ИСКАТЕЛЬ № 2 1970
П. ГУБАНОВ КОЧЕГАР ДЖИМ ГАРМЛЕЙ
Рисунки А. ГУСЕВА
1
Уже несколько суток «Бостонец» находился в пути. Под осенним холодным небом во все стороны простирался океан. Капитан Сполдинг, надвинув на лоб фуражку, стоял на мостике и пристально всматривался в далекий горизонт по курсу судна. Старший штурман Дибл брал секстантом высоту негреющего солнца. Он щурил глаза и хмурил брови, крутя верньер. Светлые зайчики весело приплясывали на никелированной шкале секстанта и позолоченных пуговицах черной тужурки штурмана.
Выбравшись из душного кубрика, кочегар Гармлей дышал чистым воздухом и разминался перед заступлением на вахту. Два дня назад он заменил пострадавшего от ожогов Терри и теперь, помимо своего, обслуживал еще и его котел.
До заступления на вахту оставалось еще полчаса. Гармлей не торопился. Спускаться в «преисподнюю» ему не хотелось. В последние дни у него не прекращались головные боли. Пропал аппетит. Он чувствовал слабость во всем теле.
Но работать кочегаром Тармлею нравилось, он усвоил легко и быстро устройство котла со всеми кранами, питательными помпами и клапанами. Гармлей с благодарностью подумал о Вудсбери, работавшем рядом с ним, и стал вглядываться в океанскую хлябь. Вид бескрайних просторов воды и волн, крепкий соленый воздух подавляли головную боль. Мысли приобретали привычную ясность… Гармлей думал о том, что по этим перекрещивающимся морским дорогам плывут во все концы мира тысячи судов. Портовые таможни в дальних странах ждут прибытия назначенных грузов, которые потом превратятся в шуршащие кредитки. Хозяева пароходных компаний не знают грохота ураганов и запаха моря. Им знаком лишь шелест радужных бумажек.
Однако пора на вахту… Как быстро бежит время здесь, наверху! И как медленно оно тянется там, в кочегарке! Гармлей сделал еще несколько жадных, продолжительных вдохов и отправился в котельную.
* * *
На каждого кочегара приходилось по две топки, одна наверху — на уровне плеч, вторая — внизу, под котлом. Труднее всего было кидать уголь в верхнюю топку. Зачастую уже в передней части зева, откуда вырывалось крутящееся пламя, уголь высыпался с широкой лопаты Гармлея. Сердце его билось учащенно, толчками. Было нестерпимо жарко, хотя он и работал по пояс голый. На зубах у него скрипела угольная крошка, и весь он был напудрен черной пылью.
Чтобы поддерживать необходимое давление пара, требовалось раскидывать уголь ровным слоем по колосниковой решетке и следить, чтобы она не засорялась. Гребком и лопатой Гармлей разравнивал горящее топливо, шуровал изо всех сил. Случалось, он неосторожно ударял острым резаком о топочную раму.
— Не усердствуй, дружище! — весело кричал ему на ухо Вудсбери.. — Не то уплывут в топку твои доллары: придется с капитаном расплачиваться…
Едкая пыль разъедала кожу, забивала поры, проникала в легкие. Перед глазами Гармлея колыхались багровые отблески, лихорадочно плясали черные тени.
— Чаще поглядывай на манометр! — советовал Вудсбери.
Колосниковая решетка то и дело забивалась шлаком. Приток свежего воздуха задерживался — и горение уменьшалось. Гармлей хватал «резак» и принимался очищать им колосниковые промежутки.
Истошно гудели котлы. Ревел в топках огонь. А из-за переборки доносились ровные вздохи главных двигателей.
Иногда Гармлей успевал встать под раструб вентилятора, нагонявшего в кочегарку чистый воздух, ненадолго обретая бодрость и силу.
К концу вахты поддерживать давление становилось все труднее. Когда стрелка манометра опускалась ниже красной черты, Гармлей открывал ревущую топку, брал тяжелый лом и заостренным концом взламывал слой спекшегося угля. Сердце делало перебои. Дрожали руки и ноги.
Термометр на переборке показывал шестьдесят два градуса. Ни к чему нельзя было прикоснуться.
От усталости и духоты Гармлея кидало в разные стороны. «Только бы не упасть! — билась в нем упрямая мысль. — Упаду — все будет кончено!»
Он чаще, чем Вудсбери и Хейт, обслуживавший первый котел, бросался к медному чайнику, чтобы залить жар в груди. Вода была теплая и невкусная. Через несколько минут она выступала на теле обильным потом, и жажда начинала мучить с еще большей силой.
Стрелка на манометре все же опустилась ниже красной черты, и никакие усилия не могли поднять ее выше.
В котельную прибежал старший механик Тейт. Подняв над головой волосатый кулак, он заорал на Гармлея:
— Мусорщик вы, а не кочегар! Кухарка и та справилась бы с котлом лучше вас!
— Ухудшилась тяга, мистер Тейт, — заступился за Гармлея старший кочегар.
— Нужно как следует шуровать в топках! И чаще подрезать!
— Стараемся вовсю, сэр!
— Мух ловите, мерзавцы! — махнул рукой старший механик и стал подниматься по трапу наверх.
— Становитесь сами к котлу и покажите, как у вас получится! — крикнул вдогонку Вудсбери.
Гармлей поднял усталую голову и, встретившись глазами со старшим кочегаром, вымолвил:
— Спасибо, дружище!
Стрелка на манометре снова стала опускаться. Гармлей открыл топку и принялся с остервенением выламывать скипевшиеся угли. Пахнуло угаром. Кочегарка завертелась и начала опрокидываться. Гармлей выронил лом и медленно повалился на решетчатый настил. К нему подбежал Вудсбери. Опустившись на колени, старший кочегар приложил ухо к обнаженной груди и не сразу уловил слабое биение сердца.
— Тепловой удар!
Вдвоем с Хейтом Вудсбери поднял Гармлея наверх, но и на свежем воздухе тот не пришел в сознание.
2
Пароходный врач Джефферсон наклонился к Гармлею. Пульс у кочегара едва улавливался. Джефферсон попытался привести в чувство пострадавшего от теплового удара с помощью кислородной подушки. И не смог. Гармлей лежал без движения, бессильно раскинув руки и уронив набок голову.
Вудсбери и Хейт в нерешительности переминались с ноги на ногу и вопросительно смотрели на врача.
— Отправляйтесь в котельную, — сказал Джефферсон и стал вытирать полотенцем руки.
— А как же Гармлей? — в один голос спросили кочегары.
— Не ваша это забота! — сердито буркнул врач. — Идите, да поторапливайтесь. Не то задаст вам жару мистер Тейт. Уж я-то знаю его нрав.
Джефферсон поднес склянку с нашатырным спиртом к носу Гармлея. Тот пошевелился и застонал. Потом открыл глаза и мутным взглядом обвел незнакомое помещение.
— Где я? — слабым голосом произнес кочегар.
— В судовом лазарете.
— Как же так?
— Очень просто. Вас хватил тепловой удар…
3
В светлом салоне под штурманской рубкой сидели за обеденным столом капитан Сполдинг, старший механик Тейт и врач Джефферсон. Закончив обедать, они вели беседу о последних событиях.
— Какому дьяволу пришла в голову мысль послать наших парней в Россию! — возмущался прямодушный Сполдинг.
— Не мы первые полезли — англичане и в этот раз опередили нас, — пожал жирными плечами медлительный Тейт.
— На кой черт понадобился нам этот холодный Мурманск, — закуривая сигару, продолжал капитан. — Там даже крысы от холода дохнут, не то что люди.
— Государственные соображения несовместимы с обычными понятиями, сэр, — уклончиво возражал старший механик. — Сенату угодно было послать в Россию батальоны, и он принял такое решение.
— Но ведь в конституции Соединенных Штатов сказано, что без объявления войны сенат не уполномочен посылать вооруженные отряды ни в какое другое государство, — выпустив изо рта кольцо сизого дыма, возразил капитан. — Так кто же сенаторам это позволил?
— Вероятно, сами пришли к такому заключению.
— И для этого даже не понадобилось вносить поправки в конституцию! Восхитительно! — иронизировал Сполдинг. На бледном лице капитана выступили алые пятна.
— Им показалось, по всей вероятности, что в этом нет нужды, — скривил Тейт пухлые губы.
Джефферсон молча вслушивался в разговор капитана со старшим механиком и курил свою трубку. Он считал, что все это лично его никоим образом не касается.
— Для чего нам надо вмешиваться в дела русских? — продолжал свои рассуждения капитан Сполдинг. — У нас у самих своих забот — во! — он провел костистой ладонью по горлу.
— Да, у нас у самих неспокойно, — по-своему понял капитана старший механик. — Социалистическая зараза разносится, словно чума! Рабочие бастуют, а красные газеты печатают о безобразиях бунтовщиков как необходимом благе. И все это пришло к нам из Европы. Теперь Россия подала, столь пагубный пример, что и в Америке может начаться резня.
— По-моему, вы сгущаете краски, мистер Тейт, — остановил старшего механика Сполдинг.
— Меньше следовало бы уговаривать этих красных смутьянов и побольше отправлять за решетку.
— Ну, это вы слишком! Я не думаю, чтобы социалисты сумели натворить в Америке то, что стряслось в России.
Старший механик молчал, насупя клочкастые редкие брови.
Джефферсон, выкурив трубку, хотел встать и уйти, но его остановил Тейт.
— Скажите, любезный доктор, вы долго собираетесь держать у себя в лазарете моих бездельников?
— У меня больные, я не совсем понимаю, о ком вы меня спрашиваете, — отрезал Джефферсон.
— Два моих кочегара не выходят на вахту, — пояснил Тейт. — У одного — ожог на руке, второй симулирует тепловой удар…
— Никакой симуляции нет! У кочегара Гармлея настоящий тепловой удар!
— Но он уже отлежался, и, я полагаю, ему пора на вахту, — не отступал Тейт.
— Позвольте мне поступить с пациентом, как я считаю нужным, — побагровел Джефферсон. — Извините меня, капитан, — он обернулся к поднявшемуся из-за стола Сполдингу и пояснил: — Но кочегар Гармлей всего месяц назад перенес сложнейшую операцию. У него удалили почку, его никак нельзя было ставить к топке.
— Меня это не касается! — взорвался механик.
— Не мелите вздор, мистер Тейт! — остановил его капитан Сполдинг.
— Я готов молчать, но скажите, сэр, кто будет стоять у котлов, если свалится кто-либо еще из моих кочегаров? Может быть, вы позволите мне застопорить машины и положить судно в дрейф, пока эти бездельники находятся на излечении? А может, мне самому встать к котлу и начать шуровать?
— Вам я не советую подходить близко к топкам: там слишком жарко, — невозмутимо отозвался Сполдинг. — Застопорить машины я вам тоже не позволю. Пароходная компания не захочет терпеть убытков. А я не Рокфеллер. Мне платить издержки нечем. Так что обходитесь пока теми людьми, которые здоровы и могут нести вахту. А доктор Джефферсон, я полагаю, никого не станет зря держать в своем лазарете.
Капитан первым покинул салон, чтобы сменить на ходовом мостике старшего штурмана Дибла. Следом за ним вышли на верхнюю палубу Джефферсон и Тейт.
Волны яростно обрушивались на железную скулу парохода, косо летели вверх и белой пеной падали на палубу. Тейт твердо ступал по ней толстыми, крепкими ногами, направляясь в носовой кубрик, где жили кочегары. После разговора с капитаном и Джефферсоном механик испытывал едкую злобу. Он не мог понять даже сам, к кому питает это чувство, к капитану ли, доктору или кочегару Гармлею.
В тесном помещении стоял смрадный дух: вентиляции в кубрике не было, и чистый воздух туда почти не попадал. В самом дальнем углу на подвесной койке спал больной кочегар Терри. Обмотанная бинтами его правая рука лежала поверх одеяла. «Дрыхнет, скотина!» — заметил Тейт.
Койка Джима Гармлея пустовала. Дверка его рундука была наполовину открыта и словно магнитом притягивала Тейта. Кочегар Гармлей вызывал в нем все нарастающее жгучее любопытство.
Тейт оглянулся на спящего Терри и открыл рундук. Там лежал брезентовый матросский мешок. Старший механик обернулся еще раз и нерешительно протянул руку…
Капитан Сполдинг, забравшись на сигнальный мостик, смотрел в бинокль по курсу судна, когда, запыхавшийся и взбудораженный, взбежал к нему старший механик.
— Господин капитан, на судне скрывается социалист! Этот Гармлей — опасный преступник! — не переводя дыхания, выпалил Тейт.
* * *
Новый приход в лазарет врача Джефферсона прервал тревожные мысли больного.
— Как вы себя чувствуете, мистер Гармлей? — вежливо спросил доктор.
— Благодарю вас, превосходно! — последовал ответ.
— Мне кажется, вы преувеличиваете…
— Нет, я вполне здоров.
— Пробудете в лазарете еще денька два, и тогда я, может быть, вам поверю, — любезно улыбнулся Джефферсон, — и признаю годным для несения вахты в котельной.
— Вы так добры ко мне, мистер Джефферсон, но я не могу находиться здесь, когда Вудсбери и Хейт по двенадцать часов в сутки стоят у топок.
— Ничего не поделаешь, — упорствовал врач.
Пробыв в лазарете до следующего утра, Гармлей все же уговорил Джефферсона, и тот отпустил кочегара.
Прежде чем отправиться в котельную, Гармлей забежал в кубрик. Там находился один Терри. Оторвав от подушки кудлатую голову, кочегар буркнул вместо приветствия:
— Зря ты, парень, торопишься…
— Как зря? — удивился Гармлей.
— Лежал бы ты лучше, как я… Или боишься потерять половину жалованья? Так все одно — в кабаке оставишь свои доллары.
— Да нет, я просто-напросто не желаю, чтобы вместо меня парились в котельной другие.
— Э… да брось, парень, — махнул Терри здоровой рукой. — Вудсбери и Хейт — ребята ко всему привычные. Они и не такое видели.
Гармлей полез в рундук, достал свой матросский мешок и начал расстегивать кнопки.
— Пока ты в лазарете валялся, Бульдог в твоем рундуке шуровал, — безразличным тоном произнес Терри.
— Как шуровал?
— Да очень просто. Рылся в твоем мешке. Искал что-то. Только зачем ему это потребовалось? Прежде никогда такого не случалось.
Так и не отстегнув клапана, Гармлей уставился на Терри.
— Он сказал тебе что-нибудь?
— Нет. Я храпел как слон. Бульдог, видно, думал, что я сплю.
— Ну и как же?
— Порылся он немного в твоем мешочке, нашел там какую-то книжку, перелистал ее и сунул обратно. Взял пачку бумаги, повертел в руках и швырнул назад…
4
Соленый ветер свистел в судовых снастях, протяжно завывал в раструбах палубных вентиляторов. С треском пузырилась парусина на мостике. Прерывисто гудели натянувшиеся до предела железные ванты. Перегруженный «Бостонец» с надрывным ропотом вскарабкивался на водяные холмы, зарывался носом в глубокие впадины. Временами гребные винты обнажались и работали вхолостую. Корпус судна содрогался от ударов встречных волн. Вода свободно гуляла по всей верхней палубе. Холодные брызги долетали до мостика.
— Следует изменить курс, мистер Дибл, — спокойно произнес капитан Сполдинг, войдя в штурманскую рубку.
— Вы полагаете, сэр, судну грозит опасность? — спросил старший штурман.
— Да, боюсь, пароход может переломиться. Вы слышите, как вибрирует корпус?
— Слышу, господин капитан.
— Волна и качка судна вступили в резонанс, — негром-ко проговорил Сполдинг. — Я наблюдал однажды, как, попав в такой же переплет, надвое переломился миноносец. В то время я служил на крейсере «Саутгемптон»: не прошло и трех минут, как два обломка перевернулись вверх килем и пошли на дно.
Старший штурман поднял глаза от путевой карты.
— А моряки?
— Мало кому удалось спастись…
* * *
«Бостонец» взял на тридцать градусов вправо. Встречные волны стали ударять в левую скулу судна. Вибрация корпуса прекратилась.
Штурман Дибл не был вполне уверен в точности прокладки на путевой карте и испытывал смутное беспокойство. Третьи сутки подряд небо было закрыто громадами низких туч. И за все это время ему ни разу не удалось «взять» высоту луны, звезд, либо солнца. Местонахождение судна Дибл вынужден был определять только по показаниям электрического лага. «Бостонец» входил в неспокойный всегда Бискайский залив. В нескольких сотнях миль находился португальский берег. «Как бы не напороться на рифы», — не покидала тревога штурмана Дибла.
Капитан Сполдинг думал о том же, но взять левее было опасно.
В это время к нему на сигнальный мостик и взбежал запыхавшийся механик.
— Господин капитан, на судне скрывается социалист! Этот Гармлей — опасный преступник!
— Какой преступник! Где? Вы с ума спятили, мистер Тейт! — изумился капитан.
— Кочегар Джим Гармлей, оказывается, весьма опасная личность, — задыхаясь, рассказывал старший механик. — У него в мешке я случайно обнаружил программу коммунистов Америки и книжку о революции в России.
— Ну и что же? — невозмутимо спросил Сполдинг.
— Как что! На судне вредный социалист!
— Так разве «Бостонцу» грозит какая-нибудь опасность по этой причине?
Тейт на минуту растерялся, ошеломленный таким неожиданным поворотом дела.
— А если узнают федеральные власти? — наконец вымолвил механик.
— Откуда же они могут узнать, если об этом известно только вам да мне, насколько я понимаю.
— Да… но…
— Идите, мистер Тейт. Занимайтесь своими делами. А когда мы закончим рейс, пришлите ко мне кочегара Гармлея. В Бергене я решу, как с ним быть.
5
Гармлей постепенно осваивался. Все чаще ему удавалось встать под раструб вентилятора и подышать чистым воздухом, Он неторопливо пил из медного чайника подкисленную воду, не опасаясь, что стрелка на манометре опустится ниже красной черты. Иногда Гармлей сталкивался с Вудсбери у привинченного к железной переборке столика, где стоял чайник с водой, и вступал со старшим кочегаром в минутный разговор.
— Куда ты намерен податься, Гармлей, когда придем в Берген? — спрашивал Вудсбери, сверкая в полумраке белками глаз.
— Наверно, в Финляндию. Отправлюсь искать своих родственников.
— Оставайся-ка ты лучше у нас, на «Бостонце», — уговаривал его Вудсбери. — Платят здесь неплохо, и капитан — моряк что надо!
— А старший механик каков?
— Собака — не человек! Но он пришел к нам недавно. Я думаю, капитан не станет его долго терпеть…
— Трудно сказать…
— Но ты все же подумай на досуге, может быть, и останешься.
— Хорошо, я подумаю, — отвечал Гармлей и бросался к своему котлу.
Отстояв до конца последнюю вахту, он поднялся по железному трапу наверх и выглянул из люка. От усталости и волнения все кружилось перед глазами; Гармлей полной грудью вдохнул в себя опьяняющий воздух, огляделся.
В разрывах между последними тучами синели лоскутки чистого неба. Справа от судна виднелся гористый берег. Ветер постепенно стихал, но океан продолжал бесноваться.
«Бостонец» упрямо продвигался вперед, ломая железной грудью тяжелые волны.
6
На одиннадцатые сутки пришли в Берген.
Пароход отдал якорь на внутреннем рейде Карантинной гавани и принял на борт таможенных чиновников.
В Норвегии была уже поздняя осень. День стоял ясный и ветреный. Холодное солнце живым золотом заливало черепичные крыши разноцветных домов на берегу. Они сбегали вниз по кручам гор, обступившим с трех сторон широкую бухту.
Одетый в дорожный костюм, с перекинутым через плечо матросским мешком Гармлей вышел на верхнюю палубу. Никто его не остановил. Он попрощался с друзьями-кочегарами, теперь оставалось только получить жалованье и уйти с судна. Гармлей вошел в каюту казначея, находившуюся рядом с салоном, предъявил матросскую книжку. Старый казначей отсчитал ему сорок семь долларов и пятьдесят восемь центов, предварительно вычтя из общей суммы жалованья стоимость выданной Гармлею спецодежды. Поблагодарив его, Гармлей направился на корму. Там уже спускали на воду баркас.
Веселые и оживленные толпились на юте матросы. Они отправлялись на берег, чтобы встряхнуться и покутить.
Гармлей собрался уже спуститься по веревочному трапу, чтобы прыгнуть в отправлявшийся на берег баркас, но в этот момент к нему подошел боцман Лоббинс.
— Вас зовет к себе чиф, — сказал он.
— Зачем я ему вдруг понадобился? — растерянно произнес Гармлей.
— Пастор Чезаре, родной дядя нашего капитана по матери, прислал своему племяннику два ящика виски, когда мы уходили в море, — совершенно серьезно ответил Лоббинс. — Вероятно, он приглашает вас затем, чтобы распить за компанию с вами пару бутылок. А виски — скажу по секрету — отменное! Хватишь кружку, и сам Иисус Христос голыми пятками в животе защекочет!
Войдя в салон, Гармлей увидел капитана Сполдинга. Тот был один, но словно ждал кого-то.
— Вы звали меня, мистер Сполдинг? — спросил Гармлей.
— Да. Садитесь, пожалуйста, — пригласил капитан.
Он достал из ящика стола коробку с сигарами, раскрыл ее и протянул Гармлею.
— Простите, я не курю…
— Как хотите.
Сполдинг щелкнул зажигалкой, неторопливо закурил и, выпуская дым изо рта, обратился к Гармлею:
— Если верить старшему механику Тейту, вы социалист?
— Не… совсем.
— Кто же вы?
Гармлей на миг замялся. Он был ошеломлен неожиданным вопросом, но тут же где-то в глубине сознания возникла уверенность, что Сполдинг не затем его вызвал к себе, чтобы вернуть в Америку. Что-то другое заставило капитана затеять эту беседу с кочегаром.
— Я коммунист, — решительно ответил он.
— Значит, вы считаете необходимым национализировать в нашей стране промышленность, железные дороги и судоходство, как это сделали в России? — задал новый вопрос Сполдинг.
— Да. И если большинство населения в Штатах нас поддержит, мы этого добьемся.
— Законным путем?
— Любым путем.
— Так вы стоите за революцию?
— Безусловно, — ответил Гармлей.
— Значит, вы пропагандируете насильственное свержение власти?
— Если нет другого выхода, народ вправе осуществить свою волю и с помощью силы.
— Но ведь под словом «сила» следует подразумевать открытое насилие и применение оружия? — допытывался Сполдинг.
— Да.
— Но это безумие.
— Я также против бесцельного и бессмысленного кровопролития. Я считаю преступлением, когда во имя меньшинства населения страны кто-либо предлагает большинству свергнуть правительство.
— В ваших доводах, мистер Гармлей, есть доля здравого смысла, но я решительно не могу согласиться с вами в том, что мы, американцы, так же как русские, должны прибегнуть к насилию, чтобы усовершенствовать государственное правление, — стоял на своем капитан.
— Мне трудно вас убедить, мистер Сполдинг, — вздохнул Гармлей.
Они молчали оба какое-то время, в упор разглядывая друг друга. Светлые и проницательные глаза Гармлея смотрели на капитана изучающе, пристально.
— Я не собираюсь сделать вам ничего дурного, мистер Гармлей, — стряхнув пепел с сигары, сказал Сполдинг. — Весьма признателен вам за вашу откровенность… Вы получили свое жалованье?
— Благодарю вас. Получил.
— Что собираетесь делать теперь?
Гармлей молчал.
— Вы можете не говорить мне этого, если считаете, что так нужно. Что ж, в добрый путь! — Сполдинг поднялся. — И если придется нам встретиться где-нибудь, то я хочу продолжить наш разговор.
— С удовольствием, — охотно согласился Гармлей.
Он уже взялся за ручку двери, когда капитан снова окликнул его:
— Да, кстати, Гармлей!
— Что такое?
— Вы знаете, что у вас есть двойник?
Кочегар недоумевающе смотрел на Сполдинга.
— Я только что вспомнил, — продолжал капитан, — перед рейсом мне попала в руки газета. Там была фотография одного журналиста, между прочим, тоже коммуниста. Удивительно похож на вас. Как же его звали, дай бог память? Да, конечно же — Джон Рид! Не встречали такого?
Гармлей, не мигая, смотрел в глаза капитана, потом, словно взвесив все в уме, коротко ответил:
— Встречал. И достаточно часто.
Гармлей вышел, плотно затворив дверь.
7
Шлюпка с парохода «Бостонец» причалила к пристани, и Рид сошел на европейский берег. Этот шаг он проделывал уже в четвертый раз.
В порту тревожно ревели пароходные гудки. Пронзительно звенели краны, выгружая тюки хлопка и пачки досок. В прохладном воздухе стоял крепкий запах рыбы, пеньки, смолистого дерева и дегтя. Флаги различных государств плескались на мачтах судов: голландцы и немцы, англичане и греки, французы и турки привезли сюда товары со всего мира. По пристани разгуливали моряки со всех концов света. Звучал разноязычный говор…
Рид невольно улыбнулся, вспомнив о первом своем путешествии в Европу после окончания Гарвардского университета. В тот раз он пересек океан «в поисках самого себя». Атлантику он переплыл на небольшом судне, перевозившем в Англию телят. Путешествие не обошлось без курьеза. Приятель Рида, Уолдо Пирс, отправившийся вместе с ним в Европу, не пожелал путешествовать в компании со скотом и в пяти милях от американского берега выпрыгнул за борт, оставив свой бумажник и вещи на койке Рида. Пирс благополучно доплыл до берега, в тот же день купил билет и отправился за океан на комфортабельном пассажирском пароходе «Мавритания».
Тогда по прибытии в Англию на Рида надели наручники, и двое британских бобби привели его в суд. Только появление в зале заседаний Уолдо, который узнал об участи своего приятеля, спасло Рида от обвинения в убийстве с целью грабежа.
…Рид быстрым шагом шел по портовой набережной и с профессиональным любопытством журналиста разглядывал солидные здания складов и торговых лабазов. Судя по гербам на широких фасадах и датам закладки, их строили еще в средние века.
С давних пор отсюда уходят суда во все концы мира. Недаром моряки говорят: «Норвегия — морской извозчик, а Берген — постоялый двор».
Риду во что бы то ни стало надо было попасть в Финляндию. В финском порту Або[1] его должен встретить связной РСДРП под видом портового плотника. Но для этого нужно пересечь всю Скандинавию, либо пробираться до Финляндии на попутных судах по Северному морю через проливы Скагеррак и Каттегат, засоренную минами Балтику и Ботнический залив. Рид решил выбрать второе, так как никаких документов, кроме матросской книжки на имя Джима Гармлея, у него не было. Он рассчитывал устроиться кочегаром на финское судно и на нем отправиться в Або.
Шагая вдоль причала, Рид внимательно вчитывался в надписи на железных бортах пароходов: название судна и его принадлежность к какому-либо порту. Он обошел всю Бергенскую гавань и не обнаружил ни одного «финна». Оставаться в Бергене и ждать прихода попутного судна ему не хотелось. По перекинутым на берег сходням Рид поднялся на датский траулер. «Из Дании ближе до Або», подумал он, ища глазами капитана.
К Риду подошел пропахший рыбой тралмейстер в толстом вязаном свитере.
— Вам кого, сэр? — спросил датчанин на ломаном английском языке, каким-то образом угадав в Риде американца.
— Я ищу капитана…
— Капитан отправился на берег. Я остался за него. Что вам угодно?
— Хочу наняться кочегаром на один рейс.
— В кочегарах не нуждаемся, — покачал головой датчанин.
— Тогда, может быть, возьмете пассажиром? Я хорошо заплачу. Долларами.
— Мы можем взять вас на судно. Но только вам придется весь рейс сидеть в трюме.
— Я согласен.
— Там не особенно чисто — пахнет рыбой.
— Ничего. Я люблю запах рыбы.
* * *
Вечером датский траулер вышел из Бергена.
Рид один сидел в пустом трюме, пропахшем сельдью, и прислушивался к плеску сердитых волн за бортом.
Один в огромном железном ящике. Наверху гремит и грохочет. Матросы тянут по палубе трос, перекатывают какие-то тяжести.
Через два часа траулер очутился в открытом море. Качка усиливалась. Судно стало подбрасывать, словно игрушку.
Ничего нет неприятнее, чем сидеть в пустом трюме во время шторма. Волны, будто гигантский молот, ударяют по обшивке судна. Корпус содрогается и гудит. Временами со стороны кормы доносится трескотня: тра-та-та-та!..
Это траулер уходит носом в воду, корма обнажается, и винты крутятся в воздухе. Потом начинает что-то громко стучать. Доносится глухой скрежет, словно траулер волокут по камням.
Рид с трудом удерживает равновесие, сидя на ящике из-под рыбы. Потом он находит сухое место, в углу трюма, подстилает куртку, ложится. Мысли в голове его проносятся обрывистые, путаные. Он ни на чем не может сосредоточиться. Пытается уснуть. Но сон приходит тревожный, недолгий. После каждого удара в корпус Рид просыпается.
По штормовому Северному морю траулер шел больше суток. И только в проливе Скагеррак прекратилась качка.
8
Датский порт Орхус неприветливо встретил вернувшееся из Норвегии судно. Шел холодный моросящий дождь. Над крышами домов висело низкое серое небо.
Рид выбрался из трюма, расплатился с тралмейстером и сошел на берег. Он не успел пройти и двадцати шагов от сходни, как к нему подошел таможенный чиновник в форменной шинели и фуражке с высокой тульей, украшенной кокардой. Чиновник хорошо говорил по-английски и весьма вежливо пригласил Рида в контору таможни. — Кто вы такой? — спросил таможенник.
— Кочегар… Джим Гармлей, вот моя матросская книжка, — он протянул чиновнику свои документы.
Тот надел пенсне, взял книжку, осторожно раскрыл ее и стал читать, перелистывая одну страницу за другой и исподлобья поглядывая на Рида. У него были острый птичий нос, рыжие усы и бакенбарды.
— С какой целью вы прибыли в Данию? — спросил чиновник.
— Чтобы выехать отсюда в Финляндию. Там живут мои родственники..
— Но из Орхуса нет прямого пароходного рейса ни в одном из финских портов, — буркнул таможенник и подозрительно глянул на американца. — Зачем вы прибыли к нам?
— В Бергене не было ни одного финского судна, — спокойно ответил Рид. — Мне не хотелось зря терять время.
— Вы очень спешите?
— Да.
— Но, к сожалению, вам придется здесь задержаться. Вы не тот человек, за кого себя выдаете. На кочегара вы не похожи.
Рид медленно оторвал от колен руки, показал намозоленные ладони. С минуту подержал их над столом, за которым сидел равнодушный чиновник.
— Это еще не доказательство, — отозвался таможенник.
Он вызвал полицейского инспектора и приказал отвести подозрительного моряка в таможенного тюрьму.
В тесной камере стоял затхлый запах. Стены были толстые, прочные. Судя по кладке, их сложили средневековые каменщики. Кроме стола, привинченного к цементному полу, железной койки и табурета, в камере ничего не было.
Рид снял мешок с плеча, расстегнул куртку и лег на койку, застланную суконным одеялом. После двух бессонных ночей, проведенных в пустом трюме траулера, не мешало отдохнуть. Но сон не приходил. Воображение почему-то рисовало веселых и смелых контрабандистов, попавших в эту камеру после отчаянной схватки с таможенной полицией. Они, наверно, приносили с собой запах моря и ветра, свою бесшабашную удаль и мечту о несметных богатствах. «Может быть, и пираты здесь сиживали? — подумал Рид. — Но зачем понадобилось «таракану» упрятать меня в эту мышеловку?»
Таможенный чиновник с рыжими усами чем-то напоминал таракана. Рид, не зная фамилии, называл его мысленно так.
Один из знакомых в России, почти половину своей жизни находившийся в заключении, перечислял однажды русские названия тюрьмы. «Каталажка», «кутузка», «острог», «централ», «блошница», «кло-пов-ни-ца». Риду хорошо запомнились эти слова, он произносил их с трудом, на свой лад, с легким акцентом.
И вот он сам в «ка-та-лаж-ке». Оказаться запертым в камере после того, как удалось пересечь океан! Экая досада! И где пришлось завязнуть! В тихой, не тронутой социальными бурями Дании.
«Дания — тюрьма… И превосходная: со множеством затворов, темниц и подземелий…» — пришла в голову шекспировская строка из трагедии о принце Гамлете. И Рид стал вслух читать любимого драматурга. Он помнил наизусть сцену встречи принца с призраком-отцом, его монолог «Быть или не быть?», приезд актеров и весь спектакль, задуманный Гамлетом.
Рид не заметил, как уснул, и проспал целые сутки.
* * *
На другой день к нему пришел тот же таможенник. Надзиратель принес ему табуретку из соседней пустовавшей камеры и поставил напротив койки.
— Как спалось? — вежливо осведомился «таракан».
— Благодарю, спал как убитый, — так же вежливо ответил Рид.
— В нашей таможенной тюрьме всегда соблюдается порядок, никаких насекомых нет, — заметил таможенник.
— Да, в смысле клопов и блох у вас, действительно, порядок, — подтвердил узник. — Только зачем вы меня здесь держите?
— Выясняем вашу личность.
— И как долго собираетесь выяснять?
— Трудно сказать, — уклончиво ответил чиновник. — Американского консула в настоящий момент здесь нет. Два дня назад он уехал в Копенгаген. На именины супруги вашего посланника. Когда вернется назад — неизвестно.
— Посланник веселится, консул развлекается, а я должен почему-то киснуть в этой ку-тузке, — с досадой произнес Рид.
— Приедет из Копенгагена консул — все выяснится, — невозмутимо ответил «таракан».
Рид уловил на себе его пристальный, изучающий взгляд. «Что ему от меня нужно? — подумал он, глядя на своего тюремщика. — За кого он меня принимает?»
* * *
«Таракан» приходил в камеру каждое утро в одно и то же время. Ему приносили табуретку. Он садился и начинал неторопливый разговор. Беседовали о разном. Рид внимательно изучал своего тюремщика. Ему непременно нужно было выбраться на волю до возвращения консула. В противном случае полетит телеграфный запрос в Вашингтон. Там начнут разыскивать родителей кочегара Джима Гармлея. И кто знает, чем все кончится!
Таможенник как-то сказал Риду, что у него трое детей: две девочки и мальчик. Они учатся в частной гимназии. Время после войны тяжелое: денег не хватает порой не только на плату за обучение детей, но и на питание.
Оставалось только воспользоваться этим обстоятельством и предложить таможеннику взятку. У Рида было двести пятьдесят долларов. Часть этой суммы составлял гонорар, полученный за газетные корреспонденции, но большую половину собрали друзья на дорогу. Кроме этих денег, оставались еще тридцать пять долларов из жалованья, полученного за службу кочегаром. Собиралась приличная сумма!
При очередном появлении таможенника Рид осторожно затеял разговор о его детях-гимназистах, стал сочувственно говорить о нужде.
— Мне надо совсем немного, чтобы поправить дела, — пожаловался «таракан».
— Я могу предложить вам это, — и Рид придвинул в его сторону надорванный с краю конверт, из которого заманчиво выглядывали зеленые бумажки.
В быстрых глазах таможенного чиновника зажглись колючие искорки. Он неуверенно протянул руку и осторожно положил ее на конверт с деньгами.
— Вы выйдете сегодня отсюда, — не глядя в сторону Рида, сказал чиновник.
— Я должен быть на свободе сейчас же! Немедленно! — твердо ответил Рид.
* * *
Через час он вышел из таможенной тюрьмы и в тот же день с билетом в кармане поднялся на палубу пассажирского парохода, который отправлялся в Швецию.
Крупными хлопьями падал мокрый снег. В густом снегопаде не видно было ни домов, ни людей. Датский город и порт казались вымершими…
9
В Стокгольмском порту было бело и чисто. В холодном воздухе стоял запах снега и апельсинов. С тунисского парохода «Кинг Джордж» выгружали контейнеры со свежими фруктами. Один ящик во время разгрузки упал, разбился, и крупные оранжевые апельсины, словно мячики, рассыпались по снегу. Еще удивительней был запах африканских плодов здесь, на севере.
Предъявив документы портовому полицейскому инспектору, Рид направился в кассу, чтобы купить билет на пароход, отправлявшийся в Або. Денег хватило только на палубный билет. Но Рид чувствовал себя счастливым. В Финляндии его ждали свои. Путешествие близилось к концу. «Везет тебе, парень, положительно, везет, хотя ты и не в рубашке родился», — думал он, торопливо поднимаясь по трапу, чтобы успеть занять такое местечко на верхней палубе, где меньше продувает.
Ему удалось устроиться в тамбуре большой кормовой каюты. В ней плыли русские офицеры, из тех, что после революции бежали в Англию. Теперь, одетые в английские мундиры, они возвращались на родину сражаться с большевиками.
Из раскрытых дверей каюты несло сладковатым сигарным дымом и водкой. Оттуда доносились возбужденные голоса. Звучал мелодичный звон гитары. Офицеры пели нестройными голосами:
Как ныне сбирается вещий Олег Отмстить неразумным хазарам…Он видел их лица, русые волосы и безысходную тоску в глазах. Они возвращались домой, чтобы насмерть биться с такими же русоволосыми, как они сами. Заметив в тамбуре иностранного моряка, один из офицеров пригласил его в каюту. Рид вежливо поблагодарил русского, но в каюту заходить не стал.
Татьяна, помнишь дни золотые, —плакала за переборкой гитара.
«А как бы они поступили, если узнали, кто я? Куда направляюсь? К кому? — подумал он. — Может быть, выбросили за борт?»
Наверху было спокойно. Лишь слабо позванивали пароходные снасти под напором встречного ветра. На воде плавало сплошное «сало». В иссиня-сером небе сияло холодное солнце. По оловянной поверхности моря весело бежала вместе с пароходом светлая дорожка.
«Скоро закончится навигация», — подумал почему-то Рид и открыл задраенную дверь котельного отделения. Пахнуло машинным маслом и угольной пылью. Снизу доносился мерный шум работающих механизмов. В тесном тамбуре кочегарки было тепло и даже уютно. Под ровные вздохи машин Рид уснул, подложив под голову куртку. Он сразу просыпался, если мимо проходили кочегары и котельные машинисты. Они улыбались Риду, как своему…
На другой день по курсу судна показался финский берег. Рид первым вышел на верхнюю палубу. Держась за дверную стойку, он смотрел вперед, где в сером мареве виднелись очертания города Або.
Земля заметно приближалась. Плавание по океану и европейским морям завершилось!
Пароход вошел в гавань, издав долгий протяжный гудок. Он извещал о своем прибытии.
И тут произошло неожиданное… К Риду подошел матрос, черты его лица показались знакомыми. Ну конечно же, Рид видел его в кочегарке и не узнал сразу, потому что там он был чернокожим от угольной пыли, а теперь отмылся.
Оглянувшись по сторонам и убедившись, видимо, что за ними не следят, матрос сказал на ломаном английском языке:
— Простите, я не знаю, кто вы, но думаю, что вам не стоит встречаться с финскими пограничниками…
— Почему? — в упор спросил Рид.
Матрос замялся.
— Не знаю, но мне так кажется… Вы, очевидно, не очень хорошо представляете, что сейчас происходит в Финляндии. В вас есть что-то необычное, поэтому я и хочу вам помочь… Но если что-то покажется странным ИМ, то…
— То что тогда? — Рид понимал, что этими вопросами он выдает себя, но у парня было честное, открытое лицо, говорил он искренне и, видимо, знал, что делает.
— Вас попросту расстреляют, — жестко закончил матрос.
Берег был уже совсем рядом, и Рид, безотчетно повинуясь тому чувству доверия, которое внушал ему собеседник, решительно сказал, отбросив все сомнения:
— Хорошо, говорите, куда нужно идти…
…Он висел в вентиляционной трубе кочегарки, уцепившись за металлическую лесенку и задыхаясь от невыносимой жары. Сверху, с той стороны, где был люк на палубу, падали, пачкая одежду, крупные капли какой-то жижи.
Над головой гулко разносились тяжелые шаги, слышались грубые голоса — это финская полиция и таможенники обшаривали пароход.
Риду казалось, что прошла целая вечность, на самом деле — лишь четыре часа. Руки и ноги затекли, его одолевали головокружение и тошнота.
Уже вечером снизу послышался легкий свист и знакомый голос:
— Быстрее, ради бога!
Невидимый в кромешной мгле человек схватил Рида за руку, они пробежали по длинному темному коридору, поднялись по трапу и очутились на палубе.
Морозный, свежий воздух хватил Рида, как удар кулаком.
— Ну, пока! — шепнул провожатый и подтолкнул его в спину.
Рид по сходням сошел на берег, растолкал локтями таможенников и портовых полицейских, как человек, кем-то посланный по срочному делу. И тут он увидел первых финских белогвардейцев. Это были два еще совсем молодых человека в начищенных сапогах, длинных темно-серых шинелях с зелеными петлицами и шашками на боку. На левой руке у каждого была белая повязка с буквами «SK» («Спасательный корпус») в черном овале.
Это они, вот такие молодчики Маннергейма, спровоцировали восстание рабочих, зверски подавили его с помощью немецких штыков, а потом расчетливо и хладнокровно расстреляли около двадцати тысяч безоружных мужчин, женщин и детей…
За полицейскими толпилось несколько человек в рабочей одежде. Рид глазами поискал среди них человека с деревянным плотницким ящиком. Но его почему-то нигде не было видно.
«Меня ждали, наверно, и устали ждать», — подумал Рид.
На глаза ему попались двое зевак в рабочей одежде. Один из них, взглянув на Рида, что-то шепнул другому, второй, как показалось Риду, многозначительно посмотрел на него, и оба направились вверх по темной улице. «Может быть, что-то изменилось, и эти двое должны теперь встретить меня?» — подумал Рид и зашагал за ними.
Небо над головой сияло звездами, а снег на улице и крышах искрился от обжигающего мороза. Дома и пристани были темны и представлялись нежилыми, но по мере приближения к центру города зажигались фонари и яркими световыми пятнами вырисовывались окна кафе и фабричных зданий, где шла ночная работа. И всюду пешие и конные полицейские с шашками и револьверами в кобурах.
Проводники пересекли по диагонали рыночную площадь. Рид шел следом за ними милю за милей, пока дома не стали редеть. Прохожие исчезли. Проводники стали поглядывать через плечо, но не давали Риду никакого сигнала. Наконец они повернули через калитку во Двор. Дверь дома отворилась, Рид приблизился к незнакомцам, и теперь все трое стояли в сенях, освещенные тусклой электрической лампочкой. На Рида с изумлением и страхом уставились две невыразительные физиономии.
— Вудро Вильсон! — произнес Рид слова пароля, хотя уже начал понимать, как он ошибся.
Те двое переглянулись, потом открыли вторую дверь внутрь, вошли в дом, хлопнули дверью и замкнули ее за собой. Рид остался в сенях…
Продрогший, растерянный шагал по улицам Або молчаливый иностранец.
