«Искатель, 1968 № 06»

1387

Описание

СОДЕРЖАНИЕ: Подколзин Игорь. Один на борту. Рассказ. Рис. П. Павлинова. Биленкин Д. Запрет. Фантастический рассказ. Рис. В. Колтунова. Ребров М. «Я — «Аргон». Литература (отрывки). Айдинов Г. «Каменщик». Рассказ. Рис. Н. Гришина. Серлинг Род. Можно дойти пешком. Фантастический рассказ. Перевел с английского Е. Кубичев. Рис. А. Бабановского. Казанцев Александр. Посадка. Рассказ. Рис. Ю. Макарова. Моэм Сомерсет. Предатель. Рассказ. Перевел с английского Л. Штерн. Рис. Г. Филлиповского. Рассел Джон. Четвертый человек. Рассказ. Перевел с английского П. Охрименко. Рис. С. Прусова.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

ИСКАТЕЛЬ № 6 1968

ИГОРЬ ПОДКОЛЗИН ОДИН НА БОРТУ

Рассказ
Рисунки П. ПАВЛИНОВА

Когда Егор приподнял веки, ему показалось, что кругом разлилась густая, вязкая, как гудрон, чернота. В ушах стоял звон, будто над головой кто-то глухо и настойчиво колотил в медный таз. От колена к бедру растекалась тупая, ноющая боль. Егор попытался встать, но перед глазами замелькали оранжевые искры, к горлу комом подступила тошнота, и он снова повалился на пол. Немного отдохнув, Егор нащупал в кромешной тьме ступеньки скоб-трапа и, еле сдерживая стон, полез наверх. За ворот бушлата от затылка к спине текло что-то липкое и теплое. Внезапно голова Егора уперлась в крышку люка. Он рукой попробовал приподнять ее, но она даже не сдвинулась с места. Тогда он согнул спину и, выпрямляя ноги, надавил плечами на железную плиту. Все было тщетно. Да разве поднимешь ее, проклятую, если в ней пуда три, — был бы лом или еще что. Спустившись вниз, Егор стал шарить вокруг в надежде отыскать какой-нибудь предмет, который помог бы ему освободиться из этого стального ящика.

Под руки попадались ведра, обрывки тросов, банки из-под краски и разный боцманский хлам. Наконец он нащупал лежащий у переборки пожарный багор. «Вот это как раз то, что надо», — подумал Егор и вдоль скользкой и мокрой стены стал пробираться к трапу.

Взобравшись на несколько скоб, он попытался просунуть багор под закраину крышки. Несколько раз немудреное орудие вырывалось из рук и с грохотом падало вниз. Егор спускался, подбирал его и вновь колотил и царапал заклинившуюся крышку.

Неожиданно корабль качнуло, и в то же мгновенье Егора словно ударило по глазам полосой света. Щель! Егор дрожащими руками просунул в нее багор и нажал на него всем телом так, что свело позвоночник. Узкая полоса стала шире. Он уже мог видеть часть палубы и клочок серого неба. «Еще, еще немного, ну хоть чуть-чуть», — словно умолял кого-то Егор. Напрягая все силы, он давил и давил, толчками просовывая багор в зазор между комингсом[1] и краем люка. Внезапно судно резко накренилось на другой борт. Егор не удержался и сорвался с трапа, ударившись головой о выступающий шпангоут. Резкой болью словно пронзило весь мозг. И опять противный клубок подкатил к горлу. От досады и отчаяния Егор готов был заплакать, но, взглянув вверх, увидел спасительную щель и, прихватив лежащий рядом кусок доски, снова начал карабкаться по трапу. Багор торчал на месте, зажатый двумя ребрами стали. «Ничего, ничего, главное, понемногу, не торопясь», — успокаивая себя, шептал мальчик.

Он снова ухватился за рычаг и почувствовал, как крышка поддалась. Егор просунул в щель доску и, передвинув багор ближе к краю, навалился на него грудью. Щель стала шире. Обрывая на бушлате пуговицы, он протиснулся в образовавшееся отверстие и, царапая по настилу палубы пальцами, начал продираться наружу.

«Если сейчас качнет, то конец — раздавит как котенка», — пронеслось в мозгу, и он словно почувствовал, как хрустят его кости. Последним рывком, срывая ногти, он дернулся вперед и вывалился на палубу. Казалось, что сердце разрывается на части. Как рыба, вынутая из воды, он жадно хватал ртом холодный морской воздух. В, висках упругими волнами стучала кровь. Отдышавшись, Егор встал на колени и огляделся вокруг. Все так же, круто накренившись на правый борт, точно привалившись к гряде камней, лежал «Лейтенант Шмидт». Кругом не было ни души, только над почти погрузившейся в воду кормой с криком кружились чайки. А где же все? Неужели ушли? Оставили его здесь одного, на сидящем на рифах корабле? Не может быть, чтобы сами ушли, а его, юнгу, бросили!

И вдруг он понял, посмотрев на небо, что прошло уже много времени, очевидно, он потерял сознание и долго лежал там, в форпике,[2] — сейчас солнце уже опускалось к горизонту, а когда он побежал за злополучным бочонком, было утро. Но куда исчезли люди? Егор почувствовал страшное одиночество, ощущение горькой обиды и на матросов и на боцмана, его доброго друга Евсеича, заполнило все его существо. Сами собой на глаза навернулись слезы, и он заплакал…

Немного успокоившись, Егор вытер кулаками глаза и, прихрамывая, держась за леер,[3] побрел в кают-компанию. Забравшись на диван, он было попытался еще раз осмыслить свое положение, но веки слипались, а от усталости не хотелось даже думать: очень болело разбитое колено и ломило голову. Юнга прикорнул в уголке, засунул в рот горевшие огнем ободранные кончики пальцев, подтянул к подбородку колени и, убаюканный легким плеском волн о борт судна, заснул…

* * *

«Лейтенант Шмидт», военный транспорт, шел в свой последний рейс. Корабль был старым, он долго и честно служил людям, но и его не пощадили годы. По решению комиссии после похода на Север его должны были списать на слом. Чувствовал ли это сам корабль? Казалось, да. Он кряхтел, взбираясь на крутые гороподобные волны, и порой устало, словно надсадно, кашлял и отплевывался шапками черного дыма и клубами белесого пара.

Команда любила своего «Шмидта». Перед походом боцман израсходовал весь запас краски, обновляя обшарпанные, побитые на швартовках, видавшие виды борта и надстройки.

В бухту назначения прибыли благополучно. Разгрузились, пополнили запас воды и угля и, приняв на борт пассажиров, ждавших оказию в Петропавловск, вышли в море. Первые два дня все было нормально, жизнь на судне шла своим, строго определенным порядком. Потом на горизонте показались темные, зловещие тучи. Пошел дождь. Налетел шторм. Огромные волны валили корабль с борта на борт. По палубе стремительными потоками гуляла вода. Пенистые гребни волн захлестывали ходовой мостик. В довершение всех бед из-за частого оголения винта начались перебои в машине. Ночью она совсем остановилась. Сдавало сердце работяги-парохода. Напрасно перемазанные маслом машинисты и чумазые, белозубые кочегары пытались наладить двигатель. Он молчал. Струйки пара с жалобным свистом выбивались из трубопроводов. Цилиндры хлюпали и сопели, но не могли уже вращать вал. Волны, казалось, только и ждали этого, они с новой силой устремились на потерявшее ход беспомощное судно. В кромешной тьме горы воды набрасывались на корабль, и кусали его, и грызли, и били глухими ударами. Проржавевший корпус стонал и скрипел, точно жаловался на свою злосчастную судьбу. Мощным всплеском волны разбило в щепки обе шлюпки. Потоки воды несколько раз чуть не смыли катер. Сорвало с креплений и унесло в море все спасательные плотики.

К утру командир после совещания с замполитом передал в порт радиограмму с просьбой о помощи.

Когда несколько рассеялся туман, люди увидели, что шторм и течение отнесли их в сторону от курса. Вдали за низкими тучами серой полоской виднелась земля с упирающимися в облака сопками. «Шмидт» дрейфовал в залив Кроноцкого.

Едва позволила глубина, отдали якоря. Судно замедлило бег, развернулось против волны и остановилось, словно прилегло отдохнуть. Из порта сообщили, что на место катастрофы вышли спасатель «Наездник» и буксир МБ-26.

Вечером шторм усилился. Полосы белой пены, как следы гигантской метлы, покрыли воду. Остроконечные волны, как будто стремясь выместить всю свою злобу на непокорном корабле, с новой силой ударили в борта. В струну натянулись вытравленные до жвака-галса[4] якорные цепи. Срывая верхушки волн и бросая их на надстройки «Шмидта», завыл и засвистел в снастях шквалистый ветер.

Обе цепи лопнули сразу. Как освободившаяся от пут лошадь, корабль рванулся и в пене и бурлящем потоке стремительно понесся к берегу. Быстро изготовили к отдаче запасной якорь. Но как только его сбросили за борт, толстый трос мгновенно оборвался, будто был не из стали, а из скрученной бумаги. Через час «Лейтенант Шмидт» плотно сидел на камнях в полутора милях от берега…

И, словно утолив свою жестокость, шторм начал стихать. А когда к приткнувшемуся к мели кораблю подошли «Наездник» и буксир, по поверхности воды еле-еле ходила зыбь. Дождь и ветер прекратились одновременно, а сквозь разбросанные клочья облаков в небе холодно замигали голубые северные звезды…

С рассветом океан был спокоен и ласков, ничто не напоминало о вчерашней трагедии. На расстоянии полумили от «Шмидта» стояли на якорях спасатели. С них спустили бот, водолазы осмотрели корпус и после долгого совещания пришли к выводу: имеющимися средствами снять с рифов корабль нельзя. Приняли решение пересадить людей на буксир, на спасатель перегрузить наиболее ценное оборудование и идти в Петропавловск. Оттуда потом прибудут суда аварийно-спасательной службы и тогда решат, что и как делать дальше.

В полдень начали перегрузку. Сначала на мотоботе доставили всех людей, а затем мачты «Шмидта» и «Наездника» соединили тросами и на блоках в больших пеньковых сетках стали перебрасывать груз. Утром второго дня корабль полностью разгрузили, сняли абсолютно все, представляющее какую-то ценность, к борту подошел катер, чтобы взять последних членов команды. Корабельный юнга, мальчишка лет четырнадцати, Егор Булычев, уже собирался идти на катер, но вдруг вспомнил, что на судне в форпике осталась гордость боцмана — новый дубовый анкерок. Он бросился на бак, открыл тяжелую крышку люка, вставил вместо распорки швабру и встал на верхние скобы трапа. В этот момент нос корабля приподняло волной и накренило на борт. Ручка швабры переломилась. С грохотом тяжелая крышка ударила Егора по голове, и он, теряя сознание, полетел вниз…

* * *

— Проверили корабль? Никого не осталось? Всех сняли? — спросил командир у боцмана.

— Всех. Лично осмотрел. Только вот Егора что-то не видно, все тут вертелся. Очевидно, с первым рейсом ушел. На корабле нет, все отсеки сам обошел.

— Действительно, он уже, наверное, на «Наезднике». — Командир повернулся к сигнальщику. — Ну-ка быстренько запросите их: Булычев там?

Сигнальщик замахал флажками, вызывая спасатель. С «Наездника» стали отвечать.

— Ну что они, там он или нет? — боцман начинал нервничать.

— Отвечают: у них, где же ему еще быть, — улыбнулся сигнальщик.

— Слава богу, а то даже в пот ударило, — мичман посмотрел на одиноко сидящий на рифах корабль и произнес: — Прощай, старина, мы еще придем к тебе, до свидания, друг!

Корабли снялись с якорей и легли курсом на Петропавловск.

* * *

По прибытии в Авачинскую губу «Наездник» стал на рейде, а МБ ошвартовался к причалу. Экипаж «Шмидта» выстроился на пирсе. Командир отдал приказ проверить личный состав. Помощник через полчаса доложил:

— Все в наличии, нет юнги Булычева, он на спасателе. Приятели, видно, там у него, вот и загостился.

— А что, они будут швартоваться к причалу?

— Нет, им приказано идти во Владивосток недели на две.

— Добро, пусть и Егор идет с ними, моряку поход не повредит, а заодно и тетку проведает.

Экипаж «Шмидта» разместился на берегу.

Утром «Наездник» поднял якорь и ушел во Владивосток…

* * *

Проснулся Егор от лютого холода. Все тело била мелкая дрожь. За стеклом иллюминатора серел рассвет. Еле-еле разогнув затекшие ноги, Егор сполз с дивана и стал пробираться по наклонному полу к выходу из кают-компании. Он долго открывал заклинившуюся от крена корабля дверь и, наконец, вышел на палубу.

Светло-розовое солнце еще только выглядывало из-за горизонта. Все кругом дышало промозглым утренним холодом. Никогда еще Егор не видел «Шмидта» таким пустынным. Где-то скрипел и хлопал незадраенный люк, а за бортом лениво и монотонно плескалась волна. Был отлив, и громада парохода еще больше возвышалась над черными камнями.

Егор почувствовал, что он голоден и ужасно хочет пить. Он прошел в офицерский буфет и открыл шкаф. Оттуда прямо на него со злобным писком выскочила огромная седая крыса и, шлепнувшись на пол, скользя по мокрому линолеуму, судорожно перебирая лапами, исчезла под диваном в кают-компании.

Оправившись от испуга, Егор стал искать какую-нибудь еду. На пустых полках валялись крошки хлеба, лавровый лист и кусок наполовину изгрызенной соленой чавычи. Егор пошарил в ящике и нашел обломок ножа. Он отрезал от рыбы хвост и с жадностью впился зубами в розовую мякоть. Он ел до тех пор, пока от соли словно огнем не стало жечь губы. Потом он напился, обшарил все стеллажи, но ничего съедобного не нашел. Он спустился вниз. Люк, ведущий в продовольственную кладовую, был открыт, но помещение почти полностью заливала вода. Егор пошарил отпорным крюком, крюк уперся в какой-то ящик, но все попытки зацепить его были тщетны.

Тогда мальчик поднялся на палубу и прошел на ходовой мостик, в штурманской рубке были сняты все приборы, даже диван убрали, на котором обычно отдыхал командир.

Егор сел и задумался. Он начал понимать, что произошла какая-то ошибка и рано или поздно за ним придут, а пока надо действовать и прежде всего попытаться достать из кладовой ящик, больше ничего съестного на корабле, очевидно, не осталось.

Спустившись опять в кладовую, он долго шарил футштоком,[5] пытаясь поддеть груз, но ящик соскальзывал и только уходил все дальше и дальше. Тогда Егор разделся и полез по трапу в ледяную воду. От холода захватило дыхание, словно обручем сковало грудь. Он погрузился по шею, но до ящика было еще далеко. Набрав полные легкие воздуха, Егор нырнул и, перебирая руками поручни, поплыл в глубину. Точно тисками сдавило голову, грудь готова была разорваться от недостатка воздуха, но он упрямо опускался ниже и ниже. Вот уже его руки коснулись ящика. В глазах пошли розовые круги, терпеть больше было нельзя, и Егор стремительно пошел наверх. Высунувшись по пояс из воды, он долго отдыхал. Егор уже почти не чувствовал холода. Он опять глубоко вдохнул воздух и нырнул снова. Ему удалось даже немного поднять ящик, но воздух кончился, и Егор снова выскочил на поверхность. На этот раз он отдыхал дольше.

После четвертой попытки он, наконец, обхватил ящик руками и, оттолкнувшись от пола, всплыл вверх. Ухватившись за поручень, Егор поставил свою добычу на колено и начал выбираться из кладовки. В ящике оказались три килограммовые банки компота… Он сложил их в кают-компании и опять отправился осматривать судно.

К полудню Егор возвратился в кают-компанию. Обыскав весь корабль, он нашел одеяло, кусок парусины, старый ватник и немного сухарей. На камбузе в бачке было около трех литров пресной воды. Открыв жестянку ножом, он начал макать сухари в сироп и с наслаждением есть сладкую размякшую кашицу. Он не заметил, как опорожнил банку и съел почти все сухари. Напившись воды, Егор улегся на диван, подложил под голову ватник, укрылся одеялом и притих. Он долго лежал, выглядывая из своего убежища, как мышонок из норки, пока, наконец, не забылся тяжелым сном…

* * *

Раньше Егор плавал на крабовом заводе. Туда его с большим трудом через знакомого судового механика устроила тетка воспитанником, как называли ребят, чаще всего сирот, которых экипажи судов брали к себе на воспитание и обучение.

Сама же старушка жила на пенсию и на то, что продавала со своего огородика. Отца, погибшего на фронте в первый год войны, Егор не помнил совсем, а мать, несколько лет спустя, тогда еще молодая женщина, вышла замуж за приехавшего в отпуск шахтера да и укатила в Донбасс. Новая семья, новые дети. Далек путь с Украины до Приморья. Приезжала она так редко, что в промежутках между встречами Егор успевал забывать ее лицо. На краболове Егор быстро привык к веселым задорным рыбачкам, которые всячески баловали его, и к морякам, учившим Егора азам флотской науки.

А какой простор открылся восторженному воображению мальчишки! Приятно было и то, что вместе со взрослыми он делает какое-то полезное и нужное дело. Правда, иногда становилось немножко обидно, что нянчатся с ним как с маленьким, да и краболов — это не крейсер. А попасть на военный корабль было его давнишней мечтой…

Плавал бы он на краболове и сейчас, если бы не заболел скарлатиной. Мальчика поместили в больницу в Петропавловске, где в ту пору находилось судно. А когда он выздоровел и выписался и, удивленный, что за ним не пришли в больницу, направился в порт, краболова уже там не было: неожиданно ночью он ушел с рейда и плавал где-то в Охотском море, добывая огромных камчатских крабов. Весь день Егор бродил по городу, а к вечеру, голодный и иззябший, подошел к стоящему в порту у пирса пароходу с надписью на борту «Лейтенант Шмидт».

У трапа, ухватившись за поручни, возвышался усатый пожилой мичман-сверхсрочник, рядом с ним стоял вахтенный матрос.

— Дяденька, вы не во Владивосток идете? — робко спросил Егор.

— А тебе туда зачем, малец? — боцман с любопытством уставился на парнишку.

— Судно мое, краболов, может, там. Отстал я.

— Как же это так отстал, прогулял, что ли? А? — моряки засмеялись.

— Нет, заболел я, в больнице был, а судно ушло.

— Заболел, говоришь? Здоровье подорвал?

— Да, захворал. — Егор стеснялся называть болезнь, считая ее слишком детской, и решил упомянуть о другой, слышанной от санитарки. — Инфарт у меня был.

— Инфаркт? — боцман оглушительно захохотал. — Ну бес, инфаркт у него, скажите на милость! Вот салажонок!

Но, очевидно, мальчонка действительно выглядел плохо. На его остриженной под машинку голове каким-то чудом держалась видавшая виды бескозырка, ватник был велик, а на ногах красовались забрызганные грязью сапоги.

— Есть, поди, хочешь, горе ты мое? Ишь тощий — страх один, — пожалел его боцман.

— С утра ничего во рту не было. Да и смерз я сильно.

— Проходи, пойдем на камбуз, посмотрим, может, что от обеда осталось. — Боцман взял его за плечи и повел на корабль.

Через час Егор, сытый и согревшийся, сидел в кают-компании, рассказывал командиру и штурману свою историю. Рядом, загораживая собой дверь, стоял мичман и улыбался в усы.

— Значит, плавал на краболове? — командир внимательно смотрел на Егора. — А потом тебя свалил инфаркт? Так, что ли?

— А как же, и в Охотском и на острова ходили, хорошо там было. Раздольно и кормили изрядно, а крабов — ешь не хочу.

— Ну, а дальше как же, ведь краболов ушел на полгода? Куда же ты теперь? Что делать-то собираешься?

— Сам не знаю. Может, как-нибудь доберусь, разыщу своих.

— Да, а звать-то тебя как?

— Егор, Егор Булычев.

— Как, как? — Командир и штурман, улыбнувшись, переглянулись.

— Егор Булычев, что особенного, имя как имя.

— Ну-ну, конечно, ничего особенного, разве что Горький о тебе писал.

— Никто обо мне не писал, да и адреса у меня нет. — И вдруг неожиданно для себя добавил: — Вот взяли бы вы меня к себе, а?

— Да ведь у нас военный корабль.

— Ну уж и военный, ни одного пулемета даже нет, не то что пушки.

— У нас задачи другие, мы обслуживаем флот, снабжаем военных моряков всем необходимым.

— Вот и я бы обслуживал.

— Да кем же мы тебя возьмем, на какую должность?

— А вот хоть как в картине «Сын полка», ну, воспитанником или там сыном корабля, что ли, сыном «Лейтенанта Шмидта», например.

Командир и штурман от души рассмеялись.

— Ну разве что сыном знаменитого лейтенанта.

— А что, товарищ командир, малец, видно, смышленый, да и куда он теперь, — вмешался в разговор боцман, — а мы его к делу приставим, горнистом будет, как на миноносцах, любо-дорого посмотреть.

Иметь на корабле горниста было давнишней мечтой командира, и боцман попал в самую точку.

— Играть-то умеешь на трубе?

— Уме-е-ю, — неуверенно сказал Егор. — Вы только возьмите.

— Ладно, научим, и не тому учили. Зачислите его, мичман, на все виды довольствия. Справьте обмундирование и все, что положено.

— Спасибо, дяденька капитан, а я уж и постараюсь. Да я, — от радости Егор даже не мог говорить, — все-все сделаю!

Так Егор Булычев стал воспитанником-горнистом военного транспорта «Лейтенант Шмидт».

* * *

Казалось, что кто-то гудит в самое ухо. И громыхает над головой ржавыми железными листами. Как в полузабытьи, Егору чудилось, что диван куда-то покатился и проваливается в бездну. Он открыл глаза и приподнялся. Кают-компания действительно качалась, пол наклонялся все больше и больше, и по нему, журча, переливалась вода. Откуда-то снизу доносился зловещий скрежет стали о камни. Егор вскочил, шлепая по воде ногами, подошел и открыл дверь. Рев ветра и шум волн словно оглушил его. Корабль еще больше накренился. Море кругом кипело. Завиваясь белыми гребнями, по заливу ходили крупные волны. Вдали у самой кромки берега ревел и клокотал прибой. По надстройкам хлестали соленые ледяные струи, огромные валы перекатывались через борт и маленькими шипящими водоворотами завивались у фальшборта.[6] Корма корабля то приподнималась вверх, то опускалась вниз, ударяясь о скалы. Корпус мелко дрожал под напором воды. В залитом доверху машинном отделении что-то стонало и хлюпало. Егору стало жутко. «Прежде всего надо задраить люки, — он открыл их, когда обследовал корабль, — тогда судно все-таки будет удерживаться на плаву», — подумал Егор и, цепляясь за леера, обдаваемый холодными потоками, побежал по палубе. Он приподнимал вырывавшиеся из рук тяжелые крышки и накрепко завинчивал гайки-барашки.

Один раз огромная волна оторвала его от люка и, закружив в водовороте, бросила к трубе. Захлебываясь, Егор попытался ухватиться за какой-то трос, но поток, отхлынув, увлек его за собой, и, если бы не леерная стойка, за которую судорожно уцепился мальчишка, быть бы ему за бортом. Он вскочил и по ходившей ходуном палубе побежал на мостик. Вскарабкавшись по трапу, Егор вошел в рубку, плотно закрыл за собой дверь и прислонился к иллюминатору. Океан разошелся не на шутку. Он словно стремился добить тяжело раненный корабль и обрушивал на него всю свою ярость. Ударяя в носовые обводы, волны фонтанами брызг вздымались до самого мостика.

Только теперь, немного отдышавшись, Егор почувствовал, как у него от страха дрожат колени и подступает нервная тошнота.

Почему же не идут за ним? Где командир, где боцман? Ведь погибнет он здесь, среди разбушевавшихся волн, на покинутом командой тонущем корабле. Егор вцепился в стойку и всхлипнул. Неужели до сих пор не обнаружили, что его нет? Им хорошо там в тепле, а он один, голодный и промерзший до костей… Мальчик рыдал все сильнее и сильнее…

Так он и прождал всю ночь в рубке, вздрагивая от сильных ударов, прислушиваясь к жуткому стону и завыванию шторма, каждую минуту ожидая, что стихия разнесет в прах этот маленький ненадежный островок.

Утром океан клокотал по-прежнему. Егор видел, что за ночь волны сорвали мачту, искорежили шлюпбалки[7] и начисто переломали все леерные стойки. Корабль с кормой, почти полностью ушедшей в воду, накренившись градусов на тридцать, представлял грустное зрелище.

Егор очень хотел есть, его сильно мучила жажда, от слабости кружилась голова, а ноги были такими, будто в них совсем не было костей. Перебегая от предмета к предмету, он бросился в кают-компанию, где остались скудные запасы пищи и питья. Плотно закрыв дверь и накрепко задраив иллюминаторы, он залез на диван и, размочив в воде сухарь, стал жевать. На противоположном конце из-за трубопровода вылезла крыса и, уставившись на него злыми бусинками глаз, стала умываться и стряхивать воду. Егор бросил в нее ботинком, но она и не думала бежать, а только отодвинулась ближе к трубам и, ощерив усатую морду, зашипела.

— Пошла прочь! — дико закричал Егор и замахал руками. — Брысь, окаянная, брысь!

Крыса, вильнув длинным мокрым хвостом, исчезла.

Ночью мальчик несколько раз просыпался от того, что крыса бегала по ногам, но голод и усталость сморили его и заставили ненадолго забыться.

На рассвете шторм прекратился, ветер стих, над серым свинцовым морем взошло холодное красное солнце.

Егор съел последний сухарь, положил в ящик стола оставшуюся банку компота и пошел бродить по кораблю. Его бил озноб, но спичек не было, и развести огонь, чтобы согреться, он не мог.

В одном из рундуков он нашел английскую булавку, согнул из нее крючок и, распустив сигнальный фал[8] на нити, смастерил удочку. Для насадки решил использовать обгрызенные крысой остатки чавычи.

Днем, когда море окончательно успокоилось, он сел на борт и закинул леску в воду.

Раньше они с боцманом часто ловили рыбу, и было ее всегда очень много. Эх, где-то он сейчас, боцман Евсеич? Егор почувствовал, как защипало глаза, и, чтобы не расплакаться, стал смотреть на уходящую в воду нить. Сколько он просидел, час или два, он не помнил. Неожиданно леска натянулась, потом резко дернулась и пошла круто вправо. Егор, еще не веря в свою удачу, дрожащими руками стал судорожно выбирать удочку. Наконец из воды показалась сверкнувшая жестяным блеском рыба. Не помня себя, Егор выдернул ее на палубу и, боясь, что она свалится за борт, упал на нее животом. Он чувствовал, как под ним трепещет крупная треска.

…Когда от рыбы осталась одна голова, Егор увидел, как из кают-компании выбежала крыса и, сев на хвост, уставилась на мальчика. Он бросил ей рыбий скелет, и она тотчас утащила его куда-то внутрь корабля.

* * *

— «Наездник» подходит. — Боцман открыл дверь командирской каюты. — Сейчас Егор прибежит. Ох задам я ему!

— Передайте, пусть Булычев явится ко мне, — командир хитро подмигнул, — поход походом, а дисциплина должна быть, а то болтался где-то две недели, а я, признаться, соскучился по его бесконечным вопросам.

— Сейчас скажу сигнальщику. Отчитаем чертенка для порядка, — добродушно проворчал боцман, — здесь без него словно пустота какая, а ему, паршивцу, наверное, хоть бы хны.

Спустя полчаса в каюту командира постучали.

— Разрешите войти, товарищ командир? — На пороге стоял здоровенный краснощекий моряк.

— Входите.

— Матрос Булычев прибыл по вашему приказанию.

— Я вас не звал. Впрочем, как, вы сказали, ваша фамилия?

— Булычев, — матрос улыбнулся, — не знаю почему, но мной еще в Кроноцком кто-то из ваших интересовался. Фамилия-то знаменитая.

— Погодите, погодите, — командир встал, — ничего не понимаю. Вы говорите, что Булычев — это вы?

— Ну конечно, я, а кто же еще? — удивился моряк.

— А у вас на спасателе мальчика-юнги не было, тоже по фамилии Булычев? Беленький, такой круглолицый?

— Нет, у нас только свои, чужих никого. А юнг вообще нет.

— Что за чертовщина такая! И вы никого с «Лейтенанта Шмидта» не снимали?

— Снимали, но среди них юнг не было.

* * *

Из Авачинской губы, оставляя за собой пенистый бурун, на полном ходу летел торпедный катер. Не отрывая бинокля от глаз, на мостике рядом с командиром стоял боцман…

Вдали серым силуэтом показался сиротливо сидящий на мели «Лейтенант Шмидт»…

— Все обошел, можно сказать, на брюхе оползал, нигде нет. — Боцман снял шапку, вытер вспотевшее лицо и опустился на бухту троса. — Но был он здесь, точно был. Бескозырка на палубе. Ума не приложу, где малец. Куда мог деться, неужто погиб, а? Ведь больше двух недель. И шторм был. Как же это я, старый дурак, недоглядел?

— Не паникуйте, боцман, давайте еще раз осмотрим. — Командир прыгнул на борт и пошел на мостик. — Если не найдем, сообщим на берег и летчикам.

Проверили все помещения, обшарили отпорными крюками затопленные отсеки, но поиски ни к чему не привели: Булычев исчез…

* * *

Уже третий день есть было нечего. Крупная рыба оборвала снасть вместе с крючком, а морские птицы — бакланы, топорки и глупыши, словно чувствуя опасность, избегали садиться на покинутый людьми корабль. Сначала Егор пытался жевать кусочки кожи, найденные в шкиперской, но от них только резало в животе и саднило рот. Сегодня же он допил и последние капли влаги, собранные накануне во время дождя. Юнга лежал на палубе и с грустью смотрел на далекий берег. Так больше нельзя, подумал он, раз не идут за ним, значит произошла какая-то страшная ошибка. И надо что-то делать. Только не сидеть и не ждать. Иначе он совсем потеряет силы и умрет здесь от голода и жажды.

Егор встал и, еле передвигая ноги, пошел на затопленную почти до самой палубы корму. Море тихо перекатывалось по деревянному настилу. Вся поверхность залива была на редкость спокойной и гладкой, лишь мелкая рябь от слабого ветерка изредка пробегала и уходила к подернутому голубой дымкой берегу. Юнга приложил ладонь к глазам и посмотрел туда, где у кромки воды расходились белопенные гребни прибоя. Да, до берега не меньше одной-двух миль. О том, чтобы достичь суши вплавь, нечего было и думать. Даже в разгар лета вода здесь холодна, как в горных реках. А если… Егор еще полностью не осознал своего решения, но почувствовал, как его бросило в жар от мелькнувшей в голове мысли. И как это не догадался сразу? Вероятно, все его думы были направлены на то, что вот-вот за ним придут, и он даже не искал выхода, а просто сидел и терпеливо ждал. А теперь? Ну конечно, надо попытаться переплыть залив на чем-нибудь, ну хотя бы попробовать смастерить плот.

Юнга бросился искать все, что могло плавать. Через некоторое время он притащил на корму два небольших бочонка, жестяной бидон из-под краски, деревянный щит, которым боцман закрывал кормовой люк, а также спасательный круг и пробковый матрац.

Егор знал еще, что на корабле есть большие аварийные брусья — ими пользуются при заделке пробоин.

Юнга спустился в котельное отделение. Так и есть, вдоль бортов лежали покрашенные суриком деревянные бруски. Он попытался было вытащить один из них, но скоро убедился, что это не для его слабых сил. Несколько раз, прилагая отчаянные усилия, чуть не плача, он дергал их, пробовал вытащить из гнезд, но ничего не получалось. Тогда Егор вернулся в форпик и среди разного хлама отыскал пилу-ножовку.

К вечеру распиленные на четыре части бруски были уже на корме. Окончательно обессилев, Егор поплелся в кают-компанию и свалился на диван…

Перед тем как совсем проснуться, Егору пригрезилось, что он пилит брус, а вместе с ним пила вонзается в его ногу и ржавые зубья рвут кожу и мышцы. Он закричал и, дернувшись всем телом, сел.

Правая штанина была в нескольких местах разорвана, нога горела, точно ее ошпарили кипятком. Немного поодаль на диване сидела крыса и лапками размазывала по морде кровь.

— Пошла вон, гадина! — юнга отпрянул к стене, ища что-нибудь, чтобы бросить в крысу. — Убирайся прочь! — Под руку ему попалась пустая банка. — Получай, дрянь! — Егор, размахнувшись, бросил жестянку. С противным писком крыса юркнула в коридор.

Шатаясь, Егор прошел на корму. Снял ботинок и морской водой промыл рваную рану на ноге. Затем принес из форпика трос и начал связывать им раму из брусьев. В центр он поместил бочки, бидон и сверху прикрыл дощатым щитом. Через несколько часов кропотливой работы плот был готов и качался, как поплавок, у кормы. Егор несколько раз становился на него, даже пытался прыгать. Плот выдерживал. «Ну вот и все», — подумал юнга и, взяв заранее оторванную от щита доску, оттолкнулся от борта и стал грести к берегу. Он знал, что если хотя бы немного заштормит, то он наверняка погибнет. Но выхода не было.

«Так понемногу и поплывем, — думал Егор. — И ветерок поможет, жаль не из чего сделать мачту, а то бы можно было и парус поставить». Отойдя от корабля метров на десять, он увидел, как по палубе пробежала крыса и заметалась у того места, где несколько минут назад сидел Егор…

Когда солнце опустилось за горизонт, Егор был приблизительно посередине между берегом и кораблем. Волны лениво подгоняли плот. Иногда они захлестывали его, и юнга давно уже промок насквозь. Чтобы не замерзнуть, он продолжал все время размеренно работать доской. Наконец на залив опустилась ночь. Егор уже не мог видеть ни корабля, ни берега. Кругом расплывалась сплошная чернота, и только бледно-голубые гребни волн фосфористым светом вспыхивали кое-где и тотчас словно растворялись в воде. На мгновенье юнгу охватил страх. Куда же плыть? Ведь так его может унести в океан. Бывает, даже в лесу люди кружат на одном месте, а здесь море.

«Спокойно, спокойно, — повторял Егор любимое выражение боцмана, — сейчас решим. Когда я вышел, ветер дул мне в затылок, значит, так надо держать плот, чтобы все время спиной ощущать ветер. За такой короткий срок он вряд ли изменит направление». От этих мыслей Егор сразу повеселел и снова стал грести доской.

Всю ночь он не сомкнул глаз. Когда же забрезжил рассвет, прямо перед ним был берег: Егор видел прибой, прибрежный плес и густые заросли кедрача, уходящие к сопкам сплошным зелено-желтым ковром. От радости он чуть не задохнулся, и, даже когда прибойное течение, разрывая тросы и разбрасывая брусья, понесло его к берегу, он не чувствовал страха. В голове стучала мысль: «Спасен! Вот она, земля! Вот он, берег!» Ухватившись за бочонок, Егор очутился в воде, и через несколько минут он уже лежал на песке, загребая руками прибрежную ракушку и настойчиво карабкаясь подальше от набегающих сзади волн…

Отдышавшись, Егор на четвереньках отполз к траве и уткнулся лицом во влажный ароматный мох. Немного отдохнув, ом встал, выжал одежду и развесил ее на низкорослый кустарник. Затем забрался в заросли, стал полными пригоршнями собирать чернику, бруснику и морошку и набивать ими рот…

Высушив одежду, Егор оделся и медленно пошел вдоль берега на запад, туда, где за синими сопками должен был находиться порт.

Иногда он останавливался и отдыхал и чем больше шел, тем чаще и чаще были остановки. На ночь Егор, опасаясь медведей, забирался в расщелины прибрежных скал и, дрожа от холода, надолго забывался тяжелым сном.

К утру третьего дня Егор, оборванный, страшно исхудавший, с разбитыми в кровь ногами, уже не мог идти. Он лежал на животе и смотрел, как перед самым его носом по тоненькой былинке карабкались муравьи. Юнгой овладело полное безразличие. Он хотел только одного — спать, и так, чтобы было тепло.

У него кружилась голова, и глаза застилала какая-то дрожащая пелена. Нет, так нельзя, надо идти, карабкаться, ползти. Отчаянным движением Егор поднял голову.

Прямо к нему бежали люди. Егор хотел закричать, но силы оставили его, и он потерял сознание…

Береговой пограничный дозор обнаружил Егора в тридцати километрах от залива Кроноцкого. Мальчика немедленно доставили в больницу, а когда он смог говорить, то сообщил, что он юнга с «Лейтенанта Шмидта»…

* * *

В больницу за Егором пришел боцман. Он долго ждал, когда молоденькая медсестра оформит документы, затем его повели к юнге. Когда он увидел Егора, лицо старого моряка задрожало и скривилось в какую-то гримасу.

— Похудал-то как! Ох горе ты мое малосольное! Ну ничего, опять откормим.

Два человека, большой и маленький, медленно шли в экипаж. Неожиданно Евсеич остановился, высоко поднял Егора под мышки и, посмотрев в бледное лицо мальчика, сказал:

— Молодец ты, Егор, ей-ей, молодчина, настоящий моряк! Так и держи в жизни, юнга! Ведь можно считать, что ты снова на свет родился, и жить надо только правильно…

Д. БИЛЕНКИН ЗАПРЕТ

Фантастический рассказ
Рисунок В. КОЛТУНОВА

По мере того как Стигс осторожно развивал свою мысль, лицо шефа хмурилось все больше и больше.

— Лево-спиральные фотоны! — перебил он, наконец, Стигса. — Да, да, я понял: вы собираетесь искать лево-спиральные фотоны. Почему бы вам заодно не поискать принцип вечного двигателя? Или координаты райских врат? Вы что, книги Гордона не читали?

— Я читал Гордона, — стараясь сохранить спокойствие, проговорил Стигс. — Опыты были поставлены восемнадцать лет назад, когда не был известен «эффект Борисова». Теоретически есть надежда…

— Теоретически! — шеф уже не скрывал раздражения. — А деньги на эксперимент я должен давать практически. Два миллиона.

— Миллион. Два миллиона стоили опыты Гордона. «Эффект Борисова» позволяет…

— Это я слышал. Вы как будто забываете, кто такой Гордон. Или вы полагаете, что он не познакомился с «эффектом Борисова»? Гордон велик не только тем, что создал единую теорию поля. Известно ли вам, что он ни разу не ошибался в своих выводах и предсказаниях? Известно ли вам, наконец, что опыты Гордона по левоспиральным фотонам повторяли, пробуя все мыслимые варианты, Фьюа, Шеррингтон, Бродецкий — лучшие экспериментаторы мира! И ни-че-го! Лево-спиральные потоки света — это миф, теплород, философский камень, мираж…

Шефу было под шестьдесят, резкие морщины, как ни странно, молодили его, а не старили, костюм на нем был преотличный, все это не имело ни малейшего значения. Кем бы ни был человек, сидящий в этом кресле, как бы он ни одевался, главным было то, что он распоряжался ассигнованиями, управлял многосотенным коллективом, был администратором и в этом качестве не мог поощрять авантюры, стоящие денег. И даже просто сомнительное не могло рассчитывать на его благосклонность. Естественно, что он был взбешен. Но Стигс не терял надежды. Он предпочел бы не иметь дела с шефом, но и великому Гордону приходилось в свое время уламывать таких же вот администраторов. Интересно, стал бы Гордон великим, если бы ему это не удалось?

— По-моему, все ясно, Стигс, — жестко заключил шеф и пододвинул к себе папку с бумагами, давая понять, что аудиенция закончена.

— Но вы не посмотрели отзыв Ван-Мерля! — воскликнул Стигс.

— Ван-Мерля? Да у меня завтра же будет десять отзывов виднейших профессоров, и в каждом будет сказано то же, что я вам сказал! Идите, Стигс, занимайтесь делом.

Стигс встал и почувствовал, что у него дрожат руки.

— Еще одно только слово…

Шеф поднял голову.

— Пожалуйста, только без громких фраз о величии проблемы, необходимости риска и тому подобного оперения.

— Нет, я не об этом. Что, если… что, если сам Гордон скажет: опыты ставить надо?

— Са-ам?

Шеф удивленно откинулся на спинку кресла. Постучал кончиком ногтей друг о друга. Изучающе посмотрел на Стигса.

— Думаете переубедить Гордона? М-да… Примет ли он еще вас…

— Примет, — Стигсу показалось, что он ступил на тоненький лед.

— Ну, если Гордон… Тогда посмотрим.

«…Какое счастье, что Гордон еще не умер! — подумал Стигс, подходя к загородному коттеджу великого физика. — Если бы он умер, спорить пришлось бы не с ним, а с его авторитетом. А авторитет не берет своих слов назад».

Стигс подбадривал самого себя. Вчера после разговора с шефом он десять раз поднимал трубку и десять раз клал ее обратно, прежде чем набрал номер Гордона. Вопреки всем ожиданиям тот согласился сразу. Сразу! Вот что значит настоящий ученый. Болен, стар, замкнут — и сразу же отзывается на мольбу о помощи! Именно так скорей всего прозвучало его объяснение по телефону, которое Гордон выслушал молча и на которое минуту спустя — Стигс чуть не умер — коротко ответил: «Жду вас завтра в девять».

Завтра! В девять! Ждет! Он, живая легенда, ждет его, Стигса, рядового из рядовых! Ночь Стигс провел тревожно, обдумывая каждое слово, каждую интонацию, взлетая как на качелях от отчаяния к уверенности, что все будет хорошо.

И вот теперь, у самых ворот, протянув руку к кнопке звонка, он с ужасом ощутил, что его голова пуста. Он забыл все, что хотел сказать, он не может связать двух слов, он не может двинуться с места!

Уф! Стигс опустил руку. Спокойно, спокойно… Ведь кто такой Гордон? Гений, равный Эйнштейну, но не папа же римский, не бог — ученый, человек… У него болят почки, он любит сажать розы, он безукоризненно честен и, говорят, добр.

Стигс даже не заметил, что жмет кнопку изо всех сил. Он не помнил, как распахнулись ворота, как кто-то провел его в комнаты, что-то на ходу ему втолковывая, как он снял плащ, как переступил порог…

— Здравствуйте. Садитесь.

Гордон полулежал в кресле, и все равно Стигсу показалось, что тот возвышается над ним. Возвышается его голова, величественная, как купол собора, возвышаются его плечи, а грива седых волос — та и вовсе плывет облачком к недоступной вышине. И взгляд как будто издали, от мерцающих льдов великих мыслей, взгляд, видящий сокровенные тайны природы и туманные просторы вечности. Он сам уже принадлежал вечности, бронзе истории, этот светлый, отрешенный взгляд.

— Рассказывайте.

Гордон шевельнулся и поправил плед, которым были прикрыты колени, Стигс заговорил, не слыша собственного голоса.

Минуты через три Гордон прервал его слабым движением руки.

— Понятно. Это не ваша ли статья была два года назад в «Анналах физики»?

— Моя… — у Стигса пересохло в горле.

— Вы красиво решили проблему флюктирования гравитонов. Почему вы не продолжили работы в этой области?

— Потому что… Потому что я увидел оттуда мостик к лево-спиральным фотонам…

— И это вас увлекло? Вы ни о чем другом не можете думать?

— Да… То есть… Не сами фотоны, а то, что за этим стоит…

— Что же за этим стоит?

Стигс ошеломленно посмотрел на Гордона. Проверяет? Смеется? Играет как кошка с мышью?

— Движение против хода времени, — выдавил он.

— А еще?

Стигс окончательно растерялся. Еще? Что еще? Какое «еще» он, великий, видит там, в своей вечности? Какие тайны открыты его уму, какие сокровенные свойства природы он прозревает за этим словом? Какие?!

Гордон едва слышно вздохнул.

— Хорошо. Как, по-вашему, в чем цель науки?

Нет, Гордон не смеялся. Он менее всего был склонен смеяться — Стигс это понял. Взгляд Гордона был обращен к нему, он требовал и вопрошал — мягко, настойчиво, сурово.

— Цель науки в познании… в отыскании истины.

— Какой истины?

— Какой… что? Всеобщей истины! Природа…

— Оставим природу в покое. Расскажите лучше о себе. Все, с самого начала.

Гордон прикрыл глаза.

Переборов замешательство, Стигс начал было рассказывать, но очень скоро Гордон остановил его слабым жестом.

— Нет же, — проговорил он мягко. — Забудьте, что существуют семинары, лаборатории, научные библиотеки. Я хочу услышать о вашей жизни, а не о том, что вы думали о стационарной Вселенной на третьем курсе и какие экспериментальные трудности преодолели в своей первой самостоятельной работе.

Стигс изумился. Он же рассказывал именно о жизни! О том главном, что в ней было. Чего же еще хотел Гордон? Неужто великого ученого могла интересовать история двух-трех его кратковременных увлечений или тщеславная мечта студента быть нападающим факультетской команды? Стигс быстро перебрал прошлое, все, что не имело связи с наукой, но припомнились такие житейские пустяки, о которых здесь было даже неловко говорить. Когда машина ныряет в тоннель, что, кроме гирлянды фонарей и серых полос бетона, может запомнить погруженный в свои мысли пассажир? Стигс вдруг с удивлением подумал, что его жизнь вне стен лаборатории похожа на такой тоннель, хотя в ней были и развлечения и мелкие (тогда они казались крупными) неурядицы. Многое было, но все слилось в какую-то неяркую однообразную полосу, особенно бесцветную по сравнению с теми переживаниями, которые ему доставляла работа.

Все же Стигс покорно продолжил рассказ, явственно ощущая, что от него чем дальше, тем все более веет скукой.

И вдобавок непонятно было, слушает ли его Гордон, думает о чем-то своем или по-стариковски дремлет.

Наконец Стигс запнулся и умолк. Гордон открыл глаза,

— Должен разочаровать вас, друг мой. Лево-спиральные фотоны — это иллюзия…

«Он говорит как шеф!» — побледнел Стигс.

— …Не все теоретически возможное осуществляется в природе. Манящий огонек, болотный дух — вот что такое лево-спиральный фотон. К сожалению, такие огоньки всегда горят по обочинам науки. Я сам погнался за ним и потерял пять лет — каких лет! И Фьюа, Шеррингтон, Бродецкий тоже. Не хватит ли жертв? Вы молоды, судя по вашим статьям, талантливы, не теряйте зря времени. Вот мой совет.

— Но «эффект Борисова»… Вы стучались в парадный вход, а там голая стена… может быть, с черного xода…

— Ни с черного, ни с парадного нельзя проникнуть в то, чего нет. Едва Борисов открыл свой эффект, я тотчас пересмотрел все выводы. Ошибки нет. Ваш путь нереален.

— Но почему? Почему? Где я ошибся? В чем? Покажите!

Это было почти кощунством — требовать объяснения у Гордона, дряхлого восьмидесятилетнего Гордона. Требовать после того, как он твердо дал понять, что его слова — истина. Но нет, сейчас в этой комнате, где возникла единая теория поля, это не было святотатством. Оба они — и Стигс и Гордон — подчинялись одному закону, который был выше их, и этот закон обязывал Гордона представить доказательства. Он не мог его нарушить, иначе бы наука превратилась в религию, а он — в первосвященника.

— Что ж…

Стопка бумаги лежала на столике перед Гордоном. Он взял чистый лист, бережно разгладил, узловатые, плохо гнущиеся пальцы зажали ручку, и из-под пера суровыми шеренгами двинулись математические символы.

Это был приговор. Запрет очерчивался неумолимо, частокол знаков был крепче надолб, выше железобетонных стен. Гордон спокойно перегораживал мечте путь, и просвет делался все уже, уже… Холодея, Стигс следил за неотвратимой поступью строк, за уверенным бегом пера, за жестокой логикой доказательств. Вот сейчас перо клюнет бумагу в последний раз…

Перо чуть загнулось, дрогнуло, помедлило…

— Дальше и так, надеюсь, ясно, — устало проговорил Гордон, отстраняя бумагу.

Он зябко потер руки и спрятал их под плед.

Стигсу показалось, что он сошел с ума! Приговор был написан, на нем стояла подпись и печать, но в доказательствах была брешь! Крошечная, почти неразличимая… С молниеносностью, его самого поразившей, Стигс разом охватил всю цепь доводов, мысль Гордона стала его мыслью, он додумал ее и…

Этого не могло быть!!! Но это было. Брешь не закрывалась. Ее нельзя было закрыть.

Стигс поднял глаза и едва не закричал. Перед ним был другой Гордон. Сгорбленный, немощный, с запавшим ртом, коричневыми пятнами старости на дряблых щеках. Он уже не возвышался, тусклые волосы не парили облачком — Стигс увидел его таким, каким он был на самом деле, а не таким, каким его дорисовывало воображение. И Стигс чуть не разрыдался.

Догадались все-таки… — прошелестел голос Гордона, и голова старика опустилась еще ниже. — У вас хватило смелости не поверить, и вот… Да, ваш путь тоже реален. Реален, потому что лево-спиральные фотоны существуют. Я это обнаружил восемнадцать лет назад…

Стигс был безмолвен. В нем рушился мир. Падали звезды, обваливалось небо, умирали боги. Умирал он сам.

Рука Гордона узкой сморщенной ящерицей выскользнула из-под пледа и коснулась его плеча.

— Соберитесь с духом… Я спросил вас — помните? — что стоит за свойствами лево-спирального фотона. Вы не ответили. Вы не думали над этим. Отвечу я. В чем цель науки?

— В чем? — эхом ответил Стигс.

— В счастье человечества. Если наука не будет делать людей счастливей, то зачем она? Знания — это оружие, и если ученому безразлично, куда оно повернуто, то чем он отличается от солдата-наемника? Вы и над этим не думали, Стигс. Вы хотите найти лево-спиральные фотоны — частицы, которые движутся к нам из будущего. Вы их откроете, как в свое время открыл я. А дальше? Дальше практика. Люди научатся видеть будущее. И управлять им, поскольку естественный ход событий, если знать, каков он, корректируем. Счастливым ли станет человечество? Оглянитесь вокруг, Стигс. Банкир пойдет на все ради сохранения своих капиталов, диктатор — ради сохранения своей диктатуры, карьерист — ради сохранения кресла. Тьма людей заинтересована в сохранении сегодняшнего порядка. Будущее им враждебно, ибо они догадываются, чем оно им грозит… Они и сейчас пытаются его предотвратить — вслепую. Этим людям вы дарите власть над будущим. Они уничтожат его, Стигс.

Помолчите, вы еще не все помяли. Утверждают, что Роджер Бэкон, открыв порох, засекретил свое открытие от всех, ибо предвидел, чем оно обернется. Благородный, но бесполезный жест. Полвека назад физики добровольно ввели самоцензуру, чтобы информация об их работах по расщеплению ядра не попала к нацистам. Поступив так, они тут же отдали свои знания Америке. Кончилось это Хиросимой. Но даже если бы они заперли свои лаборатории, то нашлись бы другие, которые все равно сделали бомбу. Не обязательно из чувства патриотизма; вполне достаточно чистой любознательности. Обдумав уроки прошлого, я решил поступить иначе, когда открыл лево-спиральный фотон. Я объявил его несуществующим. Я сказал мировой науке, что искать его бессмысленно. Доказательством были результаты экспериментов — фальсифицированные результаты. И мой авторитет. Я положил его, как колоду, поперек тропинки. О, я не обольщался! Я знал, что когда-нибудь где-нибудь появится такой юнец, как вы, которого не устрашит мой запрет. Но мне важно было выиграть время. К счастью, опыты по обнаружению лево-спирального фотона требуют денег. Оттянуть открытие во что бы то ни стало! Ведь еще полвека — нет, меньше! — и в мире все разительно переменится. Тогда люди станут заглядывать в будущее лишь затем, чтобы предвидеть стихийные бедствия, лечить болезни до их возникновения. В это я верю. Я нарушил законы науки. Но не добра! И не вам меня судить.

— Я не сужу… — с трудом, точно ему не хватало воздуха, выговорил Стигс. — Но как же Фьюа, Шеррингтон, Бродецкий?! — вдруг закричал он.

Гордон вскинул голову.

— Покойный Фьюа, покойный Шеррингтон, покойный Бродецкий были моими друзьями, — торжественно проговорил он.

И внезапно Стигс снова почувствовал себя маленьким-маленьким перед этим стариком, чей взгляд был полон гордого достоинства, чье лицо сейчас было точно таким, каким юный Стигс видел его на страницах учебников.

— Они были моими друзьями, и они тоже пожертвовали своей репутацией бесстрастных служителей истины! Мы вместе сказали «нет», когда было «да», и, если бы они были живы, они снова сказали бы «нет». Тысячи раз сказали бы «нет».

А теперь уходите, — голос Гордона упал. — Я мог бы позвонить шефу и высмеять ваш проект. Но стать подлецом не в моей власти. Я напишу, что опыты ставить нужно… Вы найдете лево-спиральный фотон. И ваши портреты будут во всех учебниках. Если же вы не найдете… найдете его так, как нашел я… вы здорово повредите себе. И оттянете время еще на десятилетия. Выбирайте.

МИХАИЛ РЕБРОВ «Я — «АРГОН»

В канун всенародного праздника — 51-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции — в дни, когда наша страна отмечала славный полувековой юбилей Ленинского комсомола, мир стал свидетелем еще одной победы советских людей. 26 октября 1968 года на орбиту искусственного спутника Земли мощной ракетой-носителем был выведен космический корабль «Союз-3», пилотируемый коммунистом, летчиком-космонавтом, Героем Советского Союза полковником Георгием Тимофеевичем Береговым. А днем раньше с того же космодрома стартовал автоматический корабль «Союз-2», который был использован для экспериментов по сближению и маневрированию двух космических аппаратов. Программа полета была выполнена полностью. Четко и надежно действовали в сложных условиях аппаратура и системы кораблей, получена ценная информация, которая позволит решить ряд практических задач по созданию космических баз-станций.

Космонавт-12 еще летал по околоземной орбите, а в типографии издательства «Молодая гвардия» уже набирали на линотипах текст книжки-репортажа военного журналиста Михаила Реброва «Я — «Аргон», посвященной пилоту космического корабля «Союз-3». Оперативность вполне понятна: когда становится известно о новом герое космоса, людям хочется как можно больше узнать о нем, о его пути к подвигу.

Новая космическая эпопея убедительно раскрыла перед миром еще одно величайшее достижение Советской власти, Коммунистической партии: воспитание нового человека с его душевной красотой, мужеством, преданностью коммунистическим идеалам.

Читая книгу Михаила Реброва, знакомясь с жизнью Георгия Тимофеевича Берегового, ясно видишь обычность и необычность судеб советских людей. Под руководством партии комсомол воспитал в своих рядах великое множество преданных борцов за дело коммунизма. И среди них достойное место занимают космонавты. Наши космонавты, в том числе и Космонавт-12, шли тем же жизненным путем, что и миллионы советских людей, — учились в школе, были пионерами, комсомольцами, работали и готовили себя к высокому призванию.

Их отвага, стойкость, энергия, профессиональное мастерство, их верность долгу служат примером для нашего молодого поколения.

Мы хотим познакомить читателей «Искателя» с отрывками из книги М. Реброва «Я — «Аргон», рассказывающими о жизни летчика-космонавта, дважды Героя Советского Союза генерал-майора Г. Т. Берегового.

РОЖДЕНИЕ МЕЧТЫ

Дом, где жили Береговые, стоял неподалеку от летного поля Енакиевского аэроклуба. Здесь инструктором по планеризму работал старший брат Жоры — Виктор.

Однако Жорку, как он ни заглядывался со стороны на летное поле аэроклуба, туда не пускали. Обидно, конечно. Но не сидеть же сложа руки и ждать у моря погоды. И Жорка задумал сам построить планер. Начал с моделей. Самых простых. После многих неудач одна из построенных им моделей полетела. Этот полет вызвал бурю восторга, а главное — такое желание строить новые, более сложные, что теперь Жорку с трудом вытаскивали из сарая к обеденному столу.

На его огрубевших ладонях блестели звездочки металла, въевшиеся в поры кожи, пальцы всегда в царапинах, в порезах… Зато он сам изобретал, сам строил изобретенные модели. И они взлетали в голубую высь неба с нехитрых ребячьих аэродромов. Но сердце Жорки по-прежнему тянулось на настоящий аэродром.

И вот наступил момент, когда Виктор в ответ на просьбу брата не бросил обычное «нет», а взял его с собой.

Скоро Жорка стал завсегдатаем аэроклуба. Во время обеденного перерыва, когда полеты прерывались, Жорке разрешалось садиться в кабину планера и балансировать элеронами. Может быть, тогда и поселилось в упрямом мальчишке желание испытать захватывающее ощущение полета.

Однако в те годы разговоры о его полетах не имели смысла. Жорке было всего двенадцать. Но поселилась в душе мальчишки большая, пока еще не осознанная мечта.

«БУДУ ЛЕТАТЬ»

В аэроклуб Жорку долго не принимали. Мал еще. А он каждый набор приходил и просил. Начальник летно-планерной школы Василий Алексеевич Зарывалов не выдержал, сдался:

— Ладно, приходи осенью, запишем тебя в планерную группу.

Еще никогда с таким нетерпением не ждал Жорка осени. Наконец начались занятия и в аэроклубе. Перед Жоркой стали постепенно раскрываться «секреты» аэродинамики, теории полета.

С упоением слушал Жора рассказы бывалых планеристов о восходящих потоках, о том, как планеристы ищут и находят эти воздушные реки в небе, чтобы потом, влекомые их потоком, парить и парить…

Но все это было на словах. По-настоящему подняться в небо на крыльях планера ему так и не пришлось. Аэроклуб получил самолеты. И не два, как ожидалось вначале, а целых пять. Спешно переформировывались группы учлетов. Жору перевели в «самолетчики». И теперь ему предстояло изучить самолет. Радости было — не передать.

А дома Жорку не узнавали. Уроки стал учить кое-как. Ночи спал плохо. Раньше он любил рассказывать дома о своих аэроклубовских делах. Теперь все больше молчал.

Такой характер у Жорки. Середины для него не существует. Он если любит, то до самозабвения, если нет, то до ненависти. Если берется за что-то, то не отступит до конца. Небо стало для него такой любовью. И надломилось что-то внутри, когда понял, что не успевает всюду. Однажды даже пришла шальная мысль: не бросить ли школу?

— Сейчас не время за партой отсиживаться, — объяснял он отцу. — Ты же сам возмущаешься, что фашисты душат свободу Испании. Сейчас нужны военные летчики — и я буду летчиком. «No pasarsn!» Слышал?

Он произнес эту фразу по-испански, как повторяли ее в школе его сверстники — мальчишки, когда переставляли флажки на карте фронтов Испании.

И отец ничего не смог возразить сыну. В воздухе эпохи уже витал незримый призрак войны.

— Ладно. Ты, сын, любое дело выбирай, ни учить, ни перечить не стану. Одно присоветую: старайся жизнь прожить без изъяну…

План жизни Жорка составил такой: учебу в школе с аэроклубом совместить пока он не может. Значит, будет работать и летать, а через год снова поступит учиться и школу кончит обязательно.

Зима прошла в аэроклубовских заботах: собирали самолеты, готовили их, опробовали на земле работу моторов, приборов. Но вот сошел с полей снег. Понеслись по летному полю и взмыли в небо самолеты.

Жорка в то время работал учеником электрослесаря на металлургическом заводе. День уплотнился до предела: с 6 до 8 утра полеты, потом работа на заводе, а вечером, с 18 до 22, теоретические занятия в аэроклубе.

Заявление о приеме в комсомол Жорка вывел аккуратными буквами, затем бережно сложил тетрадный листок, спрятал в карман. Так носил несколько дней, все ждал чего-то.

На собрании было шумно. Когда ему задавали вопросы, он вставал, глотал воздух, говорил, но голоса своего почти не слышал.

Но вот взметнулся частокол рук, и Жорка облегченно вздохнул, вытер рукавом взмокший лоб. Он снова встал, хотел сказать, что счастлив, что всегда будет честным, что докажет это всей своей жизнью… Но от волнения ничего не мог сказать.

— Ты повзрослел, Жора, — говорила ему дома мать, — гляжу на тебя — совсем большой стал. Старайся, сынок! В комсомоле надо стараться.

УМЕТЬ ЧУВСТВОВАТЬ ЗЕМЛЮ

Сколько радости, сколько незабываемых чувств принес ему первый полет! Воображение потрясло не небо, а земля, которая совсем другая сверху из кабины. Под крылом плыла земная пестрядь — красные скаты черепичных крыш, черные сопки терриконов, зелено-желтые квадраты садов…

С этого дня небо снова и снова звало его в голубую бездну, и не было конца упоению высотой.

Год пролетел незаметно.

…В тот день среди учлетов Енакиевского аэроклуба только и разговору было, что о предстоящей проверке и отборе в школу военных летчиков.

Когда Жорка залезал в кабину самолета, кто-то, окидывая критическим взглядом худощавую, щупленькую фигурку паренька, неопределенно заметил:

— Н-да, трудновато такому в воздухе…

Шорка услышал, почувствовал, как краска ударила в лицо, обожгло горячим румянцем щеки. Колкая обида защемила в груди. Сжал крепче зубы.

С земли было видно, как машина набрала высоту, сделала большой круг, потом меньше. Теперь две простейшие фигуры — и посадка. Но все это Жора проделал так, что замерли от восторга.

А председатель комиссии подошел к Зарывалову.

— Молодец. Семнадцать ему, говорите? Не беда. Возьмем.

…В Луганской школе было четыре эскадрильи бомбардировщиков и одна истребителей. Георгий попал в 3-ю эскадрилью к Беловолу Ивану Леонтьевичу. Инструктор давал ему «провозные» на учебно-тренировочном самолете УТИ-4, потом на «ястребке» — так называли летчики истребитель И-16…

В 1939 году школу решили сделать однотипной, готовить только пилотов для бомбардировщиков. Курсантам предстояло освоить двухместные самолеты-разведчики Р-5 и Р-6. Это были небольшие машины, сравнительно тихоходные. Но Георгию нравился разведчик. Полутораплан смешанной конструкции, он мог забираться на высоту более 6000 метров с грузом почти три тонны. Но главное — Р-5, знаменитый самолет. Георгий знал — на таких наши летчики спасали людей с затертого во льдах парохода «Челюскин».

За науку летать Георгий от всей души признателен Беловолу. Опытнейший летчик умел преподать «свою азбуку» так, что даже слепой, как он любил повторять, полетит, если «будет чувствовать землю».

Георгий чувствовал. Был он старательным, пытливым. Но старательно учились многие, в этом не было особого отличия. Отличало его другое: этакая настойчивая цепкость, интерес к технике, стремление докопаться до мелочей, понять все «своим умом».

В НЕБЕ ВОЙНЫ

Ему в ту пору стукнуло 20…

Ранним утром 22 июня 1941 года вздрогнула от разрывов земля. Сто девяносто вражеских дивизий, тысячи «фашистских бомбардировщиков вторглись в пределы Советской страны.

Георгия Берегового направили на переучивание в резервный полк.

Обидно было. Другие воюют, а он опять переучивается. Сначала осваивали истребитель ЯК-4, потом новый разведчик Пе-3 и, наконец, штурмовик ИЛ-2.

Эти новые штурмовики, только что появившиеся в нашем небе, быстро завоевали популярность как у советских воинов, так и у фашистских солдат. Наши называли этот штурмовик «летающим танком», немцы — «черной смертью». ИЛ-2 имел бронированный корпус и мощное пулеметно-пушечное вооружение, а еще замки для подвески бомб разного калибра и знаменитые «эресы» — реактивные снаряды. Это была быстролетная и маневренная машина.

Георгий учился. Упорно. Страстно. Самозабвенно.

Наконец получена радостная весть — завтра на фронт!

…Летом 1942-го, готовя наступление, немцы подтягивали к фронту живую силу и технику. Переброска войск шла главным образом по шоссейным и железным дорогам. Спешно днем и ночью.

…Группа штурмовиков — шесть экипажей — получила задание уничтожить эшелон на перегоне Муравьевка — Оленино. Шестерку вел командир звена лейтенант Береговой.

Взлетели. Набрали высоту. Впереди сверкающая огнями вспышек линия фронта. Где-то почти неслышно ворчали зенитки. Пошли зигзагом, обходя опорные пункты противника. Под крылом проплывал однообразный пейзаж с причудливыми очертаниями маленьких озерец, островками белоствольных берез и щетиной кустарника.

Блеклые краски скрывали рельеф. Он проступал все более смутно. А впереди и справа и слева огромным кисейным пологом нависали облака. Отяжелевшие, серые… Они начинались где-то высоко, гораздо выше высоты полета штурмовиков, и казалось, не было им ни конца ни края.

Самолеты пронеслись, чуть не касаясь верхушек огромных сосен, и выскочили точно у железнодорожной станции. По команде ведущего обрушили свой груз на длинную ленту вагонов и платформ.

Дрогнула земля. Метнулись вверх темные шапки разрывов. Побежали, запрыгали оранжево-желтые языки. И все это смешалось с надрывным воем моторов, холодящим душу свистом, стрекотом пулеметов, уханьем пушек, лязгом, скрежетом…

ИЛы делали заход за заходом, проносились вдоль линии путей грозно, ожесточенно. На миг, всего на один миг, цель словно замирала в цепком перекрытии прицела. И этого было достаточно, чтобы Георгий давал по ней залп.

Вечерело. Багровое солнце нависло над лесом. На зеленом поле аэродрома собрались летчики. Сидя на траве, тихо переговаривались, курили. Подошел техник самолета Фетисов и, как бы между прочим, бросил Георгию:

— А здорово вам досталось, товарищ лейтенант! Одиннадцать пробоин привезли. Едва залатали…

В один из таких будничных дней в полк пришел Указ о награждении Берегового орденом Красного Знамени.

В тот год, в перерыве между боевыми вылетами, Георгия приняли в партию. Билет с силуэтом любимого Ильича стал летчику еще одной наградой за подвиги.

А осенью 1943 года, когда был освобожден Киев, прямо на фронтовом аэродроме, неподалеку от крылатых машин, генерал Байдуков вручал боевые награды отважным летчикам. Георгий Береговой получил сразу две награды: второй орден Красного Знамени и орден Богдана Хмельницкого.

В полку о нем говорили: «В рубашке родился». Три раза загорался его самолет над целью. Трижды судьба выводила летчика на грань жизни и смерти. Трижды, будучи уже «похороненным», он возвращался в родной полк.

Однажды в районе города Ржева группа штурмовиков получила задание разыскать попавших в окружение конников и помочь им прорвать вражеское кольцо.

Во время поиска напоролись на зенитный заслон, прикрывавший железнодорожную станцию и мост через речку Обша. Георгий отвернул, сделал заход, полоснул огнем стволов и хотел было снова занять свое место в строю, как почувствовал, что с самолетом что-то неладно: фонарь забрызгало маслом, мотор задымил.

Стал соображать, что это могло быть: рули действуют, сектор газа тоже… Тянул понемножку, пока еще винт крутился. Потом мотор заглох. Пришлось спешно искать площадку для посадки. Но разве найдешь что-нибудь, когда высоты нет, а тяжелая машина, потеряв скорость, так и тянется к земле?

Упал на верхушки деревьев. Они ослабили удар. Выкарабкался из кабины, достал карту. Сориентировался. Сто пятьдесят километров пешком и «на перекладных» пришлось преодолеть, пока добрался до своих. Пять дней его не было в полку. Считали погибшим. А он пришел и через несколько дней снова повел грозный штурмовик.

…1944 год. Советские войска стремительно рвутся вперед. Бои идут на территории Румынии, Польши, Чехословакии. Корпус, в котором сражался летчик капитан Береговой, передислоцировался на территорию Венгрии. Упорные бои идут за каждый город, каждый населенный пункт. Но движение советских войск на запад не останавливается ни на час. Вперед! Только вперед! Эскадрилья Берегового все время в воздухе. Счет боевых вылетов давно перевалил за сотню. Новые боевые награды украсили грудь отважного летчика. И вот однажды…

Воины прославленного штурмового авиационного полка построились на летной дорожке. Плечом к плечу стоят военные летчики, техники, стрелки-радисты… Десятки мужественных, обветренных лиц.

— Полк, смирно! — звучит команда. — Слушай правительственный Указ! «За образцовое выполнение боевых заданий командования и проявленные при этом отвагу и геройство, — читал начальник штаба, — присвоить звание Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и медали Золотая Звезда… капитану Береговому Георгию Тимофеевичу…»

ИСПЫТАТЕЛЬ

Кончилась война. Многие ушли в запас, в «гражданку», как говорят военные люди. Он остался. Ведь небо для него — это все: и жизнь, и мечта, и работа. Майора Берегового посылают на курсы усовершенствования командного состава. Затем назначают начальником воздушнострелковой службы полка, потом — штурманом полка. В авиацию в те годы поступала новая, реактивная техника. Она требовала новых знаний. Военный багаж Георгия нуждался в глубоком переосмысливании, анализе.

Тогда и пришло решение подать рапорт с просьбой направить учиться в академию. Начальство не возражало. Послали. Но конкурсные экзамены он не сдал.

В испытательном институте, куда его направили работать, Георгий с грустью рассказал о случившемся.

— Ладно, можешь не объяснять, — прервал его бывалый летчик-испытатель. — Будешь летать у нас. Учиться тоже. Только, чур, не пищать. Мы люди суровые, хотя и добрые.

Новая работа была особенной. Особенной во всем, даже во внешнем виде аэродрома. Нигде раньше не встречал Георгий столь разных по назначению и конструкции самолетов, как на этом испытательном аэродроме.

Самолеты… самолеты… самолеты… Истребители и бомбардировщики, штурмовики и разведчики, вертолеты и транспортные. И нигде не было столько профессий, объединенных одним емким словом «испытатель». Летчики-испытатели, штурманы-испытатели, бортинженеры-испытатели, бортрадисты-испытатели… Это им в одиночку и вместе приходилось «прогонять» машины на самых критических режимах, испытывать скоростями и перегрузками, преднамеренно входить в штопор, подвергать обледенению, «обжимать» на максимальном скоростном напоре… Да разве перечислить все, что делают эти люди, чтобы идущие за ними чувствовали уверенность, верили в безотказность крылатой техники.

Днем и ночью, в дождь и туман, в трескучий мороз и изнуряющую жару они приходят на этот аэродром, который преисполнен отваги и мужества — непременных слагаемых профессии испытателя.

Испытатель… Многое в этом. Ведь испытания не зря называют немирной работой в мирное время. И каждый полет на новом самолете — это подвиг человека, дерзнувшего обуздать стальную птицу, приучить ее преданно и надежно служить людям.

…По заснеженному аэродрому рулил самолет. Сквозь легкий шумовой фон эфира слышалось мерное пение турбины. Голос руководителя передал: «231-й, взлет!» В ту же секунду летчик отпустил тормоза. Машина пошла на взлет.

Предстояло испытать новое радиооборудование. Переговоры с землей, вопросы, ответы. Стрелка высотомера медленно ползет по шкале, отсчитывая десятую тысячу метров. И вдруг сильное тело машины вздрогнуло. Самолет, словно раненая птица, начал медленно проседать. Летчик инстинктивно дал ручку от себя. Машина нехотя набирает скорость, но идет со снижением. Стрелки указателя оборотов двигателя безжизненно стоят на нуле.

«Подшипник заклинило!» — обожгла тревожная догадка. Рука сама потянулась к дроссельному крану, перекрыла подачу топлива.

В наушниках тишина. Связь с землей прервалась. Нет электропитания, нет связи. Эфир молчит.

Для Берегового ничего в эти секунды не существовало, кроме приборов. Как только машина входила в горизонтальный полет, скорость падала. Если она станет ниже минимальной, подъемная сила не сможет держать самолет в воздухе, он превратится в «обычные» тонны металла, готовые рухнуть на землю.

Сталью напряжены нервы и воля у того, кто в воздухе, и у тех, на земле, кто догадывался, что в небе происходило неладное.

Самолет падал, нет тяги двигателя. Летчик старался его удержать, разумно используя запас высоты. Он направлял машину к земле и тем самым увеличивал скорость, потом чуть выравнивал, потом снова к земле и снова выравнивал.

Остекление фонаря кабины покрылось туманом инея. Он все сгущается, ставя перед глазами летчика молочную пелену. Нет электропитания, нет обогрева…

И снова твердое: «Жора, спокойно! Ручку чуть от себя. Чуть-чуть! Высоту надо беречь».

Эту способность мыслить в самые критические минуты жизни испытателя воспитывают в себе годами.

Чем ниже спускался самолет, тем плотнее становилась стена облаков. Видимости никакой. Он тянется лицом к стеклу, дышит на него, трет перчаткой, чтобы высветить маленький пятачок. До боли в глазах всматривается в туман.

Но вот облака раскололись. Белым пятном стремительно надвигалась земля. Многотонная машина камнем летит вниз. Мысль работает со скоростью приборов — их показания фиксируются пилотом мгновенно: высота… скорость… высота… скорость… Точно невидимые нити связали мозг человека с незнающим страха организмом аппаратуры.

Впереди уже видна узкая серая полоска бетона. Стрелка высотомера перескакивает с деления на деление. Хватило бы высоты!

Теперь самолет куда трудней удержать от «проседания». Выпущенные шасси и щитки бешено сопротивляются встречному воздушному потоку.

Ручку управления от себя… Взгляд в пятачок. Мутная серость прорвалась до неправдоподобия ярким блеском снега, огоньком ударил в глаза зеленый букет ракеты. Пальцы на скользком штурвале занемели. До земли две-три сотни метров — три секунды! Раз… два… три… И он мастерски произвел посадку…

Испытывая новую технику, Георгий все время учился. Он добился своего и сдал экзамены на заочное отделение Военно-Воздушной академии. Окончил ее успешно. И продолжал летать на новых машинах.

Говорят, небо — это проба для людей. Людей, которые хотят быть летчиками. И проба не в том, чтобы выдержать тяжесть перегрузки, боль от перепадов давления, нехватку кислорода, экзамен нервам — это-то многие смогут, если закалят тело и волю. Проба в том, чтобы стать по-настоящему добрым и строгим, видеть в своих делах лишь обычную работу, уметь личное подчинить общественному, чувствовать, что ты за все в ответе, научиться разделить с другом и небом последние крошки и целую жизнь, и чтобы это стало обычным, как дыхание.

Разделить жизнь… Значит, рисковать приходится. А для этого, видно, надо иметь за душой что-то такое, что посильнее страха смерти, что помогло бы человеку сделать опасное дело смыслом всей жизни.

Именно смыслом. Если суммировать все время, проведенное им в воздухе, получится внушительная цифра — почти две с половиной тысячи часов, сто непрерывных долгих суток… Более пятидесяти типов самолетов записаны в летную книжку Берегового. Одна из основ его летного мастерства — опыт воздушных боев и штурмовок. Для него в воздухе слишком многое уже было, чтобы нечто могло сломить его или застать врасплох.

* * *

…Уходя на работу, он никогда не прощается, не говорит «до свидания». Шутливо потреплет по щеке дочку, бросит какое-то напутствие сыну… «А что сегодня у тебя?» Это вопрос жены.

— Береги себя, Жора, — просит Лидия Матвеевна. — Не будь таким отчаянным.

— Не надо, — прерывает он ее. — Я не могу быть иным.

* * *

После первых стартов пилотируемых космических кораблей он подал рапорт с просьбой зачислить его в отряд. Нет, не погоня за славой влекла на путь «звездолетчиков», не желание острых ощущений, не просто любопытство. Он сразу понял, что те, кого называют Икарами XX века, кто садится за штурвалы «Востоков», — тоже испытатели, испытатели еще более сложной и совершенной техники.

Наступил период, когда он действовал по принципу «стучись в любую дверь». Ему перевалило за сорок. Вроде бы совсем еще немного. Но на десять с гаком больше, чем Гагарину или Титову. Ему напоминали об этом, понимающе сочувствовали, но…

Он не отступал. Он доказывал свое право на мандат космического испытателя.

…«Звездный» встретил его январским морозцем. Резкий ветер дерзко пахнул в лицо, холодом тронул губы. Георгий Тимофеевич высоко поднял голову и широким солдатским шагом пошел навстречу электрическим огням, высвечивающим запорошенную аллею.

Через несколько дней ему предстояло включиться в ритм тренировок. Он знал, что впереди новая большая жизнь, полная радостей и забот, тревог и волнений…

И вот мечта, к которой он шел с таким упорством и настойчивостью, сбылась. Берегового назначили командиром космического корабля «Союз». С такой же, как и прежде, тщательностью готовился Георгий к новым испытаниям. Он знал: все, что было сделано и пережито раньше, — лишь первая ступенька крутой лестницы, ведущей в большое небо. Второй ступенькой становился сам космос.

СЧАСТЛИВОГО ПОЛЕТА!

Космодром, 26 октября.

Интересно наблюдать, как уходят в космос корабли и ракеты. Интересно наблюдать и лица тех, кто провожает их на орбиты. Напряженность внимательных глаз, прикушенные губы, резко обозначенные морщины. И потом улыбка, удивительная улыбка снятого напряжения.

Я видел, как наблюдал старт «Союз-2» Георгий Береговой. Он был молчалив и сосредоточен. Он долго смотрел вслед пылающему пятну, не отрывая глаз от бинокля. А потом я увидел его глаза, слегка прищуренные, но спокойные. Он знал, что стартовать ему завтра.

…Тишина на стартовой площадке. Покачивается от легкого ветерка, колышется в степи ковыль. И как будто прислушивается к этой тишине высокий обелиск в честь запуска самого первого из космических объектов — искусственного спутника Земли.

Ночью шел дождь. А утром мы стояли у самой ракеты и ждали приезда космонавта, видели последние приготовления стартовой команды. И вот еще один традиционный ритуал: полковник Береговой, командир корабля «Союз-3», докладывает Государственной комиссии о готовности к старту.

Нет, ничего не изменилось в нем со вчерашнего вечера. Космонавт спокоен, собран, настроен на работу.

Потом подъем на лифте и взмах рукой оттуда, с огромной высоты космического носителя.

…Пуск! После этой команды мы услышали его голос из корабля. Космонавт отвечал кратко:

— Понял, пуск.

— Как самочувствие? — спрашивали его.

— Нормально…

С пункта управления поступал счет секундам полета. Начались радиотехнические измерения траектории. Полученные данные поступают в координационно-вычислительный центр, вводятся в электронные машины. Они решают задачу и дают ответ на вопрос: каковы параметры орбиты?

Корабль «Союз-3» идеально выдержал заданные параметры. Все бортовые системы функционируют нормально.

Г. АЙДИНОВ «КАМЕНЩИК»

Рассказ
Рисунки Н. ГРИШИНА

Никак не верилось, чтобы в наши дни, в Москве, — и случилось такое. Как будто сделалась явью одна из уголовных историй, которыми так богата была пора нэпа. Это в те времена, в двадцатых годах, орудовали шайки с устрашающими названиями: «Банда лесного дьявола», «Черные вороны» или даже «Руки на стенку». Охотясь за богатой добычей, преступники устраивали подкопы, разбирали стены, проламывали потолки и спускались по веревочной лестнице в ювелирные магазины и склады мануфактуры, принадлежащие богатым нэпманам.

Давно, казалось, канули в Лету подобные авантюры, оставившие след, может быть, только в детективной литературе. И вдруг… Со страниц какой же книги сошел этот «герой», от преступлений которого так и веяло уголовной стихией далекого прошлого.

* * *

Итак, большой магазин «Меха и головные уборы» неподалеку от Комсомольской площади.

В тот день директор магазина Федор Матвеевич Горлов, как всегда, пришел на работу первым.

Открывая сложные замки, он по привычке внимательно их осмотрел, проверил систему сигнализации, пломбы.

«Мягкое золото» стоит недешево, и во всех меховых магазинах принимаются строжайшие меры по его охране.

Все было в порядке.

Одна за другой в магазин вбегали продавщицы, проходили в служебное помещение, обменивались новостями.

— Быстрее, быстрее, девушки, — поторапливал их Федор Матвеевич. — Пройдитесь тряпочкой по зеркалам, протрите прилавки. Через десять минут открываем. Роза, — обратился он к молоденькой продавщице, старательно взбивавшей волосы у большого, в рост, зеркала, — пора браться за дело, успеешь… — Он не закончил фразы, ошеломленно уставившись в зеркало — в нем отражалась стена, посреди которой темнел квадрат обнаженного кирпича: секция отделанной под дуб панели, которой были облицованы стены магазина, валялась на полу.

Роза, проследив взгляд директора, замерла с поднятой над головой расческой.

Федор Матвеевич, резко повернувшись, опрометью метнулся к стене: над самым полом зияла большая дыра.

— Ничего не трогайте! — почти крикнул Федор Матвеевич. — Все оставайтесь на местах! Роза, быстро запирай магазин. На дверь табличку — «Закрыто на учет». Ко мне не заходить! — и бросился к телефону.

Срывающимися пальцами он судорожно набрал «02».

Окончив разговор, директор тяжело опустился в кресло.

Федору Матвеевичу показалось, что прошло не больше пятнадцати минут, как в дверь его кабинета постучали.

Высокий молодой человек в форме офицера милиции вошел в кабинет.

— Я из МУРа. Старший лейтенант Калитин. Что у вас тут приключилось?

Что приключилось, установить было довольно просто. В соседнем подъезде, под лестницей, у стены, что примыкала к магазину, стоял ларь метра полтора шириной и около двух метров длиной, с большой крышкой: зимой дворники брали из него песок посыпать мостовые и тротуары. Преступник забрался в ларь, отгреб от стены песок и, лежа на ледяном бетонном полу, надо думать, в течение многих часов долбил многослойную кирпичную стену. Он пробил идеально ровную дыру, диаметром сантиметров в сорок пять. Тут же валялись и инструменты: молоток-кувалда с короткой ручкой и длинный шлямбур, обтянутый резиновым шлангом, рядом — брезентовые рукавицы, телогрейка, пустые банки из-под консервов, опорожненная бутылка сухого вина.

Учет товарных ценностей в магазине был поставлен отлично. Не прошло и получаса, как директор подписал официальную справку: украдено двенадцать каракулевых пальто на сумму девять тысяч четыреста рублей.

Все повторялось в точности, как в тех двух ограблениях, которыми уже приходилось заниматься Павлу Калитину.

С год назад в меховой отдел универмага, что занимал сверху донизу все этажи большущего дома вблизи Садового кольца, через пролом в потолке проник вор и похитил десять каракулевых шуб стоимостью от тысячи до тысячи восьмисот рублей.

Спустя примерно восемь месяцев аккуратная круглая дыра появилась в стене комиссионного магазина, неподалеку от того же универмага. Исчезло восемь пальто.

Теперь третий случай.

Вор действовал только ночью. И надо было удивляться, как безошибочно находил он в темноте самые дорогие изделия: норку, соболя, каракуль.

Он был мастером своего дела, этот вор. Ни в находчивости, ни в умении, ни в смелости ему никак нельзя было отказать.

Бросалось в глаза, что «работал» он с нарочитым, как бы подчеркнутым единообразием. Туннели, сделанные им в стенах, отличались идеальной прямизной и точностью, а следы своего присутствия он не только не старался замести, а, наоборот, на месте преступления обязательно оставлял свою «спецодежду» и инструменты — всегда одни и те же — шлямбур и молоток-кувалду. Рядом непременно валялись пустые консервные банки и бутылки из-под цинандали.

В этом уже был вызов. Вор как бы говорил: «Работаю с комфортом, не торопясь, люблю жить широко и могу себе это позволить. Вот вам моя визитная карточка. С приветом!»

Однако отпечатков пальцев не оставлял.

Было над чем поломать голову.

* * *

Рабочий день в МУРе кончался.

Калитин сидел, запершись в своей комнате, не зажигая света, и не спешил уходить.

В коридоре было оживленно и шумно — хлопали двери, щелкали замки запираемых комнат. Слышны были отрывки разговоров, смех, шаги.

Звуки возникали в глубине коридора и таяли у лестницы, откуда доносился гул лифта.

Наконец все затихло. И в наступившей тишине Калитин обрел способность думать только об одном.

А думал он, конечно, об этом дерзком по своей откровенности и наглости преступлении, о грабителе, которого он про себя окрестил «каменщиком».

Да, это был каменщик высокой квалификации, потому что такая «прецизионная», высокоточная работа по камню с руки лишь настоящему мастеру.

Но как его искать? Проверять в исправительно-трудовых колониях — мол, не отбывал ли наказание каменщик высокого класса? А в какой колонии? В каком, хоть примерно, году? Сизифов труд… Что касается инструментов, оставляемых вором, то их свободно можно купить в любом скобяном или хозяйственном магазине. Умелому человеку, на худой конец, и самому не так трудно сделать тот же шлямбур из тонкой водопроводной трубы. Нет, и от инструментов танцевать, очевидно, бессмысленно. Иначе такой многоопытный, судя по всему, преступник не предоставлял бы их раз за разом в распоряжение розыска.

Прошли сутки со дня ограбления.

Уже взяты под наблюдение милиции комиссионные магазины и рынки. Не только в Москве и Московской области, а по всей стране. Меховые шубы украдены не затем, чтобы их засыпать нафталином и положить в сундуки. Рано или поздно, они «выплывут». Но может и так случиться, что их разрежут на шкурки и будут реализовывать по частям. А если манто станут продавать с рук, через знакомых? На них нет бирок «украдено». Продаем, мол, по случаю.

Черт его знает, как браться за это дело!

В дверь постучали.

Калитин даже обрадовался, что ему помешали, — все равно ничего путного не приходило в голову.

Он открыл дверь.

Перед Павлом стояли его старые друзья — Сережка Шлыков и Петр Кулешов.

Еще утром приказом начальника управления была создана опергруппа по раскрытию преступления в меховом магазине. Возглавил ее Калитин, а в его подчинение были назначены Шлыков и Кулешов. Весь день ребята передавали свои текущие дела заменившим их товарищам, чтобы полностью переключиться на поиски «каменщика».

— Сумерничаешь? — спросил Павла Петя Кулешов, переступая порог комнаты.

— Входите, парни, — улыбнулся Павел. — Признаться, мне покоя не дает наше дело. Поговорим?

Как-то сложилось, что все важные шаги в жизни — совместные ли, в отдельности ли каждого — они обязательно обсуждали на «триумвирате» — так пышно именовались их вечерние собеседования. Повелось это еще с университета, где они учились на юрфаке. Встречались ребята и по окончании курса, когда стали работать в оперативной части разных отделений московской милиции, правда реже. И вот судьба снова свела их вместе — больше года они работают в МУРе. А теперь, наконец, им доверили то самое серьезное, большое дело, которого они так долго ждали, на котором можно по-настоящему проверить свои силы, — необычное, таинственное.

— Я считаю, что вор — человек маленького, в крайнем случае, ниже среднего росточка.

Сережка Шлыков заявил это прямо с порога, первым «включая скорость».

Он и сам был «ниже среднего росточка». Худощавый, похожий на подростка, со своим воинственно торчащим темным чубом и удивительно ясными, очень приметными, голубыми глазами на узком, продолговатом лице. Смешливый и увлекающийся, полная противоположность Петру Кулешову — рослому, ладному парню, спокойному, даже флегматичному на вид, с круглым красным лицом — не то обветренным, не то просто от богатырского здоровья, — с маленькими добродушными глазками и крупным толстогубым ртом.

— Умозаключение, ничего не скажешь, делает тебе честь, — добродушно поддел приятеля Петр. — Как будто громоздкий детина мог поместиться в этом песчаном ларе и столько высидеть в нем.

— Конечно, тебя, например, в ларь засунуть было бы сложновато, — отпарировал Сергей. — А если он сухопарый по комплекции, но жилистый, выносливый, сильный? Тогда как?

— Тогда сдаюсь. Но, может, раз ты такой провидец, сразу скажешь и как его зовут?

— Как зовут — не скажу. А лет ему от роду, как говорил Гришка Самозванец в трагедии Пушкина, от сорока до пятидесяти — это почти бесспорно.

— Ах вот как! А почему бы ему не быть и помоложе? Работка эта вряд ли годится для пенсионного возраста.

— Пенсионный, с твоего разрешения, наступает много позже. А если говорить серьезно, то кое-какие соображения привести могу.

— Давай.

— Логика говорит, что мы имеем дело с многоопытным вором-рецидивистом. А они обыкновенно становятся такими как раз к сорока годам.

— Это они тебе сами сообщили?

— Нет. Это сообщил мне А. М. Яковлев. Вот его книжица «Борьба с рецидивной преступностью».

— Ого! Серега Шлыков, изучающий научные монографии, — это что-то новое.

Сергей сделал вид, что воспринял иронию друга как комплимент, достал из портфеля книгу и открыл заложенную страницу.

— Читайте сами, серые, темные личности.

— Читали, читали, Серега.

— Не принимай близко к сердцу Петькину подначку. Он просто выпытывает у тебя подтверждение своим мыслям, — вступил в разговор Павел. — В том, что ты так горячо отстаиваешь, несомненно, есть здравый смысл. Наверно, «каменщик» — человек пожилой.

— То-то. Значит, и мы не лыком шиты. — Сергей хитро подмигнул друзьям. — А сухое вино? Такую кислятину молодой парень ни за что бы с собой не приволок. Водочка или коньячок — другое дело.

Друзья засмеялись, но и это допущение Сергея посчитали не лишенным смысла.

— Мне все же представляется, — Павел придвинул свой стул ближе к столу, — что не ушли шубы из Москвы. Просто мы не сумели пока нащупать каналы, по которым сплавляется краденый товар. Давайте посчитаем. — Взяв большой красный карандаш, он вывел на листке бумаги три цифры. — За год с небольшим «каменщик», выходит, умыкнул ни много ни мало тридцать дорогостоящих меховых манто. — Эта цифра была обведена кругом. — Пусть по тысяче рублей в среднем каждое пальто, — последовало энергичное подчеркивание второй цифры. — Это, выходит, в общем тридцать тысяч, — снова дважды черкает по бумаге остро отточенный красный грифель. — Где, как не в столице, сбывать такие ценности. Сколько приезжих ежедневно бывает в магазинах, на рынках! Да и среди москвичей охотников хватит. Почему бы не предположить, что этот нахальный тип именно здесь, в городе, у нас под носом распродает шубы?

— Уже предположили. А дальше что? Предложить участковым провести работу по домам?

— Именно. Пусть потолкуют со своим активом в ЖЭКах, с дворниками, с квартиросъемщиками.

— А ты представляешь себе, сколько сигналов нам придется проверять?

— Игра, Петя, стоит свеч. Надо пробовать. Тем более…

Закончить мысль Павлу не удалось. В коридоре послышались медленные, тяжелые, хорошо знакомые шаги, и в комнату вошел Степан Порфирьевич Соловьев. Кабинет начальника отдела был неподалеку, и полковник имел обыкновение по вечерам заглядывать к сотрудникам «на голос», как он говорил.

— Не пора ли по домам? Десятый час.

— «Каменщик» покоя не дает, товарищ полковник. Вот прикидываем, как бы его за хвост ухватить.

Полковник остановился возле стены в своей любимой позе — опираясь на заложенные за спину руки. Он страдал от стенокардии, но старательно скрывал это. Однако глуховатый голос и паузы, томительные паузы, которые полковник невольно делал через каждые несколько фраз, выдавали его.

Тридцать лет уже отдал Соловьев службе в розыске. Он так и говорил «служба», и у него это слово приобретало какой-то особенно уважительный оттенок. Вероятно, потому что никогда он не был службистом.

Джером К. Джером сказал о Конан-Дойле: «Большого ума, большого роста, большой души человек».

Все три определения этой лаконичной и емкой характеристики с полным правом можно было отнести к полковнику Соловьеву.

Суховатый, даже порой резкий, требовательный, бескомпромиссный во всем, что касается работы, он пользовался большим уважением у сослуживцев. И очень многие молодые сотрудники, назначаемые в отдел к Соловьеву, считали, что им повезло в жизни.

— Садитесь, — сказал полковник «триумвирату», вставшему при его появлении. — Давайте потолкуем о вашем деле.

Степан Порфирьевич вопросительно взглянул на Калитина.

Старший группы коротко доложил начальнику отдела о первых выводах, к которым они пришли.

— Участковые уполномоченные? Можно, конечно, пойти на это. Работа кропотливейшая, огромная по масштабам. А шанс на успех — минимальный. Но шанс есть шанс, и не воспользоваться им мы не имеем права. Готовьте телефонограмму всем начальникам райотделов города. Позвоните в областное управление, чтобы оно дало такую же команду своим подразделениям.

Степану Порфирьевичу было трудно долго находиться в одной позе. Он присел на край стола, делая вид, что собирается с мыслями, заложил руку за борт пиджака и осторожно потер грудь — сердце, видимо, напоминало о себе.

— Теперь о преступнике. Предположим, как вы и считаете, все эти цирковые номера с проломами выкидывает рецидивист. Но мы аналогичных преступлений не знаем. Значит, раньше он воровал каким-то иным способом, а теперь переключился на каменные работы? Решил, так сказать, разнообразить приемы. Допустим. Мы посылали запрос в республиканские министерства. Не исключено, что выплывет какой-нибудь подходящий по «профилю» рецидивист, из тех, что отбыли последнее наказание, да поутихли. Но вполне возможно, что «каменщик», как вы его называете, не профессиональный преступник. Это предположение исключать никак нельзя.

Павел тоже склонялся к этой мысли. Интересно, какие доводы приведет полковник в пользу такой версии?

Но полковник никаких доводов не привел, а обратившись к Калитину, спросил:

— А вы как думаете?

Павел по своей давней спортивной привычке дважды коротко выдохнул через нос, «спаровозил», по определению Сергея. Павла учил так поступать тренер, чтобы снять излишнее предстартовое волнение. И он никак не мог избавиться от этой привычки, возможно, и потому, что она оказалась отнюдь не лишней, когда надо было секунду-другую переждать в разговоре.

— Я полагаю, товарищ полковник, что и такой вариант имеет право на существование.

— Почему?

— Очень уж архаичный и опасный способ применяет этот «каменщик». Для себя опасный. Шансов на удачу мало, а на провал — более чем достаточно. На такое может идти или изощренный, смелый преступник, или человек авантюрного толка, действующий «на арапа», с верой в свою счастливую планиду.

— Согласен. И так можно прикидывать.

— А мы тут догадки строили насчет возраста и облика «каменщика», — не выдержал долгого молчания Сергей.

— Догадки — вещь полезная, товарищ Шлыков. Но уже наступил тот самый край, когда количество их, этих наших догадок, должно перейти в очень желанное качественное состояние. Не так ли? На этом риторическом обращении не худо бы и закончить.

Соловьев улыбнулся, чтобы смягчить резкость своих слов, и взялся за ручку двери. Ему было не по себе, очень хотелось расстегнуть воротник рубашки и хоть немного полежать, ни о чем не думая. Как всегда, в минуты сердечной боли он корил себя, что перерабатывает, что не пошел в отпуск, как настаивали врачи. Может, потому и сорвалась с языка резкость. Уже в дверях он сказал:

— Завтра обсудим план действий, а сейчас прошу отправить телефонограммы и всем отдыхать…

* * *

Павел ехал домой в метро.

Он стоял в середине прохода, держась за металлический поручень и устремив взгляд за стеклянную стену вагона, как бы разглядывая там что-то свое, особенное, важное, что должно помочь разрешить занимавшие его проблемы.

Его красивое лицо выражало крайнюю степень сосредоточенности, казалось, что он не видит и не замечает ничего вокруг.

Он действительно был погружен в свои мысли, но профессиональная привычка фиксировать окружающее не оставляла его ни на минуту.

Поэтому, когда на станции «Белорусская» в вагон вошли оживленный мужчина со смеющейся девушкой под руку, Павел быстро и незаметно изменил позу, чтобы парочка его не заметила.

Это был Горлов. Тот самый Федор Матвеевич Горлов, директор ограбленного магазина, который неподвижно лежал в кресле, когда Петр зашел к нему в кабинет, явившись по вызову. Грузного, седого, далеко за пятьдесят, директора держала под руку молоденькая продавщица Роза, тогда насмерть перепуганная происшедшим, а сейчас хихикающая и что-то весело рассказывающая своему спутнику. Сюрприз, ничего не скажешь! Павел помнил результаты предварительной проверки: Горлов живет где-то рядом с Таганкой, Роза — около метро «Аэропорт». Сейчас уже двенадцатый час. Поздноватое путешествие в другой конец города затеял сей пожилой отец семейства, да еще отягощенный мрачными мыслями о похищенных у него в магазине немалых ценностях. Что же связывает директора магазина и продавщицу? Завтра Петр начнет знакомиться с сотрудниками ограбленных магазинов. Сам Павел с Сергеем будут разбираться в материалах по продаже с рук манто и форсируют поиски «каменщика» на стройках и в исправительно-трудовых колониях, решил Павел, не переставая искоса наблюдать за вошедшими. Роза продолжала щебетать. Горлов, немного склонившись к ней, слушал внимательно и снисходительно одновременно. Через две остановки они вышли, так и не заметив Павла.

* * *

Новый день никаких отрадных перемен с собой не принес. Среди груды просмотренных документов и служебных телеграмм Павел и Сергей не нашли ни одной зацепки. Петя Кулешов с утра уехал в меховой магазин, но ни разу не позвонил. Очевидно, и он не узнал ничего, что могло бы привести к разгадке преступления. Только к полуночи Павел и Сергей Шлыков собрались по домам: хочешь не хочешь, а без своих шести-семи часов сна человеку не обойтись. Они уже предъявляли удостоверения милиционеру в будке возле выхода на улицу, как на столике около постового зазвонил телефон.

— Извините, — сказал милиционер и взял трубку. — Калитин? Да, как раз проходит. Слушаюсь. Вам приказано явиться к начальнику управления, товарищ старший лейтенант, — козырнул постовой, возвращая удостоверение Павлу.

Пройдя по двору, Павел поднялся на третий этаж. В приемной начальника управления его просили немного подождать.

Павел прясел на широкое низкое кресло, откинулся на спинку.

Было очень тихо. Не звонили, как обычно днем, телефоны. Молчал динамик, по которому немедленно докладывали о серьезных происшествиях в городе.

Наступила та совсем недолгая пора в жизни Москвы, когда день переходил в ночь и волна происшествий несколько сникала. Закончились спектакли в театрах и сеансы в кино, закрылись парки и рестораны. Спало оживление на вокзалах. Меньше стало пешеходов, поутихло уличное движение.

В этот час и стражи порядка могли позволить себе «ослабить ремень» и передохнуть, хотя бы ненадолго забыть о той максимальной собранности, которой круглосуточно требовала от них служба.

Павел блаженствовал в удобном кресле. А зачем все же позвал его комиссар Дубинин? Общественные дела? Ведь Павла недавно выбрали секретарем комсомольской организации. Но они, видимо, вполне могли подождать и до утра. Что-то экстренное? Но что? «Каменщик»? Какое-нибудь новое задание?

— Вас просит к себе Борис Константинович, — прервал размышления Павла дежурный.

Старший лейтенант вошел в просторный кабинет, комиссара милиции и представился, как положено.

Начальник управления вышел из-за стола, поздоровался, пригласил сесть.

Павел всегда удивлялся тому, как молодо выглядел этот, в сущности, уже не молодой человек, прошедший фронт, имевший ранения, удивлялся стремительности его движений, быстроте ориентации, неутомимости. Было непонятно, когда он спит. В самые разные часы суток, часто ночью он появлялся то в одном, то в другом из многочисленных подразделений МУРа.

Невысокий, круглолицый, с гладко зачесанными назад светлыми волосами, подтянутый, деловитый, проницательный, умный — таким был главный милиционер Москвы, отвечающий за порядок во всем огромном городе.

— Устал? — спросил Дубинин, внимательно глядя Павлу в глаза.

— Никак нет, товарищ комиссар.

— Ну ладно, погоди немного, сейчас все объясню.

Комиссар сел за стол, не глядя, перевел рычажок. На пульте, расположенном с левой стороны от его кресла, вспыхнул круглый желтый огонек, и голос из скрытого динамика доложил:

— Дежурный по району подполковник Люстров у аппарата.

— Добрый вечер, Василий Никифорович. Вернее — добрая ночь.

— Здравия желаю, товарищ комиссар.

Начальник управления говорил, не напрягая голоса и не меняя позы, — микрофон был вмонтирован прямо в письменный стол.

— Есть какие-нибудь новости?

— Никак нет, товарищ комиссар. Сведения получим к двум часам.

— Ясно. Сразу же докладывайте в управление о результатах.

— Понятно.

— Вам в помощь выделяю опергруппу. Ее возглавит старший лейтенант Калитин.

— Старший лейтенант Калитин. Записано.

— Через час Калитин будет на месте. Предупредите ваш народ и эксперта, чтобы дождались его. У меня все. Будь здоров.

— Все понял. Всего хорошего, товарищ комиссар.

Начальник управления вызвал дежурного, распорядился, чтобы принесли еду и чайку покрепче.

— Толковый работник этот Люстров. Вместе служили. Похрамывает после фашистской мины, но еще вояка. Дай бог другим.

Вошел дежурный со срочным пакетом, и, пока начальник управления знакомился с его содержимым, Павел машинально подсчитывал число разноцветных планок на кителе комиссара. Восемнадцать правительственных наград!

— Садись вон за тот столик в сторонке и спокойно поешь.

— Да зачем, Борис Константинович? Я не голоден.

— Дисциплины не чувствую, старший лейтенант. Не теряй времени. Я тоже буду пить чай.

Павел взялся за яичницу и бутерброды. Комиссар подсел к нему и, со вкусом прихлебывая очень горячий чай из большущей фаянсовой кружки, начал говорить, как бы стараясь сам себя в чем-то разубедить.

— Случай один произошел в районе у Люстрова. Ограбили сберегательную кассу. И тоже не без каменных работ. Обнаружили тяжелый молоток и гвоздодер: жулики их припрятали внутри. В случаях ограбления меховых магазинов кувалду и шлямбур находили на месте?

— Да, преступник ими в основном орудовал.

— И будь здоров как орудовал. А чего же он инструменты бросал? Пригодиться могли бы в другой раз.

— Они тяжелые, громоздкие. А ему дай бог справиться с теми манто, что он каждый раз утаскивал. Меховая шубка ведь от килограмма до двух тянет, да и места занимает порядочно даже в сложенном виде.

— А ты что, следственный эксперимент производил?

— Было такое дело, товарищ комиссар. Когда десять шуб в куль бумажный сложили, сверточек получился весьма заметный. С таким на улице показываться — все равно что закричать: «Держите, я вор!»

— А он, может, не один, а два или даже три сверточка делал? Спешить ему незачем. Вся ночь в запасе.

— Я тоже так полагаю.

— А отверстия, говоришь, гладкие?

— Абсолютно. Не жалел труда, чтобы не зацепиться случайно за острый выступ и не оставить клочок своей одежды.

— Матерый волчище.

— И умный, расчетливый. Пробивал отверстие тютелька в тютельку. Сорок шестой размер у него. Мы по очереди все лазали — только с таким размером плеч можно протиснуться в пролом.

— И никаких следов?

— Словно метелочкой после себя подметал и тряпочкой протирал

— Вот-вот! И здесь так же. Но очень уж в этой сберкассе все аккуратно. Чересчур. Чуешь? Погоди, погоди. Ты что в окно уставился? Устал? Может, все-таки поспишь? А мы кого-нибудь пошлем?

— Да нет, товарищ комиссар. Это у меня манера такая, думается почему-то так легче.

— Ага. Тогда, значит, бери машину и прямым ходом туда. Там толковый эксперт наш действует. Бурштейн. Знаешь ее?

— Опытный криминалист.

— Помозгуйте вместе. Завтра вечером доложишь результаты.

— Есть, товарищ комиссар.

* * *

Час ночи… Сберегательная касса не очень большая. Расположена в старом трехэтажном доме в районе Марьиной рощи. Когда-то в этом помещении был магазин, если судить по большим витринам; сейчас они забраны изнутри металлическими решетками. Двойные двери с прочными запорами.

Войдя, Павел поздоровался с работниками милиции. Одни из них сидели за узким столом около стены и писали свои, нужные в таких случаях бумаги. Другие стояли группой, переговаривались, покуривая, обсуждали происшедшее.

Навстречу Павлу поднялась полная, средних лет женщина, с черными стрижеными волосами. Форма капитана милиции казалась на ней случайной и сидела нескладно. Большие карие глаза, вдумчивые, глубокие, очень красили ее продолговатое, с полным подбородком лицо.

— Очень здорово, что именно вы приехали, Павел Иванович, — сказала она, улыбаясь.

— Здравствуйте, Софья Исааковна. И вас подняли на ночь глядя?

— Что поделаешь, если интересующий нас контингент предпочитает «ночную смену»? Но пойдемте. Я вам покажу любопытные вещи.

Софья Исааковна открыла калиточку в деревянном барьере, перегораживающем комнату.

— Объект внимания грабителей. — Она указала на большой сейф у стены. — Замок открывается специальным ключом и только когда набрана нужная комбинация цифр. Сейф открыли, взяли солидную сумму денег и облигации трехпроцентного займа, тоже приличную пачку. Потом сейф был закрыт.

— Симуляция?

— Не исключено. Во всяком случае, тут действовал кто-то знающий секрет замка. Да и ключ у него, вероятно, был…

— Отпечатки пальцев?

— Никаких. Все, к чему прикасались руки грабителей, протерто тряпкой, смоченной нашатырем.

— Заведующего привезли?

— Лежит у себя в кабинете с сердечным приступом.

— Сумма похищенного?

— Примерно двадцать тысяч рублей. Точно установят утром.

— Почему деньги и ценные бумаги остались на ночь в сберкассе?

— Не приехал инкассатор. Причина пока не выяснена.

— Все осмотрено, сфотографировано?

— Да. Вещественные доказательства изъяты. Документы оформлены. Заведующий предварительно опрошен.

— До чего с вами приятно работать, Софья Исааковна! Дальше бы так успешно продвигаться.

— Спасибо за комплимент. И я могу вам ответить тем же. Но насчет «дальше», боюсь, таких темпов не получится. Однако продолжим осмотр.

Софья Исааковна направилась во внутреннее помещение сберкассы. Здесь было устроено нечто вроде кухоньки — поставлена двухконфорочная газовая плитка, возле нее — однотумбовый, покрытый клеенкой канцелярский стол и два простых стула. Немного подальше, в углублении стены, — металлическая раковина водопровода. А над ней небольшое окошко, квадратное, сантиметров на сорок, выходящее во двор. Там, над одним из подъездов, очевидно ведущих в жилые квартиры, горела яркая, не прикрытая ничем лампа. В резком ее свете оконный проем выделялся особенно отчетливо. Он был прежде заделан тремя толстыми железными брусьями. Среднего сейчас не было. А два других, сильно отогнутых в стороны, образовали отверстие, напоминающее приплюснутую букву «о».

— Обратите внимание, как изъят средний брус. — Софья Исааковна взяла стул и показала Павлу на второй. — Влезайте — будет удобнее рассматривать.

Да, рассматривать было что. Средний брус грабитель не перепилил, а выпилил вместе с кусками кирпичей, в которых были закреплены его верхний и нижний концы.

— Преступнику нельзя отказать в находчивости: железный брус и тяжелее и дольше пилить, и визгу не оберешься. А кирпич поддается легче, и звук от ножовки куда слабее.

— Почему же от ножовки? Тут выкрошены швы. Кирпичи вынуты целиком, — сказал Павел.

— Вы думаете? А по-моему, именно не выкрошены, а выпилены швы. Попробуйте пальцем — ни щербинки.

— Пожалуй, вы правы. А на какой стороне обнаружены следы известки, крошки кирпича?

— Вот в этом-то и загадка. Нет следов. Как корова языком слизнула. Во всяком случае, подручными средствами их найти не удалось.

— Пробы почвы под окном взяли для микроисследования?

— Конечно.

— Давайте еще выпилим и отправим в лабораторию кусок пола и соскобы с краев раковины. Очень было бы заманчиво установить, с какой стороны орудовали грабители — со стороны двора или изнутри помещения.

Павел соскочил со стула и помог сойти Софье Исааковне. Потом приложил палец к губам, показывая, что надо говорить потише.

— Такое ли уж это решающее значение имеет? — Софья Исааковна вняла, однако, предостережению и перешла почти на шепот. — С окном все подстроено в расчете на нашу сверхнаивность: ясно же, что это инсценировка.

— Возможно. Но, с другой стороны, слишком бросающиеся в глаза детали…

— Говорят об их нарочитости, вы хотите сказать? Нет, здесь продемонстрирована не хитрость, а неопытность преступников. Посмотрите…

Подполковник Люстров, приехавший на место происшествия — мало ли в каком содействии нуждаются сотрудники управления, — застал самый разгар спора. Старший эксперт-криминалист и начальник опергруппы объяснялись больше жестами и были так увлечены, что даже не заметили вновь пришедшего, пока подполковник не обратился к Калитину:

— Чем можем помочь, товарищ старший лейтенант? Комиссар звонил и дал указание оказывать вам полное содействие.

— Здравия желаю, товарищ подполковник. Извините, что не приветствовали вас как положено. Обсуждали тут один вариант. И не очень сошлись во мнениях. Будет, вероятно, лучше, если я вам поподробней изложу, над чем мы бьемся. Разрешите?

— Слушаю вас.

Павел рассказал подполковнику Люстрову все, что связано с «каменщиком», рассказал и о трудностях, с которыми столкнулся МУР при его розыске, о подозрениях в причастии «каменщика» к ограблению сберкассы, о нынешнем своем споре со старшим экспертом-криминалистом.

Беседа постепенно вышла за официальные рамки, может, потому, что они с Василием Никифоровичем почувствовали друг к другу симпатию, как это нередко бывает между людьми со сходными характерами, склонностями, житейскими принципами.

Воспользовавшись случаем, Павел просил подполковника еще раз проинструктировать участковых насчет поисков проданных манто и обязательно звонить ему, если будет что интересное. Подполковник обещал.

Заведующего сберкассой, Савву Осиповича Тукицкого, допросить практически не удалось. Ему становилось все хуже и хуже, и врач «неотложки», приехавший по вызову, настаивал на немедленной госпитализации.

— Нельзя ли все же задать хотя бы несколько вопросов? Когда еще удастся побеседовать с человеком? А его показания могут оказаться решающими. Разрешите, пожалуйста, — попросил Люстров.

Врач неохотно согласился.

И вот Павел уже сидит рядом с уложенным на сдвинутых стульях заведующим сберкассой, бледным до синевы, со впавшими щеками.

— Скажите, пожалуйста, Савва Осипович. Громко говорить не надо, я услышу. Скажите, ключи от дверей сберкассы где обычно хранили?

— Ключи от дверей… Всегда находятся… Только у меня… Вторые экземпляры… Тоже хранятся… У меня дома…

Заведующий произносил слова отрывисто: частое короткое дыхание делило фразы.

— Никто не мог бы сделать слепок с них?

— Нет… Ручаюсь,

— Хорошо. А ключи от сейфа?

— Их тоже… Два комплекта. Один… У меня. Второй… У зама…

— Никто другой не мог пользоваться сейфом?

— В очень… Редких… Случаях… Старший кассир…

— Значит, и старшему кассиру известен код главного замка?

— Да… Но и мой зам… И старший… Кассир… Безукоризненно… Честные люди. Десять лет… Работаем… Вместе…

— Спасибо. Будьте здоровы, Савва Осипович. Не тревожьтесь, разыщем похитителей…

* * *

Утром, еще не успев открыть дверь кабинета, Павел услышал, как за дверью заверещал внутренний телефон. Дежурный из бюро пропусков доложил, что старшего лейтенанта уже минут тридцать ожидает гражданин Додин.

— Орест Анатольевич Додин, — представился вошедший. — Заместитель заведующего сберкассой. Простите великодушно, что нагрянул без приглашения, так сказать, по собственной инициативе. Но такое несчастье…

Приготавливая на столе нужные бумаги, Павел наблюдал за своим посетителем. Маленький, узкоплечий, в старой коричневой — из бумажной замши — куртке с большими накладными карманами. Он держался непринужденно. Лет за сорок, даже ближе к пятидесяти. Живой, быстрый взгляд. С любопытством рассматривал хозяина комнаты, обстановку в ней — скромные однотумбовые канцелярские столы, обитые черным дерматином, простые стулья, сейф.

— Садитесь, — сказал Павел, кладя перед собой лист бумаги. — Итак, что вы хотите сообщить?

Додин проявил отличное знание своего дела и необычайную память. Он помнил, чем занимался, как провел буквально каждую минуту в течение последних нескольких суток. О своем заве и подчиненных знал всю подноготную. Ограбление считал делом рук опытного «медвежатника».

— Закрываем мы в восемь часов вечера. На улице — темным-темно. Лампочку над парадным во дворе вывернуть ничего не стоит. А окошко находится за углом стены. Поставь мусорную бадью — она высокая — и действуй себе сколько душе угодно.

— Правильно, Орест Анатольевич. Так оно скорей всего и было. Но вот грабитель проник в сберкассу. Подошел к сейфу и сказал: «Сезам, откройся»?

— А что? Подумаешь, секрет какой! Знатоку этот древний сундук вскрыть — чепуха-чепуховская. Не верите? Пожалуйста, докажу.

Заместитель заведующего похлопал по солидно оттопыренным карманам куртки, вытащил из одного металлический футляр для очков. Раскрыл и из-под ветхой фланелевой подкладки достал бумажку.

— Специально выписал из книги учета профилактических работ. Восьмого июля прошлого года наш сейф забастовал. Не открывался, и все тут. Вызвали мастера из конторы ремонта сейфов. И что же? В полчаса открыл.

— Фамилия мастера у вас есть?

— Здесь нет. В книге записана.

— Вот мой служебный телефон. Позвоните, пожалуйста, сегодня. И скажите мне его фамилию. Договорились?..

* * *

Сергей Шлыков после допроса старшей кассирши возмущался:

— Подобрал ты мне, Паша, клиенточку, дай бог тебе здоровья. Алла Константиновна Чугунова. Ну и характерец! Точно по фамилии.

— А если без эмоций? Какие показания она дала?

— Кое-какие дала. Но чего это мне стоило!

— То есть?

— Неизвестно, кто из нас кого допрашивал. Что считала нужным, то и говорила. Семь верст до небес и все лесом. А толку чуть.

— Так и «чуть»?

— Ну не «чуть», конечно. Кое-что полезное я из нее вытянул. Например, теперь с ее слов знаю назубок все должностные инструкции и все биографии сотрудников сберкассы.

— А как характеризует она тех, кто тоже имел доступ к ключу?

— За себя, говорит, отвечаю. А насчет зава и зама ничего сказать не могу — ни плохого, ни хорошего.

— Проверить все же надо всех троих. И еще займись мастером по ремонту сейфов. Фамилию возьми у Додина.

— Значит, круг расширяется?

— Выходит.

Павел встал, чтобы сделать несколько рывков руками, — после длительного сидения захотелось немного размяться.

Так кто из них? А может, тут сговор, и так или иначе, но замешаны все трое?

Кто же?

Заведующий сберкассой Савва Осипович Туницкий. Коммунист. Добрый, щепетильно честный. Порядочный человек. Ни на что плохое не способен. Отличный семьянин. Таково общее мнение сослуживцев.

Хорошо отзывались и о заместителе Туницкого:

— Додин? Орест Анатольевич? Грабителем его представить совершенно невозможно. Государственная копейка для него святыня. А дома добряк, широкая натура, близкие в нем души не чаят.

Больше всего сгущались краски вокруг Аллы Константиновны Чугуновой, старшего кассира. Одинокая, уже немолодая женщина с весьма нелегким нравом. В сберкассе знали, что ее очень изменило большое личное горе, которое Алла Константиновна с трудом пережила. В первое время сослуживцы старались ни на минуту не оставлять Чугунову на работе одну, приглашали к себе, всячески пытались ее отвлечь. Но Алла Константиновна в лучшем случае отмалчивалась. И постепенно забылась причина, осталось только следствие — нетерпимый, сварливый человек, от злой раздражительности, желчности которого немало страдали товарищи по работе. А почти со всеми соседями по квартире у нее сложились такие отношения, что те разговаривать с ней не желали, чтобы не нарваться на грубость или оскорбление. И все же честность старшего кассира ни у кого сомнения не вызывала.

Оставался Трофимов — мастер, производивший ремонт сейфа. Старый рабочий, он уже почти четверть века трудился в ремонтной конторе.

В отделе кадров, которому подчинена контора, доверительный разговор восприняли даже с некоторой обидой.

— Милиция зря интересоваться, конечно, не будет. Мы понимаем. Хотя и не в курсе. Но если наше мнение хотите узнать, то грешить на Александра Назаровича никак нельзя. Его в Госбанк вызывали, в хранилище драгоценных металлов. Одни благодарности у человека…

Так кто же? Это мог быть только один из четверых. И больше никто. А если кто-нибудь из четверых допустил оплошность, которой мог воспользоваться пятый?

Павел докладывал начальнику управления свои соображения. А комиссар слушал его, одновременно подписывал бумаги и еще не упускал из виду доносившийся из динамика разговор, который вел по селектору его заместитель. Переключил селектор на себя и стал уточнять задания частям — на следующий день милиция должна была обеспечивать порядок перед началом и после завершения большого празднества на стадионе имени Ленина.

Но вот комиссар, отключившись от селектора, снова взялся за бумаги и сразу сказал Павлу, будто он и не прерывал разговора с ним:

— Ага. Значит, только и есть свет в окошке, что твой «каменщик»? А двадцать тысяч, украденные у государства? Это так, второстепенное обстоятельство?

— Вы же сами говорили, Борис Константинович, что надо прежде всего сосредоточить усилия на…

— А я о чем, по-твоему, сейчас толкую? Распыляться велю, что ли?

Трудно было понять, то ли комиссар подтрунивал над молодым сотрудником, то ли выговаривал ему всерьез.

— Правильно, Калитин. Критикуй начальство.

— Да я, Борис Константинович…

— Точно. Я — Борис Константинович, ты — Павел Иванович. А как «каменщика» величают? И того, кто сберкассу ограбил? Не знаем. Слушай, Калитин. Если уж начистоту говорить, то правду толкуют, что с годами практики у сыщиков особая интуиция вырабатывается… Сдается мне, ходил «каменщик» возле сберкассы. Вот что!

Комиссар незаметно взглянул на своего явно озадаченного собеседника. Помолчал. Добавил:

— Насчет интуиции я тебе, конечно, ничего не навязываю, И ни на чем не настаиваю. Знаю. Это самое распоследнее — уткнуться в заранее придуманную схему. Сколько версий возникает, столько и разрабатывай. Но сберкасса — тоже версия. Сейчас разделаюсь с этой горой бумаг, пригласим полковника Соловьева и вникнем во все варианты.

* * *

Ничего неестественного или настораживающего не было в том, что работник угрозыска Петр Кулешов зачастил в меховой магазин. Понимали, что так оно и должно быть. Вполне понятно, что милиция не обходит вниманием место, где было совершено преступление.

— Как вы считаете, — спрашивал Кулешов товароведа Олега Анисимовича Коптяева, — если мы найдем одно из украденных манто и покажем вам, вы сможете узнать, что оно именно то, похищенное?

Старый товаровед, уже добрых три десятилетия занимавшийся мехами, смущенно покашлял для начала и коротко ответил:

— Отчего же?

— А по каким признакам вы бы это определили?

— Завиток особый. Только одна партия такая была. В торговом складе осталось несколько пальто. Извольте пройти, покажу.

Спустились в склад. Посмотрели. Петр продолжал допытываться:

— А кроме завитков? Нет ли еще чего такого, что как гвоздем прибило бы: ваша это шуба — и вся недолга?

— Пожалуйста, — товаровед пропустил Петра вперед, и они снова поднялись по деревянной лесенке в торговый зал. Олег Анисимович подошел к висящим вдоль стены на плечиках серым смушковым шубам. — Обратите внимание. Каждый товаровед по-своему прикрепляет товарную бирку. Я, как пальто осматриваю, ценник булавками под левым лацканом пришпиливаю. Раз ценник здесь находится, значит моя рука, манто мною осмотрено, и я в нем уверен: без брака, значит, полноценное.

— И что же?

— А то, что вор навряд ли булавки в завитках разыскивать станет: сорвет бирку с ценой, и все. А булавочки мои останутся.

— Вы полагаете?

— Будьте уверены. Булавки у нас длинные, с маленькими закрученными в петлю головками. Такую булавку и знающий человек не сразу изловчится вытащить. А уж тот, кому невдомек, и подавно.

— Хорошо бы…

Дотошный, с острым, внимательным глазом, старый товаровед все больше нравился Петру. Со своими мохнатыми, широкими, сросшимися в переносье бровями, колючим, исподлобья взглядом и привычкой все делать больше молчком, Олег Анисимович производил впечатление нелюдима. Но это было не так. Просто Олег Анисимович знал цену слову, зря его на ветер не бросал и, как обычно мастера очень высокой квалификации, истово соблюдал свое достоинство. «Не люблю зря суетиться», — сказал он Петру, когда они поближе познакомились. В торге о Коптяеве тоже говорили как о человеке вполне достойном доверия. С Олегом Анисимовичем вместе и отправился однажды Петр после закрытия магазина домой, заявив, что ему тоже в сторону Елоховской площади, где жил Коптяев.

— Погода терпимая. Что, если, Олег Анисимович, пару остановок мы с вами пешечком?

Товаровед промолчал. Но пошел рядом. Когда они уже были недалеко от сада Баумана, старший лейтенант сказал:

— Помогите нам, Олег Анисимович. Можем мы рассчитывать на вас?

— Раз спрашиваете, значит, можете. Чего уж там. Не маленький. Понимаю, что не зря вокруг вьетесь. Какая такая надобность во мне?

— Надобность большущая. Как, по-вашему, не мог ли преступник иметь сообщника из числа тех, кто работает в магазине?

— Вам виднее.

— А вы как считаете?

Старый товаровед беззвучно пошевелил губами, словно репетировал то, что собирался вымолвить.

— Не знаю. Определенно сказать не могу.

— А неопределенно? Насчет кого сомнения есть у вас?

— Не возьму греха на душу. Не выпытывайте. Зол я на него. А со зла и ангел чертом показаться может.

— Вы Федора Матвеевича Горлова имеете в виду?

Коптяев неожиданно остановился и недоумевающе-вопросительно взглянул на Петра.

— Так вы сказали: «Зол я на него»? А «он» только один в магазине. Остальные «она».

— Вон оно что. Понятно. Нет, за Федора Матвеевича опасаться нечего. Я его знаю без малого тридцать лет. И только одно доброе видят от него и люди и дело.

— Допустим. Тогда о ком же речь? И какие отношения могут быть у директора с Розой-продавщицей?

— С Розой? Тут грешок небольшой есть.

— А именно?

— Сноха она ему. Не надо бы, конечно, жену родного сына на работу принимать. Да так вышло. Никто об этом не знает. Фамилиями они разные. Сын вскорости, как женился, в армию пошел. Матвеич и задумал, чтобы сноха на глазах побольше была, взять ее в магазин ученицей.

— Так. А все же злы вы на кого, Олег Анисимович? Кто этот черт, который и ангел одновременно?

Олег Анисимович свернул в скверик возле больницы, смахнул снежок со скамейки, опустился на нее. Жестом пригласил Петра сесть рядом.

— Не легко все это снова затрагивать, потому мы с Горловым, получается, опростоволосились — дальше некуда! Но и утаить нельзя. Повадился к нам в последнее время в магазин инспектор торга Михаил Юрьевич Липский. То да се, о том, о другом разговоры заводит. Ловкий такой, оборотистый и хитрый, опасливый. Все так подбирал обстановку для разговора со мной да с директором, чтобы кругом никого из посторонних не было. И настал такой момент, когда он прямо выложил:

— Хотите товар ходовой иметь? Желаете план выручки перевыполнить? Пожалуйста. Будете в передовых ходить и регулярно — как часы! — премию класть в карман. А от этого я тоже хочу иметь свой маленький «навар».

Предложил Липский махинацию, которую обнаружить было бы трудно, а ему она действительно могла давать приличные денежки. Надо было только некоторые первосортные манто оформлять вместе с Липским как бракованные, уцененные и продавать их тем клиентам, которые будут приходить с приветом от него, Михаила Юрьевича.

Мы его, этого комбинатора, выпроводили с Горловым из магазина чуть не взашей. Но заявлять никому о нашем разговоре не стали. И стыдно было, что он с нами посмел обсуждать такие дела. Да и, честно говоря, боялись, как бы нам не испортить отношения с торгом: Липский там числился в самых что ни на есть образцовых.

— Вы подразумеваете, что между Липским и вором-«меховщиком» была связь? Что вы могли бы нам подсказать?

— Подсказать ничего не могу. А наблюдения некоторые сообщу. Липского мы в магазине, сами понимаете, не жаловали. А с него — как с гуся вода. Ходят к нам будто ни в чем не бывало. Посмеивается даже. Раньше заглядывал в магазин раз, от силы — два раза в неделю. А перед ограблением наладил чуть не каждый день.

— Что еще?

— Вы знаете, вор хватал пальто не подряд, не наобум. Почти совсем в темноте орудовал, при слабом освещении от уличных фонарей. А выбирал самые лучшие, самые дорогие манто, между прочим висевшие, как правило, во втором ряду.

— Это мы заметили.

— А Липский немало времени провел именно возле этого ряда с дорогими пальто. Все доказывал Федору Матвеевичу, что мы их напрасно держим в торговом зале, а не в складе, где созданы нужные условия для хранения. А в зале, мол, и температура непостоянная и свет солнечный на них попадает.

— Зачем же ему понадобился этот ряд? Думаете, тайные заметки для вора на избранных манто делал?

— Кто его знает, что он там творил. Я сказал, что видел. Остальное — ваше дело. Только не зря он шастал к нам. И не зря еще в парадном все покуривал, откуда пролом был устроен. Такой тип зря ни одного шага не ступит.

— А вы его и в парадном замечали?

— Не я. А Роза. Не впервой, говорит, Липский там стоит, когда я с обеда возвращаюсь. Зачем он в парадном стены подпирал?

— Случайно, возможно. Троллейбусная остановка недалеко. Или условился с кем, ожидал.

— Случайно и чирей не вскочит, извините за грубость.

— Что-то не очень последовательно вы заключаете нашу беседу, — засмеялся Петр.

— Не знаю, не знаю. Впрочем, вы, может, и правы. И мне, старому дураку, незачем напраслину на человека возводить…

* * *

Фактов наваливалось со всех сторон даже с излишком. Особенно много хлопот доставляла проверка случаев продажи меховых манто с рук. Больше всего поступало сведений о цигейковых шубах. Это была явная оплошность, что цигейковые шубы не исключили в телефонограмме. Но было достаточно сообщений и о меховых пальто, которые вполне могли быть похищены «каменщиком». Звонок — возникала надежда на удачу. И гасла. Возникала — и гасла…

Как бы подразнивая, телефон на столе пронзительно заверещал.

— Павел Иванович? Подполковник Люстров. Здравствуйте. Есть небольшие новости.

— День добрый, Василий Никифорович. Слушаю вас.

Подполковник рекомендовал Павлу сейчас же подослать кого-нибудь из его группы в Люберцы.

— Воспитанник мой в тамошнем ОБХСС работает. Жохов фамилия. Лева Жохов. Позвонил только что. Говорит, одна шубка любопытная появилась в поле зрения. Займетесь?

— А как же? Обязательно. Большое спасибо.

— Пока не за что. Интересно, как там у вас все повернется с «каменщиком». Будет что подходящее, сообщите.

— Непременно, Василий Никифорович. Еще раз спасибо. А вы продолжайте, пожалуйста, теребить своих участковых. Хорошо?

* * *

Разрешение на выезд было получено моментально. И вот уже милицейский «газик» торопится по Рязанскому шоссе.

Первое знакомство с оперуполномоченным Люберецкого ОБХСС Левой Жоховым состоялось уже по телефону, и поэтому Павел сразу взял быка за рога. Но неторопливый, грузноватый, несмотря на молодость, Лева Жохов чувствовал себя полноправным участником предстоящих событий — не каждый день удается оказывать услугу столичному угрозыску. И Лева, хотя и видел нетерпение гостя, принялся рассказывать с обстоятельностью, которая казалась ему совершенно обязательной в такой ситуации.

— Я и говорю. По просьбе подполковника Люстрова Василия Никифоровича я попристальней всматривался во все щелочки, где могла показаться интересующая вас шубейка.

— И нашли такую щелочку?

— Кажется. Я знаком тут с одной спекулятивного склада тетенькой, которая предлагала другой тетеньке продать каракулевую шубу за пятьсот рублей, когда стоит такое манто вдвое дороже.

— А где первая тетенька живет?

— Поехали, покажу.

Поехали. Первая тетенька сказала, что шуба не ее.

— Клавка попросила продать. Говорит, четвертной билет не пожалею. Срочно, мол, деньги нужны.

— Что за Клавка?

— Я ее мало знаю. Зинку знаю.

— Какую Зинку?

— Клавкину сестру. Она на нашем рынке овощами торгует. А Клавка ей помогает. Как войдете на рынок, ихняя палатка слева.

На месте оказались и Клавка и Зинка. Пригласили их в комнату милиции при рынке. Обе низенькие, пухлые, с крикливыми голосами, наперебой выражали свое возмущение. Но слово МУР как током тряхнуло обеих. Сестры присмирели.

— Где шуба?

— У меня в тахте, — отвечает Зинаида. — Она, шуба, значит, не моя. Знакомая уговорила: продай, поблагодарю по-царски. На юг, сказала, переезжаем, на кой она там.

— Что за знакомая? Где живет?

— Капа ее зовут. Где живет — я и не спрашивала. Буфетчица она. Мне предложила свое место, потому уезжает вместе с мужем.

— Где работает?

— Она говорила, да я запамятовала.

— Где живет — не знаете. Где работает — тоже. Но то, что она, эта Капа, вам шубу поручила продать, помните?

— А как же?

— И деньги за шубу вы не себе возьмете?

— Шутите, гражданин начальник. Капе я отдам.

— Сколько?

— Четыре с половиной сотни.

— А как же отдадите, когда Капу, свою дорогую подружку, не знаете как найти?

— Не подружка она мне вовсе. Знакомая. А деньги должна взять в следующее воскресенье. Обещала прямо на рынок ко мне заскочить.

— Четыре с половиной сотни — деньги не малые. Как же это она вам доверила их, знакомая ваша?

— Хорошая знакомая. И доверила.

— Путаете вы, Берестова, что-то. А зря. Ладно. Разберемся. Садитесь, Клава, Зина, в наш кабриолет, и прокатимся в Москву.

Первым делом, как въехали в Москву с Рязанского шоссе, Павел велел водителю своего «газика» свернуть на Садовую. Около Красных ворот, подвывая сиреной, срезали угол — и прямо к меховому магазину.

Олег Анисимович оказался на месте. Его пригласили в комнату директора и попросили осмотреть привезенное манто.

Старый товаровед долго гладил шубу по ворсу и против. Рассматривал на свет. Щупал подкладку и борта.

— Наша, — негромко сказал он наконец. И повторил, снимая очки, которые надевал в очень редких случаях. — Точно. Наша.

— Завитки?

— И завитки. И остальное все.

Олег Анисимович отвернул у пальто левый борт.

— Две булавочки. Видите, ценник сорвали, а булавочки тут как тут. Наша шуба, не сомневайтесь.

— Спасибо, огромное спасибо вам, Олег Анисимович. А вы, Федор Матвеевич, не продавайте, пожалуйста, одну-две шубы из этой же партии, — попросил Павел директора магазина, который тоже присутствовал при церемонии первого опознания похищенного манто.

— Нужны будут?

— Обязательно будут нужны. Мы изымем их у вас на несколько дней для официальной экспертизы.

— Ладно. Задержу шубы. Все сделаю. Только бы поймали прохвоста. А то меня, право слово, инфаркт хватит со всеми этими переживаниями…

В воскресенье таинственная Капа, как и можно было предполагать, на Люберецкий рынок не пришла. А может, эта Капа не что иное, как миф, защитительная завеса для ловчащей Зинаиды?

— Придется вам, Берестова, отвечать по всей строгости закона, по крайней мере за сбыт краденого, если не за соучастие в грабеже. Неужели вы не понимаете, что обязаны помочь нам найти буфетчицу Капитолину, что только тогда вам, возможно, удастся избежать наказания? Почему не говорите правды?

Зина запричитала было о том, какая она несчастная, но весьма быстро перестала и как ни в чем не бывало очень спокойным голосом сказала допрашивающему ее Павлу:

— Вопросики лучше задавайте, мне так легче будет.

— Где и когда вы познакомились с Капой?

— С месяц назад в ресторане Казанского вокзала. Мы там с сестрой перекусывали.

— А она подошла и сказала: «Привет»?

— Мы к ней за столик подсели.

— Одну деталь уточнили. Пойдем дальше. Одна она была?

— С мужчиной. Только он вскорости ушел.

— Описать его можете?

— Средних лет, такой представительный. С портфелем. Или нет, с чемоданчиком небольшим,

— Не густо. А она как выглядит?

— Хорошо выглядит, Блондинка, правда крашеная. Но симпатичная. Полная такая, веселая. Шампанское все пила. И шоколадом «Слава» закусывала.

— И потом сразу предложила шубу продать?

— Не сразу. Мы разговорились.

— О чем?

— Мы сказали Капе, что в Люберцах торгуем. В палаточке. На рынке, значит. От торга тамошнего. А она обрадовалась. «И я, — говорит, — по торговой части. Буфетчицей работаю».

— Где?

— Тогда она не сказала.

— А когда сказала?

— Она к нам на рынок несколько раз потом приезжала. Два раза на поезде и один раз на такси.

— Это когда шубу привозила?

— Тогда.

— А вам не показалось странным, что Капа о вас знала все, что ей надо, а вы о ней — ничего? С чего бы это? Когда продаешь свою, а не чужую, краденую вещь, чего же таиться?

— Она и не таилась. Я сама не спрашивала. На кой мне нужен ее адрес? Все равно уезжает.

— Так вы же сообщили, что Капа свое место вам отказывала. Как же могла между вами идти речь о буфете, который находится в безвоздушном пространстве?

— Ничего не в пространстве. Капа говорила мне, где ее буфет. Только длинное название, и я его начисто забыла, это ее министерство.

— В министерстве, значит?

— Вроде бы. А может, в тресте.

— А где оно находится, это министерство-трест? Далеко? Насчет того, как вам ездить из Люберец, разговора не было?

— Был. Что было, то было. Капа хвалилась, что близко к вокзалам. И десяти минут ходу от Казанского, мол, мне не будет, если оформят.

— Не путаете опять, Берестова? Верно говорите?

— А что она мне, Капа эта? Сестра? Подруга закадычная? Чего мне из-за нее пропадать?

Зинаида вновь попыталась выжать слезы из своих маленьких, сильно разрисованных глаз.

Что делать? В районе Комсомольской площади несколько десятков министерств и различных крупных учреждений, имеющих свою столовую или буфет. Ходить по ним вместе с Берестовой искать Капу? А если ее вообще не существует, этой Капы? Или она наврала насчет буфета, да еще министерского? А если, затратив неизвестно сколько времени, Капу удастся обнаружить, а она укажет еще на кого-нибудь пальцем — дескать, вон кто поручил ей продать шубу? «Все равно разыскивать Капу будем», — решил Павел. Как там сложатся события с Липским или со сберкассой — еще неизвестно, а тут реальная улика — похищенная шуба. И всю цепочку передающих ее друг другу рук необходимо пройти до конца.

И пошли. Пошли, воодушевляемые мыслью, что именно на этот раз близки к цели. Из министерства в министерство. Из учреждения в учреждение. По часовой стрелке, кругом, по всему району Комсомольской площади — площади трех вокзалов. Подымались по лестницам, взлетали на лифтах, спускались в подвальные этажи. И всюду спрашивали только одно:

— Скажите, пожалуйста, где у вас здесь буфет или столовая?

Шли по коридорам учреждений втроем: Петр, Сергей Шлыков, а между ними семенила, испуганно озираясь, Зинаида, одетая в шубейку из синего, похожего на бобрик искусственного меха и зеленый платок. Они подходили к помещению буфета, Зинаида заглядывала в комнату, рассматривала продавщицу. Петр снимал шляпу и вежливо осведомлялся у хлопочущей около кофеварки буфетчицы:

— Будьте любезны сказать, а Капа сегодня что — выходная?

Второй день поисков подходил к концу, когда они, уставшие, измученные, открыли широкие стеклянные двери подъезда, сбоку которого виднелась большая вывеска: «Министерство»… Пройдя по лестницам и коридорам, вошли в буфет. Зинаида машинально, уже совсем не таясь, перешагнула порог комнаты, где сотрудники министерства оживленно переговаривались в большой очереди у буфетной стойки, и вдруг стремительно отпрянула назад.

— Капа, — прошептала она, норовя податься в сторону выхода.

* * *

Пока Петя Кулешов действовал в меховом магазине, а потом вместе с Сергеем Шлыковым отмеривал километры по коридорам министерств в поисках буфетчицы Капы, Павел знакомился с главными участниками событий в сберкассе. При этом обнаружилось весьма многозначительное совпадение: оказалось, что старший кассир ограбленной сберкассы Алла Константиновна Чугунова, та самая, что знала код замка и имела доступ к ключам от сейфа, жила в одной большой коммунальной квартире вместе с ним… Липским. Да, да, с инспектором из торга Липским, так «тяготевшим» к ограбленному меховому магазину. Напрасно ли старался сам король-случай, который свел их в одной квартире? Или интуиция комиссара Дубинина не обманула и «каменщик» действительно похаживал возле сберкассы? Ведь за это время решительно отпала версия о симуляции ограбления. Экспертизы почвы под окном сберкассы, куска пола в помещении, соскобов с краев раковины, над которой расположено окно, привели к выводу, что проникали в сберкассу снаружи и действовали там отнюдь не новички.

Что же касается Липского, то и о его жизни, интересах, привычках, знакомствах работники угрозыска были уже хорошо осведомлены. И ничего компрометирующего, ничего хотя бы косвенно дававшего повод заподозрить. Старательный работник. Вежлив до приторности и на службе и с многочисленными жильцами квартиры. Особенности? Не любит ходить в гости и никогда не приглашает к себе. Вечера порой проводит в бильярдной Парка культуры и отдыха имени Горького. Есть еще одно вполне благопристойное увлечение: в воскресные дни обычно выезжает на рыбалку, чаще всего — на Химкинское водохранилище. Но улов привозит редко. Так сказать, незадачливый рыбак. И все же… В манере вести себя, в блеклом, старательно прямом взгляде Липского было что-то такое, что скорее приближало его к черту, нежели к ангелу, если вспомнить характеристику, которую дал инспектору торга старый товаровед по мехам Олег Анисимович Коптяев.

Чем больше перечитывал Павел разные бумажки со сведениями о Липском, тем более возрастало и возрастало в нем чувство настороженности. Незадачливый! А может, скорее «задачливый» рыбак, только улов у него особый? Но ограничивается ли он махинациями с меховыми изделиями или как-то связан с ограблением сберкассы? И какие у него могут быть точки соприкосновения с рецидивистом «каменщиком»? Он, Липский, и есть «каменщик»? Чепуха! Все прошлое его как на ладошке. Такие типы обычно предпочитают доставать горячую картошку из костра чужими руками.

Пока ведь против него улики только косвенные — одни разговоры да предположения. Так что не станем торопиться, решил Павел, понаблюдаем еще за житьем-бытьем инспектора. И будем терпеливо ждать, что даст Капа. Она теперь тоже «на крючке», и ее поведение может пролить свет на это запутанное дело.

И вот среди постоянных посетителей министерского буфета появились новые лица — юноши, девушки, люди средних лет, которые сменяли друг друга и запросто, как давние знакомые, беседовали со многими здешними сотрудниками. А в вестибюле министерства буфетчицу нетерпеливо поджидали Петя Кулешов и Сергей Шлыков с товарищами. Им выпала наиболее сложная и ответственная задача: провожать Капитолину Сысоеву домой, интересоваться ее возможными встречами.

Но Капа, никуда не сворачивая, нигде и ни с кем не останавливаясь, направлялась после работы только домой, а утром — только на работу. Ходила пешком. Жила она с уже взрослым сыном-старшеклассником неподалеку, в Хохловском переулке, возле Покровских ворот, в старинном доме. Здесь и родилась, ее все там знали и ничего худого за ней не замечали.

Капа явно была чем-то встревожена. Шла всегда быстро, то и дело оглядывалась. Неужели учуяла опасность? Что ж, вполне возможно. Почему бы не допустить, думал Павел, что Капа заметила Берестову в сопровождении двух молодых людей?

* * *

Еще в студенческие годы Павел любил размышлять… на бумаге. Когда выстраивались на белом листе слова или становились схематическими рисунками мгновенье назад существовавшие только в его воображении образы, Павлу было гораздо легче представить себе сущность, смысл явления или связи явлений, над которыми он раздумывал. И на работе в розыске частенько брался он за карандаш, чтобы разобраться в том, что не поддавалось осмыслению сразу.

Сейчас Павел тоже рисовал. На двойном развернутом листе бумаги — так нагляднее — изобразил в кружках крупные буквы-символы. Каждый персонаж дела «каменщика» получил условное обозначение: Липский — «Л», старший кассир сберкассы Чугунова — «СК», буфетчица Сысоева — «С». Все они связанные между собой, протянули друг другу руки-линии! Не было таких линий только у «каменщика»: его условный знак — толстое черное «К» — Павел поместил в центре листа. И еще в стороне одиноко стояли две буковки «РМ». Они изображали фигуру ремонтного мастера Александра Назаровича Трофимова, которого позвали открывать сберкассовский сейф, когда «забастовал» замок. Мастер во время опроса подтвердил все, что сказал — спасибо ему! — замзав сберкассы Додин. Верно, замок в сейфе только непосвященным кажется сложным. А так это обычное, стандартное устройство, которое подготовленный человек может открыть просто и быстро…

Какое-то беспокоящее, тревожное чувство возникало у Павла, когда он посматривал на эти две буковки «РМ». Не рассказал ли случаем мастер кому-либо о своем посещении сберкассы? Напрасно его не расспросили подробней, где он бывал в то время, не произнес ли в какой компании неосторожных слов о хлипком замке в сберкассовском сейфе?

Павел разыскал телефон конторы по ремонту сейфов.

— Да, — ответили ему, — Трофимов сегодня работает. Будет в конторе через час-полтора. Позвонить в Управление милиции? Обязательно передадим.

Трофимов вскоре отозвался.

— Что вы, товарищ старший лейтенант, — обиженно загудел мастер в трубку своим зычным басом. — Мы порядки знаем. И болтать лишнего себе не позволим. Нигде и ни в каком виде не позволим. А бывать я вроде бы ни у кого особенно не бываю. У сродственников если только. Ну, еще на рыбалку в выходной подаюсь. Это есть, такая слабость. Куда? На Химкинское водохранилище. И недалеко, и клев неплохой. Михаила Юрьевича Липского? Нет, не слыхал такого. И разговоров у нас на рыбалке никаких не бывает, кроме как о сути, о рыбке, значит. Хорошее занятие. Вы бы поглядели, сколько в воскресенье таких страдальцев, как я, на лед высыпает, так диву дались бы…

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Как это такой очевидный вывод нам в голову не пришел? Лучше места, чем рыбалка, для встречи и не надо! На открытом всем ветрам белоснежном поле водохранилища к рыбакам никак незаметно не подобраться. Стой себе рядком да обговаривай и передавай что хочешь. И вполне возможно, что в первую же поездку инспектор Мехторга Липский обязательно пойдет на решающее свидание со своим «подопечным», так как почувствовал запах паленого.

* * *

Ловись, ловись, рыбка, — и большая и маленькая! Но лучше бы большая, самая большая. Неужели сам «каменщик» пожалует на «рандеву» с Липским? Кто он был, этот человек, который сошел с автобуса совсем отдельно от Липского, а потом расположился неподалеку? Он несколько раз подходил к инспектору, то будто бы прикуривать, то брал какую-то снасть — в сильные бинокли сотрудникам розыска было видно, как, оживленно жестикулируя, о чем-то говорили они, когда сходились.

Второго «рыбака» проводили до дома. Очень подходящий, просто удачный дворник оказался в этом доме на 1-й Брестской улице. Звали дворника Варвара Карповна. Словоохотливая Варвара Карповна сразу сказала, что, будь она на месте милиции, давно бы занялась Ванькой Завенугиным, который, по ее словам, является «гадом самой чистой пробы» и уже не раз в тюрьме побывал. И в гостях у Ваньки бывают дружки не лучше его самого, нарушают общественную тишину. И ее, дворника, ни Ванька, ни приходящие к нему бабы все равно не купят. Даже если будут совать баночку красной икры, как Капка, не то невестка, не то свояченица Завенугина.

— Тоже фрукт, я вам доложу, эта Капка, — добавила энергичная Варвара Карповна. — Муж у нее даже сидел вместе с Завенугиным: Ванька сам под пьяную руку выболтал, когда выходил в садик «козла» с соседями забить… Ей-богу, не вру…

Очень скоро на стол Павла легла справка о судимостях Ивана Завенугина. Первый раз он предстал перед судом за злостное хулиганство, а потом еще дважды за то, что «баловался» с сейфами.

В тот же вечер Ивана Завенугина вызвали в МУР: выяснить некоторые обстоятельства его прошлого.

Нет, какой там «каменщик»! Этот здоровенный детина в платяной шкаф не влезет: он и сидя оказался на голову выше отнюдь не малорослого Калитина.

— Жалоба на вас поступила от соседей, — начал разговор с Завенугиным Павел и, как бы между прочим, положил на стол достаточно хорошо знакомый Завенугину бланк о проверке судимостей.

Завенугин, вежливо загораживая рот ладонью, чтобы не очень разило перегаром, счел нужным прояснить обстановку.

— А я свое отбыл, — сказал он, — судимости погашены. Прописан. Работаю. Ну, выпиваю маленько. Прикажете — брошу. Перед соседями извинюсь. Так что, гражданин начальник, зря вы прямо в МУР меня вызвали. Ни сном, ни духом ни в чем не замешан.

— Тогда и тревожиться нечего.

Когда составляют «словесный портрет» преступника, обязательно указывают, какой у него цвет глаз, какой они формы, величины. И ничего не говорят о том внутреннем, одухотворяющем свете, который живет в глазах людей мыслящих, с богатым духовным миром и доброй, отзывчивой душой. Потому что у преступников почти у всех глаза себялюбов, эгоистов, злые, безразличные глаза, со взором, как бы обращенным «в себя». Такие глаза были и у Ивана Завенугина. Он усиленно моргал, маскируя, как ему казалось, этим свою тревогу в ожидании нового вопроса.

— Капитолина Сысоева кем вам доводится?

— В каком смысле?

— Она родственница ваша, что ли?

— Дальняя.

— А мужа ее как зовут?

— Нету у нее мужа. Погиб он. Во время войны.

— Как же так? А нам известно, что сидели вы последний раз с ее мужем.

— Зачем с мужем? Дружок он ей.

— А где он сейчас? Фамилию его знаете?

— Альфредом зовут. По кличке «Чистый». А фамилию не скажу, иностранная она. Мандрес, что ли?

— А как вы с ним и когда встретились?

— На пересылке, здесь, в Москве. Плотник я, а Альфред каменщик. Подбирали тогда строителей…

И Завенугин рассказывает, в какой исправительно-трудовой колонии отбывали они с Альфредом наказание, что строили.

— А сейчас с Альфредом встречаетесь? Или, может быть, с Капитолиной Сысоевой его видели?

— Нет, не приходилось.

— Будем считать, что вы говорите все, как есть. Подумайте пока, Завенугин. Скоро вызовем.

Пришло время захлопывать капканы. Неожиданное приглашение Завенугина в угрозыск наделает переполох в шайке. И теперь нужен глаз да глаз за всеми, кто уже известен МУРу, ибо страх поимки нередко заставляет преступников идти на самые неожиданные шаги.

Буфетчицу Капу срочно вызвали в этот вечер к телефону в квартиру к соседям. И буквально через несколько минут после разговора она выскочила из парадного, застегивая на ходу пальто.

Двое молодых людей так усердно читали газету, вывешенную в застекленной витрине, что их лиц нельзя было разглядеть. Да Капе и не до них. Она едет в метро, затем в электричке и не замечает, что молодые люди оказываются ее попутчиками.

Капино синее пальто с красным шарфом очень быстро мелькнуло на станции Кудиново вдоль платформы. Вот каблуки ее, как трель отбойного молотка, простучали по лестнице, ведущей с платформы на широкую, утоптанную множеством ног дорожку. На площадке возле лестницы Капу встречает парнишка лет шестнадцати-семнадцати с заведенным мотоциклом. Капа отдает ему большую закрытую сумку, и мотоциклист сразу же поддает газу, уносясь по снеговой тропке.

Петр и Сергей помедлили: не хотелось упускать мотоциклиста и расставаться с Капой нельзя было. А Капа почти бегом заспешила на автобусную стоянку и успела вскочить в машину, которая уже трогалась. Дверь захлопнулась.

Неужели прозевали? Петр оглянулся. На привокзальной площадке стояла трехтонка. Водитель грузовика и двое его спутников, открыв дверцу кабины, закусывали, расставив на сиденье еду и бутылки с молоком.

— Выручайте, ребята. Надо догнать автобус. Дело серьезное.

Ребята выручили. На четвертой остановке Капа вышла. Выпрыгнули из кузова грузовика, остановившегося метрах в ста пятидесяти, и Петр с Сергеем. Буфетчица торопливо зашагала к двухэтажному барачного типа дому, расположенному среди деревьев, неподалеку от дороги. Зашла в единственный подъезд. Снова дробный стук каблуков — она поднималась на второй этаж.

Как бы не всполошить буфетчицу и в то же время узнать, куда она направится? Снаружи — железная пожарная лестница с редкими перекладинами. Кулешов глазами показал на нее, и легкий Сергей мигом взлетел наверх.

В окне, выходящем на лестничную площадку, было разбито стекло, и Сергей хорошо видел, как Капа открывала ключом английский замок двери посредине коридора.

Они с Петром переждали ровно столько, сколько, по их мнению, надо было Капе, чтобы посчитать себя в безопасности.

— Сысоева?

— Да, я Сысоева.

Капа еще держит руку на замке пыльного чемоданчика, узкого и длинного, хранившегося, несомненно, под той самой доской в полу, что сейчас вынута и лежит рядом со стамеской, которой ее только что поддевали. В чемоданчике — винтики, болтики, куски проволоки, большая пачка наждачной бумаги. Между листами наждачной бумаги — деньги, очень много денег.

Особого труда не составило узнать, кто такой мотоциклист, встречавший Капу. Это был ее брат Василий.

В сарае того дома, где жили Василий с матерью, обнаружили пять манто. Они были завернуты в полиэтиленовую пленку, которой обычно прикрывают вместо стекол теплицы, и зарыты в землю, а сверху завалены всяческой рухлядью.

Еще две шубы, приготовленные к продаже, оказались в диване.

А где же остальные манто? Неужели успели продать? Но через кого? Как? Что-то совсем не похожи мелкие спекулянтки, люберецкие сестры-глупышки на изворотливого, предусмотрительного «сбытчика», которым, по логике вещей, непременно должен был обзавестись вор такого масштаба и такого типа, как «каменщик».

И теперь уже не «каменщик», а Альфред Леонидович Рамбенс — вот кто.

Любопытная личность, этот Рамбенс, если судить по тем материалам, которые были получены из колонии. Он не укладывался в обычные представления об облике рецидивиста. Где там, чрезвычайно низкая культура или неразвитые чувства. И образование есть, и очень не глуп, и психолог даже неплохой, если судить по характеристике, да и по тому, как «работает».

Павел тщательно выписал на отдельных листках бумаги все основные вехи жизни Рамбенса.

Если сложить все вместе эти листочки, то биография Рамбенса предстала бы в таком виде.

Группа Калитина не очень ошиблась в своих предположениях: Альфреду Леонидовичу было пятьдесят лет. Родился он в буржуазной Эстонии, неподалеку от Таллина, Отец, инженер-геодезист, почти все время находился в разъездах. Мать долго болела и умерла от рака вскоре после того, как сын закончил гимназию. Предоставленный фактически самому себе, Альфред долгое время ничем себя не утруждал, больше развлекался, растрачивая имущество, оставленное матерью. А потом пришлось задуматься о средствах к существованию. Поступил коммивояжером в фирму, торгующую мехами. Там получил первые навыки, которые весьма пригодились на будущей стезе. Как собственноручно записал Рамбенс в одном из многочисленных протоколов допроса, которые были пересланы в Москву из архива! «Прямой обман, ловкость рук, умение пустить пыль в глаза — без этого какой же я был бы делец. А не будь я дельцом, то есть жуликом на законном основании, меня бы в буржуазной Эстонии вышибли из фирмы в первый же месяц».

Когда в Эстонию пришла Советская власть, коммивояжерские ухватки Рамбенса оказались ненужными. А тут подвернулась возможность продать за границу большую партию меха, которую глава фирмы, где Рамбенс прежде работал, припрятал в подвале своего дома. Попался. Судили. Направили в лагерь. И как раз началась война. До самого 1945-го пробыл в заключении.

Даже закоренелый преступник хочет в лихую для Родины годину считаться ее сыном. И Рамбенс записывает в своих показаниях: «По-своему, кое-что, совсем немного, но сделал для победы. Все у нас в лагере, даже самые заядлые негодяи, в первые же месяцы войны стали строителями. Нас использовали на сооружении оборонительных рубежей. Работали как надо. Каменщиком первой руки я сделался именно тогда».

Выходит, не всю свою сознательную жизнь, как утверждал Рамбенс в прежних показаниях, он «только и делал, что занимался мехами». Каменщик — профессия всегда дефицитная. А после войны — тем более. Сколько восстанавливаемых заводов ждали Рамбенса, сколько новых строек!

Но, отбыв наказание, он не захотел пойти на стройку. Устроился в артель «шабашников». Ходил по разрушенным войной селам, наживался на горе людей.

Пережитки живучи, кто станет отрицать. Но вовсе не обязательно должны были они принудить Рамбенса — он сам задумал такое! — в 1947 году подговорить «шабашников», чтобы те разобрали ночью стену промтоварного склада на окраине Киева. Тогда он взял себе только пять чернобурок и благополучно скрылся. А сообщники позарились на добро, и, пока накладывали мешки, их задержали.

Но Рамбенс тоже не миновал тюрьмы. Украинская милиция взяла его при первой же попытке продать краденое. Тогда, видно, он и зарекся действовать без «сбытчика». Сбежал из лагеря еще до отбытия срока. Нашел сообщников. И опять воровал. И вновь попадал под стражу. Нелегальная жизнь научила его шакальей осторожности. В последние полтора года он, объединив все свои профессии, изредка грабил меховые магазины, отсиживался у сообщников, реализуя с их помощью «мягкое золото».

— Смотрите, Завенугин, какая серьезная уголовная практика у вашего напарника. Даже вам не чета. За прошлые преступления, за побеги из лагеря и ограбления меховых магазинов вы знаете, что Рамбенсу положено?

— Как не знать? Совокупность.

— Вот, вот. Учитываете? Может быть, лучше именно сейчас, а не потом признаться, в чем виноваты вы сами?

Завенугин моргал, ежился, но выжидал. Да и понять его опасения было нетрудно. Пока молодой следователь, сидевший перед ним, даже не намекнул на какие-то конкретные сведения о совершенном им, Завенугиным. Чего же ради он будет душу перед ним открывать? Так что сначала, гражданин хороший, выкладывайте свои козыри, а потом мы будем решать, с какой карты нам лучше ходить.

Но Павел, понимая смятение Завенугина, вовсе не торопил его. Тем более что лучше всего ускоряют признание преступника не психологические ухищрения следователя, а прямые улики, которых в распоряжении МУРа становилось все больше.

Инспектор торга Михаил Юрьевич Липский соблюдал показную невозмутимость и даже сдержанно-солидно негодовал по поводу «печального недоразумения» лишь до того, как узнал, в чем его подозревают. Едва только допрашивавший его Петя Кулешов произнес такие слова, как «взлом сейфа в сберкассе» и «ограбление мехового магазина», Липский обмяк, сгорбился и забормотал с такой быстротой, что Кулешов едва успевал записывать все его откровения.

Побуждения у Липского были мелкими до гнусности. Трус и негодяй по натуре, он лютой ненавистью ненавидел свою соседку по квартире Аллу Константиновну Чугунову, Липский смертельно боялся острого языка и твердого характера Чугуновой. Он все изобретал способы побольнее уязвить ее, отбить у нее охоту досаждать всем в квартире своими придирками.

— Я, знаете, бильярдом немного балуюсь. Там, в бильярдной, и познакомился случайно с плотником одним — Завенугин его фамилия.

Пете Кулешову показалось, что, когда Липский назвал фамилию Завенугина, в комнате вдруг так же накалился воздух, как в парной Сандуновских бань, где они с Павлом и Сергеем Шлыковым любили иногда «тешить душеньку». Но Петя ограничился тем, что не торопясь, слегка промокнул платком испарину, проступившую на лбу, и продолжал записывать торопливые показания Липского, даже не заметившего впечатления, которое произвела на следователя названная фамилия.

— Нам в торге как раз нужен был хороший плотник для переоборудования одного большого магазина. Я и предложил эту вечернюю работу Завенугину. Обмыли, понятно, заказ. Потом выпили немного по поводу моего очередного выигрыша в бильярд. Завенугин в долгу не остался. Короче — завязалось у нас с ним деловое знакомство…

Так на схеме дела «каменщика», которую вычертил Павел на большом листе бумаги, протянулись, наконец, руки-линии к одиноко стоявшему в центре листа толстому черному «К». Протянулись сначала от подружки «каменщика» — буфетчицы Капы Сысоевой, потом — от инспектора торга Липского и от «специалиста по сейфам» Ивана Завенугина, который без всяких эмоций выслушал на очной ставке обличающие его показания Липского, после чего прекратил запирательство.

Поведение Липского отнюдь не было чем-то неожиданным. Случай лишь слегка подтолкнул этого эгоцентриста, считавшего, что только недалекий или непредприимчивый человек может не использовать удачный шанс в жизни, сулящий хорошие деньги. Однажды во время очередной выпивки после игры в бильярд Завенугин стал плакаться новому другу на свою «несчастную нынешнюю планиду» и хвастаться тем, как ему «сладко жилось» во времена, когда он промышлял как «медвежатник». Тут у Липского и мелькнула мысль насолить Чугуновой. Оттиснуть в куске мыла слепок с сейфового ключа, который старший кассир спокойненько в связке с другими оставила на столе у себя в комнате, когда ушла мыться в коммунальную ванну, было совсем не трудной операцией.

— И дальше все обошлось, — часто моргая глазами, сипел Иван Завенугин и деликатно выжидал, пока Павел допишет в протоколе допроса предыдущую фразу. — Я Капку Сысоеву, свояченицу, попросил, чтобы она Альфреда своего уговорила помочь. Он под мухой тогда крепко был и согласился. Ночью и пропилил за пару часов кирпичи, удерживающие средний брус. В окошке подсобного помещения сберкассы, значит. Пропилил — и ушел. Дальше, говорит, твое дело. Я, говорит, не хочу, чтобы и запахом моим тут пахло. И ушел. А я этим выпиленным брусом отогнул оставшиеся два бруса в окне.

— Да, отогнули на совесть.

Павел усмехнулся, вспомнив, как ожесточенно спорили они со старшим экспертом. Софья Исааковна Бурштейн, осматривая место преступления, искренне была уверена тогда, что это сотрудники сберкассы переусердствовали, симулируя ограбление. Надо же действительно такую дырищу в окне сделать!

— Не сомневайтесь, гражданин начальник, — заторопился Завенугин, по-своему истолковав усмешку своего разоблачителя. — Я как на духу. Право слово. Три раза принимался гнуть, все плечи протиснуть не мог. Я ведь грузный. Шестидесятый размер одежды ношу. Влез в общем. Сейф открыл вскорости, тем более ключ имелся. И даже ужаснулся, сколько там денег лежит. Ну, раз лежат — взял. Сейф закрыл. К дверце и пальцем не прикасался, циферблат замка и то гвоздиком накручивал. А около окошка прибрал веничком, ополоснул его потом для полного порядка в раковине. Мусор — весь в тряпку. И с собой унес.

— Брус куда дели?

— Тоже взял с собой, с мусором вместе завернул в тряпку да в авоську. А утром на стройку все это унес и в контейнер с отходами всякими сунул, которые на свалку вывозят.

— А ключ?

Завенугин повздыхал, но все же вымолвил:

— Дома.

Еще посопел, что-то бормоча про себя.

— Все равно теперь не пригодится, — сказал он. — В куске хозяйственного мыла ключ, вот где. А мыло сховал в диванный валик. В правый, который подале от окна.

— Найдем. А деньги где?

— Пять «кусков», тысяч то есть, отвалил Альфреду: доля его, полагается. «Кусок» сунул Липскому, чтобы одним миром был мазан с нами, грешными. Пропил сколько-то. Остальные тоже в диванном валике.

— А меховой магазин у Садового кольца кто брал?

— Это вы Липского порасспрошайте. Альфред, как узнал, что он инспектор торга, да еще по мехам, сразу же его прибрал до рук.

— Вдвоем, значит, они там действовали?

— Навряд ли, что вдвоем. Навести Липский мог, а чтобы на дело — кишка у него слабовата…

Завенугин, очевидно, рассказал все, что знал. Многое поведала и Капа Сысоева. И все же в расследовании оставалось два слабых звена. Не установлен «сбытчик», у которого надо срочно изъять шубы, пока они целы. Ведь речь идет о возвращении государству немалых ценностей.

Завенугин и Липский как будто ничего о «сбытчике» не знают.

А Капа?

— Давайте, Сысоева, займемся с вами бухгалтерией, — говорит Павел, — подведем, так сказать, баланс. Не возражаете?

Капа кивает. Она еще не знает, о чем пойдет речь, и с тревогой следит глазами за тем, как старший лейтенант, уже достаточно хорошо знакомый по прежним допросам, — она даже знает, что этого вежливого и дотошного молодого человека зовут Павел Иванович, — как он берет с окна и кладет перед собой изрядно послужившие, с облезлой краской, большие конторские счеты.

— Первое манто, — щелчок на счетах. — Оно к нам вернулось из Люберец с вашей легкой руки. Верно?

Капа кивает.

— Еще семь шуб — пять в сарае и две в тахте, — костяшки счетов дважды ударяются о дерево. — Эти семь изъяли у вашего брата. Так?

Следует молчаливое подтверждение.

— Всего выходит только восемь меховых пальто. Восемь вычтем из тридцати, которые были взяты во всех трех магазинах…

Счеты мелодично постукивают, и Капа, как завороженная, следит за мельканием гладких круглых костяшек.

— Видите? Получается двадцать две шубы. Где они? Вы ничего не говорите. А зря не говорите. Вы ведь не вред, а пользу принесете Рамбенсу Альфреду Леонидовичу. Вы его, очевидно, любите, ни одного осуждающего слова о нем не сказали, хотя он вас вовлек в очень неприятную историю.

Капа машинально кивает головой, а сама смотрит сухими глазами в окно и думает о своем.

— А вы не подумали о том, что чем полнее будет возмещен ущерб, нанесенный Рамбенсом государству, тем менее строго взыщется с него на суде? Вот в том-то и дело. Скажите нам, где искать остальные манто. И чем скорее мы изолируем вашего мил-дружка, тем меньше натворит он бед. Он прекрасно понимает, что его ждут везде, куда он может податься. В том числе и в комнате на станции Кудиново, которую вы сняли для него. И на родине, в Эстонии. И у всех ваших родственников и знакомых. И на вокзалах и аэродромах. В подобной ситуации, знаете ли, и непоправимую глупость можно сотворить. Такую глупость, что уже не будет никакой надежды на снисхождение суда. Так что, Сысоева, продумайте как следует свою тактику: ваше молчание не выигрышем, а проигрышем может для него обернуться.

С трудом разлепив спекшиеся, как бы приклеенные друг к другу от долгого молчания, губы, Капа тихо сказала:

— Чемодан с шубами стоит между холодильником и тахтой. Сверху его не видно, ковром прикрыт.

И назвала адрес «сбытчика» — дом на Ленинском проспекте, возле магазина «Синтетика».

Однако ни возле холодильника, ни в самой тахте чемодана не обнаружили, А он уютно прикорнул на антресолях, под раскладушкой и детской коляской. На всякий случай «сбытчик» перепрятал краденое: его встревожило, что Рамбенс не явился на условленную встречу.

Чемодан оказался весьма емким. Очень умело, компактно в нем было уложено восемь меховых пальто. Остальные манто «сбытчик» — Лоэнгрин Иванович Михеев — успел, как он заявил, продать.

— Кому? Где?

— Теперь и не упомню.

— Сорока нет, а уже память слабеет.

— Почему слабеет? Я шофером работаю. В конторе дальних перевозок. За год без малого в сотне городов побывал. И проездом. И так.

— Смотрите, Михеев, — Павел, допрашивавший «сбытчика», хмурого неразговорчивого дядю, судя по отзывам соседей, донельзя скаредного, нажал на больное место. — Смотрите сами. Мало того, что присядете на годок-другой в тюрьму как соучастник хищений. Из своего кармана придется погашать ущерб, все имущество опишут.

— Так бы сразу и сказали, — Лоэнгрин Иванович беспокойно заерзал на стуле. — Я повспоминаю еще.

Михеев «повспоминал», и были обнаружены еще восемь манто: они были спрятаны у тещи Лоэнгрина Ивановича.

Должны были дать результаты и поиски в других городах, куда были посланы запросы. И на своей схеме Павел зачеркнул красным карандашом все другие условные индексы, кроме черной буквы «К», как раз в центре большого листа бумаги. Эту черную букву он дважды обвел рамкой и еще поставил сбоку солидный знак вопроса. Все ли и так ли было сделано, чтобы ускорить встречу с тобой, «каменщик» Рамбенс? Мы ли события подготавливали или группе просто везло? Нет, не сама собой нашлась шуба в Люберцах: подполковник Люстров и его воспитанник вместе с тысячами других сотрудников милиции искали украденные шубы по всей стране. И отнюдь не случайно добрались до Липского. Старый товаровед в меховом магазине Олег Анисимович Коптяев столько ценных наблюдений сообщил милиции. А разве нечаянно связалось все воедино с ограблением сберкассы? Савва Осипович Туницкий, тяжело больной, сделал все, что мог, для этого. Так же как и его педантичнейший заместитель Орест Анатольевич Додин, без содействия которого не было бы предпринято, может быть, самых решающих шагов розыска Рамбенса. А старший кассир Алла Константиновна Чугунова?

Павел отбросил ручку, которую держал в руках, встал и с силой несколько раз провел ладонями ото лба к затылку. Сколько людей вместе с милицией билось и бьется в поисках «каменщика»! Не может, не должно это не дать результата. Все равно Рамбенсу одна дорога к нам. Фотографии, приметы, места, где он может появиться, — все известно. И все же надо приложить максимум усилий, чтобы задержать его сегодня, сейчас, а не завтра. Устал, чертовски устал. А Сысоеву все-таки перед уходом домой вызову. Она, пожалуй, сейчас единственный человек, который знает, где скрывается «каменщик».

Павел позвонил в конвойную и, пока доставили арестованную, сбегал в буфет — хватить горячего чайку.

— Скажите вы нам, Капитолина Семеновна, что же это за деньги, которые лежали между листами наждачной бумаги в ящике Рамбенса? — начал он последний допрос.

— Я уже говорила вам, гражданин начальник. Не знаю, что за деньги и откуда там они появились. И вызвали вы меня совсем не за тем, чтобы спрашивать об этом.

— Отлично. Раз вы такая догадливая, то и отвечайте на тот вопрос, который я, по-вашему, должен задать.

— Я о многом передумала, с тех пор как меня арестовали, и помогу вам. Ведь Альфред сейчас, как загнанный, может натворить такое, что ему же будет плохо. И отвечу. Какое сегодня число? Четырнадцатое? Да?

— Четырнадцатое, верно.

— Так вот. Я загадала, если вы меня вечером вызовете, значит судьба, и я должна открыться. Сколько сейчас времени?

— Что-то, выходит, вы меня больше спрашиваете сегодня. Но раз интересуетесь — пожалуйста: двадцать два часа десять минут по московскому времени. А что?

— А то, что мы с Альфредом договорились. Если меня задержат и я ему никак не дам знать о себе, то сегодня он будет ждать моего сынишку Севу к последнему московскому поезду на станции Кудиново. Сева должен передать ему деньги и документы.

— Понятно. Это очень хорошо вы сделали, Капитолина Семеновна, что решились выдать нам такой важный секрет. Очень хорошо. А когда приходит в Кудиново последний поезд?

— Он отправляется из Москвы в двенадцать с чем-то.

— Тогда успеем. До свиданья. Будем торопиться. Вы что-то еще хотели добавить?

— Будьте осторожны. Я видела у него пистолет. Пусть не будет на Альфреде крови…

* * *

Едва только последний вагон электрички миновал платформу, к стоявшим в конце ее Рамбенсу и Всеволоду Сысоеву медленно направилось двое мужчин. Такой же размеренной походкой, но с другой стороны платформы шли еще двое. Сошлись они почти одновременно.

— Спичек не найдется, гражданин? — обратился один из мужчин к «каменщику» и потянулся к нему с незажженной папиросой.

То ли традиционный вопрос заставил Рамбенса принять работников милиции за своих собратьев по ремеслу, решивших «пощупать» хорошо одетого ночного пассажира. А может, он понял, что его выследили, и решил вызвать замешательство среди своих преследователей, чтобы попытаться удрать, — трудно сказать, чем Рамбенс руководствовался, когда выдернул пистолет и крикнул:

— Назад! Стреляю!

Очевидно только одно — он напрасно это сделал. Павел мгновенно среагировал на блеснувший в свете фонаря пистолет, и преступник рухнул на доски платформы, даже не успев осознать, что с ним произошло.

Пистолет, выбитый Павлом из руки «каменщика», отлетел далеко, и его долго искали в снегу около платформы. Нашли. В маленьком, похожем на игрушку маузере калибра 6,35 не оказалось ни одного патрона.

— Откуда же я знал, какой там пистолет у него, с полной или пустой обоймой, — смущенно оправдывался Павел. И при помощи нашатырного спирта, позаимствованного из аптечки дежурного по станции, усердно помогал приводить в чувство все еще находившегося без сознания «каменщика».

РОД СЕРЛИНГ МОЖНО ДОЙТИ ПЕШКОМ

Фантастический рассказ
Рисунки А. БАБАНОВСКОГО

Звали его Мартин Слоун, и было ему от роду тридцать шесть лет. Он смотрел на свое отражение в зеркале шкафа, снова испытывая извечное недоумение, что вот этот высокий симпатичный человек, глядящий из зеркала, и есть он сам, и вслед за этой мыслью тотчас явилась другая — ведь его образ в стекле к нему самому не имеет ровно никакого отношения. Хотя, спору нет, из зеркала смотрел он, Мартин Слоун, высокий, ростом в шесть футов и два дюйма, с худощавым загорелым лицом, с прямым носом и квадратной челюстью; лишь несколько ниточек седины протянуто на висках, глаза поставлены не слишком широко и не слишком близко — словом, хорошее лицо. Он перевел взгляд ниже, продолжая читать в стекле инвентарный список личности. Костюм от братьев Брукс, сидящий на нем с небрежным совершенством, рубашка от Хэтэуэя и шелковый галстук, тонкие золотые часы — и все это так подобрано, во всем чувствуется такой вкус.

Он продолжал рассматривать себя и все удивлялся, как все-таки, оказывается, внешний лоск может скрыть своим камуфляжем истинную сущность человека. Ибо то, что он наблюдал сейчас в зеркале, было именно камуфляжем. Черт возьми, ну да, он, Мартин Слоун, крупная шишка в рекламном агентстве — у него сказочная холостяцкая квартира на Парк-авеню с окнами на Шестьдесят третью улицу, он водит красный «мерседес-бенц», у него живой ум, ум чрезвычайно творческого склада, — словом, этакий, знаете, пробивной молодой человек с перспективой. Он может читать меню по-французски, быть запанибрата с Джеки Глизоном, и ему известно ощущение той непередаваемой теплоты от сознания значительности своей личности, которое испытываешь, если метрдотель у Сарди, или в «Колонии», или в заведении Дэнни назовет тебя по имени и улыбнется тихой, уважительной, особенной улыбкой, когда ты входишь в зал.

Но оборотной стороной всего этого, проклятием жизни Мартина Слоуна была начинающаяся язва, которая и в эту минуту начала исподволь, потихоньку терзать своими острыми когтями его внутренности. Паника и так охватывала его по десятку раз на дню — конвульсивное, захватывающее дух, леденящее ощущение сомнения и нерешительности; чувство, что ты не сразу находишь нужный ответ, что ты ошибаешься; усилие, которое нужно сделать, чтобы голос звучал твердо, а решения и выводы — непреложно, тогда как глубоко внутри, где-то в самом кишечнике, и с каждым днем все ясней и ясней он ощущал, как блекнут все его ловкие выдумки, когда он отдает их на всеобщий суд, когда говорит с президентом агентства, с клиентами или со своими коллегами.

И эта язва! Эта проклятая язва. Он почувствовал, как она снова запускает в него свои зубы, и весь напрягся, как человек, ступающий под холодный душ. Она насквозь прожигала желудок. Когда боль отпустила, он закурил сигарету и почувствовал, что спина у него взмокла: горячая июньская испарина превратила рубашку от Хэтэуэя в липкую, щекочущую тряпку, и даже ладони стали такими же мокрыми, как и все тело.

Мартин Слоун подошел к окну взглянуть на Нью-Йорк.

На Парк-авеню уже зажгли фонари, и ему вспомнились фонари его родного городка. В последнее время он часто думал о том месте, где родился и провел детство. Вот уже несколько месяцев, возвращаясь с работы домой, он садился в своей затянутой сумерками гостиной и в задумчивом одиночестве пил виски. Он вспоминал время, когда был еще мальчишкой, и место, где все это начиналось, — всю хронологию тридцатишестилетнего мужчины, который теперь умел держать жизнь мертвой хваткой, но которому по крайней мере три раза в неделю хотелось заплакать.

Слоун рассеянно смотрел вниз, на огни Парк-авеню, и думая о себе, как о мальчишке, и о главной улице своего городка, и об аптеке, которую держал мистер Уилсон. Нечаянные, несвязные воспоминания, но они были частью той сладкой тоски, которая делала столь невыносимой и эту комнату, и виски, и отражение в зеркале. Снова ощутил он настойчивый натиск подступающих слез и снова подавил его, запрятав поглубже, вместе с болью язвы. В голову ему пришла мысль. Сесть в машину — и в путь. Вон из Нью-Йорка. Подальше от Мэдисон-авеню. Подальше от вздорного, бессмысленного жаргона босса, вечно не к месту употребляющего метафоры; подальше от налогов, и процентных отчислений, и косметических счетов, и приходных статей в три миллиона долларов, и нездоровой, уродливой маски этакой доброй компанейщины, которая прикрывает отношения глубоко чужих друг другу людей.

Подсознание шепнуло ему, что уже куда позднее, чем он думал. Он вышел из квартиры, сел в машину и вывел ее на Гранд Сентрал Паркуэй. Вцепившись в руль своего красного «мерседеса», Слоун вдруг спросил себя — куда же это, черт побери, он едет, и — странное дело — то, что он не смог найти ответа, не повергло его в растерянность. Ему хотелось подумать, только и всего. Ему хотелось вспоминать. И когда он свернул на нью-йоркскую Сквозную и направился к северу, у него не было уже никаких колебаний. Он просто гнал и гнал машину в ночь, и лишь в самом уголке мозга почему-то теплилась мысль об аптеке старика Уилсона.

Именно картина этой аптеки снова вернула все его сознание к воспоминаниям о прошлом. К воспоминаниям о городишке под названием Хоумвуд, штат Нью-Йорк, этом тихом, осененном кронами деревьев городке, где населения-то было всего три тысячи человек. Сидя за рулем, он припоминал время, которое составило только небольшую часть его жизни, но, боже мой, какую часть! Восхитительные дни детства. Тихие улочки летними вечерами. Радость парков и площадок для игр. Невозбранную свободу ребенка. Как прилив и отлив, воспоминания накатывались на мозг и откатывались, пробуждая странный труднопреодолимый голод, который он воспринимал подсознательно, как тоску не только по самому месту, но и по тогдашнему времени. Ему хотелось снова стать мальчиком. Вот чего ему хотелось. Он хотел развернуться в жизни на сто восемьдесят градусов и двинуться назад. Он хотел пробежаться вдоль строя годов и найти тот единственный, когда ему было одиннадцать…

Мартин Слоун в костюме от Бруксов, сидящий за рулем красного спортивного автомобиля, направился в ночь и подальше от Нью-Йорка. Он настойчиво гнал вперед машину, словно имея перед собой определенную цель, хотя на самом-то деле и понятия не имел о пункте своего назначения. Это не была обычная поездка на уикенд. И это не было минутным порывом, когда человек отворачивается от общепринятого, ставшего нормой. Это был Исход. Это было бегство. Где-то там, в конце длинной бетонной ленты шестирядного шоссе, что пролегло через вздымающиеся волнами холмы северной части Штата Нью-Йорк, Мартин Слоун надеялся найти убежище от помешательства.

Он остановился в мотеле неподалеку от Бингхэмптона, штат Нью-Йорк, проспал несколько часов и снова пустился в путь, и к девяти утра въехал на площадку заправочной станции, примостившейся у бетонной полосы шоссе штата. Скорость у него была приличной, когда он сбросил газ, и машина, останавливаясь, завизжала тормозами и подняла клубы пыли. Последние остатки напористости, которая поддерживала его в Нью-Йорке, последние остатки того нетерпения, что толкало его сквозь череду дней, еще жили в душе Мартина, и он настойчиво нажал на кнопку клаксона. Рабочий — симпатичный парнишка в штанах из грубого холста — поднял лицо от покрышки, ремонтом которой он занимался в нескольких метрах от Мартина, вытер руки тряпкой и так и остался стоять, прислушиваясь к гудку «мерседеса».

— Как насчет того, чтобы обслужить? — крикнул ему Мартин.

— А как насчет того, чтобы потише? — ответил парнишка.

Мартин закусил нижнюю губу и отвернулся, крепко сжав руки на руле, впившись взглядом в приборную доску.

— Простите, — мягко произнес он.

Парнишка направился к нему.

— Залейте, пожалуйста, бак, — попросил Мартин.

— Это можно.

— Я извинился, — сказал Мартин.

— Я слышал, — ответил парнишка. — Залить, верно, самого лучшего?

Мартин кивнул и отдал ему ключи. Парнишка обошел автомобиль сзади и отпер горловину бака.

— Как насчет того, чтобы сменить масло и вообще всю смазку? — спросил его Мартин.

— Можно, — сказал парнишка. — Но часик на это уйдет.

— У меня времени сколько хочешь, — сказал Мартин.

Он повернулся и посмотрел через шоссе на придорожный щит, надпись на котором гласила: «Хоумвуд, 1,5 мили».

— Это что — тут у вас Хоумвуд неподалеку? — спросил Мартин.

— Точно, — кивнул парнишка.

— Я там жил когда-то. Можно даже сказать, вырос. Не был там лет восемнадцать, а то и двадцать. — Он вышел из машины, полез в карман за сигаретой и обнаружил, что у него осталась только одна. Перед бензоколонкой стоял автомат для продажи сигарет. Мартин купил пачку и вернулся к машине, говоря на ходу: — Лет восемнадцать-двадцать. И вдруг прошлой ночью я просто… просто сел в машину и поехал. Дошел до точки, когда… в общем, когда мне уже обязательно нужно было выбраться из Нью-Йорка. Еще один совет директоров, еще один звонок, доклад, проблема, и я… — он засмеялся, но смех этот был усталый и какой-то пустой.

— Значит, вы из Нью-Йорка? — спросил его парнишка.

— Точно. Из Нью-Йорка.

— Здесь полным-полно проезжают из Нью-Йорка, — сказал парнишка. — Ведь у нас здесь как — хочешь ехать сто миль в час — валяй! А там, в городе, красный свет — стой, потом дадут зеленый, кто-то тебя с места обгонит — и все, на целый день настроение испорчено. Господи боже мой, да как вы вообще умудряетесь там жить!

Мартин отвернулся и занялся боковым зеркальцем машины.

— Просто терпим, — ответил он. — Миримся с этим, пока не наступит однажды в июне такая ночь… тогда-то мы неожиданно и срываемся с места. — Он снова посмотрел через дорогу на щит. — «Полторы мили», — задумчиво прочитал он. — Можно дойти пешком.

— Кому это пустяк, а кому и нет, — отозвался парнишка.

— Думаешь, если люди зашибают деньги в Нью-Йорке и разъезжают в красных спортивных автомобилях, так они уж и ходить разучились, а? — широко улыбнулся Мартин.

Парнишка пожал плечами.

— Я вернусь за машиной поздней, — улыбка не сходила с лица Мартина. — Полторы мили — можно дойти и пешком!

Он взял с сиденья пиджак, перебросил его через плечо и не торопясь пошел по дороге к Хоумвуду; городок лежал впереди на расстоянии чуть больше мили, а по времени — двадцать лет спустя.

Мартин вошел в аптеку и недвижимо остановился возле двери в темной прохладе помещения. Все было в точности так, как ему запомнилось. Узкая комната с высоким потолком, в одном конце которой стоял сатуратор с газировкой, а в другом был устроен бар. Деревянная лестница, которая вела в крохотный кабинет на антресолях. Мартин вспомнил, что мистер Уилсон, владелец, именно там любил подремать в свободную минуту. Худощавый человечек невеликого роста, в очках с толстыми стеклами перетирал у прилавка с газировкой стаканы и улыбнулся Мартину.

— Что пожелаете? — спросил он.

Мартин смотрел на расклеенные по стенам плакаты, на старомодные висячие светильники, на лопасти двух большущих электрических вентиляторов, висевших под потолком. Он подошел к стойке и сел. Все пять стеклянных кувшинов с дешевыми конфетами были точь-в-точь такими, как он их помнил.

— Вы еще делаете ту чудную шоколадную содовую с мороженым? — спросил он у человека за стойкой. — С тремя шариками мороженого?

Улыбка продавца вроде бы стала несколько напряженной.

— Как вы сказали?

Мартин смущенно засмеялся.

— Я когда-то проводил в этой аптеке половину всего времени, — объяснил он. — Я здесь рос. И помню, что мы постоянно заказывали одно и то же — содовая, шоколадный сироп и три шарика мороженого. Помню еще, стоило это десять центов.

Человечек глядел на него вопросительно, и Мартин внимательно посмотрел ему в лицо

— Знаете, какая штука, — сказал Мартин, — ваше лицо мне знакомо. Не встречал ли я вас раньше?

Продавец пожал плечами и улыбнулся.

— Самое обычное лицо…

— Давно было все, — сказал Мартин. — Восемнадцать, а то и двадцать лет назад. Вон когда я отсюда уехал, — и он рассмеялся пестрой череде потаенных мыслей, которые быстрой стайкой пронеслись у него в голове. — Хотел бы я, — продолжал он, — чтобы мне дали по доллару за каждый час, который я провел у этой вот стойки. От приготовительной школы до третьего года в средней. — Он повернулся на табурете, чтобы посмотреть в окно — на солнечную, яркую улицу. — И город выглядит так же, как тогда. — Он снова обратился к человечку: — Вы знаете, это в самом деле поразительно. Через двадцать лет выглядеть до такой степени тем же самым…

Человечек в очках тем временем приготовил и подвинул ему мороженое.

— Десять центов.

Мартин сунул было руку в карман, но затем внезапно замер.

— Десять центов? — недоверчиво переспросил он и поднял огромный, до краев наполненный темной жидкостью бокал. — Три шарика?

Продавец засмеялся.

— Так уж мы их делаем, — сказал он.

У Мартина снова вырвался смех.

— Вы так проторгуетесь до последней рубашки. Кто же теперь продает мороженое с содовой за десять центов!

Воцарилось короткое молчание.

— Не продают? — спросил Мартина человечек. — Да откуда вы?

Мартин принялся ложкой топить шарик мороженого.

— Из Нью-Йорка, — сказал он между двумя глотками. — Слушайте-ка, мороженое у вас первый сорт!

Человечек оперся локтями о стойку.

— Как на вкус? — спросил он.

— Замечательно! — Мартин прикончил мороженое и выпил остатки содовой. — Словно я и не уезжал отсюда, — улыбнулся он. — Просто прекрасно. — Он повернулся и обвел взглядом комнату. — Смешно, — сказал он, — сколько воспоминаний связано у человека с каким-нибудь местом. Я всегда считал, что, если я когда-нибудь и вернусь сюда, здесь все переменится.

Аптека тоже смотрела на него. Смотрели стойки, и полки, и плакаты, и лампы. Смотрели электрические вентиляторы. Они смотрели на него, как старые друзья.

— Все так… — задумчиво сказал Мартин, — как если бы я уехал отсюда только вчера. — Он встал с табурета и стоял, вращая сиденье. — Как будто не был здесь всего один вечерок. — Он улыбнулся продавцу. — Я почти уверен, что и мистер Уилсон сидит там наверху в кабинетике и посапывает себе после обеда, как он всегда делал прямо до самой смерти.

Он не заметил, что, услышав это, продавец вздрогнул.

— Одна из картин детства, — продолжал Мартин. — Старина Уилсон, спящий наверху в своем большом удобном кресле. Старина Уилсон — да упокоится душа его в мире…

Он сунул руку в карман, вытащил бумажный доллар и положил его на стойку. Продавец в удивлении воззрился на бумажку.

— Да ведь это доллар!

Мартин улыбнулся и пальцем легонько постучал по бокалу.

— Эта штука… — он оглядел комнату, — и все это, все это дороже доллара.

Он вышел под горячее летнее солнце. Продавец облокотился о стойку, размышляя о посетителе, затем поднял крышку банки с шоколадным сиропом и заглянул внутрь. Снова опустив крышку на место, он обошел стойку, поднялся по лестнице и раз-другой негромко стукнул в дверь.

— Да? — отозвался сонный старческий голос.

Продавец приотворил дверь на несколько дюймов.

— Мистер Уилсон, — сказал он, обращаясь к седовласому старику, покоившемуся в тяжелом кожаном кресле; один глаз у старика был закрыт, — мистер Уилсон, нам нужно прикупить шоколадного сиропу.

Старик мигнул, кивнул и снова смежил веки.

— Закажу сегодня же. — И тотчас уснул.

Продавец вернулся к стойке. Он взял бокал Мартина Слоуна и принялся его мыть. Смешной какой парень, подумалось ему. Проторгуетесь, говорит, до последней рубашки, если станете давать за десять центов три шарика… Все время, пока он вытирал бокал, продавец ухмылялся. Никто, говорит, больше не продает по три шарика за десять центов… Он пожал плечами и отставил бокал в сторону. Кого только не встретишь. Кого угодно, уж это точно. Но этот парень, этот парень какой-то странный. У этого на лице написано что-то такое… Как бы это сказать… Он выглядел таким… таким счастливым. Сидел себе в темной захудалой аптеке, а вид у него был счастливый…

В аптеку вошла какая-то женщина с рецептом, и продавец в этот день уже больше не вспоминал про Мартина Слоуна.

Мартин шагал по Дубовой улице — по улице, на которой прошло его детство. Она простерлась перед ним, окаймленная рослыми кленами, уже полностью развернувшими свои листья. От деревьев в слепящей белизне солнечного света падали четкие черные тени. Большие двухэтажные дома викторианской архитектуры, расположенные позади просторных зеленых лужаек, все были старыми друзьями Мартина.

Медленно шагая мимо них по тротуару, он вслух произносил имена владельцев. Ванберен, Уилкокс, Эбернэти. Он перевел взгляд на противоположную сторону улицы. А там дома доктора Брэдбери, Малруни, Грея. Он остановился и прислонился к дереву. Улица была в точности такой, какой он ее помнил. Сладкая боль ностальгии ужалила его в самое сердце. Ему припомнилось, как на этой самой улице он играл с другими ребятишками. Как разносил газеты. Как падал, катаясь на роликовых коньках и на велосипеде. Припомнил и людей. Их лица и имена, которые сейчас хлынули в мозг. Его дом стоял на углу, но по какой-то причине Мартину захотелось подойти к нему в самую последнюю очередь. Он видел его впереди, за деревьями — большой, белый, с полукруглой верандой вокруг, купола. Железный флюгер впереди. Господи, чего только не помнит человек! Даже те вещи, которые он давно задвинул в самый дальний сусек памяти и забыл о них. Но затем человек поднимает крышку — и вот они, снова перед ним.

— Привет! — произнес ребячий голос.

Мартин Слоун взглянул вниз и увидел четырехлетнего карапуза с мордахой, измазанной сиропом. Мальчишка играл в шарики.

— Привет, — ответил Мартин и присел рядом с ним на край тротуара. — Как, получается? — он показал на мальчишкины шарики.

— В шарики играть? — спросил мальчуган. — Я хорошо умею.

Мартин взял один из шариков и прищурился сквозь него.

— Я когда-то тоже играл в шарики. Мы им каждому давали свои имена. Например, из стали — мы их доставали из старых подшипников — те мы называли стальками. А через которые можно было смотреть, мы называли ясненькие. А как сейчас — тоже даете им названия?

— Ага, — сказал мальчуган.

Мартин показал рукой через улицу на телефонный столб, изрезанный и истыканный тысячами складных ножей.

— Здесь мы играли в пряталки, — сказал он мальчугану и громко засмеялся, потому что воспоминание это согрело его и пришлось по сердцу. — Вот прямо на этой улице и играли, летом, что ни вечер. А я жил вон в том угловом доме. — Он показал рукой. — В том большом, в белом.

— В доме Слоуна? — спросил мальчуган.

Глаза у Мартина расширились.

— Верно. Вы все его еще так зовете?

— Как?

— Дом Слоуна. Это я Слоун. Меня зовут Мартин Слоун. А тебя как?

Он протянул ладонь для рукопожатия, но мальчишка подался назад, нахмурившись.

— Вы не Мартин Слоун, — укоризненно сказал он. — Я знаю Мартина Слоуна, а вы и не он совсем.

Мартин засмеялся.

— Не он, говоришь? Ну-ка, посмотрим тогда, что у меня написано в водительских правах.

Он сунул руку в нагрудный карман за бумажником. Когда он поднял взгляд от удостоверения, мальчуган уже улепетывал по улице, а потом свернул с нее на лужайку и помчался к дому напротив дома Слоуна. Мартин медленно встал и двинулся дальше. Да это же в первый раз, бог знает за какое время, подумалось Мартину, что я могу вот так неспешно пройтись. Дома и лужайки уплывали назад мимо него, а он вбирал их в себя. Он хотел, чтобы это тянулось как можно дольше. Ему хотелось познать это все. Где-то подальше — он слышал — звучал детский смех и тилиньканье колокольчика на фургоне мороженщика. Все подходило одно к одному — и то, что открывалось глазу, и звуки, и общее настроение. Он ощутил, как в горле поднялся и остановился какой-то комок.

Слоун не обратил внимания, сколь долго он шел, но в конце концов увидел, что находится в парке. Здесь тоже все было по-прежнему — как эта аптека, как эти дома, как эти звуки. На том же месте стоял павильон с большой круглой эстрадой для оркестра. Все так же крутилась облепленная ребятишками карусель, и металлическая диссонирующая музыка шарманки по-прежнему сопровождала ее круговой бег. Были и те же самые деревянные кони, и те же латунные кольца, и те же киоски с мороженым, и те же продавцы сахарной ваты. И всегда дети. Короткие штанишки и микки-маусовые рубашки. Леденцы и стаканчики с мороженым, и смех, и радостный визг. Язык детства. Музыка — симфония лета. Звуки водоворотом кружились вокруг него. Шарманка, смех, ребятишки. Снова он почувствовал, как что-то сдавило горло. Снова горько-сладкое. Он оставил все это так далеко позади, и вот вдруг смог обрести все опять.

Мимо него прошла хорошенькая молодая женщина, толкая перед собой коляску с ребенком. Что-то в лице Мартина Слоуна, который разглядывал карусель, привлекло, должно быть, ее внимание, потому что она остановилась. Никогда раньше она не видела такого выражения. Может быть, поэтому она улыбнулась ему, и он тоже ответил ей улыбкой.

— Чудесное место, не правда ли? — сказал он.

— Парк? Да уж конечно!

Мартин кивнул по направлению карусели.

— Тоже часть лета, правда? Эта карусельная музыка. Шарманка.

Хорошенькая женщина рассмеялась.

— И сахарная вата, и мороженое, и оркестр на эстраде…

На лице Мартина уже не было улыбки. Ее сменило выражение сосредоточенности и внутренней муки.

— Ничто с этим не может сравниться никогда, — мягко сказал он. — Ничего не может быть лучше, чем когда стоит лето, а ты еще совсем маленький.

Женщина пристально смотрела на него. Да что же все-таки с этим мужчиной?

— Вы здешний? — спросила она.

— Был когда-то. Очень давно, — ответил Мартин. — Я жил в двух кварталах отсюда. Помню вот и эту эстраду. Господи, еще бы мне не помнить! Бывало, убежишь вечером потихоньку из дому, ляжешь вон там в траве, смотришь на звезды и слушаешь музыку. — Голос его стал звучать взволнованно. — А вон на том поле я играл в бейсбол. Стоял на третьей линии. И все-то детство у меня связано с этой вот каруселью. — Он протянул руку по направлению к эстраде. — Вон на том столбе однажды летом я вырезал свое имя. Мне было одиннадцать, и я вырезал свое имя прямо на… — Он резко оборвал себя и уставился во все глаза.

На перилах эстрадного павильона сидел мальчик и складным ножом вырезал что-то на столбе. Мартин Слоун медленно направился к нему. Он ощутил вдруг чувство, которого до сих пор никогда не испытывал. Его бросало то в жар, то в холод и познабливало от возбуждения; это было потрясение, изумление, это была тайна, глубина которой казалась ему непостижимой. Снизу вверх он взглянул на мальчугана и увидел свое собственное лицо, каким оно было двадцать пять лет тому назад. Он смотрел на себя самого. Он стоял, недоверчиво качая головой, щурясь на солнце, и затем увидел, что именно вырезал на столбе этот мальчишка. Детскими, неровными, печатными буквами. «МАРТИН СЛОУН», — гласила надпись. Мартин перевел дух и протянул руку к мальчишке, который только сейчас заметил, что за ним наблюдают.

— Мартин Слоун! Ты Мартин Слоун…

Мальчишка соскользнул с перил. Вид у него был испуганный.

— Да, сэр, но я ничего не хотел плохого, честно. Все ребята вырезают здесь свои имена. Честно. Я же не первый…

Мартин подвинулся к мальчику еще на шаг.

— Ты Мартин Слоун. Ну, конечно, ты — Мартин Слоун, вот кто ты… Вот так я и выглядел…

Он не замечал, что его голос внезапно стал громким, и, уж конечно, никак не мог видеть, как напряжено его лицо. Мальчишка подался назад, а потом посыпался вниз по ступенькам.

— Мартин! — крикнул ему вдогонку Слоун. — Мартин, прошу тебя вернись! Пожалуйста, Мартин!

Он побежал было за ним, но мальчик уже затерялся в многоцветной толпе коротеньких штанишек, микки-маусовых рубашек и бумажных платьев матерей.

— Прошу тебя, Мартин! — снова закричал Слоун, пытаясь разглядеть мальчика. — Пожалуйста… не надо бояться. Я не сделаю тебе ничего дурного. Я просто хотел… Я просто хотел порасспросить тебя кое о чем…

Я только хотел сказать тебе, — с нежностью продолжал Мартин, обращаясь уже больше к себе, — я только хотел сказать тебе, что потом случится…

Он повернулся и увидел давешнюю хорошенькую женщину. Она стояла рядом. Он закрыл глаза и провел рукой по лицу — ничего не понимающий, сбитый с толку.

— Не знаю, — слабо произнес он, — право, не знаю. — Он открыл глаза к уронил руку от лица. — Если это сон, я, надеюсь, проснусь…

Он снова стал слышать смех, музыку шарманки, ребячьи голоса.

— Я не хочу, чтобы это был сон, — сказал он. — О боже, я не хочу, чтобы это был сон!

Когда он перевел взгляд на молодую женщину, в ее глазах стояли слезы.

— Я не хочу, чтобы время проходило, вы меня понимаете? Я хочу, чтобы всегда было как сейчас…

Молодая женщина не понимала, что в этом человеке заставило ее испытывать к нему такую жалость. Ей хотелось успокоить его, но она не умела. Она только молча смотрела, как он повернулся и вышел из парка, и весь остаток дня она думала о нем, странном человеке с напряженным взглядом, который стоял в самом центре их парка, влюбленный в него.

Теперь Мартин знал, куда ему следует пойти. Это было все, что он знал. Все, кроме сознания того, что с ним происходит что-то странное. Что-то нереальное. Он не был испуган. Он только потерял внутренний покой. Он вернулся на Дубовую улицу и остановился перед своим домом. Снова почувствовал он, как воспоминания охватывают его. Он двинулся к дому по дорожке, поднялся по ступенькам и позвонил. Его всего трясло, но он не мог бы сказать ничего. Послышались приближающиеся шаги, дверь отворилась, и через сетку от насекомых на него уставился какой-то мужчина.

— Да? — спросил он.

Мартин Слоун не отвечал. Он не мог говорить. Восемнадцать лет назад дождливым, холодным, насквозь продутым ветром, мартовским полднем состоялись похороны его отца, он сам был на них, и вот теперь он смотрел на лицо своего отца там, по другую сторону сетки. Квадратная челюсть, глубоко сидящие голубые глаза, на редкость выразительные морщины, избороздившие лицо и придающие ему одновременно чуть насмешливое и мудрое выражение. Лицо его отца. Лицо, которое он любил. И это именно оно смотрело на него через сетку.

— Да? — его отец перестал улыбаться, и в голосе у него прозвучала нотка нетерпения. — Кого вам нужно?

— Папа! Папа! — голос Мартина больше напоминал шепот.

Изнутри, из комнат, он услышал голос матери. Уже четырнадцать лет, как ее не было на свете, но это был ее голос.

— Кто там, Роберт? — спросила женщина. Его мать,

— Мама? — голос Мартина дрогнул. — Это мама?

Глаза Роберта Слоуна сузились и губы сжались.

— Кто вы такой? — резко сказал он. — Что вам здесь нужно?

Миссис Слоун уже стояла подле локтя мужа, взглянула разок ему в лицо и перевела взгляд на Мартина.

— Почему вы оба здесь? — спросил Мартин. — Как вы можете быть здесь?

Недоумевающая и обеспокоенная миссис Слоун снова перевела взгляд с Мартина на мужа.

— Кто это? — спросила она. — Чего вы хотите, молодой человек?

Мартин, не веря своим глазам, покачал головой, чувствуя, как все в нем рвется навстречу этому мужчине и этой женщине, стоящим перед ним. Ему хотелось коснуться их, обнять их, прижаться к ним.

— Мамочка, — произнес он наконец. — Неужели ты не узнаешь меня? Это Мартин, мамочка. Это Мартин!

Глаза женщины расширились.

— Мартин? — она повернулась к мужу, шепча ему: — Это какой-то лунатик или еще кто…

Роберт Слоун начал закрывать дверь. Мартин схватился было за ручку рамы с сеткой. Она не поддалась.

— Папа, прошу тебя, подожди минутку. Ты не должен меня бояться. Господи боже, да как вы можете бояться меня? — Он ткнул себя пальцем, как если бы представлял сейчас собой всю логику мира. — Я Мартин, — повторил он. — Неужели вы не понимаете? Я Мартин Я здесь рос!..

Он видел холодность на обоих лицах, страх, неприятие. Он был в эту минуту как маленький мальчик, который потерялся, но затем вернулся домой и нашел дверь запертой.

— Я ваш сын, — молил он. — Неужели вы меня не узнаете? Мамочка! Отец! Пожалуйста… посмотрите на меня!

Дверь с треском захлопнулась перед самым его носом, и прошло несколько минут, прежде чем он смог сойти вниз по ступенькам крыльца. Там он остановился, чтобы еще раз окинуть взглядом дом. Вопросы осаждали его, вопросы, которые даже не имели какой-то четкой формы. Бессмысленные вопросы. Во имя господа, что же это здесь творится? Где он? Когда он? Деревья и дома валились на него, он чувствовал, что на него поднимается вся улица. О боже, ему совсем не хочется уходить отсюда! Он должен снова увидеть своих родителей. Он должен поговорить с ними!

Звук автомобильного гудка ударил ему в уши. В соседнем дворе он увидел мальчишку, показавшегося ему знакомым. Парень стоял возле открытого двухместного автомобиля с откидывающимся задним сиденьем.

— Привет! — прокричал ему мальчишка.

— Привет, — ответил Мартин. Он подошел к автомобилю.

— Ничего штучка, правда? — спросил мальчишка. — Первый такой в городе. Отец мне его только что купил.

— Что? — спросил Мартин

— Новая машина, — улыбка не сходила с губ мальчишки. — Первый такой. Вот красавец, правда?

Мартин окинул взглядом автомобиль — от переднего бампера до стоп-фонарей.

— Откидное сиденье, — тихо сказал он.

Мальчишка вопросительно наклонил голову.

— Ну, ясно, откидное. Это же тип такой.

— Двадцать лет не видел откидных сидений.

Вышла пауза, и лицо мальчишки попыталось было снова вернуть себе энтузиазм предыдущей минуты.

— Да вы откуда взялись, мистер?

Мартин Слоун не ответил. Он смотрел на автомобиль. Первый такой в городе, сказал мальчишка. Первый. Новехонький. Автомобиль выпуска 1934 года был новехонький…

Уже вечерело, когда Мартин Слоун снова вернулся на Дубовую улицу и остановился перед своим домом, глядя на немыслимо теплые его огни, горевшие в окнах. Цикады трещали так, словно где-то в темноте били пальцами в целый миллион бубнов. В воздухе стоял аромат гиацинтов. Тихое шелестение лиственных крон закрывало луну и странными тенями пятнало остывающие тротуары. Лето, лето было во всем, так хорошо помнящееся лето…

Мартин Слоун исходил множество тротуаров и о многом передумал. С яркой и четкой ясностью знал он теперь, что очутился на двадцать пять лет назад во времени. Каким-то необъяснимым образом ему удалось пробиться через непроходимое измерение. Ничто более не затрудняло его, не томили никакие предчувствия. Теперь у него были цель и решимость. Он хотел бросить вызов этому прошлому. Он прошел к ступеням на веранде, и нога его ткнулась во что-то мягкое. Это была бейсбольная перчатка. Он поднял ее, натянул на руку, пару раз ткнул кулаком в ловушку, как делал это много лет назад. Затем увидел, что посреди двора стоит велосипед. Он несколько раз тренькнул звонком на руле и вдруг почувствовал, как чья-то рука легла на его руку и погасила звук. Он поднял глаза и увидел рядом с собой Роберта Слоуна.

— Снова вернулись, значит? — произнес его отец.

— Я должен был вернуться, папа. Это мой дом. — Он поднял перчатку, которую держал в руке. — И эта тоже моя. Ты подарил ее мне, когда мне исполнилось одиннадцать.

Глаза его отца сузились.

— Ты подарил мне и бейсбольный мяч, — продолжал Мартин. — На нем еще есть автограф Лу Герига.

Долгую, заполненную размышлением минуту отец смотрел на него.

— Кто вы? — мягко спросил он. — Что вам здесь нужно? — Он чиркнул спичкой, раскурил свою трубку и затем вытянул руку с огоньком, вглядываясь в лицо Мартина в те короткие секунды, пока маленькое пламя еще теплилось.

— Я просто хочу отдохнуть, — сказал Мартин. — Просто на какое-то время мне нужно сойти с дистанции. Я ведь весь тут. Неужели ты не понимаешь, папа? Я отсюда, я свой, это все мое…

Лицо Роберта Слоуна смягчилось. Человек он был добрый и чувствительный И разве не было чего-то в этом незнакомце, что пробуждало в нем странные, неясные чувства? Что-то таков, что… похоже, было знакомым?

— Послушайте-ка, сынок, — сказал он. — Может, вы больны. Может, у вас навязчивая идея или еще что. Не хочется вас задевать, и не хочется, чтобы вы угодили в какую-нибудь беду. Но все же вы лучше выбирайтесь отсюда, а то беды не миновать.

За его спиной раздался скрип открываемой двери — это вышла миссис Слоун.

— С кем ты тут разговариваешь, Роб?.. — позвала было она. Увидев Мартина, она тотчас умолкла.

Он подбежал к веранде и метнулся вверх по ступенькам, чтобы схватить ее в объятия.

— Мамочка! — крикнул он ей — Посмотри на меня! Всмотрись в мое лицо! Ведь ты-то узнаешь, узнаешь — правда?

Миссис Слоун выглядела испуганной и попятилась.

— Мамочка! Посмотри же на меня! Прошу тебя! Кто я? Скажи мне, кто я?

— Вы посторонний, — ответила миссис Слоун. — Я никогда раньше вас не встречала. Роберт, скажи ему, пусть уйдет!

Мартин снова схватил ее и повернул к себе лицом.

— У вас есть сын по имени Мартин, ведь так? Он ходит в Эмерсоновскую школу. Август он проводит на ферме у своей тетки неподалеку от Буффало, а года два назад каждое лето вы ездили на озеро Саратогу и снимали там домик. А когда-то у меня была сестра, но она умерла, когда ей был только год!..

Широко раскрыв глаза, миссис Слоун смотрела на него.

— Где сейчас Мартин? — спросила она мужа.

Руки Мартина снова крепко сжали ей плечи

— Это я, Мартин! — прокричал он. — Я ваш сын! Вы должны мне поверить. Я ваш сын Мартин. — Он отпустил ее и полез в карман пиджака за бумажником. Одну за другой он начал вытаскивать из него бумажки — Видите? Видите? Вот все мои документы. Удостоверения личности. Прочитайте их. Вот — прочитайте, прочитайте!

Он настойчиво совал бумажник матери, но его мать в отчаянии и испуге вырвалась и наотмашь ударила его по лицу. Движение было инстинктивное, но она вложила в удар всю силу. Мартин застыл, бумажник выскользнул из его пальцев и упал наземь, голова его конвульсивно двигалась из стороны в сторону, словно только что случилась непоправимая ошибка и он никак не мог поверить, что женщина, стоящая перед ним, не понимает этого. Слабое эхо шарманки донеслось откуда-то издалека. Мартин повернулся и прислушался. По ступенькам мимо отца он сошел на дорожку. Там он снова остановился, прислушиваясь. Затем бросился бежать по самой середине улицы на звуки музыки.

— Мартин! — кричал он, сломя голову мчась по направлению к парку. — Мартин! Мартин! Мартин! Мне нужно поговорить с тобой!

В парке горели разноцветные фонарики, и светильники на столбах, и разноцветные электрические надписи над эстрадой. Светящаяся дорожка, радиусом пролегшая от карусели, все вращалась, с каждым оборотом ложась на лицо Мартину, а он затравленно озирался, пытаясь разглядеть одиннадцатилетнего мальчишку в вечерней тьме, которая кишмя кишела этими сорванцами. Затем внезапно он его увидел. Мальчик катался на карусели.

Мартин подбежал к ней, схватился за стойку, когда она поравнялась с ним, и одним махом взметнул свое тело на движущуюся платформу. Он начал, спотыкаясь, пробираться через лабиринт висящих над полом коней под взглядами сотен маленьких лиц, двигающихся перед ним вверх и вниз.

— Мартин! — закричал он, столкнувшись с одной из лошадок. — Мартин, прошу тебя, я должен поговорить с тобой!

Мальчик услышал свое имя, оглянулся через плечо, увидел этого человека со спутанными волосами и лицом в испарине, который пробирался к нему. Он слез с коня, отбросил в сторону коробку с жареной кукурузой и кинулся бежать, ловко проскальзывая между то вздымающимися, то припадающими всадниками.

— Мартин! — бился ему вслед голос Слоуна.

Слоун настигал. Их разделяло теперь всего только десять или пятнадцать футов, но мальчик не сдавался, продолжал убегать.

Случилось это внезапно. Мартин уже приблизился к мальчику на расстояние вытянутой руки и протянул ее, чтобы схватить беглеца. Мальчик через плечо оглянулся на него и, не заметив, ступил мимо края платформы и головой вперед рухнул в кружащийся многоцветный вихрь. Ногой он зацепился за какую-то железяку, торчащую из-под платформы, и некоторое время карусель тащила его за собой, кричащего в смертельном испуге. Он успел крикнуть только раз, потому что служитель в тот же миг схватил рубильник и рванул его на себя. Никто не заметил тогда и никто не мог вспомнить после, что с затихающим, нестройным аккордом преждевременно умолкнувшей шарманки слились два крика. Закричали двое. Одиннадцатилетний мальчик, теряющий и потерявший сознание, пережив перед этим секунды кошмара. И Мартин Слоун, который вдруг ощутил, как пронзительная боль агонией схватила его правую ногу. Он схватился за ногу, едва не упав. Теперь кричали уже все — матери и ребятишки, сбегаясь отовсюду к мальчику, лежащему вниз лицом в нескольких футах от карусели. Они собрались вокруг него. Служитель протолкался через кольцо обступивших и опустился на колени рядом с маленьким телом. Когда он осторожно поднял его на руки, над толпой прозвенел тонкий голосишко какой-то девочки:

— Посмотрите на его ногу! Ой, посмотрите!

Одиннадцатилетнего Мартина Слоуна унесли из парка. По его искалеченной правой ноге текла кровь. Мартин хотел было подойти к нему, но мальчика уже унесли. Воцарилась тишина, в которой только постепенно зародился шепот. Люди стали медленно расходиться по домам. Киоски закрылись. Погасли огни. В какую-то минуту Мартин остался совсем один. Он прислонился головой к одному из столбов ограждения карусели и закрыл глаза.

— Я только хотел сказать тебе, — прошептал он, — я только хотел сказать тебе, какое это чудесное время. Пусть ни одна секунда его не уплывет мимо тебя, пока… пока ты не насладишься ею. Больше не будет каруселей. Не будет сахарной ваты. И музыканты больше не будут играть с эстрады. Я только хотел сказать тебе, Мартин, что это изумительное время. Сейчас! Здесь!.. Вот и все. Вот все, что я хотел тебе сказать.

Он чувствовал, как его душу охватывает печаль.

— Да поможет тебе господь, Мартин, это все, что я хотел тебе сказать!

Он подошел к краю платформы и сел. Деревянные кони смотрели на него безжизненными глазами. Слепо уставились на него запертые киоски. Летняя ночь развесила вокруг него свои пологи, оставив его в одиночестве. Он не знал, сколько просидел вот так, как вдруг услышал шаги. Он поднял голову и увидел отца. Тот шел к нему через платформу карусели. Роберт Слоун смотрел на него сверху и держал в протянутой руке бумажник. Его, Мартина, бумажник.

— Я подумал, что вам захочется узнать, — сказал отец. — С мальчиком все будет в порядке. Может быть, станет чуть прихрамывать, говорит доктор, но все будет в порядке.

Мартин кивнул:

— Я благодарю бога за это.

— Вы уронили вот это возле дома, — сказал Роберт, передавая ему бумажник. — Я заглянул внутрь.

— И?..

— Он кое-что рассказал о вас, — честно признался Роберт. — Водительские права, визитные карточки, деньги. — Он помолчал. — Похоже, что вы в самом деле Мартин Слоун. Вам тридцать шесть лет. В Нью-Йорке у вас есть квартира…

Он еще помолчал, затем снова заговорил. На этот раз голос его звучал немного вопросительно:

— Тут написано, что на водительские права срок выходит в тысяча девятьсот шестидесятом. Это ведь через двадцать пять лет. И даты на бумажках… на деньгах… Эти годы тоже еще не наступили.

Мартин прямо взглянул отцу в лицо.

— Значит, теперь ты знаешь, да? — спросил он.

Роберт кивнул.

— Да. Знаю. Я знаю, кто вы, и знаю, что вы пришли сюда издалека. Издалека… и во времени тоже. Я не знаю, зачем или как. А вы?

Мартин покачал головой.

— Но зато вам известно кое-что другое, а, Мартин? То, что еще только должно случиться…

— Да, мне это известно.

— И вам известно и то, когда ваша мать и я… когда мы…

— Да, я это тоже знаю, — шепотом сказал Мартин.

Роберт вынул трубку изо рта и долгое время пристально смотрел на Мартина.

— Ну что ж, говорить этого не надо. Мне бы лучше этого не знать. Это ведь часть той тайны, с которой мы живем. И я думаю — пусть это так навсегда и останется тайной. — Он умолк на мгновение. — Мартин?

— Да, папа.

Роберт положил Мартину руку на плечо.

— Вы должны уйти отсюда. Вам здесь нет места. И ничего вашего уже нет. Вы понимаете?

— Я вижу, что это так, — тихо сказал Мартин, кивнув головой. — Но понять… нет, понять этого я не могу. Почему нет?

— Мне кажется, потому, что в жизни нам выпадает только одна возможность. Может так быть, что на каждого отпущено только одно лето. — Роберт улыбнулся. Теперь в его голосе звучало глубокое и сердечное сострадание. — Тот мальчик, тот, которого я знаю, тот, который здешний. Это его лето, Мартин. В точности как когда-то оно было вашим. — Он покачал головой. — Не заставляйте его делиться с вами.

Мартин поднялся и смотрел теперь в сторону, в темноту парка.

— Там… так плохо? Там, откуда вы пришли? — спросил Роберт.

— Я так считал, — ответил Мартин. — Я живу как в бешеной гонке, папа. Я слаб — и вот я выдумал, что я силен. Мне страшно до смерти — а я играю этакого сильного человека. Но внезапно все это настигает меня. И я почувствовал такую усталость, папа. Я почувствовал такую адскую усталость, потому что гонка была такой долгой… И тогда… в один прекрасный день я понял, что я должен вернуться. Я должен был вернуться и прокатиться на карусели, и послушать джаз с эстрады, и полакомиться сахарной ватой… Я должен был остановиться и перевести дух, закрыть глаза, вдыхать этот запах и слушать…

— Мне кажется, мы все этого хотим, — тихо заметил Роберт. — Но ведь, Мартин, когда вы вернетесь туда, вы, возможно, обнаружите, что и там, откуда вы, тоже есть и карусели, и играет джаз, и есть летние ночи. Может быть, вы просто не посмотрели где надо. Вы оглядываетесь, Мартин. Попробуйте заглянуть вперед.

Молчание. Мартин повернулся, чтобы посмотреть на отца. Его душила любовь, самая нежная нежность, какое-то звено, которое связывало его с этим человеком сильнее и глубже, чем зов крови.

— Может быть, папа, — сказал он, — может быть. Прощай, папа.

Роберт отошел на несколько футов, остановился, постоял так, спиной к Мартину, потом снова повернулся к нему.

— Прощай… сын, — сказал он.

Через мгновение он уже исчез. За спиной у Мартина тихо пришла в движение карусель. Огни были погашены, ни единого звука не раздавалось, только смутные силуэты коней перемещались по кругу. Мартин ступил на карусель, когда она двинулась в свой круговой путь, — безмолвный табун деревянных скакунов с нарисованными глазами, ночной быстроногий табун.

Карусель обошла полный круг, затем стала останавливаться. На ней никого не было. Мартин Слоун исчез.

Мартин Слоун вошел в аптеку. Это была та самая аптека, которую он помнил еще мальчишкой, но внутри она ничем не напоминала ту, кроме разве что общих очертаний да кроме лестницы, что вела к кабинету на антресолях. Теперь здесь было светло и весело от разноцветных полосок флуоресцентных трубок, оглушительно играл сверкающий огнями музыкальный автомат, замысловатый сатуратор с газировкой блистал хромированными частями. Было полным-полно старшеклассников, которые танцевали под эту громкую музыку или увлеченно листали журналы для подростков в уголке возле окна, выходящего на улицу. Аппарат для кондиционирования воздуха источал прохладу. Мартин пробирался сквозь сигаретный дым, сквозь орово рок-н-ролла, сквозь смеющиеся голоса подростков и их подружек, оглядываясь в поисках хотя бы чего-нибудь, что было бы ему знакомо. Молодой продавец газировки улыбнулся ему через стойку.

— Привет! — сказал он. — Что бы вы хотели?

Мартин уселся на кожаное сиденье хромированного табурета.

— Может быть, шоколадную содовую с мороженым, а? — сказал он парнишке за стойкой. — Мороженого три шарика.

— Три шарика, — повторил парнишка. — Сейчас я вам это мигом все сварганю. Будет первый класс! Тридцать пять центов. Ладно?

Мартин улыбнулся не без грусти.

— Тридцать пять, говоришь? — взгляд его снова обежал помещение. — А что старый мистер Уилсон? — спросил он. — Был когда-то здесь владельцем.

— А, он умер, — ответил парнишка. — Давным-давно. Лет пятнадцать назад, а может, и двадцать. Какое вам мороженое — шоколадное, ванильное?

Мартин не слушал его.

— Ванильное? — повторил парнишка.

— Я передумал, — сказал Мартин. — Я, пожалуй, не стану брать эту содовую. — Он стал подниматься с табурета и едва не упал, потому что его правая негнущаяся нога на момент оказалась в неловком положении. — Табуреты эти не для таких ног деланы, — заметил он с горестной улыбкой.

Парнишка за стойкой поддержал разговор:

— Уж точно. А вас это что — на войне?

— Что?

— Ногу. Вас на войне ранило?

— Нет, — задумчиво ответил Мартин. — По совести сказать, это я свалился с карусели, когда еще совсем клопом был. Потом неправильно срослось.

— Карусель! — щелкнул пальцами парнишка. — Слушайте, я же помню эту карусель. Ее сломали несколько лет назад. — Он улыбнулся доброй улыбкой. — Но уж было поздно, как я полагаю, а?

— Как это? — спросил Мартин.

— Я хочу сказать, вам-то уж было все равно. Запоздало.

Мартин медленно оглядел аптеку.

— Очень запоздало, — тихо сказал он. — Для меня очень запоздало.

Он снова вышел наружу, под горячее солнце. Жаркий летний день — 26 июня 1959 года по календарю. Он прошелся по главной улице и вышел из городка, направляясь к заправочной станции, где он так давно оставил свою машину, чтобы ей сменили смазку. Он медленно шагал по пыльной обочине шоссе, чуть приволакивая правую ногу.

На заправочной станции он расплатился, сел в автомобиль, развернул его и поехал назад, к Нью-Йорку. Лишь один раз он оглянулся через плечо на щит с надписью: «Хоумвуд, 1,5 мили». Надпись обманывала. Это-то он знал. Хоумвуд был дальше. Гораздо дальше.

Мужчина высокого роста в костюме от братьев Брукс, сидящий за рулем красного «мерседес-бенца», задумавшись, сжимал руль, направляясь на юг, к Нью-Йорку. Он не очень хорошо представлял себе, что ждет его в конце путешествия. Он знал только одно: кое-что он открыл для себя. Хоумвуд. Хоумвуд в штате Нью-Йорк. До него нельзя дойти пешком.

Перевел с английского Е. КУБИЧЕВ.

АЛЕКСАНДР КАЗАНЦЕВ ПОСАДКА

Рассказ
Рисунки Ю. МАКАРОВА

Как всегда, в кают-компании рассказывали о необычном, кто-то вспомнил знаменитую посадку воздушного гиганта ТУ-114 без переднего колеса, о которой в свое время много писали. Пилот совершил чудо. Переместив грузы и пассажиров в хвост корабля, он посадил самолет на «задние лапы» с «задранным носом». Но переволновались все крепко. Все, кроме пассажиров, не подозревавших за время перелета с Дальнего Востока, что переднего колеса нет. Один из них так и проспал опасное время. Бортпроводница, как все признали, была на высоте!

— Да, — многозначительно сказал подполковник милиции, сухопарый человек со впалыми щеками и пристальными серыми глазами. — Недаром летчикам желают не столько счастливого пути, сколько «счастливых посадок». Вот один нарушитель…

— Ну вот! При чем же тут нарушитель? — запротестовал было один из слушателей, сидевший рядом; на него зашикали и попросили подполковника рассказать.

Он согласился.

— В милицию я попал уже после демобилизации, — начал он, и все мы невольно посмотрели на его многоярусную колодку орденов. — Работал в Заполярье. И только недавно назначили меня начальником отделения ГАИ и БД (автоинспекции и безопасности движения) под Москву. Однажды требовалось мне попасть к определенному часу на Шереметьевский аэродром. Подмосковное шоссе, которое я опекал, одно из самых трудных: узкое, еще не полностью реконструированное, в часы «пик» забито машинами. Поэтому, чтобы поскорее выбраться к Ленинградскому шоссе, я сел с инспектором на мотоцикл и выехал пораньше. Пристроились мы в поток грузовых машин. Вдруг мимо нас со свистом пролетел бензовоз и пошел в обгон после запрещающего знака. Мой инспектор добавил газу, чтобы догнать нарушителя. Но не очень-то простой эта задача оказалась. И зачем только конструкторы допускают такие скорости у грузовых машин!

Помог нам закрытый шлагбаум переезда. Оставил я инспектора с мотоциклом на обочине, подхожу и скрепя сердце приветствую нарушителя по всей форме, как генерала какого.

Водитель высунулся из кабины, права протягивает. Но я на него так был зол, что даже в лицо ему не посмотрел. Гляжу в небо с белыми шарфами от самолетов, потом на фотокарточку удостоверения. Сразу вскочил в кабину и говорю: «Гони!»

— Так вот кто был нарушителем! Начальник ГАИ! — почему-то обрадовался его сосед, тот же слушатель, который в первый раз прервал рассказчика.

— Надо вам сказать, что жизнь моя неудачно сложилась, — невозмутимо продолжал подполковник. — В Заполярье я не только из-за романтики поехал. Пока был на фронте, жена моя вроде как бы «замуж вышла» за эстрадного артиста. Я в отпуск приезжал и заставил себя побывать на их представлении. Увидел жену в серебряной кофточке с обнаженными ногами, руками и шеей. Она улыбалась, реверансы публике делала и подавала своему партнеру шары, трости, тарелки и прочий жонглерский инвентарь. И так мне от всего этого тошно стало, что я тут же пошел за кулисы и дал согласие на развод. Ну и пожелал жене новых радостей. Дочурка у нас была. Лада. Меня зовут Зосимой. А я ее по-старорусскому Ладой назвал, вопреки желанию жены. Характер у меня в ту пору, надо думать, не из лучших был. После развода нашего осталась девочка у бабушки, у моей матери. Бывшую жену это устраивало. Ей с новым мужем приходилось все время ездить. А потом… Случилось так, что не пожелал им кто-то «счастливых посадок». Разбился их самолет где-то в Сибири, куда они на гастроли летели. Дочка с бабушкой так и осталась.

Вернулся я с войны. Дочь подросла. Ни отца, ни матери как следует не знает. И не решился я ее у бабушки отнять. Потому и согласился в Заполярье ехать. Вот какая романтика, — с горечью добавил он.

— И попал я в один город на Севере. Заполярный индустриальный центр. Дома многоэтажные. Асфальт. Светофоры даже. Машин, конечно, меньше, чем на Большой земле, но тоже немало. Возглавил я там автоинспекцию. Да так и застрял на много лет. Дорог в тундре достаточно появилось. Соответственно и нарушителей прибавилось. Дел хватало. А личной жизни настоящей не было. Одна радость, когда в отпуск с Ладой отправлялся. Тут уж у меня с бабушкой договоренность была. Проводили мы с дочкой отпуск вместе. Расставаться с каждым разом труднее становилось. Задумался я о возвращении на Большую землю. Только вдруг Лада моя далекая пишет мне, что сама ко мне на Север летит. Вот, думаю, это настоящая дочерняя любовь! За отцом хоть на Северный полюс!

Не успел я ей место присмотреть, как получаю телеграмму. Летит ко мне моя Лада… бортпроводницей самолета.

Вот это сюрприз! Приехал я на аэродром. Начальником там был мой фронтовой товарищ боевой майор Куценко, здоровенный мужчинище, под стать Поддубному, и усы такие же, как у знаменитого борца, и борьбой так же увлекался. Я как-то на фронте попробовал с ним схватиться. Чуть не задавил меня, медведь этакий, еле вывернулся. А еще Олесем заставлял себя называть. Олесь — это что-то нежное. Я уж его Александром Федоровичем величал.

«Куда летишь?» — он меня спрашивает.

«А я никуда не лечу. Я дочь встречаю с рейсовым самолетом Красноярск — Игарка».

«Добре, добре, — пробасил он. — Зайдет к нам на посадку ИЛ-14. Двигай на поле. А потом отметим прибытие как положено». — И хитро на меня поглядывает.

Пришлось ему объяснить, что я теперь всегда за рулем — это раз. Во-вторых: дочь «пролетом», так сказать, мимо меня, а не ко мне.

«Значит, теперь частенько встречаться будем», — решил Александр Федорович и повел меня на летное поле.

Аэродром у него уже по всей форме сделан, с бетонированными дорожками, не то что во фронтовых условиях.

Вижу, снижается ИЛ-14. Аккуратно так. Коснулся колесами посадочной полосы, приземлился на три точки. Классно!

Сначала пассажиры выходили с чемоданами, с рюкзаками. А потом появилась в дверном проеме и моя Лада. Ладная такая, стройная, в облегающей форме, ну прямо регулировщица на улицах Берлина! Когда-то мы с Олесем, то бишь с Александром Федоровичем, на таких заглядывались. Пилотка на дочке чуть набекрень, волосы светлые пучком, глаза синие и улыбка. Ничто так не красит женщину, как улыбка! Улыбка Ладу мою красавицей делала.

Сойти ей на землю я не дал, сам с последних ступенек снял и сжал в объятиях.

Куценко по плечу меня колотит:

«Эй, Зосима Петрович! Придушишь бортпроводницу нашу! Рейс сорвешь, медведище!»

Я их и познакомил. Медведище-то не я, а он, конечно, был.

Но вскоре улетела моя Лада. Не успел я с ней наговориться. Тоскливо мне стало. Еду назад по шоссе и размышляю, не пора ли на Большую землю, ведь и бабка совсем плоха!.. Одна радость — самолет из Игарки завтра утром возвращается.

Поутру я на служебном мотоцикле к аэродрому выехал. Заодно рассчитывал шоссе проинспектировать. Выезжаю прямо на летное поле. Вижу — Куценко уже на месте около бензовоза.

Стоим мы с ним на густой траве, и оба дивимся, до чего же здесь, в Заполярье, травы густые и сочные. И везде словно голубые брызги рассыпаны. Это цветы. Лето короткое, и все растущее торопится набраться сил, щедрой жизнью расцвести.

«Ну, друже Зосима Петрович, сегодня твоей бортпроводнице проверка настоящая выходит».

«А что такое?» — спрашиваю.

«Качка там, болтанка, будьте ласковы! — и Куценко указал на низкие облака. — Ям в воздухе поболе будет, чем в тундре».

Но «воздушное бездорожье» Ладин самолет благополучно преодолел и из облаков вынырнул. На посадку идет.

Почему-то я вспомнил, что не пожелал Ладе «счастливых посадок». И сразу вижу, глазам не верю: у самолета только одно шасси под крыльями выдвинулось.

Дух у меня захватило. Пугливым меня на фронте никто не считал, но тут… Пот у меня на лбу выступил. Посмотрел я на друга своего Куценко. И у того лицо мокрое, хоть полотенцем вытирай.

Вижу, самолет над аэродромом круг делает, на посадку идти не решается. Да и как тут сесть, когда даже не на «задние лапы» садиться надо, а как бы на одну лапу, если не считать переднего колеса.

Подбегает к нам водитель бензовоза. Я его сразу узнал: на шоссе встречались. Лихой водитель. Несколько раз мне казалось нарушает он правила. А поближе присмотришься — нет, все в норме.

«Разрешите обратиться, товарищ майор милиции», — говорит он мне.

Куценко к диспетчерской побежал по радио с пилотом договариваться. Я Ваню выслушал, так паренька звали, и потащил его вслед за начальником аэродрома.

Но прежде чем вам дальше все поведать, должен я рассказать, что на самолете происходило.

Летели там среди пассажиров: моряков, горняков, геологов, строителей — несколько своеобразных людей. Прежде всего Сходов Василий Васильевич, знаменитый полярник, начальник крупнейшей зимовки, все вы его знаете. Худой, сдержанный и непреклонный. Потом Пузырев Эдуард Ромуальдович, заготовитель пушнины, здоровяк, балагур, любитель поесть и попить, и не только фруктовую воду. И еще Зинаида Григорьевна, взбалмошная дамочка, каждый год свой отпуск проводившая в туристских путешествиях, привозившая в Заполярье последние моды прямо из загранпоездок. С ней рядом сидела Татьяна Петровна, скромная учительница из интерната, недавно открытого в тундре. И с ней вместе трехлетняя дочка, тоже Таня, Танечка. Ну и еще там был, так сказать, «главный герой» — Игорь Ольгович Логов, так он свое имя-отчество произносил. Окончил он недавно в Москве авиационный институт и в Арктику летал для собственного удовольствия, как «индивидуальный турист». Носил он зеленую туристскую робу на «молниях» и на ней два значка: альпинистский (первый разряд имел) и парашютистский с двузначной цифрой — по числу сделанных прыжков. С виду богатырь, лицо голливудское, бородка модная, запущенная в знак того, что «пребывает в походе». И всегда белозубая улыбка.

Начальник аэропорта прав был на счет испытания нашей бортпроводницы. Едва поднялся самолет из Игарки, начало его болтать. Проваливался он в ямы, как сорвавшаяся в шахту бадья. У людей дух захватывало, внутренности, как говорится, к горлу подступали. Многие из пассажиров не новички, привычные были, морской болезни неподверженные. Не то что моя Лада. Ей нужно было ходить, прямо держаться, обслуживать пассажиров, которым плохо становится, нарзан и таблетки всякие подносить, улыбаться. А она сама еле жива.

Тут Зинаида Григорьевна, дамочка-путешественница, и говорит:

«Простите меня, стюардесса. Что-то на вас лица нет. Так же было и на лайнере «Сабена» перед вынужденной посадкой». Лада моя от стыда, а может быть от возмущения, румянцем вспыхнула. Тогда Зинаида Григорьевна удовлетворенно заметила:

«Ну вот, теперь я спокойна, душечка. Мерси».

А Логов, альпинист и парашютист, с восхищением на Ладу смотрит. Встал со своего кресла и идет за Ладой в хвост самолета. Гитару взял и ну петь забавные туристские песенки, правда, все на один манер. Потом говорит ей вполголоса:

«Не обращайте на эту мымру внимания. Я вас научу, как качку переносить. Система дыхания!»

И стал показывать, как надо дышать. А Лада моя опять зеленая стала. Тошно ей, света в глазах не видит.

А он стоит, гитарой проход загораживает:

«А еще верней будет, когда прилетим в Красноярск, садануть нам с вами на Столбы. Чуете? Пара восхождений с веревками, и никаких головокружений! Гарантия с треугольной печатью. Костер, палатка!» — и он прищелкнул языком.

Лада моя решительно отодвинула пассажира и прошла в кабину пилотов. Вернулась оттуда и объявила:

«Сейчас будет произведена посадка для заправки горючим. Желающие могут прогуляться по летному полю или отдохнуть в аэровокзале. А пока попрошу закрепиться ремнями к креслам».

И пошла вдоль рядов, предлагая конфетки-сосучки.

Логов, поигрывая концом незастегнутого ремня и ласково глядя на нее, от конфетки отказался. А его сосед Эдуард Ромуальдович Пузырев расплылся в улыбке.

«Всякие коллекционеры на свете бывают. Представьте, я самолетные конфетки собираю «на память».

Лада ему улыбнулась.

Девочка Танечка конфетку взяла удивленно, но с удовольствием.

Когда Лада возвращалась по проходу, увидела, что из двери кабины летчиков командир ей знаки делает. Она заметила, но прошла между пассажирами, не ускоряя шага.

«Слушай, Лада, — сказал хрипловатым голосом летчик Сушков. Его квадратное лицо с ямкой на подбородке было озабочено. — Дрянь дело. Прибор показал: заклинило правое шасси. Не то сядем, не то ляжем. Пассажирам ни-ни…»

Лада похолодела вся. А тут в дверь заглядывает Логов:

«Прошу простить, товарищ командир. Нечаянно уразумел: правое шасси у вас заклинило? Бывает».

«Заходите. Закройте дверь», — скомандовал летчик.

Логов плотно прикрыл за собой дверь, смотря в сторону!

«Я авиационный конструктор. Знаком с самолетами. Спортсмен. Не знаю страха высоты. Позвольте мне выбраться под крыло и устранить повреждение».

Лада изумленно посмотрела на пассажира. Командир нахмурился.

«Вы понимаете, что значит работать во время полета? Это не «кукурузник». Представляете, какой ветер срывать будет? Без страховки».

«Почему же так? Неужели у вас на борту нет ни одного парашюта?»

«Есть, — пробурчал командир. — Но я не могу дать его вам для использования».

«Так я и не буду пользоваться! — живо отозвался Логов. — Я просто возьму парашют для перестраховки, чтобы увереннее работать».

«Придется высоту набирать».

«Я рад, что вы согласились».

«А как же пассажиры?» — спросила Лада, восхищенно глядя на смельчака.

Тот подмигнул, как заговорщик.

«Пассажирам объявите, что нашелся среди них доброволец, взявшийся в воздухе устранить повреждение. После чего будет произведена нормальная посадка», — сухо сказал командир.

Когда Лада сообщила пассажирам слова командира, все как-то притихли, сникли. Эдуард Ромуальдович задумчиво развернул «памятную» конфетку и засунул ее в рот, потом с обиженным видом уселся поглубже в кресле.

Василий Васильевич Сходов властно приказал:

«Всем сидеть на местах! От вашего спокойствия зависит успех операции. За действиями смельчака наблюдают только те, у кого места рядом с окнами».

Учительница Таня испуганно прижала к себе дочурку. Ну, а остальные — моряки, горняки, геологи и строители — были люди бывалые. Василия Васильевича поняли с полуслова.

А вот Зинаида Григорьевна словно языка лишилась. Позеленела вся, хуже, чем моя Лада от болтанки. Сидит, не шевелится в своем кресле и глотательные движения делает, словно невидимую воду пьет.

Словом, паники не было.

Логов получил парашют, приладил его у всех на глазах, набил карманы инструментами и пошел выбираться на крыло.

Лада прильнула к иллюминатору, смотрит. Видела, как человек на крыле распластался, лежит, за веревку держится. Она знала, что он должен через кожух мотора перелезть и под крыло нырнуть, чтобы под шасси на веревке повиснуть. Створки снизу крыла раздвинулись, и он мог бы попасть через них к шасси. Она очень удивилась, что он даже не попытался все это сделать. Неужели растерялся? Или из-за ветра от пропеллера не может продвинуться?

Потом она заметила, как руки Логова разжались, он выпустил веревку и стал сползать с крыла, расставив руки и ноги. Его действительно неодолимо сдувало ветром.

Так и не сделав попытки выбраться под крыло, почему-то не закрепив себя на веревке по-альпинистски, он сполз с крыла и сорвался вниз.

Самолет предварительно набрал достаточную высоту, и парашютист уже был в полной безопасности. Лада видела внизу белое пятно. Отстав от самолета, оно приближалось к посадочным знакам аэродрома.

Зинаида Григорьевна оглянулась на Ладу, чтобы по цвету ее лица прочесть, чем закончилась операция. Сама она не видела.

От стыда и гнева Лада моя была пунцовой. О всякой болтанке забыла. Сходив к командиру, она объявила от его имени:

«Сейчас самолет освободится от остатков горючего. В момент посадки всем оставаться на местах. Командир надеется, что все вы будете спокойны и окажетесь на высоте».

Мы с Куценко к тому времени снова выскочили на поле, следя за парашютом в небе и кружащим самолетом. И сразу же ринулись к бензовозу.

«Никак дождить стало», — бросил на бегу Куценко, вытирая рукавом лицо.

«Дождь-то «горючий», Александр Федорович», — отозвался Ваня Доронин, наш шофер.

«Горючее слить! Зараз! — спохватился начальник аэродрома. — Как бы взрыва не было».

«Да что вы, Александр Федорович! Я и так сумею», — запротестовал Доронин, перепрыгивая через ухаб.

«А ну! Без пререканий! Связь возлагаю на Зосиму Петровича! — командовал Куценко. — Во всем подчиняться его указаниям». — Он тяжело дышал от непривычного бега, былой борец.

Я тащил на себе походную рацию и немного отстал.

Куценко сел рядом с шофером в бензовоз. Ваня открыл сливной кран. Я примостился между цистерной и кабиной водителя. Мы помчались по ухабам травянистого поля, оставляя едко пахнущий след.

Доехали до ангаров. Там нас ждали рабочие с чехлами и брезентами. Мы набросали их на цистерну, соорудив нечто вроде подушки, Куценко остался у ангара. Я связался по радио с самолетом и приказал Ване: «Гони!»

И мы помчались по ухабам. Нужно было выехать к самому началу посадочной полосы, чтобы оказаться там одновременно с самолетом.

Мы опоздали. ИЛ-14 с ревом пронесся над нами, когда бензовоз не набрал еще достаточной скорости и безнадежно отстал от него. Мы видели, как самолет снова стал набирать высоту и делать круг для нового захода.

Тут уж и мы приобрели некоторый опыт. Помчались обратно по бетону и остановились на некотором расстоянии от края поля. Я смотрел в небо, задрав голову, и переговаривался с пилотом. Хрипловатый голос Сушкова был совершенно спокоен, хотя он и вел самолет на диковинную посадку.

Доронин высунулся из кабины и посмотрел на меня:

«В самый раз, Зосима Петрович».

И бензовоз рванул на траву, делая круг, чтобы снова оказаться на бетонной полосе уже при полном разгоне, Доронин был лихач, это несомненно. Сейчас он проявлял эти качества в полной мере. Он гнал машину перпендикулярно посадочной полосе с бешеной скоростью. Казалось, повернуть и выйти на бетон невозможно. Завизжали по бетону покрышки. Бензовоз накренился! Какое-то время мы мчались только на левых колесах — уподобились мотоциклу. Зато в самом начале полосы скорость бензовоза была достаточной.

Нам удалось точно рассчитать заход, и самолет снижался как раз над нами. Я отчетливо видел приоткрытые створки внизу крыла и заклинившееся там шасси. Оно приближалось ко мне.

Мы должны были заменить его своим бензовозом.

Доронин вел машину по краю дорожки. Я командами подправлял его, прикидывая, когда крыло самолета коснется мягких чехлов, укутавших цистерну.

Все обошлось. Крыло нежно легло на самодельную подушку. Теперь началось совместное торможение. Тут уж я не руководил. Ваня сам чувствовал Сушкова, скрытого для него в кабине пилотов. Они удивительным «спевшимся дуэтом» тормозили две машины, словно были, пилот и шофер, одним существом. Остановились оба еще далеко от края бетонной полосы.

Ваня выскочил из кабины прямо ко мне в объятия.

«Ну, — говорю, — молодец! Слово тебе даю: на шоссе попадешься как нарушитель, один раз прощу. Конечно, если без аварии».

Он смеется и тоже меня обнимает.

Тут и Куценко подоспел. А за ним и самоходный трап как ни в чем не бывало, солидно так едет, словно посадка самая обыкновенная произошла.

«Горючее зря только вылили», — сокрушался Доронин.

По трапу спускались пассажиры: геологи, горняки, моряки, строители. Все они на высоте оказались. В числе прочих и Сходов, как всегда спокойный, сдержанный. За ним Эдуард Ромуальдович, уже балагурить готов, но сам бледный, как шкурка песца. Учительница Таня счастьем так и светится, а ее Танечка ручонками к аэродромной траве тянется. За ней — обмякшая, позеленевшая Зинаида Григорьевна. А потом показалась и моя Лада. Едва дождалась, пока пассажиры выйдут, бросилась ко мне на шею и ревет. Я слезы ей вытер и к Ване Доронину подвел. Познакомил.

Потом мы втроем по летному полю шли, а следом за нами тащился появившийся здесь Логов и все бубнил:

«Я сорвался… Представьте себе, клянусь, сорвался. В Красноярске вам все объясню».

Но Лада даже не обернулась.

А я обернулся, чтобы получше «парашютиста» рассмотреть.

Подполковник закончил свой рассказ.

— Так кого же вы поймали у переезда? — спросил его сосед.

— Как кого? Конечно, Ваню Доронина. Он гнал на Шереметьевский аэродром. Хотел успеть и горючее слить и Ладу, свою невесту, встретить, как и я. Она на международных рейсах теперь работает. Потому я с ним и поехал. По пути напомнил ему, что свой «лимит» нарушений он уже исчерпал. В следующий раз может и без прав остаться, даром что будущий родственник.

— Эх, товарищ начальник ГАИ, как же так? Выходит, не наказали вы нарушителя? — шутливо укорил сосед.

— Почему не наказал? У самого Шереметьева «Москвич» нам попался. Мигалка у него была зажжена без надобности. Водитель тоже на аэродром спешил. Вот его-то, товарища Логова Игоря Олеговича, как в правах значилось, я и наказал.

И подполковник милиции хитро улыбнулся.

СОМЕРСЕТ МОЭМ ПРЕДАТЕЛЬ

Рассказ
Рисунки Г. ФИЛИППОВСКОГО

Накануне отъезда Эшендена в Швейцарию Р. решил ознакомить его с материалами, сбором которых ему предстояло заниматься, и принес пачку отпечатанных на машинке донесений от агента, числившегося в секретной службе под именем Густав.

— Лучше его у нас никого нет, — сказал Р. — Он всегда доставляет самые точные и подробные сведения. Рекомендую вам как следует присмотреться к его донесениям. Конечно, Густав — это голова, но думаю, что с таким же успехом мы можем получать подобные донесения и от других агентов. Просто нужно растолковать им, что от них требуется.

Густав, живший в Базеле, был коммивояжером швейцарской фирмы с филиалами во Франкфурте, Мангейме и Кельне и благодаря своему служебному положению имел возможность беспрепятственно совершать поездки в Германию. Он разъезжал по Рейну и собирал сведения о передвижении войск, производстве боеприпасов, о настроениях среди населения (чего особенно добивался Р.) и другую интересовавшую союзников информацию.

Он часто писал жене, и как только письма, зашифрованные оригинальным кодом, приходили в Базель, она пересылала их Эшендену, обосновавшемуся в Женеве, а тот отбирал самые важные данные и отправлял по назначению. Раз в два месяца Густав приезжал домой и составлял один из своих образцовых отчетов, на которые равнялись другие агенты секретной службы в этом районе.

Начальство было довольно Густавом, а у Густава не было причин обижаться на начальство. Им очень дорожили, платили больше, чем остальным, а за особо ценные материалы он время от времени получал солидные надбавки.

Так продолжалось больше года. Затем Р. заподозрил что-то неладное — он обладал феноменальным чутьем и внезапно почувствовал какой-то подвох. Он не сказал Эшендену ничего определенного (Р. не любил ни с кем делиться своими догадками), а попросил его отправиться в Базель и побеседовать с женой Густава — сам Густав в это время находился в Германии. Эшендену было предоставлено право решать, в каких тонах должна была протекать беседа.

Приехав в Базель и не будучи уверенным, придется ли ему здесь задержаться, Эшенден оставил чемодан на вокзале, сел в трамвай и доехал до улицы, на которой жил Густав; быстро оглянулся и, удостоверившись, что за ним не следят, зашагал к нужному дому. Это был большой жилой дом нищенски благопристойного вида, и Эшенден сообразил, что здесь обитают чиновники и мелкие торговцы. Заметив при входе сапожную мастерскую, Эшенден остановился.

— Герр Грабов здесь проживает? — спросил он на ломаном немецком языке.

— Да, я только что видел его на лестнице — минуты не прошла. Должно быть, он у себя.

Эшенден был сильно удивлен, ибо не далее чем вчера он получил через жену Густава письмо, отправленное из Мангейма, в котором Густав условным кодом сообщал номера нескольких полков, переправившихся через Рейн. Эшенден счел благоразумным ни о чем не расспрашивать сапожника, хотя его так и подмывала задать один вопрос, поблагодарил и поднялся на третий этаж, где, по его сведениям, жил Густав. Он назвонил и услышал, как за дверью задребезжал звонок. Минуту спустя дверь открыл небольшого роста энергичный мужчина в очках, с наголо обритой круглой головой. На ногах у него были домашние шлепанцы.

— Герр Грабов? — осведомился Эшенден.

— К вашим услугам, — сказал Густав.

— Разрешите войти?

Густав стоял спиной к свету, и Эшенден не мог разглядеть его лица. После минутного колебания он назвал фамилию, на которую получал от Густава письма.

— Милости прошу. Весьма рад вас видеть.

Хозяин провел его в тесную маленькую комнатку, заставленную резной дубовой мебелью, с пишущей машинкой на столе, покрытом зеленой скатертью. Вероятно, Густав занимался составлением очередного ценного донесения. По первому же слову Густава женщина, сидевшая у окна со штопкой, собрала свои принадлежности и вышла из комнаты. Эшенден нарушил тихую семейную идиллию.

— Присаживайтесь, прошу вас. Какая удача, что я в Базеле! Давно уже мечтаю с вами познакомиться. Я буквально сию минуту вернулся из Германии. — Он сделал жест в сторону пишущей машинки. — Думаю, что мои новости вас обрадуют. Я разузнал кое-что интересное. Подработать никогда не вредно.

Держался он очень свободно, но Эшендену его непринужденность не внушала доверия. Улыбаясь, Густав внимательно рассматривал Эшендена из-под стекол очков, и похоже было, что в его взгляде сквозила нервозность.

— Вы, должно быть, сильно торопились: письмо, которое ваша жена переслала мне в Женеву, опередило вас всего на несколько часов.

— Вполне вероятно. Я как раз собирался вам сообщить, что немцы догадываются об утечке информации по коммерческим каналам и поэтому всю почту на границе задерживают на сорок восемь часов.

— Понятно, — добродушно заметил Эшенден. — И по этой причине вы решили перестраховаться и датировали ваше письмо сорока восемью часами позже его фактической отправки?

— В самом деле? Какая оплошность с моей стороны. Видимо, я перепутал числа.

Эшенден с улыбкой взглянул на Густава. Это объяснение звучало неубедительно. Кто, кто, а Густав отлично знал, что в его работе важна точность. Информация из Германии поступала кружным путем, с большими запозданиями, и требовалось совершенно определенно знать, когда произошли те или иные события.

— Позвольте мне взглянуть на ваш паспорт, — сказал Эшенден.

— Зачем вам мой паспорт?

— Меня интересуют отметки о въезде и выезде из Германии.

— Неужели вы думаете, что мои поездки фиксируются в паспорте? У меня есть свои способы перехода через границу.

Эшенден был прекрасно осведомлен в этом вопросе. Он знал, что и с немецкой и со швейцарской сторон граница усиленно охраняется.

— Вот как? Почему же вы не пользуетесь обычным способом? Вас привлекли к работе как раз по той причине, что служба в швейцарской фирме, поставляющей Германии необходимые товары, обеспечивает вам свободный проезд в обе стороны. Я еще могу понять, что вас пропустили немецкие пограничники, но как вы миновали швейцарские посты?

Густав сделал оскорбленную мину.

— Я вас не понимаю. Уж не хотите ли вы сказать, что я состою на службе у немцев? Даю честное слово… Вы ставите под сомнение мою репутацию, я этого не потерплю.

— Не вы первый — были и другие случаи, когда человек работал на двух хозяев, а информацию поставлял такую, которая и гроша не стоит.

— Вы говорите, моя информация гроша не стоит? Почему же тогда, интересно знать, мне платят больше, чем другим агентам? Сколько раз сам полковник хвалил мою работу.

Теперь уже Эшендену пришлось призвать на помощь всю свою обходительность.

— Полно, полно, голубчик, не надо горячиться. Не хотите показывать паспорт, дело ваше. Я не настаиваю. Но неужели вы принимаете нас за дурачков и думаете, что мы не проверяем сообщения своих агентов и не следим за их передвижением? Даже самые остроумные шутки нельзя повторять без конца. В мирное время я занимаюсь юмористикой и знаю это по собственному печальному опыту. — Эшенден решил, что настал момент пойти ва-банк: он был знаком с некоторыми приемами хитроумной и прекрасной игры в покер. — Мы располагаем сведениями, что вы не были в Германии и вообще ни разу туда не ездили за все время сотрудничества с нами, а преспокойно отсиживались в Базеле, и все ваши донесения просто плод вашей богатой фантазии.

Густав взглянул на Эшендена, но его лицо выражало лишь снисходительность и добродушие. Он неуверенно улыбнулся и слегка пожал плечами.

— А вы думали, что нашли простачка, который готов рисковать жизнью за пятьдесят фунтов в месяц? Я жену люблю.

Эшенден от души рассмеялся.

— Поздравляю вас. Не каждый может похвастаться тем, что целый год морочил голову нашей разведке.

— Мне был обеспечен легкий заработок. Фирма перестала посылать меня в Германию, как только началась война, но я добывал всевозможные сведения от других вояжеров. Прислушивался к разговорам в ресторанах и пивных погребках, читал немецкие газеты. Я получал большое удовольствие от отправки писем и донесений.

— Надо полагать, — заметил Эшенден.

— Что вы собираетесь предпринять?

— Ничего. Что мы можем предпринять? Вы не думаете, что мы по-прежнему будем выплачивать вам жалованье?

— Да нет, на это рассчитывать не приходится.

— Кстати, извините за нескромный вопрос, вы и с немцами разыгрывали такую же комедию?

— Нет, нет, что вы, — возмущенно запротестовал Густав. — Как вы могли подумать. Мои симпатии целиком на стороне союзников. Я всей душой с вами.

— А почему бы и нет? — спросил Эшенден. — У немцев денег куры не клюют, могло бы кое-что перепасть и на вашу долю. Время от времени мы снабжали бы вас информацией, ради которой немцы не поскупятся.

Густав забарабанил пальцами по столу. Взял в руки листок теперь уже ненужного донесения.

— С немцами опасно связываться.

— Вы рассуждаете весьма здраво. Ну, и в конце концов, даже если вам перестанет идти жалованье, вы всегда сможете подработать, доставляя нам полезную информацию. С одним уговором — данные должны быть достоверны. Впредь мы будем платить только за дело.

— Я должен подумать.

Покуда Густав предавался размышлениям, Эшенден закурил и стал глядеть, как дым от сигареты тает в воздухе. Он тоже что-то обдумывал.

— Вас интересуют какие-нибудь конкретные сведения? — неожиданно спросил Густав.

Эшенден улыбнулся.

— Имеете шанс заработать пару тысяч швейцарских франков, если сможете разузнать, чем занимается в Люцерне один немецкий агент. Он англичанин, и зовут его Грантли Кейпор.

— Знакомая фамилия, — сказал Густав. С минуту он помолчал. — Сколько времени вы здесь пробудете?

— Сколько потребуется. Я сниму номер в гостинице и дам вам знать. Если понадобится со мной связаться, меня всегда можно будет застать в номере в девять утра или в семь вечера.

— В гостинице встречаться рискованно. Я лучше вам напишу.

— Отлично.

Эшенден поднялся, и Густав проводил его до двери.

— Так мы расстаемся без обиды? — спросил он.

— Можете не волноваться. Мы сохраним ваши донесения в архиве как классический образец.

Два или три дня Эшенден потратил на знакомство с Базелем. Особого удовольствия он не испытал. Большую часть времени он провел в лавках букинистов, роясь в книгах, чтением которых стоило заняться, если бы можно было прожить на свете тысячу лет. Один раз он заметил Густава на улице. На четвертый день утром вместе с кофе в постель ему подали письмо. В конверт незнакомой фирмы был вложен листок с отпечатанным на машинке текстом. Ни подписи, ни обратного адреса не было. Эшенден подумал, известно ли Густаву, что по шрифту пишущей машинки человека так же легко найти, как и по почерку. Он дважды внимательно прочел письмо, посмотрел на свет, есть ли водяные знаки (никакой необходимости в этом не было, но так всегда поступали сыщики в детективных романах), потом чиркнул спичкой и подождал, пока оно сгорит. Истлевшие остатки он скомкал. Он поднялся с постели, уложил чемодан и первым же поездом выехал в Берн. Оттуда он отправил Р. шифрованную телеграмму. Два дня спустя в номере отеля в час, когда в гостиничных коридорах не встретишь ни одной живой души, ему были переданы устные инструкции, и еще через сутки он прибыл окольным путем в Люцерн.

Сняв номер в условленной гостинице, Эшенден вышел на улицу; стоял чудесный ранний августовский день, и на безоблачном небе ярко светило солнце. В детстве его привозили в Люцерн, и с тех пор в его памяти смутно запечатлелись крытый мост, огромный каменный лев и церковь, где, томясь от скуки и в то же время восхищаясь, он слушал орган; прохаживаясь теперь по тенистому берегу озера, которое выглядело раскрашенным и неестественным, как на цветных открытках, он не спешил обойти все полузабытые уголки, а старался мысленно представить себе того робкого и непоседливого подростка, сгоравшего от нетерпения поскорее стать взрослым, который некогда бродил по этим местам. Но оказалось, что больше всего ему запомнились картины окружающего, а не он сам; в памяти всплывали обрывки воспоминаний — солнце, зной, люди; толчея в поезде и в гостинице, забитые до отказа пароходики на озере, густые толпы отдыхающих на улицах и на набережной — каких-то курьезных стариков и старух, — обрюзглых и уродливых, от которых противно пахло. Сейчас в военную пору в Люцерне было так же безлюдно, как в те времена, когда Швейцария еще не пользовалась репутацией «спортивной площадки Европы». Гостиницы большей частью были закрыты, улицы пустынны, на воде у причалов покачивались гребные лодки — их некому было брать напрокат, — а в аллеях на берегу озера прогуливались лишь степенные швейцарцы вместе со своим нейтралитетом, словно с верным псом. Эшендена обрадовали покой и глушь, он присел на скамейку у воды и весь отдался своему настроению. Конечно, озеро с водой какого-то немыслимо голубого цвета и чересчур заснеженными вершинами выглядело нелепо, и вся эта красота, от которой рябило в глазах, скорее утомляла, чем приводила в восторг. Однако было в этом пейзаже некое очарованье, простое и трогательное, как «Песня без слов» Мендельсона, и Эшенден не смог сдержать довольной улыбки. Люцерн пробудил в нем воспоминания о восковых цветах под стеклом, часах с кукушкой и затейливых старинных вышивках. Как бы там ни было, пока стоят погожие дни, он решил наслаждаться природой. Он считал, что стоило по крайней мере попытаться соединить приятное с полезным и, принося пользу отечеству, подумать и о собственном удовольствии. Он путешествовал под вымышленной фамилией, с новеньким паспортом в кармане, и у него было такое ощущение, словно он заново родился. Ему частенько надоедало копаться в себе, и временное перевоплощение в образ, созданный богатой фантазией Р., развлекало его. Его позабавил недавний казус с Густавом. Правда, Р. не нашел в нем ничего смешного — он не отличался тонким юмором и не любил, когда его разыгрывали. Оценить это мог лишь человек, умеющий взглянуть на себя со стороны и способный в человеческой комедии быть одновременно зрителем и актером. Р. же был солдатом и считал, что самоанализ занятие нездоровое и недостойное англичанина.

Эшенден встал и медленно направился к гостинице. Это была второразрядная швейцарская гостиница, маленькая и идеально чистая; из окон его спальни, обставленной натертой до блеска мебелью темного дерева, открывался прелестный вид; и хотя в ненастную погоду в ней, наверное, было не очень уютно, сейчас, в теплый солнечный день, она ласкала взор. В холле он присел за один из столиков и заказал бутылку пива. Хозяйке гостиницы не терпелось узнать, откуда в этот мертвый сезон вдруг взялся постоялец, и он охотно удовлетворил ее любопытство. Он рассказал, что совсем недавно перенес брюшной тиф и приехал в Люцерн поправляться. Работает он в цензурном управлении и хочет воспользоваться случаем и немного попрактиковаться в немецком языке. Поинтересовался, не может ли она порекомендовать ему преподавателя. Хозяйка, полная, белокурая и добродушная швейцарка, болтала без умолку, и Эшенден не сомневался, что она передаст их разговор кому следует. В свою очередь, он задал несколько вопросов. Она оживленно заговорила о войне. Обычно в это время отбоя нет от приезжающих, мест не хватает, и людей приходится размещать в соседних домах, а теперь вот гостиница почти совсем пустует. Несколько человек приходят столоваться, но постоянных жильцов всего две пары. Одна — пожилая ирландская чета, на лето они перебираются в Люцерн из Веве, да потом еще англичанин с женой. Жена у него немка, вот они и живут в нейтральной стране. Эшенден постарался ничем не выдать своего любопытства — по описанию хозяйки он узнал Грантли Кейпора, — но она, не дожидаясь его расспросов, сообщила, что большую часть времени они проводят в горах. Герр Кейпор — ботаник, он так увлекается местной флорой. И жена у него симпатичная, она ей очень сочувствует. Ну, да ведь не вечно же будет продолжаться эта война. Хозяйка заторопилась по своим делам, и Эшенден поднялся наверх.

Обед начинался в семь, и, желая поспеть в обеденный зал до прихода своих соседей по гостинице, как только прозвенел звонок, он тотчас же спустился вниз. Обеденный зал представлял собой очень скромную, аккуратно выбеленную комнату, обставленную такими же полированными темными креслами, что и в его номере, по стенам были развешаны олеографии с изображением швейцарских озер. На каждом из маленьких столиков стоял букетик цветов. В зале царили чистота и порядок, предвещавшие скверный обед. Эшенден хотел было для разнообразия заказать бутылку самого лучшего рейнвейна, но не решился привлекать к себе внимание подобной экстравагантностью (он заметил на нескольких столиках початые бутылки и сделал для себя заключение, что другие постояльцы употребляют вино весьма умеренно) и ограничился пинтой лагера.[9] Тем временем в зале начали поодиночке появляться первые посетители — судя по всему, швейцарцы, приехавшие в Люцерн по делам. Они разместились за столиками, развернули салфетки, тщательно сложенные после завтрака, и, пристроив поудобнее газеты, прихлебывая суп, принялись за чтение. Вскоре появился высокий сутулый седой старик с обвислыми седыми усами, а вместе с ним маленькая седенькая старушка в черном платье. Видимо, это был ирландский полковник и его жена, о которых говорила хозяйка. Они заняли свои места, и полковник налил чуточку вина себе и супруге. Оба молча ждали, пока крепкая разбитная служанка подаст обед.

Наконец пришли те, кого поджидал Эшенден. Он постарался углубиться в чтение немецкой книги и поднял глаза только один раз, когда они появились на пороге. Он увидел мужчину лет сорока пяти, среднего роста и крупного телосложения, с короткими темными растрепанными волосами и широким, гладковыбритым медно-красным лицом. На нем была рубашка с отложным воротничком и серого цвета костюм. Вслед за ним шла его жена, как показалось Эшендену на первый взгляд, невзрачная, ничем не примечательная немка. Грантли Кейпор уселся за стол и принялся оживленно рассказывать служанке, как великолепно они прогулялись. Когда он упомянул ничего не говорившее Эшендену название вершины, до которой они добрались, служанка стала ахать и восхищаться. Далее Кейпор, без труда говоривший по-немецки с едва заметным английским акцентом, сказал, что они боялись опоздать и решили не подниматься к себе наверх, а сполоснули руки на улице. У него был зычный голос, держался он непринужденно.

— Накормите нас поскорее, мы умираем с голода, и подайте пива, три бутылки. Lieber Gott,[10] до чего же я хочу пить!

Энергия в нем так и бурлила. С его приходом в унылой вылизанной столовой как будто пахнуло свежим ветром, и все посетители вдруг словно ожили. Он громко, на весь зал заговорил с женой по-английски; однако она тотчас же чуть слышно перебила его. Кейпор осекся, и Эшенден почувствовал, что он смотрит в его сторону. Миссис Кейпор заметила присутствие незнакомца и обратила на это внимание мужа. Эшенден притворился, что занят чтением, и перевернул страницу книги, но он ощутил на себе пристальный взгляд Кейпора. Они продолжали беседовать, но так тихо, что Эшенден даже не смог разобрать, на каком языке шел разговор; когда же служанка подавала суп, Кейпор негромко спросил ее о чем-то. Нетрудно было догадаться что он расспрашивает об Эшендене. Служанка что-то ответила, Эшенден расслышал только одно слово — Engländer.[11]

Несколько посетителей закончили обед и, ковыряя в зубах, вышли из зала. Старый ирландский полковник и его супруга поднялись из-за столика, и он посторонился, уступая ей дорогу. За все время обеда они не обмолвились ни словом. Она медленно пошла к выходу; полковник заговорил со швейцарцем, по всей видимости адвокатом, и отстал на несколько шагов; она подошла к двери и остановилась, маленькая сгорбленная старушка, и ждала с какой-то робкой покорностью, пока подойдет ее супруг и откроет дверь. Эшенден сообразил, что ей никогда в жизни не приходилось самой выполнять эту процедуру. Она не знала, как это делается. Минуту спустя полковник старческими шажками засеменил к выходу, толкнул дверь и вышел вслед за супругой. В этой небольшой сценке, как в капле воды, отразилась вся их жизнь; и Эшенден попытался представить себе их характеры, их прошлое и настоящее, но вовремя одернул себя — в его положении творчество было непозволительной роскошью. Он докончил обед.

В холле его внимание привлек булль-терьер, привязанный к ножке стула, и, поравнявшись с собакой, он машинально потрепал ее вислые мягкие уши. Возле лестницы стояла хозяйка гостиницы.

— Чей это такой симпатичный песик? — поинтересовался Эшенден.

— Герра Кейпора. Его зовут Фрицди. Герр Кейпор уверяет, что родословная у него древнее, чем у английского короля.

Фрицци стал ластиться к Эшендену и ткнулся мордой в его руку. Эшенден сходил наверх за шляпой и на обратном пути заметил, что у входа в гостиницу Кейпор разговаривает с хозяйкой. Они сразу же замолчали, и по их смущенному виду Эшенден догадался, что разговор шел о нем. Выходя на улицу, он краешком глаза уловил подозрительный взгляд Кейпора. На его открытом и добродушном медно-красном лице теперь застыло вороватое выражение.

Эшенден не торопясь дошел до ближайшей таверны, где на открытой веранде подавали кофе, и, желая вознаградить себя за бутылку пива, выпитую за обедом по долгу службы, заказал самое лучшее бренди. Он был рад, что наконец-то столкнулся лицом к лицу с человеком, о котором так много слышал, и надеялся через день-другой с ним познакомиться. Завязать знакомство с человеком, у которого есть собака, всегда несложно. Но он не спешил, предпочитая, чтобы события развивались своим чередом; излишняя поспешность могла только помешать выполнению его задачи.

Эшенден еще раз припомнил все обстоятельства дела. Грантли Кейпор был англичанин, сорока двух лет от роду, по паспорту уроженец Бирмингема. Его жена, с которой он состоял в браке одиннадцать лет, была немка. Об этом знали все. Сведения же о его прошлом были собраны в специальном досье. Из них следовало, что он начал служить в адвокатской конторе в Бирмингеме, а впоследствии занялся журналистикой. Сотрудничал в английских газетах, издававшихся в Каире и в Шанхае. В эту пору он оказался замешанным в одной некрасивой истории и ненадолго угодил в тюрьму за подлог. Выйдя на свободу, он совершенно исчез из поля зрения и только через два года объявился в Марселе и устроился на работу в пароходной конторе. Из Марселя он перебрался в Гамбург, где продолжал служить в пароходстве, женился, а затем уехал в Лондон. В Лондоне он попытался заняться экспортными операциями, но через некоторое время прогорел, обанкротился и снова взялся за журналистику. Перед войной он вернулся на службу в пароходство, и август 1914 года застал его в Саутгемптоне, где он мирно жил со своей женой-немкой. В начале следующего года он обратился к начальству с ходатайством о переводе в Геную, мотивируя это тем, что из-за национальности жены он оказался в невыносимых условиях; он числился на хорошем счету, и было решено принять во внимание его сложное положение и удовлетворить просьбу. В Генуе он пробыл, пока Италия не вступила в войну, а потом подал заявление об уходе и, имея на руках совершенно чистые документы, переправился через границу и поселился в Швейцарии.

Из всего этого напрашивался вывод, что человек он не слишком щепетильный, ничего не добившийся в прошлом, без твердого положения в жизни; однако никому до этого не было дела до тех пор, пока не выяснилось, что Кейпор с самого начала войны, а возможно и раньше, был завербован германской разведкой и получал за свои услуги сорок фунтов в месяц. Хотя он был опасен и изворотлив, вряд ли против него стали бы принимать какие-нибудь меры, если бы его деятельность ограничивалась сбором информации в Швейцарии. Большого вреда он причинить не мог, и, видимо, следовало попытаться использовать его для подбрасывания противнику нужных материалов. Он был уверен, что находится вне подозрений. Вся его обширная корреспонденция тщательным образом перлюстрировалась, а так как не существует шифра, который в конце концов нельзя было бы разгадать, предполагалось, что рано или поздно через него удастся напасть на след организации, действовавшей в Англии. И тут произошел случай, привлекший к нему внимание Р. Доведись Кейпору проведать об этом, у него, наверно, душа бы ушла в пятки, и не мудрено: Р. не любил, когда ему становились поперек дороги. Кейпор познакомился в Цюрихе с молодым испанцем по фамилии Гомес, который недавно стал сотрудничать с английской разведкой, завоевал его доверие благодаря своей национальности и сумел выведать, что тот выполняет секретные поручения. Испанец, вероятно, проявил обычную человеческую слабость и, желая порисоваться, говорил слишком таинственно; так или иначе, но после приезда в Германию по донесению Кейпора за ним была установлена слежка, и однажды его схватили в тот момент, когда он отправлял по почте написанное условным кодом письмо, которое впоследствии было расшифровано. Его судили, признали виновным и расстреляли. Потеря полезного и преданного агента была в достаточной степени неприятна сама по себе, а кроме того, пришлось менять простой и надежный шифр. Р. выразил свое неудовольствие. Однако Р. не принадлежал к породе людей, которых жажда мести отвлекает от основной цели, и, решив, что Кейпор предает родину за деньги, он подумал, что стоит попытаться его перекупить и заставить предать своих хозяев. Выдача им агента союзников должна была убедить немцев в его полной благонадежности. Он мог бы принести большую пользу. Но Р. не знал, что за человек Кейпор, тот вел очень скрытный и незаметный образ жизни, и даже его фотография, да и та снятая на паспорт, имелась в одном-единственном экземпляре. Эшендену было поручено познакомиться с Кейпором и выяснить, есть ли какая-нибудь надежда на то, что он будет добросовестно работать на англичан; если окажется, что это возможно, надлежало прощупать его и в том случае, если зондаж пройдет успешно, сделать некоторые авансы. Это поручение требовало тактичного подхода и знания человеческой психологии. Если же, напротив, Эшенден придет к выводу, что купить Кейпора не удастся, ему надлежало установить за ним наблюдение и сообщать о его поездках. Информация, полученная от Густава, была расплывчатой, и в ней обращало на себя внимание лишь одно обстоятельство: немецкий резидент в Берне начинает проявлять недовольство бездеятельностью Кейпора. Кейпор просил о прибавке к жалованью, на что майор фон П. отвечал, что жалованье нужно отрабатывать. Возможно, речь шла о поездке в Англию. Если бы удалось выманить его за границу, миссия Эшендена была бы выполнена.

— Ну каким образом я должен уговорить его сунуть голову в петлю, черт побери? — спрашивал Эшенден.

— Тут пахнет скорей не петлей, а расстрелом, — отвечал Р.

— Кейпор хитер.

— Так перехитрите его к чертям собачьим.

Эшенден решил не предпринимать никаких шагов, чтобы познакомиться с Кейпором, и предоставить ему инициативу. Коль скоро от того требуют конкретных дел, ему неизбежно должна прийти в голову мысль, что из разговора с бывшим служащим английского цензурного управления можно будет извлечь пользу. У Эшендена была припасена информация, представлявшая немалый интерес для центральных держав. Имея вымышленную фамилию и чужой паспорт, не приходилось опасаться, что Кейпор может заподозрить в нем британского шпиона.

Ждать Эшендену пришлось недолго. На следующее утро, сидя в холле гостиницы, он дремал за чашечкой кофе, когда из столовой вышли Кейпоры. Миссис Кейпор поднялась наверх, а Кейпор снял с собаки ошейник. Пес рванулся вперед и радостно бросился к Эшендену.

— Фрицци, ко мне! — крикнул Кейпор и, обернувшись к Эшендену, сказал: — Извините, ради бога. Он смирный пес.

— Что вы, что вы. Он меня не тронет.

Кейпор остановился в проходе.

— Это булль-терьер. На континенте эту породу редко встретишь. — Между тем он подозвал служанку: — Фрейлейн, кофе, пожалуйста! — и, приглядываясь к Эшендену, сказал: — Вы ведь, кажется, только что приехали?

— Да, я здесь со вчерашнего дня.

— В самом деле? А я вас вчера за обедом не заметил. И надолго вы сюда?

— Не знаю. Я после болезни и приехал выздоравливать.

Служанка принесла кофе и, заметив, что Кейпор разговаривает с Эшенденом, поставила поднос к нему на столик. Кейпор смущенно рассмеялся.

— Мне неловко вас беспокоить. Право, не знаю, чего это служанка подала мне кофе за ваш столик.

— Присаживайтесь, сделайте одолжение, — сказал Эшенден.

— Очень любезно с вашей стороны. Я столько лет живу на континенте и вечно забываю, что мои соотечественники, когда с ними пытаешься заговорить, воспринимают это как неслыханную дерзость. Осмелюсь спросить, вы англичанин или американец?

— Англичанин, — ответил Эшенден.

Эшенден был от природы очень застенчив и безуспешно старался избавиться от этого неуместного в его возрасте недостатка, однако при случае он умело им пользовался. И теперь, путаясь и запинаясь, он повторил ту же самую историю, какую накануне он рассказывал хозяйке и которую она наверняка успела передать Кейпору.

— Вы правильно сделали, что приехали в Люцерн. В мире, истерзанном войной, это настоящая тихая обитель. Здесь совершенно забываешь, что где-то воюют. Я поэтому здесь и поселился. По профессии я журналист.

— Я так и подумал, что вы пишете, — сказал Эшенден с отчаянно застенчивой улыбкой.

Фраза о «тихой обители в мире, истерзанном войной», была взята явно не из лексикона пароходной конторы.

— Видите ли, я женат на немке, — мрачно проговорил Кейпор.

— В самом деле?

— Уверяю вас, такого патриота, как я, еще надо поискать. Я англичанин до мозга костей и скажу откровенно, что, по моему мнению, Британская империя — величайшее орудие прогресса в мировой истории, но жена у меня немка, и я, разумеется, хорошо вижу оборотную сторону медали. Не нужно меня убеждать, у немцев есть свои недостатки, но, по правде сказать, я не верю, что они исчадия ада. Когда началась война, моей жене, бедняжке, пришлось в Англии многое испытать, и если у нее остался горький осадок, то не мне ее винить. Все принимали ее за шпионку. Когда вы с ней познакомитесь, вам от одной этой идеи станет смешно. Она типичная немецкая hausfrau,[12] в жизни для нее существует только дом, муж и наше единственное чадо Фрицци. — Кейпор ласково погладил собаку и засмеялся мелким смешком. — Да, да, Фрицци, ведь ты наше чадо? Можете представить, в каком я оказался неловком положении. Я сотрудничал в солидных газетах, и редакторам вся эта история пришлась не по вкусу. Ну и вот, короче говоря, я решил, что самое разумное — бросить все дела, уехать в нейтральную страну и переждать бурю. Мы с женой никогда не говорим о войне, хотя должен вам сказать, что я сам больше стараюсь молчать, а она у меня очень покладистая женщина и не в пример мне больше склонна разделять мою точку зрения на эти ужасные события.

— Странно, — заметил Эшенден. — Обычно женщины гораздо фанатичнее мужчин.

— Моя жена необыкновенная женщина. Я хотел бы ей вас представить. Кстати, мы еще не знакомы. Грантли Кейпор.

— Меня зовут Сомервилль, — отрекомендовался Эшенден.

Потом он заговорил о своей работе в цензурном управлении, и ему показалось, что в глазах Кейпора промелькнул огонек. Далее он упомянул, что ищет преподавателя немецкого языка для разговорной практики, и тут внезапно его осенила идея — он взглянул на Кейпора и понял, что и ему пришла та же мысль в голову. Оба одновременно подумали о том, что было бы неплохо, если уроки Эшендену давала бы миссис Кейпор.

— Я спрашивал нашу хозяйку, не может ли она кого-нибудь порекомендовать, и она обещала помочь. Нужно будет еще раз поговорить с ней. Я думаю, не так трудно найти человека, который согласился бы один час в день говорить со мной по-немецки.

— Я бы не стал рассчитывать на хозяйку, — заметил Кейпор. — В конце концов вам нужно хорошее немецкое произношение, а она говорит на швейцарском диалекте. Я спрошу у жены, может быть, она знает кого-нибудь. Моя жена очень культурная женщина, и вы вполне можете положиться на ее рекомендацию.

— Вы очень любезны.

Теперь Эшенден мог как следует разглядеть Грантли Кейпора. Накануне вечером у него не было возможности заглянуть ему в глаза, и он только сейчас заметил, как странно они выглядят на его открытом и добродушном, красном как медь лице. У него были бегающие, проворные зеленовато-серые глазки, мгновенно замиравшие, как только их владелец над чем-то задумывался. В них странным образом отражалась игра мысли. Глаза эти не внушали доверия; Кейпор привлекал к себе милой приветливой улыбкой, открытым обветренным лицом, мешковатой фигурой, жизнерадостным раскатистым баском. Сейчас он изо всех сил старался понравиться собеседнику. В начале разговора Эшенден чувствовал себя скованно, потом разошелся, поддавшись его неотразимому обаянию, но все это время он не мог избавиться от мысли, что этот человек обыкновенный шпион. Сознание того, что он торгует родиной за жалкие сорок фунтов в месяц, придавало разговору особую пикантность. Эшенден знал Гомеса, молодого испанца, которого предал Кейпор. Это был смелый, предприимчивый юноша, на опасное задание его толкнула не жажда денег, а страсть к приключениям. Его прельщала возможность оставить в дураках тупых и ограниченных бошей, и с присущим ему юмором он предвкушал будущую роль героя детективного романа. Неприятно было вспоминать о том, что сейчас он гниет в земле на задворках тюрьмы. Он был молод и не лишен благородства. Эшендену подумалось, испытывал ли Кейпор угрызения совести, обрекая его на гибель.

— Вы хотя бы немного понимаете по-немецки? — спросил Кейпор, заинтересовавшийся незнакомцем.

— О да, я ведь учился в Германии и свободно объяснялся, но это было давно, я все перезабыл. Я и сейчас легко читаю.

— Да, верно, я еще вчера вечером обратил внимание, что вы были с немецкой книгой.

Болван! Ведь раньше он говорил, что не видел Эшендена за обедом. Эшенден соображал, заметил ли Кейпор свою оплошность. Как трудно ни разу не оступиться! Эшендену нужно было быть настороже: особенно его тревожило то, что он еще как следует не привык к своей вымышленной фамилии Сомервилль. Разумеется, не исключена возможность, что Кейпор намеренно оговорился, чтобы проверить Эшендена. Кейпор поднялся.

— А вот и моя супруга. Днем мы всегда уходим в горы. Я могу вам показать дивные места. Там до сих пор такие цветы!

— Боюсь, что сначала мне нужно немного окрепнуть, — сказал Эшенден с легким вздохом.

У него от рождения был бледный цвет лица, придававший ему болезненный вид. Миссис Кейпор спустилась по лестнице и присоединилась к мужу. Вдвоем они зашагали вниз по дороге, рядом с ними резвился Фрицци. Эшенден заметил, как Кейпор сразу же принялся с жаром что-то объяснять. Он, видимо, рассказывал жене о разговоре с Эшенденом. Эшенден посмотрел на солнечные блики на озере; в зеленой листве едва шелестел легкий ветерок, все располагало к прогулке; он встал, прошел в свой номер, бросился на постель и заснул весьма приятным сном.

В столовой в тот день он появился, когда Кейпоры уже заканчивали трапезу: памятуя о неизбежном картофельном салате, он долго бродил по Люцерну в поисках спасительного коктейля. После обеда Кейпор подошел к нему и пригласил выпить за компанию кофе. Когда Эшенден вышел в холл, Кейпор поднялся и представил его супруге. Она сухо кивнула и даже не улыбнулась в ответ на учтивое приветствие Эшендена. Ее враждебность бросалась в глаза. Эшендена это нисколько не смутило. Он увидел женщину довольно заурядной наружности, лет под сорок; с землистым цветом кожи и невыразительными чертами лица; рыжеватые волосы, заплетенные в косу, были уложены вокруг головы точь-в-точь как у прусской королевы, прославившейся своим противоборством Наполеону;[13] у нее была плотная, приземистая, массивная фигура. С виду она была совсем не глупа, в ней чувствовался характер. Эшенден достаточно долго прожил в Германии, ему был знаком этот тип немецких женщин, и он почти не сомневался, что она чувствует себя уверенно не только у кухонной плиты, но и с рюкзаком за плечами и что, кроме того, она на редкость сметлива и наблюдательна. На ней была белая блузка с вырезом, открывавшим загорелую шею, черная юбка, а на ногах горные ботинки. Кейпор оживленно заговорил по-английски и принялся пересказывать то, что сообщил о себе Эшенден, как будто для нее это было открытием. Она слушала с каменным лицом.

— Если не ошибаюсь, вы понимаете по-немецки, — сказал Кейпор. С его медно-красной физиономии не сходила подобострастная улыбка, в то время как его маленькие глазки так и шмыгали по сторонам.

— Да, я когда-то учился в Гейдельберге.

— В самом деле? — переспросила по-английски миссис Кейпор, и на мгновение лицо ее просветлело. — Я очень хорошо знаю Гейдельберг. Целый год я проучилась там в школе.

У нее был правильный, немного гортанный английский выговор, и в разговоре она неприятно растягивала слова. Эшенден начал расхваливать старинный университетский город и его живописные окрестности. Она слушала его с высоты своего тевтонского превосходства, снисходительно и безучастно.

— Долина Неккара славится на весь мир, — заметила она.

— Я забыл сказать, дорогая, — продолжал Кейпор, — что мистер Сомервилль ищет преподавателя для разговорной практики. Я пообещал ему, что, может быть, ты сумеешь кого-нибудь порекомендовать.

— У меня никого нет на примете, — отвечала она. — Но я бы не советовала мистеру Сомервиллю брать преподавателя-швейцарца. У швейцарцев варварский акцент, можно испортить себе все произношение.

— На вашем месте, мистер Сомервилль, я попытался бы уговорить мою супругу заниматься с вами. Смею вас уверить, она очень культурная и образованная женщина.

— Ах, Грантли, у меня же времени нет. Я и так кручусь.

Эшенден понял намек. Ловушка была расставлена, оставалось только клюнуть на приманку. С робким, застенчивым и извиняющимся видом он обернулся к миссис Кейпор:

— Если бы вы могли давать мне уроки, это было бы великолепно. Вы сделали бы мне большое одолжение. Конечно, если вас не затруднит. Я ведь здесь на отдыхе, дел у меня никаких, так что я готов заниматься в любое время, лишь бы вам было удобно.

От его внимания не ускользнули торжествующие взгляды, которыми мгновенно обменялись супруги, и ему показалось, что в голубых глазах миссис Кейпор сверкнул мрачный огонек.

— Давайте говорить по-деловому, — сказал Кейпор. — Моей дражайшей половине совсем не помешают лишние деньги на мелкие расходы. Десять франков за час вам не дороговато будет?

— Отнюдь, — ответил Эшенден. — Если за эти деньги я сумею найти опытного преподавателя, я буду считать, что мне повезло.

— Ну, что ты скажешь, милая? Уж один-то час ты сможешь выкроить. И этому джентльмену ты сделаешь любезность. Он удостоверится, что не все немцы дьявольские отродья, как о них думают в Англии.

Миссис Кейпор сидела нахмурившись, и Эшенден с опаской подумал о предстоящих уроках. Придется-таки поломать голову: одному богу известно, о чем можно целый час разговаривать с этой кислой и угрюмой особой.

Тем временем она пересилила себя:

— Я охотно буду заниматься с мистером Сомервиллем.

— Мистер Сомервилль, поздравляю вас! — шумно воскликнул Кейпор. — Вы получите истинное удовольствие. Итак, когда вы приступаете — завтра в одиннадцать?

— Если миссис Кейпор не возражает, я готов.

— Что ж, можно и в одиннадцать, — согласилась она.

Эшенден оставил их наедине — пусть радуются, что их хитрость удалась. Когда же на другое утро ровно в одиннадцать раздался стук в дверь (они условились, что будут заниматься у него в номере), он не без трепета пошел открывать. С этой далеко не глупой и экспансивной немкой следовало держаться открыто, слегка опрометчиво и очень осторожно.

Миссис Кейпор была мрачнее тучи. Ей явно претило всякое общение с ним. Тем не менее они устроились за столом, и она довольно властным тоном начала расспрашивать, что он читал из немецких авторов. Она аккуратно исправляла его ошибки и терпеливо объясняла непонятные грамматические конструкции. И хотя ей претило всякое общение с Эшенденом, было видно, что заниматься она намерена по-серьезному. У нее была, по-видимому, преподавательская жилка, и уже очень скоро она увлеклась уроком, едва не позабыв, что перед ней сидит злодей-англичанин. И только усилием воли она заставляла себя вспоминать об этом. Эшенден не без скрытого удовольствия наблюдал, как она борется с собой; и когда днем он встретил Кейпора и тот поинтересовался, как прошел урок, он мог положа руку на сердце ответить, что остался весьма доволен — миссис Кейпор превосходный педагог и занимательнейший собеседник.

— Что я вам говорил? Она необыкновенная женщина, — произнес Кейпор со своим привычным веселым смехом.

И Эшенден почувствовал, что впервые за все время он говорит без притворства.

Прошло несколько дней, и Эшенден понял, что миссис Кейпор согласилась давать ему уроки лишь ради того, чтобы Кейпор имел возможность сблизиться с ним; на уроках они беседовали исключительно о литературе, музыке и живописи; когда же Эшенден, желая проверить свои наблюдения, завел разговор о войне, она сразу оборвала его.

— Думаю, что нам не стоит касаться этой темы, герр Сомервилль, — сказала она.

Занятия продолжались, она занималась с ним самым добросовестным образом, лучшего преподавателя нечего было и желать, но по-прежнему на уроках она сидела насупленная, и только любовь к своему предмету на время заглушала в ней органическую неприязнь к нему. На какие только уловки не пускался Эшенден: он прикидывался галантным, остроумным, униженным, благодарным, восторженным, простодушным, застенчивым — и все понапрасну. Ничто не могло растопить ее ледяную враждебность. Она была фанатичкой. Ярая и убежденная националистка, одержимая манией немецкого превосходства, она лютой ненавистью ненавидела Англию, в которой видела главного врага. Она мечтала о том времени, когда Германия, затмившая своим могуществом Древний Рим, установит господство над миром и приобщит все прочие народы в благам немецкой науки, культуры и искусства. Эта великолепная в своей беспардонности доктрина забавляла Эшендена. Вместе с тем она была умная и начитанная женщина. Она владела несколькими языками, у нее был тонкий литературный вкус. Она неплохо разбиралась в современной музыке и живописи, и на Эшендена это произвело впечатление. Как-то раз перед обедом он слушал, как она играла один из блестящих этюдов Дебюсси; играла небрежно — ведь эту легкомысленную вещицу сочинил француз, — досадуя и одновременно восхищаясь ее очаровательным изяществом. Когда Эшенден сделал ей комплимент, она пожала плечами.

— Нации декадентов, и музыка у них декадентская.

Затем сильными пальцами она взяла первые мощные аккорды бетховенской сонаты и остановилась.

— Нет, не могу, давно не бралась за инструмент. Да и потом, что вы, англичане, смыслите в музыке? После Перселла[14] у вас не было ни одного настоящего композитора!

— Что вы на это скажете? — с улыбкой обратился Эшенден к стоявшему рядом Кейпору.

— Пожалуй, так оно и есть. В музыке я не силен, жена меня научила немного разбираться. Послушали бы вы ее, когда она в ударе. — Он положил свою пухлую руку с короткими мясистыми пальцами на ее плечо. — Это такая красота, что за сердце берет.

— Dummer Rerl, — мягко сказала она, — дурачок ты мой. — И Эшенден заметил, как дрогнули ее губы, но она тут же совладала с собой. — У вас, англичан, нет ни художников, ни скульпторов, ни композиторов.

— Иногда среди них попадаются неплохие поэты, — добродушно возразил Эшенден, старавшийся не реагировать на ее выпады, и неожиданно для себя вслух произнес пришедшие на память строки:

Царственный мой корабль, мой снежнопарусный,

Властно вперед влекомый зовом Запада.[15]

— Да, — согласилась миссис Кейпор, сделав неопределенный жест, — стихи вы умеете писать. Непонятно почему.

И, к удивлению Эшендена, продекламировала по-английски своим хриплым голосом следующие две строчки из того же стихотворения.

— Пойдем, Грантли, обед уже готов, нам пора в столовую.

Они удалились, оставив Эшендена в раздумье.

Эшенден высоко ценил добродетель, а ко злу относился снисходительно. Иногда его упрекали в бессердечии только на том основании, что к людям его влекла не сердечная привязанность, а любопытство, но даже и у немногих своих друзей, к которым он действительно питал привязанность, он отчетливо видел достоинства и недостатки. Если люди ему нравились, то не потому, что он не замечал их слабости или приукрашивал их сильные стороны. Он только пожимал плечами, воспринимая их слабости как должное; и поскольку он не идеализировал своих друзей, ему не приходилось разочаровываться, и у него редко бывали с ними размолвки. Он никогда не требовал от человека невозможного. И сейчас он мог совершенно непредвзято и беспристрастно судить о Кейпорах. По его мнению, миссис Кейпор была более цельной натурой, и ее легче было понять; она его откровенно не переваривала; он был ей настолько антипатичен, что порой она забывала об элементарной вежливости и грубила ему; будь ее воля, она бы разделалась с ним, не моргнув глазом. Но Эшенден видел, как нежно мясистая ладонь Кейпора легла на плечо жены, видел, как на миг дрогнули ее губы, и заключил, что эту неказистую женщину и этого скверного толстяка связывает настоящее большое чувство. Это было трогательно. Эшенден перебрал в уме наблюдения последних дней, и в его памяти всплыли подробности, которым он поначалу не придал особого значения. Ему казалось, что миссис Кейпор, натура более сильная, любила мужа потому, что он нуждался в ее поддержке; он покорил ее своей преданностью. Нетрудно было понять, что до знакомства с ним эта простоватая толстушка, нудная, унылая и добропорядочная, едва ли пользовалась успехом у мужчин. Ей импонировали его непринужденность и шумные остроты, он заражал ее своим весельем, она нянчилась с ним, как с большим шаловливым ребенком, ей он был обязан всем, чего достиг. Они были созданы друг для друга, и она любила его со всеми его недостатками (у нее был трезвый склад ума, и вряд ли она обольщалась на этот счет), любила, как Изольда Тристана. Но как все это вязалось со шпионажем? Даже Эшенден при всей своей снисходительности к человеческим слабостям не мог найти оправданий для такого неблаговидного поступка, как измена родине. Разумеется, она была обо всем осведомлена, через нее, вероятно, с Кейпором и установили контакт. Если бы она не подбивала его, он ни за что бы не взялся за подобное дело. Женщина она была честная и порядочная, она его любила. Что же побудило ее уговорить мужа заняться таким постыдным и грязным ремеслом? Эшенден терялся в догадках, пытаясь понять мотивы ее поведения.

Иное дело — Грантли Кейпор. Восторгаться в нем было особенно нечем, да и Эшенден был сейчас менее всего расположен к восторгам; и все же этот грубоватый развязный тип был весьма и весьма непрост. Эшенден не без удовольствия наблюдал, как шпион норовит исподволь завлечь его в свои сети. Через несколько дней после первого урока Эшенден, отобедав, отдыхал в холле. Супруга Кейпора поднялась наверх, а сам Кейпор грузно опустился в кресло рядом с Эшенденом. Верный Фрицци увязался за хозяином и положил свою длинную морду ему на колено.

— Глуп как пробка, — сказал Кейпор, — но до чего ласков — золото, а не пес. Вы только взгляните на эти глазки — точно две бусинки. Ну видели вы когда-нибудь такую глупую псину? И мордашка-то — одна страхота, но до чего хорош!

— Давно он у вас? — поинтересовался Эшенден.

— Я взял его в четырнадцатом году, перед самой войной. Кстати, что вы скажете о сегодняшних новостях? С женой-то я ведь никогда не говорю о войне. Если бы вы знали, как я рад, что могу излить душу соотечественнику.

Он протянул Эшендену дешевую швейцарскую сигару, и Эшенден скрепя сердце взял ее, повинуясь долгу службы.

— Немцам, конечно, крышка, — сказал Кейпор. — Как только мы вступили в войну, я сразу понял, что им каюк.

Он говорил убежденно, с апломбом, доверительным тоном. Эшенден для приличия поддакнул.

— Больше всего мне обидно, что из-за национальности жены я не смог работать на оборону. В первый же день я записался добровольцем, но меня забраковали по возрасту. Если война затянется, я решил так — жена не жена, а я буду действовать. С моим знанием языков я, наверное, буду полезен в цензурном управлении. Вы ведь, кажется, там служили?

Вот он, оказывается, куда метил, и Эшенден в ответ на его ловко поставленные вопросы выложил заранее припасенные сведения. Кейпор пододвинул поближе кресло и заговорил, понизив голос:

— Я понимаю, вы мне не скажете ничего лишнего, но ведь эти швейцарцы отчаянные германофилы, и нас всегда могут подслушать, так что не будем рисковать.

Потом он попытался подъехать с другой стороны и поделился с Эшенденом кое-какой секретной информацией.

— Сами понимаете, другому я бы этого не сказал. У меня есть друзья на больших постах, они знают, что я человек надежный.

Эшенден сделал вид, что поддался на его уговоры, я разоткровенничался еще больше, и разошлись они оба довольные собой. Эшенден не сомневался, что на следующее утро Кейпору придется покорпеть за пишущей машинкой и что энергичный майор из Берна в скором времени получит весьма интересное донесение.

Однажды вечером, пообедав, Эшенден поднялся к себе наверх. Проходя мимо ванной, он через открытую дверь заметил Кейпоров.

— Зайдите, — радушно воскликнул Кейпор. — Мы купаем Фрицци.

Не проходило дня, чтобы булль-терьер не вывалялся в грязи, и Кейпор постоянно чистил и холил своего любимца. Эшенден вошел. У края ванны стояла миссис Кейпор с закатанными рукавами, в широком белом переднике, а Кейпор, в майке и шароварах, огромными веснушчатыми руками намыливал злополучного пса.

— Приходится дожидаться вечера, пока Фицджеральды улягутся спать, — сказал он. — Они пользуются этой же ванной, и, если узнают, что мы купаем в ней собаку, их хватит удар. А ну, Фрицци, давай сюда твою мордашку, покажи господину, какой ты у нас паинька.

Обалдевший бедняга пес стоял в воде посреди ванны и покорно вилял хвостом, как бы говоря, что он и не думает сердиться на своего повелителя, хотя вся эта процедура ему не по нутру. Он был в пене с ног до головы, а Кейпор, не умолкая ни на минуту, тер его своими здоровенными руками.

— Сейчас мы его отмоем, и он у нас будет белый, как пушинка. С таким псом и хозяину гулять одно удовольствие. То-то все собаченции подивятся. «Боже ты мой, — скажут они, — что это за красавчик булль-терьер? Посмотрите, как важно он шагает, словно он в Швейцарии самый главный». А ну-ка, стой смирно, сейчас я тебе вымою уши, свинтус ты эдакий. Ведь ты же не хочешь гулять по улице с грязными ушами, как какой-нибудь швейцарский школяр. Noblesse oblige.[16] Так, а теперь пожалуйте ваш черный носик. Ай, ай, в глазки попало мыло, ой, как нам больно.

Миссис Кейпор слушала всю эту чепуху с ленивой добродушной улыбкой на широком простоватом лице, потом с решительным видом взяла полотенце.

— А теперь окунемся. Оп-ля!

Кейпор схватил пса за передние лапы и окунул его сначала раз, затем другой. Пес стал барахтаться, поднялась возня, полетели брызги. Кейпор вытащил его из ванны.

— Теперь ступай к мамочке, она тебя вытрет.

Миссис Кейпор присела и, крепко зажав пса между колен, принялась растирать его, покуда на лбу у нее не выступил пот. А Фрицци, лоснясь белой шерстью, стоял, мелко подрагивая и часто дыша, с глупой миной на симпатичной мордашке, довольный тем, что все мучения остались позади.

— Происхождение — это вам не фунт изюму! — победно воскликнул Кейпор. — В роду у него шестьдесят четыре предка и все благородных кровей!

Эшендену стало как-то неловко. Поднимаясь к себе, он поеживался.

Однажды в воскресенье Кейпор сказал Эшендену, что они с женой собираются на прогулку в горы, и пригласил составить им компанию; перекусить можно будет в каком-нибудь придорожном ресторанчике. Эшенден рассудил, что трех недель в Люцерне было достаточно, чтобы поправить здоровье, и что он ничем не рискует. Вышли рано. Миссис Кейпор с деловитым видом вышагивала в своих горных ботинках, тирольской шляпе и с альпенштоком в руке. Кейпор в гетрах и гольфах выглядел истым британцем. Все это было достаточно забавно, и Эшенден собирался потешиться вволю; однако не приходилось забывать об осторожности: не исключено, что Кейпорам удалось разузнать, кто он такой, так что нужно быть настороже. Чуть-чуть зазеваешься у пропасти — и пиши пропало, — миссис Кейпор ничего не стоит подтолкнуть его, а с этим балагуром Кейпором шутки плохи. Но внешне ничто не омрачало чудесное настроение Эшендена в это изумительное утро. Воздух был напоен ароматом. Кейпор тарахтел без умолку. Он без конца шутил и рассказывал смешные анекдоты. Пот градом катился по его толстой краснощекой физиономии, и сам он подшучивал над своей полнотой. Эшендена удивило, что он действительно оказался большим знатоком альпийской флоры. Заметив в одном месте на склоне какой-то цветок, он свернул с тропинки, бережно сорвал его и принес жене.

— Какая прелесть! — воскликнул он, любуясь цветком, и его бегающие зеленовато-серые глазки стали наивно-доверчивыми, как у ребенка. — Прямо как в стихах у Уолтера Лэндора.[17]

— Ботаника — самое большое увлечение моего мужа, — сказала миссис Кейпор. — Он до того обожает цветы, что иногда доходит до смешного. Случалось, у нас не хватало денег, чтобы расплатиться с мясником, а он шел и на последние гроши покупал мне букетик роз.

— Qit fleurit samaison, fleurit son coeur,[18] — отозвался Грантли Кейпор.

Эшенден еще раньше приметил, как после прогулки Кейпор несколько раз с медвежьей грацией преподносил миссис Фицджеральд букетики альпийских цветов. Это выглядело довольно мило; и сейчас он мог по достоинству оценить этот жест. Цветы были подлинной страстью Кейпора, и, когда он дарил цветы старой ирландке, он словно вкладывал в них частичку своей души. Видимо, у него и в самом деле было чувствительное сердце. Эшенден всегда считал ботанику скучной наукой, однако Кейпор, пока они взбирались в гору, говорил о ней так живо и интересно, что сумел его увлечь. Судя по всему, он занимался ею всерьез.

— В жизни не написал ни одной книги, — говорил он. — Понаписано и без меня довольно, а я сочиняю все больше по газетной части. Раз-два, глядишь, статья и готова, а денежки в кармане. Но если придется здесь застрять, я чувствую, что не удержусь и засяду за книгу о флоре, горной Швейцарии. Ну, что бы вам приехать чуточку пораньше. Какие здесь были цветы! Чтобы это передать, нужно быть поэтом. Я же всего-навсего скромный журналист.

Можно было только подивиться его уменью переплетать правду с вымыслом.

Когда добрались до ресторанчика, откуда и горы и озеро были видны как на ладони, он первым делом прямо из горлышка залпом опорожнил целую бутылку ледяного пива. На него приятно было смотреть. Человек, довольствовавшийся такими простыми радостями, внушал невольное уважение. Они великолепно подкрепились взбитыми яйцами и горной форелью. Ресторанчик приютился в живописном уголке и напоминал одно из швейцарских шале на иллюстрациях к путевым запискам начала девятнадцатого века. Природа подействовала даже на миссис Кейпор, и она слегка подобрела к Эшендену. Когда они остановились перед ресторанчиком, она по-немецки начала громко восторгаться чудесным пейзажем, а после завтрака растрогалась еще больше: как завороженная, со слезами на глазах, смотрела она на вздымавшиеся вокруг величавые громады.

— Я знаю, теперь, когда бушует эта страшная несправедливая война, то, что я говорю, ужасно, но в душе у меня сейчас все поет и ликует! — воскликнула она, всплеснув руками.

Кейпор нежно взял ее за руку и — чего с ним раньше не случалось — стал называть ее ласковыми немецкими именами. Это было нелепо и трогательно. Эшенден решил не мешать им, он прошелся по дорожке и присел на скамейку, поставленную специально для туристов. Отсюда и вправду открывался необычайный вид, он приковывал к себе; так порой бравурная мелодия, рассчитанная на невзыскательный вкус, оглушает и сбивает с толку.

Лениво озирая окрестности, Эшенден размышлял над загадкой предательства Грантли Кейпора. Всю жизнь Эшендена влекло к необычным людям, но этот человек был необычен сверх всякой меры. Бесспорно, были в нем и приятные черты. Он не притворялся балагуром, весельчаком и добрым малым — таким он был на самом деле. Он всегда был предупредителен. Эшенден частенько наблюдал за ним, когда тот подсаживался к старому ирландскому полковнику и его супруге, единственным постояльцам гостиницы. Кейпор добродушно выслушивал скучнейшие рассказы старика о египетской кампании, а с полковницей держался галантно. Теперь, когда Эшенден поближе познакомился с Кейпором, тот вызывал в нем скорее любопытство, чем отвращение. Эшенден не верил, что Кейпор стал шпионом из меркантильных соображений: человек он был неприхотливый, и того, что он зарабатывал в пароходной конторе, такой хозяйке, как миссис Кейпор, должно было хватить за глаза. Кроме того, после начала войны на мужские руки в тылу был большой спрос. Как знать, возможно, он принадлежал к числу тех людей, которые выбирают кривые дорожки в жизни ради необъяснимого удовольствия одурачить ближнего; и, может быть, не ненависть к стране, где его однажды посадили за решетку, и даже не любовь к жене побудили его заняться шпионажем, а желание насолить всем этим «важным шишкам», которые и не подозревали о его существовании. А возможно, на этот путь его толкнуло уязвленное самолюбие, обида на то, что его способности небыли оценены по достоинству, или просто мелочное бесовское желание напакостить. Он был мошенник. Правда, с поличным его поймали только один раз, но, надо полагать, ему часто удавалось выходить сухим из воды. Интересно, что думала по этому поводу миссис Кейпор? Они жили душа в душу, и вряд ли она была в неведении. Стыдилась ли она этого неисправимого изъяна в любимом человеке — сама она была безукоризненно честная женщина — или же примирилась с ним как с неизбежным злом? Пробовала ли она его перевоспитывать или, почувствовав собственное бессилие, махнула рукой?

Насколько проще бы жить на свете, если бы все человечество было четко поделено на праведников и злодеев, и насколько легче было бы иметь дело с людьми! Кто же он все-таки, этот Кейпор, — порядочный человек с дурными наклонностями или негодяй, предрасположенный к добру? И каким образом в одном человеке преспокойно уживаются столь несовместимые качества? Одно было ясно — Кейпора не терзали угрызения совести; свои грязные делишки он обделывал с удовольствием. Это был предатель, наслаждавшийся своим предательством. Хотя Эшенден изучал человеческие характеры всю свою сознательную жизнь, ему казалось, что с годами он не стал лучше разбираться в людях. Конечно, Р. сейчас сказал бы: «Какого черта вы разводите антимонии? Этот человек опасный шпион, и вы должны его обезвредить».

И был бы совершенно прав. Эшенден решил, что всякая попытка договориться с Кейпором будет бесполезна. Хотя он, несомненно, недолго думая, предаст своих хозяев, доверять ему ни в коем случае нельзя. Он слишком подвержен влиянию жены. Эшендену он говорил одно, но в глубине души верил в победу центральных держав и рассчитывал быть в стане победителей. Что ж, значит, Кейпора надо обезвредить, но как это сделать, Эшенден не имел ни малейшего понятия. Неожиданно его окликнули:

— Ах вот вы где! А мы-то думаем, куда он запропастился.

Он оглянулся и увидел Кейпоров. Они шли ему навстречу, взявшись за руки.

— Так вот отчего вы притихли, — сказал Кейпор, когда перед ним открылась величественная панорама. — Какое великолепие!

Миссис Кейпор всплеснула руками.

— Ach Gott? wie shön. Wie shön![19] Когда я гляжу на это бирюзовое озеро и снежные вершины, мне хочется воскликнуть вслед за гётевским Фаустом: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!»

— Не правда ли, это куда приятнее, чем сидеть в Англии я испытывать все тяготы военного времени? — сказал Кейпор.

— Намного, — согласился Эшенден.

— Кстати, вам трудно было выбраться?

— Ничуть.

— Я слышал, что теперь на границе большие строгости.

— Я этого совершенно не почувствовал. Думаю, что таможенников меньше всего интересуют англичане. Паспорта у нас проверяли скорее для проформы.

Кейпор переглянулся с супругой. Хотелось бы Эшендену знать, что означал этот мимолетный взгляд. Странно, неужели и Кейпор подумывает о возможной поездке в Англию? Немного погодя миссис Кейпор заметила, что пора возвращаться, и они все вместе тронулись в обратный путь по горным тропкам, петлявшим меж тенистых деревьев.

Эшенден был начеку. Он ничего не мог предпринять (и бездеятельность его угнетала) — оставалось лишь зорко следить за происходящим и выжидать.

Через несколько дней произошел случай, убедивший его в том, что назревают события. Утром на уроке миссис Кейпор мимоходом обронила такую фразу:

— Муж сегодня уехал по делам в Женеву.

— А, — сказал Эшенден. — И надолго?

— Нет, на пару дней.

Врать нужно тоже умеючи, и Эшенден каким-то шестым чувством уловил фальшь в словах миссис Кейпор. Сообщая эту новость, которая, казалось бы, не имела к Эшендену никакого отношения, она на секунду как будто смешалась. Внезапно его осенило: грозный германский резидент вызвал Кейпора к себе в Берн. При первой же возможности Эшенден невзначай сказал официантке:

— Вот и у вас работы поубавилось, фрейлейн. Я слышал, что герр Кейпор уехал в Берн.

— Да, но он завтра возвращается.

Это ничего не доказывало, но все же теперь была хоть какая-то зацепка. В Люцерне Эшенден знал одного швейцарца, к услугам которого он обращался в экстренных случаях; он разыскал его и попросил отвезти письмо в Берн. Может быть, удастся перехватить Кейпора и проследить за ним. На следующий день Кейпор появился в столовой вместе с женой; он сухо кивнул Эшендену, и сразу же после обеда супруги удалились к себе в номер. Вид у них был озабоченный. Кейпор, всегда такой жизнерадостный и шумный, шел понурившись, ни на кого не глядя. Утром следующего дня Эшенден получил ответ на свое письмо: Кейпор встречался с майором фон П. Нетрудно было догадаться, что ему сказал майор. Эшендену был хорошо известен его крутой нрав: это был резкий жестокий человек, умный и беспринципный, привыкший рубить сплеча. Им надоело платить жалованье Кейпору — он сидит в Люцерне и бьет баклуши. Пора ему собираться в Англию. Догадки? Разумеется, догадки, но в этом деле почти все на них построено. Зверя приходится распознавать по его челюсти. От Густава Эшендену было известно, что немцы намереваются послать человека в Англию. Он глубоко вздохнул. Если поедет Кейпор, придется поработать.

На следующем уроке миссис Кейпор сидела поникшая и сумрачная. У нее был усталый вид, губы упрямо сжаты. Эшенден предполагал, что Кейпоры, наверное, проспорили всю ночь напролет. Дорого он дал бы, чтобы узнать, о чем шел разговор. Убеждала ли она его поехать или пыталась удержать? За обедом Эшенден продолжал свои наблюдения. Что-то произошло, потому что они не вымолвили и двух слов — а ведь прежде у них всегда находилась тема для разговора. Из столовой они ушли рано, но когда Эшенден вышел в холл, то увидел Кейпора — тот сидел один.

— Хэлло, — с притворной радостью приветствовал его Кейпор. — Как вы поживаете? А я был в Женеве.

— Да, я слышал, — ответил Эшенден.

— Присаживайтесь, выпейте со мной кофе. У жены, бедняжки, мигрень. Я ей посоветовал пойти и прилечь. — В его бегающих зеленых глазках появилось непонятное Эшендену выражение. — Переживает, бедненькая; знаете, я ведь собираюсь в Англию.

У Эшендена екнуло сердце, но ни один мускул на его лице не дрогнул.

— Да, и надолго? Мы будем по вас скучать.

— Откровенно говоря, мне опротивело безделье. Войне конца не видно, не могу же я сидеть здесь веки вечные. Да и потом мне это не по карману, нужно зарабатывать на жизнь. Жена у меня немка, верно, но сам-то я англичанин, черт побери, и я должен выполнить свой долг. Я не смогу смотреть в глаза друзьям, если просижу здесь до конца войны, как у Христа за пазухой, и ничем не помогу родине. У жены на это своя, немецкая точка зрения, и признаюсь вам, она-таки расстроена. Вы же знаете, что за народ эти женщины.

Теперь Эшенден понял, что он прочел во взгляде Кейпора. Страх. Его покоробило. Кейпору не хотелось ехать в Англию, он рассчитывал преспокойно отсидеться в Швейцарии. Догадался Эшенден и о том, что сказал Кейпору майор во время свидания в Берне. Или он поедет, или лишится жалованья. Как реагировала его жена на это известие? Он ожидал, что она будет уговаривать его остаться, но она, теперь это было ясно, этого не сделала; возможно, он не хотел, чтобы она заметила, как он напуган, — ведь он всегда играл перед ней роль смельчака, бесшабашного героя, которому море по колено; теперь он запутался в собственной лжи, и у него не хватило духу признаться, что он жалкий презренный трус.

— И супруга с вами едет? — спросил Эшенден.

— Нет, она остается.

Все было устроено очень ловко. Миссис Кейпор будет получать его корреспонденцию и переправлять нужные сведения в Берн.

— Я столько лет не был в Англии, что даже не представляю, куда можно обратиться насчет работы в каком-нибудь военном ведомстве. Как бы вы поступили на моем месте?

— Не знаю. А какого рода работа вас бы интересовала?

— Ну, как вам сказать, я думаю, что справился бы с работой, которой вы занимались. Вы никому не могли бы меня порекомендовать в цензурном управлении?

Только чудом Эшенден себя не выдал; он был изумлен, и поразила его не просьба Кейпора, а неожиданное озарение. Каким же он был дураком! Он-то мучился тем, что сидит в Люцерне и попусту тратит время, и, хотя Кейпор все-таки едет в Англию, это, оказывается, совсем не его рук дело. Ему тут похвастаться нечем. Только теперь он понял, что его послали в Люцерн, дали ему нужную легенду и снабдили необходимыми сведениями для того, чтобы произошло то, что должно было произойти. Германская разведка могла только мечтать о том, чтобы пристроить своего агента в цензурном управлении; и тут подвертывается счастливый случай — Грантли Кейпор, самый подходящий человек для такого дела, знакомится с бывшим служащим цензуры. Вот это удача! Майор фон П., великий эрудит, наверное, потирал руки и приговаривал: Stultum facit fortuna quem vult perdere.[20] Эту ловушку подстроил дьявольски хитрый Р., и мрачный майор из Берна в нее попался. Эшенден выполнил задание, не ударив пальцем о палец. Он едва не рассмеялся при мысли о том, какую глупую роль его заставил играть Р.

— Я был в отличных отношениях с начальником моего отдела и, если желаете, могу дать вам рекомендательное письмо.

— Это как раз то, что нужно.

— Но только придется писать все начистоту. Я должен буду упомянуть, что мы познакомились здесь и я знаю вас всего две недели.

— Да, конечно. Но вы уж в письме за меня походатайствуйте, ладно?

— О, разумеется.

— Еще неизвестно, получу ли я визу. Говорят, что сейчас к любой мелочи могут прицепиться.

— Ну, что вы, с какой стати? Вот это будет номер, если мне откажут в обратной визе.

— Пойду взгляну, как там моя супруга, — неожиданно сказал Кейпор и поднялся. — Так когда же вы дадите мне письмо?

— Да когда хотите. Вы скоро уезжаете?

— В самое ближайшее время.

Кейпор ушел. Эшенден подождал в холле минут пятнадцать, чтобы остыть. Потом неторопливо поднялся наверх и составил несколько депеш. В одной он информировал Р., что Кейпор собирается в Англию; в другой, адресованной в Берн, просил, чтобы Кейпору без задержки выдали визу в любом пункте, как только тот за ней обратится; эти депеши были отправлены в первую очередь. За обедом он вручил Кейпору очень теплое рекомендательное письмо.

Двумя днями позже Кейпор выехал из Люцерна.

Эшенден выжидал. Он продолжал брать уроки у миссис Кейпор и благодаря ее стараниям теперь уже свободно объяснялся по-немецки. Они беседовали о Гёте и Винкельмане, о жизни, об искусстве, о путешествиях. Пока они занимались, Фрицци смирно сидел подле ее стула.

— Скучает без хозяина, — заметила она однажды, потрепав собаку за уши. — Одного его и признает, а меня так, только терпит.

Каждое утро после урока Эшенден заходил в контору Кука, куда адресовалась вся его корреспонденция. Он не мог уехать до получения инструкций, однако не приходилось сомневаться, что Р. не даст ему долго сидеть без дела; пока же оставалось лишь запастись терпением. Вскоре он получил письмо от консула из Женевы — консул сообщал, что Кейпор обращался за визой и выехал во Францию. Прочитав письмо, Эшенден отправился прогуляться на набережную и на обратном пути случайно заметил миссис Кейпор, выходившую из конторы Кука. Он сообразил, что ее корреспонденция приходит по тому же адресу, и подошел к ней.

— Есть что-нибудь от герра Кейпора? — поинтересовался он.

— Нет, — ответила она. — Думаю, что еще слишком рано.

Он прошелся рядом с ней. Она была огорчена, и только: ей было хорошо известно, как нерегулярно в то время работала почта. Но уже на следующий день можно было заметить, что она ждет не дождется конца урока. Почту привозили в полдень, и без пяти минут двенадцать она начала поглядывать на часы, потом взглянула на него. И хотя Эшенден отлично знал, что она уже никогда не получит письма, сидеть и смотреть, как она мучается, было свыше его сил.

— Может быть, на сегодня довольно? Вам ведь, наверное, нужно зайти к Куку, — промолвил он.

— Благодарю вас. Вы очень любезны.

Немного погодя и он отправился на почту и застал ее в конторе. Она стояла посреди комнаты, у нее было измученное лицо. Увидев его, она взорвалась:

— Муж обещал написать из Парижа. Я уверена, что на мое имя лежит письмо, а эти бестолочи утверждают, что для меня ничего нет. Никакого порядка, просто безобразие.

Эшенден не знал, что ответить. Пока клерк перебирал для него толстую пачку писем, она снова подошла к окошечку.

— Когда приходит следующая почта из Франции? — спросила она.

— Иногда бывает доставка часов в пять.

— Хорошо, я зайду в пять.

Она повернулась и заспешила к выходу. За ней, поджав хвост, плелся Фрицци. Сомнений быть не могло — она почуяла недоброе, и ее начал одолевать страх. На следующее утро она выглядела ужасно — похоже было, что за всю ночь она не сомкнула глаз; в середине урока она поднялась со стула.

— Извините меня, герр Сомервилль, но я не могу сегодня заниматься. Я не совсем здорова.

И не успел Эшенден ничего сказать, как она, расстроенная, выбежала из комнаты, а вечером ему передали записку: она очень сожалеет, но не сможет продолжать занятия. Отчего, почему — ни слова. Она перестала появляться в столовой; два раза — утром и в полдень — наведывалась в контору, а остальное время сидела, запершись у себя в номере. Эшенден представлял, как она проводит долгие часы одна в четырех стенах и сердце ей гложет мучительный страх. Кто бы мог ей посочувствовать? Ожидание тягостно действовало и на Эшендена. Он много читал, кое-что писал; взял напрокат лодку и подолгу с удовольствием бороздил воды озера. Наконец однажды утром клерк в конторе Кука подал ему письмо. Оно было от Р. На первый взгляд речь шла о коммерческой сделке, но между строк Эшенден прочел многое.

«Уважаемый сэр! — говорилось в письме, — Товар вместе с сопроводительным письмом, отправленный Вами из Люцерна, доставлен по назначению. Мы выражаем Вам свою признательность за выполнение наших инструкций в столь сжатые сроки».

И далее в том же духе. Р. ликовал. Эшенден понял, что Кейпор арестован и уже понес наказание за содеянное. Его передернуло. Вспомнилась ужасная сцена. Рассвет. Хмурый, промозглый рассвет, накрапывает мелкий дождик. У стенки человек с завязанными глазами. Побледневший офицер командует «пли», залп, и тут молоденький солдат-новобранец отворачивается, судорожно цепляясь за винтовку: его начинает рвать. Офицер бледнеет еще больше, а сам Эшенден чувствует противную слабость в коленях. У Кейпора, наверное, все поджилки тряслись! Ужасно было смотреть, как по его щекам катились слезы. Эшенден стряхнул с себя оцепенение. Он пошел в кассу той же конторы Кука и, как было предписано, купил билет до Женевы.

Он ждал, пока ему отсчитают сдачу, когда вошла миссис Кейпор. Ее вид потряс его. Бледная, опухшая и нечесаная, под глазами темные круги. Неверными шагами она приблизилась к окошечку и спросила, нет ли ей письма.

Клерк покачал головой.

— Извините, мадам, пока ничего.

— Вы уверены? Пожалуйста, посмотрите хорошенько. Проверьте внимательно, прошу вас.

Ее щемящий голос нельзя было слушать без содрогания. Клерк, пожав плечами, достал из ящичка пачку писем и еще раз их пересмотрел.

— Нет, мадам, для вас ничего нет.

Она глухо застонала, и лицо ее скривилось от боли.

— Боже мой, — зарыдала она, — боже мой!

Слезы ручьем бежали из ее истомленных глаз, она повернулась и с минуту стояла, ничего не видя перед собой, словно не зная, куда идти. И тут случилось нечто страшное — булль-терьер Фрицци присел на задние лапы, запрокинул морду и жалобно протяжно завыл. Миссис Кейпор уставилась на него выпученными от ужаса глазами. Гнетущие подозрения, терзавшие ее все эти томительные дни, подтвердились. Она все поняла. Шатаясь, она вышла на улицу.

Перевел с английского Л. ШТЕРН.

Впервые на русском языке рассказ был опубликован в журнале «30 дней» в 1939 году.

ДЖОН РАССЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ ЧЕЛОВЕК

Рассказ
Рисунки С. ПРУСОВА

Плот можно было принять за связки скошенной осоки или за плавучую гирлянду кореньев, когда перед рассветом он выплыл из погруженного еще во мрак устья реки и очутился в открытом море. Подобные суда встречаются еще иногда в глухих уголках земного шара. Первобытный человек строил их из дерева и лозы. Плетенка из листьев тропических деревьев служила ему парусом, короткое весло — рулем. Но некоторые особенности этого судна делали его вполне пригодным для плавания в море. Его поплавки были изготовлены из связок тростника и бамбуковых палок и снабжены тремя рядами рыбьих пузырей. Плот был легок, как эти пузыри, очень подвижен и приспособлен для любой погоды. И еще одним качеством обладал он, самым важным для тех, кто в настоящее время на нем находился: он был почти незаметен на воде. Стоило только им убрать парус и лечь, вытянувшись во всю длину, и никто не увидел бы их даже с расстояния в полмили.

На плоту находились четверо мужчин. Из них трое — белые европейцы. Лица, руки и ноги их были до крови исцарапаны колючими растениями, а на запястьях и на лодыжках виднелись следы от кандалов. Сильно отросшие волосы свалялись. Жалкие лохмотья — обноски синих полотняных блуз — прикрывали их тела. Но они являлись представителями «высшей расы».

Четвертый из находившихся на плоту был человек, который сам построил этот плот и сам им управлял. От остальных он отличался черным цветом кожи, выдающейся вперед челюстью и низким лбом. Ни одной черточкой красоты не наделила природа его тощее тело, костлявые руки и ноги, и он поясом из древесной коры, охватывавшим его талию, и костяной палочкой, продетой сквозь носовой хрящ, стремился как-то скрасить свою внешность. В общем это был самый обыкновенный тип человека, принадлежавшего к одной из ветвей человеческого рода, — канака из Новой Каледонии.

Трое белых молча сидели в передней части плота. Но когда взошло солнце, они, словно пробудившись от звона этого огромного медного гонга, сразу зашевелились, глубоко вдыхая соленый воздух, и с надеждой глядели то друг на друга, то в ту сторону, где была земля, серым пятном маячившая далеко позади.

— Друзья, — сказал самый старший из них, с повязанной куском красного шарфа головой, — друзья, дело сделано!

С ловкостью фокусника он достал из-за пазухи своей рваной блузы три сигареты и протянул их своим товарищам.

— Чудеса! — вскричал один из них, сидевший по правую от него руку. — Откуда это у вас? Доктор, я всегда говорил, что вы волшебник! Несомненно, эти сигареты совершенно свеженькие!

Доктор Дюбоск улыбнулся. Те, кто знал его раньше, когда он разгуливал по парижским бульварам и был завсегдатаем гостиных и клубов, узнали бы его по этой улыбке, несмотря на обезображенное лицо. Не раз переполненные залы Парижа видели, как он отпускал какую-нибудь остроту с таким именно блеском глаз из-под нависших седых бровей, с таким именно изгибом тонких губ. И потом своей улыбкой он выделялся в тюрьмах, на кобальтовых рудниках, среди закованных в кандалы арестантов, не склонных к веселости.

— Ради нашего торжества! — сказал он. — Подумайте только: каждые полгода из Нумеа совершают побег семьдесят пять человек, а спастись удается лишь одному. Я сам лично получил эти данные от доктора Пьера в лазарете. Он не очень заслуженный доктор, но честный малый. Можно ли при таких обстоятельствах добиться свободы, предварительно не потратившись, спрашиваю я вас?

— И вы подготовилась к этому?

— Еще три недели назад я подкупил ночного стража, чтобы он достал мне пачку сигарет.

Собеседник доктора посмотрел на него с восхищением. Чувства легко проявлялись на его безбородом лице, нежном и томном, хотя и испитом, с мягким взглядом больших глаз. Это было одно из тех лиц, столь знакомых полиции, которое могло бы служить образцом для лица ангела, если бы обладатель его не был связан с каким-нибудь дьявольским преступлением. За такие преступления Фенайру в был приговорен к пожизненному заключению, как неисправимый.

— Ну не чудо ли наш доктор? — сказал он, передавая сигарету третьему белому человеку. — Он ничего не упустил из виду. Ты постыдился бы ворчать. Видишь, мы свободны в конце концов. Свободны!

Третий белый был здоровенный мужчина с изрытым оспой лицом, с глазами без ресниц, с длинным, как клюв, носом. Прозвище Попугай было дано ему отчасти за этот нос, отчасти за то, что он был вечным тюремным завсегдатаем. Это был душитель по профессии, привыкший во всех случаях жизни полагаться только на свои кулаки.

Он взял сигарету, обрадовавшись ей, но не сказал ничего, пока Дюбоск не протянул ему жестяную коробочку спичек и он не наполнил свои легкие дымом.

— Подожди, пока обеими ногами не станешь на тротуар, мой мальчик. Тогда и будешь говорить о свободе. А если нас застигнет шторм?

— Сейчас не сезон штормов, — возразил Дюбоск.

Слова Попугая немного их отрезвили. Таким людям, как эти, для которых земля представлялась ужасом, было трудно сразу постигнуть весь ужас моря. Позади они оставили кромешный ад колонии уголовных преступников и вечное забвение. Здесь они снова стояли на пороге жизни. Они словно воскресли из мертвых, и в душе у них родилась необычайная жажда свободы, поднимались страсти и желания. И все же они сразу умолкли, поняв всю серьёзность их положения посреди этого беспредельного водного пространства. Каждая волна, подымавшаяся из пучины морской, заключала в себе угрозу. Никто из них не знал моря, не знал его нрава, не знал, какие опасности оно таит в себе, какие ловушки оно может расставить, — гораздо более опасные, нежели бывают в джунглях.

Плот довольно быстро продвигался вперед при свежем ветре, покачиваясь на волнах, белая пена бурлила у его носа и плескалась вокруг.

— Где же тот проклятый корабль, который должен нас встретить? — спросил Фенайру.

— Не тревожься, встретит еще, — спокойно отвечал Дюбоск, устремляя напряженный взгляд на горизонт. — У нас условленно на сегодняшний день. Нас подберут возле устья реки.

— Так ты говоришь, — проворчал Попугай, — но где же та река? Где ее устье? Этот ветер занесет нас черт знает куда, если так будет дуть.

— Держаться ближе к берегу мы все-таки не можем. В Торьене стоит правительственный катер. Да и торговые суда все вооружены, и нас каждую минуту могут сцапать. И бросьте вы думать, что туземные следопыты отказались охотиться за нами. Они, может быть, даже сию минуту преследуют нас на своих парусных челнах!

— Так далеко!

Фенайру рассмеялся, зная преувеличенный страх Попугая перед туземцами.

— Поберегись, Попугай! Они еще съедят тебя.

— А правда, — спросил Попугай, обращаясь к Дюбоску, — что этим дьяволам разрешено ловить беглецов, оставлять их у себя и откармливаться их телами?

— Глупая басня! — улыбнулся Дюбоск. — Они предпочитают получить вознаграждение. Но случается, что пойманных увечат. Один лесник был схвачен ими в джунглях и домой вернулся без руки. Безусловно, люди эти не совсем еще освободились от людоедства.

— Они любят бифштексы! — рассмеялся Фенайру. — И несомненно, они остановятся на тебе, Попутай. Сварят себе похлебку из твоих мозгов. Ты от этого ничего не потеряешь!

— Что за звери, будь они прокляты! — выругался Попугай.

И он махнул рукой в сторону четвертого человека, который хотя и дополнял их партию, но был настолько отдален от них, что они почти о нем забыли.

Канака, поджавши ноги, сидел на корме, его тело сверкало от морских брызг, как эбеновое дерево. В руках он держал весло, которым правил, и был неподвижен, как изваяние.

— Мне кажется, — сказал Фенайру после некоторой паузы, — что этот приятель, лицо которого напоминает начищенный сапог, может завести нас бог знает куда. Может быть, он задумал получить за нас вознаграждение.

— Успокойся, — отвечал Дюбоск. — Он правит туда, куда я ему приказал. Кроме того, это совершенно бездумное существо — младенец, так сказать, не способный ни на какое мышление, кроме самого примитивного.

— А на предательство он способен?

— Во всяком случае, не на такое, чтобы мы не могли его открыть. К тому же он связан долгом. Я заключил договор с вождем его племени, живущим по реке, в верхнем ее течении, и тот поручил этому туземцу доставить нас на борт парохода. Он только с этой стороны в нас и заинтересован.

— И он выполнит то, что ему приказано?

— Несомненно, выполнит. Такова природа дикаря.

— Очень рад, что ты так смотришь на вещи, — сказал Фенайру, устраиваясь получше на тростниках и с наслаждением докуривая сигарету. — Что касается меня, то я не поверил бы этому каменному идолу ни на грош. Что за обезьянья рожа!

— Животное! — выругался Попугай. Даже этот человек, который за всю свою жизнь, кроме кабаков и тюрем, ничего больше не знал, даже он смотрел на чернокожего канака с ненавистью и презрением.

Под палящими лучами солнца два преступника, те, что были помоложе, скоро начали дремать. Дюбоск, время от времени вставая на ноги и защитив рукой глаза от солнца, окидывал взглядом горизонт. Его план был так хорошо разработан, а на деле получалось совсем не то. Он твердо рассчитывал, что их встретит специально посланное судно, одно из тех полупиратских судов, курсирующих между островами, где добывали копру, которое легко можно нанять для какого угодно сомнительного дела. Но судна нигде не было видно, и не было поблизости укромных бухт, куда можно было бы зайти и ждать. И на якорь не станешь с таким судном, как их плот.

Доктор уже предвидел неприятные осложнения, к которым он не был подготовлен и за которые должен был нести ответственность. Побег этот был его собственной идеей, он руководил им с самого начала. Из всей массы преступников, находившихся в колонии, он вполне обдуманно выбрал себе в компаньоны именно этих двух: Попугая за его беспримерную силу, Фенайру за то, что он всегда во всем с ним соглашался. Он договорился с ними еще тогда, когда они бежали с рудника, имели потом столкновение с охраной и блуждали в чаще, преследуемые ищейками и стражей, шедшей по их следам, что только он один будет их вожаком.

Что касается его компаньонов, то они прекрасно понимали, кто из них наиболее полезен в данном деле. Те таинственные друзья на свободе, которые простирали руку помощи, никогда не слыхали о таких лицах, как Фенайру и Попугай. Дюбоск был организатором побега — этот блестящий врач, который совершенным им убийством вызвал необыкновенную сенсацию, необыкновенный скандал в тех общественных кругах, где он с таким почетом вращался. Много будет разговоров в парижских салонах, и многие побледнеют при известии о его побеге.

К полудню доктор нашел нужным предпринять некоторые необходимые меры.

— Эй, — вскричал Фенайру, протирая сонные глаза, — поглядите на этот парус на мачте! Это для чего?

Парус был спущен, и на его месте сейчас развевался кусок красного шарфа, которым Дюбоск повязывал голову.

— Для того, чтобы нас скорее заметили, когда покажется судно.

— Какой ум! — воскликнул Фенайру. — Всегда обо всем подумает наш добрый доктор, совершенно обо всем.

Он остановился, не окончив фразы, и рука его потянулась к середине площадки, где в сыром углублении под кучкой тростинка лежала оплетенная лозой фляга из зеленого стекла, наполненная водой.

Фляги не оказалось.

— Где фляга? — спросил Фенайру. — Солнце меня изжарило, как кусок мяса.

— Придется еще немного пожариться, — мрачно сказал Дюбоск. — Наша команда садится на паек.

Широко раскрытыми глазами смотрел на него Фенайру, сидя под тенью сложенной плетенки. Лицо Попугая сразу стало багровым.

— Что это за песня? Говори, где вода?

— Вода у меня, — сказал Дюбоск.

И тут они увидели, что доктор держит флягу между колеи вместе с единственным свертком продовольствия, завернутым в листья кокосового ореха.

— Я хочу пить! — настоятельно сказал Попугай.

— Раньше пораскинь мозгами. Мы должны беречь свои запасы, как разумные люди. Трудно сказать, сколько времени нам еще придется носиться но волнам.

Наступило молчание, тяжелое, напряженное. Слышно было лишь поскрипывание тростников о дерево, когда на плот налетала волна. Как бы медленно они ни плыли, но все же они подвигались вперед, и скоро последние скалы Новой Каледонии туманной линией замаячили позади. А на огромном лоне моря, словно одетого в сверкающие медные доспехи под лучами огненного солнца, все еще не было никаких признаков корабля.

— Вот ты каким языком начинаешь разговаривать! — прошипел Попугай, задыхаясь от злобы. — Уже не знаешь, сколько времени будем плыть. Но раньше ты так был уверен!

— Я и сейчас уверен, — отвечал Дюбоск, — судно придет. Но ради нас не может оно стоять на одном месте. Оно будет курсировать по морю, пока не встретится с нами. И мы должны ждать.

— Ага, хорошо! Мы должны ждать. А тем временем — что? Жариться здесь на этом проклятом солнце, высунув язык, пока ты будешь уделять нам по капле воды, так, что ли?

— Может, и так.

— Нет, не бывать этому! — крепко сжал кулаки Попугай. — Черт возьми, не родился еще тот на свет, кто стал бы кормить меня с ложки!

Тут смех Фенайру пришелся кстати, как случалось неоднократно и раньше, и Дюбоск только пожал плечами.

— Ты смеешься! — вскричал Попугай, повернувшись к Фенайру с искаженным от злобы лицом. — А что ты скажешь про нашего капитана с этим его чернокожим матросом, который погнал нас в море, не обеспечив всем, чем надо? Что? Он думает обо всем — так ведь? Он думает обо всем!.. Чертов балагур, вот только ты еще посмейся!

Но Фенайру, видно, не очень испугался.

— А теперь он говорит нам, чтобы мы были умниками. Пусть он скажет это чертям в аду. Пусть он угощает их своими сигаретами. Фу — комедиант!

— Это верно, — пробормотал Фенайру, морщась. — Скверно обделал дела капитан.

Но доктор встретил мятеж со своей обычной тонкой улыбкой.

— Все это не меняет положения. Если мы не хотим быстро умереть, мы должны беречь воду.

— А кто виноват?

— Я согласен, что вина моя. Но что из этого? Вернуться назад мы не можем. Мы сейчас здесь и здесь должны оставаться. Нам нужно только наилучшим образом использовать то, что у вас есть.

— Я хочу пить! — еще настоятельнее сказал Попугай. Горло его, казалось, жгло огнем с той минуты, как ему отказали.

— Ты, конечно, можешь потребовать свою долю. Но только помни, что, когда ты выпьешь свою часть, больше ты не получишь ни капли. Мы с Фенайру не допустим, чтобы ты лакал нашу воду!

— Он на это способен, свинья! — вскричал Фенайру, к которому Дюбоск, казалось, обращался за поддержкой. — Я его знаю. Послушай, старина, доктор прав. Что одному, то и всем.

— Я хочу пить!

Дюбоск вынул деревянную затычку из фляги.

— Хорошо, — сказал он спокойно.

С какой-то особенной ловкостью рук, придававшей ему вид фокусника, Дюбоск достал небольшой полотняный мешок, служивший ему заменой профессионального докторского чемоданчика, и вынул из него наперсток. Осторожно наполнил он наперсток водой, и Фенайру не мог удержаться от восклицания, когда увидел, как недовольно поморщился Попугай, беря своими большими пальцами эту крохотную чашечку. Прежде чем снова заткнуть флягу, Дюбоск налил по наперстку себе и Фенайру.

— Если будем держаться такого порядка, то воды нам хватит дня на три, а может быть, и больше, — каждому в равной доле.

Так он решил, и никто не сказал ни слова в защиту четвертого человека, сидевшего у кормы, чернокожего канака, которого обошли.

Попугая успокоили удачным маневром, но он мрачно слушал Дюбоска, когда тот в сотый раз повторил свой план спасения, выработанный им совместно с теми, с кем он находился в тайной переписке.

— Все это хорошо придумано, — заметил, наконец, Попугай. — Но что, если эти господа просто решили посмеяться над тобой? Что, если они хотят просто избавиться от тебя, хотят, чтобы ты погиб здесь, посреди океана? А мы, черт побери? Это действительно была бы шуточка! Оставить нас здесь в ожидании судна, которое никогда не придет!..

— Возможно, доктор знает лучше нас, насколько надежен тот источник, на который он рассчитывает, — хитро сказал Фенайру.

— Несомненно, знаю, — горячо отозвался Дюбоск. — Клянусь честью, что им не посчастливилось бы, если бы они вздумали мне изменить. В Париже есть один сейф, в котором хранятся важные документы и который должен быть вскрыт после моей смерти. Некоторые из моих друзей никогда не допустят, чтобы были опубликованы документы, хранящиеся в этом сейфе… Вот, например, история, которую я вам сейчас расскажу…

И, желая позабавить своих товарищей, Дюбоск рассказал им историю из жизни «высшего света». Неважно, была то правда или выдумка, важно лишь то, что глаза Фенайру блестели от удовольствия, а Попутай удовлетворенно рычал. В этом заключалось превосходство доктора над этими людьми — в его умении владеть фантазией и красноречиво выражать свои мысли. Измученный, усталый, терзаемый страхами, которые он переживал гораздо острее, чем они, он решил прибегнуть к самым вульгарным анекдотам, чтобы отвлечь внимание этих недалеких людей. Ему удалось это настолько, что, когда к вечеру ветер стих, они были почти веселы и стали верить, что утро принесет им облегчение.

На обед они получили по сухарю и еще по одному наперстку воды и вахту несли поочередно. И всю эту ясную, звездную ночь, когда кто-нибудь из них, лежа с открытыми глазами рядом со своими товарищами, бросал взгляд на корму, он видел там смутную фигуру — голого канака, слегка дремавшего на своем месте.

Утро началось нехорошо. Фенайру, несший вахту на рассвете, был разбужен сильным пинком в бок и, вскочив на ноги, увидел перед собой искаженное от злобы лицо Попугая и суровый взгляд доктора.

— Бездельник! Негодяй! Проснешься ты, наконец, или ждешь, чтобы я переломал тебе ребра? Вот он как сторожит!

— Отойди! — кричал Фенайру диким голосом. — Отойди! Не тронь меня!

— А почему это нельзя тебя трогать, болван? Да ты знаешь, что судно легко могло пройти мимо и не заметить нас? Может быть, оно прошло мимо раз десять, пока ты спал!

Они осыпали друг друга тюремными ругательствами. Попугай размахивал своим огромным кулаком перед носом Фенайру, который, как кошка, отполз в сторону и, стиснув зубы, злобно смотрел на своего противника. Дюбоск спокойно наблюдал эту сцену, пока в ту самую минуту, когда над морем взорвался огненный шар солнца, в руках Фенайру не сверкнула сталь. Тогда он сразу очутился между противниками.

— Довольно, Фенайру, спрячь нож!

— Собака дал мне пинка!

— Потому что ты провинился! — строго сказал Дюбоск.

— Мы должны погибнуть, а он будет спать! — гремел Попугай.

— Этим беде не поможешь. Послушайте, вы оба. Дела наши и так плохи. Нам надо беречь силы. Взгляните!

Оглянувшись кругом, они увидели лишь далекую линию горизонта, беспредельную пустыню моря и их собственные длинные тени, медленно скользившие по гладкой поверхности. Земля уплыла от них ночью — какое-нибудь из многочисленных течений, омывающих острова, унесло их неведомо куда, неизвестно на какое расстояние. Ловушка захлопнулась.

— Мой бог, какая пустыня вокруг! — вздохнул Фенайру.

Никто больше не сказал ни слова. Они перестали ссориться. Молча делили они паек, запивая его несколькими каплями воды, и затем снова сидели в мрачном раздумье, готовые каждую минуту вступить в спор между собой.

Наступил штиль, как это часто бывает между двумя пассатами в этом поясе, — полнейший штиль. Воздух давил на них своей тяжестью. Ни малейшей ряби не было на море, только эта бесконечная, доводящая до безумия мертвая зыбь, в которую впивались солнечные стрелы, рассыпаясь перед их глазами сверкающими, огненными осколками, — жестокое солнце, которое обжигало их, высасывая влагу из тощих тел и заставляя их то уползать под защиту циновок, то опять выползать на открытое место, чтобы глотнуть воздуху. Вода казалась густой, как масло. Они ненавидели эту воду, ее противный запах, и, когда доктор заставлял их время от времени окунаться в море, они не находили в этом ни малейшего облегчения. Вода была теплая, неподвижная, маслянистая. Но купание привело их к интересному наблюдению.

Когда они опускались в воду, держась за плот, им невольно приходилось смотреть на чернокожего канака. Он не принимал участия в купании. Он не смотрел в их сторону. Он сидел на корме, поджав ноги и положив руки на колени. Все время сидел он неподвижно под палящим солнцем, устремив взгляд в пустое пространство. Всякий раз, поднимая глаза, они видели его. Больше смотреть было не на что.

— А этому как будто все нипочем, — заметил Дюбоск.

— Я сам как раз подумал об этом, — сказал Фенайру.

— Животное! — буркнул Попугай.

Теперь они все обратили внимание на канака и впервые за все время смотрели на него с неподдельным интересом, словно считали его человеком и даже начинали завидовать ему.

— Он, видимо, нисколько не страдает от жары.

— Хотелось бы знать, какие мысли у него в голове? О чем он думает? Он смотрит на нас как будто с презрением.

— Животное!

— Быть может, он только и ждет, когда мы умрем, — сказал Фенайру с горьким смехом. — Может быть, он надеется на награду. Во всяком случае, на обратном пути он голодать не будет. Он доставит нас куда следует… в виде бифштекса.

Все трое принялись внимательно его рассматривать.

— Как это ему удается, доктор? Разве он ничего не чувствует?

— Меня это тоже очень интересует, — сказал Дюбоск. — Наверно, потому, что у него грубее кожа и крепче нервы.

— И ведь у нас есть вода, а у него ни капли.

— А между тем поглядите на его кожу: совершенно свежая и влажная.

— А брюхо упругое, как футбольный мяч!

Попугай вылез из воды на плот.

— Не говорите мне, что эта черная скотина тоже испытывает жажду, — воскликнул он, злобно сверкая глазами. — Не мог ли он украсть сколько-нибудь из наших запасов?

— Безусловно, нет.

— В таком случае у него, у собаки, есть собственные скрытые запасы.

Эта мысль пришла в голову всем троим одновременно, и все они бросились к канаке. Ударом кулака сшибли его, тщательно обыскали место, где он сидел, и долго копались в тростниках, стараясь отыскать какое-нибудь потайное местечко, фляжку или тыквенную бутыль. Но найти ничего не удалось.

— Странно, — разочарованно сказал Дюбоск.

Попугай по-своему нашел выход разочарованию. Повернувшись к канаке, он схватил его за волосы и изо всех сил принялся колотить. На это он был мастер. Он только тогда прекратил избиение, когда сам совершенно выбился из сил. Тяжело дыша, он отбросил от себя беспомощное тело.

— Вот тебе, грязная вонючка! Будешь теперь знать! А то ты слишком уж доволен. Свинья! Теперь ты почувствуешь!

Это была дикая, мерзкая, бессмысленная расправа. Ученый доктор Дюбоск и не подумал протестовать. И Фенайру на этот раз не стал смеяться над тупостью душителя, как он обычно это делал. Все смотрели на это как на выражение общего недовольства. Белый человек без всякой причины топтал ногами черного, и это считалось вполне естественным. И канака, избитый и измученный, пополз на свое место, не оказав сопротивления, не ответив ударом на удары. И это тоже считалось естественным.

Солнце превратило плот в раскаленную печь с открытыми дверцами, и они молили бога, чтобы оно скорее скрылось, и громко ругались, что оно висит в небе как заколдованное. И даже когда оно скрылось за горизонтом, их покрытые волдырями тела все еще пылали, как раскаленное железо. Ночь спустилась над ними, словно стеклянная непроницаемая чаша. Опять они решили нести вахту по очереди, хотя никто из них и не думал о сне, но Фенайру вдруг сделал открытие.

— Идиоты! — прохрипел он. — Зачем нам без конца всматриваться в даль? Целая флотилия судов сейчас не может нам помочь! Раз мы попали в полосу штиля, то и другие суда тоже застряли!

Такая мысль особенно сильно взволновала Попугая.

— Это верно? — спросил он Дюбоска.

— Да, вся наша надежда только на ветер.

— Тогда, во имя всех чертей, почему ты нам не говоришь этого? Зачем ты разыгрываешь комедию?

Он на минуту задумался, потом продолжал:

— Послушай! Ты ведь умный человек, а? Очень умный! Ты знаешь то, чего мы не знаем, и держишь это про себя. — Наклонившись вперед, он впился глазами в лицо доктора. — Очень хорошо. Но если ты думаешь использовать свой подлый ум для того, чтобы нас как-нибудь обойти, то знай, что я зубами разорву тебе глотку, как апельсиновую кожуру… Да, вот так. Понимаешь?

Фенайру нервно хихикнул, а Дюбоск пожал плечами и тут же пожалел, что помешал тогда Фенайру расправиться с Попугаем.

Ни малейшего ветерка не чувствовалось в воздухе, и нигде не было никаких признаков судна.

К началу третьего дня каждый замкнулся в себе, стараясь держаться в стороне от других. Доктором овладела глубокая апатия. Попугая мучило мрачное подозрение, а Фенайру с трудом сносил физические страдания. Только две вещи пока еще служили какой-то связью между ними. Одной из них была фляга с водой, которую Дюбоск с помощью лианы подвязал у себя на боку. Горящими взглядами его товарищи следили за каждым его движением, за каждой каплей, которую он наливал. И он знал, хотя это не давало ему никакого преимущества перед другими, что жажда жизни установила свой неумолимый закон на этом плоту. Благодаря его разумной экономии у них оставалась еще почти половина запасов, взятых с собой.

Другим связующим началом, как это получилось по странной превратности судьбы, было присутствие на плоту черного канака. Совершенно игнорировать, забыть этого четвертого человека теперь уже было невозможно. Он засел в их сознании, с каждым часом становясь страшнее, таинственнее и все больше вызывая у них раздражение. Силы постепенно покидали их, между тем как этот голый человек не выказывал ни малейших признаков слабости и ни на что не жаловался.

Когда наступила ночь, он, как и раньше, растянулся на плоту и скоро заснул. В часы мрака и безмолвия, когда каждый из трех белых людей на плоту предавался отчаянию, этот черный человек спал спокойно, как ребенок, легко и равномерно дыша. Проснувшись, он опять садился на свое место на корме. Он оставался таким, каким был все время, никакой перемены в нем не произошло, я это казалось чудом.

Звериная злоба Попугая, в которую вылилась его извращенная ненависть к канаке, сменялась суеверным страхом.

— Доктор, — сказал он, наконец, с ноткой благоговейного страха в голосе, — что это такое: человек или бес?

— Человек.

— Это чудо! — вставил свое слово Фенайру.

Но доктор поднял палец, как поднимал он, когда читал лекцию своим ученикам.

— Этот человек, — повторил он, — самый жалкий представитель человеческого рода. Обратите внимание на его череп, на его уши, на его подбородок. Он стоит на одном уровне с обезьяной. Нет, у прирученных обезьян больше разума.

— Ага… В чем же дело?

— Он обладает какой-то тайной, — сказал доктор.

Слушавшие его словно оцепенели.

— Тайна! Но ведь он у нас всегда на глазах, мы видим каждое его движение. Как он может хранить тайну?

Обуреваемый горькими мыслями, доктор, казалось, забыл на время о своих слушателях.

— Какая жалость! — размышлял он вслух. — Вот вас здесь трое. Все мы дети своего века, продукт нашей цивилизация, — во всяком случае, этого никто не станет отрицать. И тут же перед нами этот человек, который относится к эпохе каменного века. И неужели в момент испытания, когда мы должны проявить свою приспособленность к жизни, неужели он победит? Какая жалость!

— А какая у него может быть тайна? — спросил Попугай, загораясь злобой.

— Не знаю, — отвечал Дюбоск с недоумением. — Быть может, какой-нибудь особенный способ дыхания, какое-нибудь положение тела, при котором можно избежать естественных требований организма. Подобные вещи существуют у примитивных народов, и они их тщательна скрывают, как, например, известные им свойства некоторых лекарств, использование гипнотизма и тайн природы. Но, с другой стороны, здесь, может быть, налицо просто психологическое явление: известное самовнушение, непрерывно применяемое. Трудно сказать. Спросить его? Бесполезно. Он не скажет. Да и почему он должен сказать? Мы его презираем. Мы не уделяем ему равной с нами доли. Мы с ним обращаемся, как с животным. И ему ничего не остается, как только положиться на самого себя, на те средства, какие имеются в его распоряжении. Он остается для нас непостижимым, — таким он всегда был и всегда будет. Он никогда не выдаст своих задушевных тайн. Это те средства, при помощи которых он сохранился с незапамятных времен и будет жить даже тогда, когда наша мудрость превратится в прах.

— Я знаю несколько превосходных способов выведывать тайну, — сказал Фенайру, облизывая сухим языком потрескавшиеся губы. — Можно попробовать?

Дюбоск насторожился и взглянул на него.

— Это нам ничего не даст. Он выдержит любую пытку. Нет, это не способ…

— Послушайте меня! — сказал Попутай резко. — Я… мне уже надоела эта болтовня. Ты говоришь, он человек? Очень хорошо. Если он человек, то у него в жилах должна быть кровь. А ее, во всяком случае, можно пить.

— Нет, — возразил Дюбоск. — Кровь горячая. И к тому же соленая. В пищу, может быть, годится. Но в пище мы не нуждаемся.

— Тогда убей это животное и выбрось за борт!

— Этим мы ничего не добьемся.

— Чего же ты, черт возьми, хочешь?

— Я хочу задать ему хорошую трепку! — вскричал доктор, внезапно возбуждаясь. — Избить его ради потехи — вот чего я хочу! Мы должны это сделать ради нас самих, ради нашей расовой гордости. Показать ему наше превосходство, чтобы он знал, что мы его хозяева и повелители. На это дает нам право наш ум, наша принадлежность к цивилизованному обществу, наша культура. Следите за ним, друзья, наблюдайте за ним, чтобы он в конце концов попал к нам в ловушку, чтобы мы открыли его тайну и остались победителями!

Но маневр доктора не удался.

— Следить? — рявкнул Попугай. — Ладно, я тебя послушаюсь, старый пустозвон. Теперь нам только и остается, что следить. Больше я не засну ни на минуту и не буду глаз сводить с этой фляги.

На этом в конце концов все и остановились. Такое сильное желание, как жажда, у этих людей не могло долго удовлетворяться каплями. Они стали следить. Следили за канакой. Следили друг за другом. А также за понижающимся уровнем воды в фляге. Но эта напряженность скоро должна была разрядиться.

Еще одно утро встало над морем, над этим мертвым штилем, — солнце сразу запылало в тихом воздухе, без облачка на небе, без надежды в душе! Предстояло прожить еще один день в мучительной, невыносимой, медленной пытке. А тут еще Дюбоск объявил, что порция воды на каждого урезывается до половины наперстка.

Оставалось, быть может, с четверть литра воды — жалкая поддержка жизни для трех человек, но хороший глоток для одного изнывающего от жажды горла.

При виде фляги с драгоценной влагой, манившей к себе своей прохладой и зеленовато-серебристым цветом, нервы Фенайру не выдержали.

— Еще! — умолял он, протянув вперед руки. — Я умираю! Еще!

Когда Дюбоск отказал ему, он отполз и лег между тростниками, потом вдруг встал на колени и, подбросив кверху руки, закричал хриплым голосом:

— Судно! Судно!

Дюбоск и Попугай быстро обернулись. Но они увидели перед собой лишь замкнутое кольцо этой более обширной и более страшной тюрьмы, на которую они променяли свою прежнюю тюрьму, — только это увидели они, хотя смотрели и смотрели вдаль без конца. Затем они обернулись — как раз в эту минуту Фенайру припал запекшимися губами к фляге. Ловким взмахом кожа он срезал флягу, висевшую на боку у доктора… Жадно продолжал он сосать, роняя капли драгоценной жидкости…

Быстро схватив весло, Попугай одним махом уложил его на месте.

Перепрыгнув через Фенайру, Дюбоск подхватил упавшую флягу, отступил в дальний конец плота и глядел на Попугая, который стоял против него с налитыми кровью глазами, широко расставив ноги и тяжело дыша.

— Никакого судна нет, — сказал Попугай, — и не будет! Мы погибли. И только благодаря тебе и твоим подлым обещаниям мы очутились здесь. Ты, доктор, — лгун, осел!

Дюбоск отвечал спокойно:

— Посмей только хоть на шаг приблизиться ко мне, и я размозжу тебе голову флягой!

Они стояли друг против друга, сверля один другого глазами. Лоб Попугая собрался в морщины от напряжения.

— Подумай хорошенько, — начал Дюбоск с некоторой высокопарностью, — зачем нам драться? Мы — люди разума. Мы переживем эту беду и выйдем победителями. Этот штиль долго не продержится. Кроме того, нас осталось теперь двое, и воды нам хватит.

— Это верно, — кивнул Попугай. — Совершенно верно. Фенайру любезно оставил нам свою часть. Наследство, а? Замечательная идея! Ну, так вот, свою долю я хочу получить сейчас!

Но Дюбоск еще попытался уговорить его.

— Сию минуту давай мою долю! — неистовствовал Попугай, наступая. — Потом мы посмотрим! Потом!

Двктор улыбнулся жуткой, слабой улыбкой.

— Ладно, так и быть.

Не выпуская из рук фляги, он достал наперсток и схватил его своими цепкими пальцами, ни на минуту не сводя взгляда с Попугая.

Налив полный наперсток, он быстро протянул его Попугаю, и, когда тот опрокинул содержимое в рот, он наполнил его еще и еще раз.

— Четыре, пять, — считая он. — А теперь все.

По после пятого наперстка Попутай вдруг схватил Дюбоска за руку и так прижал ее к боку, что тот стоял перед ним совершенно беспомощный.

— Нет, не все! Теперь я сам возьму остальное. Ха, умник! Наконец-то я тебя одурачил!

Бороться Дюбоск был не в состоянии, да он и не пытался. Стоя перед Попугаем с улыбкой на губах, он выжидал.

Попугай схватил флягу.

— Побеждает тот, кто лучше приспособлен к жизни, — сказал он. — Очень хорошо сказано. Ты прав, доктор. Тот, кто лучше приспособ…

Губы его еще двигались, но звука не выходило. Выражение необыкновенного удивления появилось у него на лице. Минуту он еще стоял на ногах, покачиваясь, и затем грохнулся, подобно огромной игрушке на шарнирах, у которой внезапно перерезали шнур.

Дюбоск быстро схватил флягу. Его противник корчился в судорогах, лежа на полу. Синеватая слюна сочилась у него изо рта. Наконец он затих.

— Да, побеждает тот, кто лучше приспособлен, — повторил доктор со смехом и, в свою очередь, поднес бутылку к губам.

— Побеждает тот, кто лучше приспособлен! — как эхо отозвался чей-то голос.

Фенайру, очнувшись на минуту, корчась и взвиваясь, как раненая змея, внезапно подполз к доктору и вонзил ему нож между лопаток.

Фляга упала и покатилась, и, пока оба тщетно пытались достать ее, драгоценная влага тонкой струей вылилась из горлышка и затерялась в тростниках.

Прошли минуты, а может быть, и часы — в на плоту раздались звуки, которые понеслись от моря к небу: чернокожий канака запел свою песню. Это была нежная песня, напеваемая вполголоса, грустная и мелодичная. Канака пел тихо, свободно, изливая в песне свою душу. Так мог он петь, сидя после дневного труда на пороге своего шалаша в лесу. Охватив колени руками и устремив взгляд вдаль, спокойный, неподвижный, умиротворенный, он пел и пел.

Но вот показалось судно.

Оно появилось, как только с запада подул первый ветерок. Шхуна «Маленькая Сусанна» под управлением капитана Жана Гибера, слегка покачиваясь на волнах и рассыпая пенистые брызги, подошла к плоту с подветренной стороны.

— Вот и они, черт возьми! — воскликнул капитан Жан. — Они были тут все время, не больше как в десяти милях от нас. Бьюсь об заклад, что это так. Чудесно! Что ты на это скажешь, Марто?

Его помощник, высокий и необыкновенно худой и мрачный, протянул ему бинокль.

— Еще одна беда. Я всегда говорил, что не надо браться за это дело. Теперь видите? Зря мы сюда забрались. Какое несчастье!

— Марго, разве для того я тебя нанимал, чтобы ты скулил? Спускай шлюпку, да только поживей! — сердито сказал капитан.

Помощник тотчас начал отдавать распоряжения матросам, которые уже спускали шлюпку на воду, чтобы осмотреть плот.

— Так оно и есть! — крикнул он капитану. — Опоздали. Штиль вас подвел. Какое несчастье! Они все уже мертвые!

— А мне что до этого? Тем лучше — не надо будет их кормить.

— Ну, а как же мы будем…

— Бочки, дружище, — прервал капитан Жан. — Прикажи достать бочки, которые в трюме. Наполним их соляным раствором, и дело в шляпе! За проезд этих господ на моем судне давно уплачено, Марто. Еще до того, как мы вышли из Сиднея. Я подписал договор доставить трех бежавших преступников, и я выполню договор — доставлю их в консервированном виде!

Марго в точности исполнил приказание капитана, но тут он о чем-то вспомнил.

— На плоту есть еще одни человек, капитан Жан! Чернокожий канака — он еще жив. Как быть с ним?

— Канака? — окрысился капитан Жан. — Канака! В моем договоре нет ни слова о канаке… Оставь его там, на плоту… На кой бес нам мерзкий чернокожий? Он обойдется и без вас!

И надо сказать, что капитан Жан оказался прав, совершенно прав, ибо, пока «Маленькая Сусанна» принимала на борт свой жуткий груз, свежий ветер подул с запада, и как только шхуна взяла курс на Австралию, «мерзкий чернокожий» поставил паруса из листьев тропических деревьев, взял в руки весло, и его плот понесся обратно на восток, к Новой Каледонии.

Почувствовав жажду после выполненной работы, он выбрал наудачу полую тростинку с острым концом и, вытянувшись во весь рост на своем обычном месте на корме, сунул ее в один из пузырей внизу и вдоволь напился пресной воды.

У него оставался еще с десяток таких пузырей с пресной водой, вделанных в бревна, из которых состоит плот, чуть пониже линии воды, вполне достаточно, чтобы он мог бороться с жаждой весь обратный путь.

Перевел с английского П. ОХРИМЕНКО.

Примечания

1

Комингс — вертикальные листы стали, окаймляющие люк по периметру над палубой.

(обратно)

2

Форпик — носовой отсек корабля.

(обратно)

3

Л е е р — трос, ограждающий палубу,

(обратно)

4

Жвака-галс — приспособление для крепления конца якорной цепи на корабле.

(обратно)

5

Футшток — длинный шест с делениями в футах.

(обратно)

6

Фальшборт — продолжение борта выше открытых палуб судна

(обратно)

7

Шлюпбалки — часть шлюпочного устройства, служащая для спуска и подъема шлюпок

(обратно)

8

Ф а л — тонкий трос, служащий для подъема сигналов.

(обратно)

9

Сорт пива.

(обратно)

10

Боже мой! (нем.).

(обратно)

11

Англичанин (нем.).

(обратно)

12

Домашняя хозяйка (нем).

(обратно)

13

Луиза, королева Пруссии (1776–1810).

(обратно)

14

Генри Перселл — английский композитор XVII века.

(обратно)

15

Начальные строки стихотворения «Странник» английского поэта Роберта Бриджеса (1844–1930). Перевод В. Хорват.

(обратно)

16

Положение обязывает (франц.).

(обратно)

17

Уолтер Сэвидж Лэндор (1775–1864) — английский поэт и писатель.

(обратно)

18

Кто украшает цветами свой дом, тот облагораживает свое сердце (франц.).

(обратно)

19

Ах, господи, до чего прекрасно! (нем..).

(обратно)

20

Если боги хотят кого-нибудь наказать, они лишают его разума (латин.).

(обратно)

Оглавление

  • ИСКАТЕЛЬ № 6 1968
  • ИГОРЬ ПОДКОЛЗИН . ОДИН НА БОРТУ
  • Д. БИЛЕНКИН . ЗАПРЕТ
  • МИХАИЛ РЕБРОВ . «Я — «АРГОН»
  • Г. АЙДИНОВ . «КАМЕНЩИК»
  • РОД СЕРЛИНГ . МОЖНО ДОЙТИ ПЕШКОМ
  • АЛЕКСАНДР КАЗАНЦЕВ . ПОСАДКА
  • СОМЕРСЕТ МОЭМ . ПРЕДАТЕЛЬ
  • ДЖОН РАССЕЛ . ЧЕТВЕРТЫЙ ЧЕЛОВЕК . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Искатель, 1968 № 06», Автор неизвестен

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства