«Переходный возраст»

638

Описание

Детский дневник — с презабавными ошибками и описками — постепенно перерастает в исповедь самого настоящего монстра, убить которого можно — а победить нельзя. Странные люди становятся страшными, тогда как страшные на поверку оказываются только странными. Бездны, полные звезд, разверзаются не в небе и не в земле, а в мозгу. Повесть и рассказы молодой московской журналистки написаны в традиции Стивена Кинга, но заставляют вспомнить и о Франце Кафке. Номинация (по рукописи) на премию «Национальный бестселлер».



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Переходный возраст (fb2) - Переходный возраст [сборник] 500K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Анна Альфредовна Старобинец

Анна Старобинец Переходный возраст (сборник)

Переходный возраст

Ягодка-малинка,

Ягодка-малинка,

Медок,

Сахарок.

Вышел

Иванушка

Сам

Королек.

Детская считалочка XIX века

Восемь

Лишь через несколько лет Марина поняла, что тот день — жаркое, пронзительно-солнечное августовское воскресенье — был последним хорошим днем в их жизни. Не то чтобы счастливым — просто хорошим.

В тот день они втроем гуляли по лесу (и она почти радовалась, что купила квартиру именно в Ясенево: где еще в Москве найдешь лес в десяти минутах ходьбы от дома?) и смотрели на птиц.

Птиц было необыкновенно много; захлебываясь сварливыми хриплыми криками, похотливо разевая свои окостеневшие, древние клювы, они носились между деревьями — очень низко, почти над самой землей.

— Мам, они что, ловят тополиный пух? — спросил Максим.

— Вряд ли, — ответила она. — Наверное, они чувствуют, что скоро пойдет дождь. Птицы обычно ведут себя так перед дождем.

— Вот именно, — сказала Вика.

Максим недоверчиво оглядел безоблачное синее небо, потом — птиц. Нахмурился. Попробовал подойти к ним поближе, но птицы, возбужденно постанывая, улетели.

— Мам, а как они называются? — спросил Максим.

— Ну, наверное… стрижи? — рассеянно предположила Марина.

— Конечно, стрижи, — твердо сказала Вика. — Ты что, Максик, не знаешь, как выглядят стрижи?

— А ты что, знаешь? — огрызнулся Максим.

Обратно шли молча. Уже у самого дома Максим вдруг сказал:

— Мне тут не нравится.

— Почему? — удивилась мать. Они переехали год назад, разменяв после развода большую старую квартиру на Таганской (мужу досталась однокомнатная в Марьино, а им — «двушка» в Ясенево), и все это время ей казалось, что дети вполне довольны.

— Тут все дома одинаковые. И некрасивые.

Марина обвела глазами нудные ряды коптившихся на солнце высоток, которые торчали из пыльной газонной зелени, словно гигантские бело-голубые кукурузные початки. Между ними, преодолевая сопротивление влажного, дрожащего, словно желе, воздуха, тяжело и сонно ползали потные люди, раскаленные машины.

— Зато свежий воздух, — устало сказала она.

— Э-ко-ло-ги-я, Максик, — прогнусавила Вика.

На следующий день Максим заболел — тяжело, с высокой температурой. Врач поставил диагноз «острый отит — воспаление среднего уха». Три недели спустя он все еще валялся в постели — ни горячие компрессы, ни капли этилового спирта, ни растирания «вьетнамской мазью» не помогали. Так что детский праздник по случаю дня рождения (Максим и Вика были однояйцевыми близнецами, и в это воскресенье им как раз исполнялось восемь) пришлось отменить.

День прошел ужасно. Максим безучастно вертел в руках подарок — водный пистолет, без всякого энтузиазма смотрел мультфильмы про космических пришельцев, много капризничал и требовал, чтобы хотя бы в день рождения ему не закапывали в ухо. Вика, узнав, что «девочки не придут», проревела несколько часов, вечером приготовила в маленькой алюминиевой кастрюльке, которую ей подарила тетя, салат из бумажек, колбасы, кусочков ваты, Максимовых таблеток и пластмассовых морковок, попробовала накормить салатом кота Федю, была за это наказана, снова ревела, а перед сном заявила, что уйдет к папе.

Когда дети заснули, Марина поплелась на кухню. Посидела немного над чаем. Отпила пару глотков, остальное вылила. Потом вымыла посуду, умылась, намазала лицо ночным кремом. Подошла к телефону и набрала номер.

— Да? — с сомнением отозвался сонный мужской голос на другом конце города.

— Почему ты не приехал? Дети тебя ждали.

В трубке заскрежетала, раздраженно громыхнула зажигалка.

— Какие-то помехи… Ты меня слышишь?

— Да.

— Почему ты не приехал?

— Я не успел.

— Не успел за весь день?

— Да.

— Что же ты такого важного делал?

Молчание. Влажной, холодной пятерней прилипнув к трубке, Марина напряженно слушала, как скребутся там, внутри, маленькие острые коготочки — царапают нежную телефонную пластмассу, ковыряются в кабеле, перепиливают провода.

— Что ты такого важного делал?

— Перестань.

Коготочки.

— Хорошо. Перестала.

— Как у вас вообще дела?

Она нажала на рычаг. Постояла немного у телефона, ожидая, что он перезвонит. Вернулась на кухню, увидела, что под столом стошнило кота. Убрала.

***

Через неделю кот сбежал.

В последнее время Федя вообще вел себя как-то странно. То суетливо прохаживался взад-вперед по подоконнику — шерсть дыбом, спина болезненно топорщится верблюжьим горбом. То вдруг запрыгивал на книжный шкаф и долго неподвижно сидел там, желтыми остекленевшими глазами таращась в пространство. И еще эти странные утробные звуки, которые он издавал, как чревовещатель, не открывая пасти…. Заунывные, тягучие, потусторонние — нечто похожее, думала Марина, обычно звучит в фильме ужасов, перед как происходит самое страшное — мертвец оживает или в окне появляется чье-то безумное окровавленное лицо.

В день побега кот наотрез отказался от еды и питья; несколько часов просидел на шкафу, размахивая напряженным, дрожащим хвостом. Потом вдруг громко зашипел, как новогодняя петарда перед взрывом, и решительно ринулся вниз, прямо на Максима, который мирно сидел себе в кресле и смотрел по телевизору мультики. Все произошло в считанные секунды. Продолжая шипеть, Федя — их толстый, всегда такой ласковый, такой ленивый кастрированный Федя — наотмашь ударил мальчика лапой по лицу, оставив у него на лбу четыре глубокие кровоточащие борозды. Потом, пролетев чуть не половину комнаты, одним прыжком вскочил на оконную раму (едва не свалился, но уцепился передними лапами и ловко подтянул грузное, нервно подрагивающее тело), весь подобрался, истерично мяукнул и выпрыгнул наружу через открытую форточку.

Марина выбежала на балкон и свесилась вниз, ожидая увидеть на земле полосатый трупик животного. Однако кот уже преспокойно трусил по тротуару куда-то в глубь дворов, словно полет с восьмого этажа был для него привычной ежедневной разминкой.

Больше Марина никогда его не видела. В тот вечер она немного побродила вокруг дома — совершенно безрезультатно — и вернулась обратно с некоторым облегчением. Что бы она стала делать с таким агрессивным котом, если бы он нашелся, было решительно непонятно. Лечить? Усыплять?

«Наверное, он заболел и ушел умирать», — решила Марина. На следующий день Максиму сделали прививку от бешенства.

Через три недели кот, испуганный и исхудавший, благополучно добрался до их старого дома на Таганской. Еще с месяц он жил на помойке, куда какая-то сердобольная тетушка ежедневно приносила молоко в металлической крышечке и мелко нарезанные сосиски. А когда наступили холода, сердобольная тетушка взяла Федю к себе и назвала его Марусей.

Он умер через десять лет — спокойно, от старости.

Двенадцать

— У вас неблагополучная семья? — спросила Елена Геннадьевна, вежливо прикрывая пухлой ладошкой зевок.

— В каком смысле?

— В смысле — неполная? — задушевным голосом пояснила Елена Геннадьевна и придала своим мутно-голубым коровьим глазам, упиравшимся в бифокальные стекла, еще более вопросительное выражение.

— А при чем тут?.. — мрачно сказала Марина.

— Ну, я прослеживаю некоторую связь. — Елена Геннадьевна скрестила сметанно-белые, усеянные браслетами и пигментными пятнами руки на груди и явно приготовилась к долгой доверительной беседе. — У вашего мальчика имеют место нарушения психики. Это действительно очень серьезно.

Елена Геннадьевна была школьным психологом.

— Какие нарушения?

— Отсутствие внимания, неспособность сконцентрироваться, нарушения памяти, сонливость… — Елена Геннадьевна сняла очки и принялась остервенело, с громким чавкающим звуком тереть руками глаза, — на уроках мальчик не может сосредоточиться…

Марина молчала.

— …У мальчика плохая успеваемость, мальчик… — Елена Геннадьевна на секунду застыла, вдохновенно подыскивая какой-нибудь еще более удачный синоним, — не проявляет к занятиям интереса.

— Понятно, — сказала Марина.

— Понятно? — изумилась Елена Геннадьевна и перестала выковыривать из глазниц их скользкое содержимое. — А больше вы мне ничего не хотите сказать?

— Что, например?

— Например… то, что у двенадцатилетнего мальчика совершенно нету друзей, вас не удивляет? — Елена Геннадьевна аккуратно вставила очки обратно, в красную лоснящуюся ямку на переносице.

— Максим очень дружит с сестрой — и ему этого вполне достаточно.

— Простите, но я почему-то не вижу между ними большой близости.

— Просто они учатся в параллельных классах — вот вы и не видите. Мне пора, — устало сказала Марина.

— И что, вы совсем не замечали в поведении сына каких-нибудь странностей за последние… э-э… два года? — не сдавалась Елена Геннадьевна.

«Странностей, — грустно подумала Марина, — сколько угодно „странностей“. Не тебе же о них рассказывать, безмозглая ты лягушка».

— Не замечала.

Марина поднялась.

— И между прочим, его ужасающая физическая форма, — школьный психолог вдруг резко привстала и совершила в сторону удаляющейся родительницы странное движение рукой — словно собиралась ухватить ее за подол пальто, но в последний момент передумала, — это не просто обмен веществ… У человека все взаимосвязано, да! — и психика… и душа…

Марина осторожно прикрыла за собой дверь.

«…И тело — да — и тело — да — и тело», — застучало у нее в голове в такт шагам.

***

Когда же все это началось? Действительно два года назад? Три?

Чем больше она об этом думала, тем больше ей казалось, что не два и даже не три, а четыре года назад, после той злополучной, растянувшейся на месяц болезни, — уже тогда что-то нарушилось и в душе, и в теле ее сына.

Сначала совсем немного… Сначала в нем просто появилась какая-то задумчивость, отрешенность, что ли. Он практически перестал гулять. Приходил из школы и сидел все время дома, рисовал, писал что-то в своей тетрадочке. Иногда — все реже и реже — за ним заходили мальчики из соседних домов, с которыми он раньше дружил. Были веселые, запыхавшиеся. Нетерпеливо давили грязными пальцами на кнопку звонка. Приносили с собой новенький, хрустящей бежевой кожей обтянутый мяч. Говорили:

— Здрасте, тетя Марина! А вот можно, Макс с нами погуляет?

— Конечно, можно, если он захочет.

Но он не хотел. По-взрослому вежливо и уверенно отказывался, фальшиво улыбался. Настороженно ждал, когда за ними закроется дверь.

На их девятый день рождения гости пришли только к Вике. Максим отказался сидеть с ними за праздничным столом, унес свою долю угощения в детскую и весь вечер провел там один.

Потом… Что было потом? Когда все стало действительно очень серьезно? Когда ему было десять?

Десять

Когда ему было десять (он тогда учился в четвертом классе), Марину вызвала в школу классная руководительница. Она сказала, что Максим регулярно отнимает и съедает завтраки своего одноклассника Леши Гвоздева (Марина как-то видела его — щуплого болезненного мальчика с нежно-голубыми венками, просвечивающими сквозь кожу лица) — глазированные сырки и булочки с маслом, которые тот приносит с собой из дому. Это стало известно только вчера — какая-то девочка увидела и пожаловалась. Сам Гвоздев не решался рассказать об этом ни учителям, ни родителям: Максим обещал, что, если что-нибудь выяснится, он задушит его и зароет в лесу.

— Зароет в… лесу? — тихо переспросила Марина.

— Вот именно. В лесу, — с непроницаемым лицом повторила классная руководительница. — Хотите знать, что было потом?

Марина попыталась представить себе Максима, обеими руками сжимающего тонкую цыплячью шею Леши Гвоздева. Вылезающие из орбит, налившиеся кровью глаза Леши Гвоздева, ужас на посиневшем лице…

— Потом я попросила вашего сына остаться после уроков и спросила его, как же можно так поступать. Знаете, что он ответил?

Марина отрицательно покачала головой.

— Он ответил: «Мне все можно». — «Это почему?» — поинтересовалась я. И он мне сказал — знаете, что он мне сказал?

— Что?

— Он сказал: «Мне все можно, потому что я королева».

— Королева? — изумилась Марина. — Может быть, все же король?

— Нет. Королева. — Классная руководительница посмотрела на нее, как на душевнобольную. — А вы думаете, если бы он сказал «король», это бы все прояснило?

Потом, когда Марина, нервно расхаживая по комнате и периодически срываясь на крик, спрашивала сына, что все это значит («Разве я тебя мало кормлю?», «Может, Леша тебя чем-то обидел?», «Ты действительно грозился его задушить?», «И что за королева? Ты слышишь меня, при чем здесь королева?»), он только молчал. Угрюмо глядел в пол и молчал — как всегда молчат дети, когда они напуганы или не знают, как оправдываться; возможно, им кажется, что молчание делает их невидимыми, несуществующими…

Кончилось тем, что Марина обещала лишить его в ближайшую неделю сладкого (возможно, не самое строгое наказание, но сладости были единственным, что ее сын — уже тогда слишком полный для своего возраста — любил и ценил).

— Не надо, — тихо сказал Максим и впервые за весь разговор поднял на нее глаза. Очень злые, холодные глаза.

И Марине так захотелось убрать, смягчить этот неприятный чужой взгляд, что она ответила:

— Хорошо. Только обещай мне, что ничего подобного больше не повторится.

— Ничего подобного больше не повторится, — эхом отозвался Максим.

Больше на него действительно никогда не жаловались ни одноклассники, ни учителя. (Правда, потом была еще история с книжкой… Когда из школьной библиотеки позвонили и сообщили, что Максим долго не возвращает им книгу, и Максим сказал ей, что потерял. И она сказала: «Ну, ничего» — и заплатила в библиотеке штраф, а через пару дней нашла обложку от этой книги и некоторые страницы, разодранные и помятые, в мусорном ведре и сделала вид, что ничего не заметила… Но это ведь ерунда.)

«Да, кажется, тогда все и началось по-настоящему, — подумала Марина, открывая входную дверь и вдыхая привычный, затхлый домашний запах. — Странности».

Двенадцать

В прихожей ее встретила дочь. Она была худенькая и вертлявая — всем своим видом являла странный контраст близнецу-брату. Вика молча поцеловала мать в щеку, подождала, пока та повесит пальто и наденет тапочки, и хвостиком последовала за ней на кухню.

— Мама, я не хочу жить с Максом в одной комнате, — сказала Вика.

— Почему?

— Он не моется. У нас в комнате плохо пахнет. И еще… по его кровати кто-то ползает. Насекомые.

— Не выдумывай.

— Да нет же, правда, ползают! Я несколько раз видела. Однажды я даже видела, как они ползали прямо по нему, когда он спал. Пожалуйста, можно я буду жить с тобой?

— Но… Вика, ты же знаешь. У меня в комнате иногда ночует дядя Витя.

— Ну пожалуйста! Дядя Витя — он ведь теперь очень-очень редко приходит!

«…И скоро совсем перестанет приходить», — подумала Марина, равнодушно вспоминая усталое, хмурое, так и не успевшее стать родным лицо. Два года назад, когда внешне все было еще хорошо, он уже почти переехал к ним. Но все изменилось.

Теперь он приходит очень-очень редко, это правда (а кроме него у них вообще никто не бывает). Он приходит поздно, когда дети уже спят, а уйти старается как можно раньше — и она знает почему. В узком коридорчике, ведущем в ванную, в маленькой опрятной кухне он боится столкнуться с ее сыном. С жирным, потным, покрытым коркой угрей существом. Он не хочет браться за те же дверные ручки, к которым прикасались эти липкие руки, или сидеть на стуле, нагретом этой распухшей задницей. Он не хочет вспоминать, как близок был когда-то к тому, чтобы заменить этому уродцу отца.

Он все еще приходит иногда — пассивно позволяя чувству долга, или жалости, или просто привычке привести себя в неуютное чужое место. Поздно вечером он ложится в ее постель, и, приподнимаясь на локте, чтобы выключить свет, она порой ловит на себе его взгляд. Изучающий, брезгливый, удивленный взгляд постороннего, напряженно пытающегося понять, как могла женщина, лежащая рядом с ним, породить на свет такого отвратительного монстра.

Иногда она сама этому удивляется. Иногда она сама хочет уйти и никогда больше не возвращаться сюда. Но она мать. Мать. Это приговор…

— Пожалуйста, можно? — снова спросила Вика.

— Хорошо. Я освобожу тебе полки в шкафу.

Переходный возраст. «Просто переходный возраст, — уговаривала себя Марина, копаясь в мятом барахле, рассеянно осматривая и рассовывая по пакетам старые, в катышках, свитера и платья. — В этом возрасте часто нарушается обмен веществ. Отсюда и лишний вес, и угри…» Марина вдруг вспомнила ласкового, болтливого, шустрого мальчика, каким он когда-то был, и на секунду застыла, выронив из рук пакет, — так ярко и так остро было это воспоминание… Переходный возраст — он многое объясняет.

Но как объяснить эту странную, маниакальную боязнь свежего воздуха (зимой он вообще не разрешает проветривать квартиру), эту жуткую потребность в постоянной духоте? И как объяснить то, что он делает…

ест

что он делает с мухами? Сначала ей рассказала Вика, а потом она и сама видела, как он ищет на подоконнике и за батареей дохлых мух, складывает их на бумажку и

ест

уносит в детскую комнату.

Объясняется ли все это переходным возрастом?

***

Проводив детей в школу, она, как обычно, проветривала квартиру. Зашла в комнату сына (Максим теперь был единственным хозяином детской — Вика там больше не появлялась), настежь распахнула окно и направилась к выходу. Но, проходя мимо незастеленной кровати, вспомнила вдруг слова дочери: по его кровати кто-то ползает. Насекомые. Она подошла ближе, осторожно поворошила серое замусоленное одеяло. Вроде бы никого нет. Нафантазировала.

И все же — что-то было не так. То ли густой затхлый запах особенно усиливался рядом с кроватью, то ли слишком неестественно выглядела подушка: гладкая и тугая, она странно возвышалась над мятым несвежим бельем. Может быть… Марина осторожно взяла подушку за уголок и приподняла — ничего. Но… какая-то она тяжелая.

Марина пошарила под наволочкой. Пусто. И, уже вытаскивая руку, нащупала пальцами что-то… шов? застежку?.. Она быстро сдернула наволочку — в воздух поднялась волна гнилого запаха. На гладкой, в чайных разводах и неопределенных старых пятнах, поверхности красовался ровный длинный надрез; к нему с одной стороны толстыми синими нитками были пришиты пуговицы, с другой — из тех же ниток петли. Она расстегнула эти странные пуговицы, сунула руку внутрь, в мягкое месиво перьев, и громко вскрикнула. Пальцы погрузились в мокрое, скользкое, отвратительное.

Она выдернула руку, двумя резкими рывками разодрала ветхую подушечную ткань и уставилась на ее облепленные перьями внутренности. Это было… вероятно, когда-то, довольно давно, это было печеньем, вафлями, шоколадными батончиками. Теперь же превратилось в один липкий вонючий комок, в котором копошились — приветливо кивая черными слепыми головками — маленькие белые черви. (Однажды она уже видела таких. Она видела таких в детстве, в пионерском лагере: они завелись тумбочке у ее соседки, в привезенной из дому еде, которую та хранила весь месяц — не решаясь избавиться от протухших маминых гостинцев.)

«Что это? Запасы?» — с ужасом подумала Марина. Он обжирается сладким до тошноты, а то, что уже не может съесть, прячет в подушке? А может быть, и не только в подушке?

Марина встала на четвереньки и заглянула под кровать. Сахар. Стройными рядами там стояли начатые упаковки с сахарным песком — вот почему сахар у нас так быстро кончается, — в некоторых виднелось лишь несколько крупинок на донышке, другие были заполнены наполовину. Господи. О, Господи. Что с ним такое? Что с ним?

Она выбросила все — запасы сахара, подушку, простыню и даже одеяло. Несколько раз вымыла пол.

Вечером он подошел к ней, тяжело переставляя толстые отекшие ноги, и тихо сказал:

— Ты. Рылась. В моих вещах.

— Максим, ты должен объяснить мне… — начала Марина.

— Ты. Отвечай.

— Как ты разговариваешь с матерью?!

— Ты. Рылась.

— Да, и очень правильно сделала, что рылась! Максим, ты должен понять, что я делаю это не по какому-то злому умыслу, а потому, что ты мой ребенок и я хочу тебе только…

— Я не ребенок.

Она испуганно заглянула в его бессмысленное бледное, похожее на большую оплывшую восковую свечу лицо и добрым искусственным голосом сказала:

— Максимочка, давай мы с тобой завтра сходим к врачу?

— Нет. — Он медленно покачал головой. Потянулся к вазочке с шоколадными конфетами, взял «Белочку», быстро развернул, затолкал в рот.

Она заметила, что по его носу, увязая торопливыми лапками в жирных порах кожи, ползет муравей. Протянула руку, чтобы стряхнуть, однажды я видела, как они ползали прямо по нему но Максим отшатнулся и хрипло сказал:

— Не смей. Ты. Не смей ко мне прикасаться.

«Ты». Марина вдруг подумала, что уже и не помнит, когда он в последний раз называл ее «мамой». И еще подумала, что, может быть, не так уж и хочет слышать это слово из его чавкающих слюнявых губ.

Муравей добрался до ноздри и резко затормозил, растерянно помахивая усиками и передними лапками над темной сопящей бездной. Немного помедлил и решительно нырнул внутрь.

— И не смей входить в мою комнату, — сказал Максим. — Ты поняла?

Какую-то силу,

я не ребенок

неизвестную ей, но непреклонную и спокойную силу почувствовала она в нем, и перед этой силой она сама была маленькой, беспомощной и глупой. И эта сила — чем бы она ни была — подчинила ее волю и вынудила ее сказать:

— Да. Я поняла.

***

Она старалась не задумываться над этим, но все же иногда… иногда она задавала себе вопрос: а любит ли этот мальчик хоть кого-нибудь? Ее — вряд ли. Ни малейших признаков сыновней привязанности он давно уже не выказывал; скорее он ее просто терпит. Сестру — тоже не любит. Хотя раздражает она его немного меньше. По-видимому, для Максима их совместная жизнь — своего рода симбиоз. Он получает здесь питье и еду, они… что получают они? Возможно, «симбиоз» — не совсем то слово… «Паразитизм» будет точнее.

Отец? Также оставляет его абсолютно равнодушным — впрочем, это у них вполне взаимно. Друзей у Максима нет. Животных он боится и даже, пожалуй, ненавидит — достаточно вспомнить того котенка… а лучше не вспоминать.

Два месяца тому назад Марина купила в переходе метро маленького серо-полосатого котенка.

Вика пришла от покупки в восторг, привязала к нитке шуршащий фантик и посвятила весь вечер заигрываниям с Новым Федей. Максим кинул на котенка быстрый неприязненный взгляд и удалился в свою комнату.

Сначала Федя стеснялся. Он забился под батарею и, не шевелясь, жадными глазами следил оттуда за сложными передвижениями загадочного фантика. Но потом все же соблазнился, пару раз высунул из-под батареи растопыренную когтистую лапку и, еще через пару минут, решительно вышел на охоту.

К вечеру он уже освоил диван, кресла и занавески, приспособил обои в коридоре для своих профессиональных точильных нужд и запомнил, где стоят его блюдечки.

За ужином Максим ел необычно мало — все больше наблюдал за поведением нового жильца. Федя, в свою очередь, интересовался Максимом — поначалу издалека, с противоположного конца кухни, а потом…. Потом Федя оформился в воинственную дугу, поднял тощий, загнутый в кольцо хвост, отчего неожиданно стал похож на мультипликационную макаку, и как-то полубоком, бравой подпрыгивающей иноходью ринулся к Максиму. У самых его ног котенок притормозил, уцепился когтями за штанину и принялся карабкаться вверх, повисая на передних лапах, пища и соскальзывая, словно неопытный скалолаз над пропастью.

Вика засмеялась. Максим, побледнев, в ужасе уставился на котенка. Затем резким движением стряхнул его со штанины (котенок отлетел метра на два) и, продолжая отчаянно дрыгать ногами, захлебываясь слюной, завизжал: «Убери-и-и! Убери! Убери! Убери! Убери!», после чего убежал в детскую.

Марина тогда решила, что реакция сына — последствие давнишнего нападения на него Старого Феди. Детская психологическая травма. И подумала: через пару дней привыкнет.

Оказалось, что никакой «пары дней» в запасе нет. На следующее утро она нашла Нового Федю, съежившегося и трясущегося, на кухне под батареей, в лужице крови. У Феди было

откушено

оторвано правое ухо. Левое болталось на маленькой ненадежной ниточке кожи.

В тот же день Федя был срочно эвакуирован к дальней родственнице бабе Мане, которая жила в поселке Кучино. Баба Маня котенка выходила, но в возрасте трех месяцев он все равно умер — от какой-то неизвестной кошачьей болезни.

***

Так вот, получалось, что этот мальчик никого не любил.

Правда, к одному человеку (и это неприятно удивило и даже рассердило Марину) он некоторое время назад неожиданно проявил внимание и даже что-то вроде заботы. Этим человеком была его бабка, ее бывшая свекровь (теперь уже покойная) — с противным каркающим именем Сара Марковна.

Марина всегда недолюбливала свекровь — не из какого-то инстинктивного недружелюбия или ревности, а, как ей казалось, вполне аргументированно. Дело в том, что, будучи у детей единственной бабушкой (Маринины родители погибли, когда ей было девятнадцать) и не имея других внуков, она не принимала в Максиме и Вике ни малейшего участия, не дарила им подарков, не звала в гости и, кажется, с трудом вспоминала при встрече их имена.

Существовало семейное предание о героической молодости и о материнских подвигах Сары Марковны. По этому преданию, зимой 1943 года Сара Марковна — беременная на девятом месяце вдова (неделю назад она как раз получила похоронку) — ехала в эвакуацию в город Фрунзе, ныне Бишкек, в тряском товарном вагоне холодного, с растрескавшимися стеклами, поезда. Ночью у нее начались схватки, и Сара Марковна в страшных мучениях произвела на свет тройню. Она собственноручно перегрызла пуповины, сняла с себя одежду, завернула в нее младенцев и дала им имена: Роза (в честь своей матери), Аглая (оно казалось ей благозвучным) и Альберт (в честь главного героя ее любимого романа «Консуэло»). Приехав на следующее утро во Фрунзе, Сара Марковна — практически нагая, с тремя младенцами на руках — на глазах у изумленных киргизов прошествовала через рыночную площадь и, почти теряя сознание, присела на скамейку. Новорожденные истошно орали: они хотели есть, но грудь обессиленной Сары Марковны была пуста. В этот-то момент ей и явилась Спасительница. Это была белоснежная коза с большим красивым выменем, полным молока. Никто не заметил, откуда пришла эта коза. Она помогла Саре Марковне выкормить детей, оставаясь с ней неотлучно на протяжении двух последующих лет, а по окончании войны ушла в неизвестном направлении — так же неожиданно, как и появилась.

Марине вся эта история казалась пошлой, фальшивой, скучной, а главное — явно придуманной самой Сарой Марковной и ею же нахально растиражированной. По мнению Марины, мужнина мать была особой самодовольной, недалекой, скряжистой и совсем не жертвенной. А вернее сказать — в высшей степени эгоистичной. Чего стоит хотя бы ужасное вычурное имя, которым она наградила собственного сына — невзирая на то, что большинству ее сограждан (не могла же она этого не осознавать) имя Альберт покажется скорее немецким, чем французским.

В иные моменты Марина пыталась оправдать индифферентность свекрови к Максиму и Вике тяготами и лишениями, которым многодетная Сара Марковна подверглась во время войны. Возможно, маленькие дети как таковые вызывали у нее с тех пор неприятные ассоциации. Однако после развода охота как-то оправдывать Сару Марковну у Марины окончательно пропала.

Эгоизм и полное отсутствие чадолюбия Сара Марковна передала по наследству всем своим троим отпрыскам. Ни Аглая, ни Роза потомством так и не обзавелись. Альберт, в сорок четыре года женившийся на двадцатипятилетней Марине, о детях тоже, в общем, не помышлял, произвел их на свет, скорее, по недосмотру и оставил без особых сожалений в пятьдесят один — когда его хронически запаздывающие «биологические часы» дотикали наконец до законно полагавшегося ему кризиса среднего возраста.

***

Безусловно, какая-то доля истины в семейной легенде была. По крайней мере Сара Марковна действительно выносила, родила и выкормила во время войны троих детей-близнецов (и эта кошачья ее физиология оказалась столь сильна, что загадочный ген «нескольких дублей» перешел затем к Марининым детям). Однако для Марины было совершенно очевидно, что она осуществила все это не при помощи белоснежной козы. Как бы то ни было, правду (скорее всего, очень скучную и прозаичную) Сара Марковна унесла с собой в могилу.

***

Сара Марковна умирала тихо и неподвижно. В ночь с 15 на 16 сентября 1998 года ее привезли в грязную убогую больницу в Северном Чертаново с диагнозом «инсульт», сделали несколько уколов и положили до утра на кровати в коридоре.

Она лежала на спине, под грязной простыней, и чувствовала, как по ее безвольно свесившимся рукам ползают больничные тараканы — но у нее не было сил их стряхнуть.

Утром Сару Марковну, уже парализованную, перевели в отделение интенсивной терапии, где она и провела последние дни своей жизни.

Так сложились обстоятельства, что именно в эти дни ее дети были чрезвычайно заняты и не могли находиться при ней. Впрочем, медсестрам они по возможности щедро заплатили за то, чтобы те относились к парализованной с вниманием и симпатией, вовремя меняли ей судно, переворачивали с боку на бок, делали уколы и боролись с пролежнями. За две недели (именно столько заняло путешествие Сары Марковны от больничной койки до могилы) Аглая приходила к ней дважды, Роза — трижды, а Альберт — только один раз, зато в сопровождении ее внуков.

То, что Вика согласилась на прощальное свидание с неприятной, нелюбимой и вообще совершенно посторонней ей старухой, Марину нисколько не удивило: Вика очень ценила общество отца и пользовалась любой возможностью провести с ним время. А вот реакция Максима поставила ее в тупик: он не только покорно потащился тогда в больницу, но и — по возвращении — сам предложил навещать больную бабулю ежедневно.

***

Он действительно каждый день приходил к ней в палату.

Она лежала на спине и молча наблюдала за тем, что он делает.

Она хотела бы отвернуться, но не могла.

***

Сильнее всего Вику удивляло, что брат — такой ленивый, жирный, всегда полусонный — на самом деле был куда более, что называется, «организованным», чем она.

Взять, к примеру, его вещи. Ведь это только на первый взгляд казалось, что они разбросаны в полном беспорядке. В действительности же он хранил их только в строго отведенных им местах. И страшно злился, просто впадал в бешенство, если кто-то — случайно или умышленно — что-нибудь переставлял или перекладывал. Все свои вещи он расположил так, чтобы иметь возможность в любое время дня и ночи даже с закрытыми глазами мгновенно найти и взять то, что ему требовалось.

Или его распорядок дня. По утрам он просыпался сам, без всякого будильника — вернее, задолго до звонка будильника, — и всегда в одно и то же время. Ел тоже по расписанию — то есть ел он, конечно, все время, однако самые обильные и основательные приемы пищи всегда происходили по часам. Вроде бы так: в полвосьмого утра — завтрак дома, в полдень — завтрак в школе, в три — обед в школе, в полпятого — обед дома, в восемь — ужин, в десять — вечерний чай со сладостями, и еще раз в середине ночи (часа в три, как ей казалось, — но точно она не знала) он просыпался и долго и громко чавкал чем-то, заранее припрятанным прямо в кровати.

Вика никогда не видела «клад», зашитый в подушке. И даже не видела запасы сахара под кроватью Максима. Зато однажды она увидела кое-что другое — и именно это (по крайней мере это куда в большей степени, чем запах и другие бытовые неудобства) заставило ее навсегда покинуть детскую.

Однажды, собирая свой школьный портфель, Максим случайно уронил на пол какой-то конверт. Вика незаметно подобрала его, сунула за пазуху и только потом, на уроке, заглянула внутрь.

В конверте лежал небольшой календарик с какой-то пестрой картинкой на оборотной стороне. Четыре числа (по одному в каждом из последних четырех месяцев) были обведены красным. И еще четыре других — синим. Напротив синих раздраженно воткнуты знаки вопроса. Все поля календарика заляпаны какими-то непонятными вычислениями, злобными размазанными зачеркиваниями, корявыми восклицательными и вопросительными знаками.

