Карина Демина ВНУЧКА БЕРЕНДЕЕВА. ТРЕТИЙ ЛИШНИЙ
ГЛАВА 1 Про похороны
Хоронили боярыню Милославу против всяких обычаев — на седьмой день. И в Акадэмии, хотя и поговаривали, что желают родичи тело ее забрать на погост, в склеп семейный, да не дозволено сие было царскою волей.
Отчего?
Не ведаю. Передо мною не докладвался. Да и кто я такая?
На похороны явилася.
Чего ради? Не любопытствия. Куда уж любопытствовать-то…
…плакальщиц наняли. И пусть морщился Михайло Егорович, глядя на женщин в черных убранствах — на галок суматошных схожих, — но гнать не гнал.
А мужчина какой-то в кафтане цвета давленой вишни, громко и грозно выговаривал ректору. Дескать, не уберегли дорогую сродственницу и, значится, ныне повинны выплатить виру, потому как ни в какое сердце слабое оный мужчина не верит.
Убили Милославу.
Я слышала.
Да и не только я.
Уж больно громогласен был тот мужчина. И кулаками потрясал. И грозился царю жаловаться… а после вдруг сплюнул под ноги и сказал:
— Чтоб вы все провалилися со своею Акадэмией…
Не провалилися, даже ежель правду сказал.
…а жена его, боярыня зрелых лет, но красы прежнее не растративши, никого не обвиняла, но и не плакала, и вовсе не похоже, чтоб горевала она. Но стояла горделиво, куталась в шалю из чернобурки да все головою крутила.
Выглядывала чегой-то.
Или кого-то?
— Это боярыня Красава, — сказал Кирей, меня за локоток придерживая. — С Милославой они не больно-то ладили… она из староверов…
— Что?
— Кажется, это так называется? Дед ее, помнится, все горевал, что, мол, старые заветы отходят… вон, гляди, стоит. Он Милославу на дух не выносил. Не потому, что плохая, но не дело это — девке из терема выходить. Кстати, у самой Красавы дар имеется, и немалый. Пожелай она, стала бы магичкой… — Кирей указал на сухого старика.
Тот, обряженный в простое платье, гляделся бы бедно, если б не посох, который старик сжимал так, что пальцы побелели. Посох этот резной, высокий — куда выше старика — был украшен красными и синими каменьями. А мне вспомнилося, что сказывали про староверов… кто?
Не ведаю.
Но будто бы живут оне по заветам прежним, свято блюдут слова, писаные в грамотах, про которые бают, что дадены оне были самою Божиней. Но же ж разумному человеку ведомо — недосуг Божине над грамотами сидеть да законы писать.
Тем паче, что порою законы оные зело жестоки.
— …его бы воля, он бы Милославу на костер отправил. — Кирей на старика глядел поверх моей головы, и чуялось мне, что взгляд этот — недобрый. — Или на кучу муравьиную, медом обмазавши…
Старик повернулся.
И алым полыхнули глаза его.
— Матушка сказывала… — Кирей замолк. — Не важно, Зослава. Главное, что нечего ждать от него добра…
Лицо старика искривилось.
Он вытянул руку.
— Порок… — голос его был громок, и люд, до того гомонивший, смолк. А у меня по спине мурашки побегли. — Порок вокруг…
— Где? — Еська руку поднял и под нее заглянул. — Мерещится вам, дедушка… ой, мерещится… нема тут порока.
И под левую заглянул.
— И тут нема… Ерема, у тебя есть?
Тот покачал головой.
— A у тебя, Емелька?
Емельян покраснел густо, неудобственно ему было, что на похоронах Еська скоморошествует.
— И у тебя, стало быть, нету… а ты, Лис?
Елисей головой мотнул и попятился, точно желая спрятаться за широкими плечами Егора.
— Видите, дедушка, нет ни у кого порока…
Старик, против ожиданий, не разозлился. Но поднял посох в правое руке, а левую вытянул, раскрыл ладонь.
— Вор куражится, — молвил он, глядя на Еську в упор. — Да на любую шею петля найдется.
И пальцы вытянул, будто в горло желая вцепиться. А Еська вдруг побледнел, за шею схватился. Но старик рукой тряхнул, отпуская, а сам к Елисею повернулся.
— Волку не место среди людей…
А дальше я не поняла, что он сделал.
Только Елисей упал вдруг на колени и зашелся кашлем. Он выгнулся.
Вцепился когтями в землю.
Задыхаясь. Захлебываясь…
— Папа! — взвизгнула Красава и, сжав плечо, что-то зашептала. И супруг ее в посох вцепился, но вырвать из сухих сморщенных пальцев не сумел.
А Еська повис на Еремином плече. Сам бы не справился, не удержал бы близнюка, но Емельян помог, да и Евстигней заступил дорогу.
— Нехорошо, дедушка, — сказал он, в глаза старику глядя. — Не в вашей ли книге писано: не судите, да не судимы будете. А вы и судить, и казнить беретесь.
— Ты…
Елисея отпустило.
Он сел, ощупал руками горло. Поднялся, за брата цепляясь. И сказал тихо:
— Поперхнулся… немного.
— Ага. — Лойко только руку на пояс положил, и мне подумалося, что благо, на поминки с шаблею и иным оружьем являться неможно, а то б была бойка. — Поперхнулся… чуть нутро не выплюнул.
— Крепко поперхнулся, — ответил Елисей, уголками губ усмехаясь. И красную слюну рукавом отер. — Идем, Еремка… а то что-то… кашлять охота. Не застудиться бы.
Ерема разом успокоился.
И брата за руку взял, точно был тот мал.
— И вправду, — проворчал. — Сквозит…
След сказать, что день был самый что ни на есть весенний. Таким бы свадьбы гулять, когда б гуляли их не по осени, но весною. Травка зелена, расшита белым бисером звездчатки, и васильки-то в ней самоцветами, и одуванчики… небо синее. Облачка белые. Солнце разлеглося, разлилося светом.
Тепло.
Ветерок, на который Елисей пенял, и тот легонький, духмяный. Таким бы дышать — не надышаться.
Старик же посох опустил.
Поманил Евстигнея.
А тот и подошел, Егора с дороги подвинувши, которому явне сия идея не по нутру пришлася. Он на деда глядел исподлобья.
— Выжил, стало быть, — от как выходило, что говорил старик навроде и не громко, а я от все слышала до самого последнего словечка.
— Выжил, — ответил Евстигней и голову склонил, старика разглядывая. — Я тебя знаю.
Это он сказал, не спрашивая.
— Откуда?
— А сам-то? — Дед посох повернул, и выскользнул тот змеею деревянной из пальцев боярских. А на Красаву и вовсе глянул с прищуром, она и отошла.
— Не помню.
— Стало быть, судьба у тебя такая… беспамятная. — Он усмехнулся.
А мне подумалося, что этакого сведущего да расспросить бы с пристрастием. Подумалося и страшно стало от этаких мыслей. Неужто я всерьез живому человеку этакой муки желаю?
— А что слово святое помнишь, то им и спасешься. Иди. — Старик руку поднял и пальцы сложил знаком Вышнего круга. — Иди, а я помолюсь за грешную душу твою…
— Мою душу мне оставь. — Евстя глядел на руку эту пристально, не мигаючи. — За нее помолись…
За кого?
Не сказал. Сам ли ведал? Нет… а старик, тот понял.
— Иные души, — молвил он веско, — и молитва не спасет… а ты, девка…
Холоден был его взгляд, что стужа зимняя.
Разом душу вспорол ножом ледяным, и больно сделалось, и дыхание перехватило.
— …забыла, какого роду-племени… — ныне каждое слово гремело колоколом медным, и от этакого звону уши мои мало что не лопалися. — Мертвяку обещалася? Душу свою бессмертную отдать…
…седая дорога.
…луна вычертила да по водам темным озера. Стылое оно. Мертвое. И в летнюю жару вода эта ледена-леденюща. Ни ветер ее не коснется, ни птица не потревожит крылом…
Пустоцветно озеро.
Бесплодно.
Курослепом берега поросли, будто золотом лживым, цветом багульниковым дурманным. Солнце пригреет, и душно становится, дурно. Вдохнешь раз — день головою маяться станешь. Вдохнешь два — и целую седмицу… вот и стерегутся соваться к черной воде что люди, что звери.
Кроме него, волею Божини над иными поставленного.
Тяжек путь пастыря.
Норовисто стадо человеческое. Сущеглупо. Падко на искусы. И потому все чаще приводят дорожки запретные к берегам.
…нынешняя шла по мосткам гордо. Позабыла, стало быть, что надлежит деве роду хорошего покорною быть, скромною. А ведь знал он ее, от малых лет, сам читал книгу священную. Сам сказывал и про мира сотворение, и про слезы Моранины черные, по миру рассыпавшиеся, и про грехи, и про спасение… всему учил.
Когда сошла?
Когда соступила с пути истинного?
Загуляла. И не покаялась, не позволила нагулянное дитя в лес отнесть, как сие Книга велит, ибо каждому, кто Слова не чужд, ведомо, что в ублюдках, без благословения Божининого рожденных, дух мертвый сидит.
…сам виноват.
…не сумел убедить. Поддался на мольбы… жалостью да спасены будете… и спас, мнилось, а вышло-то… вышло…
— Мне жаль тебя, старик, — молвила она. И ветерок подхватил темные тяжелые волосы, растянул полотном… — Ты слеп. И думаешь, тебе и вправду позволено именем ее творить подобное?
…и отец ее просил за младенчика… не сама виноватая… снасильничали… девка едва оклемалась… а дитя забери, глядишь, и вовсе умом повредится. Как тогда?
Разве ж не жаль тебе, пастырю, ее?
Жаль.
И вспомнить бы, что жалость порой во вред идет, но нет, не сумел… глядел на нее и кровью сердце обливалось. Кому сказать, сомневаться стал в священной книге, ибо писано было, что девку, которая себя не соблюла, надлежит каменьями бить до самой ее смерти.
…а про то, что девка может не виновная быть, не сказано.
Дал слабину.
Слезам уступил. И мрачному отцову взгляду… испугался, что уйдет Дуб Шератович из общины, а с ним и весь род Булгуров. Давно уж грозился он, упертый. В былые-то времена не позволили бы, сами домашние б не позволили, а ныне слово жреца — что ветер, гудят сосны, да не гнутся… нет, мнилось, малою жертвой он большое спасает. Одною душой сохраненною, отмоленною, две дюжины, которые — и думать нечего — стойбище покинувши, и веру потеряют истинную… а вышло…
…как вышло.
Опалила холодом водица.
И отшатнулась я, возвертаясь в собственный розум. Когда б не Кирей, упала б. А старик вдруг рядом очутился и, впившися пальцами — не пальцы, клещи цельные, которые костю перемолють на раз — в руки, дернул.
— Куда лезешь, девка дурная?
А у меня мову заняло.
Объяснила б иначей, что если и лезу, то не по своей воле. Дар у меня таков, с которым никак управиться не способная. Когда б могла, неужто стала б людей и себя мучить? Но язык прилип, а в горло будто слиплося.
— Прочь поди, — раздался сзади глухой Киреев голос.
— Не лезь, сын чужой земли…
— Прочь. Поди.
И пальцы разжалися.
— Пришел ты сюда не своей волей… тут и останешься… похоронят с почестями. — Старик теперь улыбался, и видела я, что зубы его желты, а изо рта гнилым рыбным духом несет, и так, что с трудом сдержалася я, чтоб не отвернуться.
Невежливо сие.
— Что, девка, не по нраву? — Он засмеялся и пальцы разжал. — Ничего… твой суженый куда как крепче пахнет… как мертвяк… мертвяки небось ароматными не бывают…
И подмигнул мне: мол, все-то я ведаю, что про тебя, что про сговор твой тайный, про обещание, духу неупокоенному даденое, и про все-то прочее.
А сам развернулся и пошел.
Посохом по земле стукает.
Сгорбился.
Три шага сделал, а на четвертом и сгинул, будто бы его вовсе не было. И как оно такое возможне? Я к Кирею обернулася: он-то видел старика. И значится, не примерещился он мне. А раз не примерещился, то и отмерещиться не мог бы.
— Никто не знает, что им ведомо. — Кирей плечами пожал. — Но странно… зачем он сюда явился? Без особой нужды эти и нос за оградку не высунут, а…
Договорить не успел иль не пожелал договаривать, но совпало так, что боярыня Красава собственною персонлией пред нами возникла.
— Вы извините дедушку, — сказала она ласково, а сама на меня уставилася. Глазья-то у нее круглые, что у совы, и с желтизною звериной. В волосьях темных седина проступила, а на шее складочка наметилася, стало быть, не за горами тот час, когда сменяет Красава яркое бабье убранство на темное старушечье.
Иль не сменяет?
В столицах-то старухи горазды рядиться, почище молодиц иные.
— Возраст сказывается… порой не в своем уме вовсе. — Она меня за ручку взяла и этак за собою потянула, а Кирей и в спину подпихнул: мол, иди, Зослава, погуляй ноне с добрым человеком. — Мы уж и ласкою, и уговорами… нет, вбил себе в голову, что только ему одному ведомо, как жить праведно… а тут такое горе… такое горе…
Я оглянулася.
Все по-прежнему.
Люди.
Помост, на котором тело Милославы возложили. Укрыли белыми простынями, красною нитью шитыми. В ногах веретено положили. У головы — две чаши. С водою ключевой да караваем свежим. На голову венок воздели из цветов плетенный… и как солнце высоко поднимется, то и пустят огню.
Тут-то и костер не надобен: полыхнет от слова магического, от взгляду колдовского. До самых небес дым подымется… но не то дивно, а другое… вот был дед.
Говорил всякого.
На царевичей покушался, вреда ихнему здоровию чинил, а никто этого будто бы и не увидел. И ныне-то на нас с Красавой глядят, а и не видят.
— Это отворот, — сказала она и рученьку белую подняла. А с рученьки той бранзалеты свисают, одне золотые, а другие — костяные. — Дед мой старовер… вам, наверное, уже сказали… и, конечно, в нынешние просвещенные времена все это кажется глупостью неимоверной… молитвы по пять раз на дню… по четвергам кислого молока не пить. В пятницу мяса не есть… в субботу из дому не выходить… мое детство прошло в селении, где эти заветы свято блюли…
Она шла, и люди расступались. Фрол Аксютович взглядом скользнул и отвернулся. А Наставник вовсе на помост едино глядел… Марьяна Ивановна в стороночке стояла, выговаривала чтой-то девке дюже некрасивой, но в убранстве нарядном. Сродственница Милославина? Или так кто?
Поглядеть бы, но не получилось. Красава, увлекая меня прочь от толпы, сказала:
— Вы уж извините, Зослава, но похороны — это лишь предлог. Мы с Милославой никогда-то не ладили. Слишком уж она горда была. А с чего гордиться, если рождена она была вне брака? Вне благословения? Кровь царская? А мы, стало быть, быдло, которым она тяготилась… мой супруг — хороший человек…
…оный хороший человек ныне маялся у помоста.
Прел в тяжелой медвежьей шубе с алым подбоем. В шапке высокой, золотою цепью опоясанной. Стоял, не на посох опираясь, но на тросточку норманнскую, которая подле него гляделася махонькой, тонюсенькою, что веточка вишневая. И страшно стало за боярина — а ну как переломится тросточка, тут-то и полетит он кувырком.
Срам.
— …безусловно, не лишенный слабостей. Он этим родством гордился. И обижался, что Милослава не желает его знать. А ведь именно он после смерти сестры девочку в дом принял. Не побоялся слухов…
Зачем она сие мне рассказывает?
Кто я такая?
Студиозус. Может, магичкою стану. А может, и не стану… но как бы оно ни было, не подруженька я боярыне Красаве, чтоб со мною этаким делиться.
Она ж идет.
Неспешная. Поважная… шелестят шелка тяжелые, тень боярыне под ноги ложится, густая и темная, что из дегтя литая.
— …растил… да, я не испытывала к ней особой любви. Все же тяжело, когда дитя не свое… а я еще надеялась родить. И мнилось, будто бы она берет то, что моим детям отдано должно быть. Мы, женщины, порой ревнивы беспричинно. А как выяснилось, что у Милославы дар проявился, то и ушла она в Акадэмию… ушла и про нас забыла, как и не было прошлых лет… да… а теперь вот…
Она вздохнула, и с того вздоху сделалось мне тяжко, совестно.
Точно это я, Зослава, в оной смерти повинная.
— Покажете мне Акадэмию? — Красава повернулась ко мне. И лицо-то у нее круглое, с носом горбатеньким, что клюв. Губы тонки. Щеки плоски. Брови светлы, и не красит их боярыня углем аль сурьмою, оттого и кажется, что бровей этих будто бы вовсе нет. — Я понимаю, что это… не одобряется, но мне не хочется быть там… сердце не выдержало… сколько в этом правды?
Я отвернулася.
Чего сказать? Что не в сердце беда? Нет, я того достоверне не ведаю, а илгать — последнее дело. Этак и вовсе до сплетен всяких дойти можно.
— Не знаете? Или говорить не желаете? Или и то и другое? Что ж, Зослава… ваше дело… не говорите, но послушайте. Я пришла сюда, чтобы… предупредить? Пожалуй… или, скорее, кое о чем рассказать… и, быть может, вы поймете, куда и к кому пойти с этим рассказом. Дело в том, что… какое интересное растение.
Красава вдруг смолкла и остановилась перед кустом.
И я остановилась.
Растение? Обыкновенный барбарис, разве что с листочками красными, что осенью опаленными. Вона, выкинул кисти соцветий, и пусть не раскрылись пока желтоватые цветы его, но то дело спорое. Еще седмица-другая, и распустятся, поманят пчел.
— Мне бы к преподавателям, но… как знать, кто из них веры стоит? А вы, слышала… не важно, главное, я скажу, вы уж сами решайте, стоит ли оно веры… а это кто? — Красава пальчиком ткнула в низенькое деревце, которое гляделося, что сосна, да и сосною было, как нам расповедывали, только крохотною, мне до колена. — Надо же… удивительно… а у нас сосны стоят вековые… я, когда маленькая была, думала, что по этой сосне до самых небес добраться можно. Или даже до ирия… и белку одну прикормила. Думала, передам с нею родителям записочку малую, чтоб знали они, что все-то у меня хорошо… я рано осиротела…
Она присела и ласково погладила сосенку.
— Вам это знакомо, конечно… ваши родители на поле полегли, а мои… мои просто исчезли однажды. Так мне сказали. Это уже позже я поняла, что… от старости отец. Ему почти восемьдесят было. А матушка следом пошла. Она слово Божинино крепко блюла… старая вера жену следом за мужем отправляет.
Боярыня глядела снизу вверх, и в глазах ее мне виделась тоска, еще та, давняя, с которая мне самое хорошо ведома.
— Когда я узнала мне было четырнадцать. Мне бы не сказали, случайно вышло… мой дядька с дедом спорил. И в сердцах сказал, что тот маму убил, верой этой убил, что ей бы жить и жить… шестнадцать всего было, когда на погребальный костер взошла… у нас рано принято женщин замуж отдавать.
Она коснулась желтого одуванчика, травы простой и норовистой, помнится, ежель расползется оная по огороду, то никакою силою ея не выведешь, хоть ты денно и нощно поли-выпалывай.
Нет, одуванчиков я не любила.
Правда, из корней их снадобье хорошее супротив кашлю выходит. А из цветов иные умелицы и варение варют, но то — не для меня. Да и сказать, одуванчик же ж горький, так какое варенье-то?
— Из-за этого они и разругались с дедом. Тот вздумал меня замуж выдать. Третьей женой… за старика… а дядька воспротивился… кричали. Разбудили. Тут-то… наверное, именно тогда я и начала сомневаться. Не сама… сначала дядька… он сказал, что эта вера слишком жестока… что Божиня не может обрекать своих детей на слезы, на муку… и я запомнила. Утром мы уехали. Дядя с семьей… и я… он сумел устроиться. Теперь я понимаю, что это сродни чуду. Кому мы нужны были здесь? А он сумел. И мне нашлось место в его доме, за что я ему буду век благодарна. Он не делал разницы между мной и своей дочерью… и так получилось…
Боярыня поднялась с колен и отряхнула прилипшие к подолу травинки.
— Это все сложно. Дела у него пошли хорошо. Наверное, у него было, что предложить, иначе… нам пожаловали дом в столице. Поместье. Земли… да и вовсе… а после моя сестра… я всегда считала ее сестрой… стала царицей.
Она выдохнула, будто бы сказать сие было тяжко, и обернулась.
— Она… она не была чудовищем… а когда стала… я не знаю всего, слава Божине. И знать не желаю. И вовсе, быть может, все, что о ней говорят, — это слухи… сложно… не знаю, с чего сказывать… однажды она просто исчезла. Ненадолго. Дядька мой сказал, будто бы отправил Межену в поместье, что столичный воздух ей вреден. Но я видела, он лжет… это дар — ложь распознавать. Останься я в деревне, его бы лишили. Женщине ни к чему дар. Ей путь предопределен. Служить. Отцу. Мужу. Детям. Рожать… и молиться, чтобы молитвой очистить душу, которая к искусам слаба. — Красава вытащила из рукава платок расшитый. — Но дядька не стал запирать мой дар. Он его использовал в делах. Бывало, приведет человека, сядет с ним говорить, а я за ширмою. Затаюсь. Слушаю. А потом расповедываю дяде, когда гость правду говорил, а когда — лукавил. Многое я тогда услышала. Сперва-то по малолетству не больно понимала, а после… лучше б и не понимала… но дядюшка у меня тоже с даром. И знает, как клятву брать, которую не порушишь… молчала. И молчать буду… почти обо всем буду.
Она шла по дороженьке неспешно, будто бы гуляючи.
А я за нею, значится.
Не след в след, но вроде того. Иду и мыслею, что не так все просто… не первую студентку, на которую глаз упал, боярыня для беседы пригласила. Нет, знает она и про родителей моих. Имя вон тоже сама назвала. И чего еще известно ей?
Царицыной сестре?
— Нет, дядюшка меня не обижал… как срок пришел, отпустил. Мужа вот отыскал… он пусть и не из первых, да зато силен и меня любит. Ты, когда в чужую память заглянуть желаешь, просто представь себя на месте собеседника. — Красава сама меня за руки взяла. — Вот так. Прикосновение не то чтобы нужно, но по первости тебе легче будет. И в глаза смотри… хорошо смотри, Зослава. Не подведи.
А я… в глаза глядела.
Отчего не поглядеть, когда сами просют.
Только не выходило, чтобы как в омут… глаза у боярыни круглые. А желтизны в них самая малость — по ободочку. Зато зрачки темные, крупные, что вишня спелая. Ресницы же седы. Диво какое… не видала я такого, чтоб у живого человека ресницы седые были. А тут вона…
Под глазами круги темные, каковые от бессонницы и слабости телесной приключаются.
На лбу — пот бисером мелким.
— Не пытайся силой, — мягок голос боярыни. — Этак только хуже будет. Чужой разум противится проникновению. Нет, надобно легко… скользить по нему, что по льду… просто смотри… просто думай… не о том, что видишь, а о том, что чувствуешь.
ГЛАВА 2 Чужие думы
Ее пальцы, холодные, мягкие, пахли деревом.
Откудова я знала это?
Знала и все…
…скользить.
…не по льду, но по свежей доске. Идет рубанок, снимает тонюсенькую стружку бурштыновую. И, свиваясь, падает она наземь. Пол уже усыпан и густо этою стружкой.
Хороший запах.
Красаве он нравится. А еще ей нравится глядеть, как Вязьма работает. Рубаху скинул, руками тяжкое тело рубанка приобнял будто бы. Наклонился… блестит от поту кожа его, и волосы промокли, они у него светлые, на макушке вовсе добела выгорели. И Вязьма подхватывает волосы тонюсеньким шнурочком.
Красава ему другой свила, из ниток.
И заговорила на здоровье, пусть и здоров Вязьма, как бык, а все одно… работает же ж… много… доски тяжелые тягает и вовсе на подворье убивается, спешит, будто собственный дом ставит, а не боярскую конюшню.
Он ответственный.
И красивый.
Но в том Красава и себе-то признается не сразу, а уж ему-то вовсе не скажет. Где это видано, чтоб дочь боярская да на холопа заглядывалась? Жаль, уехала Межена, она-то поняла бы, а то и поделиться не с кем. Девки дворовые, в услужение поставленные, сами по Вязьме вздыхают и норовят удрать на задний двор, ищут себе дело там… не в деле дело, но вырядятся, вытащат платья поновей, покраше. Косы хитро заплетут. Вязьма только посмеивается.
А Красаве обидно.
И от обиды этое она губы кусает. И вздев веночек серебряный, с колокольцами да жемчугами, на задний двор спешит. Курей считать. А что, жена у дядьки слабая, хворая, ей не до хозяйстия, оно — всякому ведомо — пригляда требует неусыпного. Вот Красава и приглядывает. За курами, за гусями, за девками, которые на птичьем дворе крутятся, мало, что сами не квохчут.
И самую малость за Вязьмой.
Отчего б и нет? За него дядька двадцать пять золотых отдал… это много.
— Вот ты где. — Дядька появился, когда Красава почти решилась подойти. Нет, не стала бы она шнурок дарить, а просто обронила б под ноги. Глядишь, и понял бы… а нет, то и леший с ним, с непонятливым. — Что делаешь?
— Гляжу… ладно выйдет, дядюшка. — Она поцеловала дядьку в щеку. — Еще б стекольца цветные поставить. Я видела такие намедни…
…в тереме царском, в который их с Меженой возили. Дядька баил, что сие — честь великая. И наряды справил. Хороший он. Другой бы небось не стал с чужим дитем маяться, а он что Межене, что Красаве — поровну. Одной платье, значится, и другой будет. Вот и поднес. Межене — из алого шелку, текучего, яркого, что пламень, да шитого золотом.
А Красаве — синий да с серебром.
Не оттого, что серебро дешевше, но синий ей к лицу. Бледна она, что лицом, что волосом. Девки-то говорили, будто бы волос в шелухе луковой полоскать надобно, тогда и рыжиною заиграет. А брови подмалевать самую малость, но Красаве боязно было.
Грех сие.
Добре, что дядечка уже и не молится кажный день, как сие должно. И Красаву не принуждает. Сама она гораздая и за него, и за жену евонную, и за Межену… за прочих всех.
Божиня милосердна.
Увидит, что не со зла дядечка. Работы у него многое, цельными днями в разъездах, в заботах. Может, и желал бы колени преломить, да некогда. А у Красавы времени свободного изрядно, и не лень ей помолиться за всех…
…в царских палатах ее окна поразили. Огроменные, почитай в рост человеческий. И стеклами закрытые, а не слюдою. Стекла хоть цветные, а прозрачные. Красава сама скрозь них глядела и видела все-все, правда, в алый колер окрашенное, но то — пустяк.
Вот бы и в дядькином доме поставить такие…
…больше в палатах ей ничего-то не глянулось. Хороши, да… душно в них. И не оттого, что натоплено и людно. Нет, будто бы давят стены, расписанные дивно. И потолок узорчатый, все мнилось, упадет да на самую маковку… и чадно.
И тесно.
Бояре в шубах, что медведи ряженые, толкутся, один поперед другого лезут. Боярыни друг дружке улыбаются, раскланиваются, да только правды в том — ни на грошик… девки одна на другую ревниво поглядывают, и вспомнилось, что слышала Красава: будто бы царицу новую ищут.
Скоро и смотру устроят.
Свезут девок со всего царствия Росского, может, тогда и их с сестрицею позовут? Нет, в царицы Красаве не хотелось. Да и кто выберет ее? Небось знала за собой, что красота у ней — только в имени…
…скользить.
…дальше по памяти ледку, который слаб — куда там осеннему — чуть отвлечешься и провалится, ухнешь тогда иль в один свет, иль в другой.
Осторожней, Зослава.
Глянула я на терем царский чужими глазами и отступила.
Не про него речь.
Не про бурштыновую сосновую стружку, которую бы поднять да в рукаве спрятать, а там, тайком, нюхать и вспоминать день нынешний, пресветлый.
…про дядьку хмурого. Вновь заботы одолели. Их у него больше, чем мышей в старом амбаре. И Красаве совестно, что ничем-то она помочь не способная.
— Послушай, дорогая, — молвил дядечка и руку на плечо Красавино положил. — Ты уж выросла, заневестилась… пора тебе своим домом зажить.
Красава этого разговору ждала.
Чай, восемнадцатый годок шел. И уж беспокойственно стало: а ну как ее нехорошесть станет причиною того, что и в столице не сыщется мужа? Вдруг да вековать ей в дядькином тереме всю жизнь оставшуюся? И ладно бы супруг, без супруга Красава как-то да пожила б, за хозяйством вот глядела бы, о дядечке заботилась, но деток хотелось со страшною силой.
А как их без супруга-то?
И забилось сердце, не понять, от радости ли, от тревоги. Застучало. Загремело.
— Многие у меня твоей руки просили. — Дядечка же бороду огладил. — Только… не хотелось мне с тобою расставаться, Красава. Уж больно ты на сестрицу мою похожа…
И по голове погладил.
— Ясноокая ты моя… что ж за судьба у меня такая, а?
У кого спрашивал — сие непонятно, только Красава дядечку обняла.
— Мне и с тобой хорошо.
— Хорошо — это ладно, но… надобно бы тебе из столицы уехать. Ты у меня добрая сердечком, не то что сестрица твоя…
Сказал и посмурнел.
И не солгал ведь. Неправду Красава чуяла. Была та словно деготь в меду иль мясо тухлое, которое порой за свежее выдать пытались, маслом протирая, чесноком пересыпая.
— Дядечка…
— Проклятое дитя. — Он отстранился и поцеловал Красаву в лоб. — Такова цена… и я готов ее заплатить. Но ты уедешь. Я нашел тебе мужа. Он хороший человек и будет о тебе заботиться. Любит. И ты его полюбишь, даст Божиня. Езжайте. И не возвращайся в столицу, слышишь? Даже когда меня похоронят, все одно не возвращайся…
— Дядечка!
Да что он говорит такое! Он еще не старый! Только-только четыре десятка сменял, а люди куда поболе живут. Это тетка здоровьем слаба. Бледна. Нежна. Из горницы своей не выходит почитай.
— Не возвращайся. — Он провел шершавой ладонью по Красавиному лицу. — Хотел я, как лучше, а получилось… кто знал, что книгу она взять сумеет?
И вновь не поняла Красава, про кого он.
— И послушай. Если вдруг явится к тебе сестрица с просьбой… не важно, даже если стакан соли попросит или хлеба краюху, сама не давай. Не надо. И дам я тебе один амулет… его еще дед твой делал. Он, конечно, не самый добрый человек, но нас по-своему любил. Сбережет. Глядишь, и сбережет…
Этот голос звучал у меня в ушах.
И чуяла я, Зослава, чужой след на коже своей. Стояла. А где — не пойму сама. То ли на дорожке, желтым камнем мощенной, то ли на подворье чужом.
— Видишь, все получается, — молвила Красава, усмехаясь. — Только ты не доглядела, девочка… а времени у нас не так и много.
В руках боярыня крутила махонький цветочек.
— Я бы молчала, если б она… но Милослава… как ни крути, а все семья… и боюсь, что мой супруг следующим будет. А там и я… и дед… он ведь не зря пришел. Ты смотри, внучка берендеева. Хорошо смотри. Иное словами сказать неможно, а вот если увидит кто… от взглядов чужих клятвы не спасают…
Пальцы мягкие разжались.
Упал цветочек.
…на землю жирную, черную. И поднялась стая грачей, заголосили они, заметались в поднебесье. Темно стало. Холодно.
И Красава лишь поплотней закуталась в плащ меховой.
Рано весна пришла.
Надолго ли?
Не случится ли ей, осознавши, что не вовремя явилась, вспять повернуть? И тогда вернутся ветра студеные, а с ними — морозы, которые лягут на землицу эту черную, раздетую? Плохо будет… землица такого обхождения не потерпит.
Нанятый супругом магик расхаживал по полю. Мерил длинными ногами межу и похож был не на грача, на аиста долговязого. Что-то делал, и Красава чуяла чужую силу, но понять суть происходящего не могла. Она и не силилась, просто глядела.
Старалась не плакать.
…третьего дня явился в поместье гонец, да не добрые вести принес.
Полыхнуло поместье боярина Воркуты.
Полыхнуло ночью, когда спали все, пусть и заговорено было от пожаров, а все ж… видать, заговор ослаб. Аль сняли его тайно недруги, коих у боярина множество появилось, когда дочь его поперед других царицей стала.
Где это видано?
Девка, если вовсе не безродная, то… разве про Воркуту писано в книгах особых, которые боярский родовод хранят?
…явился из ниоткуда… терем поставил… обжился… дела вел… а какие — то никому не ведомо. Как знать, может, и по заслугам оно воздалось. Небось Божиня невинных бережет, а коль не сберегла Воркуту, то и не невинен он.
Это не Красаве сказано было, ей-то гонец письмецо передал с поклоном, с уважением, хоть и уважения сего было на каплю. Смотрел он иначе, с любопытствием жадным, а уж в людской-то разговорился. И про пожар — отчего случился он, не ведомо. Может, какая девка дурная свечу уронила, а может, и подпалили терем. Главное, полыхнуло на рассвете, когда сон крепок, и так занялось, что со всего терема только кошка рябая и спаслася, не иначе, нежели чудом…
…горько было.
…а письмо Красава трижды прочла, пусть и не было в оном ничего, окромя соболезнований и приглашения в столицу. Мол, в храме постоять, почтить дядькину память. И сердце рвалось ехать, а разум… вспомнилось вдруг предостережение. Неужто знал дядечка?
И оттого поспешил племянницу замуж выдать?
Нет, муж Красаве хороший достался.
Спокойный.
Разумный.
И ее балует… и непраздна она, а значит, благословила Божиня брак этот… и чего еще желать? Разве чтоб племянница его, Милослава, норов изменила. Горда больно.
Капризна.
И на Красаву глядит так, будто бы она, Красава, нищенка, из милости в дом взятая. Сперва-то и не скрывала презрения, пыталась себя хозяйкою показать, но супруг скоренько укорот дал. Вот и затаила обиду Милослава… а с чего?
Ей бы благодарною быть, что нашлось в тереме место для нее, сироты… ан нет, ходит царицею, дворнею повелевает, а на дядьку глядит свысока. Красаву и вовсе будто бы не видит. Мол, недостойная она… ох, не о ней, глупой, думать бы…
— Поедешь? — муж Красаву обнял и поцеловал в щеку. Царапнула нежную кожу борода, и Красава поморщилась: пахло от оной табаком. А ныне ей все запахи тяжелы были, табачный же и вовсе отвратен.
— Нет. — Она прижалась к мужу, пытаясь защититься не то от ветра, не то от собственного страху безымянного. — Далеко, да и… его уже схоронили. А помолиться я и тут помолюсь. Божиня услышит.
Она-то знает, что был дядечка хорошим человеком, если и грешил, то не с зла… со всеми случается…
— Как знаешь. — Муж вздохнул с облегчением. Не хотелось ему отпускать супругу…
…в тот день они вернулись поздно. И ночь Красава не спала. А с утра самого заявила Милослава:
— Я в столицу отправлюсь.
— Зачем? — Супруг Красавы посмурнел, налился грозовым гневом, чего досель с ним не приключалося.
— В Акадэмию пойду. Мне Мишенька давно писал… приглашал…
— Мишенька?
— Братец мой, — Милослава улыбнулась со смыслом. Мол, тебе ли, дядюшка, не знать, что не ты один роднею, — еще когда говорил, что дар у меня имеется немалый… и я могла бы магичкой стать.
— Тебе нельзя в столицу.
— Почему это? — Она подхватила с блюда орешек и, повертев, на землю кинула.
— Договор…
— С кем и когда он был? — Милослава плечиком дернула. — Небось когда договаривались, меня не спросили, хочу ли я всю жизнь в глуши провести. А я не желаю! Что мне здесь делать?
— Замуж…
— За кого, дядя? За соседа?
— А хоть бы… вон, Вояр на тебя давно заглядывается…
— Пусть хоть все глаза выглядит, — промолвила Милослава. — Он мне не ровня…
— Хватит! — Верень ляснул кулаком по столу. — Я сказал…
— Ты жене своей говори, она послушает, клуша. А я, дядечка, чтоб ты знал, своим умом жить приучена… мне таланты развивать надо… дар!
— Своим…
— Тише. — Красава взяла мужа за руку. — Пускай…
Не то чтобы она хотела помочь Милославе, просто вдруг осознала: не уживется. Не даст супруг Милославе воли, не позволит ей в столицу отбыть, так ведь кого Милослава изводить станет?
На ком обиду выместит?
А дом, в котором свара на сваре, долго не простоит.
— Пускай едет. Здесь и вправду… молодой девушке в столице жениха отыскать проще… — Она говорила тихо, и муж остывал.
Успокаивался.
— Дура ты, — сказал он Милославе, и та вспыхнула.
— Это жена твоя…
— Еще одно слово — и отправишься. Не в столицу. В монастырь. И будешь там свои таланты развивать, — тихо он произнес, но Красава поняла: и вправду отправит он племянницу в монастырь.
Та тоже, верно, осознала.
И разрыдалась.
Слез же женских он на дух не выносил.
— Вот чего с нею делать… неможно ей в столицу… — сказал он ночью.
— Почему?
По ночам на Красаву нападала бессонница. И лежала она в перинах, что овец считала, что звезды, что думала о всяком, да без толку — не шел сон.
И голова становилась на удивление ясной.
— Прости. — Муж поцеловал ее в щеку. — Но тебе о том лучше не знать… и что мне делать?
— Если… если и вправду у нее родичи имеются, то напиши. Будут готовы принять? Пусть едет.
Она точно помнит, что этой ночью видела деда. Что будто бы стоял он на распутье, опираясь на посох свой, и глядел в упор на нее. И губы дедовы шевелились, да только Красава, как ни силилась, ни словечка разобрать не могла.
…Милослава отъехала летом. И, говоря по правде, пусть и заповедано Божиней с роднею ладить, но дни до отъезда Красава считала, опасаясь, как бы не передумал муж. Он же, невзирая на письмо, со столице пришедшее — родич Милославин от слов своих не отступился, ждал ее у себя, — ходил смурен, вздыхал и все про договор вспоминал. Но что за он — говорить не желал.
Милослава же чуяла неуверенность эту.
И в слезы ударялась.
В жалобы.
Дескать, вздумал дядечка сгноить ее в глухоманиях. И только когда села в возок — а пришлось для этакой дороги новый покупать, ибо не дело это — боярыне знатной на старом возку в столицы ехать, — успокоилась. И даже нашла в себе силы улыбнуться Красаве.
— Счастья вам, — пожелала Милослава скупо. И оглянулась, проверяя, стоит ли подвода, ладно ли гружена, все ли сундуки на нее поставлены.
— И тебе удачи, — ответила Красава от чистого сердца, — пусть дорога твоя легка будет…
Она стояла и глядела на возок, запряженный парой коней, может, не больно-то красивых, зато сильных — этакие и по дороге полетят птицами, и по бездорожью вытянут, — и думала, что теперь-то жизнь ее нехитрая наладится.
Заживут они.
Миром.
Ладом.
Дитя появится и…
…и счастье порой становилось безмерным, за ним Красава забывала обо всем.
Напомнили.
Сестрица дорогая, забытая уже, явилась в первый день осени. И намедни собаки выли, будто упреждая, а старую яблоню, про которую супруг сказывал, что росла она во дворе едва ль не от начала времен, ветер повалил. Ветер был не силен, а вот поди ж ты, не вынесла, обрушилась под собственной тяжестью. Добре, что никого не загубила.
Яблоню и убирали. Пилили.
Корчевали пень, как назло, разлапистый и цепкий. А Красава смотрела, чтоб, корчуя, чего лишнего не порушили. Да и то, хорошая погода была. Тепло, а не жарко, ветерок обдувает, и комарье притихло… милое дело. Она не сразу заметила, что пылит дорога.
— Едет, едет, — закричал дворовой мальчонка, который крутился подле. Мало ли, вдруг да боярыне яблочка поднесть надобно или водицы, или чего восхочется.
Местные холопы Красаву любили за норов тихий и незлобливость.
Вот и мальчонка старался.
Знала, чаял — вдруг да приглянется, тогда, может, и в дом взят будет. А родит Красава мальчика, так тому приятель надобен будет… и как себя не показать.
— Возок едет! — крикнул он на самое ухо.
Красава к дороге и повернулась. Ничего, помимо пыли, что столбом стояла, и не увидела. А мальчонка, просьбы не дожидаясь, на тын взлетел, уселся, кота дворового потеснивши.
— Возок едет! — крикнул он, и холопы остановились. Смолкли топоры, поунялись пилы. Куры и те перестали копаться в мусорной куче. Видать, им тоже интересно было. — Не нашенский… коней ажно четверо… и заводные еще… охрана… двое… верхами идут… неа, точне не нашенский…
И Красава поверила.
Своих мальчонка знал. Да и не было принято в гости являться вовсе без упреждения.
Она поднялась, с печалью подумав, что день ныне пропадет. Нет, гостям Красава была рада, но ныне, в тягости, сделалась медлительна. Уставала быстро. И ей бы в светлицу вернуться.
Прилечь на часок.
А надобно будет гостей встречать, привечать, сидеть с ними до позднего вечера, ибо не пристало хозяйке долгом хозяйским пренебрегать.
— А хорошо идут… — Мальчонка проводил Красаву взглядом и отвернулся. Чужой возок был ему интересней. Этакого в нынешних местах не видывали.
Сам, что желудь, меж колес подвешенный. И колеса задние огроменные, а передние — махонькие. На крыше будто бы креслице резное поставлено, и на нем уж извозчик сидит. Как только взоперся?
Глядела Красава на диво этакое.
На колеса золоченые. На ободы их, медными крыльями прикрытые. На сам возок, пухлый, что тыква, и на оконца его стеклянные, алыми занавесями прикрытые.
Глядела и пыталась уразуметь, как он на подворье-то их тихом очутился.
И ведь издалека ехал. Потускнела позолота, и медь покрылась толстым слоем дорожной пыли. Кони храпят, пену роняют. Возница и тот глаза прикрыл, того и гляди сверзнется. А охранники спешат, да бледны, тяжелы, и видно, что устали — вусмерть.
Один дверцу отворил.
Второй руку подал.
Мальчонка-то сунулся было со скамеечкой, как учен был, но погнали. Надавили чегой-то, повернули, и вывалилась из возка лесенка махонькая.
А на нее ступила ножка в башмачке лазоревом.
— Здравствуй, Красава, что не встречаешь? Не рада видеть меня? — Сестрица встала перед Красавой и руки протянула, обнять желая. — А ты нисколько не переменилась…
— И ты…
Лгали обе.
Стоит Межена, лицом бела, косой черна, да только вьется в этой косе ниточка седая. И глядеть на нее страшно отчего-то… ведь годков Межене столько же, сколько и самой Красаве.
Нет, не постарела она… примерещилось.
Солнце осеннее шутку сшутило.
Вот и… белолица, синеглаза. Хороша — глаз не отвесть. И даже полнота ее не портит. Это Красава, дитя ожидаючи, сделалась велика в теле, рыхла да опухша, а у Межены лишь живот выпятился, и только-то. Да и того живота почти и не видать под просторным летником.
— Что ж не обнимешь? Аль не рада? — Сестрица усмехнулась и сама обняла Красаву. — Не приехала ты… а я уж ждала, что почтишь батюшку…
— Я… хотела. — Красава отвела взгляд.
Неуютно ей было.
А с чего?
Прежде-то они с Меженой ладили. Давно ли друг дружке косы плели? Лентами делились, серьгами да бусами? Да и что ленты… зимой-то, когда холодно, пусть и топили у дядьки от души, Межена, случалось, забиралась под одеяло к Красаве, обнимала ее за шею и жаловалась:
— Страшно мне.
— С чего?
— Воют, слышишь? Волки это…
— Ветер просто. Буря разыгралась.
— Волки. — От Межены всегда пахло хлебом свежим и еще пряниками, до которых она дюже охоча была.
— Откудова в городе волкам взяться? Не блажи… а если и волки, то у дядьки забор высокий. Кобели во дворе злющие. Холопы… не пустят в дом.
И Красава шептала, рассказывала всякие глупости… а Межена слушала и засыпала, а потом и сама Красава, вдвоем на перине было жарко и тесно, но хорошо — страсть.
Так чего она?
И обняла названую сестрицу.
Поцеловала в щеку бледную. За руку взяла.
— Не так уж богат мой дом, — сказала, — но что есть в нем, все твое…
И в терем повела.
…а той же ночью Межена вновь пришла. Босая, волосы распустила, в рубахе белой, широкой, в которой живот ее виден был явно.
— Пустишь?
— Забирайся. — Красава подвинулась, радуясь, что супруг ныне в отъезде, а то б неудобственно вышло. — Тебе принесть чего?
У дверей холопка спала, странно, что не проснулася, когда Межена вошла в покои хозяйские.
— Не ругай. — Межена ступала по половице осторожно, будто не пол под ней дубовый, но ледок первый, коварный. — Она до утра не проснется… тошно мне, Красавушка.
В постель залезла, за руку уцепилась, сдавила так, что больно стало.
— Если бы ты знала, до чего тошно… каждый день, как последний… батюшка… сам не думал, что так получится. Власти хотел. Силы… а не со всякой силой управиться можно.
Она уткнулась в пухлое Красавино плечо. И та погладила сестрицу, покачала головой. Надо же, довели… Межена-то завсегда спокойною была, а чтоб плакала, так такого вовсе не случалось. Ныне же она дрожала меленько, и слезы летели по белым щекам.
— Добрая ты, Красава… только глупая…
— С чего?
— С того, что столько жить, все видеть, все слышать, а ничего не понять. — Пахло от Межены ныне не хлебом и не пряниками — стужею взаправдошнею зимней. — Я даже завидую… у тебя все просто… по заветам… все еще молишься по пять раз на дню?
— Как получается, — уклончиво ответила Красава.
За нынешним-то хозяйством молиться некогда, да и тяжко ей на коленях стоять. Спину ломит. Голова кружится. Ноги к ночи опухают так, что чулки рвутся.
Но дед бы не одобрил.
Сказал бы, что кто ищет, тот способа находит. А Красава просто ленится.
— Молишься… и за меня, надеюсь? Ох, Савушка, я такого натворила… инея, если подумать… и я тоже… заблудилась совсем… помнишь, нас отец в терем царский возил? Туда все своих дочек возили… царица-то померла… Божиня упокой душу ее смиренную. И царь холост. Многим охота была породниться. А если и не родниться, то… царь до женщин зело охоч.
— Что ты такое…
— Что знаю, то и говорю… согреет дочка постель царскую, а он за это из казны пожалует… казна-то велика… бездонна, почитай. — Она отстранилась и слезы ладонями отерла. — Им всем думается, сколько ни черпай, а не оскудеет… а что казны этой… уже давно должны и тому, и этому… а он не думал… как жена померла, пошел… мол, сам на этом свете не задержится, а что после него будет, так какая разница? Хоть пожар, хоть потоп. Отец… привыкла я его отцом звать, хотя… тоже сволочь… спас он меня… как же… жена просила. Ее он любит. Мог бы ведь взять вторую. И третью. Дед бы позволил. Дед ему сам предлагал, мол, если одна пустоцветна, то другая детей принесет. А он ни в какую… завидую.
Голос Межены был тих и глух.
Страшен.
А Красава слушала, гладила сестрицыны волосы мягкие.
Стужа?
И еще болото. Погост старый, на который их, малолетних, не пускали. Нечего там делать. А они все одно бегали, потому как любопытственно было на древние могилки глянуть, из которых вечером будто бы поднималась княжна проклятая да бродила, искала, кому бы о кладе рассказать…
— И когда она попросила за сестрицу… не отказал. Ее пожалел? Или про твою матушку вспомнил? Не знаю. Главное, что не утопили меня с матерью… как щенка… и в лес не вынесли. Хотя порой… лучше бы сдохла.
— О чем ты…
— О правде… может, он нас и любил, только деньги любил больше, иначе бы… помнишь погост? Помнишь… а она существует.
Красава только охнула. Да, ходили они на погост, но так и не посмели ступить на белую, будто коркою соли покрытую, землю. Простояли, поглядели, как клонится солнце к земле, как озаряет кривые березы алым светом.
И ушли.
— Я тогда вернулась. — Меженины глаза высохли. — Дождалась, когда ты заснешь… я… я уже умела делать так, чтобы люди засыпали… дед приходил. Ты, наверное, не помнишь… он… он понял… только он и понял, в чем дело… я… назвал меня проклятым ребенком… и потребовал, чтобы отец привел к камням. Я тогда еще считала его отцом… он отказывался, но затем… я поняла, что согласится. Не захочет ссориться с дедом. И отдаст меня. А у камней… камни бы показали, что сила проснулась. Дальше знаешь, что было бы? Меня бы запечатали. По закону. По обычаю. А я… я не хотела. Я знала откуда-то, что это — мука смертная, если не сама смерть. И решила… решила бежать. Только как? И куда? Тогда и подумалось, что с кладом бежать проще будет… с золотом… из леса выйду и заплачу, чтобы дом мне поставили. Заживу сама себе хозяйкой.
Больно было слушать этакое.
И удивительно. Неужели и вправду она, Красава, столь слепа, что ничегошеньки не видела?
— Я и наслала сон. А сама вернулась. Страшно было… сердце просто-таки выпрыгивало из груди… и почти уже повернула, когда… она существует, проклятая княжна. Вышла ко мне… мне она показалась красивой… я смотрела на нее. Она на меня… просто смотрела. Ничего не сказала. Только коснулась лба. Я помню это прикосновение. Столько лет прошло, а все равно помню… и я сомлела. Не от страха, но просто… не знаю… очнулась на рассвете. Лежу. А в руках книга… тонкая такая книга… серая… страшная… и я откуда-то знала, что эта книга — для меня. Что она и есть тот самый клад, который княжна стерегла. И что если мне ее отдали, то сочли достойной… и что не стоит бояться старика. Теперь я ему не по зубам. И все-таки у меня есть выбор… я могу оставить книгу, вернуть ее. Вернуться домой. Пойти к камням. Принять судьбу, как она есть…
Межена замолчала и вытерла рукавом сухие глаза.
— Скажи, Савушка, в чем я виновата была? В том, что рождена была вне брака? От насильника? В том, что мать мою утопили? В том, что… меня минула эта участь? Почему он был уверен, что я проклята? Кем? И за что? И отчего все ждали, будто я смирюсь? Я взяла эту книгу! Я… я просто хотела вырваться! И стать свободной. От старика… он смотрел на меня, точно на чудовище… и остальные тоже постепенно уверялись, что я и есть чудовище… только ты ничего не замечала. А я тебе завидовала.
— В чем?
— В твоей слепоте ты была счастлива… и не важно. Савушка. Я взяла книгу. И вернулась в дом. Спрятала ее в постели. Не знала, где еще, но… дед пришел, как и обещался. Посмотрел на меня так, что… я поняла, если не уйду, если не найду способ убежать, он от меня избавится. Отыщет повод… придумает, солжет… не важно, главное, что сведет меня к Черному озеру. Сам камень на шею повесит. И будет счастлив.
В лунном свете — а ведь Красава помнила, что закрывала окно, — кожа Межены была бела, белей снега, и прозрачна, точно это она, Межена, приняв клад, и судьбу проклятой княжны на себя взяла.
— В тот раз… камни промолчали. И старик был недоволен. Но кто он, чтобы нарушать обычай? Он отвел меня к отцу… и сказал, что будет приглядывать, что обряд все одно стоит провести. На всякий случай. Если дара нет, то обряд не повредит. А если есть, то… так для всех будет лучше. Для всех, кроме меня. Но кому есть дело до моей боли?
— Мне…
— Ты и не заметила, что мне было плохо! — Межена ущипнула за бок. — Ты слишком занята была собой…
Верно, в том был смысл.
Собой.
А чем? Красава уж и не помнила. Но, верно, были заботы, которые казались важными.
— Я долго думала, что делать. И поняла, что одна я ничего не сделаю… тогда и пошла к дядьке твоему… рассказала, как есть. Про дар. Про княжну. Про книгу… и книгу показала. Не хотелось, но без нее мне не поверили бы. Он слушал. Так внимательно слушал… а я… я кое-что прочла… и попробовала даже… я ведь не могла просто… если бы он вдруг решил, что не стоит рисковать? Испугался бы? Или пожелал бы отдать старику? Ради веры?
Она села в постели.
— Я так боялась, Красава… а он книгу взял, пролистал… там много… всякого… и он сперва морщился, а потом… я поняла, что он давно желал уйти, но куда? Он ведь понимал, что там, за оградой, никому не нужен. А увозить больную жену из дому да в поле… нет, так он не согласился бы…
Межена разбирала волосы.
И темные пряди были похожи на змей. Красава с трудом уняла дрожь.
— А книга… там был способ… заговор на скорое богатство. На удачу в делах. На… говорю ж, на разное… не всякий сумел бы воспользоваться. Отец был лишен сил, но вот я… и он тогда сказал, что подумает, что нельзя просто взять и уйти. Не позволят. А вот если причина будет, и веская… ждать пришлось недолго. Старик вздумал выдать тебя замуж. Он и меня хотел… а отец воспротивился. Поссорились. И когда тот сказал, что уходит, старик не стал перечить. Только помнишь, как мы уходили? Лошадь и подвода. Пустая почти. Он не позволил ничего взять. Мол, это добро принадлежит общине. Будто бы не отец своим трудом ставил дом и хозяйство вел… лицемеры.
Правду сказала.
Это уже Красава помнила распрекрасно. Как лаялись дядька и сосед, который желал лошадь взять, а дед стоял и глядел, усмехался в бороду, будто бы радостно ему было, что нету промеж родичами ладу. Тетушкина супружница, белая вся, что пух тополиный, в старую шубейку куталась и плакала. Тихо плакала. Тайком слезы вытирала.
Ей было страшно.
И Красава, на телегу забравшись, шепотом говорила, что все наладится, хотя у самой сердечко из грудей выпрыгивало. Мнилось ведь, что из-за нее, из-за Красавы пришлось дядечке дом родный бросить. А вышло, что… вышло, как оно вышло…
Межена тоже в телегу забралась, закопалась в старую ветошь, только нос из нее и торчал, тогда еще долгонький… и вовсе в селении Межену не называли красавицей. Это уже в столице она вырастет и расцветет, будто бы тут, в шумном городе, солнце ей иначе греть будет.
— Он рискнул. А я… я тоже рискнула… провела обряд… если бы он не сказал, может, и сдержалась бы. Врать не стану, не знаю… самой жуть до чего хотелось опробовать. Она ведь не солгала, та княжна, и защитила меня от камней, и, значит, правда… хотели вдвоем, а проводила я одна. На том подворье, которое первым на пути нашей попалось. Будь возможность, отец и прежде заставил бы, но забоялся в селении ворожить…
— Что за обряд? — спросила Красава и руками живот обняла.
Почудилось вдруг, что неладно стало с дитятем.
Замерло оно.
Ан нет, почудилось. Женщины в тягости мнительны да пужливы. Ворочеется. И пяткою в бок пихает, спать ему охота. Красава ж разговоры разговаривает, дурища.
— Простенький. На удачу… и на богатство скорое… пара линий. Пара слов. И черная курица, которую дядька украл. Денег у нас не было… я ее на перекрестье дорог резала. Сама. Своими руками. И кровь лила. И говорила… слова на древнем языке писаны были, а я говорила… легко так… — Межена коснулась живота. — Мальчик будет. Ишь какой…
— А мне говорили, что девка… живот-то круглый, а когда мальчик, тогда с горбиком. И на семках еще гадали. — Красава вдруг покраснела, стыдно стало за этакую дурость. На семках гадание — не гадание вовсе, блажь да глупство.
— Мальчик… это хорошо… — Межена замолкла и улыбнулась. — Помнишь, мы на том подворье старика встретили… он очень сердцем маялся… а дядька ему травку дал… и тому сразу легче стало?
Красава покачала головой.
Не помнила.
Дорогу вот… утомила ее дорога. Лошадка брела, телега качалась. Дядькина жена плакать бросила, но стонала, жестко ей было лежать. Или душно. Красава подле сидела. То водицу подносила, то пот со лба отирала, то виски терла листами мяты, чтоб головную боль снять. Есть уговаривала… как у пруда стали, то и мыть помогала.
…готовила.
…а самой кусок в горло не лез, страшно было, оттого, что впереди ждет, и оттого, как бы дядечка назад не повернул. Как добрались до двора постоялого, она и вовсе ошалела. До чего людно. Суетно. И все-то спешат. Собаки под ногами шастают. Мальчишки чумазые меж телег суетятся, кого вперед тянут, кого прочь пихают… кони, люди…
— Не помнишь, — с какой-то печалью произнесла Межена. — Ничего… ничего страшного. Память, она такая… хитрая… я вот забыть бы хотела, а не выходит. Тот старик… с него все началось. Он дал за травы монетку. А отец сел играть и выиграл двадцать золотых. Огромные деньги. Мы тогда в ночь уехали, чтоб никто за эти деньги да по горлу… так дальше и пошло. Я обряды проводила. Он играл. В деревнях по-малому, копил, чтобы было с чем… а в столице уже нашлись другие игроки. Главное, чтоб удача не подводила. А я ее прикармливала. Кровью. Уже не только куры… нет, не думай, Красава… мне это нравится начало. А что? Когда еще мне столько почету? Он же смотреть иначе стал… с уважением. Понимал, чьею силой… дело начал. Так в деле торговом тоже без удачи никак. Я не буду лгать, что только для него работала. Нет, и для себя, естественно… знала, что не больно-то хороша… помнишь, какой я была?
— Смутно, — призналась Красава.
— Нехороша… тоща… правда, я и сейчас не в теле, но это ерунда… волосы редкие. Сама серая, как мышь… а были обряды… в этой книге такие обряды были… — Межена вздохнула. — Как устоять? Если с удачей получилось, то почему с красотой не вышло бы? И всего-то надо, что пара слов и кровь… своя… когда на себя обряд делаешь, то своею и платишь… если хватит… своей крови… мы ведь родня, верно? Там все друг другу родня, потому и дети слабыми родятся. Мне магик объяснил… магики многое знают, но знанием своим не спешат делиться. А во власть лезут, особенно бабы хороши… наберутся дури и думают, что раз дар у них, то все им дозволено… книгу мою украли… ничего, я и без нее нужное помню…
Она рассмеялась и, поцеловав Красаву в щеку, сказала:
— Давай спать.
— Замуж…
— Что? Ах да… вышла я… отец так повез, авось приглянемся. Мало ему было богатства… жаден сделался. А мне подумалось, почему б и вправду царицей не стать? Осуждаешь?
Красава покачала головой. Кто она такова, чтобы судить?
— Это мне дорогого стоило… чтобы он… знаешь, каков он? Ты любишь мужа?
— Да. — Красава ответила легко, да и как еще сказать? Она ведь и вправду любит. Он пусть и старше, пусть порой мрачен, брюзглив или еще ворчит, особенно когда погода меняется, но ведь не со злости, раны старые болят.
И ей нравится это ворчание.
И то, как вздыхает он, когда Красава руку на плечо кладет. Успокаивается.
— Завидую. — Межена легла на бок и руками живот обняла. — А я… он старый уже… и умирает… он знает, что обречен, потому и бесится… спешит… ни одной девки мимо не пропустит. Ублюдков наплодил… все боится, как бы венец царский брату не отошел… книгу завел, в которой всех своих ублюдков поименно… от кого и когда… и сколько лет… знаешь, сколько их?
— Нет. — Красава погладила сестрицу по щеке. — Пустое…
— Нет, не пустое… три дюжины! Представляешь? И ладно бы от холопок рожденные, от рабынь… они и сами не знают, какой крови. И плевать на них. Пусть себе живут, как оно живется. Но есть же и другие! Те, которые от боярских дочек прижиты. А бояре… они меня ненавидят. Я им ничего не сделала, а они ненавидят… ждут и не дождутся, когда помру… трижды травить пытались. Проклинали. Только я проклятия их им же возвращала. И смеялась, когда они кровью захлебывались.
И вновь-то она, сестрица дорогая, сделалась страшна.
Белое лицо.
Черные глаза. Волосы шевелятся. И будто бы не Межена, подружка давняя, на Красаву глядит, а некто иной, ее тело примеривший.
— Испугала? — Он сгинул. — Прости… это все терем. Гадюшник знатный… они одну руку тянут, милостей испрошая, а другую за спиной держат. Кто с ножом, кто с удавкою, кто с ядом… так вот и живем.
Межена погладила свой живот.
— Когда я поняла, что… то и осознала: не позволят ему родиться. Изведут. И меня, и его… не посмотрят, что дитя невинное. Нет… пока я пустая сижу, то каждый мнит, что царь наиграется, налюбится и отправит меня вслед за второю своею женушкой. Чай, дорога наезжана. И тогда-то вновь станут рядиться за место царицы. Да и те, кому он дочек обрюхатил, тоже помалкивают. Небось, надеются, что помрет он, тогда-то и ублюдки их в терем явятся… но если я рожу… законного наследника… если…
— Родишь, конечно. — Красава обняла сестрицу. — Тебе отдохнуть надобно…
— Отец тоже отравить меня пытался. Знаешь?
— Нет, откудова. Может…
— Он сам сказал… я ему хороша была, когда исполняла все, что говорил. А царицей ставши… в тереме до меня не дотянутся… а мне-то… он хотел, чтобы я жену его вылечила. В книге был способ…
— Но ты…
— Есть такая цена, Савушка, которую я не готова платить. Не готова была…
— Он… его… недруги?
Ей страшно было задавать вопрос этакий. И почернели и без того черные глаза Межены, сделались, что воды мертвого озера.
— Недруги, Савушка, конечно, недруги… хотели нам побольней сделать. — Сухие губы коснулись щеки. — Спи… я от них сбежала…
— А царь…
— Есть кому его занять… знаешь, он ведь и не заметит, что я ушла… когда я рядом, взгляда с меня не сводит. А отойду, и забывает… у всякой волшбы своя цена… иную и поднять непросто…
— Спали.
— Кого?
— Книгу. — Красава вцепилась в руку сестрицыну. — Она тебе без нужды… она…
— Говорю ж, украли ее.
— Кто?
— А я откуда ведаю? Знала бы… или не украли, но сама ушла… только знание с собой не забрала… нет, я не помню ее, чтобы всю, но многое, на свою беду… или на счастье… а ты спи, Красава… и я буду… у тебя меня искать не станут. Примешь?
— Приму, конечно.
— Вот и ладно… засыпай. — И теплая ладонь скользнула по щеке. Глаза тяжестью налились, но Красава со сном боролась.
Пыталась.
Она помнила, что не желала засыпать, но не имела силы, чтобы пробудиться. Встать… а надо было… плыла она… горела… и мерзла. А после вновь горела. Стояла на берегу. Озеро черным-черно, а сквозь черноту эту будто бы Меженино лицо проглядывает.
Или не ее?
Женщины красивой до того, что сердце замирает.
Женщина эта стоит.
Усмехается.
Палец к губам прижала. Мол, молчи, Красава, что видишь, а иначе столкнут и тебя в воду. А она студеная… хочешь, Красава, тайну расскажу? Такую, которую никто не ведает?
Нет.
Или красавицею сделаю? Ты-то мужа любишь, а вот он тебя… любит ли? Вправду думаешь? Ты не хороша, а в тягости и вовсе подурнела… девка будет… девки из матери красоту тянут. Вот и останешься рыхлою да дебелой. Нет, бросить тебя муж не бросит. Порядочный он. Но разве легче с того?
Заведет полюбовницу.
Холопок-то красивых без меры, ты же…
Нет.
Жарко.
И холодно. Холод у самого сердца и не дает сгореть вовсе… и Красава в эту искорку холода вцепилась. Знала, что коль отпустит, то и сгорит.
Не желала.
Держала. Сжимала в мертвеющих пальцах. И дышать становилось легче. Женщина исчезла, зато появился дед. Он ничего не говорил, лишь головой качал укоризненно: мол, дура, искала счастья в большом мире. Забоялась судьбы, которая Божиней покладена, так бери теперь и не жалуйся.
Красава не жаловалась.
Терпела.
И жар. И холод. И деда. И сон ее тягостный истончался порой… тогда она слышала разговоры.
— …я утром явилась, а она мечется. — Это Межена говорила кому-то.
Неправда!
Зачем она лжет?
Она ведь ночью пришла… и ложь малая, пустая… ведь не к полюбовнику царица ходила, а к сестре своей… так зачем? И отчего ложь эта самой Красаве кажется важною?
— …целитель мой говорит, что застудилась боярыня. Вышла распаренная, водицы студеной выпила. Или ветерком протянуло…
…еще одна ложь. Красава берегла себя.
На порогах не сиживала.
Волос не резала.
В зеркала по середам не гляделась. И воду студеную точно не пила. Но жар… откудова он…
— Мне жаль, боярин.
Правду сказала. Ей действительно жаль.
— Я посижу тут, с нею… она одна у меня осталась…
Нет!
Но муж дозволял. Его Красава слышала будто бы издали и чуяла слабо… тянулась, а не дотягивалась. И за руку схватить бы, взмолиться, чтоб не уходил, не бросал ее, но…
— Лежи, дорогая… скоро все закончится. — Межена сидела у изголовья и сама вытирала пот со лба Красавы. Мочила тряпицу в душистой воде.
Клала на лоб.
Убирала волосы влажные. Целовала холодными губами.
— Скоро уже… прости… такова цена… я не хотела… и не хочу… но или ты, или мы… и не во мне дело даже… и не в нем… во всех людях… в царстве… растащат ведь на куски. А там, за границей, азары… хлынут рекой лютой. Выжгут землю эту дотла… а пепел развеют.
Не понимала Красава.
Но кричала. Молила отпустить ее или дитя, которое вовнутрях затихло… только не слышали…
— Не сопротивляйся. — Межена заглядывала в глаза. — Чем сильней ты упрямишься, тем хуже… амулет надела… он тебя не спасет…
…не спас бы, верно.
…дед пришел. Когда? Красава не знала. Открыла глаза и увидела его, хмурого, белого. Сидел у изголовья, в посох свой вцепился.
— Живая? — спросил он скрипучим голосом.
— Дедушка… — Вдруг захотелось, как в детстве далеком, залезть к нему на колени, обнять, прижаться и рассказать по секрету великому обо всех обидах своих, великих и малых. Может, и не станет он жалеть, не умеет, а все одно на душе полегчает.
— Дура, — сказал он громко и сплюнул. — Чего с бабы взять… и я дурак, что увезти тебя позволил… теперь-то уж чего?
Красава расплакалась.
Она вдруг осознала, что жива… и что не рада тому, потому как внутри у нее странная пустота, будто кусок из сердца вытянули.
И догадки страшась, она положила руку на живот.
Так и есть.
Пустой.
— А где…
— Поздно я пришел. Силы уже не те… — Дед отвел взгляд. — Мертвого ты родила.
Неправда!
Живое дитя было… это она, Межена… приехала и забрала… и…
— Где… она?
— Царица-матушка? — Дед криво усмехнулся. — Давече отбыть изволила… не пожелала со мной свидеться… спешила очень.
— Это… это она…
Дед вздохнул.
— Всякая волшба цену свою имеет… за одно малым платишь, за другое и цена больше… чтоб жизнь получить, жизнь отдать надобно… вот она к тебе и явилась. Вы все ж родня, как ни крути…
— Жизнь…
— Жизнь за жизнь…
Больше дед ничего не сказал.
Красава сама поняла. Жизнь за жизнь? Жизнь ее ребенка за… то, что зрело в утробе Межены. Размен? И сама она, проклятая — правда, Красава сомневалась, что проклятия ее причинят Межене настоящий вред, — убедила себя, что делает сие не для себя, но для всего царства.
Тварь.
Ненависть была глухой.
А сама Красава — слабой. Она не желала возвращаться. Уж лучше сон. Жар. Горела? Так и сгорела бы… вместо дитяти… почему оно? Потому как защитный амулет был у Красавы? А дитя… как же Божиня, которая милостью своей защищает сирых и слабых…
…не сгорела.
…и отойти не позволили.
Муж приходил, разговаривал ласково… утешал… убеждал, что будут и другие дети… только Красава знала — ложь. Не будет. И ему сие ведомо. Кто сказал? Дед? Межена, когда поняла, что не дано ей обе жизни забрать? Не суть.
Главное, что лишили ее, Красаву, самого желанного…
…и ночами, оставаясь одна — Красава гнала девок прочь, не желая, чтобы видели они слезы ее, — она молила Божиню.
О смерти.
Или благословении.
О мести…
И видно, слишком много было этих желаний, потому ни одно не исполнилось. И когда Красава почти уже решилась сама с жизнью расстаться — уж это-то право у нее не заберут, — вновь пришел дед.
— Дурное задумала, — сказал он и положил ладонь на голову. — Ты это брось. Коль случилось, то так тому и быть…
— За что? Я ведь… я ей ничего не сделала… никогда… она… сестра… была как сестра… а она…
Не всякое родство во благо.
— Но как же так… — Эта мысль не отпускала Красаву. — За что?
Она расплакалась. Именно теперь, рядом с дедом. И тот, как в детстве, обнял ее крепко.
— Ты… ты ее отпустил…
Она знала и это.
Откуда?
Оттуда же, откуда знала, что родился мальчик и что жил он, пусть и недолго. И что похож был не на мужа, не на Красаву, но на дядьку.
Рыженький.
С глазами голубыми, ясными…
— Отпустил, — согласился дед.
— Ты мог бы остановить ее…
— Убить. Ты хочешь, чтобы я ее убил?
— Да!
Она выкрикнула и… замолчала. Убить? Межену… она… она тварь… она не пожалела Красаву, не пожалела и дитя нерожденное… она пришла, чтобы забрать жизнь, и не сомневалась, не раскаивалась… и почему Красава должна…
— Нет, — выдохнула она, вытирая слезы. — Нет…
И дед поцеловал ее.
— Спи. Боль пройдет…
Солгал.
ГЛАВА 3 Безумие Красавы
Красава прижала палец к губам.
— Молчите… человек, в которого заглядываете, Зослава, будет знать, что вы заглянули, но вот понять доподлинно, что именно вам случилось увидеть, он не сумеет. Пока вы молчите.
Я кивнула.
Молчать.
От как есть, молчать… и молчу… стою, силюся управиться с этою чужою памятью. На кой она мне? Мне собственных забот ныне хватает. Вона, бабка капризная, которая рогом уперлася, что не поедет в Барсуки. Мол, здоровье у нее слабое… и Марьяна Ивановна — бабка с нею сдружилася крепко, что мне было не по нраву, — кивает.
И вправду слабое.
Не выдюжит дорогу, хоть ты самолучший возок прикупи.
Арей, с которым бы словом перемолвиться, а он меня сторонится, глядит искоса. Кирей… и третий мой жених, про которого только и ведаю, что монетка у него имеется заклятая. И этою монеткою он мою жизню давече спас. И как быть?
А тут вот еще она…
Стоит боярыня, любуется цветами… ишь, поднялись крокусы… и красные, и лиловые, и белые, в глазах прям рябит. Вот в наших лесах сперва-то подснежники вылазят, а следом — ветреница, и леса тогда белым убираются, будто бы снегом теплым.
Там уж следом яблони зацветают, вишни и сливы… груши Старостины, которые не белым — ружовым цветут, и так хорошо, что днями бы под ними сидел и любовался.
А она мне тут памятью поделилася.
Про заговоры.
Про царицу-матушку, которая…
Сглотнула я и отвернулась. Не хочу думать. Не бывает такого, чтоб одна баба у другой дите отняла и с холодным сердцем, со спокойствием совершила сие… волшба темная… чего ради?
Нет, мне расповедывали и про азар, и про царствие.
И про то, как важно, чтоб наследник за царем на престол воступил, взял в руки что венец драгоценный царский, что скипетру, что иные власти символы. И чтоб бояр приструнил, хватит им промеж собой лаяться. Чтоб людям дал воли чутка… чтоб…
…и потекут тогда по царствию Росскому молочные реки да с кесельными берегами. А в кажном дворе пряничное дерево вырастет.
Вздохнула я.
Не на себя ведь злюся и не на боярыню, которая мне рассказала — как сумела, так и рассказала, — а на тое, что не ведаю, чего с этим рассказом делать.
Царевичам расповедать?
Так они матушку свою паче родной любят. Поверят ли? Я б, скажи мне давече, что бабка моя мертвым духом одержимая, в жизнь не поверила б. И рассказчику оному в ясные оченьки плюнула б, а то б и по лбу дала, для вразумления.
И они чем лучше?
Кирей?
Нет, он тоже царицу чтит.
Ильюшка? Лойко? Этим двоим любить матушку нашую не за что…
— Не знаешь, что тебе делать? — Боярыня на небо поглядела. — Ясное какое… тем летом нас с мужем во дворец призвали… принимала нас сестрица ласково, позволила на царевича взглянуть. И потребовала клятву принести кровную, что молчать стану. А нет, так и… казнить нас, конечно, не за что. Но дороги нынче не спокойны, а ну как поедем домой и беда случится? Лихих людей в царстве развелось — тьма-тьмущая…
Уж не тех ли лихих, которые наставницу Люцианы Береславовны в ирий до срока спровадили?
— И я клятву дала. Ее и не нарушила. — Она улыбнулась мягко, счастливо. А мне подурнело прям. Выходит, клятва клятвою, а любую обойти можно. — Вернулись мы с мужем в земли родовые его… жили… как жилось, так и жили… тихо… он школу построил для деток простого звания… мальчиков грамоте учат. Слову Божинину. И еще, если случается, что дите с даром, то сюда… магика вот, царицей даденого, к делу приставил… Варей уж в годах, а с детьми возиться полюбил… учит, как умеет… да…
На раскрытую ладонь боярыни села бабочка.
Крылышки атласные.
Золотом шитые.
Велика.
Красива. И боярыня замерла, глядя на чудо этакое.
— И забыли бы обо всем… насколько получилось забыть…
Ох, мнится мне, что дурно получилось. Иная память — та еще мука.
— …а годков этак десять тому дед явился… пришел тайными тропами. Смурной. Худой. Слег в горячке. Я уж думала, он и вовсе отойдет… сидела подле постели. Пусть и дурной у него норов, а все родич… последний…
— Что?
— Я не сказала? — Боярыня пальчиком тронула хрупкое крыльце бабочки. И та дернулася, но не слетела с ладони. — Запамятовала, должно быть… сгинул наш поселок…
— Как?
— Умерли все… от неведомой болезни…
Расповедывала нам Марьяна Ивановна про иные болезни, от которых в поселениях ни малых, ни старых не остается, что идут да люд честной косой выкашивают.
— В один день… в один час… дед тогда у озера был… если долго смотреть в Мертвую воду, то можно увидеть душу…
— Чью?
— А чью покажет… не знаю, кого он искал. Знать, надо было, если сидел. А вернулся — в поселении все мертвые, что люди, что зверье… сказал, ни кошки, ни куры не осталося… и волшбою мертвою тянет. Он думает, что это Межена вернулась… но зачем ей?
От чего не ведаю, того не ведаю.
Бабочка крылья развернула и поднялась, полетела неровно. Вверх и вниз. И вбок. Будто след путает… вся этая история запутанная — страсть.
— Сказал еще, что волшбу творили темную подле деревни нашей. Там места особые, и силу можно пробудить такую, с которой не всякий человек совладает. И пробудили. Эта сила его позвала. Но дед упрямый. А может, Божиня оберегла… получилось уйти…
Она склонила голову и пальцы, щепотью сложенные, к сердцу приложила.
Искренне ли?
Нет, видела я все глазами Красавы, да только… только ныне слышалась мне в речах ее будто бы илжа? Иль тень от нее…
— С того времени дед вовсе странен сделался. Жить жил… муж мой добр, старику в приюте не отказал, пусть и старик этот его безбожником обзывает. Сам-то молился денно и нощно, все просил простить его и тех, кто его виною жизни лишился… верно, будь послабей, ушел бы. А вот зимой нынешнею очнулся точно. Сказал, что открыла она ворота тому, с чем ныне не управится… что только дурак может думать, будто по силам ему бурю оседлать да над весями прокатиться… и ушел… а нас в столицу пригласили. Не хотела я ехать… и ныне не хочу тут оставаться… встречаться с нею… быть может, ей вновь жизнь понадобилась?
Она говорила уже, не глядя на меня, без страха или тоски, но будто бы сама с собой. Голову набок склонила, пальчиками коснулась тяжеленных заушниц.
— Заберет? Пускай… главное, помолиться… и в баню… а то станут девки обмывать, шептаться будут, что боярыня грязью заросла… в столицах все завистливые. Я-то легко уйду… что тут… а там сынок мой ждет. Знаю, давно ждет… притомился, должно быть… кто ему колыбельку качает? Кто песенки поет? Я хорошие знаю… мне мамка не пела, но я знаю… а дед говорит, что дурная, если поперек судьбы хочу… просто песенки… и одеяльце… вдруг да в ирии сквозит?
Она обернулась.
Уставилась на меня глазищами, в коих разума — ни на каплю. В руки вдруг вцепилась.
— Вдруг да в ирии сквозит? А у него одеяльца нету! Я говорила, что надобно его с одеяльцем… а они — что Божиня позаботится…
— Савушка! — Боярин бежал по дорожке, растерявши всякую солидность. Пыхтел, полы шубы подхвативши, боярский малый посох в подмышку сунувши. Шапку — в другую. За ним и девки неслися сенные в сарафанах нарядных, зеленых. Спешили, торопилися, да не могли поперед хозяина скочить, оттого и гляделося это дюже забавно. — Савушка, вот ты где…
— Это он все. — Красава дернула меня. — Он! Он продал наше дитятко… польстился на золото царское. А теперь вот притворяется невинным. Но Божиня все видит! Божиня его накажет!
— Савушка!
Он был высок.
И некогда, должно быть, хорош собою. Ныне же раздался телом, обрюзг. И кафтан, шитый из дорогой ткани, не скрывал этое обрюзглости. Нависал над поясом золотым живот. Блестело испариной красное лицо с чертами крупными.
Из мясистого носа торчали седые волосы.
А борода боярская рыжею была.
На щеках же, скрозь красноту, конопушки виднелись.
— Савушка… — Он выдохнул и шапку с головы стянул. — Зачем ты ушла? Простите, сударушка, что она вам тут… наговорила.
— Ничего. — Боярыня хитро улыбнулась. — Ничего не сказала. Знаешь же, что сказать не могу. Это тайна.
Она прижала палец к губам.
— А вот показать… все ей показала… как есть показала… и теперь она знает правду!
У меня ажно похолодело все.
А вдруг да… мне сию правду и точно знать не покладено. Глянул на меня боярин, роту открыл, да и закрыл: девки аккурат подбегли. Засуетилися.