Если бы осталось еще сколько-нибудь денег, то можно было взять номер в каком-нибудь захолустном отеле и устроиться на ночлег. Потом следовало начать поиски утерянных связей.
Город кишел не только маннергеймовцами, но и русскими белогвардейцами. Они стекались в Або из разных уголков мира. И безусловно, здесь действовала белогвардейская контрразведка.
Рид старался не появляться на центральных улицах.
Куда пойти? К кому? Не бродить же по городу всю ночь! Да и не удастся пробыть на свободе до следующего утра, если не сумеешь где-либо определиться на ночлег. Полиция непременно арестует подозрительного иностранца.
Неожиданно Рид вспомнил, что в Або живет известная либеральная деятельница и поэтесса, с которой он встречался в Хельсинки, когда возвращался из России в Америку после памятных дней Октября. Они познакомились в клубе литераторов. Пожилая финская писательница очень интересовалась событиями, которые произошли недавно в Петрограде.
Но где она живет? Да и дома ли теперь?
Рид не знал ее адреса.
Был уже поздний вечер. Адресные конторы давно закрылись. Попытаться узнать адрес в полиции Рид не решался. Он напряженно думал, как разыскать единственного во всем городе знакомого человека. И пришел к мысли, что надо идти в Интернациональный морской клуб. Там, наверно, должны что-либо знать о ней.
Рида встретил отставной капитан Добровольного флота, немного говоривший по-английски.
— Что вам угодно, сэр? — учтиво осведомился старый моряк.
Продрогший и усталый, Рид никак не мог припомнить и правильно выговорить фамилию писательницы. Он назвал ее «леди Инкери».
Отставной капитан всю свою жизнь прожил в Або и понял сразу, о ком идет речь. Он достал из шкафа адресную книгу, перелистал ее и, найдя нужный адрес, написал на клочке бумаги, название улицы и номер дома.
— Фенк ю вери мач! Фенк ю! — кланяясь, благодарил старого моряка воспрянувший духом Рид.
Он торопливо вышел из клуба, пересек пустой сквер и второй раз в этот день вышел на рыночную площадь.
10
«Леди Инкери» жила в старом каменном доме с деревянной мансардой. Ее отец был богатый судовладелец. Но он разорился и после своей смерти, кроме дома и спортивной парусно-моторной яхты, ничего не оставил дочери. Леди Инкери рано овдовела. Детей у нее не было, и она целиком посвятила свою жизнь литературе. Кроме нее, в доме, стоявшем на берегу залива, жили служанка Айно да дряхлый сторож Эйно.
Зимой и осенью леди Инкери до поздней ночи сидела в своем кабинете и переводила английских классиков — Шелли, Байрона и Бернса.
В тот день, когда кочегар Джим Гармлей вступил на финскую землю, леди Инкери упорно работала над байроновским «Манфредом».
Электростанцию то и дело останавливали, в городе не хватало энергии. Переводчица работала при свете десятилинейной керосиновой лампы.
Когда раздался настойчивый стук в наружную дверь, леди Инкери удивленно подняла брови, нахмурилась. Она была недовольна, что ее оторвали от любимого занятия. Стук повторился.
Служанку Айно леди Инкери отпустила к матери, в деревню по случаю воскресенья. Сторож Эйно уже давно спал в своей каморке.
Леди Инкери взяла лампу и неторопливыми шагами направилась открывать наружную дверь запоздалому гостю. Ветер проникал в коридор старого дома через множество щелей, и язычок пламени то вспыхивал ярко, то гнулся, как бы намереваясь исчезнуть совсем.
В проеме раскрывшейся двери стоял высокий человек, весь облепленный снегом. Леди Инкери поднесла лампу к его лицу, удивленно проговорила:
— Ри-ид? Джон Рид? Как вы оказались в Або?
— Да, Рид, — устало произнес гость. И добавил торопливо: — Но зовите меня Гармлеем… Джимом Гармлеем. И больше ни о чем пока не спрашивайте. Я все потом расскажу.
— Да заходите же скорее, — заторопила гостя хозяйка дома, словно извиняясь за свою нерасторопность. — Вы же, наверно, замерзли и проголодались?
— Да, я немного замерз, — слабо улыбнулся Рид.
Она пригласила его прямо в столовую, находившуюся рядом с кухней. Времена в Финляндии были трудные. Но для гостя нашлись и крепкий кофе, и жареное мясо с картошкой. Леди Инкери подогрела на керосинке еду, вскипятила кофе..
Рид не верил собственным глазам. Еще час назад ему казалось, что не осталось никакой надежды найти пристанище. И вдруг… словно чудо!
В столовой было просторно, приятно пахло чисто вымытым полом.
После крепкого кофе прошла усталость. Рид почувствовал себя бодрым и счастливым.
Леди Инкери провела его в гостиную. Там уже горел камин, яркое пламя весело пожирало сухие березовые поленья. Было светло, тепло и уютно.
— Откуда и… куда? — спросила хозяйка дома, всматриваясь в гостя внимательным взглядом.
— Из Америки в Россию, — ответил Рид.
— Но ведь там война, — удивилась леди Иикери. — Да и как вы собираетесь перебраться на ту сторону?
— В этом-то и вся загвоздка, — протяжно вздохнул гость.
Он собрался сказать хозяйке дома, что человек с плотницким инструментом не встретил его на Морском вокзале, но передумал.
— А так ли уж необходимо вам быть в России? — неуверенно спросила леди Инкери. — Ведь от всего, что было прекрасного в революции, ничего не осталось. Там брат убивает родного брата. Варварски разрушаются духовные ценности. Вместе с помещичьими усадьбами крестьяне жгут редчайшие собрания книг. Художники и композиторы бегут от Советов и находят себе приют в нашей стране, Дании и Швеции.
— Вы многое преувеличиваете, леди Инкери, — деликатно возразил Рид. — Надо все увидеть собственными глазами, чтобы судить о событиях. Ни одна революция не совершалась без крови и насилия. Так было когда-то во Франции и недавно в Мексике. Россия также не сумела избежать кровопролития.
— Я от всей души признательна лидеру большевиков Ленину за то, что моя страна из его рук получила независимость, — с волнением проговорила леди Инкери. — Но ни нам, на мой взгляд, ни вашей стране нет нужды следовать примеру России. Вы видите, к чему это привело у нас… Террору и ужасающему кровопролитию!
— А я думаю иначе, леди Инкери. Народы наших стран еще скажут свое слово.
— Но кто, как не мы, интеллигенция, полнее, чем кто-либо другой, выражает интересы своего народа?
— Люди, создающие материальные ценности, имеют больше прав на это, — возразил Рид.
Начавшийся спор мог зайти далеко. И хозяйка и гость заторопились перевести разговор на другое.
— Откуда у вас такая страсть к опасным путешествиям? — первая нашлась леди Инкери.
— Мой дядюшка Рэй всю жизнь бродяжничал по свету, — рассмеялся. Рид. — Может быть, от него и перешло ко мне стремление к дальним странствиям. Когда дядя Рэй приезжал домой из Южной Америки и начинал рассказывать невероятные истории о революции в Гватемале и морских разбойниках, я готов был слушать его всю ночь. Потом я много читал. Моему воображению не было границ.
— Я ведь тоже немало путешествовала в молодости, когда жив был отец, — оживилась хозяйка.
Рид с любопытством смотрел в открытое и спокойное лицо леди Инкери с сеткой морщин вокруг глаз и старался представить ее молодой. Да она и в пожилом возрасте сумела сохранить очаровательную женственность.
— Отец брал меня с собой, когда судно отправлялось куда-нибудь в Алжир либо в Грецию, — рассказывала леди Инкери. — Однажды мне посчастливилось даже побывать в Новой Зеландии. Но это были лишь увлекательные прогулки. У вас же совсем другое.
— Да, в моих путешествиях меньше всего меня занимала экзотика, — согласился гость. — Помню, когда я перешел вброд Рио-Гранде и очутился в унылом глинобитном городке Охинаге, то вся мятежная Мексика представилась вдруг именно такой: пробитые пулями купола древних храмов, квадратные домики с плоскими крышами, нещадно палящее солнце.
— Что же вас потянуло туда: в несносную жару, под пули? — заинтересовалась леди Инкери.
— Желание увидеть революцию своими глазами, чтобы понять ее.
— Ив Россию вы собрались и поехали сразу, безо всяких колебаний?
— Собрался-то я без колебаний, — задумчиво протянул Рид. — Но готовился к этому, пожалуй, все мои прожитые годы. В особенности мне помогла война текстильщиков с предпринимателями в Патерсоне. И знакомство с Большим Биллом — Хейвудом, организатором и вожаком американских рабочих. Этот, как назвал его президент Теодор Рузвельт, нежелательный гражданин, наводивший ужас на промышленников, и заразил меня идеями революции.
— Что же такое произошло у вас в Патерсоне? — вопросительно подняла брови леди Инкери.
— Долго рассказывать, — невесело ответил Рид. — Но попытаюсь, чтобы вы представили себе, с чего все началось у меня… Этот город текстильщиков выстроен на зараженной москитами болотистой местности. Во всем городе вы не найдете ни одного цветка, ни одной травинки: все выжжено ядовитыми испарениями. Условия жизни рабочих там ужасные. И вот, когда началась стачка, по совету Большого Билла я поехал в Патерсон, чтобы увидеть схватку текстильщиков со своими хозяевами собственными глазами. Там я понял, что решимость рабочих стоять до конца вызвана муками, которые они терпели. Я впервые поднялся на трибуну и выступил перед многотысячной аудиторией. Меня в первый раз тогда арестовали. И я, лишь недавно начавший блестящую карьеру столичного журналиста, оказался в тесной и грязной камере вместе с забастовщиками. Я вернулся в Нью-Йорк потрясенный, все мои прошлые интересы и увлечения разом отошли на второй план. Я начал писать сценарий необычного спектакля об этой стачке текстильщиков. И написал его. Спектакль состоялся в самом большом зале Нью-Йорка — в Мэдисон-сквер-гарден. На представление пришли тысячи рабочих, чтобы выразить сочувствие бастующим товарищам. В общем, спектакль закончился пением «Интернационала».
— Должно быть, это было грандиозное зрелище! — восторженно проговорила леди Инкери.
— Да, я остался доволен, что мне удалось показать тысячам зрителей трагедию текстильщиков.
Потом Рид рассказывал, как жил в стане революционной армии Панчо Вильи и как, вернувшись в Америку, писал «Восставшую Мексику» и получил всеобщее признание… Потом была война в Европе… Революция в России.
Леди Инкери слушала его затаив дыхание. Сетки морщин вокруг ее глаз разгладились. Сейчас она стала выглядеть моложе лет на двадцать. «Воистину не стареют поэты», — подумал Рид, глядя в посветлевшее, одухотворенное лицо хозяйки дома.
Он отправился спать, лишь когда перевалило далеко за полночь. В жарко натопленной спальне было просторно. За окнами выл ветер, швыряя на землю снежные хлопья. Глухо скрипели ветки голых деревьев в саду.
Забравшись под одеяло, Рид сразу уснул и спал не шелохнувшись, без сновидений.
11
Он открыл глаза и увидел в высоком окне силуэт парусника. На вантах и реях искрился снег в лучах солнца. Стройные линии судна с высоким форштевнем и острыми обводами придавали ему стремительность. Осеребренный снегом, сверкающий, он показался Риду в первый момент нереальностью. Солнечный свет, проходя сквозь стекло, изрисованное легкими морозными узорами, преломлялся и отрывал парусник от поверхности залива. Лежавшему в постели Риду чудилось, будто судно парит в воздухе.
Он протер глаза и как следует разглядел вмерзшую в лед спортивную яхту. «Хороша, вот только корма слишком приподнята», — по достоинству оценил ее Рид. Одеваясь, он заметил на стене старинные морские часы с медным диском маятника и барометр. На столике из красного дерева лежала большая подзорная труба.
В доме уже слышалась беготня. За дверью звучали чьи-то торопливые шаги и женские голоса.
Рид умылся и, бодрый, отдохнувший, весь наполненный светлыми чувствами, вошел в гостиную. Леди Инкери встретила его радостной улыбкой, пригласила в столовую. Стол уже был накрыт. Служанка Айно, приехавшая рано утром из деревни, хлопотала на кухне.
— Великолепная яхта стоит под окнами вашего дома! — сказал Рид хозяйке. — Чья она?
— Это моя собственная! — горделиво признала леди Инкери. — Она досталась мне по наследству от моего родителя. Мой отец был первоклассный яхтсмен.
— А вы?
— Мне далеко до него. Но управляю яхтой сама. Стоило вам оказаться в Або месяц назад, и мы смогли бы с вами выйти в Ботнический залив. Но теперь не время, — печально закончила леди Инкери.
Рид продолжал беседовать с хозяйкой дома, а тревога охватывала его все настойчивей, все сильнее… Нужно было как можно скорее разыскать человека с плотницким инструментом либо того, кто заменил его после ареста, если такое случилось.
Позавтракав, он отправился в порт и находился там до тех пор, пока не пришвартовалось к причалу последнее судно, прибывшее из Швеции. Человек с деревянным ящиком, перекинутым через плечо, не появился.
Что делать? Как восстановить связь с большевистским подпольем в Финляндии? Где разыскать нужных людей? Где-то в этом городе они жили, действовали и, может быть, ждали кочегара Джима Гармлея. Не могла же белогвардейская разведка арестовать их всех сразу!
В голову приходила мысль отправиться из Або без проводников и на свой собственный риск и страх перейти границу. Это было очень опасно. Не зная финского языка, нужно было одному проехать в поезде через всю страну и выйти из вагона где-то на пограничной станции. Потом, совершенно не ориентируясь в местности, найти границу и перебраться на советскую сторону. Если бы риск касался лично его одного, он, может быть, и решился на это. Но от успеха его миссии зависела будущность Компартии Америки! Нет, Рид не имел права рисковать в этот раз! Побывав в датской кутузке, он решил не попадать в финскую каталажку.
…Среди американских коммунистов не было единодушия. Едва лишь была провозглашена Коммунистическая рабочая партия Америки, одним из создателей которой, был Джон Рид, как сложилась другая Коммунистическая партия Америки во главе с Чарльзом Рутенбергом. Коммунисты Америки не пришли к единому мнению из-за некоторых разногласий по тактическим, в сущности, непринципиальным вопросам.
Глубоко уважая Рутенберга, Рид болезненно переживал раздвоение среди американских коммунистов. Он хорошо понимал всю пагубность их разногласий в условиях начавшихся полицейских преследований. Кто-то более опытный в делах революции, с более широким теоретическим кругозором должен был стать третейским судьей в возникшем споре. Этим человеком был ЛЕНИН. Джон Рид встречался с ним в дни русского Октября, слышал его голос в Смольном и на всю жизнь запомнил слова: «Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась».
Перед глазами Рида вставали последовавшие после приезда в Америку аресты и допросы, обвинения, доходившие до абсурда своей нелепостью… Поездки по стране и доклады о русской революции на массовых митингах… Новые аресты и упорная работа над книгой «Десять дней, которые потрясли мир».
Один экземпляр книги Рид сейчас захватил с собой, чтобы по приезде в Россию подарить вождю революции Ленину. Он непременно хотел узнать мнение Владимира Ильича о своей работе.
На партийной конференции Джон Рид был избран международным делегатом партии. Как один из лидеров американских коммунистов, он не мог получить заграничный паспорт на имя Джона Сайласа Рида и вынужден был отправиться в Москву под чужой фамилией…
В дом леди Инкери Рид вернулся усталый, расстроенный. Ни внимание Айно, ни приветливая предупредительность хозяйки не могли его развеселить и рассеять тревожные мысли. Он был желанный гость, но то было плохим утешением.
Рид рассеянно слушал стихи леди Инкери, которые она читала на финском языке и сразу же переводила на английский. Когда-то она писала о счастливой жизни и смятении чувств, о сиянии цветов и радуг в милом озерном крае и неспокойном шуме сосен в лесу. Стихи оказались по-женски нежными и немного грустными…
На любезность хозяйки, и трогательную заботу Айно Рид отвечал грустной улыбкой.
Как быть? Что делать? Где найти проводников? Кто поможет?
Ему пришло в голову, что леди Инкери может стать надежной помощницей. «Она не подведет, а разыскать нужных людей сможет быстрее, чем я», — решил Рид.
Он откровенно сказал ей:
— Помогите мне, леди Инкери. Кроме вас, никто не сможет меня выручить! Никто!
— Что мне необходимо сделать?
— Вам нужно найти человека, который должен был встретить меня в порту. Либо его товарищей.
— Где их искать?
— Я думаю, что поиски следует начать в Рабочем клубе. Из тех людей, кто там бывает, наверняка хоть кто-нибудь связан с большевистским подпольем в Або.
— Вы подали разумную идею, — сказала леди Инкери. — Я сегодня же отправлюсь туда и начну поиски…
— Будьте очень осторожны. Ваши расспросы могут вызвать подозрение. Этим сумеет воспользоваться контрразведка. И вы приведете к себе в дом их агентов, а заодно еще погубите и товарищей из Рабочего клуба.
— Я буду осторожна. Можете на меня положиться, — заявила леди Инкери.
— Запомните пароль. Вы скажете его в том случае, когда будете уверены, что перед вами именно тот человек, который вам нужен.
— Хорошо. Я так и сделаю.
— Запомните пароль слово в слово: записывать нельзя, — учил Рид элементарным правилам конспирации несведущую в этих делах леди Инкери. — Вы скажете: «Вудро Вильсон[2] наверное, выдвинет свою кандидатуру в третий раз». Вам должны ответить: «Выдвинуть он может, но будет ли избран?» Если такого ответа не последует или в нем будет изменено хотя бы одно слово, не открывайтесь и не говорите, что вам нужно.
В тот же вечер леди Инкери отправилась в Рабочий клуб и осторожно начала поиски нужных Риду людей.
В первый раз леди Инкери вернулась ни с чем. Она очень устала, но была довольна тем, что делает нужное дело и помогает своему гостю.
— Я хочу знать, мистер Рид, на кого я работаю? — стряхнув снег со шляпы, спросила она.
— Вы работаете на Коминтерн, леди Инкери, — серьезно ответил Рид.
На следующий день она снова ушла на поиски. Леди Инкери вкладывала всю свою женскую изобретательность, весь ум, чтобы добиться положительного результата. В городе многие знали известную поэтессу, ее визиты в Рабочий клуб не вызывали пока ни у кого подозрений.
И вот настал момент, когда в комнату вошла возбужденная и сияющая леди Инкери.
— Я нашла его, — просто сказала она.
12
Джон Рид нетерпеливо ждал этого человека и, когда раздался стук в дверь, опрометью бросился открывать.
Перед ним стоял невысокого роста мужчина с черной бородкой. За его спиной не было деревянного ящика с инструментом и ничто не говорило за то, что он по профессии плотник. Так же трудно было определить, кто он по национальности.
— Вудро Вильсон, наверное, выдвинет свою кандидатуру в третий раз, — по-английски сказал Рид.
— Выдвинуть он может, но будет ли избран? — ответил человек с бородкой.
— Об этом должны позаботиться мы, — продолжал Рид.
— Позаботиться, чтобы помочь ему?
— Ну что вы, как раз наоборот.
— Тогда желаю успеха.
Это был условный пароль «трех степеней доверия». Рид сообщил леди Инкери лишь первую часть пароля. Но и этого было достаточно, чтобы наладить оборвавшуюся связь. Знание третьих реплик означало, что человек с черной бородкой и Рид могут относиться друг к другу с полным доверием.
— Мне нужно срочно перебраться на ту сторону, — сказал Рид.
— Я с этим и пришел к вам, — дружелюбно улыбнулся чернобородый. — Мы ждали вас две недели назад. Но человека, который должен был встречать вас, арестовали. Белогвардейская контрразведка свирепствует вовсю.
— Вы сможете дать мне проводника, который знает дорогу и сумеет провести меня завтра через границу? — спросил Рид.
— Вечером сюда придет наш человек, — ответил чернобородый. — Вот деньги, которые вам понадобятся. — Он достал из кармана пачку денег, перевязанную шпагатом, и протянул Риду.
— От кого я получаю эти деньги? — осведомился Рид.
— Я — товарищ Валентин, связной подпольщиков-коммунистов, — ответил чернобородый. — Относительно проводников не беспокойтесь. В Хельсинки они вас найдут. Люди надежные и проверенные. Они вас не подведут. Кстати, я уже отправил четверых коммунистов. Они, так же как вы, издалека, — улыбнулся Валентин. — Правда, проводники у них были другие. Но не в этом дело…
Разговор происходил в передней.
— Зайдите в дом, отдохните, выпейте кофе, — пригласил Рид товарища Валентина.
— Благодарю вас, дел по горло, некогда, — смущенно улыбнулся тот и стал прощаться.
Вечером в дом леди Инкери пришел молодой человек.
Рид надел на себя вязаный свитер, подаренный леди Инкери, и, на ходу облачившись в матросскую куртку, вышел к ней в гостиную.
— Я не знаю, как вас благодарить, — сказал он немолодой женщине. — Лучшего спутника для поездки в Австралию, когда там начнется революция, я бы иметь — не желал, — улыбнувшись, добавил Рид.
— Весьма признательна за похвалу, но… да хранит вас бог! — с грустью в голосе сказала ему леди Инкери на прощанье.
Двое мужчин вышли из дома и пешком отправились на вокзал. Билеты были взяты заранее. Они сели в вагон и утром были в Хельсинки на конспиративной квартире. А через несколько дней туда пришли двое молодых финнов в барашковых шапках и огромных пьексах. Одного из них — большеголового и нескладного, с веснушчатым обветренным лицом — звали Антти, второго — чуть пониже ростом — Матти.
Джон Рид, Антти и Матти сидели в пустом купе. Если бы кто-нибудь посторонний заинтересовался ими, то никак не смог бы определить, что это одна компания. Двое финнов мирно беседовали между собой, ничем не выдавая своего знакомства с третьим пассажиром — моряком.
Рид смотрел в окно на бегущие навстречу верстовые столбы, стога сена, увенчанные снеговыми шапками, желтые домики железнодорожных стрелочников. Он припоминал знакомые лесные поляны и повороты, которые видел из окна вагона в прошлый свой приезд в Европу.
На пограничной станции Териоки трое пассажиров вышли из вагонов и направились в лес, подальше от железной дороги. Они пришли на пустынный хутор и сделали привал. Пожилой рыжебородый финн, служивший лесником, накормил Рида и его проводников горячим супом и кашей, дал им лыжи. Как только стемнело, трое вышли из домика.
Лыжню прокладывали проводники. Рид двигался следом за ними. Вначале он отставал: с непривычки ноги никак не хотели ладить с финскими креплениями, состоявшими всего из одного ремешка, который накидывался на ступню. Но постепенно он освоился и шел, не отставая от проводников.
В ночном небе над Карельским перешейком ярко светили зимние звезды, точно так же, как в горах Калифорнии. Такой же хрустящий и чистый сиял снег в темноте. Такие же острые ели подпирали синий лоскут ночного неба. Шли осторожно, стараясь не шуметь, — в любой момент можно было наткнуться на белогвардейскую заставу.
Проводники перешли через замерзший ручей и по заметенной снегом тропке вышли в болотистую низину. Ровная местность, поросшая мелкими сосенками, простиралась на много верст вокруг. Над мелколесьем клубился блеклый туман. В морозном воздухе, словно мандариновая корка, — плыл ущербный месяц.
На замерзшем болоте, покрытом снегом, стояла удивительная тишина. Как будто все вымерло. Рид слышал лишь скрип лыж да свое учащенное дыхание.
Антти, прокладывавший лыжню, неожиданно остановился и стал оглядываться. К нему подошел Матти. Они стали вполголоса разговаривать. По озабоченным лицам проводников Рид догадался, что они заблудились.
Вдруг из-за редких, запорошенных снегом кустиков раздался хриплый голос:
— А ну, стой! Руки вверх!
В морозной тишине послышался шум разбрасываемого шагами снега и учащенное дыхание подбегающих людей. Их было четверо. Долгополые шинели, серые суконные шлемы с большими матерчатыми звездами на них. Стволы трех винтовок подсказали не понимающим русского языка нарушителям, что надо делать. Они подняли руки. По недружелюбным взглядам из-под шлемов Рид понял, что красноармейцы принимают его за контрабандиста или еще хуже — шпиона. Они не знают ни английского, ни финского языка, и нужно каким-то образом объяснить им, с какой целью он пробирается в Советскую Россию. Никаких документов, удостоверяющих принадлежность к партии коммунистов, у него не было. В карманах у Антти красноармейцы нашли только курево да еду, завернутую в тряпку.
Задержанных привели к полуразвалившемуся охотничьему домику, оставили под охраной во дворе. На крыльцо, поправляя висящую на боку деревянную кобуру маузера, вышел кряжистый, средних лет военный, по всей видимости — начальник. Русские заговорили между собой о чем-то. Потом старший повернул сердитое лицо к нарушителям и что-то громко спросил. Никто не понял его. Только Рид достал из кармана куртки свое матросское удостоверение и протянул пограничникам. Он силился вспомнить какие-нибудь русские слова, но ничто из обычных слов не приходило на ум.
— Петроград… Ленин! — наконец сказал он.
Русские повертели документ в руках и вернули Риду. Потом один из них нагнулся к брезентовому мешку Рида и стал рыться в нем. При каждом неловком движении русский морщился, должно быть, из-за недавнего ранения.
Постепенно до Рида дошла вся серьезность его положения. Красные пограничники, несомненно, приняли его за иностранного лазутчика. Невольно он вспомнил, как однажды его чуть не расстреляли восставшие пеоны, приняв за агента федералистов. Еще раз был такой же случай при поездке в Красное Село осенью семнадцатого года, когда белые наступали на Петроград. «Неужели придется погибнуть после того, как прошел через столько морей и границ? — думал Рид, глядя в бледные и изможденные лица красноармейцев. — Какая нелепая смерть!»
Антти сорвал с головы шапку и с криком «Перкеле!»[3] бросил ее в снег. Видно, проводник тоже понял, что их дело плохо.
И вдруг все разом изменилось… Шапку Антти подняли и, стряхнув с нее снег, вернули недоумевающему владельцу. Красноармейцы смущенно и чуть растерянно заулыбались. Командир, откашлявшись в кулак, протянул Риду небольшой листок плотной серой бумаги. Это был пропуск на право входа в Смольный до 1 декабря 1917 года, выданный корреспонденту американской социалистической прессы Джону Риду. Внизу — печать и подпись: «Дзержинский».
Рид совсем забыл, что, готовясь к дальней дороге, положил в книгу этот пропуск, который бережно хранил два года как реликвию русской революции.
Закордонных, но теперь уже не нарушителей, а товарищей, пригласили в избу, обогрели и начали угощать всем, что только нашлось на заставе. Один из бойцов долго тряс руку Рида, не зная, как извиниться перед иностранным коммунистом. Потом ему пришла в голову мысль подарить американцу красноармейский шлем и валенки. Их носил его друг, боец Федор Зуев, погибший в схватке с белогвардейцем. Он обычно сопровождал арестованных, отправляемых в Питер.
— Возьми себе на память, — смущенно сказал пограничник.
Антти и Матти не стали долго задерживаться. Поев и обогревшись, они отправились домой, довольные, что все обошлось так счастливо.
Рид пробыл на заставе до обеда. Отдохнул и отправился в путь. Начальник заставы дал ему в провожатые бойца Задорина, того самого, что сделал ему такой теплый в буквальном смысле подарок.
Они шли на лыжах по неровной тропе: впереди красноармеец, следом — Рид. Когда лес немного расступился, Задорин замедлил шаг и, поравнявшись с американцем, сказал:
— А ты смело держался. Ведь мог подумать, что шлепнут тебя, да и баста. На войне всякое бывает.
— И баста, — улыбнулся в ответ Рид, уловивший из всей фразы Задорина одно-единственное знакомое слово.
Поздно вечером вышли к железной дороге немного левее заснеженной станции Дибуны. На этом месте они попрощались. Задорин отправился в обратный путь на свою заставу, а Рид стал ждать пригородный поезд.
Впереди в прозрачном тумане угадывалось далекое полыханье множества электрических огней. Это был Петроград…
* * *
В красноармейском шлеме со звездой и в валенках Джон Рид приехал в Москву.
В первое время он жил в гостинице недалеко от Кремля. Но вскоре переселился в маленький деревянный дом на Грузинах.
Первая встреча с Лениным произошла в рабочем кабинете Председателя Совнаркома. За столом сидели несколько работников Коминтерна, а Рид все не решался начать разговор о разногласиях американских коммунистов. У Ленина усталый вид. Он еще не оправился как следует после ранения. Положение в стране трудное. Каждая минута вождя пролетариев принадлежала революции. Сегодня за столом шла речь о подготовке конгресса Коминтерна.
«Нет, сейчас Ленину не до меня», — думал Рид, глядя на сощуренные глаза Ильича, на его крупную, чуть склоненную набок голову.
Но Ленин запомнил встречу с неугомонным журналистом в дни Октября. Он хотел знать о последних событиях в Америке и пригласил Рида в гости, на свою квартиру в Кремле.
Все было просто в этой квартире: скромная мебель, старенькая, аккуратно заштопанная скатерть на кухонном столе и неровно светящаяся лампочка-пузырек над ним. Чай пили с колотым сахаром и с черным хлебом. Ленин угощал гостя и рассказывал, как вкусно пахнет настоящий ржаной хлеб, испеченный в русской печи. Ильич был весел и часто смеялся.
Но как только Рид стал говорить о разногласиях среди коммунистов Америки, с лица Ильича сразу исчезла улыбка. Чуть наклонив голову, Ленин внимательно слушал, потом встал, прошелся по комнате, подошел к Риду, сказал:
— Нужно объединяться. И чем быстрее, тем лучше. Единство коммунистов — непременное условие деятельности партии. Это архиважно. Обе партии стоят на позициях Коминтерна. Значит, разногласия могут и должны быть преодолены.
Он говорил доходчиво и понятно.
Ленин дружелюбно улыбнулся, сощурил в лукавой усмешке глаза и стал расспрашивать о недавней схватке американских коммунистов с социалистами.
Потом были еще встречи с Лениным. Владимир Ильич всегда был рад американскому коммунисту. Они говорили о многом: о мировом рабочем движении, о международном империализме, о Шаляпине, о волне судебных процессов над коммунистами, прокатившейся по многим странам Европы и Америки. По просьбе Ленина Рид написал для него записку о рабочем и коммунистическом движении в Америке. Затем большую статью об этом же в журнал «Коммунистический Интернационал».
Джон Рид решил пробыть в России еще несколько месяцев. Он настойчиво изучал самую необычную в мире страну. У него возник замысел еще двух книг о русской революции.[4]
Рид ездил на Волгу, в города Подмосковья, знакомился с молодежью. Он жил бедами и радостями советских людей. Как все, ел жидкую овсяную кашу, пил морковный «чай» без сахара, мерз и простужался. К нему привыкли у нас и считали своим.
Перед отъездом на родину Рид снова побывал в гостях у Ленина и получил от него предисловие к своей книге «Десять дней…».
Владимир Ильич писал: «…Эту книгу я желал бы видеть распространенной в миллионах экземпляров и переведенной на все языки, так как она дает правдивое и необыкновенно живо написанное изложение событий, столь важных для понимания того, что такое пролетарская революция…»
Вначале Рид хотел перейти северо-западный фронт, попасть в Латвию и оттуда морем пробираться в Америку. Он проехал на поезде до прифронтовой полосы, несколько километров прошел пешком и вынужден был вернуться обратно: впереди находились белогвардейские заставы.
Не добившись успеха, Рид решил пробираться на родину прежним путем — через Финляндию. На Карельском перешейке он беспрепятственно перешел границу, добрался до Або и пытался устроиться на пароход, уходивший в Швецию.
Его арестовали.
В камере финской каталажки задержанный числился под № 42. Тюремной администрации было известно, что он американский гражданин и коммунист Джон Сайлас Рид.
Узника содержали в сырой и грязной камере. Кормили тухлой солониной и сырой рыбой. На его теле стали появляться язвы и гнойники. Закровоточили десны, расшатались зубы.
Арестанта не трогали, не вызывали на допросы. А время шло… Он понял, что его не расстреляют финские белогвардейцы, а дадут возможность умереть «собственной смертью».
Рид догадывался, что чиновники из госдепартамента знают о его местопребывании и лишь делают вид, что им ничего не известно об аресте гражданина Соединенных Штатов в чужой стране.
В Финляндии и на этот раз нашлись верные друзья — среди них все та же леди Инкери. Они помогли спасти Рида.
По указанию Ленина через соответствующие органы было предложено обменять его на двух финских профессоров, арестованных за участие в антисоветском заговоре.
Говорят, что Ленин сказал так:
— За Джона Рида можно отдать целый университет…
Просидев несколько месяцев в финляндской каталажке, исхудалый, больной журналист через Эстонию вернулся в Советскую Россию. В Америке не нашлось места для «нежелательного» гражданина.
В Москве Рид с головой окунулся в работу. Он присутствовал на заседаниях Второго конгресса Коминтерна и был избран членом его Исполнительного комитета. Именно по инициативе Рида делегации обеих американских компартий уже на третьем заседании конгресса под аплодисменты всего зала сделали совместное заявление о своем объединении. И вместе с другими делегатами этому заявлению аплодировал Ленин.
Потом Рид ездил в Баку, на съезд народов Востока, а по возвращении в Москву он заболел брюшным тифом. В первое время он только отшучивался, не собираясь лечиться. Не предполагал, насколько серьезно его положение. По настоянию друзей журналиста положили в больницу.
17 октября 1920 года его не стало. Он умер в возрасте тридцати трех лет, так и не повидав больше Америки, «разлюбленной и любимой».
Джона Рида похоронили в Москве, на Красной площади, у кремлевской стены.
Станислав ГАГАРИН ГОРИТ НЕБО
Рисунки Б. ДОЛЯ
Когда уставали крылья, он любил сидеть на клокастом суку высохшей лиственницы, прикрыв глаза пленкой морщинистых век и спрятав голову в плечи. Его иссиня-черные перья топорщились, тяжелый клюв устало лежал на груди. Он был очень стар, этот большой черный ворон. Давно-давно перебрался он через ледяной пролив, и, забирая все дальше в сторону, откуда по утрам встает солнце, ворон добрался до этих мест, похожих на те, где он родился.
…Скрип снега. Еще и еще. Ворон медленно приоткрыл глаза. Из-за мохнатых снежистых лиственниц показался человек в меховой одежде. Он шел, покачиваясь, с трудом вытаскивая ноги из глубокого снега. Грудь пересекала широкая ременная петля.
Человек тащил за собой нарту. Рваные, неровные следы, оставленные человеком на снегу, зализывал гладкий след нартовых полозьев.
Человек упал. Перестал скрипеть снег. И тишина оглушила человека. Он вздрогнул, рывком поднялся. И снова заскрипел снег.
Ворон зашевелился. Ему захотелось взлететь, сделать круг, посмотреть поближе. Но он был слишком стар для праздного любопытства и остался сидеть неподвижно. Только глаза ворона долго смотрели в спину человека, а человек все шел и падал, поднимался и шел…
…Зимние полярные сумерки быстро затягивала темень. Из носика закопченного чайника выплеснулась вода и с шипением упала на угли.
От утонувшего в кружке куска рафинада бежали вверх пузырьки.
«Как шампанское», — подумал человек.
Он встал и подошел к нарте. Осторожно стал разворачивать шкуры. Показалось поросшее редкой щетиной, изможденное, худое лицо. Оно подернулось легкой гримасой, и на нем загорелись лихорадочные глаза. Больной зашептал. Сначала спокойно, потом нервничая и задыхаясь, судорожно дергая губами.
«Опять бредит».
Человек поднес ко рту лежавшего кружку с чаем.
— Выпей, Коля, выпей. Чай это, сладкий… Ты давно ничего не ел. Выпей…
Больной зашевелился, пытаясь привстать. Человек подложил ему руку под голову и стал осторожно поить чаем. На мгновение глаза больного стали осмысленными. Но он не допил чая, откинулся назад, и снова судорожно дернулись губы.
Человек наклонился над ним.
— Коля, что ты?
Еще ниже склонил голову. И услышал — в который раз!
— Потуши… небо… Небо… Небо потуши…
«Дорогая Майка!
Сегодня твой Яшка организовал каток. Собственно, устроил его мороз, а я только наладил свои старенькие коньки и страшно горжусь, что в полном одиночестве гоняю по замерзшему озеру, а ближайшее селение отсюда за сто километров. Впрочем, вру. Слыхал, что за двадцать живут двое парней на метеостанции. Но их я и в глаза не видел.
Да, сегодня пятое октября на исходе, у нас на Черном море еще купаются, поди, а мои подопечные реки замерзли. Валерку, помощника, две недели назад увез вертолет, а начальник Мейвеемского гидропоста — так я, кажется, пока именуюсь — остался до рекостава. Сейчас все работы свернуты, приборы уложены, жду, когда и меня заберут отсюда. Да вот письмо тебе решил написать. Правда, отправлю его только по возвращений на базу, но тогда и не до писем будет. Отчеты и отчеты, а потом к тебе побыстрее. С аэродрома на такси в институт. Удивлю всех, в том числе и тебя, своей рыжей бородой. Потом сбрею ее, сошью смокинг и отправимся с тобой, Майка, во Дворец бракосочетания с заявлением по всей форме положенной написанным, и снизойдет на нас благословение бож… то бишь регистраторшино.
Нет, Майка, соскучился я по тебе очень. Шутка ли — два года уже прошло. Скорее бы в отпуск! Если меня снимут дня через два, три недели на отчет, по двадцать часов стану работать, к Октябрьским праздникам буду в Одессе.
Что нового, спросишь?
Сейчас обеспечиваем научными прогнозами горняков. Главное здесь, на этой земле, золото. И вода. С помощью ее золото добывают. Нет воды — нет золота.
И геологи с горняками бьют челом нам, незаметным гидрологам, которые организуют им водичку.
Вот и сидим на гидропостах, определяя минимум и максимум уровня всех этих «веемов», как называются по-чукотски реки. А их тут — бог мой — легион!
А вообще работы, Майка, много, и интересной. Покинешь альма матер, поработаем вместе…
Утро 6 октября. Пишу после завтрака, устроенного из последних запасов. Умывался в проруби. Блеск! Кажется, я понимаю тех парней, что удивляют мир, ныряя в ледяную воду. Погода, Майка, отличная, и я надеюсь, что это письмо начнет сегодня длинный путь до Одессы…
Знаешь, мне сейчас в голову пришла интересная идея. Когда я… Стоп! Какой-то тип нарушает таежный покой. Точно! Летит! Извини, бегу…»
Машина скользнула над лесом и прошла слева от махавшего шапкой Якова. Сначала исчез за лиственницами самолет, потом затих гул мотора.
— Мне сделали ручкой, — сказал Яшка.
Он снял шапку и раскланялся вслед улетевшему АН-2.
«Наверно, на метеостанцию двинул», — с надеждой подумал Яшка.
Тайга молчала. Яшка вздохнул, надел шапку и поддал ногой пустую консервную банку. Она, разорвав тишину, со звоном ударилась в дверь дома.
— Хулиганишь, начальник? — сказал Яшка.
Говорить вслух было неловко. Угнетало сознание того, что уж очень небольшая плотность населения на этом куске планеты.
«А ведь людям надо бывать иногда там, где их совсем мало, — подумал он, — чтобы осмыслить свою сущность. Здесь этому никто не помешает…»
— Ты, философ с Молдаванки, — снова вслух сказал Яшка. — Взгляни лучше, все ли у тебя готово, да черкни пару строк Майке…
«…Видишь, как неприятно разочаровываться. Но я жду этот летающий примус на обратном пути. А сейчас — пока. Надо вещи уложить да перетащить их к площадке. Она рядом, на галечной косе моей главной речки. Значит, до встречи в родной Одессе. До свиданья, Майка, до свиданья. Прощаюсь в рабочем порядке с обычными для моих посланий атрибутами (см. «Руководство по написанию любовных писем»).
Почти твой Яшка, по кличке Водяной. Мейвеемский гидропост 6 октября Где-то в середине двадцатого века».— Мы идем по Уругваю, ночь — хоть выколи глаза, — мурлыкал он, бережно собирая журналы наблюдений. Потом перевязал их шпагатом и сунул в большой, когда-то зеленый, рюкзак. Все остальные вещи Яшка уже перетаскал на площадку.
Выпрямился во весь рост и с грустью оглядел стены.
— Ну, будь здоровчик, гидрообитель, — сказал он.
Вскинул рюкзак на плечо… На пороге захотелось повернуться. Остановился. И упрямо потянул за собой дверь.
…Сразу удивило, когда самолет прошел очень низко и поперек полосы. Стрекотание мотора постепенно затихло справа и вновь стало набирать силу с другой стороны.
— Вам бы в ледовую разведку походить, пижоны, — ворчал Яшка, направляясь к вымпелу, сброшенному с самолета, который прошел второй круг.
Снова замирало стрекотанье. На этот раз, видно, совсем.
Неопытная рука второго пилота, прозевавшего нужный момент, заставила Яшку долго разыскивать вымпел в зарослях тальника.
Он развинтил металлический цилиндр и осторожно расправил свернутый в трубку листок.
«С получением сего вам надлежит прибыть на метеостанцию «Осиновая», находящуюся в двадцати километрах к юго-западу от Мейвеемского гидропоста, и временно исполнять обязанности заболевшего начальника станции».
— Зачем вы Яшку Водяно-о-го, ведь он ни в чем не виноват, — жалобно пропел он.
И добавил:
— Ну что ж, судьба сделала ход конем. Уступим ей одну пешку.
Он подошел к куче всякой всячины, которую он натаскал на площадку, надеясь увезти вместе одним «бортом».
— Зачем? Зачем я тогда носил все это?
И Яшка рассмеялся.
Часа через два стемнело. Но он уже перенес вещи в домик гидропоста. Потом развел огонь и сходил к проруби с чайником.
— Завтра утром двинусь в путь, — сказал Яшка.
Он стоял на берегу и смотрел, как в фиолетовом небе рождаются звезды.
Яшка подмигнул Венере.
— Вот такие пироги, старуха. А что делать?
Это был потемневший от времени дом из пронумерованных брусьев.
Комната побольше — «кают-компания». Здесь же радио и прочая аппаратура. И двери. Они ведут в кухню, в маленькие клетушки — спальни, в подсобное помещение. И в тайгу…
— Это твоя.
Высокий рыжеватый парень открыл дверь «каюты».
— Здесь начальник жил. Займешь его место.
Они уже познакомились. Николай Быков — радист. Окончил десять классов, потом служил радистом в армии. Год работал в райуправлении гидрометеослужбы, на передающем центре. Лето провел здесь. Зимовать Николай собирался впервые.
— Ну что, старик?
Яшка положил руку на его плечо.
— Воленс-ноленс, а жить нам с тобой вместе. Давай готовиться к зиме. Она, брат, ой длинная…
— Зима длинная, — задумчиво произнес Николай. — Давай готовиться.