Вика хотела разорвать и выбросить непонятную находку, но странное ощущение — как будто обведенные числа и загадочные вычисления связаны с ней, именно и непосредственно с ней, — мешало ей это сделать и заставляло вглядываться в календарик снова и снова.

Вдруг она догадалась. Менструации начались у нее совсем недавно, всего несколько месяцев назад, и до сих пор окончательно не установились. Но она была абсолютно уверена — к своему ужасу, более чем уверена: красными кружочками он отметил первые дни ее цикла. Что обозначали синие, она так и не поняла. Но это было не важно. Достаточно было красных. Кроваво-красных. Достаточно было того, что он следил за ней — она скорчилась за партой от стыда и отвращения, — подсматривал за ней.

В тот же день она поговорила с матерью и следующей ночью уже спала рядом с ней.

Шестнадцать

Сказка,

Присказка,

Прикована невестка

К стуельцу, к ножке,

К липовой лутошке,

К собачьей норе.

Детская считалочка XIX века

«Или все-таки выйти? Может, самой пригласить? Нет. Вообще не выходить. Постою тут. Слишком много косметики, — в отчаянии думала Вика, изучая себя в зеркале школьного туалета. — Веки вообще не надо было красить. Тем более фиолетовым с блестками — получился совершенно вульгарный вид. И платье надо было надеть длинное. Оно бы хорошо сидело, а это топорщится сзади, приходится все время одергивать. Просто позор. Взяла и испортила себе выпускной вечер».

Дверь распахнулась, и туалет наполнился страстным гудением дискотеки, сбивчивым цокотом каблуков, шипением дезодорантов, смешанным запахом молодого пота и какой-то цветочной химии.

— Фиолетовый плохо? — спросила Вика подругу, щедрой рукой распределявшую содержимое тюбика с крем-пудрой по блестящей поверхности мясистого прыщавого носа.

— Что «фиолетовый»? — меланхолично уточнила подруга, не отрываясь от своего занятия.

— Ну глаза у меня накрашены фиолетовым!

— А, очень хорошо. Нормально. — Подруга перешла к щекам. — Сейчас, кстати, медляк будет.

— Да, — обреченно подтвердила Вика и снова подумала, что лучше все-таки переждать этот самый медляк (уже пятый!) в туалете. Предыдущие четыре были сплошным кошмаром. Весь первый она, как дура, просидела на стуле, прислонившись к стенке. Он, правда, тоже сидел — в противоположном конце актового зала, — но смотрел, кажется, на девочку из своего класса, которая, нелепо пружиня на длинных тонких ногах, с кем-то покачивалась у Него прямо перед носом.

Под быструю музыку Вика танцевала в небольшом кружке одноклассниц. Он не танцевал. Сидел, выпрямившись, на стуле и иногда на нее смотрел. Это обнадеживало. Она старалась все делать правильно и красиво, но не была уверена, стоит ли поднимать во время танца руки вверх, а потом, слегка извиваясь, плавно опускать их вниз, эротично проводя вдоль всего тела, — другие девицы так делали, и смотрелось вроде неплохо. Вика попробовала один раз: подняла руки, стала медленно опускать, но при этом как-то внутренне съежилась, и в итоге получилось совершенно не эротично и даже довольно глупо.

Когда медленная музыка заиграла второй раз, она уже хотела выйти из зала, но по дороге ее перехватил Илюша Гусейнов (самый низкорослый во всем выпуске и со слюнявыми губами), она постеснялась отказаться и танцевала с ним. Это был настоящий позор. Все видели. И Он видел. Илюша был на полголовы ниже ее. Как раз такого роста, чтобы удобно было целовать его в лобик. От него пахло какой-то мазью и ядовитым «Стиморолом». Все время, пока они переминались с ноги на ногу, он затравленно жевал, молчал, а когда музыка стала стихать, облегченно отдернул от нее потные руки, которыми едва прикасался к талии, и быстрыми шагами удалился. При этом оказалось, что дальше был еще целый куплет и все остальные по-прежнему танцевали, а ей пришлось униженно вернуться на свое место. Где она и обнаружила, что у нее порвались колготки и вдоль всей ноги тянется ужасная лохматая стрелка. Так что все последующие быстрые танцы она просидела на стуле.

Третий медляк был «белый» — дамы приглашают кавалеров. Пока она раздумывала над тем, каким именно способом покончит с собой, если сейчас подойдет к Нему, пригласит на танец, а Он откажется, Его уже бойко выдернула с места та самая длинноногая — и, тесно прижавшись к Нему, нарушая все законы ритма (и правила приличия) затеяла что-то вроде ламбады. «Естественно, она Ему нравится, — подумала Вика, осторожно покосившись на соперницу. — Она, во-первых, одета нормально, и колготки у нее целые (Господи, ну почему я не надела длинное, тогда стрелки не было бы заметно!), а во-вторых, она ведь училась с Ним в одном классе… А я в параллельном». Вика снова взглянула на танцующую пару. Они очень оживленно разговаривали. Вот Он опять с улыбкой что-то сказал ей, наклонившись к самому уху (что это? ей показалось, или Он еще незаметно поцеловал ее в шею? — тогда все! тогда все…), и она громко и радостно засмеялась; Он засмеялся вслед за ней.

А самым ужасным был четвертый. Сначала к ней снова подошел (как ему только хватило наглости? видимо, считает, что она самая непривлекательная из всех трех выпускных классов и готова танцевать с кем угодно) Илюша Гусейнов и молча протянул растопыренную пятерню. Она отказалась, и Илюша, безразлично пожав плечами, тут же адресовал пятерню ее соседке. Соседка с тяжелым вздохом пошла. В этот момент Вика краем глаза заметила, что Он встал. Встал. И пошел через зал — в ее направлении. Вика постаралась спрятать под стулом ногу со стрелкой и приготовилась — глядя на Него, не дыша, слушая истерический стук своего сердца. Он явно шел к ней, вот Он уже совсем рядом, сейчас Он… прошел мимо. Она неподвижно замерла на стуле, не решаясь оглянуться, боясь увидеть, к кому именно он направлялся, перед кем из девочек сейчас смущенно стоит, ожидая ее согласия.

Наконец она все же оглянулась — и успела увидеть Его спину: Он выходил из зала. Неужели совсем ушел? Выпускной бал до двенадцати ночи. А сейчас только одиннадцать тридцать. На полчаса раньше? Она все еще в ужасе смотрела в опустевший дверной проем, когда туда вдруг втиснулся бесформенной массой ее брат (а он что тут делает? он же не собирался? ему только на бал…). Вика быстро отвернулась и сделала вид, что рассматривает порвавшиеся колготки. Она стеснялась брата. Краснела при мысли, что все в школе знают. Знают, что она и этот тупой неповоротливый урод живут в одном доме. Едят за одним столом. И шестнадцать лет назад родились одновременно, у одной матери, после того как девять месяцев пролежали, тесно прижавшись друг к другу, в ее животе.

Краем взгляда Вика наблюдала за Максимом. Он мутным взглядом обвел актовый зал, тяжело шагнул внутрь — но передумал и вышел. Она облегченно вздохнула. Посидела еще немного, потом встала, подошла к открытой двери и осторожно высунулась. Брата нигде не было видно — наверное, все же ушел домой. Зато к входу в актовый зал широкими торопливыми шагами приближался Леша Гвоздев. Вика нырнула обратно, в музыку и духоту, и улыбнулась. Он все-таки не ушел. Как хорошо, что он все-таки не ушел.

— Так ты идешь? — спросила подруга. Она уже превратила свое лицо в посмертную маску и теперь большими шумными порциями выплескивала за пазуху ароматное содержимое баллончика с дезодорантом — ш-ш-хх-шш.

— Нет, — неуверенно ответила Вика.

— Как нет? — изумилась подруга. Хх-шшш.

— Нет.

— Но это же последний медляк!

— У меня колготки порвались, — сказала Вика.

— А, так я тебе дам. У меня с собой есть запасные.

Вика натянула на ноги светло-бежевые колготки с лайкрой, одернула юбку и вышла из туалета.

В коридоре, рядом с актовым залом, стоял Леша Гвоздев и, мрачно нахмурившись, очень сосредоточенно изучал темно-зеленый пупырчатый столб, на котором обычно вывешивались школьные объявления. Приближаясь к нему, Вика одернула юбку, ускорила шаг и подумала, что сейчас уже совершенно невозможно представить его маленьким: в младших классах он был щуплым и слабеньким, как цыпленок. А сейчас стал таким высоким. Таким… недостижимым. Его имя писали на стенах женского туалета девочки из восьмого класса. И она сама однажды написала на стене его имя: Леша. А потом стерла. Леша.

Он прощальным взглядом окинул столб, потом взглянул на нее — грустно и напряженно — и почти шепотом сказал:

— Давай… можно тебя… потанцуем?

У нее закружилась голова. Она одернула юбку и сказала:

— Можно.

***

И все было так, как она хотела. Так, как она мечтала последние два года. Он звонил ей каждый вечер, и они разговаривали очень подолгу. Они встречались почти каждый день. Правда, к ней он приходил редко — из-за брата находиться дома было практически невозможно: если мать никуда не уходила, им негде было сидеть, кроме кухни (но и там она то и дело появлялась: даже не обнимешься), но когда мать отсутствовала, получалось даже хуже. Ее комната тогда была свободна, но ощущение, что за стенкой лежит на своей вонючей кровати Максим — и в любой момент может встать, подойти к их двери, подслушивать, подсматривать, войти, — не давало покоя, гнало их на улицу, все дальше, как можно дальше.

Поэтому они либо сидели у Леши (что тоже было не слишком комфортно, потому что она не нравилась его маме — хотя он это и отрицал), либо ходили в кино, либо, чаще всего, гуляли по лесу. И целовались. И обсуждали свою будущую жизнь.

***

Тот день — жаркое, пронзительно-солнечное августовское воскресенье — был последним хорошим днем в их жизни.

В тот день они гуляли по лесу (и он держал ее за руку, все время держал ее за руку) и смотрели на птиц.

Птиц было необыкновенно много; захлебываясь сварливыми хриплыми криками, похотливо разевая свои окостеневшие, древние клювы, они носились между деревьями — очень низко, почти над самой землей.

— Интересно, что это за птицы? — спросил Леша.

— Наверное, стрижи, — ответила Вика, и какое-то смутное воспоминание — то ли из детства, то ли из забытого сна — неприятно шевельнулось в ней и тут же исчезло.

— Постой здесь немного, ладно? — сказал Леша. — Мне надо… отойти.

Он отошел за деревья — как можно дальше, чтобы она его не видела, — остановился напротив мощного полузасохшего тополя и приспустил джинсы. Подождал немного, пока пропадет эрекция, и прицелился в ствол.

Из-за птичьих криков или из-за собственного журчания он не сразу услышал шаги у себя за спиной. Когда услышал (зачем она за мной пошла? неужели нельзя подождать, пока человек в туалет сходит?), принялся судорожно застегивать ширинку, но молнию заело. И пока Леша раздраженно дергал ее туда-сюда, ему на плечо легла рука, тяжелая и грубая. Не ее рука…

Все еще теребя пальцами расстегнутую ширинку, он повернулся и увидел перед собой Максима.

— Ты помнишь, что я обещал? — шепотом спросил Максим.

— Что… когда? — тоже почему-то шепотом отозвался Леша.

— В четвертом классе. Что я обещал с тобой сделать в четвертом классе.

Леша оставил в покое ширинку, посмотрел Максиму в глаза и только тогда по-настоящему испугался. У Максима были зрачки разного размера. Один колючей маленькой точкой чернел в центре голубого круга. Другой, игнорируя яркое августовское солнце, расползся во всю ширину и был словно обведен тонким голубым фломастером.

«Это значит, у него что-то с мозгом, — подумал Леша и почувствовал, что пот холодными ручейками потек по его спине и животу, — возможно, опухоль… где-то я про такое читал…»

***

«Дорогая мама. Мы с Лешей уехали путешествовать. Мы давно это решили, но я боялась тебе сказать, потому что ты бы рассердилась из-за института. Не волнуйся — когда мы вернемся (наверное, через год), я сразу пойду учиться. Пожалуйста, не ищи меня. Целую, Вика».

Записка — грязный листочек, весь в каких-то пятнах и подтеках — была прицеплена к дверце холодильника магнитным огурцом. Мать сняла ее, перечитала несколько раз. Почерк дочери — немного торопливый и нервный, — но точно ее. Что она, спятила? Путешествовать?

Она нашла Лешин телефон, позвонила. Ольга Константиновна, Лешина мать, сказала, что ее сын тоже куда-то делся.

— Нет, записки не оставил, — сказала она.

Помолчали.

— Ему бы никогда не пришло в голову… Только вашей дочери могло прийти в голову… — Ольга Константиновна жалобно всхлипнула и повесила трубку.

***

Конечно, она искала. Все время искала. Аэропорты. Вокзалы. Автобусные станции. Таможни. Списки пассажиров. Фотографии в газете.

Гостиницы. Больницы. Морги. Международный розыск. Милиция. Частные детективы. Гадалки. Они пропали в августе — сейчас уже апрель. Ничего.

А четырнадцатого апреля исчез Максим. Он ушел куда-то под вечер и уже сутки отсутствовал.

Мать решила, что подождет еще пару часов, а потом позвонит в милицию. Поплелась на кухню. Посидела немного над чаем. Отпила пару глотков, остальное вылила. Потом подошла к зеркалу, посмотрела на свое иссохшее, криво зачеркнутое морщинами лицо. «Я стала похожа на мумию, — подумала она. — Я стала похожа на старуху».

Прежде чем звонить в милицию, она захотела еще раз осмотреть комнату Максима. Вдруг все-таки оставил записку — просто она куда-нибудь завалилась?

Привычно задержав дыхание и приготовившись к предстоящему приступу тошноты, она зашла внутрь. Но запах на этот раз был почти нормальный: она открыла окно еще вчера, после его ухода, и за сутки комната хорошо проветрилась.

Тюлевые занавески слегка подрагивали от ветра. Миллионы золотистых пылинок, словно стайка невесомых микроскопических насекомых, самозабвенно барахтались в последних солнечных лучах. Непривычно посвежевшая, доверчиво впускающая в себя пепельные хлопья тополиного пуха, уличные крики и запах бензина комната казалась удивленной и покинутой. Покинутой навсегда.

Записки не было. На всякий случай мать заглянула под стол, за тумбочку и под кровать. Сахар. Как всегда сахар. Но среди полупустых прозрачных упаковок она вдруг разглядела еще что-то. Какую-то тетрадь.

На обложке детскими печатными разноцветными буквами было выведено: ДНИВНИК МАКСИМА.

Она открыла его.

Днивник Максима

буду вистьи днивник я уже нималинкий скоро иду вшколу. я некому нипакажу днивник

максим 6 лет

10 июня 1994

я сказал папи што буду вистьи днивник. папа абрадывалсья ипахволил. сказал фсе умныи люди видуд днивник. пишуд туда свайи дила мысли. и папа минья пахволил

А у Вики нет днивника я думаю патамушто ана дура.

11 июня 1994

я нелюблю бабушку папину маму. навера плохо.

на падбаротке у нийо барадафка из нийо растут усы.

она фся пративная. ана нилюбит нашу маму и плохо воспитывала папу. паэтому папа пиребивает фсю жизнь людей. и она старайа бабушка.

12 июня 1994 года

севодня нету некаких мыслей и нет дел тоже. я вынес видро но это ниочень важно.

15 июня 1994

папа и мама много кричат и сорюца. мы с викой ришили паказать им скаску пра звирей и я придумал скас-ку штобы памирить. там звери спорют друг здругом а патом приходит леф и дарит фсем адинаковыйьи весчи и фсе памирились

ищо я придумал пра касмичиских ператов но. Это мами ниинтиресно и вика нипанимаит

17 июня 1994

скаска палучилась плохо. вика всье время нескалька рас забывала слова и плохо непахоже паказывала лису и белку. папа и мама смиялись мало. ани нисмиялись и вечером апять кричали

21 июня 1994

Папа уехал вкамандирофку

25 июня 1994

Севодня мама притварьялась што ей очень весело ана сказала мы пайдьом. В зоопарк или вгости к тети маши. вика хатела к тети маши я хател в зоопарк. мы сыграли в каминь ножницы бумага я выйграл. у миня был каминь а у нийо ножницы

я ее затупил. Ана фсигда паказываит ножницы и щас. Паказала.

Видил: жирафав, слона, бигемота, обизьян, бурава мидведя.

Невидел: страуса и белава мидведя а хатя очень хател.

Сыел: сладкая вата 1 шт. мароженое ягадное встаканчеке 1 шт.

29 июня 1994

Севодня вирнулся папа!!!

2 июля 1994

папа апять уехал в камандирофку. кагда папа уижал мама на нево кричала а потом плакала. вика спрасила когда вирньотца папа но мама сказала эта камандирофка

што эта камандирофка очинь длиная может на фсю жизн.

но папа сможет прийежать из камандирофки часта дамой по воскрисеньям.

очинь страно. я удивилсья и вика удивилась.

16 июля 1994

они нас обманули! обманули! обманули! обманули!

НЕХОЧУ

5 августа 1994

мама с папой развились.

теперь я и вика будим жить с мамой.

я наверна небуду болше висти днивник мне надайело и мне нехочитсья.

20 августа 1994

Мы пирисилились в новуйу квартиру. ана очинь плохайя. ана мне савсем ненравитца. можытбыть убижать. мне нравитца та вкоторай мы жыли раньше. эта мне ненравица совсем. она очинь малинькая и некрасивая и неболшая.

1 сентября 1994

севодня мы пашли вшколу и правожала мама. сначала был первый званок патом урок мира. мы с Викой будим учица в разных класах. я в А она в Б. жалка патамушто вика даже плакала но нас всьоравно отвили в разный клас.

все уроки будит висьти надежда Михаловна. ана говорит што школа это наш 2 дом и надо биреч ево.

Кажица мне ненравица 2 дом.

сомной сидит малчик он все время кавыряйет в носу и ест казяфки. Посли урокав он улитайит дамой на самальоте с папой

и за мной приддьот папа скоро вшколу.

2 сентября 1994

нам раздали прописи и сказали абводить флашки и праводить ровные чортачки. зачем нам раздали?

Внемание внемание! Всем всем всем! нашествее космичиских пришельцав. Ани движуца са звизды Аль Фабэтагама. Нужна вырать укрытийя и атстреливаца. У миня есть савсем новый касмичиский писталет

4 сентября 1994

нам раздали щотные палочки красные

10 сентября 1994

День рожденья. пришли: папа, бабушка, тетья маша дядя Витя тетя женя. было очень скучно и невиселились

мне падарили заводную машинку харошуйю новый партфель

зачем мне партфель у миня уже есть

и падарили книжку про космос харошуйю и рубашку плохуйу.

Веласипед неподарили и нехотят

Вики падарили 2 куклы плахие платье плахойе игрушичный шкафчик и игрушичное кресло все плахойе. а бабушка вобще нечего нам неподарила только подарила каробку с шоколаднымьи конфетами. когда мы ее открыли то увидили что фсе конфеты побилели. мама очинь розозлилась и сказала они прасрочиные и их надо выбрасить. Они атравлиные

за столом мама с папой почти неразгаваривали и

Мы с Викой думали папа астанеца здесь но он уехал вмести с бабушкай.

если, папа с мамой развились значит они больше друг друга нелюбят.

11 сентября 1994

больше небуду весьти дневник

Роман про тоботов

Знакомство

Мы скоро политим. Нам так сказали. Давайте познакомимся. Максим и Андрей, Леша и Вика, Игорь и Сережа.

Ракета у нас хорошая. Нет невисомости. Есть телевизор. Есть радио. Ракета будет лететь со скорастью второй космичиской.

Мы летим на несколько планет. На Марс, на Луну, на Венеру.

Что Максим увидил в илюминаторе

Однажды Максим посмотрел в илюминатор. Вдруг он закричал Ухты!!! Потом к нему пришли остольные ребята.

Что же они увидили на Луне? Они увидили замок со стенами и с одной башней. А вместо другой башни был какбы лакатор.

Ребята, сказал Максим, давайте призимлимся. И вот мы призимлились.

На луне было просторно. Вдруг Максим заметел ракету. Она была с двумя солнечными батореями. Максим прикозал, чтобы все пошли в эту ракету.

Там было очень просторно. Хорошие приборы. Мы вообщем, эту ракету увизли.

Тоботы которые жили на Луне, погнались за нами. У них еще была одна ракета. На ней они и погнались за нами. Тогда мы выдвенули свои пушки и начили стрилять.

И включили самую большую скорасть. Так начилась война с Тоботами.

Как мы призимлились на Луне

И так, как мы уже сказали началась война с Тоботами. У Тоботов были очень хорошие орудия. Тоботы вылезли в Космос. И вытащили орудия в Космос.

Потом Андрей увидел в илюминаторе на Луне укромное место. Мы туда и презимлились.

Как мы побидили Тоботов

Однажды Максим сказал чтобы мы взяли спицальные орудия и пошли в окружение. Мы взяли спицальные орудия и пошли в окружение. Андрей скаманда-вал Огонь!!! Мы как пальнули и весь замок разрушелся.

Конец романа. Максим, 7 лет.

Максим. Почти 8 лет

21 августа 1995

Болею. Температура 38. Очень скушно лежать. Буду опять висти дневник.

Вчера мы с мамой гуляли в лесу. Вика все время вооброжала.

Видили страных птиц. Вирнее птицы были свиду, нормальные но вели себя очень страно. Они громко кричали и все время, открывали клювы. Мама сказала это, потому что скоро пойдет дождь. Но вчера так и не пошел дождь. И даже сегодня не пошел наоборот светит солнце и очень жарко.

Все время думаю про этих птиц. Мне это очень интересно. Ночью я даже видел их во сне. Это был страшный сон. Сначала снилось что, я летаю и было очень приятно. А потом поевились огромные птицы и стали за мной гонятся. Они хотели меня сьесть. И тут я увидел большую пещеру и полетел туда а птицы полетели за мной. Потом я проснулся.

21 августа 1995 вечер

На самом деле я ни всю правду расказал про этот сон. Но ведь все равно мой дневник никто не читает так что я все же напишу. Когда мне снилось что я летал я был как бы девочкой. И на мне даже было надето платье похожее как у Вики. Только у нее синее с зелеными полосками а у меня, было чорное. И прямо из этого платья росли большие прозрачные крылья.

22 августа 1995

Очень сильно болит ухо.

23 августа 1995

Болит ухо. И как будто там кто то ползает.

Я сказал маме что там кто то ползаит. Она сказала так всегда кажетца когда простужаишь уши.

25 августа 1995

Весь день болело ухо и еще голова. Там что-то шевелится.

26 августа 1995

Очень больно

1 сентября 1995

Вика пошла в школу а я нет. опять сильно болит голова и очень жарко. Даже трудно писать дневник.

2 сентября 1995

Ночью у меня была высокая темпиратура а утром Вика сказала что я кричал во сне и она, даже звала маму. Я ничего не помню.

Утром мама принесла мне горячее молоко и спросила что, такое страшное я видел во сне. Всевремя она заставляет меня пить горячее молоко. меня от него тошнит. Особенно противные пенки я вытаскиваю их из молока и вешаю на чашку. Я совиршенно не помню что, я видел во сне.

2 сентября 1995, вечер

Я вспомнил сон. Мне опять снилось что, я девочка. И у меня есть большие прозрачные крылья. Но мне не хотелось чтобы кто-то их видел поэтому, я сам их себе отрывал руками. И это было очень больно, хуже чем, уши.

Маме не скажу.

5 сентября 1995

Если добавлять в молоко много сахара получается очень вкусно. Оказываетца. Еще очень вкусно гоголь-моголь. Раньше когда мы болели его нам всегда делал папа. А теперь мама. Она делает хуже но, все равно мне нравитца.

9 сентября 1995

Опять страшный сон.

Как будто я выздаровел и пришел в школу. На уроке чтения мне очень захотелось в туалет побольшому и я отпросился. Я пришел в туалет, спустил штаны и увидел что, у меня под одеждой вся кожа чорная. Я испугался, подошел к зеркалу и увидел что, лицо у меня тоже все чорное а изо рта растут большие чорные клыки. И глаза не голубые как у меня, а чорные и сплошные. То есть белки тоже чорные и совсем сливаются с этими круглыми которые, в жизни голубые.

Я снял всю одежду и стал плакать. Но очень хотелось в туалет побольшому и я сходил. А потом посмотрел и увидел что вышло чтото страное. Много малинь-ких светлых шариков. И тут мне очень захотелось есть и я сьел несколько этих шариков. Вкус не помню. Потом я опять заплакал и убижал из туалета. Я бижал по школьному коридору но у меня получалось очень очень медлено. Очень трудно было бижать. Тогда я встал на четвиреньки и побижал тогда гораздо быстрее.

Я вбижал в класс и все стали надо мной смеятся и показывать пальцем. И даже Надежда Михайловна смеялась. А потом она сказала иди к доске. И тут я увидел что, я совсем голый и стою на четвиреньках. И проснулся.

Максим. Восемь лет

10 сентября 1995

Вчера

Сегодня День рождения. Мама подарила мне водный пистолет. Он мне не нравится. Вика сказала что, это изза меня к нам не пришли гости и

Вчера я

теперь Вика со мной не разговаривает. Дура! Я же не виноват что, я болею. Вот если бы она болела я бы так низачто ей не сказал.

Вчера я родила своих первых детей. Съела трех. Нужны были силы.

17 сентября 1995

Наш кот взбесился. Я ему ничего плохого не делал. А он прыгнул мне на голову со шкафа и очень сильно оцарапал весь лоб. Ненавижу! А потом он выпрыгнул из окна и убижал. Мама пошла его искать. Если, она его найдет и принисет домой я ночью свежу ему лапы и повешу за хвост.

Я была права. Это хорошее

17 сентября 1995, вечер

Она его не нашла. Говорит что, он заболел бешенством и ушол умирать. Мой котик! Зачем я соберался его мучить? Он же не виноват что, заболел.

Я была права. Это хорошее место. Я не могла

18 сентября 1995

Мне зделали прививку от бешинства. Всетаки если кот найдется я его свежу и побью.

Я не могла бы найти лучшие место для Королевства. Здесь тепло

19 сентября 1995

Здесь тепло и отнаситильно безапасно. Достатачно пищи.

10 ноября 1995

Сегодня я понял что, больше не скучаю по папе. Вот Вика скучает а я нет. Она все время спрашивает когда, папа приедет. Очень любит ходить с ним гулять. А мне все равно. На самом деле мне даже не хочется гулять не с папой не с ребятами. Погода плохая. Холодно и мокро.

11 ноября 1995

Просто я не люблю папу.

И я неуверен что, люблю маму. Иногда я даже думаю что, лучше бы у меня была другая мама.

Что же получаится я никого не люблю? Это не правда. Я люблю. Я чуствую что, очень люблю кого то.

Мы очень любим маму. Она родила нас всех. И родит нас еще. Наша мама — Королева. Когда мы выростем, мы на ней женемся.

Правда, в основном мы бисполые… Но мы все равно поженемся.

Максим. Девять лет

Мне страшно. Мне кажется, что я

Ему десять лет

20 сентября 1997

Уже третий год я живу здесь.

Я живу в голове.

Приказы Королевы:

1. Во всем подчиняться Королеве.

2. Защищать Королеву.

3. Вести дневник.

Вести дневник хорошо. Вести дневник необходимо. Это упорядочивает дела. Это упорядочивает мысли.

4. Создать больше тепла.

В тепле мы будем размножаться. В тепле нам будет хорошо.

5. Кормить Королеву и детей Королевы

6. Делать запасы.

Делать запасы очень важно. Нам уже не хватает пищи. Ее нужно есть. Ее нужно прятать. Ее нужно отнимать.

Необходимы: белки и углеводы.

Белки: мясо (сырое или вареное, тушеное, жареное), насекомые (живые или мертвые), грибы, растения.

Углеводы: пыльцу, сладкий древесный сок и экскременты тлей сложно добыть. Есть много заменителей: сахар, шоколад, карамель, сладкая сдоба, сок арбуза, мед.

Мед теперь безопасен. Теперь мы в нем не увязнем.

Октябрь 1997

Это очень важно. Пока я это помню. Я — Максим. Я учусь в четвертом классе. У меня почти все пятерки.

Когда в следующий раз я открою дневник, я прочитаю эту запись и сразу вспомню. На всякий случай пишу еще раз.

Я — Максим. Я учусь в четвертом классе. У меня почти все пятерки. Мне десять лет. Мою маму зовут

Мы все — братья и сестры. Мы все — дети Королевы. Мы все — одно. Мы — ребенок Королевы. Мы — часть Королевы. Мы Я люблю Королеву. Я — Королева.

Меня зовут Максим. Мне десять лет.

Они не дают мне

Наш род очень древний. Мы живем на Земле сто пятьдесят миллионов лет. За это время мы стали мудрыми.

Мы научились скотоводству. Мы умеем пасти тлей.

Мы научились охоте. Мы умеем охотиться на насекомых, крабов и даже на крупных животных.

Мы научились земледелию. Мы умеем выращивать грибы.

Мы научились градостроительству. Мы умеем строить себе Королевства.

Мы научились войнам. Мы умеем воевать с чужими Королевствами.

Мы научились любви. Мы умеем любить Королеву.

Мы научились рабовладению. Раньше мы умели подчинять себе насекомых и растения. Теперь мы умеем также подчинять

Они мешают мне

15 ноября

Мать узнала. Спрашивала, кто такая Королева.

Приказы:

1. Защищаться, защищаться, защищаться, защищаться. Ядовитая железа при такой форме существования не годится для нападения и защиты. Защищаться другими средствами.

2. Больше не произносить вслух слово «Королева».

Это опасно.

3. Больше не трогать его пищу. Глазированные сырки, булки даст Мать.

4. Делать запасы.

Зима

Больше спать. В тепле.

Весна. Лето.

Все по плану.

Ему одиннадцать лет

Осень.

Иногда мне ее даже жалко

нам ее жалко

Она думает, в доме живет ее сын.

А в доме живет Муравейник.

А в доме живет Королевство.

Нам смешно.

Как ее теперь называть? Она же нам теперь не мама. Наша мама — матка. Наша мама — Королева. Королева у нас в голове.

Она — чужая Мать. Она нас просто кормит. Мы не любим Мать. Мы любим маму. Мы любим матку. Мы любим муравьиную матку. Муравьиную Королеву.

23 октября 1998

Они позволили мне написать.

Меня уже почти не осталось. Их очень много во мне. Может быть, несколько тысяч. Теперь уже трудно подсчитать.

Иногда я понимаю их очень хорошо. Иногда я отчетливо слышу ее голос. Голос Королевы, которая ими управляет. И мной тоже. У нее приятный голос.

Я понимаю, когда они голодны и хотят, чтобы я их накормил. Или когда им холодно. Или когда им страшно и я должен их защищать.

Сейчас я уже не вижу в этом ничего плохого. Наоборот, мой долг — защищать Королеву.

Но, мне кажется, есть что-то большее. Мне кажется, у них есть какая-то цель. Не просто жить во мне и при помощи меня. Что это за цель — я не знаю. Пока они скрывают ее от меня. Возможно, они меня испытывают. Возможно, они мне недостаточно доверяют…

Меня уже почти не осталось. Когда меня не станет совсем, я узнаю их цель.

24 октября

Я учусь почти что на одни пятерки. Как это получается? Я не делаю уроков, я ничего не учу. Я ничего НЕ ЗНАЮ

Мы многое знаем. Мы очень древние.

25 октября

Я должен узнать о них больше.

Я взял в школьной библиотеке очень полезную книжку. Называется — «Насекомые: маленькие друзья и большие враги». Там есть глава как раз про муравьев.

Если я узнаю о них больше, может быть, я смогу от них

А что, хорошая книга. Мне очень нравится. Давайте вырезать из нее самое интересное и вклеивать в дневник?

Давайте.

Нам нтересно. Нам весело.:-)

Экономическое значение муравьев очень велико. Многие из них — полезные почвообразователи. Они перемешивают, рыхлят и удобряют почву. Некоторые муравьи (например, рыжие лесные муравьи или муравьи-портные) используются для борьбы с вредителями растений. Но среди муравьев есть также и разрушители древесины, вредители сельского хозяйства (например, муравьи-жнецы и муравьи-листорезы).

Впрочем, муравьи — жнецы играют и большую положительную роль. Они разносят семена некоторых растений и улучшают почву.

Кроме того, отдельные виды муравьев способны переносить болезни человека и животных.

Размножение и расселение муравьев происходит так: раз в году, обычно в конце лета, в гнезде появляется много крылатых муравьев. В теплые дни они поднимаются в воздух. Стайки ласточек, стрижей и других птиц, громко крича, летают среди муравьев, хватая их. В воздухе или на земле происходит оплодотворение. После этого самцы погибают, а самки отгрызают или обламывают себе крылья и отыскивают себе место для основания гнезда. Найдя гнездо, самка откладывает первую порцию яичек, обычно около десятка.

Гнездо остается жилым восемь — десять лет.

Одна муравьииная семья может достигать миллиона особей.

Одну матку оплодотворяют примерно двадцать самцов. Обычно она делает один брачный вылет, а полученные спер — мии расходует на протяжении всей своей жизни. Спермии каждого самца хранятся в ее организме отдельно, так что в каждой кладке яиц присутствует наследственный вклад только одного отца.