— А куда ж вы, матушка, сгинули… а мы так в волнение пришли… а ну как заблудилися… а если б споткнулися, ноженьку поранили… — гомонили они все разом, боярыню окружая. У меня и то перед глазьями зарябило от зелени да шитья.
Богато живут, ежель и холопки в шелка рядятся.
— Моя жена, — боярин шапкою отер пот со лба, — говорит, сама не ведает, чего…
— Ой, матушка… солнышко-то припекает, вы перегрелися…
— Кыш пошли, кликуши. — Красава попробовала вырваться из цепких девичьих ручек, но не позволили. А меня ажно замутило.
Вспомнилися иные девицы.
И то, как верещали они, приговаривали…
…нет, не виновная я в их смерти. И бабка не виновная. Хочу так думать, да совесть не угомонится никак, все нашептывает, что, когда б не мы с бабкою, жили б девки долгую жизню. Были б счастливы? Кто знает, может, и не были б, да все одно…
— Кыш!
— Красавушка, не надо… выпей вот. — Боярин сдернул с пояса флягу чеканную и девкам сунул. — Дайте боярыне отвару…
— Матушка, выпейте… всего глоточку…
— А и выпью. — Она остановилась и вырываться перестала. — Почему б не выпить? Я все сказала… все показала… и теперь…
Она вырвала флягу из рук растерянной девки и поднесла к губам.
— Она видела, понимаешь… она видела… и ей ты не скажешь, что я умом повредилась, что несу невесть что… клятва… знаешь, в чем радость безумия, Зослава? Мы не ведаем, чего творим… мы не властны над своим разумом, а значит, ни одна клятва… они слетают, как слетают оковы…
— Савушка, — простонал боярин. — Это у нее… после того, как сыночка нашего потеряла… вот и повредилось, все ей мерещится глупое…
— Мерещится. — Красава сделала глоток. — Никак иначе… а знаете, что обидно? Я потеряла. А он… у него наследник недавно родился… а ведь клялся, что изменять не станет… и она клялась, что мы с нею вдвоем… сестры… до скончания времен сестры. И они тоже безумны, если клятвы их ничего не значат. Как вы думаете?
Ее взгляд вдруг потускнел.
И пальцы разжались, но ловкая девка не позволила фляге упасть. Другая и боярыню подхватила.
— Вы уж извините. — Боярин шапку кое-как напялил, лысину прикрывая. — Не думал, что она этакое учинит… хворая она… вроде и здоровая, а как распереживается, то и несет невесть что.
И глянул так, искоса, мол, верю ли…
А я чего? Кивнула. Мол, так и есть.
Хворая.
А хворым многое простительно, даже клевета на царицу-матушку.
ГЛАВА 4 Про царицу-матушку и ея милости, от коих не откажешься
Арею только и дали время, что помыться.
А может, мылся он слишком долго. Сначала все глядел на купальню, не способный заставить себя переступить порог. Вид воды вызывал тошноту.
Отторжение.
А ну как коснется она кожи, та зашипит, и пламя погаснет.
Это не он — оно, упрятанное под сердцем заветным угольком силы, беспокоилось. И Арею стоило немалого труда беспокойствие унять.
Он сделал шаг.
И другой.
Вдохнул влажный тяжелый воздух. И осознал, насколько грязен. Зарос. Одичал. Одежда и та к телу прилипла. Вон, Хозяин, показавшись, кривится…
— Я ж не сам, — сказал Арей и рубаху стянул.
Ее проще выкинуть, чем отстирать, да только не в его положении одеждою кидаться. Гордость гордостью, а все ж он, Арей, как есть нищий.
— Сюда клади, охламонище, — велел Хозяин, пальчиком на лавку указывая. — Пришлю кого из молодших… а то ж и вовсе закоростишься…
Спину, что характерно, потереть не предложил.
В купальнях по предрассветному часу было тихо. И благостно.
Горячая вода.
Местное мыло, пусть и не духмяное, темное, но едкое. И грязь, казалось, слоями сползала с кожи. И сама эта кожа делалась тоньше.
Мягче.
Боярская, чтоб ее…
…вода, поначалу злая — чуяла стихию иную, враждебную, — норовила обжечь, но после смирилась, успокоилась. Она стекала по шее, по плечам, унося усталость.
Арей и не понял, насколько устал.
…громко, упреждающе хлопнула дверь.
И в купальню заглянул мрачный Еська.
— Живой? А и хорошо… до холеры… матушка тебя видеть желает… немедля, — он говорил и глядел под ноги, и вряд ли от излишнее стыдливости. А после вскинулся, тряхнул головой. — Матушка… ты слушай ее… она хорошая… когда ей что-то надо, она очень хорошая. Только не спеши соглашаться.
И усмехнулся так, кривовато.
— Это как на рынке… на первую цену товар не берут.
Арей кивнул: мол, понял.
Испугался?
Нет. Отнюдь. Устал он бояться.
Преисполнился надежд? Скорее уж опасений. Дела царские его не касались, а раз уж коснулись, то с этакого прикосновения и без шкуры свежестиранной остаться недосуг.
— Я тебе там одежки принес… ты вроде с Евстей одного сложения, авось и подойдет.
— У меня своя имеется.
Про одежду говорить безопасней, нежели про царицу и планы ее, про которые Еська если и не знает, то всяко догадывается.
— Имеется, — согласился Еська и палец в ухо засунул, поскреб. — Только нечего матушку ее видом смущать… небось царица, а не просто так… и не кривись. Чистое все.
Шелковая рубаха.
Кафтан черный из бархату.
Благо, ни каменьев, ни золота. Простая одежа, если б не ткань — мягкая да текучая, к телу льнущая, — вовсе б обыкновенной была.
А сапоги Арей свои надел.
Пусть помятые, истоптанные изрядно, зато по ноге.
Еська за одеванием наблюдал молча. Только, пояс протянув, заметил:
— Думаю, голова у тебя есть, потому и сообразишь, что в ее присутствии лучше помалкивать. И не колдовать. Она этого очень не любит…
…ждали.
…родич дорогой хмур, что туча грозовая. Набычился, но ни слова не сказал. Только окинул с ног до головы цепким взглядом.
…повели.
…тропа сама собой раскрылась в каменной толще, и только слышно было, как где-то далеко, а может, и близко, ворчит Хозяин, приговаривает, что, мол, утратили люди совесть всяческую, ежель приличную нечисть по-за всяких глупостев от дел отрывают…
Узкая тропа.
Как боком протиснуться.
Прямая, что тетива.
Идешь, а будто бы стоишь. Вязнешь в каменной громаде стен. Неуютно.
Опасливо.
А ну как здесь Арей и останется? Случалось в истории и такому… кажется, с Войгардом Трусливым, который, вместо того чтобы врагам отпор дать, велел поджечь город и сам попытался скрыться. Да то ли магик при нем был подкуплен, то ли неумел, а может, и нежить подшутить велела, но остался он в камне… в летописях сказано было, что его три дня и три ночи выбивали…
…зачем?
Дела давно минувших дней. И не о них думать следует, но о царице.
Кто донес, что Арей…
…родственничек. Больше некому.
…или тот доброхот, который грамотку оставил?
…или еще кто?
Когда это он успел ввязаться в придворные игрища? Или… правом крови?
Под ногу подвернулся коварный камень, и упасть бы, да не позволили, подхватили под локоток в притворной заботе.
— Ты, родственничек, — шепот Киреев прозвучал презловеще. — Не спотыкайся, а то еще помрешь тут, что тогда? Матушка огорчится…
— Зачем меня…
— Сама расскажет. И ты, будь добр, выслушай… я понимаю, что с огнем сладить тяжело. И кротостью норова ты в прежние времена не отличался, а все одно, когда чего-нибудь сказать захочется, дай себе труд подумать минуточку, надо ли сие говорить…
Какое доброе напутствие. И забота такая, что прослезиться впору.
А тропа закончилась.
Вывела к пустырю.
Серый. Тоскливый, что погост при Чумной слободке. Только не хватает, что крестов упреждающих с белыми полотнищами. А так… трава реденькая из земли поднимается. Деревца кривые торчат, то ли растут, то ли для пущей зловещности поставлены. Листочков на них скудненько.
Небо и то посмурнело.
— Живописненько. — Арей озирался.
Высилась неподалеку каменная ограда. Значит, место сие рядом с Акадэмией находится… странно, Арею мнилось, что он все окрестности изучить успел. А вот такой живописный пустырек и пропустил.
Огорчительно.
— И куда дальше?
— А туда… — Кирей указал на кривобокий дубок, который поднимался над холмом. Как холмом… холмиком…
…склепом.
Старым склепом, который успел опуститься в болотистую жирную землю. А может, она приподнялась, обняла его влажноватым покрывалом мхов, расцветила желтым лишайником, пытаясь хоть как-то украсить камни.
Глыбины сложены были плотно.
Тесно одна к другой.
Над ними воздух дрожал, будто от жара.
— Здравствуй, Арей. — Царица сидела на скамеечке у приоткрытых ворот. Проржавелые, они гляделись до того хрупкими, что тронь — и рассыплются.
Ложь.
Арей это почуял.
И магию, окружавшую это место плотным коконом. Магия эта была незнакома ему, густая, она потянулась к Арею, оплела, обволокла паутиной.
Первым порывом было смахнуть эту паутину.
Избавиться.
Но Арей сдержался.
— Хорошо. — Царица позволила себе улыбку. — Ты с собой смог совладать. Не стоит бояться. Охранитель лишь убедится, что ты не желаешь мне зла.
— А я не желаю?
Огонь брал свое.
И Арей запоздало прикусил язык. Все же дерзко вышло. Не говорят так с царицами.
— Не желаешь. — Она разглядывала его. Внимательна. И… чего увидеть желает? Арей стоял. Он поклонился, как умел, и спину разогнул, ибо не боярин, чтобы взыскивать милостей показной покорностью. — Зачем тебе желать зла слабой женщине?
Магия отползла.
Она свернулась у ног царицы, обретя обличье дворового пса. Не холеного волкодава, которые ноне на каждом втором подворье держат, и не борзой, собаки благородной, и не махонькой пустолайки, из тех, что боярынь забавляют.
Нет, пес был сер и уродлив.
Кривоглаз.
С шерстью свалявшейся, сквозь которую просвечивали рубцы.
Он скалился, наблюдая за Ареем единственным блеклым глазом своим, и оттого Арею делалось жутко. Было в этой твари нечто, роднящее ее с подгорной тварью.
— Незачем, — произнес Арей, явственно представивши, что вот-вот сейчас сам ляжет к ногам царицыным, если не верным псом, то телом бездыханным. Найдется ли на пустыре яма какая, годная, чтоб тело его прикопали?
— Вот и я думаю, что совершенно незачем… нам с тобой делить нечего. — Тонкая ручка легла на хребтину твари, скользнули пальчики по косматой шерсти. — А помочь друг другу мы способны, да… ты уже знаешь, что твоя мачеха отошла в мир иной?
— Сказывали.
— А что отошла она… не сама?
— Нет. Но мне… подумалось.
— Это хорошо. Мне нравится, когда люди думать умеют.
Царица рученьку приподняла, и липкая магия потянулась за ней, не желая расставаться. Серые нити. Грязные. Неужто сама она того не замечает.
Привыкла?
— Ксению Микитичну при дворе жаловали… мой супруг не раз говаривал, что редкостного ума женщина… но и его, видать, не хватило, чтоб с запретной волшбой не связываться.
Арей молчал.
Если его и позвали для разговору, то скажут, когда настанет его черед говорить. А пока ему дозволено стоять, разглядывать царицу…
…дивиться.
Сколько ей лет? Уж не молода.
Для человека.
А она чародейка… об этом Арей никогда не слыхивал. Да и странно сие было.
Царица и чародейка… кто допустил?
Как?
Неужели и вправду приворожила? И если так, то…
…то не Ареева ума сие дело. Ему ль больше других надобно?
— …верно, очень уж она на мужа обижена была… вот и спровадила в мир иной, да упокоится собственная мятежная душа ее. — Царица склонила голову.
…красива.
…зыбкая хрупкая красота, что рассвет над болотом. Туман. Дрожащий лист осины, что все никак не найдет в себе сил расстаться с материнской веткой. Первая изморозь на толстом стекле.
…гибель.
Откудова это? Огонь притих, свился в тугое кольцо, готовый выплеснуться и сжечь все, что вокруг есть. Пустырь? Не будет пустыря.
Земля?
И ее не станет… и твари желтоглазой, что во все клыки ухмыляется.
— …в доме нашли и отраву… и кое-что иное… слышал про мертвый пепел?
Арей кивнул.
…еще одна заклятая забава. Кости невинно убиенной девы, которые на особом огне жгут, да медленно, да с заклятьями, которые душу, коль еще не отлетела она, к костям привязывают.
Мучит.
Горечью наполняет.
…запретное знание, вымаранное. Откуда?
И зачем?
Мертвый пепел на многое годен, да только в этом многом — ничего доброго. Не поднимет он на ноги умирающего, разве что суть саму извративши, вылепивши из человека умертвие. Не исцелит. Не одарит красотой, здоровьем…
Холоден мертвый пепел.
Жаден.
Коснись, и, теплом человеческим разбуженный, тепло это станет тянуть, желая сам согреться, да не выйдет…
— Слышал. Как интересно. И откуда, позволь узнать?
Арей хотел было солгать, но язык прилип к небу, а голова налилась свинцовою тяжестью. Стоит. Держится на ногах он. Но как стоит? Как держится? Не иначе — чудом.
— Говори, — велела царица.
И псина у ног ее зарычала глухо.
Арей мотнул головой и зубы стиснул.
Навалилось.
Дурное. Клятое. Землей тяжелой, могилой каменной. Ни вдохнуть, ни выдохнуть… и чего упрямится? Запретное знание? Само — еще нет… в той книге сказывалось о заклятьях изведенных, коии в прежние времена частенько встречались, но после были внесены в особый список.
Как и те, кто баловался ими.
А что с ними стало?
В книге стыдливо упоминалась воля царская…
— Не упрямься, — попросила царица-матушка, губы облизав.
А личико белое, губы же красные, что соком измазанные. И глаза блестят жадно, как…
— Книга… в библиотеке. — Арей вытер кровь, что из носу потоком хлынула. — Наткнулся как-то… «Медные колокола, или Повествование о временах темных».
— В библиотеке, значит… в иных библиотеках много интересного сыскать можно. А название красивое… как думаешь, если попрошу, перепишут?
— Д-думаю, перепишут.
Кровь на черном не видна. И Еська, который рядом держится, взгляд отвел. Не видит? Или не желает видеть? Собаки. Магии этой… силы… она, хоть царица, но разве вправе примучивать человека, который ни в чем-то не виновен?
…а ведь в мужское платье одета.
Сразу Арей этого не заметил, а теперь вот… как есть… и не азарские широкие шальвары, которые и не сразу угадаешь, что шальвары, а не юбки хитрого крою, но самые обыкновенные. В узкую полоску. И кафтанчик бурый, суконный.
На царице?
— Извини, боярин. — Она смотрела с усмешкой, и подумалось, что в самые мысли глянула, а если и нет, то глянет еще. Что увидит? — Интересно мне стало. Такая ненависть лютая, которая человека руки в запретной волшбе замарать толкает, не каждый день встречается. К счастью…
— Думаете… на меня она готовила?
— А на кого ж еще? — Царица подняла руку, отряхнула, избавляясь от серых нитей. — Мне-то, конечно, шепчут, будто бы вознамерилась Ксения Микитична сыновьям моим навредить… дескать, у сыночка ее тоже кровь для наследования годная, да только в это не верится…
— Почему?
— Чутье… уж прости, но ему я верю больше, нежель дознавателям. Не было в ней честолюбия. Да и любила она сына… очень любила… но любовь эта глаза ей не застила. Понимала, что нет в нем того стержня, который и царство удержит, и самому удержаться позволит. А потому… получи Игнат корону, сломался б под тяжестью ее… нет, другого ей желалось. А ты мешал. И ныне понятно стало чем. Свиток не выкинул?
— Нет.
— Замечательно. Отдашь моему человеку. Но в терем явиться тебе надо будет…
— Зачем?
Пес глухо зарычал: не стоит открывать рот, когда с тобой царица-матушка беседу вести изволит. Слушай с почтением, и довольно с тебя.
— Затем, что сие весьма огорчительно будет, если столь древний и достойный род оборвется. Их уже немало таких… глядишь, и вовсе оскудеет земля Росская. Мы этого не можем допустить.
Ложь.
И серое марево колыхается, не угрожая еще, скорее интересуясь: и вправду ль ты, боярин, осмелел настолько, чтоб обвинить царицу во лжи? Она снизошла до беседы с тобой. Она добра к тебе.
А ты…
Арей глядел под ноги.
На сапоги свои истоптанные, перевязанные веревкою. На серую землю, будто пылью припорошенную. На темную траву, которая была не то жива, не то мертва…
— Мы с супругом моим, да продлит Божиня дни его, хорошо знали твоего батюшку. И ведомо нам было желание его признать старшего сына, пусть бы сие и вызвало немалый гнев Сухомлинских. Они ныне ратуют, чтоб земли им отписаны были, раз уж Ксения Микитична умерла и сын ее сгинул… печальная история.
Сказано это было без тени печали.
— Мы же полагаем, что Сухомлинские и без того богаты. И что богатство им не впрок идет. Загордились. Зашептались, что, дескать, царь земле Росской вовсе не надобен, что доволи будет Думы, которая бы и законы принимала, и смотрела б, как они исполняются.
Царя не надобно?
Это… это у Арея в голове не укладывалось.
Как без царя?
Нет, он читал… многое читал… и про города древние, в которых правил то совет мудрейших, то дума богатейших… но чтобы царство Росское и без царя? Это как… да как щи без сметаны. Вроде бы и возможно. В теории.
А на практике будет не то…
— Вижу, ты удивлен. — Царица рученькой махнула. — Присядь. Будь добр.
Арей огляделся.
Куда?
Разве что на камень голый, выползший из травяного ковра. Гладенький да ровный, глядится он макушкою великана, под землю ушедшего. И присаживаться на такой не очень-то охота.
Но царицам не отказывают.
Во всяком случае, в мелочах.
И Арей присел.
Камень был холодным, а еще — чарованным, как и все это место. Интересно, существует ли оно, вот такое, в нынешнем своем обличье? Прячется где-нибудь подле Акадэмии, укрытое полотнищами отворотных заклятий. Запертое древними чарами.
Охраняет…
Кого?
Или что? Вот эту гробницу, от которой веяло древнею жутью? И того, кто в ней схоронен? Мертв ли он? Иль живым заперт?
— Не самим им эта мысль в голову пришла… но показалась удачной. Весьма удачной… и не только им… многие спят и видят, как бы сесть на трон золотой. Или отпрысков своих усадить. Но это те, в чьих жилах хоть капля нужной крови имеется. Сколько их? Десяток семей? Два? Не так уж и много, если подумать. А вот прочих, которым тоже власти охота, великое множество… сотня первая семейств богатых, знатных… при каждом — своя дружина… по отдельности если — плюнуть и растереть. Одного магика довольно, а вот если сговорятся… пока царь один, то и трон один, и тот, кто в него сядет, тоже один, им сговориться сложно…
Она рассказывала это, лаская тварь, в которой все меньше оставалось песьего. Облазила шкура клочьями, а сквозь нее проглядывала иная, но тоже уродливая.
Пес?
Нет.
И не волк. И зверь неведомый, длиннолапый, с короткою шеей, с уродливою безглазой головой. С пастью, в которой клыки двумя рядами…
— А вот если дойдет и до прочих сия идея… — Царица замолчала, и зверь прихватил тонкие пальцы ее, сжал осторожно, не то утешая, не то ласки требуя. — Понимаешь, что будет?
Арей кивнул.
Трон один. А в Думе мест всем хватит. Разорвут власть, что одеяло, на клочки, и каждый своим тешиться станет. Хорошо ли это?
Для кого?
Не будет царя.
И клятва, которую магики приносят, силу утратит. Свободны станут. И что за этой свободой? Одни в семьи вернутся, чтобы служить роду. Другие будут искать того, кто заплатит больше. Третьи свое воевать начнут. Если силы вдоволь, то отчего б не использовать ее себе во благо? Захватить одну деревушку, другую… четвертые полягут, пытаясь остановить сие бесчинство.
— Мои люди доводят, что разговоры сии крамольные — что пожар лесной, едва ль не в каждом доме ведутся… пока лишь разговоры. Боязно им. — Царица сжала руку, и тварь поднялась.
Кривонога.
Уродлива.
Стоит. Покачивается на невидимом ветру. Того и гляди вовсе сдует.
— Беда этой… вольницы, — слово царица-матушка произнесла с явною насмешкой, — в том, что им сложно сосредоточиться на одном. Двум проще договориться меж собой, чем пятерым. Не говоря уже о десятерых или сотне… а уж если отвлечь их от грызни…
— Мною?
— Тобой. — Ее щечки зарозовелись. — Не только Сухомлинские на земли Ксении Микитичны зуб точат. Есть еще Нарвышины, которым твой батюшка родней приходится. И Зельские… в том роду твоя тетка живет, хоть бездетная, а все родня…
…и все-то из первой сотни, если не по родовитости — царской кровью ни один не отмечен, это Арей помнил, то по богатству.
Знатны.
Жадны.
И за лишнюю медяшку готовы если не на все, то на многое. А земли отцовы — это не медяшка, это кость, которую каждый уже своей считает. И если промеж собой они еще договорятся. Быть может, договорятся… полаются изрядно, подергают один другого за бороды, попроклинают от души, но после, убедившись, что противник силен и не отступится, разделят прибывшее богатство…
Но Арей…
…незаконный сын.
…признанный наследником в обход иной родни.
…раб беглый.
…ныне боярин, равный, стало быть. Этакой пощечины бояре не простят.
— Они же вас…
— Не меня. Кто я такова? — Царица легонько толкнула тварь, и та рассыпалась прошлогоднею сухой листвой. Ветер дыхнул, и листва разлетелась, чтобы вновь собраться, закружиться вихрем. Арей слышал, как шепчутся они.
И древняя сила в склепе пробуждается.
Почти.
— Это мой супруг, милостью Божини овеянный, исполняет волю покойного ныне боярина, верного слуги своего. И неужели каждый из тех, кто ныне, живота не жалея, служит государю, не достоин, чтобы воля его последняя была исполнена в точности?
Она смеялась.
Не улыбаясь. С мертвыми глазами. А все одно смеялась. Над ними, боярами, которые ее ненавидели. Над женами боярскими, что захлебывались ядом зависти. Над Ареем с его смешными потугами выйти из игры.
Никому сие не дозволено, ни царю, ни холопу.
— Отчего же воля эта… — злость поднялась со дна души, мутью, гневом огненным, с которым не совладать, — только сейчас известна стала?
— Оттого, что боярыня в ненависти своей, прятала заветную грамоту…
— И не спалила?
— Верно, настолько совести не утратила. — Теперь губы царицыны алые дрогнули, сложились в подобие улыбки. — Или боялась, что Божиня этакого не простит…
…мертвый пепел простит, а грамоту сожженную — нет?
— Думаете, вцепятся в меня и про вас забудут?
— Не наглей. — Легкое движение пальцев, и сила накрыла Арея, сырая, что земля, тяжелая. Того и гляди погребет. — Но нет, не думаю… таких, как ты, сотня нужна, чтобы про меня забыли, да и то… но птичка по зернышку клюет. А одна кость, своре собак брошенная, эту свору надолго занять способна. Так что постарайся, боярин… сделай так, чтобы тебя ненавидели…
Вряд ли сие будет сложно.
— А заодно уж… — Царица пальцами щелкнула, и сила откатилась. Недалече. Арей чувствовал ее спиною, этакую башню гранитную, сложенную из стылого камня. Поведет царица бровью, и обрушится башня, погребет его с головой. — Заодно уж невесту тебе приглядеть надобно…
— У меня есть.
— У тебя будет, — холодно поправила царица. — Возможно. В далекой перспективе. Если все выйдет так, как моим сыновьям хочется. Но пока, если я не ошибаюсь, девушка значится невестой Кирея… я ведь не ошибаюсь?
Кирей, который до того молча держался в отдалении, сказал:
— Нет.
— Вот… а двоемужие у нас как-то не принято…
Вновь усмешка.
С ледком.
С холодком в глазах, в которые глядеться — наглость, и Арей за нее наказан будет. Шатается башня за спиной, шелестят каменья, осыпаясь. Скажи хоть слово…
— А наследнику великого рода негоже без невесты ходить. Мало ли, что случится? Мы не можем допустить, чтобы сей род угас… а потом… пожалуй, я знаю, что делать… Кирей, мальчик мой, ты-то против не будешь? Ильюшка, пожалуй, обидеться способен, а с другой стороны… вы ведь друг с другом хорошо познакомиться успели. Ты ему жизнь спас… а это благодарности стоит, верно?
Нехорошо стало.
— Потому считай сие знаком особой милости. Нам с супругом горько осознавать, что воля нашего верного слуги столь долго не исполнялась. И во искупление, во знак особое милости, мы отдаем тебе, боярин, в жены Любляну Батош-Жиневскую…
Арей рот открыл.
Сказал бы, да… тычок в ребра образумил.
— …и о том, не далее как третьего дня, объявят во всех храмах. Будут звенеть колокола в вашу славу… рад ли ты, боярин?
— Безмерно, — только и сумел выдавить Арей.
…обратно шли тропой обыкновенной. Как обыкновенной… узкая, серая, вновь же, что не по земле ступаешь — по пыли, которая к сапогам липнет. И такая, паскудина, тягучая, что и ногу отрывать от этое дорожки — что из болота тянуть.
Вздыхает земля.
И небо давит.
Мошкой себя чувствуешь, не человеком.
…тропа вывела к стене Акадэмии.
И красного камня сложенная, та показалась столь родной, что Арей едва не расплакался от счастья. Вот же… древняя магия, чтоб ее.
Он заставил себя выровнять дыхание.
И сердце успокоить.
Осадить пламя, которое рвануло, готовое взвиться стеной, выжигая следы чужого прикосновения.
— Ты…
— Хочешь, напьемся? — меланхолично предложил Кирей.
— Ты знал?
— Догадывался. — Он поморщился. — Не спеши биться головой о стену, племянничек… помолвка — это еще не свадьба, хотя…
Он замолчал и, вздохнув, повторил:
— Все ж давай напьемся. Я тут кабак один знаю… хорошее местечко…
— Ты ж говорил, что нельзя мне…
— Иногда можно. И нужно.
Арей только и смог, что кивнуть.
…дымно. Чадно. Низкий потолок из засаленных балок. Грязная солома на полу. Тесно. Людей, что сельдей в бочонке. И мнутся, трутся, задевают друг дружку локтями.
Разные.
Вот купец в уголке чарку за чаркой опрокидывает, занюхивая мутный самогон соленым огурчиком. А слезы, что на глазах высыпают, смахивает клочковатою седой бородой.
Что за горе с ним приключилось?
А парочка молодцев в темном углу затаились, только глазища зыркают. Рожи самые что ни на есть висельные. Прибрали бутыль мутного первача да пару яиц крутых на закуску.
— …ты не подумай, ничего личного, дело даже не в тебе. — Кирей тут, что рыба в воде. И никого-то не смущает нездешний вид его, одежда богатая. Кошель кинул корчмарю, тот и рад стараться. Тот и старается. За стол вон почти чистый усадил, крепкий, дубовый. Такой от пола оторвать постараться надо бы. Да и вовсе в корчме этой мебель тяжеленная.
Не для мордобою.
— …ты просто так, к слову пришелся… к делу, точнее. Удобный кандидат. До того удобный, что просто как нарочно создан… пей.
Арей поднял стакан.
Грязное стекло. Оплавленное. И щербленое по краю. Пить из такой посуды — дурная примета, да и вовсе сама вся задумка эта… напьется и полыхнет.
Ни корчмы.
Ни Арея.
Один дядюшка, чтоб его демоны запределья побрали, жив-живехонек останется. Такого небось огнем не возьмешь.
— За тебя, племянничек! — Он сивуху опрокинул в глотку.
И не вздрогнул даже.
Рукавом занюхал и приказал:
— Пей.
Арей и выпил. Пошла… а что вода ключевая, правда, крепости такой, что перед царем-батюшкой, чья физия на творящееся в корчме взирала с брезгливостью немалою, не стыдно. Выпил и вздрогнул.
Ляснул стаканом по столу.
— Наливай.
— До седых коней пьем? — уточнил Кирей, наполняя стакан доверху.
— До них самых… значит, я ни при чем?
— Ни при чем.
— А ты?
— И я ни при чем…
— А кто при чем?
— Чтоб я знал. — Между первой и второй медлить дядюшка не стал. — Тошно мне, племянничек… и с каждым годом все муторней. А ты… не ты… она… хорошая девка. Приглядись. Царских кровей. Этакими невестами не кидаются…
— У меня есть.
— У тебя есть. У меня есть… благодать… эй ты. — Кирей схватил за рукав мужичонку виду прехитрого. Лицом кругл. Бороденка редка, рыжа, а глазья так и посверкивают лисьею хитрецой.
Тепло побежало по жилам.
А ведь зря Арей никогда-то не напивался. Сперва не по годам сие было, потом — не по возможностям. Вторая пошла лучше первой.
— Вот скажи, — Кирей вытащил свой кошель из руки мужичонки, — у тебя невеста есть?
— Есть, господине, — заблеял тот, на колени плюхаючи. — И невеста есть, и жена, и детишек семеро… не сиротите…
— Пшел.
Кирей не стал размениваться на стражу. Пнул рыжего да кошель на стол бросил.
— Видишь, какой богатый. И невеста у него. И жена… и детишек семеро… а ты чем хуже? Была одна — станет две, больше — не меньше. На нее многие зарятся. Девка-то в те годы вошла, когда уж в храм свести можно. И значит, сведут. Свяжут словом перед Божиней и так, чтоб это слово по чужой охоте не развязано было. Дите сделают. И на трон впихнут, хоть ей трон не надобен…
— А я при чем?
— А при том, Арей, что ты, конечно, матушкиными стараниями в Думу ныне вхожий будешь, да чужой… пей, племянничек.
— За тебя, дядюшка.
— Тогда до дна…
— А беды не выйдет?
— Не выйдет. — Кирей сам наполнил стаканы и хлеба корочку протянул, высохшую, что кость старая. Арей и взял. Сунул в рот, пососал. Вкусно… после самогону-то. — Теперь уже не выйдет… да и я пригляжу.
— А сам-то…
— У меня опыт! — Он воздел палец к потолку. — Если жениха нет, то, считай, свободна… бери, у кого силенок хватит… многие позарятся. Жалко девку.
— Если жалко, сам бы и женился.
Кирей мотнул головой, и как-то пьяновато вышло.
— Мне нельзя. — Он ударил себя в грудь кулаком. — Я бы, может, и не против, а все одно мне нельзя… вот кто я? Азарин… но не просто так азарин, пришлый… нет… мой отец, да продлятся его годы молитвами подданных, на белой кошме сидит… а потому мне младшую сватают… Жучень думает, что так породнится… Лойко за старшую. Мне младшую. Все счастливы.
Арей подпер щеку кулаком.
Боярин.
Боярином он себя не чувствовал. А чувствовал разнесчастнейшим человеком, которому от милостей царских перепало…
— Так и вправду…
— Нельзя. Не понимаешь? Нет, не понимаешь. Тугой ты, племянничек. — Кирей руку протянул и по лбу постучал. Не больно, но обидно получилось. И звук-то вышел густой, гулкий, что от колокола медного. — Если Жученя на девке этой женить, он у нас в первые ряды выбьется, к самому, почитай, престолу… а что, кровушки благословенной в нем есть, в детях же и поболе будет… нет… и прочие все, кого ни помани, сплошь дерьмо… только о власти и думать станут. Воду мутить. Смуту крутить… то ли дело ты… даже если захочешь на трон влезть, кто ж тебе позволит? Поверь, можно было б двоих отдать, она б и двоих тебе всучила… а так — одна. Все полегче.
От легкости этакой голова шла кругом.
— А… Зослава?
— А что Зослава? Она-то, конечно, девка хорошая… эх. — Кирей прикрыл глаза и языком цокнул, отчего возникло почти непреодолимое желание дать дорогому родичу в рыло. Со всем родственным уважением. — Но подумай… ровня она тебе? Прежнему-то сошла бы, а новому? Цареву стольнику…
— Я не…
— Пока не… погодь седмицу-другую… пожалуют… и шубой, и плеткой… и вообще хлебнешь ты, племянничек, милостей полною ложкой. Твое здоровье!
Арей молча поднял стакан.
Не захлебнуться бы.
ГЛАВА 5 Сватовство и Зослава
Звонки-звоночки.
Бубенчики.
На дуге да на сбруе… поют голосами медными, да так, что за версту услышишь.
…едут, едут к дому сваты.
Да на косматом коньке. На дровнях, на которые стожок сена свежего да кинули, а поверху — покрывало узорчатое, самотканное.
Вожжи держит мужик справный, в одеже, наизнанку одетой, чтоб, значит, не случилось глазу дурному испортить важное дело. А за его спиною — сваха. Баба языкастая и глазастая, первая сплетница на селе. И почетное звание, и стыдное.
Оденет она рубаху нижнюю из небеленного сукна, а поверх — летник из тех, что поплоше. Волосы прикроет платком, пусть и не зовут во свахи вдовых да безмужних иль бездетных, нет, удачлива она должна быть, многочадна и богата домом… а все одно принято, чтоб поплоше.
Разве что не утерпит, разукрасит руки белые кольцами.
И на шею ожерелье какое взденет, для красоты.
Бубенцы-бубенчики…
…колокола храмовые, медные.
К дровням навяжут пук березовых голых веток, чтоб след мели-заметали, сокрыли тот, который дурное семя к верному дому выведет. И веник этот сама сваха перебирать станет, проверять, не сунул ли кто, из зависти иль обиды, в березовые тонкие ветки желтую — омелы.
Сватанье легко спортить.
Встретится на пути лошаденки лисица рыжая.
Иль ворона спустится, чтоб глянуть на этакое диво, иль еще какая напасть приключится, и все, поворачивают дровенки взад. Много примет, и все-то мне неведомы…
…может, если б по правилам мы сделали, оно б иначе вышло.
…если б лошаденку и мужика справного… а в свахи тетку Алевтину кликнуть. Она-то не сплетница, но языкаста и глазаста, и домом богата, и многочадна. Как есть лучшее кандидатуры не сыскать. Она б и повелела дровенки везти по Лужьей дороге на Выселки, а оттудова, верно, повернула к речушке и по берегу, по тропе, что на весну зарастала… а с тропы — вновь на село нашее.
И стучала б, гремела б половником по медному тазу.
Кыш, кыш, сила нечистая.
Все знают, что боится волшба медного голосу.
И рухнут наветы. Разлетятся проклены… и вороны, чего уж тут, ворону встретить — самая дурная из всех примет. Сказывали, что коль ворона с женихом сватается, то и подарок принесет. А какой? А что в вороньем гнезде? Разорение одно.
Пустота.
Беды да горести.
И будет новый дом беден, иль бездетен, иль муж повадится жену бить, иль жена загуляет… иль еще какая напасть приключится.
Бубенцы-бубенчики… и лошадка с лентами в гриве. Я ж ее с малых лет видела, такую, какая должна… лента белая, лента алая. И синим узором сбруя простегана. И чтоб ноги конские тоже обвязаны. Когда к Вязковой девке коневод один с Вышнего Тыну сватался, то так сделал. Красиво вышло.
И наши все обзавидовались.
…увез. Как она там? Матерь говорит, что счастливая… но все так говорят. А на деле что? Не ведаю. Только хотела, малолетняя, чтоб и ко мне так… красиво…
…а получилось иначе.
…одно сватовство за углом Акадэмии. Другое — и не сватовство вовсе, так, сговор на пустом месте. Третье и вовсе… монетка вон со мною, и хочу оставить, а не выходит. Одного разу кинула в комнате, а потом руку в кошель сунула и обомлела — туточки она.
Заговоренная, стало быть.
…смешно до слез. Ехала я в Акадэмию за женихом, вот и сыскала ажно троих. И куда теперь от них деваться?
…двоих уже.
…добрая весть на ногах бежит, дурную — крылья несут. Вот и принесли, закружили на языках сплетнями. И донесли.
Могли б погодить чутка.
— Плакать будешь? — деловито осведомился Еська.
— Нет.
Но носом шмыгнула. Для порядку. Подумалось как-то так… что, может, и к лучшему оно… я ведь обещалася… и слово свое исполню… и если так, то Арей… может, и у него иного варианту не было?
Только все одно обидно.
Не сказал сам.
А ведь мог бы.
Мог?
— Ну смотри, а то у меня вот, платочек припасен. — Еська вытащил из рукава платочек, коим в студеную ночь и укрыться можно было б. — И вообще… сговор — это еще не свадьба…
Я кивнула.
Не свадьба.
И хорошо бы… я ведь тоже сговорена… а хоть бы один, чтоб по правилам сделал… тогда, глядишь, до свадьбы дошло бы…
— Ты голову-то выше держи. — Еська в рученьку вцепился, сам в бок подпихнул. — А то ж девки нашие вон все глаза проглядели… не дай, чтоб зазря. Пойдем, прогуляемся… соловьев послушаем.
— Не время для соловьев.
А целительницы наши и вправду на меня пялилися, разом забывши про этикеты. Сбилися птичьею гомонливой стаей, перекликваются…
…прислушайся и услышишь.
— …а чего она хотела? Возомнила себе…
— …повезло…
— …кому повезло? — Этот голос знакомый, как и девка, высока, белява и с синею лентой в косе. Ее я в Березовую ночь видела. — Да он мачеху извел. И брата не пожалел. А теперь и титул, и земли… казнить за такое надо, а не награждать…
И плечиком повела, мол, все именно так и было. Примолкла стая птичья, да вновь зашепталась, уже обсуждая, мог Арей убить иль не мог.
Дурные.
И больно, и горько, а плакать не стану. Пойду соловьев слушать, все для души пользительней, нежели чужие разговоры…
…пред сватами ворота запирают. Трижды ударяют в них посохом дубовым, ошкуренным. И на первый раз надобно спросить, кого это дороженька привела.
Ответят, что люди случайные, подорожные, в поле заплутали…
Лжа.
…и не открывать ворота.
На другой раз скажут, будто бы купцы на ярмароку ехали, да вновь же, с пути-дороженьки сбилися. И внове лжою сие будет. А потому запертыми останутся ворота.
Когда ж третий раз спросит хозяин, скажут, что слыхали, будто бы в доме том невеста подросла, и умница, и красавица, каких свет не видывал. Вот глянуть бы на нее хоть глазочком…
…от тогда-то ворота откроются. И войдет лошадка во двор, и не приведи Божиня, переступит ей дорогу кошка черная иль курица пестрая. В обычае-то и кошек, и курей запирают справные хозяйки, чтоб не вышло сватовству разбиться, но бывали случае, когда соседские неким чудным манером на двор проникали, не иначей волею Божининой, которая знак давала, что не будет в браке ладу.
Еська идет, локоток отставивши.
Говорит чего-то… а я не слухаю, я все думаю… у нас-то куры всякие имеются, и черные, и рудые, и белые… а вот пестрая — одна только. Ее б отловить загодя… и кошку запереть.
Сватов бабка б встретила не хлебом и солью, но лозиною.
Куда девку глядеть?
Зачем?
Этак каждый поглядит — и дыра будет. Аль еще какая напасть приключится. Нет, зазря глядеть не даст. Тогда б и сваха выступила. Заговорила б, что есть у нее на примете молодец. Всем хорош. Хозяин крепкий. И норовом ласковый. И собою-то хороший… и чего только свахи не удумывают, женихов расписывая…
— Зося, ты меня слушаешь?
— Что? А… нет, — честно ответила я и платочек прибрала.
На всякий случай.
Вдруг да разревуся в самом-то деле? Не то чтоб сильно охота, напротив, спокойне как-то… будто подмерзла душа. Оно ж, как подморозит, то и не болит.
…когда сватаются, дверь в хату открытою оставляют, чтоб слышала все невестушка, от первого до последнего слова. И говорят громко. Оно ж, чем громче, тем лучше… иные и вовсе орут, знаючи, что соседям тоже любопытственно.
Их-то после покличут, когда сговоры состоятся. Посядут всем селом невесту пропивать. А пока — бабы к тыну, детишки, кто постарше, тож, слухают, сами перешептываются… а что — все свои-то, кажного что облупленного знают… и коль станет врать сваха вовсе безмерно — без малое-то лжи никакой торг не возможный, — засвистят, загукают. В позатым годе, когда сватали в Виленках девку за Паруся и сваха сказала, будто бы жених пригож собою, что царевич, люди шибко засвистели. Парусь-то и рябенький, и кривоватый чутка… какая красота?
Затое ласковый, что телячья матка.
— От так. — Еська вновь не позволил мне додумать. — Я тут распинаюсь, ее утешая, а она меня не слухает. Про что думаешь?
— Про сватовство.
Я огляделася.
Это ж куда мы зашли-то?
Сад? Не сад… дивный какой-то, будто посадили и забыли… в местном саду не так. Там дерева аккуратные, с гривами причесанными, кусты не растопырьвают ветки колючие, грозя в подол вцепиться, да и травы растут, а не буяют.
…да и закрыли его вновь от праздного шатания.
— Это старый сад… — Еська сощурился на солнышке, сделавшись похожим на лядащего кота. — Присядь вон… лавочка стоит.
И вправду лавочка.
Кривенькая такая, косенькая. Не лавочка — доска, на две чурбушки поставленная. Одну глубже вкопали, другую — выше…
…потемнела лавочка. А все одно крепкая.
И знаю — чья.
Вона, куст черемухи раскинулся, пышный, кучерявый. Отцвела уже, белая, да запах все одно остался.
— Раньше сад здесь был, а потом случилось что-то. То ли бурей деревья поломало, то ли место неудобное… пересадили, чего ценного, а остальное — так…
Еська уселся на траву, подсунувши под задницу широкий лист лопуха. Ноги вытянул, травинку сорвал и в зубы сунул.
— Не знаю, почему не закорчевали…
…а я знаю.
— Петров крест. — Я увидела бледную веточку, что выглядывала из-под земли. — Он редко где растет… и если уж растет, то неможно трогать лес, сгинет.
…сильная трава.
…коварная.
…под землею прячется, к чужим корням льнет. Опутает их белесою сетью корешков, присосется и, сил набравшися, выглянет, выползет, покажет свету белесый мясистый стебель. Раскроет прозрачные венчики цветов.
…на нем зелья отворотные варят, коль занято сердце, чтоб оплел петров крест эту любовь, присосался и высосал досуха. Правда, с такого отвороту, бабка сказывала, люди вовсе бездушными становилися.
…но умелая целительница и такую отраву во благо пользует. Если случится с опухолью дело иметь иль с гнилью нутряною, то хватит капли махонькой, которая на кончике иглы умещается, чтоб в лекарство добавить. Словом верным скрепить. И вновь же — высушит петров крест болезню.
Вытянет гной.
…а бывает, что от горечей душевных, когда рвется она на части… бабка сама им пользовала Ульку с боярское усадьбы, у которой сынок малолетний от горячки помер. Улька-то в ем души не чаяла, одиный свет в окошке, едва умом не тронулась. Уж муженек ейный в ноги бабке падал, молил, чтоб помогла чем. А чем тут поможешь?
Петровым крестом.
…помог Ульке. Перестала плакать. Тихая ходила, задуменная, сонная будто бы…
— Не тронь, — я по Еськиной руке шлепнула. — Еще не срок. Его на полную луну собирают, по первой росе…
…а может, и мне? Я слово-то знаю.
Каплю в квасок.
И забуду Арея… а он меня, если уже… без всякого слова отворотного… милостью царицы…
— Все ж таки плакать будешь. — Еська мне в руки платок сунул. — Оно, конечно, хорошее дело, иногда и поплакать стоит, но ты погоди чутка, ладне?
— Зачем годить?
Я на лавочку присела.
А черемуха разбуялася, встала зеленою стеной. Небось, когда цветет, туточки и дыхать-то тяжко, вона, черемуховый аромат ажно в доски въелся. Иль мне уже мерещится?
…сваха б торговалася зло, крепко, только и бабка ей бы спуску не дала. Потребвала б грошей за погляд, а еще шелков и бархату. Шелка-то нашие давали охотно, не азарские, вестимо, но какие есть, потому как после всем селом будут жениховы дары разглядывать. И не приведи Божиня победнится он, нарекут девку суконною невестой…
…еще жемчуга дарили.
…и головы сахарные, чтоб, значится, жизнь у девки сладкою была. Леденцы и пряники… а если богатый зело жених, то, богатством своим красуясь, пряники брал печатные да золотые, которые сваха за забор кидала, девкам на потеху.
Пусть едят.
Пусть тягают одна другую за косы. Глядишь, и хозяйка дому призадумается: за этакого да на пряники любая пойти восхочет.
…я чужие пряники дважды едала. И оба раза завидовала счастливице — страсть… теперь и самой смешно. И мнится, может, с тое зависти все и вышла?
Хотела жениха — получай.
— Хорошо тут… — Еська пальцем траву ковыряет, которая, одичалая, росла плотно да густо.
…а как сторговались бы за погляды, тут-то уж бабкин черед настал бы. Она б сватов в дом зазывала и причитала, что ноне бедно-то все. Пироги не ставлены, хлеба недопечены, всего-то и есть, что краюшка малая, коту на понюшку…
Она-то у меня до причитаний мастерица.
Иные и записвали.
Сваты б кивали да отнекивалися, мол, не есть-пить пришли, а токмо на девку глянуть… дальше обыкновенно. Она б хвалить меня принялася, сказывать, до чего рукаста, что встаю до солнца, а ложуся затемно, что руки у меня пустыми и не бывають…
…и с иглою управляюся.
…и с кроснами.
…и прять, и шить, и шерсть валять. В хате б чисто было. Оно-то самая распоследняя неряха к приезду сватов расстарается. И главное, что помощи ей не будет.
Своими рученьками в этот день делается.
Я б и пол выскоблила б добела… и половички выстирала-высушила б, да не обычные, особые достала б с сундуков бабкиных, васильками шитые. И занавеси повесила б нарядные.
А уж на стол…
…сколько раз представляла я себе, как стану этот стол белою скатертью накрывать да приговаривать, чтоб легла гладка да ровна, как жизнь моя дальнейшая.
На центру стола — бутыль самогону наилучшего, прозрачного, что слеза.
Это чтоб иных горестей не знала.
Пироги с капустою и с курятиною. Расстегаи. Грибы соленые и моченые. Капусточка наша. Рыба копченая… щука печеная… и куры-то, а может, если б дядька Панас расстарался, то и дичины б раздобыла. Эх, хороши перепела да с кислою клюквой.
И блинцов, конечно.
Яишенку.
Нашла б чем удивить… не консомы, значит, но все свое, домашнее. И сама б к двери приникла, слухая, чего говорят. За столом-то сидят долго, по обычаю, — должна сваха кажное блюдо отведать, не пересолено ль, не переперчено ль, не пригорело аль не упрело. И разговора течет неторопливая…
— Зось, а Зось. — Еська плюхнулся на лавку и меня приобнял.
От же ж… никакой на него управы нету.
Иль ему тоже в женихи захотелася? Если так, то пущай к бабке сватов засылает, должно ж и у меня быть все, как у людей.
Сердце замерло.
А ну как в столицах порядки иные? Тут, может, девка не толчется ночь у печи, блины выпекая. А жених не перебирает шкурки беличьи, невестушке на шубу, но духов злых зачаровывает, заместо справной бабы. Хотя… нет, дух — это вышло так… а чтоб обычаем… нет, от духа в обычаях никакого толку. Он же ж небось, пока мертвый был, совсем от людское еды отвык.
Чего б сказал?
Сглумил бы сугубо из вредности.
Але ж, чуется, не пироги от меня жениху надобны. Сунула я руку в кошель. Лежит проклятая монетка, никуда-то не девалася.
— Ну Зось…
— Чего тебе?
— А ты на Арейку шибко злая? — спросил и глядит так, глаза пуча для пущее жалостливости. И голосочек стал тоненьким, дрожащим.
— Чего?!
— Бить будешь?
— Н-не знаю…
— Если будешь, то учти, я заступаться не стану. Так что, будь добра, бей уж так, чтоб не крепко скалечить. Матушке он нужен…
…до самих смотрин черед доходит, когда уже за оконцем темно делается. Бабка б, хмельновата, весела и рухавита, сама предложила б свахе глянуть на невесту.
А я… я б сидела в комнате.
На табурете.
В убранстве праздничном, в рубахе из алого шелка с шитьем по подолу и рукавам. Оне, широченные, прихватила б золотыми запястьями, пусть бы видели гости дорогие, что не бедна невеста.
…летник аксамитовый.
Сапожки из кожи красной, на каблучках посеребренных.
На голове — платок с шитьем.
Платок тонюсенький, легонький, прозрачный… раньше-то невесту холстиною прикрывали, да после переменилося все. Под холстиною, поди, не видать, кто сидит, вот и находилися такие, которые одну сестрицу, справную, другою подменяли. Оно ж как, положит сваха колечко заветное.
Примет невеста.
И все, сговор заключен, чтоб его разорвать, веский повод надобен.
— Не буду я никого бить, — вздохнула и отпустила мечту свою. Пускай летит… не я первая, не я последняя с мечтаниями расстаюся. Как-нибудь и проживу.
Вона, может, мой женишок новоявленный, духом сговоренный, и вправду царевичем окажется. На кони белом, на…
…не надобен мне царевич, чего уж себе илгать?
— От и ладно, а то ж рука-то у тебя крепкая… выходи, горе-жених.
Зашубуршало в кустах черемухи. Затрещало, затрясло листвою. И, матюкаюся вполголоса, из зарослев выполз Арей.
Вид у него был разнесчастный.
Я носом потянула.
Понятие… с опохмелу, стало быть… знаю, у дядьки Панаса такой же вид случился, когда он в соседние Пацуки поехал, дружка старого навестить, и так разнавещался, что тетке Алевтине его на дровнях привезли, пьяненького и счастливенького.
На четвертый день.
Ага…
Уж она-то только глянула, бровкою повела и велела во двор грузить. Там, с кобелем, дядька и ночевал, авторитету Старостину утрачвая. А поутру стогнал так, что полсела сбежалося глянуть, кто ж там канает…
…а тетка, знай себе, прохаживалась по двору, то воду колодезну студеную несет, то жбан с квасом, то кувшин с рассолом огуречным…
…рассол бы Арею не помешал.
Мятый.
Уже не пьяный, но хмель последний из него не вышел. Стоит, качается, в черемуховую ветку вцепившися. Не хмель, конечне, Арей. Другую ветку в рученьке левой держит. И выломал такую, что впору от медведя отмахаться.
— З-зослава…
— Погодь. — Еська меня за локоток придержал. — Ты ж говорила, что бить не станешь! И не злися, Зосенька, это ему Кирейка стресс снимал.
— Чего?
— Разволновался он после разговору с матушкой. Распереживался. А с того распереживания мог бы и сотворить чего не того… ляпнуть там… или вовсе… он же ж упертый. Вот взял бы и полез к тебе жениться.
Арей веткой махнул и едва на ногах удержался.
— В храме, имею в виду… в храме, со жрецом, — Еська держал меня крепко, захочешь — не вывернешься. — А теперь представь. Матушка ему невесту жалует царских кровей, а он от этакой милости сбегает. Неудобственно получилось бы.
И куда тише добавил:
— С такого неудобства и голову утратить недолго. Самым что ни на есть буквальным способом. Вот наш Кирей и постарался… правда, перебрали слегка… денька этак на два перебрали… но что сделаешь, широкая душа…
— З-зослава, — повторил Арей, протягивая мне зеленую ветку черемухи.
Чуть помятые листочки.
Погнутые веточки.
Цветы пожухлые, еще не отлетевшие.
— Эт-то т-тебе…
— От спасибо. — Ветку я взяла и, перехвативши, по плечах перетянула. — Что ж ты творишь, нелюдь азарский!
Била я не сильно.
Не от души и не от обиды, которая мигом разошлась, будто ее и не бывало. На пьяных да на малых не обижаются… и еще на разумом скорбных… и отчего-то мне так радостно сделалось. Не от виду Ареевого, но от слов Еськиных.
Стало быть, Кирей… и вновь же, иродище, ни словечком…
…хотя когда?
Дай, Божиня, памяти. Я его давече не видывала… а дня три и не видывала. Еще удивлялася, куда ж делся он и отчего сие не вызывает у Архипа Полуэктовича беспокойствия.
…значится, пили.
— Я ж… я… — Он покачнулся и дыхнул перегаром. — И-извини… я… к… к тебе… ш-шел… и в-вот…
— Пришел, — помог Еська, рукав выпуская. — Зось, ты уж приглянь за ним, добре? Кирей в отключке, а этот… он же… того…
— И этого. — Я махнула рукой. — Иди… Еська… и другим разом лучше сами упреждайте, чем слышать от кого…
— Я бы сказал. — Еськино лицо вдруг стало таким… как у старика. — Если бы мог говорить, когда желаю… я бы сказал, Зослава. Клянусь своей силой.
— Верю.
— Спасибо.
Он отступил.
— Скоро уже… летом все решится и… до лета ведь доживем?
— Доживем…
Куда ж мы денемся.
— Скажи хозяину, — попросила я, — что мне б кваску холодненького белого… и Кирею пусть поставит. Небось тоже голова гудеть будет.
Квас от похмелья — первое дело. А еще тетка Алевтина была мастерицею варить густой суп на говяжьих мослах, с травами, с перцем острым…
— Зослава. — Арей сел на траву и глаза потер. — Я пьяный…
— Пьяный.
— Я к тебе идти… х-хотел идти… а… вхрм… — Он мотнул головой и болезненно поморщился. — А он и грит… в-выпить надо… п-пропить нвесту…
…невесту сговоренную и вправду по обычаю пропивали всем селом. Батька невестин для того самогон загодя гнал, когда баклагу, когда две…
— И я… чуть-чуть… — Он пальцы свел. — К-каплюшечку… смую…
— Дурень. — Я села рядом и пригладила встрепанные его волосы.
От что нам ныне делать-то?
Смех.
И слезы.
Сбегчи, как в сказке, на край мира? Но, мыслится, меня и на краю, и за краем отыщут. Да и Арею царица не простит.
— А у меня вот, — он поскреб лоб, — с-свербит… р-растут… Кирей грит, это сила в-врнулась… тперь с ргами буду.
И вправду на лбу евонном будто бы две шишечки пролупились, пока махонькие, бледненькие. От же ж… оно, конечно, от рогов этих польза невеликая, да и вреда немашечки. Пускай себе…
— Будешь, как есть будешь. Приляг.
— А ты?
— А я посижу.
— Не… — Арей покачал головою. — Не хочу лежать. Я с тобою хочу.
— Я рядышком посижу…
Он все ж таки лег, растянулся на зеленой траве. Положил голову на колени мои, глаза закрыл. И успокоился, как-то от… поняла я, что успокоился.
И мне хорошо стало.
Не знаю, как оно там еще будет. Царева невеста дареная никуда не денется, как и мой жених заклятый, а все одно, они существовали, но где-то вовне, там, за чертою старого сада, в котором отцвела черемуха, но запах ее остался.
Арей дремал.
Я сидела, веткою зеленой комарье разгоняя. От же, магики магиками, а противо кровопийцев этаких заклятия не придумали. Ничего… может, я сподоблюся. И тогда войду, как говаривала Люциана Береславовна, в анналы магической науки.
Мысль сия была приятною.
ГЛАВА 6 О головах болезных и снах вещих
Арей открыл глаза, когда уже темнеть начало. Весенние деньки легки и обманчиво теплы, а все ж под вечер холодком тянет, да и трава от рос сыреет.
Вечерняя роса — она особая.
И сил прибавляет, и здоровья. Омой глаза — и уйдут слепые пятна. Рану оботри — и гной из нее выйдет, выплеснется. Кожную какую болячку тоже излечит…
Младенчиков вечерняя роса от больного живота спасет.
Матерям возвернет покой. А если с хлебною корочкою ее съести да зажевать листом мятным, то и молока прибудет — верное средство, бабка им не раз пользовалась. Девки в росах волосы полощут.
И лицо умывают.
Старики — примочки делают для ног больных…
…да и здоровым она не во вред, если, конечно, не развалиться на тех росах, как Арей. Я уж и будить подумывала, хоть и сладко он спал, спокойно, да как бы не застудил спину.
А он сам глаза открыл.
Уставился в небо сизое.
— Ты не ушла?
Небо весною, что девка перед ярмарокою, один за другим наряды меняет. То синевой убирается, то ружовым, то лиловым, как от ныне… и гляди на него — всяк день иное.
— А надобно было?
Глаза ясные.
И пусть пахнет от Арея брагою, да ныне тверез.
— Не надобно… давно так?
— Давно.
Уже и ноги затекли, уж не ведаю, смогу ли встать. Да только ноги — малая плата. И не жалею… сидела пока, думала все, как оно мы жить бы могли, если б…
— Простишь?
Он не вставал.
Глядел снизу вверх. Разглядывал. И боязно стало. Чего увидит? После царицы-то… а невеста его небось собою хороша. Не бывает, чтоб некрасивая боярыня. А может, она навроде Велимиры нашее? Лицом бела, волосом темна… или светла… главное, что кожа у нее гладенькая и мягонькая, будто шелковая. Что нет на руках у нее мозолей, что махонькие оне, будто бы дитячие.
И сама-то она, птичка дивная, с ирия слетевшая…
…шелками шьет.
Беседы ведет умные… иль не ведет, но и молчит так, что в словах нужды нет. Прежде-то что? Прежде Арею на боярынь заглядываться смыслу не было, а ныне… милостью царской…
— Ты видел ее? — спросила, и сердце сжалось болезненно.
— Не видел. И видеть не желаю.
— А ну как красива?
— Глупость. — Он все же сел, за голову руками держась. — Что эта сволочь мне подмешала?
— Самогону, — с самым серьезным видом отвечала я. — В самогон же.
Арей кривовато усмехнулся.
— Какое коварство… Славушка, мне… мне и вправду стыдно. Я, когда ко мне с этой грамотой пришли… отказался ведь. Мне не нужно было это наследство, веришь?
— Верю.
— Я не хотел ввязываться в грызню эту… а… какой из меня боярин? Раньше, может быть… раньше спал и видел, чтоб он меня признал. А как признал… они ж знали про завещание. С самого начала знали. Отец не так глуп был, чтобы в доме оставить эту треклятую грамоту. И кому он ее вручил? Не важно, главное, что этот кто-то решил, что ему выгоднее не исполнять последнюю волю, а боярыню приструнить…
Арей поскреб лоб и поморщился.
— Чешется… скребусь, что шелудивый… я все гадал, почему она просто от меня не избавилась. Молвы людской побоялась… как же… не позволили… не забрали, оставили будто бы во власти, а убить… нет, убей она меня, мигом бы следствие учинили… а ушла, и вот, пригодился. Наследничек.
Я только вздохнула.
Кажному боги по силам его посылают. Так бабка сказывала, да только откуда силы-то взять?
…и как придушить тихий голос, что нашептывает, будто все к лучшему? Что не пара я Арею. И не была парой, что пусть и носил он простые одежи, что звался рабыничем, а растили его будто боярина.
Я же…
Я просто Зослава из Больших Барсуков.
…и сколько книг ни прочту, собою ж остануся.
…другое дело, боярыня. Царская племянница, ежель подумать, благословением Божини отмеченная. Глянет Арей на нее и разом позабудет про все обещания.
— Может, если б меня не было, придумали бы… и сговор — это еще не свадьба, Зослава. Отказаться… царицам не отказывают. Только это слабая отговорка. Я должен был… должен…
Он дернул себя за темную прядь.
— Собирался взять тебя и в храм… идиотский план. Думал, что если быстро обвенчают, то… а Кирей… я понять не могу, почему с ним пошел? Я ведь не пью. Вообще не пью… не умею… ничего, очнется дядюшка, я уж спрошу, как оно все вышло… скажи что-нибудь.
— Что?
— Скажи, что я дурень.
— Дурень. — Я смахнула со щеки слезу. А от не буду плакать. Не буду, и все тут. С чего? Все живые, здоровые, при милостях, чтоб их…
— И что недостоин тебя.
— Точно дурень.
— Я ж и говорю. — Он усмехнулся. — Мне другая не нужна. Я… Зослава, пожалуйста, поверь.
— Верю.
Он тряхнул головой и, вытащив из-за голенища маленький ножичек, полоснул себя по ладони. Алая руда полилась на траву.
— Я, Арей, клянусь силою своею, что не будет у меня другой жены, кроме Зославы, внучки берендеевой…
…надобно было остановить.
Я б успела.
Я б сумела.
Удержала.
Но не стала.
Он ведает, что творит. А я? Я ведаю?
— Так оно надежней. — Арей стряхнул капли крови и руку порезанную протянул. — Залечишь?
Разве ж можно было отказать ему?
Тою ночью спалося мне беспокойственно. Полночи ерзала, не способная улечься, то на один бок лягу — мулько. То на другой перевернуся, а все одно никак. Будто не перина подо мною пуховая, но матрац тонюсенький, соломою набитый.
И колется.
И зудит с того шкура.
И не солома то, а совесть моя, которая взяла и к ночи, будь неладна, очнулася. А ну как не получится у меня с моим последним женихом поладить? И пойду за него замуж? Что будет? Я-то, может, притерплюся, небось не первая и не последняя, кого против воли отдавали. А Арей? Он клятву принес и лазеек в ней не оставил. И будет ему выбор, или одинцом оставаться, ожидаючи, когда ж супруг мой, чтоб его до сроку Морана прибрала, преставится, или клятву рушить и силы лишаться.
Нельзя было так.
Не из обиды, не из жадности, не из жалости к себе, несчастной… нельзя. Да только слово вылетевшее не поймаешь, в клетку не запрешь. И кровь пролитая в жилы не вернется. Так что лежи, Зослава.
Спи.
И глаза все ж закрылися. Упала я будто бы в болото, но не то, не снежное, знакомое до тошноты. Нынешнее со снегов свободно.
Зелено.
Пухло.
Поросло мелкою травкой, которая в народе пустозвонкой зовется, а по-научному если — шейхцерия. Бесполезная она и вредная даже. Ее топленики и болотники по трясинам и топям расстилают, чтоб зеленели они да солнцу глаза не мозолили, а то выжжет еще.
А я вот стою.
И чую, что под ногами — глыбь глыбокая. Варухнуся и ухну в нее, следов не сыщут.
На помощь звать?
Так кто отзовется.
— А ты попробуй, девонька, — раздался знакомый такой старушечий голосок. — С тебя ж не убудет.
Оглянулася…
…стоит давешняя старуха, сгорблена и космата, волосья седые из-под платка черного выбиваются, свисают до самое травы, которая под ногами старушечьими, в лапти худые обутыми, гнется, что кланяется.
— Доброго вам дня, бабушка, — сказываю, а у самой-то зуб на зуб не попадает.
Страшно.
Потому как сон сну рознь. Иные-то не выпускают, и тогда отходит человек в этом самом сне, а прочие лишь кивают печальственно, мол, сердце не выдюжило.
Иль еще эта, мозговая жилка оборвалась.
Сиречь, инсульт.
— И тебе доброго, деточка. — Старуха осклабилася широко-широко, а зубы у ней белые, ровные, что у молодой. — Давно уж не виделися. Чего нового в мире деется?
— Да вот… царь скоро того… — Слово то я не посмела вслух сказать, даже во сне, а то ж про царских соглядатаев всякое сказывали. Нет, конечне, не верю я, что во сны они способные ходить, но все ж… лучше уж лишний раз промолчать.
Старуха головою покачала укоризненно.
И крестом Божининым солнечным себя осенила.
— Горе-то какое… вновь осиротеет землица. А что наследничек? Есть?
— Сказывают, есть… только никто его не видывал.
— Что ж так?
Я руками развела. И сказала одно, что могла:
— Тайна это… извести хотят, вот и прячет царица-матушка…
— Хорошо прячет?
— Вестимо, хорошо.
— Это верно. — Старуха подала мне руку. — Только… когда крепко прячешь, главное, чтоб сам потом отыскать сумел. Пойдем, деточка, чаю попьем…
— Спасибо. — Я руки коснулася.
Холодная, что камень старый. Но дорожка под ногами моими твердою сделалась. А под нею все одно топь, чую я ее…
— …только чаю я…
— Опасаешься? — усмехнулася старуха.
— Ваша правда. Уж не поймите превратственно, однако же… мне б возвернуться…
— Возвернешься, Зослава, возвернешься… проклятием нашим клянусь… идем, времени у нас немного. Пока луна спит, могу я путями иными ходить, да только стара стала, ослабла, и каждый шаг — силы тянет. Этак и вовсе обессилеть можно.
Идет.
Ведет.
И вот уж позади остались пустозвонные топи, в которых редко, да проклевывались синие озерца. На берегах их уж сабельник зацвел, а где он, там и кровохлебка будет, травка махонькая, невзрачная, зато способная избавить человека от кровяной да родильной горячки.
Я оглянулась.
— После, деточка. — Старуха пальцы мои сжала. — Еще успеешь набрать травок. Тут много чего растет… вот курослеп малый… и великий. Еще лапчатка есть, ну да она невелика редкость. Чабрец. Клюква. Цвет багульников. Белолистник… болота богаты, главное, уметь сие богатство собрать. Ты сумеешь.
Вновь не успела я увидать, как клятый остров возник. Откудова.
Вот не было его.
А вот нате, стоит, выкатился из туману. И вновь заборы.
Люди.
Сохнут сети… мужичок лодчонку чинит… как в прошлый раз.
— Он ее какую сотню лет чинит, — сказала старуха. — А она на следующую ночь вновь худою делается. Или вот Марфа нашая устала блины печь. Чего только не делала… порося забила, целую в печь сунула, а утром — порося в загоне копошкается, а тесто, на блины заведеное, булькает. У Никняты старшенький животом все мается… пацаненку двенадцатая зима пошла. Наелся сдуру зеленых яблок. И к вечеру чуть попускает, а с утра — все наново…
Она вела меня по узкое улочке, а люди будто бы и не замечали.
— Не видят. Они в ином мире, а мы… мы тут ныне гостями. Вот чутка погостюешь, и отпущу тебя.
Куда?
Уж не на то ли болото?
— Не меня тебе бояться надобно, девонька, — молвила старуха, и встала перед нами хата древняя-предревняя, в земле копанная, а сверху крышею из дранки крытая. Окна-дыры рыбьими пузырями затянуты. Дверь шкурой прикрыта.
— Проходь, гостьею будешь…
Старуха шкуру откинула и, глянув на меня — а глаза-то, что у рыбы, круглые да белые, — молвила:
— Пресвятою меня звали, правда, давно сие было… так давно, что позабыть бы, но не позволено нам забывать.
В хате потолок низенький, мне и не разогнуться, сетью затянутый. А с сети тое свисают, что трав пучки сушеных, что низки чешуи рыбьей, что хребты белые, обглоданные. Печка-мазанка в полкомнаты раскинулася, раскрыла черный зев, паутиною заросший. За нею горшок треснутый виднеется. Прислонилося к углу кочерга кривая.
— Сядь, не побрезгуй. — Старуха смахнула со стола крошки.
Кривобокий.
И ни скатерки, ни рогожки даже. Голое дерево глядится сырым, и прикасаться к нему боязно. Но сон же ж… я помню, что сплю.
Оттого и сажусь на чурочку, что стоит в хате заместо лавки.
— Кваску не предлагаю. — Пересвята налила себе из кривобокого кувшина. — Племянник мой лепил… еще когда мастеровать учился, пусть примет Божиня душу его… про нас всякое сказывали. Знаю… и за годы-то языки наплели, напридумвали. Хочешь знать, как оно на самом деле было?
Не хочу, у меня уж от знаниев лишних голова того и гляди треснет, что твой кувшин. Да разве ж выйдет отказаться от этакое чести? Коль уж тут очутилася, то буду слухать.
А квас полился темный, духмяный.
Правда, если прислушаться, то с рыбьим душком. Но что уж тут сделаешь? Вся их деревушка рыбою пропахла.
— Началося все в стародавние времена, когда еще царствия Росского вовсе не было, а были лишь княжества удельные. И на каждом князь сидел. Важный, что петух в курятнике. Бывало, княжества всего — полторы деревни, и князь всех мужиков по харям их ведает, да что мужиков, каждая свинья ему знакомая, да только все одно носу дерет. Взденет шапку драгоценную, шабельку повесит, и все… князь он… а у самого портки драные. И не суть важно. Ходили князья друг ко другу, кто в гости, но больше — воевать. У соседа, если послабше стал, милое дело землицы отгрызть. А коль не выйдет, так хоть пограбить. Люду простому, сама разумеешь, тяжко приходилось. Что не лето, то хаты пожгут, мужиков посекут, девок, тех… на веселье… в зимку-то им чего, у них амбары полные, а люд мается, кто дубовую кору с мукой мешает, кто вовсе отходит тихо… и азары, конечне, те зело полюбили на земли этие ходить. А чего ж не сходить? Князья-то друг с другом собачиться гораздые, а пред азарами шеи гнут, откупаются… кем? А тем же людом простым…
Квас она прихлебывала шумно, я ж сидела.
Глядела.
На паутину, на вязки трав, которые тронь и рассыплются прахом. И боязно мне было, что навек я в этое хате остануся, в этом сне.
— Нашу-то деревеньку тоже палили… раз и другой… князья… потом азары прошли, но от них люди в болотах схоронилися. Оне-то огненного духу дети, воды страсть до чего не любят, и в болото по воле своей в жизни не полезли б… тогда-то и втемяшилося нашему старосте тогдашнему вовсе на болота переселиться. Мы-то болот не боялися, жили тут, если не от начала времен, то как предки нашие поселилися, то и жили… бабы вон за ягодою хаживали, мужики зверя били. Детвора и та знала, как тропу увидать. А с народцем местным наш ведун договаривался. То куру им поднесет, то бус для кикимор. Оне ж хоть страшные, а все девки… то еще чего… хороший был мужик. На меня заглядывался.
Я представила того ведуна, который на этакую старуху заглядвался. И жалко мне его стало. Неужто во всем селе бабы иной не сыскалось?
Ведаю, любовь, она злая, но чтоб до такого!
Страх.
А Пересвята, будто подгледевши мое мысли, захихикала, рот рукою прикрыла морщинистой. А у самой пальцы, что из дерева струганные, да наспех, кривые и черные.
Ногти отросли.
Землица под ними забилася, впору репу сеять — прорастет.
— Ох, девонька, повеселила… мне-то тогда четырнадцатый годок шел только. Невестою была… завидною невестою. У батьки-то моего и конь, и две коровы, и коз было. Куры, гусаки… в хате мы все на перинах леживали… многие были б радые меня в дом взять. Небось и староста для своего сыночка подумывал, чтоб второю женою… не гляди так. Прежде-то уклад иной был. Говорю ж, как ни война, мужиков посекут. И что бабам? Одинокими до века жить? И каждой по-особицы помирать? Уж лучше в чужой дом второю аль третьею женой пойти, а там, коль случится беда, то и деток разом вырастят, и хозяйствие не запустят… многие так делали.
Странно сие.
Нам-то жрец сказывал, что Божинею заповедано, чтоб кажному мужчине по жене одной, а каждой жене по мужу. И что было сие всегда так, только у азар-безбожников можно жен брать, сколько душеньке восхочется. Мне все интересно было, как оне там, жены этие, уживаются промеж собой.
Бывало, что и сестры не ладют, а тут жены…
…и мужа делить опять же ж.
Но с другое стороны, может, оно и удобно? Одна пол метет, другая огороду полет, третья с дитями, четвертая кашеварит…
— …но я такого не желала. Ладно бы первою и старшею… нет… а ведун вот захаживал. Сперва-то я его побаивалась. А что, огромен, космат… нелюдим. Его и кликали так, Нелюд. Он не обижался. Уж потом я уразумела, что добрый он. Придет, бывало, сядет на лавку, на меня поглядывает… сумку свою раскроет и давай выкладывать, что шкатулочку махонькую из двух раковин сделанную. А раковины те — в перламутрах, так и переливаются. Что орешков лесных горсточку… что ткани отрез тонкое и легкое… теперь-то ведаю — русалий шелк, редкость, каковой и у царицы вашее нету… сказки баил… про то, кто где живет. Мы с сестрами посядьма и слухаем, рты пооткрывавши… и когда батька мой сказал, что Нелюд сватается, что за меня не просто выкуп, а жемчугами дает, я не стала противиться. Конечне, мало ведала, что там меж мужем и женою бывает. Мнилось, стану я хату его убирать, пироги печь да кашеварить, а он будет мне одной свои гиштории сказывать.
Пересвята вздохнула тягостно.
— Тут он жил… не гляди, что убогонько… в прежние-то времена все так жили, только у одних в хате пятеро-шестеро, да еще скотина, чтоб волки не задрали да нечистый не свел. А мы вдвоем жили.
От этого я не могла себе представить.
Пятеро? Тут и троим-то не развернуться. Куда пятех да еще со скотиной? Мы-то на зимку куранят, коль случалися, в хату брали. Или еще теля, но то не мы, Курманчиха прибрала, чтоб в хлеву не померзло… Но нашие хаты поболе, чем этая…
— А что толку было хаты ставить, когда придут да пожгут? В землянке-то проще. Крышу раскидают, попалят, так ее новую поставить недолго… хату ж поди отстрой. Нет, Зославушка, иные были времена… так вот, когда Нелюд ко мне посватался, аккурат тогда староста к нему захаживать стал. И все-то плакался, что жизни никакой нет. Нелюд хоть и силен, да куда ему супроть азар. Придут. Все порушат… и ладно, если просто пожгут, так ведь над девками поглумятся, а то и в полон угонят, продадут у себя в степях… Нелюд… Надежей его звали. — Она смахнула корявым пальцем слезинку. — Не будь меня, не стал бы он слухать. А тут… верно, подумал, что и вправду… оно, может, и ничего не случилося б, а может… у всякого своя судьба, и негоже человеку ее ломать. Он на болота ушел… ушел, что сгинул… и день его не было, и другой… и третий. Я уж извелася вся… а он на семый явился, лицом белый, дышит едва-едва… пришел и рухнул. Книжицу мне протянул. Велел сховать да никому и никогда не показвать… я и сховала. Староста, как заслышал, что вернулся мой Надежа, так мигом прилетел, все начал допытваться, когда ж тот с болотниками договору весть будет, до того ему втемяшилося на болота… и ладно б просто, ан нет, всею веской желал. Чтоб и с курами, и со скотиною, и с прочим добром… князем болотным вздумал стать.
Мне вспомнился давешний староста, угодливый и лисоватый.
— Это не он, — отмахнулася старуха. — Правнук евонный… в прадеда пошел, да послабей. У того воля была, а этот только и гораздый, что крутиться вьюном… докрутилися. В тот-то вечер Надежа и глаз открыть не сумел. Староста разохался, спужался, что через свои бредни вовсе без ведуна останемся. А на болотах оно никак не можно, мигом изведут… они старостиху прислал с медами да травами, чтоб лечила… она только руками развела. Дескать, надорвался он… оставила медов, запарила чабреца с малиновыми ветками. Велела поить. После еще куру прислала на суп. Суп куриный болезным — самое первое дело. Я и выпаивала… говорить стала… до того все он больше сказывал, а я слухала. Кто я против него? Девка дурная… да и… старше он был… на сотню лет почитай… что ему со мною обсуждать, с глупою? Я это разумела и помалкивала. А тут боязно вдруг сделалось. Ну как и вправду отойдет? И поила его, и растирала… и шептала, чтоб не вздумал помирать. Рассказывать стала… глупости какие-то… про старосту. Про жену евонную… про всех евонных женок. У него ажно четверо было, ох и лаялися они… правда, когда староста браги перебирал, то мирилися и разом ему лоб клевали… не важно, главное, что говорила и говорила… а он лежал, ни живой, ни мертвый. После глаза открыл и молвил: мол, сделал я такое, отчего теперь жить тошно. И раз так, то недолго ему осталось.
Жаль мне стало неведомого ведуна.
Хорошим ли был человеком?
Дурным?
Ежель через него все вышло, то… то не сам же ж… небось я б тоже многое сотворила б, чтоб дом да родных уберечь от азар ли, от князей, от иной напасти…
Не мне судить.
Глядишь, и меня не осудят.
— Он-то на ноги встал. И старосту покликал. И сказал, что, мол, сговорился с Хозяином вод… — Старуха пожевала губами. — И что коль староста желает, то завтра же Нелюд ему дорогу покажет к месту, где новая деревня стоять будет. Что до этое деревни ни одна стрела не долетит, ни один человек не дойдет… только цена велика. Готов ли староста платить ее? Кажные пять лет отдавать девку в жены Хозяину. Что на меньшее тот не согласный… и если люди не пойдут, то и договору не быть…
Тяжко вздохнула Пересвята.
— Я сама-то, как услыхала, обомлела… чтоб живого человека нечисти отдать? А староста, тот стал говорить, что цена-то, конечно, велика, только ж разве не больше девок помирает? Кто от стрел. Кого насильники умучвают, кого в полон угоняют… что скоро вовсе село обезлюдеет. Что… много он говорил, красиво, и выходило, что за жертву этую малую многие жить станут.
Она вдруг выплеснула квас да на стол.
Растекся он темною лужей.
— Гляди, Зослава… этому меня Надежа научил… многому научил, в том мое проклятье…
…я глянула.
Нет, во снах-то всякое случается, бывает, что и лужа квасу волшебным зеркалом становится, чему дивиться?
Разверзлась чернота.
Посветлела.
И гляжу я… да на деревеньку гляжу, махонькую, будто бы для лялек ставленную. Дома-домишечки тесны да темны, видны крышами одинаковыми, дранкою укрытыми. Меж тех домов куры бродют, детишки в земле копошатся. Важный гусак в луже разлегся да шипит на того, кто к оной луже подойти дерзнет. Шея у гусака длинная, клюв рудый.
Красота.
— Так мы жили… не плохо и не хорошо, как все живут. Лучшего захотелось. И староста наш, тот стал Надежу обхаживать, мол… кажный год люди дань Хозяину платят. Тем летом девки на болото пошли, и что, Матренка не возвернулася… а мальчишка, который в бочаге потонул? А иные, болотною лихоманкой унесенные… и не проще ль уж отдать одну девку, чтоб остальные в покое благоденствовали? Говорит и на меня поглядывает. И Надежа смотрит.
…вижу хатку, наособицу поставленную. И в хатке той человека косматого, сумрачного, что медведь-шатун.
И саму Пересвяту.
Красива ли она была?
Махонькая. Смуглявая да темноволосая. С носиком востреньким, с глазками ясными… ходит и что-то говорит, яростно, зло. Руками машет, что мельница ветряная.