И, улыбнувшись, добавил:
— Старик…
«…Вот не думал, что буду когда-либо катать такие длиннющие письма. Впрочем, это скорее дневник, Майка. Времени свободного у меня много. Наш труд с Колей делится так: я делаю наблюдения, а он передает результаты. Правда, я не метеоролог, но курс ее нам читали в институте, и с должностью метеонаблюдателя Яшка Водяной справляется. Так сказать, овладел смежной профессией.
Товарищ по зимовке — отличный парень. Мрачноват, это верно. Мои шутки не всегда до него доходят. Но сын не отвечает за родителей, и мой Коля совсем не виноват в том, что родился не в Одессе, а в Нижнем Тагиле. Пытаюсь приобщить к юмору, но… Он таки покончил с розовым детством, и даже отроком его не назовешь. Это, впрочем, не мешает нам зимовать на уровне.
Даже, наверно, хорошо, что мой Николай парень сурового вида. С ним рядом чувствуешь себя уверенно и спокойно. А представь себе двух одесситов на одной зимовке… Не можешь? Я — тоже. Так вот…
Должен оговориться, что по календарю зима еще не начиналась и, кстати, с первого декабря меня обещали забрать отсюда. Поэтому к Новому году уж обязательно буду приветствовать нашего Дюка на Приморском. Но зима здесь самая настоящая. Морозы такие, что Одесса запросила бы тройные коэффициенты. Снега у нас навалом, даже, пожалуй, избыток. А самое главное, Майка, сполохи, северное сияние…
Это такая штука, Майка! Если бы Пушкин завербовался на Север по оргнабору, он обязательно продлил бы договор еще раз. Как-нибудь соберусь с духом и рискну описать тебе эту небесную свистопляску…
…Сегодня праздник. Я послал тебе радиограмму вчера. А после обеда Николай заставил меня плясать. Спасибо за теплые слова, Майка. Знаешь, а они согревают, Майка, и мне… (дальше зачеркнуто).
Значит, Коля заставил меня плясать. И главное, ты понимаешь, Майка, требует нечто современное исполнить. Я в темпе изобразил помесь гопака и твиста, и только потом получил листок с твоими словами, написанными Колькиной рукой.
Потом этот чалдон достает из чемодана две белые рубашки:
— Переоденься, старик. Ведь и в тайге сегодня праздник.
Ты чувствуешь? Он стал меня звать «стариком»… Верно, говорят, дурной пример заразителен.
И в праздничную ночь пресловутое Белое Безмолвие выдало нам изумительные салюты. Мы только что были с Николаем на крыльце. Промерзли до костей, но не могли уйти в дом. Мы смотрели, как горит небо. И у меня нет слов, чтобы передать величие сполохов.
Сказал об этом Николаю.
Он раздевается. Стаскивает через голову белую рубашку и притворно ворчит:
— Красиво-то, красиво… Слов нет. А вот что я буду делать с непрохождением? Опять связь с центром будет барахлить…
Вот если бы только сияние, а магнитные бури побоку…
Ты слышишь, Майка, чего он хочет? Он многое хочет, этот парень… Так и надо, наверное, хотеть многого…
Спокойной ночи, Майка…»
— Эти северные фазаны могли быть и пожирнее, — сказал Яшка, придирчиво разглядывая тушку только что ощипанной им куропатки.
Он отложил ее в сторону и принялся за вторую. Сегодня его, Яшки, очередь заниматься готовкой. Николай забрал ружье и ушел пострелять. В этом году хороший урожай выдался на куропаток. Они белым облаком срывались чуть не из-под каждого куста и садились рядом, под выстрел, покорные в своей самоубийственной отрешенности. Добыть на обед пару или тройку — все равно что сходить на базар.
Яшка посмотрел на часы. Через три часа начнется сеанс. Николай будет работать на рации, передавать результаты метеонаблюдений. Значит, через два часа он вернется и станет презрительно хмыкать, вспоминая недобрым словом некоторых легкомысленных специалистов по бычкам в томатном соусе.
— Ну, фазаны, раздевайтесь побыстрее, — сердито сказал Яшка куропаткам. — Обед должен быть вовремя. Мне совсем ни к чему Колькины намеки…
«Неплохо б сконструировать машину для ощипывания птицы», — подумал он.
Потом быстро начистил картошки, морщась, резал лук и старался делать все быстро, поглядывая на часы и вполголоса напевая:
— В тумане скрылась милая Одесса…
Щелкнуло в печке. Дверца приоткрылась, и обгоревшая головешка упала на пол. Яшка резко нагнулся и ловко швырнул ее обратно.
— Золотые огоньки…
Ах, как божественно пахнут тушеные куропатки с картошкой!
Яшка снимал крышку с кастрюли, с наслаждением водил носом слева направо и справа налево, жмурился, цокал языком и уже с досадой смотрел на часы.
— Поросенок, — сказал Яшка. — Мог бы прийти пораньше.
Он сунул кастрюлю в духовку. «Пусть дойдет». Принялся прибирать в кухне.
— Не грустите, ненаглядные невесты, В сине море вышли моряки…Прошло еще полчаса.
Прошел срок радиосеанса.
Яков выходил на крыльцо. Сначала сердито, потом беспокойно смотрел на безразличный частокол лиственниц и, содрогаясь, слушал мягкие шаги подкрадывающейся ночи.
Прошел час после срока. Густая тень проглотила их домик. Он еще раз вышел на крыльцо, но снова увидел лишь стену лиственниц и снег.
Печь остывала. Патронташ Яшка отбросил в угол и коробку патронов к винчестеру высыпал прямо в карман. Сдернул с вешалки шапку и…
Скрипнула дверь.
Выпала из рук шапка, и Яков отступил назад.
Часто дыша, опираясь на ствол ружья, за порогом стоял Николай.
Он поднял ногу, занес ее, силясь шагнуть. Медленно наклонился. И начал падать. Вперед и немного в сторону.
«Я провозился с ним весь вечер. Дело сложнее, чем я думал. Он встретил медведя. Видно, бродягу, не успевшего залечь на зиму. Медведя Николай убил. Что этому здоровяку какой-то медведь! Но когда возвращался, поломал лыжу. Шел пешком по тайге и запоролся в наледь. Это очень страшная штука — наледь.
Представляешь, окунуться в воду при наших морозах?! Как он добрался, не приложу ума. Ноги я ему оттер, — но простудился парень. Лоб горячий. Вторые сутки наша станция не передает сводки. Рацией я овладеть не успел. Правда, молчание — сигнал о том, что здесь что-то случилось. Но могут подумать, что опять магнитные бури забивают связь… Да и послать самолет нельзя: для АН-2 здесь пока нет площадки. Впрочем, ладно. Думаю, к утру ему станет лучше…
Выходил сейчас снять показания. Хоть и молчим, но наблюдения — святое дело. Эх, что сейчас делается на небе, Майка! Давно я собираюсь… Ну ладно. Попробую.
Понимаешь, в этом есть что-то величественное. Сполох… Старинное русское слово «пожар»… И сейчас еще в Сибири, на Русском Севере, зовут так пожар неба.
Разумом приемлешь все это: магнитные бури, пятна на солнце, светящиеся газы за сотни километров. Все это так, но сердцу труднее давать команды, сердце не хочет мириться с формулами и ищет в сполохах свои странные, ему лишь понятные тайны.
Как противоречиво людское слово о сполохах… Колымские якуты называли их юкагирским огнем. Старики рассказывают, что это горят далеко на Севере горы из серы. Как знать: не бежали ли их предки от гнева огнедышащих гор, что тихо умерли потом и заросли сейчас лиственницей и кедрачом?
Старый охотник — чукча Этелькут рассказал мне старинное предание о том, как верхние люди раскладывают костры, большие костры на небе, и беззвучно пляшут в честь Великой охоты на Большого Моржа, который живет на суше…
«Это отсвечивают льды в Северном океане», — так говорят эскимосы.
А пока мы смотрим на небо и немеем от восхищения. Серебристые занавеси, разноцветные столбы, клубящиеся волны загадочного света. И когда северное сияние набирает полную силу, в нем слышится поражающее душу дыхание пламени.
Вот встают из земли лучи. Они тянутся к зениту, а если дует ветер, то кажется, будто колышет эти лучи, как в поле колосья.
Потом из этого цветного смятения ударит в землю парабола света — будто изогнутая струя молока…
Иногда в это время падают звезды. И там, где закончили они путь, мгновенно снова вспыхивает небо. Новые сполохи горят разрастаясь.
Но есть в этой красоте и оборотная сторона. Как, впрочем, во всякой уж очень большой красоте. И эта, северная, мстит тем, кто слишком долго любуется ею.
Есть такое слово «мерячка». Я, Майка, не верил, да и сейчас верю с трудом, хотя слыхал немало об этом от старожилов.
Мерячка — это полярная истерия, ею заболевают будто иногда люди под воздействием северного сияния. Люди с ослабленным организмом.
Верится с трудом. По крайней мере, сам я никаких признаков не ощущаю.
…Что-то мой парень спит неспокойно…»
Небо горело. Языки разноцветного пламени лизали верхушки лиственниц, радужной поземкой проносились по своду и гасли. Потом снова рождались потоки света, заставляя поблекнуть звезды, и шли упрямой лавиной, сражаясь с мрачными тенями ночи.
А тайга стояла притихшая и светлая.
Вот в северной части неба колыхнулся зеленый бархат необыкновенных гигантских штор. Они будут расти, пока не закроют от глаз человека великую драму Ночи и Света.
Яшка усмехнулся.
— Красотища!
Поежился от мороза, постучал валенками друг о друга.
Вдруг его крепко рванули за плечо. Яшка резко повернулся.
— Николай!
Радист стоял босиком на оледеневшем крыльце и судорожно мял на груди рубашку.
— Небо горит! Потуши его, потуши…
Николай выпустил Яшкино плечо.
Напрягая силы, Яшка втолкнул парня в дверь.
Николай упал на пол «кают-компании», вздрагивал всем телом, невнятно выговаривая что-то.
— Вот так, — сказал Яшка. — Чего изволите делать, начальник? Набрать «03» и попросить «Скорую помощь»?
Он перенес Николая на кровать и на всякий случай привязал жгутами из простыней. Вышел на крыльцо и глянул в небо. Оно погасло и только на севере продолжало светиться.
Рядом с домом на высоких козлах стояла оленья нарта. Яшка тронул ее рукой, потом решительно ударил ножом по обрывку ремня, державшего нарту на козлах.
— Конечно, мой папа не назвал бы это самым умным ходом. А что делать? — сказал Яшка.
И он сдался. Нет. Не сдался. Отступил. Сегодня ему не взять этого перевала. А там люди, там жизнь. За перевалом. Но он расчетливый парень, этот Яшка. Он знает, что упадет на склоне и не встанет. Совсем не встанет, если не заночует сейчас вот здесь, у самого перевала.
Днем они чаевали в долине реки Айнывеем. Николай по-прежнему бредил, и Яшка насильно поил его сладким чаем. Потом он снова шел впереди, а нартовые полозья зализывали глубокие рваные ямы в снегу. Они шли долго, до этого последнего перевала, и взять его сейчас не под силу.
Уже стало совсем темно, а Яшка все шел и шел. И именно тогда он забыл обо всем на свете, забыл свое имя и думать о себе начал в третьем лице.
На костер сил хватило. Потом все куда-то исчезло, и от костра остались догорающие головешки. Это не удивило Яшку. Он снова подбросил хвороста и сумел набить снегом чайник. Потом снова все исчезало, как будто в ленте времени вырезали куски, но Яшка сумел вскипятить чайник, напоить Николая и заставил себя проглотить несколько разбухших в кипятке галет.
Стало легче. Он поднялся и, волоча ноги, подошел к темной стене кедрача.
Шевельнулся на нарте ворох мехов. Яшка бросил на снег срубленные зеленые лапы и повернул к костру. У нарты остановился, помедлил. Потом откинул шкуру. Запавшие глаза смотрели осмысленно.
— Лучше, Коля? — сказал Яшка.
Николай молчал, и Яшке казалось, что тот видит нечто значительное, видит сквозь его, Яшкину, спину и уходит взглядом туда, к звездам.
Глаза дрогнули, закрылись, потом они смотрели уже на Яшку, и Николай прошептал:
— Яша… Почему звезды?.. Зачем они здесь?..
Он силился подняться, Яшка удержал его, и голова беспомощно откинулась назад. Снова напряглось тело, но сознание покинуло Николая, и он лежал неподвижно.
«Плохо, парень, — подумал Яшка. — Последний перевал. Завтра».
Он нарубил кедрача, бросил охапку на снег, лег на нее и попытался забыться. Сон не приходил, но спать необходимо, нужны свежие силы, ведь скоро утро, а с ним придет последний перевал…
Яшка поправил мешок над головой, закрыл глаза козырьком шапки, руки сложил на груди. Лиственницы склонили вершины, закрывая собою звезды. Стало темно и спокойно. И медленно, очень медленно затихал рокочущий шум прибоя…
…Зеленых шаров было больше. Красные, синие, желтые… Но зеленых шаров было больше. Они норовили взлететь выше других, они рвались в голубое небо и тоненько звенели, когда их резко осаживали вниз.
«Праздник, — подумал он, — праздник…»
Посмотрел на свои руки. Они держали большой желтый шар.
«Я тоже хочу зеленый», — подумал он.
И разжал пальцы.
Шар взлетел выше других, даже зеленых. Он уходил в голубое небо и становился все меньше и меньше.
Он жалел, что выпустил шар из рук, и хотел отвернуться от улетающего желтого пятна. Но пятна вдруг не стало. А там, где был шар, загорелось второе солнце. Оно горело ярче, чем настоящее, и в его багровых лучах беззвучно лопались зеленые шары. Сначала зеленые. Потом все остальные. Красные, синие, желтые…
И небо погасло.
Это было самым страшным. Погасшее небо. Оно разбудило Яшку, и он в смятенье открыл глаза.
Белые столбы ударяли в зенит, и их концы взрывались, сталкиваясь друг с другом. От места их встреч расходились по небу свинцовые волны, постепенно тускнея. А из ковша Большой Медведицы сыпались юркие шарики. Красные, синие, желтые, но больше всего зеленые. Они расходились в стороны, росли, смешивались друг с другом, зажигали собою небо и исчезали, уступая место новым, рождаемым из ковша Большой Медведицы.
«Хорошо, когда небо не гаснет. Совсем не гаснет», — подумал он.
И еще думал о том, что если и страшновато порой человеку от горящего неба, то это так, от психики наших пращуров. Пусть его, пусть горит.
— До свиданья, — сказал Яшка и, подняв руку с груди, помахал звездам.
…Утром он перевернул Николая на нарте. Головой вперед. Ведь они должны идти вверх.
— Последний перевал, — подбадривая себя, сказал Яшка, когда ременная петля врезалась в его плечи.
Он считал шаги, потом бросил. Пел песни, пока не охрип и не понял, что они, песни, отнимают силы. Думал о приятном, чтобы прийти в хорошее настроение, и вспоминал всех подонков, встреченных в жизни, чтоб обозлиться и от этого стать сильнее. А последние сотни метров думал о Майке…
На лысой вершине сопки шаманил юркий въедливый ветер. Укрыться было негде. Надо спуститься ниже. Туда, где начинается полоса леса.
Он снова перевернул Николая. Теперь головой назад. Они начали спускаться…
После чая стало легче идти. Но склон был длинным. Тайга — сплошной бурелом. Идти приходилось зигзагами. Нарта часто опрокидывалась, и он возвращался назад, задыхаясь, ставил ее на полозья, поправлял ремни и осторожно стряхивал снег с Николая.
Яшка знал, что скоро кончится лес и они выйдут в долину Курумку-веем, где в трехстах метрах от кромки леса желтеют новые срубы центральной усадьбы колхоза «Товарищ».
Он шел, спотыкаясь и падая, шел вперед, только вперед. И, останавливаясь передохнуть, говорил Николаю, будто тот мог слышать его:
— Потерпи, Коля, потерпи… Уже скоро. Скоро, Коля…
И уже злиться ему не хотелось. Злиться, чтоб быть сильнее. Нет, он думал о Майке, друзьях и зеленых шариках…
Когда поредели деревья, он запел. Без слов, радостно и торжествующе.
Деревья кончились, И песня тоже. Перед ним была долина Курумку-веем, Но желтых срубов центральной усадьбы колхоза «Товарищ» не было…
Они повернули с Дерибасовской за угол и по ступенькам спустились вниз.
— Сядем в углу? — сказала она.
— Давай, — согласился он.
Время обеденного перерыва прошло, и в ресторане было пустынно.
Она развернула карточку.
— Я угощаю тебя обедом. Хорошо? — сказала она.
— Если это доставит вам удовольствие.
Он улыбнулся и склонил голову, приложив руку к сердцу.
— Знаешь, я устал от такого обилия людей, встреч, разговоров, — сказал он.
— Это понятно. Одичал ты.
— Коктейль… Хорошо, — произнес он и медленно поднес бокал к глазам, потом осторожно придвинул к ее бокалу.
— Льдинка, — сказал он.
— Ну и что? — спросила она.
— Точно такие же плавали у нас в чайнике, — сказал он.
— Расскажи дальше, — попросила она.
Яшка пожал плечами и усмехнулся.
— Дальше… Ничего особенного. Все то же. Просто я плохо знал арифметику. Еще со школы. Неправильно считал перевалы. Тот был предпоследний. Только и всего, — сказал Яша.
Он поднял вилку и осторожно положил ее рядом.
— Цыплята табака… Знаешь, вот бы состряпать куропатку табака. Представляешь, полярная куропатка табака. Блюдо-модерн! Все позеленеют от зависти. Научись, Майка, готовить, а сырье я обеспечу, — сказал он.
Она сидела, склонив голову, и он вдруг испуганно глянул на нее. Приподнял за подбородок голову и — глаза в глаза:
— Ты поедешь со мной, Майка?
— Дурачок, — сказала она и дернула его за ухо.
…Уже темнело. Люди спешили по улицам, заходили в магазины, с ходу садились в вагоны трамвая, «голосовали» зеленоглазым машинам. Было тепло и уютно. И только с моря тянуло свежестью и йодоформом.
Они медленно шли по улицам, говорили о пустяках, о планах на завтрашний день, замолкали. И тогда, в минуты молчания, он прижимал к себе ее локоть, вздыхал, и рука опускалась в карман, где лежали спички и сигареты.
— Зайдем? — сказал он.
Из-за стеклянной перегородки, на ней значилось «От А до Е», ему протянули узкий листок бумаги.
— Распишитесь и поставьте дату, — сказала девушка за окошком.
— От кого, Яшка? — спросила Майка.
Он молча развернул телеграмму.
— Хорошо, — сказал он. — Очень хорошо.
— Коля, — сказал Яшка. — Коля выписался из больницы. Сейчас пока в Магадане. Поздравляет нас с Новым годом.
— Спасибо, — сказала она.
— Пойдем к морю, Майка…
Они стояли у Потемкинского трапа и смотрели вниз, где жил и работал старый добрый Одесский порт.
Стало совсем темно, и порт зажег все огни.
Люди сновали по бульвару, но им казалось, что нет никого рядом.
— Хорошо вдвоем? Правда? — сказал Яшка.
— Да… А его возьмем в компанию? — спросила она.
— Дюка? Ну, если старику Ришелье скучно на бульваре, заберем его в тундру, — сказал он.
Над Карантинным причалом вспыхнуло зарево сварки. Яшка вздрогнул.
— О чем ты думаешь? — спросила Майка.
Яшка опустил руку в карман.
— Сигареты кончились, — сказал он.
«Нужно туда, к сполохам, — подумал Яшка. — Снова увидеть, как горит небо…»
В. МЕНЬШИКОВ КРАСНЫЙ СИГНАЛ[5]
Рисунки Г. НОВОЖИЛОВА
ТИРОЛЬСКИЙ РАЗЪЕЗД
Оскар Вайс и Роберт Дубовский быстро шли между двумя товарными составами. На путях голосисто перекликались паровозные гудки. Время от времени фигуры подпольщиков исчезали в клубах пара, вырывавшихся из-под колес вагонов: рядом, параллельно эшелону, где находились бронзовые скульптуры и бюст Ленина, маневрировал пристанционный локомотив. С минуты на минуту поезд с «бронзовым грузом» уже должен был отойти от вокзала Зальцбурга дальше, на запад.
Друзья торопились. Вагоны прикрывавшего их слева поезда внезапно дернулись. Звон буферных толчков цепочкой пробежал вдоль состава. Вайс и Дубовский торопливо высвечивали карманными фонарями сделанные на вагонах в Вене пометки мелом — своеобразные железнодорожные путевые листки. Где-то среди них должен быть и условный знак, оставленный ефрейтором Воком — к счастью, еще до того, как гестапо установило за ним постоянную слежку.
Над Зальцбургом сгущались сумерки. Невысокие, крутоголовые горы сразу приблизились к окраинам, черной тенью наваливались на дома.
Вайс оглянулся. В конце коридора, образованного двумя поездами, замелькали фонари патруля.
— Вот она, смотри! — прошептал в ту же минуту Роберт, обнаружив метку.
Подпольщики остановились перед открытым вагоном с высокими бортами.
Вайс вспрыгнул на нижнюю ступеньку железной лестницы, поднимавшейся по борту вагона, и протянул руку Роберту. Мигом перемахнув через борт и оказавшись в причудливом хаосе множества бронзовых скульптур, друзья затаили дыхание. За бортом несколько минут спустя послышались тяжелая поступь бегущих людей и злобное рычание овчарок. Потом шум затих. Где-то впереди простуженным хрипом дал сигнал отправления гудок паровоза.
…Поезд мчался по альпийским ущельям, едва не цепляясь за гранитные выступы скал, грозно нависавших над железнодорожным полотном. Возле крутых насыпей скрежетали о каменное ложе горные потоки. На поворотах, на высоте паровозной будки мелькали прикрепленные к скалам огромные щиты. Они предупреждали: «Осторожно, обвалы камня!» Сейчас их скрывала коварная темь. Но машинисты знали эти опасные участки так же хорошо, как и ступени своего дома.
Роберту могло показаться, будто он снова очутился в забое. Ползком, напрягая все силы, подпольщики карабкались по грудам бронзовых скульптур, ежесекундно рискуя оказаться придавленными каким-нибудь металлическим гигантом, — опрокинувшимся из-за внезапного толчка вагона.
Роберт на мгновение отчаялся было пробиться к цели среди хаоса сплетенных бронзовых рук и торсов изваяний, намертво сцепившихся и замерших, будто застигнутых колдовскими чарами в разгар жестокой схватки.
Случайно луч фонаря Вайса осветил скульптуру, лежащую поверх всех остальных у дальнего борта вагона.
— Он! — в один голос обрадованно воскликнули товарищи.
Тяжело дыша, несколько минут они лежали неподвижно, выжидая, когда чуть успокоятся бешено стучавшие сердца и пот перестанет застилать глаза…
И только когда подпольщики подобрались к бюсту, завернули его в брезент и обвязали веревками так, чтобы удобно было извлечь его из вагона и затем быстро унести — бронзовая скульптура весила более шестидесяти килограммов, — их вдруг поразила одна и та же мысль. Каким образом бюст Ленина оказался на самом верху? Ведь унтер-офицер Фегль говорил Воку, что гестаповцы приказали бросить бюст на самое дно вагона, завалить его другими скульптурами, и Вок передал это Альбатросу в разговоре у моста Шведенбрюкке… Кто же из рабочих, грузивших скульптуры из пакгауза в открытый вагон, так облегчил впоследствии подпольщикам их тяжелую задачу, словно догадываясь о том, как это им нужно? Сколько было нужно мужества и ловкости их неизвестному помощнику, чтобы под самым носом у гестаповских ищеек, очевидно, в самый последний момент положить бюст наверх!
…Прошло уже больше двух часов. Скоро должны были показаться огни тирольского разъезда Вергль. Там Дубовского и Вайса ждал Бруно Шмиц с товарищами из местной подпольной организации железнодорожников; разумеется, не на платформе станции, где сновали патрули и гестаповские шпики. Первое надежное пристанище для участников операции по спасению бюста Ленина было подготовлено в домике почтмейстера Клекнера, неподалеку от станции. Затем бюст другим поездом будет переправлен в Линц. Но раньше, по дороге к дому Клекнера, подпольщикам предстояло пересечь опасную зону железнодорожных путей, где на ночь гитлеровцы усиливали дежурные наряды полиции и жандармерии.
Вайс и Дубовский проверили оружие. Протяжный паровозный гудок возвестил о приближении к Верглю. Гулкое эхо повторило его в скалах и далеко за хвостом эшелона. Горы внезапно расступились, и впереди замигали пристанционные фонари. Бомбардировщики англичан и американцев почти никогда не тревожили эту узкую, протянувшуюся на несколько десятков километров ложбину, со всех сторон огражденную остроконечными пиками гор. Гитлеровцы в Вергле, не опасаясь воздушных налетов, высвечивали мощными прожекторами подъездные пути, водозаливные колонки, угольные бункера, платформы и склады тирольского разъезда.
Поезд стал тормозить…
* * *
Двое за ломберным столиком пристально следили за быстрым движением рук третьего игрока. Костлявыми, тонкими, как у пианиста, пальцами он сдавал карты, кидая их поверх разбросанных по столу пачек разноцветных акций.
Лихорадочный блеск глаз, пьяный румянец щек, капли пота, блестевшие на затылках и лоснящихся лысинах, выдавали азартное напряжение компании, уединившейся в боковом зале офицерского казино Линца.
Штурмбаннфюрер Вольт нервно вертел эсэсовский перстень на пальце правой руки, прижавшей акцию — единственную еще не проигранную им в этот вечер. Серебряный череп, впаянный в оправу перстня, то исчезал с глаз партнеров, повернутый эсэсовцем к ладони, то снова сверкал оскалом металлической челюсти.
Ратенау, коммерческий директор металлургического завода концерна «Герман Геринг» в Линце, сдав карты, взял рюмку с белым вермутом и медленно поднес ее к тонким бледным губам, скосив взгляд на последнюю акцию Вольта. Он вдруг вспомнил, как, захваченный биржевым бумом — это было летом сорок второго, — скупил целую пачку акций «восточных» нефтяных разработок. В те дни промышленным магнатам рейха и впрямь виделось: еще один рывок, еще один прорыв гитлеровских танковых клиньев — и через кавказскую брешь хлынет в их руки «черное золото» Грозного и Баку!
Сейчас коммерческий директор был крайне благодарен знакомому генштабисту, вовремя посоветовавшему ему «сыграть на повышении» и продать эти акции по высокой цене. Коммерческий директор приобрел взамен акции расположенных ближе к западу металлургических заводов.
После сталинградского поражения владельцы нефтяных акций в панике продавали свои биржевые бумаги по дешевке, словно макулатуру. Правда, зашатались и акции «восточных» предприятий металлургических концернов рейха. Но все-таки фронт отступавших зимой 1942/43 года гитлеровских армий до металлургических заводов еще не докатился, и их акции пока не потонули в биржевых водоворотах рейха.
…И снова не только на бирже, но и за ломберными столами офицерских казино, игорных домов и ночных клубов нацистской Германии бушевали штормы азартных схваток из-за акций «восточных» предприятий.
В ставке фюрера генералы передвигали на стратегических картах разноцветные фишки, имитируя направления танковых таранов, снова нацеленных на Восток. В ставке на карту швырялись судьбы миллионов немецких солдат, которые должны были взять реванш за Сталинград. А в ночных притонах нацистской знати с не меньшим азартом ставились на карту капиталы, нажитые грабежом, разбоем, убийствами, разрешенными и благословленными фюрером, рейхом, правителями фашистской Германии — фликами, круппами, герингами, гиммлерами. Игра велась на акции восточных заводов, шахт, рудников, на оккупационные марки. В дымном, спиртном угаре гитлеровцам снова мерещились дразнящие запахи кавказской нефти, краснодарской пшеницы. В медном звоне джазовых капелл им вновь слышался фанфарный рев грядущих победных маршей реванша за Сталинград.
Ратенау смаковал вино, прикидывая, до какой суммы можно позволить себе рисковать. Правда, за столом его визави был генерал СС Дальбрюгге! Вряд ли Ратенау выгодно его обыгрывать — скорее наоборот. Но и швыряться деньгами он не видел особого резона: гауляйтер Ширах, побывав в Линце, кажется, остался доволен положением дел на заводах концерна. Но бригаденфюрер Дальбрюгге почему-то задержался в Линце. Неизвестна была Ратенау и роль штурмбаннфюрера Вольта, сопровождавшего Дальбрюгге. Вот почему он так уговаривал Дальбрюгге провести приятный вечер в офицерском казино Линца, расхваливал отличные вина в его баре и самых красивых в Остмарке кельнерш. Коммерческий директор рассчитывал в интимной обстановке казино расположить к себе помощника гауляйтера и попытаться выведать, чем дышат в венских кругах гау. Но пока разговор за столом вращался вокруг общих целей летней кампании 1943 года.
— Согласно приказу фюрера наш концерн также принимает меры к эффективному и полному использованию оккупированных областей в интересах рейха, — сказал Ратенау, словно фокусник, одним быстрым движением пальцев веером расположив карты в руке.
— Вам, господин Ратенау, должна быть знакома. «Зеленая папка Геринга», — сказал Дальбрюгге.
— Разумеется!
— Помните, как верховное руководство рейха сформулировало основную задачу восточного похода еще перед вторжением в Россию? Получить для Германии как можно больше продовольствия и нефти — такова главная экономическая цель кампании.
— Она остается и сейчас?
— Директивы по руководству экономикой в оккупируемых восточных областях, сформулированные абсолютно точно и недвусмысленно в «Зеленой папке Геринга», никто не отменял, господин коммерческий директор. Наоборот, мы все должны неукоснительно руководствоваться этими директивами в нашей хозяйственной деятельности!
— О конечно, господин бригаденфюрер, — быстро ответил Ратенау. — Кстати, один наш уполномоченный, инженер-майор Бломберг, послан концерном в Россию за партией ценного стратегического сырья.
От внимательного взгляда Ратенау не ускользнуло, что Дальбрюгге и Вольт одновременно, словно условившись, на мгновение приостановили игру, услышав фамилию уполномоченного концерна. Но они не прервали Ратенау.
— Вам, господа, хорошо известно, что наш концерн наряду с другими крупнейшими индустриальными комплексами рейха принимает непосредственное участие в освоении экономических ресурсов оккупированных территорий Советской России. И наша деятельность на Востоке полностью скоординирована в штабе рейхсмаршала с усилиями наших доблестных армий. «Платина, магнезит, каучук, — процитировал Ратенау на память «Зеленую папку», — должны быть немедленно собраны и как можно скорее вывезены…» Другие важные виды сырья согласно этой директиве должны были быть сохранены до того, пока идущие вслед за войсками хозяйственные команды не решат вопроса о том, будет ли это сырье переработано в оккупированных областях или вывезено… Так вот, наш представитель, инженер-майор Бломберг, и занимался последнее время сбором крайне дефицитного сырья для концерна в тыловых складах Восточного фронта.
— Если не секрет, господин коммерческий директор, быть может, вы скажете нам, о каком сырье идет речь? — спросил Дальбрюгге.
— Медь, бронза…
Дальбрюгге и Вольт сосредоточенно изучали свои карты, словно подбор масти и козырей интересовал их в эту минуту больше всего на свете. Но думали они о Бломберге.
…Обер-лейтенант Эйхенау сообщил фон Зальцу о том, как инженер-майор Бломберг рассказывал попутчикам в автобусе о бюсте Ленина. Эйхенау прокомментировал поведение Бломберга в чрезвычайно невыгодном для инженера, как немецкого офицера, свете. Эйхенау заподозрил Бломберга в политической нелояльности к нацистскому режиму. Фон Зальц доложил об этом Дальбрюгге. Кто знает, не был ли немецкий офицер связан определенными нитями с австрийскими подпольщиками, с ефрейтором Воком и со всеми, чьи имена еще не были известны гестапо, хотя оно и напало уже на след? Слежка за Воком в Пратере не дала никаких ощутимых результатов, и все-таки, вероятно, в Пратер ефрейтор ходил неспроста. Не прояснит ли что-нибудь наблюдение над Бломбергом?.. Щтурмбанн-фюрер Вольт, отправляясь вместе с гауляйтером Ширахом и его главным помощником в Линц, горел нетерпением раскусить особоуполномоченного концерна.
…Из соседнего зала доносились звуки фокстрота. Тяжелые бархатные портьеры колыхались, когда мимо проносились танцующие пары.
— Прошу прощения, господа, — неожиданно обратился к эсэсовцам Ратенау. — Я, кажется, вижу Бломберга… Только что я вам о нем говорил. Если вы не возражаете, я приглашу инженер-майора к нашему столу. Он наверняка полон самых свежих впечатлений и наблюдений, почерпнутых из поездки по оккупированным областям России. Право, инженер-майор очень наблюдателен!
Инженер-майор, облокотившийся на стойку бара, не замечал Ратенау. Повернувшись к залу, он не отрываясь следил за высокой, стройной брюнеткой, обходившей столики с серебряным подносом, на котором лежали пачки сигарет и открытые коробки сигар.
Мари Клекнер увидела Бломберга сразу, как только инженер-майор появился в большом зале казино. Они не встречались с Бломбергом уже несколько месяцев, с того самого вечера, когда Бломберг, уезжая в оккупированные области России, снова сказал Мари о своей любви и попросил ее руки.
Мари долго не отвечала взаимностью на чувства Бломберга, хотя и не отвергала полностью его ненавязчивого ухаживания. Слишком высокие социальные и кастовые барьеры отделяли высокопоставленного немецкого офицера, потомственного юнкера, от дочери скромного австрийского почтмейстера. Понимал это и Бломберг. В душе он мучился, не знал, как перешагнуть через эту преграду, заслонявшую для него надежду на счастье. Мари была так не похожа на своих сверстниц, работавших, как и она, в казино, где легкие и скоротечные связи с немецкими офицерами были узаконенной нормой поведения официанток.
Мари училась в Венском университете на филологическом факультете. С наступлением каникул, а иногда и в промежутках между семестрами девушка работала в кафе и летних ресторанах. Надо было зарабатывать на жизнь, собирать деньги на учебу и помогать своему отцу, на плечах которого лежала забота о многочисленной семье.
Спустя несколько месяцев после захвата Австрии гитлеровской Германией гестапо по подозрению в подпольной деятельности арестовало почти всех университетских товарищей Мари. Но один из оставшихся на воле, чудом избежавший подозрения, познакомил девушку с руководителем одной молодежной подпольной организации Сопротивления, Оскаром Вайсом. В организацию входила большая группа юношей и девушек, работавших в Дунайском пароходстве, на заводах, в различных учреждениях и на вокзалах Вены. Так Мари стала бойцом подпольного фронта. По приказу своей организаций она и пошла работать официанткой в офицерское казино в Лийце, где собирались военные и высшие чиновники администрации гау. Здесь можно было добывать важные для подпольщиков сведения.
Мари сумела поставить себя так, что ни один из гитлеровцев в казино не рисковал переходить по отношений к ней границ дозволенного. Удалось это Мари благодаря покровительству одного из высокопоставленных служащих завода в Линце, потерявшего дочь во время бомбежки Гамбурга. Он случайно увидел Мари в казино, и его поразило удивительное сходство австрийской девушки со своей погибшей дочерью. Они были словно близнецы. Мари начали приглашать обслуживать гостей на приемах в салонах местной нацистской знати. На банкете в дирекции металлургического завода с ней и познакомился инженер-майор Бломберг.
Взаимоотношения с инженером складывались для Мари сложно. Девушку заинтересовал этот немецкий майор, отличавшийся от многих офицеров гитлеровского вермахта эрудицией, независимостью взглядов и, главное, антипатией к фашистской идеологии, которую Бломберг умело прятал под маской равнодушия к политике и подчеркнутой увлеченностью своей штатской профессией металлурга.
Встречаясь с Мари, Бломберг нередко делился с ней тем, что волновало его ум, порождало сомнение и желание вырваться из кровавого омута войны. Мундир гитлеровского офицера тем более тяготил Бломберга, что цели и средства, с помощью которых велась эта война нацистской Германией, вызывали у инженера все нараставший внутренний протест.
Возвращаясь из поездок по оккупированным территориям Советской России, Бломберг рассказывал Мари совсем не то, что писалось в нацистских газетах, и не так, как говорили обычно о своих фронтовых впечатлениях гитлеровцы, с которыми Мари сталкивалась в казино. И это радовало и волновало Мари. У нее постепенно зародилась смелая идея.
Как-то при очередной встрече с руководителем их подпольной организации Мари предложила Оскару Вайсу попробовать вовлечь инженер-майора Бломберга в антифашистскую борьбу. Но Вайс категорически запретил ей предпринять столь рискованный, как он считал, шаг.
Мари продолжала настойчиво убеждать Вайса позволить ей использовать свое влияние на Бломберга, чтобы помочь ему сделать выбор и порвать с нацистским режимом.
— От антипатии к фашизму до борьбы с ним — дистанция огромная! — предостерегал Вайс девушку. — Слишком глубоко въелась в душу прусского офицерства привычка к кастовому послушанию и повиновению властям. Ты не имеешь права раскрывать себя, не будучи твердо уверена в готовности Бломберга к практическим действиям против нацистов, к борьбе за нашу победу. А наша победа — это тотальное поражение гитлеровской Германии, нацистской военной машины! Будет ли твой немецкий офицер сражаться за разгром нацистского Берлина? Не забывай, дорогая Мари, ведь Бломберг заколебался только тогда, когда увидел неизбежность военного поражения фашизма…
И Мари пришлось отступить.
— Ты, Мари, имеешь, однако, полное право вести борьбу за то, чтобы Бломберг из вольного или невольного пособника фашизма стал таким человеком, знания и опыт которого в области металлургии помогут строить будущую новую, демократическую, социалистическую Германию!
Больше они к этой теме не возвращались, хотя по глазам девушки Вайс видел, что судьба Бломберга все больше волнует Мари.
Вот почему тогда на перроне вокзала, провожая Бломберга на Восток, она просила не торопить ее с окончательным ответом, когда он прямо спросил, согласится ли Мари стать его женой. Мари словно предчувствовала: вскоре сама жизнь заставит Бломберга подвести черту под своим прошлым и окончательно решить, с кем он пойдет дальше.
…Мари уже хотела подойти к Бломбергу, как ее опередил Ратенау.
Бломберг с трудом скрыл досаду. Он многое хотел сказать Мари. Всю дорогу в рейх Бломберг думал о ней. Говорят, любовь ослепляет, но она же делает и ясновидцем. Бломберг понял, что именно мешало Мари ответить взаимным чувством на его любовь.
Он все время убеждал себя, что инженеру-металлургу нет дела до политики, что моральная сторона войны, вопрос о ее справедливости, наконец, ответственность за все, что творили гитлеровцы на оккупированных нацистской Германией землях чужих стран, совершенно не касаются его профессии, его места в служебном механизме рейха, не должны отвлекать его от математических расчетов и формул, химических анализов, заводских проб литья, производственных процессов… Но вот не так давно утром, надевая перед зеркалом свой мундир, Бломберг поймал себя на мысли, что эта серебристая вышивка с черным пауком свастики клеймит его той же каиновой печатью, что и гестаповских и эсэсовских убийц! Как он раньше этого не видел? Или не хотел замечать? И быть может, последним толчком к этому прозрению послужила та запавшая в его душу сцена у полуразрушенной котельни в Харькове. Быть может, именно тогда Бломберг понял, на чьей стороне правда, когда увидел, за какие идеалы отдали свои молодые жизни те шестеро неизвестных красноармейцев, защищавших до последнего дыханья бюст Ленина…
— Наконец-то вы снова с нами, дорогой Бломберг! — Ратенау, улыбаясь, подошел к инженер-майору.
Тот вытянулся по стойке «смирно» и щелкнул каблуками.
— Путешествие на Восток заметно подтянуло вашу выправку, майор, — пошутил Ратенау и, взяв Бломберга за локоть, чуть понизил голос: — Помощник гауляйтера Шираха бригаденфюрер Дальбрюгге и еще один высокий эсэсовский чин любезно приглашают вас присоединиться к нашей компании. Игра в разгаре, и вы можете отличиться, Бломберг!
Инженер достаточно хорошо знал коммерческого директора, чтобы понять его намек. Но сейчас у него решительно не было ни настроения, ни тем более желания присоединиться к игрокам.
— Вы же знаете, господин Ратенау, я плохой партнер в карты, — попытался уклониться Бломберг от встречи с гостями Ратенау.
— Вот это как раз и хорошо! — рассмеялся коммерческий директор.
Бломберг поискал глазами Мари, но она уже куда-то исчезла.
— Вы кого-нибудь ждете? — спросил Ратенау..
— О нет!
— Ну тогда пошли…
— Позвольте представить, господа. Уполномоченный нашего концерна майор Бломберг! — Ратенау подвел инженера к столу, где сидели Дальбрюгге и Вольт.
Помощник гауляйтера с интересом окинул статную фигуру Бломберга. «…А он располагает к себе и, должно быть, нравится серьезным женщинам», — подумал Дальбрюгге и с любезным видом пригласил Бломберга занять место за их столом.
«…Интеллигент с опасно умными для офицера глазами. Такой вряд ли способен выполнять приказы, не задумываясь об их последствиях», — вписал в свою память первый штрих гестаповской характеристики на Бломберга штурмбаннфюрер Вольт.
— Мы слышали, господин майор, у вас были любопытные приключения в России, — обратился к инженеру Дальбрюгге.
Бломберг растасовал карты и, стараясь быть внешне спокойным, ответил:
— К сожалению, господин бригаденфюрер, я не имел возможности конкурировать с нашими храбрыми фронтовиками.
— Например, с обер-лейтенантом Эйхенау?
Бломберг быстро повернулся к Вольту.
— Если то, что мне рассказывал по дороге в рейх обер-лейтенант Эйхенау, дошло до вас, господин штурмбаннфюрер, то, безусловно, мои «восточные эпизоды» покажутся вам скучными и малозначительными.
— Странно, господин майор, но обер-лейтенант придерживается иного мнения. Он утверждает, будто вам удалось заинтриговать одним рассказом целую аудиторию фронтовых офицеров и чиновников из генерал-губернаторства.
Вольт в упор смотрел на Бломберга.
«Эйхенау донес о бюсте Ленина! Как я тогда был неосторожен!» — Инженер мгновенно оценил всю опасность этих многозначительных намеков.
— Я охотно, господа, повторил бы этот рассказ. Но, право, в поездах коротаешь время в постоянных разговорах, и я, к сожалению, не припоминаю, какой именно эпизод моей, увы, отнюдь не фронтовой биографии так заинтересовал обер-лейтенанта.
— Нам бы хотелось услышать из ваших уст, господин майор, историю большевистской защиты ящика с бюстом Ленина, — сказал бригаденфюрер тоном, прозвучавшим как приказ.
— Откровенно говоря, я уже вычеркнул эту страничку из своей памяти, господа. Тем более что бюст уже не существует…
— То есть как? — резко спросил Бломберга штурмбаннфюрер.
— Ровно час тому назад, — инженер посмотрел на часы, — на одном из наших заводов в Брегенце этот бюст переплавлен!