Большая часть ее потомства — бесполые муравьи-рабочие. Когда рабочие муравьи из первой кладки подрастают, самка перестает кормить личинок и занимается только кладкой яиц. Теперь рабочие питаются сами и кормят самку и личинок выделениями своих слюнных желез. Иногда они приносят в гнездо кусочки мертвых насекомых.

Зима.

Меньше двигаться. Находиться в тепле.

Весна. Лето.

А у нас новые детки!

Цикл развития муравьев включает полное превращение — как у всех перепончатокрылых. Сначала из яйца вылупляется личинка. Ее кутикула (наружный покров) в ходе роста несколько раз сменяется. Это называется «линьками». Личиночная стадия завершаются окукливанием.

Перед тем как превратиться в куколку, личинка прекращает питаться, отрыгивает меконий (содержимое своего кишечника) и, у большинства муравьев, окружает себя шелковым коконом (именно эти коконы называют в народе муравьиными яйцами). Внутри куколки происходит радикальная перестройка тела насекомого — безногая мешковидная личинка превращается в морфологически сложную взрослую особь (имаго). Все предшествующие стадии жизненного цикла муравьев объединяют под названием «расплод».

Ему двенадцать лет

А нам уже четыре.

То есть почти половина жизни уже прожита.

Пора серьезно задуматься о будущем. Кем мы хотим быть?:-)

Осень

Муравьев также привлекает слюна больного человека. Вообще выделения больных людей нравятся им гораздо больше, чем выделения здоровых. Так, муравьи — фараончики нередко обитают в хирургических отделениях. Сотрудникам некоторых больниц Прибалтики лишь недавно удалось справиться с нашествием муравьев. Насекомые прятались в вате и бинтах и во время операций расползались под скальпелем хирурга.

Да, многоуважаемые авторы книги совершенно правы относительно наших вкусов.

Навещаем бабушку каждый день.:-)

Зима

Нет никого в мире, кто пахнет лучше, чем наша Королева.

Но: иногда его Сестра тоже прекрасно пахнет. Нам нравится. Нам хочется

26 февраля 1999

Это кровь. Раз в месяц

Я заметил, что Вика

О, это как раз то, чего хочет Королева. Но сначала нужно все подсчитать.

Весна

Муравьи охотно живут в симбиозе с другими живыми существами. Так, муравьи заботятся о тлях, чтобы иметь возможность питаться их сладкими экскрементами.

Впервые изучением симбиоза муравьев с тлями занялся крупный русский энтомолог А. К. Мордвилко. Установлено, что этот вид симбиоза возник очень давно: в янтаре обнаружены муравьи вместе с тлями. Муравьи выработали в себе сложные инстинкты, связанные с заботой о тлях. За сладкие экскременты муравьи защищают тлей, стараются переносить их на самые сочные и молодые побеги, а в холодное зимнее время забирают их самок к себе в муравейники.

Зачастую, способствуя размножению тлей, муравьи наносят серьезный вред. Однако в наших лесах муравьи разводят лишь те виды тлей, которые не причиняют серьезного вреда деревьям.

Существует также симбиоз муравьев и «мирмекофильных» растений. Как правило, у таких растений имеются специальные нектарники, выделяющие сладкую жидкость, которая привлекает муравьев. Они устраивают себе гнезда в рыхлой сердцевине таких растений или в пустой полости стебля.

Растения предоставляют муравьям убежище и пищу, а те, в свою очередь, очищают стебли от вредителей и защищают, являясь живыми заменителями колючек.

Примечания Королевы:

20 августа 1995 года я произвела первый за всю историю Земли опыт по захвату человеческого тела и построения в нем Муравейника-Королевства. Для этого я проникла в голову человека через ушной канал и совершила (и по-прежнему совершаю) там все свои кладки — с последующим расселением потомства по всему организму.

Предыдущие опыты с растениями Endospermum formicarum, Cecropia adenopus, Myrmecodia pentasperma и проч. были примерами исключительно удачного взаимовыгодного симбиоза.

Продолжительность жизни человека значительно превышает продолжительность жизни муравья. По моему замыслу, в Человеческом Королевстве мы могли бы прожить не 8–10 лет, а гораздо дольше: двадцать, может быть, тридцать, включившись в жизненный цикл человека. Но я ошиблась. Теперь я вижу, что это не так.

Это тело на самом деле не приспособлено под Королевство. Оно уже приходит в негодность.

Частично разрушены: печень, желудок, желчный пузырь, двенадцатиперстная кишка, мозг.

Нарушена работа: жировых и потовых желез.

Кроме того: в плохом состоянии сердечная мышца (частота сокращений до 150 ударов в минуту, частые нарушения ритма), кожные покровы.

Затруднено мозговое кровообращение.

Плохая перистальтика кишечника.

Наше собственное состояние тоже ухудшается в соответствии с ухудшением состояния Королевства.

При этом возраст тела — всего двенадцать лет.

Сколько еще оно будет функционировать? По моему приказу произведены соответствующие подсчеты. Результат неутешительный: четыре года, максимум — пять.

Считаю необходимым в экстренном порядке изменить ход эксперимента и приказываю

Королева приказывает все подсчитать и уже в ближайшее время приступить к осуществлению Нового Плана.

Лето

Королева очень огорчена. Бедная Королева.:-(Но пока мы ничего не можем поделать.

Ничего не получается! Нет никакой регулярности. В такой ситуации совершенно невозможно рассчитать сроки овуляции. Сомневаемся, что в такой ситуации вообще возможно произвести оплодотворение.

Я очень хочу помочь Королеве, но пока не могу! Я еще недостаточно взрослый. Я боюсь, что у меня сейчас не получится!

Ему тринадцать лет

Осень

Выдержка из очередной блистательной речи Королевы, которую она произнесла перед своими подданными не далее как сегодня утром:

«…и поэтому мы должны приложить все силы к тому, чтобы осуществить наш Новый План. Ведь на сегодняшний день уже ни у кого не возникает сомнений в его простоте, гениальности и своевременности.

Только по-настоящему объединившись, только развиваясь вместе с самого начала — я повторяю: с самого начала! — мы сможем добиться своего. Даешь увеличение продолжительности жизни до 80 лет! Даешь порождение новой, идеальной цивилизации! Друзья мои! Дети мои! Мы сделаем это вместе».

Всем так понравилась эта речь!

Мне тоже очень понравилась. Нет никого умнее, добрее и талантливее Королевы.

Зима

Выдержка из отчета НКПВЖ — Научного Королевского Подразделения «Вместе — Жизнь»:

«…на данный момент мы можем уже со стопроцентной уверенностью утверждать, что цикл Сестры окончательно установился — менструации и овуляции приходят строго в срок. Однако о немедленной реализации Плана пока еще говорить рано.

Причина: неготовность организма сестры к вынашиванию столь сложного плода (или тем более нескольких плодов). Даже обычная беременность вызывает в организме человеческой особи женского пола сложнейшие гормональные изменения. Оплодотворение же ее при помощи спермы, насыщенной муравьиными личинками, повлечет за собой процессы куда более сложные. На сегодняшний день организм Сестры не способен выдержать предполагаемые нагрузки. Она соответственно не сможет в ближайшее время выносить и произвести на свет потомство в соответствии с проектом „Вместе — Жизнь“.

Необходимо ждать. Приблизительный срок ожидания — три года».

Ему четырнадцать лет

Некрофорез — вынос трупов. Муравьи всегда выносят из муравейника своих мертвых сородичей. Некрофорез непосредственно связан с хеморецепцией. Муравьи очень чувствительны к олеиновой кислоте — одному из продуктов распада насекомых. Особь, испачканная олеиновой кислотой, воспринимается ее сородичами как мертвая и выносится из гнезда, даже если она активно этому сопротивляется.

Мы очень плохо себя чувствуем. Мы болеем. Многие умирают. Хорошо, что в условиях нашего живого Королевства выводить трупы из организма значительно проще, чем в условиях стандартного лесного Муравейника.

Нам грустно.:-(Нам страшно. Мы боимся умереть раньше, чем осуществится наш План.

Ему пятнадцать лет

И скоро будет шестнадцать.

Мы держимся как можем.

Пора приступать к копанию норы.

Больше есть. На строительство норы уйдет много физических сил.

Ему шестнадцать лет

Осень

Сегодня мы пришли в лес и начали копать. Это был первый день. Перед началом работ Королева хотела обратиться к нам с воззванием, но не смогла. Она очень больна, наша Королева.

Ждать осталось недолго. Но сможет ли Королева произвести порцию личинок, достаточную для предстоящего оплодотворения? Хватит ли у нее сил?

Нам немного страшно, и все же мы полны надежд.

Зима

Чтобы не падать духом, развлекаем себя как можем. У нас остались последние вырезки из его книжки. Вклеим сюда.

Удивительными умениями обладают муравьи!

Так, листорезы питаются грибами, которые сами же и разводят в подземных камерах. Они подкармливают их удобрениями. Эти удобрения они изготавливают сами, разделившись на несколько «бригад». Первая отрезает кусочки листьев на деревьях, а затем их измельчает. Вторая приносит измельченную зелень в муравейник. По дороге туда эту бригаду сопровождают крупные муравьи-солдаты. Они обладают мощными челюстями, способными прокусить человеческую кожу.

Дома зелень принимают рабочие муравьи. Они тщательно ее разжевывают. Затем маленькие муравьи-садовницы разделяют получившуюся массу на крохотные порции, уничтожают паразитов и удобряют этой кашицей грибы.

Все рабочие, которые занимаются сельским хозяйством, давно уже утратили способность к воспроизводству потомства. У них попросту отсутствуют необходимые для этого органы. Вот плата за профессиональные навыки!

«Удивительными умениями…» Какая наивность. Какая глупость.

Мы умеем делать вещи куда более сложные.

Но это еще что.

А вот этот отрывок — наш самый любимый.

Мы читаем и смеемся.:-):-)

Особенности поведения муравьев на протяжении многих лет заставляли ученых предполагать наличие у этих насекомых интеллекта. Однако на сегодняшний день эта версия полностью опровергнута. Доказано, что муравьи руководствуются исключительно сложными инстинктами.

Весна

Нора готова.

Летний день

Я чувствую себя совсем старой. Юность пролетела так незаметно! Сегодняшний день… Ах! Он очень похож на тот, когда я была так молода и так красива! И все мужчины, абсолютно все, увивались вокруг меня. Да, в тот день у меня было множество мужей, не меньше двадцати. И мы танцевали, танцевали, танцевали в воздухе. В тот день я основала Королевство…

Сегодняшний день — самый подходящий для осуществления Плана.

Летний вечер

Сегдня мы осуществили План. Сначала пришлось убить ее самца. А потом я сделал мы сделали это. Она визжала и пыталась сбежать. Мы связали. Мы заклеили рот пластырем. Потом мы сделали, как ты велела. С отвращением. Без желания. Это было так неприятно. Мы ведь любим только тебя, я люблю только тебя, моя Королева!

Мы заставили ее написать записку для Матери.

Мы спрятали ее в норе. Связанную.

Мы будем приносить ей пищу. Мы будем приносить ей воду. Мы даже будем разговаривать с ней. Пока не наступит срок.

Что я сделал. Господи, что я сделал

Моя сестра! Это же моя

Летняя ночь

Мы все здесь — братья и сестры. Мы все — дети Королевы. Мы все — одно. Мы — ребенок Королевы. Мы — часть Королевы. Мы — это я. Я люблю Королеву.

Я — Королева.

Осень. Ему семнадцать лет

Утеплили нору к зиме.

Дожить бы.

Зимний вечер

Мы плохо привязали. Она чуть не сбежала. Она каталась по норе. Она прыгала и била себя в живот.

Она хотела убить наших детей! Она хотела испортить Проект!

Мы очень рассержены.

Хорошо, что мы вовремя успели.

Апрель 2005 года

Это последняя запись. Я умираю. Мы умираем. Больше нет сил. Но я должен успеть к Сестре: подошел срок. Я ведь должен идти к ней, любимая?

Поговори со мной на прощание, поговори с нами, Королева!

Это последняя запись. Я умираю.

Я сделала все, что могла. Я выполнила

Это последняя запись

Первый годик

Вика со стоном выдавила из себя три больших липких яйца, висевших на пуповине, словно нелепая виноградная гроздь. Она умерла спустя несколько минут — как раз когда муравьи стали покидать безжизненное тело ее брата.

Они покидали его тело. Выходили наружу. Тысячи, тысячи.

Сначала они шли по нему — своему остывшему неподвижному дому, — прокладывая тонкие кривые тропинки через щеки, подбородок, через открытые остекленевшие глаза.

Наконец они спустились на землю и медленно, печально, черной траурной колонной двинулись по направлению к яйцам. Их спины мутно лоснились в свете керосиновой лампы.

В центре норы несколько сотен муравьев отделились от общего потока и поползли к выходу. На себе они волокли гигантское скрюченное тело — муравьиную матку. Она была мертва. Они вытащили ее из норы и аккуратно понесли дальше, в глубь леса. В мокрой апрельской земле, в гнилых прошлогодних листьях они хотели похоронить свою Королеву.

Остальные приблизились к кладке. Черными лапками, острыми черными челюстями разорвали мягкую белесую оболочку яиц.

Один малыш был совсем синим и не дышал. Двое других жадно втянули в легкие холодный апрельский воздух и тонко, пронзительно закричали.

Мать обнаружила нору довольно быстро — искала ее бездумно, безучастно, руководствуясь только каким-то жутковатым внутренним чутьем, — и теперь застыла у входа, вглядываясь в ее тусклое нутро.

Муравьи уже перегрызли пуповину и теперь методично таскали в нору листья, травинки и веточки; заботливо обкладывали ими дрожащие маленькие тела.

Она была спокойна, почему-то очень спокойна. Ее сын и дочь лежали перед ней — неподвижные и опустевшие. Теперь они снова обрели свою первозданную похожесть: кожа одинакового бледно-землистого цвета, толстые животы, беспомощно уткнувшиеся в землю. Ее дети. Две окоченевшие оболочки. Она закрыла им глаза и по очереди поцеловала холодные лбы.

Потом посмотрела в дальний угол норы. Двое новорожденных — мальчик и девочка — без конца плакали. Им было холодно. Она сделала шаг в их сторону, но тут же остановилась, почуяв угрозу: при ее приближении суетившиеся вокруг детей муравьи на секунду настороженно замерли, а потом двинулись ей навстречу.

Они не нападали. Они просто не пускали.

Мертвый малыш лежал чуть поодаль. К нему они разрешили ей подойти. Она осторожно взяла его на руки и заметила, что он значительно меньше других (возможно, умер еще в утробе) и у него даже не сформированы половые органы.

Она закопала его неподалеку, под тополем. Максима и Вику с трудом выволокла наружу и оттащила в глубь леса, как можно дальше от норы. Потом вернулась обратно.

Дети по-прежнему плакали.

«Господи, они же хотят есть, — подумала она, — они умрут с голоду. Кто их будет кормить? Там написано, что они кормят личинок выделениями

Им нужно дать молочка, нужно купить им детское питание, нужно

Они кормят личинок выделениями своих слюнных желез

принести погремушки, распашонки

иногда они приносят в гнездо кусочки мертвых насекомых

— Рабочие муравьи питаются сами и кормят личинок выделениями своих слюнных желез», — сказала она одними губами.

На следующее утро мать принесла с собой сахар и высыпала его в нору.

***

Жители Ясенево давно уже не удивляются, встречая на улице эту несчастную. Все к ней привыкли, все ее знают: она свихнулась от горя после того, как потеряла обоих своих детей.

Женщины, бредущие вдоль леса с колясками, и мужчины, выгуливающие после работы своих терпеливых собак, часто видят ее. Она улыбается. Она относит в лес упаковку сахарного песка или пакетик с пирожными — каждый день.

Каждый день.

Живые

Звонит телефон.

Даже теперь — через две недели после того, как в доме установлен огромный аквариум с раствором — я все еще не могу решиться.

Уже четвертый день подряд мне звонят с фабрики и сообщают: готово.

А я все еще раздумываю. Я не уверена до конца.

Вру. Давно уже все решено, и я, конечно, просто тяну время. Передумать я не могу. И вовсе не потому, что уже заплачены деньги (хотя это большие, очень большие деньги!), а потому, что только ради этого я, кажется, и живу все последние дни. И если сегодня я передумаю, то завтра попросту не смогу найти ни одной внятной причины для того, чтобы встать, одеться, затолкать в себя пищу… ни одной причины для того, чтобы шевелиться.

Так что я говорю в трубку: «Да, я буду сегодня. Где-нибудь около пяти». И иду собираться.

Менеджер по продажам встречает меня в холле. Не встречает — бросается навстречу, словно ошалевший от счастья пес с переполненным мочевым пузырем в предвкушении прогулки. Я с отвращением представляю, как подергивается в его узких черных брюках обрубок купированного в детстве хвоста.

Менеджер протягивает мне руку и улыбается широко, сладко и, я даже начинаю подозревать, — искренне. То есть он, кажется, действительно рад меня видеть.

Оно и понятно. Я для него очень ценный клиент, для менеджера. Я заплатила за заказ столько, что менеджер по продажам вполне может больше не быть менеджером по продажам. Ему хватит моих денег до смерти — даже если он долгожитель.

Я ставлю последнюю подпись и забираю наконец свою коробку. Все время, пока мы оформляли контракт, она лежала на столе, и я старалась на нее не смотреть. Теперь она у меня в руках.

— Вам помочь донести? — спрашивает менеджер.

— Нет, спасибо.

Она легкая. Она очень легкая.

— Она очень легкая, — полувопросительно говорю я.

— Так и должно быть, — предсказуемо комментирует менеджер.

Чувствую себя глупо. Будто спросила у сотрудника крематория, как это такое большое тело поместилось в такой маленький кувшинчик.

Собственно, это мало чем отличается от…

Я все еще сижу в кресле, с коробкой в руках.

— Позвольте предложить вам чашечку кофе? — Менеджер явно не знает, что со мной дальше делать.

— Нет, что вы! — Я вскакиваю.

Еще чего не хватало.

Я ухожу с фабрики и думаю, что, скорее всего, больше никогда в жизни не встречу менеджера. И это очень хорошо. Потому что он знает обо мне слишком много. Если бы на протяжении этого месяца я каждый день приходила не на фабрику, а в церковь, священник, исповедующий меня, наверное, узнал бы о моей жизни меньше.

Кроме того, священнику я бы не смотрела в лицо. В молодое, довольное, резиновое лицо.

***

Я возвращаюсь домой, ставлю коробку в коридоре, снимаю обувь, иду на кухню. Открываю дверцу холодильника, заглядываю внутрь — не потому, что проголодалась, а так, на автомате. Еды практически нет. С тех пор как… в последнее время я практически ничего не ем: нет аппетита. То есть ем, когда об этом вообще вспоминаю, но очень редко, помалу и какую-то ерунду. Не было такого, чтобы я, скажем, приготовила настоящий обед. Зачем он мне? Зачем он мне одной?

В холодильнике — молоко, сок, пожелтевший кусок сливочного масла в раскуроченной, жирно блестящей фольге, множество консервных банок, засохшие вареные макароны в кастрюле, кокос.

Стараюсь не думать о коробке в коридоре.

Вытаскиваю кокос. Очень долго ищу и наконец нахожу молоток. Кладу кокос на пол, размахиваюсь, бью. Орех откатывается на метр, целый и невредимый. Подхожу и бью снова — тот же результат. Минут десять я гоняюсь за ним по кухне, с молотком в руках. Это хорошие десять минут: я полностью сосредоточена на кокосе и больше не думаю ни о чем. Даже о коробке.

Наконец я настигаю его. Зажимаю в углу кухни, в ловушке, образованной двумя стенами и полом. Отступать ему некуда. Я размахиваюсь и бью (не слишком сильно, чтобы не повредить скорлупу). Кокос удовлетворенно крякает и покорно расходится по швам. Гостеприимно распахивает передо мной две ровные половинки — шершавые, грязно-коричневые снаружи и гладкие, снежно-белые, истекающие тропическим соком, внутри.

Беру нож, выковыриваю кокосовую мякоть, кладу на тарелку.

Не могу есть на кухне. Молча сидеть над этой одинокой тарелкой. Молча пережевывать пищу. Как автомат. Это кажется мне квинтэссенцией моего одиночества. Беру тарелку и иду в комнату, к телевизору. Сам телевизор не работает, но можно смотреть видео. Заталкиваю кассету в видак. Он сопротивляется, давится. Потом все-таки неохотно заглатывает ее, секунд пять жужжит и мучается, наконец с облегчением выдавливает из себя электронную отрыжку и замирает. Нажимаю play.

Симпатяга Джонни Депп, в клетчатом пиджачке, в черной шляпе, с белым бантом-бабочкой на шее, долго, бесконечно долго трясется в мрачном повизгивающем паровозе. Вцепившись холеными ручками в свой саквояж, затравленно озирается по сторонам. Смотрит в окно. Смотрит на грязных полудиких попутчиков.

— Откуда ты родом?

— Из Кливленда.

— Кливленд…

— Озеро Эри.

— У тебя есть родители в Эри?

— Они недавно умерли.

— Может быть, у тебя есть жена в Эри?

— Нет.

— Невеста?

— У меня была невеста, но она передумала…

— Нашла себе кого-то еще.

— Нет!

— Нашла, нашла. Впрочем, это не объясняет, зачем ты проделал весь этот путь. Ведь это путь в преисподнюю…

Я понимаю, что мне не досмотреть этот фильм до конца. Слишком медленный. Слишком много раз виденный. Он не сможет отвлечь меня. Не поможет не думать.

Отодвигаю тарелку с кокосом. Мякоть слишком жесткая, плохо жуется. С трудом высиживаю еще минут пятнадцать.

Короткий блестящий клинок ковыряется в нежной Джоннидепповой плоти.

— У тебя рядом с сердцем пуля Белого человека. Я пытался достать ее, но не смог. Вместо пули мой нож вырезал бы твое сердце….

Все, не могу больше. Нажимаю на stop.

Беру на кухне нож и аккуратно вскрываю коробку. Вытаскиваю оттуда сверток. Осторожно отшелушиваю тонкие хрустящие слои. То, что я держу в руках, больше всего напоминает маленькую детскую куклу. Голыша. На ощупь — сухой и шершавый. Как сушеный гриб. Похож ли он на… я не знаю.

Кажется, все-таки не похож. Слишком сморщенный. Но вообще действительно не знаю. Страшно приглядываться.

Я подхожу к аквариуму, встаю на цыпочки, чтобы дотянуться до края, и бросаю «голыша» в воду. То есть в раствор.

Он медленно опускается на дно в пушистом ореоле мелких кучерявых пузыриков. Как шипучий аспирин «Upsa». Только «Upsa» обычно растворяется, а это, наоборот…

Три дня. Мне осталось ждать три дня.

***

Чем бы я ни владела, какие бы прекрасные дома в центре Москвы ни принадлежали мне (а мне принадлежит, например, Дом на набережной, и еще большой желтый дом со статуями в Подколокольном переулке, и еще много чего) — с ним я буду жить дома. У нас дома, на Патриарших прудах. В дурацкой трехкомнатной квартире причудливой планировки — с нефункциональным столбиком в коридоре, с продолговатыми комнатками-вагончиками. С некрасивым, всегда грязным линолеумом. В холодной трехкомнатной квартире, которая когда-то давно была дворницкой и в которую вход — прямо с улицы. В темной трехкомнатной квартире с решетками на вечнозанавешенных окнах — чтобы не заглядывали бредущие мимо посторонние. Впрочем, и решетки, и занавески теперь можно снять: ведь посторонних больше нет. И воров тоже нет. Все, кто остался в городе, — его совладельцы; все — богачи…

***

Я стою, прижавшись лицом к стеклу. Он неподвижно лежит на дне. Раскинув руки и ноги, как морская звезда. Не так, как я ожидала: мне почему-то казалось, что он примет позу эмбриона.

Он довольно сильно разбух. Размером примерно с трехлетнего ребенка. На голове появились волосы. Кожа — белая-белая. Черты лица пока довольно расплывчаты. Я втыкаю розетку в удлинитель и подтаскиваю к стенке аквариума самую яркую лампу. Не дыша, вглядываюсь в эти черты: похож, очень похож, но… все же другое лицо. Мне страшно. Остался один день. Конечно, он разрастется до нужных размеров.

Но что, если эта легкая, едва уловимая непохожесть никуда не исчезнет?

Я выключаю лампу. Еще немного смотрю на маленькое странное тельце. Наверное, все это зря. Наверное, так будет только хуже…

Что-то происходит в аквариуме. Вглядываюсь в темную воду. Пальцы его правой руки слегка — почти незаметно — подрагивают. Я дергаюсь, отступаю на шаг. Потом приближаюсь снова. Ничего. Больше никакого движения. Осторожно стучу в стекло костяшками пальцев — тихо-тихо, как будто хочу подманить любопытную рыбку. Ничего. Я снова включаю лампу; белая изогнутая ее шея-пружина отражается в толстом стекле. За этим отражением, за желто-зелеными бликами я успеваю заметить, как приоткрываются от яркого света — всего на долю секунды — его глаза. И закрываются снова.

Я выхожу из комнаты, медленно-медленно. Мне кажется, что мои ноги сделаны из песочного печенья — и сейчас рассыплются на множество маленьких сдобных песчинок, не выдержав веса тела. Каким-то последним усилием заставляю их двигаться, нести меня по коридору на кухню, противоестественно сгибаться в коленях, усаживать меня на расшатанный, с истертым коричневым сиденьем, стул.

Сижу за неубранным кухонным столом, веселеньким, икеевско-деревянным. Курю «Кент»-«единицу», самый легкий. Стряхиваю пепел в половинку скорлупы кокосового ореха. Вторая половинка, доверху наполненная окурками, наклонившись под опасным, очень острым углом, застыла рядом. Стараюсь думать, но мысли растекаются тонкими, второстепенными, извилистыми ручейками, смешиваются со струйками дыма, спутываются в неважный, тревожный клубок. Надо поправить пепельницу, сейчас все рассыплется… Все рассыплется, когда я увижу, что получилось… Экономить сигареты… да нет, не надо… У меня в запасе несколько блоков… Потом можно будет взять еще в магазине… Потом понадобится еще больше сигарет, он ведь тоже… И продукты… На сколько лет их хватит?.. Надолго…. В Москве их очень много… Столько больших супермаркетов… До конца жизни… Нет, это вряд ли… Они ведь испортятся… Придется тогда ехать в область… Они там наверняка будут что-то выращивать… разводить… И продавать нам… Сейчас ведь они продают нам воду… Если я сейчас просто откачаю воду… все еще можно остановить… нет, не смогу… он уже шевельнулся… я видела, он шевельнулся… не смогу… не смогу туда больше входить… ждать… черт, рассыпалось… по всему столу… что за помойка… в последний раз, когда я туда ездила, вообще не купила воды… с фабрики поехала прямо сюда… домой… придется опять ехать… не хочется… пропуска… теперь все не важно… остался один день…

***

Вообще-то попасть в область стало возможным только недавно. До этого мы здесь, в Москве, вообще не знали, остались ли за ее пределами живые люди. Пару месяцев назад нам разрешили выезжать. Все-таки там находится фабрика, в области. Каким-то чудом она не пострадала.

Для москвичей ввели строгую пропускную систему. Но сюда, к нам, по-прежнему не пускают никого.

Весь прошлый месяц я ездила в область каждый день. На фабрику. Со стопками фотографий, с видео— и аудиозаписями, старыми майками и рубашками, с записными книжками. И рассказывала, рассказывала, рассказывала — обо всем. По ночам мелким почерком исписывала стопки бумаги — чтобы ничего не забыть, чтобы не погрязнуть в деталях. И на следующий день рассказывала снова.

Менеджер по продажам, сияя, выслушивал мои исповеди и иногда задавал вопросы.

— Итак, давайте уточним еще раз. Вы хотите, чтобы наша модель полностью воссоздавала исходный образец?

— Да.

— Вы уверены? Я хочу сказать, можно ведь внести некоторые корректировки. Например, сделать стопроцентное зрение. Или вот, вы говорите, вашего мужа мучили мигрени… а также… где это… — менеджер, широко улыбаясь, скользит аккуратной розовой подушечкой указательного пальца по пунктам какого-то очередного бесконечного списка, — вот: зубные боли… гастрит… Все это можно подправить. Хотите?

— Нет.

— Можно, так сказать, вынести за скобки некоторые воспоминания. Неприятные воспоминания. О какой-нибудь ссоре, например…

— Нет.

Менеджер едва уловимо пожимает плечами:

— Что ж…

Выдерживает паузу.

— Позвольте предложить вам чашечку кофе?

— Нет, спасибо.

— Ну что ж… Вернемся к внешним данным. Цвет глаз?

— Карий. Темно-карий.

— Будьте добры, укажите. — Менеджер сует мне в руки большой, приятно попахивающий свежей типографской краской альбом.

Я видела похожие альбомы в парикмахерских. С разноцветными прядями волос. В этом на каждой странице — нарисованные глаза всех возможных оттенков зеленого, синего, серого, голубого, коричневого. Есть даже красные глаза альбиноса. Некоторое время медлю, не в состоянии решить, какой из трех наиболее подходящих коричневых выбрать. Зажмуриваюсь, вспоминаю… Усталые глаза, замученные жесткими кружочками линз…

Тыкаю в нужный цвет пальцем.

***

Я потеряла его во время революции. Он погиб в этой страшной бойне. Он и еще десять с половиной миллионов человек.

А я осталась. Я — и еще тысяча.

Я осталась — участвовать в Большой Дележке.

Я осталась — владеть зданиями, парками, банками, доставшимися мне.

Я осталась — смотреть, как возводят гигантскую стену вокруг Москвы.

Я осталась — не знать, что творится за этой стеной и выжил ли там хоть кто-то.

Я осталась — свободно колесить по пустынным улицам такого на самом деле (а не на карте) огромного города. В любое время суток. Без всяких пробок.

Я осталась в живых. Я осталась жить без него.

***

— Я бы порекомендовал вам модель «Л-100». Со скрытыми кнопками, совершенно незаметными. Они спрятаны под кожу. Очень экономичная модель, не нуждается в пище, огнеупорная, практически не бьющаяся, практически не…

— Нет.

— Нет?

— Нет. Мне это не подходит.

— Что именно?

— С кнопками. Огнеупорная. И так далее. Я же сказала вам. Мне нужна модель, абсолютно неотличимая от оригинала.

Менеджер опускает глаза, загораживается от меня тонкой фарфоровой чашечкой с кофе. Беззвучно допивает его, промокает вежливый рот голубой душистой салфеткой.

— Что ж…. Значит, вам подойдет наша самая последняя модель. Ее разработка закончилась буквально на днях. Модель без серийного номера, с простым, легко запоминающимся названием — «М».

— Эм?

— Ну да, «М» — как «Метро»….

Господи, что за идиот! «М» — как «Метро». После всего этого. Он бы еще сказал: «М» — как «Мертвец». «М» — как «Могила».

— …модель вообще без кнопок. А наша новая технология изготовления позволит сделать ее действительно неотличимой…

— Хорошо. Это мне подойдет.

— Но… я обязан вас предупредить. Эту модель невозможно поставить на паузу. Невозможно отключить. Невозможно перепрограммировать. Это своего рода штучная работа — оттого, кстати, и стоит она в три раза дороже той, что я вам предлагал до этого…

Менеджер застывает, косится на меня вопросительно.

— Цена не имеет значения.

— Что ж… — размораживается с облегчением. — Я также обязан предупредить, что модель «М» не просто похожа на человека. Это его полное подобие. Она функционирует по принципу человеческого организма. Боится холода, жары, нуждается в воде и пище, реагирует на внешние раздражители как живое существо… Крайне непрочна и уязвима. В этом смысле не самая удобная в быту…

— Это именно то, чего я хочу.

— Что ж… Тогда в ближайшие дни я дам вам подробные инструкции. У нас, как я уже сказал, новая технология изготовления. Окончательный запуск модели в работу производится в домашних условиях. Вам, по-видимому, понадобится большой аквариум. Там вы разведете питательный раствор, в котором «М» оформится окончательно. Вам также может понадобиться…

Я установила аквариум в тот же день.

С тех пор прошло две недели и два дня.

Остался один.

***

Я точно помню день, когда впервые заметила, что что-то не так под землей.

Это было первое марта позапрошлого года. Неожиданный мороз (я еще подумала: вот вам и начало весны) превратил все без исключения московские трассы в конькобежные дорожки, с изысканным коварством присыпанные мелкими гранулами тверденьких льдистых снежинок. Этот мороз сделал их практически непригодными для передвижения не только на моем легко-задом вертлявом «гольфе», но и вообще на любом транспорте, не снабженном полозьями.

Опасливо поелозив демисезонной резиной по мутной недружественной глади Садового кольца, я оставила машину у ближайшего выхода метро и — терпеть не могу подземку, но нужно же было как-то попасть на работу — спустилась вниз.

И вот там, в переходе с «Театральной» на «Площадь Революции», мне впервые показалось, что что-то не так.

Из динамиков лился бодрый мужской голос — такой полузабытый, такой знакомый, такой неприятно родной. Голос из моего короткого социалистического детства — тот, что мешал мне спать («В эфире — „Пионерская зорька“!»), тот, что всегда ворковал на кухне, когда мать готовила самые вонючие (заливное) и самые несъедобные (тушеная капуста) блюда («На волне „Маяка“ — концерт по вашим заявкам!»), тот, что с жизнерадостным занудством ежедневно пытался меня убедить, что в Петропавловске-Кам-чатском всегда полночь.