— Это я его уговариваю… что на болота уйдем, что заживем по-новому, без страху… что…
Пересвята коснулась лужи.
— Согласился он. И на другое утро… Хозяин вод ничего не делает без платы… выбрали девку… сирот при селе много было… разбирали по домам, жили они… от как жилося, так и жили… обещали ее сестер замуж выдать в хорошие-то дома. Вот Ануська и согласилася… за ради общего блага.
…шла девка на болото.
Богато убрана.
Летник зеленый, видно, что с чужого плеча. Велик ей, широк, подарен, стало быть. На голове — венчик расшитый…
— …иные наши говорили, что пустое это дело — нарядами рядить, чего добру в болоте тонуть. Но Надежа сказал, что бесчестное это дело — невесту из дому в рванине пускать. Может обидеться Хозяин, решит еще, что дали ему худую девку.
Идет.
И болото к ней само тянется.
Вот ступила ножка на мхи. И девка обернулась и такое в ее глазах было, что… я не сдюжила.
— Помню этот взгляд. Он мне все сердце перевернул… — Старуха прикрыла картинку морщинистою рукой. — Я тогда только и крикнула, что, мол, доволи, что… а болото возьми и проглоти ее. Вот стояла, а вот и немашечки…
…лежат зеленые топи, ярки да нарядны, только клюква красными бубинами поверху рассыпалась, хотя ж на клюкву еще не время.
— Надежа с того дня хворать стал… и меня учить, потому как договор есть, пока залог его существует. И мне оный залог хранить надобно. — Старуха сгорбилась. — Село-то… было исполнено… на другое утро пролегла тропа. Да не тропа — цельная дорога…
…и вижу я, как по той дороге, широкой и гладкой, каковых во всем свете не бывает, люди идут. На себе тюки со скарбом тащут, иные — подводами… скотину гонят. Дети птицу да коз упертых волокут. Живности-то про договор не объяснишь, а болота оне сторожиться привычные.
Идет дорога.
Тянется.
В самые глубины, куда и рисковые охотники не заглядывали.
И вот уж притомились люди. Им-то мнилося, что раз — и все будет, а тут путь без конца. И зароптали, заоглядвались. Иные в слезы… иные в крик…
— …стали говорить, что запродался Надежа, сейчас как заведет их и бросит нечисти на поживу. Он-то мог бы охолонуть, напомнить, что все — едино их волею, да не стал… дошли…
…проклятый остров зеленел.
И не был он, верно, еще проклятым, а обыкновенным островом, какие случаются промеж болот. Крепкая земля, на которой вздымаются сосны огроменные до самого неба. Живицею сочатся стволы чешуйчатые их, будто в броню убранные. Ветви покачиваются.
Гудят.
По краюшку самому светлые березки выстроились, что девки, дорогих гостей встречающие…
…застучали топоры, завизжали пилы. Строили дома гуртами, спеша до морозов управиться. А бабы, обжившися, сварки чинили, разбирали, кто и где жить станет. Одной с краю неохота, другой в центре тесно… мужик с бородою окладистою знай похаживает.
Брюхо оглаживает.
И покрикивает, что на мужиков, что на баб… мол, не делиться им надо, а за скотиною глядеть, за детьми…
— Построились. Зажили… что сказать, неплохо зажили. Хозяин слово свое сдержал. И туточки недалече озера открылися. В них и рыба пришла всякая, что карась, что карп ленивый, что щука… зверь вновь же на болота заглядывал. Вот с хлебом тяжковато было… но и тут Надежа подсказал. Наносили земли на крыши, там и стали сеять. Много аль нет, но хватало. Мы-то хлебом небалованные были. Сперва.
Я глядела, как разрасталась деревенька.
Вот стал дом первый, на два поверха да с крышею, из досок деланной. Наличники резные, крылечко горбиком. Красота!
И староста на жен своим кнутом помахивает, но так, для порядку. Те-то хлопочут радостно, мол, наконец-то заживем по-людску… росли и иные хаты, поднимали к небесам толстенные стены, расправляли крылья крыш. И не было недостатку ни в дереве, ни в коре, ни в белом болотном мху.
Крепко было слово Хозяина.
…к Надеже тоже приходили с поклоном, мол, скажи, где, и поставим тебе, спасителю, хоромы, не хуже Старостиных. Только он отказался.
— Не захотел… такая цена уплачена… и одно, когда за других, а другое — самому с нее иметь. Он бы ушел, когда б мог… а не мог, то и… сам от яму копал. Сам бревна таскал, накатом клал. Наши-то дивились… не понимали… и боялись с того, что не понимают… нет, они и прежде-то опасались, но опасения — одно, а страх — иное. На прежнем-то месте Надежу не сторонились. И детей от него не прятали, ни в одну, самую дурную голову прийти не могло, что он их сглазит. А тут… вроде с уважением все, с поклонами, да только завидя сбегчи спешили. Вот и вышло, что мы вдвоем осталися.
…видела я и мужика давешнего угрюмого, как по болотам ходил, будто по ковру, как за ним девчонка смуглявая бегала… ну не бегала, на болотах не больно-то побегаешь.
Ходила, перевальвалася в чужих сапожищах, столь великих, что мало не выпрыгвала с них. Перевязаны сапоги оные ремешками кожаными. Перемотаны плечи платком пуховым — от лихоманки найпервейшее дело. Голова тряпицею замотана, чтоб не лезли в нее лосиные вши.
На спине у девчушки той корзина, едва ль за хозяйку не большая.
Останавливается она.
Вздыхает.
Но не смеет жаловаться.
— Тогда-то мне стоило глаза закрыть, и видела взгляд ее… и все думала, а ну как остались бы мы… может, и нашла б она себе супруга по нраву… может… детки бы пошли… и бедная, но жила б… или нет? Как знать? Говорят, тым годом азары крепко по землице нашей прогулялись, огнем и мечом, едва вовсе не обезлюдели…
Старуха вздохнула и вновь рукой провела, стирая картину.
— Училася я. Жаловаться не смела, он бы не кричал, не попрекал, но просто глянул бы… я и сама… нет, не думай, порой тошно становилося, хоть к тятьке беги. Тот дом поставил хороший. Он у нас и прежде хозяйственный был, ноне и вовсе развернулся. Сперва рыбу ловил, вялил да коптил, сушил… из костей — муку толок… да и чешую с хвостами в дело пускал. Возили мы рыбу в Пелюшичи… было такое селение за краем болот. Там люд свое дело ведал, овец держал тонкорунных, даром что слева болота, зато справа — луга заливные…
…князь бережет, что людей, что овец. Шерсть-то их легка и тонка, шали вовсе мало что не драгоценные…
…возили в Пелюшичи и рыбу, и муку ту самую, и шкуры, дичину. Торговали помаленьку. Купцы сие дело быстро смекнули, взамен потянулись к Пелюшичам подводы с мукой да нехитрым скарбом.
— Отец все меня жалел, что живу бедно… Надежа-то не больно хозяйством занимался. Ему что? Сыт, одет, и того довольно. И меня приучил как-то… хотя не скажу, что вовсе сестрам с их нарядами и платками не завидовала… а как четыре года минуло, пролетели одним днем, люди забеспокоились. Надо Хозяину новую невесту отправлять. Да кого? Все друг на друга поглядывают, дочерей прячут, приговаривают, что слабы и болезны… а староста наш смекнул быстро. И мужиков в хате кликнул. Мол, не дело это, чтоб своих… что надобно в тех же Пелюшичах девку сосватать, хорошо б сироту. Сирот-то множество в те времена было… вот и отправился евонный сын за невестою. Недолго ездил. Привез девку. Красивую да молодую. Сильную. Не знаю, чего ей обещано было, да только Старостины жены скоренько в семью ее приняли. И стало быть, не обманули Хозяина. Была чужою, стала нашею, беловодскою… ей-то ничего сказывать не стали. Приодели для свадьбы. Всем селом наряд справляли… поднесли чарку с вином дурманным и отвели…
…было как прежде.
Девка, правда, затуманенная, задурманенная. Шагнула и ухнула в болота, и ни следочка не осталось. А люди столы из хат вынесли, укрыли скатерочками, снедью заставили, выкатили бочки с хмельным пивом. Празднуют, стало быть.
И так мне с того празднования тошно сделалося… почти забыла, что сон сие.
Просто сон.
— Так и жили… Надежа еще две свадьбы пережить сумел, а после слег. Ноги отказали. До самое смерти своей не поднимался. А отходил он муторно… ко мне отец младшенькую послал. Заслышал, что Надежа канает, вот и… забоялся… силу-то передать надо кому… а кому? Отец меня любил. Не желал тяжкое колдовское судьбины. Но как было Надежу бросить одного? Я от него только ласку и видывала. Осталась… и староста наш, как смекнул, к чему дело идет, скоренько объявился. Стал меня уговаривать, чтоб, значит, силу приняла. Кому как не мне? Я ж своя, с маленства он меня знает, ведает, что на дурное тратиться не стану, что буду договор блюсть и благоденствие нашее длить. И уж так упрашивал… Надежа, тот старосту как видел, так прям трястися начинал. Погнал бы, когда б мог, да только куда ему? И я кто? Девка… слухаю, и вроде как верно он все сказывает. Надобно беречь дом… сестер моих… оне-то замуж повыходили, детки пошли. Как этих деток да в старый мир выкинуть? И их же подбил, что Ласкава, что Нежана ко мне кажный день бегать повадились, плакаться… мол, помрет мой муж, и что тогда со всеми нами будет.
Старуха тронула лужу, которая внове стала лишь лужею.
— И сдалася я. Не выдюжила… страшно было? Было. Когда час пришел, мне Надежа велел из дому идти. Я и вышла. А после дверь-то приоткрыла, шмыгнула тенью… он уже и не узнавал никого. Лежал на лавке, сипел, хрипел… метался в горячке. Я подошла и руку на лоб положила. Сила-то и перетекла… горячая и холодная разом. Как вода ключевая. А он в последний миг глаза и открыл. Спросил, что, мол, делаю? А я ему сказала, что не хочу, чтоб он мучился. Соврала в последний-то миг… или не соврала? Всей правды не сказала. Он-то понял. И усмехнулся так… молвил, что все ответы в той книге, которую я храню. Чтоб прочла ее, но больше никому не показывала, что книга этая многих на дурное подбить способна.
Запах рыбы сделался тяжелым.
Этак пахнет на нерест, когда выходят рыбачьи широкие лодки, тянут сети, городят русло, а после вывозят, вываливают на берегу горы живого серебра. Тогда-то рыбу и потрошат, возвертая потрохи в воду, и чистят, и тут же солью крупною засыпают, нанизывают на бечеву, чтоб сохла, значится.
Дурной запах.
И скользкие от рыбьей крови руки.
Пальцы, чешуею исцарапанные. И тошнота, что к горлу подкатывает… нет, не любила я такие дни, благо, длилися они недолго.
— Книга… я в нее не сразу заглянуть посмела. Надежу сама хоронила. Никто из села мне не пожелал помочь. Обернула в холстину, взвалила на лапы еловые. Сволокла к вырубкам да костер сложила… наши-то в последнее время все больше болоту кланялися и мертвяков хоронили в багне. Оно так и проще… небось болото все примет. А дрова дороги… вот…
И вновь потекла жизнь в селе. Глядела я на нее и дивилась.
Вот встали по границе вешки резные, да не с Божининым ликом и не с сестрицы ее, которые, знаю, ставили порой, чтоб минули село Чума да Холера. Нет, резали на них харю плоскую, будто рыбью, с бородою длинною косматой…
…шелестела страницами книга заветная.
…делилась знанием.
…и вот встал посеред села дом для ведуньи Пересвяты. Лег на плечи ее платок узорчатый, шерстяной. Идет она, хранительница, метет дорожки подолом душегреи плюшевой. На шее — ожерелье из жемчуга в три ряда. На руках — запястья золотые да с каменьями.
Важна.
И кажный встречный ей кланяется.
Матушкой Пересвятой величают, испрошают об удаче.
…тиха книга, мала, на сером пергаменте писана да так, что каждый прочесть сподобится. И пусть толщиною она с мизинчик, а зачарована так, что на каждый вопрос ответ даст.
Договор продлить?
Продлят.
Накроют столы свадебные по новому обычаю. Угощение выставят богатое. И нечисти на болото снесут, что пирогов хлебных, что щук, целиком запеченых. И сливянкою не обидят, хотя иные мужики и поговаривали, что дурное это дело — сливянку в трясину лить. Им там, в багне, и первача хватило бы.
Не суть.
Главное, что выведут из избы ведуньи невесту.
Приоденут.
Закрутят в покрывала драгоценные, но босую оставят по некоему своему обычаю. Накинут на лицо платок, чтоб не видеть ни лица этого, ни взгляда задурманенного. Отведут к краю багны и поклонятся вслед: мол, вот тебе новая жена, Хозяин вод, краше прежней.
Уж не серчай.
И матушка Пересвята словом своим благословит невесту проклятую. Примет ее болото, и будет еще на год удачи…
…отчего на год?
— Оттого, Зослава, что всего-то людям мало, — ответствовала старуха. — Сперва о чем просили? О том, чтоб выжить… вот и дал Хозяин вод, что землицы, что еды. Но как пожили, так большего восхотелось. Воды богаты… в них, окромя рыбы, всякого много. Есть жемчуга, что обыкновенный, что русалий, который не всяк князь купить сподобится. Есть золотые заклятые клады. Есть кости зверей диковинных, магикам зело потребные. Есть черная жижа, многие болезни исцелить способная… всего есть, ежель готов цену дать правильную. Я давала… сперва-то как… жила, как при Надеже привыкла. А после… старостиха платочек принесла шелковый. В подарок. После цепку серебряну… отрез и другой… пирожков с печенкою… попросила о малом — удаче для сыночка ее, который свой дом ставил… одно и другое… и третье… и сама не заметила, кем стала. Да и то, по нраву сие мне было.
…росло Беловодье.
Шли годы.
И за каждый прожитый платить приходилось. И разъезжалися хлопцы по селам и весям, искали себе жен… сами искали, чтоб молода и красива.
Чтоб сильна.
И сирота… иль из такой семьи, при которое лучше сиротою быть.
Богатело Беловодье.
…сменялися люди. И вот уж все привыкли к заведенному порядку. Пересвета старела.
Она, сидя предо мною, пролистывала годы, что страницы в книге, глядя на саму себя с удивлением, с насмешкой.
— Никто не вечен… в книге той многие способы были, чтоб жизнь продлить. И чего там жизнь, молодость. Вот и длила я. Какой ценою — не спрашивай… но все переменилось. Как-то парень один, из наших, за невестою отправленный, привез и невесту, и сестрицу ейную малолетнюю, которая следом увязалася. Сие, конечно, не дело, да только он руками разводил: мол, не в лесу ж ее кидать было? Да и невестушка за сестрицу просила. И мала она, и справна, и работяща. Не станет обузою. Пусть возьмет новая родня ее в дом… только ж сама разумеешь…
Пересвята помолчала.
— С тое девки и началось. Я ее прибрала. Увидела искру махонькую дара… не то чтоб о смерти скорой думала, скорее уж о том, что неплохо б помощницу завести. Пусть бы она на болота хаживала, травы собирала, зелья варила, котлы чистила и в хате прибиралась. Старшую-то, как водится, Хозяину отдали. Младшая… плакала, конечно, но и слезы откипели. Стали мы жить… я сама не понимала, как истосковалася одна… девочка и вправду хорошей была. Не ленивая, в руках все горит, а сама ласковая-ласковая…
…беленькая, худенькая, малохольная. Мечется по хате, спешит угодить хозяйке. Глядит на ту глазами круглыми, с восторгом немым, который мне не понять.
Неужто не ведает, что с сестрицею приключилось?
Ох, ведает… и простила, стало быть?
А сама-то не боится, что подрастет и ее к Хозяину спровадят?
— Она росла… своих деток у меня не было, хотя и сваталися мужики. Смех один. Боялись, а все одно лезли, лезли… я всех завернула. Поначалу все по Надеже тосковала, а после глянула и подумала, а оно мне надобно? Мужние жены колотятся, хозяйствие тянут, мужа обихаживают, а оне, мужики, ходят, что петухи, довольные… нет уж. Я сама по себе… вот и привязалась к Агнии… так ее звали. Да и как не привязаться. Робкое дитятко, славное. Все за ради меня сделать готова. Я так думала… жили мы, не тужили… я ее учила помаленьку, чего сама ведаю. Она ж и при доме, и при огороде была… и только как подросла, стала выспрашивать, отчего мы девок в болоте топим. Нет, она знала уже про договор, про Хозяина вод, про… у нас о том говорить не любили, но поди ж ты, вытянула из детворы. И давай выспрашивать, как оно и что, правда ль и ее отправят в невесты. Я-то убеждать стала, что не позволю. Что я договор блюду, а стало быть, власть на том имею… и как-то один разговор, другой… сама не ведаю, как рассказала ей про книгу заветную. И показала ее… пообещала, что как станет срок, то она эту книгу в руки получит, а с нею и силу мою…
Пересвята замолчала.
Она глядела в заклятое зеркало, и я с нею… белая девочка, худенькая… махонькая, что ромашка… дунь на такую — и унесет, закружит былиночкой. Да только глаза у оной ромашки блеснули нехорошо. Вот потянула к книге ручонки, коснулась серой обложки.
И отпустила.
Потупилась.
Заговорила чего-то, а чего — не слышу…
— Просить меня стала, чтоб, значит, я ее тому языку, на котором книга писана, научила… а я что? Мне сие только в радость. Она учится и матушкой меня величает, все кланяется, приговаривает, до чего я разумна и хорошо объясняю… мне б задуматься, да… гордыня, Зослава… у всех нас есть свой грех. У кого — жадность, у кого — гневливость… у меня вот гордыня. Возомнилось мне, что сделаю из Агнии чародейку и что с нею вдвоем мы сумеем из села сотворить город, а с того города и цельная земля пойдет… и будем мы ею править, не староста, не князья, но чародейки силы неуемной…
Серая книга манила девушку.
Звала.
И сама норовила раскрыться на нужной странице, и что с того, что девица пока лишь по слогам читать умела, а сотворить того, описанного, и вовсе не могла…
— Нет, я, конечно, не была так глупа, чтоб с ходу и во всем ей поверить. Клятву с нее взяла. Что будет послушна моему слову во всем. Она и дала. И тем я успокоилась… училась Агния легко… это я теперь разумею. Тогда ж видела, что старается изо всех сил, но ничегошеньки у нее не выходит…
Склонились над книгой две головы. Светлая и темная.
Вот водит Агния пальчиком по древним символам, повторяет, а Пересвята, матушка Пересвята, строгая и некрасивая, пусть и в убранстве дорогом, хмурится.
Поправляет.
— Закончилось все одного дня… я ушла на болота за ордынь-травой.
— А тут…
— И она водится, хитрая, заклятая… не везде растет, но на пустоши старой, где некогда магика убили. Сила его в землицу ушла, вот и проснулась в той землицы семя ордынь-травы, проросло белесыми стрелками…
Я кивнула.
Про травку эту лишь слышала, а встречать вовсе не доводилось. В книге вот еще картинка была, и вправду белесая, не стебельки — иглы будто бы, только длиннючие.
Хрупка она.
Нежна.
Чуть придавишь — и разлетится на осколки, которые мигом силу утратят. Собирают ордынь-траву при полной луне да по первой росе, когда становятся стебли мягонькими. Укладывают в пух да в дом несут, где не сушат, не трут, но заливают траву крепким вином. А уж заливши, в землю закапывают. И там стоит бутыль четыре седмицы.
Бабка сказывала, что такое вино силою немалой набирается. И пары капель хватит, чтоб от сердечной хвори избавить, старику силы вернуть, больному — здоровье… нет, крепка ордынь-трава, да только растет мало где.
И не всякому в руки дается.
— Отправилась я за ней, — меж тем продолжила рассказ Пересвята, — Агнию ж на хозяйстве оставила. Дом блюсти, и ежель кто с хворобой какой явится… спокойно уходила… кто ж знал…
Она отерла лицо.
— Дошла я до пустоши, когда содрогнулись болота. Ветер поднялся лютый. И я поняла, что беда случилася… домой бегла бегом. А тропа, которая прежде крепка была, норовила под ногами провалиться. Я крепила ее, обманную, силой своею… и боялась, что не успею. Успела. Гляди.
Вновь провела она над лужей квасу.
Глянула я и обомлела.
Вот деревня стоит.
Без тына, без оградки малое. Отвыкли они огораживаться, не чуяли беды. Оттого и ветра порыв пролетел по узкое улочке, разметал сор, распугал ленивых кур.
…а следом потекла вода.
Мутная, зеленоватая… она поднималась неспешно, будто знала, что некуда им деваться, людям, по воле своей пришедшим. Она подходила под самые стены домов, и хозяева их выглядывали, чтоб своими глазами увидеть: и вправду топит.
Они не боялись.
Они были уверены, что отныне и вовек все будет прежним порядком. И потому стояли да глядели на воду, чухали бороды.
Переговаривалися.
А давешний староста поспешал к дому ведуньи. «Поспеши, матушка, помоги». Только зря стучал он в ворота. Те тоже затопило… и хуже, что вода не думала останавливаться. Выше и выше.
К окнам.
И над окнами.
Несла щепу и мелкий сор… и кто-то плакать стал, кто-то кричал… а в той воде зазмеились зеленые худые тени.
Кикиморы.
Они, получивши волю, кинулися к селению, от которого сытно пахло человечиной. И облепили стены, и взобралися на крыши. Налетели стаею плакуши, заголосили, души выматывая. Тяжкими бревнами приплыли топленики, страшенные, как смертный грех.
Глядеть на это было жутко.
Но я глядела.
Не смела отвести взгляда.
— Я пришла, когда деревня уже почти… я стала звать… Надежа учил, и я стала звать… я готова была на все, лишь бы остановить… не скажу, что не думала сбежать. Думала. У меня получилось бы уйти, но… он не отзывался на мое слово. Сначала. А после…
…Хозяин вод выплыл огроменною корягой, кривою и скособоченной, растопырившей гнилые коренья. И с той коряги на меня пахнуло гнилью. Зашевелилась она, распрямилася. И встал… нет, не человек, человечьего в нем было на медяшку.
Две руки корявые и длинные, с плеч могутных свисают до самое земли. Пальцы горстью сложены, шевелятся, и меж ними белесое мелькает, будто черви копошатся.
Кожа-кора чешуею.
Голова приплюснута и зубаста, Глазьев в ней — множество, и все-то горят огнем.
— Сказал он, что залог я не сумела сберечь, а потому отныне и я, и все село принадлежим ему… и, стало быть, сотворит он с нами то, что нужным сочтет…
…а следом за хозяином поднимались из мути болотной его жены. Они выходили, как ушли, молоды и красивы… только мертвы.
Глаза пусты.
На губах улыбки.
Жуть.
— Я заступила ему дорогу… кто я такова? Знахарка обыкновенная, которой силу подарили. Которая сама не ведала, что с этою силой делать… и кто он? Вод Хозяин, болот повелитель… ему меня было, что муху… а не сумел… я ведь книжицу эту прочла не раз и не два. Я помнила ее распрекрасно… и одно заклятье… тогда мне оно показалось выходом.
Корчили рожи кикиморы.
Голосили бабы, детей к себе прижимая. Мужики стояли молча, стискивали кто топор, кто вилы, да только разумели — не справятся… и медленно, будто во сне, шли к домам людским мертвые невесты.
Поднялся ветер.
Небо сделалось черным, будто не желало видеть, что сотворит нежить с проклятою деревней. Может, оно и по заслугам, да только…
Ведунья вскинула руки к этому самому небу.
Она была махонькой, и вправду кукольною будто… и сила, которая потекла с пальцев ее, разве хватит оной силы, чтоб со всеми управиться?
Нет.
Она и не думала воевать.
— Я закрыла время… я знала, что с этим заклятьем управлюсь, что…
…сила утекала.
И отползла вода.
Отступила нежить.
Осклабился Хозяин вод, руку поднял, жен своих отзывая. Развернулся и в багну вступил, которая только хлюпнула сыто.
— Я отдала всю свою силу, которая была… и хватило ее… только вышло… как вышло. — Пересвята смахнула со стола лужицу. — Сгинули мы, как и не было… захочет кто выйти — и назад возвертается… захочет что переменить, а оно не меняется… что мухи в сосновой смоле копошкаемся. И люди, которые по первости благодарные мне были, что спасла, значит, роптать стали… может, оно и лучше, чтоб верная смерть… уйдут души к Божине, повинятся, глядишь, и простит милосердная. А тут… ни живые, ни мертвые…
Жаль мне было их?
Не знаю.
Своею волей, своею правдой жили. И кто ж виновен, что эта воля да эта правда кривыми стали?
— Если б я могла уйти… книгу вернуть… я знаю, что не сгинула та… я б отдала ее Хозяину… и он бы согласился, выпустил нас. — Мутные глаза Пересвяты посветлели. — Найди ее…
— Книгу?
— Агнешка мертва. Ушло и ее время. И наше… и невыносимо жить так, зная, что давно уже пора… тяжко это… отпусти нас… все одно вернетесь…
Квасные капли на полу поползли, растеклися, разлились не то лужею, не то цельною рекой.
И самого полу не стало.
…поплыло и лицо старухи… проглянуло сквозь него другое, знакомое до боли, а чье — и не скажу.
Шевельнулись губы.
Будто хотели сказать чего, упредить…
…где одно село проклято, и другому счастья не станет… могилу найди… и упокоится с миром… все мы упокоимся с миром…
Я закрыла глаза, не желая видеть, как тону не то в квасу, не то в болоте. А как открыла, то и поняла, что проснулася. Лежу в постели своей, мокрая, что после лихоманки, и трясуся.
А рядом Хозяин сидит и чешет волосья.
— Совсем ослабли, Зославушка, — сказал он, вздыхаючи. — Может, и вправду не надобна тебе сия учеба?
Может, и не надобно. Да только она у меня и осталася.
ГЛАВА 7 О невестах дареных
Царский терем поставлен был на месте сем во времена незапамятные. И сказывали, что будто бы поехал одного дня молодец на охоту, а возьми и день не задайся. То тетива ослабла, то стрела криво улетела, то вовсе лук треснул. А конь, спужавшись куропатки, которой вздумалося из-под копыт вывернуться, и вовсе полетел-понес… и принес молодца в место зачарованное.
Чем оно чаровалось там, сего легенда не сохранила.
Одни говорили, будто бы было это место сплошь золотым, другие — что под копытами коня каменья драгоценные хрустели, третьи про родник с живою водой баили. Но все сходились, что в месте этом, значит, зачарованном дом стоял из дерева черного, а на крыльце сидела девица красоты неописуемой. Глянула она на молодца, и потерялся он, да и она не устояла.
Случилась любовь.
А там и колечко он подарил, замуж позвал, и чтоб не расставалась девица с милым сердцу домом, то и выстроил на месте его палаты каменные.
Находились такие, которые говорили, что девица и рада бы расстаться, только заклятье на ней было такое, которое с земли заговоренной соступать не позволяло. Вот и пришлось молодым осесть на семи холмах. Впрочем, о том они и не жалели.
Да и чего жалеть?
Земля богата была. Родила щедро, что пшеницу золотую, зерном тяжелую, что репу, для тех, кому пшеница дорога. Леса окрестные зверья полны были, реки — рыбы… так и зажили.
Сначала селом.
Потом — городком, там и городом… а после вокруг города этого иные собрались. Перешли, стало быть, под руку правителя мудрого и справедливого, которого после царем нарекли.
Арей знал легенды.
Даже те, которые по нынешним временам сущею крамолой были, про то, что, может, и благословен был молодец тот Божиней, кровью от крови ее был, а вот девица, не иначе, чародейкою Мораниной значилась. И околдовала она царевича.
Одурманила.
Смешала кровь с кровью, связала с родом, чтобы белого и черного поровну было…
Так ли это?
Арей не знал.
Вот про становление царства Росского он многое понять успел. Конечно, летописи пишут, как оно победителям угодно, и в них царь выходил умен и справедлив, люб народу, мил боярам, что пряник печатный сладок. Но нет-нет, а проскальзывало когда словечко, когда и два, что не все так просто.
Легко.
…про земли пожженные писали, будто бы покарал царь смутьянов.
…а холеру с чумою не иначе как Божиня наслала, чтоб город упертый, не желавший свободу утратить, под руку премудрого правителя пошел.
…писали… и про чуму, и про холеру, и про лихоманку черную, которая одни земли сиротила, а на другие и ступать не смела… про мертвяков и нежить расплодившуюся… про то, как пошла гулять по землям князей удельных легенда, что будто бы в царстве Росском люди горя вовсе не знают, не болеют и слез не льют. И всего-то надобно — поклониться.
А князья упрямы.
Не желают власть уступать.
И запылали терема. Сверг народ обиженный Святогора-Ратоборца, позабывши, как пятью годами ранее он азар воевал и многих полонян вызволил. На колья подняли и Витонга Честного со всеми его чадами и домочадцами… полыхнуло в Свейском уделе… и Святозаричи, испужавшися, согнули спины пред тем, кого уже именовали царем.
И пред прекрасною женою его, коия за князей мужа просила, чтоб помиловал и суда не чинил.
Помиловал.
Так и прослыл в летописях Милосердным да Мудрым. И правил, если верить, лет двести… и, значится, был он магиком, не иначе. Только магики столько живут. А жена его, как писано было, взошла за мужем на костер погребальный.
От любви ли?
Мнилось Арею, что не в одной любви дело было. А как? Пожалуй, он не отказался бы узнать, глядишь, и понял бы, чего ждать ныне.
От палат царских.
Стоят… строились и перестраивались не единожды. Ширились, разрастались. Теснили дома и домишки, грозили вовсе выбраться по-за границу стены каменной.
Белые.
Чистые издалека.
Ажно глаза слепят.
Оконцы узенькие, махонькие, разноцветными стеклами затянуты. И в каждом — узор особенный… Арей прежде-то не приглядывался, случая все не было.
А ныне выпал.
Вот сидит дева прекрасная, с волосами золотыми, которые будто река расплылись… вот склонился пред ней молодец, колечко протягивает…
Вот цмок сказочный крылья распростер, головы повернул, желая молодца сжечь, но берегут его кровь благословенная и любовь девичья.
Красиво.
Только вряд ли правдиво.
Вот встал перед царем молодым частокол из копий. И небо разверзлось над войском вражьим, ощетинилось молниями, того и гляди сотрет супостатов.
Вот корчатся в муках вороги…
…и склоняют головы непокорные князья, признавая над собой власть царя. И он, милосердный, руку простер, с которой свет изливается негасимый.
А за плечом им виднеется тень-царица…
…та, златовласая, осталась в прошлом, и ничего-то в круглом красивом ее лице не было от нынешней, точнее, в нынешней не было ничего от прежнее, кроме, пожалуй, взгляда. Та, другая, мнилось Арею, глядела б точно так же, спокойно и равнодушно даже. И если вспыхивала в темных глазах искра интереса, то был это интерес барышника, каковой к новому коню приценивается.
Конем себя Арей и ощущал.
Спешился.
И кинул поводья холопу. Огляделся…
…велик двор, да все одно тесен.
Пролегла по камням красная дорожка, и бояре по обе стороны ее встали стеною. Враги? Быть может… но до чего похожи.
Плечи широки, а из-за шуб и вовсе необъятными глядятся. Высятся посохи, золотом окованные, каменьями украшенные. И выше их — лишь шапки, у кого медвежья, у кого бобровая. Волчинские, не изменяя заветам прадеда, волчьи носят и из дурного летнего меха. На ком другом смешно гляделась бы, а с ними не вяжутся, знают норов лютый и память добрую…
Стоят бояре.
Разглядывают.
Не перешептываются даже.
Только от взглядов их ворочается пламя, готовое вспыхнуть… а ненависти нет. Недоумение? Удивление? Неужто и вправду сделает то, об чем нонче утром перешептывались? И эта женитьба… разве может быть, чтобы всерьез она встала?
Нет, шуткует царица-матушка.
Арей шел.
Медленно.
И голову держал, как учили. Плечи развернул. Пусть и не лежит на них шуба отцова, да и посоха ему не досталось, но все одно, принял имя, принял чин, а значит, и себя держать надобно сообразно.
Шел и на царицу глядел.
Сидит она на стульчике резном, за которым высится золоченая громадина трона. Его-то лучшие мастера делали из дерева красного, да золотыми чеканными пластинами украшали, да вставками из кости индрик-зверя, да каменьями особыми, заговоренным…
Трон Арей чует.
Древняя магия, навроде той, которой полон был склеп.
…вернулся.
…вышел за ворота. Искал тот пустырь, а не нашел. Был тот рядом, но не давался, таился… почему?
…Елисей зато сам Арея отыскал и велел забыть. Переспрашивать, об чем забыть, нужды не было. О пустыре и склепе, о том, кто в склепе этом лежит…
— Доброго дня, боярин, — царица обратилась первой.
Ныне, в одеждах богатых, она была именно царицею. И не в одеждах дело, а во взгляде этом холодном.
Склони голову, боярин.
И прощен будешь.
А вздумаешь смуту затевать, то голову эту снимут тут, и никто-то ее не упрекнет в самовольстве. Напротив, радые будут.
— Здраве будь, царь-батюшка. — Арей поклонился до самой земли и застыл, спиной чуя чужое недовольство.
Да, не дело это, рабам бывшим пред царские очи являться.
И как дерзнул?
Обыкновенно.
— Многих лет тебе…
…желтолиц. И глаза прикрыты. Сидит не царь — статуя восковая, гниловатая. У ног его жаровня кадит. За спиною — магик бледнолицый, незнакомый встал, положил руку на плечо царское, да так, что пальцы самое шеи касаются, и силою поит дряблое тело.
Огонь знает.
От огня не скроешь немощь такую.
Да и нынешняя болезнь — ни для кого не секрет. И будь воля царская, не встал бы он ныне с перин, да и вовсе глаз бы не размыкал, лежал, маялся нутром, которое будто бы углями набито. Жарят, мучут, и ничто, никто не в силах от этое муки избавить.
Но разве дозволено царям болеть?
Нет.
Вот и позволил поднять себя. Отереть водой заговоренной, травяными отварами, которые приглушили запах тела. Обрядить в рубахи тонкие полотняные. Обвесить низками амулетов, а после и в одежу золотую заковать, которая жестка, что панцирь.
И держит.
Только и надобно, что сидеть с видом прегорделивым. А остальное уж она сама…
— …и да продлится царствие твое на годы… — сказал Арей.
Царица усмехнулась.
— Разогни шею, боярин, — сказала она и рученьку подала, небывалая милость. Не для того, чтоб разогнуться мог, но затем, чтобы поцеловал, как сие за границею водится.
Бела рученька.
Драгоценной нитью обвита.
На пальцах перстни-перстенечки сияют, переливаются радугой. И в каждом сила своя сокрыта.
— Рада, что случилось нам ныне поступить, как сие велят Правда и совесть, — голос царицы нежный над двором звучал и так, что распоследняя ворона слово каждое слышала. — И жаль лишь, что опоздали мы… уж не держи зла, боярин.
Усмехнулась уголками губ, мол, если и держишь, то при себе, сделай уж милость, и без того зла в палатах царских не счесть.
— И я рад, матушка. — Арей ручку отпустил.
А глаза ее видели, что лжет. Он и не собирался скрываться, притворяться, будто бы рад этой милости. Исполнит, что велено, но и буде…
— Вот и чудесно. Все мы ныне рады…
Насмешничает.
Вона, бояре стоят, шелохнуться не могут, не иначе как от буйной радости, от которой того и гляди лопнут.
— Не прервется древний род… отец твой верой и правдой царю служил. И ты послужишь. Готов ли ты, боярин, присягнуть своему царю и земле?
Арей преклонил колени.
И принял жертвенный клинок, который поднесли на серебряном блюде, на шелковом покрывале. Старое железо, еще из болотной руды вареное, заклято давно, но чары не истончились. И значит, на крови его заговаривали, не иначе.
Клинок скользнул по запястью.
И кровь полилась в подставленную чашу, наполнила ее до половины.
— Я… клянусь… — Слова слетали легко, даром, что ли, повторял Арей эту присягу не раз и не два, хотя и давно, когда еще мечтал стать равным. — … служить, не щадя живота своего, земле Росской…
Стал.
Камень, кровью омытый, нагрелся, засиял белым светом, и значит, была клятва сия принесена от чистого сердца.
Земле Росской… и тому, кто землю сию бережет. Царю, стало быть. А ведь про него, желтоглазого, едва живого, в клятве ни словечка.
Но разрезанное запястье Арей перехватил платком шелковым. Оно-то само затянется, однако не след нарушать обычай. И так во все глаза глядят.
И набираются спокойной лютой ненависти.
А где же… вон стоит Ксении Микитичны батюшка, еще крепкий старик. Его и стариком-то назвать язык не поворачивается. Высок. И шапка бобровая, перетянутая атласною лентой, делает его еще выше. Шуба на плечах соболиная, с подбоем. Борода рыжа, без седины… и посох с навершием алого камня на дубину похож. Он бы эту дубину аккурат на голову Арееву и опустил.
Старик еще не злится.
Злиться он станет после, вернувшись в свой терем, тогда и полетит посох гулять по холопьим спинам, гнев барский вымещая. И губы узкие разомкнутся, выскажется Микита Вахнютич и про нового боярина, к старому роду прилепленого, и про царицу-матушку, которой блажить вздумалось.
И царю достанется.
А Жучень в первом ряду замер. И встал-то не у крылечка, чтоб к трону поближе, а едва ль не в воротах дальних. Не знак сие опалы, скорее уж своевольничает боярин. Шуба на плечах обыкновенная, медвежья, зато расстегнута, чтоб виден был и кафтан драгоценный, и пояс златотканный, и сабелька…
…он на Арея глядит без ненависти, но с тем же интересом, который в глазах царицыных читался. К худу ли сие? Арей не ведал.
Он платок с кровью уложил на другой поднос.
И вновь поклонился.
— Прими же от меня и мужа моего. — Царица подала знак, и из-за плеча ее вышел степенного вида боярин, и вновь же с подносом.
Арей с трудом удержался, чтоб не рассмеяться, хотя ничего смешного-то и не было. Важно ступал боярин, и поднос из серебра литый на солнышке поблескивал. А на подносе, на платочке, в крови Ареевой купаном, печать лежала.
— Прими же и владей.
Он примерил перстень, до последнего опасаясь, что раскалится золото, обожжет наглеца, которому вздумалось самолично власть в руки прибрать.
Не опалило.
Сел перстень по руке.
И посох, который спешно поднесли — где это видано, чтобы боярин и без посоха? — будто сам в руку лег. Прохладное дерево.
Тяжелое.
Отец сказывал, что в былые времена посохи не просто носили, а случалось и использовали аргументом в думских спорах. И случалось такому, что после особо тяжких заседаний иных бояр прямо с зала да на погост провожали.
Сказывали про таких, что не выдюжила голова да мудрых мыслей.
…пожалуй, те самые бояре, у которых дури и лихости хватало, не попустили б подобного позора. Нынешние, на счастие Ареево, послабей. Только и смотрят из-под кустистых бровей, хмурятся.
Лаять станут.
Ничего, лай ветер носит, глядишь, и унесет далече…
— Прими знаком милости особой шубу…
…шубу несли ажно четверо, то ли тяжела она столь была, из куньего меха шитая, то ли для пущее важности…
…уйти бы скорей.
…подальше да от терема.
…скинуть и шубу, и шапку, перстень убрать. Посох. Только куда его денешь? Под кровать разве что… под кровать войдет, и если обернуть тканиной какой, то не сильно запылится.
Шуба легла на плечи, тяжеленная, как небосвод.
…а действо все длилось и длилось. Ей, похоже, нравилось дразнить бояр, показывать власть свою. И призрак царя — Арей даже начал сомневаться, жив ли тот — давал этой власти некую законность.
…когда все закончилось, солнце поднялось высоко.
Припекать стало.
Сыпануло светом на красные крыши, на золоченые флюгера, которые были ныне бездвижны. На окна. Подсветило узкое лицо древней царицы, отчего то сделалось злым, раздраженным. А вот царь, не нынешний, кажется, придремавший на троне, но тот, что присутствовал в витражах назидательною памятью потомкам, полыхнул ярко.
Мол, глядите.
И помните.
Вернуться Арею не дозволили.
Первой встала царица, и бояре спешно согнули спины, кланяясь. Мол, здоровья тебе, матушка, долгих лет… не оставь милостями… и сдохни где-нибудь сама, чтоб нам руки не марать. Нет, этого никто не произнес, да только слова не нужны были. Все и без того чувствовалось явно.
Арей тоже поклонился.
И потому не видел, как уходил царь. И уходил ли. Вынесли? Когда загудели трубы, дозволяя спину распрямить, золоченый трон пуст был.
— Вот с… — сказал кто-то и на всяк случай ткнул пальцем в псицу, что на ступенях крутилась, дескать, о ней, матери собачьей, речь идет. — Ишь как высоко забралась.
— Гнать ее, — хмыкнул Жучень, бороденку оглаживая. — Гнать, пока не навела от таких же, шелудивых…
А к Арею подскочил человечек махонький, юркий, цапнул за рукав и за собою поманил. Мол, пойдем, боярин, и немедля. И перстенек под нос сунул.
С птицею-сирин.
Чтоб, значит, понял, кто зовет, и перечить не вздумал.
Арей кивнул.
…к золотым портьерам, к дверце, за ними спрятанной, махонькой, в которую только и вышло, что боком протиснуться. Ход за дверцею узкий и тесный, человечек-то легко ступает, а Арею неудобственно. Посох опять же, который вверх не поднять — потолок низкий. Шуба подолом пылищу метет. Кольцо палец сдавило, стянуть бы, но…
Арей терпел.
Шел.
Так быстро, как умел, а все одно догнать провожатого не выходило. Вот же, и хром тот на обе ноги, и горбат, чего зеленый кафтан скрыть не способен, а ловок — куда там здоровым.
Наконец отворилась другая дверца.
Беззвучно.
Пахнуло медвяным цветочным ароматом, теплом по ногам потянуло, и провожатый рученькой указал, мол, туда иди. А сам к стеночке.
И в стеночку.
Хозяин, стало быть? Иль кто из младших? Сказывали, будто бы Хозяева в тереме царском не приживались, будто бы чар тут всяких наставлено было, от которых оне силу теряли.
Врали, значит.
— Будь гостем, — молвила царица. — Проходи, Арей… шубу примите…
…ее покои были обыкновенны.
Пожалуй, на матушкины похожи. Только побольше.
Потолки высокие цветами расписаны и птицами райскими. Краски яркие, птицы что живые, перелетают с ветки на ветку, того и гляди запоют.
Оконца узкие.
С витражами.
И вновь сидит на камне дева златовласая в платье простом, а у ног ее лебеди и утицы. Кормит она их? Или просто приманила? Картина благостная, да только отчего-то при взгляде на нее дрожь пробирает.
…а шубу приняли.
…подскочили девки в летниках простых, пусть и из шелку шитых. Взяли с поклоном, унесли. Принесли стульчик махонький, резной.
Стены беленые коврами прикрыты, для теплоты, ибо даже летом в тереме каменном холод идет. Не спасают от него ни жаровенки с углями, ни алый камень, магией напоенный. Камень горяч, и воздух над ним подрагивает.
— Меду? Квасу?
— Воды, если можно. — Арей садиться не смел.
— Воды? Тоже боишься, что отравлю? — Царица склонила голову набок. И так молода вдруг сделалась, даже не молода — юна, что весна первая.
…только разве ж весна позволит запереть себя в клетке золотой. А покои эти клетка и есть. И девки услужливые, и старушки, что на сундуках посели, вперились в Арея бельмяными глазищами — не дозволит ли он непотребного — как есть надсмотрщицы.
— И в мыслях не имею. — Арей посох к стеночке прислонил, зело надеясь, что не грохнется он. — Но жарко… вода хорошо жажду утоляет.
— Что ж, если так…
Рученькой махнула, и воду подали, студеную, ключевую, будто только что из родника взятую. Выпил, и зубы заломило.
— Доволен ли ты ныне, Арей?
— Благодарю, матушка…
…хотя бы за воду, поелику пить и вправду охота была.
— …не спеши… я тебя не для того позвала. — Она присела на стульчик сама, и девки метнулись с подушками да опахалами, с подносами махонькими. На одном — яблочки лежат моченые, на другом — орешки, на третьем пряники… еще что-то было, а что — Арей не разглядел.
Завели, закружили хороводом, загомонили разом.
— Кыш, — велела царица. — Прочь подите. Не мешайте.
Отступили, но не ушли, посели на полу, на подушках со своими подносами. Слушать станут? Сколько средь них соглядатаев? Каждая вторая, если не каждая первая. И стало быть, все, о чем в этое комнате говорится, будет известно за порогом. Плохо это? Хорошо?
Как уж есть.
— А ты все ж присядь. Подушечку возьми. Не люблю, когда люди надо мной возвышаются.
Сказано это было с улыбкой, да вновь же от той улыбки подурнело. Экий он чувствительный становится, равно девка…
Арей присел на пол.
Ноги скрестил.
Руки положил на колени. Мало ли… невозможно и подумать, чтоб царицу-матушку без охраны оставили. И если Арей ее не видит, не значит, что нет ее вовсе. Небось в стенах сокрыто ходов немало.
И в иные можно лучника посадить.
А то и двоих.
Померещится им, будто гость царицу-матушку обидеть желает, и соскользнет палец с тетивы…
— Вот и славно, вот и молодец. — Царица все ж взяла горсточку изюму. — Признаться, были у меня опасения, что гордыня твоя над разумом верх возьмет. Но сородич твой уверил, будто ты парень разумный…
Арей вздохнул.
— …и поймешь, что желаем мы с супругом тебе лишь добра.
…от иного добра бегчи надобно, но с побегом Арей опоздал. Сам виноват.
— И чтобы разрешить твои сомнения, позвала я тебя сюда. И тебя, и невесту твою. Прогуляетесь по саду, перемолвитесь словом-другим. Глядишь, и по сердцу девка придется. И ты уж, боярин, постарайся ей глянуться. А то в последние дни слезлива сделалась, болезна… после скажут, что я ее умучила.
И вновь улыбка мягкая.
Сердечная.
Мол, ты ж в этакое не поверишь?
Не поверит.
— Тогда иди… и гляди там, без вольностей… все ж таки под моею опекою она, если учудит чего, я ж виноватая и буду. Ты и вправду постарайся ей понравиться.
Сие прозвучало приказом.
Арей вздохнул. Он крепко сомневался, что боярыне благородной не донесли, кто он таков, да со всеми подробностями, и потому понравиться ей вряд ли возможно будет.
Провожала на сей раз девка.
В красном летнике.
С косою толстенной, лентою ж алой перехваченною.
Шла она споро.
…а шуба у царицы осталась. И посох. И стало быть, нового визиту не избежать. Что ей, венценосной, на самом деле от Арея надобно?
Ведь надобно.
Иначе не стала бы в гости зазывать. Бояр дразнить? Они ныне раздразненные, куда уж дале… девица идет, коса раскачивается, что маятник. И нынешний путь лежит по белым коридорам, по галерее открытой, чтоб, значит, видели люди добрые Арея… ну и он на них поглядел.
Сверху.
Нестерпимо захотелось плюнуть на высокие боярские шапки. И осознавал Арей, что сия выходка — даже не детство, а глупость несказанная, но сдержался с трудом.
А галерея свернула.
Мимо дверей запертых, перед которыми рынды застыли в белых кафтанах.
Мимо палат расписных, где боярыни собрались родовитые, посели на мешках, шерстью набитых, что куры в курятнике, и квохчут, и ругаются, а Арея завидели и разом смолкли.
Неуютно сделалось.
Тут не один барышник, тут целый выводок. И впору отступить, но девица оглянулась, проверяя, идет ли Арей следом.
Идет.
Куда ему деваться от царское-то милости?
Вновь загомонили боярыни, уже в спину, без малейшего стеснения обсуждая, что царица-де ноне вовсе разум утратила, если беглого раба в бояре возвела. И пусть не раб он давно, но все одно непорядок.
А если порядок, то этим порядком пользоваться надобно.
— Куда твою Аруську? — визгливый бабий голос долетел в открытую дверь. — Ты своего перестарка уже под любого подложить готовая…
— Не перестарок она! И справная. И крепкая телом, не то что твоя… дунешь — и ветром унесет. Такая и дите не народит. А моя…
— …и народит, и мужа в могилу сведет… или сам в могилу сбежит от такой-то женки…
Кто-то вскрикнул.
Бахнуло…
Рынды стояли, глаза прикрывши. Им, видать, не в первый раз такое слушать было. Арей же только головой покачал: этак его и без царицы оженят, согласия не спросивши.
…девка вывела в сад.
Как сад, до того, что при Акадэмии был, ему далеконько. И тесно тут деревам, и неуютно. Растут, но норовят перекривиться, перекрутиться, будто бы тошно землице от игрищ людских. Ветви опустили до самых дорожек, а те, белым камнем мощенные, вьются, перетекают меж пышными кустами.
Цветами пахнет.
Шипшины куст белой раскинулся, манит пчел, да только что-то ни одной не видать. И бабочек нет, и птиц не слышно.
Мертвый сад.
— Тут ждите, — велела девка, на лавку указав, которая под шипшиновым кустом примостилась. Арей и присел. Ждать так ждать, все одно раньше, чем выпустить решат, не выберешься.
Солнышко пригревало.
Тихо было.
И в этой тишине отпускало душу. Ком в горле стал. Кричать бы… а он шипшину нюхает и дивится, что запах ее густой, тяжелый, так неприятен.
…яблони-то отцвели уже.
Жаль.
…он почуял ее присутствие раньше, чем увидел. Просто обернулся.
Никого.
А изменилось что-то, неуловимо, но все же… убыло? Прибыло? Не понять.
Арей поднялся.
Идет по дорожке девица… красивая? Сложно понять. На Ильюшку похожа, бывает такое, что увидишь — и сразу понятно, чья родня. Высока. Стройна.
Худа даже.
Личико вытянутое, носик длинноват, но ее это не портит. Глаза круглые, покатые и бровки домиком, отчего кажется, что боярыню все вокруг удивляет немало. И ступает-то она медленно, словно во сне. А за спиною вторая виднеется.
Ее-то Арей сперва за служанку принял, но после понял: ошибается. Похожа она на сестру и брата, хотя тут этое сходство слабое, едва уловимое.
Тоньше.
Волос темен, кожа смугловата, глаза темные посверкивают…
— Доброго дня, боярыни. — Арей поклонился.
Девки, которые сопровождали невесту с сестрой, в отдалении замерли. И старушка нянька с ними. Стоит. Губы поджала. Руки на груди сцепила. Глядит с неодобрением, мол, где это видано, чтоб девице молодой да с женихом до свадьбы встречаться?
Непорядок.
И смех. И слезы. Слезы застыли в глазах невесты… как же ее звать-то? Любляна? Любава? Любомира? Как-то так… забыл.
Неудобно получится. Надо будет спросить Ильюшку. Потом. И сказать, что здоровы… во всяком случае, глядятся таковыми.
Или нет?
Невеста не ответила.
Взгляд потупила. Присела на саксонскую манеру. Разогнулась.
— Моя сестрица премного рада видеть своего будущего супруга, — молвила младшенькая, старшую за руку взявши.
— И я… рад…
— Она безмерно благодарна царице-матушке за возможность встретиться с человеком, которому обещана в жены… — Младшенькая говорила быстро и громко, и каждое произнесенное слово ключница встречала одобрительным кивком. Дескать, так и надобно. — И воочию убедиться, что человек этот преисполнен всех мыслимых достоинств.
— А немыслимых? — не удержался Арей.
Губы старшенькой дрогнули.
— И немыслимых тоже, — серьезно ответила младшая. — Моя сестра слишком скромна. И потому не смеет говорить с женихом сама, это в высшей степени неприлично и может плохо отразиться на ее репутации…
— Я понимаю.
И вправду ли скромна?
Или в ином дело? В том, что онемела она от страха и обиды? Кто он таков, чтобы к царевой племяннице свататься? Никто.
— Здорова ли она?
— Совершенно здорова. — Младшая взяла старшую под руку. Так и пошли по дорожке. Впереди Арей, а за ним обе сестрицы.
Дошли до лавки.
Младшенькая старшую усадила, а сама за плечом стала, не то охраняя, не то успокаивая. А ведь здоровой его невестушка не выглядит.
Синева под глазами.
И взгляд растерянный, если не потерянный.
— Моя сестрица… — младшая погладила старшую по плечу, — Всю ночь не спала, волновалась… встречу предвкушая.
Та вздрогнула.
Сжалась, точно Арей ее бить собрался. Вот не было беды.
Он присел на лавку, что заставило старуху надсмотрщицу сильней губы поджать, но с места она не сдвинулась, даже когда Арей невесту объявленную за руку взял.
Холодна.
И пульс неровный. Может, и вправду переволновалась девка? Слезы там лила, горевала о жизни своей загубленной.
— Я могу чем-нибудь помочь? — спросил Арей.
И дрогнули белые губы. Показалось, вот-вот расплачется несчастная. Вцепится в руку, попросит забрать ее из терема царского… и что тогда?
— Спасибо, — встряла младшенькая, глядя на Арея сверху вниз с насмешечкой. — Но чем вы нам помочь можете?
— Брату вашему…
— Брату?
Лицо исказилось уродливой гримаской.
— А разве есть у нас брат?
Арей растерялся.
— Брат нас бы не бросил… а он уехал. Оставил на попечение царицы-матушки, да продлятся ее годы… — сие было сказано громко, для старухи, которой явно на месте не сиделось, да вот беда, царское слово нарушить она не смела, вот и топталась, тянула морщинистую шею, силясь выглядеть чего запретного. — И ни словечка… ни разу не явился… неужто его прогнали бы? Нет, сам не захотел…
— Перестань. — Голос у невесты тихий, что шелест листвы.
— Отчего же? Мы ведь писали ему, звали в гости… и матушка приглашала, а у него отговорки одни… учеба и учеба… кому нужна его учеба? Важнее нас с тобой? Нет, дорогая. — Она присела и взяла сестрину руку, сжала легонько. — Пора уже привыкнуть к простой мысли, что никому-то мы с тобой не нужны. Кроме нас самих… и вот жениха твоего. Хороший ведь жених, правда? Матушка не обманула… обещала молодого и красивого. Вот стоит. И молодой. И красивый.
И глянула на Арея снизу вверх. Скользнул розовый язычок по губе.
— А еще магик…
Почему-то Арей вздрогнул.
Странно.
С чего б ему девок бояться, а поди ж ты…
ГЛАВА 8 Про рынок и невесту Еськину
Большой рынок никогда не спал, день сменялся ночью, а жизнь — жизнью.
Первыми закрывались богатые лавки на Белом ряду. И торговцы, наблюдая за суетою холопов, что спешили убрать выставленные на улицу ткани ли, приправы ли, украшения иль иной богатый товар, степенно раскланивались друг с другом. Иные и словечком перекидывались, жалуясь, что не тот ныне торг пошел. Товар дорог, покупатель беден да придирчив…
Суетились приказчики.
Запирали окна, проверяли засовы на ставнях…
После наступал черед лавок попроще и поплоше. Последними запирали дверь в лавке старьевщика, что ютилась у самое стены, опоясывавшей Торговую слободу. Еська, если б кто спросил, мог бы рассказать и про двери дубовые, крепленные не только железом, но и словом заветным. И про подвалы, в которых сыскалось местечко не только потертым хомутам…
И про стену.
И про ход в той стене.
И, быть может, про людей, которые этим ходом ходить не брезговали.
Про царя городского, Безликого, во власти которого не земля, но подземелья. Про верных его опричников, в рванье ряженых, веревками гнилыми опоясаных… да только разве ж можно говорить о таком? Пусть корона царская не из золота да вместо каменьев в ней галька речная, пусть склоняют головы пред Безликим кривой да хромой, пусть немой его славит, а незрячий малюет портрет…
Но откроешь рот — услышит глухой.
Скажет безногому, а там и безрукий за гвоздь возьмется, подберется в толпе да и всадит в бок мягкий, в самую печенку…
…нет, иные тайны и братьям доверять не след было.
Еська с легкостью взобрался на крышу крохотной лавчонки, что ютилась меж двумя клетушками. В одной куры кудахтали, в другой возилось нечто темное и на редкость вонючее, возможно, что и человек…
Еська прислушался.
Тихо.
Вдали искрою рыжей виднеется факел. Прислушайся — и услышишь, как перекликиваются стражники, впрочем, дальше Белого ряда они не заходят.
И Еська скатился на землю.
Тихо.
Спокойно.
Только обманчиво это спокойствие.
…слева пахнуло сыростью, никак приоткрылось тайное окно. А кого впустило иль выпустило — не Еськино это дело.
…справа треснула ветка под ногою… и кто-то зашипел, выругался. И смолк. Знать, молодняк вывели. У Еськи сперва тоже не выходило ступать бесшумным, кошачьим шагом.
— Кто? — Девка вынырнула из темноты, лядащая и хворая, судя по гнилостному духу, перебить который не могло и розовое, никак краденое, масло.
И вправду, кто?
Местечковая шлюха, что только глядится грозною?
Иль бессловесная, преданная служка Безликого?
— Меня ждут в Темном доме. — Еська разжал кулак, и в лунном свете блеснула серебрушка с обрезанным краем.
— Так уж и ждут? Повернись.
Он подчинился, хотя мог бы сломать девке руку.
Или нос.
Впрочем, нос ей уже ломали. Некрасивая. И не потому, что тоща и грязна. Нет. Черты лица остренькие, глаза злые.
И клеймо на щеке горит.
Значит, не шлюха. Шлюх секут, да и то без особого старания. Клеймят убийц.
— Ждут, — повторил Еська, глядя в черные девкины глаза.
Сами по себе темны? Иль привыкла зелье дурное жевать?
Если так, то плохо… зелье разум выедает.
— Страшно? — Девка подвинулась ближе.
Нет, розами от нее пахло сильней, чем гнилью. И зубы целые. Редкость. На каторге таких от, наглых и бойких, учат… и зубы выбивают первым делом, чтоб не кусались.
Еська знает.
— Нет, — ответил он. — Говорить станем? Или поведешь?
Она схватила монетку с ладони, прикусила и сплюнула.
— Ничего… придет время, и сниму твою шкуру, — пообещала она, но ржавый, обманчиво тупой нож от лица убрала.
Шальная.
Такие с малых лет Мораниной дорожкою идут. И пусть доводит она до петли, а все одно не отступятся, не свернут… но скажи — и вспыхнет сухою осеннею листвой.
Полоснет клинком, да не по лицу — по горлу метя.
Нет, страху Еська не испытывал — отбоялся свое, скорее уж девку было жаль. Навряд ли Божиня возьмет и переменит ее путь, как некогда переменила собственный Еськин.
— Пошли, чего встал? — Девка повернулась, вильнувши тощим задом. Одета она была срамно, в мужские порты, перетянутые на брюхе широким ремнем. Кафтан, явно шитый не по ней, болтался, что тряпье на пугале.
Светлой масти волосы перехвачены были грязною лентой.
— Чего выпялился? — Она попятилась, привычно скрываясь в тени.
И не просто скрываясь.
Тень расползлась, раскрылась, принимая ее в свои объятья. Надо же, а она с даром. И как не запечатали? Проглядели? Или не успели? Этакую на цепи не удержишь, или цепь перегрызет, или руку…
Еська шагнул за нею.
Туманная тропа легла под ноги. На ней пахло ветошью, старой спекшейся кровью, гноем и городскою сточною канавой. Кто и когда проложил эту тропу, Еська не знал, да и знать не хотел — иное знание вовсе лишнее. Он просто шел за тенью, угловатой, сплетенной из дыма отгоревших костров. И сам был таким же. Дунет ветер — и развеется тень, растянет пепел, смешает с грязью.
Но все одно не страшно.
Тропа вилась.
Не лента — след заячий, покорный воле Безликого. Пожелает он, царь столичного отребья, и распадется тропа, выкинет Еську… куда?
Хорошо, если в городе, а то, мнилось ныне, и за черту вынести способная. Слышал Еська истории про городских магиков, что заветную тропу открыть пытались, многие силы извели, да без толку. Одних вывела тропка прямиком в яму отхожую, других — за стену городскую… а про третьих и вовсе никто более ничего не слышал.
Но вот тропа вильнула, и под ногами захрустело. Знакомое место — узкий коридор, земляные стены. Да только землица плотная, спекшаяся будто бы, такую ни лопата, ни нож не возьмет. Пол укрывала смесь гнилой соломы и ореховой скорлупы, в которой что-то шуршало, шевелилось. Может, мыши, а может — и мелкая нечисть.
Девица остановилась перед дверью.
Эту дверь Еська тоже помнил.
Обманчиво хрупкая, сколоченная вроде бы из дрянных досок, покосившаяся. Такую, кажется, пинком отворить можно. Но дверь эта, лишенная ручки, на памяти Еськи выдерживала удар огневика третьего класса… нет, тогда он про классы не больно-то знал, просто поразился тому, как огненный шар, величиною с Еськину голову, вошел в дерево, его не опаливши.
И та лишь чавкнула.
А после и срыгнула сытно. Правда, уже не шар проглотивши, а глупца, которому вздумалось воевать с Безликим.
— Проходи. — Девка распахнула дверь и отвесила Еське дурашливый поклон. — Ваше боярство…
Посторониться не удосужилась.
А проходя мимо, Еська почуял, как тонкие пальцы подцепили кошель. Надо же, и заклятье обережное обошла… небось, будь он обыкновенным человеком, и не заметил бы.
Кошель Еська отпустил.
И издевательскую усмешечку девицы будто бы не заметил… у нее за поясом тоже много интересного нашлось. А особенно хорош оказался перстенек с черным камнем.
Нет, Еська вернет.
Быть может.
— Доброго дня почтенному собранию, — сказал он и шапку с головы стянул, поклонился. Чай, спина не переломится, а местное собрание этакую обходительность оценит.
Ничего-то не переменилось.
Грязный ковер на неметеном полу.
Сколоченный из досок стол. Пара табуретов.
Подстилка в углу.
И храпящий кривоносый мужичонка, обнявший огроменную флягу. Во сне он то ногою дергал, то бормотать принимался. И тогда нищий с драными ушами кидал в мужичонку камнем.
Безликий восседал на бочке, застланной алою попоной. В ногах его стояла скамеечка резная, с некогда золотыми накладками. На плечах возлежал кафтан бархатный. Подле бочки громоздились горы мягкое рухляди, которая служила местечковому царю постелью.
— Доброго, — раздался скрипучий голос.
Безликий был… безлик.
В маске ли дело? Сработанная грубо личина закрывала лицо. Но только лицо, однако же, как и прежде, Еська не способен был понять, каков из себя Безликий.
Высок он? Низок?
Толст?
Худ?
Вот вроде глядел, глядел, а не был способен выглядеть… знакомое состояние.
— Надо же, какие нонче гости у нас важные. — Голос его был неприятен. — Здоровьица вам, царевич…
— И вам. — Еська вновь склонил голову. — Только не царевич я…
Всхрапнул мужик.
Забормотал и стих, когда во флягу его со звоном камень ударился.
— От и я думаю, какой из тебя царевич? Отребье городское… ишь ты… а вырос-то, вытянулся… гляжу, и прям на душеньке теплеет. Ты ж, ирод хитрый, мне заместо сына был…
Безликий всхлипнул.
И пальцами корявыми по маске мазнул, будто слезу вытирая.
— Что ж ты меня не вытащил? — спросил Еська, стараясь улыбаться.
В душе поднялась злость.
Заместо сына?
Нет у них ни сыновей, ни дочерей. Любого продадут, коль цена будет подходящею. А то и за так, коль случай выпадет.
— Так сам же виноват. Решил, будто других умней? Кто ж тебя, ирод шалый, за руку-то тянул? Полез? Попался? Сам виноват…
В этом была своя правда.
Сам.
И винить некого. Еська и не винил, только… к чему родичем притворяться? Заботу выказывать? Иль скучно им тут сделалось?
— Но видишь, как оно вышло… тебе ль, хлюпарю охрызлому, на жизнь жалиться? Мы туточки в грязи колупаемся, а ты, глядишь, в цари выбьешье… — и вновь всхлипнул жалостливо.
Причитать Безликий умел не хуже нищих, с переливами, с перепевами. Небось при случае и слезу пустит, и приступ падучей покажет.
Скоморох.
Только… не стоит обманываться, пожелай он, и закончится Еськина недолгая жизнь.
— Ладно, буде… каждому свое, так жрецы бают. Не ведаю, сколько в том правды, но пущай… значится, тебе в люди, а нам вот туточки в грязюке… так вот антирес у меня, Рудый, возник немалый. С какой энтакой радости тебя в нашую грязюку потянуло? Соскучился?
А сесть не предложили.
Значится, уже не считают своим. Но и чужим он не стал бы, иначе не открылась бы призрачная тропа. Хотя… может, еще и не выведет.
— Дело у меня.
— У всех дело, Рудый… у всех… у Щучки вон цельная куча делов… что скалишься? Сядь ужо, не маячь. — И Безликий швырнул в девку куриною обглоданною костью.
Она увернулась и села.
На пол.
На колено положила Еськин кошель. Усмехнулась…
— И не лыбься, — велел Безликий. — Рудый у нас хоть и калечный, а руки, мнится, не потерял… покажь ей.
Еська покорно вытащил свою добычу.
И девка зашипела.
Выгнулась, что кошка драная дворовая… а Безликий захихикал.
— Видишь, дорогой, хорошо тебя учили… ой, хорошо… времечко тратили, силы… и что с того? Ушел. Забыл. Ни спасибо…
— Спасибо…
— Одним спасибом жив не будешь.
К этому Еська тоже готов был. Он вытащил из рукава кошель и кинул Безликому.
— Вот… откупное. Если не изменились правила.
— С чего б им меняться-то? — Безликий поймал кошель на лету, положил на колено, подцепил пальцем и вытряхнул содержимое.
Заблестело золото.
И нищий, который вроде бы придремал, встрепенулся, подался вперед…
— Сиди, — шикнул Безликий и, подобрав монетку, попробовал ее на зуб. — От… никакого понимания… пришел, денег кинул и, мнишь, свободным стал? Что ж… благодарствую тебя, царевич Рудый, за тое, что правила соблюл…
— Там с лишком будет. Компенсация…
— Ишь… выучился… слово-то какое мудреное… ком-пен-са-ция… язык свернешь, а то и розум. Вот ты, Щучка, этакие словеса знаешь?
Девка мотнула головой.
— Не знает… и я… а вот он — знает… поглянь, хорош?
Девка встала.
Обошла Еську кругом, не спуская взгляду.
— Нет.
— Упрямишься, коза драная… дочка моя… единственная. Послала Божиня в старости утешение… чтоб не затух с тоски… сядь. Значит, не хорош? И чем же?
Девка плечиком дернула.
— А по мне, так самое оно… поглянь. Молод. Рожа лоснится. Пущай и не царевич, а все одно при боярах. И слышал я, что пожалуют титул ему, землицы… заживет он богато домом своим. Честным человеком станет.
Еська стиснул зубы. Ох и не нравился ему этот разговор… может, правы братья, не стоило сюда лезть? А он вновь не послушал. Сунулся. И если вдруг случится чего… сам влез, сам и выберется.
Как-нибудь.
— А ты не маячь… стоишь как неродной. Сядь куда-нибудь и давай, чеши языком, сказывай, что у тебя там за беда приключилась…
— Мне бы узнать, о чем городские крысы шепчутся. — Еська присел на колченогий табурет. — А еще не появлялся ли в городе человек, которому особый товар нужен был…
— Особый товар всем нужен, — растягивая слова, произнес Безликий. Он подхватил золотую монетку и кинул в храпящего мужика. — От же… пропащая душа… алхимиком был… и есть… мозгов не осталось, но зелья мутит такие… куда вашим магикам. Что за товар?
— Амулет огненный… первого уровня. Полной зарядки… и еще информация.
— О ком?
— Обо мне… братьях… о боярыне Гордане…
— Это которая с любови большой померла?
Девка фыркнула.
— А ты морду не криви… ишь, разбаловалась, совсем край потеряла. Думает, что коль мы одною кровью повязаны, то все ей спустится… шалая, от шалая… никакой управы на нее.
Безликий покачал головою. И послышалась в голосе укоризна.
И вправду беспокоится?
Или играет в беспокойствие? Но зато понятно, отчего зубы у девки целы. Небось и на каторге не посмеют дорогу Безликому перейти. А царским людям он — не указ, вот и подпалили лицо клеймом.
— …о том, кто на рынке шарфик покупал… он торг долго вел, чтоб наверняка запомнили. Под личиною был, но, может, повезет, и найдется кто, кто сумел под личину заглянуть?
— Может, — благосклонно согласился Безликий. — А то ты рынку не знаешь. Там люду всякого тьма… кто-то да всенепременно б узрел интересное…
И замолчал.
Маска деревянная.
Руки бледные, гладенькие, что у боярыни. Небось нисколько не утратили прежней прыти.
— Чего ты хочешь? — со вздохом произнес Еська.
Денег?
Безликий вовсе не беден. Ему кланяются десятиной и нищие, и шлюхи городские, и воры, и разбойники, и прочие, кому случилось просить о помощи.
Полны подземелья золота.
И каменья драгоценные есть. И сложно сказать, чего именно там нету… и пожелай Безликий, зажил бы он своим двором, ел бы на золоте, спал бы на шелках…
— От и разумный… — восхитился Безликий. — Видишь, Щучка… такого жениха поди поищи…
— Нет.
— Будешь кобенится, к шлюхам отдам. Пущай поучат тому, как с мужиком говорить надобно, а то выросла… баба сладкою быть должна. И покорною. А ты у нас, что полынь… тьфу, одна отрава. Значит, Рудый, припекло задницу-то?
Еська пожал плечами: припекло. Наверное, не настолько припекло, как могло бы быть, но… чем дальше, тем меньше нравилось ему происходящее.
— И мне бы еще знать, что люди говорят о… магиках, которые в Акадэмии. — Он осознал, что отступать ему некуда. Какую бы цену ни назвал Безликий, Еська примет.
И будет молиться Божине, чтоб цена эта посильною оказалась.
Впрочем, Безликий хоть и глумится, но знает, сколько и с кого взять. На жалость рассчитывать не стоит, но и безжалостным местного царя не назовут. Каждому по возможностям. А свой договор он исполнит честно. И значит, просить надо, пока слушают…
— Ишь, какой любопытный. — Безликий цокнул языком. — Иль наглый? Ты-то как думаешь?
— Гнать, — сквозь зубы выдавила Щучка, нисколько не устрашенная перспективою оказаться в дурном доме. То ли уже бывала, то ли знала, что тятька грозится, да дальше слов не пойдет.
— Слышь, Рудый, чего говорит? Никакого разумения… безголовая… в матушку… уж я-то ее учил, учил уму-разуму… не один кнут обломал. И что, думаешь, вышло? Нет… была дурою, такой и померла…
Левый глаз девки дернулся.
А губы растянулись в диковатой ухмылке.
— Эта тоже… ты с нею, Рудый, построже. Бей бабу молотом, будет баба золотом. Слыхал народную мудростю? Народ запросто так баить не станет.
Безликий стряхнул с колен золотые монеты, и они покатились, заставив нищего дернуться. Но встать без дозволения он не посмел.
Затих, уставившись жадным взглядом на солому.
А в ней уже шубуршало, шевелилось… точно не крысы. Крысам-то золотишко без надобности.
— Я не… — вскинулась было девка.
— Цыц, шалава… — велел Безликий, и она, сверкнув глазьями, заткнулась.
Разумно.
Ни к чему лишний раз злить того, кто и без причины зол постоянно.
— А ты, Рудый, слушай мою царскую волю, — и ногою стукнул.
Нога ж та — в сапоге дырявом, веревкою перетянутом. Пальцы черные торчат из раззявленной пасти, шевелятся. И воняет… Еська уже позабыл, как тут воняет.
Одежду потом только выкинуть.
— Исполню я твою просьбу, так уж и быть, — милостиво произнес Безликий. — Но и ты уважь старика, исполни мою…
По спине поползли мурашки.
Предчувствие было не то чтобы нехорошим… отвратительным.
— Видишь, Рудый, дочка у меня, хоть и без царя в голове, а все одно родная кровь… от родной крови грех великий отрекаться…
Щучка закатила очи, видать, речь этакую она слышала не в первый раз.
— А чего родителю для кровиночки хочется? Чтоб жила в покое и достатке…
— Я не хочу…
— А тебя, дура, не спрашивают. Пасть заткни и сиди тихо.
В Щучку полетела уже не куриная кость, но полновесная монета, которая ударила наглой девке аккурат в лоб. И единственное, о чем Еська пожалел, что удар этот был не настолько силен, чтобы лоб треснул.
Девка поморщилась.
— Так вот, Рудый… ты у нас парень холостой… с этою… как его там… пырсктивою…
— Перспективой, — поправила девка, лоб потирая.
— Во-во, с нею самою… мордой хорош, что кот на выгуле… в милости царское… чем не жених.
Сперва Еське подумалось, что Безликий шутит.
Конечно.
Шутит.
Не всерьез же о том…
— А у меня девка заневестилась. В самом соку… эй ты, шалава, скинь кафтанчик, покажи товар мордой.
Девка нехотя, но подчинилась. А от взгляда, которым она одарила Еську, ажно икнулось. Не прокляла бы… с этакой станется. Без кафтана она была еще более страшной, чем в нем. Из ворота драной рубахи выглядывали острые ключицы, полы расходились, и виднелся впалый, посеченый шрамами живот.
Еська закрыл глаза, чтоб не видеть этакого счастья.
— Что, не нравлюся? — шипящим голосом поинтересовалась девка. — Ты мне тоже…
— Ничего, — ответил Безликий со смешочком. — Стерпится — слюбится… ты, Рудый, не спеши морду кривить. Девка — огонь. Лупи почаще, чтоб знала хозяйскую руку, и будет тебе крепкое семейное счастие, как о том жрецы бают…
Он определенно сошел с ума.
Он…
В прорезях маски глаз не различить, да и темно.
— А заодно уж приглядывай, чтоб не прирезала ночью. С нее-то станется…
Девка потянулась за кафтаном.
— Вона, прежнего-то женишка живо на тот свет спровадила. Уж не знаю, чего там они не поделили…
Щучка губу закусила, крепко, до крови.
А ей происходящее нравится еще меньше, чем Еське. Если так, то… быть может, выйдет договориться? Безликому-то золото без надобности, а вот ей, глядишь, и пригодится.
Или не золото.
Матушка на многое способна и в малой просьбе не откажет.
И если так…
— Хорошо, — произнес Еська, хотя простое это слово далось ему с трудом.
— От! — Безликий хлопнул по колену. — Знал я, что Рудый наш — хлопец мозговитый… скоренько разберется в выгоде своей. И упорствовать не станет. Упорствовать тут глупо…
Мелькнуло что-то перед самым носом да и вошло в дверь заклятую ножом острым. По самую рукоять вошло. Еська лишь сглотнул.
А ведь всего-то предупреждение.
Не всерьез даже, забавы ради… если б всерьез, то не в дверь полетел бы ножичек, но в плечо. Аль в ногу. Аль еще куда, чтоб с болью, но не досмерти.
— И не обманет старика… это ж совсем совести не иметь надо, чтоб пожилого человека в заблуждение ввесть…
По спине холодок побежал.
Только отвечать Еська не стал — себе дороже… как-нибудь да сладится потом.
— Но раз согласный, то и тянуть нечего… эй ты, сходи за нашим… от Рудый, прям в слезу вгоняешь. Была у меня дочка, а тепериче и сынок появится… чтоб вам обоим… чего сидишь? Пшел, сказано… — Безликий шикнул на нищего, и тот кубарем скатился с табурету. Поскакал на одной ноге, вместо второй была деревяшка, которая о пол стучала как-то очень уж громко.
Еська не разглядел, когда и где нищий сгинул. Оно и понятно, пусть и надежна туманная тропа, пусть и хранит много секретов зачарованная дверь, а все одно не в крысиной натуре одним ходом жить. Иные найдутся.
— Ты не думай, Рудый, не шалава она вовсе. Это так, красного словца заради и бабьей подлючее натуры… а так… никто б не посмел. Все ж знают… а ты, дурища, глазами не зыркай. Чего тебя тут ждет? Отойду я, и ты не удержишься… небось, первым делом туточки на столе и разложат. А чего останется, крысам спустят.
Девка молчала.
Зло. Нервически. А ведь и вправду с нее станется ножом и по горлу.
— У нее дар имеется. — Еська отвел взгляд. Все ж жениться, тем паче на этаком сокровище, он готов не был. — Отправь в Акадэмию…
— Клейменую?
— За что?
Он имеет право знать, раз уж ввязался.
Связался.
— Да… за женишка свово… был тут один… боярского роду… скотина, не чета тебе, Рудый. Я-то всею душенькою своею веры преисполнен, что ты у нас парень с розумом и пониманием. — Безликий мазнул по маске кулаком.
И снял.
Этакого на памяти Еськиной не случалось.
Да что этакого… и разговоров, слухов малых, которыми кишит дно городское, что постель нишего вшами, и то не долетало. Маска, коль уж случалось счастливчику добыть ее, прирастала к лицу намертво.
Так говорили.
И добавляли, что с нею и удача приходила.
Силы.
Злость. Такая злость, которая розум дурманила, оттого и боялись Безликого, оттого и не спешили дознаваться, кто ж ныне маску заветную примерил.
Оттого…
— Игрался он… проигрывал… много проигрывал. Другого небось за долги к стеночке прижали. — Безликий поскреб шершавую красную щеку, мелкими язвочками покрытую. — Свербит, паскуда этакая…
Он был знаком.
Странно как.
Зато и понятно, что дело отнюдь не в волшебной силе, которая с маскою достается, не в том, что ей благодаря Безликий знает каждого из подданных своих, что нищего скаженного, что распоследнего мальчишку, взятого в ученики.
— …я велел ко мне вести. И сказал, что, мол, или заплатит он, как должно, или худо ему сделается… сперва-то не поверил. Кричать стал, дескать, боярин он. И закона такого нетути, чтоб ему ущербу чинить. Не знаю, я человек простой…
…ой, лукавит.
Прежде-то Еська иначе на него глядел. С восторгом. С завистью. И всею сутью своею желал подобным стать.
А то и больше.
Везуч был он, еще не царь, но точно воровской царевич, легок на руку. И стало быть, не подвела удача, подфартило ему… когда?
Уж не тогда ли, когда сам Еська под плетку лег?
…и как добрался?
…не уходят Безликие сами. Не передают маску и власть с нею преемникам, как сие средь люду обычного делается, чтоб при свидетелях да жреце, каковой волю умирающего на бумагу запишет, а с той бумаги всем зачтет.
…нет, с кровью берут, выдирают из глотки еще живого. И только тогда — все знают — подчинится туманная тропа, а маска заклятая сядет на лицо, оживет.
И значится, повстречались однажды прежний царь и нынешний на узенькой дорожке. С каждым была его удача. Только воровская оказалась чуточку удачливей, коль жив он, тот, кто давно уже утратил не только лицо, но и имя.
— …читаю плохо… а уж законы… у нас туточки свои законы. Сломали ему мизинчик, стало быть, чтоб не сильно шкуру портить. Может, не медвежья, но все боярская, дорогая… он и запел иначе. Про мамку-тятьку вспомнил… стал клясться, каяться… прощениев просить… вот я и подумал, а чем не жених? Щучка девка зубастая, возьмет хозяйствие в рученьки свои, глядишь, и этого от загулов удержит. Он-то упрямиться начал… невеста у него там имеется… богатая… с приданым… будто я за своею кровиночкою золота пожалею…
Кровиночка глядела под ноги.
И куда ее девать-то?
В Акадэмию тащить? Глядишь и не выгонят. Но дальше-то что?
…и лукавит Безликий. Читать он умел.
Любил.
Ему старьевщики книгами дань платили, знали, что коль принесут чего интересного, то и прощены будут долги старые, а то и новые.
— Сговорилися. Повенчали их… оно-то свадебку и опосля устроить можно, так я рассудил. Ничего, если и другой раз повенчают, крепче будет… не было у меня веры этому охлызню. И не зря. Отпустил я деток с чистым сердцем, а наутре мне и бают, что эта дурища за ножа схватилася, прирезала дорогого муженька да в родным-то доме, не нашла другого места, чтоб без свидетелей. Дюжина ее видела… скрутили… хорошо, на месте голову не свернули… хотя зачем она ей, раз думать не умеет?
Девка плечом дернула и в кафтан завернулась по самые глаза.
Нет, Безликому перечить она не посмеет, а вот избавиться от нового мужа, как от прежнего избавилась, — это запросто. И отныне придется Еське вполглаза спать.
Если не договориться.
А ведь постарел фартовый вор. Поблек.
Глаза цвет поутратили. Шкура… будто молью поеденая. Щеки красны, раздерты, из язв гной сочится. Рот синюшный… болен?
— Хочешь? — Безликий протянул маску. — Ну же, Рудый… ты царевич, а туточки и царем стать можешь. Держи.
А и вправду.
Взять маску.
И его, замученного, отпустить одним ударом. Еська откуда-то знал, что сие будет милосердием. Он, царь обиженных и убогих, единовластный владыка подземелий столичных, сильнее и быстрее, но сдержит силу, подставит горло чужому клинку.
И верно, так делали прочие.
И сам Еська… сколько продержится? Десять лет? Двадцать? Власть выедает душу. И когда тело останется пустым, обессиленным… что будет?
— Нет. — Еська покачал головой. — Спасибо, но это лишнее…
— Видишь, и не жадный. Жадность людей губит, — сказал Безликий, чье лицо исказила судорога. — Все-то им мало… и мне было… теперь много, а чего с ним делать? Нет, вот встану я перед Калиновым мостом… выдержит ли за грехи мои тяжкие? Аль развалится? Ты как думаешь?
— Никак.
Не Еське чужие грехи судить.
— Развалится… гореть моей душе белым пламенем… ничего, как-нибудь… я-то на радостях выпил лишку… как же… будет дочка шлюхина знатною боярыней. А протрезвел, и говорят, что, мол, поволокли ее на царское подворье… и там секли, и клеймили… а после, по старому закону, в землю закопали по шею. Да так и оставили.
Еська о таком слыхал.
Только закон тот когда еще писан был? В стародавние времена, когда казнили людей казнями лютыми. И медведями драли, и в масле варили, и прочие бесчинства учиняли.
Давно уж от их отказались.
Вешают.
Секут.
С иных и шкуру сдирают, но то — за особые злодейства. Но чтоб живою и в землю…
— Думал оставить ее… да куда ж ты… хоть дура, а родная. Денек посидела, там и вытащили. Ох и свербит… — Он поскреб редкую бороденку и руку вытер о штаны. — Гляди, Рудый… не забижай девку зазря.
Такую обидишь.
Протяжно заскрипела дверь, отворяясь, и Безликий надел маску.
Поплыли резные черты. И показалось, что кривой рот, не рот — трещина в сухом дереве, вот-вот раскроется, исторгнет немый крик. Щучка дернулась было…
— Цыц, — рявкнул Безликий.
И болью запахло, кровью дурною, нутряной, заразу несущей.
— Вот, привел. — Нищий втолкнул человека, голова которого была укутана плащом. Да еще для верности веревкою конопляной перетянули.
— От же ж… я тебе чего велел? Пригласить, а не уморить. Сымай свою тряпку.
Еська не сомневался, что плащ был вонюч и грязен, в таком задохнуться и вправду недолго, а то и помереть от смраду.
Нищий с пыхтением развязал веревку и плащ сдернул.
— Здрасьте, ваше святейшество, — сказал Безликий и поклонился.
Вежливо так. Без глуму. И жрец — седобородый старец с лицом светлым, со взглядом ясным, на поклон поклоном ответил.
— И вам доброе ночи… уж не знаю вашего имени, простите.
— Безликий я. Так люди прозывают.
— А матушка как звала?
Жрец, видать, из новых, коль посмел этакий вопрос задать. Но Безликий не обозлился, ответил:
— Кто ж ее, шалаву, ведает… мы не для того вас пригласили. Уж не держите зла на человека моего. Он услужить спешил, а голова пустая. В пустой-то голове всяк знает, что дурости полно…
— Божиня велела прощать чад своих неразумных.
— От и простите его…
Старец стоял, сложивши руки. И спокоен был, и благостен… этаких Еське редко встречать доводилось. И всегда-то удивляла их готовность прощать что бы то ни было, хоть разлитые на стул чернила, хоть…
— Божиня простит. — Жрец коснулся сложенными щепотью пальцами лба. — Неисповедимы пути ее. И коль привели меня в сей дом, стало быть, имеется в том нужда.
— От имеется и превеликая… дочку замуж выдаю. Единственную.
Жрец повернулся к девке.
Если и удивили его что вид Щучкин, что клеймо на ее лбу, виду не показал. Улыбнулся приветливо:
— Рад за вас…
У нее аж щека дернулась. Не разделяла Щучка этакой радости. И Еська понимал.
— А это, — Безликий ткнул пальцем в Еську, — жених. Счастливый…
— И вы хотите…
— Чтоб обвенчали их.
— Тут? Быть может, имеет смысл в храм…
— А разве не сказано, — произнес Безликий нарочито мягким голосом, — что всякое место в этом мире и есть храм Божинин, ибо сотворено ее волей и по ее разумению?
Жрец провел ладонью по седой бороде.
— Приятно встретить человека, который читал священные книги… и запомнил, что в них написано. Тогда, быть может, вспомнит он, что брак — есть единение душ пред лицом Божини, что не может он быть заключен против воли. И не может быть расторгнут.
— А то! Конечне, помню… Еська, ты ж не пожелаешь браку расторгнуть?
Еська подавил тяжкий вздох и покачал головой.
— Ей такое и подавно в голову не придет…
— И по доброй воле? — Жрец прищурился.
— А то как же…
Старик повернулся к Еське. Глаза его были прозрачны, как вода в лесном озере. И голова закружилась, повело вдруг. Исчез смрад подземельев, но пахнуло свежестью леса, хвоей и сырой землей, первоцветами, ключом тем, который пробился сквозь каменную подложку поместья…
Пить захотелось со страшною силой, но не всякой воды, а студеной, от которой зубы ломит и горло першит. Чтоб и сладкая, и горькая была. Захотелось.
…и отпустило.
— Что ж. — Старик глядел уже на Щучку. — Если так… будь по вашему.
…обряд не занял много времени.
ГЛАВА 9 О знаниях всякоразных и пророчествах
— …черноягодень надобно сымать еще недозревшим. Аккуратно поднимаем лист, ягоду берем двумя пальцами. — Марьяна Ивановна показала, как надобно оную ягоду брать. — И бережно, но крепко. Раздавите — только пальцы зазря перемажете.
Егор крякнул.
У него-то руки даром что боярские, а не приученные ягоды рвать. И недоспелая, тугая еще ягодина лопнула на раз. Потек по пальцам едкий черный сок. Вопьется, въестся намертво. Я по себе ведаю, его ни мылом, ни щелочью, которою одежду стирают, ни иным каким способом не вывесть. Будет держаться седмицы две.
— …и не спеша скручиваем. Скручиваем, я сказала! — Марьяна Ивановна хлопнула Ильюшку по плечам тоненькою веточкой. — Чем ты слушаешь?
— Извините. — Ильюшка тоже пальцы грязные платочком отер. — Не выходит…
Еська молча подкинул на ладони сорванную ягоду. И выбрал-то, ирод, потемней, почти спелую. Этакую снять не у каждого выйдет.
Я от не рискну.
Да и… зачем? Пользы-то в ней чуть, одна горечь осталась. Черноягодень — растения хитрая, с норовом, хоть и полезная дюже. Зальешь сушеные ягоды варом, и выйдет компота черная, что деготь, горьковатая, зато от одного глоточку сил прибудет, и немало. Плеснешь такой на рану — и кровь остановится.
Промоешь иную, старую, загноившуюся, и зараза отступит.
Нет, на это, вестимо, к слову надобно еще сил приложить да иных травок добавить, но все одно… только вот, как уж говорила, норов у черноягоденя нехорош. Соберешь ягоды до срока — и потравиться с этакого компоту, ибо ядовитый он зело будет. А ежель не потравиться до смерти, то животом точно маяться долго будешь. Соберешь уж спелые, так их только на компоту… да не такую, которая лечит, но обыкновенную, ягодную. Сил у травы не останется.
— Охламоны, — вздохнула Марьяна Ивановна, складывая ягоды в махонькую корзиночку. Она-то ловко собирала. Одной рученькой веточку тонкую придерживает, а другою — обскубывает. Ягодку за ягодкой.
И говорить при том говорит.
— Думаете, к чему вам, таким грозным, наука моя…
Емелька к ней ближе пересел, там, где черноягодень рос особо густо. И цвел же ж. Густая его аромата манила пчел, шмелей. Летали, гудели, и мне от их гудения неспокойно было. Все мнилося, что в волосья вобьется.
От будет радости.
А Емелька ничего, сидит, собирает. Не так споро, как Марьяна Ивановна, но старательно. Ягодку за ягодкой. У него уже и дно прикрылось в корзинке.
У Егора — пусто.
У Евстигнея — две махонькие зеленые ягодки одна за другою гоняются, а он сел в зарослях малинника да вперился взглядом туманным в колючие ветки. Внове видит чего, а чего — сам не ведает.
Лойко пальцы грязные обсасывает. Это он зазря, буде ныне с черным языком гулять.
— …а я вам так скажу, что в Акадэмии, конечно, на каждый ваш чих по целителю сыщется. — Марьяна Ивановна на царевичей будто бы и не глядела, меня и вовсе не примечала и была такая… спокойная. — И конечно, они и без вас знают, когда и какую траву собирать. Но может статься так, что окажетесь вы в месте, где целителей нет, и травников, и никого-то, кто в деле лекарском разумеет…
Еська уже почти полную корзину набрал. И притомился, а может, и наскучило ему нехитрое это занятие. Сел на траву, ноженьки скрестил, ромашку сорвал и в роту сунул.
Сидит.
Обсмактывает стебелек.
Усмехается.
Только как-то… неспокойно? А с Марьяны Ивановны глаз не сводит, хоть и глядит будто бы не на нее даже, а вбок, но все одно не сводит. Я-то чую.
И она чует.
— И что тогда?
— Тогда? — Елисей спелую ягоду снял и в рот сунул. Зажмурился. И я зажмурилась, потому как в компотах черноягодень хорош, а вот сорви так — кислый, что яблоня-дичка недоспелая, и вяжет. Но, может, волкам в том и особый смак? — Тогда, полагаю, у нас не будет времени заниматься сбором ягод, и уж тем более сушить их и зелья готовить.
Ерема брата за рукав дернул.
А Марьяна Ивановна засмеялась.
— Верно говоришь, царевич… не будет… а потому гляди-ка сам…
Марьяна Ивановна вытащила иглу длинную да по ладони провела, кровь отворяя. Высыпала та алым бисером, и Елисей встрепенулся. Еська и тот ромашку выплюнул, приподнялся, чтоб лучше видно было. Марьяна ж Ивановна ягодку в пальцах раздавила и капелькою соку на ладонь капнула. Прошептала слово… а я не расслышала, какое. И кулак сжала.
А когда разжала, то и рана сгинула.
Как не было.
— Любопытно, — заметил Иван. — А… разве это не опасно, с сырой силой работать?
— Глазастый. — Марьяна Ивановна произнесла это с усмешечкой, да показалась та мне недоброю, будто бы попрекала она Ильюшку за этакую глазастость. — Сырая сила… что ж, порой ничего иного не остается. А ты, боярин, будь добр, раз уж столь разумен, скажи, чем сырая сила опасна?
— Откатом.
— Нет, боярин, — Ильюшку Марьяна Ивановна именовала именно так, и не понять, с насмешкою ли аль всерьез, — ты сначала сказывай… что есть сырая сила?
— Сырая сила, — послушно начал Илья, — есть первичная материя, которую еще именуют божественным духом или же энергией. По сути своей именно она есть магия. То есть в каждом плетении магик вкладывает каплю этой силы. И плетения созданы именно как инструмент опосредованной работы…
— Ишь, завернул… опосредованной работы… вечно вы, книжники, норовите усложнить простое. — Марьяна Ивановна отерла пальцы батистовым платочком. — А на деле сила — суть сила. И есть она во всем. В капле воды, в искре огня… в твоем от, боярин, дыхании. Способность силу эту ощущать, брать ее от мира — и есть дар. У одних он ярок, у других — слаб.
Она говорила спокойне, а я… я отчего-то вспомнила, как хоронили Милославу. И что Марьяной Ивановной сказано было, будто бы померла она от сердечной болезни.
И с магиками случается.
Мол, не сдюжило оное сердце такой тяжелой нервной работы. Подвело. Запнулося… будь рядом с нею целительница, глядишь бы, и спаслася б Милослава. А так-то… печальственно сие.
…об этое смерти шептались.
…я слышала.
…нет, не сказать, чтоб Милославу в Акадэмии так уж любили, просто… молодая ведь, а сердце. Вчера была, а сегодня нет… вот и пошли слухи.
Про проклятье смертное.
…про волка-перевертня, который к ней наведывался, а она, заместо того, чтоб помощь кликнуть, оконце открывала, привечала гостьюшку дорогого.
…про любовь запретную.
…про… много про что, только правды в тех разговорах — ни на грош.
— …чем больше человек чует силу, тем больше ее взять способен. И тогда говорят, что его Божиня одарила. — Марьяна Ивановна заправила прядку седую.
…на похороны она прибралась, как на праздник. Темно-зеленый летник надела. На волосы платок набросила узорчатый. И перстни свои сняла, и ожерелья, и заушницы… и стояла, опираясь на руку высокое дебеловатой женщины. Та, беловолоса, синеглаза, была красива, но отчего-то мне дурно сделалося от этакой красоты.
А может, не от нее.
Может, оттого, что людно было?
— …заклятья, которые вы учите, есть лишь инструмент. Как и жесты, и иные способы… допустим, те же бубны шаманские или вот костяные посохи, камни-концентраторы… все, что угодно, — это лишь способ силу подчинить, преобразовать первичную энергию а… скажем, пламя… или воду… в действие…
…на похоронах Марьяна Ивановна долго и много говорила о том, что была Милослава человеком редкостной души. И что смерть ея — утрата невосполнимая для всей Акадэмии.
Хорошие слова.
Красивые.
А женщина, пришедшая с нею, улыбалась, и так, будто бы вот-вот рассмеется…
— …это первая их задача. Вторая же — защита. Мир целен. Гармоничен во всех проявлениях. — Марьяна Ивановна повертела в пальцах крупную ягоду. Ее же бережно уложила в корзинку. — А магик, силу забирая, нарушает гармонию. И чем больше силы берет, тем сильней возмущение, коие именуется откатом. По сути своей это — эхо силы, которое словоформы, и жесты, и иные способы позволяют развеять без вреда для магика или же вред оный низводя до малости. Но чем серьезней заклятье, тем тяжелей оно дается…
Марьяна Ильинична подкинула ягоду, и та на землю упала, чтоб лопнуть, брызнуть черным соком, высвободить крохотное семечко. И то, лишь коснувшись земли, проросло.
Вылез белый хвостик корешка.
Развернулся хрупкий стебелек с парой листьев.
— …в то же время словоформы, выполняя роль стабилизаторов, — от любять они туточки словеса непонятные, — оттягивают изрядную часть силы, которой магик питает заклятие. И поэтому при работе напрямую с сырой силой способности возрастают.
Росток тянулся.
И стебель толстел, выметывал лист за листом, которые прям на глазах теряли зеленый нежный колер, хрупкость молодую.
— И уже не имеет значения то так называемое сродство, которое привязывает магика к определенной стихии. Сила — она сила и есть.
На тонюсеньких веточках появились бубины бутонов, которые, я и глазом моргнуть не поспела, развернулись белыми цветами. Запахло приторно и сладко.
А Марьяна Ивановна руку убрала.
— Сырая сила требует контроля и еще раз контроля. Искушение велико. И порой этому искушению поддаются, забывая, что сила и магика подмять способна. Одного сожжет, другого перекорежит… третьего… а третьего безумием наградит. Нет, вам с сырою силой работать неможно.
Стоял на том месте, куда ягода упала, кустик крохотный, двумя ладонями накрыть можно, но настоящий, черноягодниковый.
— Что ж, — Марьяна Ивановна вытащила из кошеля тяжеленную луковицу часов, — наше время вышло. Мне пора. А вы, господа студиозусы, не спешите, соберите ягод, будем зелье варить.
— Тайное? — Еська облизал пальцы.
И скривился.
— Отчего ж тайное? До тайных зелий вам учиться и учиться. — Марьяна Ивановна корзиночку подхватила. — Обыкновенное. Кровеостанавливающее… Зослава, что еще в состав входит?
— Бессмертник. И тысячелистник обыкновенный. Полынь горькая… — Я составу эту добре ведала. Варится она просто, небось и Егор, которому зельеварение давалося тяжко — не приспособленные были руки боярские, чтоб травы мять, — справится.
Он, верно, почуяв, так сказать, перспективу — у Марьяны Ивановны лаборатория такова, что, пока студиозус не сдаст, двери его не выпустят, — тяженный стон исторг. И на колени опустился-таки, смирив гордыню и черноягоденя кусту поклонившися.
— Вот за что мне это? — пробурчал он, когда ягода, сдавленная в пальцах, лопнула.
Матюкнулся б.
Да бояре, как я поняла, не матюкаются, ну, чтоб по-простому, а как оно по-боярски, того Егор не ведал. А может, ведал, но при мне знание сие не показывал, стерегся.
— За спесь твою, Егорушка. — Еська растянулся на траве, носом в проросший куст уткнувшись. — А вот что любопытно… если верить Фролу, то наша Марьяна Ильинична с огнем не управится.
Он пальцем в стебелек ткнул, и кустик затрясся, закачался.
— Ильюшенька, поправь, если вру… ведь человеку, который с сырой силой играется, амулеты как таковые не нужны?
— Классические — нет. — Ильюшка ягоды собирал деловито.
Вперится в куст, пальцем потычет, будто пересчитывая — сразу видно, хозяйственный, — а после аккуратненько одну за другою снимал.
Брови насупит.
Губами шевелит. Переучет ведет, стало быть.
— Любой предмет естественного происхождения может быть использован в качестве базового элемента. Одни больше годятся, другие меньше.
— Ага… — Лойко ягоды собирать не спешил. Сел, корзинку меж колен поставил. Палец в ухо сунул и крутит. Мозга у него свербит?
Или он так, чтоб мысля легче шла?
— Значит, могла она с огнем…
— И с огнем, и с водой…
— Ну, если огня — как этого куста…
— С живой материей работать сложнее всего, — подал голос Емелька, и когда к нему повернулися, покраснел. Я уж поняла, что робок был царевич, стеснителен. И волновался зело, ежель случалась нужда пред всеми говорить. Вона, давече Фрол Аксютович вопросу ему задал, так Емелька хотя ж ответу и знал, но стоял.
Краснел.
Запинался. Еле-еле из себя выдавил. И ныне вот…
— П-пишут, что… что в живой м-материи искра Б-божини… заложена… как чему… в к-какой срок. С-семя, ежель раньше п-прорастет, п-погибнет… и п-потому сдвинуть все… с-сложно. Много сил п-потребуется. Куда больше, чем п-просто стихию заклясть.
Емельян смолк и взгляд в корзинку вперил.
— Ильюшка?
— Не знаю… — задуменно произнес тот. — Я никогда сырой силой не интересовался, способности не те. И опасно это… мне отец рассказывал про… одного студиозуса… то есть ему дядька говорил, а отец уже мне, когда я магией заниматься стал. Дар пытался развить. Интересно было… всякое… а некоторые эксперименты опасны.
Он уже половину корзинки набрал.
А у меня на донышке самом. Заслухалася. Нет бы мне, как прочим, и слухать, и собирать, а я сижу сиднем, рот раззявила, только мух таким и ловить.
Верно говорит Люциана Береславовна.
Несерьезная я.
То и дело отвлекаюся. Только ж я не нарочно! Я вот пытаюся учить, и учу, и думаю… я ж не виновная, что мысли мои, будто коровы на поле разбредаются, одна к лесу, другая к озеру, а третяя и вовсе овраг ищет, чтоб сховаться. Вот и вновь…
— …в Акадэмии… давно уже… парень учился. Никодимом звали… он боярского звания был. Богатый. Гордый. И все хотелось первым стать. А не получалось… тогда-то Фрол наш… он был лучшим. И очень это Никодиму не по нраву было. Фрол-то из простых… только как ни тужься, а из шкуры не выскочишь. Тогда-то Никодим и нашел в библиотеке упоминания о сырой силе… о том, что магики в стародавние времена только с нею и работали. Напрямую. И могущественные были, не чета нынешним. Решил, что тоже станет…
Я ягоды рву.
Укладываю аккуратне — не приведи Божиня, подавятся — тогда-то и корзинку изгваздаю, и перед Марьяной Ивановной опозорюся. Она же вмиг до бабки донесет. И та зудеть станет, что разленилася я, что не об учебе думаю, но про глупости всякие.
И что, коль нету во мне таланту, то и нечего место занимать.
Вот же ж, дух проклятый из бабки вышел, а дурь осталася. И как ее лечить? Ой, мнится мне, что от дури бабьей лекарства во всем мире нетути…
— Он научился работать с сырой силой. Сам. Без подсказок… без учителей… и сошел с ума. — Илья повернулся к другому кусту. — Однажды пришел и вызвал Фрола на поединок. А когда тот образумить попробовал, Никодим и бахнул сырою силой… отец сказывал, что последствия вся Акадэмия разгребала… тогда едва крыло все отстраивать не пришлось… пятеро студиозусов погибли. Многие ранены были… а сам Никодим сгорел, не справился с откатом… а еще эхо такое пошло, что со всей округи мертвяки повставали. Шуму было… вокруг столицы-то кладбищ полно… на Акадэмии защита имеется, но и она не выдержала, разлетелась от удара.
Ильюшка снимал ягоду за ягодой.
Приноровился.
И так ловко у него выходило, будто бы всю жизнь свою он только этим и занимался.
— Отец сказал, что тот парень был по-своему гениален, если сам, без подсказок, методику разработал… уникальную… потом ее по записям его восстановили. И убрали…
— А куда убрали, тебе отец, случайно, не сказывал?
— Нет, да я и не спрашивал, — повинился Илья.
— Это ты зря… нам бы пригодилося… — Лойко поднялся и кое-как отряхнул портки, изгвазданные что соком черноягодника, что давленою травой. — От представь. Идет на нас войско вражье… а я руки к небесам воздел.
— Героически, стало быть?
— Ага… героически… — Лойко руки воздел и пробасил: — Стойте, тати, нет хода вам в Росское царство…
И громко у него вышло.
А Еська, на кустах поерзавши — от мало его покрасило! — тонюсеньким голосочком ответствовал:
— Так мы уже туточки, боярин!
— Вы — это кто? — уточнил Ерема.
— Мы, брате, это зло великое, которое темною тучею на землицу твою родную прется.
Я хихикнула, до того смешно выходило. А Еська мне пальцем погрозил, мол, не до смеху, боярыня, когда зло на землю родную прется.
Оно, конечно, не до смеху. Но это когда зло. А тут же ж Еська.
И Лойко, кулак к небесам поднявши:
— А я так ему молвлю. А не пойти-ка тебе, зло великое, да… — хотел послать, но на меня глянул и добавил чуть тише: — Не пойти ли тебе до лесочку ближайшего?
— Ходил ужо. — Еська осклабился. — Нема того лесочку, боярин… и тебя не станет… вот как подымуся черною тучею… как восстанут из земли мертвые, а живые им позавидуют… и слетится воронье со всех земель. Неба за крылами не станет… волки сбегутся…
Еськины глаза вдруг побелели.
И сам он выгнулся.
Упал бы, когда б Емелька, корзину откинувши, не подхватил бы брата.
— Голову набок клади! — крикнул Ерема.
Еська же рванулся и с легкостью вывернулся из рук Емелькиных.
— И ляжете вы все в землю сырую… прахом к праху, тленом к тлену… трава прорастет сквозь тебя, боярин. — И палец указал на Егора. — Змеи совьют гнездо в твоем черепе…
…это уже Ереме.
— …лисицы растащат кости твои…
Елисей оскалился, но не издал ни звука.
— Пламя тебя обглодает…
Кирей только бровку приподнял, мол, экая новость преудивительная.
— …и не останется из вас никого, кто сказал бы, что жив он…
Еська всхлипнул и, крутанувшись, повалился на землю, скрутился, будто живот его мучит, и застонал.
— Живо ли ты, зло великое? — осторожненько поинтересовался Лойко.
— Н-не знаю, б-боярин… — Еська перевернулся на живот. — Что со мной было?
— Вещал ты. — Ильюшка глядел на Еську с интересом, как бишь там его прозывал Фрол Аксютович? Естествознанным? Или знательским? Сиречь, как на лягуху редкостную огневую аль еще на какую диковинку.
— Хорошее? — без особой надежи спросил Еська.
— Да как сказать… смерть нам пророчил.
Еська лишь крякнул и сел. От Емелькиной руки отмахнулся.
— Извините… я не специально, если что…
— Да мы как бы понимаем…
Еська языком щеку потрогал.
— Саднит… а с чего это мне… я ж раньше вроде… не пророчил… вообще, а не только смерть?
— Ну… — Илья почесал щеку, оставляя на ней черные полосы. — Будем считать, что у тебя новые таланты открываются… развиваешься, стало быть.
Если и желал Еська сказать чего по развитию этакому, то смолчал. И верно. Негоже боярину матюкаться.
ГЛАВА 10 В которое о делах минулых повествуется
— Зослава, в другой раз извольте не опаздывать, — сказала Люциана Береславовна, поднимая чашечку двумя пальчиками. И вот мизинчик не топырит, как иные боярские дочки у нас в столовое, а все одно изящественно выходит.
Может, с того, что чашечки у Люцианы Береславовны махонькие да парпоровые? Их не изящественно и не удержишь, не то что нашие, глиняные? В такую полведра влезет, и поди-ка, удержи ее двумя пальчиками да без натуги. Помнится, боярские дочери сперва-то от этих чашек носу воротили, мол, нехороши. Ничего, пообвыклися ныне. Небось день промаешься на занятиях, и станет ныне не до красот.
— Извиняйте, — сказала я.
И вздохнула.
Как-то вот… не желала я опаздывать, честное слово, поелику кажная визита этая мне седину в волосы близила и нервов немалых стоила. Но вышло… сперва с ягодами пока разобралися. Как было хлопцев бросить? Ладно, Еська, пророчествовать кинувши, споро корзину набрал. И Емелька справился. Ильюшка… Елисей опять же ж. Он небось ягода к ягоде, как чуял, которая хороша, а которая уже переспела. У одного руки чистые осталися.
А вот у братца его не так споро ладилось.
Евстя и вовсе застыл, никак над корзинкою в медитацию ударившись. Даром, что ли, Архип Полуэктович учил нас, дескать, медитировать в любом месте можно. Может, и можно, да пока этую корзинку набрали, измучалися все.
Там еще Егорова… Лойко… не оставлять же их, бедолажных.
Как и ягоду собранную.
Отнеси.
Перебери, чтоб безо всякого сору и жуков. Жук-то зелье попортить способен, и буде потом Марьяна Ивановна выговаривать, что не стараемся…
…после отмыться надо худо-бедно.
Поужинать.
Нет, конечне, будь я всецело отданая науке, как того Люциана Береславовна желала, я б пожертвовала б ужином во имя пищи духовной, коия душу питает. Однако же, поразмыслив, я решила, что телу питание тако же надобно.
Вот и припозднилася.
— Извиняйте, — пробормотала я, чувствуя, что краснею густенько. Небось мысли мои нехитрые и неупорядоченные наскрозь видны.
И ужин камнем в животе лег.
Особливо пироги.
От пироги, они лишними были… и ватрушечка, в дорогу прихваченная.
Люциана ж Береславовна чашечку на блюдечко примостила. И так аккуратне, что та и не звякнула. Провела ладонями по летнику шелковому.
Вздохнула.
— Зослава, Зослава… порой мне кажется, что вы неисправимы…
Я голову еще нижей наклонила.
— Извините. Когда извиняетесь, надо говорить «извините». А еще лучше, «извините меня, пожалуйста». И вначале надобно человека, к которому вы все же явились, несмотря на опоздание, поприветствовать.
— А я…
— А вы забыли… и чем, позвольте спросить, таким важным вы занимались?
— Ужинала.
Я уже знала, что врать Люциане Береславовне смысла нетушки. Вранье мое она нутром чует, но ничего не говорит, только улыбается этак, препечальненько, с чего на душеньке моей становится жуть до чего неудобственно.
— Ужинали… совсем вас Архип загонял? Присаживайтесь. Чай пить будете?
— Б-буду…
Я присела на краешек резной табуреточки.
За месяц, что минул с похорон, я энти покои изучила, будто родные, пусть и были они куда как поболее родных, да и всяких вещей пречудесного свойствия в них с избытком имелося. Ладно, ковры, к ним я пообвыкла, к узорчатым да полосатым… а те, которые на полу лежали, еще когда сменили. И пол тоже сменили, теперь в покоях Люцианы Береславовны свежею доскою пахнет. Сосновою.
Я энтот запах люблю.
А она морщится. То ли не по нраву сосна ей, то ли пол свежий поскрипывает — он же ж улечься должон, а пока ходит, то от скрипу энтого никакое чародействие не спасет, то ли напоминал он ей о событиях недавних.
Мне от напоминал.
Пусть ужо и отболело, отбоялась, да… все одно…
С того, верно, Люциана Береславовна и переделала все туточки. Кровать вот к другой стеночке передвинула, да не прежнюю, новую поставила, железную и с шишечками блискучими. На кровати этой перины громоздились с одеялами атласными…
Ну я так думаю.
Оно-то не видно было, чего там взаправду громоздилося, поелику все богатствия этие под покрывалом гобеленовым укрывалися. И даже от малое подушечки хвоста не выглядывало. У нас-то в Барсуках кровати тож укрывают, но кажная хозяйка поверх подушки ставит, горою, три аль четыре, иные и по пять, чтоб, ежель заглянет гость, то видел — на пуховых хозяева спят.
А на гору, из подушек сложеную, кружевные накидки вяжут.
Красота.
Но Люциана Береславовна от этакой красоты далека была. И хоть сама руками умела, как ныне сие ведаю, а в покоях ейных ни единой, самой малой салфеточки я не видывала.
Вот тот же столик.
Гладенький.
До того гладенький, что себя в нем узреть можно. Его б скатерочкой укрыть, чтоб не попортился, но нет, не укрытый, стоит, переливается на позднем солнышке. Дерево черное. Дерево красное. Дерево ружовое. И костяные кругляши, коии называть надобно медальонами.
В пару к столику — стульчики, которые и трогать боязно, а ну поломятся?
На полочках же — а их прибыло с последнего моего визиту — не посуд серебряный да золотой, но всякие штукенции непонятного призначения. Вот вроде бы кубок, а с крышкою. Иль лев каменный с крылами да пастью щербленою… иль крохотные чашечки, которые только куклам и годные, но, чуется, стоят немалых денег, может, за одну такую все Барсуки купить можне.
А то и не одныя.
Про вещи мне Люциана Береславовна порою расповедывала, дескать, вот сосуд из страны Шемет, которая на самом краю мира стоит. И не просто сосуд, но сотворен он был многие годы тому для магика и потомка великого бога Ра, коий есть солнце. Наполняли оный сосуд маслами особыми и хранили в гробнице, сиречь, в месте, куда мертвого магика положили, поелику верили, что воскреснет тот.
Вернется душа в тело.
А раз так, то и масла ему понадобятся.
Мне-то сие предивно было. Ну вот ежель и вправду возвернется… видела я умертвие медведевое, так ведь оное не про масла думало, если вовсе способное было думать.
Неужто магик тот стародавний стал бы маслами натираться?
С этое страны у Люцианы Береславовны много всяких вещей было. И камень треугольный, на котором всякие закорючки выбитые были. И лев тот крылатый. И еще кувшин кривобокий. И…
…и внове мысли мои ушли туда, куда им ходить не надобно.
От о нынешних бы делах мне подумать, а не о том, какие некогда магики были за краем мира.
— Вам с мятой? Или душицу предпочитаете?
— М-мята…
Ежель Люциана Береславовна и заприметила мою рассеянность нонешнюю — и положа руку на сердце, не только нонешнюю, а завсегдашнюю, — то ни словечка не сказала. Поставила блюдце передо мною с каемочкой золотой. Чашечку.
Чайник взяла.
На ладонь белую поставила.
Подняла, будто любуясь…
— У вас сегодня практикум был… — сказала она, на меня не глядючи. — У Марьяны Ивановны… что делали? Если, конечно, это не великая тайна…
— Не тайна.
Я спину распрямила. Уж больно Люциана Береславовна не любила, когда я горбилася. Одного разу как дала линейкою по хребту… линейка та и поломилася.
— Черноягодень собирали.
— Черноягодень…
Чай из чайничка полился, побежал по парпоровому краю чашечки. Духмяный. Прозрачный. С липою, чуется. Липовый цвет я люблю. Сладость от него приходит, а еще полезный он зело от легочных болезней всяческих, от простуд и немочей. Его и старым запаривать можно, и деткам.
— Помнится, говорила она, что с черноягодня невелика прибыль… кровоостанавливающее зелье будете делать? Конечно, что еще… простенькое заклятье… высмотрите, Зослава. У Марьяны Ивановны многому научиться можно. Но будьте осторожны. Говорят, она очень с вашей родственницей сдружилась.
От что правда, то правда.
Как ни загляну к целителям, так сидят удвух, воркуют, что голубки престарелые. Одна другой пересказывают, какие такие предивные болезни видывать случалось.
Аль о том, до чего славно жилося в былые времена.
Аль еще, что ноне молодые люди вовсе страх потеряли, не говоря уже о почтении. Прежде-то девка и думать не могла, чтоб своею волею мужа искать… и ведь громко говорили, да не с глухоты своей, а чтоб слышала я да прониклася.
Почтением.
Я слышала, а проникаться не получалося.
— Видите ли, Зослава… — Люциана Береславовна чашечку мою подняла.
На блюдце.
И так, что пускай и до краев оная чашечка налита была, а ни капелюшечки не расплескалася. У меня этак не выйдет.
— Не хотелось бы вас волновать, но… люди, подвергшиеся воздействию извне… я имею в виду ментальное воздействие, очень долгое время сохраняют повышенную чувствительность к… к подобным воздействиям. И даже при отсутствии оных они очень внушаемы.
— Спасибо.
Чашечку я взяла. И хотя ж старалася, как Люциана Береславовна учила, осторожне, но крепко, да дрогнула рука и чай пролился.
Добре, что вовсе не вывернула на колени.
— Пейте… вам, пожалуй, стоит отдохнуть. Да и нет у меня сегодня настроения с вами возиться. Уж извините, Зослава…
Я кивнула.
Чего уж тут… оно, верно, не великая радость. Может, ноне я и больше ведала про Люциану Береславовну, а она, взявшися учить меня, учила, да любови меж нами не прибыло.
Да и откудова ей взяться?
Холодна она.
А я… как была собою, так и осталася. Немашечки во мне ни изящества урожденного, ни политесности, ничего… чай вон и тот пью да прихлебываю.
— Если что интересно, спрашивайте. Молчание в последнее время тяготить стало. — Люциана Береславовна к своему чаю и не притрагивалася. — Весна так действует… черемуха вот перецвела уже.
Сидит.
Глядит в окошко будто бы.
А в глазах — тоска.
И ведаю я, что не в весне дело, не в черемухе. А в девицах тех, которые померли туточки, и в бабке моей, и в словах, что сказаны были… в давней вине и в новое.
— Так… — Об чем спросить, я не ведала. Уж точно не о том, для чего она дух энтот злопакостный на волю выпустила. И кого известь желала. И… и об том, что промеж нею и Фролом Аксютовичем приключилось. Не моего сие ума дело. — А… сказывали… тут в былые годы… случилось, что студиозус один… ума вовсе лишился…
Вновь не то.
Люциана Береславовна ко мне повернулась.
— Вам это, Зослава, поверьте, не грозит.
Ага, уж не с того ли, что ума у меня немашеньки, а стало быть, и лишаться нечему.
— Нам Марьяна Ивановна про сырую силу сказывала… а Илья…
И языка прикусила. Может, конечне, тайно то невеликая, а все ж поменьше говорить надобно. Но чего поделать, когда язык мой поперед меня думает?
— Илья, стало быть… конечно… он ведь родственник… как он себя чувствует?
— Илья?
— Илья, — с некоторым раздражением повторила Люциана Береславовна. — Мы ведь о нем говорим, кажется?
— Так… нормально… чувствует. — Я поерзала и замерла: стульчик подо мной заскрипел преподозрительно. А ну как развалится? Тогда-то Люциана Береславовна точно меня прочь погонит, не поглядит на тайну, которую я ведаю. — Здоровый…
— И замечательно… помнится, жаловался батюшка его, когда жив был, жаловался, что кашляет Ильюшка. И такой кашель поганого свойства, почти чахоточный. Я его смотрела. Не было чахотки, а… не важно.
Она свою чашечку оставила.
Ложечку взяла.
Серебряную. Легонькую. Махонькую. Под стать чашке.
— Стало быть, про Никодима… и вам любопытно стало?
Я кивнула.
Лучше уж кивать, чем говорить.
— Неприятная история, но поучительная, пожалуй. И тайны нет. — Она будто бы с собою говорила. — С другой стороны… ваш дар все еще не поддается контролю? Нет? Что ж, надо исправлять… одними медитациями жив не будешь.
И ко мне повернулась.
Бледна.
Горделива. И только тени под глазами легли. Да морщинки прорисовалися. А ведь годков-то ей немного, для магички, само собою.
— Что ж… если вам действительно любопытно, — мизинчик коснулся синей жилки на виске и замер, — смотрите. Что увидите, то ваше.
— А если…
— Если увидите иное что, скажем, скрытого свойства, то… одной тайной больше, одной — меньше. Невелика беда… иные тайны, Зослава… это уголь в груди. — Люциана Береславовна усмехнулась, а я вдруг поняла, что она не спала, и давно.
С похорон.
А может, и раньше.
Что стоило ей веки смежить, как душно становилось, жарко. И будто невидимая рука сжимала горло. Сказать бы… кому… некому… одна осталась.
Были родичи?
Нет.
Только Любанька, малое дитя, пусть и годы многие минули… она многое не понимает, но чувствует. И тетку любит, как мать родную. Может, матерью и считает. Обнимет. Прижмется. Залепечет… и отпускает ненадолго.
…пока не всплывет мутное.
Это ведь ты виновата, что она такая… живая? Живая… обещано было. Исполнено.
Живая…
Я выдохнула и отвернулась.
Вот тебе и…
— Уголь, — задумчиво произнесла Люциана Береславовна. — Один со временем гаснет, а пепел… кому он надобен. А другой жжет и жжет, выжигает… мало уже осталось. Скоро до донышка, и что дальше будет?
— Почему вы…
— Иные клятвы, Зослава, не так просто переступить. Я бы и хотела. Да как говорить, когда голоса лишили? И кому… не поверят… нет, не выход… а вы все ж постарайтесь увидеть то, что именно вас касается. Точнее вашего вопроса.
Она выпрямила и без того прямую спину.
Я же, чашку отставивши — от не хватало еще разбить ненароком, — к наставнице повернулась. Глаза у нее ясные… а цвет ныне не разобрать. Было время, что мнилось — синие. Ан нет, исчезла синева. Серые? Но и оно не то… с прозеленью будто бы, но не болотной, а той, что на меди старой обживается.
И в глазах тех…
А комната в тех глазах. И я. И еще видится… огонь?
…нет, не огонь.
Раньше.
— …и тебя с души не воротит? — Никодим говорил нарочно громко, чтоб слышала не только Люциана. Девок-то в Акадэмии немного.
И те целительницы.
Большею частию — холопки, которые Никодима сторонятся, да все одно глядят с восхищением. И он этак милостиво его принимает. Ох и дуры. Особенно те, которые только и ждут знака малого, чтоб любовью воспылать.
Никодим хорош.
Статен.
Волос золотой вьется. Глаза синие да яркие. Плечи широки. Кожа бела. Румянец горит… гляди — не наглядишься. Вот и млеют девки. И тешат себя надеждою, что случится с боярином любовь превеликая, которая и поможет преодолеть непреодолимое.
Предпоследний год ведь.
Еще немного, и получат оне грамоты царские, и ровными станут. На бумаге. Магик магика… как там? Видит издалека?
Нет, любови у Никодима случались. По одной за месяц, а то и меньше… отчего б не случиться-то? Заканчивались одинаково — слезами горючими. Одна дура и травиться решила. Едва не до смерти отравилась.
А Никодим, когда сказали, только плечом повел и бросил:
— Я ее силой в постель не тянул.
И никогда-то не скрывал он, что девки сии — забавы ради. Дело-то молодое… а что надежды? Так и он на многое надеется. Но розума не теряет.
— Прекрати. — Люциана с удовольствием бы ушла, только некуда. Наставник задерживался, но это с ним бывало частенько. И попробуй не дождись.
Вот и ждала.
Считала мух под потолком. Старалась не слушать Никодима.
— …возишься с ним… было бы с кем. — Никодим сел рядом. — Холоп… и между прочим, договором связанный. Что вас ждет, Люцианушка? Счастливая жизнь в деревне?
— А хоть бы и так.
Никодима тянуло треснуть.
Взять вот шар хрустальный да и приложить по темечку. Глядишь, тогда и отстанет. Но Люциана себя сдерживала. Все ж, не приведи Божиня, треснет шар. А он, как ни крути, казенное имущество.
— Значит, влечет тебя сельский романтик. — Никодим хохотнул и покосился.
Слышит ли Архип.
Слышит.
У вивернов слух острый. А нервы крепкие. Архип виду не подаст, что оскорблен. И в драку, как того Никодиму хочется, не полезет.
И доносить не станет.
Впрочем, и без него найдутся охотники, чтоб их всех…
— О да… представляю тебя на птичьем дворе… или с коровой… ты хоть знаешь, с какой стороны к ней подступить?
— Не переживай, найду у кого спросить.
Следовало бы промолчать, глядишь, и отстал бы Никодим. Или, уж скорей, отыскал бы другую жертву. Ему, боярскому сыну, балованному, было безразлично, за чей счет развлекаться. А Никодим именно что развлекался.
Сел.
Рукой щеку подпер.
Глядит с жалостью, зная, что уж ее-то Люциана на дух не переносит.
— Ох, Люци, — сказал он медленно да и зевнул, веером рот прикрывши. — Я думал, что хоть ты умней, но верно говорят, любовь зла…
Люциана отвернулась.
Похоже, наставник сегодня вовсе решил на занятия не являться. А ведь никогда еще Люциана не ждала его прихода с такою надеждой.
— Вот представляю… солнце встает, рассвет брезжит… самый сладкий сон именно на рассвете. Но тебе спать некогда. Корову в поле выгнать надобно. Курам зерна сыпануть… свиньи… ты в свинарниках ведь не бывала, верно? А мне вот случилось заглянуть как-то. Такая вонь стоит… едва не сомлел.
— Это если не чистить, — тихо сказал Гуська, парень беззлобный, но не особого ума. Ему бы молчать, радуясь, что не его высокий лоб Никодима влечет, что иную забаву себе отыскал он.
— Да? — Никодим повернулся к Гульче, который хоть и значился сыном боярским, но все в Акадэмии знали — землицы у отца его мало, бабкиным платком цветастым прикрыть можно. Да и та худая, неуродливая. Зато братьев аж четверо, и Гульча — младший. Учится он за казенный счет, оттого и старается, прямо из шкуры лезет. Каждый грошик считает.
Домой шлет.
…видала Люциана Гульчу ныне, точней не его, но многоуважаемого Гульяна Никаноровича, который при монетном дворе стоит, следит, чтоб чеканили золотые по весу да Правде.
Поправился.
Женой обзавелся, махонькой и кругленькой, будто булка, до которых он, помнится, зело охоч был. Брюшко отрастил. Лысина на макушке проклюнулась. А главное, сгинула куда-то его былая робость.
Сидел он в креслице красным сафьяном оббитом да покрикивал важно на холопов…
…своим умом до всего дошел.
Своими силами. Этим и гордился. И след сказать, что была у него причина для такой гордости.
— …вот видишь, Люцианушка, свинарники чистить надобно. Готова ли ты?
— Не твоего ума дело.
Голос дрогнул предательски. Вот ведь, а говорила себе, что не забоится. Из дому-то уйти ушла? Ушла. И стало быть, сумеет и дальше… батюшка, конечно, Акадэмию стерпел, а вот на мужа-холопа его понимания не хватит.
Странно, что не донес Никодим, с него бы стало. Сволочь он. Хоть и талантливая.
— Да не скажи… — Он оперся на стол, потянулся… и внове веер раскрыл. — По нраву ты мне пришлась, Люциана… вот смотрю на тебя и вижу. Кровь хорошая. Красива. Умна…
Сказал бы кто иной, не Никодим, Люциана б только порадовалась. Ее редко хвалили.
— Конечно, дури в голову набрала, но это и с лучшими бабами случается. Решил я на тебе жениться.
— А за женилку не боишься? — подал голос Архип. Но Никодим в его сторону и не глянул.
— И батюшка мой не против…
— Ищи другую дуру.
— Другой такой, уж извини, нет. — Он осклабился, блеснул белыми зубами.
Хорошие.
Здоровые. Знать, от малых лет магики берегли здоровье Никодимово. И блестят зубы. Блестят волосы. Глаза… кафтан и тот лоснится, но не от того, что заносился.
Из атласу шили.
По особому крою, на манеру норманнскую. Плечи широченные, но не то чтоб сами, а из-за рукавов, тканею подбитых. Еще немного, и в дверь Никодимушка не пройдет…
Из дырок в этих рукавах другие проглядывают, из атласа золотого да шелка. Штаны белые, плотные. По первости Люциана все ждала, когда ж штаны эти возьмут да треснут, уж больно тесными гляделись. Но, видать, ткань хорошей была.
Не треснули.
Поверх кафтана цепь золотая. В руку толщиной. С каменьями, каждый из которых с яйцо перепелиное будет. На сапогах носатых — носы аж улиткою закручивались — и то самоцветы поблескивают.
Не человек прямо, птица заморская, павлином именуемая.
— За меня, конечно, любая пойти бы рада. — Он веерок сложил и по ладони хлопнул. — Но дочки боярские все больше по теремам сидят, жиры наращивают. Глупы, что гусыни. А которые умны — озлоблены. Ты же и умна, и добра. И при даре, хоть малом, но все детям передашь. Подумай. Я тебя неволить не стану. Хочешь магией заниматься? Пожалуйста, препятствовать не стану. Ты многого добьешься, Люциана, если сможешь завершить исследование. Но тебе ведь деньги нужны, верно? Нет, ты не бедствуешь. Но батюшка твой, который готов тебя баловать серьгами да браслетками, не понимает, с чего ему тратиться на древнее барахло, ему ты про науку не объяснишь.
И это было верно.
Помирились.
Хоть и ворчал боярин, да любил дочерей, даже непокорных… любить любил, а разумения у него никакого не было. Готов был золотом за соболей платить, но не за рукописи древние.
— Обойдусь. — Никодим — не та цена, которую Люциана готова платить за рукописи, сколь бы ценными и древними они ни были.
— Обойдешься? Что ж… а ты не думала, что будет, когда вы поженитесь? Если, конечно, у тебя хватит духа с этим…
Никодим скривился.
— Отец от тебя откажется. Может, позже и простит, но не признает. Сестрицу ему твою еще замуж отдавать… так что забыть тебе, Люциана, придется и о нарядах, и об украшениях… и о науке. Из казны за твои рисунки никто платить не станет. А у супруга твоего, если все его имущество запродать, и на клочок твоей рукописи не хватит…
— Прекрати.
— Отчего? Не желаешь правду слушать? Ты же разумный человек, Люцианушка… не то что эти дуры, прости Божиня за откровенность. Ты же осознаешь, что этот брак поставит на твоей карьере большой и жирный крест?
— Заткнись, — велел Архип и с места поднялся было. Но Никодим, к нему повернувшись, рученькой махнул.
— А вас, любезный, я просил бы в чужие беседы не встревать.
Архип набычился.
— Ты…
— Если полагаете, что я говорю неправду, — Никодим развалился на стуле, хотя местная мебель для подобных экзерсисов предназначена не была. Но вышло у него небрежно, с шиком даже, — то укажите, где и когда. Извинюсь.
Молчит.
Архип ведь понимает, что до откровенной лжи Никодимушка не опустится. Но и с правдою много чего сотворить можно.
— А если нет, то помалкивайте… послушайте. И подумайте. Если вы считаете себя ее другом, то поможете принять верное решение. Или вот ваш приятель… говорит о любви, но почему ради этой любви она должна жертвовать что уровнем жизни, что перспективами?
— Почему…
— Почему жертвовать? А разве нет? Возьмем жизнь. Люциана у нас привыкла к тому, что может позволить себе очень и очень многое. Взять хотя бы ее наряды…
— Обойдусь и без нарядов. — Она снова сделала ошибку. Нельзя отвечать Никодиму. И слушать его нельзя. И замечать не стоит, тогда, глядишь, и отстанет со своею блажью. А Люциана не сомневалась, что это и есть блажь.
В конце концов, неинтересна она ему была в прошлом году.
И в позапрошлом.
Что изменилось? Ничего. Почти. Разве что… конечно, Никодим привык быть во всем лучше прочих, а значок отдали не ему. И если в позапрошлом году у него получилось, не за счет силы, но за счет знаний, которых Фролу не хватало, то в прошлом Фрол стал первым.
И в нынешнем будет.
Силы-то у него куда как больше. Вот и решил Никодим соперника позлить…
— Обойдешься. Некоторое время. Но потом устанешь носить полотняные рубахи. Они жесткие. А кожа у тебя нежная. Мыла, притирания, мелочи всякие дамские. От них тоже придется отказаться. Ладно, со скотиной я переборщил. Скотину заводить не обязательно. Но за домом твоим кто следить будет? Ты, Люцианушка, убирать умеешь? Полы там мыть? Пли стирать одежду? Штопать? Не вышивать шелком по шелку, а именно штопать?
Голос Никодимов звенел.
И наполнял всю аудиторию. И думалось, что слышат его не только Люциана с Архипом. Прочие тоже… боярские дети… сидят, взгляды отводят. Одним неловко, но многим интересно. И еще смешно. И не сочувствуют они Люциане, ни на медяшку не сочувствуют.
Напротив, рады, что кто-то высказался.
Как же… боярская дочь себя позорит… вздумала с холопом под ручку гулять… а еще и замуж пойдет… она пойдет, потому что…
— Тебе кажется, что твоя любовь все одолеет. Может, и так… только… что дальше? Вот уедете вы в его деревеньку. Он заклинать землю станет. А ты? Бабам обереги мастерить? Для детей их сопливых, для скотины, птичников… не от демонов защиту, а от лис да хорьков? И будут тебя почитать в округе. Кланяться кадушкой меда и огурцами солеными. Или грибочками там…
— Зачем ты это говоришь? — Глаза жгло.
Нет, Люциана не расплачется. Не хватало еще перед этим слабость подобную выказать. Она будет сидеть.
Улыбаться.
В глаза его синие улыбаться. И не думать о словах жестоких.
— Первое время, допускаю, тебе будет интересно… новизна… как мой батюшка выражаться изволит, экзотика полная. Но потом она прискучит. И останется рутина. Уборка. Готовка. Руки в мозолях. Бессонница. Понимание, что жизнь твоя вряд ли переменится. Разве что одна деревня на другую. Или на городок поплоше. В больших городах конкуренция. Там чужаков не любят. И не найдется твоему Фролу нормальной работы. Через пару годиков ты приспособишься. Родишь ребенка. Или двух-трех. А то и пятерых… чем еще тебе заниматься? То, чему тебя здесь учили, из головы повыветреется. К чему знания, которые не используются? И станешь ты, Люциана, обыкновенной бабой… может, торговаться приучишься. Скандалить… надо же как-то душеньку отводить. А она-то будет помнить, что имелась у тебя перспектива…
Никодим глядел прямо.
С вызовом.
Но хуже всего, что не было в синих глазах его насмешки.
— Потому и прошу. Подумай.
— Я…
— Его любишь. И он тебя, понимаю. — Никодим наклонил голову. — Но надолго ли твоей любви хватит? Та жизнь, которую я нарисовал, она ведь не для тебя, Люциана. Да и Фрол твой. Он пока на тебя молиться готов. Но со временем… он ведь привык к другим женщинам. И сколько будет терпеть ту, которая хозяйством заниматься не приучена? Разве задумается о том, что ты стирать не умеешь? Или готовить? Ему нужны будут обеды-ужины и чистая одежда. Порядок. Его ведь будут в хвост и гриву пользовать. Высасывать до дна. А силы любовью не восстановишь. Тут покой надобен. Уют. Ты же не сможешь его дать. И вот весело будет. Сударь магик в грязных рубахах. Или в драных. На деревнях такое видят и не прощают. Будь ты хоть трижды боярыня, а если пошла за мужика, будь добра за ним глядеть. И начнутся у вас ссоры… нет, сперва оба терпеть станете. Ради вашей великой любви. Потом кто-то да не выдержит, упрекнет… второй ответит. Слово за слово… первая ссора. Вторая. И третья… и там уже не дом — развалины. Нет, может, и сживетесь, да мнится, что не простишь ты ему этакой жертвы. Ответной ждать станешь. А ответить сообразно он не сумеет. И если сам поднимется, у него силенок хватает, признаю, но на двоих эту силу не разделишь… вот и спрашиваю. Готова ли ты, Люциана, к такому?
Скрипнул паркет.
И значит, спешит наставник. Бежит почти… всегда-то он торопится, все-то бегом, суетливо, и раньше сие Люциану не раздражало. А теперь обидно сделалось. Он опоздал, а ей гадости слушать пришлось. И мало что слушать, так нет, попала ядовитая игла в самое сердце. В нем и засела.
Крепко.
Ни вдохнуть. Ни выдохнуть.
— Подумай, — повторил Никодим шепотом. — Готова ли ты принести в жертву не только отцовские деньги, но и все свое будущее…
…скрипнула дверь, отворяясь.
— Добрый день, господа студиозусы… — Старый магик был норманном и говорил по-росски хорошо, хоть и слова растягивал, отчего казалось, что он вот-вот запоет…
…поле.
…дождь шел всю ночь, и ныне небо смурное, насупленное. Трава обсохла, но не земля под нею — ступишь, и разлезется зеленый ковер, подсунет ледяную лужицу под ногу. И промокнут нарядные чеботы.
…осень уже. Первая неделя.
Год последний.
А все одно странно… осень… и к весне надобно решать… батюшка сказывал, что сватались к Люциане. Он радый… давно ведь позабыли сваты дорогу к терему их, с тое поры, как четверых завернула… Магичка? Какая из Люцианы магичка… ей о другом бы подумать.
А она…
…и сваты.
…Никодим, сволочь, не отступился. Он упертый, коль втемяшится чего, то не отступит. Батюшку обхаживает, нашептывает, что, мол, до чего славно… Люциана магичка, и он маг… и детки с даром будут… оба рода прославят… единственный сынок. Наследник.
За него многие были бы рады дочек отдать.
А он за Люциану… пусть и перестарок. По обыкновенным-то меркам перестарок. Вона, подружки сердечные давно уже мужние бабы, и кто с дитем, а кто и с тремя. Она же, Люциана, все кобенится. И батюшке не понять, с чего.
Сказал даже, что коль Никодим нехорош, то пусть сама Люциана хорошего найдет.
Странно, что он не выдал.
Нашла уже… только не примет… холопа-то… в зятья… и правду говорит Никодим… позор… в столице такого еще не случалось, чтобы боярыня родовитая и за холопа… и не только в столице, во всем царстве Росском.
Как приключилось подобное?
Она ведь и не думала. И не чаяла. И по первости… ей просто нравилось, что ею восхищаются. А и какой бабе это по сердцу не придется? Никто и никогда еще не смотрел на Люциану с этаким восторгом, будто она — сама Божиня… а после-то…
…он ведь не глупый.
Только говорят, что все холопы — дурноваты. А Фрол… ему сперва знаний не хватало. Откудова им взяться-то? У него не было учителей, чтобы объясняли, показывали…
…зачем затеяли?
Петухи.
А она курица, если мается, не способная на поле ступить. Чего тогда пришла? Рассветный час, холодный. И ветерок шевелит шаль полупрозрачную, отцовский подарок. Диво дивное, вроде и шелк, а видно сквозь него, будто и нету этое ткани.
На плечи накинешь — и красиво, и греет…
Сердце не согреть.
…не примут.
…и батюшка отречется. Может, конечно, и простит… конечно, простит… потом, когда отгорит, откричится… но все одно от дома откажет. Ради сестрицы, которая в невестин возраст вошла.
И из столицы уехать придется.
Куда?
Громыхнуло. И Люциана, подхватив юбки, побежала… мокрая трава, скользкая… а до полосы деревьев далече. Но она успеет.
Остановит.
Не позволит одному другого убить… она ведь за тем сюда и явилась, чтобы остановить. А что медлила, так она ведь живая, а живому человеку свойственно сомневаться.
Алая молния разрезала небо.
И загудела земля, отзываясь на огонь. Ветром ледяным хлестануло по лицу, едва не опрокидывая.
— Стойте! — Голос Люцианы развеялся на этом ветру.
Завыло.
Застонало небо. Выгнулось, закрутило черный столп вихревой.
— Стойте вы, безумцы!
…а ведь выбора не станет, если один другого…
…стерпится — слюбится, нашептывал голос разума. Зачем уезжать. Бросать все… ведь иначе быть может… дом в столице… батюшка стареет, у него дар слабенький, такого ненадолго хватит. И Люцианина выходка здоровья подорвет. А если остаться… за ним приглядеть можно будет.
За сестрицею, которая дурное затеяла.
Отговорить…
…и Акадэмия… при ней сыщется для Люцианы местечко, ежель попросить по-родственному.
Любовь? У всех приключается. Отболит. Зарастет. Годы пройдут, с усмешкою сама вспоминать станет дурь эту девичью… боярыня и холоп… смешно ведь…
Не смешно.
Деревья захрустели и поломились, что спички.
— Остановитесь! — Порыв ветра закрутил Люциану, опутал прозрачною сеткой заморское шали. — Пожалуйста…
…страшно стало.
Не слышат.
Не разумеют. Сошлись смертным боем… оба магики, и не из слабых, куда сильней ее, Люцианы… ее попросту раздавит. Или спалит, или… не один, так другой… как мошку, которая… вот тебе… промедлила… выбора боялась. Без выбора — это облегчение, хуже, когда есть он. И только от тебя зависит. Как выберешь, так и жить станешь…
…а она не знала, как жить ей. И так плохо, и этак нехорошо…
Зазмеились корни.
И проломили броню ледяную, сковавшую землю. Полыхнуло огнем и в самое лицо.
— Стойте! — Люциана сама остановилась, едва сумела, удержалась над темной пастью расщелины. — Да стойте же вы!
Расплакалась.
Никогда-то не плакала прежде, а теперь вот от бессилия, от злости глухой на себя. Ведь могла бы… упредить… сказать кому, что затевается… попросить… Фрола попросить… Архипа… нет, тот знал. У Фрола от него секретов нет.
Одобрял ли?
Сомнительно. Не в его натуре, но молчал, поскольку нельзя предавать друзей, даже если предательство это им во благо.
И как теперь?
— Пожалуйста. — Получился не крик, а сдавленный писк. — Пожалуйста…
И слезы текут по щекам.
Или снег тает, коснувшись кожи? И можно повторять сотню раз, что не виновата, что давно они друг с другом, с самого первого дня, когда приняли холопа в Акадэмию… когда вышло так, что этот самый холоп сильней многих бояр родовитых, когда она…
…не она.
Сами.
— Стойте… — С ладони сорвались крохотные молнии и растворились в кипении силы. Небо гудело, дрожало, того и гляди лопнет, пойдет трещинами молний. Земля тряслась. То расползались разрывы, то срастались… выгорела зеленая трава.
А что не сгорело — вымерзло.
Срезало ее ледяными косами ливня. Сбило градом.
Скрутило.
От силы, выплеснувшейся в никуда, воздух сделался густым, тяжелым. И Люциана перестала понимать, где находится. Она стояла и повторяла, хотя никто не мог бы ее услышать:
— Прекратите… пожалуйста… прекратите…
Все и вправду прекратилось в одночасье. И издалека донесся сдавленный крик:
— Хватит…
Хватит.
Небу. Земле… хватит… ей тоже… она не хочет быть здесь. Она… вернется в общежитие. Закроется. Навек… или до вечера хотя бы… она…
Прояснилось. Будто кто-то свыше чистою тряпицей вытер мир. Наспех. Оттого и остались грязные разводы талое воды и земли, покрытой оспинами ям. Недопаленный лес. Недомученные травы… недо…
А ведь она почти дошла. Сейчас Люциана явственно видела — поляну рукотворную посеред остатков леска. Спекшаяся корка земли, которая и не земля вовсе — камень уже бесплодный. Лужи… если лужи… не вода в них, а грязь черно-бурая, не то с глины, не то с крови.
И в луже такой барахтается, неспособный встать, Никодим.
Руки скользят.
Он то встает, то вновь падает в грязь, которой покрылся с ног до головы. И белый кафтан, и сапоги лаковые с заломами, и волосы… и сам он ныне похож на чудище диковинное… уродлив.
И смешон.
Люциана не хотела смеяться, но… стало вдруг легко.
Живы.
Оба ведь живы. И Фрол вот, тоже изгваздавшийся по самую макушку, стоит, к поломанной сосенке прислонился и стоит, дух переводит. И Никодим… пусть нелеп, но ведь живой… как есть живой… и нет, не тому Люциана радуется, что беспокоилась за него.
Не за него.
За Фрола.
Никодимовой смерти ему бы не простили.
Суд.
Блокировка дара.
И смерть следом, потому что Никодимов батюшка все бы сделал за-ради смерти.
Нет, не над ними Люциана смеялась, а… просто получилось так. И смех ее был громким, заразительным. Фрол тоже хмыкнул и расхохотался. Верно, и его душе тягостно было, а как от тягости этой избавилась, то и… Никодим встал на колени.
Поднялся.
Отер лицо.
— Вы… — Голос его был глух. — Вы еще пожалеете… оба…
…глупый. Умный, а все равно дурак. Разве ж над ним смеялись? Разве кому хоть словом обмолвились о том, что в лесу случилось на самом деле? Нет… тренировка… работа в паре… верили. Или делали вид, что верят? Ныне Люциана уже не удивилась бы, узнай, что все-то их глупые студенческие игры на виду, тогда как самим мнилось — тайные…
Не важно.
Никодим переменился.
Зол сделался. И не с того, что не сумел холопа одолеть. И не с лужи, в которую угодил. Просто… просто чудилось ему, что каждый человек в Акадэмии видел его, смешного и нелепого, неспособного подняться…
…пускай.
Перегорел бы.
Может, и понял бы чего, а может, и нет. Как знать? Было бы время… дали бы время…
…не сам он до сырой силы додумался. Нет, умен был, конечно, порой чересчур уж… ум, что нож, иным и порезаться можно.
Кто ему мысль подкинул?
Кто подсказал, где искать?
Марьяна?
Она-то в те годы стара уже была. Носила шубу медвежью косматую, подбитую плюшем алым, а поверх шубы — цепь золотую… и не просто Марьяна Ивановна, но целительница царская, особым доверием облеченная.
Чем оно аукнулось?
Царские милости — что гадюка за пазухой, может, и сгодится кровь разогнать, да большею частью опасна она. Ужалит и…
…не о том…
…день как день. Солнце бляхою медной. Небо синее. Облачка вот. А ведь такому дню особенным бы быть. Нет, обыкновенный. Тетрадь потерялась, с набросками которая… Люциане в голову идея одна пришла, простенькая, странно даже, что никто до такого не додумался. И если все получится, то… это если не прорыв, то качественный рост.
Барьер станет полупроницаемым.
…и добавить пару символов…
Она была так близка к отгадке, что потерялась. И не помнила саму дорогу от общежития до корпуса, только вот что небо было. И облачка.
Солнце-бляха.
Жарко, наверное… а Марьяна Ивановна в шубе своей идет… спешит так… куда? У нее ведь пары. Люциана точно знает, вчера еще расписание смотрела, подгадывая, когда удобней сдать реферат. Просрочила на полторы недели, а Марьяна ее и так недолюбливает, хотя и непонятно почему.
Не преминет высказаться.
Будь ее воля, вовсе выгнала бы Люциану. Но воли нет, и наставница по травоведению говорит, что у Люцианы талант. Это, конечно, не дар, но тоже многое значит. Дар без таланта — пустое.
Помнит, дверь хлопнула, как-то очень уж громко.
И сделалось тихо вдруг.
Запахло грозой… нет, не той, легкою, осенней, что прокатится громом, пугнет парой молний да исчезнет, обронивши пару капель. Но зимнею. Тяжелой.
Горло словно рука сдавила.
Никодим ждал.
Теперь, оглядываясь сквозь годы, она прекрасно понимала: он ждал. И не столько Фрола, сколько ее, Люциану, дуру несчастную, которой смешно стало… с чего бы ей смеяться было?
— Доброго дня. — Он стоял под аркою.
И был бледен до синевы.
Истощен.
Сила сжирает. Ему не сказали этого. А если бы и сказали, послушал бы? Гордыня сломала…
…и ее тоже.
— Доброго. — Фрол если и не понял, что именно произойдет, то всяко почуял — неладное. Он задвинул Люциану за спину, и Архип выступил, наклонился, готовый перекинуться.
— Вдвоем на одного? — Никодим подбросил на ладони кругляш молнии, не той, куцей, которую творят магики на первых курсах, но полновесный белый шар природной. — А и давайте… вдвоем… втроем… скольких вас хватит…
А она, вместо того чтобы сказать… хоть что-то сказать, глядишь, и спасло бы слово, стояла и разглядывала узоры на полу.
Белый мрамор.
Черный камень.
Красный.
И зеленый.
Перплелись, свились будто бы случайно, но ведь пол этот — Люциана узнавала — суть точная копия пола в храме Луксорийском, от коего одни развалины остались, но величественные. А шеметцы знали толк в охранных плетениях. И значит, вот она, ее рукопись, та самая, которой не хватало, чтобы совершить прорыв. Чтобы доказать, не одна сила магику нужна.
Прославиться.
Осталась безделица — понять.
Почему белый?
И черный.
Зеленый с красным… сходятся и расходятся… а Никодим тут с молниями. Вдруг да повредит? Нельзя… никак нельзя… его, истинный, землетрясение разрушило, и этот пол — единственная точная копия.
А она, слепая, ногами.
Не видела.
И молния…
— Люциана, — позвал Никодим, и она растерялась, упустив что-то важное, несомненно важное. — Тебе больше не смешно?
— Нет.
На молнию белую, искристую Люциана смотрела и страха не испытывала, лишь острое сожаление, что за столько лет не додумалась перерисовать узор. В архивах остались чертежи, но будут ли они точны? И делали ли их, соблюдая пропорции? Цветовую гамму?
…тот, кто строил Акадэмию, побывал в стране Шемет. И в храме, стало быть, тоже… и ходил, и глядел… и все одно будет искажение. Это закон.
— Ты ничего мне сказать не желаешь? — в голосе Никодима прозвучала… мольба?
Если бы сказала.
Если бы попросила не дурить.
Если бы… дура, голова которой забита была чем угодно, только не тем, чем следует.
— Пол не попорти, — искренне попросила Люциана.
…бежали.
…позабывши про степенность, несся по коридорам Михаил Егорович. И за ним спешил Вацлав Бискуповски, глава факультета боевиков… вот вскинула руки, сплетая сеть, Теофилия, но Никодим попросту отмахнулся от нее.
Не убил.
Подарил еще жизни… до самого темного леса, до разбойников, до…
…а она, Люциана знает, стыдилась слабости. Так и не простила себе ни Никодима, остановить которого могла бы, ни прочих. Ей было не за что прощать, не то что Люциане.
— Пол, значит… — Никодим поднял молнию. — Пол тебе важен…
И ладонь наклонилась.
Сила, живая и кипучая, стекла с нее… последнее, что Люциана увидела, — кожистые крылья виверны, заслонившие ее от осколков камня.
Белого.
Зеленого. И красного… а черный прочен оказался. Имелся ли в этом хоть какой-то смысл?
ГЛАВА 11 О стране Шемет и виверниях
Люциана сидела, поглаживая парпоровый бок чашки. Молчала. Глядела в окошко, и сквозь то, приоткрытое, ветер доносил душный аромат черемухи.
— Видели? — спросила она.
— Видела, — призналась я, глаза отводя.
— И что думаете?
— А вам…
Ей ли и вправду интересно, чего я думаю? Кто я такая? Девка глупая… только дивно, что были времена, когда сама Люциана Береславовна ошибалася.
— Не знаю. — Она чашечку отставила. — Это сложно объяснить… сейчас, Зослава, времена все же несколько иные, но… и сейчас вряд ли найдется боярин, готовый отдать дочь за холопа, пусть холоп этот трижды могучим магиком станет. Тогда же… понимаете, когда вам с ранних лет твердят, что ты особенная, что Божиней поставлена над прочими людьми, что эти прочие — их место внизу… что это даже не совсем люди. Они глупы. Беспомощны. Что созданы они исключительно для вашего удобства… привыкаешь. Не моя вина. И не Никодима. Мы были такими, какими нас воспитали. И он… полагаю, он действительно был ко мне неравнодушен. И хотел остановить. Предупредить… а получилось… мне бы с ним по-человечески поговорить… но гордость мешала. И теперь мешает. Надо бы что-то сделать с ней, а не получается.
Оно и верно, себя не переделаешь, когда б и желал. Я вон из шкуры лезу-лезу, а никак не вылезу, крепко оная сидит. Да и у кажного человека.
Чай, святых немашечки.
— Самое отвратительное, что пострадали другие, невиновные… нет, Акадэмия выплатила компенсацию. Сам инцидент расследовали. Виноват был, как ни крути, Никодим. Только и мы чувствовали себя… я, во всяком случае… Фрол к целителям угодил. Его хватило, чтобы купол поставить и держать… когда сила прорываться начала. Я этого уже не видела. Рассказывали. Страшно… человек будто изнутри вспыхивает, и огонь его выплескивается, разливается таким жаром, что камень водой течет. Если бы не купол, многие погибли бы… очень многие… а он держал. Сил едва не лишился, но все равно до последнего… его уже потом, когда упал он, Архип вытащил. Ему-то огонь нипочем…
— Он… не человек, да?
— Архип? А вы так и не поняли? Ах да… углубленный курс по магическим существам у вас на второй год читают… читали… как теперь будет — не знаю.
Люциана Береславовна по чайничку постучала, пальчиком на боку белом парпоровом нарисовала тайный знак.
— Не люблю холодный чай… Архип — виверний…
— Кто?
Виверны у нас не водилися. Холодновато им, только та, которая подле Барсуков вздумала селиться, холоду не забоялася, а так-то им степи милей аль скалы. Но все одно, как ни крути, не походит Архип Полуэктович на крылатую тварюку, у которой всех желаний — брюхо себе набить.
— Виверниев еще драконовыми оборотнями называют, — в голосе Люцианы Береславовны вновь появилися прежние ноты, сухие, наставнические. Мол, сказывает она, а дело мое — слухать и внимать.
От и внимаю.
— На самом деле это те же оборотни истинно магического свойства, у которых вторая ипостась рептилоидного типа. С настоящими драконами общего у них немного. Настоящие драконы огромны. И если разумны, как полагают иные, то разум этот настолько нечеловеческого свойства, что не стоит и пытаться понять его. Виверны — младшая ветвь отряда драконообразных. Вы должны помнить, что отличаются они меньшими размерами, повышенным уровнем агрессивности… в целом не особо умные, но крайне злобные создания с весьма прочной шкурой. Она весьма, к слову, ценится. Как и кости. И кровь… кровь виверния, Зослава, входит в состав нескольких весьма редких снадобий. И этим снадобьям придает особую силу.
Я слухала и кивала.
Драконы.
Виверны.
И вивернии… а что, есть же волки обыкновенные и такие, как Елисей. Или вот медведи и берендеи. Отчего тогда виверниям не появиться.
— На юге о виверниях знают. Более того, почитают как потомков змеиного бога Сетха… не самое доброе божество, но и у нас Моране кланяются, пусть и недобра она.
…это как сказать, помнится, баила тетка Алевтина, что порой Морана милосердна, только милосердие этакое не кажный понять способен.
— Некогда… давным-давно, в стране Шемет, которую ныне поглотили пески пустыни… — Взгляд Люцианы Береславовны сделался задумчивым. И чаю она мне подлила… и я пила, не думая об том, что времечко ныне позднее, а урок наш, который и не урок вовсе, затянулся.
Говорит человек.
Знать, устал молчать. Одиночество — оно ж тяжкая ноша, не кажный выдюжит. И жаль мне было ее, Люциану Береславовну, слишком гордую, чтоб через себя переступить, и оттого несчастную.
Хотелось ей славы?
Не сбылось.
Любви?
Не срослось.
И я б помогла, да чем? Разве что тем, что слухаю. Чаек вот пью духмяный, гляжу, как сумеречные тени ложатся на подоконник. Думаю… а не думаю, привыкла уже не думать, потому как… Арей вон к невестушке ездил.
Сказывал о том весело, с усмешечкой, мол, нечего мне бояться… да и клятву ж он дал, через которую не переступит. Только все одно больно сделалось. И обидно. А с обиды той вспыхнула угольком дареная монета, напоминая, что есть у меня отныне еще один жених. И мнится, неготовый он будет отступить, свободу мне, глупое, даровать.
Не для того сватался.
— …и в той стране люди и боги жили вместе, и боги даровали детям своим не только тайное знание, магию истинную, но и способность менять обличье по своему желанию. Были люди-птицы и люди-шакалы. Зверь такой, навроде волка. Люди-кошки и люди-змеи… сохранились рисунки. Будьте добры, подайте вот тот альбом, — Люциана Береславовна указала на толстую книжку в кожаном переплете. — В свое время меня очаровали Аристарховы истории… а Фрол рисовал. Он великолепно рисует. И если бы пожелал стать мастером-артефактором, то за его творениями очереди стояли бы. У нас ведь как, или мастер талантливый, а фантазии нет, или фантазия есть, но мастерства не хватает. Вот и получаются артефакты грубые, некрасивые. И приходится носить.
Альбом был тяжеленным, как в руках удержала. Не книга — валун цельный. И то мне, а обыкновенному человеку его вовсе не поднять.
— Чеканка, — сказала Люциана Береславовна, принимая книженцию легко, будто вот не было в ней того весу, который я ощутила. — Одно время он баловался…
Баловство?
О нет. Дивная то книга была. Страницы из тонкое кожи. А на них креплены пластины.
Нет, не серебро и уж тем паче не золото. Мнится, что дороги они б были для обыкновенного студиозуса. Но металл. Вот медь краснотой отливает. И бронза. И железо темное, рудное, заговоренное. Кажная пластина с ладошку. Но и того мастеру хватило.
— Это река, которая некогда текла по пустыне, — пальчик Люцианы Береславовны скользит по змеиному хребту забытое реки. — Она дарила жизнь среди песков… а вот это великие пирамиды. Их строили как гробницы для детей богов… боги ушли, а дети их остались, хранили землю Шемет.
И на пластине этое каменные пирамиды гляделися огроменными.
— Вот дорога солнца… когда умирал очередной правитель, то тело его оборачивали мягкой тканью, вымоченной в особом растворе. Уклыдвали на ладью из золота. А ее уже волокли белые волы с вызолоченными рогами.
Волы — это навроде быков наших, как я поняла, только рогастее. У наших-то рога спильвают, поелику зело бодучие оне. А те, шеметские, стало быть, иного норову, ежель хозяева этакие длиннющие рога оставили. Небось ткнет таким — и наскрозь…
— Шемет был могучей страной. Всего-то в достатке было… великая река поила землю, на ней выращивали зерно. И овес, и золотую рожь, которая давала по два урожая в год… — Люциана Береславовна перевернула страничку, нежно погладила склонившегося над землею хлебопашца, махонького, что мурашка.
И быка приласкала.
Рогастого.
А вот бы купить такого… небось и на боярских дворах этакого дива не сыскать. В Барсуках и вовсе о подобном не слыхивали. Роги я б золотить не стала, баловство этое. А вот хомута на шею могутную вздеть да запрячь в телегу — от бы подивилися люди.
И телятки, глядишь, крепкие были б.
Особливо ежель свесть его с норманнскою коровой, которая зело молочная и молоко жирное дает, по ведру за раз, хотя ж сама и не сказать чтоб велика.
— Но как водится, им было мало. Зачем довольствоваться тем, что выпало милостью богов, когда можно взять больше? И полетели колесницы, понесли магиков. Пали соседние царства одно за другим, склонили головы. И потекли вереницы рабов в благословенную землю.
И вправду идут люди.
Понурились.
Под ноги глядят, а может, на сами этие ноги, цепями спутанные. И над ними высится будто бы человек, а может, и не человек. Тело человечье, а голова звериная.
Скалится.
— Наступила новая эра. Золотой век. Потомки богов не сеяли и не жали, не разводили скот, не занимались никаким иным делом…
Женщины и мужчины.