— И все же, мы надеемся, вы удовлетворите наше общее любопытство, майор? — Дальбрюгге пододвинул к себе синюю акцию, проигранную Вольтом, и выжидающе посмотрел на Бломберга.
* * *
Перед закрытием казино Мари вызвали к телефону. Она ждала этого звонка все последние сутки, начиная с того самого часа, когда мимо Линца в сторону Зальцбурга и разъезда Вергль должен был, не останавливаясь, пройти эшелон с «бронзовым грузом».
«…Дочка, дорогая, — ловила Мари каждое слово отца, прилетавшее с разъезда Вергль по проводам, казалось, звеневшим так хорошо знакомым эхом гор, альпийских ущелий и повторявшим захлебывавшийся ропот водопадов, срывавшихся с ледниковых круч. — Письмо Гансу опустил в почтовый вагон… Как у тебя дела? Не переутомляешься ли? Мы все очень скучаем по тебе, Мари…»
Мари вздрогнула. В потоке обычных для разговора отца с дочерью слов она наконец услышала заранее условленную фразу, которую почтмейстер произнес, не меняя интонации и тембра голоса.
«…Письмо Гансу опустил в почтовый вагон…» Несколько раз мысленно повторила Мари эту фразу, не отрывая руки от телефонной трубки, давно уже опущенной на рычаг аппарата.
«…Бюст Ленина спасен! Они везут его сюда! Предупредить, как можно быстрее предупредить Кернау…»
Мари пришлось взять себя в руки и неторопливо закончить свою работу. Но внутреннее напряжение у девушки было так велико, что она боялась выдать свое волнение неосторожным движением, уронить хрустальный бокал или прибор, неловко сдернуть скатерти или не так изящно сложить салфетки…
Наконец все было убрано, и вместе со старшей официанткой Мари вышла на улицу. Светало. Мимо казино проехал фургон с молоком, а вслед за ним к булочной, находившейся напротив, подъехала телега с ящиками, в которых желтел свежеиспеченный хлеб.
Мари вежливо простилась со спутницей и быстро пошла в сторону своего дома. Где-то вдалеке прозвенел первый трамвай. Но Мари не стала его ждать. Она хотела проверить, не следит ли кто-нибудь за ней. Переулками она вышла на свою улицу. Кажется, все было спокойно.
Мари подошла к небольшому двухэтажному дому, где она снимала маленькую однокомнатную квартиру у старой вдовы. Единственный подъезд с улицы закрывала листва двух могучих каштанов, от которых на окна всегда падала прохладная тень.
Из-за угла, загораживая дорогу, перед Мари возник силуэт немецкого офицера. Девушка в испуге отпрянула, но в ту же секунду офицер схватил ее за плечи и заглянул в лицо.
— Прости, дорогая, ради бога, прости! Я тебя так напугал, — заговорил Бломберг. — Я не смог договориться с тобой о встрече там, в казино, будь оно проклято. Бросился сюда и решил дожидаться твоего возвращения.
— Пусти, Герман, — ответила Мари сухо.
«…Как некстати он оказался возле моего дома. Наверху — Кернау! Дорога каждая минута, а Иозеф еще не знает ничего о спасении бюста…»
— Я понимаю, получилось все страшно глупо, но у меня не было другого выхода, Мари!
— Давай встретимся попозже, Герман. Я смертельно устала и хочу спать. Ты же знаешь, у меня утомительная работа. К тому же нас могут увидеть соседи. Что они подумают обо мне? Вернулась под утро с незнакомым офицером. Прощай, Герман. Ну, иди же… Я тебе потом позвоню.
— Хорошо, Мари, — сразу сникнув, ответил Бломберг. — Прощай!
Он подождал, пока Мари отперла дверь парадного и, щелкнув замком, скрылась в темном коридоре. Тогда Бломберг медленно побрел к центру города. Ему казалось, будто на него свалилась неимоверная тяжесть. Он так и не смог сказать Мари самого важного. А ведь теперь он чувствовал себя другим, совсем другим человеком…
Бломбергу сегодня решительно не везло. Сначала этот неприятный разговор в казино, похожий на допрос, потом такая нелепая встреча с Мари… Инженер шел как в тумане, спотыкаясь, словно пьяный, не замечая появившихся на улицах прохожих, удивленно оглядывавшихся ему вслед…
— Господин майор! Инженер Бломберг! Вот так неожиданная встреча…
Бломберг вздрогнул и обернулся, удивленно уставившись на подбегавшего к нему офицера. И только тут он заметил, что забыл надеть очки.
Обер-лейтенант Эйхенау шел слева от инженер-майора Бломберга, как это предписывал Дисциплинарный устав вермахта, и оживленно рассказывал о счастливой перемене в своей судьбе. Бломберг не вслушивался в торопливую речь обер-лейтенанта. Тот расхваливал своего нового шефа фон Зальца и свое успешное продвижение по службе в аппарате гауляйтера. И только когда Эйхенау упомянул имя генерала СС Дальбрюгге, инженеру вдруг показалось, что он понял, зачем обер-лейтенант примчался в Линц.
«…Может быть, следить за мной… Я, кажется, действительно скомпрометировал себя разговором о бюсте, и гестапо в чем-то меня подозревает».
Заметив свободное такси, Бломберг простился с Эйхенау и приказал шоферу отвезти его на виллу, которую он занимал в служебном пригородном поселке рядом с металлургическим заводом.
* * *
— С кем ты была внизу? Кто этот офицер?
Мари почувствовала, как вспыхнуло ее лицо. Вопросы прозвучали, словно пощечины! Но Кернау был вправе так ее спрашивать: он ничего не знал о Бломберге.
— Просто один мой хороший знакомый… Я давно рассказала о нем Вайсу. Столкнулась же я с ним возле дома совершенно случайно. Он только что вернулся из России…
— Ты меня извини, Мари, что я вмешиваюсь в твою личную жизнь. Но ты сама понимаешь..
— Да, да, конечно, Кернау, — оправившись от смущения, поспешила ответить Мари. — Ночью мне позвонил отец. Они уже везут бюст Ленина к нам, в Линц!
Кернау с неожиданной для его возраста силой подхватил Мари и закружил девушку в воздухе.
— Ура! — шепотом крикнули они оба, радостные и взволнованные удачным завершением первой фазы операции по спасению бюста Ленина.
Поезд, который вела паровозная бригада, целиком состоявшая из коммунистов-подпольщиков, приближался к Линцу. В тендере паровоза, под толстым навалом угля, Роберт Дубовский и Оскар Вайс надежно спрятали ящик с бюстом. Теперь отважную эстафету должны были продолжить подпольщики Линца.
— В котором часу тебе позвонил отец? Мы должны вовремя встретить товарищей.
— Вскоре после полуночи.
— Значит, в нашем распоряжении около полутора часов. Стефан должен прийти с минуты на минуту. Не забудь выставить условный сигнал.
Мари схватила цветочный горшок с красной геранью и поставила его на подоконник к крайнему окну комнаты, выходившей на улицу.
Вскоре они услышали стук в дверь. Это, должно быть, пришел Стефан, молодой слесарь из железнодорожного депо, выполнявший самые ответственные и трудные поручения руководства подпольщиков-железнодорожников Линца.
Мари приоткрыла дверь, не снимая цепочку. Стефан был бледен и чем-то взволнован.
— Только что сообщили из Вены: гестапо вчера поздно вечером арестовало ефрейтора Вока и его невесту Эльзу, — с трудом выговаривая слова, хрипло произнес Стефан, войдя в комнату. — Возможно, они напали и на наш след.
— Наши спасли бюст Ленина, — быстро сказала Мари Стефану. — Он скоро будет здесь… Неужели нам не удастся его укрыть от гестапо!
— Успокойся, Мари! — сказал Кернау. — Будем встречать бюст согласно разработанному плану. Никакой паники! Мы знали о том, что гестапо следит за Воком и Эльзой, и пытались их об этом предупредить. По-видимому, они не успели скрыться! Наша операция должна быть проведена во что бы то ни стало. Гестапо, возможно, действительно нащупало какое-то новое звено — от Вока ко всем нам. Поэтому нам надо срочно изменить план операции. Необходима смелая, решительная, я бы сказал, дерзновенная импровизация, которая бы сбила фашистов со следа нашей организации, если они действительно на него напали.
— Я, кажется, могу предложить вам один вариант. — Мари немного поколебалась. — Нам поможет обмануть гитлеровцев один человек…
ПОЕДИНОК С ГЕСТАПО
…Кальтенбруннер уже полчаса читал сообщения о настроении населения, суммированные гестапо по доносам его агентов и шпиков, сообщения об активных действиях антифашистского Сопротивления, побегах заключенных из концентрационных лагерей, арестах, подпольщиков, совершенных в тюрьмах казнях.
В папке лежала еще одна шифровка, помеченная грифом «Секретно»: «…Донесение штурмбаннфюрера Вольта. Проверкой установлено: в перечне стратегического сырья, доставленного на металлургический завод в Брегенц (бронзовые скульптуры, заказ концерна Германа Геринга) и заприходованного канцелярией дирекции завода, значится на одну единицу больше, чем было фактически выгружено с прибывшего вагона. Исчезнувшая в пути скульптура — бронзовый бюст Ленина. Подозреваю, что бюст был похищен из эшелона на одной из промежуточных станций между Веной и Брегенцем…»
— Прошу прощения, эксцеленс! Только что получена новая экстренная телефонограмма от помощника начальника венского гестапо фон Зальца по делу железнодорожной диверсии.
Адъютант, неслышно появившийся в кабинете, подошел к шефу имперской безопасности и протянул ему перепечатанный текст расшифрованного донесения.
«По запросу штурмбаннфюрера Вольта, — быстро прочел Кальтенбруннер, — в венском архиве гестапо проведен повторный анализ дел арестованных членов нелегальных организаций Сопротивления. В показаниях студента Венского университета Клаусмана, давшего согласие на сотрудничество с нами, упоминается некая Мари Клекнер. Студентка факультета славистики. Год рождения 1923-й. Отец — почтмейстер на станции Вергль, в НСДАП[6] не состоит, старый профсоюзный функционер. По свидетельству сослуживцев, до аншлюса придерживался левых взглядов, высказывался с симпатией о большевистской России. Его дочь Мари Клекнер дружила со студентами, арестованными гестапо по подозрению в подрывной деятельности, направленной против рейха и вермахта. Проведенным немедленно дополнительным расследованием установлено, что Мари Клекнер в организациях «Гитлерюгенд» не состояла. Собранных сведений достаточно, чтобы подозревать: фрейлейн Клекнер могла примкнуть к какой-либо, нелегальной подрывной организации».
— Принесите мне все дело по этой железнодорожной диверсии, — подумав, приказал Кальтенбруннер адъютанту.
Узнав о крупной железнодорожной диверсии, шеф имперской безопасности немедленно сам вмешался в действия венского гестапо, которому случай уже помог напасть на след подпольщика Густава Вока. Вольт и фон Зальц по нескольку раз в день направляли Кальтенбруннеру в «Бергхоф» шифрованные телефонограммы, непрерывно держали своего верховного шефа в курсе гестаповской операции по расследованию дела о диверсии. В секретном досье, заведенном адъютантом Кальтенбруннера, была зафиксирована каждая деталь операции, которой шеф имперской безопасности дал кодовое название — «Вольфшпрунг».[7] Была в папке и запротоколированная со стенографической точностью запись «застольного разговора» Дальбрюгге, Вольта, Ратенау и Бломберга. Вчера Кальтенбруннер уже получил копию донесения обер-лейтенанта Эйхенау фон Зальцу о начатом наблюдении в Линце за инженером Бломбергом. После этого в досье «Вольфшпрунг» и попала фамилия Мари Клекнер, с которой Бломберга Эйхенау видел на улице и о которой Вольт тут же постарался собрать все возможные сведения.
…Несколько часов спустя адъютант протянул Кальтенбруннеру новую шифровку. Наблюдение из Линца доносило, что инженер-майор Бломберг внезапно покинул город. Он выехал на собственной машине «штайер» в направлении Вены. На окраине города в машину Бломберга сели женщина и какой-то пожилой мужчина…
* * *
…Мари попросила Бломберга приоткрыть верх кабины. «Штайер» шел на большой скорости. Встречный поток воздуха сразу ворвался в кабину, охладил разгоряченное лицо девушки.
Не доезжая Маутхаузена, они пересекли Дунай по шоссейно-железнодорожному мосту. Потом свернули на дорогу, которая, повторяя все прибрежные извилины реки, устремлялась вниз по течению к Вене.
Когда Бломберг помогал Кернау втиснуть тяжелый ящик в багажник машины, он был уверен: в ящике, как ему сказала Мари, упакован небольшой станок. Но теперь Мари была уверена в том, что Бломберг с такой же готовностью помог бы ей, если бы и узнал, что в ящике спрятан тот самый бюст Ленина, который он отправил в рейх из захваченного гитлеровцами Харькова.
Несколько часов назад инженеру удалось объясниться с Мари. Откровенности и прямоте Бломберга нельзя было не поверить. Перед Мари словно предстал другой человек, и она не могла отвергнуть протянутую им честно и преданно руку. Теперь, согласившись стать его женой, Мари даже готова была сказать инженеру, кто она, посвятить его в то дело, которому она беззаветно служила. И все же подпольщики остерегались нарушить правила конспирации, непреложные законы их смертельно опасной борьбы. В антифашистском подполье люди проверялись делом. И для Бломберга таким решающим экзаменом могла стать поездка в Вену. Потом, возможно, он узнает, какой важной оказалась его собственная доля в этой операции.
Предлог для воскресной поездки в Вену был под рукой. Бломберг давно приглашал Мари съездить в Гринциг — знаменитый район Старой Вены. Там по вечерам за добрым вином с местных виноградников исстари любили посидеть венцы на импровизированных концертах аккордеонистов, скрипачей и певцов, исполнявших популярные венские песенки. Прихватить же с собой по пути по просьбе Мари Кернау, которого она назвала своим отцом, помочь ему погрузить в багажник «инструмент» для часовой мастерской для майора было делом простой любезности.
Кроме желания изменить первоначальный план операции, подпольщиков вынудило принять такое решение и одно совершенно непредвиденное обстоятельство — внезапная поломка двигателя грузовика Гюнтера. Перевозить бюст Ленина из Линца в Вену на поезде было крайне рискованно, его трудно было бы извлечь из тендера на усиленно охранявшемся после диверсии Венском вокзале. Поэтому Гюнтер должен был приехать в Линц, забрать доставленный сюда машинистами бюст Ленина и, замаскировав его в кузове, перевезти в Вену… Но, как условленной фразой сообщил Кернау по телефону один из связных из Вены, грузовик не может выехать вовремя из-за досадной неисправности. Опасно затягивалась операция, с каждой минутой увеличивался риск, которому подвергались подпольщики. Им уже не оставалось ничего, другого, как принять план Мари, открывающий путь к самому быстрому выходу из создавшегося положения.
Теми же заранее условленными на всякий случай фразами связному было передано распоряжение для Гюнтера — ждать в Вене во дворе дома, где жил Кернау, — и часовой мастер приготовился к поездке вместе с Бломбергом. Роберта Дубовского еще раньше поездом подпольщики отправили в Вену. Оскар Вайс должен был остаться в Линце — отсюда уходил в очередной рейс по Дунаю буксир, на котором он работал.
…Дорога то ныряла в длинные зеленые туннели, образованные колоннадами буков и каштанов, то взбегала на пригорки, откуда открывался чудесный вид на Дунай и покрытые виноградниками холмы долины Вахау с ярко-оранжевыми крапинками черепичных крыш близлежащих деревень и городков.
Ничто сейчас не напоминало о том, что над миром все еще бушуют грозы войны, гибнут люди и пепелищами покрывается израненная снарядами и бомбами земля. Навстречу «штайеру» неторопливо катились легковые машины с компаниями офицеров, нацистских чиновников. На песчаных пляжах маленьких бухт и заливчиков загорали австрийские бюргеры. В придорожных гастхаузах за столиками, вынесенными в сады, под яблони и груши, сидели разморенные жарой горожане, потягивая холодный яблочный напиток или пиво.
Бломберг расстегнул воротник мундира. Счастливо улыбаясь, инженер заглядывал в маленькое зеркальце, укрепленное над ветровым стеклом, ловил приветливый взгляд Мари.
Внезапно сзади раздались громкие, настойчивые сигналы шедшей за «штайером» машины. Бломберг не заметил, как занял середину проезжей части.
Инженер повернул руль вправо. Открытый «мерседес» сразу обошел «штайер», подняв за собой облако пыли.
Все же они успели заметить — в «мерседесе» были гестаповцы. Сердце Мари тревожно забилось. Бломберг перехватил ее взгляд, ставший сразу таким отчужденным, и, успокаивая Мари, положил руку на плечо девушки. Но Мари быстро справилась с волнением и как ни в чем не бывало посмотрела на Бломберга.
Кернау готов был ко всему. В дорожной сумке у его ног был спрятан автомат и несколько гранат. Среди подпольщиков Кернау слыл отличным стрелком и, не дрогнув, проложил бы дорогу огнем. Мари обернулась и встретилась взглядом с Кернау. Она заметила в его глазах укоризненный вопрос: «Не сделали ли мы ошибку?»
Мари отвернулась. Что она могла сейчас ответить? Нет, она ни в чем не подозревала Бломберга и верила ему так же, как и тогда, когда ответила инженеру «да» на его последний вопрос: «Согласна ли ты, Мари, стать моей женой?»
Но что, если Бломберг ненароком сделает какой-нибудь неосторожный шаг, который Кернау истолкует как пособничество гитлеровцам? Ведь Бломберг не знает, что именно он везет в багажнике своей машины… И тогда Кернау, не колеблясь, совершит непоправимое!
…Впереди показались зеленые купола и белые стены, прорезанные окнами-бойницами, старинного монастыря Мелька. Здесь был паром через Дунай.
Но за поворотом шоссе, километрах в трех от Мелька, наперерез «штайеру» выскочил рослый гестаповец. Он делал знаки рукой, требуя, чтобы Бломберг остановился.
Бломберг тут же сбросил газ и притормозил, не заглушая, однако, мотор. В последний момент он заметил в тени акации, у обочины шоссе все тот же гестаповский «мерседес». Дверцы машины были распахнуты.
К «штайеру» подбежал гестаповец, а вслед за ним подошел еще один офицер.
— О, господин майор! — беря руку под козырек, склонился к окну «штайера» обер-лейтенант Эйхенау. — Мне невероятно везет на встречи со старыми приятелями…
— В чем дело, обер-лейтенант? — недовольно спросил Бломберг. Всем своим видом майор показывал: ему крайне неприятна эта внезапная задержка, ему некогда, и он не намерен пускаться с гестаповцами в досужие разговоры.
— Прошу прощения, господин майор, у моего «мерседеса» лопнула трубка водяного охлаждения. Если вы не возражаете, я попросил бы вас подбросить меня к ближайшей бензозаправочной станции. Там я смогу взять техника, этим вы выручите нас из беды…
Бломберг молча открыл заднюю дверцу и жестом пригласил Эйхенау занять место в машине. Как только обер-лейтенант сел рядом с Кернау, Бломберг сразу дал газ и повел машину на предельной скорости к Мельку.
— Разрешите представиться, обер-лейтенант Эйхенау, — картинно улыбнулся Мари гестаповец. — Я и не знал, что у моего друга такая очаровательная знакомая.
— Мари — моя невеста, — не оборачиваясь, сухо ответил Бломберг.
— Поздравляю, господин майор! У вас отличный вкус!
Кернау назвался гестаповцу «отцом Мари» и молча подвинул к правой, дальней от Эйхенау дверце машины сумку с автоматом, прикрытым сверху пледом.
Зачем гестаповцу понадобилось инсценировать аварию радиатора? Этот вопрос одновременно возник у всех троих.
«…Бломберг, оказывается, ходит в друзьях у гестаповцев», — отметил Кернау, следя за тем, как шумно выражает Эйхенау свой восторг от «встречи со старым знакомым».
«Мне Бломберг никогда не говорил об этом типе… — с тревогой подумала Мари. — Что их могло связывать?»
«…Какая оплошность с моей стороны, — клял себя на чем свет стоит Бломберг, то и дело поглядывая на спидометр. Ему казалось, что «штайер» едва ползет, — Нужно было раньше предупредить Мари, что за мной, кажется, следит эта гестаповская ищейка… Он так горячо называет меня своим другом, что Мари может в это поверить».
— Вы в Вену? — как бы между прочим спросил Эйхенау, когда впереди показалась ярко-оранжевая вывеска бензозаправочной станции.
— Воскресная прогулка, — ответил Бломберг.
— Бестен данк,[8] герр майор! — произнес, улыбаясь, Эйхенау, когда «штайер» остановился у бензоколонки.
— Желаю господам приятного отдыха, а вам, фрейлейн, счастливого замужества. Господин майор — достойная пара! Хайль Гитлер!
Обер-лейтенант хлопнул дверцей и, поклонившись, отступил от машины.
* * *
Мельк, окруженный кольцом акаций и ив, плескавших свои ветви в притоках Дуная, давно уже скрылся из виду, а пассажиры «штайера» по-прежнему молчали.
Встреча с гестаповцами оставила у всех тягостное впечатление. Бломберг почувствовал, как тонкий ледок подозрительности и отчужденности стал понемногу проскальзывать во взгляде девушки, который ему изредка удавалось поймать. Он не мог допустить, чтобы между ними снова возникла глухая стена, которую ему с таким трудом удалось разрушить. Но факт его знакомства с обер-лейтенантом гестаповцем Эйхенау оставался фактом. А может быть, все происшедшее ему видится чересчур в мрачном свете? Но слишком уж часто обер-лейтенант стал перебегать дорогу Бломбергу… Нет, все это, конечно, неспроста: и разговор с эсэсовцами в казино, и подозрительная «случайность» встреч с обер-лейтенантом в Линце и здесь, под Мельком.
Остается только одно: сейчас же все откровенно рассказать Мари: и о своем знакомстве с гестаповцем в поезде, и об обстоятельствах, которые навлекли на него подозрение гестапо…
В окнах «штайера» уже замелькали дома пригородов Вены, когда Бломберг закончил свой рассказ о бюсте Ленина.
Мари слушала молча. Ее ошеломило все то, что она узнала от Бломберга. Если за Бломбергом следят, выходит, что это она подвела под удар всю подпольную организацию в самый критический момент их операции, когда бюст Ленина был уже спасен и осталось только переправить его к партизанам, в горы Штирии. Она могла винить во всем случившемся только себя. Мари теперь боялась поднять глаза и встретиться со взглядом Кернау.
— Успокойся, Мари. Возьми себя в руки, — словно читая ее мысли, сказал с заднего сиденья Кернау.
Несмотря на грозную опасность, нависшую над подпольщиками, Кернау почувствовал облегчение, выслушав то, что рассказал инженер-майор. Этот рассказ снял с сердца Кернау тяжелый камень подозрения к Бломбергу. Тот был сам под угрозой ареста. Нет, Бломберг оказался не провокатором, а чуть ли не союзником подпольщиков. В такой обстановке каждый новый союзник удесятерял силы подпольщиков. Значит, шансы выйти победителем в поединке с гестапо возрастали. И все-таки и теперь Кернау еще не хотел открывать Бломбергу всей истины.
— Теперь, Бломберг, ведите машину на Пратер-штрассе, лучше — в объезд центра, — приказал Кернау.
* * *
…Адъютант положил на стол Кальтенбруннера донесение помощника начальника гестапо Вены фон Зальца:
«Группа обер-лейтенаита Эйхенау остановила машину инженер-майора Бломберга под Мельком. В «штайере», кроме Бломберга, находилась Мари Клекнер, которую Бломберг представил как свою невесту, и некто, назвавший себя «отцом Мари».
Бломберг уклонился от ответа на вопрос, едут ли они в Вену.
Дальнейшим наблюдением установлено: достигнув Вены, Бломберг подогнал «штайер» к дому № 18 по Пратер-штрассе. «Отец» фрейлейн Клекнер открыл ключом ворота, и под аркой дома машина тут же въехала во внутренний двор, скрытый для визуального наблюдения.
Спустя несколько минут «штайер» через эти же ворота выехал на Пратер-штрассе и направился в район Гринциг. В машине были замечены только Бломберг и Мари Клекнер.
В соответствии с полученной от вас инструкцией группа Эйхенау, разделившись, продолжала наблюдение за Бломбергом и домом № 18.
Привратник соседнего дома № 20, фауман[9] местного полицейского участка, сообщил по телефону начальнику полицайревира, что из внутреннего двора дома № 18 через вторые ворота, в противоположную от Пратер-штрассе сторону, выехал грузовик, вскоре после того как из багажника машины Бломберга тремя неизвестными был перегружен в кузов грузовика какой-то ящик.
К сожалению, донос фаумана был передан нашим агентам, дежурившим у дома № 18, уже после того, как обе машины покинули двор дома № 18. Шум двигателя грузовика не был слышен из-за того, что его заглушал мотор «штайера». Эта маскировка позволила грузовику незаметно для наружного наблюдения с Пратер-штрассе выскользнуть через задние ворота.
Нами приняты экстренные меры для быстрейшего перехвата грузовика с ящиком.
По сделанным во время наблюдения за «штайером» фотографиям установлена личность «отца» Мари Клекнер. Он оказался часовым мастером Йозефом Кернау, занимающим однокомнатную квартиру в доме № 18. Кернау одинок, родственников в Вене не имеет и ни в каких родственных связях с Клекнерами не состоит. Допрошенные гестапо ученики-подмастерья Кернау из его часовой мастерской могли только подтвердить, что господин Кернау по делам фирмы куда-то выехал из Вены два дня назад и обещал вернуться сегодня…
Нами оставлена засада в квартире Кернау и в его мастерской».
* * *
«Кто не бывал в Гринциге, тот не заглядывал в душу Вены, не слышал биения ее сердца» — так вам скажет любой коренной житель столицы на берегу Дуная.
Длинными террасами ласково жмутся к подножью холмов знаменитого Венского леса тихие улочки одноэтажных домов. Словно белыми руками соединились они нескончаемыми каменными заборами. К вечернему часу улицы сберегают для венцев прохладу и аромат, настоянный дубовыми рощами Венского леса и виноградниками, завившими холмы причудливыми локонами зеленой листвы. Они спускаются и на плечи Гринцига, простираются над двориками бархатистыми париками.
Спускается за холмы Венского леса солнце, Послав прощальный огненный поцелуй Дунаю, и тогда оживают доселе дремотно-спокойные улицы, дома, дворы бесчисленных гастхаузов и погребков. Светлячками вспыхивают под виноградными «крышами» фонари, окруженные разноцветным хороводом бабочек и мотыльков. Словно хор цикад, стучат смычки настраиваемых скрипок. И венцы спешат в Гринциг насладиться песнями Вены, простыми и прекрасными, как соловьиные трели, что подстерег где-то здесь, неподалеку, король вальсов Штраус, охотясь за мелодиями своих «Сказок Венского леса».
Мари часто приходила сюда со своими университетскими друзьями. Они любили сидеть за грубо сколоченными деревянными столами под звездным небом, слушать винер-лидер[10] которые, будто полевые венки, сплетало из нот и слов трио музыкантов. Музыканты переходили от стола к столу маленького, уютного гастхауза, и часто сами гости подпевали солисту, размахивали в такт песни гранеными кружками с добрым вином, которое хозяин и его домочадцы приготовили из собственного винограда.
Бломберг давно мечтал побывать в знаменитом Гринциге, но приехать сюда удалось лишь теперь. Не та Вена. Но Гринциг, словно в знак протеста, пытался сохранить некоторые свои обычаи.
Они оставили «штайер» на одной из улочек и вошли в калитку того гастхауза, где раньше так часто бывала Мари.
Мари и Бломберг заняли небольшой столик в самой глубине двора. С трех сторон их окружали виноградные лозы, и они сидели, будто в беседке. За их спиной тут же начинался виноградник. Он круто взбегал на холм, теряясь в вечерней мгле Венского леса.
Хозяйка гастхауза узнала Мари и приветливо ей кивнула. Она подозвала одну из своих дочерей, выполнявших обязанности официанток, и вскоре миловидная девушка принесла Бломбергу и Мари по кружке белого вина.
Зоркий глаз хозяйки, должно быть, заметил на лице Мари следы усталости и перенесенного напряжения. Она знала, чем лучше всего помочь гостю в своем доме. Хозяйка подошла к музыкантам, которые настраивали свои инструменты, и что-то им шепнула. Они тут же поднялись и направились к столику Мари.
Впереди с аккордеоном шел среднего роста, чуть грузный седой музыкант. Ворот белой рубахи у него был распахнут. Кисти рук спокойно лежали на клавиатуре, но длинные пальцы уже беззвучно перебегали по черным и белым перламутровым кнопкам и клавишам, словно в последний раз репетируя песню, которую еще держали в плену молчания инструменты.
Лицо Мари слегка порозовело. Огромное нервное напряжение, в котором она находилась весь этот день, теперь разжало свои страшные тиски. Взгляд девушки смягчился. Улыбка тронула ее пухлые, красиво очерченные губы.
Бломберг положил свою руку на руку Мари. Глаза их встретились. И ему сразу передалось ее настроение, переполнило сердце огромным, ни с чем не сравнимым счастьем. Он увидел в глазах любимой и волшебный отблеск далеких звезд, и задорный танец ночных светлячков. Бломберг хотел сказать, как бесконечно дорога ему Мари, но не мог произнести ни слова, так много их готово было сорваться с уст.
Музыканты полукругом встали у их столика. И вдруг птицами вспорхнули к скрипкам смычки, развернул свои перламутровые плечи аккордеон, вздохнул, словно певец, готовясь взять высокую ноту, и зазвенела улетая к самым вершинам Венского леса, мелодия первого куплета…
Прожил столько лет. Не забыть мне — нет! — Вены образ, Дорогой и близкий. В мире нет чудес, Но волшебен лес, Тот, что сказкой Сделал наши жизни.Мари вздрогнула и невольно оглянулась. Ей почудилось, будто кто-то пристально и неотрывно смотрит на нее. Но в ту же секунду все вокруг дружно подхватили припев и увлекли Мари в стремительный хоровод песни.
Пой, Вена моя, пой! Расскажи про скверы и фонтаны, Про свою сирень И весенний день, Распустивший в Пратере каштаны.Бломберг любовался и восторгался Мари. Это о ней пели сейчас скрипки! О ее молодости, красоте, любви к жизни…
Голубой Дунай! Руку мне подай, Закружим с тобою В вихре вальса. А потом домой Принеси волной Голубой туман Воспоминаний…И снова над Гринцигом голубиной стаей взлетали слова припева, не пугаясь ночи, смело бросались навстречу неведомому.
«…Ты слышишь, Мари? Эти строки рождены и моим сердцем. Я только не знал, как тебе все это сказать…» Бломберг не пел, а шептал вслед за музыкантами слова песни, радостно чувствуя в своей руке нежную и сильную руку Мари. А песня все дальше и дальше увлекала слушателей за собой на крыльях грез и мечты о счастье…
Площади — дворцы, Улицы — мосты, Тихий свет В кафе под кроной Ринга. Твоей улыбки цвет, Брошенный мне вслед, Словно невзначай И на прощанье…* * *
Бломберг вел машину по пустынному ночному шоссе, возвращаясь в Линц. На щитке приборов бледно фосфоресцировали цифры. Инженер опасался сделать лишнее, неосторожное движение: к его плечу прислонилась головой заснувшая Мари.
Время от времени Бломберг бросал взгляд на ее лицо и с болью ловил отблески каких-то глубоких и бурных переживаний. Они настигли Мари и во сне, несмотря на то, что она заснула с легкой, как у ребенка, улыбкой.
Давно уже позади скрылись холмы Венского леса, виноградники Гринцига… Несколько часов, которые судьба подарила им, оставив наедине в оазисе песен и улыбок, показались бы сейчас Бломбергу волшебным мгновенным сновидением, если бы рядом с ним не была Мари, если бы он не ощущал тепло ее дыхания, ставшего вдруг таким порывистым и тревожным…
«…Голубой Дунай! Руку мне подай, закружим с тобою в вихре вальса… А потом домой принеси волной голубой туман воспоминаний…» — повторял и повторял про себя запавший ему в душу куплет Бломберг. Он содрогнулся при мысли, что столько лет был вольным или невольным пособником чудовищной и бесчеловечной машины угнетения и свирепого нацистского террора. Но теперь с этим было покончено! Раз и навсегда! И этим он был обязан прежде всего Мари…
Не знал только майор Бломберг, что очень скоро ему придется пройти сквозь огненную купель жестокого испытания, из которого люди выходят либо героями, либо подлецами и предателями, живыми или мертвыми — все равно…
Брезжил рассвет, когда запыленный «штайер» поравнялся с мостом через Дунай. Бломберг забыл поднять стекло, и предутренний, сырой речной воздух ворвался в кабину.
Мари вздрогнула, открыла глаза и зябко поежилась. Бломберг торопливо набросил ей на плечи свой плащ. Мари благодарно улыбнулась.
Взошло солнце. Его лучи осветили лицо Мари, затрепетали золотыми искрами на кончиках длинных ресниц, заскользили по локонам чуть примятой прически.
Неподалеку от деревни Маутхаузен «штайер» обогнал колонну узников концентрационного лагеря, которая шла под эсэсовской охраной. На плечах людей в полосатых куртках качались лопаты.
Мари знала: к вечеру кто-то из кацетников уже не вернется в лагерь. Его столкнет в бездну карьера заскучавший эсэсовец, скосит костлявая рука голода или пуля охранника…
Мари глубже закуталась в офицерский плащ и подняла воротник. Ее бил нервный озноб. Она боялась оглянуться на колонну. Ей пришлось бы встретиться с глазами кацетников, а ведь на ее плечах серебрились погоны, рядом сидел немецкий офицер… Ей не хотелось, чтобы на нее сейчас упала хотя бы тень презрения и ненависти пленников фашизма.
* * *
Простившись с Мари на пороге ее дома, Бломберг поехал к себе в пригородный служебный поселок, где жил весь инженерный персонал металлургического завода. Он завел «штайер» в гараж и поднялся к парадной двери виллы. Инженер-майор никак не мог попасть ключом в замочную скважину. Сказывалась, должно быть, навалившаяся сразу усталость, волнение за Мари, пережитые опасности поездки. Наконец он открыл дверь и прошел в гостиную. В комнате было совсем темно. Только узкие полоски дневного света проскальзывали через плотно закрытые шторы.
Бломберг подошел к окну, поднял шторы и распахнул створки окна. Из сада пахнуло свежестью, запахом только что политых цветов.
«…Фрау Вендель, наверное, ушла в молочную, — решил Бломберг, все еще глядя в сад. — Она наверняка поладит с Мари, когда та войдет сюда молодой хозяйкой», — с теплотой подумал Бломберг о своей старой няне, которой теперь мать поручила вести хозяйство своего сына.
— Гутен морген, господин майор! — внезапно раздался за спиной Бломберга насмешливый голос. — С благополучным возвращением, а мы тут вас, признаться, заждались…
Бломберг вздрогнул и порывисто обернулся, узнав голос Эйхенау. При всем своем хладнокровии инженер не смог скрыть замешательства. Слишком уж неожиданным и зловещим оказался сюрприз, подготовленный гестапо в его собственном доме.
— Понимаю, вы удивлены и, признайтесь, возмущены! Без приглашения, без уведомления к вам пожаловали незваные гости, — все тем же насмешливым, развязным тоном говорил Эйхенау, покачиваясь в кресле, в котором по вечерам любил отдыхать инженер, встречая ночь у открытого окна с книгой в руках. — Но гестапо не спрашивает ни у кого разрешения, даже у самого господа бога! — Эйхенау резко поднялся с кресла и вплотную подошел к Бломбергу.
— Ваше оружие, господин майор!
В ту же секунду Бломберг услышал чьи-то шаги. Он оглянулся и увидел в дверях еще одного гестаповца. Из кухни донесся приглушенный плач старой экономки.
— Пистолет висит в спальне в кобуре.
— Какая неосторожность и легкомыслие, господин майор. Вашим пистолетом могли воспользоваться…
— Вы сюда проникли не для того, чтобы читать мне нравоучения, господин обер-лейтенант! — с яростью сказал Бломберг.
— Яволь, господин майор! Мы продолжим нашу беседу в другом месте.
«…Что с Мари? Если арестовали меня, то ее наверняка постигла та же участь… О подлые, гнусные шакалы! Как я вас теперь ненавижу!»
…Бломберг сидел в машине, стиснутый с обеих сторон двумя рослыми гестаповцами с угрюмыми, враждебными физиономиями. Эйхенау сидел впереди, рядом с шофером. Он молчал, и это помогло инженеру взять себя в руки, приготовиться к тому, что его ожидало там, куда его везла машина тайной полиции.
Но, к удивлению Бломберга, Эйхенау приказал шоферу ехать не в гестапо, а на завод концерна. У проходной машина миновала решетчатые ворота с впаянными огромными буквами «Герман Геринг» и направилась к темному кирпичному зданию дирекции.
Привычная картина заводских корпусов, наполненных грохотом тяжелых машин, прокатного стана, ревом огня в домнах, металлическим звоном и сигналами паровозных и корабельных гудков, вернула Бломбергу хладнокровие и веру в собственные силы.
Выйдя из машины, гестаповцы повели Бломберга на второй этаж, в кабинет генерального директора. Служащие концерна с удивлением провожали взглядом инженер-майора, который появился на работе с гестаповским эскортом.
Бломберга уже поджидал Ратенау. Сам генеральный директор поручил коммерческому директору «разобраться в происшествии», которое бросало «зловещую тень» на репутацию руководства завода, и потребовал от Ратенау любым способом замять скандал.
— Позор, Бломберг! Какое бесчестье! — обрушил на инженера поток ругательств Ратенау.
Бломберг спокойно наблюдал за неистовой яростной вспышкой Ратенау. Тот явно взвинчивал себя, пытаясь психически ошеломить, обезоружить инженера.
Бломберг окинул взглядом просторный кабинет. Здесь ничего не изменилось с тех пор, как он в последний раз, перед командировкой на Восток, получил инструкцию от генерального директора. На стене висел огромный схематический план всей территории металлургического комбината с расположенными на ней производственными объектами. Рядом с письменным столом в витрине стоял — макет комбината.
— Невероятно, Бломберг! — снова выкрикнул Ратенау. — Вы, офицер рейха, связаны с подпольщиками, похитившими бюст Ленина!
«Теперь ясно, почему Дальбрюгге и Вольт так настойчиво расспрашивали меня, что я знаю о бюсте Ленина, — мгновенно сопоставил Бломберг то, что сейчас услышал из уст Ратенау, с настойчивыми вопросами эсэсовцев там, в казино. — Бюст не переплавлен. Его кто-то спас… Они подозревают в этом и меня…»
— Господин Ратенау, — сказал Бломберг спокойно, — я не понимаю, почему придается такое большое значение пропаже каких-то шестидесяти килограммов бронзы и в чем, собственно, обвиняют меня.
— Не прикидывайтесь наивным, Бломберг! — грубо оборвал инженера Эйхенау. — Вы отлично понимаете, почему враги рейха похитили именно бюст большевистского вождя. Они же не стали спасать другие памятники, которые находились в том же вагоне…
— Я еще раз повторяю, господа, политические мотивы всей этой истории меня совершенно не интересуют. К ней я не имею никакого отношения. Я инженер, металлург и хорошо разбираюсь только в том, что касается моей профессии.
— Там, в автобусе, вы, Бломберг, придерживались иной точки зрения! — Эйхенау обошел Бломберга и встал рядом с Ратенау. — Помогать внутренним врагам рейха, подпольщикам, коммунистам — это что, тоже элементы вашей профессии?
— Господин обер-лейтенант предъявляет мне совершенно необоснованные обвинения. Я удивлен, как вы, господин Ратенау, зная меня уже не один год, позволяете вести Эйхенау разговор в таком неуважительном тоне.
— Вам нужны факты, доказательства? Пожалуйста!
Обер-лейтенант раскрыл портфель и высыпал на стол пачку фотографий.
— Подойдите поближе, Бломберг. Смотрите внимательно. Здесь зафиксирована вся ваша воскресная прогулка от Линца до Вены. Вот остановка под Мельком. Дом на Пратер-штрассе, восемнадцать. «Штайер» въезжает в ворота и снова выезжает. Наконец, приятное времяпрепровождение в Гринциге. Эти фотографии, так сказать, предварительная заготовка для тюремного архива…
— Ну и что? — Бломберг в упор посмотрел на обер-лейтенанта. — Обычная воскресная поездка и столь же обычная работа гестапо. Не вижу ничего инкриминирующего.
— Кто он? — Эйхенау схватил фотографию Кернау.
— Отец моей невесты.
— А этот господин?
Обер-лейтенант извлек из портфеля еще один снимок. Бломберг сразу заметил, как схожи черты Мари с лицом этого незнакомого ему человека. И понял: своим ответом он сам загнал себя в угол. Бломберг не винил Мари за то, что она раньше не показала ему свой семейный фотоальбом. Но эта оплошность могла привести к тяжелым последствиям.
— Вы доставили в Вену на своем «штайере» двух членов подпольной организации Сопротивления — Мари Клекнер и часового мастера Кернау, — резко отчеканил Эйхенау. — Он-то и выдавал себя за «отца» фрейлейн Клекнер. В багажнике вашей машины был ящик, в котором преступники спрятали, быть может, взрывчатку, оружие, печатный станок, гектограф, типографский шрифт или — не исключено — даже похищенный ими бюст Ленина.
Обер-лейтенант заметил, как изменилось, посерело лицо инженера, но истолковал это по-своему, надеясь все новыми и новыми подробностями гестаповской слежки бросить строптивого майора на лопатки.
— Во дворе дома номер восемнадцать этот ящик был перенесен с помощью других подпольщиков в кузов грузовика и вывезен из Вены в неизвестном пока направлении.
— Что вы от меня хотите? Я ничего не знаю. Мы действительно поехали с моей невестой в Вену, провести вечер в Гринциге. Ее отца (Бломберг не хотел отказываться от первоначальной версии подпольщиков) по ее просьбе я просто подбросил в Вену по пути. В ящике же находился станок для его часовой мастерской. Вот и все…
Бломберг устало опустился на стул и на мгновение закрыл лицо ладонью.
— Мы охотно допускаем, дорогой Бломберг, — Ратенау неожиданно перешел на фамильярный, дружелюбный тон, — что вы стали жертвой циничного, расчетливого обмана, так сказать, слепым орудием в руках врагов рейха. Подпольщики бессовестно злоупотребили вашим чувством, страстной любовью к Мари Клекнер, ради осуществления своих преступных целей.
Речь коммерческого директора доходила до сознания Бломберга словно издалека, будто его отделяла стеклянная стена. Теперь Бломберг понял все до конца. «…Ты поступила правильно, Мари. Вы словно предугадали, что возникнет такая опасная ситуация, когда излишняя осведомленность могла бы привести к роковым последствиям. И ты, и Кернау выполнили свою задачу! Ошибку допустил я, не предупредив тебя заранее и откровенно об этой гестаповской слежке… Прости меня, родная…»
— Вы еще можете, Бломберг, искупить свою вину и смыть позорное пятно с мундира офицера фюрера, — быстро заговорил Эйхенау.
Бломберг вовремя погасил вспыхнувшую было в его глазах откровенную ненависть. Он не имел права упускать свой последний шанс спасти от грозной опасности Мари.
— Каким же образом я это смогу сделать? — сокрушенно развел руками Бломберг. Всем своим видом он сейчас подчеркивал охватившее его «отчаяние».
— О, вам, господин майор, не придется менять привычного образа жизни, — снова стал любезным Эйхенау. — Все остается по-прежнему. Хотите — женитесь на Мари. Она действительно очень красива! О нашем разговоре ведь никто, кроме господина Ратенау и гестапо, не будет знать. А гестапо умеет держать язык за зубами!
— И это все? — недоверчиво спросил Бломберг.
— Да, все, за исключением одной маленькой детали: начиная с сегодняшнего дня вы будете обо всем, что узнаете, подробно информировать гестапо. Как именно, мы вам подскажем.
— А если я откажусь принять ваше предложение? — нерешительно, словно колеблясь и преодолевая внутреннее душевное сопротивление, спросил Бломберг.
— Военный трибунал, отправка на фронт, штрафная рота! Это в лучшем случае. Скорее всего вам придется расстаться с мундиром майора вермахта и облачиться в каторжную робу кацетника. Не исключены расстрел или петля…
— Хорошо, я согласен, — глухо проговорил Бломберг.
— Вот и отлично, будем считать, что этого неприятного инцидента вообще не было, — явно довольный исходом дела, оживился коммерческий директор. — Желаю вам удачи, господин инженер-майор! Хайль Гитлер!
…И все же Бломбергу пришлось в этот день побывать в гестапо. Сразу после того, как инженер-майор вышел из дирекции концерна, обер-лейтенант предложил ему снова занять место в гестаповской машине.
— Необходимо проделать еще одну незначительную формальность, и тогда мы вас не будем дольше задерживать, — пояснил он Бломбергу.
В последний момент, когда в гестапо Эйхенау предложил Бломбергу дать расписку о «своем добровольном согласии» сотрудничать с ним, инженер заколебался. Этот документ, оформлявший предательство, узнай о нем антифашисты, мог навсегда отрезать для Бломберга дорогу к их доверию. «Расписка» могла породить такие подозрения, опровергнуть которые было бы невероятно трудно, почти невозможно…
И все же Бломберг поставил свою роспись и дал снять отпечатки пальцев. Десять черных пятен легли на том же гестаповском документе.
Эйхенау торжествовал.
— В первую очередь, Бломберг, выясните, куда подпольщики направили грузовик с ящиком, что в нем находилось и кто были те двое, во дворе дома номер восемнадцать. Нам крайне важно это установить. Только не вздумайте повести двойную игру, майор. Иначе ваша расписка, — Эйхенау угрожающе потряс документом, — будет сразу же передана тем, против кого вы начали работу с гестапо. Подпольщики беспощадны с предателями!
* * *
Когда Бломберг входил в казино, в главном зале погас свет. В ту же секунду вспыхнул прожектор и вырезал из темноты белый, курившийся голубоватыми дымками круг. Он пополз по стенам, потом дрогнул и метнулся на паркет, где зацепил кусок каната. Издали казалось, будто с пола поднялась, раскачиваясь в такт музыке, вытянулась к потолку змея; верхняя часть каната, прикрепленного к потолку, исчезла во мраке…
Дробно, тревожно застучал барабан. В зале смолкли пьяные выкрики офицеров, и в кольцо прожекторного луча проскользнула артистка варьете. Сверкнув блестками акробатического костюма, она стремительно поднялась по канату, штопором завертелась в воздухе, откинув назад корпус и крыльями раскинув руки.
Бломберг провел рукой по лбу. Ему казалось, голова охвачена жаром. Но ладонь сняла лишь капли холодного пота.
«…Быстрее разыскать Мари! Проклятая темнота… Да, но именно сейчас легче всего незаметно выйти из зала, — неожиданно подумал инженер. — …Согласится ли только Мари? Впрочем, у нее нет другого выбора. Либо сейчас, либо…» Бломберг почувствовал, как кто-то дотронулся до его руки.
— Мари, дорогая! — порывисто зашептал Бломберг. — Мы должны немедленно покинуть казино… Я все подготовил. Машина у подъезда. Тебе домой нельзя. Гестапо стало слишком много известно о тебе…
Не расспрашивая ни о чем, Мари мгновенно прикинула: за ночь по глухим горным дорогам они могут успеть добраться до штирийской партизанской базы. Еще в Вене, до того, как Мари переехала в Линц, Вайс дал ей адрес одной явки в районе действия партизанского отряда. Бломберг сказал, что бензобаки «штайера» полны. Ну что же! Они свою задачу выполнили. Бюст Ленина уже следовал по последнему этапу «подпольной дороги».
Из казино они вышли порознь: Бломберг — мимо швейцара, через главный подъезд, Мари — через служебный выход.
В машине Бломберг рассказал Мари обо всем, что с ним произошло, начиная с той минуты, когда он попал в гестаповскую западню у себя на вилле, и кончая унизительной процедурой в гестапо, где было «оформлено» его «предательство».
Им осталось проскочить железнодорожный переезд, и тогда «штайер» вырвался бы на шоссе, прямой стрелой уходившее на юг, в предгорья Альп. На беду, в тот самый момент, когда «штайеру» осталось проехать несколько метров до переезда, перед ними опустился шлагбаум. Протяжно задребезжал звонок, предостерегая водителей машин и пешеходов о приближении поезда.
Одну за другой они теряли драгоценные минуты выигранного времени. Администрация казино не могла не заметить внезапного исчезновения Мари сразу, как только в зале снова вспыхнул свет. Метрдотель непрерывно наблюдал за работой персонала. К тому же за ней наверняка следил и кто-нибудь из агентов Эйхенау.
Вдруг Бломберг увидел, как на противоположной стороне переезда остановилась полицейская патрульная машина. На ее крыше, не переставая, вращалась и мигала синяя лампа, посылая во все стороны тревожные сигналы. Над правым Крылом полицейского «штрайфвагена» качался длинный стальной ус мощной рации.
Чем грозило внезапное появление у разъезда этой машины? Не перерезала ли она дорогу подпольщикам?
Бломберг оглянулся: сзади ревел дизель семитонного грузовика, едва не касавшегося тяжелым бампером кузова «штайера». Сманеврировать и повернуть назад было уже невозможно.
Наконец из темноты долетел протяжный гудок паровоза, и вскоре, прогрохотав на стыках рельсов, мимо промчался экспресс.
Но прошло еще несколько долгих десятков секунд, прежде чем, прочертив красную дугу фонарем, поднялся шлагбаум. Бломберг стремительно пересек пути и прибавил газ. Где-то позади тяжело, надрывно загудел дизель грузовика, вспугивая темноту, завыла и тут же смолкла сирена уходившей назад полицейской машины.
Бломберг напряженно всматривался в белый пунктир разграничительной линии шоссе. Она стремительно пролетала мимо «штайера», и только по ее мельканию сейчас угадывались повороты дороги, ощущалась бешеная скорость.
Шоссе было пусто. Мари посмотрела на стрелку спидометра. Она то взлетала, то падала и казалась ей живым пульсом машины, которой передалось нервное дыхание пассажиров.
Потом ритм работы мотора заметно изменился. Машина преодолевала крутой подъем. Дорога сузилась и запетляла. Они достигли наконец предгорий Альп. И тут на одном из поворотов кабину осветила яркая вспышка. Слепили фары машины, появившейся за их спиной.
Бломберг до предела выжимал педаль акселератора. Двигатель ревел. Стрелка прибора, регистрирующего нагрев воды в радиаторе, угрожающе подползала к роковой отметке кипения.
Инженер-майор отвернул зеркальце над ветровым стеклом.
Оно только мешало, ослепляло отраженным светом фар быстро настигавшей их машины, которая начала подавать громкие сигналы, требуя, чтобы «штайер» остановился. Тут же прогремел выстрел, потом другой…
Бломберг расстегнул кобуру, выхватил пистолет и открыл верх кабины.
— Садись на мое место, — быстро сказал он Мари. — Поведешь машину. Я попытаюсь отвязаться от них.
Когда Мари заняла место за рулем, Бломберг поднялся во весь рост, просунув голову и плечи в открытый люк крыши, и начал стрелять по гнавшейся за ними машине. Недоброе предчувствие щемящей болью сдавило сердце Мари.
Впереди мелькнули указатели дорожного перекрестка или развилки, и в ту же секунду длинная автоматная очередь прошила кузов «штайера». По стеклам, пробитым пулями, молнией разбежались трещины. Мари с ужасом увидела, как Бломберг сполз на сиденье и ничком ткнулся в приборный щиток…
Гестаповцы в «мерседесе» не успели даже понять, как удалось водителю «штайера» проделать головоломный разворот, — с ходу, в долю секунды, — как «штайер» устремился под уклон, навстречу «мерседесу».
Уклониться от лобового удара «штайера» было невозможно. Справа высокой стеной дорогу прижимала к обрыву скала. Слева узкая обочина шоссе сливалась с мраком ущелья.
Дробным, яростным эхом прогрохотали и оборвались автоматные очереди, нацеленные гестаповцами в стекла «штайера». В последний момент Эйхенау попытался было выскочить из машины, но не успел. Раздался страшный удар, и, вспыхнув красным огненным факелом, обе машины, сцепившись, закувыркались в пропасть…
В ФАШИСТСКОМ ЗАСТЕНКЕ
Старик Вок, опираясь на трость, с трудом поднимался по высоким ступеням лестницы. Лифтом разрешалось пользоваться только сотрудникам гестапо. Тем, кого вызывала сюда повестка, приходилось отсчитывать ступени самим. Чаще всего сюда были вынуждены идти старые люди, чьи сыновья и дочери томились в тюремных застенках или ждали последнего часа в камерах смертников.
Длинным коридором с высокими сводчатыми потолками Вок прошел к двери, на которой чернел квадрат с номером, проставленным в его повестке. Прежде чем войти, Вок отер со лба мелкие капельки пота и отдышался. Потом постучал. С той стороны донеслось громкое «войдите!».
Дежурный гестаповец оценивающе окинул взглядом сгорбленного годами и свалившимся на него несчастьем старого машиниста. Гестаповец прикидывал, какую «дань» можно будет вытянуть с этого просителя, он наверняка приполз ходатайствовать о снисхождении к своему чаду. Даже если его приговорили к смерти, можно будет содрать несколько марок за оформление разрешения на выдачу личных вещей казненного, урны с прахом… Этот, судя по всему, будет просить направить в Берлин ходатайство о помиловании или пересмотре дела. Много их уже побывало в этой комнате. Сотни прошений были направлены в Берлин и даже самому фюреру. Но еще ни разу оттуда не приходило снисхождение. Только отклонение. Так было, и гестаповец твердо знал — так будет и впредь. А он и ему подобные чиновники гестапо будут по-прежнему лгать отчаявшимся старикам, отцам и матерям узников, внушать им несбыточные надежды и выуживать их последние сбережения…
Вок протянул гестаповцу повестку. Тот взял и пробежал ее глазами, равнодушно посмотрел на старика и нажал кнопку селектора.
— Господин штурмбаннфюрер, отец ефрейтора Вока явился по вашему вызову.
Он молча указал Воку рукой на дверь, обитую черным дерматином. На ней не было ни номера, ни таблички с фамилией.
Вок нажал на ручку и вошел в кабинет гестаповца, которого не знал по имени, лишь только догадывался, что тот может решить судьбу его сына.
Штурмбаннфюрер Вольт встал ему навстречу.
— Жизнь вашего сына в ваших руках, герр Вок. Сумейте на него повлиять, и завтра же он будет на свободе, дома, вернется к матери, обнимет свою невесту! И это не пустое обещание. Мы уже отпустили с миром фрейлейн Эльзу…
Ефрейтор Вок был арестован после того, как гестапо потеряло надежду на то, что постоянная слежка за ним даст какие-нибудь результаты. Гестаповцы арестовали его, надеясь, что он не выдержит пыток и расскажет все, что знает. Но дни проходили за днями, а Вок упорно молчал. Теперь Вольт решил испробовать последнее средство.
— При аресте вашего сына мы заметили, как он проглотил бумагу, на которой были записаны имена целого ряда лиц, замешанных в преступной антигосударственной деятельности. Ефрейтор Вок не захотел назвать имена своих сообщников, хотя мы и пытались его убедить всеми имеющимися в гестапо способами… Упрямство вашего сына напрасно. Рано или поздно мы все равно узнаем имена тех, с кем он был связан. Но фюрер мог бы простить его, если бы он согласился сотрудничать с нами. Вы отец, и, думаю, вам не безразлично, чем обернется для вашего единственного, сына пособничество врагам рейха и фюрера. Постарайтесь повлиять на него, склонить к чистосердечному и откровенному признанию. Будьте же наконец благоразумны хоть вы, пока еще не поздно…
Вок молча повернулся, с неожиданной силой рванул дверь на себя.
— Пусть же тогда тайна проглоченной бумаги сгниет вместе с вашим сыном в земле, в могиле! — в бешенстве закричал в спину старику штурмбаннфюрер. Но старик Вок так и не оглянулся..!
* * *
Густав лежал на тюремной койке, закрыв глаза, стиснув зубы. Тело его было истерзано многодневными пытками, и каждое движение причиняло невыносимую боль. Лишь иногда глухой стон вырывался из его запекшихся губ, и тогда товарищи по камере смачивали его лицо мокрой тряпкой, на мгновение облегчая страдания юноши.
Порой Воку начинало казаться, будто его мать сидит у него в изголовье, положив свою нежную руку на его пылающий лоб, как это она делала всегда, когда он болел в детстве, успокаивая, снимая боль и страх. И тогда он, словно в бреду, обращался к ней, самой дорогой и любимой, поверяя матери свои самые сокровенные мысли…
«Дорогая мама!.. — беззвучно шептал Вок. — Сегодняшний допрос в гестапо был самым кошмарным из всех, которым я когда-либо подвергался, и в моем сердце растет ненависть к гестапо, ко всему режиму. Они не останавливаются ни перед чем, истязая даже престарелых и женщин… Конечно, при мысли о тебе мое сердце сжимается, но я хочу показать, что и самый простой молодой человек из самой скромной среды оказался способным достойно встретить испытания, которые уготовила судьба.
…Не опрометчиво ли я поступил, — обращался Густав к отцу, — когда пренебрег советами друзей, отказался бежать из Вены, чтобы избежать ареста? Дорогой отец! Я боялся, что фашисты начнут мстить за меня, бросят в тюремные подвалы, вышлют в концлагерь тебя, мать, Эльзу… Огради свое сердце, отец, броней твердости и прости меня, что мне оказалось невозможно отвести от тебя глубочайшие страдания. Но ты, как никто другой, знаешь меня и понимаешь, что я не мог поступить иначе. Взгляни на мир: сотни тысяч, миллионы людей должны расставаться с жизнью. Перед этим отступает на задний план судьба одного человека… Как хорошо, что жизнь всегда приносила мне только борьбу…»
…Густав открыл глаза. Боль стала глуше, отступила, давая передышку израненному телу. Вок приподнялся на локтях. Как он хотел подтянуться сейчас к окошку камеры, сквозь толстые решетки голубевшему ярким светом свободы!
Гестаповцы, выпустив Эльзу, рассчитывали поколебать этим Густава, погасить его волю к сопротивлению, сделать податливым, как воск. А если бы этого не случилось, то, наоборот, запугать его тем, что его невеста будет снова схвачена и теперь будет подвергнута в гестапо тем же зверским пыткам, что и он…
Но если бы гестаповцы знали, с какими мыслями о своей невесте приходил в себя после допросов Густав, когда тюремщики бросали на бетонный пол его истерзанное, окровавленное тело… Вот и сейчас, жадно вглядываясь в далекий квадрат голубого неба, Густав в бреду снова разговаривал с ней.
«Эльза, ни ты, ни я не нуждаемся в сострадании. Мы знаем, что наша жизнь не была напрасной. Подлинное величие человека проявляется во время величайших опасностей…»
— Густав, ты слышишь, Гитлер терпит под Курском поражение! Красная Армия громит танковые армады фашистов!
Вок вздрогнул: не галлюцинация ли это? Но вот к нему подошел один из узников, выполнявший в камере обязанности читчика единственной газеты, которую разрешало тюремное начальство, геббельсовского «Фелькишер беобахтер».
Густав впился взглядом в строки сводки фашистского верховного командования. Со скрежетом зубовным гитлеровская ставка сообщала о «переходе к обороне» и «выравнивании» линии фронта на отдельных участках Курской дуги немецко-фашистских войск.
Вокруг койки Густава собрались все узники, делившие с ним в камере лютые невзгоды фашистского застенка.
— Товарищи, друзья, — заговорил Леопольд Шмид, венский трамвайщик, потомственный пролетарий, схваченный гестапо еще в самом начале войны за то, что он собственноручно написал, размножил и распространил листовку с призывом помогать Красной Армии в ее сражении с фашистской Германией. Шмид был в тюрьме «стариком».
— Я сегодня вспомнил, друзья, осенние дни 1941 года, — взволнованно говорил Шмид. — Гитлеровские войска стояли тогда под Москвой. Некоторые в камере даже потеряли надежду на то, что Красная Армия сможет остановить фашистскую военную машину… И вот сегодня у нас с вами новый большой праздник! С новой победой, друзья!
Густав пробыл в камере пока еще меньше всех, но он успел уже ощутить тесное единство со всеми товарищами, убедиться, как объединены, сплочены борцы Сопротивления, антифашисты. Борьба с ненавистным врагом, за победу над нацистской Германией и освобождение порабощенных немецко-фашистскими оккупантами стран Европы не затухала и в казематах гитлеровских тюрем. До сих пор товарищи Вока по камере с волнением вспоминали и заново переживали Первомай, отмеченный всеми узниками по-боевому: бесстрашно, в пролетарском строю.
1 мая 1943 года, рассказывали Густаву его товарищи по камере, по всем камерам в знак протеста против фашистского режима узники решили устроить торжественный час. Перед полуднем Леопольд Шмид, староста камеры, где заключен теперь был ефрейтор Вок, произнес короткую речь: «…В происходящих в мире событиях, — говорил Шмид, — развертывается борьба между социализмом и империализмом. Мы знаем и с той же определенностью можем сказать, что точно так же, как на смену старому году приходит новый, победит социализм, новая жизнь!»
Первомай 1943 года запомнился и начальству венской тюрьмы. С утра эсэсовский комендант не покидал тюремного блока. Когда стемнело, охрана чаще, чем обычно, стала освещать со двора прожекторами окна камер.
И вдруг, точно наэлектризованные, все в камерах повскакивали со своих мест. Из окна одной из камер прозвучал юный и ясный молодой голос, и слова его громким эхом откликнулись в тесном, высоком тюремном дворе.
— Рабочие всего мира празднуют сегодня вместе с нами великий боевой праздничный день. Многие пали в борьбе за великие цели, многие заточены за тюремные стены, подобно нам, но миллионы борются против злейшего врага, против коричневой чумы… Победа будет за нами! Да здравствует Первое мая! Да здравствует Красная Армия!
На секунду во всей тюрьме воцарилась страшная тишина, но она тут же растворилась в криках, прозвучавших из каждой камеры. Прожекторы заметались по окнам, охрана побежала по лестницам.
— Давайте споем нашу боевую «Роте фане», — тут же крикнул Шмид.
И все разом, дружно подхватили строфы песни «Красное знамя». И вот уже громким эхом песня откликнулась в других камерах, переходя с этажа на этаж, вырвалась за тюремные решетки, победным пролетарским факелом взвилась над тюрьмой…
Разъяренная охрана открыла стрельбу по окнам камер. От двери к двери заметались тюремщики, приказывая прекратить пение. Но песня стихла, только когда охранники ворвались в камеры и обрушили на узников удары прикладов и стальных прутьев.
…Густав вздрагивающими от боли руками взял газету. И хотя это был фашистский «Фелькишер беобахтер», Густав хотел сберечь собственное признание гитлеровцев в поражении их «последнего и решающего наступления». Он верил — с этого дня начинается победное летосчисление безостановочного, всесокрушающего наступления Красной Армии, которая придет и сюда, к берегам голубого Дуная, неся на своем красном, пролетарском знамени зарю освобождения и для его народа, и для его родины!
Густав твердо смотрел в будущее. Он знал: что бы теперь с ним ни случилось, каким бы новым пыткам и мучениям ни подвергали его палачи, он перенесет все с гордо поднятой головой, ибо он, как и его товарищи, служит справедливому делу и, какими бы большими ни были жертвы с их стороны, они одержат победу.
КРАСНЫЙ СИГНАЛ
Цепочка партизан спускалась на дно ущелья. Оттуда доносился клекот реки, тянуло сыростью и гарью. Где-то внизу на обочине шоссе, должно быть, горел костер. Вечерний туман смешивался с дымом.
Партизаны спешили до темноты поспеть к условному месту встречи с группой Крафта. Проводником шел шахтер Стефан Гротт. Его старший брат, лесник, остался на перевале ждать возвращения партизанского отряда, чтобы провести его назад на базу одному ему известными горными тропами.
Под ногами Ивана и Петра, шедших в середине цепочки, срывались, скатывались по глинистым ложбинкам, промытым дождевыми потоками, мелкие камни. Они звонко ударяли о корни сосен, проступавшие из-под земли, впивались в мягкие подушки моха, пропадали в хвое еловых ветвей.
Нет, не могли пожаловаться два неразлучных друга на судьбу, хоть и побратала она их досыта с горем, с мукой и болью фашистской неволи… Беспощадно швыряла их жизнь в страшную бездну гитлеровской каторги не раз и не два. Вскоре после побега с шахты, пробираясь к Дунаю, где один из австрийских речников, член подпольной организации, должен был помочь им пробраться еще дальше на восток, к Родине, они не смогли уберечься от эсэсовского патруля. Тогда их тюрьмой стал концлагерь Маутхаузен. Но друзья снова помогли им бежать.
Теперь настал черед двух этих советских парней протянуть руку помощи солдатам подпольного фронта, проложить им путь к последнему перевалу.
Перед тем как отряд покинул партизанскую базу в штирийских Альпах, бойцы собрались на короткий летучий митинг: ведь им предстояло выполнить особое задание — доставить в расположение отряда бюст Ленина, спасенный подпольщиками.
Взял тогда слово и Иван. Трудно было ему немногими немецкими словами, которыми он владел, передать все, что переполнило сердце. Но каждое произнесенное им слово было созвучно тому, о чем думали в эту торжественную минуту его товарищи, боевые друзья, и поэтому каждому он сумел передать частицу своего душевного горения, своей преданности общему делу, своей веры в победу, любви к социалистической Отчизне.
Комиссар отряда, ветеран антифашистского Сопротивления, друг немецкого коммуниста Крафта, баррикадный вожак венских рабочих еще с памятного восстания против диктатуры Дольфуса в феврале 1934 года, взволнованно слушал русского партизана. Иван говорил о Ленине, и перед комиссаром, любовно прозванным в отряде «партизанским отцом» за его душевную теплоту и отеческую заботу обо всех и каждом, во всем своем величии и красоте раскрывались черты советского человека, воспитанного ленинской партией большевиков, грани того характера, который выплавила Октябрьская революция, закалила гражданская война, отшлифовала стройка первого в мире социалистического государства.
Разве мог он с командиром отказать в просьбе Ивану и Петру и не включить их в отряд, который выступал на подмогу подпольщикам Крафта? Отряд сформировали из самых выносливых и закаленных в альпийских схватках бойцов: путь предстоял долгий и нелегкий — нехожеными тропами, через неприступные перевалы и пропасти. Пройти же его надо было форсированным маршем за каких-то несколько часов, а потом — обратно, без отдыха и передышки…
Комиссар прошел мимо строя партизан, готовых к походу, в последний раз придирчиво осмотрел их снаряжение. Пожал, прощаясь, мозолистые, задубленные ледяными ветрами и палящим кварцем горного солнца руки партизан. Заглянул в их глаза. Чуть дольше обычного задержал в своей ладони руку Ивана, потом Петра. На какое-то мгновение появилась беспокойная мысль: «Выдержат ли?» Ведь прошло не более недели, как эти два парня бежали из фашистской неволи. «Не успели даже обрасти мясом», — говорили партизаны, с болью и сочувствием глядя на исхудавших, истощенных так, что казалось, подуй легкий ветерок — и свалит на землю бывших узников нацистского концлагеря…
С того самого момента, как за Иваном и Петром закрылись ворота Маутхаузена, друзей снова не оставляла мысль о побеге, хотя вырваться из крепостных стен концлагеря, казалось, невозможно. Да так оно и было бы, не совпади их заточение с набором в рабочие команды, которое проводило лагерное начальство для прибывшего в Маутхаузен представителя концерна Геринга. Друзьям посчастливилось: они попали в одну команду «ост-арбайтер». Несколько десятков «восточных рабочих» загнали в товарный вагон, запломбировали и под эсэсовской охраной доставили на лесоразработки в Альпы. Вскоре Ивану и Петру удалось связаться с братом грюнбахского шахтера: границы лесничества Гротта подходили вплотную к баракам, где за двойными рядами колючей проволоки помещались «ост-арбайтер». Леснику Карлу Гротту пришлось умаслить начальника эсэсовской охраны, чтобы получить разрешение самому отобрать среди узников несколько человек для ремонтных работ на усадьбе лесничества. В ход пошли пачки сигарет, охотничьи трофеи — фазаны, косули, кабаны, да и партизаны помогли — передали ему для подкупа эсэсовца крупную сумму марок, «конфискованную» в одной гестаповской канцелярии отважными разведчиками…
Так пленные попали в «команду плотников», посылаемую из концлагеря на работы в лесничество.
Но бежать оттуда было еще невозможно: гестапо сразу заподозрило бы лесника, а партизанский отряд не мог терять столь надежную базу, как усадьба Гротта. Поэтому и решено было напасть на конвой, сопровождавший «команду плотников» по дороге из лесничества в кацет. Карл Гротт предупредил Ивана и Петра, чтобы они в любой момент были готовы поддержать действия партизан, напасть на конвой с тыла. И вот однажды, когда узники возвращались в лагерь «ост-арбайтер», пересекая густую рощицу молодого ельника, двигавшийся впереди эсэсовец рухнул как подкошенный, сраженный наповал метко брошенным из кустов кинжалом. Остальные охранники в замешательстве остолбенели. Ведь кругом было тихо, не треснула ни одна ветка. Растерянностью эсэсовцев не мешкая и воспользовались партизаны, появившиеся из кустов перед остолбеневшей охраной, и узники. Большая часть охраны была бесшумно уничтожена. Все обошлось бы благополучно, если бы у одного из эсэсовцев, оглушенного ударом карабина, при падении самопроизвольно не выстрелил автомат…
Партизаны отходили в глубь гор, отстреливаясь от гитлеровцев, брошенных комендантом лагеря на подмогу эсэсовскому наряду, что конвоировал «команду плотников». В ожесточенной перестрелке погибло несколько товарищей Ивана и Петра по бараку, погиб командир партизан, возглавлявший боевую группу… Партизаны и освобожденные пленные не оставили тела товарищей, погибших в неравном бою, на поруганье гитлеровцам. Они унесли их в горы и похоронили в одной братской могиле. На маленьком деревянном обелиске, увенчанном партизанской звездой, навеки остались рядом австрийские, русские, украинские, польские, итальянские имена…
Яростно, бесстрашно мстили партизаны гитлеровцам. И бок о бок с австрийскими и немецкими коммунистами, с польскими, словацкими и венгерскими антифашистами, бежавшими из гитлеровских концлагерей в Альпы, сражались сыны Советской страны, показывая примеры невероятного мужества, выносливости и стойкости, постоянной готовности прийти на выручку товарищам, готовности не задумываясь пожертвовать собой ради общего дела.
…Один за другим партизаны исчезали в цепких, густых зарослях кустарника. Дно ущелья было уже близко, рядом — дорога. Над головой высоко шумели кроны каштанов, дубняка. Ноги партизан заскользили по мокрому, мягкому, как губка, ковру из палых, прошлогодних листьев…
— Приготовиться! — шепотом пробежала по цепочке партизан команда проводника.
— Петр и Зигмунд, вперед! — приказал командир боевой группы.
Двое партизан бесшумно залегли на пригорке, откуда просматривалась часть шоссе. Остальная группа партизан затаилась в кустарнике, ждала сигнала разведчиков.
Петр осторожно раздвинул ветви можжевельника. В нескольких десятках метров он увидел горевший на обочине грузовик.
Ущелье казалось мертвым. Неужели они опоздали? Молчание гор нарушали только потрескивание и шипение языков пламени, вырывавшихся из-под капота грузовика. Огонь уже охватил кабину, крытый брезентом кузов.
Внезапно тишину разорвали пулеметные очереди. Несколько минут спустя из вереницы придорожных кустов, справа от грузовика, появились гитлеровцы. Почти не пригибаясь, они бежали к горевшей машине. И тогда в ущелье загремели автоматы. Петр понял, что подпольщики залегли в кювете недалеко от грузовика и ведут ответный огонь.
Мгновенно приняв решение, Петр послал Зигмунда к основной группе партизан, а сам, не выпуская из вида залегших под огнем гитлеровцев, пополз параллельно шоссе вправо. Не замеченный фашистами, он оказался у них в тылу. Теперь за поворотом дороги он увидел два тяжелых армейских грузовика.
Прошло еще несколько томительных минут. Наконец Петр услышал, как к нему кто-то ползет. Вместе с Иваном они быстро установили и зарядили ручной пулемет. В прицеле четко вырисовывались фигуры в эсэсовских мундирах.
— Ребята уже перешли на ту сторону шоссе, сейчас заходят во фланг фашистам, — возбужденно прошептал Иван. — Ударим враз, по сигналу красной ракеты!
Эсэсовцы, подбадривая себя криками и ругательствами, вновь пошли в атаку, с ходу стреляя из автоматов и все ближе подходя к тому месту, откуда метко разили гитлеровцев короткие очереди оборонявшихся смельчаков.
Неожиданно те прекратили стрельбу. Молчание оборонявшихся придало наглости эсэсовцам. Уже не пригибаясь, в полный рост они бежали к грузовику. И тогда над ущельем взлетела красная ракета.
Первой же длинной очередью Иван скосил цепь эсэсовцев, уже поравнявшихся было с горевшим грузовиком. А с другой стороны шоссе эсэсовцев стремительно атаковала основная группа партизан. В ущелье раздались взрывы гранат, уничтоживших армейские грузовики. Несколько минут спустя все было кончено.
* * *
Когда смолк бой, рядом с грузовиком подпольщиков поднялась фигура человека с пистолетом в руке. Это был Крафт. Партизаны, взволнованные и разгоряченные схваткой с фашистами, бросились к вожаку подпольщиков.
— Чуть было не опоздали! — командир группы стиснул в своих железных объятиях Крафта. И тут же увидел, как огромное темное пятно расползается по груди Крафта.
— Чуть-чуть не считается, — попытался улыбнуться Крафт. Он уже потерял много крови, его покидали силы. — Бюст… Торопитесь. Фашисты напали на наш след еще в Вене и оттуда вели погоню… Может быть, вслед за этими грузовиками идут другие…
Последнее, что увидел Крафт, теряя сознание, были лица его боевых соратников по грюнбахскому подполью, шахтеров Ивана и Петра. Но ему казалось, что начинается бред…
— Как же это ты, дружище? — осторожно укладывая тяжелораненого на носилки, которые быстро смастерили партизаны, шептал Иван. — Вот и довелось свидеться, браток… Не уберегся только…
— Манфред, Карел, вы понесете раненого на базу, — приказал командир. — Выступайте немедленно. Мы еще можем спасти его!
Петр заботливо укрыл Крафта курткой. Партизаны осторожно подняли носилки и скрылись в чаще леса.
На дне кювета партизаны нашли остальных товарищей Крафта. В стиснутой, застывшей руке Кернау так и остались несколько патронов — не успел загнать их в магазин своего автомата. Рядом лежал убитый Гюнтер.
Тело Роберта казалось бездыханным. Но следов ранений не было видно. Один из партизан разорвал ворот рубахи и приложил ухо к груди юноши.
— Жив!
Иван подхватил, приподнял Роберта, разжал его зубы и влил из фляги немного рома.
Роберт поперхнулся, застонал и открыл глаза.
— Ты? Иван…
Партизаны подняли его на ноги. Взрыв гранаты, брошенной эсэсовцами, оглушил Роберта. Его одежду во многих местах вспороли осколки, но, к счастью, самого не задели.
— Где бюст Ленина? — заговорил Роберт, едва придя в себя.
Он сделал движение к ручью, журчавшему рядом с дорогой.
— Не волнуйся, Роберт, гляди! — сдержал его Иван.
Шатаясь, юноша все же сделал несколько шагов навстречу партизанам. Они уже несли драгоценную скульптуру, завернутую в брезент.
— Когда эсэсовцы подбили наш грузовик и мы заняли здесь круговую оборону, Крафт приказал зарыть бюст, — сбивчиво рассказывал Роберт. — Ведь вы могли и не подоспеть.
Он не успел договорить. Со стороны шоссе донесся отдаленный шум моторов. Шум нарастал и креп. Спустя несколько минут к командиру подбежал один из партизан, которого выслали на разведку к выходу из ущелья.
— Гитлеровцы! Два грузовика!
— Немедленно отходить! Я и еще двое задержим фашистов здесь, пока остальные не поднимутся к перевалу, а там они уже не достанут…
— Разрешите остаться с вами, товарищ командир? — Иван шагнул вперед, сжимая ручной пулемет. И тут же рядом с ним встали шеренгой все партизаны.
— Хорошо, останутся Иван и Зигмунд. Ты, Петр, возьмешь бюст вместе с Яношем, пойдете впереди. На подъеме вас будут по очереди сменять, да почаще, главное — быстрее к вершине!
Петр бросился к Ивану. Они обнялись: свидятся ли? Но мешкать было нельзя. Петр накинул на плечи лямки брезентовых носилок, которые партизаны еще на базе смастерили для переноски тяжелой бронзовой скульптуры. С ним в пару стал будапештский рабочий Янош. Вскоре партизанская цепочка скрылась в придорожном кустарнике, начав восхождение к перевалу.
* * *
…Уже второй час длился марш-бросок отходивших на базу партизан. Снизу, из ущелья, то вспыхивая, то затухая, доносилась стрельба.
Всякий раз, когда Роберт останавливался, чтобы перевести дыхание — из-за контузии он с трудом преодолевал головокружение, которое усилилось с высотой, — юноша оглядывался назад, напряженно вслушивался в эхо арьергардного боя.
Роберт нагнал носилки, в которых по-прежнему без сознания лежал Крафт. Он бредил. Его правая рука свесилась и раскачивалась в такт шагу партизан. Роберту сейчас казалось, будто его командир и наставник все еще в пылу боя — так же как и там, в ущелье, на берегу холодного горного потока, он бросает отрывистые слова команды, подбадривает товарищей, шутит, зло смеется над трусливыми повадками врага, заживает подпольщиков неукротимой ненавистью к врагу.
Роберт услышал, как в бреду Крафт называет имена своих боевых соратников, зовет Гротта, Вайса, Мари, Кернау. Впервые за последние сутки молодой подпольщик ощутил с необычайной ясностью и полнотой, какую глубокую борозду в его жизни вспахал острый лемех событий, как в его душе, возмужавшей, повзрослевшей, опаленной порохом антифашистской борьбы, взошли, пустили крепкие корни семена того видения мира, которыми щедро одарил шахтерского юношу немецкий коммунист Крафт!
Приближался перевал. Лес кончился. Только кое-где еще к скалам карабкались приземистые ели, упрямо цеплялись скрюченными ветками за камни.
Подуло холодным, пронизывающим ветром. Высокогорный ледник и в июньский зной обжигал легкие простудной изморозью. Трава от нее рыжела, листья голубики заиндевели. Лишь форель сверкала радужными молниями в истоках горных рек, струившихся из-под ледников, радуясь студеной чистоте протоков. Роберт неожиданно вспомнил, как вместе с Крафтом взобрался он вот на такую же заоблачную высь там, за шахтой Грюнбаха. Тогда ему думалось, что он поднялся на самую высокую вершину своей жизни!. Он уходил тогда на свой первый бой с фашизмом, на первую партизанскую операцию…
Роберт вдруг почувствовал, как вздрогнула рука Крафта. Крафт открыл глаза и что-то прошептал. Партизаны остановились и бережно опустили носилки.
— Откройте бюст, — с трудом проговорил Крафт и попытался приподняться на локтях.
Петр и Янош сняли с плеч ремни и опустили завернутый в брезент бюст на гранитную глыбу.
Лучи заходящего солнца в этот час уже освещали лишь вершины Альп, высвечивали на них снега и ледники рубиновым цветом, переходившим в густо-лиловый, потом иссиня-фиолетовый — там, где из ущелий поднималась глубокая тень ночи.
Партизаны полукольцом окружили гранитный постамент, высеченный великим скульптором — природой. Взволнованно ждали, когда спадет брезент.
«Правильно решил Крафт, — подумал Петр. — Перед решающим броском приказал расчехлить наше знамя!»
— Ты слышишь меня, Роберт? — теряя силы, прошептал Крафт.
Глотая слезы, юноша опустился рядом с раненым на колени, приподнял его повыше, чтобы Крафт лучше видел бюст. И снова и снова, глядя на бледное лицо своего старшего друга, Роберт мысленно возвращался ко всем этапам этой отважной подпольной эстафеты, к жестокому поединку с гестапо, фашистским рейхом, который они начали еще там, на шахте в Грюнбахе.
Брезент упал на гранит, словно плащ-палатка, сброшенная с плеч солдата. Последние луни солнца скользнули по бронзе, запламенели, будто отблесками военных пожарищ, что бушевали на тысячекилометровых фронтах беспримерной в истории битвы, отразились, заискрились на стволах партизанского оружия.
И, словно салютуя вождю мирового пролетариата, там, где давал, свой решительный бой фашистам партизанский арьергард, прогремели раскаты противотанковых гранат и очереди партизанских автоматов.
Быть может, трем смельчакам еще довелось увидеть, как на самом гребне горы снова развернулась стальная шеренга бесстрашных воинов-интернационалистов, подняла как знамя спасенный бюст Ленина и двинулась дальше, к вершине…
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
«Храните единство партии, как хранил его Ленин. 10 Всеукраинскому съезду КП(б)У от рабочих и служащих Жмеринского узла…»
Бронзовый бюст Ленина с этой надписью, выгравированной на нем, впервые я увидел в августе 1965 года, когда по заданию «Правды» был в главном городе австрийской земли Тироль Инсбруке. Он хранился в редакции Инсбрукского филиала центрального органа Австрийской компартии газеты «Фольксштимме» вместе с листовками военных лет, призывающими австрийцев участвовать в движении Сопротивления, вместе с пожелтевшими фотографиями подпольщиков и партизанским оружием.
Какой, однако, судьбой бюст вождя мирового пролетариата, отлитый на Украине десятки лет назад, оказался так далеко от Родины, почему его окружали драгоценные реликвии австрийских коммунистов — памятники подпольной борьбы с фашизмом?
— Коммунисты всегда были и остаются с Лениным, а ленинские мысли, ленинские идеи всегда были, есть и будут с коммунистами, где бы они ни боролись за дело трудящихся под знаменем марксизма-ленинизма, пролетарского интернационализма, единства и сплоченности. Бессмертное ленинское учение постоянно вдохновляет бойцов-коммунистов на подвиги. Один из таких подвигов и совершили в годы войны наши товарищи, сумевшие спасти бюст Ленина, вывезенный фашистами с Украины для переплавки в рейхе! — Так закончил свой рассказ председатель тирольской организации коммунистов, член ЦК Компартии Австрии Макс Флекингер, в прошлом кадровый железнодорожник.
В тот вечер мы долго беседовали с австрийскими товарищами, собравшимися в редакции, вспоминали годы войны, говорили о борцах-антифашистах, о подвигах, совершенных участниками Сопротивления.
— Спасение бюста Ленина — подвиг, для нас ставший уже настоящей легендой, — сказали мне австрийские товарищи, когда я захотел узнать имена подпольщиков, совершивших этот подвиг, и его подробности. — Мы до сих пор не знаем точно имен всех тех рабочих-интернационалистов, подпольщиков, партизан, которые совместно совершили эту героическую операцию. Лишь догадываться можно и о подробностях. Но мы знаем об этом подвиге главное — его совершили люди, беззаветно преданные делу интернационализма, классовой солидарности пролетариев. Имя Ленина было для них знаменем, а жизнь великого вождя — образцом служения великому делу освобождения трудящихся. Плечом к плечу с советским народом, в братском союзе с сынами и дочерьми страны победившего социализма они шли на бой с фашизмом…
Я вспомнил эти слова год спустя, когда члены делегации Советского Союза, находившейся в Австрии по приглашению ЦК КПА, посетили Инсбрук. Мне довелось присутствовать на торжественном заседании местной организации Австрийской компартии. Здесь я стал свидетелем незабываемого, торжественного акта передачи спасенного в годы войны бюста Ленина делегации КПСС. В помещении тирольской организации Коммунистической партии Австрии в тот день снова звучал рассказ о подвиге, совершенном безвестными австрийскими героями-коммунистами.
В повести «Красный сигнал», над которой я стал работать сразу же после этого волнующего события, я сделал попытку представить, как мог быть совершен этот подвиг. Памяти всех героев — борцов австрийского Сопротивления, участников спасения бюста Ленина, посвящается эта повесть.
Эдуард КОРПАЧЕВ МЫ ИДЕМ ПО АФРИКЕ
Рисунки П. ПАВЛИНОВА
1
Могло показаться, что была погоня за счастьем, хотя при бешеной езде по горным африканским дорогам ближе до беды, но, может быть, это все-таки была погоня за счастьем, за острыми, навсегда остающимися в памяти впечатлениями, которых так жаждешь в двадцать лет. Володя Костебелов, усмехнувшись своим мыслям, все же наддал газу и соскальзывающими руками крепче обхватил разогретую баранку руля, как будто и в самом деле гнался за впечатлениями, а не чаял поскорее добраться до шумного, блистающего зданиями, лаком автомобилей, политым и тут же просыхающим асфальтом, раскинувшегося по морскому побережью большого города Алжира. Он привык к неторопливым, овеянным мучнистой пылью белорусским большакам и проселкам, а потом отвык от них в Минске, потому что стал студентом политехнического института. И когда нарядный океанский теплоход доставил его и друзей на алжирскую землю, в международный студенческий лагерь, пришлось привыкать к стремительным, бешеным скоростям, потому что здесь все водили машины с такой самоуверенной лихостью, что было страшно, хотя и не очень — ведь ни разу не разбился, — следить напряженными глазами за отчаянно бросающейся под колеса грузовика сухой, как брезент, асфальтовой лентой, беречься неожиданных, выстреливающих из-за скалистых поворотов встречных машин и боковым зрением ощущать близость пропасти, ее гибельные тартарары. Он бы и не гнал свою машину так, что всхлипывали борта, если бы ехал один, но всегда в кабине сидел или командир алжирского трудового отряда, или двенадцатилетний кофейный арабчонок Омар, да еще в кузове был кто-нибудь.
И вот сейчас прижимало к нему на поворотах Омара, а наверху ехали еще двое арабских парней, и один из них, с желтым, спеченным лицом, коротко стриженный, точно обгоревший, парень Мурзук, постоянно вызывал в нем досаду своей обычной замкнутостью, хоть говорить им было бы нелегко, имея запас десяти-двадцати слов, но ведь можно многое сказать и взглядом, и улыбкой. Володя наверняка знал, что это Мурзук стукнул по верху кабины, поторапливая ехать, и он не гнал бы свою машину в горах; но раз так, раз недоволен этот замкнутый, непонятный парень, — Володя дал волю испытанному любыми скоростями мотору. И тотчас восторженно сверкнул угольными глазами Омар. Володя перехватил этот взгляд, даже не глядя на мальчонку, точно так же, как видел его курчавую смоляную голову, его высосанную солнцем не синюю и не белую маечку, его нетерпение и желание дружить с русскими ребятами и вместе с ними быстро мчаться вперед, в приморский город Алжир, в новую жизнь, так щедро распахнувшуюся перед ним в это знойное лето, похожее на все прежние двенадцать лет его жизни и все же иное. Да и что Омар, дитя Африки, восторженный, как все мальчишки на свете, — сам Володя, припадая к рулю, страшась сумасшедшей езды и наслаждаясь ею, ощутил себя хозяином горных дорог, асом, который летает как черт. А ведь и вправду стал он за месяц бесстрашным асом, подобно воздушным асам, потому что при движении в горах ты уже не совсем принадлежишь земле, находишься как бы в бреющем полете, и на отчаянных поворотах, когда грузовик приближается к пропасти и пропасть разверзается оголенными склонами коричневых и охристых гор, голова кружится и тело становится не твоим и ничего не весит. Но зато вдвое дороже касание попутчика. Хоть Омар еще мальчишка, да все же его касание словно отключает страх, и Володя любил в эти мгновения мальчика, как брата, пускай даже такими разными братьями они были. А может, и не разными: один темен телом, только лицо чуть посветлее, как абрикосовая косточка, и другой за месяц почернел.
И еще Володя подумал в одно из таких мгновений, когда на поворотах всхлипывали борта и мальчонку кидало ему на плечо, что, как ни трудна эта горная дорога, она хороша тем, что становится дороже человек, сидящий в кабине, и что и ты бесконечно дорог ему не потому, что вместе едете сейчас или можете вдруг прекратить эту скоростную гонку, а потому, что будете еще долго, пока еще живы, ехать, соприкасаясь друг с другом: в воспоминаниях, в снах, в желаниях вернуть опасную дорогу, в молодости и в старости — всегда.
Но вот горы послали прямую снижающуюся ленту дороги. Володя бросил взгляд в ущелье, увидел на дне металлическую жилку ручья, потом переглянулся с Омаром. Оба улыбнулись и продолжали переглядываться, плавно спускаясь на грузовике; и Володя с любовью стал думать об африканском мальчишке, о его жизни, а мальчишка вдруг закричал: «Волода, Воло-да!» — и ладонью показал в кабине, как идет самолет на посадку.
Значит, и ему дорога напомнила снижение в полете, и Володя еще раз улыбнулся, слизнул сухим, затвердевшим языком соль на губах, а цепь воспоминаний уже начала раскручиваться, потому что знакомо было это чуточку чужое, новое, свое, с ударением на последнем слоге имя «Волода, Волода!». И он вновь увидел, как месяц назад съехались в Алжир, в Большую Кабилию, в селение Уадиас русские, югославы, болгары, немцы, французы и как среди алжирских революционеров оказался этот кофейный мальчик с курчавой смоляной головой. Его тотчас выловили и хотели отправить, да некуда: ни матери, ни отца, и не помнил он даже названия родного пепелища. Все же его бы отправили — так слаб он был, так мал, но Омар тогда кинулся к нему, Володе, кинулся именно к нему совершенно случайно и обвил жгутами тонких рук его пояс. Это решило судьбу Омара: Володя Костебелов, Спартак Остроухов и все наши ребята сказали, чтобы мальчик остался в лагере. И он остался, прижился у наших, у русских, а к Володе так привязался, что без него не мог он выехать ни в рейс на грузовике, ни сесть за трактор. И в палатке, где жили они, их легкие раскладушки тоже были рядом.
Вспомнив палатку — этот кочевой дом, который становится общежитием на любой земле, где его ни поставь, — Володя с новой радостью, как будто друга отыскал, подумал о Спартаке Остроухове, и эта радость, просветленность, с какой он всегда думал о Спартаке, была ему самому так понятна, потому что сроднился со Спартаком на здешней опаленной земле, и не представлял себе дальнейшей жизни, дальнейших дорог без его дружбы, и покачивал русой головой с прямыми, точно мочало, волосами, удивляясь, как это раньше он жил, не зная о Спартаке. Они жили в одном городе, ходили одними улицами, не гадая о том, что придется им встретиться и подружиться на чужбине. Все Володины приятели из трудового отряда — механизаторы или строители, сам он водитель и тракторист, и все они пашут горестную землю или строят на ней дома. А Спартак Остроухов — отрядный медик; он знает о человеке все, он шестикурсник; и, может быть, потому, что этот белокурый стройный атлет знает о человеке все, любит человека по долгу службы, по праву сердца, — потому и стал он близок Володе, прожившему на свете на пять лет меньше. Как часто в минуты сомнений, противоречивых раздумий ему недоставало подле себя старшего друга, родного, как отец или брат, — но братьев у Володи не было, а отец погиб в том году, когда родился Володя. И вот белокурый, глядящий на людей с пристальной добротой Спартак сразу представился ему человеком, которого недоставало. Он еще на теплоходе сблизился со Спартаком, когда были они еще на своей Родине, на плавучей палубе Родины, когда Володю теснили мысли о начавшемся путешествии, о новизне далеких земель, о приключениях и острых впечатлениях, о всем том, что войдет в его жизнь и обогатит.
День-ночь, день-ночь Мы идем по Африке, —вспомнил он Киплинга.
И уже тогда, на палубе теплохода, рассекающего плоть Черного и Средиземного морей, глядя на синюю упругую волну, спорил с Редьярдом Киплингом, потому что знал, какая война пронеслась над Алжиром и какую разруху, какие черные, сожженные напалмом деревни оставили те, кто шел с оружием по Алжиру.
Дорога меж тем запетляла в горячих горах, но никак не удавалось ей уйти подальше от черты пропасти, и все же Володя, не сбавляя скорости, несся вперед.
Поворот, а затем еще один поворот грузовик прошел на полном ходу, отбрасывая колесами камешки к пропасти, и тут неожиданно появилась встречная машина — всегда неожиданна встречная машина, сколько б ни ждали этой встречи, — и неслась она с дикой скоростью посредине дороги, так что Володя едва успел вывернуть свой грузовичок. В боковое окно шарахнул горячий пласт воздуха и словно бы толкнул грузовик под уклон. Володя всем телом нажал на тормоза, а машину все влекло, влекло к пропасти, и Володя, распахивая дверцу, выскочил из кабины сам и почти на весу вытащил Омара, а в эту же секунду с кузова перемахнули гибкие коричневые тела арабов.
Все четверо отбежали вбок, прикованно следя за машиной. И хоть она, застыв над пропастью, не сползла ни на сантиметр, Володя не сразу решился подойти к распахнутой кабине. Потом он все же метнулся к ней, ухватился за руль и сел так легко, что машина не подалась вниз ни насколечко; но как только попробовал он дать задний ход, грузовик, напрасно прокручивая колесами и сея в пропасть каменный град, пополз к опасной черте. Тогда Володя опять поставил его на тормоза и выскочил из кабины с домкратом в руках.
— Доски! — крикнул он Омару, взглядом приказывая мальчишке мигом окунуться в кузов и выскочить обратно.
Тот ловко, как обезьянка, перевесился в кузов, и тут же на дорогу упали сухие, цимбально прозвучавшие доски, а Володя уже лежал спиною на пекучих камнях и настраивал домкрат.
Он лежал под утробой грузовика и не думал о том, что если грузовик сдвинется, то и его потянет за собою в пропасть; он подкручивал домкрат, пока колесо не приподнялось над камнями, и крикнул то же слово:
— Доски!
Омар сунул под колесо сухую до музыкального звона доску. Володя подполз под другое колесо и, прежде чем установить домкрат, глянул снизу и увидел обоих парней, которым нужно было в Алжир по своим неотложным делам.
Они сидели с поджатыми ногами, со сведенными ко лбу ладонями и что-то нашептывали. Это было так нелепо, с точки зрения Володи, что он никак не мог поверить в серьезность их поклонов и молитвенного шепота и подосадовал на этого странного парня Мурзука.
— Омар, да что ж такое, скажи им! Мне помощь нужна, их руки нужны!
Мальчишка часто-часто затараторил, но парни даже не взглянули на него — да и был ли для них в эту минуту мир, были ли они сами?
Ожесточенно махнув рукой, так что пальцы прошлись по камню как по терке, Володя опять полез под колесо и вскоре второе колесо тоже поднял над землей. Омар сунул вовремя доску, а Володя вскочил в кабину с домкратом.
— Скорее, Омар! — крикнул Володя, вырулил, принял мальчонку руками, усадил рядом с собой и оглянулся на парней: пускай скорее прыгают в кузов и доски-то, доски не забудут!
— Ну, кто из нас аллах? — сверкнул Володя белыми зубами.
И мальчишка отозвался на его улыбку радостным смехом, придвинулся голым кофейным тельцем.
Володя глянул в решетчатое с той стороны заднее окошко кабины. И Омар тоже глянул, они даже коснулись друг дружки влажными, точно смазанными оливковым маслом лбами и одновременно заметили повеселевшие лица тех двух парней.
— Вот ведь как: думают, что им аллах помог, — сказал Володя и снова стал наращивать скорость, но не потому, что его торопили, а потому, что уже ни черта не боялся; и если говорить откровенно, жизнь хороша и не пресна, когда рискуешь.
— А что же ты гол? — спросил он затем и спохватился: — Ах, да, конечно-конечно! Спасибо, Омар, спасибо, браток! — И видел звонкую доску с прилипшей к ней черной, изжеванной колесом маечкой.
И словно лишь теперь Володя ощутил, какая стоит банная, изнуряющая духота.
Душно было в кабине и тогда, когда кончились горы, когда пошли плоские, срезанные камни нагорья, когда началась бурая каменистая степь. Но Володя не чувствовал жару так болезненно, как в первые дни, и теперь ему было хорошо мчаться даже в духоте: ведь позади осталась опасность, и гляди теперь ненапряженно на эту бегущую степь, на трезубцы кактусов с желтыми крохотными плодами, на агавы с узкими, острыми, точно клинки, листьями.
И, покачиваясь в душной кабине, он глядел на эту знойную землю, которая неслась навстречу в дрожащем, трепещущем, как над жаровнями, и точно произрастающем из самой земли воздухе. Мелькали по сторонам яркие заправочные станции, кафе с вытекающими через распахнутые двери запахами мяса и жареных стручков красного перца, домики под черепицей, выходили к дороге мальчики, похожие на Омара, и махали гроздьями подбитых куропаток, лениво блуждали в небе аисты. Весь этот мир вмещался в тройном экране кабины, и думалось об алжирской земле, думалось… Много наших парней нынешним летом в Алжире, а прошлой зимою было много наших, русских птиц; они зимовали здесь и теперь, и сто, и двести лет назад, а потом возвращались гуси-лебеди на Родину и, проплывая в небе, роняли над Россией выгнутые перья; и где-то в Михайловском поднимал, спешившись с лошади, эти перья Пушкин и писал потом:
Под небом Африки моей, Вздыхать о сумрачной России…Володя заулыбался неожиданному ходу своих мыслей, а Омар обеспокоенно окликнул его, выспрашивая:
— Волода, Волода?
Володя кивнул головой.
— Понимаешь, тебе надо выучить эти стихи, обязательно выучить! Ты быстрый, Омар, ты очень сообразительный, Омар. И немецких и французских слов ты знаешь больше меня. И по-русски мы понимаем друг друга. Не ленись, Омар, повторяй за мной. Повторяй, браток!
Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…
Видно, не совсем понимал арабчонок его порыв, улыбался растерянно; и тогда Володя с жаром, словно это сейчас самое необходимое дело, опять попросил:
— Выучи их, Омарушка, ведь это легко! Ну, хочешь, я тебе расскажу, чтоб ты понял? Ну, как бы тебе рассказать, чтоб ты понял? Ага, слушай: я в России живу, а ты — в Африке, я люблю свою землю, и ты любишь, но нам близки и другие люди, другие земли и дела других людей… Ну, понимаешь, мы с тобой равны, и ты мне как брат»
— Брат, брат! — подхватил Омар и руками сделал движение, как бы оглаживая Володино плечо.
Он был чертовски сообразителен, дитя Африки, и знал, действительно, много чужих слов, и знал немало русских слов, — потому Володя упорствовал, настаивал:
— Повторяй, Омар, слушай и повторяй:
Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…И Омар затряс курчавой головой, принялся произносить русские стихи; и сначала у него не получалось, а потом Володя уловил в арабском акценте родную речь, и его что-то приподняло, словно он взлетел; и Володя, бесконечно любя сейчас Омара, и степь с кактусами, и дорогу чужой земли, сам стал произносить с новым смыслом родные, прозрачные, случайно всплывшие в памяти слова:
Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…Как жаль, что он не помнил сейчас дальше, кроме двух этих строчек! Но Омар привязался и к этим, двум строчкам и все повторял, повторял их, слегка коверкая, а Володя слушал и удивлялся, как много он проехал, пока раздумывал о земле, несущейся навстречу, и о своей Родине, о Пушкине.
А потом еще одна непредвиденная встреча с Родиной, произошла — потом, когда по обе стороны дороги уже чаще зеленели оливы, и голубовато-зеленые смоковницы, и серебристо-зеленые виноградные лозы, и пальмы с кольчатыми стволами.
Уже вблизи Алжира его обогнала машина, потому что он приметно сбавил скорость, потом вторая машина с открытым верхом, в которой сидели солдаты; и Володя сразу узнал тропическую форму советских солдат, затормозил, выскочил на обочину, стал махать рукой, а машины — свои, военные «газики» — проносились и удалялись, проносились и удалялись. У него и не было надежды остановить хоть одну; он махал, приветствовал их крепкой рукой; но вот последняя машина свернула, стала у обочины, солдаты попрыгали вниз, разминая ноги и так знакомо одергивая гимнастерки, собрались вокруг Володи, в панамах с дырочками и с вислыми бортами, панамах табачного цвета с выгоревшими стежками ниток.
К нему протиснулся старший лейтенант, юный, исхудавший под этим солнцем так, что рукава гимнастерки ему стали длинны, с морщинками у глаз, потому что приходилось щуриться, и спросил:
— Откуда, земляк?
— Из Минска, — обвел их светлыми глазами Володя, зная, что в этот миг дарит каждого чем-то драгоценным. — Из Минска…
Это были саперы, которые ошибаются в жизни только раз, и они разминировали алжирские поля, а мин в Алжире было посеяно множество: несколько миллионов, чуть ли не по одной на каждого алжирца. Мины недавней войны, мины французских колонизаторов. И люди, ошибающиеся в жизни только раз, прибыли сюда убирать этот страшный урожай, а Володя прибыл пахать землю для иного сева, — и разве не на одно общее дело послала их родная земля?
— Из Минска, — твердо повторил он.
— Из Минска? — как будто удивился лейтенант, оглянулся на солдат и вновь посмотрел на Володю. — Вы, может, знаете капитана Щербу — он теперь в вашем городе живет?
— Как же, знаю! — охотно отозвался Володя, но немного сник, потому что капитан Щерба был героем-сапером, который ослеп на последней своей мине, разминированной в Алжире.
И все же — как ни трудно было об этом рассказывать — Володя рассказал о том, что перед отъездом в Африку они навестили капитана и что капитан был мужествен и надеется на свое выздоровление.
Глаза лейтенанта будто овеяло песчаной пылью, он заморгал, но быстро справился с собой, похлопал по планшетке, выискивая что-то, но махнул рукой:
— Думал черкнуть капитану, да ведь вы не скоро уедете домой. К тому же мы с ним переписываемся. Так что… не надо, пожалуй. А когда вернетесь в Минск, я прошу вас зайти снова к капитану. И пожмите ему руку. Вот так. — И юный, немногим старше Володи лейтенант туго сжал Володину руку.
Володя ответил тем же.
А лейтенант еще козырнул, и солдаты козырнули. Все они быстро уселись в машину, и она скоро пропала, затерялась впереди на дороге, да только Володя еще некоторое время стоял, положив руку на курчавую голову Омара, и смотрел, и на лицо ему ложилась тревожная озабоченность, как это всегда бывает с теми, кто провожает солдат.
2
День еще не кончился, но трудовой день кончился, и можно было идти в свою палатку. И все же Спартак Остроухов, не снимая белого халата с подкатанными рукавами, оставался в этой, тоже своей, палатке, к брезенту которой была пришита у входа белая холстина с красным крестом и в которой резко пахло лекарствами. Весь день он врачевал раны, смазывал и бинтовал, вскрывал нарывы, поил микстурой, измерял температуру — и вот теперь, когда остался один, ощутил, как устал. Это случалось с ним всегда к вечеру, и он знал, что посидит еще немного в палатке — и все пройдет, а завтра снова закружит голову суматошный день.
Он вспомнил о Володе Костебелове, о его нынешнем дальнем рейсе. И вот сейчас, когда суматошный трудовой день все еще шумел в ушах, Спартак представил его ясные глаза, открытое лицо и мысленно как бы подмигнул ему: «Ну-ну, возвращайся поскорее из Алжира». Он имел право беспокоиться, он был старшим, он отвечал за Володю на тревожной алжирской земле, где и теперь в горах скрываются контрреволюционеры и жгут ночами костры, да и нужен, нужен был ему этот родной человек, всегда шумно и подробно делящийся с ним событиями дня — событиями, которые ему, Володе, помогают расти и взрослеть. Он любил, конечно же, любил Володю Костебелова, как и любил арабчонка Омара, наших Генку Стружака, Генку Леднева, немца Ивана Рунке.
И только он припомнил одного из них, как Иван Рунке просунул в палатку голову и руки, точно пытаясь нырнуть, сутулящийся, чем-то напоминающий большого кузнечика.
— А Володя где? — робко спросил он на чистом русском языке.
Был он из тех немцев, чьи родители во время войны замучены в гестапо. Звали его Иоганном. Но, прибыв в студенческий лагерь и познакомившись с русскими. Рунке отзывался на свое имя по-русски и учит, учит, учит язык, который был дорог его отцу с матерью, наверное.
Спартак взбил короткие белокурые, как перышки, волосы и попытался придумать в ответ что-нибудь озорное, веселое, ну хотя бы: «Пирует наш друг и крутит любовь в Алжире». Но Ваня Рунке сам знал о чертовски трудных дорогах в горах и потому спросил уже о самом Спартаке:
— Что-нибудь забыли поработать?
— Ага, забыл, Ваня, забыл, дружок, — серьезно посматривая на него, начал Спартак и уж не мог отделаться от мысли, что часто Рунке напоминает ему ту, Отечественную войну, которую Спартак не видел, но знал по горю матери и всех других матерей.
— Вот беда, Ваня, забываю о просьбе своей матери, никак не выполню. — Сам не ожидая того, он вдруг ощутил желание рассказать эту историю. — Слушай: вот какая быль. В сорок первом наша семья без отца села в поезд и — в эвакуацию. Но в Минске от состава остались щепки, костры. Мы чудом выскочили на перрон; я ничего не помню, я тогда и лет своих еще не помнил… Два дня отсиживались в бомбоубежище: мать и мы, четверо. Ни пить, ни есть — ничего. А после бомбежки побежали опять на станцию и по пути опять попали под бомбежку. Забились под лестницу каменного дома — кругом гремит и рушится. И никого из людей: кто куда мог — туда и бежал. Но вот заскакивают в подъезд мужчина и женщина, с ними мальчик лет десяти, похож на Омара. Мальчик потом выбежал из подъезда и принес на руках осколок бомбы, а женщина тут же выбросила осколок на мостовую. И как увидели наше семейство, стали расспрашивать: кто, откуда? Мать назвалась, а женщина вдруг обняла ее и заговорила, оглядываясь на мужчину: «Как же, знаю, знаю вашего мужа. Я из Наркомпроса и бывала в вашем городе, бывала на лекциях мужа! Вам нельзя, нельзя оставаться, скорее — отправляется последний состав…» И вот подхватили нас они, и устремились все вместе к вокзалу. А в вагонах полно: негде даже малыша приткнуть, И вот уж двинулся состав, и стали нас по одному бросать на руки людям. Потом по всем вагонам искала мать своих четверых… Так мы и спаслись. А город весь разбомбили. И вот теперь, когда приезжает мама в Минск, все просит меня разыскать наших спасителей; и я обещаю ей сделать это, хотя не знаю, как и где искать, если неизвестны их имена.
Рассказывая, Спартак принялся расхаживать под брезентовым верхом палатки, сдернул с себя на ходу халат и вновь уселся, комком уложив халат на коленях. А когда посмотрел взволнованно на Ивана Рунке, то принялся потирать щеку, того ведь тоже воспоминания резали по сердцу.
Рунке приподнялся, отчего стал еще более сутулым.
— Пойдем, Ваня, — говорил Спартак, беря Рунке за руку, увлекая за собой, — пройдем по лагерю.
Они споро пошли вдоль палаток. Их было грибное множество здесь, и в каждой звучали транзисторы и слышался смех, слышалась иностранная речь — словно тоже из приемника, но это смех и голоса здешней жизни. А дальше, за палатками, вставали домики из камня, еще не жилые, недавно выросшие, и светлыми стенами возвышался почти законченный дом с надписью «Minsk, 1965» по карнизу. Сейчас над этими строениями полыхали яркие цвета заката; и странно было слышать протяжный, непрерывный голос муллы, усиленный репродуктором и доносящийся сюда из соседнего селения Уадиас: был час вечерней молитвы.
Когда они с Иваном вошли под брезентовый купол, их оглушили сразу два транзистора, как будто подпрыгивающих от толчеи звуков.
Родное общежитие, которое напоминает о другом, оставшемся в Минске общежитии, родное не только потому, что здесь твой дом, а главное — потому, что здесь живут друзья, живет Володя Костебелов, живет Генка Стружак, живет Генка Леднев, живет арабчонок Омар. И пускай нет сейчас здесь Володи Костебелова — ты думаешь о нем больше, чем о себе.
Так они и сидели в молчании, которое часто необходимее разговора, потом выключили один транзистор и приглушили другой. А потом, намолчавшись вдоволь, Ваня Рунке распрощался и ушел к своим немцам, а Спартак разделся и, смежая глаза, услышал голос Генки Стружака:
— Ждать Володю или не ждать? Неплохо бы услышать о полетах молодого аса…
— Прилетит! — слишком бодро отозвался Генка Леднев, бородатый командир отряда, чернявый красавец и модник. — Прилетит!
Спартак не успел перевернуться на бок и уснул лицом к лампочке, рухнул в сон. Но где-то среди ночи, когда не слепила лампочка, неожиданно пробудился — вернее, его растормошили, вытащили из сна беспокойным окликом:
— Спартак, Спартак!
Он сонно чертыхнулся:
— А-а, черт! Ну что за шум? Да включите же свет!
— Движок до двенадцати только, — напомнил Генка Стружак. А Генка Леднев придвинулся к Спартаку, щекоча бородой, и выдохнул теплым ртом:
— С одним арабом что-то плохо, с Ахмедом из соседней палатки. Слышишь — кричит…
— Сейчас! — привычно произнес Спартак. — А где Володя Костебелов? — И, стряхивая с себя сон, принялся натягивать куртку, штаны. — Идем, идем. Фонарики захватите.
Палатка арабов была в двух шагах; они в ту же минуту были подле нее и, пробравшись под полог, разом включили свои фонарики. Тени людей заполнили палатку, как живые люди, и показалось очень тесно. Спартак, втянув голову, пробрался на голос стонущего Ахмеда, и тут же свет фонариков явил его болезненнее, потное лицо. Ахмед сам взял жаркой ладонью Спартака за руку и бережно подвел к правому боку; и Спартак, еще не измерив температуру, определив жар по этой ладони Ахмеда, отрывисто спросил у Генки Леднева:
— Сколько раз у него случались такие боли?
Гейка Леднев спросил у Ахмеда по-французски, тот что-то ответил, а потом свободной рукой показал два пальца, качнул головой и выпрямил еще один палец, но тут же и четвертый палец выторкнулся кверху; и Спартак озадаченно стал потирать щеку, решая: «Аппендицит. Может, уже гнойный. Температура высокая. Оперировать, оперировать! Но довезешь ли до Тизи-Узу? Там госпиталь, там наши, советские врачи. Двадцать пять километров. Двадцать пять километров ночной дороги… Да он же от крика, от собственного крика дойдет. Постой! А может, и не аппендицит?»
И Спартак принялся опасливо ощупывать Ахмеда, тот постанывал, а потом вдруг закатил глаза и закричал. И в эту секунду Спартак сказал себе, что никуда не повезет парня, что будет оперировать сам.
— А что же свет выключили! — крикнул Спартак, хотя отлично знал, что лагерный движок до двенадцати ночи вырабатывал энергию. — Послушайте, немедленно разбудите кого следует, немедленно поставьте у движка! И автомашину гоните к медпункту, две или три автомашины. А ты, Гена, и ты, Геннадий, — со мной. Поможете Ахмеда перенести. Какая же черная ночь!
Леднев тут же передал распоряжения Спартака, несколько арабов исчезли, и вот Леднев подался вперед дремучей своей бородой:
— За носилками, Спартак?
— Нет! — слепо глянул Спартак сквозь лучи фонариков. — На раскладушке понесем. Взяли!
И вышел первый, и знал, что ни Стружак, ни Леднев не покачнут раскладушку, и фонариком светил на них, потому что лагерь охранялся алжирскими солдатами, и если человек шел ночью и не освещал себя, по нему могли стрелять, как по контре. Спартак светил на них, а они несли раскладушку, и Ахмед как будто приумолк, не слышно было его, зато слышалось, как злобно и страстно кричат где-то вдали шакалы и точит, точит ночную темень знойный звон цикад.
Вот уже достигли они медпункта, уложили Ахмеда на клеенчатый стол. Спартак разжег спиртовку и поставил на нее металлический ящичек с инструментом, разыскал еще один халат, приказал обоим Геннадиям вымыть руки, а сам склонился над Ахмедом, ставя градусник, выслушивая пульс.
— Когда же заработает движок? — обеспокоенно спрашивал он и еще спрашивал у себя, уже мысленно, а не вслух: «Сможешь ли? Гляди… А впрочем, выхода нет. До госпиталя Ахмеда не довезешь — умрет по дороге. Тут очень спешить надо. Очень!»
Когда к палатке с алым крестом на холстине подъехали две автомашины, Спартак попросил откинуть полог палатки — да пошире, пошире! — и приблизить машины вплотную, чтобы фары освещали операционный стол, а потом начал готовиться к операции. Палатка была освещена, как печь, но Спартак подозвал еще обоих Геннадиев светить сверху фонариками, обождал, не загорится ли электрическая лампочка, но электричества не было, и до рассвета было далеко, и до Тизи-Узу еще дальше. И, поправив повязку на лице, он начал.
Он вскрыл брюшную полость под местным наркозом. Все было так, как и предполагал Спартак. Отросточек слепой кишки надо немедленно удалить. Тут дали электрический свет, ребята убрали фонарики, а машины остались сиять своими-фарами; и Спартак не помнил, сколько времени он работал скальпелем и иглой: пятнадцать ли, сорок ли минут, — он только тешил себя тем, что все идет хорошо, правильно и что сейчас это самое главное в мире. А потом зашил наружный разрез, зашил крепко, навечно, затем наложил пластырь, забинтовал; содрал повязку с лица и повернулся к обоим Геннадиям.
— Как хотите, — спать не отпущу. Всякое бывает, а мне без помощи — никак. И машины пусть светят.
— Чтоб только не погасло! — повел глазами Генка Стружак на электрическую лампочку.
Оглядываясь, Спартак вышел из палатки; закурил какую-то слабую, дамскую сигарету и лишь теперь увидел, как много собралось тут парней, как много их стояло, незнакомых, в ослепительном свете фар. Что ж, днем всегда полно людей в студенческом лагере, а здесь и вправду было светло как днем, и парни собрались посмотреть, что за странный день тут начался.
3
Пока Володя Костебелов бродил с Омаром по Алжиру, насыщая глаза синим цветом моря, рафинадным блеском зданий, присматриваясь к старикам с древним, коричневым налетом на лицах, в белых бурнусах, тюрбанах с причудливыми складками, в шароварах из серого тика, и пока вбирал ропот моря, пряный залпах предместий, город оставался на побережье. А когда Володя, загрузив машину строительными деталями, отправился в обратный путь, город словно бы тоже сдвинулся с извечного своего места и повис перед взглядом Володи.
И снова, отдавая дороге запах нагретой резины, летел грузовик, а в каменистой степи вспархивали куропатки, и выскакивали к дороге мальчишки, похожие на Омара худобой и загаром, с раскачивающимися в руках гроздьями битых куропаток. В Омаре тоже просыпался воинственный азарт охоты, и он кричал, по-своему называя этих птиц:
— Зиги, зиги!
Крик этот настраивал на воспоминания и о своем детстве, тоже обкраденном войной, сиротском, о настолько горькой безотцовщине, что будет помниться ему всю жизнь, если даже сам станет отцом. Он не хотел этих ранящих воспоминаний и уже с облегчением видел себя в другом — взрослом — детстве, когда учился в вечерней школе и водил совхозную машину, приходил с работы, а километры гудели в ушах; и когда ложился на лавку в комнате, выходящей окнами на Днепр, такой светлой, точно отдавали ей свет и небо и река, и казалось, что река наполняет дом своей прозрачностью непрерывно, вливается в окна; а если вливалась река, то заглядывали сюда и рыбы, и пароходы, и бакены.
Омар, сидящий сейчас с ним рядом, вздремнул, уткнулся смоляной головой ему в бок. Володя ощутил жаркую влагу его лба и постарался вести машину легче, спокойнее, хотя он и без того задержался в Алжире, уже вечереет, и надо спешить дотемна проскочить горную дорогу. Но когда сумерки пали печальным пеплом на эту однообразную, теряющую свою однообразность и обрастающую холмами даль, Володя понял, что засветло добраться все равно не успеет и некуда гнать машину, пусть мальчонка дремлет.
Горы встретили темнотой своих камней и яркостью закатного неба, словно они, горы, воспалили его нагретыми вершинами, и оно принимало желтые, оранжевые, лиловые цвета. Дорога в горах растолкала Омара на виражах и спусках, он поднял смоляную голову с потным пятном на лбу, долгое время грустно поглядывал на свет фар, бегущий впереди. Угли его глаз казались погасшими, а потом как-то сразу сверкнули антрацитовым блеском, он с белозубой улыбкой прокартавил пушкинские строчки, и Володя, угадывая, что арабчонок произнесет их еще раз, сам сказал, чтоб попасть в унисон:
Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…Как жаль, что он не помнил дальше!
Будто кто-то выгонял темноту из ущелий. Она быстро заполняла дорогу, гасила небо; и казалось странным: ехать в потемках было не так боязно, потому что обрывистый край дороги не выступал четкой границей тверди и бесплотности, не обнажал глубину ущелья, и можно было представить все лежащее по ту, опасную сторону дороги ровной темной поверхностью.
Мальчонка опять задремал или просто смежил угольные глаза, откинувшись к спинке сиденья. И по тому, как бережно, без лишних толчков притискивался он к Володе на поворотах, когда упругая сила кренила его набок, Володя ощутил, что Омар уже не дремал, что для него наступило время вечернего раздумья и что все его двенадцать лет жизни собрались вот сейчас на горной темной дороге, пригорюнились и смотрят вдаль, вопрошают у гор, у дороги, у неба, звезд, какие годы ждут впереди.
— Мальчик, мальчик! — чуть гортанно, точно перекатывая леденец во рту, сказал Володя. — Ну что же ты? Гляди вперед, помогай вести машину, да не клони головы. Смотри веселей!
И Омар, будто поняв все до единого словечка, тотчас вздернул голову и подался вперед, и глаза его наполнились теплым блеском. Но в ту же секунду он отпрянул, и с тревогой взглянул на Володю, и поддел локтем: «Смотри, смотри!» Но Володя уже и сам видел впереди, на гребне восходящей дороги, темные фигуры людей. Их было не меньше пяти, и стояли они так, что занимали весь проезд, стояли в твердом ожидании. Володя принялся сигналить, но никто из них не сдвинулся, не отступил, а расстояние сокращалось, и Володя, снижая скорость и вовсе притормаживая, вскоре увидел их с карабинами за плечами и, не различив на рукавах знакомых ему нашивок солдат революционной армии, напрягся, и частый молоточек где-то у виска застучал: «Контра! Контра!»
Они не сдвинулись с места и тогда, когда грузовик почти уперся одному из них бампером в ноги; и тот, который так непреклонно стоял на пути, небритый, с вскинутым карабином, первый шагнул к дверце и зло хватил ее на себя, звякнув карабином по дверце. Он приблизил свое заржавевшее щетиной лицо, и Володя тоже зло и с любопытством обернулся к пришельцу и очень хотел рассмотреть его подробно, хотел, чтоб этот пришелец тоже увидел смелость в его, Володиных, глазах. Это был горный бродяга, и по тому, как неровно дышал он, как сглатывал слюну, унимая волнение, Володя понял, что жизнь его не гладка, и это ободрило Володю, он отвернулся и сильно потянул дверцу на себя. Он хотел сразу дать газ и вывести машину за поворот, но здесь небритый, уже с другой стороны кабины, вскочил на подножку, вышвырнул Омара; и пока Омар взбирался наверх, все остальные с карабинами посыпались в кузов, гремя ботинками, громко, раздраженно бормоча.
Небритый что-то произнес совсем усталым голосом и показал рукой: «Вперед!», но Володя вдруг решил, что пусть этот небритый бродяга станет кричать, стрелять в него — он никуда не повезет эту контру.
Небритый опять произнес что-то удивленно и требовательно и выбросил руку вперед; и вот то, что было Володиным планом сопротивления секунду назад, получило в один миг совсем иное решение, и Володя газанул, бросил свою машину словно в бреющий полет. Он знал, что не сбавит скорости, и говорил себе: «В одну дорогу, в одну дорогу захотели! Скоро доставлю…»
Это были контрреволюционеры, и Володя понимал, что это они жгли по ночам костры в горах, из студенческого лагеря виден был их отблеск, и это они отстреливались по ночам, когда волонтеры окружали их в пещерах.
Руки его цепко держали руль, и ничем не хотел показать он своего страха или покорности.
Карабинер сидел в кабине тихо, его дыхания Володя не слышал. Но когда оставалось до лагеря километров пять или семь, неожиданно зачах мотор. Володя выскочил, приподнял капот, стал что-то налаживать, хоть ни к чему все это было: кончился бензин. На обратном пути он нерасчетливо слишком много отлил бензина, когда у него попросил шофер встречного грузовика. И вот теперь у самого кончился бензин. И если раньше, как только вооруженные остановили машину, Володя хотел, чтобы им не удалось проехать ни метра на его машине, то теперь он подосадовал и с грохотом обрушил капот.
А карабинеры уже соскочили вниз, уже разминали ноги, прохаживались, мочились прямо под колеса, перекидывались словами неохотно и с раздражением, а когда собрались все вместе, окружили Володю; он сунул руки в карманы и снова попытался заглянуть небритому в глаза пристально, чтобы увидеть его недовольство и ненависть. Небритый приблизился к нему вплотную, коснулся живота дулом карабина, а Володя не вынул рук из карманов. И в эту же секунду выскочил на свет фар арабчонок и, падая на колени, что-то произнося задохнувшимся голосом, принялся обвивать руками Володины ноги, потом ноги карабинера, но Володя, сильно толкнув дуло карабина своим телом, поднял Омара с земли.
— Есть бензин, есть, да ехать не хочу! — крикнул Володя гневно, совсем не заботясь, что его не поймут, но ведь поймут и его взгляд, и его интонацию. — Прочь с машины!
Уже кто-то снова громыхнул капотом, склоняясь над мотором, уже кто-то сел в кабину на Володино место и попробовал завести, но ничего не получилось; и вот кто-то гортанно сказал небритому несколько слов, тот стукнул ногой по колесу, недобро засмеялся. И вскоре все пятеро повернулись и шагнули в обратную сторону, прочь, вскоре пропали в горах, и ночь не доносила стука их ботинок.
Володя невольно бросился вперед по дороге, освещенной фарами, но потом вернулся к машине. Он бы направился с арабами к лагерю, если бы не знал, что ночью охрана лагеря стреляет без предупреждения по любому, кто идет с гор.
А кругом уже стоял туман, машина казалась застрявшей в облаке, и этот туман будет сгущаться, и холод будет мучителен, как мучительна днем жара. Все это знал Володя, но он должен дождаться рассвета, а холод не даст уснуть.
— Эй! — крикнул он, созывая всех в кабину. — Сюда!
Омар уселся ему на колени. Володя ощутил его острые косточки, а рядом на сиденье устроились Мурзук и другой парень, имени которого Володя не знал. Теперь Володя будто впервые увидел Мурзука и хотел найти перемену в его лице, проблеск какого-то скрытого чувства, но лицо загадочного Мурзука казалось непроницаемым.
«Мы дома, мы в своей машине», — думал Володя, дыша арабчонку в смоляную голову и губами чувствуя жесткие, пружинистые волосы.
Четверо сидели тесно, и человек согревал человека.
4
Это курчавое дитя Африки, этот полиглот Омар по всему лагерю разнес весть о ночном случае в горах, и Володе пришлось без конца повторять историю. Он и без того сразу же, наутро, поведал обо всем бородатому командиру Генке Ледневу. А к вечеру уже не было отбоя от слушателей, они приходили и приходили в палатку, с замиранием, с блистающими глазами выслушивали, а кто не понимал — тому переводили.
Володя облизал губы и приготовился еще раз вернуться во вчерашнюю ночь, только с улыбкой приостановил ребят, чтоб не давили на него. Рассказывая, он опять увидел тусклую черноту карабина, ощутил своим телом тычок железом, и эта наглость врага ощутилась теперь еще острее.
— А в полночь, когда туман остудил нашу кабину, мы выскочили на дорогу и стали плясать. Мы плясали, чтобы согреться, и горланили так, что эхо катилось по горам, точно обвал. Холод был страшный, каждый зубами клацал, но мы и потом плясали. Ладно, как бы там ни было, мы на той дороге остались хозяевами, а контра пошла заметать следы!
Румянец не сходил с Володиного лица, и Омар снизу смотрел на него остановившимися ликующими глазами.
— Ну, мы пойдем. Хватит, не буду больше вспоминать, не то завираться начну! Пустите нас, ребята, — сказал Володя.
И они с Иваном Рунке выбрались на простор, на землю этой долины, вокруг которой лежала нераспаханная степь, а дальше зеленели холмы, а еще дальше подымались горы, и пошли мимо палаток. Володя знал, куда они идут, знал и Ваня, знал и прибившийся к ним Омар: к Спартаку Остроухову.
— Он большой подвиг сделал, — старательно подыскав слова, сказал Ваня.
— У нас не говорят об этом — «подвиг», — поправил Володя, оборачиваясь к нему. — Это его работа, его дело. И он выполнил. И значит, вправду нельзя было везти Ахмеда в Тизи-Узу.
Как только Володя вошел в палатку, помеченную красным крестом, тотчас же спросил:
— Выздоравливает?
— Будет жить! — ответил Спартак той фразой, которая значит в жизни все. — Не сразу сказал, что заболел живот. Постеснялся. А ведь скажи сразу, еще успели бы в Тизи-Узу отправить. Ну, а теперь из Тизи-Узу приехал Сазоненко, киевлянин. «Будет жить!» — сказал он.
— А где ж он сам, Сазоненко? — огляделся Володя.
— Там один югослав ногу подвернул, Сазоненко с ним, — устало взглянул на него Спартак.
Вот говорил Спартак о своем деле, а меж тем хотелось узнать ему о Володиных делах, это не скрылось от Володи, только Володя не ожидал немного наивного и серьезного своей наивностью вопроса: — Не трусил?
— Не помню, — усмехнулся Володя. — Наверное, нет… Не помню. А вот что думал о всех вас — это было. Я сидел в кабине с Мурзуком рядом, а на коленях Омар, всем, было тесно. И знаешь, о чем я думал, Спартак?
— О чем же?
— О том, что контра боится нас. Я не люблю высоких слов, но знаешь, я вчера как раз и думал об этом. О братстве, словом. Помнишь, как в первые дни в лагере мы братались со всеми — с немцами, французами, арабами?
— Помню, Володя, как же. Мы только приехали из Алжира, и тут началось, началось!..
— Так вот, я думал: чтобы по-настоящему всегда чувствовать чей-то толчок сердца рядом у своего плеча. Всю жизнь, хоть живем на разных землях, — всю жизнь так должно быть. И будет страшно тем, которые там, в горах, которые ночью выходят… Что им надо? Тут страна совсем дошла, ничего у них нет, нам хоть что-нибудь построить надо и вспахать, а эти… Знаешь, Спартак, я глядеть не могу, как собирается возле лагеря детвора. Каждое утро, каждый вечер… Подбирают жестяные банки, что-то сколупывают, что-то слизывают, ранят языки о жесть. Вот что непереносимо!
Он уронил руки вниз и этим движением как будто хотел сбросить гнетущую тяжесть.
Простонал и что-то попросил Ахмед, вместе подались к больному Спартак и Омар, и тут в палату проник рослый красивый мужчина — Сазоненко.
И тогда все трое — Володя, Иван и Омар — вышли из палатки и столкнулись у входа с двумя Геннадиями — Ледневым и Стружаком.
— Вот что, Володя: завтра разворачиваем пахоту, — сказал Генка Леднев, теребя свою бороду.
— Мы же начали еще неделю назад, — возразил Володя ему и себе, а уж сам помнил, хорошо помнил, как неделю назад вывел трактор на крутое алжирское поле, как неразлучен был с ним на тракторе Омар, как злил обоих нерасторопный прицепщик Мурзук и как потом Володю попросили сесть за руль автомашины, потому что не справлялись с грузами для стройки.
— Мы хотели сказать: завтра ты снова вернешься на трактор. После такого рейса…
— Что ж, мы согласны. И любим любую работу. Согласны, Омар? И все психологически оправдано, — ответил Володя, хотя ему больше по душе были бреющие полеты, но ведь и на медленном тракторе можно оставаться асом.