Только теперь этот голос говорил совершенно другое (да откуда он вообще взялся в наше время, этот непрошибаемый гнусный Оптимист? Разве он не умер? Разве хотя бы не состарился? Почему тогда я не слышу старческих скрипучих ноток в его самодовольном баритоне? Или у этого вечного голоса и не было никогда никакого владельца? Адаптированный для простого народа Глас Божий? Синтетическое фуфло?).

Теперь он говорил другое — но все с той же пионерской бравадой:

— …о лицах, пачкающих одежду других пассажиров, нарушающих общественное спокойствие, занимающихся попрошайничеством, и лицах без определенного места жительства — просьба немедленно сообщать начальнику станции…

…ку-ку-ру-ку! (электронная перебивка)…

— …в случае обнаружения в вагоне метро бесхозных и подозрительных вещей — не трогая их, сообщайте по переговорному устройству…

…ку-ку-ру-ку!

— …не просто жевательная резинка с устойчивым вкусом — она тает на языке…

…ку-ку-ру-ку!

— …Уважаемые пассажиры! Помните, что эскалатор является электрическим средством передвижения повышенной степени опасности. Находясь на эскалаторе, стойте справа, лицом по направлению движения…

…ку-ку-ру-ку!

— …Московский метрополитен объявляет набор на курсы машинистов и помощников машинистов электропоездов…

…ку-ку-ру-ку!

— …Помните ли вы, что подснежники — эти хрупкие, прекрасные цветы — занесены в Красную книгу? Покупая подснежники у несанкционированно продающих их лиц, вы способствуете уничтожению редких…

…ку-ку-ру-ку!

Не обращая на приставучее звуковое сопровождение никакого внимания, не обнаруживая ни малейших признаков ностальгии, набычен-ная толпа двигалась по переходу, медленно покачиваясь из стороны в сторону. Полумертвые потные тетушки в серых пальто и зеленых беретах привычно подстегивали впереди идущих, символически тыкаясь в их равнодушные спины острыми кулачками.

Но эти (на кого шла охота) — лица, пачкающие одежду, лица без определенного места … — уверенно кучковались вдоль зассаных гранитных стен и слушали. Внимательно слушали. Их опухшие, неправдоподобных цветов (каждый охотник желает знать, где сидит…) лица складывались в странно-выжидательные мины. Их вонючие подгнившие тряпки, их вонючие подгнившие губы морщились от непонятного напряжения. Их посиневшие языки медленно и липко ворочались (высовывались и прятались, высовывались и прятались) за огрызками зубов. Они разговаривали. Они обсуждали что-то.

В конце перехода, в красном потрепанном пуховичке и в валенках, стояла неопределенного возраста тетушка с тремя куцыми букетиками подснежников в руке.

Напротив нее скрючилась на складной табуретке нищая старуха с бело-зеленым изможденным лицом. Ее длинный заострившийся нос костистой естественной стрелкой указывал вниз, на неровно обрезанный молочный пакет. На дне пакета я разглядела несколько монет по рублю и пару пятирублевых.

Бросила в молочный обрубок бумажную десятку и услышала отчетливое: «С-сука».

— Что вы сказали? — не поверила своим ушам.

— Гос-споди с-сохрани, — с ненавистью зашипела старуха, — с-сохрани вс-сех-х живых-х.

С ощущением, что только что вляпалась в какую-то вонючую гадость, я добрела до конца перехода. И снова, в который уже раз, подумала, что «Площадь Революции» — все-таки самая дикая станция в Московском метрополитене. С этими ее чудовищными статуями, которые улыбались и корчились — каждая на своем столбе. В некоторые из них можно было, кстати, залезть рукой (то есть не в сами статуи, а в небольшие углубления в складках «одежды») и найти там пару-тройку свернутых в шарики записочек. Мало кто знал об этом, но один мой приятель откуда-то знал — и рассказал мне. Уже многие годы существовал, оказывается, такой городской ритуал: человек писал на маленькой (обязательно очень маленькой, буквально сантиметра два на два) бумажке свое самое заветное желание — совершенно микроскопическими буквами (чтобы уместилось), но без сокращений. Клал бумажку в статую и ждал три дня. Через три дня он возвращался, искал свою бумажку, и, если находил — увы, это обозначало отказ статуи исполнять его просьбу. А вот если записочки не оказывалось — значит, она согласилась.

Я пошарила рукой в бронзовом переднике какой-то огромной не то доярки, не то революционерки (голова замотана в бронзовую же косынку, на коричневом, чуть тронутом зеленью лице — нездешняя безмятежность) и вытащила два комочка. Развернула один: «Отношения с Витей улучшенные, стабильно спокойные, и вскоре брак». Второй: «Скорей победить». Положила оба в карман и направилась к поезду.

В вагоне, куда я зашла, стоял отвратительный смрад. Их было довольно много. Не то чтобы прямо очень много, но очевидно больше, чем, скажем, месяц назад. Они по-хозяйски возлежали, вытянувшись во всю длину, на двух-трех пассажирских сиденьях в безлюдном центре вагона. «Приличные» пассажиры брезгливо толпились в хвостовых частях, страдальчески прятали за воротниками сморщенные носы и старались меньше дышать.

И еще — по дороге на улицу. В полуметре от болтающихся прозрачных дверей, практически заблокировав выход, они сидели на расстеленных промокших газетах, ели мелкие полузеленые помидоры и картошку в мундире.

***

Сегодня. Это должно случиться сегодня.

Весь день я бесцельно слоняюсь по улицам. Боюсь возвращаться. Боюсь, что не удалось — и он будет другим. Еще больше боюсь — что он будет прежним.

Подхожу к дому под вечер. Приближаюсь к входной двери — и чувствую, что он там, внутри. Как раньше. Такой же, как раньше.

Он встречает меня в коридоре:

— Привет, солнышко.

Стою, прислонившись к стене. Молчу. Боюсь шевельнуться, боюсь посмотреть, боюсь поверить, вспугнуть.

— Где ты была весь день? Я соскучился.

Я делаю шаг в его сторону. Я поднимаю глаза.

Смотрю на него, смотрю на него, смотрю на него. Как я могла сомневаться… Господи, как я жила… Все это время.

***

Провожу рукой по шершавой, худой щеке. Трогаю пальцем полузажившую, несегодняшнюю царапину от бритвы на подбородке. Несегодняшнюю… Как они это сделали? Как… не думать об этом. Больше не думать об этом…

Без линз он видит все очень плохо, расплывчато… поэтому — только поэтому — в его глазах другое, незнакомое выражение; смотрит одновременно пристально, и растерянно, и будто слегка подозрительно… И все лицо кажется странным… Но это просто потому что без линз. Так было и раньше. Так было всегда.

Потом он открывает, слегка кривит рот. Делается некрасивым и немного чужим.

Я закрываю глаза, чтобы не видеть этого. Все хорошо, все в порядке. Я делала так и раньше. Я делала так всегда.

Он движется очень медленно. Специально старается медленно. Но я знаю — остались секунды. Всего несколько коротких секунд — я в них точно не уложусь. Утыкаюсь лицом ему в шею. Зачем-то считаю про себя. Один, два, три… Когда он замирает, я наконец решаюсь. Делаю то, что боялась сделать все это время. Вдыхаю его запах.

Выражение глаз, чужое лицо — все не важно. Важен один только запах. Если он будет другим…

Я узнаю его. Выдыхаю, вдыхаю.

— Тебе понравилось? — спрашивает он шепотом.

— Да, — выдыхаю в ответ и снова, снова вдыхаю.

— Тебе правда понравилось?

— Да, — говорю, — да.

***

Дальше сама я не видела. Не видела, как их становилось все больше и как менялось их поведение. Но одна моя коллега по работе рассказывала об этом довольно подробно.

Она почти всегда ездила на метро, эта коллега. Не любила торчать в пробках. Что, в общем, понятно: Москва с закупоренными дорогами-венами, Москва, перенесшая ряд тяжелых автоинсультов, была к тому времени парализована уже почти полностью.

Сначала к ним стали подходить, рассказывала она. Люди из движущейся толпы, люди в чистой одежде — к тем, кто стоял вдоль стен. К тем, кто жрал на полу помидоры. К тем, кто пачкал. К тем — без определенного места.

Они заговаривали друг с другом. Они стали сидеть рядышком в вонючих вагонах метро. Они стали обедать вместе. Черными пальцами, посиневшими, ороговевшими, выпуклыми ногтями сдирали мундир с картошки в мундире. Благостно чавкали.

А голос, мертвый веселый голос, обращался теперь непосредственно к ним:

— …в случае обнаружения в вагоне метро бесхозных и подозрительных вещей — берите себе. Берите себе. Взрывайте. Взрывайте.

…ку-ку-ру-ку!

— …Помните, что эскалатор является электрическим средством передвижения повышенной степени опасности. И пользуйтесь этим! Пользуйтесь этим!

…ку-ку-ру-ку! жди-те-жди-те!

— …объявляет набор на курсы машинистов и помощников машинистов электропоездов. А вам это надо? Вы сами, что ли, не справитесь? Без этих дурацких курсов?

…ку-ку-ру-ку! жди-те-жди-те!

— …покупая подснежники у несанкционированно продающих их лиц, вы способствуете уничтожению… К черту подснежники! Есть и другие способы!

…ку-ку-ру-ку!

Таких, как она, эта моя коллега, — зажимающих нос, опасающихся, сторонящихся, изумляющихся — под землей становилась все меньше.

И однажды, когда она хотела привычно войти и спуститься, один из ментов — тех, что вечно паслись у входа, — сказал ей:

— Нет. Вы лучше не ходите туда. Не ходите туда. Там только они. Это очень опасно.

***

В двенадцатом часу ночи он встает из-за стола, выходит в коридор и весело говорит:

— Штучка, гулять!

Я чувствую, как сжимается в маленький шарик, болезненно твердеет та часть меня, где, наверно, душа, — где-то в районе солнечного сплетения.

— Сейчас-сейчас, подожди! — Он тянется рукой к вешалке, уверенным движением сдергивает с крючка невидимый мне поводок.

Все нюансы, вспоминаю я вежливые инструкции менеджера по продажам (вы должны учесть все нюансы. Потому что если сейчас вы забудете что-то упомянуть, в модель, выбранную вами, корректировки внести мы уже не сможем).

Штучкой звали нашу собаку, крохотного йоркширского терьера (потому как стоило это трепетное усатое существо как раз столько — штучку баксов).

Штучка очень боялась новогодних петард, грома, стиральной машины, вибрировавшей в режиме ополаскивания, стука в дверь и вообще любых громких звуков. Когда Штучка пугалась, она полностью утрачивала контроль над собой, ее круглые карие глаза становились безумными и она могла делать только две вещи: старательно и безрезультатно втискивать свое трясущееся лохматое тельце в какую-нибудь максимально маленькую — то есть даже его не могущую вместить — дырочку или бежать. Бежать как можно быстрее и не важно куда.

Звуки революции были очень громкими. Слишком громкими для нее.

В тот момент, когда что-то громыхнуло и полыхнуло совсем рядом, в нескольких метрах, я как раз с ней гуляла. Хотя «гуляла» — слишком громкое (громкое!) слово, я просто опасливо перетаптывалась в трех шагах от входной двери и нервно уговаривала ее быстрее «делать свои дела». И когда что-то громыхнуло и полыхнуло совсем рядом, я, визгливо скомандовав: «Штучка, домой!», побежала к дому, а Штучка — в противоположном направлении. Она побежала туда, в самую бойню. Естественно, она не вернулась.

Но он не знал этого. Он не вернулся домой днем раньше.

А я не учла при сборке этот нюанс.

— Подожди, Штучка, дай отстегнуть поводок.

«Они» уже вернулись с прогулки; наклонившись, он выписывает в воздухе замысловатые кренделя длинными своими, красивыми пальцами.

— На пруду сегодня совсем никто не гулял, — сообщает он, стягивая ботинки. — Ей даже не с кем было поиграть.

Я смотрю на него, смотрю на него, смотрю на него.

Все нюансы. Учесть все нюансы.

На следующий день я иду «гулять с Штучкой» сама. Я возвращаюсь «одна» и, неубедительно (он этого не замечает) изображая волнение, говорю, что Штучка сбежала.

Он очень расстраивается. Уходит на поиски. Я остаюсь дома и с ужасом жду возвращения невидимки.

Он ищет весь день и весь вечер, но не находит.

Мне почему-то становится грустно и стыдно. Словно я ее предала.

***

До революции, за пару недель, они стали вылезать наружу. Сначала лишь очень изредка.

Хватали ментов, стоявших так близко от входа. Или просто людей, ненароком проходивших мимо. И тащили туда, на дно.

Отдирали черными пальцами, посиневшими, ороговевшими, выпуклыми ногтями гофрированную пластмассу с медленно ползущих ступеней — и запихивали свою добычу, своих пленников прямо в дырки, в гудящие жернова эскалатора.

Или бросали под поезда. Поезда они стали водить сами — радуясь скорости, скалясь беззубыми растрескавшимися ртами. Машинистов повыбрасывали в темных тоннелях, на полном ходу — в подарок жиреющим крысам. А некоторые оставили трупы рядом с собой, на соседнем сиденье, и в шутку называли их своими помощниками. Помощниками машинистов.

Такие ходили слухи.

Но об этом не сообщали газеты. И ничего конкретного не было в Интернете — если, конечно, не считать истерических обсуждений на форумах. А новостные ленты попросту не открывались. Невозможно отобразить страницу. Error occurred when connecting to the server! Повторите попытку позже. Повторите попытку позже. Если ошибка будет повторяться…

Она повторялась.

По телевизору крутили балет и спортивные передачи. Танец маленьких лебедей и танец с лентой — с утра и до вечера.

Как будто все было в порядке.

И что-то случилось с радио. Перестали работать практически все радиостанции. Осталось только две: «Максимум» и «Европа плюс». Кроме них — лишь зловещий бессмысленный треск — на любой частоте.

Мы слушали их все время. Мы слушали круглыми сутками — в визгливой болтовне радио-диджеев стараясь уловить другие, скрытые смыслы.

Но смыслов вроде бы не было. Ни скрытых, ни даже явных.

В том, что они говорили, просто не было смысла.

***

В то утро, когда началась революция, я как раз слушала «Максимум» — жужжащей перегревшейся черепахой, на первой передаче и нейтралке ползя в сторону работы среди таких же, как я, черепах.

Двое дебильных ведущих, сладострастно гогоча, звонили каким-то девкам в прямом эфире.

— Сейчас мы будем звонить Машеньке… гы-ы… Машенька у нас кто? Машенька у нас, между прочим, ого-го!

— Да, Машенька работает менеджером на фирме! Но это днем она работает, а по вечерам — развлекается!

— А как же без развлечений? Без развлечений — пиши пропало! Просто тоска! Просто мр-р-рак без них — да, Колян? Гы-ы… Вот… И радиослушатели с нами наверняка согласятся: без развлечений просто…

— Так вот, значит, по вечерам она развлекается — а именно ходит на дискотеки! И вот вчера…

— Нет, дай лучше я расскажу, гы-ы, ну пажал-ста, можно, я расскажу? Ну очень хоц-ца!

— Ну расскажи! Чем не поступишься ради друга…

— Так вот, вчера Машенька пошла на дискотеку…

Я переключилась на «Европу»:

— …Простатаб — действительно самое эффективное лекарство не только при заболеваниях простаты, но и вообще при любых заболеваниях мочеполовых органов мужчины. У нас здесь в студии профессор Елена Гнушкина, участвовавшая в разработке простатаба. Елена Гнушкина — ученый, фармацевт, ну и, наконец, просто очень хороший доктор… Елена, здравствуйте!

— Здравствуйте.

— Ну, расскажите же нам, что это за волшебное такое лекарство — простатаб? От чего оно помогает?

— Простатаб — новое, качественное средство, которое в ста процентах случаев избавит мужчин от ненужных им… э-э-э… проблем. Проста-таб очень эффективен при раке простаты, аденоме простаты, простатите, ночном недержании мочи, импотенции, камнях в почках… Кроме того, простатаб помогает и женщинам. Да что там женщинам — он помогает даже роб… ой! неживым людям…

«Неживым людям», — повторила я про себя, включив «дворники» (мелко заморосило снаружи), — вот кому, кому нужна эта идиотская политкорректность? Почему не сказать нормально — «роботы»? Ведь никто их все равно за людей не считает. Ну — помощники они хорошие по дому. Ну — строители, механики, сварщики. Ну — менты. Но они же скрипят при ходьбе! У них же глаза без выражения. У них же мозгов нет. У них же, черт возьми, кнопки на руках и затылке!

Хотя… эта вот новая «женская» серия, запущенная с прошлого года… Действительно, почти не отличишь. Иногда в супермаркете стоит какая-нибудь, с тележкой… Подтянутая, спортивная, гладкая, загорелая, равнодушная… Глаза с поволокой… Женщина-фея, женщина-воздух, женщина-полиэтилен… И не поймешь сразу: просто ухоженная (встречались ведь такие и лет десять назад — когда никакого производства в помине еще не было) или «неживой человек»? У этих, новых, кнопки не снаружи, а под кожей. Иногда на свету просвечивают… А иногда — вообще незаметно…

— …и даже для органов пищеварения. Проста-таб попросту воздействует на весь организм комплексно! Повышает иммунитет, а следовательно, помогает сопротивляться вирусам. Снижает риск заражения в транспорте во время эпидемий, скажем, гриппа. Кроме того, простатаб незаменим для детей, даже для самых маленьких! Он абсолютно безвреден. Новая формула…

Я поставила «дворники» на максимальную скорость (на улице уже шел настоящий ливень) и снова вернулась на «Максимум»:

— …познакомилась там с мужчиной своей мечты и в ту же ночь ему отдалась! Гы-ы!

— Ого-го!

— Алло! Алло! Маша?! Маша, вы меня слышите? Алло, отодвиньтесь вместе с трубкой подальше от радиоприемника. А то помехи! Вот так! Так гораздо лучше! Машенька!

— Я уже в эфире?

— Да! Вы в прямом эфире! Мы хотим задать вам один вопрос! Почему вы отдались мужчине вашей мечты в первую же ночь? Маша, алло?..

Что-то промелькнуло (человек?) в двух шагах от дребезжавшего под дождем капота моего «гольфа». Промелькнуло, сразу нарушив меланхоличное оцепенение неподвижного стада машин, уже больше часа мечтательно вглядывавшихся передними противотуманными фарами в задние тормозные огни друг друга.

Секундой позже длинные грязные руки схватились за бьющиеся в ритмичных конвульсиях «дворники» и со скорлупным треском переломили их, оба, в суставах. Беспомощные обрубки еще пару раз встрепенулись — и замерли. На лобовое стекло мгновенно опустился непрозрачный целлофан апрельского ливня.

Я нажала кнопку блокировки дверей.

— …У вас вообще много было мужчин? Маша?

— Вообще да.

— И что — всем вы отдавались в первую же ночь?

— Вообще да.

— Ого-го! Гы-ы! А дальше ваши отношения продолжались?..

Смачно впечатываясь в студенистую слякоть, в окна машины замолотили два, четыре кулака, шесть, восемь. Кто-то ловко запрыгнул на крышу машины и принялся бодро пинать сверху податливую лакированную жестянку. Хлопнуло и с присвистом осело переднее колесо.

Не понимая, что делаю, не понимая вообще ничего, я разблокировала двери, быстро переползла с водительского сиденья на заднее (атаковали пока только спереди), выскочила из машины под ледяной, оглушительный дождь и побежала. Они не преследовали меня.

Мало кто выбежал тогда из своих машин (но все те немногие, кто это сделал, — спаслись). В основном люди оставались внутри — считая, видимо, что там безопаснее. Полагаясь на толщину стекол и на нелепые дверные затворы-пимпочки. Подсознательно исходя из того, что бежать ногами — это гораздо медленнее, чем ехать пусть и на минимальных 60 километрах в час.

Только вот ехать-то они не могли. Они были совершенно беспомощны в своих бессмысленно мощных авто.

Их размолотили кувалдами, руками, камнями, палками. За несколько часов Садовое кольцо превратилось в свалку исковерканного железа и исковерканных тел. В круглое, двустороннее, многополосное кладбище.

***

Я бежала от них, бежала от них, бежала от них. Мимо уродливых бесконечных витрин магазина «Людмила», мимо коричневого больного здания, забинтованного в леса, мимо красных сусальных сердечек «Арбат-престижа», мимо «Пицца-хат» и «Атриума»… За «Атриумом» я свернула направо и остановилась, прислонившись к мокрой, персикового цвета, стене. Подождала, пока колючий пульсирующий клубок, прочно застрявший в горле, снова укатится внутрь — ниже, левее — и я смогу свободно дышать.

Потом побежала снова. Уперлась в Курский вокзал.

На привокзальной площади эти — люди в рванье, люди с опухшими рожами — разделывались с ментами.

На каждого мента они нападали вдесятером, били ногами в живот, отключая (кнопки у милицейских «неживых» как раз там, на животе). А потом еще долго, с глухим металлическим звуком упавшей консервной банки, колошматили их, обездвиженных, об асфальт. Раскалывали их на части.

Из подземных глубин метро лился властный, счастливый, знакомый голос — да так громко, что отдавало болью в ушах. Упоенно и четко этот голос скандировал:

— Ура — граждане!

— Вперед — граждане!

— Нарушающие — спокойствие!

— Занимающиеся — попрошайничеством!

— Способствующие — уничтожению!

— Без определенного — жительства!

— Жительства!

— Жительства!

— Живые!

— Живые!

— Живые!

— Живые!

Так началась революция.

Против кого она была направлена, для меня осталось загадкой. Вроде бы они зачем-то хотели расправиться с роботами. Называли себя «Живыми» — и шли истреблять «неживых». Но ведь — не только их. Они истребляли всех. Сначала тех, кто остался наверху, — кто не присоединился к ним. А потом и друг друга.

***

Мы вместе уже третий день.

Рано утром срабатывает будильник. В полвосьмого утра. Сквозь сон я слышу, как он встает и, зевая, плетется на кухню. Мне так страшно хочется спать, что я не сразу понимаю, в чем дело.

Через пять минут он приходит обратно. И говорит:

— Вставай, солнышко, а то опоздаешь.

— Куда? — спрашиваю все еще в полусне.

— На работу. Сегодня вторник. Тебе сегодня к девяти тридцати.

Я открываю глаза. Он стоит, поеживаясь, рядом с кроватью, в своей длинной домашней футболке с надписью «New York City». Голые волосатые ноги беспомощно переминаются на полу. Он улыбается мне — сонной, замученной улыбкой. Ласково. У него в руках чашка кофе — подрагивает на блюдце, в кофейно-сливочной лужице.

Он говорит:

— Я принес тебе кофе.

Кофе. Я знаю, кофе — со сливками и корицей; немного слаще, чем я люблю; гораздо холоднее, чем я люблю (сливки из холодильника), — как раньше.

Как раньше, до революции. Когда я работала спецкорреспондентом в журнале и каждый вторник должна была появляться на редколлегии в девять тридцать (в остальные дни — когда угодно). Для этого мне нужно было выйти в восемь тридцать. А встать в семь тридцать — чего сделать без посторонней помощи (без его помощи) я практически не могла. Я сова. Для меня все, что раньше одиннадцати, — это ужасно рано.

Каждый вторник он ставил будильник, вставал (хотя сам никуда не спешил), шел на кухню, варил кофе, выманивал меня из постели. Потом я приезжала в редакцию и полтора-два часа слушала их болтовню. Тогда они меня раздражали… «— Обсудим обложку (главный редактор). — О, отличная обложка! Как все-таки хорошо, что у нас теперь новый дизайн! (Все.) — По содержанию есть вопросы? — Да, тут вот в двух местах страницы перепутаны. — Лена, как получилось, что страницы перепутаны? — Ну, там все было совершенно нормально, но слетело уже на верстке… — Это надо прекратить! Что такое, в каждом номере ошибки! Что мы как дети, ей-богу? По новостям есть замечания? — Хорошие новости. — Только тут странный график, на странице восемь… Посмотрите, по вертикали условные единицы, по горизонтали вообще не написано что, но это „что-то“ явно уменьшается прямо пропорционально… Нельзя же так издеваться над читателем… — Лена, почему по горизонтали не подписано? — Просто девочки, которые рисуют графики, не понимают их смысл. — Так найдите таких, которые понимают! — Просто за такую зарплату понимать никто не хочет… — Ладно, дальше поехали. Пикников написал колонку. — О! О! (Тучный торжественный Пикников с окладистой бородкой и огромным лбом мудреца — держатель контрольного пакета акций журанала, заместитель главного редактора журнала, финансовый директор журнала, творческий редактор журнала — писал в журнал колонки еженедельно, но неистовым похвалам коллег каждый раз радовался, как дитя.) — Бабухина написала заметку… — Невнятная… — Зачем мы вообще об этом стали писать? — Бабухина в этом не разбирается! — Бабухина еще молодая… — Так, текст Ми-тяевой… про рынки быстрорастворимых супчиков… — Очень правильный текст! — А меня не возбуждает! — Ладно тебе, Петтер! Мы одобряем Митяеву. Дальше… отдел культуры… на этом месте я как раз заснул…»

Тогда они меня раздражали. Сейчас я хотела бы их увидеть. Посидеть с ними вместе за большим дубовым столом. В черных, безвкусных, кожаных креслах. В вонючей прокуренной комнатке с шумно вздыхающим кондиционером. Ранним-ранним утром.

Но никого из них теперь нет. Нет большелобого Пикникова, невнятной Бабухиной, не вполне возбужденного Петтера… Нет этой вонючей комнатки. И нет серого здания, в котором была эта комнатка, и узкой, неудобной, захламленной улицы Правды, на которой стояло здание…. Нет даже рынка быстрорастворимых супчиков…

Он ставит кофе рядом со мной на кровати. Я говорю «спасибо» и делаю первый глоток. Я думаю, как объяснить ему, что мне никуда не нужно идти. Медленно, молча пью. Через несколько минут кофе окончательно остывает. Я отодвигаю от себя недопитую чашку (там еще больше половины).

— Не понравилось? — удивленно спрашивает он отвергнутую мною чашку. Большой палец правой ноги, с маленьким островком черных курчавых волос, грустно почесывает щиколотку левой.

— Очень понравилось.

Я хватаю чашку и залпом допиваю холодную коричневую бурду; чувствую на языке и в горле жесткие непроваренные ошметки кофейных зерен.

— Спасибо, что разбудил, — говорю бодрым голосом.

Быстро одеваюсь и выхожу в пустую Москву.

Это тоже неучтенный нюанс. Сколько еще их будет, нюансов?

Я сделала его таким. Я хотела, чтоб все было, как было. Голос, походка, жесты. Вкусы, увлечения, воспоминания. Привычки, слова, реакции… Даже зрение минус пять и плохая координация движений. Даже крошки вокруг его стула на кухне. Даже это дурацкое пошлое «солнышко» — так он меня называл. Все, все… Я изменила только одно. Там, на фабрике. Я сказала: пусть он будет дома. Пусть выходит совсем редко и не отходит далеко. Чтобы не видел этой уродливой городской пустоты. Чтобы всегда был со мной. Чтобы всегда возвращался. Чтобы не повторилось.

Чтобы не повторилось.

Я сажусь в машину (подобранный мной полгода назад безхозный «гольф» — почти такой же, как был у меня) и выезжаю на Садовое. Скелеты убитых машин давно уже убрали отсюда. Еду по кольцу. Дорога совершенно свободна; кроме меня, ни одной машины здесь нет. Включаю чужую магнитолу, и она начинает лениво пережевывать чужую старую музыку. «We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine…»

Делаю с десяток неторопливых кругов и возвращаюсь домой.

Он встречает меня в коридоре:

— Привет, солнышко!

***

Меня знобит. Меня просто трясет. Тщательно подбирая слова, стараясь (безуспешно) говорить все это не так, как говорили в «Солярисе», «Искусственном интеллекте», «Блейдранере» и бог знает где еще, сбивчиво сообщаю ему всю правду. Потому что больше я так не могу.

Я говорю: ты не настоящий.

Я говорю: из нас двоих только я осталась в живых.

— Что за чушь? — фыркает он точно так же, как фыркал раньше, когда считал, что в моих словах что-то с чем-то явно не сходится (приподняв пушистые, Миккимаусовые свои брови, полушутливо-полупрезрительно сморщив нос: «Что за чушь?»).

— Ну что ты, солнышко! — Его голос звучит мягче. — Какие еще Живые? Не говори ерунды. Их нет. Они проиграли…

Потом растерянно глядит на меня — будто сам удивился тому, что сказал.

— …мне кажется, — добавляет, слегка нахмурившись.

***

Конец революции я помню довольно смутно. Воспоминания тонут в розоватой, спасительной дымке. Наверное, такие вещи нельзя запомнить в подробностях — и остаться в здравом уме.

Но главное — главное я помню точно.

Кровь. Вонь. Дым.

Трупы. Взрывы. Крики.

День, когда он не вернулся.

День, когда я написала очень мелкими буквами, на очень маленьком кусочке бумаги, одно слово: «умереть» — и отнесла его вниз, к статуе; вниз, где были только они. Уверенная: мне не выйти обратно. И тем не менее вышла (в беспамятстве, в полусне, даже не помню — как). Статуя отказала мне.

Главное я помню точно.

Одиночество.

Горе.

Безлюдье.

Всего тысяча уцелевших — в огромном-огромном городе.

Одна гигантская братская могила — вместо московской подземки. Большие, бессмысленные, погасшие навсегда буквы «М» — как кладбищенские кресты.

Бессмысленные буквы и замурованные входы в метро. Чтобы не повторилось.

Чтобы не повторилось.

***

Мы больше не возвращаемся к этому разговору. До самой ночи мы не произносим ни слова.

Потом он говорит:

— Я ложусь. Приходи скорее.

Молчу.

— Ты идешь, солнышко?

— Мне надо в душ, — отвечаю слишком угрюмо.

— Ты на что-то обиделась?

— Нет-нет, что ты.

Напрягаю нужные мышцы — натягиваю улыбку.

Запираю дверь. Раздеваюсь. Залезаю в неуютную скользкую ванну, включаю воду.

Долго тупо соображаю, какой гель для душа выбрать: «Palmolive» — молочко с медом или «Johnson’s» — апельсин. Беру «Palmolive».

Намыливаю «Fructis’ом» голову — как всегда, два раза, — тщательно промываю, с пукающим звуком выдавливаю в ладонь остатки бальзама-ополаскивателя, ритуально размазываю по волосам. Долго стою под колючими струйками душа. Беру с полочки пену для бритья, брею ноги. Брею под мышками. Пытаюсь полоснуть себя по запястью, но у меня неподходящая бритва — женская водянисто-голубая «Gillette Venus». Только царапаюсь. Лезу в шкафчик-уголок, подвешенный над ванной, и нахожу нормальное лезвие.

Вспарываю кожу на запястье. Ощущения, оказывается, такие же, как если оцарапать руку листком бумаги: сначала холодок в позвоночнике и плечах, только потом, с большим опозданием, — больно. Совсем чуть-чуть больно.

Крови нет. Кожа странно отслаивается от моей руки мокрым лоскутком, под ней я вижу маленькую, из тончайшей пластмассы, пластину с двумя аккуратными плоскими кнопками. На одной значится: ПЕРЕЗАГ, на другой — ВЫКЛ.

Какие еще Живые? Их нет. Они проиграли.

Так вот, значит….

Но для меня — что это меняет?

Конец революции я помню довольно смутно. Последнее, что я помню: день, когда написала очень мелкими буквами, на очень маленьком кусочке бумаги, одно слово: «умереть» — и отнесла его вниз, к статуе; вниз, где были только они.

И статуя помогла мне.

Но для меня лично — что это меняет?

Для меня — по памяти собранной тем, кто не мог без меня жить (куда же он делся в тот день, почему не вернулся домой? И почему не дождался меня, новой меня потом? Проиграл… Они все проиграли). Для меня — по памяти собравшей его, без которого не могу я.

Для меня — что это меняет?

Не могу больше, все равно не могу больше.

Немного медлю, решая: ПЕРЕЗАГ или ВЫКЛ.

Вру, я уже все решила — просто тяну время.

Выключаю воду, сажусь на дно ванны, мягко нажимаю на кнопку.

Семья

Дима прибежал на перрон всего за две минуты до отхода поезда, еще с минуту, часто дыша на проводницу мятным перегаром, рылся в карманах куртки в поисках билета; наконец, по-хозяйски облобызал розовощекую спутницу и метко ввалился в покачнувшийся вагон.

В купе, кроме него, никого не было. Задумчиво мотаясь из стороны в сторону и тихо матерясь, Дима долго боролся с влажным постельным бельем. Одержав победу, со стоном взгромоздился на верхнюю полку, засунул кошелек под подушку и немедленно уснул.

Во сне Диме мерещилось, что на каком-то ночном полустанке в купе вошел потный толстяк с маленьким чемоданом и старомодной тростью в руке. Сел, отдуваясь, у окна, стянул с себя облезлую шапку из больного черного кролика. Под кроликом обнаружилась лишь половина головы, сиротливо ютившаяся на короткой, в тюленьих складочках, шее. Верхняя часть черепа необъяснимым образом отсутствовала: не было ни лба, ни затылка, ни темени, словно все это аккуратно отрезали прямо по линии бровей и сняли, как проржавевшую крышку с походного котелка.

— Инвалид, — слегка извиняющимся тоном представился пассажир.

— Ды-ы… — неразборчиво мыкнул Дима в ответ.

Дальше ехали молча. Пухлой рукой с неухоженными, под корень обгрызенными ногтями инвалид лениво залезал к себе в голову, сосредоточенно там ковырялся, вытаскивал большие круглые виноградины и без особого аппетита жевал. Винограда в голове было слишком много; когда поезд качало, фиолетовые мускатины рассыпались по полу, толстяк, чертыхаясь, лез их поднимать, и из дырки вываливалось еще больше, целые гроздья.

— Угощайся. — Он по-хозяйски сунул Диме под нос пригоршню, но тот отказался, сообразив, что виноград, скорее всего, немытый. — Ну, как хочешь, — обиделся инвалид. — А то, может, курочки? — Суетливая пятерня с готовностью зашуровала где-то на самом дне головы. — У меня тут… с чесночком.

Дима отказался и от курицы тоже, и толстяк, заскучав, вернулся к окну. Долго сидел, уставившись в мельтешащую темноту, покусывал заусенцы на пальцах. Потом встал, пошел выкидывать виноградные и куриные косточки.

Аккуратно, чтобы не просыпать остатки закуски, улегся.

Утром Дима проснулся с привычной головной болью и совершенно новым тошнотворным ощущением, что накануне он случайно проглотил десятка два улиток, которые теперь медленно умирали у него в желудке, извиваясь в последней агонии. Вчерашний толстяк в купе действительно наличествовал. Впрочем, свою крышку он, видимо, уже отыскал и приладил на место: голова выглядела вполне буднично и яйцевидно. Дима неприветливо сполз с верхней полки, покачиваясь, добрался до изгаженного туалета и в несколько заходов избавился от копошившихся внутри него тварей. Стало полегче.

Когда Дима вернулся, в купе, кроме толстяка, обнаружилась еще какая-то девица. Дима решил, что она, вероятно, все время спала на верхней полке, но он ее не заметил, потому что она была совершенно плоская и под одеялом не различалась. Теперь девица сидела у окна и сосредоточенно снимала с одежды налипшие за ночь белые катышки — продукт полураспада видавшего виды железнодорожного белья.

Есть не хотелось. Дима присосался к гигантской «Аква Минерале», выпил не меньше трети и уполз к себе. Девица рассеянно проводила его взглядом и продолжила отковыривать от футболки беленькие. Каждую беленькую она сначала пристально рассматривала, затем теряла к ней всякий интерес и стряхивала на пол. Временами девица замирала и с отрешенным видом погружалась в созерцание своих ногтей — на ногтях был французский маникюр: розовые серединки с белыми кончиками. Потом выходила из транса и снова принималась себя ощипывать.

Из соседнего купе доносился пронзительный голос мальчика, исступленно вопившего:

— А это кто?

— А это кто?

— А это кто?

Ему вторил приятный, грудной женский голос:

— А это — медвежонок.

— А это — медвежонок.

— А это — медвежонок.

Дима заснул.

***

— Обедать-то будешь, или тошнит? — Кто-то настырно тряс его за рукав.

Дима жалобно замычал и проснулся. Перед ним стоял вчерашний инвалид и призывно размахивал вонючим бутербродом с «Останкинской колбасой».

Недобитые улитки угрожающе заерзали в желудке.

— Нет, — угрюмо отозвался Дима.

— И чего ты вчера так нажрался? — удивленно загудел инвалид. — Надо ж меру знать… я ж тебе говорил…

Под этот мерный бубнеж Дима уже начал было снова засыпать, когда толстяк неожиданно приблизил свое круглое лицо прямо к его уху и, дохнув на Диму гнилым фруктовым теплом, тихо скомандовал:

— Слазь давай!

Дима ошалело уставился на соседа по купе, судорожно пытаясь сообразить, когда это между ними возникла такая близость. И когда, собственно, они успели вместе выпить.

Толстяк тем временем взял свою инвалидную палку — вероятно, ее Дима и принял ночью за трость — и нетерпеливо постучал по Диминой полке снизу.

— Слазь, Дим, слазь. Вон и жена уже небось соскучилась. — Инвалид радостно показывал красным пальцем на девку с французским маникюром.

— Послушай, папаша, — устало сказал Дима, — отвяжись, а? Ты меня с кем-то путаешь. И нет у меня никакой жены.

— Ты что, спятил? — с ужасом прошептал инвалид. — А Лиза-то тебе кто? — снова ткнул пальцем в спутницу.

— Да не знаю я! — заорал Дима. — Хочешь, паспорт посмотри! Нет у меня жены!

Память услужливо вывалила на Диму позавчерашнюю неприятную сцену. Пухлая толстозадая Катя, шмыгая носом, невнимательно слушает его теорию о том, что брак не только ограничивает свободу личности, но еще и разрушает любовь. «Ну Ди-и-им, — слезливо ноет Катя, — ну дава-а-ай». Дима понимающе гладит ее по спине, постепенно опуская руку все ниже…

— Ну давай, давай, покажи паспорт! Очень даже интересно, — снова подал голос толстяк.

— Во-во, покажи, сволочь! — неожиданно зарыдала девка.

Дима мутно оглядел психопатку: тощая как вобла. Убитые перекисью волосы. Колючие карие глаза злобно выглядывают из синеватых кругов. Довольно красивый рот. Слишком длинный нос. В целом вид довольно потасканный.

Дима молча вытащил из кармана куртки паспорт, раскрыл, злобно зашелестел. На четырнадцатой странице, маленький и аккуратный, красовался штамп. Тверским отделом ЗАГС гор. Москвы зарегистрирован брак с Елизаветой Геннадьевной Прокопец.

«Белая горячка», — спокойно подумал Дима.

Дима не то чтобы много пил. Во-первых, работа собачьего инструктора алкоголизм исключала: все его собаки, кроме глупого кокера Феди, не любили запах спиртного. Во-вторых, у него были принципы. Но иногда Дима брал пару дней за свой счет — так что вместе с выходными получалось четыре — и все же пил много.

— Щас, щас, — пробормотал Дима и попытался сосредоточиться. — Так-так, значит, вот как, значит….

Дима спустился вниз, сел и собрался с мыслями. Значит, так. Никакой Елизаветы Геннадьевны он знать не знает. У него Катя. На Кате он не женился. Кроме того, в московском ЗАГСе он расписаться не мог ни с кем, потому что всегда жил в Ростове-на-Дону.

«Жулики», — с облегчением догадался Дима. Паспорт лежал в кармане куртки, а куртка висела у них на виду. Наверное, пока он спал, они вытащили паспорт и сами поставили штамп. Специальной такой штуковиной, чтоб штампы ставить. Или, может, вообще подменили его паспорт на чей-то другой.

Дима снова рванулся к паспорту.

Паспорт был явно его, гражданина Российской Федерации Лошадкина Дмитрия Владимировича. С сиреневого листочка на Диму напряженно смотрело знакомое, не выспавшееся, плохо выбритое лицо. Только вот в графе «место рождения» почему-то значилось «город Москва». А на пятой странице в кокетливой рамочке красовалась московская прописка. ОВД «Аэропорт» УВД САО зарегистрирован Ленинградский проспект, дом 60а.

Ростовская прописка исчезла бесследно.

— Что за хуйня, — мрачно сказал Дима. Полез в куртку за «Честерфильдом», но пачка, наверное, еще вчера где-то вывалилась.

— Курить есть? — повернулся он к спутникам.

— А ты разве куришь? — удивился толстяк.

— Димочка, может, тебе лучше полежать? — шмыгнув носом, предложила Лиза.

***

Дима вышел в тамбур, спугнув ненароком изящное рыжеволосое создание, которое нерешительно клеил прилизанный очкастый мужик. Стрельнул у прилизанного «Парламент», глубоко затянулся и сказал: «Главное, чтобы все было по порядку. Я родился в Ростове-на-Дону. Мне тридцать пять лет. У меня интересная работа». Прилизанный вдавил недокуренную сигарету в пол, зачем-то сунул Диме всю оставшуюся пачку и, испуганно хихикнув, ретировался — вслед за созданием. Дима положил пачку в карман брюк и снова стал думать по порядку. Он родился в Ростове-на-Дону. Он живет с матерью на Большой Садовой улице, почти в самом центре, у Богатяновского спуска, в задрипанной двухкомнатной квартире. Он учился в 57-й школе. Он поступал и не поступил в Ростовский университет. Он работает собачьим инструктором. Дрессирует собак. У него есть любовница Катя. У Кати есть миттель-шнауцер. Два года назад Катя привела своего миттеля на собачью площадку, чтобы его научили сидеть, лежать, ходить рядом и приносить тапочки, — так она и познакомилась с Димой. Диме так понравилось дрессировать миттеля, что он даже стал приводить его к себе домой на ночь — вместе с Катей. Матери миттель понравился, а Катя — нет. Вчера они с Катей выпили. Потом он сел в поезд и поехал в Москву покупать бульдога. Сейчас он едет в поезде в Москву за бульдогом. Отличный щенок, клейменый, с родословной, папа — четырехкратный кандидат в чемпионы Белоруссии, мама — стопроцентная американка, джонсовский буль. По линии бабушки — вообще, можно сказать, из питомника «Битанго Булл»… Завтра он вместе с бульдогом едет обратно в Ростов-на-Дону. У него есть обратный билет. Он лежит в кошельке. А кошелек…

Дима выплюнул сигарету и бегом рванул в купе.

Инвалид стоял у входа и, покачиваясь в такт поезду, приговаривал:

— Ай-ай-ааай, обокра-али-и! Ай-ай-ааай, обо-кра-али-и…

Кошелька под подушкой не было. Унылая помятая Лиза пила чай, бодро позвякивал железный подстаканник.

***

Лысое дрожащее существо зацокало по паркету, метнулось к входной двери и тут же отпрянуло назад, закатив глаза. Дима снял ботинок и замахнулся. Существо мягко осело на пол. Пискнуло и уползло.

Из кухни доносились приглушенные голоса. Не надевая тапок, Дима подкрался к двери и прислушался. Голоса стихли. Как всегда.

Они всегда о чем-то шептались. Они всегда замолкали, когда он приближался. И криво улыбались. И делали вид, что говорят — так, ни о чем.

— А у нас тут как раз вафельный тортик с орешками, как ты любишь.

Лиза пила кофе из маленькой красной чашки, под углом 90 градусов отставив тощий мизинец. Тесть дружелюбно протягивал Диме пятерню. Вафельно-шоколадные крошки и капельки пота висели на подбородке.

Очень по-домашнему.

После ужина Дима предпринял последнюю попытку выдрессировать свою левретку Глашу. Она лежала в кресле, свернув тщедушное лысое тело крендельком. Дима подошел. Глаша вжалась в сиденье и затряслась мелкой дрожью.

— Ну-ка, фу! — рявкнул Дима — А ну вали с кресла. На место!

Глаша зажмурилась и прижала к голове уши.

— На место, я сказал! — Дима протянул руку и взял левретку за шкирку.

Глаша перестала дрожать и приготовилась к смерти.

— Не смей мучить собаку, — высунулась из кухни Лиза, — пусть сидит в кресле. Ей там теплее.

— Это не собака, — задумчиво отозвался Дима.

Глаша слабо вильнула хвостом, ободренная неожиданной поддержкой, и написала Диме на рукав.

Во сне ему снился миттель. Дима ставил перед его носом миску с едой и говорил: «Нельзя». Миттель пускал слюни и рычал. Но не ел. А потом Дима бегал за миттелем с бритвой в руке, чтобы побрить его налысо. Миттель не хотел бриться. Он только лаял, глупо хихикал и говорил: «Дим, ну ты же женатый человек, как не стыдно!»

Дима проснулся в шесть утра, от жары и эрекции. Открыл форточку. Вернулся в постель, пробрался к Лизе под одеяло. Лиза покорно вздохнула, вяло раздвинула тощие колючие ноги. Дима лег сверху. Лиза была прохладная и слегка влажная. От нее пахло стиральным порошком и шампунем «Head and Shoulders».

— Только побыстрей, ладно? — попросила она романтическим шепотом.

Как и вчера, в первый (ну, по ее версии — в тысячу первый) раз, она сразу мелко заерзала и монотонно застонала. Дима закрыл глаза и положил руку на Лизину ягодицу. Маленькая твердая мышца недружелюбно сжалась в комочек и выскользнула из пальцев. Больше схватиться было не за что. Лиза технично извивалась, словно мелкий карась на дне жестяного ведерка. Кровать скрипела тихо, но противно.

От злости Дима кончил быстро.

***

Когда стало ясно, что нет и не будет на вокзале невысокого человека с усами, в синем плаще, с бульдогом; что кошелек не найдется; что Катин номер «не зарегистрирован в сети»; что толстый — отец Лизы, и зовут его Геннадий Ильич; что идти совершенно некуда, — когда все это стало таким очевидным и таким будничным, Дима подошел к урне, выкинул в нее оставшиеся две «парламентины» и заплакал.

Новоявленные родственники стояли уважительно чуть поодаль, ногами неуютно переминались в осенней вокзальной слякоти, кутались в серое, дышали паром. Перешептывались.

Дима отвернулся и решительно пошел прочь, ускоряя шаг, спотыкаясь, шмыгая носом. Остановился. Оглянулся назад. Они стояли на прежнем месте и молча смотрели ему вслед. Смотрели очень грустно. И почти нежно.

Дима вернулся к ним. Пошел с ними.

***

Геннадий Ильич остановился на середине фразы. Выпрямил сутулую спину. Остекленевшими неживыми глазами уставился прямо перед собой — на Диму; но Дима был явно не в фокусе.

Очень медленно Геннадий Ильич повернул голову вправо. Раздался сухой тревожный треск. Затем так же осторожно, словно боясь расплескать невидимое жидкое нечто, — влево. Снова треск и — неожиданно тело снова ожило, бойко задвигало руками и ногами, зажевало, зачавкало; глаза шустро отыскали Диму и уставились на него тепло, по-отечески.

— На чем это я… Да, так я тебе ее и раньше давал! Мне она все равно уже ни к чему. Спина болит, шея болит, ноги болят, — снова загудел Геннадий Ильич, — так что бери и води.

— Я не умею, — упрямо повторил Дима.

— Умеешь, Дим, умеешь. Ты просто сядь и попробуй, сразу все вспомнишь. Да и вообще…

Неделю назад они заявили, что Дима никогда не был собачьим инструктором, что автомобили — его единственная страсть и что до того, как у Димы отшибло память, он каждый день «бомбил» — только тем и зарабатывал.

Дима не поверил. Хотя к тому времени уже поверил почти во все. К тому времени ему уже продемонстрировали белый альбомчик с розочками, напичканный семейными фотографиями (Лиза в детстве — блеклая невыразительная кукла с бантом; Дима в детстве — чужой пухлый мальчик с чужой пухлой мамой; свадьба: Дима с Лизой обмениваются кольцами, танцуют, целуются, пьют, смеются). Он уже просмотрел две видеокассеты, со свадьбой опять же. В ящике стола он уже наткнулся на матовую фотографию формата А4: на ней был он — именно он, никаких сомнений — с дебильной самодовольной улыбкой, за рулем полуубитой зеленой «восьмерки».

Димин тесть, Геннадий Ильич, был больным человеком. У него имелся один лишний позвонок — маленькое дополнение к копчику, скромный несостоявшийся хвостик, который очень мешал ему жить и из-за которого часто ныла спина. Кроме того, у него было какое-то заболевание суставов: пальцы на руках и ногах гуттаперчево гнулись во всех направлениях. Зато в шейных позвонках — отложение солей. Чтобы разминать затекшую шею, тестю нужно было время от времени делать упражнения — медленно крутить головой из стороны в сторону, добиваясь множественного треска. В те двадцать секунд, которые требовались на упражнение, где-то в мозгу тестя срабатывал загадочный механизм, и Геннадий Ильич автоматически выключался. Поворачивая голову, он не мог говорить, не слышал, что говорят ему, судя по всему, ничего не видел и вряд ли дышал.

Боли в спине и частые «выключения» неоднократно провоцировали аварийные ситуации на дорогах, так что однажды Геннадий Ильич, с тяжелым сердцем, со стонами и причитаниями, выбрался из теплого жужжащего нутра своей «восьмерки» навсегда.

Дальше, по официальной версии, машина перешла к Диме, и Дима был от этого счастлив безмерно. Вот в это-то Дима и не поверил. Он не любил машины. Он любил собак. Собаки любили его. Собаки были последним бастионом, и Дима не собирался сдавать его без боя.

— Ты очень любишь машины, — убежденно сказал Геннадий Ильич.

— Да плевал я на них, — неуверенно парировал Дима.

— Ты их очень любишь. Ну, ты только представь себе: «Ауди А4», — тесть мечтательно причмокнул, — нет, лучше «Субару Легэси Аутбэк». Полный привод. Трехлитровый, шестицилиндровый, двадцатичетырехклапанный двигатель… Мощность — сто пятьдесят четыре лошадиные силы…

— Ну представил, — мрачно сказал Дима.

— И что, ты разве не хотел бы иметь такую тачку?

— Да на фига она мне? — злобно огрызнулся Дима. — Я лучше буду собак дрессировать.

— Ну-ну, дрессируй… с-собак…

Тесть укоризненно покачал головой, под воротничком что-то хрястнуло. Геннадий Ильич напрягся и остекленел.

***

Сомнительными семейными вечерами, муторными бессонными ночами Дима, сладко поеживаясь, раз за разом прокручивал в голове идеальный сценарий визита к психиатру. Он расскажет врачу дикую свою историю, тот слегка — не сочувственно, а, скорее, просто по-дружески, по-мужски — похлопает его по плечу и скажет: «Не волнуйтесь, Лошадкин, это совершенно нормально. Со всеми случается. Вот и я, например, много лет думал, что я американский летчик-испытатель… ан нет. Оказалось, я даже английского не знаю… Так что не берите в голову — просто больше дышите свежим воздухом, не перенапрягайтесь…»

К врачу Дима так и не пошел — в дурдом как-то совсем не хотелось. Лиза с этим решением согласилась подозрительно легко: «Конечно, не ходи, само пройдет».

Однажды Дима прочитал на автобусной остановке объявление («Вам не с кем поделиться проблемами? Вас посещают страшные фантазии? Вы не тот человек, за которого вас принимают?») и оторвал прилагавшийся «телефон доверия». Позвонил.

— Ну, расскажи, что с тобой? Поделись со мной, — произнесло усталое женское контральто.

— Я всю жизнь прожил в Ростове-на-Дону…

— О, какой красивый город! — без энтузиазма отозвалось контральто.

— Я совершенно не хотел жениться…

— Конечно, зачем жениться? Можно и так развлечься, — оживилось контральто.

— Да нет, вы не понимаете, оказалось, что я женат…

— Это совершенно не важно, котик. Любые твои фантазии, — интимно булькнуло контральто, — ВСЕ, что ты хочешь. Анонимность гарантируется. Если хочешь, ты можешь меня изнасиловать. Мы договоримся, где ты меня подкараулишь…

Дима повесил трубку.

***

С дрессировкой ничего не вышло.

На объявление «Индивидуальные занятия с вашей собакой. Защитно-охранная служба, курс послушания, коррекция поведения. Любые породы, любой возраст. Выезд на дом» быстро откликнулась сорокалетняя дама, мечтавшая воспитать своего двухлетнего дога.

Дама шумно дышала в трубку и жаловалась на дога. Она говорила, что дог дурно воспитан.

Во-первых, он прыгает на людей. Во-вторых, не любит ходить рядом. Вообще не любит ходить, а предпочитает бегать трусцой, волоча ее за собой. Кроме того, он рычит и скалится, если кто-то подходит к его миске ближе чем на метр.

— А в каких условиях содержится собака? — спросил Дима.

Дог жил в однокомнатной хрущевской квартире, на пятом этаже, вдвоем с дамой.

— Все ясно, — сказал Дима. — Я зайду к вам завтра в три, немного позанимаемся дома, а потом пойдем на площадку.

Ровно в три Дима пришел по указанному адресу и нажал на кнопку звонка. Что-то тяжелое гулко ударилось о дверь изнутри. Утробно заурчало и снова ударилось.

— Арнольд, пропусти мамочку к двери, — нерешительно пискнули из квартиры, — дай мамочка откроет, это дядя репетитор к тебе пришел.

Дима мрачно сплюнул на зеленый кафель. Дверь наконец открылась. Арнольд сидел у входа, морщил нос и рычал.

Дима решительно шагнул вперед. Дог напрягся и явно приготовился прыгнуть. Неожиданно Дима почувствовал, что ему стало страшно. Просто страшно.

Какая-то тупая усталость, темная, вязкая тоска навалилась на Диму, обволокла со всех сторон, придавила к полу.

— Извините, ошибся дверью, — тихо сказал он и поволок онемевшие ноги к лестнице. Медленно, отдыхая на каждой ступеньке, поплелся вниз.

Арнольд чинно выбрался на лестничную площадку, рыкнул для порядка, чтобы закрепить за собой победу, и свесил любопытную морду между перил.

— Арнольдушка, иди скорее к мамочке, — услышал Дима уже с первого этажа.

Вечером того же дня Дима нашел работу.

Она продлилась чуть меньше недели.

На автобусной остановке Дима прочитал объявление: «Требуются расклейщики объявлений». Позвонил по указанному телефону, пришел по указанному адресу. Пожилая волосатая барышня выдала ему огромную кипу объявлений, которые гласили: «Требуются расклейщики объявлений» — и тюбик с клеем. За каждые пятьдесят развешанных объявлений она обещала выплачивать четыреста рублей. Несколько дней Дима колесил на автобусах и троллейбусах по улицам города, выскакивал на каждой остановке и развешивал, развешивал, развешивал. Испоганив двести остановок, пришел за деньгами. Волосатая молча выдала восемь тысяч рублей и новую пачку объявлений с точно таким же текстом.

— А какие объявления вы собираетесь развешивать, когда наберете нужное количество «расклейщиков»? — поинтересовался Дима.

Барышня непонимающе уставилась на него.

— Вот эти, — ткнула пальцем в Димину пачку.

Диме стало не по себе. Он отнес домой восемь тысяч, но снова идти к волосатой отказался категорически.

— Тебе-то какая разница, что у них за объявления? — удивилась Лиза. — Платят нормально.

— В вашем городе что, все сумасшедшие? — заорал Дима.

— Чья бы корова мычала, — недобро улыбнулась жена.

***

Знакомство с мамой подействовало на Диму угнетающе. Мама оказалась мрачным неразговорчивым бегемотом в зеленой кофте с рюшами и пышным синтетическим сооружением на голове. С Димой она, кажется, была знакома не лучше, чем он с ней, спрашивала его, «как он устроился», и называла «Димитрий». На Лизу смотрела с нескрываемым отвращением.

Дима периодически переходил на «вы», с тоской вспоминал свою настоящую, родную мать из выдуманного прошлого и испытал почти счастье, когда гостья наконец решительно измазала губы красным и ушла.

— На самом деле, вы уже несколько лет с матерью в ссоре, — объяснила потом Лиза. — Почти не общаетесь. Она не хотела, чтобы ты на мне женился. Но ты уперся… Когда-то ты говорил, что без меня жить не сможешь… А помнишь, как ты сказал…

Дима ретировался в ванную. Подошел к зеркалу и состроил гримасу.

— …как никого никогда не любил, — всхлипывала Лиза из кухни.

Высунул язык, свернул его в трубочку, вытаращил глаза.

— …а потом говорил, что ни с кем тебе не было так тепло…

Сморщил нос, надул щеки.

— …так светло…

Широко заулыбался и покрутил пальцем у виска.

— …но ты сказал ей: «Мама, не лезь, это мое личное дело…»

Дима вышел из ванной.

— Ну хорошо, а друзья у меня есть?

— Ну есть, — как-то неохотно призналась Лиза. — Один.

В тот же день друга привели на очную ставку. Это был алкоголик Гриша из соседнего дома, ничем не примечательный, но симпатичный и легкий в общении. Дима стал выпивать с ним по субботам.

***

— Выжимай сцепление. Первая передача. Чуть-чуть газа — да не дави ты так, чего она у тебя ревет? Вот… Теперь пла-авненько отпускаешь сцепление…

Машина запрыгала на месте, истерически забилась в конвульсиях и в очередной раз заглохла.

Геннадий Ильич вытер со лба пот.

— Слишком резко бросил сцепление. Еще раз давай. Да заведи ты ее сначала, еб-т…

Через неделю «восьмерка» стала немного покладистее. Через месяц полностью покорилась.

На Садово-Самотечной подсел Пассажир, Отправляющий SMS. На проспекте Мира — Женщина, Обиженная Жизнью (резкий хлопок дверью, губы поджаты, суровый и отрешенный взгляд в окно, гробовое молчание). От ВДНХ до Нижней Масловки Дима вез Очень Нервную Женщину («Закройте окно. Выключите печку. Перестраивайтесь в левый ряд. На третьем отсюда светофоре налево. Уже пора перестраиваться в левый ряд. На втором светофоре налево. Нам нужно в левый ряд, понимаете?! Аккуратно, там сзади машина. Левее. На следующем светофоре — налево. Сейчас — налево! Ой, там бабушка дорогу переходит! Осторожно, вы чуть в него не въехали! Так, тут то ли направо, то ли налево…»).

На Нижней Масловке проголосовала еще одна. По виду — тоже Нервная. По крайней мере при ней был огромный пакет из жесткого полиэтилена, в котором лежало еще пять-шесть пакетов, и Дима, поежившись, представил, как она с мучительным шуршанием будет все это туда-сюда перекладывать на протяжении поездки.

Дима не любил свою работу. И пассажиров тоже не любил.

— На Курский вокзал.

— Скока? — привычно поинтересовался Дима, покосившись на пакет.

— Сто? — нерешительно предположила Нервная.

Дима окинул ее мрачным взглядом и сделал вид, что трогается.

— Сто пятьдесят?

Дима слегка надавил на газ.

— Двести? — продолжала гадать девушка.

Дима снял ногу с газа и молча уставился на нее. Симпатичная, рыжее каре, светло-карие смеющиеся глаза. Просто ради эксперимента сказал:

— За двести пятьдесят повезу.

— Хорошо, — покладисто согласилась Рыжая.

Она поставила пакет на пол и сидела совершенно спокойно. Смотрела в окно. От нее пахло какими-то пряными дорогими духами, чуть сильнее, чем нужно, но все равно приятно. И как-то очень знакомо.

Дима принципиально не разговаривал с пассажирами ни о чем, кроме денег и маршрута.

— Встречаешь кого-то? Или уезжаешь? — зачем-то спросил, уже подъезжая к вокзалу. Немного более фамильярно, чем собирался.

— Уезжаю. Домой, в Ростов-на-Дону.

Дима вцепился в руль и затормозил в нескольких сантиметрах от ехавшей впереди «Волги».

— Приехали, — выдохнул он, — денег не надо.

— Правда? — счастливо улыбнулась Рыжая и вдруг обняла Диму, прижалась всем телом, обдав своим пронзительным, сладким запахом. — А вы приезжайте к нам, в Ростов-на-Дону!

— Может, телефончик? — Получилось какое-то сдавленное кряканье.

— Конечно! Ручка есть?

— Ручка есть. Но нет бумажки… — испуганно сообщил Дима.

— Да ничего, давайте ручку, я вам на обратной стороне билета напишу.

— Билета? — тупо повторил Дима. — А как же вы доедете? До Ростова-то, на-Дону?

— Да этому билету уже месяца два, — снова улыбнулась Рыжая.

Быстро нацарапала номер, аккуратно свернула билет вчетверо и просунула его в Димину влажную пятерню. На пару секунд задержала свою руку на его руке. Потом наклонилась прямо к его уху; рыжая прядь щекотно скользнула по Диминой щеке:

— Приезжайте, не пожалеете.

— А что, и приеду! — неуклюже подмигнул ей Дима на прощание.

Еще с полчаса поколесил по городу, но клев закончился. Дима двинулся в сторону дома, к «Аэропорту», метр за метром протискиваясь вперед по парализованной Ленинградке, привычно мучая ногой сцепление. В машине стойко воняло бензином, сухим горелым ветерком из обогревателя и едва ощутимо — сладкими духами Рыжей.

А что? Он вернется на Курский, поставит где-нибудь машину, купит билет на ближайший же поезд и махнет в Ростов-на-Дону. Прямо сейчас. На уик-энд. Почему бы нет? Жене позвонит, наплетет чего-нибудь.

— …верхняя полка. Отправление в 18.45, прибытие в 14.32, —совершенно убитым голосом сообщила кассирша. — Берете?

— Беру.

Сердце оглушительно стучало в ушах, частыми счастливыми судорогами толкалось в горле, нетерпеливо подергивало за кончики пальцев. Дима рывком закатал рукав, чтобы взглянуть на часы, неловко толкнул кого-то в очереди.

Часов на руке не было. Денег тоже: кошелек бесследно исчез из внутреннего кармана куртки. И ручка. Чуть не плача, Дима развернул билет с телефоном Рыжей: «123456. Придурок».

— Мужчина, вы берете билет? — взвыла кассирша.

Дима молча отошел от кассы.

***

У нее никогда не было ни прыщей, ни ушибов, ни царапин, ни аллергической сыпи.

От нее никогда не пахло потом. Или вообще чем-то человеческим. Только лаком, или жидкостью для снятия лака, или шампунем, дезодорантом, стиральным порошком, кремом, гелем. Средством для мытья посуды. «Орбитом» без сахара. Иногда даже резиной. Иногда даже палеными проводами. Но не потом. Не поношенной женской домашней кофтой.

От новой одежды она забывала отпарывать ценники и ярлычки. Так и ходила неделями, пока Дима не сдирал их раздраженно сам.

Что его жена и тесть — не жулики, Дима понял уже после нескольких дней семейной жизни. Потом появились другие версии — оборотни, роботы, инопланетяне, — но тоже были отвергнуты.

Родственники отбрасывали совершенно нормальную, темно-серую тень. Дима был вынужден это признать: проверял много раз.

И, кажется, на их телах не было подходящих отверстий, куда можно было бы вставить ключик.

Но о чем они шептались, когда он был в другой комнате, Дима не знал.

Билет с «телефоном» Дима спрятал в машине. Почти каждый день, перед тем как идти домой, он вытаскивал его из бардачка и внимательно рассматривал. Сначала читал надпись «придурок», несколько раз. Потом переворачивал обратной стороной и читал: «Поезд № 99/100 „Атаман Платонов“, 4 ноября, Москва — Ростов-на-Дону, отправление 18.45, прибытие 14.32, Лошадкин». Это был его билет — обратный, тот, что исчез вместе с бумажником два месяца назад по дороге в Москву.

***

Накануне Нового года Геннадий Ильич доказал свою целиком и полностью земную природу. Он умер. Продемонстрировав чисто человеческую уязвимость и беспомощность.

Он умер как раз по дороге к ним. Чтобы немного срезать, Геннадий Ильич пробирался под окнами. Острый ледяной сталактит провисел, присосавшись к крыше, больше месяца и уже много раз начинал таять, сочась ледяными каплями, и много раз застывал вновь — пока наконец не дождался именно этой оттепели и именно этого прохожего. Чтобы проломить ему череп и полностью растаять уже там, внутри, в остатках человеческого тепла.

Лиза плакала тяжело, много дней, много ночей, и мелко-мелко дрожала, засыпая, и стонала во сне. Она еще больше похудела, лицо опухло, лак осыпался с ногтей неаккуратными ломтиками. Ее одежда и волосы пахли теперь сигаретным дымом. Она иногда забывала мыть голову. И больше не мазала кремом лицо.

Как-то ночью Дима обнял ее. В первый раз. Она посмотрела на него немного испуганно, но через секунду придвинулась, ткнулась ему в грудь мокрым горячим ртом и перестала дрожать.

По утрам Дима стал сам гулять с Глашей: Лиза не могла проснуться.

Потом возвращался, обнимал ее, сонную, почти родную, гладил по голове, целовал красные измученные глаза. Иногда она улыбалась сквозь сон.

Однажды утром она посмотрела на него, как-то затравленно и тоскливо, и сказала:

— Сделай мне ребенка. Пожалуйста, сделай мне ребенка.

У нее было немного опухшее от сна лицо. Тоже какое-то детское.

Дима почувствовал, что у него странно дрожат руки. Он расстегнул рубашку и глупо сказал:

— Сейчас, сейчас сделаю.

***

Память так и не вернулась. Но память была ему больше не нужна. Свою незнакомую, странную женщину с длинными худыми ногами, с круглым животом, с новой короткой стрижкой (волосы плохо лежали из-за беременности: пришлось отрезать) он любил недавно, и у этой любви еще не было прошлого. Разве что совсем коротенькое: семь месяцев — чтобы привыкнуть, приноровиться, узнать, что ей нравится, а что нет; чтобы послушать, «как он там толкается»; чтобы каждый день покупать полную сумку мандаринов.

Но сквозь это свежее, неожиданное настоящее и сквозь счастливое ожидание — все время настырно маячило что-то; упрямо высовывалось из-за ожидающих своего часа погремушек и распашонок. Оно, это «что-то», не то чтобы сильно мешало, но просто раздражало и порядком портило настроение. Точно невыполненное обещание, которое теперь уже и не вспомнишь, кому и когда давал. Точно мелкое, неважное дело, оставленное на потом, навечно незавершенное. Или обидные слова, на которые сразу не ответил и которые теперь раз за разом прокручиваешь в голове, подыскивая самый лучший, самый хлесткий ответ.

— Просто посмотреть. Мне нужно просто посмотреть. На этот город, Лиза, ты должна понять меня, успокойся, не плачь, ты же не хочешь повредить ребенку, я все равно вернусь, кого бы я там ни встретил, что бы ни увидел, Лиза…

Она говорила: сейчас нельзя этого делать. Она говорила: я не могу объяснить почему, просто нельзя ехать туда сейчас, это неправильно, это не по правилам. Она плакала и говорила: не надо, не надо, не надо. Будет очень плохо.