Веселятся будто бы, только как-то страшно мне глядеть на этакое веселье. Стоят люди в нарядах диковинных, вовсе срамных. На мужиках юбки. На бабах платья, но такие, что гляжу и краснею… да не в одежах дело. На лица гляжу, а оне — будто бы и не лица, как есть хари звериныя.
— С обыкновенными людьми они не соединяли кровь, но лишь друг с другом. И дети стали рождаться больными и слабыми. Ленивыми. Поколение за поколением утрачивали они что силу былую, что знания… кому было передавать их, когда ученики приходили глупые да ленивые?
Люциана Береславовна закрыла книгу.
— И однажды случилось так, что рабы, которые размножились и заняли плодородные земли, восстали против хозяев. Поняли, что не осталось больше магов. В гневе истребили они почти всех. Уничтожили род Бает, людей-кошек и Сетхов-змей. Анубисов, Быков…
Она произнесла это печально.
— А когда последний из отмеченных древней кровью ушел в загробный мир, то и чары, землю хранившие, развеялись. Не прошло и десяти лет, как обмелела великая река. Пустынные ветра иссушили русло ее, растрескалась земля… мор поразил скот, а затем и людей. Уцелевшие же умерли с голоду…
— А вивернии…
Ежель все померли, то как вышло, что Архип Полуэктович остался? Он-то живее прочих, ноне вон бежал да все приговаривал, что мы, дескать, стараемся плохо, коль позволяем старику себя обогнать. Ага… старику… бежит и парасольку новую над головой держит.
От солнца, стало быть.
В лысину печет.
— Род виверниев всегда отличался любовью к перемене мест. Вивернии покинули земли страны Шемет задолго до восстания. Сначала они пересекли пустыню, вроде как желали убедиться, что за краем ее есть иные страны. Поднялись в горы, что отделяют Шемет от прочих земель… там и остались. Родовое гнездо, куда рано или поздно, но Архип вернется. Я так думаю… он как-то обмолвился, что его пока не позвали. Вивернии долго живут, дольше магов. И по их меркам Архип еще очень молод. Самое время ему пожить среди людей…
Я кивнула.
Раз так то… птицы вона кажный год возвертаются к гнездам своим, а вивернии хоть от соловьев отличные, да все твари Божинины.
— Что-то мы с вами сегодня заговорились, Зослава, — произнесла Люциана Береславовна, альбом свой прикрывая. И нежно так обложку погладила. — Но спасибо… и будете зелье варить из черноягодника, аккуратней. Коварное растение.
ГЛАВА 12 О тяжкой жизни семейной
Щучку он заприметил издали, пусть и обличье она сменила. Куда подевалася бесшабашная девка, которой самое место в воровском шалмане? Боярыня прогуливается, а может, купчиха. Не первое сотни — те-то все больше на возках ездют, берегут ноженьки, но из второй точно.
На ней летник из саксонское гладкое ткани.
Шапочка бархатная да с опушкою из лисицы. На плечах шубка лежит новомодная, вязаная, про которые бают, будто бы протянуть такую скрозь колечко можно… а вот собой девка не сказать, чтоб хороша. Но и некрасивою не назовешь. Личико круглое да в конопушечках, щедро солнцем обласкано. Носик пухлый. Губки круглые. Бровки домиком.
Коса тяжкая мало что не до пят самых спускается.
— Доброго дня, сударыня. — Еська вежливо поклонился. — Где амулетик взяли?
— Где взяла, там уже нету, — ответила Щучка.
И глаза блеснули гневно.
От что он ей сделал? Ничего. Он тоже руки воровской царевны не искал. И от нынешней встречи отказался б, когда б не пришло письмецо на мятое бумаге. В нем ни словечка, только загогулины две кривоватые, будто бы детскою рученькою малеванные. Попадет письмецо в чужие руки, да и сгинет непрочитанным.
— Вам он к лицу, — не сдержался Еська.
— Рада.
Она шубку сползающую поправила. А от руки отказалась. Зря, Еська, может, вежливый, его, может, учили манерам всяческим… этикетам… даром, что ль, он того саксона до седых волос довел?
— Прогуляемся? — предложил Еська и на ворота Акадэмии покосился.
Надо было братьям сказать, да… по возвращении оправдываться пришлось, что сбег. И не до новостей этаких. Потом как-то и не к слову было.
— Прогуляемся, — сквозь зубы ответила Щучка.
Шли неспешно.
Рядом, но каждый о своем думал. Еська вот мучительно прикидывал: неужто исполнил Безликий свою часть сделки? И ответы дал? Но тогда, выходит, прислал он их с дочерью бедовой, а из нее поди вытяни хоть словечко.
Сразу видно, стерветь.
Такая если и не переврет из вредности исключительно, то всяко поиздевается.
От улочки прямой свернули на Калачную, где калачами и вправду торговали. Тут сытно пахло хлебом, хотя ж пекарни стояли чутка в стороночке.
— Пряника хочешь?
Чистая улочка.
Метут, стало быть. И дома хорошие, каменные. Иные — в два этажа. На первом — лавка, на втором хозяева живут. Удобно, если подумать. Еська, может, когда вся эта история закончится, такую прикупит. И будет торговать… ну теми ж пряниками.
— А и хочу, — с вызовом сказала Щучка.
Мальчонка, что крутился подле с лотком, к шее привязанным, подскочил, затараторил:
— С изюмой… с орехами… ось на меду вареные… печатные…
Щучка замерла.
Она что, прежде пряников не видывала? Воровка же ж. И руки у нее легкие. Помнится, в былые годы это за развлечение было, пряника добыть. Разносчики даром что малолетние, а тоже по-свойму ловки. Чуть зазеваешься — и за руку схватят.
Неужто не таскала никогда?
— Этого бери. — Еська указал на печатного зайца с сахарными глазами.
Щучка взяла кошку медовую.
Ничего, тоже вкусная.
Мальчонке Еська кинул медяк. И тоже пряника выбрал.
— Недоедаешь? — не удержалась девка. Вот что за норов? Он ей ни слова, ни полслова, а она колючки растопырила.
— Да нет… на улице слаще… куда гуляем-то?
— Никуда. Просто…
За Калачной улочкой прятался Ильин переулок, в народе именуемый Портняжным. Здесь лавки стояли густенько, тесно. И пахло иначе — тканями. Торговали ими, а еще кружевом всяким, лентами атласными, печатными и расписными, платьем готовым. Вона, выволокли на солнышко болвана деревянного, разодели в широченный алый летник из стеганой ткани.
Красотень.
Поверху бусины крупные, блестят на солнышке, переливаются.
На плечах платок зеленый с ружами, золотом подмалеванными… глядеть больно.
И Щучка застыла. Вперилась в болвана пустым взглядом.
А после вздохнула и тихо сказала:
— Он меня выгнал.
— Кто? — Еська сперва не понял, об чем это она.
— Он… — Щучка с нетерпения ногой притопнула.
Безликий.
— Сказал, что его дело было замуж меня выдать… он и выдал. А дальше пусть со мной муж мается.
Это, конечно, было сюрпризом. И подумалось Еське, что сюрпризы, если разобраться, он не слишком-то любит. И вот что делать с этой… молодой женой?
Послать куда подальше?
Не пропадет. И, может статься, сама обретенной свободе рада будет. Но… Безликий не простит? Да и сам себе Еська, если влипнет она в историю — а эта, судя по клейму на физии, всенепременно влипнет, — тоже не простит.
Все ж перед Божиней клятву давал.
Любить и заботиться.
Любить — это — конечно, навряд ли… такую пойди-ка попробуй полюби, но заботиться он может. И должен.
— Вещи твои где?
— Нету. — Она вцепилась в пряник. — Он сказал, что то барахло… что ты… новое… не думай, мне ничего не нужно. Я как-нибудь проживу и без тебя… и вообще…
— Помолчи, — поморщился Еська. У него и без ее трескотни голова пухнет. Проживет она… ага, амулет — дело хорошее, но он рано или поздно разрядится, и увидят тогда добрые люди клеймо на щеке боярыни. И станут недобрыми людьми.
У них это быстро.
Объяснить не позволят. Заклюют. А если и нет, то найдется кто, напишет челобитную, укажет тайному сыску, и уж тогда-то… как бы вновь на площадь не отправили.
— Остановилась где?
— Пока нигде.
— Понятно…
— Ничего тебе не понятно!
— Пряник жуй, — велел Еська, прикидывая, как быть. Все ж таки бросать ее — не дело, как оно дальше сложится, еще непонятно, может, если попустит Божиня, разбегутся пути-дороженьки… о другом варианте он старался не думать. — Отведу-ка я тебя…
…на постоялый двор? Нет, у девки характер шальной, да и… на дурной отведи, где физия Щучкина ведома, так Безликому мигом донесут. И претило Еське девку оставлять среди людей лихих. Может, она и не воплощение святости, но и он не безгрешен.
Выбрать какой получше? И там вопросы возникнут, как вышло, что боярыня-раскрасавица не бедного кошелька да одна мается? Где провожатые? Дворня? Хоть бы одна холопка захудлая, без которой и бедные боярыни обойтися не способны?
Нет, не вариант.
Дом снять?
Не так сие быстро.
Акадэмия… там тоже за полчаса вопрос не решить. Пока перед братьями покаешься, пока… матушку тревожить — лишнее… к Михаилу Егоровичу на поклон? Еська сходит, он не гордый, но пока суть да дело…
…а у Зославы дом огроменный. Хватит как-нибудь места всем.
Руку он все ж скрутил калачиком, и Щучка, фыркнув, что кошка раздраженная, в нее вцепилась. Пошли медленно, гуляючи…
— Поживешь пока у моей знакомой… сама она в Акадэмии учится… и послушай, надеюсь, не надо говорить, чтоб там, где живешь, не гадила?
— Не дура.
— Мало ли… — не удержался Еська. — Я тебя не знаю…
— Как и я тебя.
— Вот то-то и оно… тебе одежи прикупить бы какой. Сама гляди, чего тебе надобно, я в этом не очень… — Еська остановился перед лавкой, которая была вроде и не велика, но и не сказать, чтобы мала. Окна пусть и махонькие, но стеклянные. Двери отворены.
Над ними колокольцы на нитках висят, позванивают.
И приказчик молодой, завидев гостей, поспешил навстречу:
— У нас ноне тканей привезли… есть сукно саксонское, беленое. А есть с печатею… — он говорил неспешно, с чувством собственного достоинства, отчего и Еська исполнился некой престранной уверенности, что сукно это и вправду самого лучшего качества. Всю улочку обойди — а другого такого не сыщешь.
…менталист, стало быть. Дар небось слабенький, если не взяли в Акадэмию. А может, и сам не захотел магиком быть. Оно ж дело долгое, муторное. Вот лавка — иной коленкор, сидишь себе целыми днями, на людей глядишь.
Торгуешь.
И прибавляется хозяину копеечка, и ему тоже…
Приказчик дернулся и замолк, уставился на Еську обиженно. Ага… воздействие — вещь опасная, особенно когда на одаренных действуешь.
— Я на улице постою. Ты тут сама… решай, чего тебе надобно, — сказал Еська и вышел, огляделся…
Нож он поймал пальцами, как учили, но выкручивать не стал.
Послал по железу горячую плеть.
И взвизгнул нищий, схватившись за ладонь.
— И что это было? — Еська нищего за шкварник ухватил.
Несло от того…
…стало быть, из тех, которые за чертою обретаются, в норах да на дрянных улицах. При храмах братия себя блюдет, знает, что за страдания народ на монетку-другую расщедрится, потому язвы и раны казать можно, но вот вонючему да вшивому подавать побрезгуют.
— Отпусти!
Кривой на один глаз.
Нос рваный.
Во рту, до краев щек разодранном, осколки зубов гнилых торчат. И смотреть-то на этакое омерзительно. Но Еська смотрит. Рассматривает.
В одну сторону повернут.
В другую.
Тощий. Но знакомая физия… знакомая…
— Кто? — спросил он.
— Да пошел ты!
— А если сдам? — Еська голову наклонил. — Кликну стражу, скажу, что ты на смертоубийство покушался… знаешь, что за смертоубийство царевича полагается? То есть за покушение? Живьем в масле тебя сварят. А магики постараются, чтоб не сразу ты сдох…
— Царевич? — осклабился нищий. — Это ты-то… царевич? Да я тебя… знаю…
— Знал. Тебе кажется, что ты меня знал. — Еська не спешил руку разжимать, хотя держать нищего на весу было мало что противно, так еще и тяжко.
— Вот весело будет, когда узнают, что царевич — вор с дурной слободы…
— Кто узнает?
— Все!
— Неужели? — Еська, наконец, узнал его. И подивился. Кикша, старый дружок, с которым на пару не один кошель сняли, не одну девку золотом обсыпали…
Был Кикша молод.
И высок.
Хорош. Его в коты сманивали, сулили легкую работенку и золотые горы, а он не пошел. И верно, где это видано, чтоб почтеннейший вор тонкое работы мастер да подлым котярой стал? Кикша носил сапоги вощеные скрипучие. И пояс из кожи заговоренной. Рубахи шелковые. Картуз набок.
Курил табак.
Плевал сквозь зуб выбитый. И девки слободские от этакой лихости млели. Он же не скупился на пряники и красное вино. Платки покупал. Бусы. Еще какую ерунду. Правда, пьянея, становился дурноват и в драку лез, а когда драки не было, то просто подружку свою колошматил.
Прощали.
— Думаешь, поверят? — Еська нищего отпустил, удивляясь тому, как переменился тот. Кикша… куда картуз подевался?
Волос тонкий, золотой?
Седые патлы свисают до плеч, скрывая изуродованное лицо.
— Кто ты? Нищий. Может, блаженный, а может, на царицу клевету возвести вздумал. Подбили тебя дурные люди… или с собственной злобы?
— Ты…
— Как ты докатился до жизни такой? — Еська шлепнул по шаловливым пальцам. А ведь неуклюж сделался Кикша, такой кошель не то что у Еськи, у спящего не стянет.
— Да… связался с одною… дурной болезнью наградила… а там неудачно на дело пошел. Гульнули добре… надо было похмелиться, а у меня ни монетки…
Еська головой покачал: если поймали Кикшу похмельного, сам виноват. Кто ж на дело настоящее идет, когда руки дрожат и не слушаются.
— Били… у столба поставили… потом на каторгу… я сбег и вернулся… а оно как не везло, то и не везло… — Кикша всхлипнул и завел тоненьким голосом: — Человек хороший, подай монеточку на пропитание… ветерану старому… я уж за войском царским ходил, на поле стоял… с азарами рубился…
— Прекрати юродствовать. — Еська отвесил подзатыльник и руку платочком отер. — Сам виноват. Резать за что хотел?
— Я тебя как увидал… я ж глазам своим не поверил! От те клянусь! Думал, примерещилося с перепою… да только я уж седмицу, как тверезенький, самому тошно… подай монетку…
— Ты меня резать хотел, а я монетку?
— Не со зла, не со зла… слаб человек… от те клянуся… мы ж как братья были… одну постелю делили… — Кикша захныкал, и от того, от вида его, прогнившего, стало тошно. — А ты вона… в царевичи… и забыл про дружка своего… обида меня такая взяла… а тут еще в голове будто шепчет кто. Поди да ножичком ткни…
— Кто шепчет?
А вот это уже интересно было.
— Так мне откуда ведомо? Шепчет, и все тут… прям спасу нет… я ж не дурной, порежу, меня Безликий крысам скормит. Он за свою шалаву любого в дерьме утопить готовый. Доченька, — передразнил Кикша. — В позатым годе один… из котов… решил, что хорошо бы девку к делу приставить. Хоть тоща, но и на такую охотники найдутся. А может, для себя? Не ведаю… а красивый был… страсть. Но Безликому донесли… и где наш котик? А сгинул… и так сгинул, что весь рынок седмицу гудел, вспоминая… нет, я не дурной… просто шепчет, понимаешь?
— Что шепчет?
Ментальное воздействие?
Не контроль, но опосредованно… как на старуху… тот, кто затеял игру, с ментальной магией на короткой ноге, и Еська ему не ровня. Дар у Еськи слабо выражен, только и хватит, что другого человека убедить. А вот чтоб другому да мысль об убийстве внушить…
— Поверь, я не хотел. — Кикша вытер рукавом нос, из которого сочилась зеленоватая слизь. — От те крест, не хотел… а он все зудит… иди, мол, к Акадэмии… иди… он вышел… и за все хорошее… за то, что сам в люди, а дружка свово верного позабыл-позабросил… и под руку как толкает! Я ж не ведаю, откудова и нож взялся! У меня-то такого не было! Сам посуди.
Нож лежал на камнях.
А и хороший. И вправду не для Кикшиной руки. Попадись такой, мигом бы скупщику снес, сменял на медь звонкую, а ее — на зелье зеленое, то самое, которое обиды души топит в дурмане хмельном.
Хорош нож.
Клинок невелик, с пол-ладони, но видно — остер.
Рукоять гнутая, из рога резана и узорами. На пятке камешек. Не самоцвет, конечно, белый, прозрачный, что слеза… интересно.
Еська руку к ножу протянул.
Ладонь раскрыл.
Прислушался.
…магией тянет.
Не огненною, нет… но явственно… темная будто бы, с горечью полынной, от которой зубы вяжет. И Еська руку убрал. Надобно бы этот ножик к знающему человеку снести. Спросить, что за чары на нем лежат. Но мнилось, для Еськи те чары клали. И хватило бы царапинки малой…
Руки были чистыми.
Слава Божине… нет, смерти Еська не боялся, но вот умирать так, по-глупому…
Он ножик поднял платочком и в него же завернул. Оглянулся… понятно. Кикши и след простыл. Ничего, старого дружка, коль нужда в том случится, Еська отыщет.
Нож он убрал в кошель.
Пуста улочка. Почти. Прогуливаются неспешно купчихи да боярыньки молодые, снуют девки простого звания, иные останавливаются поглазеть на выставленные перед лавками наряды. Мальчишки носятся, спеша друг другу лихость показать… дремлют приказчики…
Обыкновенно все.
И все ж таки… кто-то ж внушил Кикше старого дружка ножичком ткнуть… кто-то, кто рядом был.
Вел зачарованного.
Поддерживал морок.
Кто?
Дверь лавки отворилась, выпуская Щучку. А что о ней Еська знает, кроме того, что первого мужа она извела? Ничего.
Он глядел.
И приглядывался.
Идет… ровненько ступает. И спину держит, как сие заведено средь благородных. Еська, помнится, с этой спиной намаялся. И корсеты вздевали, и доску привязывали, чтоб не горбился.
А она, стало быть, ученая…
Голову держит.
Улыбается так мило… говорит что-то приказчику, который вьюном вьется, мало что не стелется перед гостьюшкою дорогой. Смотреть тошно… да только все одно смотрит.
— Уже управилась? — Еська улыбнулся и руку подал. — Устала?
Даже сквозь морок видно было, что бледна она.
И в руку вцепилась.
С чего бы?
— Немного, — тихо ответила Щучка. Да потупилась. Вспыхнул на щеках румянец…
Вот актерка!
ГЛАВА 13 В которое внове вспоминается Никодим
Зелье из черноягодника булькало. И пузыри выходили правильные, крупные да с переливами. Медленно поднималися они над черною жижей, росли и лопалися с громким плюхом. Я ж аккуратней, посолонь, зелье помешивала.
Малое осталось.
В третий раз силой напитать да сказать слово, чтоб не попортилося зелье. А то ж бывает такое, что варишь, маешься, а после чары раз и развеются, и останется — свиням вылить. И то сомневаюся, что будут они такое ести. Из черноягодника зелье-то горькое выходит.
— А теперь, помешивая, посолонь… посолонь, я сказала, — Марьяна Ивановна хлопнула Елисея по рукам длинною лозиной, — сыплем толченый мел… толченый, боярин, а не кусками рубленный… и не смотрите на меня так, будто я вам неприличное предлагаю.
Лойко и вправду зыркал, что направо, что налево. И мыслил лишь о том, как бы поскорей сбегчи с лаборатории, где ему было неуютственно.
Столики узенькие.
Посуда стеклянная, такую и схватишь покрепче, а она возьми и раздавися… или еще локтем смахнуть…
Нашие столы из дуба крепкого, не одно поколение студиозусов пережившие. И с того оне пятнами пестрят, подпалинами черными. На одном и слово срамное вырезано, да так въелося, что видно — отчищали его, а не очистили.
У самое стеночки, вдоль оконца, вытянулись иные столы — из дерева-бука, который есть дубу самый первый родич. На столах тех — подносы чеканные. А уж на них стоят пауки железные. Держат в лапах колбы да пробирки. А под оными огни горят, где зеленый, где ружовый, а где и вовсе белый, высокого накалу. Марьяна Ивановна то и дело к огням подходит, проверяет, значит, как горят. Над одним рученькой проведет, притишвая, над другим… третий и вовсе до малое искорки свернет. Что уж за зелье у ней варится — того и мне не понятственно, прочие в ту сторону и глядеть опасаются.
Пахнет в лаборатории травами.
И след сказать, что тут травов имелося. Висели пучки мяты да мелиссы, одолень-травы и махонькое, черное, что хвосты мышиные, — былянки. Лежали в высоких банках ягоды шипшины и черники. Корни сабельниковые, махонькими кусочками резанные, кувшинки болотные и акониту. Наособицу стояла высоченная банка из горного хрусталю, в которой прятался махонький человечек будто бы, именуемый мандрагорою.
Имелись тут и шкапы с посудою.
Со ступками и пестиками всякоразными, от махоньких, на одну ягодинку, до огроменного, где, верно, цельную бычью кость на муку истолочь можно было бы.
— А вы, Зослава, замечтались ныне… что-то с вами в последнее время не ладится… да… — Марьяна Ивановна и меня лозинкою перетянула, благо, не по рукам, но по плечам. — Весна действует?
— Ага, — сказал Еська, который подле меня вертелся.
Евонное зелье было черным и густым, что деготь. Уж не ведаю, сколько черноягодника он сыпанул, да только этаким лекарством и потравиться недолго.
— Весна… птички… коты опять же орут… романтик!
— Где орут?
Марьяна Ивановна, верно, не нашла, к чему придраться, — переварить зелье я не успела, вовремя сыпанула мелу щепотку, чтоб загустело оно. И тепериче мешала, как бабка сказывала: неспешно, но аккуратне, ложкою до самого донца, а после посолонь, сошкрябывая крем с боков котелка налипшие остатки зелья.
— Так… везде орут! — Еська мешал старательно, ажно брызги во все стороны летели. — От выйдешь поутряни… они прям соловьями заливаются.
— Коты?
— Коты… в каждом коте соловей живет! Ну или жил… главное ведь что? Чтоб песня от души шла!
Я-то призадумалася. Небось котов в Акадэмии я не видывала.
— Здесь нет котов, — сказала Марьяна Ивановна и ложку у Еськи отобрала. Не выдержала душенька ейная этакого глумежа над зельем.
— Как нет?
— Обыкновенно…
— А кто тогда орет по утрам?
— Соловьи, — с усмешкой ответила она. — В каждом соловье кот живет… Илья Мирославович… скажите, вы сами понимаете, что сварили?
В котелке Ильюшкином булькало чегой-то… лазоревое да с переливами. И пузыри поднималися удивительной красы, всеми колерами переливалися, лопались со звоном.
— Я подумал, что если добавить щепотку краснокоренника тертого и каплю сока веретеновки… — Ильюшка на свое утворение глядел с нежностью небывалою, так и на девок любых не смотрят. — А потом…
— Зачем? — не дослухала Марьяна Ивановна.
— Интересно стало… свойства сходные. Краснокоренник, согласно энциклопедии травника, обладает ярко выраженными противовоспалительными свойствами. А веретеновка — природный усилитель. Она теоретически увеличила бы эффективность зелья, правда, ненадолго, поскольку свойства ее нестабильны. Отсюда куриная желчь и рыбий жир, которые…
Марьяна Ивановна слушала.
И на зелье поглядывала.
Потом вздохнула и так молвила:
— Много в тебе ума, боярин… только умом умения не заменить. Ты бы сначала научился делать простое, а после уж эксперименты свои затевал.
Уши Ильюшкины покраснели.
— Твоя ошибка в том, что теория и практика — суть разное. С одной стороны, верно, одно с другим смешай, третьего добавь и выйдет чудо-зелье… да только…
Марьяна Ивановна зачерпнула ложечкою серебряной из котла да перевернула над столом. Зелье хоть и гляделось легоньким, но с ложки стекало тяжко.
И на стол плюхнулось.
И зашипело.
— Усилить-то усилить… да вспомни, что краснокоренник — едкий дюже, его и обыкновенного мешают с баранцом, чтоб не пожег рану…
Темный дуб посветлел.
— И веретеновка едкая… и еще верно, нестойкая, и потому имеет обыкновение свойства свои менять…
Из лазоревого зелье на глазах прямо зеленым делалося.
— …и потому вместо одного, задуманного, выходит другое…
Шипение стихло. А зелье оставшееся еще больше потемнело. И Марьяна Ивановна по нему ж ложечкою стукнула. Звон был стеклянный.
— И теперь представь, что вот этим ты чью-нибудь рану вылечить попытаешься…
Ильюшка представил, потому с лица и сбледнул.
— Я…
— Твое счастие, что до раны оно не доживет…
Марьяна Ивановна ложечкою же на котелок указала. А зелье в ем уже не булькало. Оно темнело и прям на глазах стекленело.
— Теперь только выбросить. Вместе с котелком, — вздохнула Марьяна Ивановна. — Горазды вы, бояре, Акадэмическое имущетво портить. Запомни, Илья Мирославович. Нет такой теории, которая б помогла тебе на бумажке чудо-зелье составить. Или заклятье универсальное… или еще что… и даже если мнится тебе, будто ты, гениальный, узрел то, чего иным неведомо, не спеши теорию в практику претворять. Скорее всего ты просто пропустил какую-нибудь безделицу, которая всю твою гениальную теорию перекрутит…
Ильюшка стоял пунцовый-препунцовый…
— Идите уж… травники… после занятий явитесь, чтоб порядок тут навести, раз уж от вас иной пользы нету.
Она рученькой махнула и к иным котелкам подходить не стала. А зря. Вот у Емельяна все верно получилося. Но у него завсегда все получалося оттого, что сам Емельян старательный. Он, прежде чем сделать, пять раз с бумажкою сверится. И коль писано истолочь в пыль — потом изойдет, а исполнит… Ерема вот почти сумел, только порядок попутал.
Сделался он в последние дни презадумчив.
И Елисея сие беспокоило. Да только будто бы кошка меж братами пробежала, были они разом, но все ж чуялось нечто… неладное?
Не знаю, как сказать.
— А тебя, Зославушка, уж попрошу задержаться… — Марьяна Ивановна мою ложку перехватила. — Доделай уж, будь ласкава… ох, тяжко ныне… толкового помощника не сыщешь. Хворать все горазды, а вот зелье изготовить, пусть и самое что ни на есть простенькое, — тут охотников не сыщешь. Девки, которые помоложе, сплошь бестолковые. За ними глаз да глаз нужен… давече на втором курсе одна курица рецепту попутала. И вместо сока солодкового пареного аконитову слезу плюхнула. От души. И хорошо, что заметила я! А то б вышла кому микстура от кашлю…
И головой покачала этак укоризненно, дескать, ты, Зослава, никогда б этакого глупства не допустила б.
Я ж стою.
Мешаю.
Гляжу на пузыри, которые поднималися крупными, с перепелиное яйцо, да и лопалися беззвучно. Осталось немного. Пара капель полынного отвару. И в самом конце, когда уже огонь погаснет, ложку воску.
— А те, что постарше, поумней, тем на Акадэмию работать неохота. Боярыни вовсе к работе не обучены. Им бы только крема да маски варить, чтоб кожа бела, чтоб волос пышен… а которые простого звания, то и на город работают. Им выгодней сварить да продать кому… а я маюся одна-одинешенька… благо, бабка твоя оказала любезность.
Киваю.
Ото ж, оказала… и мне-то с этою любезностью чего делать?
— А ты, Зослава, вовсе старую забыла. Обижаешься за что? — Марьяна Ивановна присела.
— Нет. Работы. Много. Занятая…
Говорю и на зелье гляжу.
Варится.
Булькает.
И рано еще огонь гасить, рано… силою питать — самое время. А на душе вновь кошки скребут будто бы… ох, неспроста разговору эту завели. А у бабке я вчерась была, проведывала. Пряников принесла ей и еще ниток всяких, она-то у меня хоть и плачется, что глазами стала слаба, да без рукоделия не может.
— Занятая… и чем же ж? — Марьяна Ивановна улыбалась ласково-преласково. — Слыхала, Люциана учить тебя взялась… правда?
— Правда.
От того я не скрываю.
— И чему?
— Да… всему… понемногу… основы… — От не умею я илгать. И дивно. Правда-то простая, немашечки в том тайны никакой… учуся.
Пальцы свои ставить верно.
Говорить, чтоб слово Словом делалося.
Писать… чертить… да всякому и по-малости, навроде и проста наука, а без нее никак не выйдет из меня магички.
— Учишься… а зачем тебе, Зослава, эта наука?
Она сама погасила пламя под котелком.
— Как это зачем?
— Люциана у нас была честолюбива. Хотелось ей всего и своим трудом. Славы снискать. Магичкою стать… в прежние-то времена все больше мужчины магией занимались. И в том имелся смысл. Зачем на женщин время тратить, когда интересу ей — муж и дети? И забудет она, что за мужем этим, что за детьми, всякую науку… это у меня дар был велик, вот и не спрашивали, чего желаю… а ты… да, ты одарена, Зослава… но чего ты хочешь?
А того и хочу.
Дома своего.
Мужа.
Деток… обыкновенного. И чтоб жили душа в душу. И чтоб детки здоровы были… и чтоб бабка их понянчить успела, как сама того желает… жизни простой, смерти легкой.
— Не науки, явно… извини, но из тебя исследователя не получится. — Марьяна Ивановна протянула мне баклажку с воском. — Нет в тебе желания экспериментировать, того естественного любопытства, которое и дает в итоге результат. Я вот сегодня Ильюшку ругала. Но это так, чтоб не загорался. А то ж иные эксперименты до добра не доводят… батюшка его… не важно. Главное, что Ильюшке-то все не сидится, что мало ему всегда… и будет искать большего. И, глядишь, найдет. Ему наука не ради славы нужна, а ради самого процесса познания. Понятно?
Я пожала плечами. Не сказать, чтоб сильно понятно.
Это она про тое, что Ильюшка порой за книгою света белого не видит, да и не надобен ему свет оный, разве что к книге в придачу? И что любит он всякое… этакое… по-свойму вывернуть? Так оно и есть… а я что? Мне б писаное усвоить.
Намертво.
Кивнула.
Стою, мешаю воск, которому бы давно разойтись, зелье скрепляя, да и думаю, что разговора эта — неспроста. Бабка моя просила вразумить? Аль по собственному почину Марьяна Ивановна решила? По надобности некое?
— И вот возникает закономерный вопрос… зачем? Ладно бы тебе еще среди целительниц, все занятие пристойное для девки. Да и нужное. В Барсуках-то ваших целительницы нужны… жила бы себе, горя не знала… да и в прочиих местах. Полезное дело. Уважаемое. А ты куда поперлась? В боевые магики? Защиту магическую ставить?
Она фыркнула и велела:
— Прекращай дурить. Неси заявление, Фролка его мигом подпишет. И я против не буду. По знаниям твоим сразу на третий курс и переведу. Нечего тебе с молодыми дурищами делать. Ты девушка серьезная, ответственная… оформим тебя заодно на кафедру мою, скажем, на половину ставки.
— Чегось?
— Работать будешь, — ласково пояснила Марьяна Ивановна. — Травки там перебирать… а то лето ж идет, а рук не хватает. Прежде-то Милослава помогала, упокой Божиня ее душеньку. И чего с нею случилося? Никогда-то она прежде на сердце не жаловалась… а тут не выдюжило… ну да ладно, Фролушке видней… сказал — сердце, так оно и есть.
И глазоньки потупила.
Коснулась лба сложенными щепотью пальцами. Вздохнула будто бы тяжко, та в том вздохе мне притворство услышалось.
— Мы ж не о ней, мы ж о тебе, Зославушка. Вот станешь травки сортировать. Кого сушить, кого парить… кого вот на нарезку и в стазис. С этим бы ты управилася. Чай, работа знакомая… ты присядь, Зославушка, присядь… а то ж с тобою и словечком не перемолвишься. Всюду то один, то другой хвостом ходит. Почетне, конечно, да неудобственно.
Я и присела.
От удивления.
Нет, травы перебирать — работа и вправду знакомая. Небось в последние-то годы я сама их и перебирала. Бабка все на глаза жаловалась. Да и марудно сие, неприятственная. Посидишь денек, травинку к травинке раскладывая, после и плечи ноют, и спина болит.
И перед глазами мельтешит.
— Отвары какие попроще… настои… и платют тут неплохо, поверь… — И в глаза смотрит.
Платют?
Это хорошо, а то милости милостями, но свою копейку завсегда иметь охота. Да только мнится мне, что, пожелай Марьяна Ивановна, мигом желающие отыскались бы. Неужто средь выпускниц все-то при делах да при местах? Ладно те, которые при мамке да тятьке ждут и не чают, как в дом родный возвернуться. А вот девки звания простого?
Им-то и есть куда возвращаться, да…
Одно дело в каких-нибудь Барсуках целительницею жить. А другое — при Акадэмии… этак, глядишь, потиху и помалу в преподаватели выйти получится. Марьяна Ивановна, будто мысли мои подслушавши, продолжила:
— А диплом получишь… и на моем факультете ты его всенепременно получишь. Я своих девочек в обиду не даю… так вот, получишь и при желании тут останешься. Дам тебе для начала курс попроще. Скажем, будешь летом на практику выводить, травки показывать… или там методы сушки прочитаешь. Сдашь минимум преподавательский… помощником годик-другой, а там и сама… мне на смену… у меня-то годы не те…
И вновь вздохнула тяжко.
Это она от бабки набралася. Та-то вздыхать горестно зело умелая была. Бывает так вздохнет, что прямо сердце в грудях от жалости переворачвается. Спытаешь, чего, мол, сталося… а у нее горе какое, навроде мухи, что на варение села да попортила.
— Сердце-то ослабло… и спину тянет… сил никаких нет. Бывало, лягу и лежу, лежу… сяду и сижу, сижу… а чего сижу? Сама не ведаю. Охохоюшки… у всех у нас век недолог…
Марьяна Ивановна смахнула слезинку и елейным голосом продолжила:
— Ты уж послушай совета моего… я-то долгехонько живу… притомилась уже даже… не знаю, что Люциана задумала, да не выйдет у вас любви. Поверь моему опыту, не выйдет. Она хитрая девица… у всех взять сумела… не сказывала про то, как училась? Сама-то боярыня… славна, грозна… но что тут от ее грозности? Или сила, или знание… а у ней ни того ни другого… дома-то ее учили… кой-чему и учили. Как силу в себе держать, как здоровье беречь да красоту…
Я сижу.
Киваю.
Улыбаюся, мыслею вежливо, всем видом своим показывая, что слухаю превнимательно, ни одного словечка не пропускаючи.
И вправду же ж слухаю.
— Первый курс еще ходила… горделива ходила, плавала павою меж прочих… как же, одна девка на теоретическом факультете. Никто ей не ровня. Боярыни, которые целительству учатся? Так не столь умны, чтоб беседы с ними вести. Прочие — не родовиты… так и пошло, что год-другой, и осталася одна…
Марьяна Ивановна ложечку серебряную оглаживает.
Да на рученьки смотрит.
Надо же… вновь темны сделались и морщинисты, и перстней на них богато. Камни сияют, что радуга…
— А чем дальше, тем сложней учиться. Ныне-то вас по общим наукам гоняют, чтоб все едины стали, что бояре, что простые люди… но дальше — специализация пойдет. И вот тогда-то ясно будет, кто чего гораздый. Люцианушка, как дело до дела дошло, — Марьяна Ивановна пальцами щелкнула, слово подхватывая, — то и быстро сообразила, что не сдюжит сама. Честолюбие в ней имелось. А вот талант отсутствовал напрочь. Работать она могла, тут правда истинная, но когда идеи нет… а у Фрола идеи были всегда. Он сам не понимал. И теперь не понимает. Бывает скажет чего, а ты думаешь, как оно это сам не додумался до такого.
Марьяна Ивановна вытянула шею, заглянула в котел.
— Она-то и сообразила скоренько, что если к Фролу не прицепится, то и останется одна, а одиночество, Зославушка, не всяк человек сдюжить способный… да… и ничего-то, гляжу, не изменилось… учит она… чему учит? Кому эта ее начертательная магометрия нужна? А обряды? Шаманизм… понабралась глупостей… и тебя вон дрессирует. Зачем, спрашивается? Какая ей в том выгода?
И воззарилася.
А я что? Я молчу. Роту приоткрыла… как есть девка глупая, мудрым наставлениям внимающая. А самой… нет, не то чтобы и вправду… но если хоть краешком глаза глянуть… по ледку, как говорила… весенний ледок… тонюсенький…
…как у Люцианы.
…у всех есть тайны, и Марьяна Ивановна — не отличается от прочих. Так я думаю… думаю и поглядываю скрозь ресницы. Глаза бледные, но яркие… горят, что звездочки…
…звенят монетами.
Катятся по столу. Золотые да звонкие, только-только с монетного двора сошедшие. На одной стороне — птица сирин дивная, голосом золотым поет, разума лишает. На другой — царь-батюшка. Носат и грозен. Его-то Марьяна Ивановна не боялась.
Справедлив.
А вот сынок евонный — это беда… нельзя такого и ко власти, разорит он все, распылит. На баб, на глупства всякие. Это родителям мнится, что перерастет дитятко, перебесится…
Зачем, когда и так ладно?
Но бояре поддержат. Не все. Есть разумные, понимающие, что в разоренном царстве всем худо жить будет, но большинство-то лишь о власти и думает. При слабом царе Дума сильна. И каждый себя в ней первым думарем видит.
— Так вы мне поможете? — Юноша глядел на Марьяну свысока.
Боярская порода.
Мнит, что весь мир для него одного сотворен. И Марьяна живет исключительно, чтоб Никодимушке сподручней было.
— Чем же я, дорогой, помочь могу? — И сжимается душенька.
Сколько лет уж минуло… нет больше девки Марьянки, которая на своего хозяина снизу вверх глядела, с восторгом и почтительностью, с надеждою, что помилует, одарит, коль не бусами, то хоть словом ласковым. И хозяина нет.
И хозяйки.
И мужа, ею дареного. Но о нем не жалеет Марьяна. Тоже боярин, но захудаленький, оттого и поступился гордостью, взял ее в жены… у нее-то к тому времени сундуки добра полны были. И слава шла-летела по землице Росской. Многие приезжали, многие кланялись, в Марьяне лишь спасение видя. А она помогала. Поначалу просто потому, что могла помочь.
Потом…
…муженек золото к рукам скоро прибрал. И прочим добром не побрезговал… а вот на Марьяну до самое смерти своей, благо, не задержала его Божиня на землице, свысока поглядывал. Гулял, паскудина этакая, не скрывая, не стыдясь.
А что?
Она, холопка, потерпит. И так облагодетельствовал. Верно, тогда и почтения она лишилась последнего к званию боярскому… а то и раньше? Когда поняла, что болеют они не меньше, нежель простые люди. И кровь у них красная.
И сердце обыкновенное, четырехкамерное.
Жилы там.
Кишки. Все, как у всех, а он свысока… ни монетки малой собственным трудом не заработал, только и умел, что щеки дуть да шапку каракулевую носить. Ступал важно. Говорил… как со служанкою говорил. Но собою был хорош… повелась она на эту красоту.
Волос русый.
Глаз синий.
И сыночек ладным вышел, хотя и дурноват, в отца… а что тут сделаешь, кровь — не водица…
— Мне говорили, — Никодим в беседе глядел поверх Марьяниной головы, — что вы знаете, как сделать так, чтобы маг сильнее стал…
А золота принес два кошеля. На стол вытряхнул, мол, любуйся этаким богатством. Монеты разлетелись-рассыпались… и сынок вот до золота падкий был, правда, как и у отца, утекало оно меж пальцев водицей студеной.
Да и как иначе?
Гуляй, душа… да не одна, в развеселое компании. Сколько она говорила, совестила… упреждала даже, да разве послушает? От батьки вновь же набрался. Марьяна кто? Холопка дурноватая. А уж он-де кровей боярских, стало быть, умен.
Горе, горькое горе… отболела, казалось бы, душенька, но нет, жмет, мучит… уж как она просила… в ногах валялась, чтоб простил царь-батюшка… клялась, за двоих клялась… и не напомнила, сколько раз ее силой дети царские живы были.
Зря не напомнила.
Может, и простил бы. Царь хоть грозен, а справедлив. Но эти, псы его цепные, заголосили… прецедент. Где это видано, чтоб смутьяна миловать… небось за прочих тоже найдется кому попросить. И все-то — слуги верные…
…а Осип Ряженский с речью выступил.
Про закон.
И про то, что закон этот соблюден быть должен. Хорошо говорил, соловьи и те заслушались бы. И думцы кивали, мол, верно. Марьяне бы самой радоваться, что жива осталась, что не удавили ее и не лишили ни земель, ни богатства, ни доверия царского.
На словах не лишили.
А на деле… нет ей больше хода в покои царские. Другие нашлись. Не столь сильны, да зато без смутьянов в роду. И знать, и вправду перерос царевич свои болячки, коль Марьяну к нему не кликали.
Ничего.
Она подождет. Что ей осталось, кроме лет да внученьки?
— Золото забери. — Марьяна подняла монетку, которая на пол скатилась.
Птица сирин.
Царь носатый… он в глаза-то не глядит, а значит, мучит совесть. Или боится увидеть чего? Жаль, заглянул бы, Марьяна, глядишь, и углядела б сердце слабое… у иных болезней признаки таковы, что не всякий целитель заприметит.
Но ей ли дело?
— Значит, тебе сила надобна? — Она поставила монетку на ребро и к боярину подтолкнула. Та и покатилась солнечным колесом. — И зачем?
— Какое вам дело?!
Вспыхнул.
Вскочил.
И на место сел, сообразивши, что ныне он просителем явился.
Марьяна не торопила. Ждала, монетки собирая. Одну к другой и третью наверх… в казне золота много… царь давече, наградить ее желая, самолично отвел. Показал сундуки, доверху наполненные что монетами, что бревнышками золотыми, по мерке царской литыми да печатью опечатанными. Что шкатулки драгоценные, каменьев полные…
Пустое все.
И посуда золотая сердце не грела.
Броня. Оружие. Возьми, чего сама пожелаешь… она бы взяла, да не осталось уже желаний иных, кроме запретных.
— Правду говори, боярский сын. — Марьяна подвинула столбик из монет к самому краю. — Если и вправду желаешь стать сильней.
— А вы… можете?
— Могу.
— И насколько сильней?
Белый. И желваки ходят. Хорош. Зол… отец его любит. Гордится. Единственный сынок, наследник… дочерей, тех пятеро аж… но девки. Что с них? В чужой дом отдал и забыл… а Никодимушка — свет в оконце…
— Настолько, насколько сам пожелаешь. — Марьяна улыбнулась ласково.
…тяжко будет, когда свет погаснет. Ей ли не знать, каково это — век во тьме вековать.
— Если, конечно, духу хватит…
Оскорбился.
Оскалился, что конь злой да горячий. Как же это она, холопка, баба, да усомниться посмела в силе евонной… дурачок.
И ее сыночек дурачком был.
Так и не понял, что не игра это. Всегда-то матушка помогала… дурная, ох и дурная… и виновна не меньше, чем он… ну да ей свою вину ныне до конца веку изживать. А он… пусть примет Божиня беспокойного. Уж она-то ведает, что не было его вины.
Смутьян?
Какой из него смутьян. Неслух. Неуч, магии лишенный, он бы и так раньше в ирий отправился, да все своею смертью. А эта…
— Подумай, боярин. — Марьяна руки сложила. — Хорошенько подумай. Та сила, которой ты ищешь, она ведь и тебя сломить способная…
Не поверил.
Голову задрал. Взглядом окинул пылким.
— Стоит ли рисковать? Ты и без нее силен довольно. Зачем?
Не думала, что ответит. Но Никодим вдруг сел, плечи опустились.
— Она его выбрала. Его… х-холопа! А я… я…
Рукой махнул.
Слов не хватило? И смешно… и вправду смешно. Вот стоит, мечта девичья. Сама бы Марьяна, будь на лет на полста моложе, побежала бы за этою мечтой, понеслась бы, юбки подобравши. Все, что угодно, сделала, лишь бы глянул ласково.
А Люциане, стало быть, нехорош?
Смех, и только.
Вот только Никодиму не смешно. Белый, аж до синевы. Губы кусает. Глазами молнии мечет, глядеть страшно.
— А ты ее любишь. — Марьяна на стул указала. — Бывает… может, лучше сварить тебе, боярин, зелья отворотного?
Его аж перекосило.
Ну да, не бывает любови наведенной, она всегда только истинная, от сердца идущая. И ее дурачок так думал… отворотное зелье… тогда это казалось подлостью. Марьяна пыталась принять его выбор.
Видела же, что девка гонорлива.
Что не любит она.
Что…
Все одно пыталась. А надо было. Он бы ничего и не понял. Решил бы, что охладел к жене, а лучше к невесте… сразу надо было… но нет, тянула все, думала, что сам образумится… а потом ради внученьки, в которой видела искру истинного дара.
Как было сиротить ее?
Какая ни есть, а все одно мать…
И что вышло?
— Подумай. Остынешь. Забудешь. Найдешь другую, посговорчивей…
Набычился упрямец. Конечно. Не нужна ему другая, такая, которая сама любить станет, преданно и безмолвно, готовая ради этой любви сердце из груди вытащить. Сколько их было? Брал дар.
Игрался.
Бросал, наигравшись.
А они шли… несли к Марьяне обиды да слезы, молили дать приворотное. И пили горький чай, чтобы остыть, удивиться, как же вышло… устыдиться…
…и не ее вина, что стыд этот порой…
…нет, справедливо все. По заслугам. Божиня знает, как кому дорогу вести. И потому Марьяна подняла монетку.
— Что ж, если ты того желаешь, боярин, помогу я тебе… как помогу… расскажу кой о чем. Ныне-то магики все больше по науке… словоформы. Жесты. Черчение… а вот чтоб как в прежние времена… или ты силу подчинишь, или она тебя сломит… готов рискнуть?
…он был готов.
Это я еще увидела.
И то, как полыхнули ясные глаза надеждой… и даже поняла, на что он надеялся. Станет самым сильным, и тогда, быть может, она взглянет ласково. Если не полюбит, то хотя бы не отвернется, другого избравши…
— Что увидела, Зославушка? — спросила Марьяна Ивановна преласково.
А когда я не ответила — ох, не умела я быстро думать, — головой покачала.
— Опасный у тебя дар… и многие рады будут его использовать. Потому, коль не желаешь остаток дней провесть при боярине каком, которому возжелается твоими глазами чужую правду видеть, заблокируй.
ГЛАВА 14 Про Ерему-царевича и сделки тайныя
Ерема чуял на себе внимательный братов взгляд. И не знал, куда спрятаться.
Рассказать?
Тогда надо будет не только об обряде, но о человеке, без которого этот обряд не совершить… и значит, о разговоре… нет, можно было бы соврать про то, что лист заветный в библиотеке отыскал, да только… не поверят.
И что с него, с листа?
Сам по себе — ничто. Тот, который к Ереме подходил, знал, что делал. Переписваючи заклятие, половину взял да вымарал.
Да только и того, что осталось, хватило, чтобы связь ослабела.
Успокоилась луна.
И Елисей спать стал сном глубоким, беспробудным, почитай. И если так, то, может, и вправду полный обряд разрубит связующие нити?
Елисей станет свободен.
И Ерема…
…он остался в библиотеке, надеясь, что тот, который подошел однажды, вернется. И опасаясь этой новой встречи, и желая ее всем сердцем своим. У него было, что спросить.
— Ты идешь? — Лис задержался и носом повел, язык высунул, воздух пробуя.
— Иди. Я еще… останусь.
Братец кивнул.
Глянул с неодобрением — мол, прежде-то не было меж нами тайн. Прежде не было. И теперь не будет. Просто… дело такое… магия на крови. И если уж мараться, то одному.
Елисей и без того натерпелся.
Ерема открыл толстенный талмуд, который взял просто, чтобы было. Читает человек, тяга к знаниям у него прорезалась. И за то хвалы удостоен быть должен.
…книга пустая.
…а обряд повторить надобно… и приходится раз в три дня, на полнолуние, стало быть, чаще… или реже? Полное бы описание получить, тогда, глядишь, Ерема и разобрался бы. Без него он, что слепой, тычется носом в углы, ищет чего… не находит.
— Доброй ночи, царевич. — Он все же пришел, человек без лица.
— И вам доброй. Как мне вас называть?
— Мором.
— Смело.
— Как уж есть…
— И чего вам от меня надобно? — Ерема не поворачивался. Он чуял, стоит Мор в шаге всего-то, но этот шаг разделяет их не хуже пропасти.
Кто он таков?
Не друг.
Но враг ли?
Добродей, которому известно больше, чем должно быть известно обыкновенному человеку. Нет, Ерема не столь наивен, чтобы поверить в бесплатную помощь. Весь вопрос в цене.
— Мне казалось, это я тебе надобен, царевич…
Тишина.
Библиотека местная и ночью открыта. Дежурит при ней старичок из слабых магиков, про которого говорят, будто назначен он был на сей пост еще первым ректором. Врут наверняка.
Даже магики столько не живут.
Старичок был глуховат.
Подслеповат.
И хватало его лишь на то, чтоб обходить огроменные залы со светляком, пересчитывая оставшихся студиозусов. Да и того довольно. На книгах небось не одно заклятье наложено. Недозволенное не вынесешь, а понесешь дозволенное — так и метку получишь.
Но все одно тишина. Благодать. Дрожит неровный светлячок, и вправду на светляка похожий, в банке запертого. Если прислушаться, слышно, как похрустывает что-то, поскрипывает…
— Решился? — Мор первым нарушил тишину, и в том увиделся признак слабости.
— Еще нет.
— Тогда зачем?
— Интересно стало, что ты взамен попросишь.
— А если ничего не попрошу?
Такого не бывает. Или?
— Кто ты?
— Мор.
— Что тебе надобно…
Мягкий смех. И холод по спине. И слова.
— Мы, кажется, уже говорили, что надобно тебе. А я… я просто могу исполнить твое желание.
— Ничего не попросив взамен?
— Хочешь, клятву принесу? На крови? — Мор отступил вбок. Ереме не было нужды поворачиваться, чтобы видеть его. Серое пятно, а не человек.
Может, и вправду не человек?
— И в чем поклянешься?
— В том, что проведу обряд разделения сутей, как то сказано в книге. И что не попрошу взамен ничего…
— И что не причинит тот обряд вреда ни мне, ни братьям…
Снова смех. И такой легкий, будто родничок по камням бежит… не мужской… или все же? Под маскою любой прятаться может.
— В этом клясться я не стану.
— Почему? — Ерема все же повернулся. Неудобственно это — искоса за собеседником наблюдать. — Присядь, раз уж беседу беседуем. Или боишься?
— Разумно опасаюсь…
…и вновь почудилось нечто до боли знакомое.
— …твои братья… несколько резковаты. Никогда не знаешь, что выкинут.
— Ты и с ними…
— А то как же. Я со всеми говорил, но только ты пожелал беседу продолжить. — Мор все же отодвинул тяжелое кресло. — Прочие… кто боится, кто… видит не то, что есть… кто… не суть важно.
Ерема кивнул.
Может, и вправду не важно. Главное, что не у него одного тайна появилась. Выходит, каждый из них… нет, не солгал. Просто промолчал. И Емелька, который всегда все по правилам делает и тем втайне гордится, хотя гордость холопу ни к чему. И Егор с его непробиваемой уверенностью, что боярская кровь его над прочими ставит… и даже Лис… его душа, его половина… смолчал.
— Обидно? — спросил Мор, голову склоняя.
— Нет. Да. Немного.
Ему нет нужды врать.
— Но если думаешь, что обиды будет довольно, чтобы нас рассорить…
— Ссорят тех, кто дружен. — Мор присел.
Библиотечные кресла неудобны, верно, для того, чтобы студиозусы, коим посчастливится в обители знаний работать, преисполнялись уверенностью, что для степени ученой надобна не только ясная голова, но и железная задница.
— А вы разве друзья? Или вот братья, как вас учат? Нет, вы случайные попутчики, связанные чужою волей…
В этом имелась своя правда.
— Ты к ним привык, но дай вам свободу, и разойдетесь. Добре, если станете вспоминать друг друга.
— И все-таки…
— И все-таки, — эхом повторил Мор. — Та клятва, которую ты желаешь, слишком… расплывчата в своей формулировке. Обряд не причинит вреда тебе и твоим братьям? Но что есть вред? И не будет ли вредом вернувшиеся к Елисею способности менять свой лик? Сам посуди. — Мор сцепил пальцы, тонкие и бледные, паучьи какие-то. — Допустим, он не устоит перед желанием убивать. И убьет. И смерть эту не получится скрыть даже царице… расследование… охотники… и как результат — смерть твоего брата.
Ерема нахмурился.
Нет, притворством будет сказать, что он не думал о таком исходе. Думал. Всю седмицу. И потом еще одну. И снова… он почти утратил остатки сна, которые были, пытаясь понять, как поступить правильно.
Не знал.
Оставить все как есть? Им с Лисом плохо. И Лис сходит с ума. И, возможно, не только он, просто со стороны оно заметней, а себя Ерема не видит.
— И вот, логически размышляя, эта смерть будет итогом обряда. То есть я, совершив его, причинил Елисею зло. Или тому, кого он убьет. Вы ведь вместе держитесь, а значит, и цели будут близкими…
— Он уйдет…
— Не важно. — Мор покачал головой. — Уйдет. Останется. Главное, что он может погибнуть. И кровная клятва сочтет, что я виноват в этой смерти. Такая магия — вполне себе разумна. Нет, Ерема, подобную клятву я не принесу…
Если бы он стал уговаривать.
Убеждать.
Или соблазнять обещаниями, что все выйдет именно так, как желалось бы Ереме: свободу для обоих. И надежду, что Лис все ж останется больше человеком, нежели зверем. И со зверем управится. Ведь в той, заклятой книге наверняка имеются иные заклятья. И если бы Ереме позволили хотя бы пролистать ее…
Мор ждал.
И разглядывал Ерему. Не понять, то ли с насмешкою, то ли с укоризной.
Как быть?
Отказаться?
Мор уйдет, а Ерема останется. И Лис останется. И оба они сойдут с ума… и даже если расскажут обо всем… кому? Архипу? Фролу? И что они сделают?
Ничего.
— Я… — Ерема облизал губы. — Я согласен… если ты… и вправду поклянешься, что проведешь обряд разделения. И что этот обряд и вправду нас разделит. И что иного за ним нет…
Мор молча вытащил из широкого рукава черную свечу, которая вспыхнула бледным светом, и нож. Он рассек ладонь и не поморщился. Капли крови падали в белое пламя.
Сгорали.
— Я… клянусь сутью своей, силой своей, душой своей, что проведу над тобой, Ерема, и братом твоим, ныне нареченным Елисеем, обряд, именуемый обрядом разделения душ. И что, проводя, не извращу сути обряда ни словом, ни делом, ни молчанием, ни бездействием, ни иным способом. Да будут Богини свидетельницами клятвы моей.
За спиной раздался тяжкий вздох.
И холодом повеяло.
Ерема обернулся. А когда повернулся вновь, увидел, что Мор исчез. Куда? Кто знает. Только и осталось, что белое, будто выжженное пятно на столе. Его Ерема потрогал…
— Молодой человек, — скрипучий голос библиотекаря заставил вздрогнуть. — В читальном зале магию практиковать запрещено…
ГЛАВА 15 Об игрищах боярских и сватовстве
Гостя этого Кирей не то чтобы ждал, но понимал, что рано или поздно явится. И потому не удивился, когда мальчонка в алой шелковой рубахе, перетянутой дрянным пояском, протянул грамоту.
С поклоном протянул.
И со страхом.
И с любопытством. Небось никогда еще живого азарина так близко не видел. Оттого не спешил уходить. Стоит, глазеет, рот приоткрывши, запоминает. Будет ныне на боярском дворе развлечение — как станет рассказывать-пересказывать про диво дивное, девки все и заслушаются.
Печать на грамотке хрустнула.
Посыпался сургуч крошкой.
Приглашение.
В гости.
Составлено найлюбезнейше. Патоки налили — как не утонуть.
— Передай хозяину, что буду… рад… — последнее слово Кирей произнес так, что стало ясно и дураку — рад он не будет ни на медяшку, но раз приличия требуют, солжет.
Сложная эта вещь — этикет.
Утомительная.
Посыльный побежал — прямо пятки засверкали.
— Чего хотят? — Лис держался неподалеку. Опять приглядывает, волчья душа. И нос вон дернулся.
— Полагаю, шкуру мою у кровати кинуть. — Кирей повел головой. В шее хрустнуло. Спину кольнуло. Надо же, этак он и разваливаться начнет того и гляди.
Раны-то зажили.
Затянулись.
А нет-нет и дают о себе знать.
— А на словах если? — Лис отличался звериной понятливостью.
— На словах… просто-таки горят желанием пообщаться со мною в обстановке приватной. Беседы побеседовать…
Нет, точно задождит. Вот и ломит кости, крутит, особенно левую руку. Порой начинало казаться, что лучше б ее и вправду отрезали, чем так.
Кирей сжал кулак.
И расправил пальцы. Пошевелил каждым, пусть и движение это далось с немалым трудом. Ничего, скоро пройдет. Такие приступы если и случались — на счастье его, сие происходило редко, — то проходили быстро. И главное, что руки после слушались.
Огонь тоже.
— Понятно. — Лис поскреб за ухом. А потом тихо-тихо произнес: — Я перестал Ерему слышать.
— Что?
— Остальным если сказать, дергаться станут. А не надо. Может… просто… время выходит… а я перестал его слышать. И сны видеть.
Он замолчал ненадолго, потом добавил:
— Луна не зовет. Плохо.
— Может, к целителю…
Лис глянул искоса. Ну да, глупость Кирей сморозил. Где этого самого целителя отыскать, которому верить можно? Да так, чтоб целитель оный, теоретический, не пришел в ужас от того, что особа царское крови перевертнем оказалась.
Еще слух пустит…
— Нас связали. Ты знаешь. Давно, — Лис по-прежнему говорил тихо. Кратко. А значит, волновался. — Думаю. Заклятье износилось? Одежда носится. Обувь. Заклятье?
Он опять замолчал и уставился, не на Кирея, на скворца наглого, что по птичьей своей надобности забрался на забор и сел, распушил черные перья. Клюв приоткрыл.
Дышит?
Лис точно сказал бы, он слышит и дыхание птичье, стук маленького сердца.
— Не знаю… в теории возможно. — Кирей присел. — Любые заклятья время от времени нуждаются в подпитке. Если не подпитывать, то заклятье развеивается. Да… но обряд… если бы знать подробности…
— Приходил человек. Ко мне. К Ереме. Я знаю, что приходил. Ерема не сказал. Молчит. И сердится. Устал. Он не волк. Я не человек. А привязали. Я тоже устал. Человек говорил, что может отпустить… я думал, он снова придет. Нет. А Ерема молчал. Почему?
— Спроси.
— Обидится.
— И что?
— Не знаю. — Лис опять задумался. Они с Еремой привыкли жить одну жизнь на двоих, и сама мысль о том, что брат способен скрыть что-то, его пугала. — Я подумаю.
— Подумай.
Кирей тоже думал.
О том, как бы до лета дотянуть. Пара месяцев осталась, а там… там или выйдет все как задумано, или он, Кирей, умрет. И тот и другой варианты в принципе устраивали.
…еще бы родственничек дорогой дурить бросил.
Боярин, мать его.
К вечернему визиту Кирей готовился старательно. Коль уж желает урядник лицезреть наследника престола, так тому и быть…
…город не степь.
Тесно коню.
Шумно.
И встряхивает он гривой, скалится зло. Тронь бока, и полетит, понесет по узеньким улочкам, да на простор, на волю… обоим охота воли.
…чтоб земля дрожала, отзываясь на удар копыт. Чтоб ветер в лицо хмельной. Чтоб кровь полыхнула. И лететь, бежать, не от города, но к тонкой черте горизонта, хотя ж и зная, что никогда его не достигнешь.
Нельзя.
Не время.
И смиряется конь дивный, ступает величаво, словно ведает, что несет не лишь бы кого. Сияет драгоценным шитьем попона. Переливается самоцветами упряжь. И расступаются зеваки.
Царевич едет.
Едет…
Сидит. Глядит перед собой, ибо не пристало особе важной головой крутить. Подбородок задрал. Рукой бок подпер. Хорош. И самому смешно, да смех этот…
…сегодня же донесут Кеншо-авару, который — о диво дивное — не возвернулся в степи с посольством, но остался в царстве, чтоб торговлю ладить. Будто бы не было никого, кому бы сие дело доверить можно.
…донесут, доложат… кто соглядатая? Та ли молодка с ведром, что застыла, рот раззявивши. И глядит влюбленно, небось этакой красоты не видела? Или просто спешит запомнить все, чтоб рассказать тихому человечку, который за сплетню верную монеткой пожалует? А может, не она, но мальчишка? Мальчишек на улице много. И что за диво, если привяжется такой? И не один… проведут от Акадэмии до особняка урядникового… или не они, а купчишка в дрянном кафтане. Сразу видать, дела его плохи, отчего б и не поправить золотом азарским?
Нет, гадать вечность можно.
Не угадаешь.
Остается сидеть.
Ровно. Прямо. Будто и не мерещатся в подворотнях стрелки. А что, амулет амулетом, да не всякую стрелу он отведет… родственничек небось на заговоренную расщедрится. Или нож… или яд старым азарским обычаем. И страх привычный оживает. Да с ним Кирей справится.
Всегда справлялся.
Улицы-улочки… велика столица…
Дымна.
Людна.
И в толпе не разглядеть лиц… конь всхрапнул, шаг замедлил. Устал? Нет, дивный конь, такой день-деньской бежать может по степи, а и потом не покроется…
— Боярин, кинь медяшку! — под самые копыта выскочил юродивый. — Кинь, кинь… медяшечку кинь! А я уж спляшу!
И пошел вприсядку, коленца выкидывая.
Трясет косматой головой.
Подвывает сам себе, будто поет. Трясутся руки голые, перекатываются плечи, одно другого выше.
— Кинь монетку за старание…
…плеткою бы его… небось нашлись охотники, вон, исполосованный весь… глаз гноится, зубов почти не осталось. И руки-то, руки… калечные, ломаны и срослись неровно. А левая без пальцев. И Кирей таким бы быть мог… почему нет?
Сложись все иначе.
На цепь посадили бы. Водили бы на потеху народу. Вона, хохочут, не то над юродивым в его старании, не то над Киреем, не способным избавиться от докуки.
— Держи. — Кирей вытащил из кошеля пригоршню серебра. Монетку кинул юродивому, который ее и не увидел… нет, отберут. — Эй ты… поди сюда.
Он поманил из толпы бабу, которая на юродивого глядела, как почудилось, с жалостью.
— Знаешь его?
— Так то Микитка, боярин. — Баба заробела. — Он тихий. Его в маленстве конь потоптал, от и вышло… с мамкою живет, та старая, не доглядит.
— Понятно. — Кирей протянул горсть серебра. — На, передай его матери. На пропитание.
Народ зашевелился.
Зашептались.
Завидуют? И на бабу глядят волком. А она на деньги воззарилась с удивлением, будто не верила, что этакое богатство перепало.
— Отдашь? — спросил Кирей.
И вздрогнула баба, избавляясь от морока жадности.
— Божиней клянусь.
— От и хорошо. — Кирей снял кошель. — А это тебе… за доброту.
Ныне пойдет по городу сказка гулять-перегуливать, обрастет враньем, да и пускай себе. Пусть шепчутся, что богат азарин, едва ль не самого царя богаче. Что щедр он. Что…
…а его ждут.
Вона, улочка осталась.
И переулочек.
— Боярин, — окликнул юродивый Микитка, переломанною рукой монетку подбирая. — Не ходи тудою… там злые люди.
— Да?
Конь стоял.
И ему одному, доставшемуся едва ль не обманом, но в том не было Киреевой вины, он верил.
— Били Микитушку… гоняли Микитушку… а у самих самострелы! И стрелы огроменные! Сказали, иди отселева, иродище… а Микитушка забоялся!
— Спасибо…
…может, и примерещилось.
Но конь не идет.
И улочка темна, а переулочек узок. Тесно тут дома стоят, прилипли стенами друг к другу, срослись намертво. И окошки в них узенькие, что бойницы. А крыши низенькие. Стрелять с такой сподручно, если людей поставить грамотно — а мнилось, найдутся у дорогого родственника грамотеи — перекроют отступление. С двух сторон…
…с трех.
Если не с четырех сразу. Пальнут… глядишь, да пробьет какая из стрел щит, войдет в сердце. А если и не войдет, то хватит махонькой царапины.
— Здраве будь, боярин. — Микитка поклонился. — Гореть тебе весело… и не ходи к морю, там ваших не любят, к горам бери. В горах люди иные, там не будут выспрашивать, откуда вы с женою явилися… не принято…
Баба Микитку за руку взяла, зашептала что-то быстро, спешно, то и дело на Кирея оглядываясь. Боится, что осерчает он с таких речей?
Нет.
А ведь про море он никому не рассказывал. Ни одной душе живой. Да что рассказывать, он и думать-то о море лишний раз боялся… мало ли… и откуда тогда?
…сам не решил.
…море манило. Кирей читал, что оно на степь похоже, только из воды. Бескрайняя синяя гладь… он озера видывал, и они были удивительны, безбрежными казались иные, но вот чтобы море…
…а горы пугали. Пару лет тому, когда вновь переехали, куда — им не говорили, да и не имело то значения, но горы были видны, стало быть, к самой границе царства Росского. Сине-зеленая гряда, обманчиво близкая, обманчиво низкая. Будто из цветного стекла отлитая.
Еська, дурень, решил, что доберется.
Три дня в лесу его искали.
Лис вышел по следу, нашел бестолкового на сосне, куда его медведь загнал. Еська и сам вспомнить после не мог, как на сосну эту, огроменную, ветвей лишенную, вскарабкался.
А горы ближе не стали.
Значит, туда?
Почему бы и нет…
Коня Кирей повернул. Если взять по Малокузнечной, оно, конечно, дольше будет. Да и улочка эта неудобная, не мощена, настилом не уложена, в яминах она, грязью по весне полных. По такой коня благородного мучить ни один боярин не станет.
Не на то ли расчет был?
Но другое интересно, если правду сказал убогонький, то… откуда узнали? Грамота заговоренная, а такой заговор снять непросто. Мальчишка вряд ли правду знал. Отследили? Возможно. За Акадэмией давно наблюдают, тут ничего удивительного нет… и проводить мальчишку до подворья просто. А дальше… дальше теория… может, и не знал дорогой родич.
На удачу людей послал.
И была б за ним…
…а может, и не на удачу. Боярину что? Ему все едино, с которым наследником договариваться.
Ждали.
И ворота распахнулись. Подскочили холопы, один спину согнул, боярину подставляя. Другой коня под уздцы перехватил. Попытался.
— Не стоит. — Кирей сам спешился, потянулся, разминаясь. Кости ломило. Точно к вечеру задождит, хотя ныне на небе ни облачка.
Ясное.
Высокое.
Как море, которого ему, судя по всему, не видать.
— Так… — Холоп замер, не зная, как быть. Небось не отправишь боярина на конюшню, самолично коня расседлывать, хотя ж и конь этот диво, какого во всем Росском царстве не видывали.
— Показывай. — Кирей не доверит Ветерка чужим людям.
И тот, благодарный, ткнулся бархатным носом в шею, дыхнул, напоминая, не ты ли, Кирей, обещался за хозяина отомстить?
Не забыл ли?
Не забыл.
Сочтется… этого перекрестья не минуть.
А конюшни у боярина знатные. Из камня сложены. Потолки высокие, полы каменные. В загонах на полу мягкие опилки лежат, да видно — меняли недавно. И навряд ли к Кирееву приезду.
Холоп услужливо дверцу распахнул.
— Может…
— Воды принеси, — велел Кирей.
И конь вновь вздохнул. Тесно ему было в городе, и конюшня, сколь бы ни была хороша, а все не то, чего душа желала.
— Потерпи. — Кирей провел ладонью по горячей шее. — Скоро уже…
Он ослабил подпругу, после подумал и вовсе снял седло. Коль выпадет из гостей быстро уходить, то некогда станет с ремнями возиться.
Недоуздок оставил.
Оно, конечно, и за гриву уцепится, если нужда выпадет, но со сбруей оно как-то привычней.
Растереть не успел…
— А я все гадаю, куда ж это гостьюшка наш долгожданный подевался? — Рязенский урядник больше всего походил на быка. И не на благородного тура, которого землепашцы лесным царем именуют, но на быка обыкновенного, к стаду коровьему приставленного.
Не сказать, чтоб высок.
Широк. Кряжист.
Голова с лбом покатым крепко на плечах сидит, шеи, той почти не видать. И мнится, что нет ее вовсе. Нос широкий.
Ноздри вывернуты.
Губы лупаты и блестят, что намасленые. Боярин их то облизывает, то покусывает.
А безбород.
И удивительно, потому как не в росском обычае это…
— Да вот. — Кирей похлопал коня по шее. — Норовистый. Как бы не покалечил кого…
— Если и покалечит, то за дело. — Игорь Витюйтович Жучень двигался нервозно, дергано, и виделось в том волнение…
С чего бы? Не с того ли, что не чаял уж гостя дождаться?
— А хорош… хорош… и вправду, что ль, от водяного прижитый? — Он остановился у загона и губы облизал. — Продай?
— Нет.
— По весу золотом дам…
…было бы у него это золото. Храбрится боярин, пылит золотым песком в глаза недругов, мол, все-то у него ладно. Полна казна самоцветами, что ни выезд — то люду забава. И кидает нищим деньгу полными горстями, а шептуны верные народу весть несут — выйдет из Жученя славный государь.
Кровь-то сильная.
И город под его рукою цветет да процветает. И сирым он помогает, и убогим… для сирот дом построил специательный, почтенные вдовы там живут да вместе детей ростят, наукой учат…
…коровы чистым маслом доятся.
…а куры яйца несут через одно — золотые.
— Нет. — Кирей забрал у холопа ведро с водой, поставил у дверей.
— Не запалишь?
— Он умный. Да и не так далек путь был, чтоб притомился…
Шкура блестит, переливается, и сам конь, дивный, боярина манит. Ишь, вперился взглядом, небось уже своим полагает. Не коня ли ему обещали? Нет, конь хоть и хорош, а короны не стоит. И стало быть, конь — это так… небольшим подарком новому другу.
— Закрывать не станешь? Смотри, а то сведут…
— Не стану.
Доска дубовая на дверях, но конь и ее вынесет, силен он иною волшебною силой, но к чему имущество портить?
— Да и кто сведет-то, боярин, с твоего подворья? — Кирей в глаза глянул.
Глянул и не разглядел.
То ли серые, то ли синие, а то и вовсе чернотой дурною отливают. Нехорошие эти глаза. И глядеть в них неприятно.
— Что ж, дело твое, азарин. Так, может, в дом пройдем? Стол стынет. Уж моя-то хозяйка расстаралась… даром, что помирает. Не помрет никак. Вот скажи, азарин, вправду говорят, что у вас столько жен можно брать, сколько восхочется мужчине?
— Не совсем. Столько, сколько содержать он сумеет.
— Но не одну… а у нас-то… женился — терпи. А что она едва-едва одного ребенка вымучила, так кому интересно? Нет, другой бы сослал в монастырь, пусть сидит, грехи замаливает, а я вот…
Он говорил громко, нисколько не стесняясь бледной женщины, что вышла встречать гостя. Она же сделала вид, будто не слышит.
Поклонилась.
Подала кружевную салфетку с куском хлеба.
— Прими этот хлеб и гостем вступай под этот кров…
— Да хватит уже… — отмахнулся боярин. — Набралась блажи, никто тут…
— Благослови твой дом и тебя Божиня…
Кирей хлеб принял с поклоном.
— Иди уже… немощная… видишь, сынок твой носу домой не кажет… бестолочь. Неблагодарный…
Стол был богатый.
Нашлось тут место и перепелам, в клюкве тушенным, и рябчикам, и утице с кислою подливой. Олений бок и ягнячьи ребрышки. Возлежал посеред моченых яблок поросенок, целиком зажаренный. Стояли лебеди печеные, фазаны да цесарки…
…грузди соленые.
Опята печеные… грибов в Росском царстве множество, и не все съедобны. А вот мясо с острою подливой неплохо миндальную горечь скроет.
И вино лишним будет.
— За здоровьице! — Боярин поднял тяжеленную чашу. — Иль не пьешь?
— Магикам не рекомендуется. — Кирей наполнил свою водой.
…рыба печеная, рыба соленая… и все-то пряное да острое. С того ль, что любит боярин откушать — вон, развязал пояс, кафтан распахнул, волю брюху давая, и ест сам, причмокивая, не чинясь. Сок жирный по пальцам течет, и он, ничтоже сумняшеся, пальцы оные о бархат кафтана вытирает.
Прихлюпывает.
Вздыхает.
И так у него это смачно выходит, что хоть был Кирей сыт, а все одно есть захотелось.
— Магики… куда ни плюнь, одни магики… человеку простому совсем житья не стало. А ты чего вылупилась? Иди уже… болей… хворая… — Рязенский урядник рученькой махнул, и боярыня повиновалась.
Бледна, что тень.
Но… не сказать, чтобы вовсе нездорова. Нет, Кирей не был целителем, однако болезни смертельные красили человека чернотой. Боярыня же была светла.
И значит, проживет еще долго.
На свою беду?
— Сколько я на нее истратил! Одного целителя, другого, третьего… и каждый только руками разводит, мол, не знаем, отчего у нее здоровье-то такое… иные-то мужу и троих родят, и четверых… Аненникова ажно семым разрешилась. А ведь предлагали ее…
…а ведь о застольях, боярином учиняемых, по городу слухи всякие ходили. Про паштеты из соловьиных язычков, про кубки, из цельного бурштына точеные, про… да про что только не сказывали, спеша расписать, до чего богат боярин.
На Роси бедного царя не потерпят.
Только пыль все, пустота. Давно уже казна разошлась. В долгах боярин, что в шелках, только долги не греют. И те, кто деньги ему ссудил, назад их ждут, им-то гульба этакая не по нраву, да и шансы у боярина на престол малые.
…если, конечно, не упрочит.
— А эта родила, что вымучила… едва-едва разрешилась. Уже и давили, и резать хотели, так дед не дал. Глядишь, если б порезали, то и иначе все было бы…
Кирей кивнул.
Отщипнув хлебную крошку, он катал ее в пальцах, разглядывая и стол, и боярина говорливого, и убранство…
…и ведь не скажешь правды. Нельзя. Не поймут.
Обидятся.
И обиду затаив, однажды сторицей возвернут. А если и не обидятся, то возвернут просто так, потому что случай выпадет такой. И как быть?
Устал.
Простора.
Свободы. Роскошь недозволенная… что золото, каменья… коня бы и в горы… в горах, говорят, воздух чистый и орлы живут, у которых под крылом дом поместится, а то и два… добыть бы такого.
А он тут Рязенского урядника слушает.
— Потом-то только скидывала… тьфу… я уж и царю челобитную писал, мол… бесчадная она! Ан нет, жрецы озлобились… сына родила… это еще поглядеть надо, от кого нагуляла! — Боярин стукнул кулаком по столу, да так, что кубок подскочил, упал, расплескав остатки вина по белой скатерти. — На меня-то не похожий! Вот ты сходство видишь?
Кирей склонил голову набок.
А интересный вопрос.
Сходство? Не то чтобы ему Лойко Жучень был по нраву… чужой. К рыжим он привык, а эти двое, взятые матушкой не то из жалости, не то по случаю, все еще чужими и оставались.
Но сходство…
Иные жесты.
И Лойко крепок, но иначе, он плотно сбит, а все ж высок и статен, чего боярин лишен.
— Вот! — Молчание гостя тот расценил по-своему. — И все это видят! Я уж ее за косы таскал, от кого нагуляла… призналась бы, покаялась… так нет, божится, что мой сынок…
— А кровь…
— Магики? Что они могут… скажут, что велено… небось, нету им веры ни на ноготочек! — Боярин мизинец корявый оттопырил. — Все сговорилися. Дед ейный тоже магиком был. И батька с даром… свои там везде, вот и дурят мне голову.
Он всхрапнул, и вновь получилось как-то по-звериному, со злобой. Вперился в Кирея красным глазом.
— Он-то другое сказывал?
— Нет.
Лойко Жучень если и имел чего сказать, то помалкивал, что было в высшей степени благоразумно.
— И верно. — Боярин пальцы облизал. — Дед-то евонный, ее батька уперся… одиный внук. Ему-то и внук, как ни крути, от дочки-лярвы… а мне-то что? Наследство… как будто оно мне нужно.
— Нужно. — Кирей понял, что бесконечно устал от этого разговора.
Ему бы вернуться.
Пройтись по Полигону, по дорожке, не думая ни о чем… разве что о земле под ногами и небе, которое ныне темнеет поздно. О скором дожде. О лете…
…свободе.
…горах и орлах… интересно, и вправду ли они так огромны, как пишут? Способны утащить горного яка… яков Кирей видывал, косматые здоровущие быки…
— Нужно, — повторил он, отодвигая золотой кубок. — Вы почти разорены. Точнее, вы разорены, но упрямо не желаете этого видеть. Вы дали свои земли на откуп. И доходы с них давно идут в карман другим людям. А людям этим, которые пришли на пять или десять лет, плевать на то, что будет с землями дальше. Они тянут из них все, что могут… а могут многое. И вы не столь глупы, как пытаетесь казаться. Вы отдаете себе отчет, что когда земли вернутся к вам, их придется восстанавливать… а на это вновь же нужны деньги.
Кирей подкатил ягодку клюквы.
Моченая.
И кисловатая. За этой кислотой вновь же можно спрятать яды.
— А вот у вашего сына есть земли… обильные. Богатые. Доставшиеся ему от деда. В обход вас. И вам это кажется несправедливым, верно?
— Много говоришь, — хмуро произнес боярин.
И вытер рукавом сальные губы.
— Сколько есть. Что вам нужно?
— Если такой умный… сам скажи.
— Корона. В вас есть капля царской крови, но этого мало. В списках наследования вы на каком месте? Во втором десятке? И это вас не устраивает… вы ведь жену выбирали не только за богатство, у нее прав побольше. А Лойко — единый наследник с двух ветвей… так? Не станет царевичей, случится какая беда с Ильей Мирославовичем, тогда, глядишь, и о других наследниках вспомнят.
Боярин откинулся на стуле и от холопа, с кувшином вина сунувшегося было, отмахнулся.
— Славно баишь…
— Чего, казалось бы, проще… выдать девку Батош-Жиневскую за сыночка. Она по прямой линии царевна, он — тоже царской крови, все законно и ладно… что не пошло? С Лойко договориться не сумели? Так и не простил вам своей сестрицы?
— Дурак!
На лице боярина проступили красные пятна.
— И она дура… возомнила себя… тьфу. Плюнуть и растереть. Нет, носится со своею обидой, как девка с новыми чоботами…
Ну да, чужие обиды всегда кажутся пустыми, лишенными сути. То ли дело собственные.
Кирей мог бы сказать.
Пожалуй, многое мог бы сказать. Но не стал. Достал собственный кубок малый, который всегда с собою носил. Водой ключевой наполнил из своей же фляги.
Пригубил.
— Я ему… царем бы стал… стал бы…
…если бы согласился послушать мудрого батюшку… что он попросил? Помочь от царевичей избавиться? Или от Ильюшки? Или ничего еще не просил, но Лойко сам все понял.
Очередность установлена не им.
И пусть бояре закричат, что Жучень им надобен в цари, да все одно останутся верные, а значит, смута. И чтоб упредить ее, надобно будет избавиться.
Ото всех, кто кровь царскую имеет.
Лойко понял.
Отказался.
По этим ли резонам, по иным каким, но отказался. И тем уже был Кирею симпатичен.
Не бывает власти, чтобы руки чистыми были. А раз все одно пачкать их придется, то уж лучше кровью нежити… или вот орлов… как-то ж добывают их?
— А он… дурень. — Рязенский урядник рукой махнул. — Как есть дурень… магик… тьфу…
— От него ведь тоже избавиться надо будет.
— Что?
— Если он на корону не согласен, то почему бы вам ее не взять? Вы мужчина не старый. Женитесь на девчонке из Батош-Жиневских. Она здоровая, надо полагать. Прямая наследница, прямее некуда… если, конечно, случится ее братцу, скажем… захворать.
— Он с маленства болезным был, — пробасил Жучень, кубок пустой протянув. И полилось в него вино красное, густое. Интересно, он холопу так доверяет? Или после Киреева ухода поднесет ему угощение особое? А может, немого да глухого при себе держит, как отец?
Тот еще скопит, чтоб не было у рабов иного смысла в жизни, кроме как служить своему кагану… и менталисты помогают, чтоб уж наверняка. И окружают кагана рабы верные, сердца которых горят любовью к хозяину, горят и сгорают в год или два… а там и новые вспыхивают.
Недолгое это дело.
Главное, что от любой беды собою заслонят. Уберегут.
— Как и ваша жена… в монастырь вы ее отослать уже не сможете. Слухи пойдут. Скажем, о том, что второй ваш брак недействителен, коль первая жена жива… конечно, по новым порядкам в монастыре она от мирского отрешится. Но староверы не признают вторых браков. А раз так, то и детей, в нем рожденных, не признают… сынок ваш опять же вряд ли позволит мать обидеть.
Боярин пил.
Глядел поверх кубка.
Что видел? Кирей надеялся, что видел нужное.
— Вот и придется устранить… кого? Царя? Ему недолго осталось. Как бы еще и не помер раньше времени… не испоганил ваши планы.
Боярин фыркнул.
А взгляда не отвел.
— Царица-матушка… вы ее ненавидите… ваше личное дело, но вот живой не оставите… это уже политика. Царевичи… вы не станете разбираться, кто из них кто. Ни один вам не годен. Поэтому всех порежете… думаю, вы не один, если так осмелели. Что дальше? Илья… если разбираться, он прямой наследник. Пола мужского, как то надобно. Возраста подходящего. Норовом смирен. Учен. Чем не царь?
Засопел собеседник.
Наклонился.
А глаза-то кровью наливаются. Ох, не по нраву ему Илья… и значит, есть такие среди Думы, которые поговаривают, что ближняя кровь лучше дальней.
Надо будет упредить Ильюшку. Он парень тихий, незлобливый… в книгах весь. Понимать-то понимает, что грозит ему, да понимания одного мало. Привычка нужна.
Кирей яблоко со стола взял.
Отер.
Снял кожицу своим ножом. Повертел в пальцах, будто бы любуясь… чисто… нет следов от укола, нет пятен подозрительных. И пахнет яблоком, как и должно.
— Ваша жена… ваш сын… как-то многовато выходит. Не кажется?
— Не твое дело меня судить! У самих-то… батька твой небось как на кошму сел, не помиловал родичей прошлого кагана. Всех удавил, и детей малых, и баб, чтоб не понесла какая… а ты меня стыдишь.
— Он удавил. Не я.
— И ты удавишь, когда твой час придет. Цена такая… за все в этой жизни платить надобно.
И прозвучало это… да, неубедительно прозвучало.
— Неужто ты сам помилуешь кого? — Боярин глядел на яблоко с насмешкой, мол, больно надобно тебя, нечисть азарская, травить.
Может, и ненадобно.
Да осторожней будешь — дольше проживешь. Сие правило простое Кирей всей шкурой своей усвоил. И отступать, демонстрируя не то доверие, которое ноне с дуростью равно будет, не то лихость, что та же дурость, но с другого боку, не собирался.
Он откусил кусок.
Прикрыл глаза.
Расслабился, позволяя себе насладиться яблочной кислинкой. Правильный вкус. Такой, как и быть должен, еще бы боярина убрать… вот с матушкой Лойко он бы иначе поговорил. Не то чтобы отобедал, нет, не настолько он глуп, но просто рассказал бы… скажем, о вчерашнем дне.
И зелье черноягодниковом.
О коровах, которых Лойко проведывает со всей ответственностью, даже чистить сам пробовал, примеряя роль будущего владельца. О полосе. О магии. Кирею отчего-то казалось, что найдутся у них с боярыней общие темы.
А вот об орлах он никому не скажет.
Кто их, орлов, ведает. Может, и вовсе их не осталось… а если есть, то придет время и Кирей увидит.
— Помилуешь, — хихикнул боярин. — Ты ж добренький… отправишь братца малолетнего куда подальше. Запрешь в поместьице каком, чтоб поплоше. Своими людьми окружишь, только не забудешь. Будешь жить да гадать, не нашелся ли среди тех людей предатель. А то ведь сильный каган многим не по нраву. Вот и сменять бы его на иного… он-то и есть, законный, по крови… найдутся охотники, верно?
— Может, и так.
О том Кирей не думал.
Не хотел.
А боярин все на свой лад перевернул. Он-то иного складу будет. Недовольных — под пяту, негодных — на плаху. А тех, кто опасен, после плахи сжечь и пепел развеять, чтоб ничего, ни имени, ни памяти не осталось.
Не повезло Лойко.
— Может… — Боярин тоже яблочко принял, подкинул на ладони и зубами впился. — Приходил ко мне давече человечек… долго распинался… о том, что один в поле не воин, что не сдюжу я против всех-то… про долги напоминал… помочь обещался, что с ними, что с этой… прости Божиня, женушкой.
Боярин голову наклонил, и высокий лоб его показался еще покатей, еще толще. Небось этакий лоб и не всякая сабля с лету рассечет.
— И взамен-то малость просил… как приедет в гости славный Кирей, с которым я породниться желаю, так угостить его вином, или мясом, или еще чем… главное, чтоб от души. Для гостя-то мне ничего не надобно…
— И чем угостить?
— Да вот. — Рязенский урядник поставил на стол пузырек махонький, из горного хрусталя сделанный. — Саламандрова слеза… редкая штука, я узнавал. Дорогая.
Прозрачен хрусталь.
И пузырек этот пустым глядится.
— На от, — боярин ткнул пальцем. — Поглянь… хорош подарочек?
Саламандровы слезы… про них Милослава рассказать не успела. Или этот курс Марьяна читать станет?
Редкая тварь для царства Росского, а вот в степях, на выжженных просторах озер, в которых не вода, но алая лава кипит, саламандры во множестве водятся. Только попробуй, добудь ее, если воздух над озерами горяч до того, что сухой лист вспыхивает.
Да и саламандры норовом добрым не отличаются.
Впрочем, имелись у отца умельцы-заклинатели с дудками костяными.
— Хорош. — Кирей протянул руку. На мгновенье замер. Саламандров яд — хитрая штука. Хватит и капли на язык, чтоб просочилась эта капля в кровь.
Смешалась с огнем.
И с ума свела.
Полыхнет человек… а с азарином что станется? Явно ничего хорошего… сила, внутри запертая, свободу обретет.
— От и чудно. Люблю, когда гость доволен.
Кирей все ж коснулся хрусталя.
…а если на кожу? Саламандровы слезы прозрачны. Но на открытом воздухе быстро силу теряют… и стало быть, глупо тратиться, пузырек обмазывая. Иные яды есть. Но ни одного, который следов бы не оставил. А значит, можно принять удивительный дар.
В хозяйстве пригодится.
— Что ж не воспользовался?
— Да вот… слышал, что такую тварь, как ты, не всякая отрава возьмет. Так к чему рисковать?
— Лукавишь…
— Есть такое. — Рязенский урядник довольно осклабился. А зубы у него были хоть и желты, но крупные, ровные. Целые. — Подумалось мне, что с тобою договоримся… сынок мой… царевичи… я ж не прошу тебя собственные рученьки марать, раз уж ты таким чистоплюем выродился.
Прозвучало сие отнюдь не похвалою.
Но Кирей ехидцу пропустил мимо ушей. Боярин же, яблоко дожевав, крякнул, хлопнул ладонью по раздувшемуся животу.
— Эх, грешен, грешен… к чревоугодию… от женки своей, если б охота была, я б давно уже… и никто б не осудил. Сама плакалась всем, что хворает. А когда зело хворый человек возьмет да помрет ненароком, то кто ж тому удивится? Но нет, живая вон… ходит, душу мотает видом скорбным. Дескать, вся такая мученица… сынок мой, наградила Божиня чадушком, своего счастия не понимает. Но ты с ним, думается, скорей договоришься, нежели я. И верно ты судил, азарин, но неправильно. Может, и нашлись бы те, кто готов был меня на царство крикнуть, но царство это было б недолгим… да… кто я? Свой среди своих… старый… сердечко пошаливает. Чревоугодничаю без меры… нет, народ меня любит, но кто его слушать станет? А вот Лойко — дело иное… вразуми бестолкового, что жениться ему надобно, и на девке правильной. Меж собой лаяться мы и дальше будем, не без того…
Он поднялся.
Двигался тяжко, сгорбился, точно на широченные плечи его тяжесть немалая легла.
— Я, может, не самого лучшего свойства человек, однако же ж… нет, не я им надобен… не я управлюся… а вот Лойко, он сумеет…
Кирей кивнул.
Пожалуй, и вправду сумел бы. Он боевитый, не тихий книжник, навроде Ильюшки, которого за сильную разумность опасались. Мало ли, что в ученую его голову взбредет-то?
Нет, при поддержке…
…молодой. Не глуп, но и умником не назовешь. Аккурат такой, который прислушается к разумным людям, ежели оным благодарен будет за помощь.
…хорош собой. Народ красивых царей любит.
…оженить правильно, а там…
— Не пойми превратно, но… я не смутьян. И царю клялся. И клятву блюду. И до самой его смерти блюсти буду. Ему, а не ей. Появилась не пойми откудова… и родила… кого она родила? Когда? Это ж как заповедано было? Когда у царицы роды, то семеро бояр доверенных при них присутствуют, чтоб, значит, не подкупили девок, не подменили младенчика, а то ж всякое могло бы… а эта… сначала таилась, не объявила, что непраздна, как сие полагается. Нет. До последнего в широких летниках ходила. А там уже, как брюхо на нос полезло, то и сгинула… от кого понесла? Он-то что зачарованный сделался. Вроде ж разумным был мужиком, ан нет… кажное словое ее ловит, в рот глядит. Слышать не желает, что она его заворожила… ты-то тоже, сказывали, зело о ней печешься… ага… только как бы не вышло тебе это боком.
— Справлюсь.
Боярин подходил.
И доски пола поскрипывали под тяжкой его поступью.
— Не говори так о матушке… не стоит… вы ее все ненавидите. А за что?
— Матушка… еще один бестолковый… а скажи, за что нам любить ее надобно? За то, что села на чужое место? За то, что кровь благословенную со своей смешала? Или за то, что Ремезских на плаху сослала? Всех… никого не пощадила в отличие от тебя, чистоплюя. Уж она-то понимает, чуть дашь слабину, мигом на шею сядут. А в чем Пархом виновен был? Не в том ли, что спросил, откудова наша царица-матушка явилася? И кто ее родичи будут? А следом и Курбичи пошли… Вышняты… Зимуты… ты-то не скалься, не скалься. — Рука боярина на плетку легла, и почудилось — перетянет. Кирей ему не по нраву.
Азарин.
С азарами воевать принято, а не дружбу водить. И с того ли сам себе Рязенский урядник кажется едва ль не предателем. Нет, не короны, но самое земли Росской.
Ничего, перетерпит.
И знать, есть чего ради. Неприятно было осознавать, что Кирей ошибся. Не царствовать жаждал Игорь Жучень, но лишь не позволить царствовать ей, которую ненавидел столь люто, что руки холодели.
— Старые рода. Верные. Славные. И кровью к царю близкие. Неужто я бы, со своими каплями, полез бы, когда б было кому… Вышнята-то царю двоюродный братец… а Зимуты и вовсе роднились частенько… у них крови верной было поболе… куда подевались? Не на плаху отправила. А знаешь, что случилось? Попросту не стало их… ни самого Тавлая, ни женки евонной… а ведь непраздна баба была. Ни деток. Старшенькому моему столько, сколько Лойко, а младшенькой и годика не сполнилось. Куда делись? Стоит подворье. Тихо там, мертво… врет, будто уехали. Куда? И когда? Думаешь, тут дурные? Весь город перетряхнули, да никто не видел, чтоб ехал куда Тавлай, ни с телегою, ни с возком… пешью ушел? Да у него нога рубленая, куда ему пешью? Нет… а на том подворье ныне и крапива не растет. Как прокляли! А может, и вправду прокляли, да…
Он примолк, выдохнул тяжко.
— И с Курбичами так же… были и сгинули. Куда? Когда? Ежель судили б… но нет, не судили… просто явилися одного дня на пир царский… и домой выехали. А не доехали. Такого она тебе не сказывала? Нет? И я думаю… ни к чему лишние печали…
— Я не думаю…
— Не думаешь. И никто не думает. Вам сказано, что бояре — зло суть, каждый о своем печется. Так это ж нормальне. Ты тоже небось о своем радеешь, а не об обчественном.
В этом была доля истины. И Кирей не стал спорить.
— Батош-Жиневские… смутьяны… да Мирослав человеком был тишайшим. Он кроме книжек своих не видел ничего. И царицу принял, что родную. Радый был, что братец, наконец, счастие свое отыскал. Тьфу… от иного счастья не сбежишь… это ему Божиней воздалось… и нам, грешным, которым старая царица не по нраву была. Нате вам новую, радуйтесь…
Он кипел.
Давним гневом. Злостью. И Кирей не мешал. Слушал.
Интересное… нет, кое-что он знал, от иных слухов, как ни крути, никуда не денешься, особенно когда слухи эти столь интересны. Были и сгинули… выехали и не доехали…
— И чем все закончилося? Где Мирослав? А нету… казнили… как заговорщика и смутьяна… или, может, как наследника законного? Самое интересное знаешь что? — Боярин наклонился, оперся руками в подлокотники кресла резные. Лицом к лицу он был еще более страшен.
Видны стали и шрамы белые.
И рубленое ухо, до того прикрытое космами.
Пахнуло пивом кислым, капустою.
— А то, что не дожил он до казни. Преставился. И знающие люди сказывали, будто бы смерть его мучительною была… его ж под замком в покоях царских держали. С уважением. С почетом. На дыбе не мучили. Вовсе думали сослать, потому как слабые доказательства были… слабые… письма подметные? А кто их писал? Свидетели? Тати темные, которые за монетку и послабление саму Божиню оговорят… нет, не присудили б его бояре на смерть. И он об том ведал. А еще, душа светлая, верил в брата, что разберется тот с наветами… на другой день назначено было ему перед Думою выступать, держать ответ по делам своим. И ему было что сказать…
Боярин дыхнул.
И Кирей с трудом удержался, чтобы не поморщиться — гнилым было дыхание.
Черным.
Диво… и надобно бы Лойко сказать? Или не стоит? В дела чужие семейные нос совать себе дороже.
— Я с ним беседовал накануне. Не верилось вот, что Мирослав трона возжелал… нет, не верилось… он был печален. И сказал, что завтра… что тошно ему так ошибиться… а ночью его не стало. Сердце… да… только сказали, что сердце это не просто так стало. Вырвали его из груди…
Боярин с силой оттолкнулся от кресла.
Распрямился.
— И кому бы то сделать?
— Царице? — Кирей встал. — Конечно… всегда виновен чужой. А она для вас чужой была… ты говоришь, таилась. А если б не таилась, разве вы б дозволили дитя доносить? Устроили б несчастный случай. С лестницы там сверзлась. Или в бане угорела. Или еще что… родила не при вас? Так опять же, знать, были причины… пропавшие ваши… так с чего ты, боярин, решил, будто она виновная? Нет… они семьями пропадали, а Батош-Жиневские живы. Жена в монастыре, как положено. Сын вон в Акадэмии учится… магиком станет. Дочки… думаю, видывал ты их, раз надумал сына женить.
Боярин насупился.
И дышал тяжко.
— А сердце… что ж, нехорошо говорить такое, но… не все книжные тропы белы да чисты. Ты говоришь, что Батош-Жиневский ученым был. А никогда не задавался вопросом, какою наукой увлекся он?
Боярин сопел.
Сердито.
И гнев, клокотавший в этом теле, не стихал. Не поверит ни слову.
— Спроси… а лучше спроси про книги, которые в поместье изъяли. Попроси заглянуть. Она позволит. И прочесть даст. В тебе-то дара нет, боярин. Тебе-то их читать безопасно… за иные знания кровью платят. Обычно чужой, но когда ее не остается, то и своею приходится. Так что, боярин, взято с него было по заслугам. И не людьми вовсе…
Молчание.
Тихо.
Слышно, как стучит в разноцветное окошко муха… гудят слюдяные крыльца, плюхается тяжко тело. И скребется она, ворочается, норовя в щелочку махонькую протиснуться.
Скоро пригреет солнышко, и мух станет множество великое. Будут ползать, что по стенам расписным, что по потолкам, соглядатаями. И не спасут от них ни ленты, медом пропитанные, ни отрава мушина, ни мухоловки…
— Нет, боярин… не найдем мы правого. И виновного не отыщем. — Кирей убрал флягу, пояс поправил. — Я для чего ехал… сказать тебе, что есть уже у меня невеста. И одной доволи…
— Нашел невесту… девку… тьфу.
Посветлели глаза боярина, отступил гнев, а с ним и запах дурной, темный, о болезни упреждавший.
— Уж какая есть… тебе ль не ведать?
— Ведаю… дуришь ты старика. — Боярин усмехнулся кривовато. И вдруг спросил: — Что, тяжко?
— Как есть.
Жаловаться Кирей не привык.
— Воли охота… помнится, я когда на границе жил… беден был, не мышь, конечно, но и… конь, броня да сабля, а остальное — воинская удача. Вы к нам ходили. Мы к вам. А там как уж свезет. Кто в землицу сляжет, степные травы кормить, а кто и при золоте-серебре… да… зато понятно. Тут друг. Там враг… эх, благодать… и главное, что свободен ты и телом, и духом…
Он вздохнул тяжко.
— Потом большего захотелося… да… а душа в степи просится. Душе золото ни к чему. Слушай ее, азарин… а про дело это ты подумай… тебе все одно, кого невестою звать, а ей хоть малая, да защита.
— Что?
Этакого поворота Кирей не ожидал. Боярин же присел на ближний стул, зачерпнул горсть орешков каленых и стал их пальцами давить.
— Седмицы две пришла ко мне девка. Сенная девка, из простых, с записочкою… мол, есть ко мне дело… их блюли прежде, за кажным шагом смотрели. А ныне других забот стало, вот и позабыли… Ружана приходила. Младшенькая. Хорошая девка, азарин. Пригляделся бы. Вторая-то потише, скромница, моему б по душе пришлась бы… он-то у меня гонорливый, что петух, а эта — чиста курочка… от и жили б душа в душу.
— Так просватали же твою курочку…
Боярин только сплюнул, мол, вот он где это сватовство видывал.
— Ружана за сестрицу беспокоилась. Сонной та стала. А сны-то дурные… до того дурные, что слабнуть стала. И спит цельными днями, ворочается, стонет, а будить станешь — не добудишься.
— Больная?
— Целители твердят, что здоровая. А главное, что и Ружане беспокойно. Говорит, что будто бы смотрит кто-то и недобрым глазом. Дар у нее слабенький имеется. Чует она… и я сам, хоть и без дара, но чуял… стоим, беседу ведем, вокруг никого, а все одно будто бы взгляд чужой спину мозолит. На шубуршание жаловалась, на теней, на… и молила забрать ее. Царица перечить не станет, если в невесты…
— Так есть уже жених. Или не слыхали?
Сомнительно. И тогда чего ради все нынешнее представление?
— Того жениха… к тому же люди бают, что не больно-то он радый этой милости… и что иная ему невеста по нраву. Вот и ладно бы сложилось, ты ему одну девку, он тебе другую. Все довольные, все счастливые…
— А матушка?
— Что твоя матушка? Ему-то, коль вздумает кобенится, мигом укорот даст, а вот ты — дело иное… коль попросишь, неужто в такой малости откажет?
Попросить, значит.
Одну для себя, а другую — для Лойко? Или для самого Жученя-старшего… все равно непонятно. А Кирей не любил, когда ему было непонятно.
Коня Кирей сам седлал. И любопытный холоп, то ли сам, то ли велено было ему приглядывать за высоким гостем, вертелся рядом, глазел во все глаза.
…а после и боярыня явилась.
Вошла тихо.
И холопу рученькой махнула. Тот и сгинул, как не было.
— Мой супруг вас утомил. — Голос у нее и тот был мягкий, болезненный. Да и гляделась она печальною. Ликом бела, глазами темна. Гляди в такие — не наглядишься. И уводит взгляд, путает.
Зубы конские за плечо ухватили.
Нет уж.
— Не стоит. — Кирей не без труда, но отвернулся.
И жеребца погладил: спасибо, родной.
— Мне хотелось проверить, и вправду ли вас морок не берет. — Она не выглядела смущенной. — Ко всему… конюшня — это уже не дом.
— Да и дурного вы не желали, — поддержал Кирей.
— Верно. Не желала. Друзья моего сына мне дороги… почти как родные…
…а ведь родни у боярыни и не осталось. Единственная дочь, балованная-избалованная. И замуж-то вышла по любви, не иначе. Жучень ей не родня.
Правду сказал.
Не водилось за родом их ни богатства, ни славы…
— Гадаете, что меня с ним связывает? — Боярыня глядела уже не на Кирея, на коня чудесного. И тот стих, шею выгнул, красуясь.
Всхрапывает.
Головой потряхивает.
Косит лиловым глазом, да с прищуром, будто соблазнить боярыню желая. Кирей аж сам головой встряхнул, унимая этакие мысли крамольные. Взбредет же…
— Не поверите, в молодости он был очень собою хорош. А уж песни как пел… истории рассказывал. Все мы, девки, падки на истории. И теперь, хоть утомил меня изрядно, а все супруг. Божиней заповедано чтить его.
Рученьку протянула, а конь-то попятился.
Вдруг.
И захрипел, упреждая, что вот-вот поднимется на дыбы, махнет копытом…
— Осторожней, он чужих не любит. — Кирей в упряжь вцепился.
А непроста боярыня. Дар слабый? Может, и слабый, но и одной искры порой довольно, чтоб пожару случиться.
— Как сынок мой?
— Жив. Здоров. Кланяться велел.
— Что ж не кланяешься?
— Спину прихватило, — почти честно ответил Кирей и на дверь покосился: открыта ли. А то мало… вдруг да и он, выехать выедет, но до Акадэмии не доедет? И кому сказать, но побежали по хребту мурашки. А боярыня стоит.
Усмехается.
— Спину беречь надобно, азарин… передай моему сыночку, что матушка его жива и здорова, что ждет и не дождется часа, когда обнять сумеет.
Как-то так сие прозвучало, что Кирей лишь кивнул. Передать-то он передаст, невелика тяжесть, да на Лойковом месте он бы в этие обьятья не спешил.
— И верно, что отказал ты… Ружана, может, и молода, но хворая. Я ее видела… собой красива, а внутри чревоточина. Не будет от нее здоровых деток. Уж мне поверь, я это знаю…
Кирей вновь кивнул.
И это передаст.
…будь матушкина воля, обеих Батош-Жиневских в монастырь сослала б, где им самое место. Так нет, не дают. Власть, что угорь, из рук выскальзывала. С каждым вдохом проклятого царя ее все меньше и меньше становилось.
Слабел поводок, на котором Дума сидела.
Как вовсе ослабнет, сорвутся цепными псами.
Разорвут.
И она знает. Ждет. И девки те, о которых матушка обмолвилась, что не приведи Божиня этакой невестой одарить, тоже ждут… и многие иные…
…боярыня отступила в стороночку, и Кирей вывел коня.
Жеребец приплясывал.
И на нее, колдовскою марой опутанную, глядел сердито, обиженно… а она стояла и молчала. В спину вот глядела.
— Не забудь, — сказала, когда Кирей в седло сел. — Уж будь любезен…
— Не забуду. — Он поклонился. — Здраве будь, боярыня…
— Куда уж здоровей…
…она рассмеялась.
И бросила на след конский жменю семени льняного…
— Езжай уже, пока не пришли…
…слова сказанного Кирей не услышал. Тронул коня, и понесся он ветром степным, суховеем лютым. Прочь со двора.
Не касаются копыта земли будто бы.
Не летит — скользит водой над водою. Только мимо мелькают, что домишки, что люди. И где-то там, в суматохе, перебирает дареное серебро Микитка, приговаривая:
— В горы иди…
…и ест боярин, Рязенский урядник, мучимый голодом, не способный наесться. Он сидит в низком креслице, поставивши на колени блюдо с кабаньим боком. Кромсает его ножом, глотает, почти не жуя, да вином запивает.
…предупреждали, что умерить надобно аппетиту, да только как? Чуть опустишь, и голод возвертается. И тогда становится урядник зол, собачлив.
…вот и заботятся о нем слуги.
Боярыне угождая.
А что в боку колет, так то бывает…
…улыбалась боярыня, дула на семя льняное, шептала заговор, от матери услышанный…
…перебирали девки в тереме ожерелье жемчужное, и каждой примерить хотелось. Скоро уже… утомились они ждать, как батюшкой было велено. Тише воды, ниже травы, любезны… и бледны… сиротки под рукою царицыной…
…недолго уже.
— Примерь, дорогая. — Ружана обвила жемчугами тонкую сестрицыну шею. Прижалась к холодной щеке. — Погляди, до чего ты хороша…
— Думаешь, азарин согласится?
— Конечно. — Она погладила сестрицу по потускневшим волосам. — Уже согласился. А царица отступить ему не позволит… лучше бы оба, конечно, но и один сойдет. Для начала.
И усмехнулась.
…летел конь. Уносил от забот, ветром тревоги унимал. И всадника попускало.
И вправду, на море он как-нибудь потом глянет. То ли дело горы и воздух чистый. Орлы опять же.
ГЛАВА 16 Про сиротскую судьбинушку тяжкую
— Зось, а Зось, хочешь пряничка?
Еська цельный день вокруг меня кругами ходил. То с одного боку подберется, то с другого. Станет, в глаза заглянет и отойдет.
Чего ему надобно?
И пряничек вот принес. Печатный. С серебрением. Стало быть, не сленился на Белые ряды сбегать, только там такие продавали. Правда, нес за пазухой, потому и пооблезло серебрение, а к прянику нитка прилипла.
— Вкусный. Свежий почти. — Еська вытер пряник об рукав.
Вот что за обхождение у него с едою! Прям и тянет по рукам надавать.
А пряника я хотела. С утреца на полигоне бегали. И был Архип Полуэктович дюже Задуменный, а я все бегла и пыталася придумать, как бы это так сделать, чтоб он нам крылы показал.
Когда ж еще случится живого виверния увидать?
И вовсе виверния…
Попросить?
И тогда придется сказывать, откудова я ведаю. И слово за слово… не думаю, что по нраву придутся ему мои копания в чужое памяти. А он знай себе, бег ровнехонько, только пятки босые по землице стучали сухо. И парасолька на плече покачвалась.
Ныне то другая: на спицах деревянных бумага тонюсенькая натянута и расписана цмоками алыми да девками в нарядах преудивительных. Страшные девки, от честное слово. Лицо белое, глазья узенькие, а рты и вовсе красными точками. Волосья кругляшами уложены, а из них спицы торчат, навроде тех, которыми бабка носки вяжет.
Но не суть дело.
Главное, что от виверния в нем-то ничегошеньки не было.
От с этою мыслею я и на лекции пошла.
А были те ныне на диво занудственны. Ладно, Люциана Береславовна расповедала про правила магических сочетаний. Тут-то я и разумела кое-чего и даже самолично две из пяти задач решила, чем премного загордилась. Правда, гордости этое хватило ровным счетом до третьего уроку, на котором Фрол Аксютович начал новую тему.
Нет, он хорошо сказывал… красиво… да все одно тема занудною была.
…основополагающие принципы построения базовых защитных заклинаний первого типа. Пока писала — умаялась. И главное вновь же, гляжу на него, а думаю вовсе не об базовых защитных заклинаниях, которые, на доске черченые, гляделися предивно.
Непонятно.
И вот выходит, что руки у меня об одном, голова о другом, на сердце вовсе третее — Арей с его невестою жалованною, — и с того выходят такие разброд с шатанием, что никакой науке в организме моем удержаться не выйдет.
…Фрола Аксютовича сменила Марьяна Ивановна, которая ныне была хмура и недовольна, то ли зелье у ней какое перебродило, то ли вовсе жизня не заладилась, но сказывала она про травы азарские сухо и скупо.
Дескать, есть такие в степях.
Полезные.
А чем полезные, вы, дорогие студиозусы, об том реферату написать извольте. И кажному по траве вручила. А у нас и без того реферата на реферате сидит да рефератою погоняет. Пальцы смулятся столько писать.
А тут еще Еська со своим пряником.
И подсел ближей.
Под столом сует.
— Перекуси, а то вон с лица сбледнула… щеки опали… куда тебе без щек?
Я не утерпела, отщипнула кусочек и в рот кинула. Может, оно и не по манерам верным пряники на лекциях жевать, но жизнь… должна и в ней какая-никакая радость быть?
Еська еще ближей подлез.
Нос в тетрадку сунул.
А в ней-то одни каракули. Я-то сперва честно писала про виды ковыля, каковые где растут и чем один от одного отличаются, после-то притомилася и бросила.
С ковыля польза малая.
Почти пустая трава. Разве что в первую седмицу, как с земли проклюнется, собрать его и, в печи высушив, чтоб набрался огненною силой, стереть в порошок. А того порошка, смешавши с просвирником и ромашкою, коням в воду добавлять, то будут кони на ногу легки, не запалятся после быстрого бегу. А когда шкарлупок яичных прибавить, и зубы конские покрепче станут.
Впрочем, шкарлупки и людям полезные.
— Зось… — Еська мою тетрадочку прикрыл, перо из руки вынул — у меня от этое писанины сегодняшнее пальцы ажно свело. — У меня к тебе дело имеется…
И вновь пряник сует.
Хабаром, стало быть.
— Что за дело?
Марьяна Ивановна за стол преподавательский присела, рученькою щеку подперла, глаза смежила. Целительницы — лекция у нас ныне общая, хотя ж нам этая наука с первого по третье надобна, — сидять тихенько, что мыши под веником. Оно и верно, дремлет человек, стало быть, притомился.
Пущай.
А про ковыли кому надобно, тот в книге прочтет. Про ковыли книги не секретные, в открытом, стало быть, доступе.
Нашие головами крутят.
Кирей сел бочком и будто бы руки свои разглядывает, камешек самоцветный величинею с яйцо перепелиное в пальцах катает, а сам нет-нет да на Велимиру поглядывает.
И знает она.
С того взгляду розовеет легонько. А сама-то на Кирея не глядит. От так не глядит, от совсем не глядит, как сие девкам, у кого на сердце неспокойно, свойственно.
Елисей на столе разлегся, руки перекрестил, на них голову положил и спит. Только ухо не по-человечьи подергивается. Во сне, стало быть. Ерема на брата уставился, губами шевелит… чего? Не расслышать.
Ильюшка пишет и так споро, будто на ухо диктует кто.
Лойко откинулся, с девками перемигивается… глянул на Марьяну Ивановну и перелез через стол. К целительницам, стало быть, поближе.
От же ж!
Я ему пальцем погрозила, мол, шалить будешь, Станьке все поведаю! Он голову покаянно склонил, но от девок не ушел. Прибился к Добронраве, чегой-то шепчет, а та знай головушкой кивает, этак снисходительно. И на меня глазами то и дело зыркает…
— Зо-о-сь. — Еська за рукав дернул.
— Чего?
— Дело, говорю, к тебе имеется. Важное.
— Это я уже уразумела. Чего надобно? — А пряник-то отламываю и ем. Солодкий! И вкус-то предивный, сладость сладостею, а будто бы и кислинка имеется, и даже горечь. Эх, еще б чаю, который на веточках вишневых вареный. От их краснота хорошая прибывает. И листу брусничного.
И вареньица.
Перинки…
Головою покачала, этак вовсе б на печь взобраться, сховаться под тулуп и лежать, бока вылеживать до самое старости. Что за мысли-то такие.
А Еська ерзает, но говорить не говорит. Вздохнул. Присел еще ближей — этак он мне на колени взопрется — и молвил страшенным шепотом:
— Я в твоем доме жену свою поселил. Добре?
— Чего?
У меня ажно пряник из руки выпал, недоеденный. Упал бы, но Еська на лету подхватил, протянул:
— На от, не теряй. И лицо попроще сделай.
— Это как?
Лицо у меня одно. Какое Божиня дала, такое и есть.
— Расслабься. Мы внимание привлекаем… и чего тут такого? Я ведь человек живой… так?
Я кивнула.
И на всяк случай пальцем тыкнула. А то мало ли… может, и живой.
— Прекрати. — Еська от моего тычку в бок согнулся. — Ребра сломаешь… ну а раз живой, отчего б мне и не жениться?
Ох, чуется, не все так просто с тою женитьбою. Когда ж успел только?
— Еська!
Я под столом кулак показала. И он вздохнул, опустились плечи.
— Видишь ли, Зослава… мы много чего не знаем, а незнание в нашем случае — это скорая гибель. Мне же жить охота. Вот и пошел я к одному человеку, который на многое способен. Думал, золота ему хватит. А он мне условие поставил.
— Жениться?
Еська кивнул.
— И ты женился?
— Уж лучше женатому и живому, чем холостому да в могиле, — сказал он, и мнилося, от чистого сердца. — Так что… я братьям пока ничего не сказывал… а ей жить негде. И в гостиный дом вести нельзя… я вас познакомлю. Заодно глянь на нее, добре?
— Глянуть?
Я кусок пряника за щеку кинула.
— Как ты умеешь…
…глянуть я глянула. А то ж что я за хозяйка? В доме моем уж который день гостьюшка обретается, а я ни сном, ни духом.
Дожилася.
А девка-то гонорливая. Села пряменько. В меня взглядом вперилася и мозолит, мозолит…
— Дыру протрешь, — сказала я, хотя самой няемко было, страсть.
Гонору-то в ней на трех боярынь, не иначе. Ох, и намается Еська с этакою женой.
— Звать-то тебя как?..
Сама бледна. Тоща.
— Щучкой зови, — бросила.
— А на самом-то деле?
Губки поджала куриною гузкой. Небось хотела ответить, что не мое сие дело, да сдержалася. Верно. Я тут хозяйка, а она — гостья…
— Щучкой, — повторила она сухо. — Зови…
— Лицо покажи настоящее. — Еська держался в стороночке.
А Щучка зыркнула на него… с ненавистью лютою зыркнула. И по лицу рукой провела. Мамочки родные… нет, я ничего, верещать не стала.
Случалося мне клейменых видеть.
Но чтоб девка… это ж чего совершить надо было, чтоб клеймо да на физию поставили?
— Хороша? — осклабилася она и повернулась, чтоб, значится, я клеймо ейное в мелочах да разглядела. — Хочешь знать, за что?
И подбородок остренький задрала, так что шея худющая выпятилась. Как только на этое шее голова-то держится? Ее ж двумя пальцами переломить можно.
— Цыц, — велел Еська.
И девка, плечиком дернувши, отвернулась.
— Зося… такое вот… ну понимаешь, почему я матушке сказать не могу. Она не одобрит.
Я только и нашлася, что кивнуть.
Как есть не одобрит.
Да ни одна баба, которая в здравом уме и при памяти, этакое невестки не одобрила б, чего уж про царицу говорить. Она, может, сама б Еське женку выбрала.
Из боярынь.
Чтоб красива, телом обильна, косою толста и при приданом. У этое, мнится, за душою только и есть, что волосья рыжие и норов.
И вот чего мне делать-то?
— И в гостиный двор ей нельзя. А ну как амулет истончится или еще какая пакость произойдет? Не знаю точно, но вот ощущение у меня такое, что к моей нареченной пакости так и липнут.
Девка хотела чего ответить, но смолчала.
Ох и тяжко ей молчание далося. Я чуяла, как прям ее распирает. Этак и треснуть недалече.
— А бросить я ее не могу…
И вид такой виноватый-виноватый, ажно руки опустилися. И вот чего мне делать с евонною женою? Погнать, как розум говорит? Небось за дурной норов физии не клеймят. А если так, то… вот оставлю я ее ныне в доме, а она сворует чего. И ладно, когда просто сворует, не велика беда, а вот ежель чего похужей? Наведет мужиков с топорами, а они всех домашних и посекут. Бабка про такое писывала, когда еще при розуме была, и зело того боялася. Вона, даже кобелей во двор купили злющих, чтоб никто чужой не пролез.
…только от духа мертвого да заклятия кобели не уберегли.
— Щучка, значит?
Она нахмурилася.
А бровки светленькие, рыжеватые. Глаза яркие, что самоцветы… подкормить бы ее, а то глядеть тошно, одные кости. С такою спать поляжешь, в синяках подымешься.
— А что? — Она оскалилась.
— Ничего, — отвечаю и в самоцветные глаза гляжу, только пусто, не глядится ныне. Капризен мой дар проклятый, когда не надобно, то пожалте, а когда в охоту про кого глянуть, тут тебе ни в жизни не проявится.
— Я, — она еще выше голову задрала, этак и шея переломится, — в милостыне не нуждаюсь…
— Чай пить будешь?
Милостыня… тоже мне сказала. Небось на милостыню я не богатая. Это бабка моя по столичному порядку взяла моду кажную неделю в храм захаживать. И широкою рукой медяшки сыпать, тем, кто на паперти устроился.
Боярыня.
Не, сама-то не видела, это уже после было, когда мы с нею добре разлаялися, но Станька сказывала.
…а про Щучку молчала.
И ныне сидит тихенечко, не шелохнется даже, в пол глядит.
Боится? Тогда чего ко мне не послала. Вона, людев в доме полно, и сыскался бы мальчонка, чтоб записочку передать. А она…
— Чай буду. — Щучка плечи и опустила. — С вареньем?
— С вареньем…
…а время-то позднее, но пока самовару ставили, пока стол накрывали хрусткою скатерочкою-вышиванкой, пока несли на него пряники и сушки, пироги с черемухой, курники и прочую снедь, вовсе стемнело.
…у меня ж еще реферата неписаная.
Про ковыли.
Иль другая, про пользительные свойства камня-гагата да его применение в амулетах всяческих. И если с ковылями я быстро управлюся, то с гагатом оно сложней. Про камень энтот я только и ведала, что есть он такой…
…ничего, Еська сподмогнет. Только ловить надобно, пока его душеньку вина грызет. Вона, глазки долу опустил, щечкой розовеет, что девка, которая с милым обнималася да тятькою застукана была.
Ага…
…хороша девка, саженны плечи и рожа хитрющая.
— И давно ты тут живешь? — Я самолично чаю налила.
Самовар в доме справный, медный да пузатый, начищенный до блеска. При короне, шишками да сосновою щепой набитою. Стоит взаправдашним царем над пузатыми кружками, только бока поблескивают.
— Третий день уже. — Щучка чашку приняла осторожне.
На меня глядит искоса, примеряется.
А вот с Еськи взгляду не спускает. Стоит ему шелохнуться, как прям сжимается вся, будто отскочить готовая… с чего б?
Он ее бил, что ли?
Не, Еська не таков. Дуроват, не без того, но чтоб до бития…
— Ты не думай. — Она на чай подула. — Я не буду красть. Я умею, но не стану. Не по чести это. И не наведу на твой дом никого…
— Тоже не по чести?
— Да.
Сухо. И коротко.
— И его трогать не буду. Если первым не обидит.
Еська бровку этак приподнял. Мол, когда это он девок да обижал?
— А… — Щучка на чай глядела. — Ты магик, да?
— Буду. Если доучуся.
— И… как оно? Учится?
— Тяжко, — призналася я, припоминая, что окромя гагата с ковылем у меня еще цельная глава про младшие руны, коии мы с Люцианою Береславовной переучваем. Разбирать надобно, отчего они младшие и где какую писать можно, а где — нельзя. И отчего нельзя. И что сделать, чтоб все ж можно было.
Замудреная эта наука, магия.
— Но ты же не целительница? — продолжала допытываться Щучка, с меня взгляду не сводячи.
— Нет.
— И значит, можно не на целительский?
— Ну… да… если возьмут.
— Я на целительский не хочу. У меня к этому призвания нет, а сила имеется. И я подумала, что если поступлю, проучусь… магиком стану. Хорошо будет, если стану.
— Чем хорошо?
А Станька ко мне поближе подвинулась и за рукав дернула. Когда ж я наклонилася, то зашептала в самое ухо:
— Не гони ее, Зосенька. Она славная.
— Магики вольно живут. Им никто не указ.
Она подвинула жбанок с вареньем ближе и локтем заслонила, точно я могла передумать вдруг и жбанок отобрать.
— Еська, сходи, погуляй, — велела я.
— Вы, значится, чаевничать, — он поднялся, да только промолчать не сумел. Оно и верно, молчание вовсе не в Еськиной натуре, — а меня за двери. Жестокосердные!
И рученьку к груди прижал, глаза закатил…
— Скоморох, — сказала я, когда за Еською дверь закрылася. — Но не думай, он хороший. Тебя не обидит.
Щучка фыркнула:
— Пусть попробует только.
И вновь замолчала.
Сидим.
Хлебаем каждый из своей чашки. Станька тихенечко вздыхает, жалко ей, не то гостью, не то чай наш. Щучка пьет маленечкими глоточками, кажный варенья ложкою заедая. Я от шумно хлебаю, как кобыла на водопое, ежель Люциане Береславовне верить.
Я-то всяко этую кобылистость в себе изживала.
От и сейчас сижу и хлебануть боюся. Губы трубочкою, и при том надобно, чтоб выражение лица благостным было. А где ж оно благостное, когда губы трубочкою. Тяну, тяну, а оне никак не вытягиваются, чтоб правильно.
— Так ты это… — Щучка первой не сдюжила, поерзала по лавке. — Одна живешь, да?
— С бабкой. Она сейчас хворае…
…и навряд ли, возвернувшися, гостьице этакой обрадуется. У нее и в прежние-то времена норов был не мягонький, а ныне она вовсе переменилася… в слезы ударится?
В крик?
И чего мне делать тогда с ею? Или… бабка еще когда домой возвернется, про тое сама Марьяна Ивановна ведать не ведает. А вот как ведать будет, тогда и печалится стану.
— А родители твои где?
— Померли.
— Повезло тебе, — сказала Щучка, палец облизывая. И прищурилася, до того ей сладко было. — А мой… живой… надеюсь, недолго ему осталось.
У меня и мову заняло.
Как же так, чтоб про своего батьку и… я к Щучке повернулась, не ведая, хочу ли спрашивать и ответы слышать, да за взгляд ее зеленых глаз зацепилась.
…зеленый глаз — дурной.
Так говорят.
Кто?
Говорят. Пахнет паленым. Целый день, и, стало быть, вновь чего-то на заднем дворе жгли. А чего — не скажут, не ее это дело, не Мулькино. Ей бы тихенечко сидеть, что мышка, как мамка велела, но нет же, скучно… он-то ушел. Хорошо б, надолго.
А то и насовсем.
Мулька даже представила, каково это будет, если он насовсем уйдет.
Тишина.
Благодать. И нет нужды под лавкой хорониться, зарываться в кучу грязных лохмотьев и сидеть, боясь шелохнуться. Ноги и руки наливаются тяжестью, спина каменеет, а после, когда получается выйти, спина и болит, а руки, те вовсе огнем горят.
Но не приведи Божиня заметит. Если в настрое, то еще ладно, а если нет, то закричит.
Или пинком выкинет на свет, а там уже…
…по правде говоря, случались и хорошие дни. Он приходил тверезый и с подарками. Мамке бусы принес одного дня. И еще отрез ткани, мягкой и легкой, скользкой с птицами ласточками. Мамка в нее закуталась, так и ходила… зеркальце подарил… и шкатулку… а Мульке — пряников да куклу с белым лицом. Ее Мулька берегла. Кукла-то небось хрупкая, чуть сдави — и треснет.
Да, подарки он делал хорошие.
Правда, после принял стопочку и озлился и ткань эту на клочья подер, а мамку опять побил, но не сильно…
Мулька выбралась из-под лавки да на подоконник влезала, прижалась к грязному стеклу.
Дымом тянет, а вот чтоб разглядеть чего, так ничегошеньки не видно. Окно не откроешь, намертво застопоренное. А дверь мамка заперла. Или нет? Мулька дверь толкнула. Тяжкая та, старая, на петлях провисших. Ее и не запертую поди отвори, но ничего, справилась.
Выглянула в коридорчик.
Тишиня.
Это потому как утро раннее, все девки и легли спать после долгое-то ночи. Ноне весело было, Мулька слыхала и крики, и песни, и как за стенкою стонали да повизгивали. А он не приходил…
…давно уж не приходил.
Может, вовсе не явится? Может, среди новеньких отыскал кого покраше? Нет, для Мульки краше мамки никого-то не было, но хорошо бы отыскал. Пусть ей носит свои пряники и бусы…
Она шла по стеночке, таясь скорей привычки ради, нежель из опасения.
Когда его не было, опасаться было некого.
Мульку любили.
И девки называли ее подружкой. Давали шляпы примерить. И свои бусы. И еще одна накрасила даже, правда, мамка озлилась крепко, ругаться стала и даже вцепилась Зазе в волосья. Потом помирились, обнялись и плакали.
С чего?
Непонятно.
Она добралась до лестницы и замерла.
— Смотри, Березка, он тебя вовсе со свету сживет, — это говорила Гаруна, старшая. Она уже давно не работала, но только приглядывала за девками. Она вовсе была не из царствия Росского родом, но с другого края земли, про который рассказывала, что там живут люди черные, будто уголь. И звери есть предивные, элефанты и рербюды. У одних нос длиннющий до самое земли и уши огроменные, а другие в жизни воду не пьют.
Чудеса.
Про зверей Мулька верила. А вот про людей — так не очень. Хотя у самой Гаруны шкура была темная, что загорелая. А может, и вправду загорелая.
— Будто я не знаю, — и в голосе матушки такая тоска прозвучала, что сердце Мулькино сжалось. Она отступила к стеночке.
— Уходи.
— Куда?
— Неужто вовсе некуда? — Гаруна носила диковинные наряды, возьмет ткань, обернется и еще волосы закрутит, и так, что ни одного волоска не выбивается.
А на лоб камень цепляла.
Красный.
Нет, не самоцвет, сама сказывала, что стекло сие крашеное, но все одно красиво получалось.
— Сирота я, знаешь ведь. А дядька… он меня сюда и продал… да и… куда бы ни пошла, отыщет ведь. Он любит меня.
— С этакой любовью и зашибет.
— Быть может. — Голос мамкин сделался мягким да ласковым. — А может, и нет… он ведь хороший… на самом деле хороший, просто как выпьет, так и дуреет. Ревнивый…
— Себя не жалеешь, девку пожалей.
Мулька выглянула.
Мамка сидела за столиком, прижимая к лицу кусок сырого мяса. Стало быть, он все ж приходил и не в настрое, если побил. Когда? Мулька заснула? Или он не поднимался?
— Ее он не бросит. Обещал. Дочка ведь… он к магику ходил, носил кровь… и точно знает, что его… а остальное… он ведь мужчина… и какой простит, что жена… здесь… — Мамка рукой обвела.
Зала пустая.
На полу солома грязная, скоро будут подметать, убирать, новую сыпать.
Гаруна следит, чтоб чисто было в ее заведении. Будут столы драить, лавки перетягивать… после полудню, зевая и почесываясь, спустятся девки снедать. И со сна, растрепанные, с размазанною краской, будут страшны.
Гаруна заставит их мыться.
И чесаться.
Особливо Жевжату, которая вечно вшей цепляет, но потому как волосья у ней густые-прегустые, такие не кажный гребень возьмет.
— Он ведь женой меня сделал. В храм свел, все по чести… а жена повинна слушать мужа своего, — тихо сказала матушка.
Тогда-то Мулька и решила, что никогда замуж не выйдет.
Будет лучше, как Гаруна… хозяйкою.
…матушка лежит и стонет. Целую ночь стонала и день. И белый с лица человек трогал ее за руки, голову ворочает и хмурится.
Человека он велел позвать.
Он тоже тут. Сел в углу, ногу за ногу закинул. Смотрит, не отрываясь. И Мулька смотрит.
Лицо у мамки и синее, и зеленое, с одной стороны спухло. На щеке кровь. На шее — лиловые пятна… лютовал крепко. А с чего?
Мамка с тем человеком только словечком и перемолвилась. Она и вниз-то за Мулькой пошла, которой не спалося и хотелось глянуть, как Заза танцевать станет. Заза долго училася, чтоб на азарскую манеру. И платье шила с шальварами… интересно же ж.
А мамка ходить не велела.
Мулька ослушалась.
Выскользнула за двери. Она б возвернулась, вот честное слово, возвернулась. Куда ей деваться-то? Но мамка завидела и следом, а тут этот пьяный ее за руку схватил… чего-то говорить стал, цветок свой совать…
Из-за него все.
И из-за Мульки… она сидела, дышать боялася. Никогда больше она не ослушается… никогда… только бы мамка ожила, только бы…
…он того пьяного увидел. И цветок. И мамку… и сразу да кулаком. Пьяному. А мамке — по лицу, но не кулаком, ладонью. Громко получилось, хлестко.
И Гаруна пыталась удержать, объяснить, а он ее оттолкнул. И мамку за волосы ухватил, потянул наверх. Мулька тоже кинулась, но ее Зара схватила. Сказала, что не на что там глядеть. И по волосам гладила. А Гаруна к себе унесла, у ней в комнатах нет ни стульев, ни стола, но лежат на ковре махонькие подушечки, на которых сидеть надобно.
Мулька и сидела.
Грызла пряника, Гаруной оставленного. И все ждала, когда мамка за нею придет. А мамка не пришла. Он явился. И молча Мульку за шкирку ухватил, поволок…
…а мамка лежит вот.
— Боюсь. — Целитель разогнулся и поглядел на него… с неодобрением?
Он хмурится.
Он не привык, чтоб его не одобряли.
Он всегда самый главный, и никто не смеет думать иначе. Или глядеть. Мулька сжалась, дышать ажно перестала — вот сейчас как побьет целителя…
— Боюсь, — тише сказал тот. — Я не в силах помочь. Никто не в силах. У нее череп проломлен. Три ребра. Одно проткнуло легкое. Отбиты почки. И печень скорее всего вот-вот откажет… это чудо, что она еще жива. Единственное, что я способен сделать, — это облегчить ее мучения.
— Так облегчай!
Он вскочил.
И добавил пару слов покрепче, про которые Мулька знала, что слова эти нехорошие и ей их повторять никак не можно.
А он вышел из комнаты и дверью хлопнул. Целитель же подошел к Мульке. Взял за подбородок. В глаза заглянул и глядел долго-долго, пока мошки перед этими глазами не побегли.
— У тебя дар, девочка, — сказал он, наконец. — И неслабый. Но и у твоей матери был дар.
Та застонала.
— Этот дар позволил бы ей жить. Очень неплохо жить. Из нее вышел бы неплохой стихийный маг… полагаю, земли. Земля многое терпит. Она могла бы заклинать поля, выращивать сады. Или вот лес… ее бы уважали и ценили. Платили б за ее умение…
Магик говорил тихо, но каждое его слово Мулька слышала.
— …и она прожила бы долго. А еще сумела бы защититься от этого урода. Не повторяй ее ошибок, девочка.
— Ты возьмешь меня с собой?
— Нет.
— Почему?
Магик не сразу ответил. Взгляд отвел.
Вздохнул.
— Во-первых, у тебя есть отец. И каким бы подонком он ни был, Правда на его стороне. Во-вторых… я не настолько добр, чтобы, поддавшись порыву, связывать себя такими обязательствами. В-третьих, не настолько глуп. Твой отец не похож на человека, который просто расстается с тем, что считает своим. И он тебя вернет. А меня… я не так уж силен. И если в прямой стычке выстоял бы, то от удара в спину… нет, девочка, тебе придется самой жить свою жизнь. Просто помни, что я сказал. В Акадэмию берут с восемнадцати лет…
Она запомнила.
…похороны.
И жрец поет отходную дребезжащим голосом. Он зол. Он стоит рядом, и пальцы впиваются в Мулькино плечо, а она и шелохнуться боится, чтобы не сделать хуже.
— Она сама виновата, — это были первые его слова. — П-потаскуха…
Он напился.
И, напившись, отвесил Мульке оплеуху.
— И ты потаскухой будешь… нет, не будешь. — Он засмеялся. — Не дам. Чтоб моя дочь — и в потаскухи… пусть делу учат.
И отдал кривоглазому старику.
Делу учили в подвале.
Темно.
И страшно.
Повсюду веревки натянуты с колокольцами, заденешь такую и зазвенит. Мулька сперва задевала, все не понимала, почему нельзя просто подойти к чучелу, в дальнем конце комнаты поставленному. Да и другие толкали, норовили подножку поставить.
Или просто, стоило на тропу встать, за веревку дергали.
Нарочно.
Старик был полуслеп, но видел.
И ничего не делал. Разве что, когда кто-то оказывался слишком уж близко, мог перетянуть по плечам кривою лозиной, приговаривая:
— Не подставляйся…
Мульку приводил отец. Он же и забирал. Остальные ночевали в той же комнатушке, на грязном полу. А у нее отец был. И что с того, что сама Мулька с радостью променяла б отца на самый дальний и темный угол комнатушки?
Иногда он был добр.
— Ничего, поначалу ни у кого не выходит, зато потом… пойдет. Моя порода. Смотри, не подведи.
Она старалась. Не потому, что не хотела подводить, но боялась, что стариковой трости, что его гнева. Она быстро сообразила — хвалить не станут. Даже если она будет лучше всех, все одно не станут. Зато отцепятся, и это уже хорошо.
И вскоре она тенью скользила по подвалу.
И с глазами закрытыми, сутью своей ощущая, где натянуты веревки. Научилась подходить к чучелу и отступать, едва коснувшись, но унося с собой драгоценный кусок хлеба.
Ее вывели на улицу вместе с другими.
Сперва — на лобное место, поглядеть, как казнят неудачливого вора. Назидательное зрелище, от которого занемели руки. Но разве это ж повод, чтобы не работать? Бояться оно полезно. А кошельки собирать — и того полезней.
Мулькин улов был мал.
И он, ожидавший, что Мулька соберет больше всех, обозлился.
— Что, в шлюхи захотела? — Он вцепился в волосы, как делал с мамкой, когда наказать желал. И приложил об угол. В голове разом загудело. — Или работай нормально, или быстро определю, не посмотрю, что ты моя дочка…
…до этого дня он только оплеухи отвешивал. А оплеухи — дело не страшное, их легко перетерпеть.
Тут же он головой в угол впечатал. И что-то хрустнуло, то ли в голове, то ли в носу… юшка полилась. А заодно уж… Мулька сумела вывернуться, ее и этому учили, полоснула по руке его заточенною монеткой.
…надо было по горлу, но она еще боялась убивать.
— Сука, — сказал он, но как-то… с удовольствием. — Знаешь, что я с тобой сделаю?
— Убьешь, как маму?
Она отступила к углу, понимая, что бежать некуда.
…и с восемнадцати берут, а ей лишь четырнадцать. Ко всему дар у нее имеется, это она проверяла, но спящий. А проснется или нет — большой вопрос.
— Осмелела, значит?
В его руке ножик появился, а с ножиком, как Мулька успела убедиться, он управлялся изрядно.
— Сюда иди, — велел он.
И ножиком качнул.
— Нет.
Пусть режет.
Пусть хоть на куски порежет, но терпеть такое Мулька не станет. Она не мать…
…первый удар она пропустила.
Согнулась, отлетела к скамье и о скамью ударилась спиною, только монетку не выпустила, и когда он подскочил, сама ударила, только рука разом онемела. Ничего, вцепилась в ладонь его зубами, стиснула, как умела, и держала… держала…
— Цепкая ты, — сказал он, когда к Мульке сознание вернулось. — Щучкой будешь.
Она хотела сказать, что у нее имя имеется, но не сумела издать ни звука. Только стон из горла вырвался.
— Радуйся, дурища, что совсем не зашиб. — Он приподнял голову и напиться помог. — Я ж, когда не в настрое, дурею. Сама виновата. Чего под руку полезла?
Он привел целителя, старенького, но умелого, и тот составил переломанную руку. Он мазал синяки пахучей мазью, наполнял Мулькино тело силой, которая ей казалась колючей, что молодая солома. Он же и присоветовал:
— Не зли его, девонька…
Когда б сие было просто.
Нет, пока Мулька оправлялась, он был добр. Привел девку, не Гарунину, та б не стала держать таких размалеванных и наглых, но его девка побаивалась. И худо-бедно за Мулькой ходила. Помогала обтереть тело. Подняться.
До ведра дойти.
И это самое ведро выносила.
На него девка глядела с каким-то собачьим восторгом, едва ль не стелилась, чтоб угодить. А он это видел. Ему это нравилось. И девка как-то обмолвилась, что ей свезло, что теперь, глядишь, ее оставят тут. Лучше, чем на улице…
Мулька не стала ее разочаровывать.
Она бы улицу выбрала…
…он избил девку на четвертый день, когда пришел подпивший и злой, видать, проигрался в кости. А эта дура ничего не поняла.
— Бьет — значит, любит, — сказала она на другой день, замазывая лиловый синяк пудрой.
Точно дура.
…и ее он залюбил до смерти.
— И с тобой так будет. — Он не стал звать целителя, но просто вышвырнул девку подыхать на улицу. — Если кочевряжиться станешь. Баба должна быть покорна мужской воле.
Воровала Мулька недолго.
Не сказать, чтобы сие занятие вовсе было ей отвратительно. Да и получалось у нее, а чужие деньги в руках давали ощущение собственной власти, хотя Мулька, которую он упрямо продолжал называть Щучкой — и попробуй не отзовись, — прекрасно понимала. Никакой такой власти у нее нет.
Захочет — прогонит.
И на улицу, и с улицы.
Захочет — вернет… будет желание — вовсе горло перережет и бросит подыхать, а то еще к потаскухам отправит, как грозился.
Одного разу она рискнула из города сбегчи… вернули. На семый день, когда она сама уж подумывала вернуться. За городом все иначей оказалось. Ни толпы тебе, в которой удобно прятаться, ни улочек узких, где Щучка могла б скрыться от любой погони, ни кошелей со звонким золотом на поясах. Всякий новый человек что на ладони.
В другой город какой податься?
Так там свои ж… и примут ли они Щучку? А если примут, то кем? Она уже не была столь наивна, чтобы полагать, будто бы ее где-то ждут с хлебом и солью. Хорошо, если дозволят на улицах промышлять старым знакомым делом. А если и вправду в дом дурной отправят?
Нет уж…
Чем больше думала, тем ясней понимала, что не так много у нее дорог. Одна в могилу ведет, ежель он сорвется, а Щучка не успеет спрятаться. Другая — на плаху, где девку не пощадят, третья — в Акадэмию…
…восемнадцати дождаться б.
Она бы сумела. Она читать научилась и писать, благо, он в кои-то веки не стал говорить, что нечего голову лишним забивать. Даже книжек каких-никаких принес, кинул, что кость собаке, сказав:
— На от, может, в голове чего и появится.
Книжки были интересными.
Она и принялась почитывать, когда получалось добыть. После уж и со стариком одним, что книжную лавку держал, сговорилась. Разрешал за пару медяшек приходить и читать, она ведь тихонько, никому не мешая. И дотянула б до Акадэмии… а уж в ней-то он, поди, и не достал бы.
Щучка представляла, как поступит.
Выучится.
И станет могучею магичкой, к которое на кривой козе не подъедешь. И тогда… что тогда, она не очень представляла. Порой видела себя важною, в шелках и атласах, навроде тех боярынь, которые и на рынок жемчугами обвешавшись ходют, и все-то вокруг кланяются угодливо.
И никто не швырнет в такую гнилою картошкой, не обзовет приблудой.
Или вот еще не в шелках, но в мужском строгом наряде да с шаблей на поясе, тогда все узрят, что Щучка — не просто баба, а воительница горделивая. И он десять раз подумает, прежде чем подойти к ней, вспомнит, как шпынял, как бил…
Мечты были сладкими.
Не сбылося.
Ей семнадцатый годок пошел, когда ему вперлась в голову новая блажь: выдать Щучку замуж. Да не просто так. Небось среди своих сыскались бы охотники на царевну такую, но ему вздумалось за благородного.
И богатого.
— Будешь у меня взаправдушней царевной жить. — Он ударил ладонью по кривому креслу, в котором полюбил сиживать. — И мамка твоя… от встретимся, скажу, что вырастил и доглядел. Как умел. И нечего меня попрекать.
И в Щучку, которая ни словечка не сказала, поленом кинул.
Она увернулась.
Сбегла из дому на денек-другой, надеясь, что образумится… а он не образумился.
Приволок женишка.
Точней, прислал Бизюка, которого держал за подлость и проворство, а с ним записочку, чтоб, мол, нарядилась для свадьбы.
Нет, жадным он никогда-то и не был. Платье сам справил. И рубахи шелковые, с шитьем тонким по горлу, с рукавами широченными, с запястьями золотыми, коими этие рукава прихватвались. Летник гладенький, переливчатый, то синим цветом вспыхнет да ярким, что небо весеннее, то спокойною прозеленью. Щучка этакой красоты и не видала, не то что нашивать.
Гаруна, постаревшая, раздавшаяся в боках, только языком цокала.
Ее, значить, в помощь прислали.
Волосы расчесать гребешком густым, чтоб, ежели есть платяные звери, всех выбрать. А заодно и волос распрямить, густой да кучерявый.
Лентами переплесть.
Лицо набелить, а то ж смуглым сделалося от загару. Где это видано, чтоб у девки благородной да лицо смуглявое?
— Может, — сказала, глаза отводя, — и получится чего…
— Чего?
Щучка глядела на себя в зеркало — отыскал же ж для этакого случаю, и не медное, в которое глядись аль нет, но толку мало, а взаправдашнее, которое купцы из-за границы возят. Глядела и не узнавала.
Она ли это?
Лицом округла.
Глаза зелены. Губы пухлы. Румянец и тот имеется. А уж волос рыжий переливается, что шкурка лисья драгоценная.
— Ничего, дорогая… только… — Гаруна вздохнула. — Неспокойно у меня… он, конечно, скотина еще та, но тебя по-своему любит.
Щучка фыркнула.
Такая любовь горше ненависти. Ненависть небось честней.
— Любит, любит… ему ж неможно было жениться. И чтобы дети законные. Не по правде это вашей. — Гаруна волосы заплетала косичками тонюсенькими, из них узор вывязывая. — Ты не знаешь, скольких ему положить пришлось, доказывая, что с вами силы он не утратил. Его и травить пытались. И на нож поднять. Один умелец и амулета прикупил… выдюжил… твою мать любил. Любил, а не сумел простить, что она у меня работала… что с другими, стало быть, была… гордый. Вот и сломали его любовь с гордостью, перекорежили.
Вздохнула и коснулась губами макушки Щучкиной.
— Он тебя хотел отослать к саксонам. Есть у них школы для девочек, я сказывала. Может, и лучше было бы, чтоб поехала. Там бы тебя манерам учили. Себя держать… и всякому другому… но он не нашел сил расстаться. Ты на мать свою очень похожа.
…ага, такая же потаскуха, если ему верить. Хотя Щучка ни с кем еще… да и как тут, если за нею в оба глаза приглядывают. Вон, Макуше, которому вздумалось, что он всех сильней да умелей, живенько руки переломали.
…а ее за Макушины шуточки он головой о стену бил и приговаривал:
— Не смей блудить… я из тебя эту дурь повыбью…
…повыбил.
— И хорошо, что он о тебе заботится. Без его заботы, девонька, ты бы скоро у меня оказалась. Или где похуже. В этом мире женщинам тяжело…
— А если женщина магичка?
Годок всего перетерпеть.
— Магичка? — Гаруна усмехнулась. — Что ж, магичкам, мыслю, легче. Только с силой своей сладить непросто. Да и учиться… думаешь, примут тебя?
— Примут. Всех берут.
— Говорят, что всех берут, — поправила Гаруна. — Но почему-то учатся одни боярские детки. Однако я не о том с тобой хотела. Он отыскал тебе мужа. Это хорошо. Плохо, что парень гнилой.
Щучка закрыла глаза.
Боярские дети?
Пускай… она сумеет… пройдет… станет… кем-нибудь да станет… у нее ведь дар, пусть и дремлет пока, но раскроется. А по правилам и с дремлющим даром брали, помогали… и неслабый ведь… ладно, пусть не в боевые магики, тут она поспешила, но к тем же целительницам.
Целителей везде ценят.
А уж она-то будет стараться. Она уже читает книги про травы всяческие. Правда, сложно… по луне, под луной… сушить как, тереть, резать. В голове это все не умещается. Да и травы она с трудом одну от другой отличает. Но это ничего…
— Он к нам частенько заглядывал. Кутила. Игрок. Проигрывается и пьет, дуреет… девок моих колотить повадился. Силенка у него не та, что у твоего батьки… да и как тебе объяснить. Твоему, когда злость глаза застит, все одно, кто перед ним, хоть сам царь-батюшка. Это честная ярость. От крови ли, от проклятия… не знаю. А этот завсегда понимает, кого цапнуть можно, чтоб зубы уцелели. И горделив-то… боярин он, значит, все дозволено. Мы же вроде как и не люди.
Щучка закрыла глаза.
Ленты зеленые, летник драгоценный. Подарок, стало быть, от тятеньки… и женишок с нутром гнилым. Но ничего, если он послабей будет, то Щучка справится.
Она не потаскушка затурканная, чтобы себя в обиду дать.
— Помни, он тебя любит. Бить бьет, тут ничего не изменишь. Натура у него такая, скотская. Но кому другому пальцем тронуть не позволит. Понимаешь? И если этот твой… женишок вздумает тебе обиду чинить, только слово скажи, и он из него чучело сделает.
…кто бы из него самого чучело сделал. Вот была бы удача.
Щучка даже улыбнулась этакой мысли. И так улыбалась, пока не встретилась с полным презрения взглядом молодого парня.
— Ну что, хорош ли жених? — А он был доволен. И редкое дело — трезв. Он сидел на своем троне подбоченясь, и для случая торжественного, не иначе, шубу на плечи накинул с горностаевым подбоем, которую, по правде если, только особам царское крови носить положено.
— Хорош. — Она давно уже усвоила, что неможно с ним спорить.
Себе дороже выходит.
— И рада ты?
— Рада, батюшка. — Она склонила голову, стараясь скрыть усмешку.
Женишок.
Высок. Тонок. Костляв. Физия беленькая и чистая. Бороденка реденькая кучерявится, усы встопорщены. На кота похож, но домашнего, ухоженного. Говорят, иные боярыни котов на поводках гуляют, будто те собаки.
Этот с поводка, стало быть, утек.
Случается.
Кафтан синий.
Портки парчовые. Сапоги с высокими голенищами да пряжками самоцветными. Чего ж он в счет долга пряжки не отдал? Или самоцветы эти из стекла вареные? Может, и так.
Стоит. Бок рукою подпер.
— Вы права такого не имеете! — А голосок-то дрожит, петуха пускает. И сам он на петуха подобный. Смех один.
— Какого? — спрашивает тятька. Этому бы примолкнуть, а он только кудрями тряхнул.
— Женить меня на этой… этой вот… — И пальчиком ткнул в Щучку.
Ему пальчик-то и сломали. Вою-то было, будто руки лишился. Разом передумал, но для науки и иные пальцы переломали.
— Дочь мою, — сказал он, на креслице свое возвертаясь, — не вздумай обижать. Узнаю — плохо будет… хуже, чем теперь. Поверь.
Не поверил.
Подвывал, пока венчали. Щучка себе помалкивала, чуяла, что зол он и не время перечить, а женишок разве что не рыдал, руку раненую баюкая. А ведь дали ему макового молочка, чтоб не так болело. И что пальцы… ему ими не работать.
— А вот и приданое… на, девонька, возьми… и иди… — Он протянул Щучке бумаги. Глянула мельком — расписки долговые, да на такие деньги, что и вымолвить страшно. Чем он думал, играючи? — Будь счастлива.
Поцеловал даже.
В щеку.
Никогда-то прежде этакими нежностями он не баловался, а поди ж ты…
…ехали на возку. Женишок глядел с ненавистью, зубы скалил. Но что поделать мог? Жрец-то всамделишний. И обряд всамделишний, на крови вязанный. От иного, может, и откреститься вышло бы…
…встречали.
…выбегла боярыня в годах, седоваласа, лицом устала. И боярин красноносый, красноглазый.
— Ты где был… — замахнулся было, да руку опустил. — Кто это?
— Это… — Парень оглянулся на Щучку и оскалился криво. — А никто… девку вот выиграл… только с гонором она…
Я вынырнула из чужой памяти.
И подала платок.
Слезы катились по Щучкиным щекам, крупные, круглые, что бусины. Плакала она молча, и я молчала, и Станька только ближей подвинулась, забралась под руку. За нынешнюю весну она вытянулась и больше не походила на того заморыша, которым была. Этак, глядишь, и вправду невеста вырастет.
— Чай пей. — Мне было неудобственно, что влезла в этакое.
Дар?
Еська просил?
Так просил-то… могла б отказать, ан нет, полезла в чужую жизнь, разбередила.
— Он… он меня… за волосы и… они смотрели, но ничего не сделали… а он в сараину потянул… я так растерялася, что ничего не могла сказать… совсем ничего, а надо было, что не холопка… а там… служили… при доме… здоровые… он меня им… сказал, что подарок и…
Она сглотнула.
Я ж молча подвинула чашку с чаем остывшим. И Щучка его выпила глотком одним, лицо отерла.
— Кинул, что кость собаке… а я в этом летнике дурацком… и с косой… с одним бы справилась, с двумя… и поняла, что сдохну там… а он стоит и смеется, глядит, как я отбиваюсь. Золотой пообещал тому, кто меня… кто со мной… я и подумала, что если подыхать, то вместе, что… у меня ножик был… привыкла… я его и за оружие-то не считала… какое оружие… перышко, для спокойствия… им и полоснула по руке одного… второму в глаз пырнула… люди слепоты боятся, а пока остальные растерялись, к нему и… я ведь могла просто сбежать. Теперь думаю, что могла бы, а тогда… в голове билось только, что все, не доживу я до Акадэмии, что… и так обидно за все стало… ему по горлу полоснула. Как учили. Кровища веером… кто-то верещит, кто-то орет… меня скрутили… могли б сразу… боярыня воет, что сыночка ее загубила… боярин стоит ни жив, ни мертв… спросил, за что… а я правду, что был его сыночек скотиной редкостною, что по заслугам… я его жена, а он меня… только что боярину? Он за плетку сперва схватился, думала, все, запорет, но нет, сдюжил. Велел стражу звать. И меня им. И на суд… и там требовал, чтоб меня, стало быть, по старому закону. В землю… и клеймо. Каждый знать должен, что я по заслугам.
Станька ей еще чаю налила, подвинула ближе и тихенько по руке погладила.
Жалеет.
И я жалею.
Убила? Так… иных, может, и не великий грех убивать. Нехорошо так думать, ибо кажному воздастся по делам его, так нас жрецы учат. Вот и воздалося.
Справедливо?
Мнится, у боярыни той своя справедливость была. А у боярина — третья, царскому суду, который скор, все сие ведают, близкая.
— Судили быстро. Клеймили на месте. Закопали… в земле тяжело. Страшно. А ты можешь память забрать? — Она вскинулася, уставилась на меня зелеными глазами. — Если можешь, забери, ладно? Не про него и не про убийство. Кровь — ничего, я к ней давно привыкшая, а вот земля… по горло самое и шелохнуться не можешь. А она давит, давит и мнится, что вот-вот вовсе расплющит тебя, будто муху какую. Силы тянет, холод внутрь лезет, а ты все живешь… день, другой… забери.
— Не умею.
— Жаль… — Щучка мазнула рукой по красной щеке. — Я тогда еще подумала, что лучше б он меня раньше… вместе с мамкой зашиб… чуть бы помучилась, и все… а он пришел… на третий день… я думала, не пойдет, и не просила никого, чтоб весточку отправляли. Зачем? А пришел. Сам. И копал. Матюгался… он-то редко… он раньше, сказывал, при боярском сынке одном приятелем состоял. Чтоб было с кем игры играть. Учили… только тот горячкою помер, а его… его продать решили. Матери напоминал о… не суть… он не сказывал, как к ворам попал. Да и про это… он меня выкапывал сам. И все ругался, ругался. Говорил, что, мол, в жизни, пока она есть, многое поправить можно… и если б я сбегла… или, коль сбечь не выходит, потерпела чутка, он бы все поместье за мою обиду сжег бы, а того ублюдка заставил бы пепел жрать, пока кровяка из горла не хлынет и он этою кровякой не захлебнется.
Я кивнула.
Ох, думается, кто бы ни был батюшкою Щучкиной, зря грозиться не стал бы.
— А я… дура… полезла на рожон… и теперь вот того и гляди окочурюся… выволокли… заместо меня тело прикопали девки одной… и лицо ей попортили… собак пустили, чтоб никто не понял, что это я… по правде ведь, пока не сгниет все, выкапывать неможно. Вот… а он ко мне целителей… меня не били, не ломали, только земля… я спать не могла. Закрою глаза и вижу, что меня копают. И на сей раз с головою… кричу. Он будит, успокаивает. Рассказывать стал про то, как жил дальше… а я ему про Акадэмию. Думала, смеяться станет. Или разгневается… даст оплеуху, а я и помру. Я тогда такая была, что с одной оплеухи и померла бы… а он не смеялся. Говорит, что раньше надо было, не молчать. Он бы мне учителей нанял. А теперь у меня на физии клеймо. И так-то амулет повесить можно, чтоб людей не пугались, но в Акадэмию с амулетом ходу нет. Там его живенько снимут, чтоб не заминал. А без амулету… все клейменые — царевы преступники. И казни повинны. И значит, никто меня не примет. Так-то…
Я роту раскрыла.
И закрыла.
Ладне, меня приняли, но так я ж не преступница. Арей рабом был? Его укрыли. И он как-то так хитро вышло, что не преступник. А вот Щучка — дело иное, тонкое.
Но мыслится, Еська разберется.
— Я потом очухалась… и все как прежде стало… и опять замуж. — Щучка горестно вздохнула. — Но этот… он мне пряника купил. Представляешь?
— Звать-то тебя как?
— Шамульена, — сказала Щучка и пояснила: — Мамка у меня из полонянок была. Из дальних степей.
ГЛАВА 17 Об думах тяжких
— Вот и чего мне с нею делать-то?
Еська сидел на ступеньках, ноги вытянул, локти отставил, чтоб, значится, ступенька в спину не впивалася. Разлегся, почитай, что судак на подносе. И котка наша, приблудная, к нему подобралася, ластится, мурлычет и спину гнет дугою.
— А чего ты хочешь?
Я подала Еське кружку с квасом.
— Ничего не хочу. — Он принял. — Хочу… чтоб мы разошлись хочу. У нее своя дорога, у меня своя… только я вроде как обещался заботиться. Отпусти ее сейчас, пропадет ведь?
Я кивнула.
Пропадет.
И в городе, и в селе. От бывают такие люди, которым нигде места нету, будто бы и родиться им не надо было. Нет, может, Щучка, которая и не Щучка вовсе, а Шамульена, не из таких, и блажится мне, что нету у нее своего пути.
Хорошо бы.
— Пусть пока у меня живет, со Станькою… а как бабка вернуться захочет… амулета у нее ведь хорошая?
— Хорошая, — кивнул Еська.
— От и скажем… а что-нибудь да придумаем.
Мысля о том, что бабке врать придется, была дюже неприятственна. До сего дня я, может, чего и прималчивала, когда сказать не могла, но чтоб врать, так того не было. А ведь не примолчишь. И правду не скажешь. Озлится.
Или расстроится.
Или кричать станет, ругаться, и добре б на меня…
— Придумаем. — Еська подвинулся, мне место освобождая. — Я с Михаилом Егоровичем переговорю… может…
— Может.
— И с матушкой… но с ней просто так нельзя и вообще… если узнает, то… она по-своему привыкла решать проблемы. А ведь девчонка хоть и с норовом, но ни в чем не виновата. Да?
— Да…
— И вот я подумал… она у тебя поживет, а там дом снять. Не напрямую… напрямую если, донесут. А вот ты можешь… например, для родственницы дальней…
— И отчего ж родственница эта в моем доме не живет?
— А оттого, Зослава, что… да никто задаваться не станет вопросом. Это у вас там… в… Конюхах…
— В Барсуках, — поправила я.
— В Барсуках принято, чтоб вся родня в одном доме, а тут столица. Тут принято, чтобы каждый своим домом. И вообще, ты у нас невеста просватанная. Просватанная, а не замужняя, понимаешь? К чему тебе конкурентка?
Это он про Щучку, что ль?
— Не сумела родне отказать, но и терпеть рядом с собой не стала. Это поймут. Тут так многие делают. Домик найдем, чтоб в чистом квартале. Подберем кого из прислуги, чтоб не особо любопытный… учителей надо бы найти. Но тут, может, Михайло Егорович присоветует… а то и…
Еська глянул на меня, и блеснули глаза лукаво.
Стало быть, вперлася очередная мысль премудрая в Еськину голову бедовую, и не выпрешь ея оттудова никакою силой.
— У Люцианы спроси!
— Чего?
— Она с тобой занимается, может, и мою красавицу пусть подтянет… я заплачу…
— Я не плачу.
Я договор блюду, сказывая… нет, не обо всем. В последние-то денечки и сказывать нечего. Разве что вот про старца, который в меня глядел, про сон давешний — мало выбралася из него… про… про прочее, чего со мною приключалося.
А Люциана Береславовна слухать слухает, но сама ничего не говорит.
И глядеться в нее не выходит болей.
— А я заплачу… если деньги не нужны, то вот. — Еська достал из карману свиток черные, мятый, ленточкою перевязанный. — Отдай ей. И скажи, что если интересно, у меня еще есть…
— Где взял?
Свиток был холодным. И не из пергаменту, но из материалу неизвестного. Шкура — не шкура, бумага — не бумага. Гладенький. Письменами неведомыми изрисованный. Этакие я видывала в Люцианином альбоме. Скачут знаки, что пауки, и не поймешь. То вроде человечек махонький, то зверь раскорячился, то просто палочки слиплися, не то глаз, не то ухо… не поймешь.
— Где взял, — веско произнес царевич, — там уже нету. И вообще, Зослава, от многих знаний многие печали. Просто порасспроси осторожно… может, получится?
Может, и получится.
Тут же ж так просто и не скажешь.
Многоуважаемый Кеншо-авар восседал на алом ковре, серебряною нитью по краям шитом. На ковер тот подушек наносили столько, что ни шелку, ни нитей не видать.
Сидел он, ноги подогнувши.
Под правою рученькою мальчик с головой обритою скрутился, спину тощенькую подставил. Под левою — подушка длинная да узкая легла. Пятки азарские в стороны торчат, гладки, розовы, что у младенчика. Отчего-то вид этих пяток вызывал отвращение.
Да и сам Кеншо-авар был неприятен.
Должно быть, он в прошлой жизни, которая жизнью была, азар недолюбливал.
А матушка сказала — говорить надобно.
Он и согласился.
Отправил сначала письмецо заговоренное. Там и другое понеслось, третье… и вот Кеншо-авар, в столичном городе обосновавшийся с посольством — а что, времена ныне мирные, с азарами торг вести надобно, а не воевать, — пригласил гостя дорогого на кошму сесть.
Курить трубку.
И первый же поднес к губам чубук резной.
Сама трубка длинна да тонка, этакую и в руки взять страшно, чтоб не переломить, не нарушить тем самым медлительный чужой обычай. А их у азар, как выяснилось, множество.
Гостя встречали ильчей-ахары. Не кланялись, нет. Эти и перед каганом спины гнуть не приучены. А с чего гнуть, когда нынешний каган на кошму сел по-за их клинков? И коль позабудет вдруг, то напомнят, не постесняются.
Горазды бунтовать.
И смотрят прямо. С вызовом.
Что видят?
Он не знает. Среди азар неудобно, будто без шкуры вдруг остался. И матушка пускать не хотела, если б можно было, сама пошла б. Только разве станут азары с женщиной говорить?
— Пусть продлятся годы моего гостя. — Сосет Кеншо-авар дым и пускает из ноздрей струйками да колечками. Дым тот поднимается, расползается.
Духмяный.
И трубка лежит в маленькой белой ладони, что в колыбели.
— …пусть наполнят их ваши боги звоном золота и радостью. Жизнь долгую подарят друзьям, а смерть лютую — врагам… кажется, так у вас принято?
— Не совсем.
Он сел на ковер.
А ведь есть в доме нормальный стол и стулья. Дом азары, матушка узнавала, у боярина Вызерского сняли со всею меблею. И пусть постарелый — разорились Вызерские, коль пошли на этакое, — но добротный терем стоял в самом центре города стольного.
…ограду подновили.
Стены… а стулья куда подевали?
Никуда.
Небось бояр, которые царевым словом приходят, на них и усаживают, потому что представить неможно, что нынешние бояре подушки задницей давить станут.
Их потом всем миром не поднять.
— У нас не принято врагам смерти желать. — Он сидел прямо.
Получалось.
Наука чужая сказывалась легко. И даже трубку принял. Втянул горьковатый дым и выдохнул. Мелькнула мысль, что в дыму том и травы дурманные оказаться могут, мелькнула и исчезла.
Что ему дурман? Не спасет… когда б мог разум затуманить, он бы первым себе трубку набил. Но нет… голову не кружит, и Кеншо-авар не кажется более симпатичен, нежели был.
— Вслух, — добавил он, возвращая трубку.
Но взял ее не Кеншо-авар, а девка-невольница. Скользнула к рукам, упала на колени. Качнулись налитые груди, пахнуло розовым маслом и еще чем-то… руки мягкие.
Теплые.
Глаза горят, будто обещают что-то. Вестимо, что… захочет гость дорогой — и исполнятся все его желания.
— Красивая девушка. — Он отдал трубку и легко отвернулся от наложницы, уставился на азарина. Сидит. Глядит. И глаза не моргают.
Белесые.
А сам нехорош. Рыхловат и толстоват. Но говорят, что воин знатный. Может, и так. А может, был воином, но прежде, до того, как умудрился сестрицу с выгодою просватать. И ныне другие воюют, а Кеншо-авар, на ковре рассиживая, вспоминает о славе былой.
— Тебе по нраву пришлась? Хочешь, подарю?
— Спасибо. Не стоит.
Что ему с девкой делать.
— Или другую? У меня всякие есть. Их учили тайным наукам, здесь неизвестным. — А по-росски Кеншо-авар говорит чисто, будто сам здесь вырос. И только тягучесть речи да картавость выдают чужака. Кто учил? Нянька-полонянка? Или мать, которая местною была, да не сложилась судьба на этое земле?
Не узнать.
И неинтересно.
— Не стоит.
— Молодой человек так легко отказывается? — Кеншо-авар приподнял бровь.
…а выщипали те, которые Божиней дадены от рождения, и нарисовали новые, ровными дужками. Лицо азарина припудрили, но жара ныне, и потеет он, и на пудре проступают жирные пятна.
— У молодого человека есть невеста…
— Верность женщине похвальна, но неразумна… — Пухлая ладошка черпает из миски горсть орешков и по одному скармливает их мальчонке. Тот, безмолвный и круглоглазый, послушно открывает рот. И орехи глотает не жуя. — У всякого мужчины есть потребности. Но женщины зачастую слишком глупы, чтобы их понять. Вы своих вольно держите.
— Как умеем.
Он смотрит, пытаясь понять, чего именно хочет азарин.
Зачем позвал?
Для разговора? Но отчего тогда ходит кругами, будто лисица вокруг птичника? И он сам чует себя этаким петухом, на шее которого вот-вот сомкнутся острые лисьи зубы.
Интересно, азары смогли бы убить его? У них ведь яды всякие имеются, и глядишь, отыскался б среди них особый, способный прервать затянувшуюся не-жизнь.
— Это мальчик-вишшру… слыхали?
Ладонь Кеншо-авара погладила бритую голову. И мальчик закрыл глаза, лег у ног хозяйских, свернулся.
— Нет.
— Их растят высоко в горах. С колыбели учат терпеть удар и боль, холод и жару. Он способен распознать все яды, каковые только известны в книге «О великом искусстве отравления»…
Он кивнул.
Про книгу эту матушка сказывала, но с печалью, сетуя, что давно уже утрачена она. Выходит, что нет. Попросить в дар? Коль уж так желает Кеншо-авар гостя облагодетельствовать?
— …и магию видит. И главное, единожды получив хозяина, предан ему, словно пес. Я бы отдал мальчика моему дорогому гостю. — Кеншо-авар запнулся. — Но увы, сей вишшру был дан мне каганом, да продлит Кобылица годы славного правления его…
… мальчишка глядел прямо.
Видел?
Видел. Но что? Живое? Мертвое? Сеть заклятья, матушкой сотворенного, привязавшего его к миру этому? И видел ли способ это заклятье снять?
…но не о том говорят.
Вот сидит раб.
Худенький.
Махонький… сколько лет ему? Десять? Двенадцать? А может, больше? Как знать, что творит магия, которая превращает мальчишек в этаких вот… главное, что каганом он поставлен к советнику. Знак расположения высочайшего? Или палач, который яды знает? Сегодня еду дорогого азарина пробует, бережет, а завтра и сам поднесет чарочку с отравой.
Или петлю шелковую на горле затянет.
Или…
Вишшру улыбнулся.
Они, оба уже не в полной мере живые, прекрасно поняли друг друга. С прочими бы так. Вот азарин своего раба боится. Теперь он видел это явственно. А страх — плохой советчик. Страх путает мысли, лишает воли… к глупостям подталкивает.
Ему это на руку.
— Я рад, что ваш каган столь высоко ценит вас. Он, наверное, знает, сколь много вы делаете во исполнение воли его…
Кеншо-авар поклонился.
И мальчишка у ног его прикрыл глаза.
Принесли кофий в высоком узком кофейнике. Чашки фарфоровые, с ноготок. И рабов услужливых Кеншо-авар отослал. Сам будет гостю угождать.
Вот льется в чашку тягучая черная струя.
Вот падают две крупинки ароматной травы. И Кеншо-авар сказывает, что трава эта известна многим азарским целителям. Силы она в теле прибавляет, годы длит… польза, стало быть, которой поделиться он желает.
Первым чашку берет.
Губы макает.
А после вновь разговор заводит, и вновь не о деле. О полях и весне, о том, что степь весною дивно хороша, что распускаются в ней алые маки, да розовые первоцветы, да белые, да синие… что весною свадьбы играть принято, но до того, как сыграть, надобно невесту добыть. По старому-то обычаю молодец сам должен украсть милую сердцу из стойбища отцовского, и иные так делают, полагая, что так проще, нежель с отцом и прочею родней договариваться… но ловят, да, ловят… иных и на колья… или вот конями рвут, коль жених неугоден… у Кеншо-авара семь дочерей, и много лихих парней голов лишились. Нет, не из-за красоты девичьей, красота — что весна в степи, скоротечно, но желали породниться с самим каганом… слава Кобылице, просватал всех… вот вернется на родину и свадьбу последнюю сыграет.
Позволит жениху невесту украсть.
…достойный юноша, единственный сын богатого отца. У того табуны сытны, многочисленны. И рабов — сотни и сотни. Дом стоит каменный… не такой, как в Росси, в степи таковые дома не ставят, но хороший. Войдет в него любимая дочь хозяйкою, счастлива будет…
…если, конечно, батюшка вернется.
— Что ж мешает? — Он не утерпел.
Душно.
И чашка махонькая тяжела. Кофий безвкусен.
— Воля моего кагана стоит и над счастьем дочери. Не могу я вернуться, не исполнив предназначения своего.
— Вам голова Кирея нужна? — Он отставил чашку.
Хватит этих лисьих троп.
— Голова… — Кеншо-авар тоже чашку отставил, а мальчишка у ног его глаз приоткрыл. Подмигнул. Мол, мы-то с тобой понимаем, волю кагана исполнить надо.
…а затем и исполнителя убрать.
К чему оставлять за спиной того, кто рукою своею кровь божественную пролил?
— Кирей — славный юноша, однако… — Кеншо-авар или не задумывался о том, что будет после того, как избавится он от наследника, или же имел свои резоны старательным быть.
Может, сестрица слово замолвит, коль глянулась кагану.
А может… каганы не вечны, как и цари.
— …он давно покинул отцовский дом, и пусть сие наполняло сердце Солнцеподобного горечью, пусть исходило оно слезами…
…крокодильми. Помнится, сказывала Милослава, когда жива была, что есть такой зверь, который себе подобных жрет и рыдает…
— …но разве мог он нарушить условия мира? Или предать союзника, коему клялся на крови…
…мог.
…и нарушил бы, будь царство чуть слабей, а степь — сильней. Да только понимал, что после той резни все полягут. Да и сказывала матушка, что и в степях не все благостно. На востоке они с дикими шкириями граничат, коии, пусть и варвары, а в военном деле толк знают. На западе — с островитянами-херусами воюют. Нет, тогда война была смерти подобна.
А теперь?
— Вот и оставил он единственного сына… и что вышло? — Кеншо-авар вздохнул с горечью, этак и вправду поверить можно, что он, круглолицый, исключительно за родственников переживает. — Доносят люди, что горделив сделался Кирей. И нет в нем сыновней почтительности, но сердце местью преисполнено. Кровь отравлена ядом злословия. Что пуще отца и матери почитает он вашу царицу. Женщину, несомненно, достойную, но…
Он покачал головой, дивясь азарскому умению всем кланяться, но горло рвать.
— …мой каган обеспокоен. Мальчик так молод, но власти жаждет. Того и гляди поднимет он бунт против отца…
…и найдутся такие, которые бунт поддержат, посчитают, что молодым волком легче управлять будет, чем зверем старым.
— …пройдется по степи огнем, кровавую жатву снимет…
…и первыми колосьями падут в ней братья родные, которых истинными наследниками называют.
— Моя сестра не спит ночей, ждет убийц, пасынком подосланных. Она боится отпустить от себя детей, ведь не раз и не два случалось им быть на волосок от смерти…
— Сочувствую, — сказал он без тени сочувствия. Но беседа располагала. А кофий… может, в траве дело? Вяжет рот, того и гляди зубы склеит.
— Степь не готова к очередной войне, войне братоубийственной, которая разорвет молодое царство на части… а проклятые шкирии не упустят случая вонзить свои зубы в плоть нашу…
…ну да, только они этаким манером и балуются.
— И потому мой каган принял решение… тяжело оно далось…
— Я понял. — Он устал слушать. — Вам нужна голова Кирея. Мне нужна его невеста. Поэтому давайте договариваться прямо. Я дам вам то, чего вы желаете, не позже месяца-завертеня. А вы оставите свои попытки добраться до Зославы.
Мальчишка открыл оба глаза и улыбнулся беззубым ртом.
Он услышал.
И согласился. А Кеншо-авар… тот тоже поймет, что воле кагана не стоит перечить.
ГЛАВА 18 Где про родственников сказывается
— Ой, болить… — Бабка моя испустила тяжкий вздох, с которого ажно окны задребежжали меленько так, мерзенько… — Ой, болить, Зославушка…
Она шумно высморкалась в расшитый платок, а другой к глазу приложила.
— Чего болить?
Я бровку приподняла, оно, конечне, не так выходило, как у Люцианы Береславовны, но я давече цельный вечер перед зеркалом сидела, рожи корчила, сиречь, училась лицо держать, чтоб оное лицо выражало только тое, чего мне хочется, а не чтоб все на нем написано было.
Не знаю, как оно выходило, но я честно старалася.
И ныне пучилась, пытаясь видом своим донесть до бабки мыслю про тое, что не верю я больше в ейные хвори. То есть верю, конечно, сердце у ней слабое, и печенка пошаливает, и кости, бывает, ломит, когда погода меняется.
Но все оные хвори ныне приглежены и обихожены.
И лежит она на кровати, да не той, которая студиозусам положена. Нет, раздобыла где-то Марьяна Ивановна кровать железную, с высокими билами. На ней — перин ажно пять. На перинах — простыночка льняная с шитьем. Подушки пуховые, высокие, и уж средь них бабка возлежит, что заяц меж сугробов снежных.
Лицо темное.
Рубаха тоже белая, тонкого полотна. На волосах седых — хусточка. И до того махонькою серед перин и подушек глядится бабка моя, такою бледненькой, что сердце прям сжимается.
— Душа у меня болить, — бабка веки то смежила.
Лежить.
Не дышить, почитай.
Ну, оно со стороны глядится, будто бы и не дышит она. Я-то чую, как в грудях шумит. И сердце бьется. Стало быть, живая.
— С чего ж она болить-то?
Я сидела на стульчику, у кровати приставленном, да думала, что пора бы ужо заканчивать этое лечение, которое крепко затянулося. И Марьяна Ивановна сказывала, что телесно бабка здорова.
Ну, на ее годы здорова.
А вот душою… так души в Акадэмии не исцеляют.
Бабка глаз приоткрыла, левый, хитрющий, и простонала:
— За тебя, Зославушка, болит…
— А чего со мною? Вона, здоровая я…
…сама сказывала, что дай Божиня здоровия, а остальное само приложится. Так вот и дала, и приложилось. Так приложилось, что уж не чаю, как оно отложится.
Бабка два глаза открыла, глянула, слухаю ли, и вновь застогнала, куда там призракам… призраки — сиречь фантомы, суть остаточные явления… чего? Запамятовала…
— Так же ж бросил тебя твой Арей…
От донесли.
Кто?
Мыслится, Марьяна Ивановна, кто ж еще. А если не она, то целительницы местные, которые ныне ждали и дождаться не могли, когда ж и Кирей от невесты этакой, порченой, откажется. А он не торопился.
— …горестно тебе?
— Горестно, — сказала я, чтоб не огорчать бабушку.
— Душа болить?
— Болить.
— Вот! — Бабка моя пальчик к потолку воздела. — А я тебе говорила, что так и будет! Ненадежная он личность!
А словесей-то набралась в беседах премудрых с Марьяной Ивановной.
— А твой Кирей… — смолкла и губу пожевала. — Он тоже тебя недостоин.
О как.
И чем же ж Кирей успел провиниться? Давече он бабке моей корзину прислал с пряниками да клюквой в сахаре, с орехами калеными, с медовыми лепешками и прочею снедью, чтоб не жалилась она на жизнь нынешнюю зело горькую.
— Сама подумай. Он же ж азарин!
— И прежде, мнится, тебе сие не мешало.
Бабка насупилась.
Но со своего не отступилась.
— Вот поженитеся… если еще поженитеся… а он тебя в степи увезет и там… — Она глаза выпучила и губки поджала, вид при том сделался неодобрительным.
— Чего там?
— Степи там.
— Я уж уразумела…
— Зослава, не перечь старшим! — Бабка позабыла про то, что помирала, и в перинах села. Ну попыталася. Перин-то много, в них и утонуть можно. — Увезет и скажет, что по азарскому обычаю ты ему не жена, а…
— А кто?
— А никто! Не пришей кобыле хвост. Бросит и не оглянется.
— Значится, за Кирея не идти?
— Не иди, Зославушка, не иди… на кой он нам сдался? Бес рогатый, рожа глумливая, ни почета, ни уважения. Разве ж такой муж тебе надобен?
Я покачала головой.
Вот… духа дурного выбили, а мысли — нет, крепко засело в бабкиной голове, что она мало царскою тещею не стала. И вот с одной стороны разумеет она, что сии мысли духом рожденные, а с другой… сватался же ж царевич.
Распрекрасный.
Не то белявый, не то смуглявый, не то вовсе рыжий. Божиня ведае…
— Вот и я мыслю, что не такой… да и дети рогастые… люди смеяться станут…
От людской смех — это последнее, чего я боюся.
— Ты уж скажи ему, чтоб не приходил, добре, Зославушка?
— Скажу.
— И не надобны мне его пряники…
А сама-то, как я пришла, аккурат пряник и грызла, вона, вся кровать в крошках, после жалиться станет, дескать, спать ей мулько, неудобственно.
— У тебя другой жених будет… только ты, Зославушка, не дури.
— А разве ж я дурю? — Терпение мое истончалося. Я же ж не за просто так явилась, я же ж для разговору сурьезного, к которому цельный месяц с духом собиралася. Только разве ж бабка даст хоть слово сказать.
— Так от чего я подумала, Зославушка, — зачастила бабка, меня перебиваючи, — еще ж не поздно все исправить…
Она заерзала, пытаясь выбраться из перин и подушек, только сие не выходило.
— Чего исправить?
— Уходи ты из этое Акадэмии. Возвертайся в дом. Рубаху там шей, сарафан. Приданое приготовить надо, а то ну как сваты нагрянут, а у тебя сундуки пустые?
— Не пустые.
Рубаху свадебную я еще когда расшила, небось не один месяц потратила, кажный стежок клала ровнехонько. Помнится, рукав левый четыре раза перешивать пришлося, все-то он мне неладен был. Затое вышла рубаха — загляденье.
Из шелку кумачового.
И нить золотая на ем сверкает, переливается, вьется по подолу вьюнком златолистным, а венчики — перламутровые.
Думала сперва рыб шить иль птиц, как нашие делают, но после иного восхотелось.
— Ой. — Бабка рукой махнула. — Тоже глупство придумала. Та твоя рубаха для простой девки годная.
— А я сложная, стало быть?
Я встала и рученьками бока подперла.
Бабка разом заохала да заахала, вспомнила, что она, стало быть, не просто лежит, а прямо-таки при смерти, того и гляди отойдет. Упала в перины, выгнулася, подбородок задрала и рученьки на грудях сложила. Мол, можете прям и отпевать.
Но актерство актерством, норов-то у бабки дурной, с ним она совладать не способная, коль вобьется чего в голову, то уж не выбьется само. И теперь помирае-помирае, а ерзае, так ее распирает мне сказать. И не удержалася.
— Дурная ты девка, Зослава! — А голосок-то не помирающий. — Счастия своего не увидишь, даже если в него носом тыкнуть!
От не хватало, чтоб меня в некое счастие носом тыкали!
— К тебе царевич сватался! Самый настоящий!
— Настоящий? — Уж и я не удержала, может, правду говорят, что недалече яблоко от яблоньки, внученька от бабоньки… и у меня, стало быть, норов тоже поганого свойства, и упрямая я, и несговорчивая. — Это где ж он настоящий? Взблажилось тебе, Ефросинья Аникеевна!
И рожу корчу, которая презрение, стало быть, выражаеть и еще мое всяческое над собеседником превосходствие. Сиречь, губки поджати, бровки вверх и глядеть в дальний угол.
А в том углу паутина растянутая.
И паук копошится.
От же ж… магики-магики, а прибраться не способные.
— Это тебе блажиться! — Бабка моя тож помирать передумала. Вскочила здоровее здоровой. И ноженьки ее-то уже держат, и в боках не колеть, и рученьки крепкие, вцепились в косу и дернули, так дернули, что мало с головой не оторвали. — Ишь, волю взяла! Старших не слухаеть! Пройдет время, благодарить меня станешь! В ноженьки кланяться будешь…
— Это ж когда?
Косу я выдрала, а то и вправду без головы остануся этакими стараниями.
— А когда в царицы выйдешь!
— Ефросинья Аникеевна!
— Молчи, Зослава, слушай старших! Я свой век в Барсуках прожила, а ты свой — в столице будешь…
— И ты при мне?!
— Ежель не погонишь. — Бабка разом глазки долу опустила, и рученьки к грудям прижала. Кулачки сухонькие, глаз подергивается, а из другого слеза лезет. Этак, войди кто, решит грешным делом, что мучаю я старушку, девка неблагодарная.
— Все еще в тещи царские охота? — прошипела я, с трудом сдерживаяся, чтоб не заорать.
Приличественные боярыни, ежель Люциане Береславовне верить, не орут орьмя. Яду плеснут подруженьке заклятой, но с улыбочкою, с приличиями.
Яду у меня не было.
Да и бабонька пусть и озлила меня изрядно, но родная. И понимаю я, что сие у нее не от паскудства душевного, а исключительно ввиду болезни.
Внушения результат.
— А хоть бы и так? — И глядит ясными оченьками своими, моргает часто, это для слез. Прежде-то я на слезы бабкины глядеть не могла, а ныне ничего, пообвыклася.
— Значит, — говорю, — в тещи царские… чтоб боярыни знатные пред тобою спину гнули? И бояре следом. Чтоб слуги да холопы кружили, матушкою величали, под рученьки водили?
Глядить на меня бабка.
Упертая она у меня. Губы вон поджала. И ведает, что правду говорю, но не признается.
— А скажи, дорогая Ефросинья Аникеевна, — меж тем продолжила я, — чтоб твой муж покойный ныне сказал, тебя завидевши?
Она рот приоткрыла.
И закрыла.
Запыхала по-ежиному, ощетинилася обидами.
— Он бы небось не радый был, что оставил жену, а получил тещу царскую. Тещам царским в лесах не место…
Думала, что усовестить выйдет, деда-то бабка моя взаправду любила, да не получилося. Видать, крепко дух злопакостный душу ее поел.
— Может, оно и так, — молвила бабка, губы пожевавши, — да только и он хотел бы лучшее доли для тебя. А куда уж лучше? Жить станешь в палатах царских. До века ни бед, ни горестей не знать… на перинах почивать, из серебра ести…
Что они к этому серебру прилипли?
Мне и обыкновенная посуда по нраву, небось не она важна, а что в ней.
— …перепелок да соловьев, лебедей, осетров… — бабка перечисляла, пальчики загибаючи, — цитроны вот… давече Марьяна цитрона приносила. Укусный…
Бабка глаза закатила.
Цитроны, значит…
— Не люблю, — говорю, — царевича. Не мил он мне!
— А как не мил, когда ты его не видела? — Бабка за рукав вновь ухватила и заговорила скоренько: — Арей твой? Так его вот-вот оженят. Любит он там тебя аль нет, ныне уже не важно. Поперек царского слова пойти — это без головы остаться. Нужен он будет тебе безголовый? Нет, пущай уж себе… пожелай, чтоб счастливый был… а Кирей в степи воротиться. И с кем останешься? Небось туточки про тебя все знают, что сговорена была с одним, а другому улыбалася…
А глазоньки бабкины блестят.
Забирать ее надобно.
И в Барсуки, к тетке Алевтине. Та-то приглядит… а там, в Барсуках, глядишь, и отойдет блажь. В Барсуках вон и воздух свежий, и бояр немашечки. Там бабка и без царского звания человек уважаемый.
— …и кому ты после этого потребная будешь? Скажут, мол, сама виноватая. А то и дегтем ворота помажут.
— Чьи? Акадэмии?
…горько, а ведь правду бабка сказывает. Кирею я невестою, сие распоследняя ворона ведает, а меж тем и Арея привечала…
Была годочков этак пять тому в Конюхах девка одна, Горомысловна, раскрасавица, каковых поискать. И горделивая с того прямо-таки до дури. К ней и посватался сперва сынок мельника, старшенький. Горомысловна от него колечко приняла, рассудивши, что лучшего жениха не сыщет. Будет на мельнице хозяйкою, заживет красиво и богато.
А кто ж знал, что на ярмароке она купцу одному глянется?
До того, что и он Горомыслу сватов зашлет. Тому бы честь честью ответить, что сговорена девка, что уже и сундук свадебный полон, а рубаха ее дошита не только узором девичьим, но и дареным жемчугом. Горомысловна им на все Конюхи хвастала, дескать, всем бисер женихи подносят, а ей, что княгине, жемчуга… но смолчал батька.
И Горомысловна не стала перечить.
Живо смекнула, что купчиха — это поболе мельничихи будет. Возомнила, как заживет она да в городе, в доме каменном, где и рук своих белых марать не придется, потому как всю работу черную холопы делают. Спорола она жемчуг дареный, возвернула, дескать, так и этак, да минула любовь девичья. Не взыщи. Мнится мне, будь дело в любови одной, мельников сын простил бы. А так… смекнул он, что дело не в любови, Горомысловна же ж по селу в дареном платке прошлася, да в чоботах новых, да рассказывать стала, как заживет в городе…
Нашлося кому донесть о тех разговорах.
Вот и вышло, что как поехал жених за невестою, то и встретили его ворота, дегтем мазаные, да чучело соломенное, в перьях валянное, в рубахе невестиной шитой… что уж там было, не ведаю. Мыслю, когда б был купец тот порядочным человеком, разобрался б, что есть навет, а что — правда. Но этот, сказывали, просто поезд свадебный повернул.
Тут-то Горомысловна к первому жениху кинулася в слезах, мол, обманули ее, приневолил батюшка, велел дар возвернуть и принять нелюбого… да поздно.
Не поверил мельников сын.
И осталася она ни с чем.
Не, после-то замуж выдали, куда-то далече, за вдового и детного, которому не до переборов. И нашие все-то сходилися, что еще повезло, что хоть кто-то да взял. А выходит, я, нынешним часом, мало лучше тое Горомысловны?
А ну как и вправду велит царица Арею свадьбу сыграть.
Откажется?
Он способный и на такое… и разом головы лишится. Согласится? Клятва не позволит, сил лишит. Уйдет, как прежде думал? И меня с собою покличе? А я? Пойду ли? Куда? Да и не беда, куда б ни пошел, я б следом, да только… как оставить бабку? А Станьку? Вдруг да гнев царский на их головы безвинные падет?
И без гнева как жить они станут?
Бабка-то с сердцем, а Станька — сиротинка горькая. Не управятся с хозяйствием… и ладно бы так, но еще ж слово есть данное, монетка заговоренная… и не вольна, выходит, я над своею судьбинушкой?
Впору всплакнуть, да мнится, слезы — пустое.
Не помогут.
— А станешь царицею, никто не посмеет слова дурного молвить? — Бабка решила, что коль молчу я, стало быть, слухаю.
Одумываюся.
Оценяю перспективу, как сие Люциана Береславовна сказыват.
— От представь, оне тебя говорят чегось, а ты их на плаху…
И зажмурилася.
Плаху представляе?
И кого б она на этую плаху спровадила? Того ль, кто глянул криво? Иль посмеялся над ее боярством нонешним? Не удивлюся, коль окажется, что у ней цельный свиток с именами да обидами учиненными имеется.
Ох, горе мое горькое…
— Я от подумала, — рукав я аккуратненько у бабки забрала, — что тебе в Барсуки возвернуться надобно.
— Чегось?
Она насупилася.
— В Барсуки, — говорю. — Возвернуться.
— Зачем?
— За хозяйством приглядывать кому надобно…
— Приглядять, — отмахнулась бабка.
— А Пеструха?
— Чего ей станется? А если и станется, то невелика беда. — Бабка уже и позабыла, как по Пеструхе нашей горевала. Что переменилось? Милей по душе те коровы, что Лойко пригнал? Аль вовсе не дело царское теще со скотиной возюкаться?
— И тетка Алевтина…
Бабка насупилась больше прежнего.
— Проклятая, — процедила сквозь зубы. — И сила ейная проклятая, и сама… она, стало быть, тебя к вольнодумствию подстрекала? Так и знала, от черной знахарки не жди добра…
— Хватит! — От тут мое терпение и лопнуло, что пузырь мыльный. — Марьяна Ивановна сказывала, что тебе для здоровья воздух чистый надобно. От в Барсуках такого — хоть задышися. И бояр нету, и царевичей…
Глаза бабкины слезьми налилися.
— Не любишь ты меня, Зославушка, гонишь… на старость одинокую обрекаешь… а разве ж многого прошу я? Уголку любому в доме твоем радая буду, горбушечки черствой, кваску… а то и водицею перебьюся…
Плакать бабка умела, завсегда с душою к этому делу подходила. И ныне, хоть ведала я, что слезы ейные — скоморошество чистое, а все одно совестно сделалось.
Только…
Оставить ее? С блажью, с душою покореженною? Как бы не вышло б хужей…
— …заминать не стану… а что говорю, так то единственно от любови к тебе, Зославушка… — Бабка испустила тяжкий вздох. — Одна ты у меня, кровиночка, на белом свете осталася. А глазки не видят… ноги не ходят… от помру, схорони меня, Зославушка…
— Схороню, — буркнула я.
Бабка насупилася, небось думала, что стану отговаривать от помирательства. Поднялась из перин и переспросила:
— А где схоронишь?
— В Барсуках.
— Не хочу в Барсуках.
— Отчего ж? Погост наш тихий, приличественный…
…правда, ни батьковой, ни материной могилы немашечки там, как и дедовой. Да что могилы, мы-то посадили с бабкою что ясени, что березку белую, и ходим к ним, и на день Памятный приносим каравай свежий да молоко. Но душу не обманешь.
Пустые дерева.
— Не хочу, — капризно повторила бабка. — Тут хорони…
— Хорошо. — Спорить еще про похороны, до которых, я надеялась, не один год еще жизни, сил не оставалось.
— И чтоб приличественно! — Бабка скоренько села, куда подевалася былая немощь. — Рубаху вздень красную… и летник тот, парчовый…
— Вздену.
— Нет, парчовый не надобно. Лучше тоже красный. Или ярко будет? Что люди скажут?
— А тебе дело будет, чего люди скажут?
Да только слова мои — что горох о стену, от бабкиного разума отскоквают. Она с этакого резону — ну вот вправду, неужто есть мертвым дело, чего об них живые говорят? — отмахнулася.
— Тогда рубаху желтую… или белую? Шелковую, чтоб с шитьем… и летник тоже белый, с жемчугами… и бусы те, которые Кирей принес… хоть и нелюдь, а с разумением. И не кривися… лягу я боярыня боярыней… и чтоб лицо напудрили.
— Зачем?
Бабка глянула на меня с укоризною, мол, только такая коровища, как ты, Зослава, может непудренною хорониться.
— Так принято. И волосья. Может, парика заказать? Тут давече саксон приходил один. Ой и славные парики приносил! Один особливо хорош был. Волосья… загляденье… и прическа… от такая? — Бабка руки развела. — С перьями… буду лежать раскрасавицей…
— …куру обскубавшей, — не удержалась я.
Вот дурная разговора, а все одно ныне бабка хотя ж не скуголит, не плачет, так что пущай перебирает себе похоронные наряды, глядишь, и не найдет подходящего. А пока искать станет, то и выберется.
— Нет в тебе, Зослава, понимания истинной красоты…
— Это какой же?
— Вот саксонский обычай ныне в большой моде. — Бабка ноженьки спустила. — Мне одна женщина сказывала. Боярского, за между прочим, звания… как же ж ее… от запамятовала… такая, знаешь, у нее личико махонькое, зато волосьев — цельная башня. Я думала, что ей свое девки чешут, ан нет, свое она обрезала. Затое париков накупила с дюжину. И кажный день прическа новая.
Глаза бабкины заблестели.
Небось мысленно примеряла она на свою голову те самые парики.
Мерзь какая, чужой волос носить. Да и с кого взятый он? Может, хозяйка хворая была, оттого косу и обрезала. Или гулящая. Или вовсе с мертвое взяли? Только ж молчу, пускай лучше парики, нежели болезни неведомые.
— И вот я подумала, что, может, и мне на саксонскую манеру одеться? А что? Боярынь в столице множество превеликое, шубою, чай, никого не удивишь, а вот платье… и тебе, Зославушка.
— А мне зачем?
От не хватало мне бед окромя платья саксонского. Видывала я, еще при Милославе, пусть смилуется Божиня над душенькой ейной, во что ихние бабы рядятся. Стыд да срам! Плечи голые, сиськи, сиречь бюст, как говорить должно, тоже, почитай, голый. Ребра деревяшками сдавлены для бледности изрядной. А еще уксусу глотают. Затое юбок наверчено, что листов на капусте…
— От станешь царицею, приедут саксоны, и как привечать станешь? — Бабка со своего не соступила. — Они ж не просто так… цивилизация!
А это что-то да новенькое.
Цивилизация…
…и вспомнилась вдруг фигура в черной броне. Как там сказывал Ильюшка? Норманнская? А может… нет, мы ни с саксонами, ни с норманнами уж сколько год не воюем. Фрол Аксютович, правда, сказывал на лекциях, что прежними часами случалось и с ними силушкой меряться, что последний, кто на саксонов ходил, примучил к царствию Росскому Малое княжество и земли Белые, а еще Бевельский замок и крепостицу Дрехтову, которая на море стоит.
— …и царевич мне самолично сказывал, что посольство станет…
— Уже стоит, — ответила я, не особо вникая в бабкину речь.
…а ну и вправду… по нутру ли соседям нашим, коии добрыми прикидваются, сильное царствие? Прежде-то нас азары воевали, а тут уж десять годков как мир настал…
…мир — это хорошо.
Землепашцам.
Мастеровым.
…а саксонам? Или норманнам тем же? Ох, этакого я не ведаю… а кто ведает? Арей? Кирей? Царевичи? Ильюшка… надобно спросить. Может, конечно, и дурная сия мысля, да вот… не помню я промеж боярынь наших ни одной, которая б по саксонское моде ходила б.
Правда, и не скажу, что многих боярынь знаю.
А если…
— Ты меня не слухаешь! — Бабка шлепнула меня по руке.
— Чегось?
— Зослава, тебе надо быть внимательней! — Бабкин палец вперся мне в нос. — Будущей царице не след головой крутить и старших не слухать. Я тебе про саксонцев сказываю… будет такое посольство, которое от самого Императора…
— А нынешнее от кого?
— …приедут самолично брат евонный родный, чтоб новому царю поклониться. И договор привезти. И надобно, чтобы этот договор подписали.
— Какой договор?
— О вечном мире и торговле, вестимо… и вот они приедут, а ты тут такая… царица… и выходишь в платье саксонском…
…да я со стыда помру, такое надеваючи…
— …и с париком… раскрасавица. Оне сразу и узреють…
…ага, узреють, в таких платьях все всё сразу и узревають до самых печенок.
— …что ты мыслишь верно…
— А без платья не узреють?
— Без платья, — строго произнесла бабка, — ты будешь просто обыкновенною дикаркою… кто с тобой разговаривать станет?
Вот же ж… а мне мнилось, что с человеком по розуму говорить надобно, а не по платью. Видать, ошибалася.
— Зосенька… — бабка моя глядела снизу вверх, и появилось в ейных глазах что-то этакое… — ты уж подумай, будь ласкава…
Подумаю.
От в последние денечки я только и делаю, что думаю.
ГЛАВА 19 Об обрядах тайных
Поле дымило.
Нет, не горело, жара Ерема не испытывал, скорее уж было по-весеннему прохладно. И он, ступая на распаренную землю, над которой поднималось белое марево, испытывал почти забытое уже удовольствие. Он чуял силу пробудившихся трав.
…до леса недалече, того не видно, но глаза не нужны.
Ерема остановился.
Сделал глубокий вдох.
Замер.
Тишина.
Или нет?
Мыши копошаться в гнезде. И беззвучно скользит по-над полем ястреб, выглядывая добычу. Вздыхает сыч, устраиваясь на дневку в гнилом дупле… кузнечики стрекочут.
— Пришел? — Мор появился.
Просто появился.
Ерема больше не пытался пройти по его следу. Быть может, потом, после обряда.
— Как видишь.
— Принес?
Ерема молча скинул с плеча полотняную сумку.
— А братья…
— Спят.
— Не проснутся?
— Дед не только Лиса учил. Я не намногое способен, но кое-что выходит лучше, чем у него.
Это не было предметом для гордости. Пара знаков, горсть песка и волосы… волосы собрать было сложней всего. Они одинаковыми гляделись, но это если не разбираться. А так — у Еськи плотный и жесткий, что проволока. Емельянов морковным цветом отливает. Егоров мягкий, девичий. Евстин вьется… по одному волоску и нитью красной перевязать, опутать стеблем сон-травы.
Слово произнести.
…но вернуться надо вовремя, чтобы братья не поняли, иначе слишком многое придется объяснять, а Ерема не готов пока к объяснениям.
Возможно, он совершает ошибку.
Возможно, эта ошибка будет дорого стоить.
Возможно…
…но это его ошибка. Личная.
— Тогда не стой. — Ныне Мор был облачен в простую одежду. Штаны из небеленого грубого полотна. Такая же рубаха, пожалуй, шитая на скорую руку. И самые бедные люди одежку украшают, пусть и простенькой вышивкой, а эта, видать, что новая, необмятая, а все одно, как с чужого плеча.
Рукава у рубахи длинные, до кончиков пальцев.
Сама просторная.
Штаны широкие.
И не разобрать, что за фигура, мужская аль женская.
— Не на меня любуйся, а приступай. — Мор отступил и присел на траву. Сорвал травинку. Сунул в рот… — Или думаешь, я за тебя твой обряд проводить стану?
Ерема вытащил кусок полотна.
Грубое.
Жесткое. С лохматым краем, с вышивкой, которую Ерема сам делал. Умаялся, пока простенький узор проложил. Все пальцы исколол, все матюки перебрал, но ведь сделал.
Сумел.
И теперь, глядючи на свою работу, Ерема испытывал законную гордость. Коль с царевой службой не сложится, в швецы пойдет.
Траву он притоптал, чтоб полотно легло ровней.
На один угол, узлом завязанный, Ерема положил кривобокий каравай. От мысли стать пекарем он отказался, когда первые два каравая вышли больше похожими на каменюки. Да и этот вряд ли был съедобен.
На другой угол стала плошка с солью. Хоть ее готовить не пришлось.
Ветка омелы с белыми ягодками.
Волчий хвост…
Последним из сумки появился черный, что смоль, петух, который хоть и спутанный, а все одно дергался, крутил головой да разевал желтый клюв. Зазеваешься — и палец отхватит.
Нож.
Миска.
Свечи восковые.
— Вижу, ты хорошо подготовился, — Мор поднял нож. — Что ж, значит, не передумаешь…
— Не передумаю.
Хватит сомнений. Сколько их было, бессонных ночей, размышлений, попыток понять, чем же обернется его, Еремы, желание получить свободу.
Клятва.
И робкая надежда, что все выйдет именно так, как Ереме хочется. Он станет свободен, а Лис избавится от поводка. Наступит ли после этого счастье и благоденствие? Сомнительно. Скорее уж появятся иные проблемы, но когда появятся, тогда Ерема и будет их решать.
Он сел в центре полотна, на кривоватую звезду, наметанную алой нитью, и закрыл глаза. Обряд, если верить книге, был простым.
Вспыхнули свечи.
Без огнива.
И значит, Мору оно ни к чему. Оно и понятно, магик — магик и есть… запахло дымом. И запах этот был чужд месту. Вдруг затихли мыши. И кузнечики с ними. И ястребиная тень растворилась в поднебесье. От земли потянуло холодом.
Еще не могильным, но…
…не поздно остановиться. Всего-то нужно встать и уйти. Мор не будет задерживать.
Нет.
Егор закрыл глаза. Пусть так…
…магия крови опасна.
Непредсказуема.
И может статься…
…может. Все может. Но если оставить все, как оно есть сейчас, Лис долго не протянет. Ему плохо. В нем слишком много зверя, чтобы этого зверя можно было просто запереть, и если тогда, много лет назад, это казалось хорошим выходом, то теперь Ерема понимал, насколько заблуждался.
Голос Мора доносился словно бы издали, но вместе с тем заглушал все прочие звуки. Не только звуки. Один за другим исчезали запахи. Тонкие цветочные. И густой тяжелый — травы.
Прикосновение ветра.
Сухость во рту.
И зуд на шее… вчера, не иначе, комар укусил.
В какой-то миг показалось, что весь мир исчез, включая его, Ерему. Он забыл, как дышать. И сердце остановилось, Ерема понял, что еще немного — и умрет.
Не позволили.
Он очнулся именно тогда, когда заклятье оборвалось. Дымка его, древней магии, забытой и ныне разбуженной, повисла над поляной.
Мор перехватил петуха за шею.
Тот беспомощно дернулся и издал протяжный клокочущий звук. Но нож его прервал. Петушиная алая кровь хлынула на полотно, просочилась на землю…
И дымка полыхнула.
Алым.
Черным.
Воздух исчез.
Магия проникла в кожу, и Ереме показалось, что кожу с него содрали. Он с трудом удержался, чтобы не закричать. Впрочем, вряд ли ему позволено было.
Древняя сила наполняла его тело.
До краев.
И за края.
Она грозила разорвать мышцы, перекрутить кости, расплавить его, превратить в пепел, а пепел смешать с землей… сила, подпитанная кровью, прибывала… и прибывала…
…и когда он вновь умер, что-то внутри треснуло.
Хрустнуло.
Рассыпалось.
И сознание все же ускользнуло.
…Ерема падал во тьму.
Он был тьмой.
Он был.
Наверное, был…
…когда-то прежде…
Мор склонился над человеком, лежавшим на траве, желая убедиться, что тот жив. Ерема дышал. Слабо, но дышал.
— Хилые ныне царевичи пошли, — хмыкнул человек, поднимаясь с колен. — Но ничего, очухаешься…
Он хлопнул Ерему по щеке.
И, оттянув веки, заглянул в глаза.
— …очухаешься и будешь помнить… что он будет помнить?
— …ничего, — ответил он сам себе. — Ничего лишнего. Обряд. И то, что обряд удался… пожалуй, хватит с тебя, верно?
Ерема захрипел.
— Нет, дорогой… рано тебе еще… рано… — Мор надавил на шею, и царевич обмяк. Мор сунул пальцы в рот, заставил раскрыться и осторожно влил тягучую темную жидкость. — Вот так оно лучше будет… что ж, мы сдержали слово.
Он вытер с лица Еремы красные полосы. И повторил изменившимся голосом:
— Определенно сдержали.
Ерема очнулся, когда солнце уже на треть поднялось над далекой линией леса. Он открыл глаза, пытаясь вспомнить, где находится и как оказался в этом месте.
Вспомнил.
Поднял руку. Пошевелил пальцами. Пальцы шевелились, а вот руку покалывало. Левая нога занемела, когда упал, подвернул нехорошо… Ерема сел.
Ощупал лицо.
Шею.
Закрыл глаза, силясь отрешиться от звуков и запахов. Не вышло. Одуряюще пахла медуница, манила диких пчел, которые уже вились над лугом. Тяжело гудели шмели. И жаворонок в поднебесье надрывался. А в Ереме ничего-то и не переменилось.
Он встал, преодолев предательскую слабость. Мотнул головой…
…но ведь что-то да должно было измениться?
Или не на него смотреть надо, он что, в нем всегда было человеческого больше, а звери, они чувствительнее… и если так, то Елисей первым поймет, что свободен.
Вопросы появятся.
Нет, остальным он не признается, во всяком случае, не сразу признается, а вот Ереме не избежать разговора. Солгать? Сказать, что просто заклятье само собой истончилось. Ведь бывает же такое, что без подпитки заклятия рушатся…
Нет, Лис не настолько глуп, да и знает разницу между заклятьем и обрядом.
Тогда…
…про Мора говорить не стоит.
А вот записи… в библиотеке нашел листочек… в книге прятался… в тех самых описаниях урядника или в еще какой ерунде. Прятался. Забыли его, а Ерема нашел. Именно. И решил попробовать. А не говорил… не говорил, потому что рассказывать было нечего. Вдруг бы не вышло?
Он вдохнул теплый воздух, напоенный запахами…
…когда-то напоенный. Теперь запахи разом поблекли, некоторые вовсе исчезли. И значит, получилось? Из Еремы ушла волчья суть?
Он прислушался.
Кузнечиков вот слышит. Да и как не слышать, когда вовсю разошлись, день приветствуя. А вот чтобы мыши там или ястреб…
Получилось!
Кто проводил обряд? Магик. Ерема нашел. Нанял. Представился… конечно, вымышленным именем, правильнее было бы сказать, другим вымышленным именем, но не суть важно. И этот самый магик не знал, что за обряд проводит. Его дело было заклятье прочесть и петуху горло перерезать.
Поверит?
Может, да, а может… скорее даже да, ведь волки не склонны к сомнениям.
Ерема сжег ставшую ненужной ткань. Хлеб, напитавшийся черною силой, прикопал прямо на поле, попросив у земли прощения. Если б он мог иначе…
…мог. Но не ценой разума брата своего.
К Полигону он шел, ковыляя. Затекшая нога и не думала расхаживаться. Да и само тело было словно чужим. Ерема остановился на краю поля, переводя дух.
Оглянулся.
Пусто.
Только жаворонок в поднебесье прямо заливается…
— Саксоны, говоришь? — Люциана Береславовна вышивку отложила. От за все нашие прошлые встречи я убедилася, что мастерица она редкостная.
А толку-то?
Нет, глядишь на этакую красоту, любуешься, вот уж руки золотые, пальцы жемчужные. А она будто и не видит того. Для ней сие — обыкновенственно. От если б магические ейные способности заценила я, тогда да, дело иное…
— Саксоны… — Она провела пальчикам по шелку. — Вполне логично, что у них в этом деле собственный интерес имеется. Как и у норманнов. Им наше царство любить не за что, это ты верно подметила. И земли, некогда отвоеванные, они б не отказались вернуть…
Люциана Береславовна указала на полочку:
— Подайте, будьте любезны, альбом с картами…
Этот я уже ведала. Толстенная книжижища в кожаном переплете да с железными уголками. И норову скверного, оные уголки так и норовят в руку вцепиться, синяков понаставить. Да и сама книга, как удержать.
Я ее на стол и бухнула.
Ух, пока донесла — упарилася. Отчего у магиков что ни книга, то огроменная да тяжеленная? Неужто в иных магия не удерживается? А может, дело в ином? Небось магика с тонкою книжицею народ уважать не буде. А где уважения нету, там и смута близехонько. С этакою ж томиной попробуй-ка побунтуй. Сразу видать — мудрости в ней не на один пуд, а еще чары… или за просто так смутьяну по лбу приложить можно… всяко польза.
— Зослава, — с упреком произнесла Люциана Береславовна, — вы вновь отвлекаетесь. Откройте на двенадцатой странице…
Карта была предивная, навроде тех, которые Милослава делала. Туточки и реки, и горы, и города с деревеньками. А тронешь какую — вырастет, развернется так, что улочки и дома видны.
— Вот… — Люциана Береславовна книжицу к себе развернула. — Посмотрите…
Агась.
Смотрю.
На реки и горы упомянутые. На города с деревеньками.
— Вот здесь проходит граница… а вот степи. Россов терпели исключительно потому, что полагали нас естественным щитом от азар.
Степи были желты, что песок.
И край у карты занимали махонький, ладонью прикрыть можно. Ну, или двумя, двумя так уж точно. А царствие наше огроменное, ну так сказывали, хотя тут тоже огроменности всея — поллисточка. А вот норманнское королевствие и того меньше, не говоря уж про саксонов.
— Понимали, не станет нас, азары не остановятся, пойдут… сами норманны только и способны, что с соседями грызться… что ж. — Мизинчик Люцианы Береславовны скользил по синей нитке реки, и та разливалась, ширилась, обрастали берега городишками и деревеньками. — Но у нас с азарами теперь мир, и это не может не нравиться. Конечно, будет сильный правитель, он не откажется земли расширить. Куда пойдет? Не в степи… в степях делать нечего… а вот запад… мелкие княжества здесь давно уже самостоятельны исключительно на бумаге…
Мелкие. И вправду. Кажное княжество — на зерно просяное, затое много их, как гороху в бабкином мешке. Правда, думаю, с того гороху толку поболей. Сказывали, что в тых княжествах народ приневоленный. Ни ремесленников нетути, ни купцов, ни мастеровых, только землепашцы одни, оброками замученные, и князья те живут с того, что дороги держат и за поезд мзду требуют.
Купцам сие навряд ли по нраву.
И коль решит царь воевать идти…
— Одни представляют интересы норманнов. Другие — саксонов, но главное, что ни у тех, ни у других нет реальной возможности отстоять свою независимость. И поглощение их — исключительно вопрос времени. Но понимаете сами, одно дело, когда княжество входит в состав Королевства норманнского, и совсем другое, если присоединяется к царству Росскому…
Сижу.
Киваю.
Мол, ужо подумала об таком. Так подумала, что ажно дырку в голове продумала. Нет, не годная моя голова для высокое политики. Хотя ж… вона, в тех же Конюхах давно уж два соседа лаются, землю поделить не могучи. И землицы той — с полпяди, и худая она, негодная, а вот никто уступить не желает. Один кричит, что евонная, да другой с тем не согласный.
Их и староста рядил-делил.
И магика пришлого звали границу вывести, и ни одним, ни другим довольные не осталися… та землица полынью да крапивой заросла, а ее все делят. Мало, бабка сказывала, до смертоубийства дело не дошло. Может, и дошло б, когда б староста, которому дело сие давно поперек горла стало, не отобрал сию землицу к общинным землям. И все Конюхи согласилися, что так оно лучшей. С тое поры соседи прежние распри и позабыли. Ныне разом старосту лают да друг другу на несправедливость жалятся.
— И вот если предположить… конечно, сложно заподозрить, что все — исключительно рук норманнских, но… — Люциана Береславовна глаза прикрыла, замерла, будто спать удумала. Но я знала, что не спит она, думу думает. И негоже было ей в том мешать. — Ему бы понадобились союзники… бояре? Слишком ненадежны. Сегодня они с одним, завтра — с другим… и царица их хорошо изучила… нет, не слышала я, чтобы кто-то об истинном наследнике заговорил, а они молчать не умеют… да… а вот иноземцы… на законность притязаний им глубоко плевать, но поддержать того, кто способен смуту учинить…
Она открыла глаза и со вздохом поднялась.
— Идемте, Зослава…
— Куда?
— Возможно, это все пустые домыслы, но если нет, то… не нам же с вами к норманнскому посланнику ехать?
Я роту открыла. И закрыла.
И вправду.
Куда мне да к самому норманнскому посланнику, он, чай, и не ждет ноне гостей, время-то позднее…
Люциана Береславовна подошла к зеркалу — а зеркало у ней было огроменное, задернутое белесою дымкою заклятья.
— Я бы сама рассказала, но боюсь, он не станет меня слушать, — заклятье спало, но ни земель волшебных, ни духов зачиненных за ним не оказалося. Обыкновенное зеркало. Большое только.
Люциана Береславовна одним боком повернулася.
Другим.
Тронула серьги тяжелые.
Пальцем по шее провела. Усмехнулась печально.
— Вы уж извините, но… это и вправду важно. При вас он не посмеет отказать мне в беседе.
Про кого она говорит, тут гадать нужды нету.
— А…
— Все еще злится. И я понимаю, что виновата. Моя самоуверенность стоила жизни тем девушкам. Если бы мы… если бы я… я ведь видела, что с вашей родственницей что-то неладно, но подумала, что сама справлюсь. А вышло… как вышло.
Я кивнула.
Чего сказать? Мне тоже тех девок жаль, и бабку жаль, и себя, и Люциану Береславовну, которая хотела как оно лучше, а вышло… но прошлое не перекроишь, а обиды греть — дело дурное.
Фрол Аксютович обретался в том же доме, коий для преподавателей поставлен был. Изнутри он предивною манерою был больше, нежель снаружи.
Стены белые.
Лесенки узкие, перильца белокаменные. На полу — ковры зеленые. На окошках — кадки с лавандою цветущей. Оно, верно, и красиво, и от мошек спасает, а как посохнет, то и белье стираное перекладвать можно, тогда оно духмяным будет да свежим.
Сплошная польза.
Люциана Береславовна шла по коридору. Спина прямая. Голова поднята.
Боярыня.
И не скажешь, что ей боязно. Нет, точно я не ведаю, но мне б боязно было на ее-то месте. И слава Божине, что место у меня в этоей жизни свое собственное, а со своими страхами я худо-бедно управлюся.
Юбки шубуршат.
Шаг неспешный.
— Куда идешь, Люцианушка? — Марьяна Ивановна на лествице встретилася. Стоит с леечкой, значится, лаванду обихаживает. — В гости собралась?
— В гости, — вежливо ответствовала Люциана.
— А Фролушка занятый…
— Ничего, освободится.
— Не знаю, не знаю… — Марьяна Ивановна головой покачала. И личико ее сделалось таким… да будто бы сочувствовала она горю неведомому соседушки. — Не всякую гостью выставить можно… но ты, конечно, мне не поверишь…
Люциана Береславовна ничего не ответила.
— Все обиды свои копишь, а меж тем я добра вам желаю… исключительно добра…
И к горшкам с лавандою повернулась, рученьку расправила, зашептала что-то, то ли заклятье, то ли просто… у нас вон, Горничиха тоже с тыквами разговоры ведет, чтоб росли крепки и сладки.
Растут.
— Идем, Зослава…
Поднялися на другой поверх.
И вновь же коридорчик.
Окошки.
Правда, на них не с лавандою горшочки, а с белоцветом, коий в народе мужскою травою кличут, мол, и силы придает, и рассудок проясняет, и от винопития удерживает. Может, конечно, не для того он сажен, но все смешно.
У дверей, дубовых, солидных, с медною табличкой — ишь сверкает, начищенная, — Люциана Береславовна замерла. И на миг единый почудилося мне, что отступится она.
Оглянулась.
Меня увидела, будто забыла, что следом иду, вздрогнула и постучала. Вежливо так. А сама еще прямей сделалася. И бледней. Рученьки опустила. Кулаки разжала. Стоит, небось улыбается куклою восковою…
И я стою.
А открывать нам не торопятся. Неудобственно… время-то позднее, за окошком темень темная, люди нормальные давно уже спать ушли…
…может, и Фрол Аксютович прилег? А что, он-то в годах, да и без годов мужики многие полежать любят. Вона, Ивашка наш, хоть третий десяток разменял, а только и норовит прикорнуть. И все-то жалится, дескать, устает крепко. А с чего уставать, когда он только и делает, что мамины вареники лопает, да помпушки, да булки? А Фрол Аксютович работу работает.
И чарует.
И…
…додумать я не успела. Дверь приотворилась.
— Вечера доброго, — молвила Люциана Береславовна. А голос-то, голос таков, что озеро выморозить можно до самого донышка. Небось когда б мне таким голосом вечера доброго пожелали, я б уверилась, что ни этот, ни другой какой на седмицы добрыми точне не будут.
— Доброго, — отозвался Фрол Аксютович, волосья встрепанные приглаживая. — Ты несколько не вовремя.
— Извини, но… дело есть.
— До утра не подождет?
— Сам решай. Это ваших поисков касается. Тут у Зославы беседа недавно состоялась… с ее родственницей. О саксонской моде, — говорит, и кажное словечко, что камень, на порог падает. И вид-то горделивый, неприступный.
От же ж… вроде умная женщина, а глупство делает.
Коль вид неприступный, то как мужику-то подступиться? Может, он и сам радый был бы, да боится. Бабка моя сказывала, что мужики, оне дюже пугливые. Подлезешь к такой от и гордость свою поранишь. Она ж после болеть будет.
— Опять ты… — Хотел он что-то еще сказать, да замолк. Посторонился, нас пропускаючи. — Проходите. Велимира, на сегодня, пожалуй, хватит…
…от уж кого я тут увидать не чаяла, так боярыню нашую.
Она ж с креселка встала, поправила запястья.
Меня увидав, зарумянилась крепко.
И глаза долу опустила.
А сама-то… платье простое, волосы под плат убраны. И вид виноватый.
— Завтра в то же время? — спросила тихонечко, шепоточком.
— Конечно…
Ох, каким взглядом Люциана Береславовна боярыню проводила… с такого взгляду вороны на лету замерзають. А Велимира ничего, за двери вышла и за собой прикрыла.
— Надеюсь, — сварливо осведомился Фрол Аксютович, — лишнего говорить ты не станешь?
— Конечно, не стану… лишнего… — Люциана на кресло мне указала. — Присаживайтесь, Зослава. И повторите здесь, что мне говорили…
Я и повторила, мне не тяжко.
А после еще раз для Архипу Полуэктовича, в покоях которого, на счастие, никаких таких девиц не имелося, но имелся только сам Архип, полуголый и мрачный. Завидевши меня, он испустил вздох, аккурат, что моя бабка намедни, и произнес:
— И тут от вас спасения нету…
А мне вдруг подумалося, что во втором своем обличьи он какой-никакой девкою и не побрезговал бы. После подумалося, что в этоем деле я поперед Велимиры пойду. Она-то хоть и боярыня, но тощевата, приличному вивернию на один зуб будет, и то в оном зубу бисер позастревает — не выковыряешь. То ли дело я, меня и на обеду достанет, и на ужин, коль обедать с экономией, позастанется.
Как-то вот сразу и неуютно сделалося под желтыми глазами.
— Я… — икнула, — не нарочно. Послали меня за вами… там… Фрол Аксютович и Люциана…
— Там? — Архип Полуэктович рубаху таки на плечи могутные набросил. А значит, переворачиваться в виверния не станет. В рубахе-то оно неудобственно, одежа на человека шитая, а не на тварь чешуястую и клыкастую.
Порвется.
А на кажный оборот по рубахе тратить — этак и по миру пойти недолго.
— Там, — кивнула я.
— Вдвоем?
— Ага…
— Давно?
— С полминутки… — Он же ж сам не открывал долгехонько.
— И не поубивали друг дружку? Надо же, какой небывалый прогресс… — Он разом и подобрел, от я прям шкурою ощутила, что жрать меня не станут.
Но запомнят.
И ежель допущу промашечку в учебе, то точно… а я ж на завтрего недоучила главу, в коией сказывалось про то, какой из щитов супроть каких чаров созданный и применен быть должен.
Он же ж проверкою грозился.
— А вы, Зослава, благотворно на людей влияете…
…ага, до того благотворно, что… как вошла, так и замерла. Может, и не поубивали один одного, но не замирилися.
Вона, сидит Люциана, что палку проглотивши — бабка, помнится, сказывала, что в прежние далекие времена ведьмы матерые на метлах летали. И стало быть, днем, чтоб метлу никто не споганил черною работой, оные метлы глотали. И мне все думалося, как же ж так, это ж чтобы цельная метлища и в человека влезла. А на Люциану гляжу и понимаю — влезла б, отчего б не влезть.
И прутья б Фролу Аксютовичу досталися… с чего б иначей ему мрачному быть, будто бы окромя этих прутьев он ничегошеньки и не емши?
— Рассказывайте, — сухо обронил Фрол Аксютович.
И Люциана кивнула.
Дескать, рассказывай. Рассказала, куда мне деваться-то? Архип Полуэктович слухал молча, ногтем клык поскребывал. И главное, что взгляд был прям Задуменный, аккурат у Ивашки, когда он и наетый вроде был, и при пирогах. От помню, лежит и любуется оными пирогами, размышляет, сколько еще их в брюхе уместится…
…я икнула.
И Фрол Аксютович подал стакан с водицею.
Нет, на людях жрать не станет. Да и… он же ж Наставник. Ему нашие душеньки вручены не для пожратия, но исключительно, чтоб постигали мы всякоразные науки, в оных укреплялся. И вообще… он сам сказывал, студиозусы ныне пересчитны. Если их жрать, то в отчетностях ладу не будет.
— От оно как… наша Зослава и к саксонам влезть умудрилась. Талант! Или это у вас призвание душевное?
— Не. — Я головушку опустила, хотя ж виноватою себя не чувствовала. — Это не я, это бабка…
— Бабка… уж не та ли милая старушка, которая давече тебя, Фрол, проклясть грозилась?
— Чегой? — не удержалася я. Это ж когда такое было?
— Зослава! — с упреком воскликнула Люциана Береславовна. Ах да, боярыни не чегойкоют, но вопросы задают продуманные, с уважением к собеседнику.
— Да я так… бабка моя… она ж не могла…
— Могла, могла, — развеял мои сомнения Архип Полуэктович и на крестлице присел. — Явилась и давай кричать, что всех нас проклянет, если мы ее кровиночке, внученьке единственной жизнь поганить станем…
— Архип. — Фрол вздохнул. — Не стоит переживать, Зослава. Мы прекрасно понимаем, что ваша родственница не совсем здорова…
Я кивнула.
Нездорова, значит? Ноженьки не ходют, рученьки не носют, а глазыньки ничего, окромя будущих хором царских, видеть не желают. Но как-то ж донесли и доходили ноженьки с рученьками до Фрола Аксютовича. А язык, выходит, вовсе здоровый, коль повернулся этакое говорить.
Ну все…
В Барсуки, и точка.
Даже если придется запеленать бабку и самолично в сани отнесть… или не в сани. Возок у Кирея попрошу для этакого дела…
— Не знаю, не знаю. — Архип Полуэктович цапнул со стола яблочко наливное, о рубаху потер красным бочком и зубами вцепился. Яблоко только хрустнуло. — Орала она как здоровая…
— Я не про это здоровье… и вообще, не стоит это сейчас обсуждать…
— Не будем. — Архип Полуэктович кусок яблока пальцем подпихнул, чтоб из роту не вываливалось. — Видишь, я всецело с тобой согласный… а вот саксоны… про саксонов-то будем? Или о чем поинтересней поговорим? К примеру, о том, что вам двоим хватит уже дурью маяться…
— Архип, мы не для того здесь собрались…
— Именно, — поддержал Фрол. — Зослава, большое спасибо за помощь, но…
…я не хотела.
Не думала даже в его глаза лезти. Просто позабыла, верно, что порой мой дар соизволения не спрашивает. Рухнула, что ухнула. И дыхание перехватило. И дурно стало…
…но сквозь дурноту слухала я, как бухает тяжелое сердце.
…Фрол, Фролушка… ласково звала… как матушка… матушка оставила, сгорела рано, бросила и его, и еще шестерых, за которыми глаз да глаз нужен. А батька недолго горевал, привел в дом вдовицу. У той своих четверо, ну да миром и горевать легче.
Не было горя.
Когда?
Поле пахать надобно. Лошаденка древняя. Плуг кривой. И землица худая, сыпкая. В такой и хорошее зерно не уродит, что уж говорить про то, которое у батьки до весны долежало? А без зерна не будет хлеба. Или будет, но вновь с дубовой корой мешаный, горький.
Супы крапивные.
Сныть, которую малые драли, тайком в лес бегали боярский, глядели грибов, кореньев, и вдовица, сухая безликая женщина, варила похлебку.
Куры бродили по двору, копались в спекшейся земле, искали еды, потому как кормить их было нечем. Иногда неслись, и яйца получал отец. Ему надо. Он кормилец.
Когда проснулся дар?
После той пахоты, когда отец, кидая зерно в развороченную землю, лишь вздыхал? Или в храме, где мачеха билась лбом о каменные плиты, умоляя Божиню о милости? Или позже, когда проклюнулись реденькие всходы и Фролу отчаянно захотелось, чтоб их стало больше.
Много больше.
Тогда-то отчаяние это и выплеснулось зовом. И землица будто бы пробудилась, прямо на глазах полезли из нее зеленые хлыстовины всходов. Ох и забуяла в том году рожь на делянке Аксюты Лепельского, ажно из боярского дома приезжали глядеть.
…и вскрылось.
Не сама, стало быть, забуяла.
Батьке за Фрола хорошие деньги давали. Мог бы и хату поставить, и лошадок прикупить, и на приданое старшим девкам осталось бы. И мачеха ходила за мужем неотступно, ничего не говорила, только в глаза заглядывала по-собачьи жалостливо.
Страшно было?
Страшно.
Но не так, как позже…
…спасибо батьке, не продал. Сказал:
— Что деньги? Проедятся, проживутся, а Фролка выучится, и тогда…
— Кто его учить станет? — мачеха все ж не выдержала. Тоже боялась. Что осерчает боярин, к отказам не привыкший. Что соседи озлятся. Что… что закончится чудо и на следующее лето землица вовсе ничего не даст. Голода боялась. И холода.
Огня.
Зависти.
Всего и сразу. Теперь-то Фрол ее разумел распрекрасно. А тогда он только и думал, что она решила на его горбу в ирий въехать. И несправедливым сие казалось.
— В Акадэмию поедет. В столицу. Станет магиком, и тогда заживем…
— Когда? — Ее голос походил на хрип. — Да мы все тут…
Ругались сипло.
А Фрол лежал на полатях, притворялся, будто бы спит. И тогда-то сам постановил, что, коль порешат продавать, сбежит. Небось за беглого не заплатят.
И искать не станут.
Он же и вправду до Акадэмии доберется, станет магиком…
Шипели до утра, а после отец, не выдержав упреков — чем и как других детей кормить? — сбег во двор. И маялся, бродил до утра. А мачеха, повернувшись к Фролу, отерла заплаканные глаза.
— Думаешь, мне тебя не жалко? Жалко. Но ты уже взрослый. А они… — Она указала на широкую лавку, где спали дети. — Мы долго не протянем… или тебя, или их…
Она тоже ушла, дверью хлопнув.
А Фрол лежал.
Глядел.
Младшие во сне улыбалися. Свои, чужие… одинаковые. Худые. Волосья светлые, реденькие, сами вовсе прозрачные. Ноги в цыпках, руки загоревшие до черноты. Голодные всегда. Тем летом с голоду нажралися яблони-дички, и добре бы спелой, так зеленой. Маялись после животами. Еле-еле отходили… а ныне что будет?
И девки подрастают.
Кто их возьмет, бесприданниц?
Разве что в дом чужой женою по названию, бесплатною прислугой по сути. Желал ли Фрол такой судьбы сестрам? Нет. Не желал. И чтоб младшие померли с голодухи, если землица и вправду родить перестанет… и Акадэмия… леший с нею, без Акадэмиев жил.
Наутро он сам пошел к боярское усадьбе…
…сложилось.
…и было житие, не плохое, не хорошее. Был договор. Боярин, слава Божине, разумным человеком оказался.
Честным.
Хотя и свою выгоду блюл, что понятно.
— Выучишься и вернешься, — так он сказал Фролу, поглядывая с насмешкою. — За каждый год там два на меня отработаешь. Деньги возвернешь втрое. И будешь свободен…
Что ж… о договоре том, на силе заключенном, Фрол помнил. И учился не за страх, но за совесть. Боязно было, что, выучившись, не сумеет он управиться, что слаб будет, никчемен, что денег не возвернет… со второго курсу подработки брал, благо, силушка дозволяла.
Поначалу простенькие — артефакты напитать.
Огородики местные заговорить.
Да и в Акадэмии было с кем силою поделиться. А она, что река, чем больше убывало, тем больше прибывало. И шли деньги, медяк к медяку.
После и серебро зазвенело.
А на четвертом курсе Фролу предложили постоянную работу. И платили полновесным золотом. Хватало, чтоб на возврат долга отложить и домой отправить. Фрол писал.
Об Акадэмии.
Учебе.
О том, что возвернется всенепременно, что появится, может, летом, а может, еще когда, было бы время. Только времени не было, то, которое появлялось, работа забирала.
Иль учеба.
Сам не заметил, как увлекся…
…и Акадэмией. И ею.
Ею с первого взгляда. Красива была. Горда. Знатна. Не про Фролову душу. Идет. Стучат каблучки, звонки, звенят бубенчики, в косу плетеные… и коса эта вьется змеею. Сияют перстеньки на тонких пальчиках. А лицо-то… и глянуть страшно.
Но глядел.
Украдкой. Издали. Любовался. Запоминал.
Рисовал.
В Акадэмии-то сказали, что у него талант… глупость это, выходило ладно, но и только. На том и сошлись. Архип, дружок заклятый, привел.
— Хочешь подзаработать? — спросил с порога и впихнул в комнату ее, а Фрол растерялся и только сумел, что кивнуть. — Ей нарисовать кое-что надо. Люци, заходи. Не смотри, что он букой. Это так, пыжится, а вообще нормальный парень…
— Что вы… — В ее присутствии Фрол терялся. Разом вспоминалось, кто он таков.
Пусть и свободным рожден был, а…
…боярская дочь и…
— Мне и вправду нужна помощь… не получается… с чертежами я прекрасно управляюсь, но рисунок — это другое. На рисунок у меня фантазии не хватает.
И вошла.
И присела. И выложила свои наброски.
— Видите? Этот чертеж следует поместить на идеально ровную плоскость. Он сам по себе красив. Как мне кажется…
Фрол слушал и кивал.
Не видел ни чертежа, ни плоскости. Ничего не видел, кроме алой ленты в ее волосах. И самих этих волос. Ушка аккуратненького, розового, будто бы из жемчуга литого. Крохотной родинки на щеке ее… самой этой щеки, пудрою не припорошенною, но гладкой, мягкой с виду.
Сидел.
Смотрел. Дышать боялся, спугнуть…
— …но я понимаю, что не все разделяют мою любовь к подобным… абстрактным узорам.
— Люци, не уговори парня вусмерть.
Архип лишь посмеивался.
Понял?
Давно понял. И сыскал повод привести ее. Думал, помогает, только хуже сделал… но тогда Фрол ему был благодарен, если не за надежду, то хотя бы за тень этое надежды.
И рисунок сделал.
Медальон о двух половинах. Внутри — чертеж ее, который она сама выводила на мягком золоте тончайшею иглой. На другой — чеканная пластина с птицами.
Две цапли застыли друг напротив друга, мгновенье птичьего танца, подсмотренного на болотах. И она сама удивилась, набросок увидав.
— Вы действительно талантливы.
А Фрол, робость унявши, пробормотал:
— Не в том, что начерталки касается…
У него и вправду не ладилось. Все ж права она была. Рисунок — это одно, а чертеж — совсем даже иное. И чертежи Фролу не давалися. Линии прямые. Углы… вся эта наука, которую он старательно впихивал в голову свою, в оной голове укладываться не желала.
— Если хотите, я помогу…
Хотел ли?
С того дня и повелось. Фрол и Архип, а с ними — Люциана Береславовна… тогда еще попросту Люциана… Люцианушка… Аннушка…
…его Аннушка.
…ведь и вправду понадеялся, дурень этакий. А что, денег он собрал довольно, чтоб откупиться… не поленился съездил до дому. А там боярин сменился, старый-то, быть может, и не отпустил бы, он свою выгоду чуял, но наследникам надобен был не маг с грядущею выгодою, а деньги… хотелось красивое привольной жизни.
Денег у Фрола было.
Чего не хватило — Архип дал. В долг, конечно… в долг. Аннушка тоже хотела дать, у нее-то с деньгами всегда вольно было, но он не взял. Тогда и поругались в первый раз… думалось — в последний. И самим смешно стало, мол, какая глупость… деньги.
…обратно мало что на крыльях не летел.
…сговорили же.
…полгодика всего осталось. И станет Фрол полноценным магиком. Работа будет. Его уже ведают, зовут… и платить будут. По-первости-то придется потерпеть.
Пока на дом соберут… оно-то понятно, что батюшка Люцианы этакому жениху не обрадуется. Да только не будет у него власти над полноценною магичкой. Свободна она станет в выборе.
И выберет.
Мнилось, что выберет… уже выбрала… ведь слушала. И улыбалась. Смеялась, когда он, ошалевши от счастья, хмельного, как мед молодой, рассказывал про жизнь их будущую.
Про дом.
Про…
…почему ни словом не обмолвилась, что не по нутру ей это? Дала надежду, а после…
…Фрол помнил свой страх, который возник, когда он постучал в дверь ее комнаты…
…или сначала встреча была с Марьяной Ильиничной? Сочувствие ее притворное… и ласка… намеки, что не верна ему Люциана. Мол, нельзя уезжать надолго, невестушку свою бросать, ибо заскучает девка. А там и сыщется кто, способный грусть-тоску развеять.
Не поверил.
Озлился.
Мало, что не сказал грубо… но сдержался и бросился к ней… колечко купил… теперь, когда свободен был, мог подарить. Пускай простенькое самое, серебряное да без каменьев, но зато заговоренное. Тут-то Фрол мастером был.
Научился.
Небось недаром за его плетения немалые деньги люди платить готовы были.
Счастье было… было… что горихвостка на ветке. Вот она сидит, поет-заливается, а вот и исчезла, сгинула в листве зеленой…
…пустая комната.
…мертвая.
Он сразу это понял, хотя на первый взгляд все на месте осталось. Сундуки у стен. Столик ее… бумаги… над чем она работала? Встроенная защита?
Стены.
Пол.
От дурного глаза. От завистников и татей, от слова поганого, от проклятий… красиво получалось, будто бы узор дивный, не то азарский, не то и вовсе из страны Шемет, откудова были Люцианины кубки резные.
…берегла их.
…а тут осколки на полу лежат. Фрол собрал их, положил на стол. Огляделся. И тогда… да, тогда, пожалуй, осознал, что Аннушка ушла.
Да только не поверил.
Не могла она, чтобы сама… чтобы по воле своей… бросить все… и его, и работу свою… и кубки шеметские… искать кинулся.
Что он мог?
Еще не магик даже… спрашивать? Так Береслав Дорофеевич его и видеть не пожелал. Да что там видеть, за ворота и то не пустили, мало, что собаками травить не стали.
Побоялись магика?
Подруженьки Аннушкины, те, кого знал — да не было у нее друзей сердечных, сторонилась она боярских дочек, — только плечиками пожимали и хихикали. Мол, сгинула, так тому и быть. От тебя, дурака, сбежала…
Не верил.
Искал.
Знал, что найти сумеет. Магик он или так? Пусть молчит земля и вода не спешит правду сказать, пусть… зато кровь молчать не станет.
Приведет.
Привяжет. Только грамотное заклятье сплести надобно. И Фрол сумеет. Он ведь лучший на курсе. И не только на курсе, во всей Акадэмии.
Почти получилось.
Малости не хватило, когда явился к нему Михаил Егорович. Тих был, печален.
— Не делай того, о чем пожалеешь, Фролушка, — сказал он и письмецо протянул. Его Фрол долго не хотел принимать, чуял неладное, а все ж таки взял.
…всего-то пара слов.
Не ищи.
Забудь.
Живи своей жизнью…
Сошлись пути-дороженьки да и разлетелись, как и сердце его разлетелось на осколки. И умерло. Умерло ли? Если болит так, надрывно и нудно. Он за годы к этой боли притерпелся, замечать перестал. Поначалу-то рана мешала.
Архип был рядом.
Поил.
И сам пил. До тумана перед глазами, до… потом вез куда-то… что-то говорил… и уже там, на границе, где воздух дымом костров степных пронизан, Фрол очнулся.
И как-то оно…
Закружило.
Пал степной, ветер южный. Кони азарские и конница. Стрелы, что с гудением воздух били, летели пчелами разъяренными, обиду чинили. И в той обиде лютой не было места иным.
Утешила выжженая земля.
И слезы вдов.
И горе сиротское. Иным боком дар отворился. Созидал? Так а разрушать еще проще. Поднять землю, чтоб встала на пути азарских табунов, пустить змеями-полозами под ломкие конские ноги… вырастить копья-колья, на которых и люди, и лошади повиснут.
Год за годом.
Бой за боем. И не думать ни о чем… разве что слать родне деньги. Им нужней, а самому Фролу многого не надобно. Ему и стол есть, и кров, и пусть говорит Архип, будто бы возвращаться пора. Из Акадэмии тоже письма шлют… из столицы… и сам Михайло Егорович осторожно пеняет, дескать, не дело это, себя на границе губить.
А разве губит Фрол? Живет он там.
…вызвали.
…убедили. Да и сам он отошел, очнулся будто бы посеред степных ковылей. Сердце угомонилось, душа отгорела. А родная Акадэмия стоит, как и прежде.
…люди вот другие. Исчез Воин Бенедиктович, сложил голову на поле, с азарскими чародеями схлестнувшись. Норов у него лютый был, и досталось азарам… с огнем он управлялся мало хуже их. Не стало и саксонца Джоновича, которого давно уж повадились именовать Ивановичем, да и он сам за сотню лет позабыл про саксонские корни, одержимый странною идеей всеобщего равенства. Но магом знатным был…
…а вот Марьяна Ивановна осталась.
Встретила.
Выплыла в шубе песцовой. Мол, здрав будь, Фролушка. С возвращением. Не держи на старушку зла… на нее и не удержишь, да и не старуха она. Сама захотела такою казаться. А дай волю силе, которой в Марьяне скопилось изрядно, и помолодеет тело.
С душою, жаль, такого не провернуть. И смотрятся Марьянины глаза блеклыми, не глаза — а дыры в Иномирье. Помнится, Мельен Тадеушевич, который про земли иные рассказывал, все мечтал про то, как откроет путь в миры иные…
…и он на поле остался. Многие полегли. Да и средь старших курсов уцелела едва ль треть. Уцелела и переменилась. Фрол их понимал. Там, на поле проклятом, из многих душу вынули, перекорежили и, перекореженную, обратно всунули. Живи. Радуйся.
Если сможешь.
Младшие-то глядят во все глаза с обидою. Лишили их славы воинской. Не понимают, безголовые, что ни о какой славе речи быть не может…
— Рада, что ты жив. — Марьяна Ивановна ручку подала, белую и гладкую. — Познакомься с мой родственницей дальней. Это Аннушка.
Девку за плечем Марьяны Ивановны он только сейчас заприметил и даже удивился тому, как не увидел ее до того. А после понял — неприметна.
Сера, то мышь.
Кожа белая. Волос сивый. Одежа скромная, не то что у сродственницы.
— Сирота она. Никого, кроме меня, у нее не осталось. Вот и приехала… погостить.
Девка глядела в пол. И ничего-то на лице ее прочесть нельзя было. Да и не хотелось читать. Нехорошее это лицо, а чем нехорошее, Фрол и сам не понимал. Обыкновенное вроде бы. Кругловатое. С лбом покатеньким, с носом приплюснутым. Губы. Глаза. Все как у всех, но все одно глядишь в него и отвернуться тянет.
— А мне подумалось, пристрою ее в Акадэмию. Дар у нее имеется, хоть и слабенький. Будет мне с травами помогать. Все на глазах. За девкой, сам знаешь, пригляд нужен. Чуть отвернешься, а она уже… ладно, Фролушка, заговорилась я с тобой, а у тебя, чай, дел немеряно… ты Люцианушку уже видывал?
И улыбочка такая, медовая.
А у него сердце оборвалось. Люциану? Она здесь? Она всегда желала при Акадэмии остаться. И выходит, сбылось желание.
— Не знал? — Марьяна Ивановна бровку приподняла. — Что ж, Мишенька не упредил? Но не серчай, побоялся, верно, что откажешься. А нам преподаватели нужны. Это ж что за Акадэмия, в которой учить некому? А я, между прочим, с самого начала говорила, не стоит нам в эту войну соваться. Люди всегда воевали, пусть бы и дальше…
— Извините. — Фрол понял, что сейчас сорвется.
Наговорит чего, о чем после жалеть станет. А она, быть может, и не заслуживает злых слов. Марьяна… всегда собой была, ядовитая, что твоя гадюка, но и яд иной целебен.
…целительница она силы немалой.
И была ли на поле? Поднимала ли раненых? Давала ль надежду умирающим, как те девчонки, только-только в мир вышедшие? Те, которые на опушке лагерем стали, не ведая, что прорвутся через болота азары, пройдут и по бледному березнячку, сшибая на ходу дрожащие ветви молодых березок, перекинутся через худую ограду из телег, разольются по поляне, кроша и топча раненых и целительниц…
…на той поляне, одной из четырех, никого в живых не осталось.
И девочкам тем Фрол достойный костер сложил. До небес до самых. Это все, что он сделать мог, а она… пускай, иным ядом только бояр и пользовать.
…а с Люцианой он встретился. Как иначе? У нее-то, как у многих, свой дом в городе имелся, да местные покои были удобней. Тут все под рукой. А раз в одном доме, в одной Акадэмии, то что уж теперь?
— Здравствуй.
— Здравствуй. — Она не переменилась. Почти не переменилась. Старше стала, и глаза перегорели, поблекли, будто ледком подернулись.
Улыбается.
Вежлива. Холодна.
Боярыня. И вновь рядом Фрол себя холопом чувствует. И чувство это горло сжимает, не позволяя выплеснуться давней обиде.
— Как дела?
— Спасибо. Все хорошо. А у тебя?
— И у меня замечательно.
Правильно. Он тоже постиг великую науку этикету, когда говорить говоришь, да слова в пустоту, что мельницы, мельничных колес лишенные, крыльями машут, но не мелют.
— Рада, что ты жив.
И ухает предательское сердце. Неужели, волновалась? Не забыла.
— Ты…
— Была… спасибо за тех девочек… пусть Божиня примет их души.
И странно. И удивительно. Она была? Видела? И значит… а если бы сама на той поляне, если бы костер пришлось для нее делать? Как жить бы потом?
Никак.
— Мы на втором номере лагерь поставили… и мои… с моими все хорошо, настолько, насколько это возможно.
Устали глаза.
Устала душа. И вовсе не от виденного на поле. Там было много крови, больше, чем способен выдержать обыкновенный человек, оставаясь при том в своем розуме.
Что-то случилось раньше.
Уж не тогда ли, когда…
— Ты…
— Все хорошо, Фрол. Все просто замечательно. — И от протянутой руки отстранилась.
Отвернулась.
Ушла.
Так и повелось. Рядом, но не вместе. Частые встречи. Разговоры будто бы ни о чем. А лавка та стоит, неуклюжая и некрасивая, теперь бы он иную сделал. Но ей иной не нужно. Приходит часто в этот уголок старого сада.
Сядет.
И смотрит на землю, смотрит… иногда плачет, а с чего — не понять. И спрашивать бесполезно, упертая, не ответит. Напротив, замкнется, стыдясь этакой малой слабости. Сбежит.
Куда?
Фрол не знает.
И злиться не выходит на нее, и… и все уже закончилось, давно.
Так почему не отпускает душу?
…я вынырнула из памяти чужой и поспешно отступила. А Фрол Аксютович только усмехнулся этак кривовато да промолвил:
— Идите, Зослава. Идите… и постарайтесь больше ни во что не вляпаться.
ГЛАВА 20 Девичья
А на улице меня боярыня Велимира ждала.
Присела на камешек, бусики свои перебирает. Скользят пальчики белые с бусины на бусину, губы что-то шепчут, не то молитву, не то заклятье. Меня увидела и встрепенулась.
— Ночи доброй, Зослава.
— И тебе, боярыня.
Поклонилася б я, да тут поняла, что устала. Вот так устала, что пальцем шелохнуть не могу, свалюся прямо-таки к Велимириным ноженькам белым.
— Мне бы хотелось попросить тебя… объяснить…
Впотьмах не видно лица Велимириного, да руки дрожат и нить жемчужная покачивается.
— Ничего не объясняй, боярыня…
…может, ей и лучше будет. Что Кирей? Он — ветер вольный. Сегодня тут, а завтра ищи-свищи, улетит в свои степи, где Велимире не жизнь. А выйдет за Фрола Аксютовича… небось батюшка ейный побоится с магиком вражду враждовать.
Может, приданого за Велимирою не даст, да только Фрол Аксютович и сам не бедствует.
Справит дом.
А она постарается быть хорошею женой.
Все как у людей… просто и понятно. Только горько отчего-то. И от горечи этой хоть волком вой.
— Между нами ничего нет и быть не может, — тихо сказала Велимира, с камня поднимаясь. — Я понимаю, как это выглядит, но… мой отец… мне сказали, что он собирается предложить меня Илье.
— Что?
— Илья… Батош-Жиневский. Он с тобой учится.
— Погодь. — Я прервала тихую речь боярыни. — Я знаю, кто со мною учится. И Ильюшку знаю. Он славный парень… и магик. И тебя не обидит.
Чем плох?
Одного звания. И род его древний. И богатый некогда, но ныне с того богатства, мыслю, мало чего осталось…
— Не спеши, Зослава… прогуляемся? Ночь ныне дивная. А там меня служанки ждут. Будут волосы чесать и нашептывать, как мне повезло с батюшкой… нашел жениха, который и молод, и красив, и силен…
Медленно ступала Велимира по дорожке.
А я… я рядышком шла и слухала. Стрекочуть в траве кузнечики ночные. Где-то далече сова ухаеть, мышей пугая… а вот и козодой заплакал. Бабка, помнится, сказывала, что тонкий голос евонный услышать — дурная примета. Может, оно и так…
— Илья славный парень. Я его не люблю. Он меня тоже. Но кого и когда это заботило? Стерпится… и, может, при иных обстоятельствах я бы не стала противиться. Напротив, постаралась бы свести знакомство, отыскать в нем хорошее… в нем ведь есть хорошее.
— Есть.
Ильюшка бы мог понравиться девке, нет, не всякое, но, думается, Велимира оценила б тихость норова его, спокойствие, а еще розум.
— Вот, уже хорошо, но…
— Тебе другой по сердцу?
— Ты знаешь… но это тоже не важно. Я бы с собой справилась.
Ага, клялася мышь крупу не ести.
Но кивнула, мол, верю.
— Отец ведь неспроста Илью выбрал. Если исходить из того, что… царевич давно умер…
— Что?
— Не слышала? В городе только об этом и говорят. Мол, царевич еще во младенчестве умер, а царица, власти лишиться не желая, об этой смерти никому не сказала. А сказала, будто бы прячет его. И собрала со всего свету тех, кто ликом на царевича был похож.
— Зачем?
— Затем, Зославушка, что если бы он и вправду умер, от нее бы другого наследника ждали. Не смогла бы родить? Была уже царица, которая не смогла родить. Помнишь, что с ней стало? А она нашего, боярского рода, за нею многие сродственники стояли, а не отстояли.
Она вдохнула воздух.
Весна горит. И ныне уже не черемухою пахнет, но разнотравьем духмяным. Еще седмица-другая, и солнце в полную силушку разгуляется, хлынет на поля живым золотом, чтоб напиталась пшеница силою…
— Есть царевич — она мать наследника, на которую не моги дурного слова сказать. А нет царевича — есть девка худородная, в царицы выбившаяся. Ее и подвинуть не грех, но дело благое… пока царь-то жив. — Велимира вздохнула тяжко. — Но сейчас не имеет особого значения, правдивы слухи или нет. Даже если признает камень наследника престола, все одно кликнут клич, что незаконнорожденный он. А следовательно, прав не имеет… точнее, имеет, если иных наследников нет. Они же есть… Илья вот… он царю племянником. И клятвой пока не связан. Понимаешь?
Кивнула.
Понимаю. И многие небось посчитали, что уж лучше пусть воссядет на царскоем престоле Ильюшка, коего ведають с маленства, нежель некий царевич, который то ли есть, то ли нету, то ли есть, да не тот, чтоб настоящий. Но и иные будут, которым Ильюшка не мил, а мил… ну, скажем, батька Лойков. Иль сам Лойко, иль вовсе человек третий.
Ох, смута зреет…
— Отец собирается поддержать Батош-Жиневских. Он уверен, что если посадит Илью на престол, то сам за этим престолом и встанет. Мог бы корону примерить, примерил бы. — На раскрытую ладонь Велимиры села бабочка. — Он уверен, что хитрей прочих, что выдаст меня замуж сейчас, пока Илья вроде бы как в опале… а потом раз, и… точно в царицы. Сказал, чтоб мальчика рожала. А как рожу…
Она с неожиданной злостью бабочку стряхнула.
— Будет царевич новый, тогда и царь не больно-то надобен. Если, конечно, советников слушать не станет. А если правда, что я про Илью слышала, он не станет. И жить ему не позволят. А мне, если заупрямлюсь, тем более. И вот куда идти? Здесь прячусь, но… у отца помимо друзей и враги есть. И знакомые, которые к тем же выводам пришли. У дураков мысли сходятся. А еще у них свои дочери имеются. Не подумай, я не ревную, но я устала бояться, понимаешь? Только-только здесь отошла, а он снова… и главное, что царица… она ведь еще при силе. Объявит завтра, что Илья в отцовских делах завязанный, и все…
Бабочка порхала, темная, ночная, с крылцами узенькими, с тяжелым телом. Такие бабка моя совками звала. И вправду на сову похожа, на махонькую да неудалую. Аккурат, что я сама.
— …и спровадят на плаху. И меня следом. А ну как выяснят, что непраздна?
— Так вы ж…
Оно-то объявить всяко можно, но неужто люди поверят, что боярыня себя не соблюла? Позор это, срам страшенный. И как отец, каков бы ни был, может родную дочку на этакий срам подпихнуть?
— Невенчаны? — Велимира следила за бабочкой. — Зослава, когда и кого это останавливало? Скажут, что обряд был. Тайный. Найдут жреца, который соврет… не все они святы. Умельцы и записи сотворят. А дальше просто… вот невинное дитя царской крови, законное, рода хорошего… а главное самое, что дитя, что сидеть будет на троне и слушать бояр, ибо выбора у него иного нет. Я же… я не хочу! И Фрол мне помогает…
Фрол, стало быть…
— Не так, как ты подумала, но… я магичка. Все-таки магичка и кое-что умею. И дар мой пусть слабый, но дар. А силу его увеличить можно, если постараться. Я и стараюсь. А нет, то… исчезну. Только это секрет, понимаешь? Не рассказывай о нем, ладно?
Не буду.
Что я, секретов хранить не умею? У меня вона, их цельный мех набрался.
…он глядел со стороны на девушек, пытаясь понять, что же чувствует.
Ничего.
С чувствами сложно.
Ему приходилось изображать их, поскольку люди без чувств не могут. Любовь и ненависть.
Презрение.
Радость? Чему радоваться? Нет, будь он жив, наверное, сумел бы оценить и тихий вечер, и росу на траве, и разноцветье ароматов. Он бы любовался ими, теми, кто должен будет умереть, чтобы продлить его мучения. И впервые, пожалуй, подумал, что мог бы и сам сыграть в большую человеческую игру, которая так увлекла матушку. Сыграть и, если получится, выиграть свободу.
Попробовать?
Матушка осерчает, но… разве пугает гнев ее?
И он решительно направился за девушками. Он держался в стороне. Магия Велимиры была слишком слабой, чтобы преодолеть его заклятье. Ничего серьезного, но боярыня ощутила вдруг странную усталость. Главное было не переборщить, не довести до изнеможения, это привлечет внимание, а внимание ему не нужно.
Велимира зевнула.
И снова зевнула.
И растерялась, поняв, верно, что вот-вот уснет прямо на ходу. Что она решила? Что вымотали ее с Фролом занятия? Маленькая глупая тайна, такая невинная по сравнению с прочими. Пусть идет. Пусть ляжет в постель, на перины пуховые, пусть уснет и будет счастлива во сне.
Он способен сделать что-то хорошее.
Иногда.
Он нашептывал ветру слова. И тот, связанный заклятьем, покорный, летел к боярыне…
…она ушла.
А Зослава осталась. Присела на лавочку, на звезды глядит. И если решаться, то сейчас, пока у него есть еще возможность. Он и решился. Первый шаг дался с трудом, будто его самого сдерживало не то заклятье, не то проклятье. Второй — уже легче.
— Вечера доброго. — Голос был охриплый. И она повернулась, увидела.
Ответила:
— Доброго. Застудился?
— Нет. Я присяду… есть разговор.
И он вытащил из кармана половину шеметской монеты…
ГЛАВА 21 О невестах
…она ждала не в саду, у стены крепостной, куда провела ее маленькая беленькая девица. Не из жалости, но из жадности. И пять золотых, которые исчезли в девичьей узкой ладони — удивительная магия стяжательства, — стали достойной наградой.
— Недолго только. — Теперь, получив деньги, девица стала нервничать и думать, что будет, если кто-то заметит здесь ее подопечную.
— Недолго, — пообещал Арей.
Он разглядывал навязанную невесту, подмечая, что за несколько дней она еще больше побледнела. Кожа бела до серости, круги под глазами.
— Здравствуй…
— Здравствуй. — Она протянула руку, коснулась осторожно раскрытой его ладони. — Ты ведь узнал меня, правда?
— Как было тебя не узнать.
— Я усыпила ее… она… она с тобою не знакома. Она бы не поверила.
— А ты веришь?
…куда подевалась та девочка шести лет от роду? Куколка ряженая, которая и ногами-то не ходила — носили, чтоб, не приведи Божиня, не переутомилася. И солидная баба с усиками над верхнею губой называла ее лялечкой.
Тягала на руках.
Порой и на плечо усаживала, чтоб лялечке лучше видать было.
…переменилась. Нет, Арей не знал, что это будет именно она. Как-то вылетело из головы, что Мирослав Батош-Жиневский в отцовском доме частым гостем был. И дочь свою приводил.
— Верю. — Она выдохнула и рот ладонью прикрыла. Оглянулась на девку. — Ты меня заберешь?
И взгляд такой…
…у той девочки из памяти Арея не могло быть подобного взгляда. В нем надежда отчаянная. И еще страх, что надежда эта зряшняя. И все же…
…та смотрела с ленцою, с обидою, будто подозревая, что Арей всенепременно отберет куклу ее с парпоровым личиком. Или пряничек. Или бусики.
…отец говорил:
— Развлеки гостьюшку, — и кланялся девчонке, будто бы и вправду именно она была дорогою гостьей, а не приложением к Мирославу.
Того Арей тоже запомнил.
Высокий бледный мужчина, будто бы больной, но отец, когда Арей спросил, уверил, что бледность сия — исключительно от учености…
Девка за спиною закхекала. И Арей протянул ей кошель:
— Возьми. Погуляй. Мы никуда не уйдем. Клянусь своею силой.
Девка скривилась, но кошель приняла.
…той девочке прислуга кланялась в пол, величала княгинюшкой. И она, малолетняя, полагала, что мир так и будет лежать у ног ее. Арея это злило. Того, прошлого, который явно ощущал низость своего положения. Но отца напрямую ослушаться он не смел. Да и как гостю было неуважение выказать? Это и гостя оскорбить, и родителей, что воспитали дурно. Вот Арей и скрипел зубами.
Держался. Пусть для того и требовалось собрать все его терпение.
Он подавал подушки — девочка желала чаю, но стулья были велики для нее, как и тяжеленный гостевой стол, под шелковой скатертью сокрытый. Подушки укладывали горой. И в них усаживали ее. Тетка вставала за креслом и сверлила Арея взглядом, в котором явственно читалось, что недостоин он глядеть на ее лялечку, ее ясочку, княгинюшку драгоценную. И та, настроение няньки чувствуя, сама пыжилась, щеки дула, глаза пучила.
Но первою не выдерживала. Непривычно было ей молчание.
— А папочка сказал, что жениха мне найдет, — говорила она и нос задирала.
Арею тогда еще смешно сделалось. Подумаешь, жених. Невелика прибыль. Лучше бы саблю, или вот коня, или еще что полезного, а жениха… какая от женихов польза?
Девчонке он такого не говорил, кивал лишь.
И та, ободренная, продолжала:
— Красивого! Быть может, царевича… иноземного. Вот папа с саксонским посланником беседу беседовал. И тот мне вот чего подарил. — Девочка вытянула ручку, показывая широкое запястье с яркими каменьями. — Видишь?
— Вижу.
— Красиво?
— Красиво, — согласился Арей. Об чем еще с девчонкою говорить? Не о лошадях же, в которых Арей толк знал, и даже отец это признавал и брал его на конный ряд, когда нового жеребца присматривал. И не о сбруе… не о приемах, особенно том, что не получается, пусть Арей из шкуры лезет, чтобы повторить.
Она вообще, наверное, неграмотная. Сидит в своем тереме, вышиванки вышивает или пряжу прядет. Что там еще положено боярыням? Тоска…
— Я не хочу за саксонского идти. У него нос закорючкою. И старый он. — Девчонка вздохнула совсем по-взрослому. — Двадцать годов.
— Двадцать — это еще немного.
— Много… он мне не нравится. Мне портрету показывали. И с меня писали. Батюшка говорит, что я царское крови, а значится, и жених должен быть совестущим.
— Каким?
— Совестущим, — повторила малявка и запястье тронула. — Ну, чтоб тоже с кровью.
— Соответствующим?
— Ага… а норманн толстый. И ехать к ним далеко. А еще от евонного посланника воняет. Я батюшке сказала, что не поеду… я лучше за тебя пойду.
— Что?!
От этакой радости у Арея в горле пересохло. Не надобна ему жена! И вообще… он царское крови недостойный. Кто за рабынича царевну отдаст? В тот момент он впервые, пожалуй, обрадовался, что несвободен. А то и вправду, глядишь, просватали бы.
У него же планы.
Он воевать пойдет. И славу стяжает такую, что все вокруг разом позабудут, что Арей — низкого рождения, что незаконный он.
— Я батюшку попрошу. Ты хороший. Меня слушаешь… и красивый.
Баба толстенная губы поджала, отчего усики ее встопорщились. А девчонка радостно продолжала рассказывать, как они поженятся. У нее уже и платье готовое было невестино. Из шелку красного и нитью алой вышитое. Нить-то с золотом, но то особым способом травленое, потому и вышла алою, но с золотым блеском…
…про это самое платье она два часа и говорила.
А как ушла, Арей вздохнул с немалым облегчением. Нет, с девчонками малолетними он играть не желает…
— Утомила гостьюшка? — Отец усмехался и выглядел предовольным.
— Она вздумала за меня замуж идти, — пожаловался Арей.
— Что ж, вариант, конечно, неплохой… но не думаю, что Мирослав на тебя согласится… все же царская кровь… или понравилась? — Отцовы глаза блеснули с насмешкой.
— Нет!
— Молод ты еще. А ведь она — невеста завидная.
Арей только фыркнул. Завидная? От горшка два вершка и язык помелом.
— Зря. Кровь сильная. Божиней благословенная. Дети магиками будут. Да и… если Мирославу верить, могут и на трон… не бери в голову. — Отцова рука пригладила волосы. — Лучше расскажи, как тебе новый конь. Хорош?
…они приходили еще дважды. А после один Мирослав. И с каждым его приходом отец делался все более мрачен.
— Хватит. То, что ты предлагаешь…
— А думаешь, он просто так власть уступит? Нет, эта девчонка совершенно его околдовала! — Голос Мирослава Батош-Жиневского не проникал сквозь стены, но в оных стенах имелись оконца, через которые очень даже удобно было слушать. Особенно если слух острый и знаешь, как оконце приотворить, чтоб батюшка не заметил. Арей знал.
Он вытащил заглушку, которую отыскал давно уж, и ухом к дырке приник.
— Ты преувеличиваешь. Это просто женщина…
— А ты недооцениваешь женщин. Иные еще те змеи… поверь, я знаю, о чем говорю. Эта девица балуется запретной волшбой.
— Приворотом?
— Приворот не так уж и страшен, да и ни один приворот долго не удержится, если на сердце пусто. Нет, она нашла иной способ. Я пока не понял, какой именно, но разберусь… разбираюсь.
— Она не делала тебе зла.
— Пока не делала, — согласился Мирослав Батош-Жиневский. — Но вряд ли ей нужен мой братец. То есть нужен, но не сам по себе. Ее власть влечет. А он… он лишь способ эту власть получить. И если так, то всякий человек, который будет мешать ей достичь цели, станет ее врагом.
Взрослые разговоры были не особо интересны. Но Арей упорно слушал. Вдруг да чего про него скажут. Например, похвалит гость Арея, бросит этак, невзначай, что сам бы таким сыном гордился… и батюшка ответит, что гордится и вольную изготовил.
А еще лучше — сошлет он свою жену в монастырь.
С нею и братца, чтоб не заминал. Матушку же Арееву законною женою сделает… нет, брата можно не отсылать, пусть в доме живет. Он толстый и безвредный.
— Допустим…
— Не допустим, а так и есть. Ты давно моего братца видел? Он все еще мнит себя великим дамским угодником, покорителем сердец. Идиот. Последние мозги выкурил…
— Аккуратней, Мирослав.
— Вряд ли ты меня сдашь. А если и донесешь, мы с ним знаем, я правду говорю. Он толст. И неповоротлив, как кабан. От него дурно пахнет. И ни одна нормальная женщина не разделит с таким ложе.
Этого Арей еще не понял.
— Он в жизни не любил никого, кроме себя… а тут вдруг смотрит на эту пигалицу, надышаться не может. Нет, такого не бывает… и я тебе докажу…
— Мне?
— Если ты… и остальные… сообща. — Теперь голос звучал тише и глуше. — История знала прецеденты.
Про это Арей не очень-то понял, да и слушать было не особо интересно, однако он слушал. Мало ли, вдруг уйдешь, а они про действительно важное говорить станут.
— …Белюта… Дума боярская собралась и признала… больным рассудком…
— Ты понимаешь, что говоришь? — Отец не гневался, он спрашивал тихо, но отчего-то спина Ареева взмокла прямо.
— Я понимаю. Но, послушай, это действительный выход. Реальный.
— На трон захотелось?
— Прекрати! Ты-то меня знаешь… мне власть без нужды… я лишь за детей опасаюсь, потому что она не успокоится, пока не изведет всех, в ком хоть капля настоящей крови есть. Нет… если бы кто другой, но эта не остановится. И я должен действовать…
…у стены тихо. И невеста его молчит. Зачем тогда звала, если молчит? И глаз не сводит, и от взгляда этого Арею крепко не по себе.
— Я помню не так много… тебя вот… и что батюшка к вам в гости брал. Мне нравилось. Ты такой серьезный… я всем говорила, что к тебе посватаюсь, не понимала, отчего матушка гневается. Она-то и запретила брать. Да и отец… с твоим рассорились. Помнишь?
Арей кивнул.
Помнит.
— А из-за чего? Хотя… я знаю… из-за нее… — Девушка прижала палец к губам и оглянулась. — Здесь так страшно! Я спать не могу, глаза закрою, а под кроватью кто-то возится, шуршит.
— Мыши?
— Нет, мышей я не боюсь. А он смеется. И так мерзко. Уснешь чуть, а он выбирается. И я знаю, что на кровать садится. Я одеяла подбираю, простыни все, чтоб ни ниточки не свисало, а он все равно забирается. Сядет рядышком и глядит, глядит… а иногда руками горло сожмет, я тогда дышать не могу.
Безумная?
Глаза блестят, того и гляди расплачется. И как утешить? Арей не умеет утешать слабонервных боярынь.
— Мне никто не верит. Со мной в постели девка спит… вот она… приглядывать поставлена. Думает, что блажу. Только это не блажь. Он меня убьет. Бывает, сядет на грудь и давит… я кричать хочу, но не могу. А утром глаза открою, и сил нет, ни капельки нет… посмотри.
Она раскрыла руку, бледную, с синюшными ногтями.
— Рано или поздно он меня убьет… чародея звали… он меня смотрел. И кровь брал. И волос жег, думали, что проклятье, а он сказал, что нет проклятьев, что чиста я… другие шепчутся, что я умом повредилась. Но я нормальная!
— …ты понимаешь, что этого так не оставят? — Отец с трудом сдерживается. Странно, что сдерживается, давече вот на Арея кричал так, что стены ходуном ходили. Но, может, гость ему важнее сына. Арей прикипел к своей дыре.
Он впитывал каждое слово.
— Я должен был это сделать… ты не понимаешь, что это за книга! Она бесценна! Это древняя магия, утраченные знания…
— Так отнеси их Михаилу…
— Отнесу, но позже, когда разберусь… — Врет боярин, это Арей осознал отчетливо. Только не понял, зачем врать.
— Мирослав!
— Я понимаю, ты волнуешься, но это лишь на время… она не посмеет обвинить меня прямо, но кого-нибудь да пошлет… я просто пока не могу держать ее в доме. Это всего-навсего книга. И в ней самой если магия и есть, то капля… обыкновенный заговор на сохранность.
— Мирослав…
— Послушай. Сколько мы с тобой друг друга знаем? С малых лет? И разве стал бы я подвергать тебя опасности, будь она? Я клянусь, что передам эту книгу в Акадэмию. Ей там самое место. Но я должен ее изучить! Я должен понять, что она сделала с моим братом! И можно ли это, сделанное, повернуть. Подумай. Если у меня получится отменить обряд, или наговор, или что там еще может быть, он сам осознает, сколь нелепо себя ведет. Тогда и ей настанет конец.
Отец молчал.
Долго молчал.
А потом вымолвил:
— Хорошо.
…книга лежала в тайнике. Арей давно уже умел входить в отцовские покои, пусть и не особо гордился этим умением. И тайник был знаком. Отец его сам показал на случай, если вдруг деньги понадобятся неотложно. Ныне помимо кошеля тугого в секретном ящике лежала книжица.
Небольшая.
Не маленькая.
Серая. Выглядела она до того грязною, что и в руки-то брать противно было. И сие удивительно, поскольку стоило взять, и Арей понял, что никакой грязи и нет. Примерещилось. Однако все равно книгу хотелось отложить.
Он открыл ее.
И удивился тому, что понимает написанное. Он осознавал и незнакомость языка, и чуждость символов, но, несмотря на это понимал каждое слово.
…о тварях благословенных и проклятых…
…уродливое существо с куцыми крылами оскалилось. В одной руке оно держало мешок, и Арей понимал, что в этом мешке сокровища несметные, а в другой — голову того, кто на сокровища эти посягнул.
Птица сирин раздирала грудь человеку. Выклюет сердце и споет песню, о которой просил другой, в кустах спрятавшийся. И он, песню в камень заточив, подбросит ее…
…василиск прикорнул в ладонях каменной девы. И на него, утомленного, обессиленного, падает сеть…
…о словах и знаках.
…как дверь отпереть.
…как соединить несоединимое и разъединить неразъединимое.
… как затмить разум.
…сделать мертвое живым, а живое мертвым.
— Что ты творишь? — Отец выдрал книгу из рук Арея. — Да как ты…
…много хорошего Арей про себя в тот день узнал. И прежде-то отец, случалось, гневался, но никогда гневу не позволял выплеснуться. А тут самолично за волосы оттаскал, что обидно было.
…а ведь еще немного… Арей видел одно заклятие, способное сердце отцово повернуть да и привязать к матушке. Оно ж легонькое, только и надобно, что жертва малая. Подумаешь, тварь живая. Вона, на заднем дворе каждый день петухи да куры плахе кланяются и не во имя высшее цели, но за ради обыкновенного супу.
Мирослав явился в тот же день.
И вновь они с батюшкой спорили, а о чем — Арей не знал. Наказан был, конюшни чистил, будто бы он простой холоп. Тогда обида была безбрежною, что море. И с этой обиды Арей глядел на терем отцовский, подмечая.
…вот бежит Мирослав, на левую ногу прихрамывая. Вот с батюшкой о чем-то на крылечке говорят, руками машут, а ни словечка не слыхать.
Полог поставили, да…
Мирослав магик. И Арей магиком станет. Боевым. И таким, чтоб под рукой его не сотни — тысячи поставили. Он их поведет… куда? А куда-нибудь, но всенепременно за победой. Иначе и невозможно. Одолеет ворогов, конечно, и войско поможет, но сам Арей тоже, чтоб как в легенде, рукой повел — и полегли вражьи сотни. Другую вздел к небесам — и тысяч не стало.
Он уж и огнем выкосит.
И мор нашлет черный.
И всякие другие беды… и земель добудет столько, что самолично царь ему собственное боярство пожалует, и обнимать будет, и говорить всем, что только Ареем царство Росское и спаслось. Но это потом когда-нибудь, а теперь он глядел на магика и обиду копил.
…надо было выждать, когда батюшка в тот, другой свой терем поедет. А там уж и заглянуть в книгу… сам виноват, не утерпел.
Мирослав отступает.
Пятится.
И кулаком худым потрясает. Вот ведь… а магик, но не сказать, чтоб силы великой. Только какой бы ни был, но тратит он ее попусту. У него книг множество, он же среди них отворотное зелье ищет. Нет бы доспех непробиваемый. Или меч, чтоб как в сказке, который сам врагов разил…
— Я понял тебя. — Мирославов голос прозвучал неожиданно ясно. — Не стоит бояться. Я буду осторожен. Клянусь.
Арей ему коня и подвел.
А что, раз уж на конюшню сослали, то и при деле он. Конечно, где это видано, чтоб боярин коней подавал, но если другому боярину и царское крови, может, и не совсем позорно? Но небось, братца младшего от конюшен берегут.
И пускай.
Мирослав на коня вскочил, поводья подобрал.
— И мальчика не ругай. Вряд ли он понял, что прочел.
Дотянулся и по волосам погладил, будто Арей маленький. Или хуже того — девчонка.
А про не понял, это зря.
Все Арей понял.
Жаль, запомнил плохо… чуть бы больше времени ему…
— Веришь, я нормальная, — его несчастная невеста шептала и в глаза заглядывала.
— Верю.
— И ты… ты заберешь меня отсюда?
— Заберу, — пообещал Арей, только оба понимали, что обещание это пустое. Кто дозволит? Разве что после свадьбы, а свадьбе не бывать. Одно дело дразнить гусей, другое — в самом деле позволить девчонке выйти из-под царского крыла.
…или… кому нужна жена вчерашнего раба?
Царская кровь? Не та кровь, которую примет Дума. И детям, какими бы ни родились, путь к трону заказан будет. А значит…
— Послушай. — Арей взял ее за руку.
Сдавил запястье, вслушиваясь в нервную нить пульса.
— …ты красивая девушка… очень красивая…
Он не умел говорить так, чтобы не обидеть, а она всенепременно обидится.
— Но ты любишь другую, да? — Не угадал, она смотрела почти спокойно, только как-то обреченно. — Знаю, мне сказали… и что она простого звания…
— Да нет, княгиня…
— Из деревни?
— А хоть бы и так.
Сердце слабое и с кровью что-то не то, а вот что не то — Арей понять не способен, он все-таки не целитель, хотя и практика общей была. Да, рану зарастить или сил перелить способен, а вот в тонкостях всяких ничего не смыслит.
Но дворцовый целитель должен был бы заметить?
Или он заметил, но…
— Действительно, хоть бы и так, — эхом отозвалась невеста и руку высвободила. — Когда-то я думала, что придется идти замуж за саксонского посланника, и очень переживала. Что ж, теперь волноваться не след… наверное, я умру.
— Все умрут когда-нибудь.
— Я скоро. — Она присела на темную лавочку. — Я знаю, он выпьет меня… они вместе… он ведь не просто так приходит… тебе не рассказывали, что с моим отцом произошло? Ты ему нравился. Он даже как-то обмолвился, что не того ребенка законным призвали. Я не поняла. Тогда не поняла. А теперь у меня только и остались, что воспоминания. Сижу. Перебираю. Последние драгоценности… не подумай, что я жалуюсь, драгоценностей у меня целые ларцы. Она щедра… со всеми щедра… и меня одаривает. Ожерелья тяжелы. Серьги уши дерут. А венчики ее наденешь — и будто гвозди в голову заколачивают. Но носить приходится, потому как доложат…
Тяжкий вздох.
Уйти бы. Эта встреча лишена смысла. И зачем он вообще явился сюда? Ночью, будто тать какой… а если кто сейчас увидит их вдвоем, кто-то, кроме хитрой девки, что, получив золото, держалась в тени. Тогда не оберешься позора.
И придется жениться.
Может, на это и расчет?
— Отец не виноват. Он просто увлекся. — Белая девичья ладонь сама нашла его руку. — Всегда таким был, сколько себя помню. Увидит загадку и не успокоится, пока не отгадает… матушку это злило. Ей хотелось жить, как другие боярыни. Чтобы к нам гости или мы в гости… пир и скоморохи, или в тереме… иные там и живут. Она бы, верно, не отказалась.
Бледен лик. Луна рисует узоры. Глаза темны, провалами кажутся.
— А ему гости в тягость были. Он говорил, что чувствует, как уходит на них время… что времени этого не так и много, чтобы тратить его на глупости. Я тогда не понимала. Мне нравились гости. И скоморохи. И потешники. И чтобы меня, как взрослую, в высокое кресло сажали… еще повадились матушкины подруги женихов перебирать, искать, который подходит. Отец только выглянет, увидит их и обратно уходит. Подруги обижаются, мол, нет уважения к гостям. Матушка после его пеняет, он оправдывается, что ему с этими людьми скучно.
Она цеплялась за Арееву руку, как цеплялась за свою память о тех днях, когда счастлива была. И совестно делалось: ничем-то он не поможет.
Прошлое вернуть?
Это не под силу магикам, даже если соберутся они всем миром.
Будущее переменить?
Это он мог бы, но… какой ценой? И пусть трусость сие, но Арей не готов платить этакую цену. И если отыщет другой путь… он отыщет.
Постарается.
— Как-то он вернулся злой… и к себе пошел. А я… не помню. Знаешь, все помню, а вот зачем к нему пошла, вылетело… может, кукла сломалась? Он умел мои куклы чинить. Или… или испугалась? Он мне как-то камешек подарил, на нитке. Обыкновенный, не самоцветный. Сказал, амулет от снов дурных и сглаза. Я сразу перестала кошмары снить. Мне бы сейчас пригодился такой. Сделаешь?
— Сделаю. — Арей поднял с дорожки камешек.
…не бывает амулетов, которые бы от снов защитили. Слишком тонка ментальная магия, слишком хрупка, чтобы поселить ее в тело камня, даже трижды драгоценного, не говоря уже об обыкновенной гальке. Но если ей так спокойней, почему бы и нет?
От Арея не убудет.
Повинуясь внутреннему порыву, создал простейшую сеть защитного заклинания. Расширил контуры. Вплел в них нить огня. Не от снов, но от магии наведенной поможет. Если и вправду кто воздействует на царевну, то амулет защитит.
— Он сидел над книгой. Читал. Такой увлеченный. А меня увидел и на руки взял. Стал показывать… я ничего не понимала. А он только и говорил, что эта книга — особенная, что она — легенда… в ней собрано многое из того, что утрачено было. И что многие знания опасны, но это же знания…
…или от порчи.
Порчу выжжет истинным живым пламенем, благо, у Арея ныне хватит сил и умения поместить его в камень. И тот плавился в пальцах, меняя форму.
Вылепить?
Что?
А ничего. Пусть камнем и будет, только с дырочкой. Шнурок протянуть — и на шею.
— Он так рассказывал об этом. Я запомнила. И знаешь что? Мне тоже захотелось ее прочесть. Я знаю, что не мне одной… Ильюшка… все думают, что он славный, да… брат наш, который уцелел… но он тоже книгу читал. А у него память отличная, он, единожды прочитанное не забывает… и знаешь что? Кто-то ведь выдал отца. Кто?
— Илья?
В это верилось слабо.
Батош-Жиневский был там, на поле. И должен был умереть, если верить предсказанию старой карги. И не умер единственно чудом.
— Спасибо. — Цепкие пальчики выхватили амулет. — Отец не желал делиться знанием. Он жадным сделался. Уходил к себе и дверь запирал. Никогда прежде не запирал, а тут вдруг… и в доме стало неспокойно. Почти как здесь. А Илья умел открывать запертые двери… спроси у него.
— Спрошу, — пообещал Арей, зная, что обещание выполнит.
Он должен знать правду, если, конечно, она вообще существует. Все запуталось.
— А еще… незадолго до того, как его схватили… отец взял в покои мою сестрицу… я не знаю, что они там делали, но она вернулась другой.
Девушка поднялась.
— Ты мне веришь?
— Верю, — почти искренне ответил Арей.
— Я боюсь ее… она не злая, нет. Она обо мне заботится. Но я боюсь ее. Понимаешь?
Она ушла и камешек забрала, а следом исчезла и девка с золотом. Арей же остался. В тереме ночью тихо, но тишина обманчива.
— Вы все слышали, верно? — Арей знал, что эта женщина где-то рядом, он чуял не ее, но ее защитника, который и выступил из темноты, растянулся у ног. Алым пламенем полыхнули глаза. И древняя магия потянулась к наглецу, который вздумал нарушить заведенный порядок.
— Слышала. — Царица-матушка была в меховой накидке, на белую рубаху наброшенной. — Я разрешила ей говорить.
— Зачем?
— Почему бы и нет? — Она вновь держалась зверя. Белые пальцы на жесткой гриве, и не то гладит, не то просто перебирает седую ость. — Или тебе было неинтересно?
— Вы и о том, что мы знакомы, знали?
Она кивнула.
— Поэтому?
— Одна из причин. Проще вызвать жалость в том, кто помнит маленькую девочку…
— Зачем мне ее жалеть?
— Незачем. Совершенно незачем, — сказала царица. — Она живет в тереме на всем готовом. Окружена служанками и няньками. Ее желания исполняются, те, которые могут быть исполнены. И ты мне ответь, к чему жалость?
Арей не знал.
И промолчал. Так оно верней.
— А золото…
— Какой жадный. — Царица рассмеялась, и зверь у ног ее оскалился, он тоже любил хорошие шутки. — Золото ты платил на самом деле. Никто не поверит, что игра идет всерьез, если все получается просто.
Игра, значит.
И кто Арей в этой игре? А никто. Сегодня есть, завтра… махнет царица белою рученькой, и полетит Ареева голова, покатится по ступенькам с плахи-то.
Смейся, плачь, а ничего-то не переменится.
— Не держи на меня зла, — попросила царица. — Ты же понимаешь, я не могу иначе. А если не понимаешь, то все одно… ничего это не меняет.
— А что меняет?
Зачем ей нужен был полуночный этот разговор? Уж не для женитьбы. Тут достало бы послать няньку-мамку или ключницу-старуху, блюсти царевен приставленную. Она-то бы свистнула, крикнула, мигом бы налетела стража…
А там и суд.
И храм… жреца-то в царском тереме сыскать нетяжко.
— Что? Ничего, пожалуй… к примеру, книга… это моя книга. И получена она была честным путем. От кого? Не знаю, как ее звали. И знать, говоря по правде, не хочу…
Зверь лежал, спокоен, будто и вправду лишь пес дворовой, пусть и огроменный, но обыкновенного свойства. Хвостом помахивает. Дышит тяжко. Язык розовый вывалил. Слюни с клыков текут, на лапы капают.
— Использовала ли я ее? Да, естественно… было бы глупо силу иметь и ею не пользоваться. Но свою цену я заплатила сполна.
И пальцы царицы погрузились в клочковатую шерсть зверя. Он же, смежив веки, заурчал.
Псы не урчат.
Так вот, утробно и глухо, будто переваливаются в железной бочке камни. И от звука этого не по себе сделалось.
— Мирослав… был увлекающимся человеком. И если сначала он беспокоился за брата… я думаю, что беспокоился…
— А было о чем?
— Не было. И нет. Если бы не сила моя, он бы давно ушел. И что стало бы с царством?
— Не знаю.
— И я не знаю, — легко согласилась царица. — Как не знаю, что с ним станется, когда он все-таки уйдет. А ждать уже недолго. Ты же видел? Видел… но мы не о нем, мы о книге. Ее украли. Не Мирослав. Он клялся, что книгу ему дали на время, попросили спрятать. А потом забрали… он не хотел отдавать. Увлекся. Ею легко было увлечься. Для каждого найдется свое особое заклинание. Сила надобна? Получишь. Простой ритуал — и ты уже много сильней. Власть? Сама потечет в твои руки. Богатство? Или нечто более тонкое, к примеру, счастье… только нужно ясно представлять, что именно сделает тебя счастливым. Можно получить любовь безбрежную…
— Хватит. Я понял.
— Вряд ли. Нельзя понять, пока не подержишь ее в руках.
— Приходилось.
— Даже так? И что тебя остановило?
— Отцовский ремень.
— Действенное средство, полагаю.
— Еще какое. — В темноте не видно усмешки. А ныне и вправду смешно. Годы тому Арей обижался на отца, а выходит, спас его. Вряд ли бы тот Арей сумел устоять перед искушением.
Одно заклятье.
Другое.
— И чего ты хотел? Впрочем, не мое это дело. Она всегда показывает именно то, чего человек хочет. И чего может достичь. Простое заклинание, которое требует толики силы и пары капель крови. Сначала пары капель, потом… кровь к крови, сила к силе… от этого сложно отказаться добровольно.
— У вас получилось?
Молчание. И слышны голоса стражи, такие далекие, но обманываться не стоит. Одно ее слово, и стража окажется в ночном саду. Да и слова не нужно, достаточно лишь желания. К чему рынды? К чему дворцовые магики? Есть у нее тот, кто доберется до горла Ареева куда как раньше.
— Иногда кажется, что да… но потом все снова меняется. Я скажу лишь, что сперва пришла в ярость, а потом… порой я испытываю к тому, кто лишил меня книги, глубочайшую благодарность. Я не могу вернуться в прошлое и изменить все, но я хотя бы могу попытаться не менять настоящее.
Арей не стал спрашивать, получалось ли у нее.
— Мирослав искал знания… не важно какого, но желательно такого, которого больше никто не знает. Такое своеобразное честолюбие. Михаила сделали магом, а у Мирослава пусть сила и была, но не такая, чтобы из нее толк вышел. Вот и нашел способ… самовыразиться. Как она оставила книгу надолго?
— Она?
— Не секрет, что мой супруг отличался некоторым… женолюбием. А бояре в том потакали. Меня же они именуют распутницей, хотя, видит Божиня, я не знала другого мужчины. Но увы, такова жизнь… у него были любовницы случайные, а были и такие, которые могли и желали претендовать на нечто большее, нежели общее ложе. И общий ребенок.
Зверь теперь глядел в Арея.
Видел…
Что видел? Не скажет.
— Меня это не могло не огорчать. И я воспользовалась случаем, чтобы удалить их от двора…
Предельная откровенность? Пока еще нет. Если Арей задаст вопрос, он получит ответ. Но он не задаст, поскольку подобные ответы опасны для жизни.
А жить еще хотелось.
— И конечно, это не всем пришлось по нраву. Далеко не всем. Думаю, книгу украл кто-то, кто знал, как с ней обращаться… а Мирослав стал временным хранителем. Я даже не стала пытать его об имени… это больше не имело значения. А что имело? То, что он обеих дочерей отводил в подвалы… подумай об этом, боярин.
Тварь поднялась, махнула переломанным хвостом. Оскалилась, будто улыбаясь: мол, а ты, дуралей, поверил…
Поманили пальчиком воспоминания. Слезинка покатилась по девичьей щеке. И готов спасать, пусть и не ценой своего счастья, но готов ведь.
— Расскажите. — Арей пересилил себя.
Уйти?
Его отпустят. Позволят. И даже не станут напоминать, что невесту неплохо бы женою сделать… если крепко повезет, то и вовсе позабудут про то, что он есть.
Или не позабудут?
Твой выбор, Арей, как играть в царские игры, с открытыми глазами или уж как получится…
— Расскажите, — повторил он просьбу. — Что можете.
— Видишь, а я тебе говорила, что мальчик сообразительный, — сказала царица твари, и та широко осклабилась, мол, конечно, сообразительный. А еще везучий, как уцелел…
ГЛАВА 22 Где у каждого своя правда
— Меня не должно быть на этом свете. — Царица поднялась и щелкнула пальцами, позволяя раскрыться радужному пологу щита.
И значит, и вправду маг она.
— Так, во всяком случае, считал мой дед. Он придерживался старой веры, точнее, не веры… вера, мальчик, не устаревает в отличие от правил, которые надо соблюдать. И когда-то давно кто-то из царей решил, что некоторые правила слишком… жестоки? А может, имел другие резоны… тебе ли не понимать, что многих целей порой можно достичь одним ударом.
Ночной сад был тих.
И некому было слушать эту… исповедь? Нет. Просто историю. И царицы нуждаются в том, чтобы рассказать кому-то… Вот только вместо гордости — сочли достойным. — Арей ощущал страх.
В живых не оставят.
— И нашлись люди, которые сочли себя… правильней прочих? — Она ступала медленно, бесшумно, а тварь ее косматая держалась подле, то и дело поворачивалась, заглядывая царице в глаза. — Опасное заблуждение, но оно изменило всю их жизнь. Маленькая такая деревушка, потерявшаяся в лесах. Свои законы. Свои правила. Свой царь. Мой дед… однажды моя матушка слишком далеко зашла, собирая грибы. И наткнулась на недоброго человека. Тот человек ее изнасиловал. И уже этого было достаточно, чтобы перечеркнуть всю последующую жизнь ее. Она стала нечиста. И все, что ей оставалось, — жалкое существование всеми презираемой твари. Хотя в чем ее вина?
Арей молчал.
Исповеди не прерывают глупыми вопросами.
— Но оказалось, что все куда как хуже. Она забеременела. А по той вере родиться могло лишь проклятое дитя. Хотя… если бы я была мальчиком, меня бы внесли в храм. И молились бы всем селом. И спасли бы душу. И до конца жизни не позволили бы забыть о подвиге.
Смешок.
Хотя и не смешно.
— Но мне не повезло быть девочкой. А девочки, рожденные вне брака, отмечены печатью Мораны. Им один путь — в Черное озеро…
Где-то далеко закричал козодой.
Дурная примета.
Впрочем, куда уж хуже.
— Но у меня получилось выжить. Даже дед при всей его твердолобости не пожелал марать руки о младенца. Или не захотел ссориться с моим приемным отцом? Тогда я полагала его родным. Я росла, зная о том, что нечиста. Мне не позволяли входить в храм. Со мной не разрешали играть детям в часы, когда им были дозволены игры. Мне запрещалось заговаривать со взрослыми. А уж они-то смотрели на меня… они удивлялись тому, что дед нарушил закон, который блюл свято. Нарушил, и небеса не разверзлись. И выходило, что если уж такой грех прощен был, то что говорить о малых? Начались… сомнения? Так, пожалуй. Мой дед не был глуп. Он понимал, что теперь просто так от меня не избавиться, раз уж позволил жить. Но и оставить нельзя. Нужен был предлог. И что лучше другого свидетельствовало бы о моей испорченности, как не магия? Дар у женщин? Нет, там это… не принято. Этот дар блокируют. Ради блага женщины. И мужчинам-то не рекомендуется часто прибегать. Дар — это искушение, которое Божиня посылает. А с искушением надобно бороться.
Зверь коснулся Ареевой руки.
Словно невзначай.
Колючая шерсть и… магия? Древняя. Холодная. Та, которая скрутит Арея, не позволив ему и вдохнуть. И если она, царица-матушка, способна совладать с таким, то почему просто не возьмет власть себе? Что уж нужно? Выпустить тварь в Думу.
Пара бояр погибнут.
Остальные замолчат и молчать будут.
Милостей сыпанут, и завиляют хвостами. Кнут и пряник. Страх и золото. И она знает, но продолжает играть по их правилам. Непонятно.
— Я знала, что дар у меня есть. И что, стоит пойти к камням, этот дар объявят проклятым. А дальше просто. Блокировать? Зачем, если можно отправить дорогой матери. Нет… я собиралась бежать. И бежала бы. Но она позвала. Она давно меня звала, но я боялась откликнуться.
— Кто она?
— Не знаю ее имени. Женщина, которой посчастливилось вырваться из проклятого села, но не из жизни… ее книга была написана не человеком, но для людей. На человеческой коже. Человеческою кровью. И человеческой же душой, которая становилась частью книги. О да, она многих поймала. И тебе действительно очень повезло. Как скрыть дар… как сделать так, чтобы люди иные слушали тебя… как примучить удачу, привести золотую жилу в руки, как… о, сколько всяких полезных вещей писано. И я читала. Не только читала. Я пользовалась книгой. Почему бы и нет? А цена? Что мне чужая кровь, да и льет ее тот, кому понадобились удача да золото. Так я оказалась здесь, а после — и в тереме царском. Мой отчим решил, что если подсунет меня царю, то получит больше милостей. У него уже было многое. Дом. Двор. Деньги. Но ему было мало. Странное человеческое свойство, сколько ни дай, а все мало. Есть дом? Надобен больший. И еще больший… еда? Уже мало просто еды, надобно такой, чтоб брюхо потешить… шуба? Где одна, там другая. Или пятая, иль десятая, и чтоб не просто, а из меха особенного… вот и он, не хуже прочих. Не лучше. Жену свою, правда, крепко любил. Хотел, чтобы я такое заклятье в книге отыскала, которое ей здоровье вернет. Только в проклятой книге подобных заклятий нет. И быть не может… а вот как сердце к себе привязать чужое, это имелось… знаешь, какое заклятье крепко?
— То, которое на крови?
— Верно. На человеческой крови. Чем больше пользуешься, тем выше цена. И я заплатила. Купила раба, старика, которому и так недолго оставалось. Убедила себя, что у него и без меня не жизнь, а мучение, и что болезнь его все одно к смерти приведет, только смерть эта будет долгою и болезненной. Он не сопротивлялся. Лежал в круге, глядел… до сих пор помню, как он глядел… а я ему все говорила, что смогу сделать для людей. Только вряд ли поверил… я могла бы отпустить его, но… какая жалость, если ко мне ее ни у кого не было? Вот и пустила кровь. Получилось, как видишь.
И вновь она не раскаивалась.
Говорила, как оно есть. И от этого становилось совсем не по себе. Подобных откровений, в минуту слабости сделанных, после не прощают. И как быть? Слушать, это да, а после?
Бежать?
— Царь полюбил меня. Он никого и никогда не любил по-настоящему, а меня вот… только мне эта любовь его была неприятна. И сам он… много старше меня. И некогда был красавцем, давно, да… с той красоты ничего не осталось. Он любил поесть и вином не брезговал. У него дурно пахло изо рта, а зубы были желты. Для всех он был и остался царем, а для меня мужчиной, с которым пришлось разделить ложе. И тут я поняла, насколько ошибалась… если бы он со мной поиграл и отпустил, я была бы свободна. А царица… не бывает бывших цариц, понимаешь? И даже если завтра я сама отрекусь от трона, уеду в монастырь, то не доеду. Мне оставалось терпеть. Держаться. И родить наследника. Хочешь, скажу, во что обошлось это дитя?
— Нет.
— Правильно… кровь и снова кровь. Больше крови. Больше смерти. Я была молода. Мне казалось, я смогу остановиться в любой момент. Достаточно будет пожелать. Я рожу дитя… мальчика. Наследника. И никто больше не сумеет упрекнуть меня в бесплодии…
Она схватила себя за руку, сжала, словно желая причинить боль.
— Это они все… деток моих не пожалели… я уж понадеялась, что раз наследника родила, так и примут… и второго… только где они? Были сыновья и не стало… я и поняла, что не дадут моему дитю жить. Третьего, глядишь, и в колыбели удавили б, не побрезговали. Вот и скрывала беременность столько, сколько смогла. А как живот полез, уехала… по монастырям уехала. Я знала, что за мной отправят соглядатаев. И не только их. И я принесла еще одну жертву. Я выкупила жизнь за жизнь. Есть способ. И висящее на мне проклятье поразило ребенка моей сестры. Да, мне стыдно за это. Я не знала, я догадывалась, что так будет, но… я искренне надеялась, что она родит других детей. Вот только проклятье наложили серьезное. Она сама едва не умерла. Более того, умом подвинулась… а может, научилась видеть правду.
Стража перекликается.
И старые часы на башне отсчитывают три удара. Поздний час. И заметь кто, что царица-матушка в сей час по саду разгуливает, да без свиты, да в компании неподходящей, слухи пойдут.
— Как бы ни было, но я поняла, что только так он останется в живых, мой мальчик. Кровь за кровь? У меня не было иной родни. А вот у него… мой муж, как я уже говорила, был кобелем редкостным. И детей незаконных наплодил множество. И если так, то отчего было не воспользоваться?
Это не вопрос.
Это лишь слова. И тварь рядом прихватывает руку Арееву. Мол, молчи.
Молчит.
— Я собрала их… кого сумела найти. Неожиданно оказалось, что эти дети понадобились не только мне. Из трех дюжин осталась одна.
— Они знают?
— Кое-что знают…
Но не то, что сами — залог чужой жизни. Мена… черная чума? Проклятье? Пожар и болезни… царевич уцелеет, а кто-то да уйдет.
— Да, некоторые умерли, чтобы мой сын выжил. А других убила не я… если бы не боярская жадность, крови бы пролилось много меньше. А еще я привязалась к этим мальчишкам. И мне действительно не хочется, чтобы кто-то из них умер. Но и отменить заклятье не в моих силах. Быть может, в книге отыскался бы способ, но… я не хочу вновь видеть ее.
Тварь смотрела снизу вверх, и теперь в желтых глазах ее виделось Арею что-то донельзя человеческое. Мол, ты слушай и думай, сколь опасно связываться с древнею волшбой.
Возьмешь в руки и не отвяжешься.
— Я знаю, что книгу утащила одна из его девок, отдала Милославу на хранение. Только ведь он был слишком любопытен, чтобы не заглянуть в книгу. Полагаю, тоже говорил себе, что это все — исключительно науки ради… что он лишь изучает… пробует, и вправду ли эффективны древние заклятья. Одна проба, за ней и другая… он увлекся.
Она ведь разумна, эта собакообразная тварь.
Откуда взялась?
Подгорная, как и та, которую Арей изгнал? И хватит ли его новообретенных сил, чтобы справиться с этой? Нет, он не собирается вступать в борьбу, причин пока нет, но исключительно теоретически?
Тварь усмехнулась: попробуй.
— Все считают меня виновной… конечно, Милослав ведь книжник. Добрейший человек, никогда-то ему власть не нужна была. Как же смог он смуту затевать? Ложно обвинили. Казнили… если бы я побоялась измены, казнили бы не только его… знаешь, кто донес?
— Откуда?
— И вправду, откуда тебе… супруга его. И в монастырь она ушла доброю волей. Она терпела его увлечения. И то, что он изменился, сперва списала на новое открытие. Он всегда желал совершить что-то этакое… но, несмотря ни на что, ее любил. Она ведь, как и я, бедного рода. Не пара царевичу. И благословение царское на женитьбу Михаил долго пытался получить. Отец надеялся, что перегорит эта любовь, а ее на годы хватило. Завидую. Но как бы ни было, он вдруг стал называть жену идиоткой. Она и вправду не больно-то в магии разбиралась. Была недалекой, может, глуповатой, но… он ведь видел, а все одно любил. А тут вдруг идиотка. Она стерпела… в доме стало неспокойно. Шорохи. Шелест. Домовые ушли, а куда — никто не знает, зато крысы появились. Не люблю крыс. Страшные.
— Они магию чуют.
— Чуют. И эта их манила. Его жена пыталась поговорить, образумить, поняла, что муж ввязался во что-то, с чем не справится сам, но получила пощечину. Она не нашла ничего умней, как пригрозить, что пожалуется мне. И была посажена на цепь. И просидела там три месяца. За эти месяцы она многое увидала… не знаю, как сохранила разум. Мне жаль эту женщину.
Арей кивнул.
Жаль? Способна ли она, сама заглянувшая в проклятую книгу, испытывать жалость? Но в одном она права, книгу следует отыскать и уничтожить, пока не поздно.
Если не поздно.
— Ей удалось передать записку. Те, кого Милослав нанял, предпочитали работать за золото, а у боярыни оставался отцовский браслет. Дальше… мы не стали поднимать шума. Одно дело — смута, а другое — запретная волшба. Ведь Милослав, как ни крути, царского рода. И все, что он делал, так или иначе сказывалось на семье. Нет, невозможно, чтобы простой люд узнал правду. Да и не всем боярам ее сказали… дом вычищали. Спроси у своего наставника, он спускался в тот подвал. Он видел… магия требует жертв. И Милослав не чинился их приносить… сначала старики. Потом молодые и полные сил. Потом… чем больше в человеке жизни, тем выше цена. Чем тяжелей он с этой жизнью расстается…
— Я понял.
— Милослав дошел до детей. Его бы судили тайно, и те, кто стал его судьями, узнали бы правду, но… он не пережил ночь. Сила, которой он воззвал, взяла свою плату. Его супруга попросилась в монастырь… дочери… я предлагала ей остаться с ними, но она боялась даже подойти к этим девочкам. Все твердила, что ее девочки умерли, а эти…
…девушка, которая тихо плакала на лавке, была живой. Арей слышал, как бьется ее сердце. И страх ее чуял, и отчаяние. Разве можно подделать отчаяние?
Выходит, что можно.
— А Илья?
— Его отец отослал. То ли предполагал, что увлечение его небезопасно, то ли не желал делиться… мальчик чист. А с девочками… первым моим порывом было избавиться от них. Но семеро жрецов сказали, что не видят в них зла. И магики не нашли ничего, кроме небольшого истощения, которое, если правда, что мне рассказывали, вполне объяснимо. И отпустить бы их, но…
— Вы жрецам не поверили?
— Отчего ж, поверила… они не лгали, не видели нужды. Я же просто чувствовала, что не все так просто. И отпущу… кого отпущу? Людей? Или тех, кто лишь кажется человеком? Нет, Арей, я оставила их при себе. И поверь, не обижала. Боги не дали мне иных детей, кроме тех, кого я вынуждена была пригреть. И если мальчиков я полюбила… не усмехайся, боярин, я тоже способна любить. По-своему.
Только с этое любви никому не легче.
— И я расскажу им. — Она глядела в глаза. — Все как есть. Думаю, они и сами догадываются… они неглупы. А вот девочки эти… с одной стороны тихи, что вода в омуте, а с другой неспокойно. Служанки около них не держатся. Неделя-другая и плакаться начинают, в ноги падают, мол, хоть на конюшню сошли, а не неволь. С чего? Спрашиваю, может, боярыни норовисты? Бьют, обижают? Ан нет, все в один голос говорят, что тихи и некапризны, тогда с чего бежать? Из жути… веет, мол… а объяснить толком не способны.
— И чего вы от меня хотите?
— Хочу, чтобы ты к невестушке почаще заглядывал. Чтоб пожалел бедолажную. И позволил вырваться из терема царского. Только так вырваться, чтобы под присмотром была…
— Но о присмотре не думала?
— Именно. У нас с тобой месяц остался боярин. И за это время многое успеть надобно.
ГЛАВА 23 Последняя, но не заключительная
Я сидела на лавке да на звезды пялилася. А чего? Крупные, что твой горох… горох у тетки Алевтины ладный, здоровущий и сладкий. Помнится, была малою, хаживала до него поздним часом, пока от бабки крапивою по заднице не схватила. И верно, не можи чужое брать.
Нехорошо.
Но звезды-то крупные…
И высыпало. К дождю ли? Прежде-то я б точно сказала, к дождю аль погоде, а ныне вот вылетели приметы из головы. Про ласточек помню, про лист, который к земле летит аль над землею, про… много про что, а вот звезды, про них позапамятовала…
Я отерла мокрую щеку.
Плачу?
С чего б?
С того, что услышала? А что я услышала?
— Не надо. — Тот, кто сидел рядом, платок протянул. — В слезах нет смысла.
А в чем он есть-то? В звездах крупноспелых? Иль в черешне… черешня скоро пойдет, прикупить бы… небось на местным рынку черешню продают, интересно, много ль берут? И ведрами аль весом? А после вишня и… варенье из вишни я варить не любила. Пока косточки все поковыряешь — упаришься.
— Если получится. — Он, сидевший рядом, не уходил. А я… я вновь же не помнила его лица. Смотрела. Узнавала. Удивлялась этому знанию. А потом позволяла ему уйти водой сквозь песок. И лезло в голову что вишня с черешнею — нашу тетка Алевтина оберет, не даст пропасть ягоде, — что вот звезды.
И дивно было.
Помнила я нашу разговору от первого до последнего словечка.
Помнила свой ужас тихий.
И обиду.
И… и как обещалась помочь, пока не поняла, в чем эта помощь будет. А после не сумела слово данное забрать. Он же сидел рядом. Утешал? Просто был.
Платок свой из пальцев моих вынул.
Верно, вдруг да узнаю после, когда он уйдет. Я не сомневалась, что вскоре уйдет, а с ним еще кусок памяти моей. А ведь Архип Полуэктович сказывал, будто берендеи к магией нечувствительны. Обманул, выходит? Или ему не все ведомо?
— Разве… — Пока он тут, я могла спросить. И надо было бы о многом, не о том, что на языке вертелося. — Разве ты… не хочешь жить?
— Жить? Жить бы я хотел. Наверное. — Его рука была теплой.
И сердце билось.
И вовсе он был живым человеком.
Я ведь… я его кажный день встречала… я с ним… а он мертвый.
— Но это не жизнь, Зослава. — Он позволил взять себя за руку, провести пальцами по ладони. Я прислушивалась, пытаясь уловить хоть малую малость, которая б выдавала, что он не мертвый. — Мне тяжело. Я устал.
Белое лицо.
И нонче видно, сколь осунулось оно. Нос заострился. Глаза запали. Отчего не видят этого? Ладно, я. Я ж студиозус. И только-только учебу начала. Да, силов во мне много, но толку-то с них… вона, Махрютка наш в руке подковы гнеть, но так что ж, его с этое силы старостою выбирать?
Был ведь Фрол Аксютович, повидавший немало.
Была Люциана Береславовна, коия в магиях всяких смыслила.
И Марьяна Ивановна, целительница. Неужто она, знающая, что есть жизнь и что — смерть, с магией сырою могущая работать, не почуяла?
А наставник наш?
— Я умею глаза отводить, Зослава, — сказал он, прижимая мою ладонь к щеке. — И дурманить головы. Это получается само собой… и все легче… знаешь, мне иногда кажется, что с каждым… возвращением во мне остается все меньше человека. И если меня не отпустить… она меня точно не отпустит. Она говорит, что любит меня, но это давно уже неправда. Она тоже перестала быть собой.
— Прости.
— За что?
— А если я и вправду могу…
— Спасти меня? — кривоватая усмешка. — Закрой глаза. И попытайся понять, что ты чувствуешь.
Я подчинилась.
Закрыла.
Звезды, оне никуда не денутся. А чувствую… лавку вот под задницей чувствую. Твердая. И ветерок холодный, пахнет хорошо, медуницею… надо бы собрать. Медуница — трава полезная. И раны заживляет, и кости лечит, а особливо хороша против кожных болячек. Если случится парша какая аль язва, которая не затягивается, тогда надобно цветы медуницы с медом свежим смешать, слово над ними сказать простое и на рану нанесть. Ночь с этою повязкой перебыть, а поутру…
…вновь не о том думаю.
Мне бы про человека, который рядом сидит. Иль не человека уже?
Он многое натворил.
— Гордану помнишь? — Мои пальцы касались его щеки.
— Нет.
Не лжет.
— А… зимой? Боярыня Добронрава… и сын ее. Добромыслом звали?
— Нет.
И вновь не лжет.
— А то, как меня убивал?
— Тебя?
— И Арея… И… или мы бы выжили, верно? Если б получилось. Я точно выжила бы… я ведь вам нужна была?
— Да. Наверное.
— Ты многих убил.
— Я знаю.
— Сожалеешь?
— Я забыл, что это такое… я бы хотел сожалеть.
Щека шершавая и неровная. И если крепко прислушаться к ней ли, к себе, то… то ничего. Обыкновенная она.
— Божиня простит, — ответила я, руку убирая.
— А ты?
Виноватый он? Иль безвинный? Своей ли волей зло чинил? Чужою ли? Я в этаком не разбираюся, только в одном он правый: ежель оставить его на этом свете, то зла прибудет.
— Хорошо, — со вздохом промолвила я. — Я сделаю, об чем ты просишь, только…
— Все будет хорошо.
Мне б в этое поверить, только не верилось.
— Посидишь еще? — попросил он. И что я могла ответить?
— Посижу.
Время шло.
Летело шелковой лентой.
И гребень скользил по темным волосам.
— Он тебе поверил? — шепотом спросила младшая. И старшая пожала плечами.
— Не знаю. Я старалась…
— Ничего. — Младшая приникла щекой к щеке. — Но ты сумела…
— Вот. — На ладони лежал обыкновенный камешек с дыркой. — Он его для меня сделал. Нам этого хватит?
Камень был горяч. И младшая сестрица не сразу сумела взять его.
— Колется… в нем много силы. Думаю, для начала хватит и камня…
Они улыбнулись друг другу, и губы коснулись губ.
— Я уже устала ждать…
— Скоро.
— Сколько можно?
— Скоро.
— Она смотрит, смотрит…
Камень распался на две половинки, и младшая сунула свою за щеку, зажмурилась. Старшая не стала медлить. Чужая сила была сладкой. Но видит Морана, ее не хватит надолго… если, конечно, они не найдут способ выбраться… а они уже нашли, уже сумели.
Почти.
Осталось немного.
Гребень скользил по волосам.
— Ты с ней разговаривал? — От матушки веяло недовольством. — Зачем?
— Ситуация располагала. Было бы странно, если бы я не заговорил.
Врать оказалось несложно, точнее, сказанное не было ложью, но и правдой как таковой не являлось.
— Держись от девчонки подальше. Мало ли что она увидит…
— Да, матушка…
— Потерпи, — она нежно поцеловала его, — уже недолго осталось… пара недель от силы.
— Ты поедешь с нами?
— Я отправлюсь за вами. — Она отложила гребень. — И на этот раз все выйдет как надо…
Она отвернулась, и у него мелькнула мысль, что избавиться от нее просто. Он ведь убивал других, верно? Так почему бы и не эту женщину, к которой он больше не испытывал любви?
Почему медлит?
Не потому ли, что знает: убить ее куда сложней, чем кажется?
— Я пойду?
— Иди, дорогой… и постарайся, чтобы тебя не заметили. — Она склонилась над книгой, над тонкой серой книгой, к которой была привязана душой и телом. Телом больше, потому что душа ее давно истлела, впрочем, как и его собственная.
Но если убить не ее, а книгу?
Он подумает об этом позже.
Гребень скользил…
— Ты молчишь? Молчи. — Он забрался на подоконник, устроился на нем, что петух на насесте, и от этого было смешно и горько. — Это хорошо… если бы я и вправду не мил был, позвала бы охрану…
Позвала бы. Или еще позовет? Немного позже… минута или две — это ведь малость, а ей так не хватает малости, чтобы жить.
— Открой окно, — взмолился тот, кто не имел права находиться за преградою стекла, не говоря уже о том, чтобы в комнату войти. А он войдет, не только в комнату, но и в жизнь.
Стоит поддаться.
И дрогнула рука. Выронила гребень.
Упал под столик.
— Взгляни хотя бы…
— Гляжу.
— Улыбаешься? Я смешон?
— Самую малость.
— Я тебе подарок принес.
— Опять каменья?
Разве не понимает он, что не может Велимира подарка принять? Сапфиры, изумруды… о них мигом донесут батюшке, а уж он-то…
— Нет.
А окно она открыла.
Душно ведь.
Жарко.
Лето подобралось, полыхнуло солнцем. Нынешнее, поговаривают, особенно жарким выдастся.
— Вот, возьми. — На подоконник лег букетик первоцветов. Где взял только? Они ведь по последнему снегу… хрупкие белые цветы.
Никому не рассказывала, что любит…
— Спасибо.
— По сердцу ли?
— Подарок? — уточнила Велимира, пряча улыбку в букетике — пахли одуряюще. — По сердцу.
— А этот? — Колечко лежало на смуглой ладони. Серебряное. Простенькое. И в то же время… магией от него веяло. Силой первозданною.
— Ты же знаешь, нам не позволят…
— А если мы не будем соизволения спрашивать? — Он больше не улыбался, но глядел серьезно. И от этого взгляда немым криком кричать хотелось.
Замуж за азарина? Батюшка проклянет. И ее, и детей ее, если родятся после проклятия дети… слово отцовское крепко, а если найдет кого, чтоб на крови это слово завязать… а он найдет, постарается…
— Не будем? А жить-то как?
— Обыкновенно. Уедем.
— Куда?
— В горы. В горах дела нет, кто ты и откуда… дом поставим. Я сумею. Веришь?
Верила. И надежда вспыхнула костром ночным. Но отгорела.
— Найдут ведь.
— Это если искать станут.
И Кирей вдруг оказался рядом, обнял, прижал к себе, будто боялся, что исчезнет она. И сладко стало, и страшно — он уйдет, а Велимире жить.
— Я вот чего придумал. — Дрогнула тонкая серьга, чужим дыханием потревожена. — Если не побоишься…
То, что он говорил, было безумием.
Но надежда… надежда ярче разгоралась.
А ведь получится… может получиться… и если так… не она ли, Велимира, просила в ночь березовую свободы? Не она ли клялась себе не упустить самого крохотного шанса, не она ли…
…она.
И не упустит.
— Ты… ты пойдешь на такое?
— Если ты пойдешь со мной. — И вновь колечко протянул: — Возьми.
Примерь.
Оно обовьет палец горячею огненною силой. Оно убережет от глаза дурного и спрячется меж иных перстней. Оно… оно позволит надежде жить.
И если так, то, глядишь, и получится все.
Ждать-то уже недолго.
— Так пойдешь?
— В горы? — Велимира взяла кольцо.
— В горы… они до небес подымаются. А небеса там синие, высокие. Говорят, на рассвете огнями всеми играют… и орлы там водятся огроменные, под крылом — дом укроется…
Он рассказывал про горы и про орлов. Про дом, который поставит для Велимиры, и про жизнь ее, иную, где она будет всенепременно счастлива… иначе ведь зачем?
И она слушала.
Верила.
Сжимала серебряное колечко залогом… ждать? Она дождется. И вправду ведь недолго осталось.
Гребень застрял в рыжих космах Елисея. Он дернул, выдирая несколько волосков, и в раздражении отшвырнул в сторону.
Что происходило?
Он перестал слышать Ерему, зато начал — луну, пусть эта луна давно уже истончилась.
А брат врал.
Говорил, глядел в глаза и врал.
Но если хотя бы слово из сказанного им правда, то… Елисей свободен? Он поднял взгляд в темное небо и нахмурился. Скоро проверит. И лучше бы остальным, которые тревожно, но спали, быть подальше… Ерема улыбается. Счастлив? Доволен собой?
А Емелька насуплен, сосредоточен. Вновь с огнем борется?
Егор кулаки сжал. Губы — что нитки… воюет. Евстигней ногою дергает. Поздно явился. Где был? Не спрашивай — и не соврут. Весь вечер ножи свои выглаживал, ласкал… бестолочь. А вот Еська так и не лег. Сидит на подоконнике, в небо пялится. Увидел, что смотрят, и повернулся, подмигнул. Мол, вот и у нас секреты появились. Сумеем ли сохранить?
Недолго.
Гребень под подушкой чувствовался, и Щучка выкинула его на пол. Тоже дурища, гадать вздумала… на жениха… вон, муж имеется.
И нож заговоренный. Всего-то надобно, что в шею воткнуть, в то место, которое ей старый Берзень показывал, чтобы перерубилась жила кровяная. Тогда уж не спасут…
…в постель уложить.
Мужики до этого дела охочие, ей ли не знать. Видела в дурном доме, как шалеют от голых сисек да вина… и этот ничем не лучше.
Клинок лежал в ладони.
Махонький.
Один удар — и свобода. Тот, кто нож поднес — Щучка, сколь ни пыталась, не могла вспомнить его лица, — с ножом и перстень отцовский передал, а значит, слово его — слово Безликого. Попробуй ослушаться.
Рискни.
Рисковать?
Чего ради? Кроме клинка ей кошель с золотом вручили. И еще один. И, что важней, страничку, на которой написано, как клеймо с лица свести. Простенький обряд… решайся, девка. И будешь свободна.
Уйдешь из города…
…или нет? Зачем уходить? В другой конец перебраться. Лето близко, а там и в Акадэмию набор. Без клейма-то она пройдет.
Выучится.
Магичкой станет. А магикам никто не указ…
Щучка закрыла глаза и провела пальцами по острию клинка… что бритва… больно не будет… он и понять-то ничего не успеет… если она решится.
Она ведь решится?
Уже почти.
Гребень пах сандалом, и Кеншо-авар поморщился, отстранил руку рабыни, которая поспешно отступила в тень.
Не спалось.
Здесь иначе. Тесно. Душно. И воняет городом. А в степях приволье… в степях бы он живо показал наглому мальчишке, чего стоит он вместе со своим даром. У других и род не хуже, и дар не плоше.
В степях…
Полыхнуло б однажды, занялось бы так, что и камни, которым попасть довелось в огненную круговерть, зарыдали бы… а тут… сиди.
Пей вино.
Любуйся на танцовщицу, что вьется змеей, улыбайся и жди, когда захлестнет шею шелковая петля. И ведь мальчишка-то знает ответ, но не скажет.
Если даже пытать — не скажет.
Но попробуй такого тронь. Слово кагана его бережет. Дар… от таких даров и приключается бессонница, которую ни танцовщицам, ни наложницам не одолеть.
Домой бы…
…ничего. Уже недолго. За стенами наглеца не достать, так не вечно он сидеть будет. Вот как выйдет, так и пошлют весточку… а девку все одно убрать надобно будет. На всякий случай.
Тот, который говорить приходил, недоволен будет. Но что Кеншо-авару от его недовольства? Ему бы слово исполнить — и домой…
…в степях и дышится иначе.
Свободней.
Он махнул рукой, и девка — хорошая рабыня, ласковая — поползла по ковру, извиваясь всем телом, ткнулась лицом в босые ноги, глаза подняла синющие, наглые…
— Чего желает мой господин?
Чтоб мальчишка сам сдох… но, увы, в такие чудеса Кеншо-авар не верил.
Гребень летал по золотым волосам…
…птички спят в саду. И ты спи, дитятко… сычи да совы ухают, дурное говорят, не надобно их слушать… волос тонок, что нить золотая, рыжиной отдает. Личико вот белое, щеки розовые, губы алые…
— Спи, моя радость. — Царица наклонилась и коснулась теплого лба. — Скоро уже, недолго осталось…
Не шелохнулась ее кровиночка.
Лежит.
Гроб стеклянный.
Цепи золоченые… она б и золотые повесила, да не выдержат тяжести такой.
Розы белые в ногах…
— Спи, дитятко. — Она не удержалась, обернулась.
Висит гроб.
Лежит царевна, ликом прекрасна. Не то жива, не то мертва… гляди — не наглядишься, кто бы ни увидел ее, кто бы ни рискнул спуститься по заросшим мхом ступеням, кто бы…
— Прости меня, неразумную, — прошептала царица, слезу смахивая. — Если бы можно было иначе…
Нельзя.
Она пробовала. Она пыталась, но…
…время покажет.
Царская кровь? Будет им кровь, столько, что все захлебнутся, попомнят, каково это — ведьму злить. Последний обряд остался.
И слетят древние чары.
Откроется людям склеп. Многие пожелают войти в него, но не у всех получится. А тот, кто сумеет… что ж, она надеялась, что он сдержит данное слово.
…клятва не позволит не сдержать.
И царица привычно коснулась Стража. Тот отозвался, прижался к ноге, опалил лютым холодом, напоминая, что не склеп стеречь поставлен и не ту, которая в нем спит сном зачарованным, но душу проданную. Не страж — тюремщик.
А все одно… иногда она пыталась представить, как все бы сложилось, если бы…
…как-нибудь.
Закрылась дверь.
Заросла зеленым мхом. Затянулась корнями рана… баю-бай, дитятко… будь удачливей матери.
Комментарии к книге «Внучка берендеева. Третий лишний», Екатерина Лесина
Всего 0 комментариев