Они пошли блуждать по лагерю, все свои ребята среди других своих ребят, музыка летела из каждой палатки разная, и можно было послушать любую, но они выбрали палатку, подле которой сидели два парня с гитарами и двое в косынках. Но и эти двое были парнями и лишь сидели с наигранно-постными лицами, как девушки, потому что девушек в лагере не было.
Омар засмеялся, его голова запрыгала под Володиной рукой, и пружинистые волосы защекотали ладонь.
5
На Родине поля совсем иные, ровные и неохватные; и когда Володя будил весною на тракторе полесские поля, ему казалось, что они всюду простираются и только леса встают зелеными всходами, но и дальше, за лесами, — сквозная равнина и ширь. А здесь, в Африке, поля восходят круто к холмам, точно земля повернулась боком. И трактор рассерженно рокочет, забирая выше, выше, и медленно точит почву.
С утра Володя разворошил большую полосу древней земли, истомленной зноем. Его всегда радовала пахота, земля выглядела обновленной, покрытой вельветовой тканью, и на крутизне Володя чуть подавался телом вперед, упорно правя свой трактор, а трактору как будто помогал старый феллах, бредущий по целине чуть впереди и перескакивающий через трещины в земле. Их было много, трещин, вся земля рассохлась; в иной можно было укрыться человеку, и феллах в бурнусе и хаике — прозрачном покрывале, хранящем лицо от солнца, — то и дело перескакивал их, снова оборачивался и как бы вел трактор в поводу.
Править трактором было неудобно. Володя не отнимал рук от рычагов. Мысленно он сказал в спину феллаха: «Ходи, ходи, старик. Напашу тебе до отвала. Никогда у тебя еще не было столько земли. Сей, пожалуйста!» И, точно отгадав его щедрость, старик оглянулся, качнул полами, покрывала, большими, как слоновьи уши, и перескочил через трещину. «Господи! — подумал Володя, — Да ведь и плуга железного они не имели, сохой деревянной ковыряли землю. Много наковыряешь сохой? Здесь перед плугом установлен рыхлитель — и то каменистая почва с трудом разваливается. А они — сохой…»
И Володя с еще большим сожалением посмотрел на узкую спину и подумал, что это идет сама древность, сами столетия. И когда все то, что жило на этой древней земле, что оседало бурой пылью на закаменевшие пласты, что бесследно проходило здесь и пропадало, как исчезают тени в полдень африканского лета, — когда все это предстало перед Володей в облике старого феллаха и опять обернулось, качнув хаиком, и взглянуло с надеждой в остывших глазах, Володя еще крепче обхватил рычаги, отдавая им всю силу. И трактор натужился, пополз круче, круче.
Володя поправил сомбреро — шикарное сомбреро, настоящий зонт! — и услышал гортанный предостерегающий голос феллаха, и тут же увидел, куда указывал тот, да и сам в тот же миг заметил на пути камень, повел трактор в сторону, а Омар, напряженно вскочив в кабине, крикнул гортанное предостережение Мурзуку, чтоб Мурзук успел поднять лемеха над землей.
— Волода, Волода! — крикнул Омар, напоминая, что пора развернуть трактор, да ведь и без этого все ясно, потому что круче уже не полезешь, потому здесь уже начинались отроги холмов, зарастающие выше маслинами и эвкалиптами. Володя развернулся и поехал навстречу шершаво-жаркому ветру, веющему нестерпимым зноем.
И тут он в беспокойстве остановил трактор, потому что Мурзук всегда забывал на поворотах перекручивать руль лемехов и вельветовая ткань пахоты выглядела сшитой из разных кусков. Он подбежал к прицепщику — «Опять забыл!» — поправил руль и, едва сдерживаясь, враждебно глянул в темное и тоже потное лицо Мурзука, хотел выбраниться запекшимися губами. Вернувшись на трактор и снова двинув его навстречу пламенному дыханию пустыни, Володя подосадовал: как может Мурзук забывать свое простое дело! И странно: отчего ни разу Мурзук не взглянул открыто на него, Володю? Отчего даже Омар сторонится его, и покрикивает недружелюбно, и суровит лицо, оборачиваясь и посматривая отсюда, из раскаленной кабины? «Спокойно, — сказал еще раз Володя. Ведь может быть и так, что этот парень ожесточен войной, не верит никаким пришельцам, ненавидит каждого, кто ступает на его землю, — но разве мы ступили сюда не затем, чтоб строить и пахать?» И все же ничто не оправдывало его озлобленности, особенно сейчас, когда Володя потел на этом поле и вспоминал недавнюю ночную дорогу в горах, черное лицо карабинера и то, как толкнул его карабинер дулом оружия.
А Сахара еще сильнее дохнула зноем, трактор, сползая под уклон, как будто окунулся в бесцветный пожар; и было ли когда-нибудь другое, равнинное поле, другая пахота, когда Володя по весне помогал трактористам и возвращался с поля берегом Днепра, сдирал прокопченную рубаху и умывался, была ли в весеннем воздухе осязаемая, клейкая свежесть, — кто знает… Здесь каждая минута длилась как день, а за день можно было прожить сто лет — ведь африканские дни изнуряющи своей сухой жарой, так что Володя мог представлять каждую минуту беспощадным знойным годом, думать о беспредельности жарких веков.
Его уже не гнало бежать куда-то в тень, он водил и водил трактор, а Сахара была рядом, случайное прикосновение к металлу кабины обжигало, и Володя упорно сворачивал в сторону от камней, спрыгивал вниз, проверял на поворотах лемеха, поправлял, не глядя на Мурзука, и снова вел трактор.
Но вот феллах покачнул слоновьими ушами хаика, воздевая руки и удивляясь обилию вспаханной земли, и еще раз качнул хаиком. И когда Володя вылез из кабины то в удивлении заметил, что по лицу феллаха скатываются, не оставляя следов, скудные слезы.
— Что это с вами? Ну, подумаешь, подумаешь… — смущенно проговорил Володя. Видеть слезы ему было неловко, и он, отцепив лемех и рыхлитель, снова забрался в кабину, жаля руки о металл, и погнал трактор к лагерю.
И вот под навесом Володя повалился на спину; и тут ему что-то ударило в грудь, но это ударило, застучало сердце, и весь он вдруг загорелся — ощутимый огонек побежал по коже. Тогда Володя прикрыл глаза, чтобы не было им так горячо, куда-то провалился в душную яму, и тут возник в ушах рокот трактора. Выбравшись из душного забытья, Володя выскочил из палатки, шарахнулся к брезенту: прямо на палатку наезжал на «Беларуси» Омар, глаза у Омара были круглы, дики, неподвижны от испуга; и в ту же минуту, когда выскочил из палатки Володя, Омар кувыркнулся из трактора, а трактор вращал, вращал свои малые и большие колеса. Володя в один миг взлетел на сиденье, рванул руль на ходу, завернул к плоскому навесу, а Омар тоже помчался к навесу, и было похоже, что его нагоняют на тракторе. И как только Володя поставил трактор на место и покачал головой, понимая, что Омар из жадного любопытства сел на «Беларусь», двинул трактор вперед, а остановить уж никак не мог, — Омара уже нигде не было видать, и в палатке не будет видно; но только все равно Володя побрел к палатке, потому что был обременен неуловимой, незаметной, но чугунной ношей — жарой.
Он вновь как бы провалился в яму, где был разложен костер, не захотел ничего знать, ничего чувствовать, лишь бы спать, спать, спа-а-ать…
И проснулся — сам не понимал: ночью ли, днем ли, — все-таки проснулся скоро в той же палатке, различил над собой белокурую голову Спартака.
— Перегрелся, — сказал ему Спартак. — Но еще не страшно. Очень кружится голова?
— Не очень, — вяло, ослабленно улыбнулся он. — Вот фильмы цветные гляжу… Разные шары: оранжевый, дымчатый, зеленый… Да, а как там Ахмед?
И, точно обрадовавшись этому вопросу, Спартак охотно заговорил:
— Великолепный организм, уже сегодня и аппетит у парня, и веселость. И знаешь, Володя, Сазоненко говорит, что вылежать он сможет в нашем медпункте. Только я через несколько дней отправлю Ахмеда в Тизи-Узу. Пусть там долеживает. Все у него хорошо.
«Все хорошо», — повторил себе Володя, ощущая близость коленей Спартака, рук Спартака, глядя на него сквозь прищуренные ресницы, чтоб не рассмотрел Спартак, как он любит этого человека и будет любить всегда, потому что этот человек спас Ахмеда и спасет еще Николая, Павла, Марию, Валентину, Григория, Бориса, Льва, Степана, Михаила — имен не хватит, чтоб перечислить, кого еще спасет этот человек.
6
— Ну прошу тебя: не ходи, — сказал наутро Спартак с той мягкостью, с которой спрашивал вчера, не очень ли кружится голова. — Не ходи сегодня на поле. Ведь голова еще трещит, верно?
— Нет, я пойду, пойду, — возразил Володя, потому что его очень трогала заботливость Спартака и он, пожалуй, мог еще пожалеть себя, как пожалел его Остроухов. — Видел бы, Спартак, того феллаха! Он уже старый, усохший; и я не знаю, откуда взялись у него слезы, — ведь забыл, как плачут, а все-таки заплакал. Нет, Спартак, я должен, такой большой день, чего зря терять!
Он вытолкал из палатки Омара; тот побежал, оглядываясь, будто не веря, что не потерял Володину дружбу и что Володя не сердится за вчерашнее происшествие. А сам Володя оглядывал из-под сомбреро разбуженное лагерное становье, видел сейчас эту утреннюю жизнь: и как выбегают из палаток, и как нетерпеливо подталкивают друг дружку в спину, занимая очередь в столовой.
Поехали опять на то же высохшее поле. И когда трактор спустился с крутизны, Володя разглядывал Мурзука, который что-то колдовал над плугами, и старого феллаха, который, взмахивая руками, покачивал хаиком и рассказывал другим феллахам, обступившим его. Они вдруг разом обернулись и поклонились Володе, трактору, арабчонку.
Володя подцепил трактор к рыхлителю и плугам, кивнул Мурзуку, испытующе глянув в его замкнутое, неприветливое лицо; и это недружелюбие Мурзука вдруг взбесило Володю, так что он с минуту задержал свой взгляд на парне. Затем бросился в кабину. Она еще не обжигала металлом, но поле уже с первого метра стало сопротивляться по-старому, неохотно крошилось под сталью, неохотно затягивалось темно-бурой вельветовой тканью. Кажется, Володя слышал даже хруст верхних пластов и сдвиги, перемещение прессованных песчинок, кореньев, иссохшей паутины трав под зеркальными плугами.
Он не удивился, когда трактор прошел без остановок — один гон, другой, когда у прицепщика все наладилось теперь — не враг же этот Мурзук, если пристал к волонтерам, — не удивился и поверил в то, что день будет удачлив и что солнце не заставит их уйти отсюда до вечера. Он усмехнулся Омару; тот ответил внезапной широкой улыбкой, потому что все еще чувствовал свою вину; и так, посылая один другому улыбки, они взбирались вверх, на крутизну, спускались в лощину — удачливые трактористы, веселые люди.
От кучки феллахов отделился старик в бурнусе и хаике, быстро преодолел трещины в земле и, оказавшись подле трактора, на вытянутой руке подал корзинку с апельсинами и бананами. Володя распахнул дверцы, высунулся по пояс, подхватил тяжелую, празднично яркую корзинку и не успел разглядеть лица старого феллаха — он уже бежал к своим. Володя поставил корзинку Омару на колени, каждый взял по оранжевому ядру. Кожуру сдирать можно было ртом и свободной рукой. Володя так и делал, и желтый сок потек по руке, и во рту, когда он сжимал зубами наполненные соком ломтики, становилось чисто, объемно, прохладно.
Он решил и Мурзуку подбросить два-три апельсиновых ядра. Обождал, пока развернется трактор и потянет груду пахоты вниз; но, как только оказался на земле, увидел, что вновь Мурзук не перекрутил руль и пахота кажется сшитой из разных кусков. Володя крепко сжал апельсины и подумал, что вот сейчас выскажет Мурзуку всю обиду, так выскажет, что поймет, поймет странный парень его обиду! Он еще не достиг прицепа, а Мурзук уже сам вывернул руль, вывернул торопливо, с испугом, и Володя остановился, пораженный: знает Мурзук, что делает назло и по-своему, знает, а все же делает. И, приблизившись к нему, Володя выронил апельсины, руки его снова сжались в кулаки и дернулись, как тогда, ночью, в горах, а глаза остановились, и Володя как будто подыскивал весомые слова, но вдруг обернулся, крикнул одно-единственное слово:
— Омар!
Тот мигом примчался, посматривая быстро-быстро на одного, на другого.
— Омар, выхода нет: надо показать этому другу, как по-настоящему работают. Ты все знаешь, на тебя надежда. Вот этот руль на поворотах надо выкрутить, Омар. Понимаешь?.
Арабчонок охотно закивал смоляной головой, протянул к рулю тонкие кофейные руки — о как тонки его руки были, и смогут ли они справиться с рулем?
— Здесь нужна мужская сила, Омар, но что поделать. Держись! Надо показать этому другу…
И, махнув обеими руками, Володя большими, нескладными прыжками побежал к трактору, бросил свое тело на сиденье, двинул трактор вперед. Он знал, что за глубиной вспашки — за этим мальчишка проследит, а сумеет ли вывернуть руль — этого Володя не знал, потому что какая там у арабчонка мужская сила…
Как только пришлось развернуться, Володя сразу обратил внимание на новый след, покидаемый плугами, и заметил, что все в порядке.
— Молодец, Омар! — крикнул Володя, замечая, что Мурзук в нерешительности топчется на поле, что феллахи с укором посматривают на него.
Трактор бороздил крутое поле, и несколько раз Володя сам выскакивал на поворотах помочь Омару, а несколько раз Омар справлялся без него. Росла, ширилась вельветовая ткань пахоты, и пришлось Мурзуку пойти с этого поля с поникшей головой.
Мурзук поднялся на холм, постоял, потом, будто перевесило что-то в его ногах, он заковылял обратно, настиг прицеп и стал гортанно, булькающим голосом просить о чем-то мальчишку. А Володя не остановил трактор и не прислушивался: все равно не понимал ни по-арабски, ни по-французски, а решить все по справедливости сумеет и один Омар.
7
И снова позвали Володю горы, их вислые над пропастью дороги, их сухой горчащий миндальный запах — не те горы, в которых привелось ему столкнуться с врагом и словно бы пережить внезапный ночной бой-, а другие, встающие позади селения Уадиас ровным, пригашенным цветом, напоминающим цвет какао. И не было в этих горах никакой дороги, была тропа, изменчивая, узкая — много ли человеку надо? — и люди привыкли из века в век наклонно подниматься по ней в свою горную деревушку, где прилипли к скалам их дома. Школы в этой деревушке нет; и когда Володя узнал, что ему надо доставить в горы сборное, из металлических конструкций, школьное здание, доставить по узкой тропе, потому что лишь эта тропа и связывает деревушку с миром, он решил сначала пройти весь путь пешком.
Омар побежал впереди, увлекая вверх, постреливая камешками из-под ног, распугивая ящериц, предостерегающе вскидывая кофейную руку, если надо было беречься, — а беречься доводилось то и дело, потому что тропа обнаруживала уклоны, осыпи, и Володя хмурился, глядя вниз и рассчитывая, сможет ли одолеть этот путь колесный трактор «Беларусь». «Сам черт ногу сломит! — думал он. — Хорошо здесь орлам!» И, задрав голову, как раз увидел чуть в стороне скользящего без единого взмаха темных, траурных крыльев орлика, которого подбивало снизу и возносило воздушным потоком.
И когда поднялись к деревушке, когда оказались на плоской площадке, где и должна встать школа, Володя в сомнении передернул плечами: кто его знает, как здесь проехать! Он уже начал подумывать, покусывая губу, не лучше ли на осликах перетащить мелкие детали, но тут из ближнего домика вышли феллахи, и среди них старый, знакомый ему феллах в бурнусе и хаике и с поклоном сказал несколько слов, которые сразу перевел Омар:
— Корошо, Волода, корошо! Дру-жба!
Как часто Володе за этот месяц на алжирской земле приходилось моментально менять свои решения, как часто побуждали к этому выжидательный взгляд, выжидательное молчание африканцев! И вот Володя, еще мгновение назад сомневающийся в успехе затеваемого рейса, беспрекословно приказал себе действовать, потому что нужна в этом горном углу школа и потому что нет непроходимых дорог, если ты настоящий ас! Он направился вниз, скользя по камням, раздумывая о дружеских словах старого феллаха, о его недавних слезах, о вчерашних апельсинах; но когда обернулся и увидел, что феллахи ловко поспешают за ним, то понял, что они хотят свои дружеские слова подкрепить дружной работой, делом, помощью. Но как?
Колесный прицеп уже был нагружен. Володя подцепил к нему трактор и повел в горы, а феллахи сбились на сторону, но Володя махнул им рукой, чтобы шагали впереди, чтобы указывали тропу. И как только трактор начал свой горный путь, Володя согнал с машины и Омара. Мальчишка заюлил среди феллахов, живо взмахивая тонкими руками, что-то вскрикивая.
Эти горы впервые видели странное, постреливающее мотором существо, и орлик тоже впервые видел. Он кружил над тропой, тень его крыльев падала на трактор, на феллахов и никак не могла оторваться от земли, хоть сам он летал.
Сначала трактор успешно торил путь, потому что у отрогов тропа была шире, но горы уходили выше и дальше, усекали тропу — и труднее приходилось трактору, труднее становилось Володе править так, чтобы колеса не соскальзывали, чтобы строго держались пути. Чуть круче взбиралась тропа — и Володя уже не мог верно нащупать ее, потому что малые передние колеса приподнимались над камнями и не поддавались управлению. И часто Володя продвигал свой трактор на ощупь, и часто соскальзывали колеса и грозили бедой. Но феллахи устремлялись выше, выше, тесня друг дружку, и, страстно о чем-то совещаясь, исчезли за скалистым выступом.
Володя потихоньку ехал, присматривал, оборачиваясь, за прицепом, искал за скалистым выступом людей и не находил их. А орлик по-прежнему витал над тропой и не мог унести свою тень, и Володя на миг ощутил себя пустынником, но вот осыпающиеся камешки донесли о шагах людей. Люди торопливо спускались, держа в руках какую-то высохшую змейку, но это была веревка, и Володя, глядя на веревку, соединявшую их руки, и догадываясь обо всем, поразился: «Молодцы! Ай молодцы!»
Они с необыкновенной быстротой укрепили веревку за переднюю ось и натянули ее, карабкаясь вперед, а он направил трактор вновь по тропе, и так их руки смогли управлять малыми колесами и определять их устойчивость.
Трактор покатил увереннее, и каждый раз, когда тропа взмывала на гребень и передние колеса слепо щупали воздух, руки феллахов определяли их следующий шаг, и трактор, вздрагивая, делал этот шаг на узкую, надежную, единственную тропу.
И как только трактор вывел прицеп на плоскую площадку, как только феллахи со смехом повалились на землю, — не выпуская веревки из рук, а затем оставили веревку и полезли снимать с кузова металлические детали, Володя сказал себе, что уж не обойдется без их помощи и что с ними просто веселее работать. Он сам попросил их оставаться в кузове, когда разгрузили они кузов, и, развернувшись, повел трактор под гору. И они стали в кузове тесно, а веревку забыли, веревка потянулась меж колес, под трактором и прицепом, но Володя знал, что еще не один рейс придется им сделать по этой единственной тропе и что всегда будет он видеть впереди натянутую веревку, густо облепленную коричневыми руками людей.
Тут Омар, который вновь сидел с ним рядом, касаясь теплыми локтями, в ужасе закричал, округляя угольные глаза:
— Волода, Волода!
И Володя с усмешкой остановил трактор, дал Омару спрыгнуть, ринуться под колеса и закрепить веревку так, чтобы не терлась она о камни.
8
К морю, к морю!
Дорога шла через холмы, заросшие эвкалиптами, а впереди над дорогой подымались иные, бесцветные растения — струи горячего воздуха. Машина наезжала на них, стекло как бы обволакивалось сивым дымком, но все равно ленты струящегося воздуха вставали впереди, покачивались ломко и манили туда, где веет свежий бриз, — к морю, к морю!
…Спартак Остроухов сидел в кабине, отвалясь на кожаную спинку, а за рулем сидел Володя Костебелов, а между ними, опустив руки меж колен, сидел Омар, И Спартак, глядя на возникающие вдали бестелесные ростки воздуха, словно бы слушал сейчас себя, и сколько хорошего находил в жизни, прожитой здесь, в солнечном, зенитном месте, и сколько незабываемого видел в буднях под бездушным, изматывающим солнцем, и в ночлегах среди знобкого тумана, и в воскресных поездках к Средиземному морю. Ведь все это жизнь, которую не повторишь, которая бежит, струится, как песок меж пальцев…
Чаще всего в воскресный день они спешили к морю, но иногда отправлялись в Алжир, а совсем недавно нагрянули в Бу-Саада — священный город мусульман. Как они там ходили по городу среди бесчисленных пальм, и как била в глаза нестерпимая яркость семи куполов мечети, и как странно было снимать свою обувь и ступать по ковровой дорожке в глубину мечети, в древность, в арабскую сказку, глядеть на спины мусульман, на стены из мозаики, и как странно-ново было потом возвращаться в свою привычную жизнь, удивляться ей, и работе, и снам в палатке, и поездкам к морю!
Спартак слушал себя, но думал о Володе Костебелове, а значит, и о других, которые ехали сейчас в кузове, поталкивая друг дружку, — о Генке Ледневе, Иване Рунке, Генке Стружаке и других, но больше всего думал о Володе Костебелове. В ту ночь, когда задержали Володю в горах карабинеры, он порывался отправить встречную машину. Но и должен был, не отходя от Ахмеда, жить и другой тревогой. И вот все хорошо с Ахмедом, он теперь долеживает в Тизи-Узу, и с Володей тоже все хорошо. Володя вернулся на рассвете той ночи похудевший, издерганный, новый.
Спартак чуть покосился на Володю, на его коричневые, полированные солнцем руки в русых волосах. Он вел машину уверенно, как водил когда-то совхозную машину приднепровскими проселками, вел с тою завидной легкостью, которую приобрел здесь; и Спартака радовали мужественные повадки аса, радовало все новое, что вошло на его глазах в жизнь Володи: друг как бы наверстывал годы, разделяющие их, хотя и он, Спартак, не оставался прежним.
Дорогу перебежала череда обезьян. Омар вскрикнул, по верху кабины кто-то наддал локтями в слепом охотничьем азарте, и Спартак широко раскрыл глаза, снова свежо ощущая скорость и ловя переменчивость зарослей по обе стороны дороги и опять ломко зарастающую призрачными струями воздуха даль.
К морю, к морю!
А море становилось ближе, и Спартак подумал о себе, подумал веселее и легче, словно после сухого вина, и все трудности представились не такими трудными, хотя и нелегко было каждый день без отдыха выслушивать парней, выстукивать их, наделять порошками, но все это было пережито и казалось нормальным. Впереди встает новая жизнь — живи, живи ею! — и Спартак азартно всматривался в бегущую навстречу даль и ждал моря, которое уже кружило его, уже раскачивало, уже тешило в своей исполинской зыбке.
Оно появилось раньше, чем машина достигла прибрежья. Появилось в кабине необычайной свежестью воздуха, так что все трое вобрали свежесть в легкие и переглянулись затаенно, словно готовились прыгнуть в высоту. А когда машина влетела на улицы порта Гидон, Спартак вдруг захотел первым броситься в воду и держал наготове ладонь на ручке кабины. И все равно он не успел первым вбежать в море, потому что сверху, с кузова, как только машина спустилась к морю и резко остановилась вблизи гальки, посыпались ребята в одних плавках, а рубашки они скидывали и бросали на бегу.
— Моо-о-ре-е!..
И все же, когда и Спартак бросился в синее — такое синее, что выцветало, теряло краски небо — море, когда он сделался легким, как в детстве, сделался мальчиком, совсем освобожденным от забот, неприятностей, скуки, он и вправду почувствовал себя человеком, самым первым окунувшимся в море. Он плыл неторопливо — ведь он открыл это море, и оно принадлежит ему! — и он плыл не спеша, пока где-то вблизи не промелькнул мокрой, подернутой стекловидным панцирем спиной Володя и не пошел, пошел вдаваться в середину моря. И так они долго плыли, пока Спартак не предостерег приятеля криком: «Э! Э!» Но в море надо кричать сильнее, и Володя не расслышал крика, плыл и плыл…
9
Море еще оставалось в светлых Володиных глазах, когда они вернулись в лагерь, и оставалось в глазах ребят, и все ребята неприкаянно слонялись по лагерю, словно только что вышли из моря, а вокруг уже темнело, уже отзвучал голос муллы, и Володя вольготно вздохнул и обнял Спартака за пояс, когда все ребята решили идти в селение Уадиас.
— Как хорошо, Спартак, правда? — сжимая его локоть, сказал Володя с тем необъяснимым чувством, будто он самый счастливый, и даже неловко быть таким счастливым. — Как хорошо, Спартак! И это море — подумать, в Средиземном море плаваем!
Спартак ответил, стараясь попасть ему в тон, и Володю еще более порадовало, что не отчужденны они и в этот, особенный вечер, и он опять сказал чуть громче про ребят, про море и про жизнь — ах, как чертовски великолепно жить! И когда, вбирая головы в плечи и чуть сутулясь, вошли они в пахнущее пряностями кафе и сели, свесив ноги, на высокие тумбы вокруг буфетной, полумесяцем, стойки, и когда хозяин улыбнулся пухлыми щеками, алым ртом, драгоценными камешками зубов, сливовыми глазами и стал откупоривать большую бутыль с темным, рубиновым вином, Володя ощутил томительную, приятную духоту в горле и как бы захлебнулся той радостью, что вот все они вместе и что это сейчас самое главное. Тут кто-то сказал тост, и он выпил — за море, за дружбу, за все хорошее — и застыл с круглыми глазами, ощущая внутри ручеек вина и то, как делается ему еще лучше. И вот они все переглянулись — Володя, Спартак Иван Рунке, Генка Стружак, Генка Леднев — и улыбнулись, хотя никому еще не вскружило голову вино. И Володя опять вспомнил, как долго плавали они сегодня и как Спартак не мог догнать его. Ом попробовал встать на ноги, но не ощутил опоры и навалился грудью на стойку, расплескивая вино, и сказал громко, прерывисто, взахлеб:
— Ребята, давайте за Минск, за наш институт! Давайте, ребята, а?
И они подняли рюмки, и полнощекий хозяин воскликнул: «О! Минск, Москва!» — и тоже плеснул себе на донце, втянул губами, не глотая, а прожевывая вино. И когда новый ручеек совсем растопил Володю, он уже повернулся к Ване Рунке, постукивая себя по карманам, нашаривая блокнотик и торопливо говоря:
— Адрес, адрес твой дай запишу! Берлин, а дальше? Эх, как время несется, ребята, ведь еще столько же пройдет, и мы уже дома будем! Прямо не верится!
Всегда откладываешь на потом какую-нибудь мелочь, а потом забываешь и спохватываешься, и уж лучше сейчас записать, чтоб никакие новые адреса не погребли этот адрес, и Володя черкнул и спрятал блокнотик, хотя знал, что запомнил и без записи, но он черкнул для верности, и когда вновь похлопал по карману, осязая твердь блокнотика, ребята уже потихоньку стали наборматывать песню.
И в тот же миг, когда Спартак положил ему на плечо теплую руку, все услышали какой-то лопнувший звук, как будто далекий выстрел, и песня оборвалась, а Володя со Спартаком повернулись к двери, вслушиваясь. Володя подумал, что это не выстрел, а может, и выстрел, ведь часто в горах стреляют; и когда он так подумал и осмотрел беглым взглядом друзей, то понял, что и они подумали про горы и выстрелы, подумали про ту ночную дорогу. Отвязаться от внезапного воспоминания он уже не мог и, чувствуя на себе внимание друзей, крутнул головой, горячо глядя на Спартака:
— Я, знаешь, Спартак, в ту ночь… то есть в тот день Омара выучил пушкинским стихам. Ах, чертенок, какой он способный! Поверишь — сразу схватил. И совсем разборчиво повторил… Вот эти строки:
Под небом Африки моей Вздыхать о сумрачной России…Как жаль, что я дальше не помню! — подосадовал он, потому что все ребята и Спартак сейчас внимали ему, и как хорошо было бы прочесть дальше. — Но как только вернемся домой, я обязательно найду и запомню, что там дальше…
Он пообещал, зная, что обязательно найдет и запомнит. И вот уже как-то сразу, точно управлял ими всеми кто-то невидимый, тихонько запели свою, студенческую, которую можно петь под гитару и без; и Володя не пел, а слушал ее с трепетом, но это все равно как бы пел, пел с друзьями, и песня раньше срока возвратила их в Минск.
Вдруг резко, на полном ходу остановилась у распахнутой двери кафе машина, с железным скрипом оседая на рессоры.
— Доктор здесь? — вбежало в кафе сразу несколько своих, минских парней, так что нельзя было узнать, кто из них сказал напряженным, повышенным голосом: — Мальчишку подстрелили.
— Кто?
— Где?
— Не может быть! — почти в один голос выкрикнули Спартак и Володя, вскочили из-за стойки, роняя рюмки, и ноги у Володи сразу стали тверды, а глаза — свежи.
И когда он протиснулся из кафе на воздух и по привычке занес ногу на подножку кабины, его подсадили в кузов; и не успел он сказать что-нибудь, машина уже понеслась к лагерю, а Володя, прижимаясь к кому-то из ребят, подумал о том выстреле, который не показался ему, потому что часто стреляют на этой земле.
Как только машина остановилась у палатки, помеченной холстиной с красным крестом, Володя соскочил. И едва увидел в палатке, в ярком свете лампочки, лежащего смугло-серым лицом кверху, туго обтянутого по груди полотенцем арабчонка — метнулся к нему:
— Омар, кто тебя?
Спартак отстранил Володю, снял полотенце с груди арабчонка, и Генка Леднев спросил злобно, с яростными глазами:
— Кто стрелял?
— В горах подстрелили, — опять послышался чей-то знакомый и неузнаваемый, очень напряженный голос. — Омар ушел бродить в горы, притомился, уснул на камнях. А уже стемнело. И он побежал в лагерь. И тут по нему выстрелили — и сразу в плечо. Только не лагерная охрана. Он, уже раненный, бежал и светил себе в грудь. И охрана по нему не стреляла… Это те гады, фашисты!
Точно сильная молния пошла по замкнутой цепи, у всех напряглись руки, и Володя с дернувшимися губами понял, что скажи сейчас лишь слово — и ребята бросятся в ночь, в горы, в погоню. И он спросил изменившимся, себе не принадлежащим голосом:
— Спартак! Ну что там, Спартак? Спартак, а?
А Спартак уже закончил бинтовать Омара, уже отнял залитые йодом руки:
— Пулевая рана. В мякоть. Но все равно — в Тизи-Узу! Переливание необходимо.
Все хлынули из палатки. Володя крикнул:
— Я повезу Омара! Я довезу! — И первый оказался у кабины, и никто не остановил его, словно все знали, кем доводится ему арабчонок.
Спартак сидел рядом в кабине, держал на коленях забинтованного Омара, и то, что Омар не стонал, не звал своим восторженным голосом: «Волода, Волода!», не оживлялся вдруг и не взглядывал угольными глазами, больше всего угнетало Володю. Он отчаивался, прикусывал прыгающую губу, вел машину ровно и стремительно — не так стремительно, чтобы растрясло Омара, но и не так тихо, чтоб он мог уснуть, уронить Спартаку на грудь легкую, совсем, легкую голову…
— Сейчас, Омар, сейчас довезу. Потерпи, — просил Володя.
И Омар терпел, Омар ни вздоха не проронил, и его молчание ранило Володю, и Володя, сам того не замечая, повел машину на большой скорости.
Как только машина затормозила у госпиталя, Спартак уже через мгновение скрылся в дверях с Омаром на руках, а Володя пошел кругом здания, стараясь разглядеть, в каком из покоев за матовыми наполовину стеклами мелькнет белокурая голова Спартака. Не удалось ему разглядеть, и он вернулся к машине уже с другого конца здания, сел на подножку, теплую, не охладившуюся в жарком пути, и в сиплом звоне цикад, в воздухе, пахнущем забродившей от зноя корою деревьев, с особенной болью ощутил, как это ужасно, что мирный студенческий лагерь должен охраняться солдатами, что ночью по лагерю надо идти и светить фонариком не под ноги, а себе на грудь, на лицо, что ночью в горах останавливает машину вооруженная контра, а потом стреляет и ранит. Он жил, Володя, на тревожной планете, и его каждодневно обдавали горечью и беспокойством газетные листы, а в музыку из транзистора врывались четкие голоса дикторов и напоминали о том, где стреляют и где погибают, но он никогда не мог настолько ясно представить, что и его могут толкнуть карабином, что и его могут ранить — пускай не его, а курчавого мальчика ранили, — но ведь стреляли по ним!
Хлопнула дверь, кидая в ночь полосу света, на крыльце послышались голоса — Спартака и доктора Сазоненко; и как только Спартак, смутно белея тенниской, ступил к кабине, Володя поднялся навстречу, ища его руки и стараясь по ним быстрее, чем по голосу, узнать, все ли хорошо и будет ли… будет ли мальчик жить.
— Что, Спартак? Останемся здесь? — торопливо спросил Володя.
— Нет, поедем. Рана не опасная. Но без переливания не обойтись.
Володя забрался в кабину, включил мотор и еще раз спросил:
— А может, может, мне подойти сейчас к Омару? А, Спартак?
— Поехали! — И Спартак вдруг сам положил ладони на баранку, дал задний ход.
И Володя уже поневоле развернулся, выкатил на шоссе, взял путь на дорогу, которая уводила его в лагерь, но уводила его и в тревоги, в перестрелки, в бои — постойте, постойте, уж не в те ли бои уводила она, из которых не вернулся отец, не вернулись другие отцы? И, находясь на этой странной дороге, проходящей через сегодняшнюю ночь и через отдаленные ночи иных времен, чувствуя в себе то ожесточенного, то доброго человека, он еще несколько раз спросил у друга, с которым делили эту неправдоподобно удлинившуюся во времени дорогу:
— Ты говоришь, не очень опасная рана?
И хоть знал, что Спартак с раздражением подтвердит, хотел опять и опять слышать его голос.
— По военным временам и вовсе пустяковая. Но рана пулевая, понимаешь? Пулевая, черт возьми!
— Понимаю! — клонился к рулю Володя. — Понимаю!..
И когда осталась позади тревожная дорога, когда пост лагерной охраны проверил машину, светя по очереди колючим лучом фонарика одному-другому в лицо, Володя разглядел меж палаток огромный костер, в свете которого сбились ребята, откидывая на стены палаток, на землю рослые, великанские тени.
Он поставил машину на место, они со Спартаком поспешили, мешая друг дружке идти, к костру; тут перед ними расступились, Генка Леднев стал спрашивать про Омара, а Спартак отвечать, и хорошая весть полетела вокруг костра на всех языках, и Володя уже ничего не слушал — смотрел, как растет, течет к небу, раздвигая темень, пламя в несколько зубцов, как погибают падучими звездами искры, как трепетные оранжевые всполохи мелькают по медным лицам парней. О, как росло это огненное дерево, как расцветало, как постреливало жарким треском, как осыпались роем искр и как погибали в пламени уже настоящие, небесные звезды!
— Они, гады, жгут огни, — крикнул Генка Леднев куда-то в сторону горы, — и мы зажгли свой костер! Пусть видят!
Володя тоже метнул взгляд в темноту гор, но никакого дальнего огня не увидел, потому что слепило пламя костра, и в пламени горели ветви эвкалипта, порожние ящики, изношенная обувь — всякий хлам, который собирали ребята для прощального костра и который зажгли в эту ночь, чтобы видели костер отовсюду, издалека, с гор и с неба, чтобы видели пролетающие летчики.
Точно обжигаясь близким жаром, Володя ступил назад, выбрался из кольца ребят и ушел к чьей-то палатке, сел на землю, обхватив колени, и подумал с тоской про Омара. Как ему хорошо было бы сейчас у костра, как ему трудно там, в госпитале, одному, как ему вообще трудно одному — без отца!
Он видел вершину костра, россыпь искр и самое начало костра, пробивавшегося лентами света меж черных стволов ног и скрещивающегося лентами на земле, отчего земля казалась полосатой. Он хотел смотреть и не думать, но так не получалось, перед ним всплывали все его дни на африканской земле: и поле, как нарочно усыпанное камнями, и ночлег в горах, в тумане, как в облаке, и встреча с исхудавшими нашими саперами, и встреча с капитаном Щербой — еще в Минске, еще перед отъездом…
10
Как бы ни гнала ребят бессонница поддерживать костер допоздна, находить какую-нибудь рухлядь и кидать в пламя, чтобы разгоралось с новым сильным порывом, наутро становье пробудилось в срок, и каждый спешно ушел — строить дома или пахать землю, но это все равно строить. И если бы летчики, пролетавшие ночью над лагерем и видевшие во тьме костер, пронеслись бы над их становьем теперь, они бы разглядели тракторы, бредущие по крутому полю, и много новых домиков под черепицей, и много еще недостроенных домиков, и металлическое здание школы в горах, и самый большой, белый как из мела, дом с надписью: «Minsk; 1965», — и пусть не разглядели бы летчики эту надпись с неба, но она хорошо видна с земли, а на земле живут люди.
Володя вновь вывел трактор на поле и начал будить ссохшуюся землю, а на прицепе уселся Мурзук. И Володя, точно наяву видя его виноватый, как бы обращенный внутрь себя взгляд, знал, что теперь не будет напоминать Мурзуку про руль прицепа, что Мурзук исполнит все на любом повороте сам, что никакой он не вредитель, а темный парень, который многого не понимает и лишь теперь с болью начинает понимать, теперь, когда ранило Омара. Володя все старался думать про Мурзука, чтоб не думать про Омара, но разве прогонишь внезапное ощущение, что вот он рядом, в кабине, кофейный мальчик, и напряженно выпрямляется, наблюдая за прицепом, и готов крикнуть так зовуще: «Волода, Волода!» Володя болезненно ощущал сейчас его близость, и если Омар не окликал, не звал: «Волода, Волода!» — то ведь он и вчера молчал, когда мчались они в Тизи-Узу, и надо привыкать к его молчанию, ведь он растет и мужает, ведь он уже скоро будет в той поре, когда хочется больше размышлять, чем говорить.
Трактор вошел в клубок зноя. Володя задышал открытым ртом, щуря, сокращая глаза и не веря тому, что осенью на этой земле струятся, как будто из бесчисленных насосов, ливни, и тогда человек не может выйти в поле. Трактор пополз вверх, распаханная земля дохнула запахом халвы, и камней вблизи не было видно, только блеснуло что-то черное, круглое, как блестит начищенный ботинок.
Там, на пахоте, чуть в стороне от гусениц, что-то притягательно поблескивало, и Володя уж не отводил взгляда от плоского странного кружка. Трактор подтягивался к нему, и вдруг Володя невольно нажал на тормоз, чувствуя, что в этот же миг дернулось и заскакало сердце, и он стал сползать с кабины, не отводя взгляда и не решаясь приблизиться к черному кружку, чтоб разглядеть получше, но уже и без того разглядел и узнал черную пластмассовую коробочку с налипшим песком.
Это была мина.
Это была мина в пластмассовой коробочке. Володя узнал ее: точно такую же, но обезвреженную, им показывали в Алжире — смерть в пластмассе, которую не могут взять миноискатели.
Володя огляделся вокруг, словно попал на минное поле и не мог шага ступить, но здесь не было минного поля, все минные поля нанесены на карту. Володя не знал, что ему делать, а тут еще подскочил Мурзук, ухватился за руку, точно собирался сделать нелепый шаг. Эта мина была перепачкана песком — значит, ее вывалило из земли, и как только не задело ни гусеницей, ни лемехом?
— Идем! — вырвалось у Володи. — Надо же поднять ребят, надо же сказать им всем!
Он ступил в сторону, а Мурзук не выпускал своей руки, и они побежали, держась друг за друга, оглядываясь и вместе ожидая, что вот мина взорвется сейчас где-то под ногами. Но нигде не рвалось, и они убереглись и скоро достигли становья, и Володя почему-то повернул к палатке, помеченной холстиной с красным крестом, хотя нужно было искать командира отряда Генку Леднева; но вот из этой палатки как раз и вышли Генка Леднев и Спартак, так что Володя прерывисто сказал им обоим про мину. Лица у Леднева и у Остроухова менялись, будто покрывались каким-то гримом, старящим их и ожесточающим, пока Володя сиплым шепотом повторял про мину.
— Не может быть! — воскликнул Леднев с той непримиримостью, с какой они все вчера воскликнули в кафе, узнав о ранении арабчонка. — Нет здесь минных полей.
— И я знаю, что нет, — немного справляясь с собой и укрощая свою вздымающуюся грудь, зло ответил Володя. — А контры кругом полно!
Леднев захватил в щепоть свою бороду, глаза его углубились под навись бровей, он вдруг пробудился:
— Да где там? Идем же. Не может быть!
И тогда Володя обреченно, с болью и так властно сказал, что в следующий же миг Леднев решил ехать в Алжир за саперами, а сказал Володя вот что:
— Мина, Геннадий, и нечего глядеть, потому что глядели я и Мурзук. В хорошей, изящной коробочке — и никому из нас не показалось! Тут нужны саперы, Геннадий, слышишь?
— Еду, ребята! — тотчас решил Леднев. — Скоро буду. Но никому про мину. А ты, Володя, стереги. Сядь и стереги. Еду!
И он бросился вперед, а все подались слегка за ним, и Володя понял, что Леднев сегодня же вернется из Алжира с саперами, может быть, с тем самым, знакомым исхудавшим лейтенантом.
— Вот как, Спартак, — только и сказал он Спартаку.
— Смотри же, смотри!.. — бросил вслед ему Спартак, чтобы он стерег мину и берег себя, берег других ребят, которые вдруг появятся на поле.
А никого из ребят на поле не было, все они пахали в других местах, и Володя уселся с Мурзуком на склоне холма, поглядывая на трактор и на поблескивающую коробочку.
Он сидел, обхватив колени, как прошлой ночью, сильная злоба наполняла его, и он думал: «Это как же? Это против кого же мина? Против нас — против Спартака, меня или Генки? Это как же?..» И та же сильная злоба вдруг вскинула его на ноги, он подался вниз, но тут Мурзук вновь ухватил его:
— Волода, Волода!
Володя глянул на мгновение в угрюмое и растерянное лицо, понял сейчас Мурзука, но отдернул все же свою руку, потому что не мог ни о чем говорить сейчас, не мог и оставаться на холме, на своем посту, и рванулся вниз, а Мурзук тоже рванулся, но упал, поскользнувшись, и уже не мог догнать Володю.
Володя побежал туда, где стоял трактор, но побежал чуть косо, чтобы не приближаться к трактору и чтоб не сотрясти землю, на которой лежала мина. И — скоро он оказался посреди поля, глянул на холм — а там уже не было Мурзука. И тогда Володя снова побежал по целине, по тверди, чувствуя мстительный и радостный клич внутри: «Нету здесь никаких мин! Нету — слышите, Спартак, и Генка, и Мурзук!» Он мчался, перескакивая через трещины, закидывая голову и разинутым ртом хватая жаркий, печной воздух, и не остановился бы, если бы вдруг на холме не вырос Спартак, не замахал руками и не устремился к нему.
Спартак даже издалека выглядел таким крупным и сильным, что Володе стало совсем не страшно, и он удивленно смотрел, как быстро сокращает Спартак расстояние меж ними. Сейчас ничего для него не было на свете, кроме этого засохшего, обнажившего щели поля и человека, так могуче преодолевавшего поле. Но вдруг новый, страшный толчок ощутил Володя в своем теле, его как бы качнул испуг, что где-то окажется другая мина и взорвется в ногах Спартака. И тогда Володя сам помчался навстречу, каждый миг ожидая грохота, хоть не было мин на этом поле, он сам проверил, но все же спешил Володя, жадно слушая землю.
Они мчались друг на друга; и когда ударились тело о тело, показалось Володе, что земля сдвинулась, поплыла из-под ног, завертелась со своими полями и холмами, облаками, горами и домом с Надписью: «Minsk, 1965», с лагерным становьем, с друзьями, Омаром, с другими мальчишками, похожими на арабчонка, и заметное кружение земли не поколебало и не отвлекло Володю, потому что все это было — жизнь.
Дж. Г. БАЛЛАРД ВЫ БУДЕТЕ ПОКУПАТЬ, ДОКТОР
Рисунки Н. ГРИШИНА
— Новые рекламные щиты, док! Вы видели новые рекламные щиты?
Нахмурившись, доктор Франклин в раздражении ускорил шаги. Он сбежал вниз по госпитальной лестнице и круто повернул к стоянке автомашин. Через плечо доктор мельком взглянул на высокого молодого человека в перепачканном известью рабочем костюме. Молодой человек издали махал рукой, а потом бросился бежать к нему, поняв, что Франклин пытается ускользнуть.
— Доктор Франклин! Опять реклама…
Упрямо наклонив голову, Франклин решительно обошел пожилую пару, закрывшую дорогу к стоянке. Но до машины оставалось еще не меньше ста ярдов, а голос молодого человека был уже где-то совсем рядом. Франклин обреченно остановился и стал дожидаться.
— Ну, что скажете на этот раз, Хазвей? — Франклин сразу же перешел в атаку. — Я устал от вашего навязчивого преследования. Вы можете это понять наконец?!
Хазвей уставился на доктора долгим взглядом из-под лохматой челки. Потом рукой, похожей на медвежью лапу, отбросил волосы назад и улыбнулся, очевидно довольный тем, что настиг наконец Франклина.
— Я пытался вечером дозвониться до вас, док. Но ваша жена всякий раз, заслышав мой голос, вешала трубку, — беззлобно объяснил он, как будто уже давно привык к подобному обращению. — Мне очень не хотелось беспокоить вас в клинике…
Они стояли у живой изгороди, надежно укрывшей их от низких окон главного административного корпуса. И Франклин был этому рад. Постоянные встречи с Хазвеем и их странные шумные объяснения все чаще становились объектом злых шуток сослуживцев.
Франклин изысканно раскланялся.
— Ценю вашу тактичность…
Но Хазвей не обратил внимания и на иронию.
— Пустое это, док… Есть куда более важные вещи, о которых стоит поговорить. — Хазвей снизил голос до шепота. — Они начали строить самый большой щит. Футов на сто высотой. Он встанет на дорожном газоне у въезда в город. Рекламные щиты скоро перекроют все подъездные пути. Когда они их построят, мы, возможно, совсем перестанем думать.
— Ваша беда как раз в том, что вы много думаете, — сказал Франклин. — Вы болтаете об этих рекламных щитах уже несколько недель. Но вы уверены, что действительно видели, как они передают сигналы?
Хазвей сорвал полную пригоршню листьев, явно недовольный таким, по его мнению, нелепым вопросом.
— Конечно, я не видел, док! Как можно видеть! В том-то и дело…
Он вновь понизил голос — мимо прошли три сиделки, с любопытством посмотревшие на них.
— Рабочие строительных бригад вчера опять не ночевали дома. Они прокладывали толстые, сверхмощные кабели. По дороге домой вы увидите — сейчас почти все готово к пуску очередной установки…
— Готов поручиться, что это дорожные знаки! — воскликнул Франклин нетерпеливо. — В районе только недавно закончено строительство виадука. И вообще, Хазвей, ради бога, забудьте хотя бы на время об этой навязчивой идее! Подумайте лучше о Доре и ребенке.
— О них-то я и думаю! — Теперь голос Хазвея был резок, — Но кабели рассчитаны на сорок тысяч вольт. Товарные платформы нагружены огромными металлическими решетками. Завтра они начнут поднимать их на мачты по всему городу. Решетки закроют половину неба! Как вы думаете, понравится это Доре и больному ребенку? Нет, док, вы должны остановить их! Вы, крупнейший врач, можете сделать, это. Если вы скажете «нет», они не посмеют. Остановите их! Иначе они превратят наши мозги в транзисторные приемники!
Смущенный горячностью Хазвея, Франклин растерялся и взглядом стал беспомощно искать в море застывших на стоянке автомобилей свою машину.
— Хазвей, простите, но я не могу тратить столько времени на бессмысленные разговоры. Поверьте, вам необходима помощь квалифицированного психиатра. Эти навязчивые идеи начинают властвовать над вами.
Хазвей пытался протестовать, но Франклин решительно поднял правую руку:
— Слушайте! Если вы сможете показать мне хотя бы один рекламный щит, появившийся за последнее время, и доказать, что он передает сигналы, действующие на сознание, я готов вместе с вами пойти в полицию. Но у вас нет никаких весомых доказательств, и вы это отлично знаете. Психореклама была запрещена тридцать лет назад. И запрет никогда не отменялся. Применение любого изобретения в этой области недопустимо. Даже мысль о том, что сейчас может быть организована подобная психореклама со всеми этими сотнями гигантских щитов, просто абсурдна!
— Хорошо, док. — Хазвей облокотился на капот одной из машин. Казалось, настроение его вновь улучшилось. Он посмотрел на Франклина почти дружелюбно. — Что у вас случилось — вы потеряли свою машину?
— Это подействовала на меня ваша проклятая истерика. — Франклин вынул ключ зажигания и прочитал номер машины: — «НУН 299-56-367-21»? Не видите?
Хазвей лениво выпрямился и принялся медленно осматривать стоянку на тысячу машин, открывшуюся перед ним.
— Трудно, не правда ли, когда все они одинаковые, даже одного цвета? Тридцать лет назад продавалось свыше дюжины марок, и каждая в десяти цветах.
Франклин наконец сам заметил свою машину и направился к ней.
— Шестьдесят лет назад были сотни марок. Ну так что же? Стандартизация дает экономию, и это, очевидно, сказывается на цене.
Хазвей негромко барабанил ладонью по крышам машин, мимо которых они проходили.
— Но все эти машины не так уж дешевы, док. Сравнивая сегодняшние цены с теми, что были лет тридцать назад, и учитывая средний доход семьи, вдруг понимаешь, что нынешние «ящики» вдвое дороже. И хотя производится лишь одна марка, цены повышаются, а не падают.
— Возможно, — сказал Франклин, открывая дверцу. — Но сегодняшние машины технически намного совершеннее. Они легче, проще в обслуживании, более прочны, безопаснее при случайной аварии.
Хазвей скептически покачал головой.
— Одна и та же модель, тот же стиль, тот же цвет из года в год…
Он провел грязным пальцем по ветровому стеклу.
— У вас опять новая машина, док? А где же старая? Вы ведь пользовались ею не более трех месяцев.
— Я продал ее, — сказал Франклин, заводя мотор. — Если бы вам удалось когда-нибудь заработать приличные деньги, вы бы поняли, что самый разумный способ эксплуатации — не доводить машину до состояния, когда она разваливается по частям. То же самое относится и к телевизору, и к стиральной машине, и к холодильнику. Но, впрочем, вас эта проблема не волнует — у вас нет за душой ни гроша!
Хазвей не прореагировал на насмешку. Он тяжело облокотился на открытую дверцу.
— Я работаю по двенадцать часов в сутки не для того, чтобы каждую неделю менять вещи. Я слишком занят, чтобы думать об их замене, прежде чем они устареют.
Он участливо махал рукой, пока Франклин выруливал со стоянки, затем крикнул вдогонку:
— Глядите в оба, док!
По пути домой Франклин сначала старательно придерживался ряда с самым медленным движением. Как обычно после очередного разговора с Хазвеем, его не покидало чувство подавленности. Франклин как-то признался себе, что невольно почти завидует положению Хазвея. И хотя у того грязная, сырая комната, грохот виадука за окном, сварливая жена и больной ребенок, бесконечные перебранки с квартирной хозяйкой, держится Хазвей независимо. Свободный от какой-либо ответственности, он может с успехом противиться малейшему вторжению общества в свой личный мир. Если бы только не эта навязчивая идея о губительной психорекламе…
И все-таки его свобода противоположна независимости Франклина: весьма условной, ограниченной разнообразными обязательствами — три закладных на дом, вынужденные рауты, коктейли и телевечера, частные консультации, отнимавшие большую часть времени по субботам, но дававшие возможность оплачивать расходы по содержанию дома, покупке одежды и проведению вечеринок. Единственное свободное время, которым располагал доктор, — это время по дороге на работу и с работы.
Сколько бы ни ворчали такие, как Хазвей, но дороги-то, тут же подумал Франклин, по крайней мере, великолепны. Можно по-разному относиться к современному обществу, но в чем нельзя ему отказать, так это в умении строить дороги. Восьми-, десяти- и двенадцатирядные автострады переплетают весь континент. Они ныряют в подземные тоннели. Они растворяются в гигантских автомобильных стоянках на окраинах городов и, подобно могучим кровеносным артериям, перегоняют потоки машин с утра до вечера.
Сотни машин обгоняли Франклина, пролетали мимо, устремляясь за город. Успокоенный равномерным движением, Франклин выбрался в ряд с более высокой скоростью. Теперь на спидометре было не сорок, а пятьдесят миль в час. Вдруг из-под колес машины вырвался «голос невидимого полицейского» — резкий, раздражающий ухо звук. Поверхность каждого ряда дороги покрывалась специальным синтетическим составом, и ехать по нему бесшумно можно было, лишь точно выдерживая принятую для этого ряда скорость. Доктор Франклин чуть нажал педаль газа, и воющий звук прекратился.
Покрытие точной скорости, которое владельцы машин прозвали «невидимым полицейским», использовалось на дорогах города уже несколько лет. Доктор Франклин вспомнил, что вскоре после этого разрекламированного нововведения выяснилось, что большинство автомобилей приходит в полную негодность гораздо быстрее, чем прежде, — всего за полгода. «Невидимый полицейский» не только точно регулировал скорость движения, но и увеличивал доходы автомобильных компаний. Тем немногим, кто обратил на это внимание, фирма, разработавшая состав нового дорожного покрытия, объяснила: чем чаще заменяются автомобили, тем выше торговый оборот, что способствует снижению цен и обновлению моделей автомашин, а также «очищению» дорог от старых, опасных для движения колымаг.
Спустя несколько минут машина доктора оказалась перед первой развилкой. Огромные дорожные знаки слепили сигналами: «Дороги пересекаются», «Снизить скорость», «Покрытие точной скорости кончилось». Франклин попытался возвратиться в первый ряд, но машины упирались бамперами друг в друга. Поднялся резкий вой автомобильных сирен, от которого сотрясалось, казалось, все тело доктора.
Перед самой развилкой многие ряды дороги были перекрыты. Огороженная площадка была полна инженеров и землекопов — бригады строительных рабочих сооружали массивные металлические решетки на зеленой разделительной полосе.
Франклин вспомнил, что Хазвей жил недалеко отсюда — в одном из уродливых стандартных домов бескрайнего рабочего квартала, который хаотически разметался вокруг ближайшего виадука, — и подумал, что он видит сейчас, наверное, тот самый рекламный щит, о котором Хазвей ему говорил.
Рекламный щит поднимался громадой, действительно, не менее ста футов высоты. Мощные сводчатые решетки, похожие на радарные дуги, поддерживались серией бетонных опор. Они возвышались над окружающими дорогами, и щит был виден издалека.
Франклин поймал себя на том, что он впервые с любопытством рассматривает мощные кабели трансформаторов, уходящие кверху и исчезающие в сложном сплетении металлических тросов. Авиационные сигнальные лампы полыхали красным светом над всеми строениями. Доктору показалось, что весь этот щит — какой-то элемент наземной посадочной системы гигантского городского аэропорта, расположенного десятью милями дальше к востоку.
Спустя три минуты — вновь пришлось резко снизить скорость, потому что автострада теперь рассыпалась на рукава-ответвления, — Франклин увидел второй гигантский щит, маячивший в небе прямо перед ним.
В зеркале заднего вида без труда еще можно было рассмотреть огромный блок первого щита. Доктор Франклин сравнил. На втором щите еще не было переплетенных проводов, покрывающих каркас. И вдруг в его ушах снова зазвучали слова Хазвея. Ему пришло в голову, что ни один из щитов на лежал на основных направлениях взлета или посадки самолетов…
Ярдах в двухстах находился гигантский придорожный торговый центр. Франклин неожиданно вспомнил, что ему нужны сигареты. Повернув машину вниз к съезду, ведущему в торговый центр, он стал в очередь медленно двигающихся автомобилей. Каждый из пяти торговых рядов был заполнен машинами.
Бросив монеты — бумажные деньги, непригодные для автоматов-продавцов, совсем вышли из обращения, — он вынул картонку из раздатчика. Это был единственный продающийся в магазине сорт сигарет. Фактически здесь все товары были только одного сорта, хотя огромные рекламные щиты кричали со всех сторон о богатстве выбора. Отъехав от раздатчика, Франклин открыл ящик, расположенный на щите приборов.
Внутри, в магазинной обертке, лежали три нераспечатанные пачки таких же сигарет.
Сильный запах жареной рыбы полз из кухни, когда он вошел в дом. Вдохнув его без всякого удовольствия, Франклин снял шляпу и пальто и, перешагнув порог, увидел в холле жену, припавшую к телевизору. Смазливая девица на экране диктовала потоки чисел, и Джудит быстро записывала их в блокнот, изредка переводя дыхание.
— Что за безобразие! — проворчала Джудит. — Она говорит так быстро, что я смогла записать названия лишь нескольких товаров.
— Возможно, она торопится специально, — заметил Франклин. — А что это — новая игра?
Джудит поцеловала мужа в щеку и отодвинула подальше от себя пепельницу, наполненную сигаретными окурками и бумажками от шоколада.
— Милый, прости, что не приготовила тебе аперитив. Они начали эту новую серию… Вы получаете девяностопроцентную скидку в местных магазинах, если живете в нужном районе и правильно записали всю серию чисел и название товаров. Это так ужасно запутано!
— Хотя выглядит занятно. Тебя-то что заинтересовало?
Джудит уставилась в список.
— Пока я вижу только одну подходящую вещь — это инфракрасная жаровня с вертелом. Но мы должны быть в магазине до восьми часов. Осталось тридцать минут…
— Тогда это нам не подходит. Я устал, ангел, и мне хочется есть.
Когда Джудит запротестовала, он мягко, но твердо добавил:
— Послушай, ведь нам не нужна эта инфракрасная жаровня. У нас уже есть такая. И мы пользовались ею лишь два месяца.
— Не имеет значения, дорогой. Разве ты не понимаешь, что покупка новой обойдется дешевле? Все равно в конце года мы должны продать старую. Мы же подписали условие, что будем пользоваться ею не больше года. Таким образом, сэкономим, по крайней мере, двадцать долларов. Поверь, эти двадцать долларов даются нелегко — торговые передачи просто невыносимы, и я весь день прикована к телевизору.
В ее голосе прозвучала нотка раздражения, но Франклин заупрямился.
— Правильно, мы теряем двадцать долларов. Ну и что из этого?
Пока она шла к бару, пожимая плечами, он крикнул:
— Сделай покрепче! Мне кажется, что у нас на обед настоящая свежая рыба…
— Тебе это полезно, милый. Я понимаю, что ты не можешь бесконечно жевать концентраты. Они, по мнению специалистов, не содержат каких-то протеинов и витаминов. А ты всегда говоришь, что мы должны, как в старое доброе время, почаще есть натуральные продукты.
Франклин прилег на диван со стаканом в руках и уставился на темнеющую линию горизонта.
На расстоянии четверти мили, отражаясь в стеклянной крыше соседнего супермакета, стояли пять красноватых башен. Время от времени, когда сигнальные фонари поворачивались к фасаду постройки, он мог видеть массивную квадратную опору огромного щита, ясно проступавшего на фоне вечернего неба.
— Джудит, — он прошел в кухню и подвел ее к окну. — Когда установили этот щит позади супермакета?
— Не знаю! — Джудит посмотрела на него с любопытством, — А почему это тебя беспокоит, Роберт? Разве щит не часть оборудования аэропорта?
Франклин задумчиво разглядывал темный каркас рекламного щита.
— Вероятно, все так думают.
Он вылил остатки виски в раковину.
На следующее утро, поставив машину на «пятачке» против супермакета, Франклин тщательно обшарил карманы и сложил монеты в ящичек. Супермакет был уже заполнен ранними покупателями, и линия из тридцати турникетов-счетчиков беспрерывно щелкала. Даже несмотря на введение круглосуточной торговли, магазин почти всегда был полон. Большинство покупателей составляли домашние хозяйки, закупавшие с большой скидкой продукты, одежду и домашние приборы. Стремление выгадать хотя бы доллар заставляло их носиться от супермакета к супермакету, подлаживаясь под темп графика распродажи.
Многие женщины объединились в своеобразные синдикаты, и когда Франклин направился к выходу, толпа покупательниц устремилась к машинам, на ходу набивая товары в сумки, и, отчаянно жестикулируя, обменивалась информацией. Минутой позже машины длинной колонной рванулись по направлению к другой торговой зоне.
На огромном рекламном щите над входом светился последний список удешевленных товаров. В этом супермакете почти все они были со скидкой на пять процентов. Самые большие снижения — что-то около двадцати пяти процентов — оказались сейчас в районе, где жили бедные служащие ремонтных станций. Но цены на товары менялись с ужасающей быстротой, и Франклин подумал о том, что, возможно, этой толпе покупательниц не повезет.
На расстоянии десяти ярдов от входа Франклин остановился и еще раз посмотрел на огромную металлическую раму, установленную на краю стоянки машин. Этот щит не был похож ни на один другой. Не было сделано ни малейшей попытки хоть как-то принарядить его или хотя бы замаскировать огромный прямоугольник стальной клепаной решетки. Мощные сварочные шрамы перерезали его так же, как бетонную поверхность автомобильной стоянки пересекал вздувшийся свежий земляной рубец, под которым недавно был уложен кабель электропитания.
Франклин прошел дальше и затем в футах пятидесяти от знака остановился и обернулся, осознавая две вещи — что он опаздывает в госпиталь и что ему надо купить еще пачку сигарет. Неясное, но сильное жужжание доносилось от трансформаторов, установленных под основанием щита. Жужжание ослабевало по мере того, как он отдалялся от установки.
Подойдя к автомату-продавцу в фойе, он машинально стал вылавливать мелочь из кармана, но затем вдруг присвистнул от изумления, вспомнив, что специально переложил все деньги в ящик автомобиля.
— Хитрая штука! — сказал он так громко, что двое покупателей с удивлением взглянули на него.
Франклин обратился к служащему, подметавшему фойе:
— Не скажете, для чего нужен этот щит?
Человек оперся на метлу, бессмысленно уставившись на щит.
— Наверное, — сказал он, — что-нибудь имеющее отношение к аэропорту.
Во рту служащий держал только что зажженную сигарету, но его правая рука машинально потянулась к карману и снова достала пачку. Ногтем большого пальца уборщик постучал по коробке. Увидев этот жест, Франклин отошел.
Каждый появившийся в супермакете покупал сигареты.
…Спокойно двигаясь в ряду с режимом скорости сорок миль в час, Франклин с повышенным интересом присматривался к тому, что окружало его. Обычно он уставал или был слишком поглощен своими мыслями, чтобы думать об окружающем. Но сейчас он методически изучал трассу, пристально вглядываясь в придорожные кафе, над которыми теперь красовались уменьшенные варианты новых рекламных щитов.
Десятки неоновых вывесок украшали входы и витрины. Большинство реклам казались Франклину безобидными, и он переключил внимание на большие афиши, полыхающие электричеством на пустырях вдоль трассы. Многие из них были высотой с четырехэтажное здание. Огромные, лоснящиеся от самодовольства домашние хозяйки с электрическими глазами и зубами дергались и позировали в идеальных кухнях, полыхали неоновыми вспышками улыбок.
По другую сторону шоссе тянулись свалки автомобилей, стиральных машин, холодильников, все еще годных для использования, но выкинутых потому, что на рынок постоянно накатывались сменяющие друг друга волны уцененных моделей. Неповрежденный хром едва потускнел, горы металлических изделий продолжали сверкать на солнце. Ближе к центру рекламы теснились друг к другу почти вплотную, скрывая кладбища вещей. Но время от времени, когда Франклин выскакивал на один из виадуков и замедлял скорость, перед его глазами разворачивались целые поля с рваными пирамидами бросового металла.
Вечером Хазвей опять поймал его, когда Франклин спускался по лестнице. Они вместе быстро направились к машине.
— Что случилось, док? — спросил Хазвей, пока Франклин открывал дверцу и с тревогой осматривал стоящие на стоянке автомобили. — За вами кто-нибудь гнался?
Франклин мрачно рассмеялся.
— Не знаю. Хотелось бы надеяться, что нет. Впрочем, если ваши подозрения справедливы, то возможно…
Хазвей внимательно на него посмотрел.
— Значит, вы все-таки что-то заметили, док?
— Не совсем уверен. Но не исключено, что вы правы… Я был утром в придорожном супермакете… — Франклин запнулся, припоминая огромный пустой щит на дороге и внезапный вираж машины, когда он невольно повернул к супермакету, едва приблизившись к щиту. Франклин стал рассказывать, а Хазвей слушал и кивал.
— Я видел тот щит. Он большой, но все же сейчас есть еще больше. И их строят везде, по всему городу. Что вы собираетесь предпринять, док?
Франклин слегка сжал руль. Плохо скрытая усмешка Хазвея рассердила его.
— Абсолютно ничего! Может быть, это и впрямь авиационная аппаратура. А вы заставили меня вообразить черт те что…
Хазвей вздрогнул. Его лицо покрылось белыми пятнами и стало жестким.
— Не говорите глупостей, док! Если вы не верите своим собственным ощущениям, что же тогда остается? О, я знаю, я понимаю, они уже вторглись в ваш мозг! И если вы себя не защитите, полностью завладеют им. Мы должны действовать, прежде чем они нас окончательно поработят!
Франклин устало поднял руку, останавливая поток хазвеевских выкриков:
— Минуточку, допустим, что эти щиты устанавливаются повсюду. Но с какой целью? Затраты капитала на единицу рекламной продукции огромны. Такие вложения бессмысленны, ибо свободных средств у населения практически нет. Некоторые из закладных и контрактов на покупку по сниженным ценам заключены на полстолетия вперед. Так что новое рекламное сражение было бы просто гибельным.
— Вот именно, док, — подхватил Хазвей. — И остался последний источник — увеличение рабочего времени. Рабочий день и так возрос до четырнадцати часов. На некоторых заводах работа по воскресеньям стала нормальным явлением. Вы представляете себе, док, семидневная рабочая неделя, и каждый день, по крайней мере, на трех работах.
Франклин покачал головой.
— Люди не выдержат такой нагрузки.
— Выдержат. За последние двадцать пять лет объем валового продукта возрос на пятьдесят процентов за счет увеличения числа рабочих часов. В конечном счете все мы будем работать круглые сутки. Семь дней в неделю.
Хазвей обнял Франклина за плечи.
— Ну, так как, док? Вы согласны со мной?
Франклин молча высвободился из его объятий. В полумиле, частично скрытая четырехэтажным корпусом госпиталя, виднелась верхняя половина одного из гигантских щитов. Монтажные рабочие все еще ползали по его перекладинам. Авиационные линии, естественно, не проходили над госпиталем, и щит, конечно, никак не мог быть связан с воздушным транспортом.
— Разве эта подпольная реклама, рассчитанная на подсознательное воздействие, не противозаконна?! Как могут профсоюзы допустить это? — сказал Франклин.
— Страх кризиса! Вы же знакомы с экономической наукой. Пока растет производительность труда, нам не грозит инфляция! Десять лет назад это достигалось лишь интенсификацией рабочего процесса, но сейчас резервы практически исчерпаны. Остается одно — больше работать. Новые доходы, а значит, увеличение потребления. Подсознательная реклама будет невиданным стимулом…
— Что вы собираетесь предпринять?
— Я не могу сказать вам этого, док, пока вы не согласитесь нести со мной равную ответственность за будущие действия.
— Звучит по-донкихотски! — заметил Франклин. — Сражаться с ветряными мельницами! Вы ведь хотите разрубить этот узел одним ударом?
— И не пытаюсь. — Хазвей вдруг привстал и открыл автомобильную дверцу. — Не думайте слишком долго, док. К тому времени, когда вы решитесь действовать, он, — Хазвей постучал пальцем себя по лбу, — уже не будет вашим.
Махнув рукой, Хазвей исчез.
По дороге домой к Франклину вернулся его обычный скептицизм. Идея подпольных действий казалась абсурдной. И все-таки аргументы Хазвея выглядели достаточно убедительными. У самого Франклина оставалось от работы лишь несколько свободных часов в неделю. Неужели придется работать еще больше?
Глядя поверх крыш мчащихся впереди машин, он насчитал уже с десяток новых больших щитов, воздвигнутых вдоль трассы, Как и говорил Хазвей, они поднимались повсюду, вздымаясь над дорогой подобно старинным парусам.
Джудит была в кухне, когда он приехал домой. Она сидела перед переносным телевизором, подвешенным над плитой.
Франклин отшвырнул ногой нераспечатанную коробку, которая загораживала вход в кухню, и поцеловал жену. Она не отрываясь смотрела на экран и, подобно машине, записывала цифры в блокнот. Приятный запах консервированных, а может быть даже натуральных, цыплят, жарившихся вместе с острыми приправами, погасил вспыхнувшее было раздражение от того, что он опять застал жену играющей в эти дурацкие торгово-арифметические игры. Франклин еще раз толкнул коробку ногой.
— А это что?
— Понятия не имею, милый. Что-нибудь всегда приходит к вечеру. Не могу же я отставать от других хозяек.
Она взглянула сквозь прозрачную дверцу духовки.
Убедившись в готовности жаркого, Джудит обернулась к мужу.
— Ты чем-то очень обеспокоен, Роберт? Трудный день?
Франклин ответил неопределенно. Часы, проведенные перед голубым экраном в надежде найти новый торговый ключ, обострили восприятие Джудит, и она вдруг почувствовала прилив сострадания к мужу.
— Ты снова разговаривал с этим сумасшедшим?
— Хазвеем? Если ты о нем, то разговаривал. Но он не такой уж сумасшедший!
Франклин вновь споткнулся о злосчастную коробку, едва не пролив содержимое рюмки.
— Черт возьми, что это за хлам? Было бы приятно узнать, что за его оплату мне придется работать в течение пятидесяти воскресений…
Он осмотрел внимательно коробку и наконец обнаружил этикетку.
— Телевизор? Джудит, разве нам нужен еще один телевизор? У нас ведь их уже три. В гостиной, столовой и один переносный. Для чего же четвертый?
— Для комнаты гостей, милый. И пожалуйста, не волнуйся так. Мы не можем переносный ставить в комнату гостей. Это неэтично. Я попытаюсь сэкономить на чем-нибудь другом, но четвертый телевизор нам крайне необходим. Во всех журналах так пишут.
Франклин раздраженно уставился на коробку.
— Если к нам приходит гость, то не собирается же он в одиночестве смотреть телевизор? Джудит, мы должны остановиться. Это ведь не дешевые вещи. Во всяком случае, покупка нового телевизора — пустая трата денег. В эфире только одна программа. И нелепо иметь четыре телевизора.
— Роберт, но ведь передача ведется по четырем каналам.
— Они отличаются лишь коммерческой рекламой.
И прежде чем Джудит смогла возразить, Франклин снял трубку зазвонившего телефона. Даже в кухне было слышно бормотание, несшееся из трубки. Сначала Франклину показалось, что это продолжение телефонной коммерческой рекламы, и только потом он понял, что звонит Хазвей и что тот в состоянии маниакального транса.
— Хазвей! — прокричал Франклин. — Что случилось? Перестаньте бормотать!
— Док, вы должны на этот раз мне поверить! Я говорю вам, я… Подобно пулемету, эти щиты в упор расстреливают людей. И люди не могут оставаться равнодушными. Это чудовищно! Следующая большая кампания коснется автомашин и телевизоров. Они попытаются ввести систему двухмесячной эксплуатации автомобилей. Можете себе представить, док, — новая машина каждые два месяца?! Бог всемогущий, это же прямо…
Франклин терпеливо ждал, когда включится пятисекундный размыкатель. Все телефонные переговоры были бесплатными. Однако делалось это за счет коммерческих сообщений, которые без ведома абонентов включались, как только снималась трубка. При междугородних разговорах коммерческое время превышало обычное разговорное в десять раз. Разговаривающие отчаянно пытались вставить словечко в дикторские паузы.
Не выдержав, Франклин бросил трубку, прежде чем закончилось очередное рекламное сообщение, и выключил телефон из сети.
Подошла Джудит и тронула его за руку.
— Роберт, что случилось? Ты какой-то странный.
Франклин взял свой стакан с виски и прошел в гостиную.
— Это как раз звонил Хазвей. Как ты выражаешься, я немного связан с ним. По правде говоря, он начал меня угнетать…
Франклин посмотрел на тонкую линию горизонта. Красные угрожающие огни рекламы соседнего супермакета в ночном небе. Пустота и безмолвие. Они пугают человека даже с нормальной психикой.
— Очень многое из того, что говорил Хазвей, не лишено основания. Эта подсознательная реклама — одна из своеобразных попыток торговых дельцов спасти свою шкуру.
Он ожидал, что Джудит возразит, но она молчала. Франклин поднял на нее глаза. Она стояла в центре ковра с безвольно сложенными на груди руками, ее точеное лицо было необычайно глупым и тупым. Франклин взглянул на острые гребни крыш, затем с усилием опустил взгляд на рюмку и включил телевизор.
— Иди сюда, — сказал он мрачно. — Давай посмотрим новый телевизор. Может быть, нам действительно нужен четвертый.
…Через неделю в клинике Франклина началась инвентаризация. Он был очень занят и не видел Хазвея. Каждый раз, когда он вечером покидал госпиталь, знакомая фигура человека в перепачканном известью рабочем костюме отсутствовала. Потом до него начали доходить какие-то смутные слухи. И наконец, он прочитал о загадочных попытках сорвать строительство огромных щитов. Франклин сразу же связал это с именем Хазвея. Позднее он услышал в телевизионных новостях, что взрывы не на шутку напугали строительных рабочих, устанавливающих основания для реклам. Тем не менее все новые и новые щиты появлялись над верхушками крыш. Они вырастали на бетонных островках, обнесенных частоколом, близ больших торговых центров.
На десятимильной дороге от госпиталя до дома красовалось уже более тридцати щитов, застывших над потоком скоростных автомобилей подобно гигантским костяшкам домино. Франклин пытался не смотреть на них, но его не покидала мысль, что взрывы — это начало активной борьбы Хазвея.
Однажды, прослушав последние известия, Франклин решил подсчитать, что же он и Джудит купили за прошедшие две недели. И обнаружил: автомашину (предыдущая модель была в эксплуатации всего два месяца), два телевизора (четыре месяца), электрическую плиту (пять месяцев), сушилку для волос (четыре месяца), холодильник (три), два радиоприемника (семь), проигрыватель (пять), коктейль-бар (восемь месяцев)…
Половина покупок была сделана им самим, но когда точно, он не мог воскресить в памяти. Автомобиль, к примеру, — он поставил в гараж возле госпиталя, чтобы сделать смазку, и в тот же вечер купил машину новой модели. Он сделал это, как только сел за руль, согласившись с доводом продавца, что потеря в цене при продаже старой марки меньше, чем стоимость работ по смазке. И только через десять минут, уносясь по скоростной дороге, он вдруг понял, что купил новую машину. Подобным же образом все домашние телевизоры были заменены идентичными моделями, когда появлялись небольшие помехи; интересно, что новые телевизоры также работали с помехами, но, по словам продавца, все помехи должны были исчезнуть через два дня.
Не раз Франклин, действительно по своей воле, решал, что ему нужно сделать кое-какие покупки, но покупал всегда неожиданно. Он носил с собой список товаров, добавляя в него по мере необходимости новые, спокойно анализируя достоинства последних образцов техники, удивляясь, неужели полная капитуляция человека в поединке с рекламой может быть единственным исходом экономической борьбы.
Как-то через два месяца, возвращаясь поздно вечером домой, Франклин увидел еще один из рекламных щитов нового образца. Он ехал, стараясь угнаться за потоком автомобилей, только что прошедших вторую из трех развилок. Вдруг скорость движения стала падать. Сотни машин съехали на травяную обочину. И огромная толпа собралась вокруг щита.
Маленькие черные фигурки ловко карабкались по металлическому каркасу. Свет от серии огромных, подобных кольцам, фонарей вспыхивал то там, то здесь, прорезая вечерний воздух. Казалось, это рабочие поднимаются наверх, чтобы устранить какую-то неполадку. Франклин вывернул машину на мягкую обочину, а затем пошел к собравшейся около щита толпе. Лица людей освещались мерцающим светом фонарей. У самого подножия стояла большая группа полицейских и механиков, поднимавших специальный кран к фигуркам, карабкавшимся на высоте около сотни футов.
Вдруг Франклин остановился. Он увидел, что несколько полицейских, стоящих у подножия щита, были вооружены карабинами, а у людей, забравшихся на щит, болтались за спиной автоматы. И эти люди с автоматами карабкались все выше и выше, с каждым метром приближаясь к человеку, разбиравшему на самой вершине щита какой-то из блоков его аппаратуры. Весь облик этого человека в запачканной рубашке и разорванных джинсах показался доктору знакомым.
— Хазвей!
Франклин рванулся к полицейскому заслону.
Затем мерцание огней прекратилось. Вспыхнул яркий свет. И толпа одновременно перевела взгляд на полотно с четкими буквами. Фразы, их каждая комбинация были знакомы. Франклин понимал, что, независимо от его сознания, они плыли в его мозгу неделями, когда он проезжал по этой дороге.
«Покупайте сейчас… Покупайте сейчас… Покупайте сейчас… НОВУЮ МАШИНУ… НОВУЮ МАШИНУ… ДА, ДА, ДА, ДА…»
Гудя сиренами, две патрульные машины свернули на обочину, и новые полицейские устремились сквозь толпу с дубинками в руках, быстро оттесняя людей. Но Франклин не потерял самообладания и, когда они добрались до него, закричал:
— Офицер, я знаю этого человека!
Но полицейский ударил его в грудь. Франклин беспомощно попятился назад, цепляясь за крылья стоящих автомобилей.
Полиция начала бить передние стекла, и водители, зло огрызаясь, отступали к своим машинам.
Гвалт на мгновение стих, когда раздалась короткая автоматная очередь. А затем он перерос в неистовый вопль ужаса — Хазвей с распростертыми руками, издав крик отчаяния, рухнул вниз.
— Это же трагедия для жены и ребенка! Что же будет дальше? — спросила Джудит на следующее утро, когда Франклин с потерянным видом сидел в гостиной. — Потом, если Хазвей так ненавидел рекламные щиты, тогда почему он не подрывал те, на которых мы видим надписи, вместо того чтобы так беспокоиться о тех, на которых мы ничего не видим?
— Хазвей был прав…
Франклин уставился в телевизор, надеясь, что программа отвлечет его.
— Хазвей был прав, — повторил он просто.
— Был прав? В чем?
— У нас нет настоящей свободы выбора, во-первых. И во-вторых, финансовые компании скоро примутся за нас всерьез.
— И ты согласен с этим Хазвеем?
Франклин отошел от окна. На расстоянии четверти мили от его дома воздвигался еще один щит. Он стоял точно на восток от них. И в лучах восходящего солнца тени от его прямоугольных суперконструкций расчертили сад почти до окон.
Франклин оцепенело уставился на новую рекламу, насчитав полдюжины полицейских, патрулирующих около грузовиков, с которых подъемный кран разгружал стандартные решетки. Затем он посмотрел на рекламу над супермакетом, пытаясь воскресить в памяти лицо Хазвея, вспомнил о его жалких попытках убедить глупого доктора в своей правоте и добиться помощи…
Франклин стоял все так же неподвижно, когда подошла Джудит, одетая в пальто:
— Нам надо ехать в супермакет…
Франклин побрел за ней.
— Я подвезу тебя, Джудит, — сказал он ослабевшим голосом, — Мне надо сегодня посмотреть новую модель машины. Она появится в продаже в конце месяца. Слава богу, нам удастся купить автомобиль из первой партии!
Они вышли на аккуратную садовую дорожку. Неба не было видно из-за гигантских силуэтов рекламных щитов. День разгорался. И тени щитов нависали над головами людей, стекавшихся к супермакету темными безвольными потоками…
Перевод с английского К. СЕЧИНОЙПОСЛЕСЛОВИЕ
Гигантские металлические щиты, вздымающиеся над улицами, словно уродливые пауки… Горы выброшенных на свалку автомобилей, стиральных машин, холодильников…
Таков фантастический мир только что прочитанного вами рассказа. Не очень приглядный мир! И человеку в этом мире не позавидуешь — не властный над самим собой, послушно, как автомат, выполняющий все, что приказывает делать впивающаяся в мозг психореклама. Купить еще одну пачку сигарет, хотя в кармане уже лежат три точно такие же пачки. Вступить в синдикат покупателей и мчаться из одного гигантского торгового центра в другой, подчиняясь бешеным скачкам цен. Покупать новый автомобиль, потому что предыдущая модель объявлена устаревшей и нельзя отстать от соседей и сослуживцев, уже произведших замену. Покупать, покупать, покупать…
Причина ясна: фирмы, производящие товары, должны получать прибыль. А значит, людей надо держать в состоянии постоянной гонки за новыми вещами; заставлять их работать все больше и больше, чтобы они могли покупать. Ради прибыли остановится ли бизнес перед тем, чтобы калечить психорекламой человеческие души? Тем более что для дельцов в этом уродливом мире, нарисованном Дж. Г. Баллардом, людей наверняка давно уже не существует — есть только покупатели…
Так ли уж, впрочем, фантастичен этот капиталистический мир, в столь остром гротеске нарисованный писателем?
Уже и сегодня борьба за покупателя, погоня за прибылью и сверхприбылью приобретает в так называемом «свободном мире» самые уродливые формы. В этой погоне и теперь уже никому нет дела до человеческой души: главное — доллары! А как выколотить их из прохожего? Надо любой ценой поразить его воображение, проникнуть в его сознание, оглушить размахом. Уже и сегодня для этой цели мобилизуются любые средства: в «рекламной индустрии» трудятся сейчас десятки тысяч людей — художников и психологов, поэтов и режиссеров, ученых. И все изощреннее становятся виды ошарашивающей, одурманивающей, оглупляющей рекламы — недаром ведь говорят, что бизнес изобретательнее самого дьявола.
В Мехико на каждом перекрестке я видел одну и ту же рекламу крупнейшей автомобильной фирмы США: на белом прямоугольнике из верхнего правого угла в левый нижний проведена тонкая, чуть изогнутая линия, и под ней выведены два слова: «Дженерал моторс». Казалось бы, внешне эта реклама совсем не броская. Но здесь, тонкий, «научный» расчет. Она входит в сознание не сразу, а постепенно, но тем прочнее. Сотни раз в течение одного дня перед глазами встают эти совсем незатейливые белые прямоугольники. И нигде не укрыться от этих двух слов: «Дженерал моторс»… «Дженерал моторс»… Только «Дженерал моторс»…
В жарком тропическом Каракасе в самые горячие часы над центральной улицей поднимается большой воздушный шар с надписью «Пейте пепси-колу». Действий этого «изобретения» я испытал на себе: я не раз замечал, как из ящика со льдом на прилавке кафе руки словно сами собой выбирают бутылку именно «пепси-колы»…
А вот еще пример «научно» рассчитанного применения рекламы. Представьте себе, что в момент демонстрации кинофильма он вдруг обрывается на самом интересном месте, когда внимание всего зрительного зала достигает апогея. Секундная пауза — и на экране реклама чулок или подтяжек. Можно быть уверенным — это не пройдет мимо внимания зрителей. Тем более если в другом кульминационном моменте фильма десять минут спустя сделать еще один перерыв и вновь выпустить на экран ту же рекламу…
Писатель-фантаст попробовал мысленно проследить, до чего может дойти безудержное развитие этого явления «свободного мира». Именно сегодняшний бездушный и безжалостный мир бизнеса послужил для писателя моделью, в нем нашел он те черты, которые, будучи усилены в несколько раз средствами фантастики и перенесены условно на несколько лет вперед, превратили его в мрачную и неприглядную картину, нарисованную в рассказе. Ради прибыли, еще раз предупреждает писатель, дельцы буржуазного мира действительно не остановятся ни перед чем — даже если ради нее понадобится растоптать человеческую душу или взять человеческую жизнь. Дж. Г. Баллард предупреждает читателя и о другом. Обратите внимание — его рассказ «населен» очень разными людьми. Апатии и безразличию доктора Франклина противостоят ненависть к дельцам и энергичный протест Хазвея. Пусть его попытка борьбы обречена на неудачу — писатель лишь подчеркивает этим, что не приносит успеха борьба в одиночку. Зато именно безразличие людей, подобных безвольному и слабому Франклину, развязывает руки заправилам мира бизнеса. И это надо очень хорошо помнить людям.
В. ЧИЧКОВПримечания
1
Ныне город Турку.
(обратно)2
Вудро Вильсон — реакционный американский политический деятель. Президент США с 1913 по 1921 год.
(обратно)3
Черт! (финск.).
(обратно)4
«От Корнилова до Брест-Литовска» и «Дым революции».
(обратно)5
Окончание. Начало в предыдущем выпуске.
(обратно)6
НСДАП — название гитлеровской партии.
(обратно)7
Вольфшпрунг — прыжок волка (нем.).
(обратно)8
Бестен данк — большое спасибо (нем.).
(обратно)9
Фауман (фертрауэнсманн) — осведомитель, агент, (нем.).
(обратно)10
Винер-лидер — венские песни (нем.).
(обратно)
Комментарии к книге «Искатель, 1970 № 02», Автор неизвестен
Всего 0 комментариев