— Тебе сейчас положено капризничать. Но я все же поеду. Лиза, это как раз правильно — нужно же мне наконец избавиться от этого бреда! Я просто пойму, что никогда там не жил и никого там не знал. Все будет хорошо.

***

Все узнал сразу.

Без любви и без удивления, просто узнал. «Ростовчане всех стран — соединяйтесь!» — полоумный призыв на красно-синем плакате. Большая Садовая. Здание городской думы — гигантский кремовый торт, белый с салатовым. Кинотеатр «Киномакс» с решетками на окнах, похожий на районную поликлинику: здесь они с Катей смотрели вторую «Матрицу».

Дима медленно подошел к своему дому, завернул за угол и остановился. Мать сидела на лавочке у подъезда. Вместе с Катей. Они о чем-то оживленно беседовали и смеялись, миттель остервенело носился вокруг. Они по очереди кидали ему палку.

Они действительно существовали. Они смеялись. Они не были в трауре, не обзванивали поминутно больницы и морги и не рыдали друг у друга на плече. Года еще не прошло с тех пор, как он пропал из их жизни, а они смеялись и играли с собакой. Мать выглядела даже несколько помолодевшей, подтянутой. Ничего общего с той одинокой больной старушкой, потерявшей сына, которая столько месяцев посещала Диму в ночных кошмарах, манила дрожащим пальцем, платочком протирала слезящиеся глаза. Катя совсем неприлично растолстела; под просторным бесформенным балахоном добродушно повиливал великанский зад.

Они его не видели. Дима немного потоптался на месте и сделал несколько нерешительных шагов в их сторону. И тут вдруг заметил еще кое-что.

Коляска. Синяя детская коляска, самая обычная; она стояла рядом с ними.

Катя тяжело поднялась со скамейки, вперевалочку подошла к коляске, вытащила оттуда большого, запеленатого в розово-голубое, младенца. Мать и миттель засуетились рядом.

Дима осторожно зашел за дерево и еще с минуту смотрел на них, счастливых, чужих, оттуда. Подходить ближе не стал: не хотелось приглядываться к лицам, слышать голоса, объяснять, требовать объяснений. Пусть в его новой памяти они останутся такими, как сейчас: похожими, страшно похожими, но не теми.

Дима отправил Лизе SMS («privet! nikogo ne nashel, nichego ne vspomnil, tseluyu, edu domoy») и не спеша побрел в сторону вокзала. По дороге зашел в зоопарк, посмотреть на своих любимых птиц.

Несколько бакланов грустно прохаживались туда-сюда, рассеянно ковырялись клювом в воде. Метрах в десяти от них стояли зачем-то огромные зеркала.

— Отойдите, не мешайте съемке! — Чья-то уверенная рука отодвинула Диму в сторону.

На Димино место встал плотный невысокий человек в очках, с микрофоном. Рядом пристроился второй, с камерой.

— Прекрасная птица баклан — гордость Ростовского зоопарка, — елейным голосом сообщил человек в очках. — Но беда в том, что в неволе от нее очень сложно получить потомство. Ведь бакланы размножаются только в колониях. Двадцать птиц — это не колония. Для колонии требуется хотя бы сто. Для того чтобы создать у бакланов ощущение большой колонии, руководство зоопарка установило для них зеркала. Будем надеяться, что благодаря этому прекрасная птица баклан в скором времени даст зоопарку потомство.

Диме стало жалко бакланов. Они явно чувствовали себя очень неуютно, затравленно озирались на мужичка с микрофоном и совсем не хотели давать потомство. На зеркала бакланы смотрели совершенно безразлично и, судя по всему, просто их не замечали. А может быть, отказывались считать собственные отражения соседями по колонии.

***

Как только поезд тронулся, зачирикал мобильный. Звонила подруга Лизы: совершенно замогильным голосом она сообщила, что у Лизы начались преждевременные роды и ее отвезли рожать в роддом № 16.

— Скажи ей, что я приезжаю завтра! — заорал Дима. — Завтра!

Связь прервалась. Он посидел немного в купе и поплелся в вагон-ресторан за сигаретами.

Дима зашел в тамбур, прислонился к стене и глубоко затянулся. В привычной тамбурной затхлости отчетливо чувствовался какой-то еще, совсем неуместный здесь запах.

Она стояла в тамбуре и курила. Рыжая девушка, та самая. Дима бросил недокуренную сигарету на пол.

— Ну, привет, — процедил сквозь зубы, по возможности угрожающе. — Давно не виделись.

Шумно шагнул к ней, вцепился рукой в рыжие патлы, прижал к зарешеченному окну:

— Ты какого черта тут делаешь?

— Я… тут работаю… на этом маршруте… пусти!

— Деньги отдавай, сука… и все остальное. — Дима налег сильнее.

— Денег уже нет, — не слишком испуганно ответила Рыжая. — А все остальное отдам! Только сначала пусти!

Дима ослабил хватку и отошел на шаг.

— Ребята-а-а! — истошно заорала Рыжая.

В тамбур оперативно ворвались двое смуглых крепышей; один галантно обнял ее за плечи, второй с ходу двинул Диме в нос. Поезд в этот момент качнуло, и Дима тяжело повалился на заплеванный бурый пол.

— Завтра я тебе все отдам! — весело засмеялась Рыжая, выскакивая из тамбура. Крепыши остались.

Дима размазал по подбородку кровь и стал, пыхтя, подниматься на ноги. Толстая резиновая подошва, с узором в елочку, на секунду мелькнула перед глазами и смачно впечаталась в лоб. Дима снова повалился на спину. Тот, что обнимал Рыжую, присел рядом с Димой на корточки, ловко извлек из его кармана мобильный. Потом сказал:

— Сиди тихо.

Дверь тамбура с грохотом захлопнулась. Дима еще с минуту посидел тихо и уполз в туалет смывать кровь.

***

Маленькая миловидная медсестра с прыщиками на носу снова испуганно покосилась на Димину разбитую физиономию и снова зашебуршалась в бумажках:

— Нет, точно нет.

Елизавету Геннадьевну Прокопец в роддом № 16 не привозили. Дима вышел на улицу и собрался было звонить Лизиной подруге, но понял, что номер ее телефона исчез вместе с мобильным.

— Два пять семь. Черт, два пять семь, — вслух сказал Дима.

Код не срабатывал. Наконец из подъезда вышла старушка, ойкнула, посмотрев на Диму. Дима отодвинул ее в сторону и ломанулся внутрь. Подошел к своей квартире и с изумлением уставился на новенькую железную дверь. На всякий случай ковырнул в скважине ключом. Ключ не подошел. Дверь, впрочем, открылась — изнутри. На лестничную клетку недружелюбно шагнула толстая лоснящаяся туша в тельняшке.

— Я вас слушаю, — мрачно сказала туша и угрожающе почесала шерсть на груди, под полосатой тканью. Дима аккуратно заглянул туше за спину, в дверной проем. Незнакомые обои с фиолетовыми ромбиками.

Только после того, как алкоголик Гриша заверил Диму, что год назад завязал, и попросил «ему не тыкать»; после того, как Дима безрезультатно сходил по всем известным ему адресам и столь же безрезультатно позвонил по всем известным телефонам, — только после этого Дима пришел в милицию и заявил, что у него пропала жена.

***

— Да какая у тебя, на хуй, жена? — монотонно повторил потный усатый мент.

— Где твоя регистрация? Кто тебя нанял расклеивать эти объявления? — Второй мент, лысый, с густыми черными бровями, аккуратно выложил перед Димой его паспорт с ростовской пропиской и знакомое «Вам не с кем поделиться проблемами? Вас посещают страшные фантазии? Вы не тот человек…».

— Из-за тебя, сука, женщину изнасиловали! — взревел усатый и швырнул поверх объявления фотографию. На фотографии красовалась, вся в синяках и ушибах, дама, которая хотела воспитать дога.

***

Били долго, до вечера, но в итоге все-таки отпустили. Полуживой, Дима добрался до Курского вокзала и купил билет в Ростов-на-Дону.

***

— Ну вот и папа вернулся, — сказала Катя и сунула Диме в руки визжащий, дрыгающийся сверток. — А что так долго? Очередь была? И что у тебя с лицом?

Миттель равнодушно обнюхал Димину штанину. Сверток неожиданно замолчал. Маленькое красное лицо судорожно сморщилось, потом разгладилось, и на Диму без всякого выражения уставились воспаленные равнодушные глаза.

— А у нас — диатез, — сообщила Катя. — Ужинать будешь?

Ночью Дима долго ворочался на узкой кровати. С отвращением упирался лбом в чужое, с резким запахом чужого пота, Катино плечо. Наконец устроился, ровно задышал.

Во сне он увидел Лизу. Худую, длинноногую, грустную, бледную. В руках у нее был аккуратно завернутый в детское одеяльце игрушечный младенец. Неподвижный резиновый пупс с восковым лицом и красными кругляшами щек.

Она качала его на руках, быстро-быстро, со странным деревянным скрипом.

— Тебе надо петли смазать, — тоскливо, чуть не плача от нежности, говорил ей Дима.

Она не слышала. Она качала ребенка и все повторяла:

— Дима, возвращайся. Дима, приезжай.

Агентство

Я иду по узкой вонючей дорожке между сараев. Сараи все почему-то зеленые, лишь иногда попадаются темно-коричневые. Я стараюсь не задевать плечом их стены: они покрыты желтоватой слизью и птичьим пометом с налипшими сверху куриными и голубиными перышками. Мои ботинки и штанины брюк до самых колен покрыты белесой грязью. По инерции я все равно смотрю под ноги: стараюсь не наступить в лужу или собачью кучу.

Пятнистая шавка с распухшим животом и грязными глазами лежит поперек дорожки и грызет куриную кость. Я делаю шаг вперед. Шавка показывает желтые зубы и тихо рычит. Я останавливаюсь. Впереди всего четыре сарая и — выход из лабиринта. Я поднимаю ногу — шавка переходит на визг, черно-белая шерсть на спине встает дыбом. Я бью ее ботинком по морде. Она отскакивает на метр, но потом снова подбегает и разражается пронзительным писклявым лаем. Я бью ее снова, придавливаю ногой к земле, она утробно урчит, ее морда утыкается в куриную кость. Я давлю сильнее. Собака умолкает. Что-то хрустит — я не смотрю что. Быстро дохожу до конца дорожки и оказываюсь на детской площадке. Промываю ботинки в луже.

В центре двора — песочница, в которой копошатся с ведерками два мальчика-переростка. Приземистые качели, гнилой деревянный стол. У стола толпятся дети, разинув рты разглядывают что-то. Я подхожу ближе. Я вижу ее.

На фотографии в газете она выглядела иначе — растерянная слюнявая кукла с испуганными глазами и идиотским желтым бантом на голове. Вживую — ничего особенного: невзрачный пятилетний ребенок, шмыгает носом, сосредоточенно сопит над чем-то. Я протискиваюсь между детьми, встаю рядом с ней. Они молча, с изумлением таращатся на меня. Она продолжает увлеченно ковыряться зеленым бутылочным стеклышком в чем-то, что лежит на столе. Справа от нее — мутная банка из-под майонеза, на дне ползают дождевые черви, оранжевые с черным жуки-пожарники и огромный майский жук.

Она вытаскивает из банки пожарника и кладет на стол спинкой вниз. У нее грязные пухлые руки с черными полосками под ногтями. Высунув от напряжения язык, стеклышком разрезает насекомое надвое, вдоль живота. Дети с любопытством разглядывают две брыкающиеся половинки. Она снова лезет в банку, вытаскивает дождевого червя. Червь некоторое время судорожно извивается, повиснув на ее пальце, затем сдается, безвольно обмякает. Она берет стеклышко.

Я делаю строгое лицо и грозно спрашиваю:

— Это еще что такое?!

Дети с хихиканьем разбегаются. Она резко поворачивается ко мне, роняет червяка на землю. Смотрит. Тупо, без всякого выражения. Ее взгляд рассеянно ползает по моей одежде.

— Что это ты делаешь? — спрашиваю очень тихо.

Она опускает голову. Шмыгает носом. Червяк лежит на земле неподвижно, там же, куда она его уронила.

— Мы играли в больницу. — Она слегка пинает червя носком ботинка. — Я врач. — Червяк нервно свивается в спираль. — Я делаю операции.

Я говорю ей:

— Что же ты наделала? Убила жучка. Его мама очень расстроится.

Снимаю темные очки и смотрю ей в глаза. Грустно и чуть укоризненно. Ее лицо наконец сморщивается в плаче. Слезы капают на стол. Она зажмуривается.

Я говорю ей:

— Знаешь, что теперь надо сделать, чтобы его мама тебя простила?

— Что?

— Надо проглотить стеклышко.

***

Правило номер один. Никакого криминала, никакого физического вмешательства. Только естественный ход вещей, слегка скорректированный нами. Если вам нужно просто кого-то убрать — найдите наемного убийцу. Мы занимаемся другим. Мы делаем случайности. Мы делаем совпадения.

У нас есть все. У нас есть квартиры на высоких этажах с аварийными балконами. Выигрышные лотерейные билеты. Свои казино. Свои школы. Свои магазины. Свои самолеты. Свои больницы. Актеры, исполняющие любовные роли в течение любого срока — от пары часов до пары десятков лет. Актрисы, играющие преданных женщин. Актрисы, играющие продажных женщин. Актрисы, играющие актрис. Более пятисот видов смертельных ядов. Бракованные лестницы-стремянки. Десятки тысяч болезнетворных бактерий. И вакцины от этих болезней. У нас есть одноглазые котята. Чистокровные доберманы. Просроченные продукты. Дырявые презервативы. Неисправные автомобили. Кинофильмы, о существовании которых никто не подозревает: в титрах пока не указаны ни режиссер, ни автор сценария — целая фильмотека, гениальные ленты, ждущие своих «творцов». Гигантские стеллажи книг, написанных анонимными авторами, — когда-нибудь они станут бестселлерами… У нас есть все.

***

В Агентство я пришел по объявлению «Требуются монтажеры, звукооператоры, сценаристы, ассистенты режиссера, актеры». Собеседование происходило в пустой комнате; меня экзаменовал тихий гнусавый голос, сочившийся из динамика на потолке.

— Сколько вам лет? — спросил Динамик.

— Тридцать пять.

— Чем вы занимаетесь?

— Я сценарист. Пишу сценарии для телесериалов.

— Чем вы увлекаетесь? — спросил Динамик.

— Ничем. По вечерам смотрю телевизор. Играю в Counter Strike.

— В какой позе вы спите?

— Что?!

— В какой позе спите? — бесстрастно повторил Динамик.

— Ну… обычно на правом боку. Иногда на спине.

— У вас есть жена?

— Нет.

— Вы ведете половую жизнь?

— Какая разница?

Динамик промолчал.

— Нет, — сказал я.

— Любовница? Любовник?

— Нет, — сказал я.

— Домашние животные? Растения?

— Нет.

Экзамен продолжался около пяти часов. Я подробнейшим образом описал мое детство, мою любимую морскую свинку, падение морской свинки с седьмого этажа, моих родителей и похороны моих родителей, мои подростковые прыщи, мои подростковые поллюции. Я перечислил названия глянцевых журналов, которые помогают мне мастурбировать. Раньше помогали. Я терпеливо рассматривал идиотские картинки и говорил Динамику, что они мне напоминают. Я даже придумывал рифмы к разным словам, которые диктовал Динамик.

В итоге меня взяли на работу в Агентство. Думаю, потому, что я никакой. У меня нет ни друзей, ни родственников. У меня невзрачная, незапоминающаяся внешность. Средний рост. Средний вес. Меня можно перепутать с кем угодно. Меня невозможно запомнить. Если я ограблю кого-то средь бела дня, пострадавший не узнает меня на очной ставке. У меня нет родинок, бородавок или шрамов. У меня тонкие губы, ничем не примечательный нос, тусклые волосы, маленькие, невыразительные глаза, маленький мягкий член. Я импотент. Я ничем не увлекаюсь. Я умею придумывать бесконечные унылые истории об осиротевших детях, разлученных влюбленных, потерявших память красавицах и алчных злокозненных женихах. Я ношу темную неброскую одежду — обычно серую или темно-синюю — и темные очки. Я живу скучную жизнь. Я именно тот, кто им нужен. Идеальный Агент.

***

Там растут цветы. Извиваются и шевелятся от ветра. Отвратительные жирные кладбищенские цветы — высотой почти в человеческий рост. У них мощные лоснящиеся стебли и ядовито-желтые головки. А еще крапива — тоже гигантская и просто трава — густая, хрустящая, влажная. Втянувшая в себя подземные соки.

Народу совсем мало. Писатель сутуло застыл в одной позе, смотрит в землю, не шевелится. Его жена все время плачет, но аккуратно, без истерики. И еще несколько женщин плачут.

Я стою на некотором расстоянии от них, прислонившись к дереву. Довольно близко, но так, чтобы не бросаться в глаза. На мне длинный серый плащ. Начинается дождь — я натягиваю на голову капюшон. Я думаю: как забавно. Все это я уже не раз описывал — раньше, когда сочинял сценарии. В первой ли серии или в сто первой — рано или поздно в сериале случаются похороны. А в сцене похорон обязательно льет дождь. И чья-то одинокая фигура стоит чуть поодаль. В сером плаще, за деревьями.

Дождь усиливается, и скоро все начинают расходиться — чуть более суетливо, чем полагается в таком случае. Одна женщина задерживается у могилы: у нее есть зонтик.

Я поплотнее запахиваю капюшон — так, что лица практически не видно, только кончик носа и очки — и направляюсь к ней. Свои обычные темные очки я сегодня надевать не стал — выбрал другие, с круглыми зеркальными стеклами. Я не хочу, чтобы она запомнила меня, но беспокоиться не о чем, и я могу подойти к ней совсем близко. Она будет смотреть, но запомнит только себя — свое отражение на моем лице.

У нее добрая круглая физиономия с тремя дрожащими подбородками. Глупые голубые глаза изучают себя в моих зеркалах, когда я тихо прошу ее дать мне адрес Писателя. Кто я? Просто большой поклонник его таланта… Такое горе… У меня тоже дети, страшно себе представить… Нет, я не собираюсь надоедать визитами, я просто хочу отправить письмо с соболезнованиями, вы же знаете, иногда это помогает. Я бы ограничился телефонным звонком, но у них ведь нет телефона.

Она доверчиво кивает и диктует адрес.

***

Поначалу работа мне очень понравилась. Собственно, в Агентство меня вызывали крайне редко — раз в три месяца, не более того. Мне предоставили квартиру, и я работал на дому. Каждое утро я обнаруживал в своем почтовом ящике большой картонный конверт без подписи, а в нем — очередной сценарий. Курьера, который приносил — вероятно, глубокой ночью — этот конверт, я ни разу не видел. Потому что существовало правило номер два. Сотрудники Агентства ни в коем случае и ни под каким предлогом не должны знать друг друга в лицо или по голосу. Никаких собраний и корпоративных вечеринок: каждый агент работает совершенно автономно. Задания мы получаем по телефону от Координатора — гнусавая электронная скороговорка, без жизни, без интонаций.

Каждое утро я съедал пару йогуртов и взбитое сырое яйцо, пил чай с молоком, быстренько умывался холодной водой и сразу принимался за работу. Внимательно прочитывал сценарий, делал карандашом пометки на полях. После этого у меня оставалось еще часа полтора, чтобы заняться своими делами — пока не позвонит Координатор.

Координатор был неизменно вежлив («Добрый день, как вы себя сегодня чувствуете? Рад, что у вас все в порядке, — так что перейдем к делу. Клиент подъедет к вам сегодня около пяти — пожалуйста, обсудите с Клиентом детали сценария — убедитесь, что сценарий соответствует требованиям Агентства. Всего доброго, успехов в работе»).

Агентство — засекреченная организация. Его филиалы есть в каждой стране. О его существовании знают лишь избранные.

***

Наши клиенты могут придумывать свои сценарии, а могут использовать уже готовую историю — из книги или кинофильма. Наибольшей популярностью пользуется Стивен Кинг: по нескольку раз мне заказывали «Сияние», «Мизери», «Ловца сновидений». Какой-то грустный молодой человек принес распечатку с коротеньким рассказом Кинга — уже не помню, как называется, — об ожившем пальце, который завелся в ванной комнате у одной супружеской четы. Молодой человек хотел, чтобы в течение вечера мы запускали заводной резиновый палец в раковину и унитаз в квартире двух милых интеллигентных пенсионеров. Деньги на этот заказ он копил десять лет. Интеллигентными пенсионерами были его родители.

Как-то приходила полоумная старуха-миллионерша, чтобы заказать эпизод из «Кладбища домашних животных» для шумного семейства, проживавшего с ней по соседству. Мечтательно закатив глаза, она говорила:

— Итак, вы подстраиваете аварию, их кошка попадает под машину и умирает. Они хоронят ее, но через день мертвая кошка возвращается и пугает…

— Простите, это невозможно, — терпеливо отвечал я.

— Ну почему же невозможно? — в который раз изумлялась старуха.

— Мертвая кошка не может вернуться. Но мы можем изобразить такую кошку. Это будет искусственная, заводная кошка. Синтетическая. Довольно мертвая на вид. Или просто живая кошка, загримированная под мертвую.

— Да нет же, если кошка вернется живая, весь смысл теряется. А я хочу, чтобы их кошка попала под машину и умерла. Они бы ее похоронили, а потом, через день…

Кроме того, клиенты просто обожают «Титаник». Согнать всех, кто тебе антипатичен, на одну гигантскую посудину и разом торжественно потопить — вариант соблазнительный, дорогой и пошлый. Агентство приняло такой заказ лишь раз, в 1912 году, когда кто-то — не буду называть имени — действительно придумал все это. Сценарий тогда сочли эффектным, вызывающим. Но повторять этот фокус снова и снова — удел людей, начисто лишенных фантазии. Таким клиентам мы предлагаем обойтись авиакатастрофой. Как правило, они соглашаются. А иные довольствуются просто аварией поезда или автобуса.

Самостоятельные сценарии, как правило, более чем убоги. Например, папочки-миллиардеры любят заказывать для своих ненаглядных деток практически всю их жизнь наперед. Родился — учился — нажился — женился — умер во сне. Всевозможные детали и хоть какие-то сюжетные повороты для таких голых схем я придумываю сам. Скука смертная. Но что делать: каждый день самые богатые люди планеты и просто очень богатые люди приносят сюда свои деньги. Такие огромные деньги, что их хватает на содержание нашего Агентства. Такие огромные, что у нас есть все.

***

Писатель идет к железнодорожному вокзалу — покупать обратные билеты. Естественно, они больше не могут здесь оставаться. Это слишком маленький городок, и каждая собака уже знает о том, что случилось. К тому же провинциальная тишина теперь ни к чему: едва ли Писатель продолжит работу над новым романом. Вернуться в свой большой, грохочущий, по-дружески равнодушный город — единственное, чего им сейчас хочется.

Он идет, низко опустив голову. Я иду за ним.

На нем ярко-красный шарф — дурацкая радостная клякса на черной одежде. Я слежу за ним уже больше недели, но этот шарф вижу впервые. Может быть, он где-то случайно подобрал его и бездумно нацепил на себя: обычно Писатель одевается со вкусом. А может, надел специально — чтобы к этой кричащей тряпке, а не к его лицу прилипали сочувственные взгляды.

Он покупает билеты. Медленно плетется обратно по узкой пустой платформе. Я иду за ним. Мне жаль его. Он не слышит мои шаги у себя за спиной: их заглушает шум приближающегося поезда.

***

Конечно, я не собирался всю жизнь довольствоваться должностью простого редактора сценариев. Дело не в том, что я карьерист, и неудовлетворенные амбиции тут ни при чем. Просто я творческая личность. Я всегда мечтал… да, я всегда мечтал попробоваться в Агентстве как режиссер.

Однажды утром мне позвонил Координатор и после привычного гнусавого речитативчика добавил еще одну фразу: «…Пожалуйста, обсудите с Клиентом детали сценария — убедитесь, что сценарий соответствует требованиям Агентства, — с сегодняшнего дня у вас есть право реализовывать заказанные сценарии самостоятельно».

***

Мне было не по себе. В ожидании звонка Координатора я бессмысленно пялился в телевизор уже больше часа. Почему-то работало только два канала, и я попеременно расстреливал из телевизионного пульта участников ток-шоу на одном и каких-то подозрительных улыбчивых медработников на другом. Когда я нервничаю, я всегда переключаю программы. Это меня успокаивает.

— Дверь была открыта.

Кто-то еще находился в комнате. Кто-то говорил со мной отвратительным хриплым голосом. На экране толстая женщина в мини-юбке ерзала в огромном кожаном кресле и собиралась плакать. Я прицелился в нее пультом, нажал зеленую кнопку, и она с облегчением растворилась в квадрате темноты. Я продолжал смотреть. Темноту заполнило мое отражение — мое и того, кто стоял у меня за спиной.

— Будьте добры, оставьте этот канал. Мое любимое ток-шоу.

Я шевельнул пальцем, и женщина воскресла. Длинноногая ведущая злорадно протягивала ей стакан воды. Толстая вытирала слезы одноразовыми бумажными платочками и горестно мотала головой. Я точно знаю, что дверь не могла быть открыта. Я всегда закрываю дверь.

Я оглянулся.

С этим Клиентом все было странно, очень странно с самого начала. Во-первых, в тот день мне не принесли сценарий — я напрасно прождал все утро. Во-вторых, о его приходе меня не предупредили. Он пришел сам. И в-третьих, у него, кажется, был ключ от моего дома. Иначе как он мог проникнуть внутрь? Я всегда закрываю дверь.

Он положил на мой письменный стол папку с надписью «Сценарий» и большую — чуть не на полосу — газетную вырезку.

Статья называлась как-то очень торжественно и бессмысленно: «Новый голос поколения», или «Голос нового поколения», или «Поколение нового голоса»?.. Что-то в этом роде. Прямо под заголовком красовалась гигантская фотография, изображавшая счастливое семейство: муж, жена, маленькая дочка. Он смотрит в камеру поверх очков — чуть иронично, немного устало, в целом доброжелательно. Она улыбается, глядит на него с гордостью: улыбка одновременно глупая и фальшивая. В одной руке она держит какой-то листок — кажется, почетную грамоту, — другой чуть приобнимает ребенка.

Фотографию обрамлял куцый текст, в котором сообщалось, что популярный Писатель, обладатель нескольких престижных литературных премий, вместе с семейством уезжает из столицы в маленький провинциальный городок, чтобы вдали от столичной суеты полностью посвятить себя созданию очередной книги.

Далее следовало интервью с Писателем. Тот говорил, что идею нового романа вынашивал много лет. Что в новом романе снова будут затронуты самые актуальные проблемы современного общества. Что первым читателем нового романа, как всегда, станет его супруга. И что в новой квартире, которую они купили в маленьком провинциальном городке, не будет телефона: лишние связи с внешним миром им ни к чему.

Я потянулся было к папке со сценарием, но он остановил меня:

— Потом. Это потом. Когда я приду в следующий раз.

Он двинулся к выходу. Сценарий и газетная вырезка остались лежать на моем столе.

Глядя ему в спину, я спросил:

— Когда?

— Скоро.

— Все-таки хотелось бы знать поточнее. — Я собирался произнести это жестко, но получилось скорее заискивающе. — Мне ведь нужно как-то планировать… свои дела.

Он сказал:

— Не волнуйтесь. В ближайшее время у вас больше не будет дел. Кроме этого.

***

Это был мой первый серьезный заказ, и я решил тщательно подготовиться. Первым делом отправился в книжный.

Книги Писателя выставлены на центральном прилавке под табличкой: «Бестселлеры». Два романа (все, что он успел написать) уложены в аккуратные стопочки. К ним тянутся руки — с розовым лаком, с зеленым лаком, без лака, с обгрызенными ногтями, с волосатыми пальцами, с обручальными кольцами… Когда стопочки становятся совсем низкими, приходит вялая продавщица, волоча длинные кривые ноги на огромных каблуках, и приносит еще. Я тоже протягиваю руку, беру оба романа и пристраиваюсь в очередь у кассы. Передо мной стоит девушка с жидкими желтыми волосами и держит в руке те же книги, что и я. Равнодушно рассматривает обложки. Одна — ярко-зеленая, с неопределенно-расплывчатым профилем. Другая — грязно-красная, на ней изображены бесконечные ряды консервных банок и бутылочек с соусами. Я уже почти ненавижу Писателя.

Рядом с кассовым аппаратом стоит блюдечко с карамельными конфетами. Желтоволосая засовывает в рот сразу несколько, с хрустом жует. Оглядывается на меня и тут же отворачивается. В магазине душно и противно пахнет клеем. Я уже ненавижу Писателя. Я терпеть не могу карамель.

Я читал весь вечер и большую часть ночи. Они были довольно короткие, эти книги, но слишком меня раздражали, чтобы справиться с ними быстро.

Первый роман назывался «Смерть в супермаркете». Там рассказывалось об одинокой пожилой женщине, которая пришла в супермаркет, чтобы купить приправу для какого-то блюда из рыбы, которое она собиралась готовить на ужин. Однако одной приправой она, естественно, не ограничилась — благо супермаркеты устроены таким образом, чтобы покупатели сгребали с прилавков как можно больше продуктов, — и вот она бродит среди сосисок, сыров, соусов, упаковок с капустой брокколи и бутылок с кока-колой, и вспоминает свое детство, молодость, всю свою жизнь. Какие-то неудачные романы, аборты, вечеринки. Параллельно она читает надписи на этикетках. Ходит, вспоминает, читает, и не может остановиться, и теряется в продуктовом лабиринте. У нее кружится голова, и вот она уже шатается и зовет на помощь, но грохот тележек заглушает ее слабый старушечий голос. И когда дрессированный продавец-консультант наконец подходит к ней, чтобы пропеть свое дежурное «чем-я-могу-вам-помочь», она падает и — смотри название книги — умирает.

К роману прилагалось восторженное послесловие — там объяснялось, что в своих «смелых и яростных произведениях» Писатель борется с культом потребления.

Это было невыносимо скучно.

Вторую книгу — о серийном маньяке-убийце, члене движения Гринпис, истреблявшего всех, кто недостаточно любил природу, — я читать не стал, только просмотрел. Тоже ничего особенного.

***

Координатор перестал мне звонить. В Агентстве Клиенту выдали ключ от моей квартиры, и он приходил, когда считал нужным. Он появлялся без предупреждения, подкрадывался тихо-тихо и говорил: «Рассказывай. Я хочу слышать отчет. Мне нужны все подробности».

И я рассказывал, стараясь стоять к нему спиной. Ему невозможно было смотреть в лицо. Но и не смотреть — почти невозможно. Оно звало, гипнотизировало, издевалось, это лицо. Оно притягивало, завораживало и высасывало душу — а потом отталкивало. Оно было безобразно. Пародия на клоуна.

Одна — правая — половина этого лица всегда оставалась неподвижной. Зато вторая, когда он говорил, дико гримасничала, рот кривился влево, левая бровь то изумленно приподнималась, то злобно хмурилась, волоча за собой, вверх-вниз, точно на невидимой ниточке, дрожащую, подергивающуюся щеку и издевательски подмигивающий глаз. Но самым ужасным в этом лице был второй его глаз. Тот, что на мертвой половине, с красными воспаленными веками. Он никогда не моргал. И он был круглый. Идеально круглый птичий глаз.

***

Писатель падает. Удивленно озирается. У него перед глазами — яблочные огрызки, пустые пластиковые бутылки из-под кока-колы, кожура от семечек, зеленые осколки стекла, помятые пивные банки, застрявшие под дощечками шпал. Он смотрит вверх и вяло говорит: «Помогите!», но грохот поезда заглушает его голос.

«Никто не удивится. Никто ничего не заподозрит, — написано в сценарии. — У писателей, как у всех творческих личностей, неустойчивая психика. А в этом городке каждая собака знает, что у него был повод для самоубийства».

Я стою на краю платформы и смотрю вниз. Кроваво-красный шарф теперь неотличим на общем фоне.

Потом я иду на почту, покупаю открытку с Дедом Морозом (она мне не нравится, да и не сезон — но на остальных, что есть в продаже, рисунки еще хуже: отвратительная кукла-неваляшка и золотые розы), сверяюсь со сценарием и, стараясь копировать почерк, которым он написан, аккуратно вывожу: «Видишь, я все же могу». Получается похоже.

Вписываю адрес, который дала мне женщина с тремя подбородками, и отправляю открытку писательской жене. Вдове.

***

Когда Клиент пришел во второй раз, он взял с моего стола сценарий, протянул мне и сказал: «Читай вслух». Я читал, а он беззвучно шевелил своими отвратительными губами и иногда улыбался. Двадцать страниц машинописного текста — он знал их наизусть. Впервые за время работы в Агентстве мне стало страшно. Столько ненависти.

***

Ну вот — я сделал почти все, что хотел Клиент. Почти. Последняя страница сценария лежит передо мной.

Осталась только Вдова. Я должен был покончить с ней сегодня, но не смог. Что-то не так, я чувствую. Конечно, мне, в общем-то, все равно, это не мое дело, это просто моя работа, но… Что-то не так. Я уже пришел к ней — с огромным букетом тюльпанов («Добрый день, доставка цветов — букет прислали поклонники вашего покойного мужа — примите мои соболезнования»). Но она так кричала… Так странно кричала… Я ушел.

Да, я знаю, знаю. Она давно уже не в себе — после того, что мы сделали с ней. Она открыла мне дверь и стояла на пороге — почти голая, слипшиеся грязные волосы закрывали лицо; в руке она держала замороженную рыбину и сосала ее голову, словно это был леденец на палочке. Впивалась своими губами в ледяную открытую пасть, облизывала мертвые рыбьи глаза. Она долго смотрела на меня, бессмысленно, тупо. Я протянул ей букет — взяла свободной рукой, с минуту рассматривала, потом уронила. И вдруг дико, с подвываниями, закричала. Наверное, так часто кричат умалишенные. Но она… что-то в ее крике меня насторожило.

И я ушел. Прежде чем с ней покончить, мне нужно кое-что прояснить. У меня накопились вопросы к Клиенту.

Почему мне больше не звонит Координатор? Почему она так кричала? Но главное…

— Откуда такая ненависть? — Я сам удивляюсь, что все же решился спросить.

Он молчит.

Я слишком нервничаю — так сильно, что трясутся руки. И у меня словно горит все лицо. Иду в ванную, чтобы умыться холодной водой. Он молча идет следом.

Я умываюсь, становится лучше. Вытираю лицо полотенцем и слышу, как он запирает дверь ванной изнутри. Мне становится страшно. Он стоит прямо за моей спиной. Он сумасшедший.

Поднимаю голову. В зеркале над раковиной отражается его уродливое лицо. Я вдруг замечаю, что по его щеке текут слезы.

— Вы плачете?

В ответ он улыбается — его левая половина улыбается. Он говорит:

— Лагофтальм.

— Я не понимаю.

— Лагофтальм — заячий глаз. Из-за паралича круговых мышц глаз веки не смыкаются, что приводит к нарушению циркуляции слезы.

Я спрашиваю:

— Это у вас с детства?

Он качает головой:

— Автомобильная авария — чуть больше пяти лет назад. Множественные переломы конечностей, пролом черепа, повреждение лицевого нерва. У меня парализована половина лица. Три месяца я провел в интенсивной терапии. Потом еще полгода — в хирургическом отделении и пару лет — в психиатрическом. В каком-то смысле, у меня началось второе детство. Я разучился жевать…

Мне совсем не хочется слушать его дальше.

— Зачем вы мне все это рассказываете?

— …и теперь могу есть только жидкую пищу… Каждое утро — на протяжении нескольких лет — мне звонит мой лечащий врач, и, словно заботливая мамаша, спрашивает, как самочувствие, и дает инструкции на весь день. Он бы звонил и дальше — я думаю, он бы звонил мне всю жизнь, если бы…

— Перестаньте!

— …если бы я не перерезал телефонный провод. Я не могу появляться на улице без темных очков. У меня на лице — пятнадцать шрамов, и иногда они страшно болят…

Я зажмуриваю глаза.

— …помогает только ледяная вода.

Почти шепотом я снова спрашиваю:

— Откуда такая ненависть?

В зеркале я вижу, как он улыбается одной половиной рта:

— А ты вспомни. Все очень просто. — Он смотрит на меня своим круглым мертвым глазом. Я смотрю на себя своим круглым мертвым глазом.

***

— Где ты была?

Я говорю гадким высоким голосом. Совсем не своим — или, может быть, я только сейчас заметил, как мой голос звучит на самом деле. Моя футболка противно намокла под мышками: по синей синтетике расползаются едкие черные пятна. От меня плохо пахнет. У меня болит живот. После каждой моей фразы там что-то булькает — громко и трагически.

Она молчит. Я наливаю себе еще одну рюмку, залпом проглатываю, закуривая очередную сигарету, слежу, чтобы не очень дрожала рука с зажигалкой. Меня тошнит. Глубоко вдыхаю воздух, кашляю, тоже как-то пискляво и противно. Вдыхаю еще раз, говорю:

— Может быть, ты мне объяснишь, что происходит?

Она внимательно изучает невидимый предмет на полу. Потом поднимает на меня глаза — и в них нет ничего, кроме лени, кроме наглого, бесцеремонного желания спать.

— Утром, ладно? Поговорим утром. — Она выходит из комнаты.

— Нет, сейчас! — взвизгиваю я вслед, но не бегу за ней, сдерживаюсь.

Слышу, как закрывается дверь в ванную и шипит душ. Я пью прямо из горлышка. Потом говорю вслух: так не пойдет, чувство собственного достоинства, как же чувство собственного достоинства; наливаю в рюмку, что-то еще бубню себе под нос, как сумасшедший, как слабоумный. Потом начинаю плакать.

Она ложится спать.

Моя истерика. Моя ночь. Теперь уже не важно, теперь все можно, я веду себя как баба, ха-ха, я хлопаю дверьми, бегаю по квартире, всхлипываю, трясусь и корчусь. Я репетирую речь. Чем-то угрожаю, что-то доказываю зеркалу. Пью. Кончается, я выхожу из дому в тошнотворно кружащееся пространство и покупаю еще, пью.

Я приползаю к ней под утро.

Все эти месяцы — когда она старалась пораньше уйти и попозже вернуться, а иногда не возвращалась вовсе или вдруг срывалась на ночь глядя под каким-нибудь совершенно идиотским предлогом (родителей разбил радикулит — что, обоих? — ну да, обоих… — и нужно срочно погулять с их пуделем, у подруги случилась несчастная любовь — и нужно немедленно ехать ее утешать), и перестала прикасаться ко мне, и почти перестала со мной разговаривать, — все эти месяцы я не решался задать ей этот вопрос. Сейчас я тоже не хочу его задавать — но я пьян, и слова как-то сами собой вываливаются изо рта, медленно, неумолимо, большими вонючими кусками.

— Ты хочешь, чтобы я ушел?

Ее взгляд блуждает по комнате — за моей спиной явно рассыпаны десятки, сотни увлекательных невидимых штучек. Наконец замечает и меня. Собирается что-то сказать. Мне становится страшно, очень страшно.

— Да.

Все. У меня такое чувство, будто чья-то холодная маленькая лапка, незаметно преодолев слои кожи, жира и чего там еще есть внутри, цепко схватила меня за желудок и изо всех сил сжала. И я умер.

Какое-то время мы разговариваем, если это можно так назвать. Откуда-то с того света я задаю все эти вопросы — ненужные, нудные и пошлые. Мне не приходится думать над формулировками, я делаю все на автомате — я миллион раз заставлял никчемных героев своих никчемных сценариев говорить эти слова. У тебя кто-то есть? Значит, у нас все кончено? Кто он? Она отвечает, явно стараясь выглядеть виноватой, но у нее не получается. Она похожа на прилежную школьницу, читающую вслух стихотворение, которое вызубрила, не вникая в смысл. Фальшивые интонации. Акценты в неправильных местах. Да, все кончено. Да, кто-то есть. Он писатель. Она послушно отчитывается передо мной, она говорит все — и даже больше. Он такой талантливый. С ним так интересно. Он пока не издал ни одной книги, но все впереди, потому что он такой целеустремленный. Правда, он бедный, и у него даже нет квартиры, но это не важно…

Где же они будут жить? Как «где?» — конечно, здесь.

Я для нее уже привидение.

Последний штрих — и как эти чертовы сценарии умудрились вылезти из своего безобидного параллельного мира и забраться в мою гнусную действительность? — она, кажется, беременна. От него, естественно. Может, беременна, а может, и нет — еще до конца не поняла. Но по утрам подташнивает, и спать все время хочется. Говоря об этом, она заметно оживляется, она делится со мной как с подружкой. Я для нее уже привидение.

Я окончательно превращаюсь в одного из своих придурковатых персонажей. Я ору, что убью его. И ее убью. И их отвратительное потомство — если оно появится.

Она, видимо, тоже следует какому-то из моих сценариев, поэтому в ответ хохочет — громко и неестественно. И сквозь смех выдавливает:

— Т-ты? Ну-ну, убей… уб-бей… Ты же даже не можешь меня… даже не можешь…

Я судорожно сгребаю в сумку какие-то совершенно ненужные вещи, хлопаю дверью и выскакиваю на улицу. С третьей попытки открываю дверь машины и сажусь за руль. Я пьян — но не настолько, чтобы не понимать, что мне совершенно некуда ехать. И что сейчас я разобьюсь к чертовой матери.

И пока автомобиль медленно, кинематографично опрокидывается колесами вверх, и прежде чем моя голова ударяется о боковое стекло и сотни осколков впиваются в лицо, я успеваю о многом поразмыслить. И понять, почему все так получилось. Почему она так обошлась со мной. Думаю, потому, что я никакой. У меня нет ни друзей, ни родственников. У меня невзрачная, незапоминающаяся внешность. Средний рост. Средний вес. Меня можно перепутать с кем угодно. Меня невозможно запомнить. Если я ограблю кого-то средь бела дня, пострадавший не узнает меня на очной ставке. У меня нет родинок, бородавок или шрамов. У меня тонкие губы, ничем не примечательный нос, тусклые волосы, маленькие, невыразительные глаза, маленький мягкий член. Я импотент. Я ничем не увлекаюсь. Я умею придумывать бесконечные унылые истории об осиротевших детях, разлученных влюбленных, потерявших память красавицах и алчных злокозненных женихах. Я живу скучную жизнь. Я именно тот…

…Я именно тот, кто им нужен. Идеальный Агент.

Щель

Я заглядываю в комнату. Моя пятилетняя дочь играет на полу, бормоча себе что-то под нос. Она сидит на цветастом турецком ковре и, почесывая об него свои голые пятки, заплетает косичку большой старой кукле. Я улыбаюсь, тихо прикрываю за собой дверь, но тут же соображаю, что забыл попросить ее надеть носки: открываю дверь снова и ловлю на себе ее напряженный, испуганный взгляд.

— Никогда нельзя так делать, папа, никогда нельзя!

— Как делать? — удивляюсь я.

— Никогда нельзя два раза подряд открывать дверь.

— Почему?

— Ты не поймешь.

— Но ты все же попробуй объяснить.

— Ты не поверишь.

— А если поверю?

— Потому что, ну потому что, когда ты так делаешь, — возбужденно тараторит она, — когда ты делаешь так, получается щель — не настоящая, вернее, настоящая, но невидимая щель, между мирами, и через эту щель может быстро проскочить Бог, — она страшно округляет глаза, — и утащить тебя туда.

— А если открыть дверь три раза? — интересуюсь я.

— Три раза — это ничего. А вот четыре — даже хуже чем два.

— А пять? — Мне становится все любопытнее.

— Пять можно.

— Шесть?

— Нельзя.

— То есть четные числа? — зачем-то спрашиваю я, и она, естественно, молчит: она не понимает, что такое «четные числа». — И откуда же ты это знаешь? — спрашиваю я.

Видимо, в моем тоне, незаметная для меня, проскальзывает ирония. Во всяком случае, она сразу чувствует, что что-то не так, и обиженно надувает губы:

— Я же говорила, что ты не поверишь…

— Откуда ты знаешь? — повторяю я как можно более серьезно и проникновенно.

Но она больше не доверяет мне; кроме того, наш разговор, кажется, ей наскучил. Она уже снова возится с белой синтетической косой и нехотя отвечает, даже не глядя в мою сторону:

— Я знаю. Просто знаю.

Еду на работу. Час пик.

«Осторожно. Двери закрываются. Следующая станция — „Белорусская“».

В вагон продолжает медленно вливаться толпа решительных пустоглазых людей. Мне выходить на следующей, но я даже не пытаюсь сопротивляться, спокойно даю им оттеснить себя в глубь вагона.

Ко мне прижимается невысокий, изящный молодой человек. У него очень волосатые руки — кисти рук. Все пальцы покрыты курчавыми черными волосками, и даже на ладонях, кажется, видна темная поросль. Лицо чисто выбрито, но синеву, предвещающую скорую щетину, не скроешь; эта плодородная синева поднимается до самых глаз. Странно, думаю я, столько растительности на таком юном лице — куда естественнее выглядело бы ее полное отсутствие, гладкая нежно-розовая кожа…

Двери поезда захлопываются и опять открываются. «Отойдите от края платформы!» — раздается из громкоговорителя. Двери сталкиваются и разъезжаются снова. «Посадка окончена», — раздраженно говорит машинист. И еще раз — хлоп-хлоп… «А ну отпусти двери!» — ревет машинист, и невидимый хулиган наконец отступает. Поезд рывком трогается и ныряет в гремящую темноту.

Молодой человек готовится к выходу: своей волосатой рукой лезет в карман куртки, извлекает оттуда гигиеническую губную помаду — на улице мороз — и аккуратно возит ею по пухлым капризным губам.

Мрачный красномордый мужик, как и я — только сбоку — притиснутый к юноше, что-то злобно бормочет. Звуки растворяются в грохоте поезда, но по губам легко читается: педик.

Я пробираюсь к дверям. Молодой человек мне подмигивает. Красномордый, кажется, хочет сплюнуть на пол — но сдерживается.

Устало карабкаюсь по лестнице вверх и выхожу из метро.

Это не «Белорусская». Хотя и очень похоже. Тверская улица, мост… Но под мостом, с шумом унося за горизонт обломки заснеженных льдин, течет широкая, полноводная река. А по мосту неторопливо прогуливаются люди, придерживая руками головные уборы — у воды очень ветрено.

Привокзальная площадь — та, где в любое время дня и ночи автомобильные пробки, — покрыта льдом и практически пуста. Лишь два одиноких конькобежца изящно скользят по ней, выписывая идеальные восьмерки.

Совершенно автоматически я поднимаюсь на мост, в полусне перехожу через реку, сворачиваю в переулок направо, долго безвольно петляю по незнакомым улицам — пока наконец тихая паника не овладевает всем моим существом. Я решаю вернуться обратно к метро, но уже не могу понять, с какой оно стороны. Я ускоряю шаг, почти бегу.

Мне навстречу идет женщина. У нее милое, доброе лицо. Задыхаясь от быстрой ходьбы, задыхаясь от отчаяния, я спрашиваю ее, как пройти к ближайшей станции метро. Она останавливается, приветливо улыбается и издает пронзительный, протяжный крик чайки. Потом прикрывает рот рукой — очень смущенно, словно только что сыто рыгнула за обеденным столом:

— Извините… Вам надо идти прямо, потом налево, и там сразу увидите. — Она кивает мне на прощание.

Я говорю:

— Подождите! Скажите, пожалуйста, где я нахожусь?

Она смотрит на меня несколько удивленно и отвечает:

— Вы находитесь в… И-о-и! — снова кричит чайкой.

— Где? — переспрашиваю я.

— В… И-о-и! И-о-и!.. Извините, пожалуйста. Никак не могу выговорить.

Она уходит.

Я иду, как она сказала, и действительно возвращаюсь к метро. Спускаюсь вниз. Лестница слишком короткая — всего пять-шесть ступенек, и я уже под землей.

Я стою на платформе и смотрю, как сбывается мой самый страшный сон.

Мне с детства снился этот сон. Я стою на платформе, и ко мне приближается красный блестящий поезд. Его цвет не такой, как у «Красной стрелы», что отходит с Ленинградского вокзала в 23.55. Мой поезд — красный иначе. Он красный, как новенький американский гоночный автомобиль, сияющий на полуденном солнце. Он красный, как дорогой лак на ногтях у фотомодели. Он красный, как тонкое ажурное белье на теле шлюхи.

Он приближается, замедляет ход, а потом — нет, я не падаю под колеса, он не превращает меня в жуткое месиво, ничего такого не происходит. Он просто останавливается на перроне — но более сильного ужаса, но страшнее кошмара я не могу себе представить.

На этом месте я всегда просыпался, обливаясь холодным потом.

Теперь я стою на платформе. Ко мне приближается красный блестящий поезд. Он замедляет ход и останавливается на перроне. Я захожу внутрь, берусь рукой за поручень.

«Осторожно. Двери закрываются».

Двери закрываются, и поезд трогается.

Задыхаясь, я мечусь по просторному пустому вагону. Следующая станция. Какая следующая станция?

Правила

Правила «черные трещины в асфальте» диктовали свои условия. Они были угрозой. Они попадались слишком часто и нарушали весь ритм. Саша быстро семенил по улице, засунув потные руки в карманы джинсов; ему нужно было идти так: четыре коротких шага — пятый через трещину, наступить на правую ногу, снова четыре шага — и снова черная, обгрызенная по краям полоса, наступить левой. Только вот трещины встречались и на третьем, и на втором шаге, и Саша резко тормозил, спотыкался, судорожно менял ногу, но все равно часто перешагивал не той ногой и в ужасе спешил дальше, стараясь только краем глаза отмечать трещины, но ни в коем случае не заглядывать в них, не видеть забившиеся внутрь фантики, осколки, монеты и ростки пыльной, заляпанной машинным маслом травы. Видеть только черные полосы, резкие границы, к которым ему не дозволено прикасаться.

В метро Правила неожиданно изменились. Ровные квадраты абрикосовых плиток, устилавших перрон, играли в другую игру. На их края, наоборот, нужно было становиться, причем так, чтобы они приходились ровно на середину подошвы. Двигаться стало проще: полоски теперь встречались часто, но регулярно, и к ним можно было приноровиться. Где-то на полпути квадраты вдруг выпустили Сашу из своей цепкой геометрической хватки. И беззвучный голос, который управлял игрой, который никогда не ошибался, — этот голос, почти ласково, подтвердил: перерыв, абсолютная свобода, можешь идти, как хочешь. Саша доверчиво снял ногу с границы и пошел дальше вприпрыжку, стараясь смотреть только вверх или по сторонам. Отец взял Сашу за руку, они переступили через узкую темноту между платформой и дверью поезда и вошли в вагон.

***

На обед были кислые щи и картошка с осетриной. Тяжелый рыбный запах в сочетании со скрипичным радиоконцертом обычно вызывал у матери ощущение домашнего уюта. У отца — прилив необъяснимой тоски (в то время как картошка с грибами, напротив, повышала настроение) и острое желание сделать телефонный звонок. Саша не любил рыбу. Но поскольку в ней содержался фосфор, рыба входила в список обязательных обеденных пыток.

Саша аккуратно прощупывал языком рыбную кашицу за щеками — в поисках незамеченных костей, которые могут случайно проткнуть пищевод, а потом по кровеносным сосудам дойти до сердца. Затем разделял пережеванный комок на маленькие порции и нерешительно глотал.

— Саня, не раскачивайся на табуретке! У нее из-за этого отвинчиваются ножки, — раздраженно прикрикнула мать и немедленно повернулась к мужу: — Что ты делаешь? Ты прекрасно знаешь, что рыбные кости мы кладем в левую помойку. В правую мы кладем только то, что можно давать соседским собакам.

С покорной улыбкой отец засунул пятерню в обрезанный пакет из-под кефира — для мелкого пищевого мусора — и выгреб обратно рыбные кости. Благодушное выражение сходило с его лица крайне редко. Во-первых, само лицо — круглый, гладко выбритый блин с пухлыми добрыми губами — к тому располагало. Во-вторых, десятилетняя тренировка. С первого дня своей семейной жизни отец твердо придерживался учения Дейла Карнеги: улыбайся. У него была обаятельная улыбка.

Во время чая зазвонил телефон.

— Саша, сними трубку, тебе ближе.

Саша выждал ровно четыре звонка и сказал: «Вас слушают» — на отцовский манер.

— Алло? Алло? — сквозь слабый треск сладко чирикал чужой женский голос. — Пожалуйста, позови к телефону папу.

С хрустом дожевывая кусок вафельного торта с орехами, отец прислонил довольное лицо к трубке:

— Вас слушают. Нет, вы не туда попали. Да, попробуйте позвонить по другому номеру.

Через пять минут «К Элизе» тоскливо занудела из кармана отцовских брюк.

— Что ж такое, задергали совсем… Да, вас слушают! Здассуйте, Виктор Алексеич! Да, все документы я подготовил… Ну, если очень срочно, могу передать и сегодня…

Отцовский голос стих за плотно прикрытой дверью кухни. Мать с грохотом накрыла крышкой кастрюлю с супом и убрала на нижнюю полку холодильника.

Саша лежал на спине с закрытыми глазами. На спине он засыпать не умел, но Правила запрещали сразу ложиться на бок. Сначала на спину. Кроме того, ему еще нужно будет встать. И включить свет — когда родители уйдут к себе в комнату и не смогут заметить преступную желтую полоску под дверью детской. Уже больше одиннадцати, и по правилам, которые четко соблюдает все семейство, Саше полагается спать. По другим Правилам ему нужно встать. Чтобы посмотреть, правильно ли стоит на подоконнике ваза. Раньше такого не было — по ночам Игра всегда прекращалась. Но в последнее время стало случаться все чаще. При электрическом свете какие-то предметы ускользали от Сашиного внимания. Потом, когда все погружалось в темноту, они неожиданно, вместе с липкой волной холодного пота, вместе со стуком сердца, заявляли о себе. Они могли стоять неправильно. Причем уже давно. Иногда на память приходили предметы, которые он не поправлял уже несколько дней. Если их так и оставить — что-то случится. Что-то страшное и конечное, что-то, что сделает кошмаром его жизнь и полностью нарушит ход вещей. Если поправить с опозданием — будут обычные неприятности. Если поправить вовремя — ничего не случится. Поощрения не были предусмотрены в Правилах. Только наказания. Только постоянный страх главной Ошибки.

Сейчас ваза очень тревожила его. Перед сном Саша проверил, как она стоит, но теперь ему стало казаться, что ее все-таки нужно было сдвинуть чуть-чуть левее. Самую малость. Он встал и нажал на выключатель. Ваза стояла почти правильно. Но к ней обязательно нужно было прикоснуться. Чтобы сдвинуть влево на какую-то тысячную долю миллиметра. Саша быстро дотронулся до вазы справа и вернулся в постель.

Уже засыпая, уже на боку, он вдруг почувствовал, что что-то еще в его комнате останется неправильным и непоправимым, если сейчас он позволит себе заснуть.

Снова встал и зажег свет. Оглянулся и чуть не закричал от ужаса. Его книги, его тетради, учебники, фотографии, картина на стене, фарфоровая балерина, календарь, ручки, скрепки, компьютерная клавиатура, магнитофонные кассеты, одеяло на кровати, еще повторяющее очертания его тела, — все было неправильно. Более чем неправильно. Это был хаос, беспросветный и агрессивный, кошмарная глумливая шутка оживших вещей. Настоящая война, затеянная карандашами, ластиками, пятнами на полу, занавесками на окнах, тенями на стенах.

Пару секунд простояв неподвижно — белая майка, полосатые трусы, мурашки по коже, — Саша принялся судорожно расставлять по местам. Менять местами. Двигать на сантиметр. На миллиметр. Прикасаться.

— Почему ты не спишь в такое время? Что происходит? — Мать стояла на пороге детской, недобрая и усталая без грима.

— Ищу тетрадку для контрольных, — промямлил Саша едва слышно и, подбежав к матери, повис у нее на шее. Холодными губами уткнулся в пучок красных, пахнущих потом и кислой капустой волос. Рукой незаметно поправил уродливую, с бисером, заколку. Аккуратно дотронулся пальцем слева. Спас маму.

Улегся и через полчаса вскочил снова — оставалось еще кое-что закончить. Потом подумал про мать с отцом, как они спят в другой, наверняка неправильной, комнате. Выждал еще немного. И, ступая ледяными ногами по паркету, направился к ним. Медленно открыл дверь. Включил свет. И бросился к серванту, к книжным полкам, к стопке журналов — пока еще было время, пока мать, заслоняясь рукой от света, не могла разглядеть, что он делает; пока отец не вскочил и не оторвал его, визжащего, мокрого от слез и слюней, от оконных жалюзи, которые нужно было, необходимо было сдернуть с окна.

На следующее утро мать заставила его подробно рассказать про Игру. И каким-то ее словам, жалким и ласковым словам, уверенным словам, металлическому призвуку ее голоса — удалось заглушить тот другой, беззвучный Голос, которого вот уже больше года слушался Саша. Уклоняясь от липких материнских поцелуев и назойливых рук, которые все пытались погладить его по щеке, Саша с облегчением соглашался, что да, никаких Правил нет, их придумал он сам. И что теперь нужно просто перестать соблюдать их — вот и все.

Без Правил привычная потрескавшаяся дорога в школу оказалась пыткой еще большей, чем с ними. Съеживаясь под своим рюкзачком, Саша наступал на кривые черные линии и чувствовал, что, возможно, убивает кого-то, неминуемо приближает какую-то страшную катастрофу. На обратном пути стало уже легче. Через пару дней трещины еще не казались ему просто трещинами, но уже казались безвредными, поверженными врагами. Он наступал на них нагло и не без злорадства. Он знал, что, наверное, мучает их тем, что отказывается играть. Но Судья, кажется, уже безоговорочно присудил победу в этой Игре ему. Никто не наказывал его за несоблюдение Правил. Не было грома. И не было молний.

Первый вечер без Правил Саша провел беспокойно. Не меньше сотни предметов беспорядочно толпились на столе, на шкафу, на полках и подоконнике и, удивленные его пренебрежением, безнаказанно занимали самые неправильные позиции. Дождавшись темноты, они стали угрожать. Они кривлялись и намекали на то, что главная Ошибка уже сделана. И что ее неизбежный, необратимый итог наступит скоро, уродливо исказив мир. Это не будет одна из тех понятных, уютных бед, про которые мама говорит «пришла нежданно-негаданно». Нет. Просто события, на первый взгляд мелкие, неважные и даже приятные, вот-вот сложатся — уже начали складываться — в страшную, змеевидную цепочку, которая приведет к Катастрофе, а потом к Концу.

Саша сдернул с себя край одеяла, но остался лежать. Встать сейчас — значит признать свое полное поражение. Или, если верить маме, заболевание. Свою трусость. Ведь, в сущности, что может быть глупее, чем вскакивать из теплой постели, чтобы передвинуть пенал сантиметров на пять-шесть?

Чтобы успокоиться, Саша залез холодной влажной рукой в трусы. Медленно потер яички. Считая до трех. Остановился. Снова потер — остановился на счет «три». И еще — раз, два… И вдруг в ужасе выдернул руку, съежился, глотая слезы и часто дыша. Эту часть Игры он забыл отменить. Считать до трех теперь совершенно необязательно. Нельзя.

***

Когда Саша вернулся домой из школы, ему сначала показалось, что на кухне подвывает собака — может быть, она опять сбежала от соседки, которая ее плохо кормила, и каким-то образом проникла к ним в квартиру. Он слегка приоткрыл дверь и опасливо заглянул в узкую щелочку. Саша боялся собак. И никогда к ним не прикасался, чтобы параличный клещ, который водится в собачьей шерсти, не мог залезть в Сашины пальцы и сделать его тело неподвижным на всю жизнь. И еще — чтобы не подцепить бешенство, от которого на губах всегда будет пена.

В щелочку собаку не было видно. Наверное, она забилась в угол. Или за холодильник. Саша открыл дверь шире и бочком протиснулся в кухню. Собаки не было. В углу за столом сидела мать. Ее глаза были плотно зажмурены; она странно покачивалась из стороны в сторону, размазывала рукой влажно-розовое пятно помады вокруг губ и скулила.

Саша испугался. Неуклюже шарахнулся обратно к двери, локтем задел чашку с чаем, стоявшую на столе. Бурая холодная жидкость залила ему руки и свитер. Мать открыла глаза, посмотрела на мутные капли и сказала:

— Наш папа умер.

Саша повернулся и пошел в ванную. И очень тщательно, десять раз вымыл руки с мылом — хотя и не гладил собаку.

На похоронах мать не плакала. И потом тоже. Саша понимал, что ей мешает плакать мертвая женщина, чье искореженное тело вытащили вместе с телом отца из разбитой машины, пахнувшей духами и кровью.

Отца хоронили в закрытом гробу, поэтому Саша так и не смог посмотреть, правильно ли он там лежит.

По дороге домой Голос, который молчал вот уже полгода, послышался вновь. Он был очень тихим. Он пожалел Сашу. Но сказал, что Саша сам во всем виноват. Грустно и укоризненно он объяснил Саше новые Правила Игры. Они были куда сложнее, чем раньше.

После поминок, проводив гостей, мать села в кресло и просидела там неподвижно до вечера. Когда в комнате стало темнеть, Саша медленно, чтобы успеть досчитать до семи, подошел к ней и сказал:

— Мама, ты неправильно сидишь.

Она не пошевелилась. И ничего не ответила.

Саша пошел на кухню и достал из ящика нож — тот, который лежал левее. С деревянной ручкой. Потом вернулся в комнату и сказал:

— Мама, ты неправильно сидишь.

Яшина вечность

Яша Хейн проснулся затемно — гораздо раньше, чем прозвонил будильник, — от странной тишины, заполнявшей его изнутри.

Еще накануне вечером он почувствовал себя неважно: какое-то предгриппозное состояние. Ныли все cуставы и мышцы, болела голова, то и дело накатывала ужасная слабость. На градуснике 37,2 — температура, конечно, не то чтобы высокая, но субфебрильная — а это еще хуже. На ночь Яша выпил две шипучих «упсы», на всякий случай закапал в нос нафтизин, хотя насморка пока не было, и попросил жену нарисовать ему на груди и спине сеточки из йода — чтобы не начался кашель. Потому что отлежаться на следующий день он никак не мог, и на работу надо было попасть обязательно, хоть ты тресни.

И вот теперь Яша сидел в постели, завернувшись в одеяло, и чувствовал себя отвратительно. Его грудь и живот — да что там грудь и живот, все тело — словно были наполнены застывшей сладкой ватой. Или холодным яблочным желе. Но главное — эта тишина… Эта странная тишина. Что-то в нем явно разладилось, и разладилось всерьез. Теперь нужно было найти ту сломавшуюся шестеренку, которая мешала всему сложному, порой барахлившему, но все же относительно слаженному механизму Яшиного тридцатипятилетнего тела нормально работать, — найти и устранить неполадку. Медикаментозными средствами. Может быть, даже антибиотиками — на работу надо было явиться во что бы то ни стало.

Яша растянулся на постели и пролежал неподвижно минут пять, внимательно вслушиваясь в себя, как бы ощупывая себя изнутри, бережно изучая каждый орган — здоров ли?

Горло не болело. Кашля и насморка не было, и никакой рези в глазах. Даже вчерашняя головная боль совсем прошла — словом, совсем не похоже на простуду, да и на грипп, в общем-то, тоже. Скорее, что-то с давлением — какие-нибудь перепады… Яша был метеозависимым больным. Или сердце — у него ведь с детства тахикардия.

Яша потянулся к своим наручным часам. Дождался, когда секундная стрелка окажется на 12, и взял себя правой рукой за левое запястье, чтобы измерить пульс. Потом приложил руку к артерии на шее. Потом к груди.

Потом дотронулся до костлявого плеча посапывавшей рядом жены и тихо сказал:

— Ира, я, кажется, заболел.

— У-хм, — страдальчески промычала она в ответ и перевернулась на другой бок.

— Я заболел, — сказал он громче.

— Ты всегда болеешь. Не одно так другое. Дай поспать, — но глаза открыла. — Что на этот раз?

— У меня что-то… — Яша запнулся и облизал кончиком языка холодные губы. — У меня, кажется, сердце не бьется.

— Го-осподи, ну что это за бред, — с натугой выдавила из себя Ира сквозь густой зевок и снова закрыла глаза.

***

Яша встал и пошел на кухню. Снова прижал руку к груди. Тишина, абсолютная тишина внутри. Включил электрический чайник — тот злобно зашипел, требуя воды. Яша набрал полный, снова включил. И вот тогда-то его охватила настоящая паника. «Если у меня действительно остановилось сердце, — подумал Яша, — значит, я сейчас умру. Через секунду. Ну — через две секунды. Я не успею выпить чай. Я, наверное, даже не успею взять с полки чашку».

Яша просеменил к кухонному шкафу и схватил чашку. Что ж, успел. Но о чем это говорит? Решительно ни о чем. Все равно это вот-вот случится, в любой момент. Если сердце не бьется, значит, кровь не продвигается по венам, значит… что? Что-то с кислородом. Наверное, образуется недостаток кислорода, и от этого человек не может дышать и вскоре умирает. Да, человек перестает дышать… Яша задержал дыхание. И вдруг понял, что дышать ему, в общем-то, совершенно необязательно. То есть он способен дышать, но исключительно по привычке, а если захочет, спокойно обойдется и без этого — сколь угодно долго.

— «Скорую»! Вызывай «скорую»! — Он прибежал обратно в комнату, где спала жена.

— Чего ты орешь? — Она наконец проснулась окончательно и выглядела несвежей и злой.

— Мне «скорую» нужно! Я не дышу!

— В сумасшедший дом тебе нужно, Яша. Ну что ты городишь? Не морочь мне голову.

Яша прислонился к комоду и закрыл лицо руками. Она вылезла из-под одеяла, воткнула колючие ноги в тапочки с плюшевыми помпонами и посмотрела на него почти с сочувствием:

— Если очень надо, сам вызывай. Позвони им и так и скажи: «Здравствуйте, я хочу вызвать „скорую“, потому что перестал дышать, а еще у меня сердце не бьется». Может, кто и приедет. Может, даже больничный дадут — по нетрудоспособности. Когда головка-то больная, это ведь тоже серьезно. Как такой человек может работать? Такой человек…

На этом месте Яша привычно отключился, перестал слушать. Громкий равномерный зуд, перемещавшийся вместе с супругой (туда-сюда по комнате, дальше — в ванную, на кухню, снова в комнату), звучал почти успокаивающе — ничего не значащие слова-шелуха, лишенные смысла, лишенные сердцевины.

Без малого пятнадцать лет назад Яша женился на этой женщине не то чтобы прямо по любви — но что-то вроде того. А может, не по любви, а просто по молодости. Или по глупости. Или потому, что все к тому шло, и она была на десять лет старше него, а ее мама — на тридцать лет старше него, и обе они хорошо знали, как управиться с двадцатилетним длинноносым мальчиком. Словом, мотивы, которыми Яша тогда руководствовался, теперь были ему не очень ясны. Однако если бы он захотел в этом вопросе разобраться, то, конечно, без труда разобрался бы — и если он до сих пор этого не сделал, то единственно потому, что совершенно не испытывал такой потребности. И что бы ни было там, вначале, теперь их многое связывало — годы, которые они вместе прожили, вещи, которые вместе купили, скандалы, во время которых они высасывали друг друга — и днем и ночью, словно свихнувшиеся вампиры, — взаимное занудство, взаимное раздражение и еще очень много чего.

Уже через год после свадьбы, стремительно и неумолимо — как Золушка лишается дорогих аксессуаров в полночь, как оборотень обрастает шерстью в полнолуние, — она превратилась в собственную мать. А ее мать была особой нервной, обидчивой и невероятно разговорчивой.

Спастись бегством? Да, в свое время Яша лелеял мечту об освобождении. Однако ни одной реальной попытки побега так и не предпринял. Вместо этого он разработал немудреное средство психологической защиты, своего рода ноу-хау: когда она говорила дольше нескольких секунд, он нажимал у себя в голове на невидимую кнопочку, отвечавшую за восприятие человеческой речи. Звук ее голоса оставался — но в таком виде значил не больше, чем, скажем, шум морского прибоя или визг автомобильных шин при резком торможении.

По зрелом размышлении Яша решил «скорую» все же не вызывать: пока приедут, пока то-се… так можно и на работу опоздать. Кроме того, кто сказал, что в «скорой» работают компетентные врачи? Угрюмые мужики, усталые и невыспавшиеся после ночной смены? Самое лучшее сейчас, подумал Яша, это немного успокоиться, выпить чаю и поехать на работу. А уж вечером отправиться в платный центр к хорошему специалисту.

Возмущенное жужжание, заполнившее всю комнату и настойчиво пытавшееся просочиться внутрь него, смело наконец на своем пути все преграды и вторглось-таки в зону Яшиного восприятия: «…что, не слышишь… как будто… яичница… не слышишь… как истукан… яичница… раз уж я встала… остынет… раз уж мне пришлось… иди…»

***

Журнал под названием «Увлекательный журнал» то открывался, то закрывался, то открывался, то закрывался, как неисправный лифт, застрявший между этажами. И продолжалось это уже года три.

Тем не менее в «УЖе» работали люди. Шаткость положения нервировала сотрудников лишь поначалу — постепенно они привыкли и успокоились. «Вы не знаете, он уже нашел?» — тихо спрашивали друг друга коллеги. «Да вроде бы нашел».

Их финансовый директор был кем-то вроде волшебника. По крайней мере одним волшебным свойством он точно обладал: всегда находил финансирование.

Яша пришел на летучку без опоздания. Для этого он бежал всю дорогу от метро, а потом еще бежал по длинному скучному коридору редакции. Вообще-то решиться на этот героический забег его заставила не столько пунктуальность, сколько тайная надежда на то, что подобная разминка, возможно, окажет стимулирующее воздействие на его сердце, но… В груди стояла все та же ватная тишина.

Главный редактор, Владимир Владимирович Сидеев, провел летучку очень лихо, за пять минут. Пару недель назад «УЖ» как раз в очередной раз воскрес, отчего Сидеев (или, для своих, — просто Сидень) явно пребывал в хорошем расположении духа: по-дружески смотрел на подчиненных сияющими глазами-пуговками и этаким молодецким движением закидывал обратно на макушку непокорные вихры, свисавшие слева длинными черными прядями и не желавшие прикрывать влажную редакторскую лысину.

После летучки многие, как обычно, направились в буфет перекусить. Яша тоже было потянулся за ними, но на полпути передумал. Воспоминание о недавнем завтраке было еще слишком свежо. …чай льется в горло сплошным теплым потоком, увлекая за собой скользкие ошметки глазуньи… его вовсе не нужно глотать… жидкость свободно стекает по пищеводу… с легким булькающим звуком — как весенний ручеек сквозь решетку канализационного люка…

Яша немного постоял, потом медленно двинулся по опустевшему желтостенному коридору. Неуклюже забрался в фанерную коробочку своего рабочего места. Включил компьютер. В системном блоке что-то болезненно ойкнуло, потом разочарованно присвистнуло, и комната наполнилась громким тяжелым жужжанием. Яша открыл Word. Тоскливо уставился в мерцающий экран, с отвращением положил руки на серую замусоленную клавиатуру. Привычно нащупал указательными пальцами маленькие заусенцы на клавишах «а» и «о» — хваленый «слепой» метод. Сегодня он должен был написать большую-разоблачительную-заказную (заказал, между прочим, новый инвестор «УЖа») статью. Она пойдет в рубрику «Тема недели». А ему потом дадут премию.

«Главное — не думать про дыхание, — сказал себе Яша, — не думать про сердце. Думать про налоги. И про коррупцию. Я пишу про налоги, десятипальцевым методом, быстро-быстро пишу, пишу — и не дышу… но это пустяки, я просто перенервничал. Я очень быстро пишу — и не… быстро пишу и сразу иду к врачу…»

Белый экран раздраженно чирикнул и погрузился во тьму. На черном фоне нарисовались веселые зеленые водоросли. Из далекого потустороннего океана приплыли маленькие желтые рыбки и бессмысленно уставились на Яшу сквозь монитор.

***

Рабочий день уже почти закончился, но доктор Цукербаум был в плохом настроении. Предстоящее освобождение из тесного белого кабинета, где он вел прием, не сулило ничего приятного: замороженные овощи или пельмени на ужин, пустой вечер, пустой дом, пустая постель. Доктор Цукербаум недавно потерял жену.

Доктор Цукербаум, возможно, был не самым хорошим кардиологом. Зато у него было большое сердце. В силу этого второго обстоятельства он часто женился на своих пациентках, усталых бальзаковских дамах с сердечной недостаточностью. А в силу первого — часто их терял и каждый раз сильно переживал. Впрочем, стоит заметить, что это злосчастное первое обстоятельство мешало доктору только в личной жизни, а на его работе никак не сказывалось. К работе он относился серьезно. Всем пациентам Цукербаум искренне сочувствовал, и чисто человеческая теплота обхождения вполне компенсировала профессиональную некомпетентность в некоторых вопросах. Пациенты его любили, и в коммерческом медицинском центре «Сердцемед» он считался лучшим специалистом.

Яша Хейн тоже любил и уважал доктора Цукербаума и, хотя цукербаумовские консультации стоили недешево, время от времени обращался к нему по поводу тахикардии.

Теперь тахикардия показалась бы ему удовольствием — лучше сто пятьдесят ударов в минуту, чем ни одного.

В регистратуре Яшу заверили, что Цукербаум уже закончил прием.

— Девушка у меня очень-очень серьезный случай вопрос жизни и смерти, — испуганно затараторил Яша, — девушка вы не понимаете девушка мне правда очень надо…

Иссохшая пятидесятилетняя девушка подняла на Яшу мудрые глаза, недоверчиво осмотрела его и сказала:

— Подождите, я сейчас попробую — если он еще в кабинете… Алло! Лев Самуилович? Это вас из регистратуры беспокоят… Тут к вам пациент рвется… Вот и я ему сказала, что закончился… Говорит, очень срочно — хотя, честно сказать, мне кажется… Одну минутку… Как фамилия? Хейн его фамилия. Что? Хорошо, сейчас поднимется…

Яша выхватил у нее из рук талон на прием и метнулся к кабинету.

Доктор Цукербаум был отзывчивым человеком, к тому же сегодня ему совсем не хотелось домой — так что он решил немного задержаться. Тем более что Яшин случай настолько прост — банальная синусовая тахикардия… Выслушать жалобы, измерить пульс, прописать изоптин и прогулки на свежем воздухе — все это займет минут десять, не больше.

Но доктор Цукербаум ошибся.

Через час он в последний раз попытался снять Яше кардиограмму — на другом, более новом аппарате; без особой надежды на успех потеребил его запястье и решительно отцепил липкие присосочки от Яшиных ног и груди. Потом печально воззрился на Яшу и сказал:

— Мне очень жаль, молодой человек…

— Что со мной?

— Яков Маркович! Мы с вами люди взрослые, так ведь?

— Что со мной?

— К сожалению, рано или поздно это ждет всех…

— Да что со мной, доктор? — снова спросил Яша и зачем-то хихикнул.

— Очень сожалею. Я сделал все, что мог.

— Что… Что?

***

— А что тут думать? Первым делом нужно пойти в ЗАГС, — заявила Клавдия Михайловна, погрузив Яшу в состояние мучительного дежавю.

В прошлый раз теща произнесла эти же слова пятнадцать лет назад. Юный никчемный Яша со следами недавних подростковых угрей на лбу не очень ей нравился. Более того, он не нравился ей совсем и даже был ей противен — как и все остальные Ирины ухажеры, когда-либо имевшие несчастье зайти к ним на полчасика попить чаю и втиснутые в узкое пространство между столом, холодильником, подоконником и стеной.

Однако именно в тот раз, когда на чай был приглашен Яша, материнский инстинкт и здравый смысл неожиданно объединились в Клавдии Михайловне самым несчастливым для Яши образом — и одержали уверенную победу над ее личными симпатиями и антипатиями. Иными словами, Клавдия Михайловна окончательно пришла к выводу, что дочери давно уже пора обзавестись, во-первых, семьей, а во-вторых, квартирой.

Квартира у Яши была.

Зажатый в душном углу пяти-с-чем-то-метровой кухни своей возлюбленной, Яша чувствовал себя маленьким незадачливым насекомым, намертво застрявшим в центре небольшой, но прочной и очень профессионально сплетенной паутины. Стена кухни, рядом с которой усадили гостя, была снабжена гигантской батареей (своеобразный бонус для жителей хрущевских пятиэтажек), и жар, поднимавшийся от спины к голове, притуплял сознание и погружал Яшу в состояние, близкое к обмороку. Паучиха-мать смотрела ему в глаза пристально и зло. Паучиха-дочь своей изящной волосатой ножкой поглаживала под столом большой палец его правой ноги через дырку в тапке. Сопротивляться не было сил.

— …Первым делом нужно пойти в ЗАГС, — сказала тогда Клавдия Михайловна.

— Хорошо, — подчинился Яша.

За последующие пятнадцать лет ее отношение к зятю не претерпело особых изменений — он по-прежнему ей не нравился. Материнская забота и здравый смысл также остались при ней, поэтому на семейном совете, экстренно созванном Ирой в связи с «Яшиными неприятностями», Клавдия Михайловна заявила:

— …Первым делом нужно пойти в ЗАГС. И оформить свидетельство о смерти — чтобы можно было вступить в права наследования квартиры.

— Что, вместе с ним идти? — заинтересовалась Ира.

— Можно и с ним… — с сомнением в голосе начала Клавдия Михайловна. Но поразмыслив немного, добавила: — Впрочем, лучше тебе одной сходить. Случай все-таки не очень… как бы… типичный. А им бы только прицепиться. Да и вообще, какой от него прок? Он ведь у тебя интеллигентный, даже очередь не может занять: стесняется спросить «кто последний?», — теща быстро взглянула на Яшу, который сидел в кресле и притворялся, что смотрит игру «Слабое звено», — то есть я хотела сказать, стеснялся…

Яша нервно кашлянул.

— Ну да ладно, о мертвых плохо не говорят, — она снова покосилась на зятя, — пусть земля ему будет… хотя… тоже не понятно… — Клавдия Михайловна смущенно умолкла. Но, как всегда, ненадолго: — Кстати, о земле. Ты уж прости меня, Яша, за бестактность, но надо бы нам и о похоронах подумать. А то все как-то не по-людски.

— Да как же его похоронишь? — с досадой воскликнула Ира. — Он же вроде… не то чтобы прямо покойник.

— Вы что, заживо меня зарыть хотите? — встрял Яша.

Реплику зятя Клавдия Михайловна проигнорировала. Презрительно скривила пухлый рот. Потом затараторила фальцетом, передразнивая дочь:

— Ой, действительно, как же его, он же не то чтобы, он же вроде бы… А кто же он, по-твоему? — спросила уже нормальным голосом.

— Не знаю.

— Что «не знаю»? — разозлилась Клавдия Михайловна.

— Это спорный вопрос.

— У-гу, спорный вопрос…

— Да что ты все за мной повторяешь, мама? — в свою очередь разозлилась Ира.

— Кто тянет ко дну всю команду? — поинтересовалась телеведущая.

— Да потому что у меня слов нет, потому и повторяю, — огрызнулась теща. — И куда же ты его денешь?

— Ну… пока пусть здесь поживет. А потом, может быть, все само собой… ну то есть потом посмотрим.

— Вот спасибо, — снова вмешался Яша, — век не забуду.

— Кто боится элементарных вопросов? Кому придется уйти ни с чем?

— Что ты ерничаешь? — одернула его жена. — Ну что ты ерничаешь? Это, между прочим, не шуточки! Действительно серьезная проблема! Действительно не понятно, что с тобой делать! Ты вот сам что предлагаешь?

На кухне зазвонил телефон.

— Ну что стоишь, как истукан? Подойди, — скомандовала жена.

Яша вышел.

— По статистике, самое слабое звено в этом раунде — Михаил, — заполнил образовавшуюся тишину приятный мужской голос, — он ответил только на один вопрос. Самое сильное звено — Аркадий. Он дал наибольшее количество правильных ответов и положил деньги в банк. Однако посмотрим…

— Нечего ему здесь делать, — прошептала Клавдия Михайловна, кивнув в сторону кухни, — это совсем не по-людски — покойника в доме оставлять.

— Ольга, почему вы считаете, что уйти должен именно Михаил?

— Ну не знаю, мама…

— Ну, мне кажется, Михаил как бы слишком устал. Я как бы не чувствую в нем как бы потенциала. Некоторыми ответами на некоторые вопросы он как бы позорит честное имя и не чувствует дух команды…

Яша вернулся в комнату с серым от волнения лицом.

— Кто звонил? — поинтересовалась жена.

— Вы — самое слабое звено. Прощайте!

— Да выключи ты эту стерву! — возмутилась теща.

— С работы, — тихо ответил Яша.

— …но все-таки Ольга меня очень обидела, потому что я не знаю, зачем же вот переходить на личности и так грубо говорить, что я опозорил имя и что…

Ира убавила звук.

— Теперь нам в любом случае нечего думать о похоронах по крайней мере месяц, — сказал Яша не без злорадства.

— Это почему это? — прищурилась теща.

— Потому что меня…

***

…уволили.

В тот злополучный день, когда Яша спешил к врачу, свою статью он сдал, не перечитывая. И поэтому не заметил одной досадной оплошности, допущенной второпях. Не заметил ее и редактор отдела, который, возможно, тоже куда-то опаздывал, или думал о чем-то своем, или, скорее всего, просто доверял Яше и его текст прочитал невнимательно. Не заметил и выпускающий редактор, потому что он всецело доверял редактору отдела. Справедливости ради стоит добавить, что Яшину оплошность заметил полосный корректор, однако резонно счел, что это его не касается, потому что его дело — орфография и знаки препинания. А все знаки препинания Яша расставил правильно. Одним словом, статья благополучно вышла в своем первозданном виде. И фамилия инвестора (Спичкин была его фамилия — но так ли уж это важно?), который недавно взялся финансировать журнал и который, собственно, заказал эту самую статью, случайно перекочевала из списка олигархов, исправно платящих налоги, в список злостных налогонеплательщиков.

Опровержение, опубликованное днем позже, выглядело жалко и неубедительно.

Спичкин расстроился. Он назвал финансового директора идиотом, главного редактора — двуличной тварью, а Яшу — жидовской мордой и уехал на Тибет, чтобы отвлечься. Но на Тибете почему-то расстроился еще больше, затосковал, через день вернулся обратно и прекратил финансирование. «Увлекательный журнал» закрылся.

Впрочем — не до конца. Финансовый директор снова бодро принялся искать. На экстренной редколлегии было решено покамест продолжать выпуск «УЖа» в сильно урезанной электронной версии.

А после редколлегии Сидень позвонил Яше Хейну домой и раздраженно поинтересовался, почему того нет на рабочем месте. Яша вкратце изложил ситуацию, извинился и пообещал принести в отдел кадров свое свидетельство о смерти в самое ближайшее время. Сидень заметно растерялся. Он помолчал, посопел в трубку, начал уже было прощаться, но передумал и решил все же сказать то, ради чего звонил. Как следует прокашлявшись, он сообщил Яше, что из-за «истории со Спичкиным» тот, во-первых, уволен по собственному желанию, а во-вторых, прежде чем уйти, должен отработать в редакции еще один месяц, в соответствии с контрактными обязательствами.

Яша молчал. Сидень подождал, посопел еще немного, тяжело вздохнул и наконец выдавил из себя, полувопросительно:

— Но… в свете ваших обстоятельств… ваших печальных обстоятельств… вы, вероятно, не сможете…

— Нет-нет, все в порядке. Я отработаю. Конечно.

Яша был человек ответственный и выполнение контрактных обязательств считал своим святым долгом.

— Что ж, — заметно оживился Сидень, — если вы действительно?..

— Да, я действительно…

— Хорошо. Тогда до скорой встречи… э-э-э… и… примите мои соболезнования.

***

Взгляд — умный и строгий. И еще немного усталый — из-за темных кругов под глазами. Давно не стриженные вьющиеся волосы в некотором беспорядке, но прическа совсем не портит лицо, напротив — придает ему некоторый шарм, своего рода загадочность, что ли. А может быть, дело в том, что черно-белые фотографии всегда немного загадочны. Хорошая фотография. Большая, глянцевая. А вот венок дешевенький. Какие-то мерзкие пластмассовые ромашки и колокольчики…

Яша стоял в вестибюле редакции и рассматривал собственную фотографию в траурной рамочке — с грустью и гордостью. Так старик-отец, наверное, любуется карточкой сына, недавно ушедшего на фронт.

В Яшиной душе еще со вчерашнего дня воцарилось удивительное спокойствие. Да, вечером, после того как теща уехала восвояси, после этого ужасного обсуждения предстоящих похорон, у него случился очередной приступ паники: а вдруг это все же не сон? Но приступ был короче, чем предыдущие, и на этот раз Яша даже не стал щипать себя за нос, кусать за пальцы и биться головой об стену, чтобы проснуться. Вместо этого накапал себе валерьянки, походил туда-сюда по квартире, посидел перед телевизором и уснул.

На работе Яшу приняли хорошо, и он был очень тронут. Во-первых, на сайте «Увлекательного журнала» разместили прекрасный некролог. Во-вторых, коллеги встретили его приветливо — несмотря на то, что по его милости снова оказались «в подвешенном состоянии». Все посочувствовали — и по поводу увольнения, и по поводу неожиданной кончины. Мужчины опасливо и как-то особенно бережно пожали Яшину холодную руку, женщины предложили попробовать шоколадных конфет ручной работы. Потом все ушли в столовую (его почему-то не позвали), и Яша остался в комнате один. Выключил кондиционер. Ткнул мышкой в маленький черный прямоугольник с надписью: «Скончался специальный корреспондент журнала (читать дальше)». Перечитал еще раз.

Потом открыл новостную ленту: ответственных заданий ему решили больше не давать, и в ближайший месяц в его обязанности входило регулярно размещать на сайте «УЖа» свежие новости.

***

— На Камчатке стартуют всероссийские соревнования по горнолыжному спорту «Вулканы Камчатки»…

— В Корякском автономном округе пропали пятнадцать оленеводов. Их ищут уже шестой день…

— В столице Индонезии открывается международный форум по вопросам инфраструктуры…

— Во Франции разбился автобус с бельгийцами…

— Федеральные льготники хотят получить льготы…

— В Великом Новгороде прошел легкоатлетический мемориал памяти маршала Мерецкова…

— В Новом Уренгое выборы главы города можно считать состоявшимися…

— В Саранске завершился чемпионат России по греко-римской борьбе…

— Мадонна и Роджер Уотерс спели для жертв цунами…

— В Гонконге прошли гонки машин на солнечных батареях…

— Трупы боевиков в разрушенном доме могли сгореть…

Вот уже две недели изо дня в день Яша покорно появлялся в редакции закрывшегося «Увлекательного журнала», ковырялся в новостных лентах, размещал что-то на сайте — но совершенно механически, без всякого удовольствия, «без огонька», как говаривал главный редактор.

Новости этого бренного мира больше не занимали его.

За минувшие две недели невидимая тонкая трещина между ним и всеми остальными людьми угрожающе разрослась, превратилась в непреодолимую преграду. Яша стал рассеянным, приходя на работу, забывал спрашивать коллег, как дела, потом перестал подавать руку, а потом и вовсе здороваться. Коллеги, в свою очередь, посматривали на него как-то странно. Яша вспомнил, что точно так же год назад все смотрели на секретаршу Олю, которой пора было в декрет, а она все ходила и ходила с огромным животом, и выглядело это уже даже как-то неприлично… И каждый день, встретив ее, сотрудники удивлялись все больше, и все более настойчиво расспрашивали о здоровье, и смотрели почти осуждающе. Она раздражала. При ней нельзя было курить, ее нельзя было огорчать, но главное, ей было пора.

В Яшином присутствии тоже перестали курить — хотя он совсем об этом не просил. И говорили приглушенными голосами. И смотрели на него так, словно… словно ему тоже было пора. Пора.

И дома все изменилось. Не дожидаясь окончания бумажной волокиты с наследством, жена затеяла в квартире ремонт, чтобы все, по ее выражению, «освежить». Теперь на полу были разложены испачканные известкой, клеем и еще бог знает чем газеты, воняло пылью и краской, а в центре гостиной красовалась обшарпанная стремянка. Там же, рядом со стремянкой, поставили раскладушку, на которой теперь спал Яша, с позором изгнанный из супружеской спальни. («За некрофилию у нас, между прочим, в тюрьму можно сесть, — спокойно пояснила Ира, водружая на раскладушке старенький полосатый, местами распухший матрас, — кроме того, ты в последнее время слишком громко храпишь. Так я хоть высыпаться буду».)

Сталкиваясь по утрам на кухне, Яша и его вдова ощущали некоторую неловкость — и Яша каждый раз казался себе кем-то вроде домового.

Потом приходили мрачные похмельные бугаи из ремонтной бригады. Они никакой неловкости не чувствовали, а просто не обращали на Яшу внимания. Проходя мимо, бесцеремонно задевали его локтями. В его присутствии (конечно, когда жены не было дома) не стесняясь пили водку и мрачно воровали колбасу из холодильника. И принципиально с ним не разговаривали. За исключением того единственного случая, когда красномордый бригадир Леха, оскалившись обезоруживающе-доброй улыбкой — из которой за минувшую ночь пропало два передних зуба, — попросил у Яши двадцать рублей «взаймы». Впрочем, бригадир Леха был в тот момент в состоянии настолько ужратом, что вполне мог бы обратиться с этой же просьбой к шкафу или, например, к люстре.

«Они, наверное, тоже считают, что мне пора», — с тоской подумал Яша и двадцать рублей не дал.

***

По каналу «Культура» шла интересная передача производства BBC — американские астронавты рассказывали, как они чувствуют себя в безвоздушном пространстве, — и Яша уселся смотреть, хотя, по-хорошему, пора было идти на работу.

— Первые два дня вас страшно тошнит, — радостно сообщала круглая румяная физиономия, как будто специально предназначенная для того, чтобы ее вставляли в скафандр, — потому что вся жидкость в организме, избавившись от действия закона тяготения, поднимается вверх; так что мы всегда имеем при себе пакеты… Но они порой не помогают, — физиономия гнусно ухмыльнулась, — и тогда все разлетается. И потом до конца полета летает по кораблю, и вам становится очень неловко, ну, вы понимаете…

— На корабле обязательно есть тренажерный зал, — заявил бритоголовый верзила с неестественно тонкими губами, — в космосе очень важно поддерживать физическую форму. Заниматься спортом в условиях невесомости гораздо проще, чем на земле. Есть только одна проблема — пот. Вода в космосе ведет себя совсем по-другому. Она не течет вниз, а превращается в такие шарики, знаете? И вот вы сидите, крутите педали велотренажера, а по спине у вас ползают эти шарики, а при каждом резком движении разлетаются в разные стороны…

— Унитаз. — Первая физиономия снова заняла собой весь экран. — Я бы сказал, что главная проблема любого космонавта — это именно унитаз. В условиях невесомости очень сложно…

Яша выключил телевизор, пошел в коридор, надел ботинки и заплакал.

Что-то неожиданно надорвалось в нем. Постоянную нервотрепку, напряжение, унижение, морок последних недель, этот ужасный безвыходный сон (или не сон? — да нет, конечно, сон), этот ремонт — до сих пор он как-то терпел, с трудом терпел, но космос… Прекрасный, сияющий, без конца и начала космос, который манил его с детства, был его самой прекрасной мечтой… Теперь он лишился его. Приятно покачиваться в невесомости с книжкой в руке, полетать немного туда-сюда по салону корабля и, наконец, прильнуть к иллюминатору и долго смотреть на далекую Землю, на огненные хвосты проносящихся мимо комет… Как же, как же! Сжимать в дрожащей руке вонючий бумажный пакетик, уворачиваться от пролетающих мимо шариков пота… тошнота, головная боль, унитаз с ремнями и вентилятором — вот что там, в бесконечности!

Не то чтобы Яша собирался лететь в космос — понятно, что он вовсе не собирался туда лететь. Но все же до сих пор космос казался ему чем-то вроде последней возможности, вроде аварийного выхода на самый крайний случай. Когда больше некуда деваться.

— Что за жизнь, — подумал Яша вслух и прямо в ботинках зашел в комнату. Прислонился головой к запотевшему окну. — Пора на работу… Что за жизнь… Что за глупый сон… Зато я теперь, наверное, могу, как этот, в фильме «День сурка», — Яша открыл окно и взгромоздился на подоконник, — как его… фамилия на букву «М»… Яша закрыл глаза и прыгнул вниз с двенадцатого этажа.

Утренняя улица встретила его привычным оглушительным скрежетом. Вокруг дома вот уже который день происходили какие-то загадочные не то строительные, не то ремонтные работы, и все здание оказалось окружено глубоким искусственным рвом, через который тут и там были перекинуты гнилые деревянные мостики. Подмерзшая осенняя земля топорщилась чуть поодаль бесформенными бурыми кучами.

Яша поднялся на ноги и стряхнул с брюк налипшие желтые листья. Балансируя руками и глядя прямо перед собой, аккуратно перешел через мостик. И лишь оказавшись на другой стороне, брезгливо посмотрел вниз. На дне ямы копошились маленькие таджики в оранжевой униформе. Одни, в облаке пара и ослепительных искр, сверлили ржавые трубы, торчавшие из земли, словно фрагмент обуглившегося скелета какого-то гигантского доисторического животного. Другие неторопливо копали.

Копали, копали землю.

Уже у входа в метро Яша вдруг решил, что не пойдет на работу. Ни сегодня, ни завтра, никогда.

Он постоял немного.

Две замерзшие девушки исступленно совали в руки прохожим какие-то желтые бумажки. Толстая тетка в зеленом берете бойко торговала сосисками в тесте. А пахло почему-то тухлой рыбой и водорослями, как после морского шторма — хотя рядом с метро никакого моря не было. Может быть, из развороченной осенней земли, из дырявых канализационных труб пришел этот далекий запах…

«Пора мне, — подумал Яша и втянул носом воздух, — к морю куда-нибудь… путешествовать».

***

И долгие годы странствовал он по земле. Он жил в разных странах и разных городах, и сотни женщин делили с ним постель. С одними он оставался надолго, и они старились и умирали рядом с ним; с другими же прощался, предоставив им стариться и умирать в одиночестве.

И разные народы давали ему разные имена. Много, очень много имен сменил он. И так долго он странствовал, что уже не мог вспомнить, кем был сначала, а кем — после, и был ли он живым или мертвым, и что так сильно держало его на этой скучной земле.

И так долго он странствовал, что все народы состарились и исчезли с лица земли, и города превратились в песок и камни. Он видел, как землю заселили новые удивительные животные. Сам же он остался среди них единственным человеком.

Я жду

Откуда она взялась, я точно не знаю. Скорее всего, из холодильника. У меня там стояла кастрюля с супом. Долго. Очень долго. Суп приготовила мать — раньше она иногда заходила, — но я такой не ем. Щи. Через неделю содержимое кастрюли покрылось бледно-зеленой пленкой и стало вонять. Я накрыл кастрюлю крышкой и убрал в холодильник. Выливать было жалко. Все-таки мама готовила.

Через месяц я проснулся ночью от странного беспокойства. Зашел на кухню перекусить. В холодильнике почти ничего не было. Пара сосисок, пельмени, придушенный утром лимон. И кастрюля. Я вынул ее и решил наконец вылить. Задержал дыхание, открыл крышку. Оно застыло. Изменилось. Оно было… почти красиво. Выскребать это со дна и стенок, покупать чистящее средство, отмывать кастрюлю совершенно не хотелось.

Я решил выбросить все вместе с кастрюлей. Упаковал в несколько пакетов и утром, перед работой, понес на помойку. Подошел к мусорному баку. И не решился. Оно так долго у меня стояло… Мне стало жалко. Я поставил сверток рядом с баком и ушел на работу.

Вечером оно по-прежнему было там.

На следующий день, когда я выглянул из окна, свертка не было. Я испугался. Спустился вниз, подошел к мусорному баку… нет, на месте. Просто из окна не заметно. На всякий случай, чтобы не волноваться понапрасну, я унес его обратно домой. Снова поставил в холодильник.

Пахло очень плохо. Я перестал пользоваться холодильником. А потом и кухней — повесил на кухонную дверь железный замок. Ел в разных забегаловках. Как-то раз позвонил матери и спросил, можно ли мне пожить у нее. Она согласилась. Обрадовалась.

Я переехал, но уже через неделю стал нервничать. Все-таки на мне лежала ответственность. Я постоянно думал: как оно там, без меня. Совсем одно. В пакетах.

И я вернулся обратно. От запаха, густо пропитавшего всю квартиру, кружилась голова.

Дверь на кухню была открыта.

Пакеты валялись на полу.

Вот тогда я впервые увидел ее. Она подошла ко мне доверчиво, с любопытством. Она была совсем маленькая.

Первое время я не знал, чем ее кормить. Приносил овощные смеси, готовил картофельное пюре, вымачивал белый хлеб в молоке. Но она это не ела.

Кажется, она вообще не ела. И не пила. И не умела говорить.

Спала она на кухне. На ночь я открывал ей дверцу холодильника — для освещения, вместо ночника. Иначе она боялась. Когда ей снились кошмары, она скреблась в дверь моей спальни. И я брал ее к себе в кровать. Хотя от нее ужасно пахло.

Я очень много для нее делал. Многим пожертвовал.

Я никогда не проветривал помещение — ей от этого становилось не по себе. Думаю, кроме меня никто не смог бы находиться с ней рядом. Но я любил ее. Я позвонил матери и всем своим знакомым и попросил их больше никогда ко мне не приходить. Позвонил на работу и сказал, что увольняюсь. А потом перерезал телефонный провод.

Я очень сильно ее любил. Так сильно, что иногда даже к ней прикасался. И обнимал ее.

Она быстро росла. Очень быстро. За день вырастала где-то на сантиметр. И… она была красива. По-своему.

Иногда кто-то звонил в дверь, и я сломал звонок. Чтобы нас не беспокоили.

Это случилось утром. Они вышибли дверь и ворвались в мой дом. Соседи снизу и люди в спецодежде. На них были противогазы. Она ужасно испугалась, и убежала на кухню, и пыталась забиться под стол или за холодильник. Но она была уже слишком большая и нигде не помещалась. Они открыли все окна. Я сказал: «Не надо, она задохнется!» Они связали мне руки и увели из квартиры. Я не мог ей помочь.

Уходя, я видел, что трое в противогазах остались там. Они брызгали из баллончиков чем-то едким, ядовитым. На стены, и на пол, и прямо в нее. Прямо ей в лицо. А ей некуда было спрятаться.

Что они с ней сделали? Господи, что они с ней сделали?

С тех пор я ни разу не видел ее. Сюда, где я теперь живу, она не приходит.

Я вспоминаю нашу с ней жизнь — каждый час, каждую минуту — и не могу простить себя. Я должен был обращаться с ней ласковее. Обнимать ее чаще. Говорить с ней. И не заставлять ее спать одну, на кухне. Ей было там одиноко.

Я хочу все исправить. Я все исправлю, исправлю. Неделю назад мама принесла мне печеные яблоки, я завернул их в пакет и убрал в свою тумбочку. Сегодня, когда ушли врачи, я заглянул в пакет. Они уж немного изменились: стали мягче и покрылись белым пухом. А через несколько дней изменятся еще больше.

Я жду. У меня много терпения.

Она вернется ко мне.

Оглавление

  • Переходный возраст
  •   Восемь
  •   Двенадцать
  •   Десять
  •   Двенадцать
  •   Шестнадцать
  •   Первый годик
  • Живые
  • Семья
  • Агентство
  • Щель
  • Правила
  • Яшина вечность
  • Я жду Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Переходный возраст», Анна Альфредовна Старобинец

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства