«Повелитель императоров»

7397

Описание

Хотя мозаичник Кай Криспин и не находит в Сарантии того, за чем он ехал в столицу через полстраны, — покоя и забвения, странный мистический город приносит ему свои дары — внимание императоров, дружбу простолюдинов, любовь лучших женщин, радость творчества и возможность стать участником невероятных событий. Однако один удар кинжала меняет все — как в судьбе Империи, так и в жизни многих людей. Начинается новое время, рождается новая вера, разгорается новая война. Перед Каем Криспином открывается новая дорога, и он вступает на нее, пережив самое страшное для художника — гибель собственного творения, которому были отданы душа и талант, — и еще не веря тому, что можно жить дальше…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Гай Гэвриел Кей «Повелитель императоров»

Посвящаю Сэму и Мэттью, «учителям пения моей души».

Это принадлежит им, от начала и до конца

Кружась по спирали, витки которой все шире…

Часть первая Царства света и тьмы

Глава 1

Когда подули первые зимние ветра, Царь Царей Бассании, Ширван Великий, Брат солнца и лун, Меч Перуна, Бич Черного Азала покинул свой окруженный стенами город Кабадх и отправился на юго-запад в сопровождении большей части своих придворных, чтобы проверить состояние укреплений в подвластных ему землях, принести жертву у древнего Священного Огня в замке священников и поохотиться на львов в пустыне. В первое же утро первой охоты его поразила стрела, вонзившаяся под ключицу.

Стрела вошла глубоко, и никто там, в песках, не посмел попытаться ее извлечь. Царя Царей отнесли на носилках в ближайшую крепость Керакек. Опасались, что он умрет.

Несчастные случаи на охоте происходили часто. При дворе бассанидов было достаточно любителей стрельбы из лука, не отличающихся меткостью. Поэтому весьма вероятной становилась не выявленная попытка покушения. Ширван был бы не первым правителем, убитым в суматохе на королевской охоте.

В качестве меры предосторожности Мазендар, визирь Ширвана, приказал установить наблюдение за тремя старшими сыновьями царя, которые отправились на юг вместе с ним. Полезное выражение, маскирующее правду: их взяли под стражу в Керакеке. Одновременно визирь послал гонцов в Кабадх с приказом взять под стражу и их матерей во дворце. Этой зимой будет двадцать семь лет, как Великий Ширван правит Бассанией. Его орлиный взор оставался ясным, заплетенная в косы борода — все еще черной, никакого намека на приближение седовласой старости. Следовало ожидать роста нетерпения со стороны взрослых сыновей, как и смертельно опасных интриг среди царских жен.

Обычные люди могут надеяться найти счастье в детях, поддержку и утешение в кругу семьи. Но существование Царя Царей отличается от жизни других смертных. Ему суждено нести бремя божественности и царственности, а враг людей Азал всегда поблизости и всегда действует.

В Керакеке трех царских лекарей, которые отправились на юг вместе со всем двором, вызвали в ту комнату, где уложили на постель великого царя. Один за другим они осмотрели рану и стрелу. Потрогали кожу вокруг раны, попытались покачать вонзившееся древко и побледнели от увиденного. Стрелы, использовавшиеся для охоты на львов, были самыми тяжелыми. Если сейчас отломить оперение и протолкнуть стрелу сквозь грудную клетку, чтобы вытащить с другой стороны, внутренние повреждения будут огромными, смертельными. А назад стрелу невозможно вытащить, так глубоко она проникла внутрь и таким широким был железный наконечник стрелы. Тот, кто попытался бы его вытащить, разорвал бы царскую плоть, и земная жизнь вытекла бы из него вместе с кровью.

Если бы лекарям показали другого пациента в таком состоянии, все они произнесли бы слова официального отказа: «С этим недугом я не буду бороться». В этом случае никто не мог обвинить их в смерти пациента.

Разумеется, произносить эту фразу недопустимо, когда пострадавший — правитель.

Имея дело с Братом солнца и лун, лекари вынуждены взять на себя обязанность лечить его, вести битву с раной или болезнью любыми средствами и способами. В случае с обычным человеком установлены штрафы в качестве компенсации его семье. В этом же случае следовало ожидать, что лекарей сожгут заживо на погребальном костре великого Царя.

Те, кому предлагали должность лекаря при дворе со всеми сопутствующими ей благами и почестями, это очень хорошо знали. Если бы царь умер в пустыне, его лекарей — этих троих, находящихся в комнате, и тех, кто остался в Кабадхе, пригласили бы в числе почетных гостей в священный замок на церемонию у Священного Огня. Теперь все изменилось.

Лекари у окна шепотом посовещались. Их всех учили наставники — давным-давно, — как важно сохранять невозмутимое выражение лица в присутствии пациента. Но при данных обстоятельствах им плохо удавалось выглядеть спокойными. Когда в поток времени попадает собственная жизнь — подобно окровавленной стреле, — трудно сохранять самообладание и спокойствие.

Один за другим, по старшинству, все трое во второй раз приблизились к человеку на постели. Один за другим они преклонили колени, поднялись, снова прикоснулись к черной стреле, к запястью царя, к его лбу, посмотрели в его глаза, открытые и полные ярости. Один за другим дрожащими голосами они произнесли, как и положено: «С этим недугом я буду бороться».

Когда третий лекарь произнес эти слова и неуверенно отступил назад, в комнате повисло молчание, хотя в ней собрались десять человек при свете ламп и жаркого пламени очага. Снаружи поднялся ветер.

В этой тишине раздался низкий голос самого Ширвана, тихий, но ясно слышный, похожий на голос бога. Царь Царей произнес:

— Они ничего не могут сделать. Это написано на их лицах. Рты их от страха пересохли, их мысли подобны струям песка. Они понятия не имеют, что надо делать. Уведите всех троих и убейте их. Они недостойны. Сделайте это. Найдите нашего сына Дамнацеса и посадите на кол в пустыне, на поживу зверям. Его мать нужно отдать рабам. Сделайте это. Потом пойдите к нашему сыну Мурашу и приведите его к нам. — Ширван сделал паузу, чтобы перевести дыхание и избавиться от унизительной слабости, вызванной болью.

— Еще приведите к нам священника с угольком Священного Пламени. Кажется, нам суждено умереть в Керакеке. Все происходит по божественной воле Перуна. Анаита ждет всех нас. Так было предначертано, и так происходит. Сделай это, Мазендар.

— Совсем никаких лекарей, о великий господин? — спросил маленький пухлый визирь. Голос его звучал сухо, глаза были сухими.

— В Керакеке? — сказал Царь Царей, в его голосе звучали горечь и гнев. — В этой пустыне? Вспомни, где мы находимся. — Когда он говорил, из раны, там, где торчала стрела, текла кровь. Древко стрелы было черным, с черным оперением. Борода царя испачкалась в его собственной темной крови.

Визирь склонил голову. Пришли люди, чтобы увести трех приговоренных лекарей из комнаты. Они не протестовали, не сопротивлялись.

Зимним днем в Бассании, в дальней крепости у края песков, солнце уже миновало высшую точку и начало опускаться. Время шло вперед.

Иногда, внезапно, к собственному удивлению, люди проявляют смелость и меняют течение собственной жизни и ход времени. Человек, который опустился на колени у постели, прижавшись лбом к ковру на полу, был комендантом крепости Керакек. Мудрость, скромность, инстинкт самосохранения — все требовало, чтобы он в тот день хранил молчание среди лощеных, опасных придворных. После он не мог объяснить, почему все же заговорил. Он дрожал как в лихорадке, вспоминая об этом, и пил много вина, даже в дни воздержания.

— Мой повелитель, — произнес он в освещенной огнем комнате, — у нас в деревне рядом с крепостью есть один лекарь, который много путешествовал. Может, позвать его?

Казалось, взор Царя Царей уже блуждает в ином месте, у Перуна и Богини, вдали от мелких забот земной жизни. Он сказал:

— Зачем губить еще одного человека?

О Ширване говорили, писали на пергаменте и вырезали на плитах из камня, что никогда еще на троне в Кабадхе со скипетром и цветком в руке не сидел более милосердный и полный сострадания муж, проникшийся духом богини Анаиты. Но Анаиту еще называли Жницей, ибо она призывала людей к завершению жизни.

Визирь тихо прошептал:

— Почему бы и нет? Какое это может иметь значение, господин? Можно, я пошлю за ним?

Царь Царей еще несколько мгновений лежал неподвижно, потом махнул рукой в знак согласия, коротко и равнодушно. Казалось, гнев его улетучился. Его взгляд из-под отяжелевших век переместился на огонь и остался там. Кто-то вышел по знаку визиря.

Время шло. В пустыне за крепостью и деревней рядом поднялся северный ветер. Он пронесся по пескам, сдувая и перемещая их, стирая одни дюны, насыпая другие, и львы, на которых никто не охотился, искали убежища в своих пещерах среди скал в ожидании ночи.

Голубая луна, луна Анаиты, поднялась ближе к вечеру, уравновесив бледное солнце. В крепости Керакек люди вышли на этот сухой ветер, чтобы убить трех лекарей, убить сына царя, вызвать сына царя, отнести послания в Кабадх, вызвать священника со Священным Огнем для Царя Царей, лежащего в комнате.

И чтобы найти и привести еще одного человека.

* * *

Рустем Керакекский, сын Зораха, сидел, скрестив ноги, на тканом афганском коврике, как всегда, когда учительствовал. Он читал, иногда поднимая глаза, чтобы посмотреть на своих четырех учеников, пока они тщательно переписывали отрывок из одного из его драгоценных текстов. Сейчас они изучали трактат Меровия о катарактах. Каждый студент должен был переписать свою страницу. Потом они будут меняться страницами, пока все не получат полный экземпляр трактата. Рустем придерживался мнения, что западный подход древних тракезийцев предпочтительнее при лечении большинства — хоть и не всех — глазных болезней.

Из окна, выходящего на пыльную дорогу, в комнату подул ветер. Он был пока слабым, даже приятным, но Рустем чувствовал в нем бурю. Надвигалась песчаная буря. В деревне Керакек, у крепости, песок проникает повсюду, когда прилетает ветер из пустыни. Они к нему привыкли, к его привкусу в пище, к покалыванию песка под одеждой и на простынях.

За спинами учеников, под аркой внутренней двери, ведущей в жилые помещения, Рустем услышал легкое шуршание, потом заметил на полу промелькнувшую тень. Шаски занял свой обычный пост за занавеской из бусин и ждет начала самой интересной части дневных занятий. Его сын в свои семь лет проявлял терпение и упорство. Немного меньше года назад он начал вытаскивать из спальни свой маленький коврик и класть его возле комнаты для занятий. Он сидел на нем, скрестив ноги, и проводил столько времени, сколько ему позволяли, слушая сквозь занавеску, как его отец наставляет своих учеников. Если его уводила мать или кто-то из слуг, он пробирался обратно в коридор, как только ему удавалось убежать.

Обе жены Рустема считали, что маленькому ребенку не следует слушать подробные описания кровавых ран и телесных потоков, но лекарь находил интерес мальчика забавным и договорился с женами, чтобы Шаски позволили сидеть за дверью, если он уже приготовил свои уроки и выполнил поручения по дому. Ученикам тоже нравилось невидимое присутствие мальчика в коридоре, а один или два раза они предлагали ему ответить на вопросы его отца.

Даже осторожного, сдержанного человека умиляло то, как семилетний мальчик произносит необходимую фразу: «С этим недугом я буду бороться», а потом подробно описывает свой способ лечения воспаленного, больного пальца или кашля с кровью и мокротой. Интересно то, думал Рустем, машинально поглаживая свою аккуратную остроконечную бородку, что ответы Шаски часто оказывались верными. Один раз он даже позволил мальчику ответить на вопрос, чтобы поставить в неловкое положение ученика, который не приготовил урок после ночного загула, хотя потом, вечером, он пожалел об этом. Молодым людям положено время от времени посещать таверны. Это позволяет им больше узнать о жизни и удовольствиях простых людей и не дает слишком быстро состариться. Лекарю необходимо знать природу людей и их слабости и не осуждать обыкновенные глупости. Судить — это право Перуна и Анаиты.

Прикосновение к бороде напомнило ему то, о чем он думал прошлой ночью: пора снова ее красить. Интересно, подумал он, есть ли еще необходимость добавлять седину в свои светло-каштановые волосы? Когда он вернулся из Афганистана и с Аджбарских островов четыре года назад, обосновался в своем родном городе и открыл медицинскую практику и школу, он решил завоевать доверие пациентов, внешне слегка состарившись. На востоке афганские лекари-жрецы опирались на трости при ходьбе, хоть и не нуждались в них, намеренно набирали вес, размеренно цедили скупые слова или смотрели куда-то внутрь себя, и все это для того, чтобы создать нужный образ достойного и преуспевающего лекаря.

Действительно, для человека двадцати семи лет самонадеянно выступать в качестве преподавателя медицины в том возрасте, когда многие лишь начинают учиться. И правда, в тот первый год двое из его учеников были старше его. Интересно, знали ли они об этом?

Но разве опыт учителя и лекаря не говорит сам за себя по достижении определенного рубежа? В Керакеке, на краю южных пустынь, Рустема уважали и даже почитали жители деревни, и его часто звали в крепость лечить раны и болезни солдат, что вызывало огорчение и гнев часто меняющихся военных лекарей. Вряд ли ученики, которые писали ему, а затем приезжали в такую даль учиться у него, — некоторые были даже приверженцами веры в Джада из Сарантия, — развернулись бы и уехали обратно, обнаружив, что Рустем Керакекский не престарелый мудрец, а молодой муж и отец, одаренный талантом лекаря, который больше многих других путешествовал и читал.

Возможно. Ученики или потенциальные ученики могли вести себя непредсказуемым образом, а доход Рустема от преподавания необходим мужчине, у которого уже две жены и двое детей, особенно учитывая то, что обе женщины хотят еще одного ребенка, а живут они в тесном доме. Не многие жители Керакека могли заплатить лекарю как положено. В деревне был еще один лекарь, которого Рустем почти открыто презирал, но с ним приходилось делить ту скудную прибыль, которую удавалось здесь получить. В целом, может быть, лучше не менять то, что приносит успех. Если седые прядки в бороде убеждают хотя бы одного-двух возможных учеников или военных командиров в крепости, которые имеют обыкновение платить, то стоит по-прежнему пользоваться краской.

Рустем снова взглянул в окно. Небо над маленьким огородом с лечебными травами уже потемнело. Если начнется настоящая буря, отсутствие освещения и шум будут мешать занятиям и затруднят работу в приемной. Он откашлялся. Четыре ученика, знакомые с его привычками, положили письменные принадлежности и подняли глаза. Рустем кивнул, и ближний к двери ученик подошел и открыл ее, впустив первого пациента из толпы ожидающих в крытом дворике.

Ему больше нравилось принимать больных с утра и проводить занятия после полуденного отдыха, но те крестьяне, которые не могли заплатить, часто соглашались приходить к Рустему и его ученикам во второй половине дня и помогать процессу обучения. Многим льстило внимание, некоторые смущались, но в Керакеке знали, что таким образом можно попасть к молодому лекарю, который учился на легендарном востоке и привез оттуда знание секретов таинственного мира.

У женщины, которая вошла и неуверенно остановилась у стены, где Рустем развесил травы и расставил на полках маленькие горшочки и полотняные мешочки с лекарствами, была на правом глазу катаракта. Рустем это знал; он уже видел ее раньше и оценил болезнь. Он заранее готовился и, если заболевания крестьян позволяли, предлагал ученикам практический опыт и наблюдения в дополнение к трактатам, которые они переписывали и заучивали. Какой смысл заучивать высказывания Аль-Хазри об ампутации, любил повторять он, если не умеешь пользоваться пилой.

Он сам провел шесть недель со своим восточным учителем в неудачном походе афганцев против мятежников на северо-восточной границе.

Он также повидал столько насильственных смертей и ужасных мучений в то лето, что решил вернуться домой к жене и маленькому ребенку, которого едва успел увидеть перед отъездом на восток. Этот дом и сад на краю деревни, а потом еще одна жена и дочь появились уже после его возвращения. Маленькому мальчику, которого он тогда оставил, теперь уже семь лет, и он сидит на коврике за дверью приемной, слушая лекции отца.

А лекарю Рустему все еще снилось в ночной темноте поле боя на востоке. Он помнил, как отрезал конечности у кричащих людей при чадящем, неверном свете факелов на ветру, когда солнце садилось и продолжалась бойня. Он помнил черные фонтаны крови, сгустки и брызги крови, пропитавшие его одежду, лицо, волосы, руки, грудь. Он сам превращался в кошмарное кровавое создание, его руки становились такими скользкими, что едва удерживали инструменты, которыми он резал, пилил и прижигал, а раненых без конца все подносили и подносили к ним без остановки, даже после наступления ночи.

Бывают вещи похуже деревенской практики в Бассании, решил он на следующее утро, и с тех пор ни разу не усомнился в этом, хотя иногда проснувшееся честолюбие, манящее и опасное, как куртизанка из Кабадха, пыталось убедить его в обратном. Рустем провел большую часть взрослой жизни, стараясь казаться старше своих лет. Но он еще не стар. Пока не стар. И он спрашивал себя не раз в сумерках, когда обычно являются подобные мысли, как бы он поступил, если бы в его дверь постучали благоприятный случай и риск.

После, оглядываясь назад, он не мог вспомнить, раздался ли в тот день стук в дверь. Все последующие события происходили с головокружительной быстротой, и он мог его не запомнить. Однако ему казалось, что наружная дверь просто с грохотом распахнулась без предупреждения, чуть не ударив пациентку, ожидающую у стены, и внутрь ворвались солдаты, до отказа наполнив тихую комнату хаосом внешнего мира.

Рустем знал одного из них — командира: тот уже давно служил в Керакеке. Сейчас лицо этого человека было искажено, глаза выпучены, вид возбужденный. Когда он заговорил, его голос визжал, как пила дровосека. Он крикнул:

— Ты должен идти! Немедленно! В крепость!

— Несчастный случай? — спросил Рустем со своего коврика, нарочно сдержанно, не обращая внимания на властный тон солдата и пытаясь восстановить спокойствие при помощи собственного хладнокровия. Это входило в курс обучения лекаря, и он хотел, чтобы его студенты увидели, как он это делает. Приходящие к ним люди часто бывали возбуждены, а лекарь не мог себе этого позволить. Он отметил, что лицо солдата обращено на восток, когда он произнес первые слова. Нейтральное знамение. Этот человек принадлежит к касте воинов, конечно, а это может быть и хорошо, и плохо, в зависимости от касты заболевшего человека. Ветер дует с севера — это нехорошо, но за окном не видно и не слышно птиц, а это служит некоторым противовесом.

— Несчастье! Да! — выкрикнул солдат, его никак нельзя было назвать спокойным. — Пойдем! Это Царь Царей! Стрела!

Хладнокровие покинуло Рустема, словно новобранца, оказавшегося лицом к лицу с сарантийской кавалерией. Один из учеников потрясенно ахнул. Женщина с катарактой взвыла и рухнула на пол бесформенной грудой. Рустем быстро встал, стараясь привести в порядок разбегающиеся мысли. Вошли четыре человека. Несчастливое число. Вместе с женщиной пять. Можно ли ее сосчитать, чтобы избежать дурного предзнаменования?

Быстро подсчитывая добрые знаки, он подошел к большому столу у двери и схватил свою маленькую полотняную сумку. Поспешно уложил в нее несколько трав и горшочков и взял кожаный футляр с хирургическими инструментами. Обычно он посылал вперед ученика или слугу со своей сумкой, чтобы успокоить находящихся в крепости и чтобы его самого не увидели поспешно выбегающим из дома, но при данных обстоятельствах нельзя было вести себя, как обычно. Это же Царь Царей!

Рустем чувствовал, как сильно бьется его сердце. Он старался дышать ровно. У него кружилась голова. По правде говоря, он боялся. По многим причинам. Важно было не подавать виду. Он взял посох, нарочно медленно двигаясь, надел на голову шляпу. Повернулся к солдату, лицом на север, и сказал:

— Я готов. Мы можем идти.

Четверо солдат выскочили из дверей впереди него. Рустем задержался и сделал попытку сохранить какой-то порядок в комнате, которую покидал. Бхарай, его лучший ученик, смотрел на него.

— Вы можете попрактиковаться с хирургическими инструментами на овощах, а потом на кусочках дерева, используя щупы, — сказал Рустем. — Оценивайте друг друга по очереди. Отошлите больных домой. Закройте ставни, если ветер усилится. Разрешаю вам развести огонь в очаге и зажечь масляные светильники.

— Хорошо, учитель, — с поклоном ответил Бхарай. Рустем вышел вслед за солдатами. Он остановился в саду, снова повернулся лицом на север, сдвинув ступни, и сорвал три побега бамбука. Они могут понадобиться ему в качестве зондов. Солдаты нетерпеливо ждали на дороге, возбужденные и испуганные. Воздух вибрировал от их тревоги. Рустем выпрямился, шепотом помолился Перуну и Богине и повернулся к солдатам. В этот момент он заметил Катиун и Яриту у входа в дом. В их глазах застыл страх. Глаза Яриты казались огромными, даже издалека. Наверное, один из солдат рассказал женщинам, что происходит.

Он ободряюще кивнул обеим и увидел, как Катиун хладнокровно кивнула ему в ответ, обнимая за плечи Яриту. С ними все будет в порядке. Если он вернется.

Он вышел через маленькую калитку на дорогу, сделал первый шаг правой ногой и взглянул вверх, не будет ли знамений от птиц. Но ни одной не было видно: все они укрылись от поднимающегося ветра. Никаких знамений. Жаль, что прислали четырех солдат. Кому-то следовало быть умнее. Однако с этим уже ничего не поделаешь. В крепости он сожжет благовония, чтобы умилостивить богов. Рустем покрепче сжал посох и постарался принять невозмутимый вид. Он сомневался, что ему это удалось. Царь Царей. Стрела.

Внезапно он остановился на пыльной дороге.

И в то самое мгновение, когда он остановился, обозвав себя глупцом, и собрался вернуться в приемную, хотя знал, что это очень дурная примета, у него за спиной раздался голос.

— Папа! — позвал этот тоненький голосок.

Рустем обернулся и увидел, что держит его сын в обеих руках. Сердце его на мгновение остановилось, по крайней мере, ему так показалось. Он с трудом сглотнул, замер у самой калитки и заставил себя еще раз сделать глубокий вдох.

— Да, Шаски, — тихо ответил он. Он посмотрел на маленького мальчика в саду, и на него снизошло странное спокойствие. На него смотрели ученики и пациенты, стоящие тесной кучкой на крыльце, солдаты на дороге, женщины у дверей. Дул ветер.

— Этот человек сказал… Он сказал — стрела, папа.

И Шаски протянул вперед маленькие ручки и подал отцу хирургический инструмент, который вынес во двор.

— Он действительно так сказал, — серьезно ответил Рустем. — Значит, мне надо взять это с собой, не так ли?

Шаски кивнул головой. Его темно-карие глаза смотрели серьезно, он держался очень прямо, словно жрец с жертвоприношением в руках. «Ему семь лет, — подумал Рустем. — Да хранит его Анаита».

Он снова вошел через деревянную калитку, наклонился и взял у мальчика тонкий инструмент в кожаном футляре. Он когда-то привез его из Афганистана, прощальный подарок от тамошнего учителя.

Солдат действительно упомянул о стреле. Рустема охватило неожиданное желание положить руку на голову сына, на темно-каштановые кудрявые волосы, ощутить тепло маленькой головки. Конечно, все дело в том, что он, возможно, не вернется из крепости. Это могло стать последним прощанием. Невозможно отказаться лечить Царя Царей, а в зависимости от того, куда вошла стрела…

У Шаски было такое напряженное лицо, словно он каким-то сверхъестественным образом это понимал. Конечно, он не мог понимать, но мальчик только что избавил его от необходимости возвращаться в приемную, после того как он уже вышел за калитку и сорвал бамбуковые побеги, а это было очень плохой приметой. Или ему пришлось бы послать кого-нибудь за инструментом.

Рустем обнаружил, что не в состоянии говорить. Он еще секунду смотрел вниз, на Шаски, потом поднял взгляд на жен. Им он тоже не успевал ничего сказать. Мир все же ворвался в дверь их дома. То, чему суждено случиться, произойдет.

Рустем повернулся и быстро вышел в калитку, а потом зашагал вместе с солдатами по круто уходящей вверх дороге под порывами северного ветра. Он не оглядывался назад, зная, что это дурная примета, но был уверен, что Шаски все еще стоит там и смотрит на него, один в саду, прямой, как копье, маленький, как тростинка на речном берегу.

* * *

Винаж, сын Винажа, комендант южной крепости Керакек, родился еще южнее, в крохотном пальмовом оазисе к востоку от Кандира, питаемом родниками островке редкой растительности, окруженном со всех сторон пустыней. Конечно, в этой деревне был базар. Смуглые мрачные жители песков обменивались с ее жителями товарами и услугами. Они приезжали верхом на верблюдах, потом снова уезжали, исчезая вдали за колеблющейся линией горизонта.

Винаж вырос в семье купца и довольно хорошо знал кочевые племена, как во времена мирной торговли, так и тогда, когда великий Царь посылал на юг армии ради еще одной бесплодной попытки пробиться к западному морю по ту сторону песков. Пустыня и дикие племена, кочующие по ее просторам, раз за разом срывали его планы. Ни пески, ни те, кто в них жил, не были склонны покориться.

Но проведенное на юге детство сделало Винажа, который предпочел армию жизни торговца, самым подходящим кандидатом на пост коменданта одной из крепостей в пустыне. Начальники в Кабадхе проявили редкую для них ясность мышления и, когда он поднялся до достаточно высокого чина, поставили его командовать Керакеком, а не, скажем, солдатами, охраняющими рыболовецкий порт на севере, где ему пришлось бы иметь дело с одетыми в меха купцами и разбойниками из Москава. Иногда военным удается сделать что-нибудь так, как надо, почти против своей воли. Винаж знал пустыню и относился к ней и к ее обитателям с должным уважением. Он смог освоить несколько диалектов кочевников, немного говорил на языке киндатов, и его не смущал песок в постели, в одежде или в складках кожи.

И все же ничто в биографии этого человека не давало оснований предположить, что солдат Винаж, сын торговца, может настолько забыть об осторожности, чтобы заговорить в присутствии высших лиц Бассании и по собственному почину предложить вызвать к умирающему Царю Царей этого лекаря из маленького городка. Ведь он даже не принадлежал к касте священников.

Помимо всего, произнеся эти слова, комендант рисковал собственной жизнью. Он пропал, если кто-нибудь потом решит, что лечение сельского врача ускорило смерть царя — пусть даже Великий Ширван уже повернулся лицом к очагу, словно смотрел в пламя бога грома Перуна или на темную фигуру Богини.

Стрела сидела в его теле очень глубоко. Кровь продолжала медленно сочиться из раны, пропитывала простыни на постели и повязку вокруг нее. Собственно говоря, казалось чудом, что царь еще дышит, еще остается с ними, пристально глядя на пляску языков пламени. Поднялся ветер из пустыни. Небо потемнело.

По-видимому, Ширван не собирался обращаться к своим придворным с последними напутственными словами и называть преемника, хотя он сделал жест, позволявший догадаться о его выборе. Третий сын царя Мюраш посыпал свою голову и плечи горячим пеплом из очага и теперь стоял на коленях рядом с постелью и молился, раскачиваясь взад и вперед. Все остальные сыновья царя отсутствовали. Голос Мюраша, то громче, то тише бормочущий молитвы, был единственным издаваемым человеком звуком в комнате, не считая тяжелого дыхания великого Царя.

В этой тишине сквозь завывание ветра ясно послышался топот сапог, который наконец-то раздался в коридоре. Винаж втянул воздух и на короткое мгновение прикрыл глаза, призывая Перуна и посылая ритуальные проклятия на голову вечного Врага Азала. Потом он оглянулся и увидел, как открылась дверь и вошел лекарь, который вылечил его от весьма неудобной сыпи, подхваченной им во время осеннего разведывательного рейда в район приграничных сарантийских поселений и крепостей.

Лекарь вслед за перепуганным начальником охраны вошел в комнату. Он остановился, опираясь на свой посох, окинул взглядом комнату и только потом посмотрел на лежащего на постели человека. С ним не было слуги — наверное, он покинул дом в большой спешке: инструкции, данные капитану Винажем, были недвусмысленными, — поэтому сам нес свою сумку. Не оглядываясь, он протянул назад полотняную сумку, посох и какой-то инструмент в чехле, и начальник охраны проворно принял их у него. Лекарь — его звали Рустем — держался очень сдержанно, без тени улыбки, что не слишком нравилось Винажу, но этот человек учился в Афганистане и, по-видимому, не имел привычки убивать людей. И он действительно вылечил ту сыпь.

Лекарь пригладил одной рукой бороду с проседью, опустился на колени и коснулся лбом пола, чем выказал неожиданно привычку к хорошим манерам. Получив разрешение визиря, встал. Царь не отрывал глаз от огня, юный принц не переставал молиться. Лекарь поклонился визирю, потом осторожно повернулся, — встав лицом на запад, как и положено, отметил Винаж, — и отрывисто произнес:

— С этим недугом я буду бороться.

Он еще даже не приблизился к пациенту, — не то чтобы осмотрел его, — но у него и не было выбора. Он обязан был сделать все, что сможет. «Зачем убивать еще одного человека?» — спросил недавно царь. Винаж почти наверняка именно это и сделал, предложив привести сюда лекаря.

Лекарь обернулся и посмотрел на Винажа.

— Если комендант гарнизона останется и поможет мне, я буду ему благодарен. Мне может пригодиться опыт солдата. Всем остальным, почтенные и милостивые господа, необходимо немедленно покинуть комнату, прошу вас.

Не поднимаясь с колен, принц с яростью произнес:

— Я не покину своего отца.

Этот человек почти наверняка вот-вот станет Царем Царей, мечом Перуна, когда человек на кровати перестанет дышать.

— Понятное желание, господин принц, — хладнокровно ответил лекарь. — Но если вы желаете добра своему любимому отцу, в чем я убежден, и хотите помочь ему сейчас, вы окажете мне честь и подождете снаружи. Хирургическую операцию нельзя проводить в толпе людей.

— Не будет никакой… толпы, — возразил визирь. Произнося слово «толпа», Мазендар скривил губу. — Останется принц Мюраш и я сам. Ты не из касты священников, разумеется, и комендант тоже. Поэтому мы должны остаться здесь. Все другие выйдут, как ты просил.

Лекарь просто покачал головой:

— Нет, мой господин. Убейте меня сразу, если пожелаете. Но меня учили, и я тоже так считаю, что члены семьи и близкие друзья не должны присутствовать, когда врач лечит больного. Царский лекарь должен принадлежать к касте священнослужителей, я знаю. Но я не занимаю такого положения… Я просто пытаюсь помочь великому Царю, потому что меня попросили. Если я буду бороться с этим недугом, то должен поступать так, как меня учили. Иначе я ничем не помогу Царю Царей, и в этом случае моя собственная жизнь станет для меня тяжким бременем.

Этот человек — самодовольный педант со слишком ранней сединой, подумал Винаж, но в мужестве ему не откажешь. Он увидел, как принц Мюраш поднял взгляд и его черные глаза вспыхнули. Однако не успел принц заговорить, как слабый холодный голос с постели тихо произнес:

— Вы слышали, что сказал лекарь. Его привели сюда ради его искусства. Почему в моем присутствии пререкаются? Убирайтесь. Все.

Воцарилось молчание.

— Конечно, милостивый господин, — ответил визирь Мазендар, а принц неуверенно встал, открывая и закрывая рот. Царь по-прежнему смотрел в огонь. Винажу показалось, что его голос уже доносится откуда-то из-за пределов царства живых. Он умрет, лекарь умрет, весьма вероятно, что Винаж тоже умрет. Он глупец, глупец, и дни его кончаются.

Люди занервничали и устремились в коридор, где уже зажгли факелы на стенах. Свистел ветер, тоскливо, словно голос другого мира. Винаж видел, как его начальник стражи положил вещи лекаря и поспешно вышел. Юный принц остановился прямо перед худым лекарем, который стоял совершенно неподвижно, ожидая, когда они уйдут. Мюраш поднял руки и прошептал тихо и яростно:

— Спаси его, не то эти пальцы лишат тебя жизни. Клянусь громом Перуна.

Лекарь ничего не ответил, просто кивнул, хладнокровно рассматривая ладони принца, которые перед его лицом сжались в кулаки, потом снова раскрылись, а пальцы скрючились, словно душили жертву. Мюраш еще мгновение колебался, потом оглянулся на отца. Винаж подумал, что, возможно, он видит его в последний раз, и в его мозгу промелькнуло болезненное воспоминание о его собственном отце на смертном одре, там, на юге. Затем принц зашагал прочь из комнаты, а все остальные расступались перед ним. Он услышал, как голос принца снова начал читать молитву в коридоре.

Мазендар вышел последним. Он задержался у постели, бросил взгляд на Винажа и лекаря, и впервые на его лице отразилась неуверенность. Он прошептал:

— У вас есть для меня приказания, мой господин?

— Я их уже отдал, — тихо ответил человек на постели. — Ты видел, кто здесь был. Служи ему верно, если он позволит. Может и не позволить. Если это так, то да сохранят твою душу Повелитель грома и Богиня.

Визирь с трудом сглотнул:

— И твою, мой господин, если мы больше не встретимся.

Царь не ответил. Мазендар вышел. Кто-то закрыл дверь из коридора.

Лекарь немедленно начал быстро действовать. Он открыл полотняную сумку и вынул маленький мешочек. Подошел к огню и бросил в него содержимое мешочка.

Огонь стал синим, и аромат диких цветов внезапно наполнил комнату, словно весной на востоке. Винаж заморгал. Фигура на постели шевельнулась.

— Афганские? — спросил Царь Царей.

Лекарь удивился:

— Да, милостивый господин мой. Я не думал, что ты…

— У меня был лекарь с Аджбарских островов. Очень знающий. К сожалению, он ухаживал за женщиной, которую ему лучше было бы не трогать. Он пользовался этим благовонием, я помню.

Рустем подошел к постели.

— Наука гласит, что обстановка в комнате, где проходит лечение, действует на ход лечения. Такие вещи влияют на нас, господин мой.

— Но не на стрелы, — ответил Царь. Но он слегка повернулся, чтобы посмотреть на лекаря, как заметил Винаж.

— Может, это и так, — невозмутимо произнес лекарь. Рустем в первый раз подошел вплотную к постели, нагнулся, чтобы осмотреть древко и рану, и Винаж увидел, как он неожиданно замер. По его бородатому лицу проскользнуло странное выражение. Он опустил руки. Потом посмотрел на Винажа.

— Комендант, необходимо, чтобы ты достал мне перчатки. Самые лучшие кожаные перчатки, какие есть в крепости, и как можно скорее.

Винаж не стал задавать вопросов. Вероятно, он умрет, если умрет Царь. Он вышел, закрыл за собой дверь и поспешно двинулся по коридору, мимо ожидающих там людей, потом побежал вниз по лестнице за собственными перчатками для верховой езды.

Когда Рустем вошел, его охватил ужас, и ему пришлось призвать на помощь все остатки самообладания, чтобы не показать этого. Он едва не уронил свои инструменты и испугался, что кто-нибудь заметит его дрожащие руки. Хорошо, что начальник стражи быстро подошел и взял у него вещи. Он воспользовался процедурой официального коленопреклонения, чтобы произнести про себя успокаивающую молитву.

Поднявшись на ноги, он заговорил более резко, чем следовало бы, прося придворных — вместе с визирем и принцем! — покинуть комнату. Но он всегда разговаривал резким, деловым тоном, чтобы создать образ не по годам опытного лекаря, а сейчас не время и не место изменять своим привычным методам. Если ему суждено умереть, то едва ли имеет значение, что о нем подумают. Он попросил коменданта остаться. Солдата не могут смутить поток крови и вопли, а кому-то, возможно, придется придерживать раненого.

Раненый. Царь Царей. Меч Перуна. Брат солнца и лун.

Рустем заставил себя прогнать подобные мысли. Это пациент. Раненый человек. Только это имеет значение. Придворные ушли. Принц — Рустем не знал, который это из сыновей царя, — остановился перед ним и наглядно, движениями кистей рук, продемонстрировал угрозу смерти, которая шла рядом с Рустемом с того самого мгновения, когда он вышел из своего сада.

Нельзя придавать этому значения. Все будет так, как предначертано.

Он бросил аджбарский порошок в огонь, чтобы настроить комнату на взаимодействие с гармоничными духами, потом подошел к постели с намерением осмотреть стрелу и рану.

И почувствовал запах каабы.

Мысли его закружились от потрясения, потому что этот запах подтолкнул воспоминание, уже медлившее на краю сознания, а потом еще одно воспоминание, от которого ему стало страшно. Он послал коменданта за перчатками. Они были ему необходимы.

Если бы он прикоснулся к древку стрелы, он бы умер.

Оставшись наедине с Царем Царей, Рустем обнаружил, что его страх теперь — это страх лекаря, а не жалкого подданного. Он размышлял о том, как высказать то, что у него на уме.

Теперь глаза царя смотрели прямо ему в лицо, темные и холодные. Рустем увидел в них ярость.

— На древке стрелы — яд, — сказал Ширван. Рустем наклонил голову:

— Да, мой господин. Кааба. Из растения фиджана. — Он набрал в грудь воздуха и спросил: — А твои лекари трогали стрелу?

Царь очень медленно кивнул головой. Не было и намека на то, что гнев его стал меньше. Он должен был испытывать сильную боль сейчас, но не показывал этого.

— Все трое. Забавно. Я приказал казнить их за некомпетентность, но они и так скоро умерли бы, не так ли? Ни один из них не заметил яда.

— Здесь он редкость, — заметил Рустем, стараясь собрать разбегающиеся мысли.

— Не такая уж редкость. Я принимаю его малыми дозами уже двадцать пять лет, — сказал царь. — Каабу и другие ядовитые вещества. Анаита призовет нас к себе, когда пожелает, но люди все равно должны заботиться о своей жизни, а правители обязаны это делать.

Рустем с трудом глотнул. Теперь он получил объяснение того, почему его пациент до сих пор жив. Двадцать пять лет? Перед его мысленным взором возникла картина: молодой царь дотрагивается, — со страхом, несомненно, — до крупинки смертельно опасного порошка. Потом ему становится плохо, но он повторяет то же самое позднее, потом еще раз, и еще, а потом начинает пробовать яд во все больших количествах. Он покачал головой.

— Правитель вынес многое ради своего народа, — сказал он. Он думал о придворных лекарях. Кааба перехватывает горло, а потом добирается до сердца. Человек погибает в агонии, задыхаясь. Он видел подобное на востоке. Официальный способ казни.

— Забавно, — сказал царь.

Теперь у него в голове вертелась еще одна мысль. Но он изо всех сил старался пока отогнать ее от себя.

— Все равно, — сказал царь. Его голос звучал так, как и ожидал Рустем: холодно, сурово, без всяких эмоций. — Это стрела для охоты на львов. Защита от яда не поможет, если стрелу не удастся извлечь.

В дверь постучали. Она открылась, и вошел запыхавшийся Винаж, комендант гарнизона, похоже, он бежал. Он принес перчатки для верховой езды из коричневой кожи. Они были слишком толстыми, и работать ими будет трудно, понял Рустем, но выбора не было. Он надел их. Развязал шнурок чехла, в котором лежал длинный тонкий металлический инструмент. Тот, который вынес ему сын из сада. Он сказал: «Стрела, папа».

— Иногда есть способ извлечь даже такую стрелу, — сказал Рустем, стараясь не думать о Шаски. Повернулся лицом на запад, закрыл глаза и начал молиться про себя, мысленно перебирая при этом сегодняшние предзнаменования, хорошие и дурные, и подсчитывая дни после последнего лунного затмения. Закончив подсчеты, разложил необходимые талисманы и охранные амулеты. Предложил царю выпить притупляющую ощущения траву от боли, которую ему придется испытать. Но тот отказался. Рустем подозвал коменданта к постели и объяснил ему, что надо делать, чтобы держать пациента неподвижно. Теперь он не называл его царем. Это был раненый. Рустем был лекарем, при нем — помощник, и ему предстояло извлечь стрелу, если он сумеет. Сейчас он начал войну с Азалом, врагом, который может погасить луны и солнце, оборвать жизнь.

В этом случае комендант не понадобился, как и трава. Рустем сначала отломил почерневшее древко как можно ближе к входному отверстию раны, потом при помощи набора зондов и ножа расширил рану. Он знал, что эта процедура крайне болезненна. Некоторые не в состоянии выдержать, даже приняв обезболивающие лекарства. Они мечутся и кричат или теряют сознание. Ширван Бассанийский ни разу не закрыл глаза и не шелохнулся, только дышал часто и неглубоко. На лбу у него выступили капли пота, а челюсти сжались под заплетенной в косички бородой. Когда Рустем счел отверстие достаточно широким, он смазал маслом длинную тонкую металлическую ложку Эниати и ввел ее в рану, к застрявшему там наконечнику стрелы.

Трудно было действовать точно в толстых перчатках, уже пропитанных кровью, но теперь он мог видеть расположение выступа наконечника и знал, под каким углом вводить вогнутую часть ложки Эниати. Мелкая ложка скользнула к фланцу сквозь плоть царя, и у того перехватило дыхание, но он по-прежнему лежал не шевелясь. Рустем слегка повернул ложку и почувствовал, как она охватила самую широкую часть наконечника, прижавшись к нему. Он протолкнул ее чуть дальше и сам перестал дышать в самый ответственный момент, молясь Богине в образе Целительницы, а потом снова повернул ложку и осторожно слегка потянул назад.

Тут царь охнул и приподнял одну руку, словно в знак протеста, но Рустем почувствовал, что наконечник вошел в ложку, и теперь она его закрывает собой. Он сделал это с первой попытки. Он знал одного человека — учителя на далеком востоке, который был бы им очень доволен. Теперь только смазанные маслом бока ложки соприкасались с поверхностью раны, а зазубренный край наконечника надежно спрятан внутри.

Рустем заморгал. Он хотел было смахнуть со лба пот тыльной стороной окровавленной перчатки, но вспомнил — в самый последний момент, — что если сделает это, то умрет. Сердце его глухо билось.

— Мы уже почти закончили, уже почти все, — пробормотал он. — Ты готов, дорогой мой господин? — Это выражение использовал визирь. В этот момент, глядя, как лежащий на постели человек молча справляется с ужасной болью, Рустем испытывал к нему именно такое чувство. Комендант Винаж удивил его: он подошел к изголовью кровати, наклонился и положил ладонь на лоб царя, не касаясь раны и крови. Это было больше похоже на ласку, чем на попытку придержать больного.

— Кто может быть готов к такому? — простонал Ширван Великий, и в этих словах Рустем, к своему изумлению, уловил тень сардонической насмешки. Услышав это, он повернул носки ступней на запад, произнес афганское слово, выгравированное на инструменте, сжал его обеими руками в перчатках и выдернул из смертного тела Царя Царей.

— Насколько я понимаю, я буду жить?

Они были одни в комнате. Прошло немного времени, за окнами полностью стемнело. Ветер дул по-прежнему. По приказу царя Винаж вышел и объявил всем остальным, что лечение продолжается и Ширван еще жив. Больше ничего. Солдат не задавал вопросов, и Рустем тоже.

Главная опасность всегда — сильное кровотечение. Он заполнил расширенное отверстие раны корпией и чистой губкой. И оставил рану открытой. Самой распространенной ошибкой лекарей было слишком поспешно закрыть рану, и пациенты умирали. Позднее, если все пойдет хорошо, он сведет края раны самыми маленькими шпильками вместо швов, оставив отверстие для дренажа. Но пока еще рано. Пока он забинтовал заполненную корпией рану чистой тканью, пропустив ее под мышкой, потом через грудную клетку, потом наверх и вокруг шеи предписанным треугольником. Закончил он повязку наверху и завязал узел так, чтобы он смотрел, как положено, вниз, по направлению к сердцу. Ему нужно получить свежее постельное белье и ткань, чистые перчатки для себя и горячую воду. Окровавленные перчатки коменданта он бросил в огонь. К ним нельзя прикасаться.

Голос царя, задавшего вопрос, звучал слабо, но четко. Добрый знак. На этот раз он выпил успокаивающую травку из сумки Рустема. Его черные глаза смотрели спокойно, взгляд фокусировался, зрачки не были излишне расширены. Рустем старался сдержать радость. Следующей опасностью, как всегда, был зеленый гной, хотя раны от стрел заживают лучше, чем нанесенные мечом. Позже он положит свежую корпию, промоет рану и сменит мазь и повязку до конца ночи. Этот метод был его собственным изобретением. Большинство лекарей оставляли первую повязку на два-три дня.

— Мой повелитель, я считаю — да. Стрела извлечена, рана заживет, если будет на то воля Перуна, а я буду действовать осторожно, чтобы избежать вредных выделений. — Он помедлил. — И у тебя имеется… собственная защита от яда, который проник в нее.

— Я хочу поговорить с тобой об этом. Рустем с трудом сглотнул:

— Мой повелитель?

— Ты определил присутствие яда фиджаны по запаху? Несмотря на аромат от твоих душистых трав в очаге?

Рустем боялся этого вопроса. Он умел искусно уходить от ответа — большинство лекарей это умели, — но ведь это его правитель, смертный родственник солнца и лун.

— Я встречался с ним раньше, — ответил он. — Я учился в Афганистане, господин мой, там растет это растение.

— Я знаю, где оно растет, — сказал Царь Царей. — Что еще ты можешь мне сказать, лекарь?

По-видимому, уйти от ответа невозможно. Рустем сделал глубокий вдох.

— Я также почувствовал его запах в другом месте в этой комнате, великий правитель. До того, как я бросил благовоние в огонь.

Воцарилось молчание.

— Я так и предполагал. — Ширван Великий холодно смотрел на него. — Где? — Всего одно слово, тяжелое, как кузнечный молот.

Рустем опять сглотнул. Ощутил какой-то горький привкус — осознание собственной смертности. Но разве у него оставался выбор? Он ответил:

— На руках принца, великий царь. Когда он приказывал мне спасти твою жизнь под страхом потерять свою собственную.

Ширван Бассанийский на мгновение прикрыл глаза. Когда он их открыл, Рустем снова увидел в их глубине черную ярость, несмотря на наркотик, который он ему дал.

— Это… горе для меня, — очень мягко произнес Царь Царей. Однако то, что слышал Рустем в его голосе, не было похоже на горе. Он вдруг задал себе вопрос, не обнаружил ли сам царь каабу на наконечнике и древке стрелы. Ширван принимал этот яд в течение двадцати пяти лет. Если он знал о яде, то сегодня позволил трем лекарям дотрагиваться до него, не предупредив их, и собирался позволить Рустему сделать то же самое. Проверка на компетентность? Находясь на грани смерти? Каким человеком надо быть… Рустем содрогнулся, не смог сдержаться.

— Кажется, кто-то еще, кроме меня, защищал себя от возможности быть отравленным, вырабатывая сопротивляемость к яду, — сказал Великий Ширван. — Умно. Должен сказать, это умно. — Он надолго замолчал, потом прибавил: — Мюраш. Из него действительно получился бы хороший правитель.

Он отвернулся и посмотрел в окно. В темноте ничего не было видно. Они слышали вой ветра, дующего из пустыни.

— По-видимому, — сказал царь, — я приказал убить не того сына и не ту мать. — Снова короткое молчание. — Это горе для меня, — снова повторил он.

— А эти приказы нельзя отменить, великий царь? — неуверенно спросил Рустем.

— Конечно, нет, — ответил Царь Царей.

Категоричность его тихого голоса, позже решил Рустем, пугала ничуть не меньше, чем остальные события того дня.

— Позови визиря, — сказал Ширван Бассанийский, глядя в ночь. — И моего сына.

Лекарь Рустем, сын Зораха, страстно желал в тот момент оказаться в своем маленьком домике, укрыться от ветра и темноты вместе с Катиун, Яритой и двумя мирно спящими малышами. Чтобы перед сном под рукой стояла чаша вина с травами, огонь пылал в очаге и чтобы окружающий мир никогда не стучался в его дверь.

Он поклонился лежащему на кровати человеку и пошел к двери.

— Лекарь, — позвал Царь Царей.

Рустем обернулся. Он чувствовал страх, это была до ужаса чужая стихия.

— Я по-прежнему твой пациент. И ты отвечаешь за мое благополучие. Поступай соответственно. — Это звучало как приказ, в голосе слышалась холодная ярость.

Не нужно обладать особой проницательностью, чтобы понять, что это может означать.

Еще сегодня днем, в час, когда поднялся ветер в пустыне, он сидел в своей скромной приемной, готовился объяснять четырем ученикам способы лечения простой катаракты в соответствии с научными методами, разработанными Меровием Тракезийским.

Он открыл дверь. В освещенном факелами коридоре Увидел десяток усталых придворных. Слуги или солдаты принесли скамьи, некоторые из ожидающих людей сидели, привалившись к каменным стенам. Некоторые спали, другие увидели его и встали. Рустем кивнул Мазендару, визирю, а потом юному принцу, стоящему немного в стороне от остальных. Он стоял лицом к темному узкому окну-щели и молился.

Комендант гарнизона Винаж — единственный человек, которого знал Рустем, — без слов вопросительно поднял брови и шагнул вперед. Рустем покачал головой, потом передумал. «Ты отвечаешь за мое благополучие, — сказал Царь Царей. — Поступай соответственно».

Рустем отступил в сторону, чтобы визирь и принц могли войти в комнату. Потом сделал знак коменданту тоже войти. Он ничего не сказал, но мгновение смотрел прямо в глаза Винажа, пока те двое проходили в комнату. Рустем вошел следом и закрыл дверь.

— Отец! — вскричал принц.

— То, чему суждено случиться, произойдет, — хладнокровно произнес Ширван Бассанийский тихим голосом. Он сидел, опираясь спиной на подушки, его обнаженная грудь была забинтована полотняной тканью. — По милости Перуна и Богини планы Черного Азала пока удалось сорвать. Лекарь извлек стрелу.

Визирь, заметно растроганный, провел ладонью перед лицом, упал на колени и прикоснулся лбом к полу. Принц Мюраш посмотрел на отца широко раскрытыми глазами и быстро повернулся к Рустему.

— Да славится Перун! — воскликнул он, пересек комнату, схватил двумя ладонями руки Рустема и сжал их. — Ты получишь награду, лекарь! — воскликнул принц.

Только благодаря огромному самообладанию и отчаянной вере в собственные знания Рустем удержался и не отпрянул. Сердце его отчаянно билось.

— Да славится Перун! — повторил принц Мюраш, повернулся к кровати и упал на колени, как это только что сделал визирь.

— Во веки веков, — тихо согласился царь. — Сын мой, стрела убийцы лежит там, на сундуке под окном. На ней был яд. Кааба. Брось ее в огонь, прошу тебя.

Рустем затаил дыхание. Он быстро взглянул прямо в глаза Винажа, потом снова перевел взгляд на принца. Мюраш поднялся.

— Я с радостью сделаю это, мой отец и царь. Но яд? — сказал он. — Как это может быть? — Он подошел к окну и осторожно потянулся к лежащему рядом куску ткани.

— Возьми ее руками, сын мой, — приказал Ширван Бассанийский, Царь Царей, Меч Перуна. — Возьми ее снова голыми руками.

Очень медленно принц повернулся к постели. Визирь уже встал и пристально смотрел на него.

— Я не понимаю. Ты думаешь, что я брал в руки эту стрелу? — спросил принц Мюраш.

— На твоих руках остался запах, сын мой, — мрачно произнес Ширван. Рустем осторожно сделал шаг к царю. Принц обернулся — внешне озадаченный, не более того, — посмотрел на свои руки, потом на Рустема.

— Но тогда я и лекаря тоже отравил, — сказал он. Ширван повернул голову и посмотрел на Рустема.

Черная борода над светлой полотняной повязкой, глаза черные и холодные. «Поступай соответственно», — сказал он раньше. Рустем прочистил горло.

— Ты и попытался это сделать, — сказал он. Сердце его сильно билось. — Если ты брал в руки стрелу, когда выстрелил в царя, тогда кааба проникла сквозь кожу, и теперь она внутри тебя. Твое прикосновение безвредно, принц Мюраш. Уже безвредно.

Он верил, что это правда. Его учили, что это так. Он ни разу не проверял это на практике. Он ощущал странное головокружение, комната слегка покачивалась, словно колыбель младенца.

Затем он увидел, как глаза принца почернели, точно так же, как глаза его отца. Мюраш потянулся рукой к поясу, выхватил кинжал и повернулся к постели.

Визирь вскрикнул. Рустем, безоружный, шагнул вперед.

Винаж, комендант гарнизона в Керакеке, убил принца Мюраша, третьего из девяти сыновей Ширвана Великого, своим собственным кинжалом, метнув его от двери.

Принц с клинком в горле выпустил оружие из безжизненных пальцев и медленно повалился поперек кровати, Уткнувшись лицом в колени отца, и светлые простыни покрылись красными пятнами его крови.

Ширван не шевелился. И все остальные тоже.

После долгого мгновения неподвижности царь перевел взгляд с мертвого сына на Винажа, потом на Рустема. Медленно кивнул головой каждому из них.

— Лекарь, твоего отца как звали?.. — спросил он равнодушным тоном с оттенком легкого любопытства.

— Рустем заморгал:

— Зорах, великий царь.

— Это имя члена касты воинов.

— Да, господин. Он был солдатом.

— Ты выбрал другую жизнь?

Эта беседа казалась неправдоподобной до жути. У Рустема от нее закружилась голова. Поперек тела того, с кем он вел эту беседу, распростерся мертвец, его сын.

— Я воюю с болезнями и ранами, мой повелитель. — Так он всегда говорил.

Царь снова кивнул, задумчиво, словно удовлетворенный чем-то.

— Ты знаешь, разумеется, чтобы стать царским лекарем, необходимо принадлежать в касте священнослужителей.

Разумеется. Мир все же стучится к нему в дверь. Рустем опустил голову. Ничего не ответил.

— Мы организуем это на следующей церемонии Возвышения перед Священным Огнем в день летнего солнцестояния.

Рустем с трудом сглотнул. Кажется, он делает это всю ночь. Он откашлялся.

— Одна из моих жен из касты простолюдинов, великий царь.

— Ей дадут щедрую компенсацию. Ребенок есть?

— Да, девочка, мой повелитель. Царь пожал плечами:

— Подберем добросердечного мужа. Мазендар, позаботься об этом.

Ярита. Ее имя означает «озеро в пустыне». Черные глаза, черные волосы, легкие шаги, когда она входит в комнату или выходит из нее, словно боится потревожить воздух в помещении. Легчайшее прикосновение на свете. И Инисса, малышка, которую они зовут Исса. Рустем закрыл глаза.

— Твоя вторая жена из касты воинов? Рустем кивнул:

— Да, мой повелитель. И сын тоже.

— Их можно возвысить вместе с тобой на той же церемонии. И переедешь в Кабадх. Если пожелаешь взять вторую жену, это можно устроить.

Снова Рустем закрыл глаза.

Окружающий мир молотом колотит в его дверь, врывается в дом подобно ветру.

— Все это может произойти только после середины лета, разумеется. Я хочу использовать тебя раньше. Ты кажешься мне человеком умелым. Их всегда не хватает. Ты будешь лечить меня здесь. Потом предпримешь зимнее путешествие по моему заданию. Кажется, ты наблюдателен. Можешь послужить своему царю еще до принятия в новую касту. Ты уедешь, как только сочтешь, что я достаточно здоров, чтобы вернуться в Кабадх.

Тут Рустем открыл глаза. Медленно поднял взгляд:

— Куда я должен ехать, великий царь?

— В Сарантий, — ответил Ширван Бассанийский.

* * *

Когда Царь Царей уснул, Рустем ненадолго зашел домой, чтобы сменить окровавленную одежду и пополнить запас трав и лекарств. Темнота была ветреной и холодной. Визирь дал ему охрану из солдат. Кажется, он стал важной персоной. Собственно говоря, это неудивительно, не считая того, что теперь все удивительно.

Обе женщины не спали, хотя было уже очень поздно. В передней комнате горели масляные лампы — лишняя трата. В обычную ночь он бы сделал Катиун за это выговор. Он вошел в дом. Они обе быстро поднялись навстречу. Глаза Яриты наполнились слезами.

— Хвала Перуну, — сказала Катиун. Рустем переводил взгляд с одной на другую.

— Папа, — раздался сонный голос.

Рустем посмотрел и увидел маленькую сгорбленную фигурку, встающую с коврика у очага. Шаски тер глаза. Он уснул, но ждал здесь вместе со своими матерями.

— Папа, — повторил он неуверенно. Катиун подошла и положила руку ему на плечи, словно боялась, что Рустем будет бранить мальчика за то, что он остался здесь и не спит так поздно.

Рустем почувствовал странное стеснение в горле. Не от каабы. От чего-то другого. Он осторожно произнес:

— Все в порядке, Шаски. Я уже дома.

— Стрела? — спросил сын. — Они сказали — стрела? Странно, как трудно стало говорить. Ярита плакала.

— Стрела благополучно извлечена. Я использовал ложку Эниати. Ту, которую ты мне принес. Ты правильно сделал, Шаски.

Тут мальчик улыбнулся, застенчиво, сонно, прижавшись головой к животу матери. Рука Катиун погладила его волосы, нежно, как лунный свет. Ее глаза искали взгляд Рустема, и в них было слишком много вопросов.

И отвечать на них было слишком долго.

— Теперь иди спать, Шаски. Я поговорю с твоими матерями, а потом вернусь к пациенту. Увидимся завтра. Все хорошо.

Это было и так, и не так. Быть возведенным в касту священнослужителей — вещь поразительная, просто чудо. Касты в Бассании неподвижны, как горы, разве что Царь Царей пожелает их сдвинуть. Положение придворного лекаря означало обеспеченность, надежное положение, доступ к библиотекам и ученым людям. Больше не надо будет беспокоиться о покупке более просторного дома для семьи или о том, что слишком много масла сгорает в лампах по ночам. Границы будущего Шаски внезапно раздвинулись, превосходя все надежды.

Но что можно сказать жене, которую придется бросить по приказу Царя Царей и отдать другому человеку? А малышка? Исса, которая спит сейчас в своей колыбельке? Малышка уйдет от него.

— Все хорошо, — снова повторил Рустем, стараясь заставить себя поверить в это.

Дверь уже отворилась, и на пороге появился внешний мир. Добро и зло идут рука об руку, их нельзя отделить друг от друга. Перуну всегда противостоит Азал. Оба бога вместе появились во Времени, и ни один не может выйти из него без другого. Так учили священники в каждом храме Бассании.

Женщины вместе отвели ребенка в его комнату. Шаски держал их за руки, заявляя права на них обеих. «Они его слишком балуют», — подумал Рустем. Но сегодняшняя ночь не для таких размышлений.

Он стоял один в передней комнате своего небольшого домика при свете от ламп и от очага и думал о судьбе и о мгновениях случайности, которые определяют жизнь человека, и о Сарантии.

Глава 2

Пардосу никогда не нравились собственные руки. Пальцы слишком толстые, короткие, как обрубки. Они не похожи на руки мозаичника, хотя на них видна та же сетка из порезов и царапин, что и у всех остальных.

У него было много времени на размышления об этом и о многом другом во время долгого путешествия, в дождь и ветер, когда осень неуклонно превращалась в зиму. Пальцы Мартиниана, или Криспина, или лучшего друга Пардоса Куври — вот они правильной формы. Они большие и длинные, выглядят ловкими и умелыми. Пардос думал, что его руки похожи на руки крестьянина, рабочего, человека, для профессии которого едва ли имеет значение ловкость. Временами это его тревожило.

Но он ведь действительно мозаичник, не так ли? Он учился у двух знаменитых мастеров в этой области и был официально принят в гильдию в Варене. У него в кошельке лежат соответствующие бумаги, дома его имя внесено в списки. Поэтому внешность не играет особой роли, в конце концов. Его короткие толстые пальцы достаточно проворны, чтобы делать то, что необходимо. Важны глаз и ум, говаривал Криспин до того, как уехал, а пальцы могут научиться делать то, что им велят.

По-видимому, это правда. Они делают то, что нужно здесь делать, хотя Пардос никогда не представлял себе, что его первый труд в качестве полноправного мозаичника будет выполнен в далекой, насквозь промерзшей глуши Саврадии.

Он даже никогда не представлял себе, что может забраться так далеко от дома, совсем один. Он не из тех молодых людей, которые воображают себе приключения в дальних странах. Он был набожным, осторожным, склонным к тревоге и вовсе не импульсивным.

Но ведь он покинул Варену, свой дом, — единственное знакомое ему место в мире, созданном Джадом, — почти сразу же после убийства в святилище, и это был самый импульсивный из всех возможных поступков.

Ему не казалось, что он поступает безрассудно, скорее он был убежден, что у него нет другого выхода. Пардос удивлялся, почему другие этого не понимают. Когда на него наседали друзья, и Мартиниан, и его заботливая, добросердечная жена, Пардос лишь отвечал, снова и снова, что не может оставаться там, где происходят такие вещи. Когда ему говорили, с насмешкой или грустью, что такие вещи происходят всюду, Пардос отвечал очень просто, что он их видел не всюду, а только в святилище у стен Варены, перестроенном для того, чтобы перенести в него останки царя Гилдриха.

День освящения этого святилища начинался как самый чудесный день в его жизни. Во время церемонии он вместе с остальными бывшими подмастерьями, только что принятыми в гильдию, сидел на почетных местах рядом с Мартинианом, его женой и седовласой матерью Криспина. Все могущественные правители государства антов присутствовали на ней, и многие из самых знатных родиан, включая представителей самого верховного патриарха, прибыли из далекого Родиаса в Варену. Царица Гизелла, под вуалью, одетая в снежно-белые траурные одежды, сидела так близко, что Пардос мог бы заговорить с ней.

Только то была не царица. То была женщина, изображавшая ее, ее приближенная. Эта женщина умерла в святилище, как и огромный немой охранник царицы. Их зарубили мечом, которому не место в святом храме. Потом и сам владелец меча, Агила, царедворец, был убит на месте, у алтаря, стрелами, выпущенными сверху. Другие тоже погибли от стрел, под вопли людей, которые ринулись к выходам, топча друг друга. И кровь забрызгала солнечный диск под мозаикой, над которой трудились Криспин, Мартиниан, Пардос, Радульф, Куври и все остальные во славу бога.

Насилие, безобразное и нечестивое, в святой церкви, осквернение этого места и самого Джада. Пардос чувствовал себя нечистым, ему было стыдно. Он с горечью сознавал, что тоже ант, что он одной крови и даже, по воле случая, одного племени с тем мерзавцем, который встал с запретным мечом, оскорбил молодую царицу непристойными злобными словами, а затем умер вслед за теми, кого только что убил.

Пардос вышел из двойных дверей святилища, когда возобновилась церемония — по приказу первого министра Евдриха Златовласого. Он прошел мимо печей во дворе, где провел все лето и осень за гашением извести для основы, вышел за ворота и двинулся по дороге назад, в город. Не успев еще дойти до стен Варены, он уже принял решение покинуть этот город. И почти сразу же после этого понял, как далеко собрался идти, хотя никогда в жизни не уезжал из дома и наступала зима.

Позже его пытались отговорить, но Пардос был упрямым юношей, и его нелегко было поколебать, когда он уже принял решение умом и сердцем. Ему необходимо уйти подальше от того, что произошло в святилище, от того, что сделали люди одного с ним рода и племени. Ни один из его коллег и друзей не был антом, все они родились в Родиасе. Возможно, именно поэтому они не так остро чувствовали позор, как он.

Зимние дороги на восток сулили опасность, но Пардос считал, что они не могли быть хуже того, что вот-вот произойдет здесь, среди его народа, после того, как исчезла Царица и были обнажены мечи в святой церкви.

Ему хотелось снова увидеть Криспина, поработать с ним вдали от племенных войн, которые вот-вот начнутся. Снова начнутся. Они, анты, уже проходили по этой темной тропе. На этот раз Пардос пойдет в другую сторону.

Они не получали известий от младшего, энергичного партнера Мартиниана после единственного послания, переданного из военного лагеря в Саврадии. Это письмо даже не было адресовано им, оно было доставлено алхимику, другу Мартиниана. Этот человек, по имени Зотик, передал им, что с Криспином все в порядке, по крайней мере, на этом этапе его путешествия. Почему он написал старику, а не собственному напарнику или матери, никто не объяснил, во всяком случае, Пардосу не объяснили.

С тех пор — ничего, хотя Криспин, вероятно, уже добрался до Сарантия, если добрался. Пардос, который теперь уже твердо принял решение уехать, сосредоточился на образе бывшего учителя и объявил о своем намерении отправиться вслед за ним в столицу Империи.

Когда Мартиниан и его жена Карисса поняли, что отговорить ученика не удастся, они приложили немало сил, чтобы как следует подготовить его к путешествию. Мартиниан посетовал на недавний — и очень внезапный — отъезд своего друга-алхимика, человека, который явно много знал о дорогах на восток. Но ему удалось собрать мнения и подсказки у опытных путешественников-купцов, своих бывших клиентов. Пардос, который гордился своей грамотностью, получил тщательно составленные списки мест, где следует останавливаться, и мест, которых следует избегать. Выбор у него был, разумеется, ограниченным, так как он не мог позволить себе взятки, чтобы получить доступ на имперские постоялые дворы на дороге, но все равно полезно знать о тех тавернах и притонах, где путешественника подстерегает опасность быть ограбленным или убитым.

Однажды утром, после предрассветной молитвы в маленькой древней часовне неподалеку от жилья, которое он снимал вместе с Куври и Радульфом, Пардос отправился к хироманту, испытывая некоторое смущение.

Приемная этого человека находилась ближе к дворцовому кварталу. Некоторые подмастерья и мастеровые, работавшие в святилище, имели обыкновение советоваться с ним по поводу азартных игр и любовных дел, но неловкость Пардоса это не уменьшало. Хиромантия была осуждаемой ересью, конечно, но клирики Джада здесь, в Батиаре, среди антов, действовали осторожно, и завоеватели так никогда полностью и не отказались от некоторых прошлых верований. Над дверью открыто висела вывеска с изображением пентаграммы. Когда он открыл дверь, зазвенел звонок, но никто не появился. Пардос вошел в маленькую темную переднюю комнату, подождал немного и постучал по шаткому столику, стоящему там. Ясновидящий вышел из-за занавески из бусин и, ни слова не говоря, повел его в заднюю комнату без окон, которую обогревала маленькая жаровня и освещали свечи. Он подождал по-прежнему молча, пока Пардос положит на стол три медных фолла и задаст свой вопрос. Хиромант указал на скамью. Пардос осторожно присел: скамья была очень старой.

Этот человек был худым как жердь, одет в черное, и у него не хватало мизинца на левой руке. Он взял короткую широкую руку Пардоса и склонился над ней, долго изучал ладонь при свете свечей и чадящей жаровни. Иногда он покашливал. Пардос чувствовал странную смесь страха, гнева и презрения к самому себе, пока хиромант пристально разглядывал его руку. Затем хиромант — он так и не заговорил — заставил Пардоса бросить на грязный стол высушенные куриные кости. Долго их рассматривал, а потом объявил высоким хриплым голосом, что Пардос не погибнет во время путешествия на восток и что его на дороге ждут.

Последнее не имело совсем никакого смысла, и Пардос спросил, что это значит. Хиромант покачал головой и зашелся в кашле. Он прижимал ко рту кусок ткани, покрытый пятнами. Когда приступ кашля утих, он сказал, что дальнейшие подробности трудно рассмотреть. Он ждет еще денег, понял Пардос, но не захотел платить больше и вышел на яркий утренний свет. Интересно, думал он, так ли беден этот человек, как кажется, или его убогая одежда и дом — это средство привлечь к себе внимание? Хироманты, безусловно, не оставались без работы в Варене. Кашель и простуженный голос казались настоящими, но богатые могут болеть точно так же, как и бедные.

Все еще ощущая неловкость за свой поступок и понимая, как отнесется священник, отправляющий службу в его церкви, к визиту к ясновидящему, Пардос решил рассказать о нем Куври.

— Если меня все же убьют, — сказал он, — пойди и возьми эти фоллы назад, хорошо?

Куври согласился без своих обычных шуточек.

В ночь перед уходом Пардоса Куври и Радульф повели его выпить в их любимую винную лавку. Радульф тоже скоро собирался уехать, но только на юг, в Байану возле Родиаса, где жила его семья и где он надеялся найти постоянную работу по украшению домов и летних жилищ у моря. Этим надеждам, возможно, не суждено сбыться, если разразится гражданская война или начнется вторжение с востока, но они решили не говорить об этом в последний совместный вечер. Во время этого прощания за чаркой вина Радульф и Куври выражали горькое сожаление, что не могут пойти вместе с Пардосом. Теперь, когда они смирились с его внезапным уходом, это путешествие начало казаться им замечательным приключением.

Пардос вовсе так не считал, но он не собирался разочаровывать друзей, заявляя об этом. Он растрогался, когда Куври развернул сверток, принесенный с собой, и они подарили Пардосу новую пару сапог в дорогу. Ночью, пока он спал, они измерили его сандалии, объяснил Радульф, чтобы подобрать правильный размер.

Таверна закрывалась рано по приказу Евдриха Златовласого, бывшего министра, который провозгласил себя регентом в отсутствие царицы. После этого заявления начались беспорядки. Много людей погибло за последние несколько дней в уличных потасовках. Напряжение уже было большим и будет еще расти.

Среди всего прочего, казалось, никто понятия не имеет, куда уехала царица, и это явно тревожило тех, кто теперь обосновался во дворце.

Пардос просто надеялся, что с ней все в порядке, где бы она ни находилась, и что она когда-нибудь вернется. Анты не признавали женщин-правителей, но Пардос считал, что дочь Гилдриха гораздо лучше любого из тех, кто может теперь занять ее место.

Он покинул дом на следующее утро, сразу же после предрассветной молитвы, и двинулся по дороге на восток, в Саврадию.

Самой большой для него проблемой были собаки. Они избегали крупных компаний, но пару-тройку раз на рассвете и в сумерках Пардос оказывался на дороге в одиночестве, а одна особенно неприятная ночь застала его вдали от постоялых дворов. И тогда на него набросились дикие собаки. Он отбивался своим посохом, удивляясь жестокости собственных ударов и грязной ругани, но и ему досталось немало укусов. По-видимому, ни одна из собак не оказалась больной, и хорошо, не то он к этому времени уже умер бы и Куври пришлось бы идти за деньгами к предсказателю.

Постоялые дворы обычно были грязными и холодными, пища имела неопределенное происхождение, но дома комната Пардоса тоже не напоминала дворец, и ему уже попадались в постели маленькие кусачие насекомые. Ему встретилось множество подозрительных личностей, которые пили слишком много плохого вина в сырые ночи, но было очевидно, что тихий молодой человек не владеет ни деньгами, ни товарами, которые стоило бы украсть, и они оставляли его в покое. Все же он из предосторожности испачкал грязью свои новые сапоги, чтобы они выглядели более старыми.

Ему нравились сапоги. И он не слишком страдал от холода и долгой ходьбы. Огромный черный лес на севере — Древняя Чаща — вызывал у него странное волнение. Ему нравилось пытаться проследить и определить оттенки темно-зеленого и серого, бурого и черного цветов, когда свет скользил по опушке леса и менял ее расцветку. Ему пришло в голову, что его предки и их предки могли жить в этом лесу. Вероятно, поэтому его влекло к нему. Анты уже давно обосновались в Саврадии, среди иниций, врашей и других враждующих племен, но потом начали великое переселение на юго-запад, в Батиару, где рушилась Империя, уже готовая пасть. Вероятно, деревья, тянущиеся вдоль имперской дороги, пробуждали нечто древнее в его крови. Хиромант сказал, что его ждут на дороге. Он не сказал, что именно его ждет.

Он искал себе попутчиков, как наставлял его Мартиниан, но после нескольких первых дней не слишком тревожился, если никого не находил. Он изо всех сил старался не пропускать предрассветных и предзакатных молитв, искал придорожные церкви, чтобы их прочесть, поэтому часто отставал от менее набожных спутников, когда ему все же удавалось ими обзавестись.

Один гладко выбритый торговец вином из Мегария предложил Пардосу деньги, если тот разделит с ним ложе — даже на имперском постоялом дворе, — и потребовалось стукнуть его посохом под коленки, чтобы он перестал хватать Пардоса за интимные места под покровом сумерек, настигших их компанию в дороге. Пардос встревожился, как бы друзья этого человека не отозвались на его вопль и не напали на него, но, кажется, им были известны повадки их товарища, и они не доставили Пардосу неприятностей. Один из них даже извинился, что его удивило. Их компания отправилась на ночлег на имперский постоялый двор, который замаячил в темноте впереди, большой, освещенный факелами, приветливый, а Пардос продолжил путь в одиночестве. В ту ночь он в конце концов скорчился с южной стороны каменной ограды на жгучем холоде, и ему пришлось драться с дикими псами при свете белой луны. Стена должна была защитить его от собак. Но в ней было слишком много проломов. Пардос знал, что это означает. Здесь тоже побывала чума в недавно минувшие годы. Когда люди умирают в таких количествах, всегда не хватает рабочих рук, чтобы сделать все необходимое.

Та единственная ночь была очень тяжелой, и он действительно подумал, дрожа от холода и стараясь не спать, не суждено ли ему умереть здесь. Он спрашивал себя, что он делает так далеко от всего, что ему знакомо. У него нечем было разжечь огонь, и он смотрел в темноту, следил, не появятся ли тонкие извивающиеся привидения, которые могут погубить его, если он пропустит их приближение. Он слышал другие звуки, из леса, с противоположной стороны стены и дороги: низкое раскатистое рычание, вой, а один раз топот какого-то очень крупного животного. Он не поднялся, чтобы посмотреть, что это такое, но после этого собаки ушли, слава Джаду. Пардос сидел, съежившись под своим плащом, прислонившись к мешку и шершавой стене, смотрел на далекие звезды и на единственную белую луну и думал о том, где он находится в мире, сотворенном Джадом. Где это маленькое ничтожное существо — Пардос из племени антов — проводит холодную ночь в этом мире. Звезды в темноте были твердыми и яркими, как алмазы.

Позже он решил, что после той долгой ночи он смог по-новому оценить бога, если это не слишком самонадеянная мысль, ибо как смеет такой человек, как он, говорить об оценке бога? Но мысль осталась с ним: разве Джад не совершает каждую ночь нечто бесконечно более трудное, сражаясь в одиночку против врагов и зла среди жгучего холода и темноты? И — следующая правда — разве бог не делает это ради блага других, ради своих смертных детей, а вовсе не ради себя самого? А Пардос просто боролся за собственную жизнь, а не за других живущих.

В какой-то момент, в темноте, после захода белой луны, он подумал о Неспящих, о тех святых клириках, которые молятся всю ночь, в знак понимания того, что бог совершает в ночи. Потом он провалился в беспокойный сон без сновидений.

И на следующий же день, продрогший, весь окоченевший и очень уставший, он подошел к церкви тех самых Неспящих, стоящей немного в стороне от дороги. Он вошел с благодарностью, желая помолиться и выразить свою благодарность, возможно, найти немного тепла в холодное ветреное утро, а потом увидел то, что находилось наверху.

Один из священников не спал, он вышел и приветливо поздоровался с Пардосом, и они вместе произнесли предрассветные молитвы перед диском и под внушающей благоговение фигурой темного бородатого бога на куполе над их головой. Потом Пардос неуверенно рассказал священнику, что он из Варены, мозаичник, и что изображение на куполе — правда! — самая поразительное из всего, что он когда-либо видел.

Одетый в белые одежды священник поколебался, в свою очередь, и спросил у Пардоса, не знаком ли он с еще одним западным мозаичником, человеком по имени Мартиниан, который проходил мимо них в начале осени? И Пардос вспомнил, как раз вовремя, что Криспин отправился на восток под именем своего партнера, и сказал: да, он действительно знает Мартиниана, был его учеником и теперь идет на восток, чтобы присоединиться к нему в Сарантии.

После этого худощавый клирик снова поколебался, а потом попросил Пардоса подождать несколько секунд. Он вышел через маленькую дверцу в боковой стене церкви и вернулся вместе с другим человеком, постарше, седобородым. Этот человек смущенно объяснил, что другой художник, Мартиниан, высказал предположение, будто изображение Джада наверху нуждается в некотором… внимании, если они хотят сохранить его должным образом.

И Пардос, снова посмотрев вверх, увидел то, что заметил Криспин, и, кивнув головой, сказал, что это действительно так. Затем они спросили его, не захочет ли он помочь им в этом. Пардос заморгал в страхе и, заикаясь, стал говорить что-то насчет того, что необходимо иметь большое количество смальты, такой же, как та, что использована наверху, для этой сложной, почти невыполнимой задачи. Ему потребовалось бы снаряжение мозаичника, и инструменты, и помост…

Священники переглянулись, а потом повели Пардоса через церковь в одно из хозяйственных строений и по скрипучим ступенькам в подвал. И там при свете факела Пардос увидел разобранные части помоста и инструменты для своей профессии. Вдоль каменных стен стояла дюжина сундуков, и священники их открыли, один за другим, и Пардос увидел смальту такого качества, такого блеска, что еле удержался, чтобы не заплакать, вспомнив мутное некачественное стекло, которым все время приходилось пользоваться Криспину и Мартиниану в Варене. Это была та самая смальта, которой выложили изображение Джада на куполе: священники хранили ее здесь, внизу, все эти сотни лет.

Два священника смотрели на него и ждали, ничего не говоря, и наконец Пардос просто кивнул головой.

— Да, — сказал он. И еще: — Кому-нибудь из вас придется мне помогать.

— Ты должен научить нас, что надо делать, — сказал второй священник, поднимая повыше факел и глядя вниз на сверкающее стекло в древних сундуках, в котором играл отражающийся свет.

Пардос в конце концов остался там. Он работал вместе с этими благочестивыми людьми и жил с ними почти всю зиму. Как ни странно, по-видимому, его здесь ждали.

Настало время, когда он достиг пределов того, что, как он считал, в его силах сделать при отсутствии руководства и большего опыта для этого божественного, великолепного произведения, и он сказал об этом священникам. Они к тому времени преисполнились к нему уважения, признали его благочестие и старание, и он даже думал, что понравился им. Никто не возражал. Надев подаренные ему белые одежды, Пардос в последнюю ночь бодрствовал вместе с Неспящими и с дрожью услышал собственное имя, пропетое святыми клириками во время молитвы как имя человека добродетельного и достойного, для которого они просили милости у бога. Они поднесли ему подарки — новый плащ, солнечный диск, — и он снова, со своим посохом и мешком, ясным утром вышел на дорогу и под пение птиц, возвещающих весну, продолжил свой путь в Сарантий.

* * *

Если быть честным, то Рустему пришлось бы признать, что его самолюбию нанесен удар. С течением времени, решил он, эта болезненная тревога и обида утихнут и он, возможно, сочтет реакцию своих жен и свою собственную забавной и поучительной, но пока прошло слишком мало времени.

Кажется, он тешил себя иллюзиями насчет своей семьи. Не он первый. Стройная хрупкая Ярита, от которой Рустема Керакекского вынуждали отказаться, которую заставляли бросить по желанию Царя Царей, чтобы его можно было возвысить до касты священнослужителей, казалась очень довольной, когда ей сообщили об этой перемене в жизни, как только ей пообещали найти подходящего, доброго мужа. Единственное, о чем она просила, это отвезти ее в Кабадх.

Наверное, его вторая хрупкая жена ненавидела пустыню, песок и жару больше, чем показывала, и ей очень хотелось увидеть бурную и волнующую жизнь столичного города и пожить в нем. Рустем невозмутимо заметил, что, вероятно, ее желание можно будет удовлетворить. Ярита радостно, даже страстно, поцеловала его и ушла к своей малышке в детскую.

Катиун, его первая жена, — хладнокровная, сдержанная Катиун, которой оказали честь, как и ее сыну, обещанием принять в самую высшую из трех каст, что сулило немыслимое благосостояние и возможности, — разразилась горестными рыданиями, когда услышала эти новости. Она никак не хотела успокоиться, причитала и заливалась слезами.

Катиун совсем не нравились большие города, она никогда не видела ни одного из них — и не имела ни малейшего желания увидеть. Песок в одежде и волосах был мелкой неприятностью, жаркое солнце пустыни можно выдержать, если знать необходимые правила жизни. В маленьком окраинном Керакеке жить приятно, если ты жена уважаемого лекаря и занимаешь соответствующее этому положение.

Кабадх, двор, знаменитые водяные сады, танцевальный зал с красными колоннами, полный цветов, — все это места, где женщины ходят раскрашенные и надушенные, наряженные в тонкие шелка и славятся хорошими манерами и давно отточенным коварством. Женщина из пустынных провинций среди этих?..

Катиун рыдала на своей кровати, крепко закрывала глаза и даже не желала смотреть на него, когда Рустем пытался успокоить ее разговорами о том, какие возможности откроет для Шаски эта невероятная щедрость царя, как и для всех других детей, которые у них могут теперь родиться.

Последнее он сказал импульсивно, он не собирался этого говорить, но его слова вызвали новые потоки слез. Катиун хотелось еще одного ребенка, и Рустем знал это. С переездом в Кабадх, когда он займет высокий пост придворного лекаря, он больше не сможет приводить доводы против идеи завести еще одного ребенка, мотивируя их недостатком жизненного пространства или средств.

В душе он все еще страдал. Ярита слишком легко примирилась с перспективой быть брошенной вместе с дочерью. А Катиун, по-видимому, не понимала, насколько поразительна эта перемена в их положении, не гордилась ею и не радовалась их новой судьбе.

Его слова о возможности иметь еще одного ребенка ее все-таки утешили. Она вытерла глаза, села на постели, задумчиво посмотрела на него, даже сумела слегка улыбнуться. Рустем провел вместе с ней остаток ночи. Катиун, не столь утонченно красивая, как Ярита, и менее застенчивая, чем вторая жена, умела более искусно возбуждать его различными способами. Перед рассветом его заставили, еще полусонного, предпринять первую попытку зачать обещанного ребенка. Прикосновения Катиун и ее шепот на ухо были бальзамом для его гордости.

На рассвете он вернулся в крепость, чтобы проверить состояние царственного пациента. Все шло хорошо. Ширван быстро поправлялся, что свидетельствовало о его железном здоровье и о стечении благоприятных знамений. Рустем не слишком полагался на первое, но изо всех сил старался следить за вторым и действовать соответственно.

Между посещениями царя он запирался с визирем Мазендаром, иногда к ним присоединялись другие люди. Рустема быстро вводили в курс определенных аспектов событий в мире той зимой, и особое внимание уделялось характеру и возможным намерениям Валерия Второго Сарантийского, которого некоторые называли «ночным императором».

Если ему предстоит отправиться туда, да еще и с определенной целью, он должен многое знать.

Когда он наконец двинулся в путь, поспешно договорившись, чтобы его ученики продолжали занятия с одним знакомым лекарем в Кандире, расположенном еще дальше к югу, зима была уже в разгаре.

Самым трудным — и это стало полной неожиданностью — было прощание с Шаски. Женщины примирились с происходящим, сумели понять, девочка была еще слишком мала. Его сын, слишком чувствительный, как считал Рустем, явно старался удержаться от слез, когда Рустем однажды утром затянул лямки своего заплечного мешка и повернулся, чтобы в последний раз со всеми проститься.

Шаски прошел несколько шагов вперед по дорожке. Он тер глаза сжатыми кулачками. Рустему пришлось признать, что он старался. Он старался не заплакать. Но какой мальчик так сильно привязывается к своему отцу? Это признак слабости. Шаски еще в том возрасте, когда мир, который ему положено знать и который ему необходим, — это мир женщин. Отец должен обеспечивать пищу и кров, духовное руководство и дисциплину в доме. Возможно, Рустем все-таки совершил ошибку, позволив ребенку слушать его уроки из коридора. Шаски не должен был так реагировать. И солдаты наблюдали за ними: воинам из крепости предстояло проделать с ним первую часть пути в знак особой милости.

Рустем открыл рот, чтобы сделать мальчику выговор, и обнаружил, к своему стыду, что у него в горле застрял комок, а сердце сжалось в груди так, что стало трудно говорить. Он закашлялся.

— Слушайся своих матерей, — произнес он более хриплым голосом, чем ожидал.

Шаски кивнул головой.

— Я буду слушаться, — прошептал он. Он все еще не плакал. Маленькие ручки были прижаты к бокам и сжаты в кулачки. — Когда ты вернешься домой, папа?

— Когда сделаю то, что должен сделать.

Шаски сделал еще два шага к калитке, где стоял Рустем. Они были одни, на полпути между женщинами у двери и военными на дороге. Он мог бы дотронуться до мальчика, если бы протянул руку. Одна птица пела в то ясное холодное зимнее утро.

Его сын глубоко вздохнул, явно собирая все свое мужество.

— Я не хочу, чтобы ты уезжал, ты знаешь, — сказал Шаски.

Рустем старался рассердиться. Дети не должны так разговаривать. Да еще с отцами. Потом увидел, что мальчик это понимает: он опустил глаза и сгорбился, словно ожидал выговора.

Рустем посмотрел на него и сглотнул, потом отвернулся и так ничего и не сказал. Несколько шагов он сам нес свой дорожный мешок, потом один из солдат спрыгнул с коня, взял мешок и ловко привязал к спине мула. Рустем наблюдал за ним. Командир солдат посмотрел на него и вопросительно приподнял бровь, махнув рукой в сторону предоставленного ему коня.

Рустем кивнул, внезапно его охватило раздражение. Он шагнул к коню, потом неожиданно обернулся и посмотрел на калитку. Шаски все еще стоял там. Он поднял руку, помахал мальчику и слегка улыбнулся, неловко, ему хотелось, чтобы ребенок понял, что отец не сердится за его слова, хотя и должен сердиться. Шаски смотрел Рустему в лицо. Он все еще не плакал. И все еще казалось, что он вот-вот расплачется. Рустем еще несколько мгновений смотрел на него, впитывая образ этой маленькой фигурки, потом кивнул головой, резко повернулся, схватился за протянутую руку и вскочил в седло. Они поскакали прочь. Некоторое время он испытывал стеснение в груди, потом это прошло.

Стражники сопровождали его до границы, а потом Рустем продолжил путь на запад, в сарантийские земли, — впервые в жизни, — один, не считая бородатого черноглазого слуги по имени Нишик. Он отдал коня солдатам и ехал на муле: это больше соответствовало его роли.

Слуга тоже был не настоящий. Точно так же, как Рустем в данный момент был не просто учителем и лекарем, путешествующим в поисках рукописей и ученых бесед с западными коллегами, так и слуга был не просто слугой. Он был солдатом, ветераном, закаленным в боях и умеющим выживать. В крепости Рустема убеждали, что подобные навыки могут очень пригодиться в его путешествии, а возможно, еще больше пригодятся, когда он доберется до места назначения. Все-таки он был шпионом.

Они остановились в Сарнике, не делая тайны из своего прибытия и не скрывая роли Рустема в спасении Царя Царей и его будущего возвышения. Это было слишком важное событие: известие о покушении на царя раньше их пересекло границу, даже зимой.

Правитель Амории попросил Рустема посетить его и с подобающим ужасом выслушал подробности об убийственном предательстве в семье царя Бассании. После официального приема правитель отпустил своих приближенных и наедине пожаловался Рустему, что у него возникли некоторые трудности в выполнении его обязанностей как с женой, так и с любимой наложницей. Он признался с некоторым смущением, что зашел так далеко, что даже советовался с хиромантом, но безуспешно. Молитвы также не помогали.

Рустем воздержался от комментариев по поводу этих методов, осмотрел язык и пощупал пульс правителя, после чего посоветовал ему употреблять на ужин хорошо прожаренную баранью или говяжью печень в тот вечер, когда он собирается иметь сношение с одной из своих женщин. Отметив багровый цвет лица правителя, он также предложил воздержаться от употребления вина во время этой важной трапезы. Он выразил твердую уверенность, что все это поможет. Уверенность, разумеется, это половина лечения. Правитель рассыпался в благодарностях и отдал распоряжение, чтобы Рустему помогали во всех его делах, пока он находится в Сарнике. Через два дня он прислал в гостиницу в подарок Рустему шелковые одежды и богато изукрашенный солнечный диск джадитов. Диск, хоть и красивый, едва ли подобало дарить бассаниду, но Рустем сделал вывод, что его советы ночью оказались полезными.

Живя в Сарнике, Рустем посетил одного из своих бывших учеников и встретился с двумя лекарями, с которыми раньше переписывался. Он приобрел текст Кадестеса о кожных язвах и заплатил за переписку еще одной рукописи, копию которой должны были потом переслать ему в Кабадх. Он рассказал этим двум лекарям, что именно произошло в Керакеке и о том, как спас жизнь царя, в результате чего скоро станет придворным лекарем. А пока, объяснил он им, он попросил разрешения совершить познавательное путешествие, чтобы обогатить себя знаниями и письменными источниками с запада, и это разрешение ему было дано.

Он прочел утреннюю лекцию, на которую, к его удовольствию, собралось много народа, об афганских методах приема трудных родов и еще одну — об ампутации конечностей в том случае, если в результате раны возникают воспаление и гнойные выделения. Рустем пробыл там почти месяц и уехал после прощального ужина, любезно устроенного гильдией лекарей. Ему назвали имена нескольких врачей в столице Империи, к которым настоятельно советовали зайти, и адрес респектабельной гостиницы, где предпочитали останавливаться его коллеги по профессии, когда бывали в Сарантии.

Пища по дороге на север оказалась отвратительной, а удобства еще хуже, но учитывая то, что стоял конец зимы и еще не наступила весна и в это время все мало-мальски умные люди вообще избегают путешествовать, путешествие прошло в основном без приключений. Чего нельзя сказать об их прибытии в Сарантии. Рустем не ожидал, что в первый же день встретится со смертью и попадет на свадьбу.

* * *

Уже много лет Паппион, управляющий имперской мастерской стеклодувов, сам не занимался выдуванием стекла или моделированием изделий. Его обязанности теперь были чисто административными и дипломатическими, связанными с координацией поставок и производством и доставкой смальты и плоских листов стекла мастерам, которые в них нуждались, в Городе и за его пределами. Самой трудной из его обязанностей было определить приоритеты и утихомирить разъяренных художников. Художники, как убедился на собственном опыте Паппион, склонны впадать в ярость.

У него была разработана собственная система. Императорские проекты стояли на первом месте, и Паппион сам проводил их оценку — насколько важна данная мозаика по сравнению с остальными. Поэтому приходилось иногда осторожно наводить справки в Императорском квартале, но у него имелся для этого свой штат, и он сам приобрел достаточно приличные манеры и мог посетить некоторых высших гражданских чиновников, когда возникала необходимость. Его гильдия не была самой важной из всех — это место принадлежало, конечно, шелковой гильдии, — но и не числилась среди самых незначительных, и при нынешнем императоре, с его пышными строительными проектами, Паппиона можно было назвать важной персоной. Во всяком случае, к нему относились с уважением.

Частные заказы шли после императорских, но здесь была одна сложность: художники, занятые работой для императора, получали материалы бесплатно, в то время как те, кто делал мозаики и другие работы из стекла для частных лиц, вынуждены были покупать смальту или листы стекла. Ожидалось, что имперская мастерская стеклодувов теперь будет себя окупать в соответствии с современной схемой, предложенной трижды возвышенным Валерием Вторым и его советниками. Следовательно, Паппион не мог позволить себе полностью игнорировать просьбы мозаичников, нуждающихся в смальте для потолков, стен и полов в частных домах. Откровенно говоря, ему не было никакого смысла отказываться от всех тайно предложенных сумм, предназначенных для собственного кошелька. У мужчины есть обязанности по отношению к семье, не так ли?

Но кроме всех этих нюансов, Паппион прежде всего учитывал интересы тех мастеров или заказчиков, которые принадлежали к числу болельщиков Зеленых.

Великолепные Зеленые, прославленные великими достижениями, являлись его любимой факцией, и одним из огромных удовольствий, сопутствующих его высокому положению в гильдии, было то, что теперь в его власти было субсидировать факцию, за что его узнавали и уважали соответственно в ее пиршественном зале и на Ипподроме. Он перестал быть скромным болельщиком. Он стал почетным гостем, присутствовал на пирах, сидел в первых рядах в театре среди тех, кто занимал лучшие места на гонках колесниц. Давно миновали те дни, когда он занимал очередь еще до рассвета у ворот Ипподрома, чтобы получить стоячее место и посмотреть гонки.

Паппион не мог слишком открыто проявлять свои предпочтения — люди императора присутствовали всюду и бдительно наблюдали, — но он все же старался, чтобы при равенстве всех прочих факторов мозаичник из Зеленых не ушел с пустыми руками, если его конкурентом в получении смальты редких цветов или полудрагоценных камней был известный болельщик проклятых Синих или даже человек, не имеющий явных пристрастий.

Все это было в порядке вещей. Паппион получил свою должность благодаря тому, что болел за Зеленых. Его предшественник на посту главы гильдии и управляющего мастерской по производству стекла — также горячий поклонник Зеленых — выбрал его именно по этой причине. Паппион знал, что когда он захочет уйти от дел, то передаст свой пост кому-нибудь из Зеленых. Так происходило всегда, во всех гильдиях, кроме шелковой. То был особый случай, за которым пристально наблюдали из Императорского квартала. Большинство гильдий контролировала та или иная факция, и редко этот контроль удавалось вырвать из ее рук. Нужно стать вызывающе продажным, чтобы люди императора вмешались.

Паппион не имел намерения вести себя вызывающе ни в чем, и его несколько смутил удивительный заказ, только что полученный им, и весьма значительная сумма, сопровождавшая этот заказ, хотя он еще даже не сделал предварительных набросков для заказанной стеклянной чаши.

Он понял, что в данном случае оплачивается его высокое положение. Что подарок приобретет большую ценность, так как будет изготовлен самим главой гильдии, который уже давно не занимается подобными вещами. Он также знал, что человек, сделавший ему этот заказ — свадебный подарок, насколько он понимал, — может себе это позволить. Не надо было наводить справок, чтобы узнать, что первый секретарь верховного стратига, историк, который также ведет летопись строительных проектов императора, имеет достаточно средств, чтобы купить роскошную чашу. Этот человек явно требовал к себе все большего почтения. Паппиону не нравился желтолицый худощавый неулыбчивый секретарь, но какое отношение имеют симпатии к делам?

Сложнее было вычислить, почему Пертений Евбульский покупает этот подарок. Пришлось задать кое-кому деликатные вопросы, прежде чем Паппион решил, что нашел ответ. Он оказался достаточно простым в конце концов — одна из самых старых историй в мире — и не имел никакого отношения ни к жениху, ни к невесте.

Пертений старался произвести впечатление на другого человека. И поскольку этот человек был дорог также и сердцу Паппиона, то ему пришлось подавить в себе негодование, представив стройную и великолепную, как сокол, женщину в объятиях худых рук унылого секретаря, чтобы сосредоточиться на уже ставшем непривычным занятии. Однако он заставил себя это сделать в меру своих сил.

В конце концов он хотел, чтобы первая танцовщица его любимых Зеленых считала его образцовым художником. Возможно, мечтал он, она даже закажет ему сама еще какую-нибудь работу, увидев его чашу. Паппион представлял себе встречи, консультации, их склоненные над рисунками головы, ее знаменитые духи, которые разрешены только двум женщинам во всем Сарантии, обволакивающие его, доверчивую ручку на его плече…

Паппион, уже немолодой человек, был толст, лыс, женат и имел троих взрослых детей, но истина заключалась в том, что некоторые женщины окружены магией и на сцене, и вне ее и желание сопровождает их повсюду, куда бы они ни шли. Нельзя перестать мечтать о таких только потому, что ты уже немолод. Если Пертений мог стараться завоевать восхищение броским подарком, сделанным людям, глубоко ему безразличным, почему нельзя Паппиону попытаться показать прекрасной Ширин, что может сделать управляющий имперской стекольной мастерской, вложив свой труд, мысли и частицу сердца в это древнейшее ремесло?

Она увидит чашу, когда ее доставят к ней в дом. Кажется, невеста живет у нее.

Немного поразмыслив и сделав утром наброски, Паппион решил сделать чашу зеленой со вставками из кусочков ярко-желтого стекла, похожего на луговые цветы весной, которая наконец-то наступала.

Сердце его забилось быстрее, когда он начал работать, но не труд, и не мастерство его волновали, и даже не образ женщины теперь. Нечто совершенно иное. Если весна уже почти пришла к ним, думал Паппион, напевая под нос выходной марш процессии, то и колесницы, и колесницы, и колесницы снова придут.

* * *

Каждое утро, во время предрассветных молитв в элегантной часовне, которую любила посещать молодая царица антов, она перебирала в уме и отмечала, словно секретарь на своей грифельной доске, те вещи, за которые ей следовало быть благодарной. Их оказалось много, если рассматривать события в определенном свете.

Она избежала покушения на свою жизнь, пережила плавание по морю в Сарантий поздней осенью, а потом первые этапы устройства жизни в городе — процесс более трудный, чем ей хотелось бы признать. Ей стоило больших усилий сохранить подобающе высокомерный вид, когда она впервые увидела гавань и стены. Несмотря на то что Гизелла заранее знала, что Сарантий может внушить чрезмерное благоговение, и готовилась к этому, но, когда солнце в то утро взошло над столицей Империи, она поняла, что иногда подготовиться должным образом невозможно.

Она была благодарна отцовскому воспитанию и той самодисциплине, которую выработала в ней жизнь: кажется, никто не заметил, насколько она испугана.

И не только за это следовало ей благодарить святого Джада или тех языческих лесных богов антов, которых она помнила. От щедрот императора и императрицы она получила вполне респектабельный маленький дворец неподалеку от тройных стен. По прибытии она очень быстро сумела собрать достаточно собственных средств: потребовала заем на царские нужды у купцов из Батиары, торгующих на востоке. Несмотря на необычность ее внезапного приезда, без предупреждения, на императорском корабле, в сопровождении малочисленной свиты из охранников и служанок, никто из батиарцев не посмел отказать ей в просьбе, высказанной как нечто само собой разумеющееся. Если бы она промедлила, понимала Гизелла, все могло сложиться иначе. Когда оставшиеся в Варене — и, несомненно, предъявляющие права на ее трон или сражающиеся теперь за него, — узнают, где она, они пошлют на восток собственные распоряжения. И достать денег станет сложнее. А еще важнее то, что они попытаются ее убить.

У нее был слишком большой опыт в этих делах — опыт царствования и выживания, — чтобы иметь глупость медлить. Получив деньги, она наняла дюжину каршитских наемников в качестве личных телохранителей и нарядила их в красно-белые одежды, в цвета боевого знамени своего отца.

Ее отец всегда любил брать в охранники каршитов. Если запретить им пить на дежурстве и разрешить исчезать в притонах в свободные часы, то они становятся преданными стражами. Она также согласилась взять еще трех служанок, присланных императрицей Аликсаной, а также повара и домоправителя из Императорского квартала. Она налаживала домашнее хозяйство, ей были необходимы соответствующие условия и штат прислуги. Гизелла очень хорошо понимала, что среди них есть шпионы, но с этим она тоже была знакома. И знала способы их избегать или вводить в заблуждение.

Ее приняли при дворе вскоре после прибытия с подобающей учтивостью и уважением. Она встретилась и обменялась официальными приветствиями с сероглазым круглолицым императором и маленькой изящной бездетной танцовщицей, которая стала императрицей. Оба они вели себя исключительно вежливо, хотя никаких личных бесед или встреч ни с Валерием, ни с Аликсаной не последовало. Гизелла не была уверена, надо ожидать их или нет. Это зависело от планов императора. Когда-то события зависели от ее планов. Теперь нет.

Она принимала в своем маленьком городском дворце придворных и сановников из Императорского квартала, которые в первое время шли непрерывным потоком. Некоторые приходили из чистого любопытства, Гизелла это понимала: она была новостью, развлечением среди зимы. Царица варваров, убежавшая от своего народа. Возможно, они испытали разочарование, когда их милостиво принимала сдержанная, со вкусом одетая в шелка молодая женщина без малейших признаков медвежьего сала в соломенных волосах.

Меньшинство из них предпринимало далекое путешествие через многолюдный город по более глубоким причинам — чтобы оценить ее и ту роль, которую она может сыграть в меняющейся расстановке сил при этом сложном дворе. Престарелый, с ясными глазами канцлер Гезий приказал пронести себя по улицам на носилках до ее дома и привез подарки: шелк для одежды и гребень из слоновой кости. Они говорили о ее отце, с которым Гезий, кажется, переписывался много лет, а потом о театре — он уговаривал ее сходить туда — и, наконец, о том прискорбном влиянии, которое оказывает сырая погода на суставы его пальцев и колени. Гизелле он почти понравился, но она была слишком опытной, чтобы позволить себе подобные чувства.

Начальник канцелярии, более молодой чопорный человек по имени Фаустин, явился на следующее утро, явно в ответ на визит Гезия, словно эти двое следили за действиями друг друга. Вероятно, так и было. Двор Валерия Второго в этом смысле не отличался от двора отца Гизеллы или ее собственного. Фаустин пил травяной чай и задавал множество на первый взгляд безобидных вопросов о том, как ведутся дела у нее при дворе. Он был чиновником, и такие вещи его интересовали. Он также честолюбив, решила Гизелла, но лишь в той степени, в какой честолюбие свойственно консервативным людям, которые боятся лишиться привычного распорядка своей жизни. В нем не было огня.

А вот в женщине, которая явилась через несколько дней, тлел скрытый огонь, спрятанный под холодными манерами патрицианки, и Гизелла почувствовала одновременно и жар, и холод. Эта встреча ее встревожила. Она слышала, конечно, о Далейнах, самой богатой семье в Империи. Ее отец и брат погибли, еще один брат, по слухам, страшно изуродован и спрятан где-то вдалеке от людей, а третьего брата из осторожности держат за пределами Города. Стилиана Далейна, ставшая женой Верховного стратига, оставалась единственной представительницей своей аристократической семьи в Сарантии, и ее никак нельзя было назвать безобидной. Гизелла поняла это в самом начале их беседы.

Они почти ровесницы, решила она, и жизнь их обеих лишила детства очень рано. Стилиана держалась и вела себя безупречно, внешний лоск и утонченная вежливость не выдавали никаких ее мыслей.

Пока она сама этого не желала. За сушеными фигами и небольшой чашей подогретого подслащенного вина бессвязный разговор о модах в одежде на западе внезапно закончился очень прямым вопросом о троне Гизеллы и ее бегстве и о том, чего она надеется добиться, приняв приглашение императора приехать на восток.

— Я жива, — мягко ответила Гизелла, встретив оценивающий взгляд голубых глаз этой женщины. — Ты, наверное, слышала, что произошло в святилище в день его освящения.

— Это было неприятно, я понимаю, — заметила Стилиана Далейна небрежно, имея в виду убийство и предательство. И презрительно махнула рукой: — А это — приятно? Эта красивая клетка?

— Мои гости служат утешением для меня, — тихо ответила Гизелла, безжалостно подавив в себе гнев. — Скажи, мне настойчиво советовали как-нибудь вечером сходить в театр. Ты можешь что-нибудь подсказать? — Она улыбнулась, прямодушная, юная, откровенно беззаботная.

Царица варваров, меньше двух поколений отделяло ее от лесов, где женщины раскрашивали красками свою обнаженную грудь.

«Не только ты умеешь скрывать свои мысли за пустой болтовней», — подумала Гизелла, наклонившись вперед, чтобы выбрать инжир.

Вскоре Стилиана Далейна ушла, но, уже стоя у двери, заметила, что при дворе считают, будто первая танцовщица и актриса факции Зеленых — самая талантливая из всех нынешних актрис. Гизелла поблагодарила ее и пообещала когда-нибудь отдать долг ответным визитом. Возможно, она действительно это сделает: подобные словесные поединки доставляли ей какое-то горькое удовлетворение. Интересно, можно ли найти в Сарантии медвежье сало, подумала она.

Приходили и другие посетители. Восточный патриарх прислал своего первого секретаря, угодливого клирика, от которого пахло чем-то кислым. Он задал подготовленные вопросы о западной вере, а потом читал ей лекцию о Геладикосе до тех пор, пока не понял, что она не слушает. Некоторые члены здешней батиарской общины — в основном купцы, наемные солдаты, несколько ремесленников — первое время регулярно навещали ее. Потом, в разгар зимы, они перестали приходить, и Гизелла пришла к выводу, что Евдрих или Кердас прислали из дома весточку или даже приказ. Агила мертв, теперь они уже знали об этом. Он умер в месте захоронения ее отца, в утро освящения. Вместе с Фаросом и Аниссой, единственными людьми на свете, которые, может быть, любили царицу. Она выслушала это известие с сухими глазами и наняла еще полдюжины телохранителей.

Посетители из императорского двора еще некоторое время продолжали приходить. Некоторые из мужчин явно хотели ее соблазнить: несомненно, это стало бы для них триумфом.

Она осталась девственницей и иногда жалела об этом. Скука была главной проблемой ее новой жизни. Это даже нельзя было назвать настоящей жизнью. Это было ожидание решения: сможет ли жизнь продолжаться или начаться заново.

И это, к сожалению, каждое утро в часовне мешало ее попыткам ощутить должную благодарность, когда заканчивались молитвы священному Джаду. Дома ее существование, пусть и полное опасностей, давало ей реальную власть. Царица, правящая народом, победившим Империю. Верховный патриарх в Родиасе склонялся перед ней, как склонялся перед ее отцом. Здесь, в Сарантии, ей приходится выслушивать лекции мелкого клирика. Она стала всего лишь сверкающей безделушкой, неким украшением для императора и его двора, не выполняла никаких функций, не играла никакой роли. Она была, выражаясь совсем просто, возможным предлогом для вторжения в Батиару, не более того.

Эти коварные придворные, которые являлись верхом или на занавешенных носилках через весь город, чтобы повидать ее, кажется, постепенно пришли к такому же мнению. Ее дворец у тройных стен находился далеко от Императорского квартала. В середине зимы визиты придворных тоже стали редкими. Гизелла не удивилась. Иногда ее даже огорчало то, как мало вещей способно ее удивить.

Один из потенциальных любовников — более настойчивый, чем другие, — продолжал навещать ее после того, как другие перестали появляться. Гизелла позволила ему один раз поцеловать ей ладонь, а не тыльную сторону руки. Ощущение было довольно приятным, но, поразмыслив, она предпочла сослаться на занятость во время его следующего визита, а потом следующего. Третьего визита не последовало.

Правда, у нее почти не было выбора. Ее молодость, красота, желание мужчин обладать ею — вот немногие оставшиеся в ее распоряжении средства после того, как она оставила трон. Она гадала, когда Евдрих или Кердас попытаются подослать к ней убийц. И будет ли Валерий всерьез стараться помешать им. Она считала, что более полезна императору живой, но были и доводы в пользу обратного, и еще следовало принять во внимание императрицу.

Все эти расчеты ей приходилось делать самой. У нее не было здесь никого, чьим советам она могла бы доверять. Да и дома у нее не осталось такого человека. Иногда ее охватывали гнев и обида, когда она вспоминала о седовласом алхимике, который помог ей с побегом, но потом бросил ее ради собственных дел, какими бы они ни были. Она видела его в последний раз на пристани в Мегарии, стоящим под дождем, когда ее корабль уходил в море.

Гизелла, вернувшись домой из часовни, сидела в красивом солярии над тихой улицей. Она заметила, что восходящее солнце теперь стоит над крышами домов напротив. Она позвонила в маленький колокольчик, стоящий рядом с ее стулом, и одна из хорошо вышколенных женщин, присланных императрицей, появилась в дверях. Пора было начинать готовиться к выходу. Случались, правда, и неожиданные события.

После одного из них, участницей которого была танцовщица, оказавшаяся дочерью того самого седовласого человека, покинувшего царицу в Мегарии, Гизелла приняла приглашение на этот вечер.

И это напомнило ей о другом человеке, которого она призвала к себе на службу еще дома, — о рыжеволосом мозаичнике. Кай Криспин сегодня тоже там будет.

Она удостоверилась, что он находится в Сарантии, вскоре после того, как сама туда прибыла. Ей необходимо было это знать, его самого следовало принимать во внимание. Она доверила ему опасное личное послание и понятия не имела, передал ли он его и вообще пытался ли передать. Она помнила его обиженным, мрачным, умным, вопреки ожиданиям. Ей необходимо было поговорить с ним.

Она не стала приглашать его к себе — ведь для всего мира они с ним никогда не встречались. Шесть человек умерли ради сохранения этой иллюзии. Вместо этого она отправилась посмотреть, как продвигается строительство нового Святилища божественной мудрости Джада, которое сооружал император. Святилище еще не было открыто Для всех, но посещение его было абсолютно подобающим — и даже благочестивым — поступком для гостящей в Городе царицы. В этом никто не мог усомниться. Войдя туда, она решила, повинуясь какому-то импульсу, подойти к этому делу необычным образом.

Вспоминая события того утра в начале зимы, пока женщины готовили ей ванну, Гизелла поймала себя на том, что тайком улыбается. Видит Джад, она не склонна уступать своим порывам и очень редко находит повод для смеха, но тогда она вела себя в этом потрясающем месте отнюдь не с подобающим показным благочестием и вынуждена была признать, что развлекалась от души.

Сейчас по Сарантию об этом посещении уже ходят слухи. Это входило в ее намерения.

* * *

Человек на помосте под куполом, со стеклом в руках, пытающийся создать бога. И не одного бога, если говорить правду, хотя эту правду он не собирался открывать. Криспин в тот день — ранней зимой в священном городе Джада, Сарантии, — был счастлив тем, что жив. И не стремился быть сожженным за ересь. Ирония заключалась в том, что он еще не понял или не осознал своего счастья. Он уже давно не испытывал этого чувства, теперь ему было чуждо подобное настроение, и он бы впал в раздражение и набросился с оскорблениями на любого, кто посмел бы заметить, что он доволен своей судьбой.

Неосознанно нахмурив брови, сосредоточенно сжав губы в тонкую полоску, он старался окончательно подобрать цвета для лика Джада над намечающейся линией горизонта Сарантия на куполе. Другие художники под его руководством создавали Город, сам он выкладывал фигуры и начал с Джада, чтобы образ бога смотрел вниз на всех входящих, пока будут делать мозаики на куполе, полукуполах и стенах. Ему хотелось, чтобы созданный им бог был отражением того образа, который он видел в маленькой церкви, в Саврадии, но не рабским подражанием, не слишком явной копией, а данью молчаливого поклонения. Он работал в другом масштабе, его Джад был главным элементом более крупной сцены, а не занимал весь купол, и следовало решить проблемы равновесия и пропорций.

В данный момент он думал о глазах и морщинах на коже над ними и под ними, вспоминая истощенное, страдающее лицо Джада в той церкви в День Мертвых. Кай Криспин тогда упал. Буквально рухнул, потеряв сознание, под этой худой, внушающей благоговение фигурой.

Он очень хорошо запоминал цвета. Практически идеально, и признавал это без ложной скромности. Он тесно сотрудничал с главой императорских стекольных мастерских, чтобы найти такие оттенки, которые наиболее точно соответствовали тем, в Саврадии. Ему помогало то, что теперь он руководил созданием мозаик для самого важного из всех строительных проектов Валерия Второго. Предыдущий мозаичник — некий Сирос — был изгнан с позором, и каким-то образом в ту же ночь ему сломали пальцы на обеих руках в результате необъяснимого несчастного случая. Криспин случайно кое-что узнал об этом. Лучше бы не знал. Он помнил, как высокая светловолосая женщина в его комнате на рассвете прошептала: «Могу тебя заверить, что Сиросу сегодня ночью не до того, чтобы нанимать убийц». И прибавила очень спокойно: «Поверь мне».

Он поверил. В этом, если не в остальном. Однако именно император, а не светловолосая женщина, показал Криспину этот купол и предложил его украсить. Теперь, что бы Криспин ни попросил, он обычно получал, по крайней мере если речь шла о смальте.

В других сферах своей жизни, там, внизу, среди мужчин и женщин Города, он даже еще не решил, чего ему хочется. Он только знал, что у него есть жизнь еще и внизу, под этим помостом, с друзьями, врагами — на его жизнь покушались через несколько дней после приезда — и сложностями, которые могли, если он позволит, отвлечь его от того, что он должен сделать на этом куполе, предоставленном ему императором и гениальным архитектором.

Он запустил пальцы в густые рыжие волосы, растрепав их еще больше обыкновенного, и решил, что глаза его бога будут черными, как обсидиан, подобно глазам бога в Саврадии, но что он не станет копировать бледность того, другого Джада, используя серые оттенки на коже лица. Он выберет снова те два цвета, которыми выложит длинные тонкие руки, но они не будут такими натруженными, как у того бога. Отражение элементов, а не копирование. Именно об этом он думал, перед тем как снова поднялся сюда, и теперь придерживался первого, инстинктивного решения.

Остановившись на этом, Криспин глубоко вздохнул и расслабился. Значит, он сможет начать завтра. Подумав так, он почувствовал слабое дрожание помоста, раскачивание. Это означало, что кто-то поднимается к нему.

Это запрещалось. Категорически запрещалось подмастерьям и ремесленникам. Всем, собственно говоря, включая Артибаса, который построил это Святилище. Правило гласило: когда Криспин наверху, никто не должен подниматься на помост. Он угрожал им увечьями, лишением конечностей, гибелью. Варгос, оказавшийся столь же умелым помощником здесь, как в дороге, тщательно охранял Святилище Криспина под куполом.

Криспин посмотрел вниз, больше изумленный этим нарушением, чем чем-либо другим, и увидел, что по перекладинам лестницы к нему поднимается женщина — она сбросила плащ, чтобы легче было взбираться. Среди стоящих на мраморных плитах внизу он увидел Варгоса. Его друг-иниций беспомощно развел руками. Криспин снова посмотрел на поднимающуюся женщину. Потом заморгал, у него перехватило дыхание, и он крепко вцепился обеими руками в перила.

Однажды он уже смотрел вниз с этой колоссальной высоты, сразу же после приезда сюда, когда пальцами словно слепой ощупывал этот купол, на котором намеревался создать мир. И в этот момент он увидел далеко внизу женщину и ощутил ее присутствие как непреодолимое притяжение — силу и притяжение того мира, где жили своими жизнями мужчины и женщины.

В тот раз это была императрица.

Он спустился к ней. Этой женщине невозможно было сопротивляться, даже если она просто стояла внизу и ждала. Он спустился поговорить о дельфинах и о других вещах, чтобы воссоединиться с живым миром и уйти оттуда, куда его завела любовь, проигранная смерти.

На этот раз, глядя в немом изумлении на ловко и уверенно поднимающуюся наверх женщину, Криспин пытаться убедить себя в том, что не ошибся, что это именно она. Он был слишком удивлен, чтобы позвать ее, он даже не знал, как реагировать, просто ждал с сильно бьющимся сердцем, пока его царица поднимется к нему, стоящему высоко над миром, но на виду у всех, кто внизу.

Она добралась до последней перекладины лестницы, потом до самого помоста и, не обращая внимания на протянутую руку, шагнула на него, слегка раскрасневшаяся и запыхавшаяся, но явно довольная собой, с блестящими глазами, бесстрашная. Этот неустойчивый помост под самым куполом оказался самым укромным местом для беседы наедине. Сколько бы любопытных ушей ни нашлось в грозном Сарантии, здесь их никто не мог подслушать.

Криспин опустился на колени и склонил голову. Он видел эту юную женщину в последний раз в осаде, во дворце в его родном городе далеко на западе. Поцеловал ее ступню на прощание и почувствовал, как она погладила его рукой по волосам. Затем он уехал, пообещав передать послание императору. И узнал, что на следующее утро после их встречи она приказала убить шестерых собственных стражников — просто для того, чтобы сохранить эту встречу в тайне.

На помосте под куполом Гизелла из племени антов снова погладила его по волосам легким, медленным жестом. Он задрожал, стоя на коленях.

— На этот раз муки нет, — тихо произнесла царица. — Это уже лучше, художник. Но борода мне нравилась больше. Неужели восток так быстро тебя захватил? И ты для нас потерян? Ты можешь встать, Кай Криспин, и рассказать то, что должен рассказать.

— Моя повелительница, — заикаясь, пробормотал Криспин, поднимаясь, краснея и чувствуя себя ужасно смущенным. Мир настиг его, даже здесь. — Это место… находиться здесь опасно для тебя!

Гизелла улыбнулась:

— Ты так опасен, художник?

Он не опасен. Это она опасна. Он хотел сказать это. Ее волосы отливали золотом, глаза имели памятный ему глубокий синий цвет. Собственно говоря, ее волосы и глаза были того же цвета, что у другой очень опасной женщины, с которой он здесь встретился. Но Стилиана Далейна — это остро отточенный, жестоко ранящий лед, а в Гизелле, дочери Гилдриха Великого, чувствовалось нечто более дикое и печальное одновременно.

Он знал, конечно, что она в Городе. Все слышали о приезде царицы антов. Он гадал, пошлет ли она за ним. Она не послала. Вместо этого она поднялась наверх, к нему, грациозно и уверенно, как опытный мозаичник. Это дочь Гилдриха. Из племени антов. Она умеет охотиться, скакать верхом, вероятно, может убить кинжалом, спрятанным под одеждой. Вовсе не изнеженная, утонченная придворная дама.

— Я жду, художник, — сказала она. — В конце концов, я проделала долгий путь, чтобы тебя повидать.

Он склонил голову. И рассказал ей, без прикрас и ничего важного не скрывая, о своем разговоре с Валерием и Аликсаной, когда маленькая сверкающая фигурка императрицы Сарантия повернулась в дверях своих внутренних покоев и задала вопрос — с притворной небрежностью — насчет предложения о браке, которое он, несомненно, принес из Варены.

Он понял, что Гизелла встревожена. Она старалась скрыть это, и с менее наблюдательным человеком ей бы это удалось. Когда он закончил, она некоторое время молчала.

— Кто догадался, она или он? — спросила Гизелла. Криспин подумал.

— Они оба, я думаю. Вместе или каждый в отдельности. — Он заколебался. — Она… исключительная женщина, моя госпожа.

Синие глаза Гизеллы на мгновение встретились с его взглядом, потом она быстро отвела их. Она так молода, подумал он.

— Интересно, что бы произошло, — прошептала она, — если бы я не приказала убить стражников.

«Они были бы живы», — хотелось ответить Криспину, но он промолчал. Еще осенью он бы произнес это, но теперь он уже перестал быть тем сердитым, желчным человеком, каким был в начале осени. С тех пор он совершил путешествие.

Снова молчание. Она сказала:

— Ты знаешь, почему я здесь? В Сарантии? Он кивнул. Об этом говорил весь Город.

— Ты бежала от покушения на твою жизнь. В святилище. Я в ужасе, моя госпожа.

— Конечно, — бросила царица и улыбнулась, почти рассеянно. Несмотря на все ужасные нюансы того, о чем они говорили и что с ней случилось, казалось, вокруг нее царило странное настроение в танце лучей солнечного света, льющегося в высокие окна вокруг купола. Он пытался понять, что она должна чувствовать, убежав от своего трона и народа, принятая здесь из милости, лишенная собственной власти. Но даже не мог себе этого представить.

— Мне нравится здесь, наверху, — вдруг сказала царица. Она подошла к низким перилам и посмотрела вниз. Казалось, ее не смущает эта огромная высота. Криспин видел, как люди теряли сознание и падали, цепляясь за доски помоста.

Вдоль восточного периметра купола стояли другие помосты, на которых начали выкладывать мозаики по наброскам Криспина, создавая городской пейзаж и сине-зеленое море, но в тот момент на них никого не было. Гизелла, царица антов, посмотрела на свои руки, лежащие на перилах, потом повернулась и протянула их к Криспину.

— Я могла бы стать мозаичником, как ты считаешь? — Она рассмеялась. Он с отчаянием и страхом прислушивался, но слышал только искреннее веселье.

— Это всего лишь ремесло, недостойное тебя, моя повелительница.

Она какое-то время оглядывалась вокруг, не отвечая.

— Нет. Это не так, — в конце концов произнесла она. И обвела рукой купол Артибаса и начало его собственной мозаики на нем. — Это достойно любого человека. Ты теперь рад, что приехал сюда, Кай Криспин? Я помню, ты не хотел ехать.

И в ответ на этот прямой вопрос Криспин кивнул головой, впервые признавая это.

— Не хотел, но этот купол — подарок всей жизни для таких, как я.

Она кивнула. Ее настроение быстро изменилось.

— Хорошо. Я тоже рада, что ты здесь. В этом городе я не многим могу доверять. Ты один из них?

Она тоже впервые говорила откровенно. Криспин прочистил горло. Она одна в Сарантии. Двор будет использовать ее в качестве орудия, а жестокие мужчины на родине будут желать ее смерти. Он сказал:

— Я буду помогать тебе, госпожа, как только смогу.

— Хорошо, — повторила она. Он увидел, что румянец ее стал ярче. Глаза блестели. — Интересно, как мы это сделаем? Должна ли я сейчас приказать тебе приблизиться и поцеловать меня, чтобы увидели те, кто внизу?

Криспин заморгал, сглотнул, машинально провел рукой по волосам.

— Ты не улучшаешь свой внешний вид, когда так делаешь, ты знаешь? — заметила царица. — Думай, художник. Должна быть какая-то причина моего появления у тебя наверху. Твой успех у женщин этого города вырастет, если тебя будут считать возлюбленным царицы, или это сделает тебя… неприкасаемым? — Тут она улыбнулась.

— Я… у меня нет… моя госпожа, я…

— Ты не хочешь меня поцеловать? — спросила она. Такое веселье само по себе было опасным. Она стояла неподвижно и ждала ответа.

Он совершенно растерялся. Глубоко вздохнул, потом шагнул вперед.

И она рассмеялась.

— Если поразмыслить, в этом нет необходимости, не так ли? Хватит и моей руки, художник. Ты можешь поцеловать мне руку.

Она подала ему руку. Криспин взял ее и поднес к губам, и в это мгновение она повернула ее в его руке, и он поцеловал ее ладонь, нежную и теплую.

— Интересно, — сказала царица антов, — видел ли кто-нибудь, как я это сделала? — И она снова улыбнулась.

Криспин тяжело дышал. Он выпрямился. Она осталась стоять очень близко, подняла обе руки и пригладила его растрепанные волосы.

— Я тебя покидаю, — произнесла она с поразительным самообладанием, чересчур веселое настроение покинуло ее так же быстро, как и нахлынуло, хотя щеки по-прежнему оставались румяными. — Ты можешь теперь приходить ко мне, разумеется. Все будут думать, что они знают, зачем. Собственно говоря, мне хочется сходить в театр.

— Госпожа… — сказал Криспин, стараясь вернуть хоть частицу хладнокровия. — Ты — царица антов, Батиары, почетная гостья императора. Художник никак не может сопровождать тебя в театр. Тебе придется сидеть в ложе императора. Тебя должны там видеть. Есть правила…

Она нахмурилась, словно ей только теперь пришла в голову эта мысль.

— Знаешь, я думаю, ты прав. Мне придется послать записку канцлеру. Но в таком случае я пришла сюда без всякой причины, Кай Криспин. — Она посмотрела на него снизу вверх. — Ты должен позаботиться и найти для это причину. — И она отвернулась.

Криспин был так потрясен, что она спустилась на пять ступенек по лестнице, прежде чем он пошевелился. Он даже не предложил помочь ей.

Это не имело значения. Она спустилась на мраморный пол так же легко, как поднялась наверх. Ему пришло в голову, пока он наблюдал, как она спускается навстречу людям, которые смотрят на нее с бесстыдным любопытством, что если он теперь считается ее любовником или даже просто доверенным лицом, то его матери и друзьям может грозить опасность, когда слух об этом долетит до запада. Гизелла спаслась от покушения на ее жизнь. Есть люди, которые хотели бы занять ее трон, а это означает, что надо лишить ее возможности снова отобрать его. Все, кто хоть как-то связан с ней, будут под подозрением. В чем именно — не имеет значения.

Анты в таких вопросах неразборчивы.

И эта неразборчивость, решил Криспин, глядя вниз, также присуща той женщине, которая сейчас уже почти спустилась на землю. Пусть она молода и страшно уязвима, но она выжила, просидев год на троне среди мужчин, которые стремились убить ее или подчинить своей воле, и ей удалось ускользнуть от них, когда они действительно попытались ее убить. И она — дочь своего отца. Гизелла, царица антов, будет поступать так, как ей нужно, думал он, добиваться своих целей до тех пор, пока кто-нибудь не оборвет ее жизнь. Ей и в голову не придет думать о последствиях для других людей.

Он вспомнил об императоре Валерии, который переставляет простых смертных словно фигуры на игровом поле. Формирует ли власть такой образ мыслей или только те, кто уже привык так думать, могут добиться власти на земле?

Криспин смотрел, как царица спускается на мраморный пол, как ей кланяются и подают плащ, и ему пришло в голову, что уже три женщины в этом городе предлагали ему интимную близость и каждый раз причиной были интриги и лицемерие. Ни одна из них не прикасалась к нему с подлинной нежностью или заботой или даже с искренней страстью.

Возможно, насчет последнего он ошибался. Когда Криспин вернулся в тот день домой, в то жилище, которое к этому времени люди канцлера для него подобрали, его ждала записка. В этом городе новости распространялись с удивительной быстротой — по крайней мере, новости определенного сорта. Записка была без подписи, и он никогда раньше не видел этот круглый плавный почерк, но написана она была на поразительно тонкой, роскошной бумаге. Прочтя ее, он понял, что никакой подписи не требовалось, что она просто невозможна.

«Ты говорил мне, — писала Стилиана Далейна, — что не бываешь в личных покоях царских особ».

Больше ничего. Ни упрека, ни прямого обвинения в том, что он ее обманул, ни насмешки или вызова. Простая констатация факта.

Криспин, который собирался пообедать дома, а затем вернуться в Святилище, вместо этого пошел в любимую таверну, а потом в бани. В каждом из этих мест он выпил больше вина, чем ему следовало.

Его друг Карулл, трибун Четвертого саврадийского легиона, нашел его ближе к вечеру в «Спине». Могучий солдат сел напротив Криспина, жестом потребовал чашу вина для себя и усмехнулся. Криспин не пожелал улыбнуться в ответ.

— Две новости, мой необъяснимо пьяный друг, — весело произнес Карулл. И поднял палец. — Первая: я встретился с верховным стратигом. Я с ним встретился, и Леонт обещал, что половину задолженности по жалованью для западной армии пришлют до середины зимы, а остальное к весне. Лично обещал! Криспин, я это сделал!

Криспин смотрел на него, стараясь разделить восторг своего друга, но потерпел полную неудачу. Однако это действительно была очень важная новость: все знали о волнениях в армии и о задержке жалованья. Именно по этой причине Карулл приехал в Город, если не считать желания увидеть гонки колесниц на Ипподроме.

— Нет, ты этого не сделал, — мрачно произнес он. — Это означает, что надвигается война. Валерий все-таки посылает Леонта в Батиару. Нельзя начать вторжение, не заплатив солдатам.

Карулл только улыбнулся:

— Я это знаю, ты, пьяный идиот. Но кому припишут эту заслугу, парень? Кто напишет своему начальнику утром, что он добился выдачи денег, когда все остальные потерпели неудачу?

Криспин кивнул и снова потянулся к вину.

— Рад за тебя, — сказал он. — Правда. Прости, если я не рад также тому, что моим друзьям и матери теперь предстоит пережить вторжение.

Карулл пожал плечами:

— Предупреди их. Скажи, чтобы они покинули Варену.

— Провались ты, — ответил Криспин, что было несправедливо. Карулл не виноват во всем происходящем и дал хороший совет, а в свете утренних событий на помосте тем более.

— Что у тебя на уме? Я слышал насчет твоего посетителя сегодня утром. У тебя там, на помосте, есть подушки? Я дам тебе протрезветь, но утром жду от тебя очень подробного объяснения, друг мой. — Карулл облизнулся.

Криспин еще раз выругался:

— Это было представление. Театр. Она хотела поговорить со мной, и ей надо было дать людям пищу для размышлений.

— Разумеется, — согласился Карулл, высоко приподняв брови. — Поговорить с тобой? Ах ты, мошенник! Говорят, она великолепна. Поговорить? Ха. Возможно, утром ты убедишь меня в этом. А пока, — прибавил он после неожиданной паузы, — это… э… напомнило мне о второй новости. Полагаю, я больше не буду участвовать в подобных играх. В самом деле.

Криспин поднял мутный взгляд от чаши с вином:

— Что?

— Ну, собственно говоря, я женюсь, — сообщил Карулл, трибун Четвертого легиона.

— Что? — с нажимом переспросил Криспин.

— Знаю, знаю, — продолжал трибун. — Неожиданно, удивительно, забавно и все такое. Хороший повод всем посмеяться. Но это бывает, правда? — Он покраснел. — Ну, бывает, знаешь ли.

Криспин озадаченно кивнул головой, с усилием удержавшись от того, чтобы не повторить «что?» в третий раз.

— И… э… ты не возражаешь, если Касия покинет твой дом сейчас? Это будет выглядеть неприличным, после того как мы объявим о помолвке в церкви.

— Что? — беспомощно повторил Криспин.

— Свадьба состоится весной, — продолжал Карулл, и глаза его сияли. — Я обещал матери, когда уехал из дома, что если когда-нибудь женюсь, то сделаю все как следует. Священники будут объявлять о свадьбе весь сезон, на тот случай, если кто-либо захочет выдвинуть возражения, а потом состоится настоящая свадебная церемония.

— Касия? — произнес Криспин, до которого наконец дошло имя. — Касия?

Его мозг с опозданием начал работать, переваривать эту потрясающую новость, и Криспин снова затряс головой, словно для того, чтобы в ней прояснилось, и сказал:

— Позволь мне убедиться, что я правильно понял, ты, надутый мешок дерьма. Касия согласилась выйти за тебя замуж? Я этому не верю! Клянусь костями Джада! Ты ублюдок! Ты не спросил у меня разрешения, и ты ее недостоин, армейский бандит!

Он уже широко улыбался, потом протянул руку через стол и стиснул плечо друга.

— Конечно, я ее достоин, — ответил Карулл. — У меня блестящее будущее. — Но он тоже улыбался с нескрываемой радостью.

Женщина, о которой шла речь, родом из племени северных инициев, была продана матерью в рабство немногим более года назад. Криспин вызволил ее и спас от языческого жертвоприношения во время своего путешествия. Она была слишком худой и слишком умной и обладала слишком сильной волей, хотя ей было не по себе в Городе. Во время их первой встречи она плюнула в лицо солдату, который сейчас восторженно улыбался, объявляя, что она согласна выйти за него замуж.

На самом деле оба они знали ей настоящую цену.

* * *

И вот в ясный ветреный день в начале весны множество людей готовилось прийти в дом первой танцовщицы факции Зеленых, где свадебная церемония должна была начаться с обычного шествия к избранной церкви, а затем продолжиться праздничным застольем.

Ни невеста, ни жених не могли похвастаться хорошим происхождением, хотя солдат подавал надежды стать важной персоной, но у Ширин, танцовщицы Зеленых, имелся блестящий круг знакомых и поклонников, и ей захотелось превратить эту свадьбу в изысканное празднество. Она пользовалась большим успехом в этом зимнем театральном сезоне.

Кроме того, близким другом новобрачного (и, очевидно, новобрачной, как шепотом говорили некоторые, многозначительно приподнимая брови) был новый мозаичник императора, родианин, создающий роскошные мозаики в Святилище божественной мудрости Джада, а с таким человеком стоило подружиться. Ходили слухи, что на свадьбу могут явиться и другие высокопоставленные лица, если не на саму церемонию, то на пиршество в доме Ширин.

Также все говорили о том, что еду готовит на кухне танцовщицы повар факции Синих. А некоторые жители Города готовы были последовать за Струмосом даже в пустыню, если он захватит туда свои горшки, сковородки и соусы.

Любопытным, во многом уникальным событием стала эта свадьба, организованная совместно Зелеными и Синими. И все это ради офицера среднего ранга и светловолосой саврадийской девицы из племени варваров, только что приехавших в город, совершенно неизвестного происхождения. Она довольно хорошенькая, говорили те, кто видел ее у Ширин, но не красавица, какими бывают те девушки, которые на удивление удачно выходят замуж. С другой стороны, она выходит замуж не за слишком важную персону, не так ли?

Потом пронесся слух, что Паппион, пользующийся все более широкой известностью глава императорских стекольных мастерских, лично изготовил чашу, заказанную в качестве подарка для счастливой пары. Кажется, он не занимался своим ремеслом уже много лет. Этого тоже никто не мог понять. Сарантий полнился слухами. Гонки колесниц должны были начаться только через несколько дней, так что время для свадьбы выбрали удачно: Город любил, когда было о чем поговорить.

— Меня все это не радует, — произнесла маленькая неприметная искусственная птичка голосом патриция, который слышала только хозяйка дома, где должно было состояться это событие. Женщина критическим взглядом смотрела на свое отражение в круглом зеркале в серебряной раме, которое держала служанка.

— Ох, Данис, меня тоже! — молча ответила ей Ширин. — Все женщины из Императорского квартала и из театра наденут ослепительные наряды и украшения, а я выгляжу так, словно не спала много дней.

— Я не это имела в виду.

— Конечно, не это. Ты никогда не думаешь о важных, вещах. Скажи, как ты думаешь, он меня заметит?

Тон птицы стал язвительным:

— Который из них? Возница или мозаичник?

Ширин громко рассмеялась, перепугав служанку.

— Один из них, — молча ответила она. Потом ее улыбка стала озорной. — Или, может быть, оба, сегодня вечером? Будет что потом вспомнить, а?

— Ширин! — Птица, казалось, была искренне шокирована.

— Я шучу, глупая. Ты же меня хорошо знаешь. Теперь скажи мне, почему тебя все это не радует? Сегодня свадьба, и это брак по любви. Никто их не женил, они сами выбрали друг друга. — Ее тон был теперь на удивление добрым, терпимым.

— Мне кажется, что-то случится. Темноволосая женщина, сидящая перед маленьким зеркалом, которая в действительности вовсе не выглядела так, будто нуждалась во сне или в чем-то ином, кроме преувеличенного восхищения, кивнула головой, и служанка, улыбаясь, положила зеркало и потянулась за бутылочкой, где хранились особые духи. Птица лежала на столике рядом.

— Данис, в самом деле, что это будет за свадьба, если на ней ничего не случится?

Птица ничего не ответила.

У двери послышался какой-то шум. Ширин оглянулась через плечо.

Там стоял маленький, кругленький, свирепый на вид человек, одетый в синюю тунику и очень большой фартук, напоминающий слюнявчик, завязанный у шеи и вокруг его внушительной талии. На этом слюнявчике виднелись разнообразные пятна от пищи, а на лбу человека желтела полоска, вероятно, от шафрана. Он держал деревянную ложку, за пояс фартука был заткнут тяжелый нож, а лицо его было расстроенным.

— Струмос! — радостно воскликнула танцовщица.

— Нет морской соли, — произнес повар таким голосом, словно отсутствие соли являлось ересью, равной запрещенному Геладикосу или отъявленному язычеству.

— Нет соли? Неужели? — переспросила танцовщица, грациозно поднимаясь со своего места.

— Нет морской соли! — повторил шеф. — Как может в цивилизованном доме не быть морской соли?

— Кошмарное упущение, — согласилась Ширин, жестом пытаясь его утихомирить. — Я чувствую себя просто ужасно.

— Прошу позволения одну из твоих служанок послать в лагерь Синих немедленно. Мои помощники нужны мне здесь. Ты понимаешь, как мало времени у нас осталось?

— Ты можешь сегодня распоряжаться моими слугами, как тебе будет угодно, — ответила Ширин, — если только не станешь их жарить.

По выражению лица повара было понятно, что может дойти и до этого.

— Вот совершенно гнусный человек, — молча заметила птица. — По крайней мере, я могу предположить, что к нему ты не испытываешь влечения.

Ширин молча рассмеялась.

— Он гений, Данис. Все так говорят. К гениям надо быть снисходительной. А теперь развеселись и скажи мне, какая я красивая.

В коридоре за спиной Струмоса послышался шум. Повар обернулся, потом опустил деревянную ложку. Выражение его лица изменилось и стало почти благожелательным. Можно было даже с некоторой натяжкой сказать, что он улыбнулся. Он отступил назад, в комнату, освобождая проход, и в дверной проем неуверенно шагнула бледная светловолосая женщина.

Ширин широко улыбнулась и прижала ладонь к щеке.

— Ох, Касия! — воскликнула она. — Ты такая красивая!

Глава 3

В то же утро, только раньше, очень рано, императора Сарантия Валерия Второго, племянника императора, сына хлебороба из Тракезии, можно было застать за пением последних строк предрассветной молитвы в императорской часовне Траверситового дворца, где находились личные покои императора и императрицы.

Служба в императорской церкви начинается в Городе одной из первых, еще в темноте, а заканчивается с появлением на небе возродившегося солнца, когда колокола остальных церквей и святилищ только начинают звонить. В этот час императрицы с ним нет. Императрица спит. У императрицы есть собственный священник, прикрепленный к ее покоям, человек, известный своим либеральным отношением к часу утренней молитвы и столь же либеральными взглядами, хотя они не так широко известны, на ересь Геладикоса, смертного (или наполовину смертного, или бессмертного) сына Джада. О подобных вещах в Императорском квартале не говорят, разумеется. Во всяком случае, открыто.

Император тщательно соблюдает обряды веры. Он ведет долгие переговоры с обоими патриархами, верховным и восточным, в попытке примирить множество источников ереси в единой доктрине Бога Солнца, не только из благочестия, но и из любви к интеллектуальным дискуссиям. Валерий — человек противоречивый и загадочный и не склонен раскрывать свои тайны придворным и народу, считая их благом.

Его забавляет то, что некоторые называют его «ночным императором» и говорят, будто он ведет беседу с запретными духами полумира в освещенных лампами покоях и залитых лунным светом коридорах дворцов. Это его забавляет, так как это чистая ложь и так как он приходит сюда, как и каждый день, на заре, проснувшись раньше многих своих подданных, и совершает утвержденные обряды веры. По правде сказать, он скорее «утренний император».

Сон наводит на него скуку и немного пугает в последнее время, наполняет его ощущением — во сне или на пороге сна — стремительного бега времени. Он совсем не старый человек, но достаточно много прожил, чтобы слышать по ночам топот коней и грохот колесниц — ясно различимых предвестников конца земного существования. Ему еще многое хочется успеть, прежде чем он услышит — как слышат, говорят, все истинные императоры — голос бога или посланника бога: «Покинь престол свой, повелитель всех императоров ждет тебя».

Он знает, что его императрица рассказала бы о дельфинах, рассекающих поверхность моря, а не о скачущих в темноте конях, но только ему одному, потому что дельфины — в древности носители душ — являются запрещенным символом Геладикоса.

Его императрица спит. Она встанет через какое-то время после восхода солнца, позавтракает в постели, примет у себя только своего святого наставника, а затем служанки приготовят ей ванну, придет секретарь, и она неторопливо начнет готовиться к предстоящему дню. В молодости она была актрисой, танцовщицей по имени Алиана и привыкла поздно ложиться и поздно вставать.

Он обычно делит с ней поздние вечера, но после проведенных вместе лет не хочет вторгаться к ней в этот час. В любом случае у него много дел.

Служба заканчивается. Он произносит последние слова молитвы. Смутный свет просачивается в высокие окна. Снаружи наступает холодное утро. Он не любит холода в последнее время. Валерий покидает церковь, поклонившись солнечному диску и алтарю и быстрым взмахом руки попрощавшись со священником. Из коридора он спускается вниз по лестнице, шагая быстро, как всегда. Его секретари торопятся в другую сторону, выходят наружу и идут по дорожкам через сад — холодный и влажный — в Аттенинский дворец, где им предстоит заняться дневными делами. Только императору и отобранным им стражникам дозволено пользоваться туннелем между двумя дворцами — мера предосторожности, введенная очень давно.

В туннеле через равные промежутки горят факелы, которые зажигают и за которыми присматривают стражники. В нем хорошая вентиляция, приятно тепло даже зимой или, как сейчас, в начале весны. Бодрящее время года, время для войны. Валерий кивает двум стражникам и один входит в туннель. В действительности ему нравится эта короткая прогулка. Его жизнь не оставляет ему никакой возможности для уединения. Даже в спальне всегда спит на походной кровати секретарь, а у двери дремлет гонец. Может быть, возникнет необходимость что-то продиктовать, кого-то вызвать или послать гонца с распоряжениями через ночной город, полный тайн и привидений.

И он по-прежнему много ночей проводит с Аликсаной в запутанном лабиринте ее покоев. Там царят комфорт и уединение и нечто более глубокое и редкое, чем комфорт и уединение, — но он все равно не один. Он никогда не остается один. Одиночество и тишина бывают лишь во время этой прогулки в туннеле под землей. До этого коридора его провожает один караул гвардейцев, а на противоположном конце встречают двое других Бдительных.

Когда он стучит и открывается дверь в Аттенинский дворец, его, как обычно, ждет много людей. В их числе престарелый канцлер Гезий, златовласый стратиг Леонт, начальник канцелярии Фаустин и квестор налогового управления по имени Вертиг, которым император не слишком доволен. Валерий кивает им всем и быстро поднимается по ступеням, а они встают с колен и цепочкой идут за ним. Гезию теперь иногда требуется помощь, особенно в сырую погоду, но нет никаких признаков угасания умственных способностей канцлера, и Валерий доверяет ему больше, чем всей остальной свите.

Именно Вертигу он задает резкие, неприятные для того вопросы в это утро, когда они приходят в зал приемов. Этот человек вовсе не глупец, иначе его бы уже давно сменили, но его нельзя назвать изобретательным, а почти все, чего желает добиться император в Городе, Империи и за ее пределами, требует денег. К сожалению, сейчас мало компетентных людей. Валерий тратит большие деньги на строительство зданий, очень большие деньги платит бассанидам, и он только что поддался (как и планировал) многочисленным просьбам и выплатил последнюю часть жалованья за прошлый год западной армии.

Денег всегда не хватает, а те меры, которые были приняты в последний раз, чтобы увеличить сборы, вызвали бунт в Сарантии, и это едва не стоило ему трона и жизни и всех его планов. Тридцать тысяч человек расстались с жизнью, чтобы этого избежать. Валерий надеется, что его невиданное, почти достроенное Великое Святилище божественной мудрости Джада послужит оправданием этих смертей перед богом, — как и некоторых других поступков, — когда наступит день расплаты, как наступает всегда. Учитывая это, постройкой Святилища он преследует не одну цель.

Как и в большинстве случаев.

* * *

Ей было трудно. Она видела, что Карулл любит ее и что на удивление много людей считают их свадьбу поводом для праздника, словно свадьба девушки из племени инициев и тракезийского солдата такое уж значительное событие. Их обвенчают в изящной патрицианской часовне рядом с домом Ширин — ее регулярно посещает распорядитель Сената со своей семьей. Пиршество состоится здесь, в доме первой танцовщицы Зеленых. И круглый сердитый человечек, которого все называли лучшим поваром Империи, готовит еду для свадебного пира Касии.

В это трудно было поверить. Она почти и не верила, просто плыла по течению, словно во сне, будто сейчас проснется на постоялом дворе Моракса в холодном тумане, а День Мертвых еще впереди.

Мать считала Касию умной, считала, что ей не суждено выйти замуж, и продала дочь работорговцам. Касия понимала, что вся эта излишняя пышность имеет отношение к знакомым им людям: Криспину и его друзьям, возничему Скортию и Ширин, в чей дом Касия переехала после оглашения помолвки в начале зимы. Карулл действительно встречался — уже дважды — с самим Верховным стратигом и добился выплаты задержанного жалованья солдатам. Ходили слухи, что Леонт, возможно, даже появится на свадьбе у трибуна. На ее свадьбе.

Другая часть этого преувеличенного внимания, как она поняла, была связана с тем, что, несмотря на свой хваленый цинизм (или, возможно, благодаря ему), сарантийцы были по натуре почти всегда очень эмоциональными, будто жизнь здесь, в центре мира, усиливала и повышала значение каждого события. То, что они с Каруллом женятся по любви, выбрав друг друга, имело необычайную привлекательность в глазах окружающих их людей. У Ширин, при всем ее остроумии и насмешливости, при одной мысли об этом туманились глаза.

Таких браков обычно не бывает.

Такого не было и здесь, что бы ни думали люди, хотя об этом было известно лишь одной Касии. Как она надеялась.

Мужчина, которого она страстно желала — и любила, хотя что-то в ней сопротивлялось этому слову, — должен стоять сегодня рядом с ними в церкви и держать символический венец над головой друга. Эта истина ей не нравилась, но она ничего не могла с ней поделать.

Ширин должна стоять за спиной Касии с другим венцом в руках, а гости, одетые в белые одежды, люди из театра, придворные и множество грубоватых военных будут одобрительно улыбаться и перешептываться, а потом все они вернутся сюда есть и пить: рыбу, и устриц, и зимнюю дичь, и вино из Кандарии и Мегария.

Кто из женщин, в самом деле, выходил замуж исключительно по собственному выбору? Каким стал бы мир, если это могло случиться? Даже аристократы и царские особы не могли позволить себе подобную роскошь, как же могла на это рассчитывать девушка из племени варваров, целый ужасный год прожившая рабыней в Саврадии, воспоминание о котором останется в ее душе бог знает как долго?

Она выходит замуж, потому что ее захотел взять в жены порядочный человек и сделал ей предложение. Потому что он обещал ей защиту и поддержку и был по-настоящему добрым и потому что, отказавшись от этого брака, какую жизнь она могла бы вести здесь? Зависеть от других до конца жизни? Быть служанкой у танцовщицы, пока та сама не выберет себе подходящего мужа? Вступить в одну из сект — дочерей Джада — и принести вечную клятву богу, в которого Касия по-настоящему не верит?

Как она может верить, после того как ее предназначили в жертву Людану и она видела «зубира», создание давней веры ее племени, в глубине Древней Чащи?

— Ты такая красивая, — сказала Ширин, которая беседовала с поваром, поворачиваясь к Касии, стоящей в дверном проеме.

Касия устало улыбнулась. Она по-настоящему в это не верила, но это даже могло быть правдой. Слуги в доме Ширин умело вели хозяйство. Касия прожила с ней всю зиму скорее как гостья и подруга, чем в каком-либо другом качестве, ела лучшую пищу и спала на более мягкой постели, чем когда-либо в прежней жизни. Ширин была живой, веселой, наблюдательной, всегда что-то затевала, хорошо сознавая свое положение в Сарантии — как преимущества славы, так и ее мимолетность.

Но в ней было гораздо больше всего этого, потому что все это ничего не говорило о том, какой она становилась на сцене.

Касия видела ее танец. После того первого визита в театр, в начале зимнего сезона, она поняла славу этой женщины. Увидев массу цветов, которые бросали на сцену после танца, услышав восторженные приветственные крики — как ритуальные вопли факции Зеленых, так и спонтанные крики тех, кто пришел в восторг от увиденного, — она прониклась к Ширин благоговением. Ее даже слегка испугала та перемена, которая произошла, когда танцовщица вступила в этот мир, и еще больше то, как она изменилась, когда встала между факелами и для нее зазвучала музыка.

Она бы не смогла добровольно выставить себя на всеобщее обозрение, как это делала Ширин каждый раз во время выступления, одетая в струящиеся шелка, которые почти не скрывали ее гибкой фигурки, или проделывать смешные, почти непристойные штуки к бурному восторгу тех, кто сидит на недорогих, далеких от сцены местах. Но ей никогда в жизни не дано двигаться так, как двигалась танцовщица Зеленых, как она прыгала и кружилась или застывала с распростертыми, словно крылья чайки, руками, а затем торжественно двигалась вперед, и ее босые ноги были изогнуты, словно охотничий лук, в более древних, более торжественных танцах, которые заставляли мужчин плакать. Одни и те же шелка могли трепетать у нее за спиной подобно крыльям или окутывать ее, будто шаль, когда она опускалась на колени и оплакивала потерю, или будто саван, когда она умирала и в театре становилось тихо, как на кладбище в зимнюю ночь.

Ширин менялась, когда танцевала, и меняла тех, кто ее видел.

После, дома, она становилась прежней. Здесь она любила поболтать о Криспине. Она поселила у себя Касию в качестве гостьи, делая одолжение родианину. Он знал ее отца, объяснила она Касии. Но дело не только в этом. Совершенно очевидно, что танцовщица часто думала о нем, несмотря на всех этих мужчин — молодых и не очень, часто женатых, придворных, аристократов и офицеров армии, — которые все время ее навещали. После этих визитов Ширин любила поболтать с Кассией. Она была посвящена в подробности их положения, ранга и перспектив: тонкие нюансы ее благосклонности составляли часть того сложного танца, который ей приходилось исполнять, ведя жизнь танцовщицы в Сарантии. У Касии возникло ощущение, что независимо от того, как начались их отношения, Ширин была искренне рада ее присутствию в доме, что дружба и доверие прежде не были составляющими жизни танцовщицы. Как и ее собственной жизни, впрочем.

В течение зимы Карулл заходил почти каждый день, когда бывал в Городе. Он отсутствовал месяц, во время дождей, уезжал сопровождать — с триумфом — первую часть задержанного жалованья западной армии до своего лагеря в Саврадии. Когда он вернулся, то был задумчив и рассказал Касии, что видел весьма красноречивые доказательства надвигающейся на запад войны. Это не стало большим сюрпризом, но есть разница между слухами и надвигающейся реальностью. Пока она его слушала, ей пришло в голову, что, если ему придется отправиться туда вместе с Леонтом, он может погибнуть. Она взяла его за руку. Он любил, когда она держала его за руку.

Они редко виделись с Криспином в эту зиму. Он поспешно подобрал себе бригаду мозаичников и все время проводил на помосте, работал с самого окончания утренних молитв до поздней ночи при свете поднятых вверх факелов. Иногда он оставался ночевать на походной кровати в Святилище, как рассказывал Варгос, и даже не возвращался в тот дом, который нашли и обставили для него евнухи канцлера.

Варгос тоже работал в Святилище и приносил им самые интересные истории. Одна из них была о подмастерье, за которым Криспин гонялся с ревом и руганью, размахивая ножом, по всему Святилищу божественной мудрости Джада, за то, что тот однажды утром испортил какое-то вещество под названием гашеная известь. Варгос начал было объяснять насчет извести, но Ширин притворно закричала, что ей ужасно скучно, и начала швырять в него оливками, пока он не замолчал.

Варгос заходил регулярно и водил Касию по утрам в часовню, если она соглашалась с ним пойти. Она часто соглашалась. Она старалась приучить себя к шуму и толпам народа, и эти утренние походы с Варгосом были частью тренировки. Вот еще один добрый человек — Варгос. Она встретила троих таких людей в Саврадии, и один из них предложил ей выйти за него замуж. Она не заслужила такой удачи.

Иногда Ширин ходила вместе с ними. Полезно соблюдать приличия, объяснила она Касии. Священники Джада не одобряют театр даже больше, чем колесницы и те бурные страсти и языческую магию, которые связаны с ними. Полезно, чтобы Ширин видели в темной одежде, без броских украшений, со стянутыми сзади и покрытыми волосами, за пением утренних молитв перед солнечным диском и алтарем.

Иногда Ширин водила их в более элегантную часовню, чем часовня Варгоса, ближе к ее дому. Однажды утром после службы она смиренно приняла благословение священника, а потом представила Касию двум другим посетителям церкви: распорядителю Сената и его жене, женщине, намного моложе его. Сенатор, Плавт Бонос, был мрачным на вид, немного рассеянным человеком. Его жена казалась сдержанной и настороженной. Ширин пригласила их на свадебную церемонию и последующее за ней пиршество. Она упомянула некоторых других ожидающихся гостей, а затем небрежно прибавила, что Струмос из Амории будет готовить еду.

Распорядитель Сената при этих словах заморгал и быстро принял приглашение. Похоже, этот человек любил наслаждаться излишествами роскоши. Позднее в то утро, уже дома, за вином с пряностями, Ширин поведала Касии о некоторых скандальных происшествиях, связанных с именем Боноса. Они могут объяснить, подумала тогда Кассия, очень холодную и сдержанную манеру его молодой второй жены. Она поняла, что для Ширин было чем-то вроде удачного хода собрать так много знатных людей в доме танцовщицы, то было свидетельством и утверждением ее превосходства. Конечно, для Карулла это тоже полезно, — а значит, и для Касии. Все это она понимала. Но все происходящее по-прежнему окружала аура нереальности.

Ее только что приветствовал распорядитель Сената Сарантия в церкви, полной аристократов. Он собирается прийти на ее свадебную церемонию. Она была рабыней в начале осени, и ее швыряли на матрац крестьяне, солдаты и курьеры, у которых завелись лишние монетки.

Утро свадьбы подходило к концу. Скоро они пойдут в Церковь. Музыканты дадут сигнал, так как Карулл придет вместе с ними, чтобы отвести туда свою невесту. Касия стояла перед танцовщицей и поваром, которые проводили последнюю проверку. Она была одета в белое, как и все Участники праздничной церемонии и гости, но с красным шелковым кушаком невесты на талии. Ширин вчера вечером подарила ей этот кушак и показала, как его завязывать. И в процессе примерки отпустила лукавую шуточку. Касия знала, что позже будет еще больше шуток и непристойных песенок. В этом смысле все происходит одинаково здесь, в Городе Городов, и дома, в ее деревне. Некоторые вещи не меняются, куда бы ты ни попал в этом мире. Красный цвет символизировал ее девственность, которую она должна была потерять сегодня ночью.

По правде сказать, ее девственность больше года назад уже отнял работорговец-каршит в поле, далеко на севере. И мужчина, за которого она сегодня выходит замуж, был хорошо знаком с ее телом, хотя это произошло лишь один раз, утром, после той ночи, когда Карулл чуть не погиб, защищая Криспина и Скортия от убийц.

Жизнь творит странные веши, правда?

В то утро она шла в комнату Криспина, не зная точно, что хочет сказать или сделать, но услышала женский голос за дверью и ушла, так и не постучав. И узнала на лестнице от двух солдат о нападении минувшей ночью, о гибели их товарищей и о ранении Карулла. Импульсивный порыв, тревога, растерянность или веление судьбы — ее мать назвала бы последнее и сделала бы знак, отводящий беду, — заставил Касию повернуться после того, как ушли солдаты, пройти назад по длинному коридору и постучать в дверь трибуна.

Карулл открыл, уже полураздетый, у него был явно измученный вид. Она увидела окровавленную повязку на одном плече и на груди, а потом увидела и вдруг поняла — она ведь была умная — выражение его глаз, когда он увидел ее.

Он не был тем мужчиной, который вызволил ее с постоялого двора Моракса, а потом спас от смерти в лесу, который однажды темной ночью показал ей, какими могут быть мужчины, когда они не покупают тебя, — думала Касия после, лежа рядом с Каруллом в его постели, — но он мог бы стать тем, кто спасет ее от жизни после спасения. В старых сказках никогда не говорится об этом времени.

Она думала тогда, в то утро, глядя, как встает солнце, и слушая, как его дыхание становится мерным, когда он погрузился в необходимый ему сон рядом с ней как ребенок, что могла бы стать его любовницей. В мире бывают вещи похуже.

Но прошло совсем немного времени, и еще до того, как началась зима с полуночной церемонии Непобежденного Джада, он попросил ее стать его женой.

Когда она согласилась, улыбаясь сквозь слезы, которых он не мог понять, Карулл поднял руку и поклялся половыми органами Джада, что больше не прикоснется к ней до их первой брачной ночи.

Он очень давно дал обещание, объяснил он. Он рассказывал ей (и не раз) о матери и отце, о детстве в Тракезии, в местечке, почти не отличающемся от ее собственной деревни. Рассказывал о набегах каршитов, о смерти старшего брата, о своем путешествии на юг и поступлении в армию императора. Карулл говорил много, но забавно, и теперь она знала, что неожиданная доброта, которую она чувствовала в этом могучем, грубом солдате, была подлинной. Касия подумала о своей матери, как она зарыдала бы, узнав, что ее дочь жива и начинает благополучную жизнь так невообразимо далеко, во всех отношениях, от их деревни и фермы.

Послать ей весточку было невозможно. В обычные маршруты имперской почты Валерия Второго не входили фермы возле Карша. С точки зрения матери, Касия уже умерла.

А с точки зрения Касии, ее мать и сестра тоже умерли.

Ее новая жизнь — здесь или там, куда назначат служить Карулла как трибуна Четвертого саврадийского легиона, и Касия — в белом платье, с красным кушаком невесты на талии в день своей свадьбы — знала, что должна всю жизнь благодарить за это всех богов, каких сумеет вспомнить.

— Спасибо, — сказала она Ширин, которая только что сообщила ей, что она очень красивая, и сейчас смотрела на нее и улыбалась. Повар, подвижный человечек, кажется, изо всех сил сдерживал улыбку. Уголки его рта дрожали и все время приподнимались. У него на лбу виднелось пятно от соуса. Повинуясь внезапному порыву, Кассия пальцами стерла его. Тут он все же улыбнулся и протянул ей край фартука. Она вытерла им пальцы. Она размышляла о том, придет ли Криспин вместе с Каруллом, когда ее жених явится, чтобы отвести ее в церковь, и что он скажет, и что она ответит, и какие люди странные, если даже самый прекрасный день в жизни не обходится без грусти.

* * *

Рустем не обращал внимания на то, куда они идут и кто их окружает, и позже он винил себя в этом, хотя в его обязанности не входила забота об их безопасности. В конце концов, именно для этого в сопровождающие к странствующему лекарю определили Нишика, ворчливого и сурового воина.

Но когда они пересекли бурный пролив, отплыв из широко раскинувшегося Деаполиса на юго-восточном берегу, и вошли в мутные воды сарантийского порта на другом берегу, миновав маленький поросший густым лесом островок и лавируя между качающимися на волнах судами и сетями рыболовецких лодок, когда высоко поднялись купола и башни Города за пеленой дыма из очагов многочисленных домов, гостиниц и лавок, тянущихся до самых стен на другом конце, Рустема сначала охватило неожиданно сильное изумление, а потом его отвлекли мысли о семье.

Он привык путешествовать. Например, он побывал гораздо дальше на востоке, чем любой из его знакомых, но Сарантий, даже после двух опустошительных эпидемий чумы, оставался самым большим и богатым городом в мире. Известная истина, но до этого дня он до конца не сознавал ее. Ярита была бы в восторге и даже, возможно, возбудилась бы, размышлял он, стоя на пароме и глядя на приближающиеся золотые купола. А Катиун пришла бы в ужас, если его новое представление о ней было верным.

Он уже предъявил свои бумаги и фальшивые документы Нишика и разобрался с имперской таможней на пристани в Деаполисе перед посадкой на корабль. Попасть на пристань было целой историей: там скопилось невероятное количество солдат, и повсюду слышался шум, поднятый строителями кораблей. Скрыть происходящее было невозможно, даже если бы захотели скрыть.

Таможенная пошлина оказалась большой, но не чрезмерной: время было мирное, и богатство Сарантия основывалось главным образом на торговле и путешествиях. Таможенные служащие императора это хорошо знали. Скромная, разумная сумма денег для смягчения их строгости на нелегкой работе — вот и все, что понадобилось, чтобы они пропустили бассанидского лекаря, его слугу и мула, при осмотре которого не обнаружили ни шелка, ни пряностей, ни других облагаемых пошлиной или незаконных товаров.

Когда они высадились в городе Валерия, Рустем постарался убедиться, что с левой стороны не летают птицы, и сначала ступил на причал правой ногой, точно так же, как при посадке сначала ступил на паром левой. Здесь тоже было шумно. Снова солдаты, корабли, стук молотков и крики. Они спросили дорогу у паромщика и пошли вдоль деревянной пристани. Нишик вел мула, оба они кутались в плащи от резкого весеннего ветра. Они пересекли широкую улицу, пропустив грохочущие телеги, и зашагали по более узкому переулку, мимо обычной толпы отталкивающих на вид портовых моряков, проституток, нищих и солдат в увольнении.

По дороге Рустем смутно отметил все это и подумал, что все порты отсюда до Афганистана выглядят одинаковыми. Но в основном он думал о сыне, когда они шли прочь от доков, оставляя шум позади. Шаски сейчас шел бы с широко раскрытыми глазами и открытым ртом, впитывая все окружающее, как иссохшая почва впитывает дождь. У мальчика было такое качество — Рустем думал о сыне больше, чем мужчина должен размышлять о своем оставленном дома малыше, — способность впитывать какие-то вещи, а затем стараться сделать их своими, понять, как и когда применить это знание.

Как еще объяснить тот странный момент, когда семилетний мальчик выбежал вслед за отцом в сад и принес ему инструмент, который в конечном счете спас жизнь Царю Царей? И тем самым принес богатство своей семье. Рустем покачал головой, вспоминая об этом утром в Сарантии, пока шел вместе со слугой-солдатом по направлению к форуму, куда им указали дорогу, и к гостинице рядом с ним, где они собирались остановиться, если там найдутся свободные комнаты.

Ему дали указание не устанавливать непосредственного контакта с посланником Бассании, только послать обычное уведомление о своем прибытии. Рустем — лекарь, приехавший за медицинскими трактатами и знаниями. Вот и все. Он найдет других лекарей — ему дали их имена в Сарнике, и он сам знал несколько имен до отъезда. Он завяжет знакомства, будет посещать лекции, возможно, сам будет их читать. Купит манускрипты или заплатит писарям за копии. Проживет в городе до лета. Будет наблюдать и увидит все, что сможет.

Будет наблюдать и увидит все, что сможет, а не только то, что связано с профессией лекаря и трактатами по медицине. Есть некоторые вещи, о которых хотят знать в Кабадхе.

Рустем Керакекский не должен привлекать никакого внимания во времена гармонии между императором и Царем Царей (Валерий дорого заплатил за этот мир), и лишь пограничный или торговый инцидент иногда нарушал эту гармонию.

По крайней мере, так должно было быть.

Бородатый молодой человек в неописуемой одежде, нетвердыми шагами приближающийся к Рустему от дверей таверны, когда они с Нишиком поднимались по крутой и, к несчастью, пустынной улочке, направляясь к форуму, понятия не имел об этих серьезных размышлениях.

То же самое касалось трех его друзей, одетых и украшенных так же, которые следовали за ним. Все четверо были почему-то одеты в стиле бассанидов, но в ушах и на шее висели грубые золотые украшения, а неопрятные длинные волосы падали на спину.

Рустем остановился — выбора у него не было. Четверо юношей преградили им путь в узком переулке. Вожак слегка качнулся в сторону, потом с усилием выпрямился.

— Зеленые или Синие? — прохрипел он, дыша винными парами. — Отвечай, или будешь бит нещадно!

Этот вопрос имел какое-то отношение к лошадям. Рустем это понимал, но понятия не имел, как лучше ответить.

— Прошу снисхождения, — пробормотал он на сарантийском, которым, как он уже убедился, владел вполне прилично. — Мы здесь чужие и не разбираемся в таких вещах. Вы нам загораживаете дорогу.

— Неужели? Ты наблюдателен, бассанид, любитель задниц, — ответил молодой человек, с готовностью переключаясь на другую тему. О происхождении Рустема и Нишика явственно свидетельствовала их одежда, они не предприняли никаких усилий, чтобы его скрыть. Вульгарность происходящего огорчила Рустема, а от кислого винного перегара, исходящего от молодого человека столь ранним утром, Рустема слегка затошнило. Этот парень наносит вред своему здоровью. Даже самые зеленые новобранцы, сменившиеся с дежурства в крепости, не пьют так рано.

— Придержи свой грязный язык! — громко воскликнул Нишик, играя роль верного слуги, но его голос прозвучал слишком резко. — Это Рустем Керакекский, уважаемый лекарь. Дайте дорогу!

— Доктор? Бассанид? Спасает жизни проклятым подонкам, которые убивают наших солдат? И не подумаю уступить тебе дорогу, раб-кастрат с козлиной мордой! — С этими словами молодой человек выхватил короткий довольно элегантный меч, что изменило характер и без того неприятного столкновения.

Рустем ахнул, но заметил, что и других юношей это встревожило. «Они не такие уж пьяные, — подумал он. — Есть еще надежда».

Надежда была, пока Нишик, в свою очередь выругавшись, не повернулся неосторожно к мулу, который стойко проделал вместе с ними весь этот путь, и не схватился за свой меч, привязанный к боку животного. Рустем был уверен, что понял намерения солдата: Нишик, разъяренный оскорблениями и помехой со стороны гражданского лица и к тому же джадита, вознамерился быстро разоружить и проучить его. Несомненно, тот заслужил такой урок. Но тогда им не удастся тихо войти в Сарантий.

Это было бы неразумно и по совсем другим причинам. Человек с обнаженным мечом умел им владеть, его обучали этому искусству с самого раннего возраста в городском доме отца и в загородном поместье. Он так же, как заметил Рустем, давно уже перешел ту грань, когда мог трезво оценивать собственное поведение и поведение других людей.

Молодой человек со своим изящным клинком сделал один шаг вперед и нанес Нишику удар между третьим и четвертым ребром, пока бассанид вынимал свое оружие из веревочных петель на боку у мула.

Случайная встреча, чистейшая случайность: они свернули не в тот переулок и в неподходящий момент в городе, полном переулков, улиц и дорожек. Если бы они опоздали на паром, если бы их задержали таможенники, если бы они остановились поесть, если бы пошли другой дорогой, в этот момент все сложилось бы иначе. Но мир, — охраняемый Перуном и Анаитой и находящийся под постоянной угрозой Черного Азала, — каким-то образом достиг этой точки: Нишик лежал на земле, в луже крови, а дрожащий кончик обнаженного меча целился в Рустема. Он попытался вспомнить, какой несчастливый знак пропустил, почему все сложилось так скверно.

Но, даже размышляя над этим, пытаясь справиться с внезапностью случайной смерти, Рустем почувствовал, как в нем нарастает холодная, редкая для него ярость, и он поднял свой дорожный посох. Пока юный владелец меча смотрел то ли с пьяной растерянностью, то ли с удовлетворением на упавшего человека, Рустем нанес ему быстрый, резкий удар посохом по предплечью. Он ожидал услышать треск сломанной кости и был разочарован, не услышав его, хотя агрессивный юноша издал вопль, и его меч со звоном упал.

Все трое остальных, к сожалению, тут же выхватили свое оружие. К несчастью, переулок в то утро оказался совершенно безлюдным.

— Помогите! — крикнул Рустем без всякой надежды. — Убийцы! — Он быстро взглянул вниз. Нишик не шевелился. Все шло до ужаса неправильно, катастрофа разрасталась из ничего. Сердце Рустема сильно билось.

Он снова поднял взгляд, выставив перед собой посох. Человек, которого он обезоружил, держался за свой локоть и в ребяческой ярости кричал на своих друзей. Лицо его было искажено болью. Друзья двинулись вперед. У двоих были кинжалы, у третьего короткий меч. Рустем понял, что ему надо бежать. Люди умирают на городских улицах вот так, без всякой причины, без смысла. Он повернулся, чтобы убежать, и уловил уголком глаза какое-то смутное движение. Он снова резко обернулся и поднял свой посох. Но замеченный им человек метил не в него.

Человек выбежал из крохотной церкви с плоской крышей, которая стояла в переулке немного дальше, и теперь, не замедляя бега, налетел сзади на трех вооруженных парней. Сам он был вооружен одним лишь дорожным посохом, почти таким же, как у Рустема. Он тут же пустил его в ход и нанес человеку с мечом сильный удар под колени. Тот закричал и повалился лицом вперед, а новый участник стычки остановился, развернулся на месте и нанес своим посохом удар в другую сторону, попав второму из нападающих по голове. У юноши вырвался обиженный крик, больше похожий на крик ребенка, и он упал, уронив свой кинжал и схватившись обеими руками за голову. Рустем видел, как у него между пальцами потекла кровь.

Третий парень — единственный, кто остался с оружием, — посмотрел на этого собранного, свирепого нового участника драки, потом перевел взгляд на Рустема, а после на лежащего неподвижно на мостовой Нишика.

— Проклятье святого Джада! — произнес он, ринулся мимо Рустема, завернул за угол и исчез.

— Советую сделать то же самое, — сказал Рустем тем двум, которых поверг наземь вмешавшийся в драку человек. — А ты останься! — Он ткнул дрожащим пальцем в того, кто заколол Нишика. — Стой на месте. Если мой человек умер, я заставлю тебя ответить перед законом за убийство.

— Как бы не так, свинья, — ответил юноша, все еще сжимая свой локоть. — Подними мой меч, Тикос. Пойдем.

Тот, кого назвали Тикосом, сделал движение к мечу, но человек, спасший Рустема, быстро шагнул вперед и наступил на него обутой в сапог ногой. Вожак еще раз грязно выругался, и трое молодых людей быстро последовали за своим убежавшим другом по переулку.

Рустем позволил им уйти. Он был слишком ошеломлен. Он чувствовал, как громко стучит его сердце, и старался взять себя в руки, делая глубокие вдохи. Но, прежде чем завернуть за угол, их противник остановился и посмотрел назад, отбрасывая с лица длинные волосы, потом сделал непристойный жест здоровой рукой.

— Не думай, что все кончено, бассанид. Я тебя еще достану!

Рустем заморгал, потом рявкнул в ответ, что было ему совсем не свойственно:

— Иди в задницу! Молодой человек исчез.

Рустем еще секунду смотрел ему вслед, потом быстро опустился на колени, положил посох и приложил два пальца к шее Нишика. Через мгновение он закрыл глаза и отнял руку.

— Да хранит его Анаита, да хранит его Перун, да не узнает никогда Азал его имени, — тихо произнес он на родном языке. Он так часто произносил эти слова. Он был на войне, видел смерть стольких людей. Здесь все иначе. Это городская улица, залитая утренним светом. Они просто шли по ней. И жизнь закончилась.

Он поднял глаза, огляделся и понял, что за ними все же наблюдали из глубоких дверных проемов и маленьких окошек лавок и таверн, из жилых помещений на верхних этажах домов вдоль улицы.

«Развлечение, — с горечью подумал он. — Им будет о чем поговорить».

Он услышал какой-то звук. Коренастый молодой человек, который вмешался в драку, уже поднял дорожный мешок, который, наверное, уронил. Теперь он пристраивал меч первого нападавшего в веревочные петли на спину мула, стоящего рядом с Нишиком.

— Приметный меч, — коротко заметил он. — Посмотри на рукоять. Его можно опознать по этому мечу. — Он говорил по-сарантийски с сильным акцентом. На нем была дорожная одежда, поношенная — коричневая туника, плащ, высоко стянутый поясом, и грязные сапоги. Свой мешок он закинул себе за спину.

— Он мертв, — без необходимости сказал Рустем. — Они его убили.

— Я вижу, — ответил незнакомец. — Пойдем. Они могут вернуться. Они пьяны и не владеют собой.

— Я не могу бросить его на улице, — возразил Рустем. Молодой человек оглянулся через плечо.

— Сюда, — сказал он, опустился на колени и подсунул ладони под плечи Нишика. Его туника испачкалась кровью, но он, кажется, этого не заметил. Рустем наклонился и взял Нишика за ноги. Вместе они донесли его до маленькой церкви. Никто им не помог, никто даже не вышел на улицу.

Когда они подошли к входу, священник в желтой одежде, покрытой пятнами, поспешно вышел им навстречу и вытянул вперед руки.

— Нам он не нужен! — воскликнул он.

Молодой человек просто не обратил на него внимания и прошел мимо клирика, который поспешил за ними, продолжая протестовать. Они внесли Нишика в холодное сумрачное помещение и положили возле двери. Рустем увидел в полумраке маленький солнечный диск и алтарь. Припортовая церковь. Проститутки и моряки встречаются здесь, подумал он. Весьма вероятно, что это скорее место, где совершаются сделки и передают друг другу болезни, чем дом для молитв.

— И что нам с этим делать? — раздраженным шепотом протестовал священник, входя следом за ними. Внутри находилось несколько человек.

— Помолитесь за его душу, — ответил молодой человек, — зажгите свечи. Кто-нибудь придет за ним. — Он многозначительно взглянул на Рустема, который полез за кошельком и вынул несколько медных фолов.

— На свечи, — сказал Рустем, протягивая их священнику. — Я пришлю за ним кого-нибудь.

«Монеты исчезли в руке священника с такой легкостью, которая не должна быть свойственна святому человеку», — кисло подумал Рустем, коротко кивнув.

— Этим же утром, — сказал священник. — К полудню его вышвырнут на улицу. В конце концов, это бассанид.

Значит, он все слышал. И ничего не сделал. Рустем бросил на него холодный взгляд.

— Он был живой душой. А теперь мертв. Прояви уважение хотя бы к своему собственному сану и к своему богу.

Священник разинул рот. Молодой человек положил ладонь на плечо Рустема и вывел его на улицу.

Они вернулись обратно, и Рустем взялся за повод мула. Он увидел кровь на камнях, там, где лежал Нишик, и прочистил горло.

— Я перед тобой в большом долгу, — сказал он.

Не успел его новый знакомый ответить, как раздался звон железа. Они резко обернулись.

Целая дюжина длинноволосых юнцов выбежала из-за угла и остановилась, затормозив на камнях.

— Вот они! — кровожадно воскликнул тот, кто напал первым, и торжествующе показал на них пальцем.

— Бежим! — рявкнул молодой человек рядом с Рустемом.

Рустем схватил свой дорожный мешок со спины мула, тот, в котором лежали его бумаги из дома и манускрипты, купленные им в Сарнике, и пустился бежать вверх по холму, бросив мула, одежду, посох, оба меча и все остатки собственного достоинства, которое, по его мнению, у него было, когда он вошел в Сарантий.

* * *

В тот же час в Траверситовом дворце Императорского квартала императрица Сарантия лежит в ароматной ванне, в теплой, выложенной плитками комнате, в которой медленно кружатся струйки пара. Ее секретарь сидит на скамье, старательно повернувшись спиной к лежащей в ванне обнаженной императрице, и читает ей вслух письмо, в котором предводитель самого крупного из мятежных племен в Москаве просит ее уговорить императора финансировать его давно задуманное восстание.

В этом письме также автор весьма откровенно обещает лично заняться удовлетворением физических потребностей императрицы и доставить ей несказанное наслаждение в будущем, если ей удастся уговорить Валерия. Этот документ заканчивается выражением сочувствия по поводу того, что столь прекрасная женщина, как императрица, вынуждена терпеть ухаживания такого беспомощного императора, не способного справиться с делами собственного государства.

Аликсана вытягивает над головой руки, вынув их из воды, и позволяет себе улыбнуться. Смотрит вниз, на выпуклость своей груди. В ее время была другая мода на танцовщиц. Многие из девушек теперь очень похожи на мужчин-танцоров: маленькие груди, узкие бедра, мальчишеская внешность. Это описание не подходит женщине в ванне. Она уже прожила больше тридцати весьма разнообразных лет, но, когда она входит в комнату, все разговоры по-прежнему прекращаются, а сердца начинают биться вдвое чаще.

Она это знает, разумеется. Это полезно, всегда было полезно. В данный момент, однако, она вспоминает девочку лет восьми, впервые принимающую настоящую ванну. Ее привели из переулка к югу от Ипподрома, где она возилась вместе с тремя другими детьми в пыли и отбросах. Она вспоминает, как одна из «дочерей Джада», женщина с суровым лицом и решительным подбородком, седая и неулыбчивая, выдернула Алиану из кучки дерущихся детей работников Ипподрома, а потом увела с собой. Остальные смотрели им вслед, открыв рты.

В мрачном каменном здании без окон, где обитали священнослужительницы, она отвела теперь молчаливую и испуганную девочку в маленькую комнатку, приказала принести горячую воду и полотенца, раздела ее, а потом искупала в бронзовой ванне, одну. Она не прикасалась к Алиане, по крайней мере в сексуальном смысле. Эта женщина вымыла ее сальные волосы и отскребла грязь с пальцев и ногтей, но выражение ее лица не менялось ни во время мытья, ни потом, когда она откинулась назад на трехногом деревянном табурете и просто долго смотрела на девочку в ванне.

Вспоминая об этом, императрица хорошо понимала сложные причины поступка священнослужительницы в тот день, тайные, подавленные инстинкты, проснувшиеся в ней, когда она мыла неразвитое обнаженное тельце девочки в ванне, а потом смотрела на нее. Но тогда она чувствовала только страх, который медленно уступал поразительному ощущению роскоши: горячая вода и теплая комната, руки другого человека, моющие ее.

Пять лет спустя она стала официальной танцовщицей Синих, приобретающей все большую известность, и малолетней любовницей аристократа, одного из самых известных покровителей факции. И уже тогда славилась своей любовью к купаниям. Дважды в день в банях, когда удавалось, среди расслабляющих ароматов, тепла и струек пара, которые означали для нее комфорт и убежище в той жизни, где не существовало ни того, ни другого.

В этом смысле все осталось по-прежнему, хотя теперь ей знакомы проявления самого большого комфорта. Но для нее самым поразительным во всем этом остается то, как живо, как ярко она все еще помнит ощущения той девочки в маленькой ванне.

Следующее письмо, которое она слушает, пока ее вытирают, припудривают, накрашивают и одевают придворные дамы, пришло от религиозного лидера кочевников, из пустыни к югу от Сорийи. Некоторое количество этих пустынных скитальцев приняло веру джадитов, отказавшись от своего непонятного наследия, основанного на духах ветра и священных линях, невидимых глазу, которые сеткой покрывают пески, сплетаясь и пересекаясь, и отмечают священные места и связь между ними.

Все племена пустынь, уверовавшие в Джада, также приняли веру в сына бога. Это часто случается с теми, кто принял веру в солнечного бога: Геладикос — это путь к его отцу. Официально император и патриархи запретили в него верить. Считается, что императрица симпатизирует этим опальным доктринам, между ней и племенами идет обмен письмами и подарками. Полезно, чтобы так считали. Племена могут играть важную роль, часто так и случается. Даже во время купленного дорогой ценой мира с бассанидами в неспокойных южных районах их союзники непостоянны, но имеют большое значение. Из них набирают наемников, оттуда привозят золото и «сильфий» — очень дорогой вид пряностей, — и еще через них проходят маршруты караванов, по которым везут восточные товары в обход Бассании.

В конце этого письма нет обещаний физических наслаждений. Императрица сдерживается и не выказывает разочарования. У ее нынешнего секретаря нет чувства юмора, а служанки отвлекаются, когда смеются. Все же лидер из пустыни обещает ей помолиться о том, чтобы душа ее пребывала в свете.

Аликсана, уже одетая, по глоточку пьет подслащенное медом вино и диктует ответы на оба послания. Едва успевает она покончить со вторым, как дверь без стука распахивается. Она поднимает глаза.

— Слишком поздно, — тихо произносит она. — Мои любовники убежали, и я, как видишь, в совершенно пристойном виде.

— Я уничтожу леса и города, чтобы их найти, — отвечает трижды возвышенный император, наместник святого Джада на земле, садясь на мягкую скамью, и принимает из рук одной из женщин чашу вина (без меда). — Я сотру их кости в порошок. Прошу тебя, позволь мне объявить, что я застал тебя с Вертигом и приказал четвертовать его, привязав к лошадям.

Императрица смеется, потом коротко машет рукой. Секретарь и служанки выходят из комнаты.

— Снова деньги? Могу продать свои драгоценности, — говорит она, когда они остаются одни.

Он улыбается. Первая его улыбка за день, который для него начался уже довольно давно. Она встает и приносит ему блюдо с сыром, свежим хлебом и холодными закусками. Так у них принято, они проводят так каждое утро, если позволяют обстоятельства. Она целует его в лоб и ставит блюдо. Он касается ее руки, вдыхает ее аромат. В некотором смысле, думает он, после того как он это сделает, начинается новая часть его дня. Каждое утро.

— Я бы больше заработал, продавая тебя, — говорит он.

— Как интересно. Гунарх из Москава заплатил бы.

— Ты ему не по карману. — Валерий обводит взглядом ванну, красно-белый мрамор и слоновую кость, золото, усыпанные драгоценными камнями кубки и чашки, алебастровые шкатулки на столах. Горят два очага; масляные лампы свисают с потолка в корзинках из серебряной проволоки. — Ты — очень дорогая женщина.

— Конечно. Да, кстати. Мне по-прежнему хочется иметь дельфинов. — Она показывает рукой на верхнюю часть стены в дальнем конце комнаты. — Когда ты освободишь родианина? Я хочу, чтобы он начал работать у меня.

Валерий с упреком смотрит на нее и ничего не отвечает. Она улыбается — сама невинность с широко распахнутыми глазами.

— Гунарх из Москава пишет, что мог бы предложить мне наслаждение, которое мне может лишь присниться в темноте.

Валерий рассеянно кивает головой:

— Не сомневаюсь.

— Кстати, о снах… — продолжает императрица. Император улавливает перемену в ее голосе — она хорошо владеет искусством менять тон, конечно, — и смотрит на нее. Она возвращается на свое место.

— Полагаю, мы о них и говорили, — отвечает он. Они ненадолго замолкают. — Лучше, чем говорить о запрещенных дельфинах. Что теперь, любимая?

Она слегка пожимает плечами:

— Какой ты умный. Сон был именно о дельфинах. Лицо императора становится кислым.

— Какой я умный. Меня просто только что направили, как лодку, туда, куда тебе хочется.

Она улыбается, но глаза ее не улыбаются.

— Не совсем так. Сон был грустный.

Валерий смотрит на нее.

— Ты и правда хочешь иметь их на этой стене? И Он притворяется, будто не понимает, и она это знает.

Так уже бывало. Он не любит говорить о ее снах. Она в них верит, а он нет или говорит, что не верит.

— Я хочу их только на стенах, — отвечает она. — Или в море, и еще очень далеко от нас.

Он делает глоток вина. Берет кусочек сыра с хлебом. Деревенская еда, он предпочитает ее в этот час. Его звали Петром в Тракезии.

— Никто из нас не знает, куда уносятся наши души, — в конце концов произносит он, — в жизни или после нее. — Он ждет, когда она поднимет глаза, и встречается с ней взглядом. Лицо у него круглое, гладкое, безобидное. Это никого не обманывает, уже не обманывает. — Но меня не удастся поколебать в вопросе о войне на западе, любовь моя, невозможно переубедить никакими снами или аргументами.

Немного погодя она кивает головой. Эта беседа ведется не в первый раз и заканчивается одинаково. Но ее ночной сон был настоящим. Ей всегда снятся сны, которые остаются с ней.

Они беседуют о государственных делах: о налогах, о двух патриархах, о церемонии открытия Ипподрома, которое намечается через несколько дней. Она рассказывает ему о забавной свадьбе, которая состоится сегодня, и об удивительно респектабельном составе гостей.

— Ходят слухи, — шепчет она, наливая ему еще вина, — что Лисиппа видели в городе. — Выражение ее лица вдруг становится лукавым.

Он выглядит смущенным, словно его застали врасплох.

Она громко смеется:

— Я так и знала! Это ты их распускаешь?

Он кивает:

— Мне следовало сказать тебе уже давно. У меня нет секретов. Да, я… запустил пробный камень.

— Ты действительно хочешь его вернуть?

Лисипп Кализиец, человек непомерной толщины и аппетита, был тем не менее самым умелым и неподкупным главой имперского налогового управления, который когда-либо служил у Валерия. Говорили, что он очень давно связан с императором и что в их отношениях имеются такие подробности, о которых вряд ли когда-нибудь станет известно. Императрица никогда об этом даже не спрашивала, ей и не хотелось знать. У нее были свои воспоминания, — а иногда и сны — о криках, раздавшихся на улице однажды утром под теми комнатами, которые он снимал для нее в дорогом районе в те дни, когда они были молоды и императором был Алий. Она не слишком чувствительна к таким вещам, не может быть чувствительной после детства на Ипподроме и в театре, но это воспоминание — с запахом горящей плоти — осталось и никак не уходило.

Кализийца отправили в ссылку почти три года назад, после мятежа «Победа».

— Я бы его вернул, — отвечает император. — Если мне позволят. Мне нужно, чтобы патриарх отпустил ему грехи и чтобы проклятые факции отнеслись к этому спокойно. Лучше всего во время сезона гонок, когда у них есть другой повод покричать.

Она слегка улыбается. Он не любит гонок, это ни для кого не секрет.

— И где же он сейчас? Валерий пожимает плечами:

— Все еще на севере, полагаю. Он пишет из поместья неподалеку от Евбула. У него достаточно средств, чтобы делать все, что он пожелает. Вероятно, ему скучно. Наводит ужас на сельскую округу. Ворует детей в безлунные ночи.

Она морщится при этих словах.

— Не слишком приятный человек. Он кивает:

— Совсем не приятный. Отвратительные привычки. Но мне нужны деньги, любимая, а от Вертига почти никакого толку.

— О, я согласна, — тихо говорит она. — Ты и представить себе не можешь, насколько мало от него толку. — Она облизывает языком губы. — Я думаю, Гунарх из Москава доставит мне куда больше удовольствия. — Но она что-то скрывает. Ощущение, отдаленное предчувствие. Дельфины, сны и души.

Он смеется, вынужден рассмеяться, и в конце концов уходит, закончив свой скудный завтрак. В Аттенинском дворце его ждут отчеты от военных и гражданских властей, которые надо прочесть и на которые надо ответить. Она должна принять делегацию клириков и священнослужительниц из Амории в собственной приемной, потом выйдет в гавань под парусом, если ветер будет благоприятным. Ей нравится плавать на острова в проливе или внутреннем море, а так как зима закончилась, она снова может это делать в теплый день. Сегодня вечером не ожидается официального пиршества. Они поужинают вместе в небольшой компании придворных, слушая музыканта из Кандарии.

Они будут наслаждаться ускользающими, тягучими звуками музыкального инструмента, но после к ним зайдут выпить вина (некоторые могли бы подумать — неожиданно) верховный стратиг Леонт и его высокая светловолосая супруга и еще третье лицо — женщина королевской крови.

* * *

Пардос бежал изо всех сил, не переставая ругать себя. Он всю жизнь провел в опасных кварталах Варены, города, где полно пьяных солдат-антов и драчливых подмастерьев. Он понимал, что совершил колоссальную глупость, когда вмешался, но обнаженный меч и убитый средь бела дня человек выходили за рамки обычной потасовки. Он налетел, не успев подумать, сам нанес несколько ударов и теперь мчался сломя голову рядом с седеющим бассанидом через Город, которого совсем не знал, а за ними по пятам гналась орущая банда молодых аристократов. Он даже потерял свой посох.

Дома его знали как осторожного юношу, но осторожность не всегда может уберечь от беды. Он знал, что им надо делать, и только молился, чтобы ноги более пожилого доктора выдержали такой темп.

Пардос вылетел из переулка, свернул налево, на более широкую улицу, и перевернул первую тележку — торговца рыбой, которую увидел. Однажды это проделал Куври при похожих обстоятельствах. Вопль ярости раздался у него за спиной; он не оглянулся. Толпа и хаос — это именно то, что им нужно, чтобы замести следы и немного отодвинуть неизбежную расправу, если их поймают, хотя он не знал, насколько легко удастся задержать преследователей.

Лучше не проверять.

Кажется, лекарь не отставал от него, он даже протянул руку, когда они сворачивали за следующий угол, и сдернул навес над крыльцом лавочки, где торговали иконами. Не самый мудрый выбор для бассанида, но ему действительно удалось опрокинуть столик, уставленный фигурками великомучеников, и рассыпать их по грязной улице. Собравшиеся вокруг столика нищие разбежались, создавая позади них еще больший беспорядок. Пардос бросил на лекаря взгляд, тот с мрачным лицом усиленно работал ногами.

На бегу Пардос все время искал взглядом одного из стражников городского префекта. Несомненно, они должны были быть где-то здесь, в этом опасном квартале. Разве носить мечи в Городе не запрещено? Юные патриции, преследующие их, кажется, так не думали или им было наплевать. Он внезапно решил бежать к церкви, более крупной, чем та убогая дыра, в которой он читал утренние молитвы после прибытия в Город на рассвете, по пути от тройных стен. Он планировал снять недорогую комнату рядом с гаванью — это всегда самая дешевая часть города, — а затем отправиться на встречу, о которой думал с того времени, как ушел из дома.

С комнатой придется подождать.

Теперь по улицам двигалась густая толпа, и им приходилось лавировать и уворачиваться по мере сил. Вслед им неслись проклятия, а один солдат-отпускник нанес с опозданием удар, целясь в Пардоса. Но это означало, что их преследователи теперь наверняка растянулись в цепочку и, возможно, даже потеряют их из виду, если Пардосу и лекарю — он и правда очень хорошо бежал для такого седобородого человека — удастся все время хаотично менять направление.

Постоянно бросая взгляды вверх, чтобы сориентироваться, Пардос увидел в промежутке между многоэтажными домами золотой купол, больший, чем он видел когда-либо прежде, и он резко изменил свой план на бегу.

— Туда! — задыхаясь, крикнул он, указывая пальцем.

— Почему мы бежим? — выпалил бассанид. — Здесь вокруг люди! Они не посмеют…

— Посмеют! Они убьют нас и заплатят штраф! Бежим! Доктор больше ничего не сказал: он берег дыхание.

Когда Пардос резко свернул с улицы, по которой они бежали, и помчался наискосок через широкую площадь, он последовал за ним. Они пронеслись мимо оборванного юродивого и небольшой толпы вокруг него, попав в струю дурного запаха от грязного, немытого тела этого человека. Пардос услышал сзади резкий крик: некоторые из преследователей по-прежнему не теряли их из виду. Мимо его головы просвистел камень. Он оглянулся.

Один преследователь. Всего один. Это меняло дело.

Пардос остановился, потом обернулся.

То же самое сделал лекарь. Разъяренный на вид, но очень юный молодой человек в зеленой восточной одежде, серьгах и золотом ожерелье и с длинными неухоженными волосами — его не было среди напавших в первый раз — неуверенно замедлил бег, потом пошарил у пояса и вытащил короткий меч. Пардос огляделся, выругался, потом бросился к юродивому. Отважно игнорируя гнилостную вонь, исходящую от этого человека, он схватил его дубовый посох, извинившись через плечо. И побежал прямо на их юного преследователя.

— Ты идиот! — крикнул он, яростно размахивая посохом. — Ты один! А нас двое!

Молодой человек с опозданием осознал эту грозную истину, быстро оглянувшись через плечо. Не увидев приближающегося подкрепления, он стал казаться менее свирепым.

— Беги! — крикнул доктор рядом с Пардосом, потрясая кинжалом.

Молодой человек посмотрел на них обоих и предпочел последовать совету. Он побежал.

Пардос бросил одолженный посох обратно юродивому, стоящему на маленьком помосте.

— Вперед! — прохрипел он доктору. — Бежим к Святилищу! — Он указал направление. Они вместе повернулись, пересекли площадь и побежали теперь по другому переулку, выходящему из ее дальнего конца.

Оставалось совсем немного, когда переулок, к счастью ровный, внезапно уперся в огромную площадь с арочными портиками и лавками вокруг нее. Пардос промчался мимо двух мальчишек, играющих с обручем, и мужчины, продающего жареные орешки у жаровни. Увидел нависшую громаду Ипподрома слева и пару громадных бронзовых ворот в стене. Наверное, то были ворота Императорского квартала. Перед воротами возвышалась колоссальная конная статуя. Он не обратил на эти достопримечательности внимания и побежал изо всех сил наискосок через форум к длинному широкому крытому портику. За ним виднелись еще две громадные двери, а при виде купола, вознесшегося над ними и за ними, у него могло бы перехватить дыхание, если бы в нем еще осталось хоть какое-то дыхание.

Они с бассанидом миновали каменщиков и их повозки, перепрыгивая через груды кирпича и огибая их и — знакомое зрелище! — печь для гашения извести возле портика. Добравшись до ступенек, Пардос услышал, как за спиной снова раздались крики преследователей. Они с лекарем бок о бок взлетели по лестнице и остановились, тяжело дыша, перед дверью.

— Сюда никому нельзя! — рявкнул стражник. Их было двое. — Внутри ведутся работы!

— Мозаичник, — прохрипел Пардос. — Прибыл из Батиары! Вон те молодые люди гонятся за нами! — Он махнул рукой в сторону площади. — Они уже убили одного человека! Мечами!

Стражники посмотрели туда. Полдюжины юных преследователей добрались до форума и бежали тесной кучкой. Они держали обнаженные мечи — средь бела дня, на форуме! В это невозможно было поверить. Или они настолько богаты, что им наплевать? Пардос схватился за ручку одной из тяжелых дверных створок, распахнул ее и быстро втолкнул лекаря внутрь. Услышал пронзительный, радующий душу свист стражника, зовущего на помощь. Пока что они здесь будут в безопасности, он был уверен. Лекарь согнулся пополам, упираясь ладонями в колени, и тяжело дышал. Он искоса бросил на Пардоса взгляд и кивнул — очевидно, ему пришла в голову та же мысль.

Позднее, гораздо позднее Пардос задумается о том, что утренние события, его вмешательство в них, его действия свидетельствовали о переменах в нем самом, но в тот момент он только двигался и реагировал.

Он взглянул вверх. Среагировал, но не двинулся с места.

Собственно говоря, он внезапно почувствовал, что его сапоги прилипли к мраморному полу, как… смальта к основе, которой предстояло продержаться многие века.

Так он стоял, застыв на месте, и пытался сначала освоиться с самими размерами этого пространства, сумрачными просторными проходами и нишами, уходящими в кажущуюся бесконечность коридоров из бледного, струящегося света. Он увидел массивные колонны, поставленные друг на друга, словно игрушки сказочных гигантов Финабара, потерянного первого мира из языческих верований антов, где боги ходили среди людей.

Потрясенный Пардос посмотрел вниз, на безукоризненно отполированные мраморные плиты пола, а потом сделал глубокий вдох и снова поднял глаза вверх и увидел огромный парящий купол, невыразимо огромный. А на нем уже обретало форму то, что его учитель Кай Криспин Варенский создавал в этом святом месте.

Белая и золотая смальта на синем фоне — такого синего цвета Пардос никогда не видел в Батиаре и не надеялся увидеть никогда в жизни — создавала небесный свод. Пардос сразу же узнал его руку и стиль. Кто бы ни руководил этими работами, когда Криспин приехал с запада, уже не он был здесь художником.

Пардос учился у человека, который это делал, он был его подмастерьем.

Он еще не охватил — и знал, что ему понадобится долго смотреть, чтобы хотя бы начать, — колоссальных масштабов того, что делал Криспин на этом куполе. Изображение не уступало по грандиозности величине купола.

Рядом с ним лекарь прислонился к мраморной колонне, все еще пытаясь отдышаться. Мрамор в приглушенном свете был зеленовато-голубым, цвета моря облачным утром. Бассанид молчал, медленно оглядывался вокруг. Глаза над бородой с проседью были широко открыты. О святилище Валерия ходили слухи и разговоры по всему миру, и сейчас они стояли внутри него. Повсюду трудились рабочие, многие в углах настолько далеких, что их не было видно, а только слышно. Но даже шум строительства менялся из-за огромного пространства, порождающего гулкое эхо. Он попытался представить себе, как здесь зазвучат песнопения, и у него комок встал в горле.

Пыль плясала в косых лучах солнечного света, которые падали вниз из окон, расположенных высоко на стенах и вокруг всего купола. Глядя вверх, мимо висящих масляных ламп из бронзы и серебра, Пардос увидел высокие помосты возле покрытых мрамором стен, на которых выкладывали мозаичные узоры из цветочных гирлянд и орнаментов. Только один помост возносился к самому куполу, к северной стороне большой дуги, напротив входа. И в мягком, нежном утреннем свете в Святилище божественной мудрости Джада Пардос увидел на этом высоком помосте маленькую фигурку человека, вслед за которым проделал весь этот путь на восток, непрошеный и нежеланный, так как Криспин наотрез отказался взять с собой кого-либо из учеников, когда отправлялся в путешествие.

Пардос еще раз вздохнул, чтобы успокоиться, и сделал знак солнечного диска. Это святилище официально еще не освящено — здесь отсутствовали алтарь и подвешенный за ним золотой диск, — но для него это уже была святая земля, и его путешествие, или эта его часть, закончилось. Он в душе возблагодарил Джада, вспоминая кровь на алтаре в Варене, диких собак той жутко холодной ночью в Саврадии, когда он решил, что умрет. Он жив, и он здесь.

Пардос слышал голоса стражников снаружи — теперь их было больше. Голос молодого человека сорвался на гневный крик и резко оборвался после ответа солдата. Он взглянул на лекаря и позволил себе криво усмехнуться. Потом вспомнил, что слуга бассанида мертв. Они спаслись, но радоваться еще не время, во всяком случае лекарю.

Неподалеку от них стояли два мозаичника, и Пардос решил, что если он заставит ноги повиноваться ему, то подойдет и поговорит с ними. Но не успел сделать этого, так как услышал их встревоженные голоса:

— Где Варгос? Он бы смог это сделать.

— Ушел переодеваться. Ты же знаешь. Его тоже пригласили.

— Святой Джад! Может быть… э… один из подмастерьев каменщика сможет это сделать? Или каменотеса? Возможно, они его не знают?

— Никаких шансов. Они все слышали эти истории. Нам придется самим, Сосио, и прямо сейчас. Уже поздно! Бросим жребий.

— Нет! Я туда не полезу. Криспин убивает людей.

— Он говорит, что убивает. Не думаю, чтобы он кого-нибудь убил.

— Ты так думаешь? Хорошо. Тогда ты и полезай.

— Я сказал: бросим жребий, Сосио.

— А я сказал, что не полезу. И не хочу, чтобы ты туда поднимался. Кроме тебя, у меня нет братьев.

— Он же опоздает. Он убьет нас за то, что мы позволили ему опоздать.

Пардос обнаружил, что способен двигаться и что, несмотря на утренние события, старается сдержать улыбку. Слишком много воспоминаний пробудилось в нем, неожиданных и ярких.

Он прошел вперед по мрамору в неярком свете. Шаги его ног в сапогах отдавались тихим эхом. Братья — они оказались близнецами, совершенно одинаковыми — обернулись и посмотрели на него. Вдалеке кто-то уронил молоток или резец, и инструмент зазвенел мягко, почти музыкально.

— Насколько я понимаю, — серьезно произнес Пардос, — проблема в том, чтобы прервать работу Криспина на этом помосте?

— Кая Криспина, да, — быстро ответил тот, которого звали Сосио. — Ты его знаешь?

— Он должен быть на свадьбе, — сказал второй брат.

— Прямо сейчас! Он участвует в церемонии. — Но он никому не разрешает отрывать его от работы!

— Никогда! Он за это кого-то однажды уже убил! — Еще в Варене. Говорят, мастерком! В святой церкви! — На лице Силано отразился ужас. Пардос с сочувствием кивнул.

— Знаю, знаю. Он это сделал. В церкви! Собственно говоря, этим человеком был я. Это было ужасно — умереть вот так! Мастерком! — Он помолчал и подмигнул, когда у них обоих одинаково отвисла челюсть. — Все в порядке, я его позову вместо вас.

Он прошел вперед, пока улыбка, которую он просто не мог больше сдерживать, не выдала его с головой. Он прошел прямо под потрясающе огромным пространством купола. Посмотрел вверх и увидел изображенного Криспином Джада на востоке, над проявляющимися деталями Сарантия, словно возникающего на горизонте. И поскольку Пардос провел всю зиму в некой церкви в Саврадии, он сразу же заметил, что учитель делает со своим собственным изображением бога. Криспин тоже там побывал. Неспящие ему об этом сказали.

Он подошел к помосту. Два молодых подмастерья стояли там, придерживая его, как всегда. Обычно те, кто выполнял эту задачу, скучали и бездельничали. Эта пара выглядела перепуганной. Пардос никак не мог удержаться от улыбки.

— Придержите помост для меня, пожалуйста, — попросил он.

— Туда нельзя! — в ужасе ахнул один из парней. — Он там, наверху!

— Я так и понял, — ответил Пардос. Он легко вспомнил, что чувствовал себя точно так же, как этот побледневший подмастерье, и, наверное, выглядел точно так же. — Но ему надо кое-что передать.

И он схватился за перекладины лестницы и стал подниматься. Он знал, что высоко над ним Криспин скоро почувствует, если сразу же не почувствовал, толчки и покачивание. Пардос смотрел на свои руки, как их всех учили, и поднимался.

Он добрался до половины пути, когда услышал хорошо знакомый голос. Он прошел полмира, чтобы снова услышать этот холодный, разъяренный голос:

— Еще на одну ступеньку поднимешься, и я тебя прикончу, несчастный, а кости растолку в порошок и замешаю в известку.

«Это сильно сказано, — подумал Пардос. — Что-то новенькое».

Он взглянул вверх.

— А ты заткнись! — крикнул он. — Или я отрежу тебе задницу куском стекла и скормлю ее тебе по частям!

Последовало молчание.

— Это же мои слова, лопни твои глаза! Кто там? — раздалось в ответ.

Пардос продолжал подниматься, не отвечая. Он почувствовал, как платформа над ним заколебалась, когда Криспин подошел к краю и посмотрел вниз.

— Кто ты? — Снова молчание, потом: — Пардос? ПАРДОС?

Пардос молчал, продолжая подниматься. Сердце его пело. Он добрался до верха и шагнул через низкие перила на площадку под мозаичными звездами на темно-синем мозаичном небе.

И попал в крепкие объятия, из-за чего они оба чуть не упали.

— Чтоб тебя, Пардос! Почему ты так задержался? Ты мне был здесь нужен! Мне написали, что ты ушел еще осенью! Полгода назад! Ты знаешь, как сильно ты опоздал?

Оставив пока в стороне тот факт, что Криспин, уезжая, наотрез отказался от сопровождения, Пардос высвободился из его объятий.

— А ты знаешь, как сильно ты сам опоздал? — спросил он.

— Что? Я?

— Свадьба, — весело произнес Пардос, наблюдая за ним.

Потом ему доставляло еще большее удовольствие вспоминать ужас, отразившийся на неожиданно гладко выбритом лице Криспина.

— Ах! Ах! Святой Джад! Они меня убьют! Я покойник! Если Карулл не убьет, то проклятая Ширин это сделает! Почему ни один из этих идиотов там, внизу, не сказал мне?

Не дожидаясь совершенно очевидного ответа, Криспин бросился мимо Пардоса, рискуя жизнью, перевалил через ограждение и начал поспешно спускаться по лестнице, скорее скользя, чем ступая по ступенькам. Перед тем как последовать за ним, Пардос взглянул на то место, над которым работал Криспин. Он увидел зубра в осеннем лесу, громадного, выложенного черной смальтой и окаймленного белым цветом. Он будет сильно выделяться на фоне кричаще ярких листьев вокруг него, станет доминирующим образом. Это сделано специально. Криспин однажды водил учеников посмотреть на мозаику на полу одной усадьбы к югу от Варены, в которой вот так использовали черный и белый цвет на разноцветном фоне. Пардос в задумчивости стал спускаться вниз.

Криспин ждал его внизу, гримасничал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

— Быстрее, ты, идиот! Мы так опаздываем, что меня убьют! Непременно убьют! Давай! Почему ты так долго сюда добирался?

Пардос осторожно спустился с последней ступеньки.

— Я останавливался в Саврадии, — ответил он. — Там у дороги есть церковь. Они сказали, что ты туда тоже заходил, до меня.

Выражение лица Криспина быстро изменилось. Он пристально посмотрел на Пардоса.

— Заходил, — помолчав, сказал он. — Я там был. Я им объяснил, что им придется… А ты… Пардос, ты ее реставрировал?

Пардос медленно кивнул:

— Насколько в моих силах было сделать это одному. Выражение лица Криспина снова изменилось, потеплело, словно луч солнца согрел сырое утро.

— Я рад, — произнес его учитель. — Очень рад. Мы потом об этом поговорим. А пока пойдем, нам надо бежать.

— Я уже бежал. Через весь Сарантий, как мне показалось. За дверью стоит кучка молодых людей, достаточно богатых, чтобы не думать о законах. Они пытались убить меня и этого бассанидского лекаря. — Он показал рукой на лекаря, который приближался к ним вместе с братьями-подмастерьями. Лица близнецов выражали одинаковое смятение. — Они убили его слугу. Мы не можем так просто выйти отсюда.

— А тело моего слуги кое-кто из ваших благочестивых клириков выбросит на улицу, если за ним не придут до полудня. — Доктор говорил на сарантийском лучше, чем Пардос. Он все еще был сердит.

— Где он? — спросил Криспин. — Сосио и Силано могут сходить за ним.

— Я понятия не имею, как называется…

— Часовня Святой Игнасии, — быстро вставил Пардос. — Возле порта.

— Что? — переспросил близнец по имени Сосио.

— Что вы там делали? — одновременно спросил его брат. — Это страшное место! Воры и шлюхи!

— Откуда тебе это так хорошо известно? — хитро спросил Криспин, потом вспомнил, что надо спешить.

— Возьмите с собой двух императорских стражников. Люди Карулла все уже ушли на эту проклятую свадьбу. Объясните им, что это для меня и почему. А вы двое, — повернулся он к Пардосу и доктору, — пошли со мной! Сегодня утром вы побудете со мной, у меня есть охрана. — Знакомая Пардосу картина: Криспин, отдающий распоряжения. Его настроение всегда менялось вот так резко. — Мы выйдем через боковой ход, и нам надо пошевеливаться! Вам надо будет надеть что-нибудь белое, это же свадьба! Идиоты! — Он рванулся с места, и они побежали за ним. У них не было выбора.

Вот так мозаичник Пардос из Варены и лекарь Рустем из Керакека, наряженные в белые верхние туники из гардероба Криспина, попали на официальную церемонию, а потом на свадебный пир в день своего прибытия в священный и царственный город Джада Сарантий.

Они все трое опоздали, но не слишком сильно.

Музыканты стояли снаружи. Солдат, с беспокойством ждущий у дверей, увидел их приближение и поспешил внутрь, чтобы объявить о нем. Криспин, быстро пробормотав извинения во все стороны, сумел поспешно занять свое место перед алтарем как раз вовремя, поднял тонкий золотой венец над головой жениха и держал его во время церемонии. Его собственные волосы были сильно растрепаны, но такими они были почти всегда. Пардос заметил, как очень красивая женщина, которая держала венец над невестой, стукнула его учителя кулаком под ребра как раз перед началом церемонии. По церкви прокатился смех. Главный клирик был шокирован; жених улыбнулся и одобрительно кивнул головой.

Лицо невесты Пардос увидел только после церемонии. В церкви оно было скрыто под фатой, пока священник произносил слова обряда, а новобрачные повторяли их в унисон. Пардос понятия не имел, кто они такие. У Криспина не было времени объяснять. Пардос даже не знал имени бассанида, стоящего рядом с ним: события разворачивались с такой невероятной быстротой в то утро, и был убит человек.

Церковь выглядела роскошно: много золота и серебра, колонны из мрамора с прожилками, великолепный алтарь из угольно-черного камня. Над головой, на маленьком куполе Пардос увидел — с удивлением — золотистую фигуру Геладикоса, несущего горящий факел. Он падал в колеснице своего отца. Теперь верить в сына бога запретили, его изображения оба патриарха считали ересью. Кажется, прихожане этой патрицианской церкви имели достаточно влияния и пока не позволили уничтожить мозаику. Пардос, который принял веру в светоносного сына бога вместе с верой в самого бога, как все анты на западе, ощутил прилив тепла и радости. Хороший знак, подумал он. Как неожиданно и утешительно, что его здесь ждал Возничий. Затем, где-то в середине церемонии, бассанид дотронулся до руки Пардоса и вытянул руку. Пардос посмотрел туда. И заморгал. Человек, который убил слугу доктора, только что вошел в церковь. Он был спокоен и собран, одет в изящно задрапированный белый шелк с поясом из золотых звеньев и в темно-зеленый плащ. Его волосы были аккуратно заправлены под мягкую зеленую отделанную мехом шапочку. Безвкусные украшения исчезли. Он скромно прошел вперед и занял свое место между пожилым красивым мужчиной и женщиной гораздо моложе его. Сейчас он не выглядел пьяным. Он выглядел юным принцем, моделью образа Геладикоса, летящего во всем великолепии над их головами.

* * *

В Императорском квартале и среди высших чиновников были активные сторонники той или другой факции или обеих сразу. Плавт Бонос, распорядитель Сената, не принадлежал к их числу. Он придерживался той точки зрения, что благожелательная отстраненность как от Зеленых, так и от Синих лучше всего соответствует его положению. Кроме того, он не был по натуре склонен осаждать девушек-танцовщиц, и поэтому обаяние знаменитой Ширин из факции Зеленых затрагивало его только с эстетической точки зрения, не вызывая соблазнов и вожделения.

Поэтому он бы никогда не пошел на эту свадьбу, если бы не два фактора. Одним был его сын: Клеандр отчаянно настаивал, чтобы он туда пошел и взял его с собой, а так как его сын обычно не проявлял ни малейшего интереса к цивилизованным сборищам, Боносу не хотелось упускать возможности представить сына обществу в пристойном виде.

Вторым фактором, скорее из области чревоугодия, стало то, о чем ему сообщила танцовщица, когда приглашала на свадьбу: еду для пиршества в ее доме будет готовить Струмос Аморийский.

У Боноса были свои слабости. Очаровательные мальчики и запоминающиеся блюда, возможно, возглавляли их список.

Двух незамужних дочерей они, разумеется, оставили дома. Бонос и его вторая жена явились — скрупулезно пунктуально — на церемонию в ту церковь по соседству, которую сами посещали. Клеандр явился с опозданием, но чистым и одетым соответствующим образом. Глядя с некоторым изумлением на стоящего рядом сына, Бонос почти вспомнил того послушного умного мальчика, которым он был всего два года назад. Правая рука Клеандра казалась припухшей, но отец предпочел не задавать ему вопросов. Он не хотел ничего знать. Они присоединились к процессии из людей в белых одеждах и музыкантов (очень хороших музыкантов, из театра) и быстро прошли по холодным улицам к дому танцовщицы.

Он почувствовал себя несколько неловко, когда музыкальный парад по улицам закончился у портика с хорошо выполненной копией классического тракезийского женского бюста. Он знал, что должна чувствовать его жена, входя в этот дом. Она, конечно, ничего не сказала, но он знал. Они входили в жилище танцовщицы-простолюдинки, и тем самым его официальное положение придавало символическое достоинство этой женщине и ее дому.

Одному Джаду известно, что происходит здесь по ночам после театральных представлений. Тенаис была безупречна, как всегда, и не выказывала ни намека на неодобрение. Его вторая жена была значительно моложе его, безукоризненно воспитана и славилась своей сдержанностью. Он выбрал ее за оба эти качества после того, как три года назад, летом, умерла от чумы Элина, оставив его с тремя детьми и без всякой помощи по ведению хозяйства.

Тенаис улыбнулась Ширин, стройной и оживленной, которая встречала их у дверей, и тихо произнесла несколько вежливых фраз. Клеандр, стоящий между отцом и мачехой, густо покраснел, когда Бонос его представил, и не поднимал глаз от пола. Танцовщица в знак приветствия легонько коснулась его руки.

«Одна загадка разгадана, — подумал сенатор, с насмешливым удивлением глядя на мальчика. — По крайней мере у него хороший вкус». Настроение сенатора стало ещё лучше, когда слуга подал ему вино, которое оказалось великолепным кандарианским, а другая женщина ловко поднесла ему тарелку с маленькими ломтиками рыбных деликатесов.

Восприятие Боносом этого мира и этого дня стало совсем солнечным, когда он попробовал первый образец искусства Струмоса. Он испустил явственный вздох удовлетворения и благосклонно огляделся кругом. Хозяйка дома из Зеленых, повар Синих на кухне, много гостей из Императорского квартала (когда он заметил их присутствие и кивком поздоровался с одним из таких гостей, то почувствовал себя менее заметным), различная театральная публика, в том числе один его кудрявый бывший любовник, от которого он тут же решил держаться подальше.

Он увидел пухлого главу шелковой гильдии (этот человек посещал вечеринки во всех домах Города), секретаря Верховного стратига Пертения Евбульского, на удивление хорошо одетого, и коренастого крючконосого факционария Зеленых, имени которого никак не мог запомнить. В другом конце комнаты стоял пользующийся большой благосклонностью императора родианский мозаичник вместе с приземистым молодым человеком с жесткой бородой и другим, постарше, тоже бородатым, явно бассанидом. А затем сенатор заметил еще одного неожиданного, заслуживающего внимания гостя.

— Здесь Скортий, — шепнул он жене, пробуя крохотного маринованного морского ежа, приправленного «сильфием» и еще чем-то незнакомым, что придавало поразительный привкус имбиря и востока. — Он вместе с гонщиком Зеленых из Сарники, Кресензом.

— Да, эксцентричное сборище, — ответила Тенаис, даже не глядя в ту сторону, где стояли двое возничих в окружении кучки почитателей. Бонос слегка улыбнулся. Ему нравилась жена. Он даже спал с ней время от времени.

— Попробуй вина, — предложил он.

— Я попробовала. Кандарийское. Ты будешь счастлив.

— Я уже счастлив, — радостно ответил Бонос.

И он был счастлив, пока тот бассанид, которого он видел рядом с мозаичником, не подошел к нему и не обвинил Клеандра в убийстве своим восточным голосом. Он выражался достаточно ясно, но, к счастью, говорил тихо, и это исключало всякую возможность избежать неприятностей.

Глава 4

Рустем знал Нишика совсем недолго — столько, сколько занял их путь сюда, — и нельзя сказать, чтобы ему нравился этот человек. Коренастый солдат был плохим слугой и не проявлял уважения к своему спутнику. Он даже не старался скрыть, что относится к Рустему как всего лишь к навязанному ему штатскому; такое отношение свойственно солдатам. Рустем в первые дни пробовал несколько раз упомянуть о своих прошлых путешествиях, но не получил ответа и перестал говорить о них, решив, что попытки произвести впечатление на простого солдата ниже его достоинства.

Признавая все это, оставалось отметить, что случайное убийство спутника, любил он его или нет, нельзя оставлять безнаказанным, и Рустем не собирался этого делать. Он все еще был в ярости из-за смертельно опасного утреннего столкновения и своего унизительного бегства по городу джадитов.

Все это он рассказал могучему рыжеволосому художнику на свадебной церемонии, на которую его привели. Он держал в руке чашу отличного вина, но не ощущал радости от своего прибытия — наконец-то! — в сарантийскую столицу после тяжелого путешествия по зимним дорогам. Присутствие убийцы на той же свадьбе убивало подобные чувства и разжигало еще больше его гнев. Молодой человек, теперь одетый не хуже любого отпрыска знатного сарантийского вельможи, совсем не походил на того грубого пьяного хулигана, который напал на них вместе с дружками в переулке. По-видимому, он даже не узнал Рустема.

Рустем указал на парня по просьбе мозаичника, который оказался человеком умным и серьезным, хотя при первом знакомстве произвел на Рустема впечатление неуравновешенного невротика. Художник тихо выругался и быстро подвел их к маленькой группке людей вокруг новобрачного.

— Клеандр опять вляпался в дерьмо, — мрачно произнес мозаичник по имени Криспин. Кажется, он имел привычку употреблять вульгарные выражения.

— Попытался схватить Ширин в коридоре? — Лицо новобрачного оставалось чрезвычайно веселым.

— Хотел бы я, чтобы дело было в этом. Нет, сегодня утром он убил на улице слугу этого человека при свидетелях. В их числе и мой друг Пардос, который только что прибыл в Город. Потом они с бандой Зеленых гнались за ними обоими до самого Святилища с обнаженными мечами.

— Вот дерьмо, — с чувством произнес солдат. Выражение его лица изменилось. — Эти глупые мальчишки…

— Они не мальчишки, — холодно возразил Рустем. — Им не по десять лет. Этот парень был пьян уже на рассвете и убил человека мечом.

Мощный солдат впервые внимательно посмотрел на Рустема.

— Это я понял. Он еще очень молод. Потерял мать в неподходящее время и променял умных друзей на компанию необузданных юнцов из болельщиков факции. Еще он безнадежно влюблен в нашу хозяйку дома и пил сегодня все утро, потому что до смерти боялся идти к ней на праздник.

— А! — ответил Рустем с жестом, хорошо знакомым его ученикам. — Теперь понятно, почему Нишик должен был умереть! Конечно, простите, что упомянул об этой истории.

— Не лезь в бутылку, бассанид, — сказал солдат, и глаза его на мгновение стали жесткими. — Мы попытаемся что-нибудь сделать. Я объясняю, а не оправдываю убийство. Мне также следовало упомянуть о том, что этот парень — сын Плавта Боноса. Необходимо действовать осторожно.

— Кто такой?

— Распорядитель Сената, — ответил мозаичник. — Вон он, рядом с женой. Оставь это нам, лекарь. Клеандра не мешает хорошенько припугнуть, и могу тебе обещать, что мы этим займемся.

— Припугнуть? — переспросил Рустем. Его снова охватил гнев.

Рыжеволосый мужчина ответил ему прямым взглядом.

— Скажи мне, лекарь, придворного Царя Царей могли бы наказать более строго за убийство слуги в уличной драке? Слуги сарантийца?

— Понятия не имею, — ответил Рустем. Но это было неправдой.

Резко повернувшись, он прошел мимо светловолосой новобрачной в белых одеждах с красным поясом и подошел к убийце и пожилому человеку, на которого указал художник. Он понимал, что его быстрое движение среди веселящихся людей привлечет внимание. Служанка, возможно, почуяв что-то неладное, возникла прямо перед ним с подносом, уставленным маленькими тарелочками, и улыбнулась. Рустем вынужден был остановиться: она преградила ему путь. Он глубоко вздохнул и, не видя другого выхода, взял из ее рук одну из предложенных тарелочек. Женщина — молодая, пышнотелая и темноволосая — продолжала стоять у него на дороге. Она перехватила круглый поднос одной рукой и взяла у него чашу с вином, освободив ему обе руки. Ее пальцы прикоснулись к его руке.

— Попробуй это, — шепнула она, продолжая улыбаться. Она носила тунику с соблазнительно глубоким вырезом. Эта мода еще не дошла до Керакека.

Рустем последовал ее совету. Это оказался какой-то рулет из рыбы в тесте, с соусом на тарелочке. Он откусил кусочек и ощутил во рту легкий взрыв тонких вкусовых ощущений. Рустем не сумел сдержать изумленного стона от удовольствия. Он посмотрел на тарелку в руке, а потом на стоящую перед ним девушку. Окунул палец в соус и еще раз с любопытством попробовал его.

У танцовщицы, хозяйки этого приема, несомненно, имелся повар. И красивые служанки. Темноволосая девушка смотрела на него, на ее щеках играли ямочки от удовольствия. Она протянула ему кусочек ткани, чтобы он вытер рот, и взяла у него тарелочку по-прежнему с улыбкой. Потом вернула ему вино.

Рустем обнаружил, что приступ охватившего его гнева прошел. Но когда служанка что-то прошептала и повернулась к другому гостю, он снова взглянул на сенатора и его сына, и его осенила одна мысль. Он постоял неподвижно еще секунду, поглаживая бороду, а затем двинулся вперед, уже медленнее.

Он остановился перед слегка обрюзгшим распорядителем Сената Сарантия. С одной стороны от него он видел очень красивую, сурового вида женщину, а с другой стороны — что важнее — его сына. Он поклонился мужчине и женщине и официально представился.

Выпрямившись, Рустем увидел, что парень наконец его узнал и побелел. Сын сенатора бросил быстрый взгляд в тот конец комнаты, где хозяйка дома, танцовщица, встречала у входа опоздавших гостей. «Тебе не удастся сбежать», — холодно подумал Рустем и предъявил обвинение отцу намеренно тихим, спокойным голосом.

Мозаичник, конечно, был прав: необходимо действовать без шума и с достоинством, когда дело касается людей с высоким положением. Рустем не испытывал желания связываться со здешним правосудием; он намеревался сам разобраться с этим сенатором. Ему только что пришла в голову мысль: хотя лекарь может многое узнать о сарантийской медицине и, вероятно, подслушать некоторые разговоры о делах государства, но человек, перед которым в долгу распорядитель Сената, может оказаться в совсем другом положении — более выгодном для Царя Царей в Кабадхе, который желал именно сейчас кое-что узнать насчет Сарантия.

Рустем не понимал, почему бедный Нишик должен был умереть напрасно.

Сенатор, к удовольствию Рустема, бросил на сына ядовитый взгляд и тихо переспросил:

— Убил? Святой Джад! Я возмущен, разумеется. Ты Должен позволить мне…

— Он тоже собирался обнажить свой меч! — воскликнул парень тихо и гневно. — Он…

— Замолчи! — приказал Плавт Бонос несколько громче, чем намеревался. Два человека, стоящие поблизости, посмотрели в его сторону. Его жена, воплощение сдержанности и собранности, казалось, равнодушно оглядывала комнату, не обращая внимания на своих родных. Тем не менее она слушала, Рустем это видел.

— Как я начал говорить, — продолжал Плавт Бонос уже тише, снова поворачиваясь к Рустему и покраснев еще больше, — ты должен позволить мне предложить тебе выпить чашу вина в нашем доме после этой очаровательной свадьбы. Конечно, я благодарен тебе за то, что ты обратился прямо ко мне.

— Конечно, — серьезно ответил Рустем.

— Где мы можем найти твоего несчастного слугу? — спросил сенатор. Практичный человек.

— О теле уже позаботились, — тихо ответил Рустем.

— Вот как! Значит, об этом уже знают и другие?

— Молодые люди гнались за нами по улицам, размахивая мечами, во главе с твоим сыном, — сказал Рустем, позволив себе произнести это с легким нажимом. — Да, я представляю себе, что многие заметили нас по дороге. Нам оказал помощь мозаичник императора в новом Святилище.

— Вот как! — снова произнес Плавт Бонос, оглядывая комнату. — Родианин. Он всюду успевает. Ну, если этим делом уже занимаются…

— Мой мул и все мои вещи, — сказал Рустем, — были брошены, когда нам пришлось бежать. Видите ли, я только сегодня утром прибыл в Сарантий.

Тут женщина повернулась и задумчиво посмотрела на него. Рустем на мгновение встретился с ней взглядом и отвернулся. Здесь присутствие женщин ощущалось сильнее, чем в других местах, где ему доводилось бывать. Интересно, не связано ли это с императрицей, с той властью, которую ей приписывают. Когда-то она была простой танцовщицей. Необыкновенная история, правда.

Сенатор повернулся к сыну:

— Клеандр, ты извинишься перед нашей хозяйкой и уйдешь сейчас же, пока не подали ужин. Найдешь животное этого человека и его веши и доставишь к нам домой. Потом будешь ждать моего возвращения.

— Уйти? Так рано? — воскликнул парень, и голос его сорвался. — Но я даже не…

— Клеандр, тебя за это вполне могут заклеймить или сослать. Найди этого проклятого мула, — приказал отец.

Его жена положила ладонь на его руку.

— Шшш! — прошептала она. — Смотри.

В большой комнате, полной оживленных, ищущих развлечений сарантийцев, воцарилась тишина. Плавт Бонос посмотрел через плечо Рустема и удивленно заморгал.

— А они-то как оказались здесь? — спросил он, ни к кому в особенности не обращаясь.

Рустем оглянулся. Тишину нарушил тихий шелест, так как собравшиеся — пятьдесят человек или больше, — кланялись или низко приседали, приветствуя мужчину и женщину, которые сейчас стояли в дверном проеме. За их спинами виднелась хозяйка дома.

Мужчина был очень высок, гладко выбрит и неотразимо красив. Вопреки обыкновению, он был без головного убора, и густые золотистые волосы очень его красили. На нем была темно-синяя туника до колен, с отделанными золотом разрезами по бокам, золотистые лосины, черные сапоги, похожие на солдатские, и темно-зеленый плащ с каймой, заколотый на плече пряжкой с крупной голубой жемчужиной, величиной с ноготь большого пальца. В одной руке он держал белый цветок, принесенный на свадьбу.

Стоящая рядом с ним женщина носила свои светлые волосы распущенными, они ниспадали из-под белой сетчатой шапочки красиво завитыми локонами. Ее платье до полу было красным, по подолу украшенным драгоценными камнями. В ее ушах сверкало золото, золотым было ожерелье с жемчужинами, и плащ был золотистого цвета. Ростом она почти не уступала мужчине. Худой мужчина с желтоватым лицом материализовался рядом с вновь прибывшим и быстро что-то шептал ему на ухо, пока присутствующие разгибались после поклона.

— Леонт, — тихо сказал сенатор Рустему. — Стратиг.

Это была любезность. Рустем не мог знать этого человека, хотя уже много лет слышал о нем — и боялся его, как все в Бассании. «Прославленных людей окружает особенное сияние, — подумал Рустем, — почти ощутимое на ощупь». Это был Золотой Леонт (и теперь стало ясным, почему его так называют), который наголову разбил последнюю многочисленную армию северян к востоку от Азина, едва не взял в плен генерала бассанидов и навязал им унизительный мир. Генералу посоветовали покончить с собой, когда он вернулся в Кабадх, что он и сделал.

Именно Леонт завоевал для Валерия земли (а также новых граждан, производителей и налогоплательщиков) на огромном пространстве, протянувшемся к юго-западу от пустынь маджритов. Он жестоко подавил вторжения со стороны Москава и Карша и был удостоен — об этом слышали даже в Керакеке — самого пышного триумфа из всех, которыми прежде императоры чествовали вернувшихся с войны стратегов со времен основания Саранием этого города.

И ему отдали в качестве награды эту высокую, элегантную, холодную как лед женщину, которая стояла сейчас рядом с ним. В Бассании знали о Далейнах — даже в Керакеке, который все-таки находился на одном из южных торговых путей. Богатству этой семьи положила начало монополия на торговлю пряностями, а восточные пряности обычно возили через Бассанию, на юг или на север. Десять или пятнадцать лет назад Флавия Далейна убили каким-то ужасным способом во время смены императоров. Каким-то огнем, вспомнил Рустем. Его старший сын погиб или был изувечен во время того же нападения, а дочь… стоит здесь, в этой комнате, как сверкающий золотом военный приз.

Стратиг коротко взмахнул рукой, и темноволосая служанка поспешила к нему с вином с горящими от волнения щеками. Его жена также приняла чашу, но осталась позади своего мужа, когда он шагнул вперед. Теперь он стоял один, как актер на сцене. Рустем увидел, как Стилиана Далейна медленно обвела взглядом комнату. Рустем был уверен, что она заметила всех присутствующих и их размещение в комнате, которое ему ни о чем не говорило. Выражение ее лица осталось таким же непроницаемым, как и у жены сенатора, но эти две женщины производили совершенно разное впечатление. Жена Плавта Боноса была сдержанной и отчужденной, а аристократическая супруга самого могущественного воина Империи — холодной и сверкающей и даже внушала некоторый страх. Ее происхождение таило в себе пугающее богатство, огромную власть и насильственную смерть. Рустем успел отвести от нее взгляд в тот момент, когда стратиг начал говорить.

— Лизург Матаниос когда-то сказал, что увидеть удачно женатого друга приятнее, чем выпить самого редкого вина, — произнес Леонт, поднимая свою чашу. — Сегодня мы рады насладиться и тем, и другим, — прибавил он и сделал глоток вина. Раздался смех — сдержанный смех придворных и более развязный — людей из театра и из армии.

— Он всегда приводит эту цитату, — сухо прошептал Бонос Рустему. — Но хотелось бы мне знать, почему он здесь?

Словно отвечая на этот вопрос, стратиг продолжал:

— Мне показалось уместным зайти и поднять чашу в честь женитьбы единственного в армии человека, который умеет говорить так много и так хорошо, и так много и… так много, что добился выплаты задолженности солдатам из сундуков Империи. Не советую никому оказаться в таком положении, когда трибун Четвертого саврадийского легиона станет его в чем-либо убеждать… разве что у него будет очень много свободного времени.

Снова все рассмеялись. Этот человек говорил гладко, как придворный, но откровенно и очень просто, с грубым и свободным юмором солдата. Рустем наблюдал за военными, присутствующими в этой комнате, когда они смотрели на своего стратига. На их лицах было написано обожание. Его жена, неподвижная словно статуя, казалось, немного скучала.

— Но боюсь, — продолжал Леонт, — что сегодня у нас времени мало, поэтому мы с госпожой Стилианой не сможем вместе с вами попробовать лакомства, приготовленные Струмосом, лучшим поваром Синих в доме одного из членов факции Зеленых. Но я поздравляю факции со столь редким единением и надеюсь, что это сулит нам мирный сезон гонок. — Он сделал паузу, приподняв одну бровь, чтобы подчеркнуть свое замечание. В конце концов, он был представителем власти. — Мы пришли, чтобы приветствовать молодоженов по милости святого Джада и сообщить новость, которая, возможно, сделает сегодняшний праздник еще более радостным.

Он снова сделал паузу после еще одного глотка вина.

— Я только что назвал жениха трибуном Четвертого саврадийского. Собственно говоря, это уже устаревшие сведения. Кажется, некий Верховный стратиг, в стремлении отправить одного обладателя сладкозвучного голоса подальше от своих усталых ушей, сегодня утром опрометчиво подписал бумаги на повышение по службе трибуна Карулла Тракезийского. Он получает новое звание и назначается… килиархом Второго кализийского легиона. Ему предписано вступить в должность через тридцать дней, что позволит новому килиарху провести здесь достаточно времени со своей молодой женой, а также проиграть часть новой прибавки к жалованью на Ипподроме.

Раздались радостные крики и смех, почти заглушившие последние слова. Новобрачный, сильно покраснев, быстро вышел вперед и опустился на колени перед стратигом.

— Мой господин! — сказал он, глядя снизу вверх. — Я… я не нахожу слов!

Что вызвало новый взрыв смеха у тех, кто знал этого человека.

— Тем не менее, — прибавил Карулл, поднимая руку, — я должен задать один вопрос.

— Без слов? — спросила Стилиана Далейна из-за спины мужа. Это было ее первое замечание, произнесенное тихим голосом, но его услышали все. Некоторым людям нет нужды повышать голос, чтобы быть услышанными.

— Такими способностями я не обладаю, госпожа. Мне приходится пользоваться своим языком, хотя и не так искусно, как это делают мои начальники. Я только хотел спросить, нельзя ли отказаться от этого повышения? Воцарилось молчание. Леонт заморгал.

— Вот так сюрприз, — сказал он. — Я думал, что… — Он не закончил предложения.

— Мой дорогой господин, мой командир, если ты хочешь наградить недостойного солдата, то позволь ему в своем прежнем звании сражаться рядом с тобой в следующей кампании. Я не считаю, что скажу нечто неуместное, если выскажу предположение, что Кализий после подписания вечного мира на востоке не станет местом проведения такой кампании. Нет ли где-нибудь на… на западе места, где я мог бы служить вместе с тобой, мой стратиг?

При упоминании о Бассании Рустем услышал, как стоящий рядом с ним сенатор смущенно шевельнулся и тихо прочистил горло. Но пока ничего примечательного не было сказано. Пока.

Теперь стратиг слегка улыбался, самообладание вернулось к нему. Он протянул руку и почти отцовским жестом взъерошил волосы стоящего перед ним на коленях солдата. Говорят, подчиненные его любят как бога.

— Пока не объявлено ни о какой кампании, килиарх. И не в моих правилах посылать только что женившихся офицеров на фронт, когда есть другие возможности, а они есть всегда.

— Значит, я могу остаться с тобой, поскольку нет фронта военных действий, — сказал Карулл и невинно улыбнулся. Рустем фыркнул — этот человек обнаглел.

— Заткнись, идиот! — Все в комнате услышали рыжеволосого мозаичника. Это подтвердил взрыв хохота. Разумеется, это было сделано намеренно. Рустем уже начал понимать, как много из сказанного и сделанного было тщательно спланировано или явилось результатом умной импровизации, как в театре. Сарантий, решил он, это сцена для представлений. Неудивительно, что актриса может обладать здесь такой огромной властью и собрать в своем доме стольких известных людей. Или стать императрицей, если уж на то пошло. В Бассании такое немыслимо, конечно. Совершенно немыслимо.

Стратиг уже опять улыбался. Рустем подумал, что этот человек чувствует себя совершенно свободно, уверенный в своем боге и в себе самом. Добродетельный человек. Леонт взглянул на мозаичника и поднял чашу, приветствуя его.

— Хороший совет, солдат, — сказал он Каруллу, все еще стоящему перед ним на коленях. — Ты почувствуешь разницу между жалованьем легата и килиарха. Теперь у тебя есть жена и очень скоро должны появиться здоровые дети, которых надо растить во славу Джада и ради служения ему.

Он немного поколебался.

— Если в этом году состоится кампания, — а позволь мне заверить тебя, что император пока ни словом об этом не обмолвился, — то она может начаться ради этой несчастной, несправедливо обиженной царицы антов, а это значит — в Батиаре. Туда я не возьму с собой новобрачного. Восток — вот где ты мне сейчас нужен, солдат, так что больше не будем об этом говорить.

«Это сказано напрямую, почти по-отечески, хотя стратиг не старше стоящего перед ним солдата», — подумал Рустем.

— Вставай, вставай, приведи свою молодую жену, чтобы мы могли приветствовать ее перед уходом.

— Я так и вижу, как Стилиана это делает, — тихо прошептал рядом с Рустемом сенатор.

— Тише, — вдруг произнесла его жена. — Смотри дальше.

Рустем тоже увидел.

Теперь вперед вышла чья-то грациозная фигурка, прошла мимо Стилианы Далейны, мгновение помедлив рядом с ней. Рустем надолго запомнил этих двух женщин, золотую рядом с золотой.

— Не может ли несчастная, несправедливо обиженная царица антов высказать по этому поводу свое мнение? Насчет начала войны в ее собственной стране от ее имени, — произнесла вновь прибывшая. Ее голос, говоривший по-сарантийски, но с западным акцентом, был чистым как колокольчик, в нем чувствовался гнев, и он прорезал комнату, как нож разрезает шелк.

Стратиг обернулся, явно пораженный, но поспешил это скрыть. Через мгновение он склонился в официальном поклоне. Его жена, как заметил Рустем, незаметно улыбнулась и с непревзойденной грацией опустилась на колени, и все в комнате последовали ее примеру.

Женщина помедлила, ожидая окончания этого приветствия. Ее не было на церемонии бракосочетания, наверное, она явилась только сейчас. Она также надела белую одежду, драгоценное ожерелье и столу. Ее волосы были собраны под мягкой темно-зеленой шапочкой, и когда она сбросила на руки служанки того же цвета плащ, стало видно, что сбоку по ее длинному, до полу, одеянию тянется одна вертикальная полоса, и она пурпурного цвета, царского цвета во всем мире.

Когда гости с шелестом поднялись, Рустем увидел, что мозаичник и молодой человек из Батиары, который спас Рустема в то утро, остались стоять на коленях на полу в комнате танцовщицы. Коренастый юноша поднял глаза, и Рустем с изумлением увидел на его лице слезы.

— Царица антов, — шепнул ему на ухо сенатор. — Дочь Гилдриха. — Эти слова были лишними, они лишь подтвердили его догадку. Лекарь уже сделал вывод на основе собранных сведений. Об этой женщине говорили и в Сарнике, о ее осеннем бегстве от убийц, и отплытии в Сарантий, в ссылку. Заложница императора, повод для войны, если таковой ему понадобится.

Он услышал, как сенатор снова сказал что-то своему сыну. Клеандр что-то пробормотал, сердито и злобно, за его спиной, но вышел из комнаты, повинуясь отцовскому приказу. В данный момент мальчик едва ли имел значение. Рустем во все глаза смотрел на царицу антов, одинокую, оказавшуюся так далеко от своей родины. Она была спокойной, неожиданно юной, с царственной осанкой и стояла, оглядывая блестящую толпу сарантийцев. Но лекарь в Рустеме — а по сути своей он был лекарем — увидел в ясных голубых глазах северянки, стоящей в противоположном конце комнаты, что в ней скрыто еще кое-что.

— О господи! — прошептал он невольно и тут заметил, что жена Плавта Боноса снова смотрит на него.

* * *

Кирос знал, что еда для пиршества на пятьдесят человек не требовала от Струмоса особого напряжения сил, принимая во внимание, что они часто готовили на вчетверо большее количество людей в пиршественном зале Синих. Некоторые неудобства доставляла чужая кухня, но они побывали здесь за несколько дней до этого, и Кирос, которому давали все более ответственные поручения, провел инвентаризацию и проследил за необходимыми приготовлениями.

Почему-то он не заметил отсутствия морской соли и знал, что Струмос не скоро простит ему это. И повар, мягко выражаясь, не был склонен терпимо относиться к чужим ошибкам. Кирос сам сбегал бы в их лагерь за солью, но как раз бегать он не мог, потому что ему приходилось волочить больную ногу. Все равно к тому времени он уже был занят овощами для своего супа, а у других поварят и кухонных слуг были свои обязанности. Вместо них за солью отправилась одна из служанок дома — хорошенькая темноволосая девушка, о которой говорили все остальные, когда ее не было рядом.

Кирос редко участвовал в подобной болтовне. Он держал свои желания при себе. Дело в том, что в последние несколько дней, со времени их первого посещения этого дома, он только и грезил о танцовщице, которая здесь жила. Возможно, это предательство по отношению к его собственной факции, но ни одна из танцовщиц Синих не двигалась, не пела и не выглядела так, как Ширин из факции Зеленых. Когда он слышал переливы ее смеха в соседней комнате, сердце его начинало биться быстрее, а мысли по ночам устремлялись в коридоры желания.

Но она оказывала такое действие на большинство мужчин в Городе, и Кирос это знал. Струмос заявил бы, что у него тривиальный вкус, слишком просто, никакой тонкости. Лучшая танцовщица в Сарантии? Вот уж оригинальный предмет страсти! Кирос так и слышал язвительный голос шефа и его насмешливые аплодисменты: тот имел привычку хлопать тыльной стороной одной руки о ладонь другой.

Пиршество почти закончилось. Кабан, начиненный дроздами, лесными голубями и перепелиными яйцами, поданный целиком на деревянном блюде, вызвал шумное одобрение, доносившееся даже до кухни. Ширин немного раньше прислала темноволосую девушку сообщить, что ее гости в полном восторге от осетра — короля всех рыб! — поданного на ложе из цветов, и от кролика с фигами и оливками из Сорийи. Еще раньше их хозяйка передала свое впечатление от супа. Точные слова, принесенные той же девушкой с ямочками от улыбки на щеках, гласили, что танцовщица Зеленых намеревается выйти замуж за человека, который его приготовил, еще до конца этого дня. Струмос ложкой указал на Кироса, и темноволосая девушка улыбнулась и подмигнула ему.

Кирос быстро нагнул голову над травами, которые нарезал, а вокруг раздались грубые шуточки. Больше всех старался его друг Разик. Он почувствовал, как у него загорелись кончики ушей, но упорно не поднимал глаз. Струмос, проходя мимо, дал ему легкий подзатыльник своей ложкой на длинной ручке: так шеф выражал свое одобрение и благосклонность. Струмос у себя на кухне сломал множество деревянных ложек. Если он стукнул тебя так слабо, что ложка не сломалась, можно сделать вывод, что он доволен.

Кажется, морская соль забыта или его простили.

Ужин начался шумно, гости бурно обсуждали приезд и быстрый уход Верховного стратига и его жены вместе с молодой царицей с запада. Гизелла, царица антов, прибыла, чтобы присутствовать на пиршестве. Ее появления никто не ожидал, это был своего рода подарок Ширин остальным гостям — шанс поужинать в компании царицы. Но потом царица приняла приглашение стратига вернуться вместе с ним в Императорский квартал, чтобы там обсудить кое с кем проблему Батиары — в конце концов, это ведь ее собственная страна.

Это предложение подразумевало, — что не укрылось от присутствующих, а потом об этом рассказала очень заинтересованному Струмосу на кухне умная темноволосая девушка, — что «кое-кем» мог быть сам император.

Леонт выразил огорчение и удивление, сказала девушка, по поводу того, что с царицей не посоветовались и даже не известили ее об этом, и поклялся исправить это упущение. Он был потрясающе очарователен, прибавила девушка.

Поэтому в столовой за составленными буквой «П» столами совсем не оказалось высоких особ, только воспоминание о высокой особе и ее резком, укоризненном замечании в адрес самого важного солдата Империи. Струмос, узнав об отъезде царицы, был, естественно, разочарован, но потом вдруг впал в задумчивость. Кирос просто жалел, что ему не удалось ее увидеть. Иногда на кухне многое пропускаешь, доставляя удовольствие другим.

Служанки танцовщицы и нанятые ею на этот день слуги, а также мальчики, которых они привели с собой из лагеря, кажется, закончили убирать со стола. Струмос внимательно осмотрел их, когда они собрались теперь вместе, разглаживая туники, вытирая пятна со щек и с одежды.

Один высокий хорошо сложенный парень с очень черными волосами — Кирос его не знал — встретился с шефом глазами, когда Струмос остановился перед ним, и пробормотал со странной кривой улыбкой:

— Ты знаешь, что Лисипп вернулся?

Это было сказано тихо, но Кирос стоял рядом с поваром, и хотя он быстро отвернулся и занялся подносами с десертом, но слух у него был хороший.

Он услышал, как Струмос после паузы ответил лишь:

— Я не стану спрашивать, откуда тебе это известно. У тебя на лбу соус. Вытри его, перед тем как снова пойдешь в столовую.

Струмос прошел дальше вдоль шеренги. Кирос обнаружил, что ему трудно дышать. Лисиппа Кализийца, непомерно разжиревшего министра по налогам, после мятежа отправили в ссылку. Личные привычки Кализийца вызывали страх и отвращение, его именем пугали непослушных детей.

И еще до ссылки он был хозяином Струмоса.

Кирос бросил мимолетный взгляд на шефа, который расставлял последних мальчишек-слуг. Это просто слух, напомнил себе Кирос, и это известие, возможно, новость лишь для него, а не для Струмоса. В любом случае ему никак не понять, что это может означать, и его это никоим образом не касается. Но он встревожился.

Струмос закончил расставлять мальчиков в нужном порядке и послал их обратно к гостям с кувшинами подслащенного вина и огромным выбором десертов: кунжутными кексами, засахаренными фруктами, рисовым пудингом в меду, мускусной дыней, мочеными грушами, финиками и изюмом, миндалем и каштанами, виноградом в вине, и с огромными блюдами сыров — горных и равнинных, белых и золотистых, мягких и твердых — вместе с медом, чтобы в него макать сыр, а также с собственным ореховым хлебом. Специально испеченный круглый хлеб поднесли жениху и невесте. В нем были запечены два серебряных кольца — подарок от Струмоса.

Когда последнее блюдо, поднос, бутылку, кувшин вынесли в столовую и из столовой не донеслось никаких звуков, говорящих о катастрофе, Струмос наконец позволил себе сесть на табурет и поставить перед собой чашу с вином. Он не улыбался, но положил свою деревянную ложку. Искоса наблюдая за ним, Кирос вздохнул. Все они знали, что означала эта положенная на стол ложка. Он позволил себе расслабиться.

— Полагаю, — обратился Струмос ко всем находящимся в кухне, — что мы сделали достаточно, чтобы остаток свадебного дня прошел весело и ночь была такой, как следует. — Он цитировал какого-то поэта. Он часто их цитировал. Встретив взгляд Кироса, Струмос тихо прибавил: — Слухи о Лисиппе вскипают, подобно пузырькам в молоке, слишком часто. Пока император не вернет его из ссылки, его здесь не будет.

Это значило — он понял, что Кирос услышал те слова. От него ничто не может укрыться, от Струмоса. Повар отвел взгляд и обвел глазами тесную кухню. И сказал уже громче:

— Вы все проделали достойную работу. Танцовщица должна остаться довольной.

— Она просит передать тебе, что, если ты сейчас же не придешь к ней на помощь, она закричит на своем собственном пиршестве и обвинит в этом тебя. Ты понимаешь, — молча прибавила птица, — что мне не нравится, когда меня заставляют разговаривать с тобой вот так. Это неестественно.

«Как будто в этих молчаливых разговорах есть хоть что-то естественное», — подумал Криспин, пытаясь сосредоточиться на беседе с окружающими его людьми.

Он слышал птицу Ширин так же ясно, как раньше слышал Линон, если только они с танцовщицей находились достаточно близко друг от друга. На расстоянии беззвучный голос Данис слабел, а потом исчезал. Ни одной мысли, посланной им птице, ни она, ни Ширин не слышали. Собственно говоря, Данис права. Это действительно неестественно.

Большинство гостей вернулись в гостиную Ширин. На востоке не соблюдали родианскую традицию оставаться за столом или на ложе на старомодных пиршествах. Когда все было съедено и допиты последние чаши разбавленного или подслащенного медом вина, сарантийцы имели обыкновение вставать из-за стола, иногда пошатываясь.

Криспин оглядел комнату и не смог сдержать усмешку. Он быстро прикрыл ладонью рот. Ширин, на шее которой висела птица, прижал к стене между красивым сундуком из дерева и бронзы и большой декоративной вазой секретарь Верховного стратига. Пертений размахивал руками в приступе красноречия и не обращал никакого внимания на ее попытки вырваться и вернуться к гостям.

Она самостоятельная, опытная женщина, весело решил Криспин. Может справиться со своими поклонниками, нравятся они ей или нет. Он снова стал слушать беседу между Скортием и мускулистым возничим Зеленых, Кресензом, которые обсуждали варианты расположения коней в квадриге. Карулл оставил свою молодую жену и жадно ловил каждое слово, как и многие другие гости. Сезон гонок должен был вот-вот начаться. Эта дискуссия заметно подогревала аппетиты. Святых и возничих почитают в Сарантии больше всех остальных. Криспин вспомнил, что слышал об этом еще до того, как отправился в путешествие. Он уже понял, что это правда — по крайней мере, в отношении возничих.

Неподалеку от них стояла Касия в компании двух-трех молодых танцовщиц Зеленых. Варгос держался поблизости, оберегая ее. Наверное, танцовщицы дразнили ее разговорами о предстоящей брачной ночи, это входило в свадебную традицию. Но подобные шуточки, должно быть, звучат ужасно для этой новобрачной. Криспину пришло в голову, что ему самому следует подойти и как следует поздравить ее.

— Теперь она говорит, что предложит тебе такие удовольствия, какие ты только можешь себе представить, если ты всего лишь подойдешь к ней, — внезапно произнесла птица танцовщицы у него в голове. Потом прибавила: — Терпеть не могу, когда она это делает.

Криспин громко рассмеялся, и те, кто слушал спор, стоя рядом с ним, с любопытством посмотрели на него. Криспин превратил смех в кашель и снова посмотрел в дальний конец комнаты. Рот Ширин застыл в улыбке. Их взгляды встретились через плечо худого бледного секретаря. Взгляд Ширин был убийственным. Он вовсе не сулил наслаждения, ни плотского, ни, духовного. Криспин с опозданием понял, что Пертений, должно быть, сильно пьян. Это его тоже позабавило. Секретарь Леонта обычно владел собой лучше всех.

Все равно Ширин справится, решил он. Все это очень забавно, собственно говоря. Он поднял руку и приветливо помахал танцовщице, а потом снова повернулся к спорящим.

Они с дочерью Зотика достигли понимания, основанного на его способности слышать птицу и на том, что он рассказал ей о Линон. Она спросила его тогда, в тот холодный осенний день, — кажется, это было так давно — означает ли то, как он поступил с птицей, что она тоже должна отпустить Данис таким же образом. На это он не смог ответить. Последовало молчание, которое Криспин понял, а потом услышал, как птица тихо сказала у него в голове: «Если мне это надоест, я тебе скажу. Обещаю. Если это произойдет, отнеси меня назад».

Криспин тогда содрогнулся, вспомнив поляну, где Линон отдала свою душу и спасла им жизнь в тумане полумира. Отнести одну из птиц алхимика назад в Древнюю Чащу было бы непростым делом, но он ни тогда, ни потом ничего об этом не сказал.

Даже когда Ширин пришло письмо от Мартиниана и она послала за Криспином в Святилище. Он пришел и прочел письмо. По-видимому, Зотик оставил инструкции своему старому другу: если он не вернется из неожиданного осеннего путешествия к середине зимы или не пришлет весточку, Мартиниан должен действовать так, словно он умер, и разделить наследство алхимика в соответствии с оставленными распоряжениями. О слугах он позаботился, некоторые названные им предметы и документы сожгли.

Дом неподалеку от Варены и все, что в нем осталось, он оставил своей дочери Ширин, чтобы она распорядилась им так, как сочтет нужным.

— Почему он это сделал? Что мне делать с домом в Батиаре, во имя Джада? — воскликнула девушка, обращаясь к Криспину. Они сидели в ее гостиной, а птица лежала на сундуке у очага.

Она была сбита с толку и расстроена. Криспин знал, что она никогда в жизни не встречалась с отцом. И не была его единственным ребенком.

— Продай его, — посоветовал он. — Мартиниан для тебя это сделает. Он самый честный человек в мире.

— Почему отец оставил дом мне? — спросила она. Криспин пожал плечами:

— Я его совсем не знал.

— Почему они считают, что он умер? Куда он отправился?

Ему казалось, что он знает ответ на этот вопрос. Это была не сложная головоломка, но, зная ответ, жить было не легче. Мартиниан писал, что Зотик внезапно отправился поздней осенью в путешествие в Саврадию. Криспин раньше написал алхимику о Линон и описал ему то, что случилось на поляне, в осторожных выражениях, намеками.

Зотик должен был понять, что произошло, и даже больше, чем понял Криспин. Он был совершенно уверен, куда отправился отец Ширин. И с большой вероятностью мог предположить, что случилось, когда он туда добрался.

Он не стал рассказывать об этом девушке. Унес эти непростые мысли на зимний холод и под косой дождь, а потом вечером хорошенько напился в «Спине», а после — в более тихой таверне. Приставленные к нему стражники следовали за ним, охраняя ценного императорского художника-мозаичника от возможных опасностей. От опасностей этого мира. Существуют и другие опасности. Вино не произвело того эффекта, которого он ожидал. Воспоминанию о «зубире», о его темной громадной туше, по-видимому, навсегда суждено остаться с ним.

Сама Ширин возвращала ему душевное равновесие. Он пришел к этой мысли в течение зимы. Он представлял себе ее смех, быстрые, как у колибри, движения, а ее ум и щедрость были необычными для столь прославленной женщины. Она даже не могла выйти из дома в Город без наемных телохранителей, которые отгоняли от нее поклонников.

Оказалось — и он узнал об этом только сегодня, — что у танцовщицы завязались какие-то отношения с Гизеллой, молодой царицей антов. Он понятия не имел, когда это началось. Они ему, разумеется, ничего не сказали. Женщины, которых он здесь знал, были… непростыми.

Где-то в середине дня наступил такой момент, когда Криспин остро осознал присутствие в комнате четырех женщин, которые недавно установили с ним довольно близкие отношения: царица, танцовщица, замужняя аристократка… И та, которую он вызволил из рабства, сегодняшняя невеста.

Только одна Касия тронула его душу, подумал он, своей нежностью в ту ветреную, черную, полную ночных кошмаров ночь в Саврадии. От этого воспоминания ему стало не по себе. В ушах у него еще стоял стук ставня на ветру за окном, он помнил Иландру в своем сне и стоящего между ними «зубира», который затем исчез. Он проснулся и закричал, и Касия оказалась рядом с ним в постели в той холодной комнате, она звала его.

Он посмотрел на нее, только что ставшую женой его самого близкого здесь друга, а потом быстро отвел взгляд, когда увидел, что она тоже смотрит на него.

И это также было эхом другого обмена взглядами, в тот же день, но раньше, с другой женщиной.

В тот момент, когда Золотой Леонт разговаривал с Каруллом и гости ловили его слова, словно слова проповеди, Криспин не смог удержаться и взглянул на еще одну недавнюю новобрачную.

«Его награда» — так назвала себя Стилиана прошлой осенью в полумраке комнаты Криспина. Сейчас, слушая Леонта, Криспин кое-что понял, вспомнив откровенные слова стратига и его поведение в Аттенинском дворце в ту ночь, когда Криспин в первый раз явился туда. Леонт разговаривал с придворными с солдатской прямотой, а с солдатами и простыми гражданами — с благосклонностью придворного, и у него это очень хорошо получалось.

Это безупречное сочетание обаяния, благочестия и открытости захватило и удерживало внимание смешанного сборища, словно осажденную крепость. И тут Криспин заметил, что Стилиана Далейна смотрит на него и словно ждет, когда он посмотрит на нее.

Она слегка приподняла плечи, грациозно, словно хотела без слов сказать: «Теперь видишь? Я живу с этим совершенством в качестве украшения». И Криспин смог выдержать взгляд этих голубых глаз всего одну секунду, а потом вынужден был отвернуться.

Гизелла, его царица, пробыла так недолго, что даже не успела заметить его среди присутствующих, не то что снова разыграть якобы существующие между ними близкие отношения. Он дважды навещал ее за зиму — когда ему приказывали — в маленьком дворце у городских стен, и каждый раз царица вела себя по-царски холодно, равнодушно. Они не высказывали своих мыслей или догадок по поводу их страны и вторжения. Она еще не получила личной аудиенции у императора. Или у императрицы. Он видел, что ее нервирует эта жизнь почти без вестей из дома и без какой-либо возможности что-то сделать, чего-то добиться.

Криспин безуспешно пытался представить себе, как прошла бы встреча между императрицей Аликсаной и юной царицей, которая послала его сюда с тайным поручением полгода тому назад, осенью. Как и о чем они могли бы беседовать.

Теперь, в гостиной Ширин, когда мир стоял на пороге весны, его мысли вернулись к новобрачной. Он вспомнил, как впервые увидел ее в прихожей постоялого двора Моракса. «Завтра меня собираются убить. Пожалуйста, увези меня отсюда».

Он все еще чувствовал себя ответственным за нее: это бремя сваливается на тебя, когда спасаешь человека, и полностью меняет жизнь. В те дни, когда они жили вместе с ней, Варгосом и слугами, которых прислали евнухи канцлера, она обычно смотрела на него, и в ее глазах было полно вопросов, которые повергали его в глубокое смущение. А потом однажды ночью Карулл нашел его за вином в «Спине» и объявил, что собирается жениться на ней.

Это заявление собрало их всех сегодня здесь, и свадьба постепенно приближалась к концу. Светало, скоро должны зазвучать старинные грубоватые песни, перед тем как новобрачные отправятся на свадебную постель под пологом, сбрызнутую шафраном, чтобы подогреть желание.

Он снова посмотрел в сторону Ширин, в дальний конец комнаты. И ухмыльнулся, увидев, что к Пертению присоединился еще один мужчина. Наверное, еще один страстный поклонник. В Городе их был легион. Можно было бы сформировать полк из тех, кто испытывал острое желание заполучить танцовщицу Зеленых. Они писали плохие стихи, по ночам посылали к ее дому музыкантов, затевали уличные драки, покупали у хиромантов любовные таблички и бросали их через стену в ее садик. Некоторые из табличек она показывала Криспину: «Духи недавно умерших, ушедших в странствие, придите мне на помощь! Пошлите убивающее сон, опустошающее душу томление в постель Ширин, танцовщицы Зеленых, чтобы все ее мысли во тьме устремились ко мне. Пусть она выйдет из своего дома в сумеречный час перед восходом солнца и смело, без стеснения, полная желания, придет в мой дом…»

* * *

Можно испугаться и встревожиться, читая подобные вещи.

Криспин никогда не прикасался к ней, и она не заигрывала с ним, не выходила за рамки шутливого флирта. Он не мог объяснить, почему, собственно говоря: они не были ни с кем связаны и ни с кем из живых людей не делились тайной полумира. Но что-то удерживало его, и он не мог смотреть на дочь Зотика определенным образом.

Возможно, дело было в птице, в памяти об ее отце, в мрачной сложности их общей тайны. Или в мысли о том, как она, должно быть, устала от преследующих ее мужчин: толпы потенциальных любовников на улице, эти каменные таблички в саду, взывающие к названным и неназванным языческим божествам только для того, чтобы переспать с ней.

Нет, Криспин вынужден был признать, что в данный момент он не радовался при виде того, как ее загнали в угол ухажеры в ее собственном доме. Третий мужчина присоединился к двум первым. «Интересно, — подумал он, — не начнется ли драка?»

— Она говорит, что убьет тебя сразу после того, как убьет этих двух купцов и несчастного писаку, — произнесла птица. — Говорит, чтобы я вопила у тебя в голове, когда буду передавать это.

— Мой дражайший родианин, — в тот же момент с противоположной стороны раздался чей-то бархатный голос. — Как я понял, ты вмешался и спас этого гостя нашего города от беды. Это очень благородно с твоей стороны.

Криспин обернулся, увидел распорядителя Сената с женой и бассанида рядом с ними. Плавт Бонос был хорошо известен благодаря как своим слабостям, так и занимаемому им достойному месту в обществе. Сенат был чисто символическим органом, но говорили, что Бонос поддерживает в делах Сената порядок и стиль, а также что он человек благоразумный и осторожный. Его красивая вторая жена была безупречно добродетельна, еще молода, но скромна и полна чувства собственного достоинства не по годам. У Криспина промелькнула мысль: интересно, чем она себя утешает, когда ее муж проводит ночи с мальчиками? Ему трудно было представить себе, что она поддастся страстям. Сейчас она вежливо улыбалась двум стоящим поблизости возничим, которых окружали почитатели. Они оба поклонились ей и сенатору. Скортия это слегка отвлекло, и он продолжил нить своих аргументов только через несколько секунд.

Криспин видел, как Пардос отделился от толпы, окружавшей возничих, и подошел поближе. Он изменился за полгода, но в этом Криспин разберется, когда останется наедине со своим бывшим учеником. Однако он помнил, что испытал искреннюю радость, увидев именно Пардоса на лестнице сегодня утром.

Редко можно было найти искренность или испытать искренние чувства здесь, в лабиринте всяких сложностей в городе Валерия. Именно поэтому он по-прежнему предпочитал жить на своем помосте в вышине, с золотистой и разноцветной смальтой и картиной мира, которую предстояло создать. Ему этого хотелось, но он уже знал Город и себя самого достаточно хорошо и понимал, что это ему не удастся. Сарантий — не то место, где можно найти убежище, даже в погоне за мечтой. Мир здесь предъявляет на тебя свои права, втягивает в свой круговорот. Как сейчас.

Он почтительно кивнул Боносу и его жене и тихо ответил:

— Как я понимаю, у вас могут быть личные причины уладить это дело с лекарем. Счастлив передать его в ваши руки, если наш восточный друг, — тут он вежливо взглянул на лекаря, — согласен с таким решением.

Бассанид, преждевременно поседевший, довольно чопорный человек, кивнул головой.

— Я удовлетворен, — сказал он на очень чистом сарантийском языке. — Сенатор был настолько щедр, что предложил мне жилье, пока я буду заниматься здесь своими научными исследованиями. Я предоставлю ему и людям более сведущим, чем я, в законах Сарантия решать, как следует поступить с теми, кто убил моего слугу.

Криспин сохранил невинное выражение лица и кивнул головой. Бассаниду дают взятку, конечно: дом — это первый взнос. Мальчишке отец назначит какое-нибудь наказание, мертвого слугу быстро похоронят в могиле за стенами города.

Ночью на могилу будут бросать таблички с заклятиями. Скоро начнется сезон гонок: хироманты и другие самозваные специалисты по связям с богами полумира уже составляют заклинания с пожеланиями несчастий коням и людям, а также защитные заклинания от этих пожеланий. Шарлатану могут заплатить за то, чтобы прославленная лошадь сломала ногу, а на следующий день — за то, чтобы обеспечить защиту того же самого животного. Место захоронения убитого язычника-бассанида, подумал Криспин, вероятно, будет считаться обладающим еще большей силой, чем обычные могилы.

— Правосудие свершится, — торжественно произнес Бонос.

— Я на это рассчитываю, — ответил бассанид. Он посмотрел на Пардоса. — Мы встретимся снова? Я перед тобой в долгу и хотел бы вознаградить тебя за храбрость.

«Чопорный человек, — подумал Криспин, — но достаточно учтивый, знает, что надо сказать».

— В этом нет необходимости, но меня зовут Пардос, — сказал молодой человек. — Меня легко будет найти в Святилище, если Криспин не убьет меня за то, что я выбрал неправильный угол для смальты.

— А ты не выбирай неправильный угол, — буркнул Криспин.

Губы сенатора дрогнули.

— Я — Рустем Керакекский, — представился бассанид, — приехал, чтобы встретиться со своими западными коллегами, поделиться знаниями и продолжить обучение, если смогу, чтобы лучше лечить своих пациентов. — Он поколебался, потом впервые позволил себе улыбнуться. — Я уже путешествовал по востоку. Пора совершить путешествие на запад.

— Он будет жить в одном из моих домов, — сказал Плавт Бонос. — В доме с двумя круглыми окнами на улице Харделос. Это честь для нас, разумеется.

Криспина вдруг окатило волной холода. Казалось, в него проник порыв ветра, холодный, сырой воздух из полумира, который прикоснулся к его душе смертного.

— Рустем. Улица Харделос, — тупо повторил он.

— Ты ее знаешь? — улыбнулся сенатор.

— Я… слышал это название. — Он с трудом глотнул.

— Ширин, не надо так говорить! — услышал он внутри себя голос, все еще борясь с внезапным страхом. Последовало молчание, потом Данис снова заговорила: — Не можешь же ты ждать от меня, чтобы…

— Это приятный дом, — говорил сенатор. — Немного маловат для семьи, но находится рядом с городскими стенами, а это было удобно в те дни, когда я больше путешествовал.

Криспин рассеянно кивнул. Потом услышал:

— Она велит сказать тебе, что ты должен представить себе ее руки прямо сейчас, когда стоишь перед этим потрепанным любителем мальчиков и его слишком чопорной женой. Думай о пальцах, которые забираются под твою тунику сзади, а потом спускаются по телу внутрь нижней одежды. Думай о них сейчас, как они легонько касаются твоего обнаженного тела, возбуждая тебя. Она велит сказать, что… Ширин! Нет!

Криспин кашлянул. Он почувствовал, что краснеет. Слишком чопорная, как все считали, жена сенатора с легким интересом посмотрела на него. Криспин прочистил горло.

Сенатор, обладающий огромным опытом ведения бессмысленной беседы, продолжал говорить:

— Он, собственно говоря, находится очень близко от дворца Евстафия, того, который Сараний построил возле стен. Знаете, он любил охоту, и ему не хотелось долго ехать через город от Императорского квартала в погожее утро.

— Она хочет, чтобы ты думал сейчас, стоя вместе с ними, о том, как она прикасается к тебе, как ее пальцы гладят твои самые нежные места, ниже, еще ниже, прямо на глазах у стоящей напротив тебя женщины, и она не может отвести взгляд, ее губы приоткрываются, глаза широко распахиваются.

— В самом деле! — выдавил Криспин сдавленным голосом. — Любил охотиться! Да!

Пардос бросил на него удивленный взгляд.

— Она… она говорит, что теперь ты чувствуешь спиной ее соски. Твердые, что свидетельствует о ее возбуждении.

А что внизу… что она… Ширин, я наотрез отказываюсь это произносить!

— И поэтому Сараний имел обыкновение проводить ночь в этом дворце, — говорил Плавт Бонос. — Брал с собой любимых спутников, нескольких девушек, когда был помоложе, и к восходу солнца уже выезжал за стены с луками и копьями.

— Она говорит, что ее пальцы теперь касаются твоего… твоего… э… члена, сзади… э… гладят его и… э… скользят? Она говорит, что молодая жена сенатора смотрит на тебя с открытым ртом, когда твой твердый… Нет!

Голос птицы перешел в беззвучный вопль, потом, к счастью, смолк. Криспин, пытаясь сохранить остатки самообладания, отчаянно надеялся, что никто не смотрит вниз, на его пах. Ширин! Да проклянет ее Джад!

— Вы хорошо себя чувствуете? — спросил бассанид. Выражение его лица изменилось; теперь оно выражало внимание, сочувствие и озабоченность. Лекарь. Возможно, теперь он посмотрит вниз, в отчаянии подумал Криспин. Жена сенатора продолжала пристально смотреть на него. К счастью, губы у нее приоткрылись.

— Мне… немного жарко, да, это несерьезно, я уверен. Очень надеюсь, что мы снова встретимся, — быстро произнес Криспин и поспешно поклонился. — Прошу всех меня простить… э… мне нужно заняться свадебными делами. Необходимо… кое-что обсудить.

— Какими делами? — спросил проклятый Карулл, отрывая взгляд от Скортия.

Криспин даже не потрудился ответить. Он уже шагал через комнату туда, где стройная женщина по-прежнему стояла у дальней стены. Фигуры троих мужчин почти скрывали ее от остальных.

— Она велит передать тебе, что теперь навечно перед тобой в долгу, — произнесла птица, когда он приблизился. — Что ты герой, подобный героям былых времен, и что в нижней части твоей туники наблюдаются признаки беспорядка.

На этот раз он услышал насмешку даже в тоне Данис: в том единственном голосе, которым алхимик Зотик наделил все захваченные им души, в том числе и душу этой юной девушки, убитой, как и все они, давным-давно, осенним утром, на поляне в Саврадии.

Она смеется над ним.

Возможно, он и сам бы посмеялся, даже борясь со смущением, но произошло еще кое-что, а он не знал, как к этому отнестись. Более грубо, чем намеревался, он втиснулся между Пертением и толстым купцом — почти наверняка греческого происхождения, — стоящим слева. Они сердито уставились на него.

— Простите, друзья. Простите. Ширин, у нас маленькая проблема, ты не пойдешь со мной? — Он взял танцовщицу за локоть, не слишком ласково, и увел ее от стены, от окруживших ее мужчин.

— Проблема? — любезно переспросила Ширин. — О господи! Какая…

Пока они вместе шли через комнату, Криспин видел, что на них смотрят, и от всего сердца надеялся, что его туника к этому моменту приобрела пристойный вид. Ширин с непритворной радостью улыбалась гостям.

Не придумав ничего лучшего, сознавая, что он не в состоянии ясно соображать, Криспин повел ее в открытую дверь назад в столовую, где еще оставалось с полдесятка людей, а затем дальше, на кухню.

Они остановились прямо у дверей: две одетые в белое фигуры среди послепиршественного беспорядка и хаоса кухни, усталых поваров и подавальщиков. Когда их увидели, разговоры смолкли.

— Приветствую! — весело воскликнула Ширин, так как Криспин лишился дара речи.

— И вас тоже, — ответил маленький пухлый круглолицый человек, которого Криспин впервые встретил перед рассветом на кухне, несколько большей по размерам, чем эта. В ту ночь погибли люди. Было покушение на жизнь самого Криспина. Он помнил, как Струмос держал в руке кухонный нож с толстой ручкой, готовый вонзить его в любого вторгшегося в его владения.

Сейчас повар улыбался. Он встал с табурета и подошел к ним.

— Мы угодили тебе, моя госпожа?

— Ты знаешь, что угодили, — ответила Ширин. — Что мне предложить тебе, чтобы ты перебрался жить ко мне? — Она тоже улыбалась.

Струмос кисло посмотрел на нее.

— В действительности я собирался предложить тебе то же самое.

Она подняла брови.

— Здесь очень тесно, — сказал повар, жестом обводя нагромождение приборов и тарелок и множество людей, стоящих на кухне. Хозяйка и гость последовали за ним в меньшую комнату, где хранились продукты и блюда. Здесь была еще одна дверь, выходящая на внутренний двор. Но на улице стало слишком холодно. Солнце садилось на западе, темнело. Струмос захлопнул двери на кухню. Внезапно стало тихо. Криспин прислонился спиной к стене. Он на мгновение прикрыл глаза, потом снова открыл, пожалел, что не догадался прихватить чашу с вином. Два имени эхом отдавались в его голове.

Ширин застенчиво улыбнулась маленькому повару.

— Что скажут о нас люди? Ты делаешь мне предложение как раз тогда, когда я стараюсь тебя завоевать, дорогой мой?

— Для пользы дела, — серьезно ответил повар. — Сколько должны заплатить тебе Синие, чтобы ты стала их первой танцовщицей?

— А! — ответила Ширин. Улыбка ее погасла. Она взглянула на Криспина. Потом снова на повара. Затем покачала головой. — Это невозможно, — прошептала она.

— Ни за какую цену? Асторг щедр.

— Я понимаю. Надеюсь, он платит тебе столько, сколько ты заслуживаешь.

Повар поколебался, потом откровенно назвал сумму.

— Надеюсь, Зеленые платят тебе не меньше. Ширин смотрела в пол, и Криспин видел, что она смущена. Не глядя в глаза Струмосу, она только и сказала:

— Не меньше.

Понятно, что она подразумевала, хоть и не высказала вслух. Струмос покраснел. Воцарилось молчание.

— Ну, — сказал он с иронией, — это только справедливо. Главная танцовщица более… выдающаяся фигура, чем повар. Она больше на виду. Другой уровень славы.

— Но не более талантлива, — возразила Ширин, поднимая глаза. Она тронула маленького человечка за плечо. — Для меня это не вопрос оплаты. Это… нечто другое — Она помолчала, прикусила губу, потом сказала: — Императрица, когда послала мне свои духи, дала понять, что я могу пользоваться ими только до тех пор, пока остаюсь у Зеленых. Это было сразу после того, как от нас ушел Скортий.

Молчание.

— Понимаю, — тихо сказал Струмос. — Равновесие между факциями? Она… они очень умны, не так ли?

Тут Криспин хотел что-то сказать, но промолчал. «Очень умны» — тем не менее не слишком подходящая фраза. Она почти ничего не выражает. Он был уверен, что этот ход придумала исключительно Аликсана. У императора не хватает терпения на дела факций, это всем известно. Это чуть не стоило ему трона во время мятежа, как рассказывал Скортий. Но императрица, которая была танцовщицей Синих в молодости, чувствует такие тонкости, как никто другой в Императорском квартале. И если Синие позволили переманить лучшего возничего современности, то Зеленые должны сохранить самую прославленную танцовщицу. Духи — никому в Империи не позволено пользоваться ими — и связанное с ними условие — это ее способ удостовериться, что Ширин это знает.

— Жаль, — задумчиво произнес маленький повар, — но, наверное, в этом есть смысл. Если смотреть на всех нас сверху.

Криспин подумал, что примерно так и есть.

Струмос сменил тему:

— Вы пришли на кухню не без причины?

— Чтобы поздравить тебя, конечно, — быстро ответила Ширин.

Повар переводил взгляд с одного собеседника на другого. Криспину все еще было трудно сосредоточиться. Струмос слегка улыбнулся:

— Я вас оставлю на минутку вдвоем. Между прочим, если тебе действительно нужен тот парень, который сегодня варил суп, он будет готов к самостоятельной работе ближе к концу года. Его зовут Кирос. Тот, у кого больная нога. Молодой, но очень многообещающий парень, и умный.

— Я запомню, — ответила Ширин и улыбнулась в ответ.

Струмос ушел на кухню. И закрыл за собой дверь. Ширин взглянула на Криспина.

— Спасибо, — сказала она. — Ты негодяй.

— Ты мне отомстила, — вздохнул он. — Половина гостей запомнит меня в виде какого-то языческого бога плодородия, готового к действию.

Она рассмеялась:

— Тебе это полезно. Слишком многие тебя боятся.

— Только не ты, — рассеянно ответил он. Выражение ее лица изменилось, она пристально посмотрела на него.

— Что случилось? Ты плохо выглядишь. Неужели я… Он покачал головой.

— Не ты. Это твой отец. — Он вздохнул.

— Мой отец умер, — сказала Ширин.

— Знаю. Но полгода назад он назвал мне имена двух человек, которые, по его словам, могут помочь мне в Сарантии. Одно имя — твое.

Теперь она не отрывала от него взгляда.

— А еще?

— А второе было именем лекаря, с указанием улицы и дома, где я могу его найти.

— Доктора полезны.

Криспин еще раз глубоко вздохнул:

— Ширин, человек, которого он назвал мне осенью, только сегодня утром прибыл в Сарантий, и ему предложили жилье на указанной улице сегодня, только что, здесь, в твоем доме.

Дочь алхимика тихо охнула. Последовало молчание. И они оба услышали голос.

— Но почему вас это так тревожит? — спросила Данис. — Вам должно быть известно, что он умел делать подобные вещи.

Конечно, это правда. Они действительно знали это. Данис сама служила тому доказательством. Они слышали внутренний голос искусственной птицы, которая была душой убитой женщины. Какое нужно еще доказательство могущества? Но есть разное знание у этих границ полумира, а Криспин точно помнил, как Зотик сказал, что не умеет предсказывать будущее, когда он спросил его об этом. Солгал ли он? Возможно. Почему он должен был сказать правду сердитому мозаичнику, которого почти не знал?

Но почему тогда он отдал этому незнакомцу самую первую из сделанных им птиц, самую дорогую для него?

«Мертвые остаются с нами», — подумал Криспин.

Он посмотрел на Ширин и ее птицу и вспомнил о жене. Он вдруг осознал, что уже несколько дней не вспоминал об Иландре, чего раньше никогда не случалось. Он ощутил грусть и смятение и почувствовал, что выпил слишком много вина.

— Нам лучше вернуться, — сказала Ширин. — Наверное, уже наступило время провожать новобрачных в постель.

Криспин кивнул:

— Наверное.

Она прикоснулась к его руке и открыла дверь в кухню. Они снова вышли к гостям.

Немного позже Криспин оказался на темнеющей улице в окружении факелов, музыкантов и непристойных песенок, в компании солдат, людей из театра и обычных зевак, которые примкнули к шумной процессии, провожающей Карулла и Касию в их новый дом. Все колотили во что попало, пели, кричали. Гремел хохот. Конечно, шум — это хорошо: он отпугивает злых духов, которые могут навредить брачному ложу. Криспин попытался присоединиться к общему веселью, но не смог. Кажется, никто этого не заметил. Спускалась ночь, и все остальные достаточно громко шумели. Интересно, подумал он, как относится ко всему этому Касия?

Он поцеловал новобрачных, обоих, у входа в дом. Карулл снял апартаменты в хорошем квартале. Друг, теперь ставший офицером высокого ранга, крепко прижал к себе Криспина, и Криспин ответил ему тем же. Он понимал, что и он, и Карулл не совсем трезвы. Когда он нагнулся к Касии, то почувствовал нечто новое и почти неуловимое, а потом испытал шок, когда понял, что это: запах духов, тех самых, которые разрешены только императрице и танцовщице.

Касия увидела в темноте выражение его лица. Они стояли очень близко.

— Она сказала, что это последний подарок, — застенчиво шепнула Касия.

Он способен это понять. Это в духе Ширин. Касия на эту ночь уподобится особе царской крови. Теперь его окатила волна нежности к этой девушке.

— Да благоволит к тебе Джад, а твои боги защищают тебя, — горячо прошептал он. — Ты спаслась из могилы не для печали.

Он не мог знать, правда ли это, но он хотел этого. Она прикусила губу, глядя на него снизу вверх, но ничего не ответила. Криспин отступил назад. Пардос и Варгос стояли рядом. Похолодало.

Он остановился рядом с Ширин и приподнял брови.

— Рискованный подарок? — спросил он. Она поняла, о чем он говорит.

— Всего на одну ночь, — тихо ответила она. — В спальне первой брачной ночи. Пусть она будет императрицей. Пусть он обнимает императрицу.

«А те, кто обнимает тебя, тоже обнимают императрицу?» — внезапно подумал он, но не произнес вслух. Но, должно быть, эта мысль отразилась на его лице, так как Ширин резко отвела взгляд, не зная, что ответить. Он подошел к Пардосу. Они смотрели, как новобрачные стоят на пороге своего дома под градом шуток и приветственных возгласов.

— Пошли, — сказал Криспин.

— Погоди! — произнесла птица. Он оглянулся. Ширин, накинувшая плащ с капюшоном, в темноте снова подошла к нему и положила на его локоть руку. И попросила так, чтобы окружающие слышали:

— Я хочу попросить тебя о последней услуге. Не проводишь до дома одного моего дорогого друга? Он слегка… не в форме, а отвлекать солдат от праздника сейчас будет несправедливо.

Криспин посмотрел поверх ее головы. Неуверенно покачиваясь, с широкой, совершенно не свойственной ему улыбкой на лице, с остекленевшими глазами, словно изображение на иконе из эмали какого-то святого, стоял Пертений Евбульский.

— Конечно! — ровным голосом ответил Криспин. Ширин улыбнулась. К ней очень быстро вернулось самообладание. Она была актрисой, танцовщицей, прошла хорошую школу.

— Она говорит, что ты не должен пользоваться жалким состоянием этого человека и сексуально домогаться его. — Даже эта проклятая птица опять насмехается над ним. Криспин заскрипел зубами и ничего не ответил. Карулл и Касия скрылись в доме под последние непристойные выкрики музыкантов и солдат.

— Нет-нет-нет! — произнес секретарь, слишком быстро шагнув из-за спины Ширин. — Дорогая моя! Я в полном порядке, в полном! Собственно говоря, я… я сам провожу тебя домой! Почту за честь!

Варгосу, оказавшемуся ближе всех, удалось подхватить секретаря, раньше чем тот упал, демонстрируя свое отличное состояние.

Криспин вздохнул. Этому парню действительно нужен провожатый, и Ширин права насчет солдат, которые все пьяны не меньше секретаря и громко заявляют о намерении продолжить праздник в честь новоявленного килиарха сарантийской армии.

Он отослал Варгоса с Пардосом назад в свой дом и двинулся — по необходимости медленно — вместе с секретарем к жилищу Пертения, находящемуся рядом с городской резиденцией стратига. Ему не нужно было показывать дорогу: кроме отданного в его распоряжение целого крыла в одном из дворцов Императорского квартала, Леонт владел одним из самых больших особняков в Сарантии. Он случайно оказался недалеко от дома самого Криспина, и отсюда дорога к нему поднималась вверх по холму. Ширин, конечно, об этом знала. Ему пришло в голову, что она действительно одержала верх во всех их сегодняшних стычках. Вероятно, его это должно было раздражать сильнее. Но он все еще был растроган ее поступком с духами.

Держа в руке факел, он оглянулся через плечо и убедился, что танцовщица Зеленых не испытывает недостатка в желающих проводить ее до дома, находящегося совсем рядом.

Было холодно. Он, конечно, не догадался прихватить плащ, так как безумно спешил переодеться и вовремя успеть на свадьбу.

— Проклятый Джад! — тихо выругался он. Пертений хихикнул и чуть не упал.

— Проклятый! — согласился он, снова хихикнул, словно поражаясь самому себе. Криспин фыркнул; обычно владеющие собой люди становятся забавными в пьяном виде.

Он придержал секретаря за локоть. Они шли вперед, как кузены, как братья, в белых одеждах под белой луной. Иногда краем глаза Криспин замечал, как на улице мелькают и исчезают язычки пламени. Ночью в Сарантии их всегда видят; никто даже не говорит о них, прожив в Городе какое-то время.

Немного позже, когда они прошли мимо задней стены Святилища и свернули на широкую улицу, которая должна была привести их к дому секретаря, они увидели перед собой роскошные носилки с задернутыми занавесками. Тем не менее они оба знали, где находятся и кто почти наверняка сидит внутри.

Но оба ничего не сказали, только Пертений вдруг глубоко вдохнул холодный ночной воздух, расправил плечи и прошел самостоятельно несколько шагов с преувеличенной торжественностью. Но потом опять споткнулся и принял поддерживающую руку Криспина. Они миновали часового городской префектуры и серьезно кивнули ему, два подвыпивших человека, оказавшихся на улице позднее, чем требовала безопасность, но хорошо одетых, как и подобает в этом квартале. Они увидели, как впереди носилки внесли в залитый светом факелов двор, ворота которого распахнули слуги, а потом быстро закрыли.

Голубая луна теперь поднялась над домами в виде полумесяца. Слабая белая огненная линия пробежала поперек переулка в том месте, где он встретился с более широкой улицей, а потом исчезла.

— Ты должен зайти! — сказал Пертений Евбульский, когда они миновали массивный каменный дом и закрытые ворота, куда впустили носилки, и подошли к его двери. — Это случай поговорить. Вдали от уличной толпы, от солдат. От актеров. Невежественный сброд.

— О нет, — возразил Криспин. Ему удалось улыбнуться. Было нечто жалкое и смешное в этом человеке, который говорил таким тоном в его теперешнем состоянии. — Нам обоим нужно поспать, друг. — Он тоже чувствовал влияние вина и других вещей. Неспокойная весна. Ночь. Свадьба. Присутствие прошлого. Не с этим человеком ему хотелось бы побыть сейчас. Он не знал, с каким именно.

— Должен! — настаивал секретарь. — Поговорить. Моя задача. Писать о сооружениях императора, о Святилище. О твоей работе. Вопросы! Почему зубр? Эти женщины? На куполе? Почему так много… так много тебя, родианин? — Его взгляд при лунном свете на какой-то момент стал пугающе прямым, его даже можно было назвать ясным.

Криспин моргнул. Он не ожидал такого от этого человека в этот момент. После долгого колебания, мысленно пожав плечами, он подошел к двери вместе с секретарем Леонта и вошел, когда слуга впустил их. Пертений споткнулся на собственном пороге, но потом, тяжело ступая, повел его наверх по лестнице. Криспин услышал, как внизу закрылась дверь.

За их спинами на ночных улицах Города язычки пламени появлялись и исчезали, как всегда, видимые или невидимые. Их не зажигали ни искры, ни свечи, они были непостижимы, как залитое луной море или желания мужчин и женщин между рождением и смертью.

Глава 5

Первое, что стало ясно Гизелле, когда она, стратег и его восхитительно высокомерная супруга явились к императору и императрице Сарантия, — их ждали.

Она не должна была догадаться об этом, поняла Гизелла. Они хотели, чтобы она поверила, будто Леонт повиновался внезапному порыву, пригласив ее сюда, и это стало для Валерия и Аликсаны неожиданностью. Она должна была оставаться в заблуждении, осмелеть, делать ошибки. Но она прожила при дворе всю жизнь, и что бы там эти высокомерные восточные правители ни думали об антах в Батиаре, между ее дворцовым комплексом в Варене и здешним Императорским кварталом было столько же сходства, сколько и различия.

Быстро взвесив возможные варианты, пока музыканты опустили инструменты, а император и очень небольшая группа придворных повернулись к ней, Гизелла предпочла выполнить полный придворный поклон, коснувшись лбом пола. Валерий, гладко выбритый, вежливый, с добродушным лицом, посмотрел на Леонта, потом снова на Гизеллу, когда она поднялась. Его губы неуверенно сложились в приветливую улыбку. Аликсана, которая сидела на стуле из слоновой кости с низкой спинкой, одетая в темно-красное платье и украшенная драгоценностями, одарила ее милостивой улыбкой.

И именно от непринужденности этих двоих, от легкости этого общего обмана, Гизелле вдруг стало страшно, словно стены этой теплой комнаты рухнули и за ними открылось бескрайнее холодное море.

Полгода назад Гизелла послала к этому человеку художника с предложением своей руки. Эта женщина, императрица, знала об этом. Художник ей рассказал. Они оба предвидели это или догадались, сказал Кай Криспин, еще до того, как он заговорил с ними. Гизелла ему верила. Видя их сейчас, видя, как император притворяется удивленным, а Аликсана создает иллюзию радушного гостеприимства, она ему поверила безоговорочно.

— Прости нас, о трижды возвышенный, за это непредусмотренное вторжение, — быстро произнес Леонт. — Я привел к тебе особу царской крови, царицу антов. По моему мнению, давно пора ей появиться среди нас. Готов признать свою вину, если я ошибся.

Он говорил прямо, без околичностей. Ни следа тех учтивых, обходительных манер придворного или того тона, которые он демонстрировал в доме танцовщицы. Но он-то должен знать, что его поступок не был неожиданным? Или она ошибается? Гизелла украдкой бросила быстрый взгляд на Стилиану Далейну, но на этом лице ничего невозможно было прочесть.

Император рассеянно взмахнул рукой, и слуги поспешили предложить обеим женщинам сиденья. Стилиана слегка улыбалась себе самой, потешаясь чему-то втайне. Она прошла через комнату и приняла чашу вина и стул.

Гизелла тоже села. Она смотрела на императрицу. При этом она чувствовала слабый, но подлинный ужас по поводу своей безумной ошибки, совершенной год назад. Она тогда предположила, что от этой женщины — старой, бездетной, наверняка уже потрепанной жизнью и надоевшей — захотят избавиться.

Безумной — не совсем подходящее слово. Аликсана Сарантийская, словно гладкая, отполированная жемчужина, так и излучала свет, который отражался в драгоценностях и в ее темных глазах. В ней тоже чувствовалась насмешка, но совсем другого сорта, чем у жены стратига.

— Это не вторжение, Леонт, — тихо заговорила она первой. Голос у нее был низкий, медоточивый, спокойный. — Вы трое оказали нам честь. Вы пришли со свадьбы, как я вижу. Выпейте вина и послушайте музыку вместе с нами, а потом расскажите о свадьбе, прошу вас.

— Пожалуйста, — серьезно прибавил Валерий Второй, властелин половины мира. — Считайте себя приглашенными и почетными гостями.

Они безупречны, эти двое. Гизелла приняла решение.

Не обращая внимания на предложенную чашу, она плавно поднялась со стула, сжала ладони перед грудью и тихо произнесла:

— Император и императрица слишком добры. Они даже позволили мне польстить себя иллюзией, что этого визита не ждали. Будто что-нибудь из происходящего в великом Сарантии может пройти незамеченным, мимо их всевидящих глаз. Я глубоко благодарна за эту любезность.

Она увидела, как лицо престарелого канцлера Гезия, греющегося у огня, вдруг стало задумчивым. Гостей было всего пятеро, все превосходно одетые и подстриженные, и один лысеющий пухлый музыкант. Леонт казался разгневанным, хотя это наверняка он предупредил Валерия об их приходе. Стилиана снова улыбалась, прячась за чашей вина и кольцами на пальцах.

Валерий и Аликсана громко расхохотались. Оба.

— Вот нам урок, — сказал император, потирая рукой мягкий подбородок. — Словно озорные дети, пойманные наставником. Родиас старше Сарантия, запад существовал задолго до востока, и царица антов, которая была дочерью царя до того, как стала править сама, наверное, давно знакома с придворными уловками.

— Ты умна и красива, девочка, — сказала Аликсана. — Я хотела бы иметь такую дочь.

Гизелла втянула воздух. В этом не может быть ничего искреннего, но эта женщина только что небрежно привлекла всеобщее внимание к их возрасту, к своей бездетности, к внешности Гизеллы.

— Дочери редко пользуются спросом при дворе, — тихо ответила она, стараясь соображать быстрее. — В большинстве случаев мы годимся лишь для замужества. А в остальном только создаем трудности, если нет еще и сыновей, чтобы обеспечить передачу власти без осложнений. — Если Аликсана умеет быть откровенной, то и она тоже. В ней ощутимо нарастало возбуждение: она прожила здесь почти полгода в бездействии, застыв, словно насекомое в тракезийском янтаре. То, что она сейчас делает, может привести к гибели, но она чувствовала, что готова приветствовать ее.

Она увидела, что на этот раз улыбнулся Гезий. И почувствовала на себе его оценивающий взгляд.

— Конечно, мы знаем о твоих трудностях дома, — сказал Валерий. — Мы всю зиму думали, как с ними справиться.

Не отвечать на это тоже было бессмысленно.

— Я тоже всю зиму думала об этом, — тихо ответила Гизелла. — Возможно, нам следует подумать об этом вместе? Я ведь приняла приглашение приехать сюда именно для этого.

— В самом деле? Это правда? Насколько я понял, — вмешался мужчина, одетый в темно-зеленый тисненый шелк, — что именно наше приглашение и императорский корабль спасли тебе жизнь, царица антов. — Его тон, тон восточного патриция, едва ли был уместным в этом обществе. Начальник канцелярии помолчал, потом прибавил: — В конце концов, история твоего племени действительно полна жестокости.

Этого она не может спустить. Снова восток и павший запад? Победоносные сарантийские наследники Родиаса, примитивные варвары из северных лесов? Еще нет, и не здесь. Гизелла посмотрела на него.

— В какой-то степени, — холодно согласилась она. — Мы народ воинственный, склонный к завоеваниям. Конечно, передача власти здесь, в Сарантии, всегда проходит планомерно. При смене императоров никто не погибает, не так ли?

Она знала, что говорит. Ненадолго воцарилось молчание. Гизелла увидела, как некоторые бросают быстрые взгляды на сидящую рядом с императрицей Стилиану Далейну, потом так же быстро отводят их. Она постаралась не смотреть туда.

Канцлер кашлянул, прикрывшись ладонью. Один из сидящих мужчин быстро взглянул на него и махнул рукой. Музыкант с явным облегчением проворно упал на колени, потом вышел из комнаты вместе со своим инструментом. Никто не обратил на него никакого внимания. Гизелла все еще гневно смотрела на начальника канцелярии.

Император задумчивым тоном произнес:

— Царица права, конечно, Фаустин. Действительно, даже восшествие на престол моего дяди сопровождалось насилием. Погиб отец Стилианы.

Все это было так умно. «Он не тот человек, — подумала Гизелла, — который может упустить хотя бы малейший нюанс, если способен обратить его в свою пользу». Ей это было понятно: ее отец во многом был таким же. Это придавало ей уверенности, хотя сердце ее сильно билось. Эти люди опасны и коварны, но она сама — дочь такого же человека. Возможно, она сама такая? Они могли бы ее убить, может быть, еще убьют, но не могут лишить ее гордости и наследства. Тем не менее она сознавала горькую иронию: она защищает свой народ от обвинения в кровожадности и варварстве, в то время как сама едва не пала жертвой покушения на убийство, да еще в священном месте.

— Время перемен редко обходится без жертв, — мягко произнес канцлер. Это были его первые слова. Его голос был тонким, как бумага, очень ясным.

— То же следует сказать о войне, — вызывающим тоном произнесла Гизелла. Она не позволит этому разговору превратиться в вечернюю дискуссию философов. Она приплыла сюда с определенной целью, а не только для того, чтобы спасти свою жизнь, что бы они ни думали и ни говорили. Леонт смотрел на нее, на его лице отражалось удивление.

— Это правда, — медленно кивнула головой Аликсана. — Один человек сгорает и умирает или тысячи тысяч людей. Мы делаем свой выбор, не так ли?

«Один человек сгорает и умирает». На этот раз Гизелла быстро взглянула на Стилиану. Но ничего не увидела. Она знала эту историю, все знали. «Сарантийский огонь» на утренней улице.

Валерий отрицательно покачал головой.

— Выбор, да, любовь моя, но не случайный, если мы люди благородные. Мы служим богу в меру своего разумения.

— Действительно, мой повелитель, — резко бросил Леонт, словно попытался разрубить мечом соблазнительную мягкость слов императрицы. — Война во имя святого Джада не то что другие войны. — Он снова взглянул на Гизеллу. — Нельзя также сказать, что антам чужды завоевания.

Конечно, не чужды. Она сама имела это в виду. Ее народ завоевал полуостров Батиара, разграбил Родиас, сжег его. Поэтому трудно возражать против идеи о вторжении армии или просить о пощаде. Она этого не делает. Она пытается подвести разговор к той истине, которая ей известна: если они вторгнутся в ее страну и даже если этот высокий златовласый командующий сначала добьется успеха, они ее не удержат. Им никогда не выстоять против антов, имея на границах инициев и если Бассания откроет еще один фронт, когда осознает последствия воссоединения Империи. Нет, возврат Родиаса может произойти только одним способом. И именно она, ее молодость, ее жизнь, которую может оборвать чаша отравленного вина или бесшумный тайный удар кинжала, и есть этот способ. Здесь ей предстоит пройти по такой узкой извилистой тропе. Леонт, красивый благочестивый воин, который сейчас пристально смотрит на нее, — именно он принесет гибель ее стране, если император ему прикажет. «Во имя святого Джада», — сказал он. Станут ли от этого мертвые менее мертвыми? Она могла бы задать ему этот вопрос, но сейчас он не имел значения.

— Почему вы раньше не поговорили со мной? — спросила Гизелла, борясь с приступом внезапной паники, и снова посмотрела на Валерия, на этого спокойного человека с добрым лицом, которому она предложила жениться на себе. Ей все еще было трудно встретиться взглядом с императрицей, хотя Аликсана обращалась с ней приветливее всех присутствующих. Здесь ничего нельзя принимать за чистую монету, твердила себе Гизелла. Если и есть какая-то истина, за которую следует держаться, то она именно в этом.

— Мы вели переговоры с узурпаторами, — с грубой откровенностью ответил Валерий.

«Он использует прямоту как орудие», — подумала она.

— Вот как! — произнесла она, стараясь изо всех сил скрыть неловкость. — Неужели? Как это… предусмотрительно.

Валерий пожал плечами:

— Это очевидный ход. Была зима. Армии не передвигаются, зато ездят курьеры. Глупо не узнать о захвативших власть в Варене как можно больше. И они бы, разумеется, Узнали о наших делах, если бы мы приняли тебя официально. Поэтому мы воздержались. Но мы следили за тобой, охраняли от убийц всю зиму. Должно быть, ты это знала. У них есть шпионы — как были и у тебя.

Гизелла не обратила внимания на последние слова.

— Они бы не узнали, если бы мы встретились так, как сейчас, — возразила она. Сердце ее все еще сильно билось.

— Мы полагали, — мягко сказала императрица, — что ты откажешься быть принятой в любом другом качестве, а не как царица, приехавшая в гости. И это твое право.

Гизелла покачала головой:

— Неужели я стану настаивать на соблюдении церемоний, когда погибают люди?

— Мы все так поступаем, — ответил Валерий. — Больше у нас ничего не остается в такое время, правда? Это все церемонии.

Гизелла посмотрела на него. Их взгляды встретились. Она внезапно вспомнила о хиромантах, об усталых клириках и о старом алхимике на кладбище за городскими стенами. О ритуалах и молитвах, когда насыпали могильный курган.

— Ты должна знать, — продолжал император все еще мягким голосом, — что Евдрих в Варене, который, между прочим, называет себя теперь наместником, предложил принести нам клятву верности и — нечто новое — начать платить официальную дань два раза в год. Кроме того, он предложил нам прислать советников к его двору, и военных, и священников.

Подробности, очень много подробностей. Гизелла закрыла глаза. «Ты должна знать». Конечно, она не знала этого. Она находится на расстоянии в полмира от собственного дома и провела зиму в ожидании приема здесь, во дворце, чтобы получить роль в пьесе, чтобы оправдать свое бегство. Значит, Евдрих победил. Она всегда это предвидела.

— Его условия, — продолжал император, — можно было предугадать: чтобы мы признали его царем и организовали одну смерть.

Она открыла глаза и снова посмотрела на него, не дрогнув. Это была знакомая территория, здесь ей было легче, чем они могли предположить. Дома заключали пари, доживет ли она до зимы. Ее пытались убить в Святилище. Двое людей, которых она любила, погибли там вместо нее.

Гизелла была дочерью своего отца. Она вздернула подбородок и смело сказала:

— В самом деле, мой император? «Сарантийский огонь»? Или мне хватит просто кинжала в ночи? Небольшая плата за такую громкую славу, правда? Клятва верности! Дань, советники? Священники и военные? Хвала святому Джаду! Поэты будут воспевать это достижение в веках. Как ты можешь отказаться от такого выгодного предложения?

Воцарилась мертвая тишина. Выражение лица Валерия изменилось чуть-чуть, но, глядя в его серые глаза, Гизелла поняла, почему люди боятся этого человека. Она слышала в тишине потрескивание огня.

Как и следовало ожидать, молчание нарушила Аликсана.

— Ты побежден, любовь моя, — весело сказала она. — Она слишком умна для тебя. Теперь я понимаю, почему ты не захотел избавиться от меня и жениться на ней или хотя бы должным образом принять ее при дворе.

Кто-то сдавленно охнул. Гизелла с трудом сглотнула.

Валерий повернулся к жене.

Он ничего не сказал, но выражение его лица опять изменилось, стало до странности интимным. А через мгновение Аликсана слегка покраснела и опустила глаза.

— Понимаю, — тихо сказала она. — Я не думала, что… — Она прочистила горло и потрогала ожерелье на шее. — В этом не было… необходимости, — прошептала она, все еще глядя в пол. — Я не настолько хрупкая, мой повелитель.

Гизелла понятия не имела, что это значит, и подозревала, что этого не знает никто. Глубоко личный разговор в присутствии посторонних. Она снова по очереди посмотрела на них и вдруг совершенно неожиданно поняла. С полной уверенностью.

Дела обстояли не так, как она думала.

Ее не приглашали в Императорский квартал до нынешней ночи не из-за переговоров с узурпаторами из Варены или каких-то ограничений протокола, а потому, что император Валерий оберегал жену от встречи с юной Гизеллой и от того, — в чисто формальном смысле, — что эта встреча означала или могла означать.

Все они понимали, что есть способ упростить завоевание родины Империи. Не она одна это понимала, посылая художника в долгое путешествие сюда с тайным посланием. Логика, здравый смысл этого брака были внушительными аргументами. И супруг одержал верх над императором. Поразительно.

Если она права, думая так, это означает, что ее приняли сегодня только потому… потому что принято другое решение.

Весна идет. Она уже пришла. Гизелла набрала в грудь воздуха.

— Вы собираетесь начать вторжение, не так ли? — напрямик спросила она.

Валерий Сарантийский отвел взгляд от жены и посмотрел на Гизеллу. Выражение его лица снова стало торжественным, как у священника, и задумчивым, как у академика. Он просто ответил:

— Да, действительно, собираемся. От твоего имени и от имени бога. Полагаю, ты это одобришь?

Конечно, он не спрашивал. Он ставил ее в известность. И не только ее. Гизелла услышала, почти ощутила, как по этой маленькой роскошной комнате пронесся шорох, когда люди, сидящие или стоящие, шевельнулись на своих местах. Ноздри стратига раздулись, как у скакового коня, услышавшего зов трубы. Он предполагал, предвидел, но не знал. До этого момента. Она поняла. Это был момент, который Валерий выбрал для того, чтобы им сообщить, руководствуясь развитием событий, настроением, ее появлением здесь. Или, возможно, весь этот вечер музыки среди близких ему людей на самом пороге весны был устроен ради этого мгновения, и никто другой этого не знал, даже его жена. Человек, дергающий за скрытые ниточки, заставлял плясать других, как ему хочется, или умирать.

Она взглянула на Аликсану и увидела, что упорный взгляд этой женщины уже ждет ее взгляда. Гизелла, глядя в эту глубину, представляя себе, что эти темные глаза могут сделать с мужчиной или с женщиной определенного сорта, поняла еще кое-что, совершенно неожиданное: как это ни невероятно, но у нее есть союзница, человек, который хочет найти способ уберечь их всех от вторжения и того, чем оно грозит. Но это тоже не имеет значения.

— Императора надо поздравить, — вмешался голос третьей женщины. Тон Стилианы был холодным, как ночной ветер за окнами. — Кажется, его сборщики налогов действовали более прилежно, чем говорят. Господь бог и его наместник на земле просто совершили чудо, если в казне все же появились нужные средства.

Воцарилась хрупкая тишина. Стилиана, подумала Гизелла, должна быть чрезвычайно уверена в своем положении, чтобы так разговаривать. Но это так и есть. По праву рождения и замужества — и по своему характеру.

Валерий повернулся и посмотрел на нее, и выражение его лица, что примечательно, было насмешливым.

— Император получает ту помощь, какую заслуживает, когда-то сказал Сараний. Я не знаю, что это должно означать в отношении меня и моих слуг, но на войну деньги есть. Мы решили отменить выплату жалованья восточной армии в этом году. Нет смысла платить Бассании за мир и одновременно платить солдатам, чтобы охранять его.

Леонт казался потрясенным. Он откашлялся.

— Так было решено, мой повелитель? — Очевидно, с ним не посоветовались.

— Финансовый вопрос, стратиг. Но я действительно хотел бы встретиться с тобой завтра, чтобы обсудить возможность предложить солдатам земли на востоке для поселения. Мы уже это обсуждали раньше, и теперь канцлер предложил нам сделать это.

Леонт был слишком опытен, чтобы и дальше демонстрировать свое удивление.

— Конечно, мой повелитель, я буду здесь на рассвете. Однако сожалею, что меня сделали лжецом, ведь я сделал заявление сегодня на свадьбе. Я дал новобрачному повышение и назначил на должность на востоке. Теперь он теряет не только обещанное ему повышение жалованья, но и весь свой доход. Валерий пожал плечами: — Дай ему другую должность. Возьми этого парня с собой на запад. Это все мелочи. Леонт покачал головой:

— Наверное. Но я никогда не беру в поход недавно женившихся солдат.

— Похвально, Леонт, — сказала императрица. — Но я уверена, что можно сделать исключение.

— Это плохо для армии, моя повелительница.

— Упрямство тоже, — заметила его собственная жена со своего места рядом с императрицей. Она поставила свою чашу с вином. — Дорогой, в самом деле. Ты, очевидно, высоко ценишь этого солдата. Возьми его в свою личную гвардию, плати ему сам, как платишь другим, дай ему послужить на востоке от Евбула в качестве твоего наблюдателя в течение года — или до тех пор, пока не сочтешь нужным вызвать его на запад, где его убьют на войне.

«Такая деловая четкость в женщине, — подумала Гизелла, переводя взгляд с одного лица на другое, — должна, несомненно, раздражать присутствующих мужчин». Потом изменила мнение, глядя на императрицу. Должно быть, здесь к подобным вещам привыкли, — не то что при ее собственном дворе, где женщину, заговорившую так властно, тут же приговорили бы к смерти.

С другой стороны, Гизелла правила в Варене от своего собственного имени. Ни одна из этих женщин не была правительницей. Это имело большое значение. И словно для того, чтобы подчеркнуть это, Стилиана Далейна заговорила снова:

— Простите мне, мои господа, эту самонадеянность. Я всегда слишком спешила высказать свое мнение. — Однако в ее тоне не слышалось искреннего раскаяния.

— Это в тебе от отца, — тихо ответил император. — Это… не всегда недостаток.

«Не всегда», — подумала Гизелла. Казалось, комнату заполнил лабиринт переплетений прошлого и настоящего и того, что наступит в будущем. Нюансы свивались в кольца и расползались во все стороны, словно запах благовоний, неуловимый и настойчивый.

Стилиана встала и грациозно поклонилась.

— Благодарю тебя, мой повелитель. Я прошу позволения у тебя и императрицы удалиться. Если здесь будут обсуждать дела военные и политические, то мне подобает уйти.

Конечно, она была права. Никто не попытался ее удержать. Гизелла подумала о том, ожидала ли Стилиана, что кто-нибудь станет уговаривать ее остаться. Ее супруг? Если это так, то она должна быть разочарована. Леонт проводил жену до двери, но, когда она вышла, вернулся в комнату. Он посмотрел на императора и улыбнулся.

«Эти два человека давно знают друг друга, — вспомнила Гизелла, — еще до того дня, когда первый Валерий взошел на трон. Наверное, Леонт тогда был совсем молодым».

— Мой дорогой повелитель, — сказал Леонт, и его голос невольно задрожал, несмотря на все усилия, — могу я просить, чтобы все здесь присутствующие не разглашали пока эту информацию? Я смогу воспользоваться преимуществом во времени.

— О, дорогой мой, — сказала супруга императора, — они начали готовиться к встрече с тобой задолго до того, как это дитя убежало со своего трона. Спроси у нее, если тебе это необходимо.

Гизелла не обратила внимания ни на слово «дитя», ни на слово «убежало». Она увидела, что Валерий смотрит на нее, и с опозданием поняла, что он продолжает ждать ответа на заданный ей вопрос. «Полагаю, ты это одобришь?»

«Формальность, любезность, — подумала она. — По-видимому, такие вещи имеют для него значение. Это следует запомнить. Он всегда будет учтивым, этот человек на Золотом Троне. Даже когда делает именно то, что хочет, и принимает — или даже приветствует — любые последствия, которые могут обрушиться на других людей».

— Одобряю ли я? — повторила она. — Конечно, мой повелитель, — солгала она. — Иначе зачем я приплыла в Сарантий?

Гизелла снова низко поклонилась, главным образом Для того, чтобы скрыть лицо и выражение глаз. Она снова видела могильный курган, а не эту роскошную, залитую светом ламп комнату, вспоминала гражданскую войну и голод, гноящиеся чумные язвы и ужасно горевала о том, что не осталось ни одной живой души, которой она могла бы доверять. Ей почти захотелось, чтобы она умерла тогда в Варене и не дожила до этого вопроса, заданного ей теперь, когда она стоит совершенно одна в чужой стране, где ее ответ — правдивый или фальшивый — не имеет никакого веса, никакого значения в этом мире.

* * *

— Мне и правда что-то нехорошо, — произнес Пертений Евбульский, тщательно отделяя одно слово от другого.

Они находились в скромной комнате на верхнем этаже дома секретаря. Пертений раскинулся на темно-зеленом ложе, одной рукой прикрывая глаза, а другой держась за живот. Криспин стоял у маленького окошка и смотрел вниз, на пустынную улицу. Звезды уже погасли, дул ветер. В очаге горел огонь. На письменном столе у стены между ложем и окном лежали всевозможные документы, книги, письменные принадлежности, бумаги различных цветов и качества.

Среди них Криспин заметил, как только вошел в комнату, свои собственные наброски для купола и стен Великого Святилища.

Интересно, как они тут очутились? — удивился он, а потом вспомнил, что секретарь Леонта был также официальным летописцем строительных проектов Валерия. Работа Криспина отчасти попадала в его сферу интересов, и это внушало тревогу.

— Почему зубр? — спросил Пертений, пошатываясь, на улице у двери своего дома. — Почему на куполе так много тебя?

Оба эти вопроса были очень хитрыми. Криспин, который не принадлежал к почитателям этого сухаря-секретаря, вошел в дом и поднялся по лестнице. Принимая вызов, или заинтересовавшись, или то и другое? «Вероятно, пустая трата времени», — подумал он, бросив взгляд на лежащего секретаря. Пертений выглядел по-настоящему больным. Если бы ему этот человек нравился, он мог бы ему посочувствовать.

— Слишком большое количество вина, выпитого в вечернее время, может так подействовать на человека, — мягко произнес он. — Особенно если он обычно не пьет.

— Я не пью, — ответил Пертений. Последовало молчание. — Ты ей нравишься, — прибавил секретарь. — Больше, чем я.

Криспин отвернулся от окна. Пертений открыл глаза и смотрел на Криспина. Его взгляд и тон были совершенно равнодушными: констатация факта историком, а не жалоба соперника.

Но Криспин не впал в заблуждение. Не тот случай. Он покачал головой и прислонился к стене у окна.

— Ширин? Да, я ей нравлюсь, как связующее звено между ней и ее отцом. Но не более того. — Он был не вполне уверен, что это правда, но по большей части считал именно так. «Представь себе, как ее рука поднимает твою тунику сзади, а потом скользит вниз по телу». Криспин снова покачал головой, на этот раз по другой причине. Он поколебался, потом сказал: — Сказать тебе, что я думаю?

Пертений ждал. Этот человек предпочитал слушать, он был слишком скрытным и по натуре, и по профессии. Он действительно плохо выглядел.

Криспин внезапно пожалел, что зашел сюда. Не такую беседу ему хотелось бы вести сейчас. Мысленно пожав плечами и ощутив вспышку раздражения от того, что его поставили в такое положение — или он сам себя поставил, — он сказал:

— Я думаю, Ширин устала, потому что ее осаждают мужчины всякий раз, как она выходит из дома. Это тяжелая жизнь, хотя некоторые женщины думают, что им хочется вести такую жизнь.

Пертений медленно, с трудом кивнул отяжелевшей головой. Закрыл глаза, потом с усилием снова их открыл.

— Смертные ищут славы, — философски сказал он, — не понимая, что все это значит. Ей нужен… защитник. Человек, который будет их держать на расстоянии.

Разумеется, это было правдой. Криспин решил не говорить, что секретарь и историк, став признанным любовником, может оказаться сдерживающим фактором и обеспечить ей защиту. Вместо этого он пробормотал, чтобы выиграть время:

— Знаешь, некоторые заказали хиромантам любовные заговоры.

Пертений сделал кислую мину.

— Фу! — сказал он. — Магия. Это грех.

— И это бесполезно, — прибавил Криспин.

— Ты точно знаешь? — спросил его собеседник. Его взгляд на мгновение прояснился.

Внезапно осознав необходимость быть осторожным, Криспин ответил:

— Клирики нас учат, что это так, друг. — Снова почувствовав раздражение, он прибавил: — Во всяком случае, ты когда-нибудь видел, чтобы Ширин бродила по улицам до рассвета против своей воли и желания, с распущенными волосами, вынужденная идти туда, где ее ждет мужчина у дверей своего дома?

— О, Джад! — с чувством произнес Пертений и застонал. — Головная боль и страсть — чудовищная смесь.

Криспин подавил улыбку. Он снова выглянул в приоткрытое окно. Воздух был прохладным. Улица внизу — пустынна и тиха. Он решил уйти и подумал, не попросить ли дать ему провожатых. Небезопасно ходить по Городу ночью одному, а его дом довольно далеко отсюда.

Он сказал:

— Тебе надо немного поспать. Мы можем поговорить в другой…

— Ты знаешь, что в Саврадии поклоняются зубру? — внезапно спросил Пертений. — Об этом пишет Метракт в «Истории родианских войн».

И снова Криспин ощутил вспышку тревоги. И еще сильнее пожалел, что пришел сюда.

— Я помню Метракта, — небрежно ответил он. — Меня заставляли учить его наизусть, когда я был маленьким. Тоска зеленая.

Пертений обиделся:

— Ничего подобного, родианин! Прекрасный историк. Образец для моих собственных произведений.

— Прошу прощения, — быстро ответил Криспин. — Он… э… очень плодовит, конечно.

— Всеобъемлющ, — поправил его Пертений. Он снова закрыл глаза и заслонил их рукой. — Это ощущение пройдет? Жалобно спросил он.

— Утром, — ответил Криспин. — Когда выспишься. Вряд ли можно сделать что-то еще.

— Меня будет тошнить?

— Конечно, это возможно. Хочешь постоять у окна?

— Слишком далеко. Расскажи мне о зубре. Криспин вздохнул. Пертений снова открыл глаза и уставился на него.

— Нечего рассказывать. Или слишком много. Как это можно объяснить? Если бы я мог выразить все словами, то не был бы мозаичником. Он, как олени, и кролики, и птицы, и рыбы, и лисы, и хлеба в полях. Я хотел поместить их всех на моем куполе. У тебя здесь лежат наброски, секретарь. Ты можешь увидеть всю картину. Джад создал мир животных, как и мир смертных людей. Этот мир лежит между одними стенами и другими, между западом и востоком, под рукой и оком бога.

Все это правильно, но не правда.

Пертений попытался сделать знак солнечного диска. Он явно изо всех сил старался не уснуть.

— Ты сделал его очень большим.

— Они большие, — ответил Криспин, стараясь не выдать голосом раздражения.

— А? Ты видел его? И Родиас тоже там, наверху? «Мой купол», — сказал ты. Благочестиво ли так говорить? Подобает ли изображать такое в святилище?

Криспин стоял спиной к окну, прислонившись к подоконнику. Он собирался ответить или попытаться ответить, как вдруг понял, что в этом уже нет необходимости. Секретарь уже спал на зеленом ложе, не сняв сандалий и белых одежд свадебного гостя.

Криспин глубоко вздохнул и явственно почувствовал облегчение. Это спасение. Пора уходить, с провожатыми или без, пока этот человек не проснулся и не начал снова задавать свои пугающе едкие вопросы. Он безвреден, сказала тогда Ширин Криспину, в первый день их знакомства. Криспин с ней не согласился. Он и сейчас думал иначе. Криспин отошел от окна и направился к двери. Он пошлет наверх слугу, чтобы тот позаботился о своем хозяине.

Если бы он не заметил надпись от руки на своем собственном наброске на столе, то вышел бы из комнаты. Однако искушение было непреодолимым. Он остановился, снова быстро взглянул на спящего. Рот Пертения был открыт. Криспин нагнулся над набросками.

Пертений — наверняка это он — сделал несколько загадочных надписей на набросках Криспина для мозаик на стенах и куполе. Надписи были корявыми, почти неразборчивыми. Заметки для себя, которые не имеет смысла выписывать тщательно. Нет ничего особо примечательного в предложениях, сделанных начерно.

Криспин выпрямился и собрался уходить. И в этот момент его взгляд упал на еще одну страницу, полускрытую под одним из рисунков, написанную тем же почерком, но более тщательно, даже элегантно, и на этот раз он сумел разобрать слова:

«Мне рассказал один из чиновников начальника канцелярии (имя которого нельзя здесь назвать ради его безопасности), что императрица осталась такой же развратной, какой была в молодости. Известно, что она приказывает приводить к ней некоторых молодых Бдительных во время утренней ванны. Это делают ее дамы, выбранные, разумеется, в соответствии с ее собственными порочными наклонностями. Она принимает этих мужчин бесстыдно обнаженной, как тогда, когда совокуплялась с животными на сцене, и приказывает сорвать с солдат одежду».

Криспин обнаружил, что ему трудно дышать. Очень осторожно, бросив еще один взгляд на ложе, он слегка сдвинул листок и стал читать дальше, не веря своим глазам:

«Она совокупляется с этими мужчинами ненасытно, иногда с двумя одновременно. Они используют ее как шлюху в ее собственной ванне, а остальные женщины ласкают себя и друг друга и похотливо подзадоривают их. Одна добродетельная девушка из Евбула, сообщил мне этот чиновник под большим секретом, была отравлена императрицей за то, что посмела сказать, что такое поведение неправедно. Ее тела так и не нашли. Неописуемая шлюха, которая теперь является нашей императрицей, всегда по утрам заставляет ждать своих священников под дверью своей бани, пока солдат не выведут через потайную внутреннюю дверь. Затем она принимает священников, полунагая, окруженная запахом похоти, превращая в насмешку утренние молитвы святому Джаду».

Криспин с трудом сглотнул. Он чувствовал, как у него стучит кровь в висках. Он посмотрел на спящего человека. Теперь Гертений храпел. Он казался больным, посеревшим и беспомощным. Криспин почувствовал, что у него трясутся руки, и уронил лист бумаги, когда тот начал шуршать в его пальцах. Он чувствовал ярость и страх, а под ними, словно бой барабана, растущий ужас. Ему казалось, что его сейчас стошнит.

Он понимал, что должен уйти. Ему необходимо уйти отсюда. Но в этом изысканно изложенном поношении, в этой злобе была сила, которая заставила его — почти против воли, словно на него наложили темное заклятие, — найти следующую страницу:

«Когда тракезийский крестьянин, который совершил грязное убийство, чтобы захватить трон для своего неграмотного родственника, в конце концов уселся на него сам, хотя и не под своим крестьянским именем (ибо он избавился от него, как тщетно пытался избавиться от запаха навоза с полей), он начал более открыто совершать свои обряды в честь демонов и темных духов. Не обращая внимания на отчаянные мольбы своих клириков, безжалостно уничтожая тех, кто не желал молчать, Петр Тракезийский, „ночной император“, превратил семь дворцов Императорского квартала в обитель порока, где совершались дикие ритуалы и лилась кровь с наступлением ночи. Затем, злобно насмехаясь над благочестием, он объявил о намерении построить новое, обширное Святилище бога. Он призвал порочных безбожников — многие из них иностранцы, — чтобы построить и украсить его, зная, что они никогда не посмеют противоречить его темным намерениям. В это время многие в Городе действительно верили, что сам тракезиец совершает обряды человеческих жертвоприношений в недостроенном Святилище по ночам, когда в него никого не пускают, кроме его доверенных лиц. Говорят, что императрица, запятнанная кровью невинных жертв, танцует для него среди свечей, зажженных в насмешку над святостью Джада. Затем, нагая, на глазах у императора и других, эта шлюха берет с алтаря еще не зажженную свечу, как делала в молодости на сцене, ложится на виду у всех и…»

Криспин поспешно сложил бумаги, как они были. Достаточно. Более чем достаточно. Ему и в самом деле стало плохо. Этот елейный, наблюдательный, такой скромный секретарь стратига, этот официальный летописец войн Валерия и его строительных проектов, занимающий почетное положение в Императорском квартале, в этой комнате выплевывал накопленную грязь, желчь и ненависть.

Криспин подумал о том, предназначены ли эти слова для того, чтобы их когда-нибудь прочли. И когда? Поверят ли им люди? Могут ли они в грядущие времена показаться правдой тем, кто никогда не знал тех людей, к которым относятся эти чудовищные слова? Возможно ли это?

Ему пришло в голову, что будет, если он выйдет отсюда с выбранными наугад некоторыми из этих листков в руках? Пертений Евбульский будет заклеймен позором и отправлен в ссылку.

Или, весьма вероятно, казнен. И эта смерть будет на совести Криспина. Все равно в его мозгу засела мысль сделать это. Он стоял над заваленным бумагами столом, тяжело дыша, представляя себе эти страницы кроваво-красными от ненависти, слушая храп спящего человека, потрескивание огня и слабые, далекие звуки ночного города. Он вспомнил Валерия в ту первую ночь, стоящего под ошеломляющим куполом Артибаса. Ум и учтивость императора, который терпеливо ждал, пока Криспин сможет уложить в своем сознании эту поверхность, приготовленную для его искусства.

Он вспомнил Аликсану в ее палатах. Розу из золота на столе. Ужасающую самонадеянность красоты. Все преходяще. «Сделай для меня что-нибудь такое, что останется», — сказала тогда она.

Мозаика: стремление к вечности. Он тогда осознал, что она это понимает. И понял уже тогда, в ту первую ночь, что эта женщина всегда будет с ним в каком-то смысле.

Это было перед тем, как человек, спящий сейчас на ложе с открытым ртом, постучал и вошел, доставив подарок от Стилианы Далейны.

Криспин вспомнил — и теперь понял совсем иначе — тот жадный взгляд, которым Пертений окинул тогда маленькую, богато обставленную, залитую светом комнату Аликсаны, и выражение его глаз, когда он увидел императрицу с распущенными волосами и, как казалось, наедине с Криспином поздней ночью. «Шлюха, которая теперь является нашей императрицей».

Криспин резко повернулся и вышел из комнаты.

Он быстро спустился по лестнице. Слуга дремал на табурете в прихожей под железным светильником на стене. Он рывком проснулся от звука шагов. Вскочил на ноги.

— Твой хозяин уснул в одежде, — коротко сказал Криспин. — Займись им.

Он отпер входную дверь и вышел на холод, в темноту, которая пугала его гораздо меньше, чем-то, что он только что прочел при свете очага. Он остановился посередине улицы, посмотрел наверх, увидел звезды — такие далекие, такие чуждые жизни смертных, что их никто не мог бы призвать на помощь. Он обрадовался холоду, сильно потер лицо обеими ладонями, словно хотел отмыть его.

Ему вдруг очень сильно захотелось очутиться дома. Не в том доме, который ему здесь дали, а на другом конце света. В своем настоящем доме. За Тракезией, Саврадией, за черными лесами и пустыми пространствами, снова в Варене. Ему нужны были Мартиниан, его мать, его друзья, которыми он слишком пренебрегал эти два последних года, утешение давно знакомой жизни.

Фальшивое убежище. Он это понял, не успев сформулировать мысль. Варена стала теперь выгребной ямой в той же степени или даже больше, чем Сарантий, городом Убийств и насилия и черных подозрений во дворце. В ней даже не осталось возможности возрождения, которая здесь воплотилась в куполе Святилища у Криспина над головой. В самом деле, негде спрятаться от того, во что превратился мир, разве только стать юродивым и убежать куда-нибудь в пустыню или взобраться на скалу. И действительно, какое значение, в крупном масштабе и соотношении вещей, — он еще раз глубоко вдохнул холодный ночной воздух, — имеет полная страха и горечи злоба секретаря и его распутная бесчестность по сравнению со смертью детей? Никакого. Совсем никакого.

Ему пришла в голову мысль, что иногда человек не приходит к определенному выводу о своей жизни, а просто обнаруживает, что это произошло раньше. Он не собирался бежать от всего этого, отращивать длинные волосы, носить одежду, провонявшую потом и экскрементами, в пустыне, обжигать кожу до волдырей. Человек живет в мире. Ищет ту небольшую милость, которую может найти, пускай она для всех разная, и смиряется с тем, что в мире, созданном Джадом — или Люданом, «зубиром», или любым божеством, которому он поклоняется, — смертным мужчинам и женщинам не суждено обрести легкость и покой. Возможно, существуют другие миры — некоторые это проповедуют, — лучше этого, где подобная гармония возможна, но он живет не в таком мире и никогда не будет в нем жить.

И думая так, Криспин повернулся и посмотрел вдоль улицы и увидел неподалеку залитую светом факелов стену огромного дома, прилегающего к дому Пертения, и закрытые ворота двора, в которые некоторое время назад внесли элегантные носилки. В освещенной звездами темноте он увидел, что парадная дверь этого дома сейчас распахнута в ночь и там стоит служанка, закутанная от холода, со свечой в руке и смотрит на него.

Женщина увидела, что он ее заметил. Она молча подняла свечу и махнула рукой в сторону открытой двери.

Криспин уже повернулся в другую сторону, прежде чем до него дошло, что он это сделал, его движение было совершенно непроизвольным. Он постоял спиной к этому зовущему свету, совершенно неподвижно, но открытая дверь уже все изменила, полностью изменила. Слева от него, над красивыми каменными и кирпичными фасадами домов, поднималась освещенная звездами дуга купола, безмятежно возвышающаяся выпуклость над всеми этими изломанными, извилистыми скучными линиями и острыми краями, полная презрения к ним в своей чистоте.

Но купол был создан смертным. Одним из тех, кто жил здесь, внизу, среди всех ранящих человека взаимоотношений с женой, детьми, друзьями, заказчиками, врагами, среди сердитых, равнодушных, обиженных, слепых, умирающих.

Криспин ощутил порыв ветра, представил себе худенькую служанку, заслоняющую ладонью свечку в проеме распахнутых дверей у него за спиной. Представил себе, как он сам подходит к ней, входит в эту дверь. И почувствовал, как сильно бьется его сердце. «Я не готов к этому», — подумал он и понял, что, с одной стороны, это просто неправда, а с другой — что он никогда не будет готов к тому, что лежит за этой дверью, поэтому эта мысль лишена смысла. Но он также понял в одиночестве звездной ночью в Сарантии, что ему необходимо войти в этот дом.

Необходимость имеет много обличий, и страсть — одно из них. Острые края смертного существования. Дверь, к которой его привела жизнь в конце концов. Он повернулся.

Девушка еще стояла там в ожидании. Ей велено было ждать. Он направился к ней. Никакие сверхъестественные огоньки не мелькали и не вспыхивали сейчас на ночной улице. Ни один человеческий голос не доносился до него, ни крик сторожа, ни песня ночного прохожего, ни крики болельщиков факций из дальней таверны над крышами домов. Четыре факела в железных кронштейнах горели через равные промежутки вдоль красивой каменной стены большого дома. Звезды ярко светили над ним, море осталось сзади, почти так же далеко. Криспин увидел, что женщина в дверях очень молода, совсем девочка, и когда он приблизился к ней, то заметил в ее глазах страх.

Она протянула ему свою свечу и безмолвно снова показала рукой в дом, на лестницу, совсем не освещенную лампами. Он вдохнул воздух, почувствовал где-то глубоко внутри сильное биение и осознал отчасти в тяжелом потоке этого мгновения, что оно означает. Ярость смертного существования. Темнота, немного света, но очень немного.

Он взял огонек из холодных пальцев девушки и поднялся по лестнице.

Никакого света, кроме его огонька. Он отбрасывал на стену шевелящуюся тень, пока Криспин не добрался до верхней площадки, повернул и увидел свет — оранжевый, алый, желтый, переливающийся золотом — из слегка приоткрытой двери комнаты дальше по коридору. Криспин долгое мгновение стоял неподвижно, затем задул свечу и поставил на столик — мраморная крышка с голубыми прожилками и медные ножки в виде львиных лап. Он пошел по коридору, думая о звездах и холодном ветре снаружи и о своей жене, умершей и еще живой. А потом о ночи прошлой осенью, когда одна женщина на рассвете ждала его в его комнате с кинжалом в руке.

По темному дому он подошел к двери, толкнул ее, вошел, увидел лампы, огонь в очаге, красный и слабый, широкое ложе. Прислонился спиной к двери, закрывая ее своим телом. Сердце его молотом билось в груди, во рту пересохло. Она стояла у окна, выходящего на внутренний двор, потом обернулась.

Ее длинные светлые золотистые волосы были распущены, она сняла все драгоценности. На ней было платье из белейшего шелка — ночное одеяние новобрачной. В знак горькой иронии или страсти?

У Криспина помутилось в глазах от страха и желания, дыхание стало быстрым и прерывистым. Он боялся этой женщины и почти ненавидел ее, но чувствовал, что умрет, если не овладеет ею.

Она встретила его на середине комнаты. Он даже не понял, что идет вперед, время двигалось судорожными рывками, как в лихорадочном сновидении. Они оба молчали. Он увидел яркую, жесткую синеву ее глаз, но она внезапно отвернулась, склонила голову и открыла шею, как делает волк или собака в знак покорности. И не успел он даже среагировать, ответить, попытаться понять, как она снова подняла голову, посмотрела на него пронизывающим взглядом и впилась ртом в его губы, как когда-то, полгода назад.

На этот раз она его укусила. Криспин выругался, почувствовав вкус собственной крови. Она рассмеялась, сделала движение, чтобы отстраниться. Он снова выругался, возбужденный сверх всякой меры, опьяненный, и удержал ее, схватил за распущенные волосы и снова притянул к себе. И на этот раз, когда они целовались, он увидел, как закрылись ее глаза, приоткрылись губы, запульсировала жилка на шее, и лицо Стилианы в мерцающем свете комнаты было белым, как ее платье, как флаг капитуляции.

Но это было не так. Никакой капитуляции. Он никогда прежде не занимался любовью словно битвой. Каждый поцелуй, прикосновение, слияние, разделение, чтобы вдохнуть воздух, превращались в схватку, желание переплеталось с гневом и боязнью невозможности отступления, невозможности снова вернуть власть над собой. Она без усилий провоцировала его, приближалась, прикасалась, отстранялась, возвращалась, еще один раз склонила голову тем же покорным жестом. Ее шея была длинной и стройной, кожа гладкой ароматной и юной, и он внезапно с изумлением почувствовал, как искренняя нежность переплетается с гневом и желанием. Но тут она снова подняла голову, глаза ее сияли, рот широко раскрылся, ее руки впивались в его спину во время поцелуя. Потом, очень быстро, она подняла его руку, извернулась и укусила его ладонь.

Он работал с мозаикой, со стеклом, с плитками и светом. Его руки были его жизнью. Он прорычал нечто нечленораздельное, подхватил женщину на руки и понес на высокое ложе под балдахином. Там он несколько мгновений стоял, держа ее на руках, потом опустил на ложе. Она смотрела на него снизу вверх, свет отражался в ее глазах и менял их. Ее платье порвалось на одном плече. Это сделал он. Он видел выпуклость ее груди там, где на нее падал свет.

— Ты уверен? — спросила она.

Он моргнул:

— Что?

Он запомнил, как она улыбнулась и все, что означала и что говорила о Стилиане эта улыбка. Она прошептала, насмешливо, уверенно, но горько, как горек пепел давно погасшего огня:

— Уверен, что хочешь не императрицу или царицу, родианин?

На мгновение он лишился дара речи, глядя на нее сверху вниз, дыхание его прервалось, словно зацепившись за рыболовный крючок, вонзившийся ему в грудь. Он почувствовал, что у него дрожат руки.

— Совершенно уверен, — хрипло прошептал он и стянул через голову свою белую тунику. Она мгновение лежала неподвижно, потом подняла одну руку и легонько, медленно провела длинным пальцем по его телу сверху вниз, одним прямым движением, создающим иллюзию простоты, порядка в мире. Он видел, что она сама изо всех сил пытается сохранить самообладание, и это разжигало его желание.

«Совершенно уверен». Это было действительно так и все же совсем не так, ибо можно ли быть уверенным в чем-то в том мире, где они живут? Чистое, прямое движение ее пальца — это не движение их жизни. Это неважно, сказал он себе. Сегодня — неважно.

Он прогнал от себя все вопросы и потери. Лег на нее, и она направила его твердой рукой внутрь себя. Затем ее длинные тонкие руки и длинные ноги обвились вокруг его тела, пальцы вцепились ему в волосы, а потом заскользили по его спине вверх и вниз, а ее губы шептали ему в ухо, снова и снова, быстро и настойчиво, пока ее дыхание не стало таким же прерывистым и быстрым, как его собственное. Он знал, что делает ей больно, но услышал ее хриплый крик только тогда, когда ее тело дугой выгнулось вверх и подняло его вместе с ней, прочь от всех острых краев и ломаных линий.

Он увидел, как на ее скулах засверкали слезы подобно бриллиантам, и понял — понял! — что даже сжигаемая желанием подобно факелу, она злится на себя за это проявление слабости, за то, что выдала силу своей страсти. Сейчас она могла бы убить его, подумал он, так же легко, как снова поцеловать. Это не рай — эта женщина, эта комната, — и вовсе не убежище, но то место назначения, куда ему совершенно необходимо было попасть и от которого он ни за что не мог бы отказаться: такова горькая, яростная сложность человеческих желаний, здесь, внизу, под идеальным куполом и под звездами.

— Я полагаю, ты не боишься высоты?

Они лежали рядом. Пряди ее золотистых волос покоились на его лице и слегка щекотали. Одна ее рука лежала на его бедре. Лицо она отвернула в сторону, он видел лишь ее профиль. Она смотрела в потолок. Там была мозаика, как он теперь заметил, и он вдруг вспомнил Сириоса, который ее создал и которому сломали руки по приказу этой женщины в наказание за его промахи.

— Боязнь высоты? Это помешало бы моей работе. А что?

— Ты выйдешь отсюда через окно. Он может скоро вернуться вместе со своими слугами. Спустишься по стене и пройдешь через двор в дальний конец, к улице. Там есть дерево, на которое нужно влезть. По нему доберешься до верха внешней стены.

— Мне уже уходить?

Она повернула к нему голову. Он увидел, что ее губы слегка улыбаются.

— Надеюсь, что нет, — прошептала она. — Хотя тебе, возможно, придется поспешно удалиться, если мы слишком долго будем медлить.

— Он… зайдет сюда?

Она покачала головой:

— Это маловероятно.

— Люди погибают из-за маловероятных вещей. В ответ она рассмеялась.

— Это правда. А он будет чувствовать себя обязанным тебя убить, как мне кажется.

Это его слегка удивило. Он почему-то пришел к заключению, что эти двое — стратиг и его аристократический приз — достигли взаимопонимания в вопросах о верности. Эта служанка со своей свечкой, которую было видно с улицы в проеме открытых дверей…

Он молчал.

— Я тебя пугаю? — Теперь она смотрела на него. Криспин повернулся к ней лицом. Притворяться не имело смысла. Он кивнул головой.

— Но ты сама, а не твой муж. — Она мгновение смотрела ему в глаза, потом неожиданно отвела взгляд. Помолчав, он сказал: — Хотел бы я, чтобы ты мне больше нравилась.

— Нравилась? Тривиальное чувство, — слишком быстро ответила она. — Оно почти не имеет к этому отношения.

Он покачал головой:

— С него начинается дружба, если не страсть. Стилиана снова повернулась к нему.

— Я была тебе лучшим другом, чем ты думаешь, — сказала она. — С самого начала. Я ведь предупреждала тебя, чтобы ты не слишком увлекался работой над этим куполом.

Она действительно так сказала, ничего не объясняя. Он открыл рот, но она подняла палец и прижала к его губам.

— Никаких вопросов. Но запомни это.

— Это невозможно, — сказал он. — Не увлекаться. Она пожала плечами.

— Вот как! Ну, против того, что невозможно, я бессильна, конечно.

Она вдруг содрогнулась, почувствовав дуновение холодного воздуха, ведь кожа ее еще была влажной от любовных игр. Он посмотрел в противоположный конец комнаты. Встал с ложа и занялся гаснущим очагом, подбросил дров, помешал угли. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы разжечь его снова. Когда он поднялся, нагой и согревшийся, то увидел, что она лежит, опираясь на локоть, и смотрит на него откровенно оценивающим взглядом. Он вдруг смутился и увидел, как она улыбнулась, заметив это.

Он вернулся к постели и остановился рядом с ней, глядя на нее сверху. Она лежала, без одежды и неприкрытая, не стыдясь и не пытаясь укрыться, и позволяла ему скользить взглядом по выпуклостям и линиям ее тела, по изгибу бедер, груди, по изящным чертам лица. Он снова ощутил вспыхнувшее желание, непреодолимое, как морской прилив.

Ее взгляд скользнул вниз, и улыбка стала шире. Когда она заговорила, ее голос снова звучал хрипло:

— Я действительно надеялась, что ты не станешь спешить на поиски двора и дерева. — И она потянулась к нему одной рукой, погладила его и потянула на ложе, к себе.

И на этот раз, во время более медленного, более сложного танца, она показала ему — как предлагала полгода назад, — как Леонт любит использовать подушку, а он открыл нечто новое о себе и об иллюзиях цивилизованности. В какой-то момент, позже, он делал с ней такое, что раньше делал только для Иландры. И ему пришла в голову мысль, когда он почувствовал, как она вцепилась ему в волосы, и услышал ее бессвязный шепот, словно она по принуждению произносила эти слова, что можно ощущать горе потери, разлуки, лишившись любви и крова, но не позволять молниям этой трагедии непрерывно пожирать и уничтожать себя. Продолжение жизни не обязательно означает предательство.

Он знал, что некоторые пытались сказать ему об этом раньше.

Тут у нее вырвался более высокий звук, на вдохе, словно от боли или словно она боролась с чем-то. Она снова повела его в себя, крепко зажмурив глаза, прижимала его к себе руками, а потом быстро перевернулась вместе с его телом, так что теперь она оказалась на нем верхом, и мчалась быстрее и быстрее, все настойчивее, и тело ее блестело при свете очага. Он протянул руки вверх и потрогал ее груди, произнес ее имя один раз: он сопротивлялся, но не мог устоять, как и она. Затем он сжал ее бедра и позволил ей вести их обоих и наконец услышал ее громкий крик и открыл глаза, чтобы еще раз увидеть ее изогнувшееся дугой тело и туго натянутую на ребрах кожу. На ее щеках блестели слезы, как и раньше, но на этот раз он поднял руку, медленно привлек ее к себе и поцеловал в щеки, и она ему позволила это сделать.

И именно в тот момент, лежа на нем, когда все ее тело дрожало, и его тоже, а ее волосы почти скрывали их обоих, Стилиана прошептала без предупреждения, со странной нежностью, как он потом вспоминал:

— Они собираются вторгнуться в твою страну в конце весны. Никто еще не знает. Об этом объявили некоторым из нас сегодня ночью во дворце. Теперь должны произойти определенные события. Не стану утверждать, что мне жаль. То, что было сделано когда-то, влечет за собой все остальное. Запомни эту комнату, родианин. Что бы еще… что бы я потом ни сделала.

В своем смятении, так как его мозг еще не начал работать как следует, ощущая внезапно пронзивший его страх, он смог лишь ответить:

— Родианин? Только так? Все еще?

Она лежала на нем и не двигалась. Он чувствовал биение ее сердца.

— Родианин, — повторила она, бросив на него задумчивый взгляд. — Я такая, какой меня вынудили стать. Не надо заблуждаться.

«Почему ты плакала?» — хотелось ему спросить, но он не спросил. Эти слова он тоже запомнил, все слова, и ее выгнутое дугой тело, и эти горькие слезы из-за открыто проявленной ею страсти. Но в тишине, которая наступила после ее слов, они оба услышали, как парадная дверь внизу захлопнулась с тяжелым стуком.

Стилиана слегка шевельнулась. Он почему-то знал, что она улыбается своей кривой, насмешливой улыбкой.

— Хороший муж. Он всегда дает мне знать, когда возвращается домой.

Криспин уставился на нее. Она ответила ему взглядом широко открытых глаз, по-прежнему забавляясь.

— О, это правда. Ты думаешь, Леонту хочется убивать по ночам людей? Здесь где-то есть кинжал. Ты хочешь сразиться с ним в мою честь?

Значит, между ними действительно существует договоренность. Своего рода. Он совсем не понимает этих двоих. Теперь Криспин чувствовал себя уставшим, голова его отяжелела, он боялся: «То, что было сделано когда-то». Но дверь внизу уже хлопнула, не оставляя возможности разобраться. Он вскочил с постели и начал одеваться. Она спокойно наблюдала за ним, разглаживая вокруг себя простыни, ее волосы рассыпались по подушке. Он увидел, как она бросила разорванное платье на пол, не пытаясь его спрятать подальше.

Он оправил тунику и пояс, встал на колени и быстро зашнуровал сандалии. Когда он снова встал, свечи уже догорели. Ее обнаженное тело было целомудренно прикрыто простынями. Она, опираясь на подушки, сидела неподвижно под его взглядом и тоже смотрела на него. И Криспин вдруг понял, что в этом есть некий вызов наряду со всем прочим, понял, что она очень молода и как легко было об этом забыть.

— Ты себя тоже не обманывай, — сказал он. — Ты так упорно пытаешься всех нас контролировать. Ты ведь не просто сумма твоих планов. — Он и сам не совсем понимал, что это означает.

Она нетерпеливо покачала головой:

— Все это не имеет значения. Я — орудие. Он ответил угрюмо:

— Приз, как ты мне сказала в прошлый раз. А сегодня — орудие. Что еще мне положено знать? — Но теперь он ощущал неожиданную, странную боль, глядя на нее.

Она открыла рот, потом закрыла. Он видел, что застал ее врасплох, и слышал в коридоре за дверью шаги.

— Криспин, — сказала она, указывая на окно. — Уходи. Пожалуйста.

И только когда он шел через двор, мимо фонтана, направляясь к указанной оливе в углу, он осознал, что она произнесла его имя.

Он взобрался на дерево, перелез на гребень стены. Белая луна уже встала, она имела форму полумесяца. Он сидел на каменной стене над пустой темной улицей и вспоминал Зотика и того мальчика, которым был сам когда-то, который перебирался со стены на дерево. Мальчик, а потом мужчина. Он вспомнил о Линон, почти услышал, как она комментирует то, что только что произошло. Или, может быть, он ошибался: возможно, она бы поняла, что здесь есть более сложные составляющие, чем просто физическое желание.

Потом он тихо рассмеялся про себя, с грустью. Потому что это тоже было не так: в физическом желании нет ничего простого. Он посмотрел вверх и увидел силуэт в том окне, из которого только что вылез. Леонт. Окно захлопнулось, занавески задернулись в спальне Стилианы. Криспин сидел неподвижно, невидимый на стене.

Он посмотрел на противоположную сторону улицы и увидел купол, поднимающийся над домами. Купол Артибаса, императора, Джада. Самого Криспина? Внизу на границе его зрения что-то мелькнуло — одна из необъяснимых вспышек пламени, которые были характерны для ночного Сарантия, появилась на улице и исчезла, словно сны или жизни людей и их воспоминания. Что еще, спросил себя Криспин, остается потом?

«Они собираются вторгнуться в твою страну в конце весны».

Он не пошел домой. Дом был очень далеко. Он спрыгнул со стены, пересек улицу, прошел по длинному темному переулку. Из тени его окликнула проститутка, ее голос в ночи звучал как песня. Он шел дальше, следуя поворотам переулка, и в конце концов пришел туда, где переулок выходил на площадь напротив ворот Императорского квартала. Направо возвышался фасад Святилища. На портике стояли стражники всю ночь. Они его узнали, когда он подошел, кивнули, открыли одну половинку массивных дверей. Внутри горел свет. Достаточно яркий, чтобы он мог работать.

Глава 6

В тот же час ночи, на том же ветру, четыре человека шагали по Городу под этой восходящей луной.

После наступления ночи в Сарантии всегда было небезопасно, но компания из четырех человек могла чувствовать себя относительно спокойно. Двое держали в руках тяжелые палки. Они шагали довольно быстро из-за холода, но им пришлось немного сбавить темп, когда дорога сначала пошла вниз, потом снова вверх, из-за выпитого вина и одного из спутников, который волочил больную ногу. Самый старший, маленький и толстый, кутался в плотный плащ до подбородка, но ругался каждый раз, когда порывы ветра гнали по темной улице мусор.

Еще на улицах были женщины; они укрывались в дверных проемах, так как одежда, свойственная их профессии, была скудной. Многие грелись вместе с бездомными нищими у теплых печей хлебопеков.

Один из молодых мужчин хотел было замедлить здесь шаги, но закутанный в плащ человек хрипло выругался, и они пошли дальше. Одна женщина — совсем девочка — некоторое время шла вслед за ними, потом остановилась, постояла одна посреди улицы и вернулась к теплу. На обратном пути она увидела, как из-за угла показались громадные носилки — их несли восемь носильщиков вместо обычных четырех или шести, — и двинулись по улице вслед за четырьмя мужчинами. Она не стала окликать этого аристократа. Если такие, как этот, хотят получить женщину, они сами делают выбор. Если бы одну из девушек и позвали к носилкам, то ей могла грозить опасность. У богатых собственные правила и здесь, и везде.

Ни один из шагающих по улицам мужчин не был трезвым. Их угостила вином в конце свадебного пира хозяйка дома, и они только что вышли из шумной таверны, где старший поставил всем еще несколько бутылок вина.

Теперь им предстояло долго идти пешком, но Кирос не возражал. Струмос в таверне вел себя на удивление добродушно, многословно рассуждал об угрях и оленине и о правильном подборе соуса к основному блюду, описанному Аспалием четыреста лет назад. Кирос и остальные уже поняли, что их начальник доволен тем, как прошел день.

Или был доволен, пока они не вышли на улицу и не увидели, что сильно похолодало и уже очень поздно, а ведь им предстояло еще долго идти по продуваемым ветром улицам до лагеря Синих.

Кирос, который оказался не очень чувствительным к холоду, был слишком возбужден, чтобы обращать на него внимание; он находился под впечатлением от удачного пиршества, большого количества вина, ярких воспоминаний о хозяйке дома — ее аромат, улыбка, ее мнение о его работе на кухне, — и от веселого, благодушного настроения Струмоса в таверне. Это был один из очень удачных Дней, решил Кирос. Он жалел, что он не поэт и не смог бы выразить хоть часть своих смятенных чувств словами.

Впереди послышался шум. Полдесятка молодых людей вывалились из низких дверей таверны. Было слишком темно, чтобы разглядеть их: если они из Зеленых, это опасно, ведь скоро начнется сезон, и страсти накаляются. Кирос понимал, что, если им придется бежать, он станет помехой. Четверо мужчин теснее придвинулись друг к другу.

Оказалось, в этом нет необходимости. Компания из таверны беспорядочной толпой двинулась вниз по холму к морю, пытаясь петь дежурный марш. Это не Зеленые. Солдаты в увольнении в Городе. Кирос облегченно вздохнул. Он оглянулся через плечо, и поэтому именно он увидел носилки, плывущие вслед за ними в темноте. Он ничего не сказал и пошел дальше вместе со всеми. Послушно рассмеялся в ответ на слишком громкую шутку Разика в адрес пьяных солдат — один из них остановился, и его стошнило у входа в лавку. Кирос снова оглянулся, когда они сворачивали за угол, миновав лавку торговца сандалиями и прилавок торговца простоквашей. Оба заведения давно закрылись на ночь. Носилки показались из-за угла, не отставая от них. Они были очень большими. Их несли восемь человек. Занавески были задернуты с обеих сторон.

Кирос ощутил тошнотворный страх. Носилки ночью не были чем-то необычным, богатые люди имели обыкновение ими пользоваться, особенно в холодное время. Но скорость движения этих носилок точно совпадала с их скоростью, и они двигались именно туда, куда шли они. Когда носилки последовали за ними по диагонали через площадь, вокруг фонтана в центре, а потом вверх по крутой улице, по противоположной стороне, Кирос откашлялся и тронул Струмоса за руку.

— Мне кажется… — начал он, когда тот взглянул на него. И проглотил слюну. — Возможно, нас преследуют.

Трое его спутников остановились и оглянулись. Носилки тут же замерли, носильщики в темной одежде стояли неподвижно, молча. Улица вокруг них была пустынной. Закрытые двери, закрытые окна лавок, четыре человека рядом, носилки патриция с задернутыми занавесками, больше ничего.

Белая луна висела в небе над медным куполом маленькой церкви. Издали донесся внезапный взрыв грубого хохота. Еще одна таверна, из которой выходят посетители. Потом и этот звук стих.

В тишине трое молодых людей услышали, как Струмос Аморийский сделал долгий выдох, потом выругался тихо, но с большим чувством.

— Оставайтесь на месте, — сказал он им. И двинулся назад, к носилкам.

— Дерьмо, — прошептал Разик, не придумав ничего лучшего. Кирос тоже ощутил нависшую угрозу.

Они молча следили за маленьким поваром. Струмос подошел к носилкам. Никто из носильщиков не шевельнулся и не заговорил. Повар остановился у задернутых занавесок с одной стороны. По-видимому, он что-то говорил, но они не слышали ни его, ни ответа из носилок. Затем Кирос увидел, что занавески приподнялись и слегка раздвинулись. Он понятия не имел, кто сидит внутри, мужчина или женщина или не один человек — носилки достаточно большие. Но теперь он точно знал, что боится.

— Дерьмо, — снова выругался Разик, глядя в ту сторону.

— Дерьмо, — эхом отозвался Мергий.

— Заткнитесь, — сказал Кирос, что было совсем не похоже на него. — Вы оба.

Кажется, Струмос снова заговорил, потом стал слушать. Потом он скрестил на груди руки и прибавил еще несколько слов. Через мгновение занавески задернулись, а еще через мгновение носилки развернулись и двинулись в противоположном направлении, назад, к площади. Струмос остался на месте, глядя им вслед, пока они не скрылись за фонтаном. Потом вернулся к трем юношам. Кирос видел, что он обеспокоен, но не посмел ни о чем спросить.

— Кто это был, во имя бога? — спросил Разик. Он не чувствовал себя таким скованным.

Струмос проигнорировал вопрос Разика, словно тот ничего не спросил. Он зашагал дальше; они последовали за ним. Больше никто ничего не сказал, даже Разик. Они дошли до лагеря без дальнейших приключений, их узнали при свете факелов и впустили.

— Спокойной ночи, — пожелал Струмос всем троим у входа в спальни. Затем ушел, не ожидая ответа.

Разик и Мергий поднялись по лестнице и вошли в дом, а Кирос задержался на крыльце. Он видел, что Струмос не пошел к своим личным комнатам. Вместо этого он пересек двор и направился к кухне. Через несколько секунд Кирос увидел, что там зажглись лампы. Ему хотелось пойти туда, но он этого не сделал. Это было бы слишком большой самонадеянностью. Еще через секунду он в последний раз вдохнул холодный воздух и вошел внутрь вслед за остальными. И лег в постель. Но еще долго не спал. Очень хороший день и вечер таинственным образом превратились к нечто иное.

Струмос Аморийский ходил по кухне, точными движениями разжег очаг, зажег лампы, налил себе чашу вина. Он предусмотрительно разбавил вино, затем взял нож, наточил его и ритмичными ударами нарезал овощи. Разбил два яйца, добавил овощи, морскую соль и щедрую щепотку дорогого восточного перца. Взбил смесь в маленькой щербатой мисочке, которая служила ему долгие годы и которую он использовал только для себя лично. Нагрел кастрюльку на решетке над очагом, брызнул на нее оливкового масла и поджарил себе плоский омлет, помешивая наугад. Поставил кастрюльку на каменную поверхность и выбрал на полке тарелку с бело-синим узором. Переложил свое творение на тарелку, украсил его цветочными лепестками и листиками мяты и на секунду замер, оценивая эффект. «Повар, который не заботится о собственном питании, — любил он повторять своим помощникам, — будет плохо кормить других людей».

Он совсем не был голоден, но его мучила тревога, и ему необходимо было что-то приготовить, а если уж блюдо приготовлено, то большое преступление не насладиться им — такова была его философия в этом мире, созданном Джадом. Он сел на высокий табурет у рабочей стойки в центре кухни и начал есть в одиночестве, запивая еду вином и снова наполняя чашу, глядя, как свет белой луны заливает двор за окном. Он думал, что Кирос может прийти сюда, и не возражал бы против его общества, но мальчику не хватило уверенности в себе, чтобы поступить так, как ему подсказывала его проницательность.

Струмос заметил, что его чаша с вином снова опустела. Он поколебался, потом еще раз наполнил ее, добавив на этот раз меньше воды. Он редко пил так много, но ведь не часто случались встречи на улице, подобные той, которая произошла недавно.

Ему предложили работу, а он отказался. Слишком много предложений ему сделали сегодня. Сначала молодая танцовщица, а потом только что, в темноте. Дело было не в самих предложениях. Это часто случалось. Люди знали о нем, жаждали заполучить его услуги, у некоторых были деньги, чтобы ему заплатить. Однако он был счастлив здесь, в лагере Синих. Не аристократическая кухня, но достаточно значительная, и у него есть возможность сыграть свою роль в изменении представлений о своем искусстве и о предмете своей страсти. Говорят, Зеленые тоже сейчас ищут повара. Струмоса это забавляло и радовало.

Но лицо, которое сделало ему предложение из роскошных носилок, — совсем другое дело. Его он знал очень хорошо, и теперь в нем пробудились воспоминания, в том числе воспоминания о своем собственном поведении, о молчаливом, почтительном соучастии в определенные моменты в прошлом. «Прошлое не покидает нас, пока мы не умрем, — очень давно написал Протоний, — и тогда мы становимся воспоминаниями других людей, пока они не умрут. Для большинства — это все, что после них остается. Так устроили боги».

«Сейчас и сами старые боги почти исчезли, — подумал Струмос, глядя на чашу с вином. — А сколько живых душ помнят Протония Тракезийского? Как человеку оставить после себя имя?»

Он вздохнул, оглядывая знакомую кухню, где продуман каждый уголок, — воплощение порядка в этом мире. «Что-то должно случиться», — внезапно понял маленький повар, сидя в одиночестве в кругу света от ламп. Ему казалось, он знает — что, и он не стеснялся высказывать свои взгляды. Война на западе — кто из мыслящих людей может не заметить ее признаков?

Но иногда мысли и наблюдательность не являются ключом. Иногда запертые двери открывает нечто присутствующее в крови, в душе, во сне.

Он уже больше не был уверен, что именно приближается. Но зато знал, что, если Лисипп Кализиец снова в Сарантии и передвигается по городу на своих носилках в темноте, кровь и сон станут участниками событий.

«Воспоминаниями других людей, пока они не умрут».

Он не опасался за себя, но у него действительно промелькнула мысль, что, возможно, опасаться следует.

Пора идти спать. Но спать не хотелось. В конце концов он задремал прямо на своем табурете, положив голову на согнутые руки и отодвинув тарелку и чашу. Лампы медленно догорели, погрузив спящего Струмоса в темноту.

* * *

В середине той самой ночи, когда ветер за окнами стал таким резким, что казалось, бог не пускает весну в этот мир, мужчина и женщина пили вино с пряностями у очага в свою первую брачную ночь.

Женщина сидела на мягком табурете, а мужчина на полу у ее ног, прислонившись головой к ее бедру. Они смотрели на языки пламени и молчали, что было характерно для нее, но необычно для него. День был очень долгим. Ее ладонь легонько покоилась на его плече. Они оба вспоминали другой огонь и другие комнаты, и некая неловкость витала в воздухе из-за того, что еще одна комната кровать в ней — находилась прямо за арочным дверным проемом, закрытым занавесом из бусин.

Наконец он сказал:

— Раньше ты не душилась этими духами. Обычно ты вообще не душишься. Правда?

Она покачала головой, потом вспомнила, что он ее не видит, и пробормотала:

— Да. — И, поколебавшись, прибавила: — Это духи Ширин. Она настояла, чтобы я ими надушилась сегодня вечером.

Тут он повернул голову и посмотрел на нее снизу вверх широко раскрытыми глазами.

— Ее духи? Но, значит, это духи императрицы? Касия кивнула головой.

— Ширин сказала, что я должна сегодня ночью чувствовать себя королевой. — Ей удалось улыбнуться. — Я думаю, это безопасно. Если ты не пригласил гостей.

Гости оставили их недавно у парадного входа и удалились с грубыми шуточками, солдаты нестройным хором распевали одну особенно непристойную песенку.

Карулл, только что назначенный килиарх кавалерии Второго кализийского легиона, коротко рассмеялся.

— Не могу вообразить, чтобы мне сейчас захотелось видеть кого-нибудь здесь, рядом, — тихо ответил он. И прибавил: — И тебе не нужны духи Аликсаны, чтобы быть королевой.

На лице Касии появилось лукавое выражение из прошлой жизни в родном доме. Кажется, она снова обретала свой прежний нрав, хоть и медленно.

— Ты льстец, солдат. Это действовало на девушек в тавернах?

Раньше она тоже была девушкой в таверне.

Он покачал головой, серьезный и напряженный:

— Я этого никому не говорил. У меня никогда не было жены.

Выражение ее лица изменилось, но он опять смотрел в огонь и не мог этого видеть. Она смотрела на него сверху. На этого солдата, на своего мужа. Крупный мужчина, черные волосы, широкие плечи, мощные руки и грудная клетка. И она вдруг осознала с удивлением, что он ее боится, боится обидеть или огорчить ее.

Языки пламени плясали, и в Касии что-то странно дрогнуло. Где-то далеко на севере когда-то было озеро. Она ходила туда одна. «Эримицу», умная. Слишком умная, высокомерная. До чумы и до той осенней дороги, когда ее мать стояла среди падающих листьев и смотрела, как ее уводят прочь, связанную веревкой с другими девушками.

Боги севера, этих открытых всем ветрам пространств, или Джад, или «зубир» из южных лесов Древней Чащи, — кто-то или что-то привело ее в эту комнату. Кажется, здесь она нашла укрытие. Очаг, стены. Мужчину, сидящего тихо у ее ног. Место, защищенное от ветра хоть раз в жизни. Это дар, это дар. Сердце ее сжалось сильнее, пока она смотрела вниз. Дар. Ее рука сжала его плечо, потом погладила по голове.

— Ты же знаешь, — сказала она. — Теперь у тебя есть жена. Ты отведешь ее в постель?

— О, Джад! — Он выдохнул эти слова, словно очень долго сдерживал дыхание. Она рассмеялась. Еще один дар.

* * *

Мардок, пехотинец Первого аморийского легиона, был вызван на север из приграничных земель в Деаполис вместе со своей ротой. Никто из офицеров не мог с уверенностью сказать, зачем, хотя каждый высказывал свои предположения. Мардок был почти уверен, что отравился чем-то съеденным в таверне, которую они посетили сегодня вечером. Как не повезло! Его самое первое увольнение в Город после шести месяцев службы в армии императора, и он болен, как бассанидский пес, а старшие над ним смеются.

Товарищи ждали его первые два раза, когда он был вынужден остановиться и опорожнить желудок в дверном проеме каких-то лавок. Но когда у него снова закрутило в животе и он медленно пришел в себя и выпрямился, пошатываясь, вытирая подбородок и дрожа под напором ледяного ветра, то обнаружил, что эти негодяи на этот раз ушли дальше без него. Он прислушался, услышал пение где-то впереди и оттолкнулся от стены, чтобы догнать их.

Он был далеко не трезв в добавление к сильному расстройству внутренних органов. Вскоре он перестал слышать пение и не имел понятия, где находится. Он решил отправиться обратно к морю — в любом случае они бы пошли туда, — и найти или другую таверну, или их гостиницу, или девушку. Белая луна должна находиться на востоке, что указывало ему направление. Он уже не чувствовал себя таким больным, слава пресветлому Геладикосу, вечному другу солдата.

На холоде тем не менее дорога вниз по холму казалась длиннее, а переулки более извилистыми, чем в начале вечера. Странно, как трудно идти в нужном направлении. Он все время видел эти призрачные язычки пламени, они то появлялись, то исчезали. О них нельзя было говорить, но они его очень пугали. Он просто подпрыгивал от страха. Мардок продолжал путь, тихо ругаясь.

Когда с ним поравнялись носилки, которых он не заметил и не услышал, и резкий голос аристократа изнутри спросил, не может ли гражданин помочь храброму солдату Империи, он был просто счастлив принять помощь.

Ему удалось поклониться, затем он забрался на носилки, когда один из могучих носильщиков отодвинул для него занавеску. Мардок уселся на пышные подушки и внезапно почувствовал свой собственный неаппетитный запах. Мужчина, сидящий внутри, оказался еще более крупным, чем носильщик, — поразительно крупным. Он был огромен. Когда опустилась занавеска, стало совершенно темно, и Мардок ощутил сладковатый запах каких-то духов, отчего его желудок чуть не скрутил новый приступ.

— Ты направляешься к берегу, как я полагаю? — спросил патриций.

— Конечно, — фыркнул Мардок. — Где же еще солдату найти шлюху, которая ему по карману? Прошу прощения у вашей милости.

— С тамошними женщинами лучше быть осторожным, — сказал тот человек. Он говорил четко, его голос оказался до странности высоким и очень ясным.

— Все так говорят, — пожал плечами Мардок. Здесь было тепло, подушки были поразительно мягкими. Он чуть не уснул. В темноте он с трудом различал черты лица своего спутника. Видел только огромное тело этого человека.

— Все проявляют мудрость. Выпьешь вина?

Два дня спустя, на перекличке солдат Первого аморийского в Деаполисе, Мардок Сарникский оказался среди троих отсутствующих и по обычаю объявлен дезертиром. Так действительно случалось, когда молодые солдаты из деревни попадали в Город и подвергались испытанию тамошними соблазнами. Их всех предупреждали, конечно, перед тем как отпустить в увольнение. Пойманным дезертирам грозило наказание в виде ослепления или увечья — это зависело от воли командира. За первый проступок, если они вернутся добровольно, могли просто выпороть кнутом. Но поскольку вероятность войны возросла, а на верфях в Деаполисе кипело строительство, как и на противоположном берегу пролива, за маленькими лесистыми островками, солдаты знали, что те, кто не вернется по собственной воле, могут ждать гораздо худшего, если их выследят. В военное время за дезертирство казнили.

В течение пары дней слухи стали более конкретными. Восточная армия лишалась половины жалованья. Потом кто-то услышал, что они лишатся всего жалованья. И что-то насчет обещанной земли в качестве компенсации. Земельные наделы на краю пустыни? Никто не находил это забавным. Говорили, что их получат те, кто останется на востоке. Остальные отправятся на войну — на тех кораблях, которые клепали слишком быстро, что тревожило пехотинцев. Вот почему их перевели в Деаполис. Чтобы плыть далеко на запад, прочь от дома, в Батиару, сражаться с антами и инициями, этими племенами дикарей и безбожников, которые поедают жареную плоть своих врагов и пьют их горячую кровь или вспарывают солдатам животы кинжалами и насилуют их туда, перед тем как оскопить, содрать кожу и повесить на дубах за волосы.

Двое из трех солдат вернулись на второй день, бледные и испуганные после пьяного загула. Они выдержали порку, а потом их вылечил лекарь легиона при помощи вина, вылитого на раны и влитого в глотки. Мардок из Сарники не вернулся, его так и не нашли. Повезло гаду, решили некоторые из его товарищей, с тревогой глядя на строящиеся корабли.

— Выпьешь вина? — услышал Мардок высокий резкий голос в сумрачном тепле закрытых носилок. Походка носильщиков была ровной, убаюкивающей.

Глупо спрашивать об этом солдата. Конечно, он выпьет вина. Чаша оказалась тяжелой, украшенной драгоценными камнями. Вино — темным и добрым. Человек смотрел на Мардока, пока тот пил из чаши.

Когда он протянул ее снова за вином, огромный патриций медленно покачал головой в замкнутой душистой полутьме.

— Этого хватит, мне кажется, — сказал он. Мардок заморгал. Ему смутно казалось, что на его бедре лежит ладонь, и не его ладонь.

Ему показалось, будто он произнес:

— Отвали.

* * *

Рустем был лекарем и провел много времени в Афганистане, поэтому его не шокировали и не удивили железные кольца, вделанные в столбики кровати, и другие, более деликатные приспособления, которые он обнаружил в комнате, куда его проводили, в маленьком роскошном гостевом доме сенатора неподалеку от тройных стен.

Он пришел к выводу, что в этой спальне Плавт Бонос любил развлекаться вдали от уюта — и надзора — своей семьи.

В этом не было ничего неожиданного: аристократы всего мира занимались одним и тем же в разных вариантах, если обстоятельства их жизни позволяли уединиться. В Керакеке не имелось таких домов, разумеется. Все в деревне знали о том, что делают все остальные, начиная с крепости.

Рустем вернул набор тонких золотых колец — он с опозданием понял, что они по размеру соответствуют мужским половым органам разной величины, — в предназначенный для них кожаный мешочек. Затянул завязки и положил мешочек вместе с шелковыми шарфами и мотками тонкой веревки, а также многими другими непонятными предметами в обитый медью сундук, из которого достал все это. Сундук оказался незапертым, а комната теперь принадлежала ему как гостю сенатора. Он не чувствовал себя виноватым в том, что осмотрел ее, пока размешал собственные вещи. Он ведь шпион Царя Царей. Ему нужно совершенствоваться в этом искусстве. От щепетильности придется отказаться. Будет ли великому Ширвану и его советникам интересно узнать о ночных пристрастиях распорядителя Сената в Сарантии?

Рустем закрыл сундук и бросил взгляд на гаснущий огонь. Конечно, он мог бы сам его раздуть, но принял другое решение. Те предметы, которые он только что обнаружил и держал в руках, вызвали в нем необычные чувства, он вдруг осознал, как далеко он от своих жен. Несмотря на усталость после долгого и бурного дня — с гибелью человека в самом его начале, — Рустем отметил в себе, как профессионал, признаки возбуждения.

Он подошел к двери, открыл ее и крикнул вниз, чтобы кто-нибудь развел огонь. Дом был маленький. С первого этажа немедленно донесся ответ. Через несколько секунд он с удовлетворением увидел молодую служанку — чуть раньше она назвала себя Элитой, — которая вошла в комнату, почтительно опустив глаза. Он думал, что явится довольно чопорный управляющий, но подобные обязанности явно были ниже достоинства этого парня, и, возможно, он уже спит. Час поздний.

Рустем сидел на подоконнике и смотрел, как женщина раздувает огонь и подметает пепел. Когда она закончила и поднялась с колен, он мягко произнес:

— По ночам я мерзну, девушка. Я бы предпочел, чтобы ты осталась.

Она покраснела, но не стала возражать. Он знал, что так и будет в доме такого сорта. Ведь он — почетный гость.

Она оказалась мягкой, приятно теплой, податливой, хоть и не слишком искусной. В каком-то смысле ему так больше нравилось. Если бы он захотел приобрести новый чувственный опыт, он бы потребовал опытную проститутку. Это Сарантий. Говорят, здесь можно достать все. Все, что угодно. Он по-доброму отнесся к девушке, позволил ей остаться в постели вместе с ним после. Ее постель, несомненно, представляла собой всего лишь лежанку в холодной комнате внизу, а они слышали, как снаружи завывает ветер.

Ему пришло в голову, когда сознание уже начинало туманиться, что слугам, возможно, приказали внимательно следить за приезжим бассанидом, и это лучше всего объясняло уступчивость девушки. Но он слишком устал, чтобы размышлять об этом. Он уснул. Ему снилась его дочь, которую он должен потерять, так как Царь Царей возвысил его до касты жрецов.

Девушка Элита все еще находилась у него позже, в самый разгар ночи, когда весь дом проснулся от настойчивого стука и криков у двери.

* * *

Пока ее несли на носилках сквозь темноту из Императорского квартала в собственный городской дом, а рядом ехал верхом неожиданный провожатый, Гизелла задолго до прибытия на место решила, как ей поступить.

Она подумала, что со временем этот факт мог бы вернуть ей немного потерянной гордости: это был ее выбор, ее решение. Это не значило, что у нее все непременно получится. При наличии стольких других планов и замыслов — и здесь, и дома — шансы против нее явно перевешивают. Так было всегда, с того времени, когда умер ее отец и анты неохотно короновали его единственного оставшегося в живых ребенка. Но по крайней мере она могла думать, действовать, а не качаться, подобно утлой лодочке, на волнах больших событий.

Она точно знала, например, что делает, когда послала полного горечи и гнева художника на другой конец света с предложением ее руки императору Сарантия. Она вспомнила, как стояла пред этим человеком, Каем Криспином, одна, ночью, в своем дворце и позволяла ему смотреть — даже требовала, чтобы он как следует рассмотрел ее.

«Ты можешь сказать императору, что видел царицу антов очень близко».

Она вспыхнула при этом воспоминании. После того, с чем она столкнулась сегодня ночью во дворце, ей стала ясна вся глубина ее наивности. Давно пора ей расстаться с частью своего неведения. Но она даже не могла бы сказать, к появлению какого плана приведет сегодняшнее решение, в котором все еще присутствовал недостойный страх. Она знала только, что осуществит его.

Она слегка приподняла занавеску и увидела коня, все еще идущего шагом рядом с носилками. Она узнала дверь в часовню. Они приближались к ее дому. Гизелла глубоко вздохнула, попыталась посмеяться над своей тревогой, над этим примитивным страхом.

Речь идет всего лишь о введении в игру чего-то нового, сказала она себе, того, что идет от нее. Посмотрим, какие круги пойдут по воде. В этом стремительном потоке событий приходится использовать то, что подвернется под руку или что на ум взбредет, как всегда, и она решила превратить собственное тело в фигуру в этой игре.

В самом деле, для царицы недоступная роскошь думать о себе иначе. Сегодня ночью в пышном зале дворца император Сарантия отнял у нее еще сохранившиеся иллюзии насчет консультаций, переговоров, дипломатии — всего, что могло бы отодвинуть наступление на Батиару железной лавины войны.

После того как Гизелла видела его в изящной маленькой комнате вместе с императрицей и видела ее саму, некоторые другие иллюзии тоже исчезли. В этой поразительной комнате, с ее тканями, коврами на стенах и серебряными подсвечниками, среди красного и сандалового дерева, кож из Сорийи и благовоний, с золотистым солнечным диском на стене над каждой дверью и с золотым деревом, на котором сидело с десяток усыпанных драгоценными камнями птиц, у Гизеллы возникло ощущение, будто души в этой комнате находятся в самом центре вращающегося мира. Здесь был центр событий. Неожиданные, полные насилия образы будущего, казалось, пляшут и кружатся в освещенном воздухе, проносятся мимо, вдоль стен с головокружительной скоростью, а комната в то же время почему-то остается неподвижной, как эти птицы на золотых ветвях дерева императора.

Валерий собирается завоевать Батиару.

Он уже давно принял решение, наконец поняла Гизелла. Этот человек сам принимает решения, и его взгляд устремлен на поколения, которым еще предстоит родиться, в той же степени, как на те, которыми он правит сегодня. Теперь она встретилась с ним и увидела это.

Сама она, ее присутствие здесь могло ему помочь или нет. Тактическое орудие. Оно не имеет значения при столь огромном масштабе. Как и мнение других людей, стратига, канцлера, даже Аликсаны.

Император Сарантия, задумчивый, учтивый и очень уверенный в себе, видел Родиас возрожденным, разрушенную Империю восстановленной. Видения такого масштаба могут быть опасными; подобное честолюбие иногда сметает все на своем пути. «Он хочет оставить после себя имя, — думала Гизелла, опускаясь перед ним на колени, чтобы скрыть лицо, а потом снова поднимаясь и сохраняя самообладание. — Он хочет, чтобы его запомнили благодаря этому».

Таковы мужчины. Даже самые мудрые. Ее отец не был исключением. Страх умереть и быть забытым. Потерянным для памяти мира, который безжалостно пойдет вперед без него. Гизелла поискала в своей душе и не обнаружила там столь жгучего желания. Ей не хотелось, чтобы ее ненавидели или обвиняли, когда Джад призовет ее к себе, на другую сторону от солнца. Но она не ощущала страстного желания, чтобы ее имя пели в течение бесконечной череды грядущих лет или чтобы ее лицо и фигура сохранились в мозаике или в мраморе навечно — или столько, сколько продержатся камень и стекло.

Ей хотелось бы, с тоской подумала она, отдохнуть в конце, когда он наступит. Чтобы ее тело лежало рядом с телом отца в том скромном святилище у стен Варены, а душа обрела благодать во владениях бога, веру в которого приняли анты. Дозволена ли подобная благодать? И возможна ли?

Раньше, во дворце, Гизелла на мгновение поймала пристальный взгляд евнуха — канцлера Гезия и, как ей показалось, увидела в нем и жалость, и понимание. Человек, переживший трех императоров, должен разбираться в коловращении жизни.

Но Гизелла еще участвует в этом коловращении, она еще молода и жива, далека от небесной безмятежности и благодати. У нее перехватило горло от гнева. Ей была ненавистна сама мысль о том, что кто-то может ее жалеть. Женщину из племени антов, царицу антов? Дочь Гилдриха? Жалеть? За это можно и убить.

Но сегодня ночью убийство невозможно. Зато возможно другое, в том числе — пролить собственную кровь. Насмешка? Конечно, это насмешка.

Мир полон таких насмешек.

Носилки остановились. Она снова приподняла занавеску, увидела дверь собственного дома, ночные факелы, горящие на стенах по обеим сторонам от нее. Она услышала, как ее провожатый спрыгнул с коня, потом рядом с ней появилось его лицо. В холодном ночном воздухе у него изо рта вырвалось облачко пара.

— Мы прибыли, милостивая госпожа. Жаль, что так холодно. Можно помочь тебе сойти?

Она улыбнулась ему. Оказалось, улыбаться ей совсем не трудно.

— Зайди и погрейся. Я прикажу подогреть для тебя вина с пряностями, перед тем как ты поедешь назад по холоду. — Она смотрела ему прямо в глаза.

Последовала короткая пауза.

— Для меня это большая честь, — ответил золотой Леонт, Верховный стратиг войск Сарантия. Тоном, который заставлял ему поверить. А почему бы и не поверить? Она — царица.

Он помог ей сойти с носилок. Ее управляющий уже открыл входную дверь. Ветер дул порывами и поднимал вихри. Они вошли в дом. Она приказала слугам развести огонь в очагах первого этажа и наверху и приготовить подогретого вина с пряностями. Они сели у большого очага в гостиной и поговорили об обязательных пустяках. О колесницах и танцовщицах, о сегодняшней свадьбе в доме танцовщицы.

Надвигалась война.

Валерий сказал им об этом сегодня и тем самым изменил мир.

Они поговорили о гонках колесниц на Ипподроме, о том, как не по сезону ветрено на улицах, ведь зима уже должна была закончиться. Леонт, веселый и общительный, рассказал о юродивом, который только что устроился на скале рядом с одними из ворот, ведущими в сторону суши, и поклялся, что не сойдет вниз до тех пор, пока все язычники, еретики и киндаты не будут изгнаны из Города. Благочестивый человек, сказал Леонт, качая головой, но он не понимает реальностей нашего мира.

Очень важно понимать реальности нашего мира, согласилась она.

Принесли вино на серебряном подносе, в серебряных чашах. Он произнес официальный тост на родианском языке. Его учтивость была безупречной. Она знала, что он будет учтивым, даже когда поведет армию грабить ее дом, даже если сожжет Варену до основания, выроет из земли кости ее отца. Он, конечно, предпочел бы ничего не сжигать. Но сделает это, если придется. Во имя бога.

Сердце Гизеллы сильно билось, но руки, как она видела, не дрожали, ничего не выдавали. Она отпустила своих женщин, а потом управляющего. Через несколько секунд после их ухода она встала, поставила свою чашу — ее решение, ее действие — и подошла к нему. Остановилась перед его стулом, глядя на него сверху вниз. Прикусила нижнюю губу, затем улыбнулась. Она увидела его ответную улыбку, потом он допил свое вино и встал совершенно непринужденно — он к этому привык. Золотой мужчина. Она взяла его за руку и повела наверх, к своей постели.

Он сделал ей больно, не ожидая встретить невинность, но женщинам с начала времен знакома эта боль, и Гизелла заставила себя приветствовать ее. Он был поражен, а потом явно обрадован, увидев ее кровь на простынях. Тщеславие. «Царская крепость завоевана», — подумала она.

Он благородно заговорил о том, какая это честь для него, о своем изумлении. Придворный, по крайней мере, в той же мере, что и солдат. Шелк над узлами мышц, искренняя вера в бога за кровопролитием и пожарами. Она улыбнулась и ничего не ответила. Заставила себя потянуться к нему, к этому твердому, покрытому шрамами телу солдата, чтобы это могло произойти снова.

Она знала, что делает. Понятия не имела, чего можно этим добиться. В игре, на доске, — ее тело. Во второй раз, уткнувшись лицом в подушку, она закричала в темноте, в ночи, и для этого было так много причин.

* * *

Он думал пойти на конюшню, но бывают такие ситуации, такое состояние души, когда не помог бы даже визит к Серватору, в загон из красного дерева, который Синие соорудили для его коня.

Было время — давно, но не так уж давно, — когда ему только и хотелось находиться среди коней, в их мире. А теперь он еще не стар, почти по всем меркам, и самый прекрасный жеребец из всех известных в мире принадлежит ему, и он — самый почитаемый возничий на созданной богом земле, и все же почему-то сегодня ночью эти осуществленные мечты не могут его утешить.

Пугающая истина.

Сегодня Скортий присутствовал на свадебной церемонии, смотрел, как солдат, которого он знал и любил, женится на женщине, явно его достойной. Возничий слегка перебрал вина в компании общительных людей. И он видел — сначала на церемонии, потом во время приема — женщину, которая не давала ему спать по ночам. Разумеется, она была с мужем.

Он не знал, что Плавт Бонос и его вторая жена будут среди гостей. Почти целый день в ее присутствии. Это было… сложно.

И поэтому, по-видимому, его неоспоримой удачи в жизни недостаточно, чтобы справиться с тем, что его сейчас мучает. Неужели он так страшно жаден? Завистлив? В этом все дело? Избалован, как капризный ребенок, требует слишком многого от бога и его сына?

Сегодня ночью он нарушил собственное правило, установленное очень давно. Он пошел к ее дому в темноте после окончания свадебной вечеринки. Он был совершенно уверен в том, что Бонос находится в другом месте, что после веселой свадьбы и рожденного ею игривого настроения хорошо известные, хоть и не афишируемые привычки сенатора возьмут верх и он проведет ночь в маленьком доме, который держит для личных нужд.

Но он ошибся, необъяснимым образом ошибся. Скортий увидел сверкающие огни за зарешеченными окнами фасада дома сенатора Боноса. Дрожащий слуга, зажигающий задутые ветром факелы на стенах, спустился с приставной лестницы и за небольшую сумму охотно сообщил, что хозяин действительно дома и заперся вместе с женой и сыном.

Скортий прикрывал лицо плащом, пока не отошел подальше от дома по узким улицам Города. Из одной дверной ниши его окликнула женщина, когда он проходил мимо:

— Давай я тебя согрею, солдат! Пойдем со мной! Сегодня не такая ночь, чтобы спать одному.

Это правда, видит Джад. Он чувствовал себя старым. Отчасти из-за ветра и холода: его левая рука, сломанная много лет назад — одна из многочисленных травм, — ныла, когда дул резкий ветер. Унизительная слабость пожилого человека, подумал он, ненавистная слабость. Словно он — один из тех ковыляющих с костылем старых солдат, которым разрешали посидеть на табурете у огня в таверне для военных. Они сидят там всю ночь и надоедают неосторожным посетителям, в десятый раз рассказывая одну и ту же историю о какой-нибудь незначительной кампании тридцатилетней давности, еще в то время, когда великий и славный Алий был возлюбленным Джадом императором, и мы не докатились до нынешнего жалкого состояния, и не дадут ли старому солдату промочить горло?

Он тоже может стать таким, уныло подумал Скортий. Беззубым и небритым и рассказывать в кабинке «Спины» о прежних славных днях гонок, давным-давно, во время правления Валерия Второго, когда он…

Он поймал себя на том, что потирает плечо, остановился и выругался вслух. Плечо болело, по-настоящему болело. Зимой не бывает гонок. Иначе у него были бы проблемы с управлением квадригой на поворотах. Кресенз из факции Зеленых сегодня вечером совсем не выглядел больным, хотя за все эти годы, наверное, получил много травм. Как и все возничие. Первый гонщик Зеленых был явно готов к своему второму сезону на Ипподроме. Уверенный в себе, даже заносчивый, но так и должно быть.

У Зеленых также появилось несколько новых лошадей, привезенных с юга, эту услугу им оказал какой-то высокопоставленный болельщик из военных. По сведениям Асторга, две или три из них исключительно хороши. Скортий знал, что один новый, выдающийся конь у них точно есть — правый пристяжной, которого отдали им Синие. На эту сделку Асторга подбил Скортий. Приходится отказываться от чего-то, чтобы получить что-то взамен, в данном случае — возницу. Но если он прав насчет лошади и насчет Кресенза, то знаменосец Зеленых быстро заберет жеребца для своей собственной упряжки и станет намного сильнее.

Скортия это не тревожило. Он даже радовался тому, что кто-то думает, будто может бросить ему вызов. Это заново разжигало в нем огонь, который необходимо было раздувать после стольких лет восхождения к вершине. Могучий Кресенз полезен ему, полезен Ипподрому. Это легко понять. Но сегодня ночью Скортию нелегко. И это не имеет отношения ни к лошадям, ни к его плечу.

«Сегодня не такая ночь, чтобы спать одному».

Конечно, это правда, но иногда любовь, купленная в подворотне или в других местах, не может принести удовлетворения. На столике у него дома лежат записки от женщин, которые были бы несказанно рады облегчить ему бремя одиночества сегодня ночью, даже сейчас, даже так поздно. Но ему было нужно совсем не это, хотя очень долго его это устраивало.

Та женщина, ради встречи с которой он с трудом пробрался на холм сквозь пронизывающий ветер, заперлась вместе с мужем, как сказал слуга. Что это может означать?

Он опять яростно выругался. Почему это проклятый распорядитель Сената не ушел играть в ночные игры со своим мальчиком, выбранным на этот сезон? Что случилось с Боносом, во имя Джада?

Именно в этот момент, шагая в одиночестве (несколько безрассудно, но обычно не берут с собой спутников, отправляясь ночью к любовнице и намереваясь перелезть через стену), Скортий решил пойти на конюшню. Он находился недалеко от лагеря. Там у них тепло; конские ночные запахи и звуки он знал и любил всю жизнь. Возможно, он даже найдет кого-нибудь на кухне, кто еще не спит и предложит ему выпить последнюю чашу вина и перекусить в тишине.

Ему не хотелось ни еды, ни вина. Ни даже присутствия его любимых коней. В том, чего ему хотелось, ему отказано, и сила его отчаяния, вероятно, более всего остального тревожила его. Это как-то по-детски. Губы его насмешливо скривились. Так как он себя чувствует — молодым, старым или тем и другим? Давно пора решить, не так ли? Он задумался и решил: ему хочется снова стать мальчиком, простодушным, как мальчик, или, если это невозможно, ему хочется остаться в комнате наедине с Тенаис.

Он увидел белую луну, когда она взошла. Он как раз шел мимо часовни Неспящих, направляясь на восток, и услышал пение внутри. Он мог бы войти, на несколько минут спастись от холода и помолиться среди святых людей, но бог и его сын именно в этот момент тоже ничего ему не подсказали.

Возможно, и подсказали бы, если бы он был лучшим, более благочестивым человеком, но это не так, и они не ответили, вот и все. Он увидел быстро промелькнувший по улице впереди синий язычок пламени — напоминание о присутствии полумира среди людей, который в Городе всегда рядом, и в это мгновение Скортий вдруг принял неожиданное решение.

Есть другая стена, через которую он может перелезть.

Если он не спит, бродит по городу и никак не может успокоиться, то может использовать такое настроение. С этой мыслью, не давая себе времени усомниться, он развернулся и зашагал по переулку, под углом отходящему от улицы.

Он шагал быстро, держался в тени, застыл неподвижно у одной двери при виде компании пьяных поющих солдат, которые вывалились из таверны. Стоя там, он увидел массивные носилки, появившиеся из темноты в противоположном конце улицы, которые потом свернули за угол и двинулись по крутому спуску к гавани. На секунду Скортий задумался, потом пожал плечами. Ночью всегда что-то происходит. Люди умирают, рождаются, находят любовь или горе.

Он двинулся в другую сторону, снова вверх по холму, время от времени потирая плечо, и снова подошел к улице, а потом к дому, где провел большую часть дня и вечер на свадебном торжестве.

Дом, который Зеленые подарили своей лучшей танцовщице, был красивым и ухоженным и находился в очень хорошем районе. Он имел широкий портик и таких же размеров солярий с балконом, выходящим на улицу. Скортий бывал в этом доме и до сегодняшнего дня и даже поднимался наверх, когда приходил к его прежним обитателям. Иногда эти прежние хозяева размещали спальню в передней части дома, делая солярий ее продолжением, местом, откуда можно наблюдать за жизнью внизу. Иногда эта передняя комната становилась гостиной, а спальня размещалась в задней части, над внутренним двориком. Скортий мог полагаться лишь на свой инстинкт, поэтому решил, что Ширин не из тех, кто устраивает спальню над улицей. Она достаточно времени, днем и вечером, проводит, глядя на людей со сцены. К несчастью, дома здесь стояли так тесно, что во внутренний двор никак нельзя проникнуть с улицы.

Он окинул взглядом пустынную улицу. Факелы мигали на стенах; некоторые из них ветер задул. Возничий посмотрел наверх и вздохнул. Бесшумно, потому что он проделывал подобные вещи много раз, подошел к концу портика, залез на каменное ограждение, поднял над головой обе руки, ухватился, а потом подтянулся наверх одним плавным движением и очутился на крыше портика.

Когда много лет правишь четверкой коней, запряженных в колесницу, верхняя часть туловища и ноги становятся очень сильными.

И еще получаешь травмы. Он помедлил и тихо застонал от боли в плече. Он и правда становится слишком старым для подобных вещей.

Чтобы перебраться с крыши портика на балкон солярия, надо было совершить короткий вертикальный прыжок, еще раз крепко ухватиться и подтянуться прямо вверх, чтобы опереться коленом. Было бы легче, если бы Ширин все же выбрала эту комнату для своей спальни. Но она не ее выбрала, как Скортий и предполагал. Один взгляд внутрь, и он увидел темную комнату, скамьи, драпировки на стенах над шкафчиками. Это была гостиная.

Он опять выругался, затем залез, на перила балкона, стараясь сохранить равновесие. Крыша сверху была плоской, как во всех окрестных домах, без всякого бортика, чтобы стекала дождевая вода. Не за что ухватиться. И это он тоже помнил по другим местам. По другим домам. Он мог упасть, если соскользнут руки. А до земли далеко. Он представил себе, как слуга или раб найдет его утром на улице со сломанной шеей. Его внезапно охватил приступ буйного веселья. Он вел себя невероятно безрассудно и понимал это.

Тенаис должна была быть одна. А она была не одна. И вот он здесь, карабкается на крышу дома другой женщины на ветру.

На улице внизу послышались шаги. Скортий застыл неподвижно, стоя двумя ногами на перилах, ухватившись рукой за угловую колонну, чтобы сохранить равновесие, пока шаги не удалились прочь. Затем отпустил колонну и снова прыгнул. Раскинул руки по крыше ладонями вниз — единственный способ проделать это — и со стоном подтянулся наверх, на крышу. Движение далось ему с трудом.

Он лежал там некоторое время на спине, решительно подавляя желание потереть плечо, глядя на звезды и белую луну. Дул ветер. Джад создал людей глупыми созданиями, решил он. Женщины мудрее в целом. Они по ночам спят. Или сидят взаперти со своими мужьями. Что бы это ни означало.

На этот раз он тихо рассмеялся над самим собой и встал. Двинулся, легко ступая, к тому месту, где крыша кончалась, со стороны внутреннего дворика. Увидел маленький фонтан, еще без воды в конце зимы, вокруг него каменные скамьи, голые деревья. Сияли белая луна и звезды. Ветреная ночь, необычайно ясная. Он внезапно осознал, что чувствует себя счастливым. И очень живым.

Он точно знал, где должна быть спальня, увидел внизу узкий балкон. Еще раз бросил взгляд на бледную луну. Сестра бога, как называют ее киндаты. Ересь, но иногда, для себя самого, это можно понять. Он заглянул за край крыши. Спускаться должно быть легче. Он лег на живот, перебросил ноги через край, спустился как можно ниже на вытянутых руках. Потом аккуратно приземлился на балкон, бесшумно, как любовник или вор. Выпрямился, тихо шагнул вперед и заглянул сквозь застекленные двери в комнату женщины. Одна половинка двери, как ни странно в такую холодную ночь, была приоткрыта. Он посмотрел на кровать. Там никого не было.

— Стрела из лука нацелена тебе в сердце. Стой где стоишь. Мой слуга с радостью убьет тебя, если ты не назовешь свое имя, — произнесла Ширин, танцовщица Зеленых.

Благоразумно будет оставаться на месте.

Он представления не имел, как она узнала, что он здесь, как успела вызвать телохранителя. Еще он — с большим опозданием — задал себе вопрос: почему он решил, что она спит одна?

«Назови свое имя», — приказала она. Он относился к себе с уважением.

— Я — Геладикос, сын Джада, — торжественно произнес он. — Здесь колесница моего отца. Поедем покататься?

Воцарилось молчание.

— Боже! — воскликнула Ширин уже другим голосом. — Это ты?

Она быстро и тихо отпустила телохранителя. Когда он ушел, она сама распахнула балконную дверь, и Скортий, поклонившись ей, вошел в спальню. Во внутреннюю дверь легонько постучали. Ширин подошла к ней, слегка приоткрыла, взяла из рук служанки зажженную свечу, потом снова закрыла дверь. И сама обошла комнату, зажигая свечи и лампы.

Скортий увидел смятые покрывала на кровати. Она и правда спала, но сейчас на ней было темно-зеленое платье, застегнутое до шеи, поверх той одежды, если она вообще спала в одежде. Темные коротко остриженные волосы Ширин доставали как раз до плеч. Новая мода — Ширин устанавливала моды для женщин Сарантия. Босыми ногами с высоким подъемом она ступала по полу с легкостью танцовщицы. Глядя на нее, он почувствовал быстро растущее желание. Она была очень привлекательной женщиной. Скортий развязал плащ и уронил его на пол за спиной. В тепле он начинал чувствовать, как к нему возвращается самообладание. Ему было все известно о подобных встречах. Ширин закончила зажигать свечи и повернулась к нему.

— Как я понимаю, Тенаис заперлась со своим мужем? Этот вопрос был задан с такой невинной улыбкой и широко распахнутыми глазами.

Он с трудом глотнул. Открыл рот. Потом закрыл. Смотрел, как она села, продолжая улыбаться, на мягкое сиденье у гаснущего огня.

— Садись же, возничий, — тихо сказала она, держа спину очень прямо и полностью владея собой. — Служанка принесет нам вина.

В большой растерянности и с подлинным облегчением он опустился на указанное сиденье.

Проблема была в том, что он поразительно привлекательный мужчина. Сбросив свой плащ, все еще одетый в белое после свадьбы, Скортий выглядел вечно молодым, свободным для всех бед, сомнений и недостатков простых смертных.

Она спала одна, по собственному выбору, разумеется. Видит Джад, существовало немало мужчин, которые предложили бы ей свой вариант утешения в темноте, если бы она их попросила или позволила им. Но Ширин обнаружила, что самая большая роскошь высокого положения, настоящая привилегия, которую оно дает, — это иметь возможность не позволять и просить только там и тогда, когда ей этого действительно хочется.

Наступит время, когда будет иметь смысл обзавестись покровителем, возможно даже занимающим высокое положение мужем из военных или богатых купцов или даже из Императорского квартала. Здравствующая императрица является доказательством такой возможности. Но не сейчас. Она еще молода, на пике славы в театре и не нуждается в опекуне — пока.

Она и так под охраной — своей славы и других вещей. Среди этих других вещей и то, что кое-кто мог предупредить ее о появлении людей, пытающихся проникнуть в ее комнату после наступления темноты.

— Насколько я понимаю, его нельзя убить, но почему этот человек расселся здесь и ждет, когда принесут вино? Просвети меня, прошу тебя.

— Данис, Данис. Разве он не великолепен? — молча спросила Ширин, зная, что ответит на это птица.

— О! Прекрасно. Подождешь, когда он еще раз улыбнется, а потом потащишь в постель, ты это задумала?

Скортий Сорийский смущенно улыбнулся:

— Почему… гм… ты думаешь, что я… э…

— Тенаис? — спросила она. — О, женщины знают о таких вещах, дорогой мой. Я видела, как ты смотрел на нее сегодня вечером. Должна сказать, что она прелестна.

— Гм, нет! То есть я бы скорее сказал, что… женщины могут увидеть то, чего на самом деле не существует. — Его улыбка стала более уверенной. — Хотя должен заметить, что ты действительно прелестна.

— Видишь? Я так и знала! — воскликнула Данис. — Ты знаешь, что это за человек! Оставайся на месте. Не надо ему улыбаться!

Ширин улыбнулась. Скромно опустила глаза, сложила руки на коленях.

— Ты слишком любезен, возничий.

Снова кто-то царапается в дверь. Чтобы сохранить в тайне личность гостя — и избежать урагана слухов, который вызовет этот визит, — Ширин поднялась и сама взяла поднос у Фаризы, не впуская ее в комнату. Она поставила его на столик у кровати и налила им обоим вина, хотя, видит Джад, в такой час ей совсем не стоило снова пить вино. Ее охватило легкое возбуждение, которого она не могла подавить. Весь Город — от дворца и церкви до береговой таверны — был бы ошеломлен, если бы узнал об этом свидании первого возничего Синих и первой танцовщицы Зеленых. И этот человек…

— Долей еще воды в свою чашу! — резко приказала Данис.

— Тихо, ты. В ней и так полно воды. Птица фыркнула.

— Не знаю, к чему было предупреждать тебя о шуме накрыше. Могла бы с таким же успехом дать ему застать тебя голой в постели. Это облегчило бы ему задачу.

— Мы же не знали, кто это, — рассудительно ответила Ширин.

— Как ты… э… догадалась, что я здесь? — спросил Скортий, когда она протянула ему чашу. Она смотрела, как он сделал большой глоток.

— Ты шумел, как четверка лошадей, приземляясь на крышу, Геладикос, — рассмеялась она. Ложь, но правда не для него и вообще ни для кого. Правда — это птица, которую прислал ей отец, обладающая душой, никогда не спящая, сверхъестественно бдительная, подарок полумира, где обитают духи.

— Не шути! — пожаловалась Данис. — Ты его поощряешь! Ты знаешь, что говорят об этом мужчине!

— Конечно, знаю, — молча шепнула Ширин. — Давай проверим, дорогая? Он славится своим умением хранить тайны.

«Интересно, как и когда он собирается начать меня соблазнять», — подумала Ширин. Снова села на свое место, в противоположном от него конце комнаты, и улыбнулась. Ей было легко и весело, но в ней таилось волнение, глубоко спрятанное, как душа в этой птице. Оно приходило нечасто, это чувство, правда, нечасто.

— Ты ведь знаешь, — сказал Скортий из факции Синих, не вставая с места, — что мой визит совершенно благопристоен, пусть и… необычен. Ты в полной безопасности, мои неуправляемые желания тебе не грозят. — Блеснула его улыбка, он поставил свою чашу на стол уверенной рукой. — Я здесь только для того, чтобы сделать тебе предложение, Ширин, деловое предложение.

Она с трудом глотнула, задумчиво склонила голову к плечу.

— Ты… э… умеешь управлять неуправляемым? — прошептала она. Остроумие может стать ширмой.

Он снова непринужденно рассмеялся.

— Попробуй править четверкой коней, стоя на тряской колеснице, — ответил он. — Ты научишься.

— О чем говорит этот человек? — возмутилась Данис.

— Тихо. Я могу обидеться.

— Да, — холодно ответила она и села прямо, осторожно держа чашу с вином. — Не сомневаюсь. Продолжай. — Она понизила голос, сменила тембр. Интересно, заметил ли он.

Невозможно было ошибиться — ее тон изменился. Она актриса, она умеет передать многое, лишь чуть-чуть изменив голос или позу. И она только что это сделала. Он снова спросил себя, почему он решил, что она будет одна. И что это говорит о ней или о его представлении о ней. Он чувствовал в ней женскую гордость, самостоятельность, желание самой делать свой выбор.

Ну, это будет ее собственный выбор, что бы она ни выбрала. В конце концов, именно это он пришел ей сказать, и он это сказал, осторожно подбирая слова:

— Асторг, наш факционарий, вслух задавал вопрос, и не раз, как можно заставить тебя поменять факцию.

Тут она снова изменила позу — быстро встала, словно развернулась тугая пружина. Поставила свою чашу и холодно посмотрела на него.

— И для этого ты пришел в мою спальню среди ночи? Эта идея представлялась ему все более неудачной. Он ответил, оправдываясь:

— Ну, такое предложение нельзя делать при всех…

— Письмо? Вечерний визит? Обмен несколькими фразами в укромном месте во время сегодняшнего приема?

Он посмотрел на нее снизу вверх, прочел холодный гнев и замолчал, хотя в нем при виде ее ярости возникло другое чувство, и он снова ощутил вспышку желания. Будучи тем мужчиной, каким он был, он понял причину ее возмущения.

Она сказала, гневно глядя на него сверху вниз:

— Собственно говоря, именно так поступил сегодня Струмос.

— Я этого не знал, — сказал он.

— Похоже на то, — запальчиво ответила она.

— Ты согласилась? — спросил он, чуть-чуть слишком весело.

Она не собиралась позволить ему так легко отделаться.

— Зачем ты здесь?

Скортий, глядя на нее, понял, что под шелком ее темно — зеленого платья совсем ничего нет. Он откашлялся.

— Почему мы делаем то, что делаем? — в свою очередь, спросил он. Один вопрос за другим вместо ответа. — Понимаем ли мы когда-нибудь до конца?

Собственно говоря, он не собирался этого говорить. Увидел, как изменилось выражение ее лица. И прибавил:

— Я беспокоился, не мог спать. Не был готов идти домой, в постель. На улицах было холодно. Я видел пьяных солдат, проститутку, темные носилки, которые почему-то меня встревожили. Когда взошла луна, я решил идти сюда. Подумал, что мог бы попытаться… чего-то добиться, раз все равно не сплю. — Он посмотрел на нее. — Мне очень жаль.

— Добиться чего-нибудь, — сухо повторила Ширин, но он видел, что ее гнев исчезает. — Почему ты решил, что я буду одна?

Он боялся, что она его об этом спросит.

— Не знаю, — признался он. — Я только что задавал себе тот же вопрос. Наверное, потому что с тобой не связано имя ни одного мужчины и я никогда не слышал, чтобы ты… — Голос его замер.

И увидел тень улыбки в уголках ее рта.

— Увлекалась мужчинами? Он быстро покачал головой. — Не так. Проводила ночи с безрассудством?

Она кивнула. Воцарилось молчание. Сейчас ему необходимо было выпить еще вина, но он не хотел, чтобы она это заметила.

Она тихо сказала:

— Я сказала Струмосу, что не могу сменить факцию. — Не можешь?

Она кивнула головой:

— Императрица ясно дала мне это понять.

И когда она это сказала, это показалось совершенно очевидным. Ему следовало знать, и Асторгу тоже. Конечно, двор хотел сохранить равновесие между факциями. А эта танцовщица пользовалась духами самой Аликсаны.

Ширин не шевелилась и молчала. Он огляделся, размышляя, увидел драпировки на стенах, хорошую мебель, цветы в алебастровой вазе, маленькую искусственную птичку на столе, вызывающий смущение беспорядок на постели. Снова перевел взгляд на Ширин, стоящую перед ним. Он тоже встал.

— Теперь я чувствую себя глупо, помимо всего прочего. Мне следовало понять это, прежде чем тревожить тебя ночью. — Он слегка развел руками. — Императорский квартал не позволит нам быть вместе, тебе и мне. Прими мои глубочайшие извинения за это вторжение. Теперь я уйду.

Выражение ее лица снова изменилось: озарилось улыбкой, потом оно помрачнело, потом опять стало другим.

— Нет, не уйдешь, — возразила Ширин, танцовщица Зеленых. — Ты передо мной в долгу за прерванный сон.

Скортий открыл рот, закрыл, потом снова открыл, когда она подошла, обхватила ладонями его затылок и поцеловала его.

— Есть предел запретам двора. А если образы других людей лягут в постель вместе с нами, — прошептала она, увлекая его на кровать, — то это будет не в первый раз в истории мужчин и женщин.

Неожиданно рот у него пересох от волнения. Она взяла его руки и обняла ими свое тело. Она была гладкой, упругой, желанной. Он больше не чувствовал себя старым. Он чувствовал себя юным возничим-гонщиком, приехавшим с юга, новичком среди блеска великого Города, который находил нежный прием в освещенных свечами домах, где вовсе не надеялся найти ничего подобного. Сердце его стремительно билось.

— Говори за себя, — удалось пробормотать ему.

— А я и говорю за себя, — тихо и загадочно ответила она, прежде чем упала на кровать и увлекла его за собой, окутав тем самым ароматом духов, на который имели право только две женщины в мире.

— Благодарю тебя за то, что у тебя хватило порядочности заставить меня замолчать до того, как…

— Ох, Данис, пожалуйста. Пожалуйста. Будь добрее.

— Ха! А он был добрым?

Внутренний голос Ширин звучал лениво и протяжно:

— Иногда.

— В самом деле. — Птица возмущенно фыркнула.

— А я — нет, — через секунду прибавила танцовщица.

— Я не желаю этого знать! Когда ты ведешь себя…

— Данис, будь добрее. Я не девственница, и у меня этого уже давно не было.

— Посмотри на него, как он спит. В твоей постели. Совершенно беззаботно.

— У него есть заботы, поверь мне. У всех есть. Но я смотрю. Ох, Данис, правда, он красивый?

Последовало долгое молчание. Потом птица беззвучно ответила «Да»; птица, которая когда-то была девушкой, убитой однажды осенью, на рассвете, в роще Саврадии.

— Да, он красивый.

Снова молчание. Они слышали, как дует ветер в текучей ночной темноте. Действительно, мужчина спал, лежа на спине, с взлохмаченными волосами.

— А мой отец? — внезапно спросила Ширин.

— Что твой отец? — Он был красивым?

— А! — Снова тишина, в доме и за стенами, свечи догорели, и в комнате стало темно. Потом птица снова ответила:

— Да. Да, он был красивым, дорогая моя. Ширин, поспи. Тебе завтра танцевать.

— Спасибо, Данис. — Женщина на кровати тихо вздохнула. Мужчина спал. — Я знаю. Сейчас усну.

Танцовщица спала, когда он проснулся все еще в темноте. Он долго тренировался, чтобы этому научиться: задерживаться до рассвета в чужой постели опасно. И хотя здесь ему как будто не угрожает ни любовник, ни муж, будет крайне неловко, если его утром увидят выходящим из дома Ширин из факции Зеленых и об этом станет всем известно.

Он несколько мгновений смотрел на женщину с легкой улыбкой. Потом встал. Быстро оделся, еще раз окинул взглядом тихую комнату. Когда его взгляд вернулся к постели, она уже проснулась и смотрела на него. Чуткий сон? Интересно, что ее разбудило? Потом он снова подумал о том, как она узнала, что он на крыше.

— Вор в ночи? — сонно пробормотала она. — Бери что хочешь и уходи.

Он покачал головой:

— Преисполненный благодарности мужчина. Она улыбнулась:

— Передай Асторгу, что ты сделал все от тебя зависящее, чтобы меня убедить.

Он вздохнул не слишком громко:

— Ты полагаешь, это все, на что я способен? Теперь пришла ее очередь рассмеяться с тихим удовольствием.

— Иди, — сказала она, — пока я не позвала тебя обратно, чтобы проверить.

— Спокойной ночи, — ответил он. — Да хранит тебя Джад, танцовщица.

— И тебя тоже. На песчаной дорожке и в других местах.

Скортий вышел на балкон, закрыл за собой дверь, влез на балюстраду. Подпрыгнул вверх и подтянулся на крышу. Дул холодный ветер, но он его не чувствовал. Белая луна клонилась к западу, хотя ночи еще оставалось бежать долго, пока бог закончит свою битву внизу, под миром, и наступит рассвет. Звезды над головой светили ярко, облаков не было. Стоя на крыше дома Ширин, в возвышенной части огромного города, он видел раскинувшийся перед ним Сарантий, купола, особняки и башни, редкие факелы на каменных стенах, сгрудившиеся, покосившиеся деревянные дома, фасады закрытых лавок, площади и статуи на них, оранжевые отсветы пламени в тех местах, где находились стекольные мастерские или булочные, круто уходящие вниз улочки, а за ними, за всем этим, — гавань и море, огромное, темное и глубокое, взбаламученное ветром, напоминающее о вечности.

Охваченный настроением, которое не могло быть не чем иным, как радостным возбуждением, — он помнил его с давних времен, но уже давно не испытывал, — Скортий повторил свой путь в обратном порядке, к переднему краю крыши, спустился на верхний балкон, а затем, двигаясь бесшумно, на портик. И вышел на улицу, улыбаясь под прикрытием плаща, натянутого на лицо.

— Проклятье! — услышал он. — Этот ублюдок! Смотрите! Он спустился с ее балкона!

Радостное возбуждение может быть опасным. Оно делает человека беспечным. Он быстро обернулся, увидел полдюжины темных фигур и повернулся, чтобы бежать. Ему не нравилось убегать, но в данной ситуации выбора не было. Он чувствовал себя сильным, знал, что быстро бегает, и был уверен, что сумеет удрать от нападавших, кем бы они ни были.

Весьма вероятно, он бы и удрал, если бы множество других не бросилось на него с другой стороны. Увернувшись, Скортий увидел блеск кинжалов, деревянный посох, а потом совершенно противозаконный обнаженный меч.

Они собирались спеть для нее. Планировали собраться на улице, под окнами, как они полагали, ее спальни над портиком и исполнить музыку в ее честь. Они даже принесли музыкальные инструменты. Тем не менее план принадлежал Клеандру — он был их вожаком, — и когда выяснилось, что его отец запер его в доме в наказание за случайное убийство слуги бассанида, юные болельщики Зеленых отправились пить, без всякой цели, от раздражения, в свою обычную таверну. Говорили о лошадях и проститутках.

Но ни один уважающий себя молодой человек высокого происхождения не мог покорно подчиниться и остаться в заточении весенней ночью, в ту самую неделю, когда снова должны были начаться гонки колесниц. Когда появился Клеандр, тем, кто его хорошо знал, он показался слегка смущенным; но он широко улыбался им, стоя в дверях, и они встретили его приветственными криками. Он действительно убил сегодня человека. Это, несомненно, произвело на них большое впечатление. Клеандр быстро выпил две чаши неразбавленного вина и высказал определенное мнение насчет одной женщины, чей дом находился неподалеку от дома его отца. Она слишком дорого стоила для большинства из них, поэтому никто не мог опровергнуть его замечаний.

Затем он напомнил им, что они собирались хором воспеть неувядающую славу Ширин. Он не видел причин, по которым поздний час мог им помешать. Они окажут ей честь, уверял он остальных. Они ведь не собираются вторгаться к ней, всего лишь воздадут ей должное, стоя на улице. Он рассказал им, во что она была одета на свадьбе в тот день, когда здоровалась с ним лично.

Кто-то упомянул о соседях танцовщицы и стражниках городского префекта, но большинство уже имели с ними дело, и они смехом и криками заставили трусов замолчать.

Они вышли на улицу. Десять-двенадцать молодых людей (нескольких по дороге потеряли) двигались, пошатываясь, разнообразно одетой компанией. Один нес струнный инструмент, двое — флейты. Они поднимались на холм под резким холодным ветром. Если бы один из стражников и оказался где-то поблизости, он бы предусмотрительно предпочел не показываться. Болельщики обеих факций пользовались дурной славой забияк, а на этой неделе начнутся гонки. Конец зимы. Начало сезона на Ипподроме. Весна оказывает влияние на молодежь повсюду. Пусть сегодня ночью весной и не пахло, но она пришла.

Они добрались до улицы Ширин, разделились пополам и встали с двух сторон от ее широкого портика, откуда все могли видеть балкон солярия, на тот случай, если Ширин появится над ними подобно видению во время их пения. Парень со струнным инструментом ругал холод, от которого у него онемели пальцы. Другие деловито сплевывали, откашливались и нервно бормотали строчки выбранной Клеандром песни, когда один из них заметил мужчину, слезающего с того самого балкона на портик.

Это было непристойно, возмутительно. Это оскорбляло чистоту Ширин, ее честь. Какое право имел кто-то другой спускаться из ее спальни среди ночи?

Презренный трус повернулся и хотел убежать, как только они закричали.

У него не было оружия, и он далеко не ушел. Посох Марцелла тяжело ударил его в плечо, когда он попытался обогнуть их группу с юга. Потом быстрый, гибкий Дарий ударил его кинжалом в бок и рванул лезвие снизу вверх, а один из близнецов пнул его ногой в ребра с той же стороны, в тот момент, когда этот негодяй ударом кулака заставил Дария распластаться на мостовой. Дарий застонал. Клеандр подбежал к ним с обнаженным мечом — у него единственного хватило безрассудства взять с собой меч. Он уже убил сегодня человека, и это он был знаком с Ширин.

Другие попятились назад от мужчины, который теперь лежал на земле, держась за распоротый бок. Дарий поднялся на колени, потом отполз в сторону. Они замолчали, их охватило чувство благоговейного страха, когда они осознали значимость этого момента. Они все смотрели на меч. Факелы на стенах не горели — ветер задул их. Не видно и не слышно было ночной стражи. Звезды, ветер и белая луна на западе.

— Мне бы не хотелось убить человека, не зная, кто он такой, — произнес Клеандр самым торжественным голосом.

— Я — Геладикос, сын Джада, — ответил негодяй, лежащий на дороге. Поразительно, но казалось, он пытается подавить приступ веселья. Он истекал кровью. Они видели темную кровь на дороге. — Все люди должны умереть. Бей, парень. Два человека в один день? Слуга бассанида и сын бога? Это почти делает тебя воином. — Он каким-то образом удержал плащ на лице, даже во время падения.

Кто-то ахнул. Клеандр испуганно вздрогнул:

— Откуда тебе известно?..

Клеандр подошел, опустился на колени. Приставив меч к раненому, он отвел плащ от его лица. Человек на земле не пошевелился. Клеандр одно мгновение смотрел на него, потом плащ выпал из его пальцев, словно он обжегся. Света не было. Остальные не увидели того, что видел он.

Но они услышали слова Клеандра, когда плащ опять упал на лицо поверженного человека.

— Вот дерьмо! — произнес единственный сын Плавта Боноса, распорядителя Сената Сарантия. Он встал. — О нет. Вот дерьмо! О святой Джад!

— Мой великий отец! — весело произнес раненый. Неудивительно, что после этого воцарилась тишина.

Кто-то нервно кашлянул.

— Значит, мы не будем петь? — жалобно спросил Деклан.

— Убирайтесь отсюда. Все! — хриплым голосом приказал Клеандр через плечо. — Идите! Исчезните! Мой отец меня убьет!

— Кто это? — резко спросил Марцелл.

— Вы не знаете. Вам не нужно знать. Ничего не было. Идите домой, идите куда угодно, иначе мы все погибли! Святой Джад!

— Какого?..

— Уходите!

В окне наверху зажегся свет. Кто-то стал звать, стражу — женский голос. Они ушли.

Слава Джаду, у мальчишки хватало ума и он не был безнадежно пьян. Он быстро прикрыл лицо Скортия после того, как их взгляды в темноте встретились. Никто из остальных — в этом он был уверен — не узнал, на кого они напали.

Есть шанс выйти из этого положения.

Если возничий выживет. Кинжал вошел в левый бок и распорол его, а потом удар ногой с той же стороны сломал Скортию ребра. Он их и раньше ломал. И знал, что при этом чувствуют.

Чувствовал он себя плохо. Мягко выражаясь, дышать было нелегко. Он прижимал ладонь к боку и чувствовал, как из раны сквозь пальцы сочится кровь. Парень дернул кинжал вверх после того, как нанес удар.

Но они ушли. Благодарение Джаду, они ушли. Оставили только одного. Кто-то из окна звал стражу.

— Святой Джад, — прошептал сын Боноса. — Скортий. Я клянусь… мы понятия не имели…

— Я знаю. Вы думали, что… просто кого-то убиваете Безответственно чувствовать такое веселье, но все это настолько абсурдно. Умереть, вот так?

— Нет. Мы не убивали! То есть… Собственно говоря, для иронии не было времени.

— Подними меня, пока кто-нибудь не пришел.

— Ты можешь… можешь идти?

— Конечно. Я могу идти. — Возможно, это ложь.

— Я отведу тебя в дом отца, — сказал мальчик. Храбрый поступок. Возничий догадывался, какие последствия ждут Клеандра, когда он появится на пороге вместе с раненым.

Заперся вместе с женой и сыном.

Внезапно кое-что прояснилось. Вот почему они сегодня ночью были вместе. А потом ему стало ясным еще кое-что, и его веселое настроение совершенно испарилось.

— Только не в ваш дом. Святой Джад, нет!

Он не собирался появиться перед Тенаис в такой час ночи, раненный болельщиками после того, как спустился из спальни Ширин. Представив себе ее лицо при этом известии, он вздрогнул. На нем появится не выражение ярости, а полное отсутствие всякого выражения. Она снова станет чужой, ироничной и холодной.

— Но тебе нужен лекарь. Кровь течет. А мой отец может…

— Только не к тебе домой.

— Тогда куда? О! В лагерь Синих! Мы можем… Хорошая мысль, но…

— Не поможет. Наш доктор сегодня был на свадьбе и, наверное, пьян до бесчувствия. И с ним множество других людей. Мы должны сохранить все в тайне. Ради… ради дамы. А теперь помолчи и дай мне…

— Погоди! Я знаю. Бассанид! — воскликнул Клеандр. Это была и в самом деле хорошая мысль.

И в результате они вдвоем явились после поистине тяжкого путешествия по городу к маленькому дому, который Бонос держал для собственных нужд неподалеку от тройных стен. По дороге они снова встретили огромные темные носилки. Скортий увидел, как они остановились, и понял, что кто-то следит за ними изнутри, не выказывая ни малейшего намерения им помочь. Что-то заставило его содрогнуться, он не мог бы сказать, что именно.

Он потерял довольно много крови к тому времени, когда они добрались до места. Казалось, от каждого шага левой ногой сломанные ребра прогибаются внутрь, вызывая страшную боль. Он не позволил мальчишке попросить помощи в какой-нибудь таверне. Никто не должен об этом знать. Клеандр почти нес его на руках в конце пути. Парень был в ужасе, без сил, но он привел его к нужному дому.

— Спасибо, — удалось произнести Скортию, когда управляющий в ночной рубашке, со стоящими дыбом волосами, со свечой в руке открыл дверь в ответ на их громкий стук. — Ты хорошо справился. Расскажи отцу. Но больше никому!

Он надеялся, что тот все понял. Увидел бассанида, который подошел и остановился за спиной управляющего, поднял одну руку, извиняясь и приветствуя его. Ему пришло в голову, что если бы сегодня ночью в этом доме оказался Плавт Бонос, а не этот восточный лекарь, то ничего этого не произошло бы. И тут он действительно потерял сознание.

* * *

Она не спит у себя в комнате с золотой розой, которую сделали для нее давным-давно. Знает, что он сегодня ночью придет к ней. Смотрит на розу и думает о хрупкости, когда дверь открывается, звучат знакомые шаги и голос, который всегда с ней:

— Ты на меня сердишься, я знаю… Она качает головой:

— Немного боюсь того, что надвигается. Но не сержусь, мой повелитель.

Она наливает ему вина, разбавляет водой. Он берет вино и ее руку, целует ладонь. Его движения спокойны и непринужденны, но она знает его лучше, чем кого-либо из живущих людей, и замечает признаки возбуждения.

— В конце концов нам пригодилось то, что мы следили за царицей все это время, — говорит она.

Он кивает.

— Она умна, правда? Она знала, что для нас это не было неожиданностью.

— Я заметила. Как ты думаешь, с ней будет трудно? Он поднимает глаза, улыбается:

— Возможно.

Конечно, он подразумевает, что это не имеет значения. Он знает, что хочет сделать и чего хочет от других. Никто из них не узнает всех подробностей, даже его императрица. И, уж конечно, не Леонт, который возглавит армию завоевателей. Внезапно она думает о том, сколько человек пошлет ее муж, и у нее мелькает одна мысль. Она отгоняет ее, потом эта мысль возвращается: Валерий очень хитер и осторожен даже с самыми верными друзьями.

Она не рассказывает ему, что и ее тоже предупредили о том, что Леонт собирается привести сегодня во дворец Гизеллу. Аликсана уверена: ее муж знает, что она следит за Леонтом и его женой, и уже довольно долгое время, но это одна из тех тем, которые они не обсуждают. Один из способов оставаться партнерами.

Большую часть времени.

Давно уже наблюдались признаки — никто не сможет утверждать, что его застали врасплох, — но без всякого предупреждения, ни с кем не советуясь, император только что объявил о намерении начать войну этой весной. Они вели войны почти все время его правления, на востоке, на севере, на юго-востоке, далеко в маджритских пустынях. Это другое. Это Батиара, Родиас. Сердце Империи. Отнятое, потерянное за морскими просторами.

— Ты в этом уверен? — спрашивает она. Он качает головой.

— Уверен ли в последствиях? Конечно, нет. Ни один из смертных не может претендовать на то, что ему известно неизвестное, то, что может случиться, — тихо отвечает ее супруг, все еще держа ее руку. — Мы живем с этой неуверенностью. — Он смотрит на нее. — Ты все-таки сердишься на меня. За то, что я тебе не сказал.

Она снова качает головой.

— Как я могу сердиться? — спрашивает она и действительно говорит искренне. — Ты всегда этого хотел, а я всегда говорила, что этого нельзя делать. Ты считаешь иначе, и ты мудрее, чем любой из нас.

Он смотрит снизу вверх добрыми серыми глазами.

— Я допускаю ошибки, любимая. Возможно, это тоже ошибка. Но мне нужно попытаться, и сейчас пришло время это сделать, когда бассаниды подкуплены, чтобы сидели тихо, на западе хаос, а молодая царица здесь, с нами. В этом заложен слишком большой… смысл.

Так работает его мозг. Отчасти. Отчасти. Она вздыхает и шепчет:

— Тебе бы понадобилось это делать, если бы у нас был сын?

Сердце ее сильно бьется. Такого теперь почти никогда не случается. Она наблюдает за ним. Видит, что он поражен, потом удивление сменяется другим чувством: его мозг начинает работать, он размышляет, а не пытается уйти от ответа.

После долгого молчания он отвечает:

— Это неожиданный вопрос.

— Я знаю. Мне пришло это в голову, пока я ждала тебя здесь. — Это не совсем правда. В первый раз это пришло в голову уже давно.

— Ты думаешь, если бы он у нас был, то из-за риска… Она кивает головой.

— Если бы у тебя был наследник. Тот, кому ты все это оставишь. — Она не нуждается в жестах. Это больше, чем можно охватить любым жестом. Это Империя. Наследство столетий.

Он вздыхает. Он все еще не отпустил ее руку. И говорит мягко, глядя в огонь:

— Может, и так, любимая. Я не знаю.

Признание. Он сказал так много. Нет сыновей, никого, кто придет после, унаследует трон, зажжет свечи в годовщину их смерти. В ней просыпается старая боль.

Он говорит по-прежнему тихо:

— Есть вещи, которых мне всегда хотелось. Мне бы хотелось оставить после себя возрожденный Родиас, новое Святилище с его куполом, и… и, возможно, какую-то память о том, чем мы были, ты и я.

— Три вещи, — говорит она, не в состоянии придумать в тот момент ничего более умного. Ей кажется, что она сейчас заплачет, если не поостережется. Императрица не должна плакать.

— Три вещи, — повторяет он. — Перед тем как все закончится, как кончается всегда.

Говорят, что, когда заканчивается жизнь помазанника святого Джада, раздается голос: «Покинь престол сей, повелитель всех императоров ждет тебя».

Никто не может сказать, правда ли это, действительно ли звучат эти слова и слышны ли они. Мир бога так устроен, что мужчины и женщины живут в тумане, в колеблющемся свете и никогда не знают наверняка, что их ждет.

— Еще вина? — спрашивает она.

Он смотрит на нее, кивает головой, отпускает ее руку. Она берет его чашу, наполняет ее, приносит назад. Чаша из серебра, инкрустированная золотом и рубинами по кругу.

— Прости меня, — говорит он. — Прости меня, любимая.

Он и сам не знает, почему говорит так, но его охватывает странное чувство: что-то такое есть в ее лице, что-то парит в воздухе этой изящной комнаты, похожее на птицу; она заколдована и невидима, пение ее не слышно, но тем не менее она существует.

* * *

Неподалеку от той комнаты во дворце, где не поет птица, мужчина, поднявшись в воздух на такую высоту, где летают птицы, работает на помосте под куполом. Наружная поверхность купола сделана из меди, блестящей под луной и звездами. А внутренняя принадлежит ему.

Здесь, в Святилище, горит свет, горит всегда по приказу императора. Мозаичник сегодня работает своим собственным подмастерьем, сам смешивает известь для основы, сам поднимается с ней по приставной лестнице. Извести не много, сегодня ночью ему не нужен большой участок. Он сделает совсем чуть-чуть. Только лицо своей жены, умершей уже почти два года назад.

Никто на него не смотрит. У входа дежурят стражники, как всегда, даже в такой холод, а маленький взъерошенный архитектор спит где-то среди этого пространства, заполненного светом ламп и тенями, но Криспин работает в тишине, в одиночестве, насколько может быть одиноким человек в Сарантии.

Если бы кто-то смотрел на него и знал, что он делает, то им потребовалось бы истинное понимание его искусства (и даже всех подобных видов искусства), чтобы не прийти к выводу, будто он — жесткий, холодный человек, равнодушный в жизни к женщине, которую так безмятежно изображает. Его глаза смотрят ясно, руки двигаются твердо, придирчиво выбирая смальту на стоящих перед ним подносах. Выражение его лица отстраненное, суровое: он всего лишь решает технические задачи со стеклом и камнем.

Всего лишь? Сердце иногда не может сказать, но рука и глаз — если они достаточно тверды и достаточно ясны — могут сотворить окно для тех, кто придет после. Когда-нибудь кто-нибудь, возможно, посмотрит наверх, когда все бодрствующие или спящие в Сарантии этой ночью давно уже умрут, и узнает, что эта женщина была прекрасна и очень любима неизвестным мужчиной, который поместил ее наверху. Говорят, так древние боги Тракезии помещали своих смертных возлюбленных на небо в виде звезд.

Часть вторая Девятый возница

Глава 7

Люди всегда видели сны в темноте. Большая часть ночных образов исчезала с восходом солнца или раньше, если спящий просыпался от этих сновидений. Сны были страстными желаниями, предостережениями или пророчествами. Они были даром или проклятием, их посылали силы благожелательные или злонамеренные, ибо все знали — независимо от веры, к которой принадлежали от рождения, — что смертные, мужчины и женщины, живут в одном мире с силами, которых не понимают.

Многие в городе или в сельской местности сделали своим ремеслом толкование этих тревожных снов, рассказывали, что они могут означать. Небольшая их часть считала некоторые сны реальными воспоминаниями о другом мире, не о том, где родился человек, которому снился сон и который слушал его толкование, и где ему предстояло умереть, но в большинстве религий это считалось черной ересью.

Когда зима в тот год повернула на весну, множество людей начало видеть сны, которые им суждено было запомнить.

* * *

Безлунная ночь, конец зимы. У водопоя на далеком юге, там, где пересекаются пути верблюжьих караванов в Аммузе, неподалеку от установленной людьми границы с Сорийей, — словно текучие, гонимые ветром пески могли знать границы, — один человек, вождь племени, проснулся в своем шатре. Оделся и вышел в темноту.

Он прошел мимо шатров, где спали его жены и дети, его братья и их жены и дети, и подошел, все еще полусонный, но странным образом встревоженный, к границе оазиса, где последняя зелень уступала место бесконечным пескам.

Он стоял там, под аркой небес. Под таким множеством звезд, что ему вдруг показалось невозможным осознать их количество в небе над людьми и над миром. Сердце его, он и сам не понял почему, забилось быстрее. Несколько минут назад он спал крепким сном. И все еще не понимал, как и почему он оказался сейчас здесь. Сон. Он видел сон.

Он снова взглянул вверх. Это была теплая ночь, щедрая, начиналась весна. За ней придет лето, обжигающее, убийственное солнце, а вода станет мечтой, предметом молитвы. Легкий порыв ветра взметнулся и закружился в теплой темноте, обдал лицо живительной прохладой. Вождь слышал за спиной звуки, издаваемые верблюдами, козами и лошадьми. Его стада велики; к нему судьба благоволит.

Он обернулся и увидел мальчика, одного из верблюжьих пастухов, стоящего неподалеку. Он стоял на страже, потому что безлунные ночи опасны. Мальчика звали Тариф. Это имя будут помнить, оно станет известным летописцам еще не рожденных поколений благодаря устным преданиям будущего.

Вождь вздохнул, расправил складки своих белых одежд. Потом жестом велел мальчику приблизиться и приказал ему, осторожно подбирая слова, найти своего родного брата Музафу в его шатре. Разбудить его, извиниться и передать, что с восхода солнца Музафа должен взять на себя командование и ответственность за их народ. И что ему дается особое поручение — ради памяти их отца и от его имени позаботиться о благополучии жен и детей отсутствующего брата.

— Куда вы идете, господин? — спросил Тариф, и эти несколько слов принесли ему бессмертие. Сотни тысяч детей будут помнить его имя в грядущие годы.

— В пески, — ответил человек, которого звали Ашар ибн Ашар. — Я могу там задержаться на некоторое время.

Он прикоснулся ко лбу мальчика, потом повернулся спиной к нему, к пальмам и ночным цветам, к воде, к шатрам и животным, к движимому имуществу своего народа и зашагал один под звездами.

«Их так много, — снова подумал он. — Как их может быть так много? Что это может значить, если звезд так много?» Сердце его было наполнено, как тыква с водой, их присутствием наверху. Ему захотелось прочесть молитву, но что-то его остановило. Он решил, что будет молчать, откроется всему тому, что лежит вокруг него и над ним, а не будет навязывать себя. Он оторвал полоску ткани от одежды и нарочно завязал ею рот на ходу.

Он отсутствовал очень долго, и к тому времени, когда вернулся к своему народу, его считали мертвым. За это время он сильно изменился. И вскоре после этого изменился весь мир.

* * *

Когда Шаски убежал из дома в третий раз за ту зиму, его нашли на дороге к западу от Керакека. Он шагал медленно, но упорно, неся на спине слишком большой для него мешок.

Патрульный солдат из крепости, который привел его обратно, забавляясь, вызвался выпороть хорошенько этого ребенка вместо матерей, так как отцовской руки ему явно не хватало.

Обе женщины, встревоженные и взволнованные, поспешно отказались, но согласились, что необходимо его как следует наказать. Один такой поступок — это мальчишеская страсть к приключениям, но три — это совсем другое дело. Они сами этим займутся, пообещали они солдату и еще раз извинились за доставленные хлопоты.

«Никаких хлопот», — ответил тот и действительно так думал. Стояла зима, купленный мир принес тишину на границу на всем ее протяжении от Аммуза и Сорийи до Москава на морозном севере. Гарнизон в Керакеке скучал. Вино и азартные игры не могли надолго развлечь солдат гарнизона в такой безнадежной глуши. Не разрешалось даже выезжать за стены, чтобы поохотиться на кочевников или найти пару женщин в их стойбищах. Люди пустыни имеют большое значение для Бассании, это им дали ясно понять. Большее значение, по-видимому, чем сами солдаты. Жалованье снова задержали.

Младшая из двух женщин была хорошенькой, темноглазой, пусть в тот момент и расстроенной. Муж, как уже отмечалось, отсутствовал. Солдату показалось, что стоит подумать о повторном визите, просто для того, чтобы убедиться, что все в порядке. Можно принести парню игрушку. Имея дело с молодыми матерями, учишься подобным приемам.

Шаски, стоящий между обеими матерями внутри огороженного забором маленького дворика, холодно смотрел на сидящего на коне мужчину. В то утро этот солдат со смехом держал его за лодыжки вниз головой над дорогой до тех пор, пока у него голова не закружилась от прилива крови и он не сказал ему, где живет. Когда ему только что велели сказать «спасибо», он сказал без всякого выражения. Солдат уехал, но сначала улыбнулся его маме Ярите. Шаски эта улыбка не понравилась.

После его допрашивали в доме обе матери — выговор включал энергичное встряхивание и потоки слез (их слез, не его), — и Шаски просто повторил то, что уже говорил много раз: он хочет к отцу. Ему снятся сны. Отец в нем нуждается. Им необходимо поехать туда, где находится отец.

— Ты знаешь, как это далеко? — крикнула его мама Катиун и набросилась на него с упреками. Это было хуже всего: обычно она такая спокойная. Ему совсем не нравится, когда она так огорчается. Это был к тому же трудный вопрос. Он действительно не знал, как далеко его отец.

— Я взял одежду, — сказал он, показывая на свой мешок на полу. — И второй теплый жилет, который вы мне сшили. И несколько яблок. И свой нож на тот случай, если встречу плохого человека.

— Защити нас Перун! — воскликнула мама Ярита. Она вытерла глаза. — Что нам делать? Этому мальчику еще нет и восьми лет!

Шаски не понял, какое отношение это имеет ко всему остальному.

Мама Катиун опустилась на колени на ковер перед ним. Взяла его руку в свои.

— Шаски, дорогой, малыш, послушай меня. Это слишком далеко. У нас нет летающих созданий, чтобы нас туда отнести, мы не знаем заклинаний или магии, которые могли бы нас туда доставить.

— Мы можем идти пешком.

— Мы не можем, Шаски, в нашем мире. — Она продолжала держать его руки. — Мы ему сейчас не нужны. Он помогает Царю Царей в каком-то городе на западе. Он встретится с нами в Кабадхе летом. Тогда ты его увидишь.

Они все еще не поняли. Странно, до чего взрослые не умеют понять, хотя они должны знать больше детей, они все время твердят об этом.

— До лета слишком далеко, — сказал он, — и мы не должны ехать в Кабадх. Вот о чем нам надо сказать отцу. А если он слишком далеко, чтобы дойти пешком, давай достанем лошадей. Или мулов. У моего отца есть мул. Я умею на нем ездить. Мы все умеем. Вы можете по очереди держать на руках малышку, сидя верхом.

— Держать малышку? — воскликнула мама Ярита. — Во имя богини, ты хочешь, чтобы мы все совершили этот безумный поступок?

Шаски посмотрел на нее.

— Я уже говорил это. Раньше.

В самом деле. Матери. Они когда-нибудь слушают? Неужели они думали, что ему хочется сделать это одному? Он даже понятия не имел, куда шел. Только знал, что его отец уехал из города по одной из дорог, поэтому он пошел по этой дороге, и что город, где он находится, называется Сарантий или как-то так и он очень далеко. Все об этом твердили. Он понимал, что может не успеть туда до темноты, если пойдет пешком один, а сейчас он не любил темноту из-за снов.

Воцарилось молчание. Мама Ярита медленно вытерла глаза. Мама Катиун смотрела на него странным взглядом. Она выпустила его руки.

— Шаски, — в конце концов спросила она, — скажи мне, почему мы не должны ехать в Кабадх?

Она никогда раньше его об этом не спрашивала.

Объясняя своим матерям, как он видит сны и как чувствует определенные вещи, он узнал, что с другими людьми этого не происходит. Его смущало, что настойчивое стремление уехать и другие чувства, например, ощущение черного облака, нависающего всякий раз, когда они произносили слово «Кабадх», недоступны его матерям, что они этих чувств даже не понимают.

Они испугались, понял Шаски, и сам тоже испугался. Глядя на их застывшие лица, когда он закончил говорить, он в конце концов заплакал; лицо его сморщилось, он тер кулачками глаза.

Вот тогда, увидев своего сына в слезах, — сына, который никогда не плакал, — Катиун поняла наконец, что здесь действуют какие-то могущественные силы, пусть даже они выше ее понимания. Возможно, богиня Анаита явилась в Керакек, в этот незначительный городок у крепости на краю пустыни, и возложила свой палец на ее дорогого сыночка Шаски. А прикосновение богини может отметить человека, это всем известно.

— Храни нас всех Перун! — прошептала Ярита. Лицо ее побелело. — Да не узнает никогда Азул этого дома!

Но он уже его знает, если то, о чем рассказал им Шаски, правда хотя бы отчасти. Как Керакек и даже Кабадх. Облако, тень, сказал Шаски. Откуда ребенку знать о таких тенях? А Рустему, ее мужу, они нужны на западе. Скорее на севере, чем на западе, собственно говоря. Среди неверных в Сарантии, которые поклоняются горящему богу на солнце. Никто из людей, знакомых с пустыней, никогда бы не стал ему поклоняться.

Катиун вздохнула. Она чувствовала, что здесь таится ловушка для нее, нечто соблазнительное и опасное. Ей не хотелось ехать в Кабадх. Ей никогда не хотелось ехать туда. Как она сумеет выжить при дворе? Среди женщин того сорта, которые живут при дворе? Одна мысль об этом не давала ей уснуть по ночам, бросала в дрожь, вызывала тошноту в желудке или приносила сны, ее собственные тени.

Она взглянула на Яриту, которая проявила большое мужество, скрыв черную волну горя, когда узнала о приеме Рустема в высшую касту и о переводе его ко двору. Это означало, что ей найдут другого мужа, другой дом, другого отца для Иниссы, маленькой Иссы.

Ярита совершила поступок, на который сама Катиун считала себя не способной. Она сделала так, что Рустем, ее любимый муж, отправился в путешествие, считая, что она примирилась с этим, что ей это даже нравится, чтобы сердце его не болело после такой великой новости.

Великий Перун, чего только не делают женщины!

Катиун это совсем не нравилось. Сердце ее разрывалось на части. Катиун это знала. Она слышала, как плакала Ярита темными ночами, когда обе женщины лежали без сна в маленьком домике. Рустем должен был заметить обман, но мужчины — даже умные мужчины — обычно таких вещей не замечают, а он был так занят лечением царя, потом мыслями о принятии его в новую касту и о своей поездке на запад. Он просто хотел поверить в обман Яриты, поэтому и поверил. И в любом случае невозможно отказать Царю Царей.

Катиун перевела взгляд с Шаски на Яриту. В ночь перед отъездом Рустем сказал ей, что ей придется принимать решения в семье, что он на нее полагается. Даже ученики ушли к другим учителям. Теперь она осталась наедине со всем этим и с прочими вещами.

Малышка заплакала в соседней комнате, проснувшись после дневного сна в деревянной колыбельке у очага.

Керакек. Кабадх. Тень Черного Азала. Палец богини, прикоснувшийся к ним. То, что Шаски… чувствует все это. Поздно пришедшее понимание того, что он всегда отличался от других известных им детей. Она это и раньше видела, но не хотела знать. Возможно, так же, как Рустем не хотел знать истинных чувств Яриты: ему хотелось верить, что она счастлива, пусть даже это задевает его гордость. Бедная Ярита, такая хрупкая и такая красивая. Иногда и в пустыне цветут цветы, но очень редко и очень недолго.

Сарантий. Говорят, он еще больше Кабадха. Катиун прикусила губу.

Она обняла Шаски и послала его на кухню попросить у кухарки что-нибудь поесть. Он еще не завтракал, ушел из дома затемно, пока они спали. Ярита, все еще бледная, как жрица в ночь Священного Огня, пошла к малышке.

Катиун сидела одна и напряженно думала. Потом позвала слугу и послала его в крепость, попросить коменданта гарнизона оказать им честь своим посещением, когда у него выдастся свободное время.

Скука. Ощущение несправедливости. Мир, купленный золотом. Все сошлось вместе для Винажа, сына Винажа, в ту горькую зиму.

Никогда прежде он не считал скучной свою жизнь в Керакеке. Ему нравились пустыня, юг; он их знал, это был мир его детства. Ему доставляли удовольствие визиты кочевников на верблюдах, нравилось ездить к ним, чтобы выпить с ними пальмового вина в их шатрах, медленные жесты, молчание, слова, отмеряемые тщательно, как капли воды.

Он никогда не представлял себя на более высоком месте или в более важной роли. Он был комендантом гарнизона в том мире, который достаточно хорошо понимал. До недавнего времени эта жизнь его устраивала.

Но этой зимой в Керакек приехал царский двор, и большая его часть вместе с самим царем задержалась здесь, пока не зажила рана от стрелы и пока не улеглось волнение, вызванное казнями (и заслуженными, и незаслуженными) сыновей и жен царя.

Винаж, который сыграл немаловажную роль в событиях того ужасного дня, обнаружил после отъезда Ширвана и его двора, что он сам изменился. Крепость показалась ему пустой. Мрачной и гулкой. Городок остался таким, каким был всегда, — пыльной кучкой домишек, где ничего не происходит. И ветер все время дул из пустыни. В тревожные ночи ему снились сны.

Беспокойство поселилось в душе коменданта Винажа. Зима тянулась, как непреодолимая пропасть, день проходил мучительно медленно, потом опускалась темнота. Песок, который никогда в жизни его не беспокоил, теперь все время повсюду бросался ему в глаза, просачивался в трещины окон и под дверь, проникал в одежду, еду, складки кожи, в волосы и бороду и даже… в мысли.

Он слишком много пил, и начинал пить слишком ранним утром. Он был достаточно умен и понимал, чем это грозит.

И вследствие всего этого, когда слуга доктора вскарабкался по извилистой тропе и по ступенькам из городка и передал просьбу от его домашних навестить их, когда появится такая возможность, возможность появилась почти сразу же.

Винаж совершенно не представлял себе, чего они хотят. Но это была перемена, нечто новое в мрачной, тупой каждодневной жизни. Этого оказалось достаточно. Доктор уехал уже давно. Он планировал провести несколько дней в Сарнике, насколько помнил Винаж. В зависимости от того, надолго ли он там задержался, он, возможно, уже в Сарантии. Женщины у доктора красивые, вспомнил он, обе.

Он отослал слугу обратно с монеткой и велел передать, что спустится сегодня же, немного позднее. Собственно говоря, легко согласиться исполнить просьбу, если она исходит из дома человека, которого сам Царь Царей собирается перевести в высшую касту и взять ко двору. Трудно даже поверить в такую честь.

А вот Винажа, сына Винажа, никуда не призвали, он не получил повышения и не был удостоен почестей. Ничего этого не произошло. Кажется, никто не обратил никакого внимания, пока двор находился здесь, на то, кто догадался обратиться к этим могущественным людям и кто настоял на вызове местного лекаря к постели царя в тот ужасный день в начале зимы — с большим риском для собственной жизни. И кто потом помогал лекарю и убил преступного принца собственным кинжалом.

У него мелькала мысль, не наказывают ли его — хоть и несправедливо — за тот брошенный кинжал, который остановил сына-предателя.

Возможно. Никто этого не сказал, никто даже не разговаривал с ним, но кто-нибудь вроде округлого хитрого визиря мог сказать, что если он еще жив после подобного поступка, то само это следует считать достаточно щедрой наградой. Он убил особу царской крови. Кровь от крови Великого Царя. Кинжалом, обнаженным и брошенным в присутствии царя, священного Брата солнца и лун. Да-да, он это сделал, но ему приказали быть начеку, когда Мюраш вернулся в комнату. Он всего лишь исполнил свой долг.

Неужели ему суждено быть покинутым, забытым здесь, в пустыне, за то, что он спас жизнь царя?

Это случается. Мир Перуна и Богини нельзя назвать тем местом, где людей ждет справедливая награда. Существование Врага Азала означало, что так будет всегда, пока само Время не подойдет к концу.

Винаж был солдатом. Он знал, что это правда. В армии процветают несправедливость и продажность. А чиновники — надушенные, развратные придворные советники, коварные и льстивые — могут преградить путь честным грубым солдатам по собственным соображениям. Так все устроено. Но от понимания не становится легче терпеть, если именно так все и происходит.

Его отец никогда не хотел, чтобы он стал военным. Если бы он остался купцом в Квандире, ничего этого с ним бы не случилось.

Он находил бы песок в чашах с вином и в постели, но не обращал бы на него внимания.

Люди меняются, решил Винаж, все так просто и так сложно. Кажется, он сам теперь изменился. Происходят события, мелкие и крупные, или просто проходит время, и ты просыпаешься однажды утром уже другим человеком. Возможно, было время, думал он, когда Мюраш был доволен своим положением принца Бассании, сына великого отца.

Трудные мысли для солдата. Лучше бы стоять вместе с армией на поле боя, перед строем противника. Но сражаться не с кем, делать нечего, а ветер все дует. И сейчас в его чаше песок, крупинки в вине.

Они должны были по достоинству оценить его за то, что он сделал. Правда, должны были.

Где-то после полудня он спустился с холма и направил коня к дому доктора. Две женщины приняли его в комнате с очагом. Младшая была и правда очень хорошенькая, с очень темными глазами. Старшая лучше владела собой. Она вела всю беседу, скромно понизив голос. Но то, что она сказала, внезапно заставило Винажа забыть о собственных делах.

Судьба, случай, случайность? Заступничество Перуна? Кто возьмет на себя смелость ответить? Но простая истина заключалась в том, что солдат, сын купца из Квандира, который в то время был комендантом гарнизона в Керакеке, оказался человеком, склонным поверить тому, о чем рассказала ему женщина в тот зимний день. Сущность мира далеко выходит за рамки понимания людей, это всем известно. А здесь, на юге, рядом с народами пустыни, с их непонятными племенными обрядами, такие случаи известны.

В какой-то момент послали за мальчиком по просьбе Винажа. Винаж задал ему несколько вопросов, потом они отослали его обратно. Он отвечал уверенно, серьезный мальчик. Теперь он лучше всего чувствует себя в пустой приемной и кабинете отца, объяснила одна из женщин почти виноватым тоном. Они разрешают ему играть там. Ему почти восемь лет, сообщили они в ответ на вопрос Винажа.

Комендант отказался от предложенного вина, но принял чашу травяного чая, обдумывая услышанное. У кочевников существовали предания и названия на их языках для таких людей, как этот ребенок. Винаж слышал эти истории еще в детстве. Его няня любила их рассказывать. Он и сам видел одного сновидца, когда путешествовал по пустыне вместе с отцом, мельком: клапан шатра опустился тогда не сразу. Крупный мягкотелый человек среди худых людей. Голова совсем без волос. И глубокие параллельные шрамы на обеих щеках, вспомнил он.

Поэтому Винаж не был склонен отвергать рассказ женщин с порога. Но хотя этот рассказ его заинтересовал, он не понимал, чего именно они от него ждут, зачем ему все это рассказали. Поэтому он спросил, и они ему ответили.

Он громко рассмеялся, в испуге и изумлении, потом замолчал, переводя взгляд с одного застывшего женского лица на другое. Он понял, что они говорят серьезно. Они действительно этого хотели. Он услышал какой-то звук: мальчик стоял у двери. Он все-таки не ушел в приемную. Этот ребенок любит слушать. Винаж и сам был таким. Шаски вошел, когда его позвали, и ждал, стоя у занавески из бусин на двери. Винаж пристально посмотрел на него.

Потом снова перевел взгляд на старшую из матерей, ту, которая говорила, и сказал как можно мягче, что никак не может сделать то, о чем она просит.

— Почему? — неожиданно спросила младшая, красивая женщина. — Вы же иногда сопровождаете караваны купцов на запад.

Собственно говоря, это правда. Винаж, как человек честный, под взглядами двух привлекательных женщин, которые в упор смотрели на него, вынужден был согласиться.

Он снова посмотрел на мальчика. Тот все еще ждал, стоя в дверях. Их молчание смущало Винажа. Он неожиданно задал себе вопрос: действительно, почему? Почему не может быть и речи о том, чтобы обеспечить их охраной? Желание жен отправиться в путешествие вслед за мужем не нарушает никакого закона. Если этот человек рассердится, когда они приедут к нему, то это, несомненно, их проблема или его. Но не охраны. Винаж полагал, что доктор оставил этим женщинам достаточно денег, чтобы оплатить путешествие. А когда все они окажутся при дворе в Кабадхе, деньги для этой семьи перестанут быть проблемой. Может оказаться полезным, если эти люди будут ему обязаны. В конце концов, по-видимому, больше никто не чувствует себя обязанным Винажу. Командир подавил желание нахмуриться. Он отпил глоток чая и совершил ошибку, снова взглянув на мальчика. Серьезное, внимательное лицо. Он ждет его решения. Дети. Этому мальчику следовало бы играть на улице или где-нибудь еще.

При любых обычных обстоятельствах, размышлял Винаж, он ничего не пожелал бы предпринимать в связи с этой историей. Но эта зима не была… обычной.

А слишком откровенное доверие в глазах мальчика мешало ему думать. Он сравнил его со своим собственным душевным состоянием последних дней. Ему грозила опасность пропить репутацию, которую он создавал себе годами. Обида способна погубить человека. Или ребенка? Он отпил еще чаю. Женщины наблюдали за ним. Мальчик наблюдал за ним.

В качестве коменданта гарнизона он имел право выделять солдат для сопровождения частных лиц. Обычно это были купцы, пересекающие границу со своими товарами в мирное время. Мирное время не означало, что дороги безопасны, разумеется. Обычно караван купцов платил за военное сопровождение, но не всегда. Иногда у командира имелись свои причины послать солдат через границу. Это обеспечивало скучающим людям какое-то занятие, позволяло испытать новичков, разлучить тех солдат, которые проявляли склонность проводить вместе слишком много времени. Он ведь отправил Нишика с доктором, не так ли?

Комендант гарнизона в Керакеке не знал — никак не мог знать, — о тех предложениях, которые были сделаны в отношении младшей жены и ее дочери. Если бы знал, то, возможно, поступил бы иначе.

Но он принял решение. Собственно говоря, он изменил решение. Быстро и круто, как подобает человеку его ранга. Он сделал выбор, который любому постороннему наблюдателю мог бы показаться совершенным безумием. Когда он сообщил о нем, обе женщины заплакали. А мальчик нет. Мальчик вышел из комнаты. Потом они услышали, как он ходит по кабинету и приемной отца.

— Да хранит нас Перун. Он собирает вещи, — сказала младшая мать, все еще плача.

Безумное решение Винажа, сына Винажа, привело к тому, что в конце той же недели две женщины, двое детей, комендант гарнизона (в конце концов, именно в этом было все дело, а его заместителю пригодится опыт, полученный во время исполнения обязанностей коменданта) и три отобранных им солдата по пыльной, продуваемой ветром дороге, ведущей к границе Амории, отправились в Сарантий.

Собственно говоря, лекарь Рустем, не подозревающий, как все путешественники, о событиях у них за спиной, все еще находился в Сарнике в тот день, когда его семья отправилась его искать. Он покупал рукописи, читал лекции и не собирался покидать этот город еще целую неделю. Фактически они не так уж сильно от него отстали.

План состоял в том, что четверо солдат проводят женщин и детей и будут вести тайные наблюдения по дороге на северо-запад через Аморию. Лекарю придется самому решать, что делать с семьей, когда они до него доберутся. Это будет его задачей — доставить их всех в Кабадх, когда придет время. И женщинам предстоит объяснить ему свое внезапное появление. Наверное, забавно будет увидеть их первую встречу, думал Винаж, когда ехал на запад по дороге. Любопытно, что он чувствовал себя гораздо лучше с того момента, как принял решение покинуть Керакек. Женщины лекаря, ребенок, эта просьба — все это было в каком-то смысле подарком судьбы, решил он.

Они с тремя солдатами просто поедут на север с этой маленькой компанией и повернут обратно, но путешествовать, даже зимой, гораздо лучше, чем сидеть в песках, на ветру, среди пустоты. Мужчине необходимо что-то делать, когда рано темнеет, и за окном, и в мыслях.

Он пошлет письменный отчет в Кабадх, когда они вернутся, изложит свои наблюдения. Это путешествие можно описать и представить как нечто рутинное. Почти. Он после решит, упоминать ли о мальчике. Не стоит с этим спешить. Во-первых, тот факт, что такие люди существуют, не означает, что этот ребенок, Шагир, сын Рустема, является одним из них. Винажу еще надо в этом убедиться. Конечно, если ребенок не тот, за которого его принимает его мать, тогда все они предприняли абсурдное зимнее путешествие просто потому, что маленький мальчик соскучился по отцу и из-за этого видел плохие сны. Лучше пока об этом не думать, решил Винаж.

Это оказалось довольно просто. Энергия, необходимая для путешествия, для дороги, пробудила спящие чувства в командире. Некоторые боятся открытых пространств, тягот путешествия. Он не из таких людей. Отправившись в дорогу в день, такой теплый, что казалось, Перун и Богиня благословили их путь, Винаж был счастлив. Шаски тоже был очень счастлив.

Только когда они приближались к Сарантию, некоторое время спустя, его настроение изменилось. Он никогда не был болтливым ребенком, но имел привычку иногда напевать себе под нос в дороге или успокаивать свою маленькую сестричку по ночам. Пение прекратилось примерно за неделю до их прибытия в Сарнику. А вскоре после этого мальчик совсем замолчал, стал бледным и болезненным на вид, хотя ни на что не жаловался. Через несколько дней они наконец прибыли в Деаполис на южном берегу знаменитого пролива, увидели черный дым на противоположной стороне и огонь.

* * *

В Кабадхе, в великолепном дворце над садами, которые каким-то чудом свешиваются со склона горы до самого речного русла, где искусственные водопады струятся среди цветов, а деревья растут верх корнями, Ширван Великий, Царь Царей, Брат солнца и лун, ложился в ту зиму спать с одной из своих жен или любимых наложниц, но сон его был тревожен и некрепок, несмотря на напитки и порошки, которые готовили для него лекари, и молитвы жрецов, которые пели у изголовья и в ногах его постели, перед тем как он ложился почивать.

Это продолжалось уже долго.

Собственно говоря, каждую ночь после его возвращения с юга, где он чуть не погиб. Ходили тайные разговоры — хотя об этом никогда не упоминали в присутствии самого великого царя, — что темные сны перед рассветом часто приходят к тому, кто пережил великую опасность и кто постоянно сознает близкое присутствие Врага Азала, чувствует прикосновение его черных крыльев.

Тем не менее однажды утром Ширван проснулся и сел на постели, по пояс обнаженный, с красным рубцом от раны на ключице. Глаза его уставились на нечто невидимое в воздухе, и он произнес вслух пару фраз. Молодая жена, лежавшая рядом с ним, вскочила с постели и, дрожа, опустилась на колени, на пушистый ковер, нагая, какой пришла в мир вечного противоборства Перуна с Азалом.

Два человека, которые были удостоены чести находиться ночью в спальне царя, даже когда он спал с женщиной, тоже упали на колени, отводя глаза от прекрасных форм обнаженной девушки на ковре. Они научились не обращать внимания на подобные сцены и помалкивать о том, что еще видели и слышали. Или о большей части того, что видели и слышали.

Глаза Царя Царей в то утро напоминали холодное железо, позже с восхищением рассказывал один из них: жестокие и смертельно опасные, как меч правосудия. Его голос был голосом судьи, который взвешивает жизни людей после их смерти. Об этом рассказывать считалось дозволенным.

Слова, которые произнес Ширван и повторил снова, когда поспешно вызванные советники встретились с ним в прилегающей комнате, звучали так:

— Этого нельзя допустить. Мы будем воевать.

Часто случается так, что решение, которого стараются избежать, с которым борются, которое вызывает сильную тревогу и не дает спать по ночам, представляется очевидным, после того как оно уже принято. Человек с изумлением и испугом оглядывается на свои долгие колебания, удивляясь, что могло удерживать его от такого ясного, такого очевидного решения.

Так было и с Царем Царей в то утро, хотя его советникам, не разделявшим с ним его зимних снов, пришлось изложить все словами, чтобы они поняли. Конечно, можно было просто сказать им, что надо делать, ничего не объясняя, но Ширван правил уже давно и знал, что большинство людей действуют более эффективно, восприняв определенные идеи.

Существовало два факта, которые требовали начать войну, и третий элемент, который означал, что им придется сделать это самим.

Первое: сарантийцы строили корабли. Много кораблей. Торговцы с запада и шпионы (часто одни и те же люди) сообщали об этом с начала осени. Верфи Сарантия и Деаполиса сотрясал грохот молотов и визг пил. Ширван слышал стук этих молотов во тьме ночей.

Второе: царица антов находилась в Сарантии. Живое орудие в руке Валерия. Молот другого рода. Как императору это удалось (а видит Перун, Ширван уважал этого правителя так же сильно, как и ненавидел), никто не мог сказать, но она находилась там.

Все это вместе говорило о вторжении на запад любому, кто умел читать подобные знаки. Кому еще непонятно, что огромные суммы в золоте, присланные Валерием — уже два раза — в сундуки Бассании, были предназначены для того, чтобы добиться стабильности на восточной границе, пока он отправит свою армию на запад?

Конечно, Ширван взял деньги. Подписал договор о вечном мире, как они его назвали, и скрепил своей печатью. У него самого были проблемы на границах на севере и на востоке и свои трудности с выплатой жалованья неспокойной армии. А у какого правителя их нет?

Но Царю Царей теперь не нужен был толкователь, чтобы открыть ему значение ночных снов. Шарлатаны могли пытаться истолковать стук молотков, языки пламени и тревогу как вызванные раной на шее от стрелы и ядом. Но он-то знал.

Самый сильный яд находился не в стреле его сына, а ждал своего часа: отравой было то огромное могущество, которое получит Сарантий, если Батиара попадет в его руки. А это возможно. Это может случиться. Очень долгое время ему почти хотелось, чтобы сарантийцы двинулись на запад, он полагал, что они не смогут добиться успеха. Теперь он уже так не думал.

Потерянные земли Империи плодородны и богаты, иначе зачем племена антов переселились туда? Если золотой стратиг, ненавистный Леонт, сможет присоединить это богатство к сокровищам Валерия, обеспечить процветание и спокойствие на западе и если войска больше не будут привязаны к Саврадии, тогда…

Тогда сидящий на троне в Кабадхе будет чувствовать себя под угрозой осады. Нельзя позволить событиям развернуться таким образом. Во всем этом действительно есть яд, убийственно смертоносный.

Часть присутствующих, возможно, надеются, что некоторая доля сарантийских денег, если их направить в Москав, могла бы оплатить летние набеги на севере, что заставило бы Валерия оставить там часть своих войск и обескровить вторжение.

Пустая мысль, не более того. Одетые в меха варвары из Москава могут с тем же успехом взять предложенные деньги и наброситься на деревянные стены Мирбора в самой Бассании. Они нападают, когда им скучно. У этих диких северян нет чувства чести, чувства порядочности, настолько они уверены в безопасности в своих диких бескрайних землях. Подкуп, соглашение ничего для них не значат.

Нет, если надо остановить Валерия, им придется сделать это самим. Ширван не чувствовал никаких угрызений совести. Нельзя ожидать, что правителя, который по-настоящему любит и охраняет свою страну, может остановить такая мелочь, как договор о вечном мире.

Ширван Бассанийский был не таким человеком, чтобы, приняв решение, тратить время на обдумывание подобных нюансов.

Предлог будет создан — какое-нибудь инсценированное вторжение на северной границе. Набег сарантийцев из Азена. Можно убить несколько своих людей из касты священнослужителей, сжечь небольшой храм, сказать, что это сделали сарантийцы, нарушив договор о мире. Все это обычные вещи.

Азен, который уже десять раз сжигали, грабили и выменивали друг у друга, снова должен стать очевидной мишенью. Но на этот раз замыслы Ширвана простирались дальше, в них было нечто новое.

— Идите дальше на запад, — приказал Царь Царей генералам своим низким холодным голосом, взглянув сначала на Робазеса, а потом на остальных. — Азен — ничто. Разменная монета. Вы должны заставить Валерия послать армию. И поэтому на этот раз вы дойдете до Евбула, уморите его голодом и разрушите. И принесете мне сокровища, хранящиеся за его стенами.

Воцарилось молчание. Всегда царило молчание, когда говорил Царь Царей, но на этот раз оно было другим. Во время всех войн с Валерием, и с его дядей до него, и с Агием до него, Евбул никогда не брали, его даже не подвергали осаде. Как и их собственный крупный город Мирбор. Сражения между Сарантием и Бассанией велись исключительно из-за золота. Приграничные набеги на север и на юг совершались ради грабежей, выкупа, денег за сокровища каждой из сторон, жалованья армии. Завоевание, разграбление крупных городов никогда не являлось целью.

Ширван переводил взгляд с одного генерала на другого. Он знал, что заставляет их изменить образ мыслей, а это всегда рискованно с солдатами. Он увидел, что Робазес, как он и ожидал, первым осознал последствия.

Он сказал:

— Помните, если они действительно собираются в Батиару, Леонт будет находиться на западе. Его не будет у Евбула, чтобы противостоять вам. А если мы лишим его армию вторжения достаточного количества солдат, потому что они должны будут отправиться на север, чтобы встретиться с вами, то он потерпит поражение на западе. Он может… погибнуть. — Он произнес последнее слово очень медленно, давая ему время проникнуть в сознание. Необходимо, чтобы они это поняли.

Леонт будет находиться на западе. Их проклятие. Слишком яркий образ в их снах, золотой, как солнце, которому поклоняются сарантийцы. Военачальники Бассании переглянулись. Страх и волнение царили теперь в этой комнате, медленное осознание, первое понимание открывающихся возможностей.

Потом также пришло понимание некоторых других вещей. Что нарушение мирного договора поставит под угрозу жизнь бассанидов, находящихся в западных землях, — большую часть купцов, горстку других людей. Но такое всегда случалось, когда начиналась война, и в любом случае их не так уж много. Подобные соображения не должны ничего изменить. Купцы всегда знали, что поездки на запад рискованны (или на восток, в Афганистан).

Вот почему они назначали такую высокую цену за привезенные товары, вот как они сколачивали свои состояния.

Когда Ширван жестом отпустил всех и собравшиеся преклонили колени и начали расходиться, один человек рискнул заговорить — Мазендар, визирь, который имел постоянное разрешение высказываться в присутствии царя. Маленький округлый человек с голосом столь же легким и сухим, сколь низким и мрачным был голос царя, внес два небольших предложения.

Первое касалось времени.

— Великий царь, ты предполагаешь, что мы должны атаковать до того, как они отплывут на запад?

Ширван прищурился.

— Это одна из возможностей, — осторожно произнес он. И стал ждать.

— Действительно, мой великий господин, — пробормотал Мазендар. — Я вижу блеск твоих могучих мыслей. Мы можем это сделать или подождать, пока они отплывут на запад, а затем перейти границу и двинуться на Евбул. Вслед Леонту пошлют быстрые корабли с паническими известиями. Возможно, ему прикажут отослать часть кораблей домой. Остальные будут чувствовать себя лишенными защиты и обескураженными. Или он может продолжить двигаться дальше, постоянно опасаясь того, что мы делаем за его спиной. А Сарантий будет чувствовать себя совершенно незащищенным. Предпочитает ли Царь Царей такой подход другому? Твои советники ждут, когда на них прольется свет твоей мудрости.

Мазендар был единственным из всех, кого стоило слушать. Робазес умел сражаться и мог возглавить армию, а Мазендар был умен. Ширван мрачно ответил:

— Нам потребуется некоторое время, чтобы собрать армию для похода на север. Мы будем следить за событиями на западе и примем соответствующее решение.

— Как велика будет эта армия, мой повелитель? — Робазес задал вопрос как солдат. И ошеломленно заморгал, когда Ширван назвал цифру. Они еще никогда не посылали столько человек на войну.

Ширван сохранял мрачное и жесткое выражение лица. Люди должны видеть это выражение Царя Царей, запомнить его и рассказать о нем. Валерий Сарантийский — не единственный правитель, который умеет собирать большие армии. Царь снова посмотрел на Мазендара. Тот говорил о двух предложениях.

Второе касалось царицы антов, живущей в Сарантии.

Выслушав, царь медленно кивнул головой. Он с милостивым удовольствием согласился, что это предложение имеет свои достоинства. И дал согласие.

Мужчины вышли из комнаты. События начали развиваться быстро. Первые сигнальные костры зажглись с наступлением темноты в тот же день, посылая огненные сообщения от одной вершины горы к башне крепости на следующей вершине, во всех нужных направлениях.

Царь Царей большую часть дня провел с Мазендаром, Робазесом, генералами более низкого ранга и с чиновниками казначейства, а вечер — в молитве перед углями Священного Огня во дворце. К ужину он почувствовал себя заболевшим, его лихорадило. Он никому об этом не сказал, конечно, но, ложась на ложе за обедом, он вдруг вспомнил — с опозданием — того неожиданно умелого лекаря, который должен прибыть летом в Кабадх. Он приказал этому человеку находиться в Сарантии до того времени, когда произойдет необходимое присвоение ему высшей касты. Он наблюдательный человек, и царь искал способ использовать его. Царю это необходимо. Полезных людей следует использовать.

Ширван сделал глоток из чаши с зеленым чаем, потом покачал головой. От этого движения у него закружилась голова, и он остановился. Доктор уже должен был отправиться за запад. Непосредственно в Сарантий. Теперь это неподходящее для него место.

Но ничего уже нельзя сделать. Даже здоровье и удобства правителя должны уступить интересам его народа. Власть правителя приносит бремя обязанностей, и Царь Царей все их знает. Личные заботы должны иногда отступить. Кроме того, в Бассании просто должны быть и другие умелые лекари. Он решил поручить Мазендару начать поиски… собственно говоря, он этим никогда раньше не занимался.

Но человек стареет, здоровье становится менее крепким. Азал парит на черных крыльях. Перун и Богиня ждут всех людей на свой суд. Тем не менее не надо торопить их раньше времени.

Когда ужин закончился и он удалился в свои покои, ему в голову пришла одна мысль. Голова у него продолжала болеть. Тем не менее он послал за Мазендаром. Визирь явился почти тотчас же. Иногда Ширвану казалось, что этот человек живет прямо у него за дверью, так быстро он всегда появлялся.

Царь напомнил своему визирю о той мысли, которую Мазендар высказал утром: насчет царицы антов. Потом он напомнил ему о том лекаре с юга, который находится в Сарантии или прибудет туда очень скоро. Он забыл имя этого человека. Но это не имело значения; Мазендар его должен знать. Визирь, обладающий намного более острым умом, чем все окружающие царя придворные, медленно улыбнулся и погладил свою маленькую бородку.

— Царь — поистине брат творцов наших, — сказал он. — Очи царя подобны глазам орла, а его мысли глубоки, как море. Я начну действовать немедленно.

Ширван кивнул, потом потер лоб и в конце концов вызвал своих лекарей. Он не доверял ни одному из них, после того как приказал казнить в Керакеке троих, считавшихся лучшими, за их ошибки, но ведь эти, оставшиеся при дворе, наверное, способны приготовить какое-нибудь зелье, которое может унять боль в его голове и помочь ему уснуть.

Действительно, они справились. Царь Царей в ту ночь не видел снов, в первый раз за долгое время.

Глава 8

Зимой в Сарантии, когда громаду Ипподрома окутывала тишина, соперничество факций перемещалось в театры. Танцоры, актеры, жонглеры, клоуны соперничали между собой, а члены факций, разместившись в отведенных для них секторах, выражали свое шумное одобрение (или громкое недовольство), проявляя все большую изобретательность. Репетиции по подготовке этих спонтанных демонстраций иногда отнимали много сил. Если вы умели следовать указаниям, обладали приемлемым голосом и были готовы уделять тренировкам много свободного времени, то могли обеспечить себе хорошее место на представлениях и привилегированный доступ на пиршества факции и другие мероприятия. В желающих недостатка не было.

Синих и Зеленых в театрах отделяли друг от друга, как и на Ипподроме. Они стояли по бокам полукруглого пространства для зрителей, нигде не соприкасаясь. Городской префектуре хватило элементарного здравого смысла, а Императорский квартал дал ясно понять, что из-за проявлений излишнего насилия театры могут закрыть на всю зиму. Мрачная перспектива, достаточно мрачная, чтобы обеспечить определенный уровень приличий — в большинстве случаев.

Только придворным и приезжим знаменитостям наряду с высокопоставленными гражданскими служащими и военными чинами предоставлялись сидячие места внизу, посередине. За ними находились стоячие места для зрителей, не принадлежащих к факциям, в первую очередь для высших членов гильдий или военных, здесь же можно было найти курьеров Имперской почты. Выше, в середине, стояли обыкновенные солдаты, моряки, жители города и в это просвещенное правление (что возмущало самых ревностных клириков) даже киндаты в синих одеждах и серебристых шапочках. Изредка появлялись купцы, бассаниды или язычники из Карша или Москава, которым было любопытно посмотреть, что здесь происходит; для них было выделено немного места дальше всего от сцены.

Сами клирики никогда не заходили в театр, разумеется. Женщины там иногда выступали почти обнаженными. Приходилось быть начеку с северянами: девушки могли слишком сильно возбудить этих приезжих, и тогда возникали беспорядки другого сорта.

Первые танцоры — Ширин и Тих из факции Зеленых, Клар и Элаина из факции Синих — выступали на сцене раза два в неделю как солисты. Назначенные «музыканты» координировали выражение одобрения, молодые болельщики подстрекали друг друга и затевали пьяные драки в дымных притонах и тавернах, а лидеры двух факций проводили зиму, активно готовясь к весне и к действительно важным для Сарантия событиям.

Гонки колесниц были смыслом жизни Города, и все это знали.

По правде говоря, за зиму надо было сделать очень многое. В провинциях набирали новых возниц, некоторых увольняли или отсылали прочь по различным причинам либо посылали на дополнительное обучение. Возницы помоложе, например, без конца тренировались, учились, как падать с колесницы и как при необходимости организовать такое падение. Коней оценивали, отправляли на покой, приводили в порядок и водили на тренировки; агенты покупали новых. Хироманты факций все еще творили свои заклинания, накликающие и отводящие беду, и следили за подходящими смертями и появлением свежих могил за городской стеной.

Часто управляющие двух факций встречались в какой-нибудь нейтральной таверне или бане и осторожно вели переговоры за сильно разбавленным вином насчет какого-нибудь обмена. Обычно речь шла о менее важных цветах — Красном или Белом, так как ни один из лидеров не хотел явно проиграть при подобном обмене.

Собственно говоря, так и обменяли юного Тараса из факций Красных. Вскоре после окончания его первого сезона в Городе, однажды утром, после службы в церкви, факционарий Зеленых ворчливо сообщил ему о том, что его отдали Синим и Белым в обмен на правого пристяжного и два бочонка сарникского вина и он должен в то же утро собрать свое снаряжение и отправиться в лагерь Синих.

Это было сказано без неприязни. Коротко, совершенно равнодушно, и когда до Тараса полностью дошел смысл сказанного, факционарий уже отвернулся, чтобы обсудить новые поставки аримонданской кожи с кем-то еще. Тарас, спотыкаясь, вышел из полного людей кабинета факционария. Все старались не встречаться с ним глазами.

Правда, Тарас пробыл у них недолго и выступал только за Красных да еще был застенчив по натуре, так что он, конечно, не стал в лагере хорошо известной фигурой. Но ему все же казалось, так как он был молод и еще не привык к жестокости Города, что его бывшие товарищи могли бы демонстрировать немного меньше радости, когда весть об обмене достигла обеденного зала и главных казарм. Было неприятно слышать радостные возгласы людей, когда им сообщали эту новость. Пусть этот конь, по слухам, очень хорош, но Тарас все же человек, возничий, его кровать стояла в одной с ними комнате, он обедал за их столом и весь год работал изо всех сил в этом сложном, опасном городе, вдали от дома.

Только один-два конюха дали себе труд подойти и пожелать ему удачи, когда он собирал свои вещи, да еще поваренок, с которым он иногда ходил выпить, и один из возниц Красных. Справедливости ради следует отметить, что Кресенз, их могучий первый возничий, оторвался от выпивки на время, достаточное, чтобы заметить, как Тарас идет по пиршественному залу с вещами, и попрощался с ним, отпустив веселую шуточку через переполненную комнату.

Он перепутал имя Тараса, но он всегда его путал.

На улице шел дождь. Шагая через двор, Тарас натянул глубже шляпу и поднял воротник. Он с опозданием вспомнил, что забыл взять лекарство матери от всех возможных болезней. Вероятно, теперь он заболеет в придачу ко всему остальному.

Конь. Его обменяли на коня. У Тараса слегка сосало под ложечкой. Он еще помнил, как гордились его родные, когда вербовщик Зеленых год назад, в Мегарии, пригласил его в Город.

— Трудись усердно, и кто знает, что может случиться, — сказал тогда тот человек.

У входа в лагерь один из стражников вышел из сторожки и отпер калитку. Небрежно махнул рукой и нырнул обратно, прячась от дождя. Возможно, они еще не знают, что произошло. Тарас им не стал говорить. У ворот в переулке стояли и мокли двое мальчишек в синих туниках.

— Ты — Тарас? — спросил один из них, прожевывая кусок ягненка, жаренного на вертеле.

Тарас кивнул.

— Тогда пошли. Мы тебя проводим. — Мальчик бросил остатки мяса в канаву, полную дождевой воды.

Эскорт. Пара уличных мальчишек. Как лестно, подумал Тарас.

— Я знаю, где лагерь Синих, — буркнул он себе под нос. У него горели щеки, голова кружилась. Ему хотелось остаться одному. Не хотелось ни на кого смотреть. Как он расскажет об этом матери? От одной мысли о том, что надо будет диктовать такое письмо писарю, его сердце болезненно сжалось.

Один из мальчиков шагал рядом с ним по лужам; второй исчез через некоторое время за пеленой дождя — очевидно, устал или просто замерз. Значит, всего один уличный мальчишка. Триумфальная процессия в честь великого возничего, только что приобретенного в обмен на коня и вино.

У ворот лагеря Синих — теперь это его новый дом, как ни тяжело ему так думать, — Тарасу пришлось дважды повторить свое имя, потом мучительно объяснять, что он возничий и его… приняли в их факцию. На лицах у стражников отразилось сомнение.

Мальчик, стоящий рядом с Тарасом, сплюнул на дорогу.

— Открывайте, чтоб вас. Идет дождь, а он именно тот, за кого себя выдает.

В такой последовательности, мрачно подумал Тарас. Вода капала с его шапки и стекала за шиворот. Металлические ворота неохотно распахнулись. Конечно, ни одного приветливого слова. Стражники даже не поверили, что он возничий. Двор лагеря — почти такой же, как двор Зеленых, — был грязным и пустынным в то мокрое холодное утро.

— Будешь жить в той казарме, — сказал мальчишка, показывая направо. — Не знаю, какая кровать твоя. Асторг сказал, чтобы ты положил свои вещи и пришел к нему. Он будет завтракать. Пиршественный зал вон там. — И ушел по грязи, не оглядываясь.

Тарас понес свои пожитки в указанное здание. Длинная низкая спальня, снова очень похожая на ту, где он жил весь прошлый год. Несколько слуг ходили по ней, убирали, застилали постели и подбирали брошенную одежду.

Один из них равнодушно поднял взгляд, когда Тарас появился в дверях. Тарас хотел спросить, которая кровать его, но внезапно это показалось ему слишком унизительным. С этим можно подождать. Он бросил свой мокрый мешок возле двери.

— Присмотри за моими вещами, — крикнул он властным, как ему хотелось бы думать, голосом. — Я буду здесь спать.

Он стряхнул воду с шапки, снова надел ее на голову и вышел. Огибая самые глубокие лужи, второй раз пересек двор, направляясь к тому зданию, на которое указал мальчик. Факционарий Асторг предположительно находился там.

Тарас вошел в маленькую, но красиво отделанную прихожую. Двойные двери, ведущие в сам зал, были закрыты; за ними было тихо в этот час, серым, мокрым утром. Он огляделся. На всех четырех стенах имелись мозаики, изображающие великих возниц прошлого — конечно, выступавших за Синих. Прославленные личности. Тарас знал их всех. Все молодые возниции их знали; они наполняли их сны своим сиянием.

«Трудись усердно, и кто знает, что может случиться».

Тарасу стало нехорошо. Он увидел человека, который грелся у двух очагов, сидя на высоком табурете возле дверей, ведущих в сам обеденный зал. У его локтя стояла лампа. Он что-то писал, потом поднял глаза и выгнул одну бровь.

— Промок, да? — заметил он.

— Дождь обычно бывает мокрым, — коротко ответил Тарас. — Я Тарас из… Я Тарас из Мегария. Новый возница. Из факции Белых.

— Правда? — сказал этот человек. — Слыхал о тебе. — По крайней мере, хоть кто-то слышал о нем, подумал Тарас. Человек смерил Тараса взглядом, но не хихикнул и не стал потешаться. — Асторг внутри. Избавься от этой шапки и заходи.

Тарас оглянулся, куда бы положить шапку.

— Давай мне. — Секретарь, или кем он там был, взял ее двумя пальцами, словно это тухлая рыба, и бросил на скамью за своим столом. Вытер пальцы об одежду и снова склонился над своей писаниной. Тарас вдохнул, убрал волосы с глаз и открыл тяжелую дубовую дверь в пиршественный зал. И замер.

Он увидел огромную ярко освещенную комнату, где за всеми столами сидело множество людей. Утренняя тишина разлетелась вдребезги от внезапного громоподобного рева, словно взорвался вулкан, такого громкого, что чуть не рухнули стропила. Он увидел, неподвижно стоя на пороге, с бьющимся в горле сердцем, что все они вскакивают на ноги — мужчины и женщины — и тянут к нему чаши и бутылки. Они выкрикивали его имя так громко, что он мог представить себе, что это слышит его мать на другом конце света, в Мегарии.

Ошеломленный, застывший на месте, Тарас отчаянно пытался понять, что происходит.

Он увидел поджарого, украшенного многочисленными шрамами человека, который бросил свою чашу на пол, и та отскочила от пола, расплескивая налитое в нее вино, и зашагал к нему через зал.

— Клянусь бородой безбородого Джада! — вскричал прославленный Асторг, предводитель всех Синих. — Поверить не могу, что эти идиоты тебя отпустили! Ха! Ха! Добро пожаловать, Тарас Мегарийский, мы гордимся тем, что ты с нами! — Он заключил Тараса в мощные объятия, от которых ребра затрещали, потом отступил, широко улыбаясь.

Шум в зале не утихал. Тарас увидел, что сам Скортий — великий Скортий — улыбается ему с высоко поднятой чашей. Те два мальчика, которые привели его, оба находились здесь, смеялись вместе в углу, совали пальцы в рот и пронзительно свистели. И в этот момент секретарь и один из стражников, стоявших у ворот, вошли вслед за Тарасом, и каждый сильно хлопнул его по спине.

Тарас почувствовал, что у него раскрыт рот. Он его закрыл. Юная девушка, танцовщица, вышла вперед, вручила ему чашу с вином и расцеловала в обе щеки. Тарас с трудом сделал глоток. Посмотрел на свою чашу, неуверенно отсалютовал ею залу, а потом опрокинул в себя одним махом, что вызвало еще более громкие крики одобрения и свист всего зала. Они все еще выкрикивали его имя.

Он вдруг испугался, что расплачется. Он сосредоточил внимание на Асторге. Постарался выглядеть спокойным. Прочистил горло.

— Это… это щедрый прием для нового возницы Белых, — сказал он.

— Белых? Каких еще Белых? Я люблю команду своих Белых, как отец любит младшего ребенка, но ты не принадлежишь к ним, парень. Ты теперь возничий Синих. Второй после Скортия. Вот почему мы празднуем!

Тарас, быстро мигая, внезапно решил, что ему надо поскорее попасть в церковь. Кого-то же надо поблагодарить, и начать, несомненно, лучше всего с Джада.

Когда Тарас приближался к барьеру на своей квадриге, управляя капризными конями на второй день сезона гонок, под весенним солнцем, заливающим орущую толпу на Ипподроме, он не испытывал ни малейшего сожаления о той благодарности и о тех свечах, которые зажег несколько месяцев назад. Но сегодня утром он был в ужасе, так как понимал, что задача ему не по силам, и каждое мгновение ощущал страшное напряжение.

Он теперь хорошо понимал, о чем думали Асторг и Скортий, когда организовали его переход к Синим. Вторым возницей в последние два года был человек по имени Руланий из Сарники (как и многие возницы), но он начал создавать проблемы. Ему казалось, что он лучше, чем был на самом деле, и поэтому слишком много пил.

Роль второго возницы заключалась главным образом в выполнении тактических задач. Он не побеждал в гонках (разве только в незначительных, в которых не участвуют лидеры), он старался сделать так, чтобы первому вознице не мешали выигрывать.

Приходилось устраивать блокировку (очень тонко), удерживать дорожку, не пропуская Зеленых, оттеснять их подальше на поворотах, сбрасывать скорость, чтобы задержать остальных, или резко отставать в точно рассчитанный момент, чтобы дать прорваться вперед твоему лидеру. Иногда даже устраивать столкновения в подходящее время, а это было сопряжено с довольно большим риском.

Нужно было быть наблюдательным, настороженным, готовым получать удары и синяки, внимательно ловить зашифрованные приказы Скортия, брошенные тебе на дорожке, и навсегда примириться с тем, что ты лишь помощник лидера. Приветственные крики тебе никогда не достанутся.

Руланий же не хотел с этим мириться, и чем дальше, тем больше.

Это становилось все более очевидным в течение прошлого сезона. Он был слишком опытным, чтобы его просто уволить, а факционарию приходилось думать не только о Сарантии. Было принято решение отправить его на север, в Евбул, второй город Империи, где он мог стать первым возничим на менее крупном ипподроме. Понижение — и повышение. Как ни назови, это убирало его с дороги. Предупреждение насчет выпивки, однако, было очень определенным. Беговая дорожка — не место для людей, находящихся не в самой лучшей форме все утро, весь день. Смерть — Девятый возница скачет слишком близко от них всегда.

Но после решения этой проблемы осталась другая. Нынешний третий возничий Синих был постарше возрастом и вполне доволен своим жребием в жизни: участвовать в незначительных гонках, иногда помогать Руланию. Асторг счел, что он явно не соответствует тактическим требованиям и не способен на постоянное столкновение с Кресензом из факции Зеленых и его агрессивным вторым номером.

Они могли найти кого-то другого из менее крупного города или попробовать другой подход. Они выбрали второй вариант.

Оказывается, Тарас произвел впечатление, большое впечатление, особенно во время одного памятного заезда в самом конце прошлого года. То, что сам он счел полным провалом, когда его бурный старт был сорван эффектным проходом Скортия по диагонали за его спиной, Синие сочли блестящей попыткой, которая не удалась лишь из-за гениальных действий их первого возницы. А потом Тарас пришел вторым в той же гонке — крупное достижение, ведь он плохо знал своих коней и его упряжка выбилась из сил после напряженного старта.

Итак, они втайне навели о нем справки, провели несколько обсуждений внутри факции и приняли решение, что он подходит на роль второго возницы. Он придет в восторг от риска и не будет нервничать из-за него. Он понравится толпе, так как он молод. Здесь для Синих заложены большие возможности — к такому выводу пришел Асторг.

Он начал переговоры об обмене. Конь, как узнал Тарас, был очень хорошим. Кресенз поспешно потребовал его себе в качестве правого пристяжного. Теперь он будет выступать с еще большим блеском, и они это знали.

Понимание этого возложило дополнительное бремя тревоги на плечи Тараса, несмотря на великолепный прием и тщательное обучение тактике у Асторга, который, в конце концов, был самым великим возничим в мире в свое время.

Но эта тревога и постоянная ответственность, которые он чувствовал с самого начала, оказались пустяком по сравнению тем, с чем ему пришлось столкнуться сейчас, когда колесницы вышли на парад, на песок Ипподрома, перед послеполуденными гонками второго дня нового сезона.

Зимние тренировки потеряли почти всякий смысл, все тактические дискуссии превратились в чистую абстракцию. Он не был вторым. Перед ним в первой упряжке вместе с тремя другими конями левым пристяжным скакал великолепный, прославленный Серватор. На голове у Тараса сиял серебряный шлем. Он был первым возничим Синих.

Скортий исчез. Исчез за неделю до начала сезона.

День открытия обернулся жестоким потрясением. Тарас продвинулся от положения четвертого возницы малозначительной факции Красных до носителя серебряного шлема могучих Синих и возглавлял большой парад, а потом соревновался с Кресензом на глазах у восьмидесяти тысяч людей, которые никогда о нем не слышали. Его дважды сильно стошнило в перерывах между заездами. Он умылся, выслушал страстные слова ободрения Асторга и снова вышел на песок, где может разбиться сердце.

Он умудрился прийти вторым четыре раза из шести в первый день и три раза из четырех этим утром. Кресенз из факции Зеленых, уверенный, кровожадно агрессивный, похваляющийся своим великолепным новым правым пристяжным, выиграл семь заездов в день открытия и еще четыре сегодня утром. Одиннадцать побед за полтора дня! Зеленые были вне себя от восторга. Мысль о несправедливом преимуществе даже не возникает, когда сезон начинается с таким блеском.

Никто до сих пор не знал, где Скортий. Или если кто-то и знал, то молчал.

Тараса накрыло волнами с головой, но он старался удержаться на плаву.

* * *

Несколько человек действительно знали, но не так много, как можно было бы предположить. Как сохранить все в тайне — вот первый вопрос, который они обсудили с распорядителем Сената, когда тот пришел в ответ на настойчивую просьбу в свой собственный небольшой дом. По правде говоря, перед этим Бонос считал, что есть несколько различных способов разыграть эту ситуацию, но непреклонная настойчивость раненого положила конец обсуждению. Поэтому Асторг и сам Бонос были единственными облеченными властью лицами, которые знали, где сейчас Скортий. Недавно прибывший в Город (и, слава богу, компетентный) лекарь-бассанид тоже был в курсе дела, как и слуги в доме. Последние славились своей неразговорчивостью, а доктор вряд ли мог предать доверие пациента.

Сенатор не знал, что его собственный сын посвящен в эти очень необычные обстоятельства и даже принимал в них участие. Как не знал и того, что еще один человек получил короткую записку:

«Совершенно очевидно, что ты — опасная личность, и твоя улица более опасна, чем можно предположить. Кажется, я пока еще не отправлюсь к богу, чтобы пожаловаться, и полагаю, наши неудачные переговоры останутся в тайне. Возможно, когда-нибудь их придется продолжить».

Еще одна записка, написанная тем же почерком, была доставлена через Асторга и одного из посыльных из лагеря Синих в особняк Плавта Боноса, но не сенатору. В ней говорилось:

«Надеюсь, я когда-нибудь расскажу тебе, какие большие неудобства мне доставил твой семейный совет той ночью».

Женщина, которая ее читала, не улыбалась при этом. Она сожгла записку в своем очаге.

Городской префектуре тайно дали знать, что возничий жив, но получил рану во время свидания, о котором предпочитает умолчать. Это часто случалось. Власти не сочли нужным вмешиваться. Вскоре после этого они были по горло заняты поддержанием порядка на улицах: болельщики Синих, взбудораженные исчезновением своего героя и эффектными победами Зеленых в день открытия, были в отвратительном настроении. После первого дня гонок случилось больше ранений и смертей, чем обычно, но в целом — в связи с присутствием в Городе такого количества солдат — настроение в Сарантии оставалось настороженным и полным скорее напряжения, чем открытой ярости.

Имейте в виду, семена уже были посеяны. Самый прославленный возничий Империи не мог просто исчезнуть, не вызвав серьезных беспорядков. Бдительных известили, что их услуги еще могут понадобиться.

Все это было частью последствий. В ту ночь, когда тяжело раненный человек появился у дверей дома, едва держась на ногах, но вежливо извинился за вторжение, в городском доме Плавта Боноса возникли новые проблемы. И в первую очередь для Рустема из Керакека.

Сначала он думал, что потеряет этого человека, и втайне радовался, что находится в Сарантии, а не у себя дома: там, взявшись за лечение, он принял бы на себя большую материальную ответственность, а может быть, расплатился бы жизнью за смерть возничего. Этот человек был очень значительной фигурой. В Бассании не нашлось никого, с кем он мог провести параллель, но невозможно не заметить, какие ошеломленные лица были у управляющего и у отпрыска сенатора, когда они помогали этому человеку по имени Скортий забраться на стол в ту ночь.

Рустем видел, что рана нехорошая — глубокий удар, потом рывок вверх под углом. Попыткам закрыть рану, уменьшить сильное кровотечение очень мешали сломанные ребра — три или четыре ребра — с той же стороны. Возничий задыхался — этого следовало ожидать. Вполне вероятно, что было задето легкое. Это могло привести к смерти, а могло и не привести. Рустем с изумлением узнал, что возничий пришел сюда пешком по улицам с такими ранами. Он внимательно наблюдал за дыханием лежащего на столе человека, опасно поверхностным, словно он с опозданием начал ощущать боль.

Рустем принялся за работу. Болеутоляющее из его дорожной сумки, полотенца, горячая вода, чистые простыни, уксус на губке, чтобы очистить рану (сильная боль), ингредиенты с кухни, которые слуги по его инструкциям смешали и прокипятили для временной повязки. Как только Рустем занялся работой при свете ламп, которые для него зажгли, он перестал думать о последствиях. Колесничий вскрикнул дважды: один раз от уксуса (Рустем мог бы использовать вино, от него не так больно, но оно менее эффективно, и он решил, что этот человек сумеет вытерпеть боль), а потом еще раз, и по его лицу потекли капли пота, когда Рустем попытался определить, насколько глубоко проникли в рану сломанные ребра. После этого он замолчал, но дышал очень часто. Возможно, обезболивающее помогло, но сознания пациент не потерял.

В конце концов кровотечение удалось остановить с помощью корпии в ране. После Рустем осторожно удалил все из раны (по крайней мере, в этом он следовал указаниям Галинуса) и вставил трубку для дренажа. Она тоже причиняла боль. Полилась непрерывная струйка окрашенной кровью жидкости. Более обильная, чем ему хотелось бы. Раненый даже не пошевелился. В конце концов струйка ослабела. Рустем посмотрел на кухонные вертела и прищепки, которые ему принесли, — все, что было в его распоряжении, чтобы зашить рану. Он решил пока оставить ее открытой. При таком количестве жидкости ему еще раз может понадобиться поставить дренаж. Он хотел наблюдать за легкими, за дыханием.

Он приложил быстро приготовленную домашнюю припарку (хорошо сделанную, на хорошей ткани, как он заметил) и плотно обернул больного простыней в качестве первой повязки. Он хотел бы иметь лучшее средство для раны, в таких случаях он любил применять киноварь — в скромных количествах, так как знал, что в больших дозах она ядовита. Утром он постарается найти нужные ингредиенты.

Еще ему необходимо добыть дренажные трубки. Ребрам потребуется более крепкая опора, но в первые дни необходимо иметь доступ к ране для наблюдения. Знаменитый квартет признаков опасности Меровия: покраснение и опухоль, сопровождаемые жаром и болью. Их лекарь узнает первым делом, и на востоке, и на западе.

Они перенесли возничего наверх на крышке стола. Снова началось слабое кровотечение, но этого следовало ожидать. Рустем приготовил более сильную дозу обычного обезболивающего и сидел у постели раненого до тех пор, пока тот не уснул.

Уже перед тем как уснуть, с закрытыми глазами, возничий тихо пробормотал бесцветным, сухим тоном, который тем не менее позволял предположить, что он пытается что-то объяснить: «Понимаешь, она уединилась со своей семьей».

Не было ничего необычного в том, что снотворное заставляет человека произносить бессмысленные фразы. Рустем оставил одного из слуг дежурить, приказав позвать его немедленно, если случится что-нибудь необычное, потом пошел спать. Элита уже была там — он сказал ей, что она должна лечь в его комнате. Кровать была удобной, согретой теплом ее тела. Он уснул почти сразу. Лекари должны уметь это делать, помимо всего прочего.

Когда он утром проснулся, девушки рядом с ним уже не было, но огонь снова горел в очаге, и ванна с водой согревалась рядом. Простыня и его одежда тоже были приготовлены у огня. Несколько мгновений Рустем лежал неподвижно, приходя в себя, потом сделал первый жест, вытянув правую руку на восток, и шепотом произнес имя богини.

В дверь постучали. Три раза. Первый звук имеет большое значение. Звук и число «3» — благоприятные знамения на этот день. Он ответил, и вошел управляющий. Этот человек выглядел встревоженным и озабоченным. Неудивительно, если вспомнить события прошлой ночи.

Но, как оказалось, дело было не только в них.

К Рустему уже явились пациенты. Много пациентов, и некоторые из них весьма знатные люди. После вчерашней свадьбы с молниеносной быстротой разнеслись слухи о прибытии в Город бассанидского лекаря и учителя, который на время поселился в городском доме распорядителя Сената. И пусть пьяные молодые болельщики с Ипподрома с яростью набрасываются на всех иностранцев, страждущие душой и телом иначе относятся к магической восточной мудрости.

Рустем совсем не думал о подобной возможности, но вряд ли такой поворот событий можно считать неблагоприятным. Он мог оказаться полезным. Сидя на кровати, он погладил бороду, быстро соображая, и приказал управляющему, который явно стал более почтительным со вчерашнего дня, попросить клиентов прийти после полудня. Он также попросил его просветить их насчет того, что Рустем берет очень высокую плату, чтобы они были к этому готовы. Пускай все решат, что он всего лишь жадный бассанид и приехал сюда просто с намерением подзаработать.

Ему нужны были высокопоставленные и состоятельные пациенты. Те, кто может заплатить много. Те, кто может знать о важных вещах и посвятить в них доктора. Люди так поступают везде, а он находится здесь с определенной целью. Он спросил о раненом, и управляющий доложил, что тот все еще спит. Рустем распорядился, чтобы кто-нибудь время от времени заглядывал к парню и чтобы ему доложили, когда он проснется, но без лишнего шума. Никто не должен знать, что этот человек здесь. Рустема все еще забавляло то, каким благоговением преисполнился этот суровый, благовоспитанный управляющий вчера ночью при появлении простого спортсмена, участника игр.

— Джад, владыка святого Солнца! — закричал он, когда возничий, поддерживаемый мальчишкой, перешагнул через порог. Управляющий рукой описал круг, символ веры, и по его тону можно было предположить, что он воочию видит упомянутого бога, а не просто призывает его.

«Святые и возничие — вот кого почитают в Сарантии», — гласит старая пословица. Кажется, это правда. Забавно.

После того как Рустем оделся, умылся и съел легкий завтрак, он велел слугам сделать перестановку в двух комнатах на первом этаже, превратив их в приемные, и доставить туда некоторые необходимые вещи. Управляющий оказался человеком умелым и собранным. Возможно, люди Боноса за ним шпионили, но они были хорошо вышколены, и к тому времени, когда солнце поднялось высоко в тот теплый и благодатный день ранней весны, у Рустема появились нужные помещения и инструменты. Он официально вошел в эти две комнаты, переступив порог каждой из них левой ногой и призывая Перуна и Богиню. Поклонился всем четырем углам начиная с восточного, огляделся и объявил, что доволен.

Перед самым полуднем тот парень, сын сенатора, который привел к нему прошлой ночью атлета, снова явился. Его лицо было бледно-серым от переживаний. Едва ли он спал этой ночью. Рустем быстро послал его покупать белье и материалы для перевязок. Мальчишке необходимы эти поручения. Собственно говоря, теперь приходилось напоминать себе, что это именно он убил Нишика вчера утром. Кажется, здесь все меняется очень быстро.

Парень выглядел одновременно обрадованным и напуганным.

— Гм, прошу вас… Мой отец не узнает, что это я… привел его сюда? Пожалуйста!

Вчера ночью он это уже говорил. Кажется, мальчик удрал из дома без разрешения. Ну конечно, он ведь утром убил человека. Рустем тогда кивнул головой и сейчас кивнул еще раз. Тайная сеть растет, и это может оказаться полезным, решил он. Все больше людей перед ним в долгу. День начинается удачно.

Потом надо будет обзавестись одним-двумя учениками для соблюдения хорошего тона и придания себе веса, но с этим можно подождать. Пока он приказал Элите одеться в длинную темно-зеленую тунику и показал ей, как сопровождать к нему пациентов во внутреннюю комнату, пока остальные будут ждать в соседней. Он объяснил, что она должна оставаться вместе с ним, если пациент — женщина. Лекарям иногда предъявляют дикие обвинения, рожденные воспаленным воображением, и присутствие второй женщины — необходимая предосторожность, если у лекаря нет учеников.

Сразу же после полудня управляющий сообщил, что уже собралось более двадцати человек — кое-кто прислал вместо себя слуг — на улице у двери. Соседи уже начали жаловаться, доложил он. Это благопристойный район.

Рустем велел управляющему немедленно принести извинения соседям, потом узнать имена ожидающих пациентов и установить норму: шесть человек в день. Это необходимо, если он собирается заниматься и другими делами, которые наметил для себя в этом городе. Когда у него появятся ученики, они смогут начать процесс отбора тех, кто больше нуждается в его помощи. В самом деле, лечить обычные катаракты было бы пустой тратой времени. В конце концов, он применяет методы Меровия Тракезийского, и здесь, на западе, должны знать его методику.

Элита, очень привлекательная в зеленой тунике и уже не столь застенчивая, поспешно вошла в комнату. Пациент наверху проснулся. Рустем быстро поднялся наверх и вошел в комнату, переступив порог левой ногой.

Раненый сидел, подложив под спину подушки. Он был очень бледен, но глаза были ясные, и дыхание стало менее поверхностным.

— Доктор, я должен тебя поблагодарить. Мне через пять дней необходимо участвовать в гонках колесниц, — без всякой преамбулы сказал он. — Или через двенадцать дней, самое большее. Ты можешь это сделать?

— Участвовать в гонках? Конечно, не могу, — мягко ответил Рустем. Он подошел к пациенту и более внимательно вгляделся в него. Для человека, который мог прошлой ночью умереть, он выглядел очень живым. Его дыхание после пристального осмотра оказалось не таким хорошим, как хотелось бы Рустему. Неудивительно.

Через секунду пациент криво улыбнулся. Они немного помолчали.

— Ты намекаешь, что я должен придержать коней, как я подозреваю?

Ему нанесли глубокую рваную рану, которая почти проникла до точки «марамата» и едва не прикончила его. Его пинали ногами в те самые ребра, между которыми проник кинжал, что должно было причинить ужасную боль. Весьма вероятно, что легкое оторвалось от того места, где оно должно находиться в грудной клетке.

Рустем не переставал изумляться, как этот парень сам дошел до его дома. Неясно, как ему удавалось дышать и не терять сознание. Атлеты умеют переносить сильную боль, но даже в этом случае…

Рустем взял левое запястье больного и начал считать показания пульса.

— Ты мочился сегодня утром?

— Я не вставал с постели.

— И не встанешь. На столе лежит бутылка. Мужчина скорчил гримасу. — Но я не могу…

— Не можешь? Тогда я прекращаю лечение. Я знаю, что у вашей команды есть свои лекари. С удовольствием пошлю за ними, и тебя перенесут на носилках. — С некоторыми людьми приходится разговаривать именно так. Показания пульса были нормальными, только свидетельствовали о более возбужденном состоянии, чем полезно больному.

Человек по имени Скортий заморгал.

— Ты привык все делать по-своему, да? — Он попробовал сесть немного прямее, охнул и отказался от этой попытки.

Рустем покачал головой. И сказал самым размеренным, успокаивающим тоном:

— Галинус здесь, на западе, учил, что в любом недомогании есть три составляющих: болезнь, пациент и лекарь.

Ты сильнее большинства людей, я в это верю. Но ты — всего одна из трех частей, а рана очень серьезная. Весь твой левый бок… нестабилен. Я не могу забинтовать ребра, как надо, пока не буду уверен в состоянии колотой раны и в твоем дыхании. Привык ли я все делать по-своему? В большинстве случаев — нет. Что такое человек? Но при лечении больного лекарь обязан настоять на своем. — Он заговорил еще мягче: — Ты ведь знаешь, в Бассании нас могут оштрафовать и даже казнить, если пациент, за лечение которого мы взялись, умрет. — Иногда откровенность приносит плоды.

Через мгновение возничий кивнул головой. Это был невысокий поразительно красивый мужчина. Рустем видел сеть шрамов на его теле вчера ночью. Судя по цвету кожи, он родился на юге. На тех пустынных просторах, которые хорошо знал Рустем. Опасные места, они закаляют людей.

— Я забыл. Но ты далеко от своего дома, правда? Рустем пожал плечами:

— Раны и болезни почти не меняются.

— Меняются обстоятельства. Я не хочу создавать трудности, но сейчас не могу позволить себе вернуться в лагерь, где придется отвечать на вопросы, и мне необходимо участвовать в гонках. Ипподром откроется через пять дней, это… сложное время.

— Может быть, и так, но я могу поклясться тебе моими или твоими богами, что ни один из здравствующих лекарей не согласится на это и не сможет этого добиться. — Он помолчал. — Разве что ты хочешь просто встать на колесницу и умереть на дорожке от потери крови или когда твои сломанные ребра вонзятся в легкие и ты перестанешь дышать? Героическая смерть? Ты этого хочешь?

Раненый покачал головой слишком энергично. Он сморщился и прижал ладонь к боку. Потом выругался с большим чувством, проклял и своего бога, и запрещенного сына бога джадитов.

— Тогда к следующей неделе? Ко второму дню гонок?

— Ты будешь лежать в постели двадцать или тридцать дней, возничий, потом начнешь очень осторожно ходить и делать другие движения. В этой постели или в другой, мне все равно. Дело не только в ребрах. Ты получил удар кинжалом, знаешь ли.

— Ну да, я знаю. Было больно.

— И рана должна зажить чисто, или ты умрешь от воспаления. Повязку нужно осматривать и менять через день в течение двух недель, прикладывать свежие припарки, нельзя допускать дальнейшего кровотечения. В любом случае мне придется еще раз поставить дренаж на рану. Я даже еще не наложил швы и еще несколько дней не стану их накладывать. Некоторое время тебе придется испытывать большие неудобства.

Парень пристально смотрел на него. С некоторыми людьми лучше всего быть полностью откровенным. Рустем помолчал.

— Я понимаю, что игры на вашем Ипподроме имеют большое значение. Но ты не сможешь в них участвовать до лета, и было бы лучше, если бы ты с этим смирился. Разве не то же самое произошло бы, если бы ты упал и сломал ногу?

Колесничий закрыл глаза.

— Не совсем то же самое, но я понял тебя. — Он снова посмотрел на Рустема. Его глаза были ясными, это обнадеживало. — Я не поблагодарил тебя должным образом. Стояла глухая ночь, и ты совсем не был готов. Кажется, я жив. — Он криво усмехнулся. — И даже могу с тобой спорить. Прими мою благодарность. Окажи мне любезность, пусть кто-нибудь принесет бумагу и пускай управляющий пошлет тайного гонца к сенатору Боносу с сообщением, что я нахожусь здесь.

Этот человек умеет говорить. Совсем не то что те борцы, акробаты или наездники, выступления которых Рустем видел дома.

Пациент послушно выдал образец мочи, и Рустем определил, что она имеет предсказуемо красный цвет, но не настолько красный, чтобы вызвать тревогу. Он смешал еще одну дозу своего снотворного, и возничий весьма покорно его выпил. Потом он снова провел дренаж раны, тщательно следя за количеством и цветом жидкости. Пока ничего особенно тревожного.

«Такие люди, как этот, которые регулярно испытывают боль, понимают потребности собственного тела», — подумал Рустем. Он сменил повязку, внимательно рассмотрел запекшуюся вокруг раны кровь. Рана еще кровоточила, но не сильно. Он позволил затеплиться легкому огоньку удовлетворения. Но им еще предстоял долгий путь.

Рустем спустился вниз. Его ждали пациенты. Он позволил прийти шестерым. Сегодня это были первые шесть человек из очереди; им как можно скорее надо придумать лучшую систему. Первые добрые предзнаменования этого утра сбылись, даже здесь, среди неверующих джадитов. События складывались очень удачно.

В то первое утро он осмотрел купца, умирающего от опухоли, пожирающей его желудок. Рустем ничего не мог ему предложить, даже свою обычную микстуру от такой сильной боли, так как не взял ее с собой, а здесь он не знал людей, которые готовят лекарства для частных лекарей. Еще одна задача на ближайшие дни. Он воспользуется услугами сына сенатора. Пускай поработает на него вместо убитого им слуги. Это потешит его чувство иронии.

Глядя на худого, истаявшего купца, Рустем с сожалением произнес необходимые слова: «С этим я не буду бороться». Он объяснил, как поступают в таких случаях бассаниды. Больной не удивился, вел себя спокойно. Смерть смотрела из его глаз. К этому привыкаешь, но привыкнуть все же невозможно. Черный Азал всегда действует среди живущих в мире, который сотворил Перун. Лекарь — всего лишь ничтожный солдат в этой бесконечной войне.

Следующей вошла надушенная, умело накрашенная придворная дама, которой, кажется, просто захотелось посмотреть, как он выглядит. Ее слуга занял для нее очередь еще в предрассветный час.

Такие вещи случались часто, особенно когда доктор приезжал на новое место. Скучающим аристократам хотелось развлечься. Она хихикала и болтала во время осмотра даже в присутствии Элиты. Прикусила нижнюю губку и посмотрела на него сквозь полуопущенные ресницы, когда он взял ее за надушенное запястье, чтобы посчитать пульс. Она болтала о вчерашней свадьбе — той самой, на которую попал Рустем. Сама она там не была, и казалось, это задело ее самолюбие. Еще больше она была недовольна, когда он сообщил, что у нее нет никаких болезней, требующих его вмешательства или следующего визита.

Потом вошли еще две женщины — одна явно богатая, другая из простых, — они обе жаловались на бесплодие. Это тоже нормально, когда лекарь приезжает на новое место. Бесконечные поиски кого-нибудь, кто сможет помочь. Он проверил, смогла ли заплатить управляющему вторая женщина, и в присутствии Элиты осмотрел по очереди обеих, как это делают врачи в Афганистане (но не в Бассании, где лекарям запрещено видеть женщин без одежды). Обеих женщин это ничуть не смутило, но наблюдающая Элита залилась краской. Следуя привычной процедуре, Рустем задал обычные вопросы и в обоих случаях быстро сделал выводы. Ни одна из женщин не выглядела удивленной, что часто бывало в подобных случаях, хотя только одна из них могла найти утешение в том, что он сказал.

Далее он принял еще двоих, диагностировал катаракты — как и ожидал — и вскрыл их собственными инструментами, взяв деньги за осмотр и за саму операцию, и назначил намеренно вздутую цену за последующие визиты к ним на дом.

К середине дня он выслушал множество сплетен и узнал гораздо больше, чем хотел знать о предстоящем сезоне на Ипподроме, который должен был вскоре начаться. Синие и Зеленые, Синие и Зеленые, Скортий и Кресенз. Даже умирающий мужчина упомянул этих двух возничих. Все сарантийцы страдают одной навязчивой идеей, решил Рустем.

В какой-то момент Элита выскользнула из комнаты, а по возвращении сообщила, что тот парень наверху, о котором все говорят, опять спит. Рустем ненадолго отвлекся, представив себе реакцию людей, если они узнают, что он здесь.

Все болтали, но сообщали только пустяковые сведения. Это изменится, подумал Рустем. Люди посвящают лекарей в свои тайны. Это многообещающая профессия. Он зашел так далеко, что улыбнулся Элите и похвалил ее за помощь. Она снова покраснела, глядя в пол. Когда ушел последний пациент, Рустем вышел из приемной весьма довольный собой.

Его ждала делегация из гильдии лекарей в составе двух человек.

У него тут же испортилось настроение.

Оба посетителя, судя по их виду и речам, были вне себя от ярости, обнаружив, что иностранец занялся врачебной практикой в Сарантии, в частном доме, даже не нанеся визит в гильдию и не испросив разрешения. Учитывая то, что он явился сюда под предлогом чтения лекций, учебы и покупки рукописей, а также для того, чтобы поделиться знаниями с западными коллегами, весьма вероятно, что их гнев мог вызвать осложнения.

Рустем, сердясь на самого себя за очевидный промах, постарался прикрыться невежеством и стал горячо просить прощения. Он приехал из маленького городка, он понятия не имел о том, как все сложно в большом городе, у него не было намерения никого оскорбить или нарушить правила. Пациенты собрались у дома без какого-либо объявления с его стороны. Управляющий это подтвердит. Его клятва — как и их собственная, в традициях великого Галинуса с запада, — требовала от него, чтобы он постарался им помочь. Он сочтет за честь явиться в гильдию. Немедленно, если ему разрешат. Он, конечно, прекратит принимать больных, если они ему это рекомендуют. Все зависит только от них. И, кстати, не пожелают ли достойные посетители отправиться вместе с ним на обед к распорядителю Сената сегодня вечером?

Эта последняя фраза подействовала на них больше всего остального. Разумеется, они отклонили приглашение, но отметили его, как и то, где бассанид поселился. Чей это дом. Доступ в коридоры власти. Возможно, этого человека лучше не обижать.

В самом деле, как это забавно. Люди одинаковы повсюду в мире.

Рустем проводил сарантийских лекарей до двери, пообещал явиться завтра утром в помещение гильдии. Попросил их квалифицированной помощи во всех здешних делах. Поклонился. Снова выразил сожаление и огромную благодарность за их визит, сказал, что с большим нетерпением ждет, когда они поделятся с ним своими знаниями. Снова поклонился.

Управляющий с непроницаемым лицом закрыл дверь. Рустем, которого охватило игривое настроение, подмигнул ему.

Затем он поднялся наверх, чтобы опять заняться своей бородой (она нуждалась в регулярном уходе) и переодеться к обеду в доме сенатора. Пациент просил Боноса прийти сюда. Вероятно, сенатор придет. К этому моменту Рустем уже хорошо понял всю значительность раненого человека, спящего в соседней комнате. «Возничие и святые». Интересно, сможет ли он повернуть разговор сегодня за обедом на вероятность войны? Слишком рано, решил он. Он только что приехал, весна только начинается. События не могут развиваться так быстро, ничего не произойдет. Кроме гонок, подумал он. Все в Сарантии — даже умирающие — думают о колесницах. Легкомысленные люди? Он покачал головой: слишком поспешная оценка, вероятно, она ошибочна. Но в своей новой роли наблюдателя в Сарантии по поручению Царя Царей ему придется посетить Ипподром, решил он, как пациент посещает больного.

Ему внезапно пришла в голову мысль: любит ли Шаски коней? Он понял, что не знает и что, находясь так далеко от дома, не может спросить его об этом.

Это изменило его ощущение нынешнего дня на какое-то время.

Когда пришел сенатор, он держался серьезно и деловито. Отметил перемены в комнатах внизу без комментариев, выслушал рассказ Рустема о событиях прошлой ночи (тот не упомянул о мальчике, как и обещал), а потом вошел в комнату Скортия и плотно прикрыл за собой дверь.

Рустем настаивал, чтобы его визит был недолгим, и Бонос подчинился. Он вышел через короткое время. Конечно, он ничего не сказал о беседе, которая состоялась в комнате. Их отнесли на носилках в основную резиденцию Боноса. Во время обеда сенатор оставался крайне рассеянным.

Тем не менее вечер прошел весьма цивилизованно. Очаровательные дочери сенатора подали гостям вино сразу по прибытии. Они явно были детьми от прежней жены, присутствовавшая там супруга выглядела слишком молодой, чтобы быть их матерью. Обе девушки удалились до того, как гостей проводили на обеденные ложа.

Рустем приобрел больше опыта в таких вещах в землях Афганистана, чем у себя дома. Керакек — не то место, где весь вечер тихо играют невидимые музыканты, а безукоризненно вышколенные слуги стоят за каждым ложем, чтобы удовлетворить любой намек на желание гостя. По подсказке хорошо воспитанной жены сенатора Рустема принимали вместе с другими гостями: торговцем шелком из Бассании (учтивый жест!) и двумя сарантийскими патрициями и их женами. Жена сенатора и две другие женщины, все элегантные, уравновешенные и раскованные, принимали большее участие в беседе, чем афганские женщины на подобных вечеринках. Они задали ему множество вопросов о его обучении, о его семье, заставили рассказать о приключениях в Афганистане. Тайны дальнего востока, слухи о волшебных и сказочных животных явно пользовались здесь популярностью. Все учтиво избегали упоминать о драматическом появлении Рустема в Сарантии утром предыдущего дня; в конце концов, виновником этой драмы был сын сенатора. А он не показывался на глаза.

Стало ясно, что никто не знает о тех не менее драматичных событиях поздней ночи, в которых участвовал возничий. Бонос ничего не сказал. Рустем не собирался затрагивать эту тему.

Лекарь обязан хранить тайну пациента.

Нарядившись в лучшие одежды и с дорожным посохом в руках, он на следующее утро посетил гильдию в сопровождении одного из слуг дома, который доставил рекомендательное письмо, предложенное ему сенатором за последней чашей вина накануне вечером.

Рустем проделал все необходимые жесты, произнес все необходимые фразы и был принят с учтивостью. Время было мирное, а эти люди занимались той же профессией. Он не собирался оставаться здесь так долго, чтобы представлять для них угрозу, и мог оказаться им полезным. Договорились, что он прочтет лекцию через две недели в помещении гильдии. Они дали согласие на прием горстки пациентов в день в той приемной, которую он организовал, и ему дали имена двух аптекарей и травников, где можно получить правильно смешанные лекарства. Вопрос об учениках отложили (возможно, ученики означали бы постоянное проживание?), но Рустем и так уже решил, что ему придется с этим подождать, пока Скортий находится в его доме.

И таким образом он привел в движение — и с большей легкостью, чем мог ожидать, — свою жизнь, распорядок своих дней в расцветающем весеннем Сарантии. Он посетил общественные бани вместе со вчерашним бассанидским купцом и узнал, что этот человек знает гонцов, ездящих в Кабадх. Ничего прямо не говорилось, но многое подразумевалось.

Через несколько дней после этого пришло послание из Кабадха, и многое изменилось.

Его принес еще один бассанид. Сначала, когда управляющий сообщил Рустему о присутствии одного из его земляков в очереди утренних пациентов, Рустем просто предположил, что какой-то восточный купец предпочел лечиться у лекаря, знакомого с восточными методами лечения. Этот человек стоял третьим в очереди.

Когда он вошел, в темной одежде, с аккуратной бородкой, Рустем повернулся, вопросительно посмотрел на него и спросил о здоровье на их родном языке. Пациент ничего не ответил, просто достал из складок одежды пергамент и протянул ему.

На письме отсутствовала официальная печать, которая могла бы послужить предупреждением.

Рустем развернул пергамент и прочел. Читая послание, он сел, чувствуя, что бледнеет. Он ощущал, что этот мнимый пациент пристально наблюдает за ним. Закончив чтение, он поднял взгляд на этого человека.

Говорить было трудно. Он прочистил горло.

— Ты… знаешь, что здесь написано? Человек кивнул.

— Теперь сожги его, — приказал он. Он говорил голосом культурного человека.

В комнате стояла жаровня; по утрам еще было холодно. Рустем подошел к ней, сунул пергамент в огонь и смотрел, пока он не сгорел.

Потом оглянулся на человека из Кабадха.

— Я… я думал, что нахожусь здесь в качестве наблюдателя.

Человек пожал плечами.

— Потребности меняются, — ответил он и встал. — Спасибо за помощь, доктор. Уверен, ты справишься с моими… затруднениями. — И вышел.

Рустем долго стоял на одном месте, потом вспомнил, что слуги Плавта Боноса почти наверняка доносят на него, и заставил себя двигаться, снова занялся обычными делами, хотя все изменилось.

Лекарь, давший клятву, должен стремиться лечить больных, вести битву с Азалом, когда Враг осаждает тела смертных мужчин и женщин.

Вместо этого царь, Брат солнца и лун, только что попросил его убить человека.

Важно было скрыть признаки тревоги. Он сосредоточился на работе. Утро проходило, и он убедил себя, что возможность совершить то, о чем его просили, так ничтожна, что его не могут обвинить, если это ему не удастся. Он может так и сказать, когда приедет домой.

Или, правильнее сказать, он почти убедил себя в этом.

Он видел Царя Царей в Керакеке. Невозможно поверить, что Великий Ширван склонен проявлять снисходительность к тому, кто сошлется на трудности при исполнении его приказов.

В маленьком домике Плавта Боноса он закончил прием утренних пациентов и поднялся наверх. Он решил, что пора наложить швы на рану возничего. Теперь у него появились нужные приспособления с зажимами на концах. Он выполнил эту процедуру. Привычно, без всяких усилий. Она не требовала напряжения мыслей, и это было хорошо.

Он продолжал следить, не появится ли зеленый гной, и испытывал облегчение, не видя его. После того как рана заживала в течение нескольких дней, он решил, что пора потуже забинтовать ребра. Пациент во всем ему помогал, хотя и проявлял оправданное беспокойство. Активные, физически сильные люди плохо переносят заточение, как показывал опыт Рустема, а этот человек не мог даже принимать обычных посетителей, учитывая тайну, окружавшую его пребывание здесь.

Бонос приходил дважды под предлогом визита к своему гостю из Бассании, а однажды ночью появился закутанный в плащ человек, который оказался Асторгом, явно важной фигурой среди Синих. Кажется, первый день гонок закончился какими-то печальными результатами. Рустем не спрашивал о подробностях, но в тот вечер смешал более сильное снотворное для своего пациента, отметив признаки возбуждения. К подобным вещам он был готов.

Но не был готов, совсем не был готов к тому, что пройдет по коридору однажды утром, на второй неделе после появления среди ночи возничего, и найдет спальню пустой, а окно распахнутым.

Под флягой с мочой лежала сложенная записка.

«Приходи на Ипподром, — говорилось в ней. — Я обещаю тебе небольшое развлечение».

Фляга была наполнена как положено. Рустем нахмурил брови, бросил быстрый взгляд на жидкость и остался доволен ее цветом. Он подошел к окну, увидел совсем близко от него дерево с толстыми ветками, еще не скрытыми распустившимися листьями. Сильному человеку совсем не сложно перелезть на него и спуститься вниз. А человеку с плохо забинтованными переломанными ребрами и глубокой, еще не зажившей колотой раной…

Посмотрев на подоконник, Рустем увидел кровь.

Внимательно посмотрев вниз, на маленький дворик, он заметил тонкую полоску крови, тянущуюся по камням до выходящей на улицу стены. Внезапно рассердившись, он поднял глаза к небу. Перун и Богиня знают, что лекарь может делать только то, что умеет. Он покачал головой. И осознал, что утро стоит прекрасное. Он решил, что после приема пациентов пойдет на Ипподром посмотреть гонки второй половины дня. «Я обещаю тебе небольшое развлечение». Он отправил гонца к распорядителю Сената с просьбой: не поможет ли ему Бонос достать пропуск?

Конечно, он был очень наивен, хотя его можно извинить, ведь он в Сарантии новичок.

Плавт Бонос к тому времени уже находился на Ипподроме, в катизме — императорской ложе, как сообщил ему по возвращении слуга. Сам император присутствует на утренних гонках, а в полдень удалится, чтобы заняться более важными делами во дворце. Распорядитель Сената останется там на весь день как представитель государства.

«Более важные дела». Из гавани доносились крики, стук молотков, они были слышны даже так далеко, у самых стен со стороны суши.

Корабли готовят к выходу в море. Говорят, что здесь и в Деаполисе за проливом собрались две тысячи солдат — пехотинцев и кавалеристов. Столько же скопилось в Мегарии, на западе, как сказал Рустему один пациент несколько дней назад. Империя явно стояла на пороге войны, вторжения, чего-то неописуемо драматичного и волнующего, хотя пока ни о чем не было объявлено.

Где-то в Городе занималась своими обычными делами женщина, которую Рустему велели убить.

Восемь тысяч сарантийцев собрались на Ипподроме смотреть на гонки колесниц. Интересно, подумал Рустем, будет ли она там?

Глава 9

Криспин начинал работать над изображением своих дочерей на куполе, и его охватило настроение, которому не хотелось подбирать определения. Но в то утро императрица Сарантия явилась за ним и увезла его посмотреть на дельфинов, резвящихся среди островов в проливе.

Когда Пардос, который работал рядом с ним, тронул его за руку и показал вниз, он опустил взгляд и явственно ощутил присутствие Аликсаны. Он снова на мгновение перевел взгляд на Иландру, на то место, где разместил ее на куполе, чтобы она стала частью этого святилища и его образов. Потом посмотрел на пустое пространство рядом с ней, на котором ему предстояло изобразить дочерей, создать их своей памятью и любовью. Он даст дочерям другой облик, из света и стекла, как Зотик давал душам телесную оболочку искусственных птиц при помощи своей алхимии.

Стоящий у перил Пардос бросал тревожные взгляды вниз, потом на Криспина, потом снова вниз. Его ученик — а теперь напарник — пробыл в городе менее двух недель, но уже хорошо понимал, что значит заставлять ждать императрицу на мраморном полу внизу.

Криспин вместе с архитектором Артибасом в течение зимы получил приглашение на два больших пиршества в Аттенинском дворце, но не беседовал с самой Аликсаной с осени. Она один раз приходила сюда и стояла тогда почти на том же месте, где стоит сейчас, чтобы посмотреть на то, что делают на куполе. Он вспомнил, как спустился к ней и ко всем остальным.

Сейчас он не мог унять быстрое биение сердца. Он, как мог, стер с ладоней штукатурку и известку, вытер порезанный палец, который слегка кровоточил, тканью, заткнутой за пояс. Отбросил тряпку и даже позволил Пардосу одернуть и отряхнуть его тунику, но оттолкнул юношу, когда тот потянулся к волосам Криспина.

Тем не менее, спускаясь вниз по лестнице, он остановился и сам запустил пальцы в волосы. Помогло ли это, он понятия не имел.

Очевидно, не помогло. Императрица Сарантия, одетая в богатые, хотя и темные одежды — длинную синюю тунику с золотым поясом и пурпурный плащ, доходящий до колен, украшенная только кольцами и серьгами, насмешливо улыбнулась, посмотрев на него. Когда он преклонил перед ней колени, она протянула руку и сама поправила его непокорные волосы так, как ей нравилось.

— Конечно, ветер в проливе уничтожит все мои усилия, — тихо произнесла она своим мгновенно запоминающимся голосом.

— В каком проливе? — спросил Криспин, поднимаясь по ее знаку с колен.

И тут он узнал, что она не забыла тех дельфинов, о которых говорила в ту первую ночь во дворце полгода назад. Она повернулась и безмятежно зашагала мимо десятка стоящих на коленях ремесленников и рабочих. Криспин шел следом, испытывая волнение и ощущая опасность — как с самого начала в присутствии этой женщины.

Снаружи ждали воины в мундирах императорской гвардии. Даже для него приготовили плащ на носилках, куда он сел вместе с императрицей Сарантия. Все это произошло очень быстро. Когда их подняли и понесли, она спокойно и деловито объяснила, что если он собирается изображать для нее дельфинов, выскакивающих из моря, то ему следует сначала на них посмотреть. И приветливо улыбнулась ему, сидя напротив, в задернутых занавесками носилках. Криспин попытался улыбнуться в ответ, но не смог. Некуда было деться от аромата ее духов в тепле устланных подушками носилок.

Через короткое время Криспин уже плыл на длинном узком императорском корабле, рассекающем воду переполненной гавани, мимо неразберихи строительства, мимо судов, грузящих и разгружающих бочки и ящики с товарами. Потом шум утих, и чистый ветер заполнил паруса.

Стоя на палубе у поручней, Аликсана смотрела назад, на гавань. За ней поднимался Сарантий, сверкающий на солнце, купола и башни, нагромождение домов из дерева и камня. Теперь до них доносился и другой звук: сегодня на Ипподроме соревновались колесницы. Криспин посмотрел на солнце. Вероятно, сейчас идет шестой или седьмой забег, скоро начнется полуденный перерыв, а потом послеполуденные гонки. Вчера ночью Скортий из факции Синих еще не появился. В Городе об этом говорили не меньше, чем о войне.

Криспин стоял в нерешительности поодаль от императрицы. Он не любил корабли, но этот легко скользил по морю, подчиняясь умелым действиям команды, а ветер дул еще не сильно. Он понял, что они — единственные пассажиры. Криспин сосредоточился и постарался мысленно вернуться с помоста, от своих дочерей, от тех задач, которые, как он недавно думал, сегодня стояли перед ним.

Не поворачивая головы, Аликсана спросила:

— Ты послал письма в Варену, чтобы предупредить о надвигающихся событиях? Твоим друзьям, родственникам?

Очевидно, сегодня перед ним стоят другие задачи.

Он помнил об этом по прежним встречам: она использовала откровенность как оружие, когда ей этого хотелось. Он с трудом сглотнул. Какой смысл хитрить?

— Я написал два письма, матери и лучшему другу… но в этом нет особого смысла. Все они знают об угрозе.

— Конечно, знают. Вот почему хорошенькая юная царица отправила тебя сюда с посланием, а потом и сама приехала. А что она говорит обо всем этом? — Императрица показала на корабли, скопившиеся позади них в гавани. Чайки кружили в небе, пересекали след их судна в море.

— Понятия не имею, — искренне ответил Криспин. — Я полагал, что тебе это известно гораздо лучше, чем мне, трижды возвышенная.

Тут она бросила на него взгляд через плечо. И слегка улыбнулась.

— Тебе будет лучше видно у поручней, если только тебя не тошнит от вида волн внизу. Мне следовало спросить об этом раньше…

Он покачал головой, решительно подошел и встал рядом с ней. Белые волны расходились от боков корабля. Солнце стояло высоко, сверкало на брызгах, создавало радуги прямо у него на глазах. Он услышал хлопок, посмотрел вверх и увидел наполненный парус. Они набирали скорость. Криспин взялся обеими руками за поручень.

Аликсана тихо спросила:

— Ты их предупредил, полагаю? В этих двух письмах? Он ответил, не скрывая горечи:

— Какое это имеет значение — послал ли я предупреждение? Императрица, что могут сделать обычные люди, если начинается вторжение? Они не обладают никакой властью, никаким влиянием в этом мире. Они — моя мать и мой лучший друг.

Она опять несколько мгновений молча смотрела на него. Теперь у нее на голове был капюшон, темные волосы забраны под золотую сетку. Суровость внешнего облика подчеркивала черты ее лица — высокие скулы, идеальную кожу, огромные черные глаза. Он внезапно вспомнил изящную искусственную розу, которую видел в ее комнате. Она просила его тогда создать нечто более постоянное, ибо золотая роза говорила о хрупкости красивых вещей, а мозаика давала намек на то, что могло бы уцелеть. Это вид искусства, который надеется прожить долго.

Он вспомнил о Джаде, который медленно разрушался на куполе саврадийской церкви на границе с Древней Чащей, о кусочках смальты, падавших вниз в слабых лучах света.

— На мир можно повлиять самым неожиданным образом, Кай Криспин, — произнесла императрица. — Собственно говоря, император надеялся, что письма посланы. Поэтому я и спросила. Он верит, что наивные родиане будут приветствовать его приход, учитывая нынешний хаос в Варене. И поскольку мы действуем от имени вашей царицы, есть некоторая надежда, что многие из самих антов не станут сражаться. Он хочет, чтобы у них было время обдумать возможные… действия.

Ему вдруг пришло в голову, что она говорит так, словно он уже знает об объявленном вторжении. Но объявления не было. Криспин посмотрел на нее, и его снова охватило раздражение.

— Понимаю. Значит, даже письма домой, к любимым людям, являются частью этого замысла?

Она встретилась с ним взглядом.

— А почему бы и нет? Он так мыслит. Если мы так не можем, разве это делает его неправым? Император пытается изменить тот мир, который мы знаем. Разве это грех — свести воедино все возможные составляющие столь крупного замысла?

Криспин покачал головой и снова перевел взгляд на море.

— Я тебе уже говорил полгода назад, повелительница, я — художник. Я даже не могу строить догадки о подобных вещах.

— Я тебя и не просила, — ответила она довольно мягко. Криспин почувствовал, что краснеет. Она колебалась. И тоже смотрела на волны. Потом сказала, почти жестко: — Глашатай объявит об этом официально сегодня во второй половине дня. На Ипподроме, после последнего забега. Вторжение в Батиару от имени царицы Гизеллы, чтобы вернуть Родиас и возродить разрушенную Империю. Правда, великолепно звучит?

Криспин задрожал в теплых лучах дневного солнца, потом его словно обожгло, словно к нему прикоснулось что-то, вроде клейма. Он закрыл глаза, неожиданно увидев яркую картину: пламя, пожирающее Варену, поглощающее деревянные дома, как хворост в летнем костре.

Они все знали, но…

Но в голосе стоящей рядом с ним женщины звучали странные нотки, и что-то такое было в ее профиле, даже под темным капюшоном. Он с трудом сглотнул и спросил:

— Великолепно? Почему мне кажется, что ты так не думаешь?

Никакого ответа, хотя он пристально наблюдал за ней. Она сказала:

— Потому что я позволяю тебе это увидеть, Кай Криспин. Хотя, если быть до конца откровенной, я не знаю, почему. Признаюсь тебе… Смотри!

Она так и не закончила свою мысль.

Замолчала и вытянула руку. Он еще успел вспомнить, что она — актриса, а потом он посмотрел туда. Увидел, как дельфины вспороли поверхность моря, разрезали ее. Их тела выгибались, словно идеальная дуга купола, они мчались наперегонки с кораблем по неспокойной воде. Их было полдюжины, они выныривали на поверхность один за другим, словно исполняя танец, поставленный хореографом, один, потом два, потом пауза, потом опять — плавный высокий прыжок и всплеск падения.

Игривые, как… дети? Изящные, как танцоры, как танцовщица, стоящая рядом с ним. Перевозчики душ умерших, которые несли Геладикоса, когда он упал, горящий, в море вместе с колесницей солнца. Их парадокс и тайна. Смех и тьма. Милость и смерть. Ей хотелось иметь у себя в комнате дельфинов.

Они долго наблюдали за ними, потом наступил момент, когда дельфины не выпрыгнули из воды рядом с ними, и море продолжало катиться под кораблем и рядом с кораблем, нетронутое, скрывающее собой все, как скрывает всегда.

— Они не любят слишком близко подходить к острову, — сказала императрица Аликсана, поворачивая голову к носу судна.

Криспин тоже повернулся. — К острову? — переспросил он.

Он неожиданно близко увидел землю, поросшую густым лесом из вечнозеленых деревьев. Каменистый берег, деревянный причал для лодок, где их ждали два человека в императорских ливреях. Никаких других признаков человеческой жизни. Чайки кричали вокруг в утреннем небе.

— У меня была еще одна причина совершить это плавание сегодня утром, — произнесла стоящая рядом с ним женщина, и теперь она не улыбалась. Она сбросила капюшон. — Император не любит, когда я это делаю. Он считает, что это… неправильно. Но я хочу кое-кого повидать до отплытия армии. Чтобы… убедиться. Ты и дельфины сегодня стали моим оправданием. Я верила, что тебе можно доверять, Кай Криспин. Ты не возражаешь?

Она не ждала ответа, конечно, а просто сообщила ему то, что, по ее мнению, он должен знать. Крупицы, взятые из хорошо оберегаемого хранилища их знаний. Валерия и Аликсаны. Он хотел рассердиться, но в ее манере и в настроении, с которым она заявила права на него, было нечто необычное. Она считала, что ему можно доверять, но не сказала, почему ей хотелось ему доверять.

Он не собирался задавать вопросы. Она все равно уже отвернулась и прошла к противоположному борту корабля, где матросы готовились причаливать.

Криспин пошел следом, его сердце снова билось слишком сильно, картина большого пожара в Варене заслоняла воспоминания, которые он пытался вызвать сегодня утром, чтобы воссоздать их. Две юные девушки, часть мира, созданного богом. Их юность и их смерть. Он собирался уйти туда. А вместо этого сейчас перед ним это обманчивое спокойствие синего моря, и небо, и темно-зеленые деревья в утреннем свете. «Ты и дельфины сегодня стали моим оправданием».

Оправданием чего?

Корабль причалил безупречно, почти бесшумно. Плеск волн и крики птиц в небе. Спустили сходни, для императрицы разостлали красный ковер. Формальности: она то, что она есть. Об этом никогда нельзя забывать. О ней нельзя думать никак иначе.

Они сошли по сходням на берег. Четверо солдат шагали следом немного сзади. Они вооружены, заметил Криспин, бросив взгляд через плечо.

Императрица, ни разу не оглянувшись, повела его от моря по тропинке, идущей от белых круглых валунов к соснам, которые скоро заслонили солнце. Криспин закутался в плащ, когда померк дневной свет.

Здесь не было бога или его эмблемы, символа, воплощения. Была одна-единственная смертная женщина, невысокая, прямо держащая спину, за которой надо было следовать по хвойным иглам, среди запаха хвои. Через некоторое время — остров оказался небольшим — тропинка и сосны закончились, и Криспин увидел несколько строений. Один дом, три-четыре хижины, крохотная часовня, над дверью которой вырезан солнечный диск. Императрица остановилась, сделав несколько шагов по открытому пространству между деревьями и домами, построенными людьми, и повернулась к подошедшему Криспину.

— Мне неприятно говорить это, — сказала она, — но должна предупредить, что, если ты расскажешь о том, что здесь увидишь, тебя убьют.

Криспин сжал кулаки. Его снова охватил гнев, несмотря ни на что. Он тоже то, что он есть, такой, каким его сделали бог и утраты.

— Ты сама себе противоречишь, трижды возвышенная.

— Каким образом? — Ее голос стал ломким. Он видел, что она напряжена теперь, когда они добрались до этого места. Он не понимал этого, ничего не понимал, и ему было наплевать. Он собирался провести сегодняшний день на помосте, наедине со своим искусством и воспоминаниями о девочках.

— Ты только что сказала, будто думаешь, что мне можно доверять. Очевидно, это не так. Почему ты не оставила меня на корабле? Императрица, почему я здесь, перед лицом подобной угрозы? Чтобы самому стать угрозой? Какую роль я играю во всем этом?

Она молча смотрела на него. Ее лицо стало совсем белым. Бдительные почтительно остановились на некотором расстоянии от них, у опушки леса. Теперь Криспин видел и других солдат, которые появились у дверей маленьких хижин. Четверо носили форму городской префектуры. У большого дома никто не появился. Дым поднимался из труб, плыл в воздухе.

— Я не знаю, — наконец ответила императрица Аликсана. Она в упор смотрела на него. — Справедливый вопрос, но я не знаю ответа. Я знаю, что… мне больше не нравится сюда приезжать. Он пугает меня, навевает сны. Это одна из причин, почему Петр… почему император не хочет, чтобы я сюда приезжала.

В тишине на поляне и вокруг этого единственного большого дома было нечто потустороннее. Криспин увидел, что все ставни закрыты. Солнечный свет туда не проникал.

— Во имя Джада, кто здесь живет? — спросил он слишком громко. Его голос разорвал застывший в ожидании воздух.

Черные глаза Аликсаны были огромными.

— Джад почти не имеет к нему отношения, — сказала она. — Здесь живет Далейн. Брат Стилианы. Старший сын.

* * *

Рустем предпочел бы это отрицать, но обе его жены и все учителя характеризовали его (иногда с насмешкой) как упрямого, своенравного человека. Не так-то просто было заставить его отказаться от засевшей в его голове идеи.

Поэтому, когда слуга Плавта Боноса вернулся в дом у стен и сообщил, что сенатор уже находится среди зрителей на Ипподроме и ничем не сможет помочь, Рустем пожал плечами и снова занялся лекцией, которую ему предстояло вскоре прочесть. Но он быстро отложил ее в сторону, нетерпеливо натянул сапоги и плащ и с двумя телохранителями сам отправился в жилище Боноса.

Улицы были пустынны, почти неестественно пустынны. Многие лавки закрыты досками, на базарах тишина, таверны и харчевни пусты. Издалека до Рустема доносился приглушенный настойчивый шум, ровный гул, время от времени усиливающийся. «Можно испугаться, если не знаешь, что это, — подумал он. — Собственно говоря, можешь испугаться, даже если знаешь».

Теперь ему хотелось увидеть эти гонки. Узнать, что делает его пациент. Он даже считал себя в какой-то мере обязанным присутствовать там. И если этот джадит-возничий собирается убить себя — и никакой лекарь не сумеет ничего с этим поделать при определенных обстоятельствах, — Рустему интересно увидеть, как именно он собирается это сделать. В конце концов, он приехал на запад, чтобы попытаться понять этих людей. Во всяком случае, за этим он сюда ехал, такой он считал тогда свою роль. О более позднем задании он старался не думать. У него была смутная надежда, что обстоятельства могут каким-то образом его… отменить.

Разумеется, приезжий бассанид не может просто прийти к Ипподрому и войти внутрь. Гильдия медиков могла бы помочь, если бы он обратился туда заранее, но ведь Рустем никак не мог заранее знать, что его пациент покинет свою комнату через окно, перелезет на дерево, а потом на стену ограды, оставляя за собой кровавый след.

В делах такого сорта необходимо использовать более действенные связи личного характера. Рустем искал Клеандра.

Он знал от самого парня, что Бонос запретил сыну присутствовать на первых пяти гонках сезона в качестве наказания за тот несчастный случай, когда погиб Нишик. Можно оспаривать равноценность гибели человека (пусть даже иностранца, даже слуги) и пяти дней развлечений, но сегодня Рустема это не волновало.

Сегодня он хотел убедить мачеху Клеандра отменить запрет мужа. Он хорошо знал из комментариев к текстам западных лекарей, что в древнем Родиасе воля мужчины была абсолютно непререкаемой, вплоть до наказания смертью, для его жен и детей. Когда-то отец мог добиться у государства казни сына за простое непослушание.

В старые времена в истории запада был короткий промежуток времени, когда это считалось демонстрацией добродетели, примером дисциплинированности и праведности, на которых покоится Империя. Рустем считал, что в современном Сарантии Валерия и императрицы Аликсаны женщины пользуются в семье гораздо большим авторитетом. Он имел возможность убедиться, что мальчик был страстным любителем гонок колесниц. Если кто-то и знает, как попасть на Ипподром — хотя бы после полудня, так как уже наступило позднее утро, — то это Клеандр. Но нужно получить согласие его мачехи.

Управляющий сенатора быстро доложил хозяйке о приходе Рустема. Тенаис Систина, совершенно невозмутимая, холодно элегантная, приветствовала его в своей утренней приемной легкой улыбкой, отложив в сторону перо и бумагу. Рустем отметил, что она, по-видимому, женщина образованная.

Он извинился, поговорил о теплой погоде и объяснил, что хотел бы посмотреть на гонки.

Тут она все же слегка удивилась, что выразилось лишь в том, что в ее глазах мелькнул огонек и она моргнула.

— В самом деле? — тихо произнесла она. — Не ожидала, что тебе нравятся эти игры. Признаюсь, меня они не слишком привлекают. Шум и грязь, и часто на трибунах возникают драки.

— Все это меня тоже не привлекает, — согласился Рустем.

— Но я полагаю, в них есть элемент зрелищности. Конечно, я сообщу моему супругу, что ты бы хотел сопровождать его в следующий день игр. Это будет через неделю или две, если я правильно понимаю этот процесс.

Рустем покачал головой:

— Мне бы очень хотелось попасть туда сегодня. Тенаис Систина изобразила на лице отчаяние.

— Не вижу никакой возможности успеть передать супругу записку вовремя. Он сидит вместе с придворными императора в катизме.

— Это я понимаю. Я подумал, не сможет ли Клеандр?.. Он оказал бы мне большую услугу.

Жена сенатора долгое мгновение смотрела на него.

— Почему так срочно, именно сегодня, могу я спросить?

Ответить означало бы открыть чужую тайну. Но, учитывая открытое утром окно и то, что она жена Боноса, а Бонос уже знает, Рустем счел себя оправданным. Лечащий врач обязан наблюдать за пациентом. Никто другой не знает так хорошо раны своего больного. Можно сказать, что у него есть свои обязанности, и он их нарушит, если не приложит все усилия, чтобы попасть на Ипподром.

Поэтому он рассказал жене Плавта Боноса под строжайшим секретом, что его пациент, Скортий Сорийский, нарушил медицинские предписания и покинул свою постель в городском доме сенатора, где оправлялся от ран. Учитывая то, что сегодня день гонок, нетрудно понять, почему он так поступил и где его искать.

Женщина никак не среагировала на это известие. Весь Сарантий говорит о пропавшем вознице, но то ли она уже знала, где он, от своего мужа, то ли ей была искренне безразлична судьба этих спортсменов. Тем не менее она вызвала пасынка.

Мрачный Клеандр появился в дверях очень быстро. Рустему пришло в голову, что парень мог бы нарушить родительский приказ и удрать из дома, но, кажется, на сына Боноса очень повлияли эти два случая насилия в течение одних суток, и пока что он решил слушаться отца.

Его мачеха, задав несколько поразительно точно поставленных вопросов, узнала у покрасневшего юноши, что именно Клеандр привел возничего ночью к Рустему, и откуда, и при каких обстоятельствах. Рустем этого не ожидал. Она проявила поразительную способность к логическим выводам.

Он невольно отметил смущение парня, но знал, что сам не выдал никаких его тайн. Он даже не знал, что тот инцидент произошел перед домом танцовщицы. Он не спрашивал, да его это и не волновало.

Эта женщина оказалась на удивление умной, вот и все. Рустем решил, что поэтому она держится с таким спокойствием и самообладанием. Те, кто способен держать в узде и контролировать душевные порывы, смотреть на мир холодными глазами, лучше всех способны все продумать.

Конечно, эта холодность, возможно, является причиной того, почему ее муж держит в сундуке определенные приспособления и игрушки в другом доме, в отдаленной части города. В целом, однако, решил Рустем, он одобряет жену сенатора. Собственно говоря, он и сам пытался вести себя так же во время исполнения профессиональных обязанностей.

Но он не ожидал встретить эти качества у женщины.

Он также не ожидал, что поедет на Ипподром вместе с ней.

Крайнее смущение Клеандра сменилось — как это свойственно слишком нервным юношам — изумлением и восторгом, когда он понял, что его мачеха берется частично отменить назначенное ему наказание ради долга перед гостем и обязательств самого Рустема перед пациентом. Она сказала, что будет сопровождать их, чтобы проследить за хорошим поведением Клеандра и его быстрым возвращением домой и чтобы помочь лекарю, если потребуется ее вмешательство. Ипподром может оказаться опасным местом для иностранца, сказала она.

Клеандр немедленно пойдет вперед, взяв с собой управляющего, и воспользуется именем матери, если потребуются расходы, а также своими сомнительными знакомствами на Ипподроме и прилегающем к нему форуме, чтобы достать подходящие места после полуденного перерыва — не стоячие и, уж конечно, не на трибунах для болельщиков факций или личностей, не умеющих себя прилично вести. И ни в коем случае он не должен надевать зеленые цвета. Понял ли Клеандр?

Клеандр понял.

Не пожелает ли Рустем из Керакека разделить с ней скромную полуденную трапезу, пока Клеандр будет решать вопросы, связанные с их проходом на Ипподром и получением подходящих мест?

Рустем согласился.

У них полно времени на обед, а потом ей понадобится более подходящая одежда для выхода на люди, сказала она, откладывая в сторону свое письмо и поднимаясь с сиденья без спинки. Ее движения были спокойными, точными, умелыми, а осанка безупречной. Она напоминала ему знаменитых матрон Родиаса в прежние времена, до того, как Империя пришла в упадок и рухнула.

Он внезапно подумал о том, — поразив самого себя, — смогли бы Катиун или Ярита выработать в себе подобную выдержку и властность, если бы выросли в другом мире. В Афганистане не было подобных женщин, и, уж конечно, их не было в Бассании. Дворцовые интриги среди запертых в гарем жен Царя Царей — совсем другое дело. Потом он подумал о своей малышке, о своей девочке — и заставил себя остановиться. Иниссу у него собираются отнять, ее уже нет — вот что принес ему счастливый случай.

Перун и Анаита правят миром, Азала необходимо постоянно сдерживать. Ни один человек не может предвидеть, куда его приведут собственные шаги. Щедрость следует приветствовать, даже если приходится платить определенную цену. Некоторые дары дважды не предлагают. Он не может позволить себе думать об Иссе и о ее матери.

Он может думать о Шаски и Катиун, так как он увидится с ними в Кабадхе довольно скоро. «Если будет на то воля Богини», — поспешно прибавил он про себя и быстро повернулся лицом на восток. Ему дали задание кое-кого здесь убить. Теперь за щедрый дар требуют выполнения определенных условий.

Жена Плавта Боноса смотрела на него, слегка приподняв брови. Но она была слишком хорошо воспитана, чтобы высказаться.

Рустем неуверенно пробормотал:

— Я отводил беду… как требует моя вера… на востоке. Мне пришла в голову безрассудная мысль.

— А! — ответила Тенаис Систина и кивнула головой, как будто теперь ей все стало совершенно понятно. — Это случается со всеми время от времени. — Она вышла из комнаты, и Рустем последовал за ней.

* * *

В катизме группа тщательно подобранных придворных деловито выполняла предписанные ей задачи. Гезий ясно распорядился, чтобы в это утро под рукой оказалось именно такое количество видных обитателей Императорского квартала, пышно разодетых, сверкающих яркими красками и драгоценностями.

Они умудрялись — с легкостью, привитой воспитанием, — одновременно развлекаться и прикрывать своей ясно видимой и слышимой реакцией на события на дорожках отсутствие императрицы, верховного стратига, канцлера и начальника канцелярии. Они также маскировали тот факт, что император непрерывно тихим голосом что-то диктовал секретарям, которые сидели, скорчившись, у передней стенки ложи, невидимые с трибун.

Валерий бросил белый платок, давая сигнал к началу гонок, ответил на приветственные возгласы народа древним жестом всех императоров, уселся на мягкое сиденье и сразу же принялся за работу, не обращая внимания на бег колесниц внизу и стоящий вокруг шум. Всякий раз, когда вышколенный мандатор шептал ему что-то на ухо, Валерий вставал и приветствовал очередного победителя, совершающего круг почета. В то утро это почти всегда был Кресенз из факции Зеленых. Кажется, император этого не замечал или ему было все равно.

На мозаичном панно на крыше катизмы был изображен Сараний, основавший этот город и назвавший его в свою честь, который правил квадригой, увенчанный не золотой короной, а лавровым венком победителя гонок. Звенья этой символической цепочки были необычайно прочными: Джад в своей колеснице, император — смертный слуга и священный символ бога, возничие на песке Ипподрома — любимцы народа. «Но только, — подумал Бонос, — этот преемник в длинной цепочке императоров некоторым образом… отделил себя от этой цепочки ассоциаций».

Или пытался отделить. Народ вернул его обратно. Ведь он все-таки здесь, смотрит гонки колесниц, даже сегодня. У Боноса имелась своя теория насчет привлекательности гонок. И он готов был поделиться ею с другими, если его попросят и даже если не попросят. По сути, считал он, Ипподром является идеальным противовесом ритуалам Императорского квартала. Придворная жизнь полностью строится вокруг ритуалов, предсказуемых как ничто на свете. Для всего установлен порядок начиная с первого приветствия императора при пробуждении (кто, в каком порядке) до последовательности зажигания ламп в Палате Приемов и процессии с подарками императору в первый день нового года. Слова и жесты, установленные и записанные, заученные и отрепетированные, никогда не меняющиеся.

«А на Ипподроме, напротив…» — подумал Бонос и пожал плечами. Остальная часть мысли совершенно понятна всем. На Ипподроме все непредсказуемо. Неведомое — сама его сущность, так он мог бы выразиться.

Бонос этим утром, беседуя и издавая крики вместе с остальными в ложе императора, испытывал гордость по поводу далеких перспектив такого рода. Несмотря на преклонный возраст, он не мог полностью справиться с возбуждением, которое охватило его сегодня, и оно не имело ничего общего с непредсказуемостью коней или юных возничих.

Он никогда не видел Валерия таким.

Император всегда был очень напряженным, когда занимался государственными делами, и всегда раздраженно рассеянным, когда вынужден был присутствовать на Ипподроме, но в это утро в его свирепой сосредоточенности и в бесконечном потоке заметок и распоряжений, тихим голосом продиктованных секретарям — их было двое, они чередовались, чтобы поспеть за ним, — чувствовался ритм, непреодолимый темп, который в мыслях у распорядителя Сената ассоциировался с настойчивым грохотом копыт на дорожках Ипподрома.

На песке дорожек Зеленые одерживали одну победу за другой, как и неделю назад. Скортий, возничий Синих, по-прежнему отсутствовал, и Бонос один из немногих в Городе знал, где он и что он не появится на Ипподроме еще несколько недель. Этот человек настаивал на сохранении тайны, и он занимал достаточно высокое положение в Сарантии, чтобы его желание исполнилось.

Сенатор решил, что здесь, вероятно, замешана женщина. В случае со Скортием такое предположение сделать нетрудно. Бонос вовсе не жалел о том, что возничий воспользовался его собственным маленьким домом для выздоровления. Ему очень нравилось участвовать в тайных событиях. В конце концов, должность распорядителя Сената не имела такого уж большого значения. Его второй дом теперь не мог стать местом для развлечений, пока в нем живет этот сухопарый бассанидский лекарь. Этим он обязан Клеандру, создающему проблемы, которые вскоре потребуют его вмешательства. Варварские прически и возмутительная одежда болельщика факции — это одно, а убийство людей на улицах — совсем другое дело.

Сегодня факции могут стать опасными, понимал Бонос. Интересно, сознает ли это Валерий? Зеленые вне себя от восторга. Синие кипят от унижения и тревоги. Он решил, что надо будет все же поговорить со Скортием, возможно, сегодня же вечером. Таинственность в собственных делах следует принести в жертву порядку в Городе, особенно учитывая неотвратимо надвигающиеся события. Если бы обе факции знали, что с возничим все в порядке, что он вернется в некий назначенный срок, то напряжение немного спало бы.

А пока Боносу было жаль юношу, который выступал за первого возничего Синих. Мальчик явно был прирожденным лидером, обладал инстинктом и мужеством, но Бонос видел у него три проблемы, а видит бог, он должен уметь замечать такие вещи на песке Ипподрома, учитывая то, сколько лет он сюда ходит.

Первой проблемой был Кресенз, возничий Зеленых. Мускулистый возница из Сарники, совершенно уверенный в себе, уже год прожил в Сарантии и идеально управлял своей новой квадригой. И он не из тех, кто способен проявить милосердие к растерянным Синим.

Эта растерянность составляла другую трудность. Этот юноша — его звали Тарас, очевидно, он саврадиец, — не только не привык править первой колесницей, он даже не был знаком с конями упряжки лидера. Как ни великолепен жеребец Серватор, любой конь нуждается в руке возничего, который знает его возможности. И, кроме того, юному Тарасу, надевшему серебряный шлем Синих, никто не оказывал никакой поддержки, так как именно его тренировали для гонок на второй колеснице, и он знал именно эту упряжку.

Учитывая все это, временный лидер Синих добился очень большого успеха, заняв второе место, и при этом он три раза отразил агрессивную, скоординированную атаку со стороны обоих возничих Зеленых. Одному Джаду известно, каким станет настроение толпы, если Зеленым удастся выиграть еще раз или два. Их победы в первой и второй гонках вызвали бурные восторги одной факции и мрачное отчаяние другой. Это еще может повториться до конца дня. Юный возничий Синих очень вынослив, но его силы могут истощиться. Бонос считал, что после полудня так и произойдет. В другой день он, возможно, побился бы об заклад.

Выражаясь литературным языком, внизу назревало грандиозное кровопролитие. По своему характеру Бонос был склонен именно так рассматривать ситуацию, с иронией, как некое предвкушение объявления имперской войны, которое прозвучит в конце дня.

Последний утренний заезд завершился, как обычно, мелким, хаотичным соревнованием между колесницами Красных и Белых, запряженными парой коней. Ведущий возница Белых вышел победителем из типично неряшливой схватки, но эта победа была встречена Синими и Белыми с энтузиазмом (в значительной степени наигранным, как показалось Боносу). Определенно возничий Белых не привык к подобному энтузиазму. Удивился он или нет, но эта победа явно доставила ему большое удовольствие.

Император прекратил диктовать и встал, повинуясь произнесенной шепотом подсказке мандатора. Он быстро приветствовал парня, как раз в тот момент проезжающего внизу, и повернулся к выходу. Один из Бдительных уже отодвинул засов на двери в глубине катизмы. Валерий должен был вернуться по коридору в Императорский квартал для последних консультаций перед послеполуденным объявлением: сначала в Аттенинский дворец на встречу с канцлером, начальниками канцелярии и налогового Управления, потом по старому туннелю под садом в Траверситовый дворец на встречу с Леонтом и генералами.

Его обычный маршрут был известен всем. Некоторые — и среди них Бонос — полагали, что угадали причину таких отдельных совещаний. Однако опасно предполагать, будто ты понимаешь, что думает этот император. Все встали и скромно отступили в сторону, а Валерий задержался возле Боноса.

— Возьми на себя выполнение моих обязанностей, сенатор, после полудня. Если ничего непредвиденного не произойдет, я вернусь вместе с остальными перед последним заездом. — Он придвинулся поближе и понизил голос: — И заставь городского префекта выяснить, где Скортий. Неудачное время для таких вещей, тебе не кажется? Возможно, — было бы ошибкой их игнорировать.

«От него ничего не укрылось», — подумал Бонос.

— Я знаю, где он, — тихо ответил он, без зазрения совести нарушив обещание. Это же император!

Валерий даже не поднял брови.

— Хорошо. Сообщи городскому префекту, а после расскажешь мне.

И пока восемьдесят тысяч зрителей по-разному реагировали на круг почета возничего Белых и только начинали вставать с мест, потягиваться и подумывать о трапезе и вине, император покинул катизму и это бурлящее место, где так часто звучали объявления и происходили события, определяющие судьбу Империи.

Еще не успев войти в открытую дверь, Валерий начал снимать торжественный наряд, который ему приходилось носить на публике.

Слуги начали накрывать большие столы по бокам и круглые столики поменьше возле кресел. Некоторые из сидящих в катизме предпочли вернуться на обед во дворцы, а люди помоложе могли рискнуть выйти в Город, чтобы ощутить возбуждение в тавернах, но остаться здесь тоже было приятно, если погода хорошая, а сегодня она была хорошей.

Бонос обнаружил, к своему удивлению, что испытывает и голод, и жажду. Он вытянул ноги — теперь места оказалось достаточно, — и протянул свою чашу, чтобы ему налили вина.

Ему пришло в голову, что во время следующей трапезы он уже будет сенатором воюющей Империи. И речь идет не просто об обычных весенних стычках. Это вторжение. Родиас. Давняя мечта Валерия.

Несомненно, эта мысль возбуждала, будила различные… чувства. Бонос внезапно пожалел, что сегодня ночью в его маленьком доме будут находиться бассанидский лекарь и выздоравливающий возничий. Несомненно, гости способны стать обузой.

* * *

— Сначала ему разрешили удалиться в поместье Далейнов. На этот остров — он давно использовался в качестве тюрьмы — Лекана привезли только после того, как он попытался организовать убийство первого Валерия, когда тот принимал ванну.

Криспин посмотрел на императрицу. Они стояли на поляне одни. У них за спиной находились ее Бдительные, и четыре охранника ждали возле дверей маленьких хижин. Большой дом оставался темным, двери заперты снаружи, все окна закрыты ставнями, не пропускающими мягкий свет солнца. Странно, но почему-то Криспину было трудно даже смотреть на него. Что-то угнетало, какая-то тяжесть таилась там. Ветер почти стих среди окружающих их деревьев.

Он сказал:

— Я думал, людей за это убивают.

— Его и следовало убить, — ответила Аликсана.

Он посмотрел на нее. Она не отрывала глаз от дома, стоящего перед ними.

— Петр, который тогда был советником своего дяди, не позволил. Сказал, что с Далейнами и их сторонниками нужно обращаться с осторожностью. Император послушался. Он обычно его слушался. Лекана привезли сюда. Он был наказан, но избежал казни. Самый младший, Тетрий, был еще ребенком. Ему позволили остаться в поместье, чтобы потом управлять делами семейства. Стилиане разрешили остаться в Городе, когда она выросла, взяли ко двору и даже позволили посещать этот остров, хотя и под наблюдением. Лекан продолжал плести заговоры. Даже с этого острова продолжал пытаться ее убедить. В конце концов ее визиты запретили. — Императрица помолчала, посмотрела на него, потом снова на дом. — Собственно говоря, это я сделала. Это я организовала за ними тайное наблюдение. Потом заставила императора совсем запретить ее приезды сюда, незадолго до ее свадьбы.

— Значит, теперь сюда никто не приезжает? — Криспин видел столбы дыма, поднимающиеся из очагов хижин и большого дома, прямые, как деревья, пока они не достигали той высоты, где дует ветер, и не уносились прочь.

— Я приезжаю, — ответила Аликсана. — В определенном смысле. Ты увидишь.

— И меня убьют, если я кому-нибудь расскажу. Понимаю.

Она снова взглянула на него. Он видел, как она напряжена.

— Я уже выслушала твое мнение. Оставь, Криспин. Тебе доверяют. Ты здесь со мной.

В первый раз она назвала его так.

Аликсана двинулась вперед, не дав ему возможности ответить. Все равно он не мог придумать никакого ответа.

Один из четырех охранников низко поклонился, потом подошел к закрытой двери дома и отпер ее. Дверь бесшумно распахнулась наружу. Внутри было почти совсем темно. Охранник вошел внутрь, и через секунду внутри зажегся свет лампы, потом еще одной. Второй охранник вошел вслед за первым. И громко кашлянул на пороге.

— Ты одет, Далейн? Она пришла тебя навестить. Изнутри донесся хрип, почти нечленораздельный, больше похожий на звуки, издаваемые животным, чем на человеческую речь. Стражник ничего не сказал и вошел в дом вслед за первым человеком. Он распахнул деревянные ставни на двух забранных решетками окнах, впустив воздух и свет. Потом оба стражника вышли из дома.

Императрица кивнула им. Они снова поклонились и ушли по направлению к хижинам. Теперь поблизости не было никого, кто мог бы их услышать, по крайней мере, Криспин никого не видел. Аликсана на мгновение встретилась взглядом с Криспином, затем расправила плечи, как актриса перед выходом на сцену, и вошла в дом.

Криспин молча последовал за ней, покинув яркий солнечный свет. Он чувствовал стеснение в груди. Сердце сильно билось. Он не понимал почему. Это все его почти не касалось. Но он думал о Стилиане, о той последней ночи, когда видел ее, о том, что он в ней увидел. И пытался вспомнить все, что ему известно о гибели Флавия Далейна в тот день, когда первый Валерий был провозглашен императором Сарантия.

Он остановился у самой двери. Довольно большая гостиная. Из нее ведут две двери: одна в спальню, а вторая, справа, неизвестно куда. Очаг у стены слева, два стула, кушетка у дальней стены, скамья, стол, закрытый и запертый сундук, на стенах ничего нет, даже солнечного диска. Он понял, что хриплый звук издает человек, который странно дышит.

Потом глаза Криспина медленно приспособились к полумраку, и он увидел шевелящуюся на кушетке фигуру человека, который садится и поворачивается к ним. Итак, он увидел человека, который жил — который был заточен — в этом доме, на этом острове, в собственном теле, и действительно кое-что вспомнил, и его охватил тошнотворный, судорожный ужас. Он прислонился к стене у двери, и его рука невольно потянулась к лицу.

«Сарантийский огонь» плохо действует на людей, даже когда им удается выжить.

Отец погиб. Его двоюродный брат тоже, насколько помнил Криспин. Лекан Далейн остался жив. В определенном смысле. Глядя на этого слепого человека, на сгоревшие остатки того, что было его лицом, на обожженные, изуродованные руки, представляя себе сгоревшее тело под невзрачной коричневой туникой, Криспин спрашивал себя искренне, как этот человек еще живет и почему, какая цель, желание, необходимость удержали и не дали ему Уже давно покончить с собой. Он не думал, что дело в богобоязненности. Здесь не было ни малейшего намека на бога. Ни на одного из богов.

Потом он вспомнил, что сказала Аликсана, и ему показалось, что он понял. Ненависть может быть целью, месть — необходимостью. Почти божеством.

Он изо всех сил старался сдержать тошноту. Закрыл глаза.

И в этот момент услышал голос Стилианы Далейны — холодный как лед голос аристократки, совершенно не тронутой внешним видом брата, который тихо произнес рядом с ним:

— От тебя дурно пахнет, брат. В комнате дурно пахнет. Я знаю, что тебе приносят воду и ванну. Прояви уважение к самому себе и воспользуйся ими.

У Криспина отвисла челюсть. Он открыл глаза и резко повернулся к ней.

Он увидел императрицу Сарантия, выпрямившуюся во весь рост, чтобы стать почти такой же высокой, как другая женщина. И снова услышал, как она заговорила, и ее голос, тон и манеры были пугающе точными, ужасающе идентичными.

— Я уже говорила тебе это раньше. Ты — Далейн. Даже если никто не видит и не знает, ты должен знать это, иначе ты опозоришь нашу кровь.

Уродливое, страшное лицо на кушетке зашевелилось. Невозможно было различить, что хотели изобразить эти расплавленные руины. Глазницы были пустыми, черными провалами. Нос превратился в пятно, это он издавал свистящие звуки во время дыхания. Криспин молчал, пытаясь сглотнуть.

— Мне… очень… жаль, сестра, — произнес слепой. Слова он произносил медленно, плохо выговаривал их, но понять было можно. — Я тебя… разочаровал… дорогая… сестра. Готов зарыдать.

— Ты не умеешь рыдать. Но можешь приказать убрать и проветрить эту комнату, и я надеюсь, ты это сделаешь. — Если бы Криспин зажмурился, он бы поклялся святым Джадом и всеми великомучениками, что здесь стоит Стилиана, самоуверенная, полная презрения, вызывающе умная и гордая. «Актриса» — этим эпитетом наградила она Аликсану помимо всех прочих.

И теперь он знал, почему императрица приехала сюда и почему ее лицо так напряжено.

«Я хочу повидать кое-кого до того, как армия отплывет».

Она боялась этого человека. И приезжала только ради Валерия, несмотря на страх, чтобы посмотреть, что Лекан здесь затевает, в этой дарованной ему ими жизни. Но этот незрячий, безносый человек был здесь один, даже сестра больше не приезжала к нему, только эта безупречная, наводящая ужас имитация Стилианы, которая стремилась вытянуть его на откровенность. Надо ли страшиться этого человека в настоящем или только испытывать чувство вины, призраком обитающей в душе с давних пор?

С кушетки донесся звук, его издавал этот почти невыносимый человек. Через секунду Криспин понял, что слышит смех. Такой звук создает скольжение по битому стеклу.

— Иди сюда, сестра, — произнес Лекан Далейн, некогда наследник блестящего патрицианского рода и несметных богатств. — Нет… времени! Разденься! Дай мне… прикоснуться! Торопись!

Криспин снова закрыл глаза.

— Хорошо, хорошо! — раздался третий голос, который поверг его в шок. У него в голове. — Ей это очень не нравится. Она не знает, что думать. Кто-то пришел вместе с ней. Рыжие волосы. Понятия не имею, кто это. Ему от тебя становится дурно. Ты так уродлив! Шлюха сейчас смотрит на него.

Криспин почувствовал, как мир зашатался и завертелся, словно корабль под ударом огромной волны. Он крепко прижал ладони к стене за спиной. И лихорадочно огляделся.

И почти сразу же увидел птицу на подоконнике.

— Я не знаю, почему она пришла сюда сегодня! Как я могу на это ответить? Спокойно! Возможно, она всего лишь беспокоится. Возможно, она…

Аликсана громко рассмеялась. Снова иллюзия оказалась пугающей. Это был смех другой женщины, не ее собственный. Криспин вспомнил Стилиану в своей спальне, ее тихий издевательский смех, точно такой же, как этот.

— Ты намеренно ведешь себя отвратительно, — сказала императрица. — Карикатура на самого себя, словно дешевая кукла в пантомиме. Разве нет ничего лучшего, что ты мог бы предложить или попросить, кроме как щупать меня в твоей темноте?

— Что же еще я… могу… тебе предложить, дорогая сестра? Жена Верховного стратига. Он ублажал тебя вчера ночью, в твоей темноте? Или кто-то другой? О, скажи мне! Скажи! — Его надорванный голос, пробивающийся сквозь свистящие звуки, задыхался, словно звукам пришлось пробираться по какому-то запутанному, полузасыпанному туннелю, ведущему вниз, под землю.

— Хорошо! — снова услышал Криспин в молчании полумира. — Я думаю, что я права. Она тебя просто проверяет. Начинается война. Это просто случайность. Она всего лишь встревожена. Ты был бы доволен — она выглядит измученной, словно ее использовали рабы. Старой!

Борясь с тошнотой, Криспин стоял на месте и старался дышать тихо, хотя теперь его присутствие перестало быть тайной. Мысли его кружились беспорядочным вихрем. Из этого хаоса вырвался вопрос, и он ухватился за него: откуда этому человеку и его птице известно здесь, сейчас о войне?

Здесь происходит нечто отвратительное. Эта птица не похожа ни на одну из тех, которых он видел и слышал раньше. Этот внутренний голос создан не Зотиком. Эта птичья душа говорила женским голосом, злобным и жестоким, голосом откуда-то из-за пределов Бассании, из Афганистана, или Аджбара, или из земель, названия которых ему неизвестны. Она была темного цвета, маленькой, как Линон, но совсем не похожей на Линон.

Он вспомнил, что Далейны разбогатели благодаря монополии на торговлю пряностями с востоком. Он посмотрел на человека на кушетке, так страшно обожженного, превратившегося в кошмар, и снова подумал: как он живет?

И снова пришел тот же ответ, и Криспина охватил страх.

— Я знаю, — внезапно произнесла птица в ответ на неслышный вопрос. — Я знаю! Я знаю! Я знаю! — И теперь в этом тихом хриплом голосе Криспин услышал ликование, неистовое, как ярость.

— Я не испытываю удовольствия от всего этого, — сказала императрица тем же ледяным, резким голосом Стилианы, — и не вижу причин развлекать тебя. Я предпочитаю сама развлекаться, братец. Я пришла, чтобы спросить, не испытываешь ли ты нужду в чем-либо… в данный момент. — Она подчеркнула последнее слово. — Ты ведь помнишь, брат, что нас оставляют наедине только на короткое время.

— Конечно… помню. Вот почему ты так жестока… и все еще… одета. Сестренка, подойди ближе… и скажи мне. Скажи мне… как он… овладел тобой… вчера ночью?

Борясь с тошнотой, Криспин увидел, как рука искалеченного человека, напоминающая клешню, скользнула под тунику, к паху. И услышал беззвучный смех птицы с востока.

— Подумай об отце, — сказала Аликсана. — И о своих предках. Если ты теперь стал таким, я не вернусь. Подумай об этом, Лекан. Я в прошлый раз тебя предупреждала. Сейчас я прогуляюсь и перекушу на солнышке где-нибудь на острове. А перед тем как отплыть, вернусь. И если ты останешься таким же, у меня не найдется времени на поездки сюда, и я больше к тебе не приеду.

— Ох! Ох! — застонал человек на кушетке. — Я в отчаянии! Я обидел мою дорогую сестру! Нашу невинную… прекрасную девочку!

Криспин увидел, как Аликсана прикусила губу и пристально всматривается в сидящего перед ней человека, словно пытается взглядом проникнуть в его душу. Она не может знать, подумал Криспин. Она не может знать, почему ее безупречный, блестящий обман разоблачен с такой легкостью. Но она чувствует, что ее планы срываются, что Лекан играет с ней, и, возможно, именно поэтому ее так пугает эта комната. И поэтому она продолжает сюда приезжать.

Она больше ничего не сказала, вышла из комнаты и из дома, высоко подняв голову, расправив плечи, как и прежде. Актриса, императрица, гордая, как богиня из древнего пантеона, глядя на нее ничего нельзя было прочесть, если только не вглядываться очень и очень пристально.

Криспин шел следом за ней, и в его голове звучал пронзительный смех птицы. Когда он выходил на солнечный свет, закрыв глаза, временно ослепший, то услышал:

— Я хочу быть там! Лекан, я хочу быть там вместе с тобой.

Ответа он, разумеется, не услышал.

— Стилиана никогда его не ублажала, если тебя это интересует. Она развратна по-своему, но этого она никогда не делала.

Криспин спрашивал себя, как много стало известно насчет одной недавней ночи, потом решил не думать об этом. Они находились на южной стороне острова, обращенной к Деаполису, лежащему по ту сторону пролива. Бдительные сопровождали их, пока они шли через лес, мимо второй поляны, где стояли другие дома и хижины. Они были пусты. Наверное, когда-то здесь жили другие заключенные. Но теперь Лекан Далейн получил остров в свое распоряжение вместе с горсткой охранников.

Судя по положению солнца, уже перевалило за полдень. На Ипподроме снова скоро начнутся гонки, если уже не начались, неумолимо приближался момент объявления войны. Криспин понял, что императрица просто хочет потянуть время до того, как вернется назад в дом на поляне, чтобы посмотреть, ничего ли не изменилось.

Он знал, что ничего не изменится. Он только не знал, говорить ли ей об этом. Придется предать многих: Зотика, Ширин и ее птицу и выдать свою собственную тайну, его подарок. Линон. В то же время последние беззвучные слова птицы с востока все еще звучали в его голове, и в них явственно слышался сигнал опасности.

Ему совсем не хотелось есть, когда они сели за трапезу, и он рассеянно перебирал пирожки с рыбой и оливки. Пил вино. Попросил, чтобы его разбавили водой. Императрица почти все время молчала с тех пор, как они покинули поляну. Она даже ушла прочь одна, когда они пришли на этот мыс, превратилась в маленькую закутанную в пурпурный плащ точку вдали, на каменистом берегу. Два солдата следовали за ней на расстоянии. Криспин сел на траву между деревьями и камнями и стал смотреть на меняющее цвет море. Зеленое, синее, бирюзовое, серое.

Наконец она вернулась, знаком приказала ему не подниматься и грациозно села на свое место, на разостланный для нее квадрат шелка. На другом куске ткани разложили еду, в этом спокойном месте, которое должно было утешать самой своей приветливой красотой, стать олицетворением наступающей весны.

Через некоторое время Криспин произнес:

— Насколько я понимаю, ты наблюдала за ними, когда они встречались. Стилиана и… ее брат.

Императрица тоже ничего не ела. Она кивнула.

— Конечно. Пришлось. Как бы я иначе узнала, как и что говорить, изображая ее? — Она посмотрела на него.

Это так очевидно, если смотреть с этой стороны. Актриса, которая учит свою роль. Криспин снова посмотрел в море. Деаполис ясно был виден на той стороне пролива. Но в той гавани стояли другие корабли. Флот для армии, отплывающей на запад, к его дому. Он предупредил мать и Мартиниана с Кариссой. Это ничего не значило. Что они могут сделать? В нем засел тупой страх, и воспоминание о птице в темном доме теперь стало частью этого страха.

Он сказал:

— И ты делаешь это… ты приезжаешь сюда, потому…

— Потому что Валерий не позволил его убить. Я хотела сама сделать это, но для императора он имеет большое значение. Зримая рука милосердия, потому что эта семья… так пострадала, когда те… неизвестные сожгли Флавия. Поэтому я приезжаю сюда и разыгрываю этот… спектакль, но мне ничего не удается узнать. Если поверить ему, то Лекан сломлен, отвратителен и бесполезен. — Она помолчала. — Я не могу прекратить приезжать сюда.

— Почему он его не убил? В нем должно быть столько ненависти. Я знаю, считают, что император… приказал это сделать. Сжечь их. — Он никогда не думал, что задаст этот вопрос кому бы то ни было и уж никак не императрице Сарантия. Да еще с этим ужасным ощущением, что, возможно, этого человека уже следовало убить. Возможно, даже из милосердия. Он с тоской подумал о помосте в воздухе, о сверкающих кусочках стекла и камня, о воспоминаниях, о своих девочках.

Скорбеть легче, чем так жить. Эта мысль неожиданно пришла ему в голову. Жестокая правда.

Аликсана долго молчала. Он ждал. Ощутил аромат ее духов. Это заставило его на мгновение задуматься, потом он решил, что Лекан не мог знать о личной принадлежности этих духов. Он слишком долго здесь живет. А потом понял, что дело не в этом: у этого человека нет носа. Императрица должна это понимать. Криспин содрогнулся. Она это увидела. И отвела взгляд.

— Ты не можешь представить себе, что здесь происходило в то время, когда умирал Алий.

— Уверен в этом, — ответил он.

— Он приказал ослепить и заточить на этом острове собственных племянников. — Голос ее звучал ровно, безжизненно. Он никогда не слышал у нее такого голоса. — Наследника не было. Флавий Далейн повел себя словно будущий император еще за несколько месяцев до смерти Апия. Принимал придворных у себя в поместье и даже в городском доме, в приемной, сидя в кресле, стоящем на красном ковре. Некоторые преклоняли перед ним колени.

Криспин молчал.

— Петр… считал, что Далейн — совершенно неподходящий, даже опасный кандидат в императоры. По многим причинам. — Она смотрела на него, ее темные глаза искали его взгляда. И он понял, что его так смущает: он представления не имел, как реагировать, когда она говорила или смотрела как женщина, как личность, а не как императрица, власть которой выше его понимания.

Он сказал:

— Поэтому он помог взойти на трон своему дяде вместо Далейна. Я знаю. Все знают.

Она упорно не отводила глаз.

— Все знают. А Флавий Далейн погиб в «сарантийском огне» на улице у своего дома. Он был одет в порфир. Он направлялся в Сенат, Криспин.

Вся одежда сгорела, сказал ему Карулл, но ходили слухи, что на ней имелась пурпурная отделка. Криспин, сидя на берегу острова столько лет спустя, не сомневался в истинности того, о чем рассказывала императрица. Он вздохнул и сказал:

— Я в растерянности, госпожа. Я не понимаю, что я здесь делаю, почему я слушаю это. Мне полагается называть тебя трижды возвышенной и падать на колени.

Тут она слегка улыбнулась в первый раз.

— Действительно, художник. Я чуть не забыла. Ты ничего такого не делал сегодня, правда?

— Я понятия не имею, как… поступать.

Она пожала плечами, выражение ее лица оставалось насмешливым, но в ее голосе зазвучали другие нотки.

— Откуда тебе знать? Я капризна и несправедлива, открываю тебе тайны и создаю иллюзию близости. Но могла бы приказать убить тебя и закопать здесь, стоит мне только сказать слово солдатам. Почему ты решил, что можешь знать, как себя вести?

Она протянула руку и взяла оливку с вынутой косточкой.

— Конечно, этого ты тоже не можешь знать, но этот искалеченный человек, которого мы только что видели, был лучшим из них всех. Умный и храбрый, блестящий, красивый мужчина. Он сам ездил на восток много раз с караванами пряностей, мимо Бассании, чтобы узнать все, что можно. Я сожалею, что он пострадал от огня больше, чем его отец. Ему следовало умереть, а не остаться жить и стать… таким.

Криспин снова сглотнул.

— Почему огонь? Почему таким способом?

Взгляд Аликсаны не дрогнул. Он ощущал в ней мужество… и одновременно понимал, что она, может быть, демонстрирует ему свое мужество, позволяет ему увидеть его в собственных целях. Он был растерян и испуган, постоянно сознавал, сколько непредвиденного скрыто в этой женщине. Он содрогнулся. Она еще не успела ответить, а он уже пожалел, что задал этот вопрос.

Она сказала:

— Империям нужны символы. Новые императоры нуждаются в мощных символах. В том мгновении, когда все меняется, когда бог говорит ясным голосом. В тот день, когда Валерий Первый был провозглашен императором на Ипподроме, Флавий Далейн вышел на улицу в пурпурных одеждах, вышел, чтобы потребовать себе Золотой Трон, словно он имел на это право. Он умер ужасной смертью, как будто пораженный ударом молнии Джада, ударом с небес, в наказание за подобную самонадеянность, и это должны были запомнить все. — Она продолжала смотреть ему прямо в глаза. — Если бы его зарезал какой-нибудь солдат в переулке, все было бы иначе.

Криспин обнаружил, что не может отвести от нее глаз. За ее красотой скрывался точный светский ум. Он открыл рот и понял, что не может говорить. Она это увидела и улыбнулась.

— Ты снова собираешься сказать, что ты всего лишь художник, — сказала императрица Аликсана, — и что ты не хочешь иметь с этим ничего общего. Я права, Кай Криспин?

Он закрыл рот. Сделал глубокий прерывистый вдох. Она может ошибаться и на этот раз ошиблась. Сердце его сильно билось, странный рев стоял в ушах. Криспин услышал собственный голос:

— Ты не можешь обмануть человека в том доме, моя госпожа, хотя он и слепой. У него там есть искусственное создание, которое умеет видеть и беззвучно разговаривает с ним. Существо из полумира. Он знает, что это ты, императрица, а не его сестра.

Она побелела. Он навсегда запомнил это. Стала белой, как саван. Как то длинное полотнище, в которое заворачивают мертвых перед погребением. Вскочила. Слишком поспешно, чуть не упала, и это было ее единственное лишенное грации движение, которое довелось увидеть Криспину.

Он тоже вскочил, рев у него в голове был подобен грохоту прибоя во время шторма. Он продолжал:

— Он спрашивал птицу — это птица, — почему ты появилась здесь именно сегодня. Они решили, что это случайность. Что ты всего лишь тревожишься. Затем птица сказала, что… что она хочет присутствовать, когда… что-то произойдет.

— О, милостивый Джад, — произнесла императрица Сарантия, и ее безупречный голос треснул, будто тарелка, упавшая на камень. А потом: — Ох, любовь моя.

Она повернулась и пошла, почти побежала обратно по тропинке между деревьев. Криспин следовал за ней. Бдительные, насторожившиеся, как только она встала, последовали за ними обоими. Один из них забежал вперед, чтобы охранять тропинку.

Никто не заговорил. Они вернулись на поляну. На ней было тихо, как и раньше. Дым поднимался, как и раньше. Никакого движения не было видно.

Но дверь в дом, где находился в заточении Лекан Далейн, стояла распахнутой, а на земле лежали два мертвых охранника.

Аликсана замерла, застыла на месте, словно одна из сосен в безветренном воздухе. Ее лицо исказило страдание, словно дерево поразил удар молнии. Издавна существовали древние легенды о женщинах, духах леса, превращенных в деревья. Криспин вспомнил их, глядя на нее. У него самого в груди возникло ужасное, давящее ощущение, и рев в ушах не прекращался.

Один из Бдительных яростно выругался, разорвав тишину. Все четверо бросились через открытое пространство, выхватывая мечи, и по двое опустились на колени возле убитых. Криспин пошел дальше — он увидел, что стражники убиты ударами меча в спину — и снова вошел в тихий открытый дом.

Лампы исчезли. Передняя комната была пуста. Он быстро прошел в заднюю комнату и на кухню сбоку. Никого. Он снова вернулся в главную комнату, посмотрел на подоконник у двери. Птица тоже исчезла.

Криспин снова вышел из дома на мягкий, обманчивый солнечный свет. Императрица стояла одна, все еще застыв на месте возле окружающих поляну деревьев. «Это опасно», — успел подумать он, и тут один из Бдительных возле ближайшего к нему мертвеца встал и зашел за спину своего товарища. Он все еще держал обнаженный меч. Второй солдат стоял на коленях, осматривая тело стражника. Обнаженный меч взлетел вверх, металл сверкнул на солнце.

— Нет! — крикнул Криспин.

Это были Бдительные, императорская стража, лучшие солдаты Империи. Стоящий на коленях воин не оглянулся и не поднял взгляд. Вместо этого он бросился в сторону прямо с колен, резко перекатившись через лезвие собственного меча. Клинок, летящий вниз, чтобы поразить его сзади, вонзился в тело уже убитого стражника. Нападавший грубо выругался, выдернул меч и повернулся лицом к другому солдату — к командиру четверки, — который уже вскочил и выставил перед собой свой меч.

Криспин видел, что возле императрицы по-прежнему никого нет. Двое Бдительных двигались по кругу лицом друг к другу в солнечном свете, широко расставив ноги для равновесия. Двое других солдат на середине поляны уже вскочили на ноги, но они застыли словно в шоке.

Сейчас здесь была смерть. И не только смерть.

Кай Криспин Варенский, человек в этом мире, человек из этого мира, быстро помолился про себя богу своих отцов, сделал три огромных прыжка и, собрав все силы, врезался плечом в поясницу предателя, стоящего перед ним. Криспин не был воином, но он был крупным человеком. Из груди этого человека толчком вырвался воздух, голова запрокинулась, руки беспомощно взлетели в стороны, и меч выпал из разжавшихся пальцев.

Криспин упал на землю вместе с ним, на него и быстро откатился в сторону. Рывком приподнялся. И успел увидеть, как человек, которому он спас жизнь, без дальнейших церемоний вонзил свой меч прямо в спину солдата, лежащего на земле, и убил его.

Бдительный бросил на Криспина один быстрый испытующий взгляд, затем круто развернулся и побежал к императрице с окровавленным мечом в руке. Поднимаясь с колен, с бьющимся в горле сердцем, Криспин смотрел ему вслед. Аликсана стояла неподвижно, словно жертва, на поляне, принимая свою судьбу.

Солдат остановился перед ней и развернулся, чтобы защищать свою императрицу.

Криспин услышал странный звук, вырвавшийся из его собственного горла. Рядом с ним на поляне лежали два покойника. Он побежал, спотыкаясь, к Аликсане. Он видел, что лицо ее остается белым как мел.

Двое других Бдительных быстро подошли, тоже с обнаженными мечами, на лицах обоих был написан ужас. Командир, стоя перед императрицей, ждал их, вертел головой и бросал по сторонам взгляды на поляну и тени от сосен.

— Мечи в ножны! — резко приказал он. — Построиться. Быстро.

Они повиновались и встали в ряд. Он остановился перед ними, свирепо глядя на них. Посмотрел на одного, потом на второго.

Затем вонзил окровавленный меч в живот второго солдата.

Криспин ахнул, его опущенные по бокам руки сжались в кулаки.

Командир Бдительных проводил взглядом падающую жертву, затем снова повернулся и посмотрел на императрицу.

Аликсана не пошевелилась. Сказала голосом, лишенным всякого выражения, почти нечеловеческим:

— Его тоже купили, Мариек? Тот ответил:

— Моя повелительница, я не был уверен. В Нерии я уверен. — Он головой кивнул на оставшегося солдата. Испытующим взглядом посмотрел на Криспина.

— Ты доверяешь родианину? — спросил он.

— Я доверяю родианину, — ответила Аликсана Сарантийская. В ее голосе не было жизни, и в лице тоже. — Полагаю, он спас тебя.

Солдат на это никак не среагировал. Он сказал:

— Я не понимаю, что здесь произошло. Но тебе грозит опасность, моя госпожа.

Аликсана рассмеялась. Этот звук Криспин тоже будет помнить.

— О, я знаю, — ответила она. — Я знаю. Мне грозит опасность. Но теперь уже слишком поздно. — Она закрыла глаза. Криспин видел, что ее руки опущены. Его собственные руки сжимались в кулаки, — двигались, отражая бурю в его душе. — Теперь все так очевидно, но слишком поздно. Сегодня, наверное, тот день, когда сменяются стражники городского префекта, готова биться об заклад. Я думаю, они уже находились здесь и наблюдали, когда мы приплыли поздно утром, ждали, когда мы покинем поляну.

Криспин и двое солдат смотрели на нее.

— Здесь двое мертвых, — продолжала Аликсана. — Значит, двое из людей префекта были подкуплены. И те четверо новых стражников, которые приплыли на своей маленькой лодке, тоже должны быть подкуплены, иначе не было бы смысла. И ты думаешь, что двое из Бдительных — тоже. — По ее лицу пробежала судорога. Снова лицо превратилось в маску. — Он, наверное, отплыл, как только мы ушли. Они уже добрались до Города. Некоторое время назад.

Никто из трех мужчин не произнес ни слова. У Криспина щемило сердце. Это не его народ, Сарантий не его город на земле Джада, но он понимал, о чем она говорит. Мир меняется. Возможно, уже изменился.

Тут Аликсана открыла глаза. И посмотрела прямо на него.

— У него есть нечто, позволяющее ему видеть? — В ее тоне не было упрека. Ничего не было. Если бы он сказал ей сразу…

Он кивнул. Оба солдата ничего не понимали. Они ничего не значили. Она значила. Она значила очень много, он понял это, глядя на нее. Она повернулась и посмотрела мимо него на двух убитых возле дома заключенного.

А потом повернулась совсем в другую сторону, прочь от стоящих с ней мужчин, от мертвецов на поляне. Посмотрела на север, расправив плечи, как всегда, слегка приподняв голову, словно хотела заглянуть за высокие сосны, через пролив с дельфинами, кораблями и белыми барашками волн, за гавань, городские стены, бронзовые ворота, за настоящее и прошлое, за мир и полумир.

— Я думаю, — произнесла Аликсана Сарантийская, — возможно, все уже кончено.

Она снова повернулась к ним. Ее глаза были сухими.

— Я подвергла тебя смертельной опасности, родианин.

Мне очень жаль. Тебе придется вернуться обратно на императорском корабле одному. Тебе, возможно, будут задавать трудные вопросы, как только ты пристанешь к берегу. Но вероятнее всего, позже, сегодня вечером. Они узнают, что ты сегодня был вместе со мной до того, как я исчезла.

— Моя госпожа, — сказал он, — ты не знаешь, что случилось. — Он помолчал, с трудом сглотнул. — Он умнее всех живущих людей. — А потом ее последнее слово проникло в его сознание, и он переспросил: — Исчезла?

Она посмотрела на него.

— Я не знаю наверняка, ты прав. Но если обстоятельства сложились определенным образом, Империя, которую мы знали, закончилась, и за мной придут. Мне было бы все равно, но… — Она снова закрыла глаза. — Но есть еще одна или две вещи, которые мне надо сделать. Я не могу позволить им найти себя раньше. Мариек отвезет меня обратно, — на этом острове должен быть маленький корабль, — и я исчезну.

Она замолчала и вздохнула.

— Я знаю, его, должно быть, убили, — сказала она. — И дальше: — Криспин, Кай Криспин, если я права, от Гезия тебе теперь не дождаться помощи. — Ее губы дрогнули. Глупец мог бы назвать это улыбкой. — Тебе понадобится Стилиана. Она, возможно, сумеет защитить тебя. По-моему, она к тебе питает какие-то чувства.

Он не понимал, откуда императрица может это знать. Его совсем не это волновало сейчас. Он спросил:

— А ты, моя госпожа?

— Что я к тебе испытываю, родианин? — В ее голосе послышался намек на насмешку.

Он сильно прикусил губу:

— Нет-нет. Моя госпожа, что ты будешь делать? Могу ли я… можем ли мы помочь?

Она покачала головой:

— Это не твоя роль. И ничья. Если я права насчет того, что произошло, мне надо выполнить одну задачу, перед тем как я умру, а потом все может закончиться. — Она посмотрела на Криспина, стоя очень близко от него и одновременно в другом месте, почти в другом мире. — Скажи мне, когда умерла твоя жена… как ты жил дальше?

Он открыл рот, закрыл и не ответил. Она отвернулась. Они снова вышли через лес к морю. На каменистом берегу острова он все еще не мог заговорить. Он смотрел, как она отстегнула свой пурпурный плащ, скинула его, потом бросила брошь, которая его скрепляла, повернулась и пошла прочь среди белых камней. Человек по имени Мариек следовал за ней. Потом они пропали из виду.

«Как жить дальше?»

Ответ на этот вопрос не пришел к нему и на корабле, когда они с уцелевшим Бдительным взошли на него и матросы подняли якорь, повинуясь резкому приказу солдата, и корабль поплыл обратно в Сарантий.

Плащ императрицы и золотая брошь остались на острове, и они все еще лежали там в ту ночь, когда зажглись звезды и луна.

Глава 10

Кажется, Клеандр все устроил как надо.

Они сидели не среди огромной массы болельщиков Зеленых — его мать категорически была против этого, — но у парня, по-видимому, уже имелось достаточно связей на Ипподроме, и он получил отличные места в нижнем ряду недалеко от линии старта. Некоторые зрители из состоятельных классов были склонны посещать Ипподром только утром и не возвращались после полудня. И, таким образом, Клеандр нашел три места. Им было ясно видно с близкого расстояния место старта и шеренгу статуй вдоль спины. Они даже могли заглянуть во внутреннее крытое пространство, где в этот момент возницы и артисты ждали сигнала перед выходом на дневной парад. За этим пространством Клеандр показал им еще один вход в обширные помещения под трибунами. Он назвал его Вратами Смерти с явным восторгом.

Клеандр, одетый в идеально строгую, коричневую с золотом тунику, подпоясанную кожаным ремнем, с зачесанными назад длинными, как у варвара, волосами, с готовностью объяснял все происходящее мачехе и лекарю, слугу которого убил две недели назад. Он выглядит безудержно счастливым и очень юным, думал Рустем, сознавая всю иронию ситуации.

С Тенаис уже поздоровались полдюжины мужчин и женщин, сидящих поблизости, и она совершенно официально представила им Рустема. Никто не спросил, почему она не сидит в катизме вместе с мужем. Это был хорошо одетый, хорошо воспитанный сектор Ипподрома. Над ними, на стоячих местах, люди кричали и толкались, но не здесь, внизу.

Возможно, подумал Рустем, все изменится, когда снова начнутся гонки. Он с профессиональным интересом отметил в себе растущее возбуждение, лишавшее его хладнокровия стороннего наблюдателя. Настроение толпы — он никогда в жизни не находился среди такого количества людей, — несомненно, передавалось и ему.

Прозвучал горн.

— Вот они идут, — сказал Клеандр, сидящий с другой стороны, рядом с матерью. — У Зеленых самый замечательный жонглер, вы его увидите сразу же за конем префекта.

— Прекрати разговаривать как болельщик факции, — тихо произнесла Тенаис, глядя на дорожки, где действительно появился всадник.

— Ничего подобного, — возразил парень. — Я же просто… вам рассказываю.

В этот момент стало трудно рассказывать — или слушать — что бы то ни было, так как толпа разразилась громогласными приветствиями, словно стала одним зверем и взревела одним голосом.

За одиноким всадником высыпала группа пестро одетых, разноцветных артистов. Тот жонглер, о котором говорил Клеандр, подбрасывал горящие факелы. Рядом с ним и позади него выделывали антраша танцоры в синих и зеленых, а потом красных и белых одеждах, крутили сальто и ходили колесом. Одна из танцовщиц шла на руках, так вывернув плечи, что Рустем поморщился. «К сорока годам она не сможет поднять чашку, не испытывая боли», — подумал доктор. Еще один артист, пригнув голову, чтобы не задеть крышу туннеля, вышел на высоких палках, которые вознесли его на гигантскую высоту, и он еще ухитрялся танцевать на этих палках. Он явно был фаворитом, его появление вызвало еще более громкие крики одобрения. Затем появились музыканты с барабанами, флейтами и цимбалами. Потом мимо пронеслись другие танцоры, перекрестными рядами, в руках они держали длинные флаги из цветной ткани, развевающиеся на ветру. Их одежда тоже развевалась по ветру, а ее и так было не слишком много. «В Бассании женщин побили бы камнями за появление на публике почти обнаженными», — подумал Рустем.

А сразу же после них выехали колесницы.

— Это Кресенз! Гордость Зеленых! — закричал Клеандр, нарушив запрет матери, и указал на мужчину в серебряном шлеме. — А рядом с ним, вон тот, молодой. Тарас. Из факции Синих. Он снова правит первой колесницей. — Он бросил быстрый взгляд на Рустема. — Скортия здесь нет.

— Что? — вмешался багровый рыжеволосый мужчина, сидящий за спиной Тенаис. Он наклонился вперед и задел ее. Мачеха Клеандра отодвинулась в сторону, чтобы избежать соприкосновения, она с бесстрастным лицом наблюдала, как из широкого туннеля слева от них выезжают колесницы. — А ты его ожидал? Никто представления не имеет, где он, парень.

Клеандр ничего не ответил, слава богу. Мальчик не совсем лишен здравого смысла. Вслед за двумя ведущими колесницами быстро выкатились остальные, а впереди артисты танцевали и кувыркались на длинном прямом отрезке, двигаясь к катизме в дальнем конце. Невозможно было разглядеть, кто в ней сидит, но Рустем знал, что Плавт Бонос находится среди элиты в этой крытой ложе. Парень ему чуть раньше объяснил с неожиданной ноткой гордости, что его отец иногда бросает белый платок, давая сигнал к началу игр, если император отсутствует.

Последние колесницы, возницы которых надели белое и красное поверх кожаных доспехов, выкатились из туннеля. Одинокий всадник и первые танцоры уже находились в дальнем конце, за монументами, и должны были выйти через другие ворота у дальних трибун, после того как проведут процессию мимо трибун.

— Полагаю, — сказала Тенаис Систина, — что мне нужно на несколько минут укрыться от солнца. Если выйти в те ворота, там продают какие-нибудь освежающие напитки? — Она показала рукой туда, откуда появились кони.

— Да, — ответил Клеандр. — Там, внутри, полно всяких прилавков с едой. Но, чтобы попасть туда, тебе придется вернуться наверх, а потом опять спуститься. Через Врата Процессий нельзя пройти, там стоит охранник.

— Да, действительно, — ответила его мачеха. — Я его вижу. Полагаю, он меня пропустит, чтобы избавить женщину от необходимости долго идти кругом.

— Ты не пройдешь. И, уж конечно, тебе нельзя идти одной, Тенаис. Это Ипподром.

— Спасибо, Клеандр. Я ценю то, что ты за меня тревожишься, ведь там могут оказаться… неуправляемые люди. — Выражение ее лица оставалось непроницаемым, но парень залился краской. — Я не собираюсь идти туда, куда поскакали все эти кони, и мне бы в голову не пришло идти одной. Доктор, не будешь ли ты так любезен?..

Рустем встал с большей неохотой, чем ему хотелось бы признаться, сжимая в руке свой посох. Теперь он может пропустить старт.

— Конечно, моя госпожа, — тихо ответил он. — Тебе нехорошо?

— Несколько минут в тени и какой-нибудь прохладительный напиток — этого будет достаточно, — сказала женщина. — Клеандр, оставайся здесь и веди себя достойно. Мы вернемся, разумеется. — Она встала, прошла мимо Рустема в проход, спустилась на две ступеньки вниз и потом двинулась по узкому пространству между первым рядом и барьером, ограждающим песок. Она на ходу накинула на голову капюшон, пряча под ним лицо.

Рустем шел следом с посохом в руке. Никто не обращал на них никакого внимания. Он видел, что повсюду по Ипподрому ходят люди, занимают свои места или идут к прилавкам с напитками либо к уборным. Все глаза были устремлены на шумную процессию внизу. Остановившись на почтительном расстоянии от жены сенатора, он видел, как она обратилась к стражнику у калитки. Она была проделана в низкой ограде, там, где заканчивалась дорожка, возле широких Врат Процессий, которые находились на несколько ступенек ниже.

Первоначальное выражение хамского равнодушия на лице стражника быстро смягчилось, после того как Тенаис что-то ему сказала. Он быстро огляделся, нет ли кого-нибудь поблизости, а потом открыл низкую калитку в конце дорожки и пропустил ее в крытое пространство под трибунами. Рустем вошел следом, на ходу сунув стражнику монету.

И только после того, как Рустем вошел в сводчатый туннель, внимательно глядя под ноги, чтобы не наступить на доказательство того, что здесь только что прошли кони, он увидел мужчину, одиноко стоящего в тени атриума. Он носил кожаный наряд возничего и синюю тунику.

Женщина остановилась внутри и подождала Рустема. Потом тихо произнесла из-под своего капюшона:

— Ты был прав, лекарь. Кажется, твой пациент, нежданный гость в нашем доме, действительно здесь. Дай мне несколько секунд переговорить с ним наедине, хорошо?

И, не дожидаясь ответа, она зашагала к мужчине, стоящему в одиночестве в туннеле. У широких высоких ворот, неподалеку от калитки, где стоял Рустем, находились двое служителей в желтых одеждах. Они явно только что собирались захлопнуть ворота. И явно, судя по тому, как они смотрели на Скортия, теперь уже этого делать не собирались.

Его пока больше никто не заметил. Должно быть, он прятался здесь, в тени, пока не выкатились колесницы. От этого широкого атриума ответвлялись три главных туннеля и полдюжины меньших. Рустем понял, что внутреннее пространство Ипподрома обширно, напоминает пещеры и может вместить больше людей, чем обитает в Керакеке. Здесь люди жили своей жизнью в жилищах, выходящих в эти коридоры. Здесь должны быть конюшни, лавки, прилавки с едой и питейные заведения, лекари, шлюхи, хироманты. Город в Городе. А этот просторный атриум с высокой крышей обычно оживленное, шумное место, полное людей. Таким оно снова станет через несколько минут, догадался Рустем, когда артисты вернутся через туннели с дальнего конца Ипподрома.

В этот момент туннель был почти пустым и казался темным и пыльным после солнечного света снаружи. Он увидел, как жена сенатора подошла к возничему. Откинула с головы капюшон. Он увидел, как Скортий повернул голову — слишком поздно — и заметил ее, и тут Рустем отметил внезапную перемену в его позе и поведении, и ему кое-что стало понятно.

Все-таки он человек наблюдательный. Хороший лекарь должен быть наблюдательным. Ведь поэтому Царь Царей и отправил его в Сарантий.

Он ожидал, что все может случиться, в том числе и то, что он может свалиться, не добравшись до Ипподрома, но никак не ожидал появления Тенаис в пустом, гулком пространстве атриума для процессий.

Двое служащих у ворот заметили его, как только он вышел из одного из жилых туннелей после выезда последних колесниц. Прижав палец к губам, он сразу же призвал их к молчанию, хотя они и раскрыли рты от изумления. Он знал, что сегодня вечером они допоздна будут пить и рассказывать всем о его появлении. И еще много вечеров после.

Он ждал подходящего момента для выхода. Знал, что сегодня он способен осилить — в лучшем случае — только один заезд и использовать его нужно с максимальной пользой: поддержать Синих, предотвратить возникновение беспорядков, дать знать о себе Кресензу и остальным.

И удовлетворить собственную гордость. Ему необходимо снова участвовать в гонках, напомнить им всем: каких бы успехов ни удалось добиться Зеленым на открытии сезона, Скортий пока еще среди них и остался тем же, кем был прежде.

Если это правда.

Возможно, он совершил ошибку. Это необходимо признать. Медленное долгое пешее путешествие от дома Боноса у стен города оказалось поразительно тяжелым, и в какой-то момент рана опять открылась. Он даже не заметил этого, пока не увидел на тунике кровь. Ему не хватало воздуха, а когда он пытался вздохнуть поглубже, грудь пронзала боль. Ему следовало нанять носилки или договориться с Асторгом, чтобы он их прислал, но Скортий даже не сообщил факционарию, что собирается так поступить. За упрямство всегда приходится платить — почему сейчас должно быть иначе? Это появление на Ипподроме перед началом первого послеполуденного заезда, этот выход пешим на песок, к линии старта, были полностью его инициативой. Никто в Сарантии не знал, что он собирается прийти сюда.

Во всяком случае, так он думал. Потом увидел Тенаис, приближающуюся к нему в тусклом свете, и сердце его глухо забилось о сломанные ребра. Она никогда не ходила на Ипподром. Если она здесь, то потому, что искала его, и он понятия не имел, как…

Тут он увидел бассанида у нее за спиной, седобородого, стройного, с посохом в руке, который он носил ради придания себе большего веса. И в это мгновение Скортий Сорийский молча и с большим чувством выругался.

Теперь он понял. Проклятого лекаря, должно быть, мучило чувство профессионального долга. Он обнаружил его отсутствие, догадался, что сегодня день гонок, искал способ пройти сюда, и…

На этот раз он выругался вслух, как солдат в таверне, хотя и тихо.

Этот человек, разумеется, должен был пойти в дом Боноса.

К Клеандру. Которому отец запретил посещать гонки этой весной — так он им сам сказал. А это означало, что им пришлось обратиться к Тенаис. Что означало…

Она остановилась прямо перед ним. Ее окружал хорошо памятный ему аромат духов. Он посмотрел на нее, встретил ясный взгляд, почувствовал, как перехватило горло. Она выглядела спокойной, уравновешенной, а он ощущал силу ее гнева, словно дыхание пламени в печи.

— Все в Сарантии, — тихо произнесла она, — будут ликовать, снова увидев тебя здоровым, возничий.

Они стояли одни среди обширного пространства. Но это продлится недолго. Парад заканчивается, и скоро шумная толпа вернется сюда по другим туннелям.

— Польщен, что ты первая мне об этом говоришь, — ответил он.. — Госпожа, я надеюсь, ты получила мою записку.

— Так заботливо с твоей стороны было написать мне, — ответила она. Официальный, резкий тон ее ответа говорил сам за себя. — Конечно, я прошу прощения за то, что была со своей семьей в тот вечер, когда ты ощутил настолько настоятельную потребность в моем обществе. — Она сделала паузу. — Или в обществе любой другой женщины, готовой предложить свое тело прославленному возничему.

— Тенаис, — произнес он.

И замолчал. Он с опозданием заметил у нее в правой руке кинжал. И наконец понял подлинное значение этой встречи. Он закрыл глаза. Такая возможность всегда существовала при той жизни, которую он вел.

— Да? — спросила она голосом, как всегда, равнодушным и сдержанным. — Мне показалось, что кто-то произнес мое имя.

Он посмотрел на нее. Он не смог бы назвать имена тех женщин, с которыми проводил ночи в течение многих лет, или даже сосчитать их. За столько лет. Ни одна из них не умела лишить его покоя так, как эта, и сейчас она действовала на него так же. Он внезапно почувствовал себя старым и усталым. Заболела рана. Он помнил, что чувствовал то же самое, когда искал ее в ту ночь. Тогда плечо разболелось на ночном ветру.

— Это я, — тихо ответил он. — Я произнес твое имя. Я произношу его почти каждую ночь, Тенаис.

— Неужели? Наверное, это очень забавляет женщин, которые в этот момент лежат с тобой в постели.

Оба сторожа у ворот наблюдали за ними. У одного рот так и остался открытым. Это могло бы показаться забавным. Проклятый лекарь продолжал сохранять точно отмеренную, продиктованную вежливостью дистанцию. Вероятно, никто из них не замечал кинжала при слабом освещении.

Скортий сказал:

— Я пошел в дом Ширин, танцовщицы Зеленых, чтобы передать ей предложение от Асторга.

— Вот как! Это он хотел с ней переспать?

— Ты несправедлива.

Ее глаза полыхнули таким огнем, что он вздрогнул и заново осознал, как она разъярена.

Она всю жизнь носила маску самообладания, абсолютной, безупречной сдержанности. Что происходит с таким человеком, когда что-то прорывается сквозь эту маску? Он сделал слишком глубокий вдох, ощутил страшный приступ боли в ребрах и сказал:

— Он хотел предложить ей негласно вступить в факцию Синих. Я обещал присоединить свой голос к его предложению.

— Твой голос, — повторила она. Глаза ее сверкали. Он никогда раньше не замечал этого блеска. — Всего лишь голос? Среди ночи. Забравшись к ней в спальню. Как это… убедительно.

— Это правда, — возразил он.

— В самом деле. И ты с ней переспал? Она не имела права задавать этот вопрос. Ответить означало бы предать другую женщину, которая одарила его остроумием, добротой и разделила с ним наслаждение.

Ему и в голову не пришло, что можно не ответить или солгать.

— Да. Неожиданно.

— Вот как! Неожиданно. — Кинжал в ее руке оставался неподвижным.

— Куда тебя ранили? — спросила она.

Из одного из туннелей послышался шум. Первые танцоры покинули поле Ипподрома. За ее спиной, за Вратами Процессий, он видел, как восемь колесниц — участниц первого заезда — разворачиваются и направляются к косой стартовой линии.

И вдруг ему показалось, что того, что он сделал в своей жизни, возможно, уже достаточно. Выражение глаз женщины говорило о той боли, которую он причинил, — возможно, то было несправедливое бремя, но разве в жизни есть справедливость? — и он может умереть здесь, принять от нее смерть в этом месте. Он никогда и не надеялся дожить до старости.

— В левый бок, — ответил он. — Колотая рана, вокруг сломанные ребра.

Когда-то, очень давно, у него было одно желание — участвовать в гонках колесниц.

Она кивнула, задумчиво прикусила нижнюю губу, единственная морщинка прорезала ее лоб.

— Как неудачно! У меня есть кинжал.

— Я заметил.

— Если бы я захотела причинить тебе очень, очень сильную боль перед тем, как ты умрешь…

— Ты бы ударила меня вот сюда, — продолжил он и показал ей. — Все равно, там уже была кровь.

Можно было видеть, как она сочится сквозь синюю тунику.

Она посмотрела на него. — Ты хочешь умереть? Он задумался.

— Нет, по-настоящему — нет. Но я не хочу жить, если это причиняет тебе такое большое горе.

Тут она глубоко вздохнула. Мужество, боль и нечто вроде… безумия. Этот яростный, никогда прежде не виданный блеск в ее глазах.

— Ты ведь не думаешь, что я надолго задержусь здесь после тебя?

Он снова закрыл глаза, открыл их.

— Тенаис, все это так… неправильно. Но я готов ко всему, что ты пожелаешь.

Кинжал по-прежнему оставался неподвижным.

— Тебе следовало солгать мне. Когда я спросила. — Он был таким маленьким, в тот первый раз, когда отец посадил его верхом на жеребца. Им пришлось поднять его на руках, и ноги торчали почти под прямым углом, когда его усадили на большого коня. Все смеялись. Потом внезапно стоящие вокруг мужчины замолчали, увидев, что животное замерло неподвижно от прикосновения ребенка на его спине. В Сорийе. Далеко отсюда. Давным-давно. Целая жизнь прошла. Он покачал головой.

— Ты не должна была спрашивать, — сказал он. Это правда, он не хотел лгать.

Тогда она занесла кинжал. Он смотрел прямо ей в глаза, на то ужасное, что в них появилось, когда накопленное за целую жизнь самообладание разлетелось в пыль.

И поэтому, почти утонув в ее взгляде, погруженный в нее и в собственные воспоминания, не замечая даже резкого взмаха маленькой руки, держащей кинжал, он не увидел, как сзади к Тенаис быстрыми шагами подошел человек и схватил ее за запястье, прикрывая этот жест от чужих взглядов собственным телом.

Вывернул кисть. Кинжал упал.

Она не издала ни звука, только всхлипнула от неожиданности.

— Госпожа, — произнес Кресенз из факции Зеленых, — прошу прощения.

Она смотрела на него. Скортий смотрел на него. Все трое стояли одни посреди громадного тускло освещенного пространства. Кресенз сказал:

— Ни один мужчина на свете не стоит того, чем тебе это грозит. Накинь капюшон, прошу тебя, госпожа. Сюда очень скоро придут люди. Если он нанес оскорбление, среди нас найдется немало тех, кто охотно этим займется.

Выражение ее лица изменилось со сверхъестественной быстротой, и Скортий запомнил это на всю жизнь. Как наглухо закрылся тот туннель, откуда выплескивалось наружу ее лихорадочное возбуждение, когда Тенаис посмотрела на возничего Зеленых. Она даже не подала виду, что у нее болит запястье, хотя оно должно было болеть. Он очень быстро схватил ее за руку и вывернул ее с силой.

— Ты неправильно понял, — тихо ответила она. И даже улыбнулась. Безупречной придворной улыбкой, равнодушной и бессмысленной. Железные решетки самообладания снова с грохотом опустились. Скортий даже вздрогнул, увидев это, услышав этот другой голос. Почувствовал, как быстро бьется его сердце. Мгновение назад он действительно ожидал…

Она опустила капюшон. Сказала:

— По-видимому, мой непутевый пасынок сыграл свою роль в ранении нашего общего друга. Он поведал моему супругу свою версию этой истории. Но мы не поверили. Перед тем как наказать мальчика, — а Сенатор, конечно, в ярости, — я хотела узнать у самого Скортия, что произошло. Видишь ли, предположительно речь идет об ударе ножом.

Полная чепуха. Слова, произнесенные ради самих слов. Сказка, в которую невозможно поверить, если только не хочешь в нее поверить. Пускай Кресенз из факции Зеленых был грубым, жестким человеком на дорожке, в таверне и в лагере и он всего лишь один год прожил в Сарантии, но он был первым возничим Зеленых, и его уже приглашали ко двору, он провел зиму в аристократических кругах, хорошо знакомых ведущим гонщикам. Он тоже побывал во многих спальнях, подумал Скортий.

Этот человек знал, с чем столкнулся и как себя вести.

Он тут же начал бурно извиняться, но недолго, потому что в южных туннелях уже раздавался громкий шум.

— Умоляю, разреши мне зайти к тебе, чтобы выразить сожаление подобающим образом. По-видимому, я совершил грубую ошибку, словно какой-нибудь неотесанный провинциал. Моя госпожа, я полон стыда. — Он оглянулся. — И я должен вернуться на поле, а тебе следует — если я могу настаивать, — позволить твоему провожатому увести тебя с этого места, которое через несколько мгновений станет совсем неподходящим для дамы.

Они уже слышали грохот колес и взрывы смеха за темным поворотом самого большого туннеля. Скортий ничего не сказал, даже не пошевелился. Кинжал лежал на земле. Он осторожно наклонился и поднял его правой рукой. Протянул Тенаис. Их пальцы соприкоснулись.

Она улыбнулась улыбкой тонкой, как лед на северной реке, пока зимний мороз еще не сковал ее надежно.

— Благодарю, — сказала она. — Благодарю вас обоих. — и оглянулась через плечо. Лекарь-бассанид стоял там же, где и раньше, на протяжении всей этой сцены. Теперь он вышел вперед с идеально серьезным видом.

Сначала он взглянул на Скортия. На своего подопечного.

— Ты понимаешь, что твой приход сюда… все изменил?

— Понимаю, — ответил тот. — Мне очень жаль. Лекарь кивнул головой.

— С этим я бороться не буду. — Он произнес эти слова с категоричной решимостью.

— Я понимаю, — сказал Скортий. — И благодарен тебе за все, что ты делал до сих пор.

Доктор отвернулся.

— Могу ли я сопровождать тебя, госпожа? Ты говорила о прохладительных напитках?

— Да, — согласилась она. — Да, спасибо. — Она задумчиво посмотрела на бассанида, словно обдумывая новую информацию, затем снова повернулась к Скортию. — Надеюсь, ты выиграешь этот заезд, — тихо произнесла она. — Судя по рассказам моего сына, Кресенз уже достаточно побед одержал в твое отсутствие.

И с этими словами она повернулась и ушла вместе с лекарем по направлению к лестнице и к рядам лотков и прилавков на верхнем уровне.

Два возничих стояли и смотрели друг на друга.

— О чем это он говорил? — Кресенз указал подбородком на удаляющуюся фигуру лекаря.

— Слагал с себя ответственность, на тот случай, если я умру.

— А!

— Так поступают в Бассании. Ты вышел отлить? Возница Зеленых кивнул.

— Я всегда так делаю после обеда.

— Я знаю.

— Увидел тебя. Подошел поздороваться. Увидел кинжал. Ты истекаешь кровью.

— Знаю.

— Ты вернулся… окончательно?

Скортий заколебался:

— Наверное, пока нет. Учти, я выздоравливаю быстро. По крайней мере, так было раньше.

Кресенз кисло улыбнулся:

— Все мы раньше быстро выздоравливали.

Настала его очередь колебаться. В любой момент сюда могли прийти люди. Они оба это знали.

— Она не могла бы тебя ударить, если бы ты ей не позволил.

— Да, ну, это… Скажи, как твой новый пристяжной? Кресенз несколько мгновений смотрел на него, потом кивнул головой в знак согласия.

— Мне нравится. Ваш молодой возница…

— Тарас.

— Тарас. У этого негодника задатки гонщика. В прошлом году я этого не заметил. — Он ухмыльнулся по-волчьи. — Этой весной я собираюсь задать ему жару.

— Не сомневаюсь.

Улыбка возницы Зеленых стала шире.

— Ты хотел предстать перед публикой в одиночестве, а? Вернувшийся герой один шагает по дорожкам. Клянусь Геладикосом, вот это выход!

Скортий сделал лукавое лицо:

— Я об этом думал.

Но в действительности он думал о женщине, и ее образ переплетался с воспоминаниями детства, как это ни удивительно, и с тем чувством, которое он испытал, глядя ей в глаза, перед тем взмахом ножа. «Тебе следовало мне солгать». Он собирался позволить ей заколоть себя. Кресенз прав. Он чувствовал себя в другом мире, в такое состояние она его ввергла этими сверкающими глазами в пыльном полумраке. Всего несколько минут прошло после этих событий, а они уже казались сном. Он подумал, что этот сон всегда будет его преследовать.

Кресенз сказал:

— Не могу позволить тебе такой выход. Извини. Спасти твою проклятую жизнь — одно дело. Пустяк. Но позволить тебе вот так вернуться — другое дело. Это сильно подорвало бы боевой дух Зеленых.

Пришлось улыбнуться. Он снова на Ипподроме. В особом мире, созданном внутри большого мира.

— Я понимаю. Тогда пойдем вместе.

Они пошли вместе как раз в тот момент, когда первые танцоры появились из темноты туннеля слева от них.

— Кстати, спасибо, — прибавил Скортий, когда они подошли к двум служащим в желтых одеждах у ворот.

«Надеюсь, ты выиграешь этот заезд», — сказала она. После того как доктор официально снял с себя ответственность на тот случай, если он себя угробит. Она пришла под трибуны с кинжалом. Она пришла на Ипподром с кинжалом. Она знала, что говорит. «Ты же не думаешь, что я надолго задержусь после тебя». Он давно думал, еще не зная ее по-настоящему, что под этой прославленной сдержанностью скрывается нечто необыкновенное. Потом он самонадеянно считал, что нашел это нечто и понял его. Он ошибался. Там было намного больше. Следовало ли ему это знать?

— Спасибо? Не стоит благодарности, — ответил Кресенз. — Здесь слишком скучно без тебя — выигрывать у детей. Имей в виду, я хочу продолжать выигрывать.

И когда они миновали двух стражников, прямо перед тем как шагнули вместе на яркий песок, под взоры восьмидесяти тысяч зрителей, он без всякого предупреждения изо всех сил ударил раненого локтем в левый бок.

Скортий задохнулся и зашатался. Мир закружился, кровавая пелена застлала глаза.

— Ох! Прости! — воскликнул Кресенз. — Ты в порядке? Скортий согнулся пополам, прижимая руки к боку.

Они уже стояли у выхода. Еще пара шагов, и их увидят. Содрогнувшись от колоссального усилия, он заставил себя выпрямиться и снова зашагал вперед, собрав всю силу воли. Он все еще отчаянно задыхался. Услышал, как в бреду, первый рев с ближайших к нему трибун.

Началось. Шум нарастал, нарастал, катился вдоль первого отрезка прямой, подобно волне, звук его имени. Кресенз был рядом с ним, но это оказалось ошибкой с его стороны, так как звучало только одно имя, снова и снова. Вопль. Скортий пытался дышать, не теряя сознания, продолжать двигаться, не сгибаться пополам, не прижимать руку к ране.

— Я ужасный человек, — весело произнес рядом с ним Кресенз, махая рукой толпе, словно это он лично вернул из мертвых второго возницу, как некий герой из древних сказаний. — Клянусь Геладикосом, ужасный.

Скортию хотелось одновременно убить его и смеяться.

Смех, вероятно, убьет его самого. Он вернулся на Ипподром. В свой мир. Вышел на песок. Увидел впереди коней. Спросил себя, как он сумеет дойти так далеко.

И знал, что он это сделает, как-нибудь.

И в то же мгновение, увидев впереди возниц, которые обернулись назад и уставились на них, глядя на упряжки и на их расположение, особенно одной из них, у него возникла идея, быстрая, как скачущий конь, как дар свыше. Он даже улыбнулся, скаля зубы, хотя дышать было очень трудно. Здесь не один волк, подумал он. Клянусь Геладикосом, не один.

— Вот увидишь, — сказал он тогда второму возничему, себе самому, тому мальчику, который когда-то сидел верхом на жеребце в Сорийе, всем, богу и его сыну, всему миру. Он увидел, как Кресенз бросил на него быстрый взгляд. И заметил с торжеством сквозь красную пелену острой боли внезапную тревогу на лице возничего.

Он — Скортий. Он по-прежнему Скортий. Ипподром принадлежит ему. Здесь ему воздвигли монументы. Неважно, что случилось в другом месте, в темноте, когда солнце находилось под миром.

— Вот увидишь, — повторил он.

* * *

Немного западнее от того места, где два возничих покидают свой туннель, не так уже далеко, император Сарантия направляется к своему туннелю. Он собирается пройти под садами Императорского квартала из одного дворца в другой, чтобы закончить последние приготовления к войне, которую задумал еще тогда, когда посадил на Золотой Трон своего дядю.

Когда-то Империя была единым целым, потом ее разделили, а потом половину потеряли, как можно потерять ребенка. Или, лучше сказать, отца. У него нет детей. Его отец умер, когда он был еще совсем молодым. Имеют ли значение подобные вещи? Имели ли они вообще значение? Или сейчас? Сейчас, когда он взрослый человек, уже стареет и создает государства во имя святого Джада?

Так думает Алиана, она задает себе такие вопросы. Недавно, ночью, она прямо спросила его об этом. Не рискует ли он столь многим, стремясь оставить после себя яркий, значительный след в мире, лишь потому, что у него нет наследника, для которого стоило бы сохранить то, что они уже имеют?

Он этого не знал. Он не считал, что это так. Он мечтал о Родиасе так давно — мечтал о том, чтобы сделать его снова единым целым. И чтобы сделал это он. Возможно, он слишком много знал о прошлом. Когда-то какое-то короткое бурное время здесь правили три императора, потом два — здесь и в Родиасе. Они правили долгие годы, которые их разделили; потом остался только один, здесь, в Городе, созданном Саранием, а запад был потерян и лежал в руинах.

Ему это казалось неправильным. Это должно казаться неправильным любому человеку, который знает о былой славе.

Но это, думает он, шагая по нижнему уровню Аттенинского дворца со свитой придворных, старающихся поспеть за ним, всего лишь риторический прием. Конечно, есть люди, которые знают прошлое не хуже его, но смотрят на вещи иначе. И есть такие — например, его жена, — которые видят расцвет славы здесь, на востоке, в существующем мире Джада.

Никто из них, даже Алиана, не правит Сарантием. Правит он. Он привел их всех к этому моменту, у него в руках все нити, и он ясно видит всех участников игры. Он надеется добиться успеха. Обычно добивается.

Он подходит к туннелю. Двое Бдительных в шлемах быстро вытягиваются по стойке «смирно». Повинуясь его кивку, один быстро отпирает замок и распахивает дверь. Стоящие за спиной Валерия канцлер, начальник канцелярии и ни на что не годный начальник налогового управления сгибаются в поклоне. Он решил все вопросы с ними здесь, в Аттенинском дворце, за короткой полуденной трапезой. Отдал приказы, выслушал доклады.

Он ждал одного особого сообщения с северо-востока, но оно не пришло. Он даже разочаровался в Царе Царей.

Он ждал, что Ширван Бассанийский к этому времени предпримет атаку на Кализий, чтобы привести в движение другую часть этого грандиозного предприятия. Об этой части никто не знает, разве что Алиана догадалась или, может быть, Гезий, отличающийся необычайной проницательностью.

Но пока не поступило никаких сообщений о нарушении границы. Он дал им достаточно доказательств своих намерений и даже указаний на время их осуществления. Ширван уже должен был послать армию через границу, нарушив купленный мир, и попытаться сорвать западную кампанию.

В результате ему придется проводить другую политику в отношениях с Леонтом и с генералами. Это решаемая проблема, но он бы предпочел элегантный ход событий, а для этого бассаниды должны были уже начать наступление. И тогда все выглядело бы так, будто он вынужден послать туда часть войск до того, как флот выйдет в море.

В конце концов, он преследует здесь не одну цель.

Можно сказать, что это один из недостатков его характера. Он всегда преследует не одну цель, вплетает так много нитей и узоров во все свои действия. Даже эта долгожданная война за возвращение земель на западе не является совершенно отдельным предприятием.

Алиана поняла бы, это ее даже позабавило бы. Но она против этой кампании, и он облегчил задачу для них обоих — по крайней мере, так он считает, — тем, что не стал ее обсуждать. Он подозревает, что она знает, что он делает. Он также знает о ее тревоге и о причине этой тревоги. Это его огорчает.

Простая правда в том, что он любит ее больше, чем бога, и нуждается в ней не меньше, чем в нем.

У открытой двери туннеля он на мгновение останавливается. Видит впереди пламя факелов, колеблющееся от потока воздуха. Ширван еще не напал. Жаль. Ему придется теперь улаживать это дело с военными на противоположном конце туннеля. Он знает, что им сказать. Гордость Леонта, гордость военного, — его самое большое достоинство и его основная слабость, и император считает, что этот молодой человек должен усвоить один урок до того, как будут предприняты следующие шаги. Сначала усмирить безрассудную гордость, затем умерить религиозный пыл.

Он над этими вопросами тоже думал. Конечно, думал. У него нет детей, и стоит вопрос о наследнике.

Он быстро оборачивается, отвечает на поклоны своих советников, а затем входит в туннель один, как обычно. Они уже повернули назад, а дверь еще не успела закрыться; он задал им сегодня большую работу, которую надо закончить до того, как они все соберутся в катизме в конце гонок, чтобы объявить Ипподрому и всему миру, что Сарантий отплывает к Родиасу. Он слышит, как закрывается за ним дверь и ключ поворачивается в замке.

Он шагает по мозаичным плиткам пола, по следам давно умерших императоров, беседует с ними, ведет мысленные диалоги. Он наслаждается этой тишиной, до боли редким уединением в этом длинном извилистом коридоре между дворцами и людьми. Освещение ровное, система вентиляции тщательно отрегулирована. Одиночество доставляет ему радость. Он, смертный слуга и олицетворение Джада, проводит жизнь на виду у всего света и никогда не остается один, только здесь. Даже ночью в его палатах присутствуют стражники или женщины в комнатах императрицы, когда он бывает у нее. Он бы хотел задержаться в этом туннеле, но ему тоже надо так много сделать на другом конце, а время уходит. Этого дня он ждал с тех пор… с тех пор, как приехал на юг из Тракезии вместе со своим дядей-военным.

Это преувеличение, но в нем есть правда.

Он идет быстрым шагом, как обычно. Он уже прошел некоторое расстояние по туннелю, под равномерно расположенными факелами в железных кронштейнах на каменных стенах, когда услышал в этой полной тишине, как поворачивается за его спиной тяжелый ключ в замке, а затем открывается дверь, а потом звук других шагов, неспешных.

Так меняется мир.

Он меняется каждое мгновение, разумеется, но существуют… разные степени перемен.

Полсотни мыслей — так Валерию кажется — проносится в его мозгу между двумя шагами. Первая мысль и последняя — об Алиане. Между этими мыслями он уже понял, что происходит. Он всегда славился быстротой соображения, и поэтому его боялись. Он чрезмерно гордился этим всю жизнь. Но ум и быстрота, возможно, теперь потеряли значение. Он идет дальше, только чуть быстрее, чем раньше.

Туннель плавно изгибается, в форме буквы s, первой буквы имени Сарания — тщеславный замысел строителей. Он проходит глубоко под садами, вдали от света. Здесь не имеет смысла кричать, император не успеет подобраться достаточно близко к любой из двух дверей, чтобы его услышали в нижних коридорах дворцов. Он уже понял, что бежать бессмысленно, потому что те, у него за спиной, не бегут; это значит, разумеется, что впереди его тоже ждут.

Они должны были войти до того, как придут солдаты, которые встречают его в другом дворце, и ждать под землей в течение некоторого времени. Или, возможно… они могли войти в ту же дверь, что и он сам, и пройти вперед, в противоположный конец, чтобы ждать там? Так ведь проще? Придется подкупить всего двух стражников. Он вспоминает: да, он помнит лица двух Бдительных у двери за его спиной. Они ему знакомы. Это его люди. Очень… неудачно. Император ощущает гнев, любопытство и на удивление острую печаль.

* * *

Такого чувства облегчения, которое охватило Тараса, когда он услышал быстро нарастающий шквал криков и оглянулся назад, он не испытывал никогда в жизни.

Он спасен, исполнение приговора отсрочено, его избавили от огромного бремени, которое навалилось на его плечи грузом непосильным, но слишком важным, чтобы можно было от него отказаться.

Среди шума, поразительного даже для Ипподрома, к нему подходил Скортий, и он улыбался.

Краем глаза Тарас заметил, что к ним спешит Асторг, его квадратное, грубое лицо было покрыто тревожными морщинами. Скортий подошел первым. Когда Тарас поспешно размотал с себя поводья первой колесницы и спрыгнул на землю, стаскивая серебряный шлем, он с опозданием увидел, что Скортий шагает и дышит с трудом, несмотря на улыбку. А потом заметил кровь.

— Привет. Трудное было утро? — весело спросил Скортий. Он не протянул руку за шлемом.

Тарас прочистил горло.

— Я… не слишком преуспел. Не смог…

— Он прекрасно справился! — сказал, подходя к ним, Асторг. — Что это ты тут делаешь?

Скортий улыбнулся:

— Справедливый вопрос. Но на него нет достойного ответа. Послушайте, вы оба. Возможно, у меня хватит сил на один заезд. Нам необходимо его использовать. Тарас, ты останешься в этой колеснице. Я буду твоим вторым. Мы выиграем этот заезд и засунем Кресенза в стенку, или в спину, или в его собственную толстую задницу. Понятно?

Все-таки его не собираются спасать. Или, возможно, собираются, но по-другому.

— Я остаюсь первым возничим? — промямлил Тарас.

— Придется. Я могу не продержаться семь кругов.

— Забудь об этом. Твой лекарь знает, что ты здесь? — спросил Асторг.

— Совершенно случайно знает.

— Что? Он… разрешил тебе?

— Вряд ли. Он от меня отказался. Сказал, что не будет отвечать, если я здесь умру.

— О, прекрасно, — сказал Асторг. — Это я должен отвечать?

Скортий рассмеялся или попытался рассмеяться. Непроизвольно схватился рукой за бок. Тарас увидел, что к ним подходит распорядитель трека. Обычно такую задержку из-за разговоров на старте не допустили бы, но распорядитель был ветераном и знал, что имеет дело с чем-то необычным. Люди продолжали кричать. Все равно, они должны немного успокоиться, перед тем как можно будет начать заезд.

— С возвращением, Скортий, — деловито произнес он. — Ты участвуешь в этом заезде?

— Да, — ответил Скортий. — Как твоя жена, Давос? Распорядитель улыбнулся:

— Лучше, спасибо. Мальчик выбывает?

— Мальчик будет править первой колесницей, — сообщил Скортий. — А я — второй. Исант выбывает. Асторг, сообщи ему, пожалуйста. И пусть перепрягут пристяжных так, как я люблю, хорошо?

Распорядитель кивнул головой и пошел предупредить людей на старте. Асторг продолжал смотреть на Скортия. Он не шевельнулся.

— Ты уверен? — спросил он. — Стоит ли? Ради одного заезда?

— Важного заезда, — ответил раненый. — На то есть несколько причин. Ты их не все знаешь. — Он слабо улыбнулся, но на этот раз глаза его не улыбались. Асторг еще мгновение поколебался, затем медленно наклонил голову и пошел ко второй колеснице Синих. Скортий снова повернулся к Тарасу.

— Хорошо. Значит, так. Две вещи, — тихо произнес «гордость Синих». — Первое, Серватор — лучший пристяжной Империи, но только если его попросят. Иначе он самодоволен и ленив. Любит снижать скорость и смотреть на наши статуи. Накричи на него. — Он улыбнулся. — Мне потребовалось много времени, чтобы понять, чего я могу от него добиться. Если он будет бежать по внутренней стороне, ты сможешь получить такую скорость на поворотах, какой от него никогда бы не ожидал. Я и то не сразу поверил. На старте будь очень внимателен. Помнишь, как он умеет заставить остальных троих резко изменить направление?

Тарас помнил. Прошлой осенью это проделали с ним. Он кивнул, сосредоточился. Это был деловой разговор, профессиональный.

— Когда мне его стегать кнутом?

— Когда приблизишься к повороту. Бей с правой стороны. И все время выкрикивай его имя. Он слушает. Сосредоточься на Серваторе, с остальными тремя он справится сам.

Тарас кивнул.

— Слушай меня во время заезда. — Скортий снова прижал руку к боку и выругался, он старался дышать осторожно. — Ты из Мегария? Хоть немного говоришь на языке инициев?

— Немного. Все немного говорят.

— Хорошо. Если понадобится, я буду кричать тебе на этом языке.

— Как ты узнал…

Лицо старшего возницы внезапно стало лукавым.

— От женщины. Откуда еще мы узнаем все важные вещи в жизни?

Тарас попытался рассмеяться. У него пересохло во рту. В самом деле, рев толпы просто оглушал. На всем Ипподроме люди вскакивали на ноги.

— Ты сказал — две вещи?

— Да. Слушай внимательно. Мы хотели заполучить тебя к нам, потому что я знал, что ты возничий не хуже любого другого или даже лучше. Ты попал в ужасное положение, это несправедливо, ты никогда раньше не управлял этой квадригой, тебе пришлось сражаться с Кресензом и его вторым возничим. Ты просто полный кретин, если думаешь, что плохо выступал. Я бы тебе дал по башке, но мне будет очень больно. Ты выступил потрясающе, и любой человек, у которого есть хоть капля мозгов, это понимает, ты, саврадийская деревенщина.

Такое ощущение возникает, когда хлебнешь горячего вина с пряностями в таверне в сырой зимний день. Именно так подействовали на Тараса эти слова. Собрав все свое самообладание, он ответил:

— Я знаю, что выступил потрясающе. Но тебе пора было вернуться и помочь мне.

Скортий хохотнул и скривился от боли.

— Молодец, парень. Ты на пятой дорожке, а я — на второй? — Тарас кивнул. — Хорошо. Когда будешь у линии, тебе хватит места, чтобы пойти наперерез. Следи за мной, доверься Серватору, а мне предоставь разделаться с Кресензом. — Он улыбнулся слабой улыбкой, в которой не было ни капли веселья.

Тарас посмотрел на мускулистого первого возничего Зеленых, который наматывал на туловище поводья на шестой дорожке.

— Конечно. Это твоя работа, — согласился Тарас. — Смотри, не подведи.

Скортий снова ухмыльнулся, затем взял парадный серебряный шлем, который все еще держал в руках Тарас, и отдал стоящему рядом с ними служителю. Взамен он взял у него потрепанный гоночный шлем. Сам надел его на голову Тараса, словно мальчишка-конюх. Рев на трибунах стал еще более оглушительным. За ними наблюдали, конечно, каждое их движение изучали, как хироманты изучают внутренности животных или звезды.

Тарас боялся, что сейчас расплачется.

— С тобой все в порядке? — спросил он. Сквозь тунику Скортия проступала кровь.

— С нами со всеми все будет в порядке, — ответил Скортий. — Если меня не арестуют за то, что я собираюсь сделать с Кресензом.

Он подошел к Серватору, несколько секунд гладил коня по голове и шептал ему что-то на ухо. Затем повернулся и прошел по диагональной линии ко второй колеснице Синих, с которой уже слез Исант — на его лице отражалось такое же облегчение, какое только что испытал Тарас, — и где служители поспешно перепрягали коней в соответствии с хорошо известными предпочтениями Скортия.

Скортий не сразу вскочил на колесницу. Он остановился возле четверки коней, потрогал каждого из них, пошептал, почти прижимаясь губами к их головам. У них сменился возница, и им необходимо было это знать. Тарас, наблюдающий за ним, заметил, что он держался к жеребцам только правым боком и трогал их правой рукой, пряча от них кровь.

Тарас снова вскочил в свою колесницу. Снова начал наматывать на себя поводья. Стоящий рядом с Тарасом служитель отдал серебряный шлем другому конюху и поспешил ему на помощь, лицо его сияло от волнения. Кони вели себя беспокойно. Они видели своего привычного возницу, но сейчас он покинул их. Тарас взял в руку кнут. Вложил его пока в чехол рядом с собой. Сделал глубокий вдох.

— Слушайте, вы, тупые толстые клячи, — произнес он, обращаясь к самой прославленной гоночной упряжке в мире, тем мягким, успокаивающим тоном, которым всегда разговаривал с конями, — если вы на этот раз не будете бежать ради меня как следует, я сам отведу вас на живодерню, слышите?

Как здорово было это говорить! И чувствовать, что он может это сделать.

Последовавший за этим заезд помнили очень долго. Даже на фоне событий, случившихся в тот день и сразу же после него, первый послеполуденный забег второго дня гонок на Ипподроме в том году стал легендой. Посланник из Москава, который сопровождал великого князя и остался на всю зиму для ведения неспешных переговоров по поводу пошлин, присутствовал на Ипподроме и описал этот заезд в своем дневнике, и этой записи суждено было чудом уцелеть после трех пожаров в трех городах, между которыми прошло полторы сотни лет.

В тот день на Ипподроме находились люди, для которых гонки были важнее самых великих войн, смены власти и святой веры. Так бывает всегда. Подмастерье, десятки лет спустя, может вспомнить, что войну объявили в тот день, когда горничная наконец-то согласилась забраться с ним на сеновал. Рождение долгожданного здорового младенца родителям запоминается лучше, чем сообщение о вторжении вражеской армии или об освящении храма. Необходимость закончить жатву до морозов подавляет любую реакцию на смерть правителей. Расстройство желудка заставляет забыть о самых весомых декларациях патриархов церкви. Великие события эпохи представляются живущим в это время всего лишь декорациями для гораздо более важных событий их собственной жизни. Да и как может быть иначе?

Точно так же многие мужчины и женщины, присутствовавшие на Ипподроме (а также те, которые не присутствовали, но позже заявляли об этом), придерживались своего собственного представления о случившемся. Это могли быть совершенно различные вещи, различные моменты, так как у каждого из нас есть в душе свои струны, и на нас играют по-разному, как на музыкальных инструментах. Да и как может быть иначе?

Карулл, который прежде был трибуном Четвертого саврадийского легиона и очень ненадолго стал килиархом кавалерии Второго кализийского, совсем недавно получил новое назначение. Он так и не отправился на север по причинам, пока ему непонятным, а стал личным гвардейцем Верховного стратига Леонта и получал жалованье (довольно солидное) из личных денег стратига.

Поэтому он все еще находился в Городе и сидел вместе с женой в военном секторе Ипподрома, смирившись с тем, что его новое положение и ранг не позволяют ему теперь стоять или сидеть среди болельщиков Зеленых. Среди окружавших их военных ощущалось скрытое, но заметное напряжение, и оно не было связано с гонками. Им дали понять, что сегодня здесь будет сделано важное объявление. Нетрудно догадаться, каким оно будет. Леонт пока еще не появился в катизме, императора тоже не было после полудня, но до вечера еще далеко.

Карулл бросил взгляд на жену. Касия впервые пришла на Ипподром и явно чувствовала себя неуютно в толпе. Конечно, сектор для военных не отличался такой несдержанностью, как стоячие места для Зеленых, но он все же тревожился за нее. Ему хотелось, чтобы ей понравилось, чтобы она присутствовала в конце дня, когда наступит памятный момент. Сам он побывал здесь утром и во время полуденного перерыва зашел за ней домой: требовать от Касии провести на Ипподроме весь день было бы слишком. Несмотря на все его надежды, он понимал, что она пришла сюда только из снисхождения к нему и его страсти к гонкам колесниц.

Собственно говоря, просто чудо, что женщина на такое способна.

К военным, особенно к тем, которые служат стратигу, в Городе относились хорошо. У них были великолепные места, почти на уровне середины первого отрезка прямой и в самом низу. Большая часть толпы осталась позади и выше них, так что Касия могла сосредоточиться на лошадях и возницах внизу. Ему казалось, что это хорошо.

Находясь так близко и учитывая неровную линию старта, из-за чего внешние квадриги располагались на дорожках впереди, они сидели совсем рядом с последними тремя упряжками. Кресенз из команды Зеленых стартовал по шестой дорожке. Карулл указал на него жене и напомнил, что этот гонщик был среди гостей на их свадьбе, потом отпустил шуточку, когда первый возничий Зеленых ушел под трибуны перед самым началом заезда, оставив упряжку на попечение помощников. Касия слегка улыбнулась; один из офицеров рассмеялся.

Карулл изо всех сил старался сдерживаться, хотя был очень взволнован и очень счастлив, и не рассказывать своей жене обо всем происходящем. Она знала, что Скортий пропал. Это знали все в Сарантии. Однако он уже понял к этому моменту, что его голос успокаивает ее, как и его присутствие, поэтому все же кратко объяснил ей (так кратко, как только мог) тот обмен, в результате которого правого пристяжного в квадриге Кресенза обменяли на молодого возницу, который сейчас находился на пятой дорожке в серебряном шлеме Синих. О правых пристяжных он ей тоже рассказал. А это само собой повлекло рассказ о левых пристяжных, что, в свою очередь…

Кое-что из этого ее заинтересовало, хотя не так, как он ожидал. Она больше расспрашивала его о том, как можно продать парня из одной команды в другую и понравилось ли ему это или нет. Карулл заметил, что никто не заставлял его участвовать в гонках или оставаться в Сарантии, но ему почему-то показалось, что он не ответил на то, что скрывалось в ее вопросе. Он сменил тему, указав ей на ряд статуй за дорожками.

Затем зрители взревели, он быстро повернулся к туннелю, и у него отвисла челюсть, когда Скортий и Кресенз вместе вышли на песок.

Люди видят разные вещи, запоминают разные вещи, хотя все могут смотреть в одном направлении. Карулл был солдатом, он всю свою взрослую жизнь был им. Он увидел, как шагает Скортий, и тут же сделал выводы, еще до того, как они подошли ближе и он заметил кровь на левом боку этого человека. Это повлияло на все, что он увидел и почувствовал, когда начался забег, и на все, что он потом вспоминал: вся вторая половина дня приобрела оттенок красного цвета, с самого начала, прежде чем они обо всем узнали.

Касия ничего этого не заметила. Она наблюдала за другим человеком — он находился совсем близко от них, — за тем из Зеленых, который сейчас снова встал на свою колесницу: мускулистым, уверенным в себе, окруженным вниманием. Люди вокруг него смеялись его шуткам, как смеются, когда шутит некто важный, вне зависимости от того, смешные ли это шутки.

Кресенз из команды Зеленых находился на самом пике своей профессиональной карьеры, как ей рассказал Карулл (среди многих других вещей), на прошлой неделе и сегодня утром он победил в очень важных гонках в отсутствие Скортия. Зеленые были в восторге, купались в лучах его славы, а сам он откровенно торжествовал.

Касию искренне заинтересовало то, как легко она смогла заметить в нем страх.

Он стоял прямо под ними в своей колеснице, методично наматывая поводья вокруг тела. Это Карулл ей тоже объяснил. Но всадник Зеленых все время оглядывался назад и налево, где другой возничий, Скортий, сейчас залезал в колесницу, ближе к тому месту, где стояли все статуи. Интересно, подумала Касия, видят ли остальные эту тревогу или просто дело в том, что после года, прожитого У Моракса, она настроена на подобные вещи. Неужели так будет всегда?

— Святой Джад на солнце, он скачет на второй колеснице! — выдохнул Карулл, словно читал молитву. В его голосе звучало восхищение; на лице, когда она бросила на него взгляд, застыло выражение, похожее на страдание.

Она так заинтересовалась, что задала вопрос. Он объяснил ей и это тоже. И объяснил быстро, потому что как только все поводья были на месте и помощники отбежали прочь на внешнюю и внутреннюю стороны дорожек и то же самое сделали служители в желтых одеждах, распорядитель Сената в катизме уронил белый платок. Горн протрубил единственную ноту, серебряный морской конек нырнул сверху вниз, и гонки начались. И тогда взметнулась туча пыли.

В тот день Клеандр Бонос перестал быть болельщиком Зеленых. Он не перешел в другую факцию, а скорее — как часто объяснял потом, в том числе в своей памятной речи на суде по обвинению в убийстве, — почувствовал, что поднялся над приверженностью к одной факции во время первого заезда, после полудня во второй день гонок на Ипподроме, той весной.

Возможно, это произошло еще до начала заезда, когда он увидел, как человек, которого его друзья пырнули ножом и избили ногами на темной улице, человек, которому, как он сам слышал, велели лежать в постели до лета, вышел на песок и заявил свои права на вторую колесницу Синих. А не на серебряный шлем, принадлежащий ему по праву.

Или даже еще раньше, можно сказать и так. Ибо Клеандр, который искал глазами свою мать и бассанидского лекаря, всматривался в глубину туннеля, а не любовался возничими, занимающими свои места на дорожках. Он сидел внизу и достаточно близко, поэтому он — может быть, единственный из восьмидесяти тысяч зрителей, — заметил, как Кресенз, возничий Зеленых, изо всех сил ткнул локтем в бок какого-то человека, как раз тогда, когда они вышли на свет, а затем он увидел, кто этот человек.

Это он запомнил навсегда. Его сердце сильно забилось и продолжало молотом стучать в груди все время до старта заезда, который начался как раз в тот момент, когда его мать и лекарь вернулись на свои места. Они оба, когда он бросил на них взгляд, показались ему неожиданно напряженными, но Клеандру некогда было задуматься над этим. Шли гонки, и Скортий вернулся.

Морской конек нырнул вниз. Восемь квадриг рванулись с изломанной стартовой линии к белой отметке на дорожке, после которой они могут покинуть свои дорожки и начать свои опасные маневры.

Инстинктивно и по привычке взгляд Клеандра метнулся к Кресензу, когда первый возничий Зеленых стегнул свою упряжку кнутом, стартуя по шестой дорожке. Неудачная стартовая позиция, но парень, управляющий первой колесницей Синих, находился на пятой, так что это не имело особого значения. Скортий стоял гораздо дальше, на второй дорожке, и его упряжка была слабее. Клеандр не понял, как и почему это произошло. Второй возничий Зеленых получил дорожку у самого ограждения и должен был постараться удержать ее, пока Кресенз не пробьется к нему.

Так обычно разворачивались события при подобном распределении мест на старте.

Но на этот раз, кажется, Кресензу предстояло двигаться по более медленному маршруту. Упряжка Тараса, первого возничего Синих, по крайней мере не уступала в скорости упряжке Кресенза. Кресенз не мог подрезать его у белой линии, не перевернув и не подставив собственную упряжку. Две другие первые упряжки подоспеют вместе, и тогда Зеленые вдвоем возьмут в оборот возницу Синих, как они делали все утро. Заезд длинный, семь кругов. Времени полно.

Но все знали, что старт имеет громадное значение. Гонка могла закончиться раньше, чем будет пройден первый участок. А в этом заезде участвовал Скортий.

Клеандр повернулся, чтобы посмотреть, что происходит со второй упряжкой Синих, и больше не отрывал от нее глаз. Скортий точно предвидел время появления платка и сигнал горна, превосходно провел старт и уже яростно хлестал коней. Он вихрем пересек линию, увеличивая расстояние между собой и Зелеными у ограждения. Возможно, ему даже удастся занять внутреннюю дорожку, как только они достигнут белой полосы. Она уже близко.

— Который из них он? — спросила сидящая рядом мачеха.

— На второй дорожке, — хрипло ответил Клеандр и показал рукой, не отрывая взгляда от трека. Только позднее ему пришло в голову, что называть имя не возникло необходимости. — Он правит второй колесницей, а не первой! Смотри, как он попытается занять внутреннюю дорожку.

Копыта коней ударили по белой полосе. Скортий не стал пытаться пробиться к ограждению.

Вместо этого он резко повернул вправо, двинулся к краю дорожек, далеко обогнав менее быстрые квадриги Белых и Красных на третьей и четвертой дорожках. Оба возницы воспользовались неожиданно появившимся свободным пространством и рванулись позади него влево, пожертвовав скоростью ради жизненно важных внутренних дорожек.

Позднее Клеандр поймет, какую это сыграло роль. Они ушли влево, для этого им пришлось снизить скорость, и, таким образом, образовалось свободное пространство. Все дело было в пространстве. Клеандру потом казалось, когда он вспоминал эти события, что эти гремящие, скученные на старте колесницы, вращающиеся колеса, тридцать два несущихся коня, машущие кнутами напряженные люди были маленькими деревянными фигурками, которыми мальчишка играет в Ипподром на полу своей спальни. И этим подобным богу мальчишкой был Скортий.

— Берегись! — крикнул чей-то голос прямо у них за спиной. И не без основания. Две квадриги Синих шли пересекающимся курсом, мальчик на первой колеснице, как и ожидалось, рвался к внутренней стороне, Кресенз скакал рядом с ним, а Скортий устремился прямо на них обоих, совершенно не в том направлении, прочь от ограждения. Клеандр видел, что рот Скортия широко раскрыт и он что-то кричит в этом хаосе пыли, скорости и неожиданности.

Затем все стало понятным, ибо произошло нечто изумительное, все стало ясно, насколько что-то может быть ясным в ярости и грязи человеческой жизни, если разбираться в ней настолько, чтобы это увидеть.

И тщательно вглядываясь в свои воспоминания, возвращаясь назад по дуге своих чувств, Клеандр в конце концов решил, что это и был тот истинный момент, когда верность и преданность уступили место чему-то иному в его душе. Это желание никогда не покидало его, всю жизнь: увидеть еще раз такой блеск мастерства, грации и мужества, в каких бы цветах он ни был представлен, в момент ослепительного, освещенного солнцем торжества на дорожках Ипподрома.

В каком-то смысле его детство закончилось, когда Скортий направил колесницу к внешней, а не к внутренней дорожке.

Его мачеха видела только ту же тучу пыли и бешеное движение в начале, что и Касия, и сидела почти на том же уровне, только немного дальше. В ней бушевало смятение, и она совершенно не в состоянии была отличить хаос внизу от хаоса внутри себя. Ей было нехорошо, ей казалось, что ее сейчас стошнит, а это было бы унизительно в публичном месте. Она ощущала присутствие бассанидского лекаря с другой стороны, и ей хотелось осыпать его проклятиями за то, что из-за него она оказалась здесь, и за то, что он видел… Хотя что мог он увидеть в тусклом свете под трибунами?

Если он произнесет хоть одно слово, решила Тенаис, хотя бы спросит, как она себя чувствует, она… она не знала, что сделает.

И это было так возмутительно, так непривычно для нее — не знать точно, что ей делать. Он молчал. Слава богу. Положил рядом с собой посох, — смехотворный обман, почти такой же нелепый, как его крашеная борода, — и вместе со всеми остальными, казалось, был поглощен колесницами. Для этого они все и пришли сюда, не так ли? Ну, это так, все, кроме нее.

«Надеюсь, ты выиграешь этот заезд», — сказала она ему. В том странном рассеянном свете. После того, как пыталась его убить. Она представления не имела, почему произнесла эти слова, они просто родились из смятения в ее душе. С ней никогда не происходило ничего подобного.

В святых церквах Джада провозглашали и учили, что демоны полумира всегда находятся совсем рядом со смертными мужчинами и женщинами и они могут войти в тебя, сделать тебя не такой, какой ты была всегда. Кинжал снова спрятан у нее под плащом. Он вернул его ей. Она задрожала под лучами солнца.

Тут лекарь посмотрел на нее. Но ничего не сказал. К счастью. И снова повернулся к дорожкам.

— Который из них он? — спросила она у Клеандра.

Он ответил, показал рукой, не отрывая глаз от невероятного столпотворения внизу.

— Он правит второй колесницей, а не первой! — крикнул он.

Очевидно, это что-то означало, но она не имела ни малейшего представления, что именно. Как и о том, что это отчасти имело отношение к ней и к тому, что она сказала насчет победы в этом заезде.

Рустем нашел глазами своего пациента и стал наблюдать за ним с самого начала, как только спустился вниз и сел на место, сразу же после сигнала горна. Увидел, как он правит четырьмя мчащимися лошадьми левой рукой, со стороны раны в боку, а правой работает кнутом, абсурдно далеко вытянувшись вперед на неустойчивой, подпрыгивающей платформе, на которой стоят возницы. Затем увидел, как Скортий сильно откинулся вправо, и Рустему показалось, что возничий тащит свою упряжку в ту сторону своим собственным искалеченным телом, вытянутым над сверкающими вращающимися колесами.

Внезапно, вопреки ожиданиям, он почувствовал, что волнуется. Тот кинжал, который у него на глазах сверкнул и упал на землю под трибунами, оказался, собственно говоря, совершенно ненужным, подумал он.

Этот человек вознамерился убить себя на глазах у всех.

В свое время он принадлежал к числу самых прославленных возничих, которые когда-либо правили квадригами на Ипподроме.

На спине стояло три его статуи, и одна из них — из серебра. Первый император Валерий — дядя нынешнего — дважды был вынужден возвращать его после выхода в отставку, так настойчиво его умоляли завсегдатаи Ипподрома. В третий и последний раз, когда он покидал дорожку, они устроили ему шествие от форума перед Ипподромом до стен города со стороны суши, и на всем пути вдоль улиц стояли люди в несколько рядов. Две тысячи человек — так, по крайней мере, сообщалось в отчете городской префектуры.

Асторг, факционарий Синих (некогда принадлежавший к факции Зеленых), не страдал ни ложной скромностью, ни чрезмерным восхищением перед собственными достижениями на этом песке, где он сражался и побеждал и снова побеждал неизменно все новых противников и Девятого Возницу на протяжении двух десятков лет.

Теперь перед ним был самый последний из этих противников — тот, из-за которого он ушел в отставку, — и он правил второй колесницей со сломанными ребрами и открытой раной и был уже не молод. Из всех тех, кто наблюдал за первыми мгновениями гонки, именно факционарий Асторг — грубый, покрытый шрамами, невероятно опытный и славящийся своей сдержанностью — первым понял, что происходит. Он одним взглядом оценил восемь квадриг, их скорость, угол движения, возниц и их возможности. И тогда он вслух вознес яростную быструю молитву запрещенному, святотатственному, необходимому им Геладикосу, сыну бога.

Он стоял у внешней стены во время старта, там, где стоял всегда, на расстоянии двух третей прямого отрезка от меловой линии, в безопасной зоне, отведенной служащим Ипподрома между внешним ограждением и первыми рядами сидений, которые здесь установлены. Поэтому у него возникла иллюзия, что Скортий мчится прямо на него, когда тот предпринял этот абсурдный, беспрецедентный рывок к внешней стороне, а не к внутреннему ограждению.

Он услышал, как «гордость Синих» (он, который и сам был некогда этой «гордостью») кричит, перекрывая гром и рев, и он стоял достаточно близко и понял, что тот кричит на языке инициев, который немногие из них знали. Асторг был одним из тех, кто знал. Этот мальчик, Тарас из Мегария, оказался вторым. Асторг увидел, как парень быстро дернул головой влево и среагировал мгновенно, ни на секунду не задумываясь над тем, что делает. Асторг перестал дышать, бросил молиться, только смотрел.

Парень тоже закричал — выкрикнул имя Серватора — и сильно хлестнул кнутом коня по правому боку. Это произошло на головокружительной, совершенно безумной скорости, в опасной близости от толчеи старта, среди тридцати двух жеребцов, которые молотили копытами как сумасшедшие.

В одну и ту же точно рассчитанную долю секунды без всякого запаса пространства, так близко друг от друга, что между колесами не видно было ни малейшего просвета, Скортий и Тарас перебросили свои тела влево, увлекая за собой свои упряжки и колесницы. Грохот оглушал, пыль стояла удушающим облаком.

И сквозь эту пыль, прямо перед собой, словно все это было проделано ради его личного развлечения — словно танцоров нанял на вечер аристократ, — Асторг увидел, что произошло дальше. Он был растроган и преисполнен восхищения, так как знал: несмотря на все, что он сделал здесь за всю свою карьеру, под бурные аплодисменты двух тысяч зрителей, выкрикивающих его имя, даже в дни своего расцвета, на пике славы, он не мог бы задумать то, что осуществил сейчас Скортий.

Тарас поворачивал к внешней стороне, а Скортий — к внутренней. Прямо навстречу друг другу. Когда парень резко натянул поводья влево, великолепный Серватор потянул трех других коней и колесницу поперек дорожек точно таким же маневром, который еще помнили посетители Ипподрома по последнему дню осенних гонок, когда Скортий проделал это с ним самим. И в этом была внушающая уважение элегантность, совершенство. Знакомая цитата, повторенная и использованная еще раз, но по-новому.

А Скортий одновременно бросил свою упряжку так же резко влево, точно в нужное мгновение, иначе эти две колесницы разнесли бы друг друга в щепки, кони с диким ржанием столкнулись бы, а возницы взлетели бы в воздух и превратились в груду переломанных костей. Его упряжка повернула — колеса заскользили, потом вонзились в колею — и выпрямилась с потрясающей точностью прямо рядом с Кресензом и его упряжкой. На полном скаку.

Тем временем упряжки на третьей и четвертой дорожках устремились к внутреннему краю.

Конечно, так и должно было быть. Для них освободилось место, когда Скортий рванул со старта и пошел наискосок. Они замедлили темп, ухватившись за эту удивительную возможность, и разошлись, словно двустворчатые двери во дворце, перед Тарасом, открывая ему путь для яростного рывка влево, а потом обратно. И таким образом он обнаружил перед собой свободное, чистое, замечательное пространство открытой дорожки у внутреннего ограждения.

Он оказался прямо позади номера второго Зеленых, а затем, — опять прибегнув к помощи кнута, — рядом с ним, на входе в самый первый поворот под катизмой. Он шел по более широкой дуге, но у него была лучше упряжка, он все еще держал сильный наклон влево и выкрикивал имя своего великолепного ведущего жеребца, позволяя Серватору скакать вплотную к Зеленым, а затем обогнал их на выходе из поворота. И вот перед ним не осталось ничего и никого на дорожке, когда они вышли на дальнюю сторону… И все это было проделано одним-единственным рывком.

Асторг плакал. Он был потрясен, словно лицезрел нечто божественное в святилище, и понимал, что только что видел произведение не менее совершенное, чем творение любого художника: ваза, драгоценный камень, поэма, мозаика, настенное панно, золотой браслет, усыпанная камнями искусственная птица.

И еще он понимал, что такой образец искусства проживет не дольше созидающего мгновения, и о нем будут говорить только те, кто вспомнит, правильно или неправильно, кто видел, видел неточно или совсем не видел, что эти воспоминания будут искажены памятью, желанием или невежеством и что это достижение записано будто на воде или на песке.

Это было ужасно важно, но в данный момент — совсем неважно. Может ли подобная хрупкость, лежащее в основе непостоянство придать еще большее величие такому творению? Тому, что исчезнет, как только будет создано? В этот момент, думал Асторг, сжимая своими большими руками деревянные перила, — в это единственное, безупречное, алмазное мгновение, предложенное временем, — именно эти два возничих, юноша и направляющий его гений, были властелинами мира на божьей земле, повелителями императоров, всех мужчин и женщин, подверженных ошибкам и несовершенных, которые однажды потерпят поражение и умрут, ничего не оставив после себя, исчезнут в момент своего создания.

Плавт Бонос вскочил в императорской ложе, когда две первые колесницы понеслись по направлению к ним и вместе вошли в первый поворот, грохоча колесами. Он был необъяснимо взволнован происходящим и на короткое мгновение смутился, но тут же заметил, что еще полдюжины сверхвоспитанных, пресыщенных придворных тоже вскочили с мест. Он молча переглянулся с императорским шталмейстером и снова повернулся лицом к дорожкам.

У них над головами, на изогнутом потолке катизмы, была изображена квадрига. На ней стоял мозаичный Сараний, увенчанный лаврами победителя. Внизу юноша-возничий Синих, которому, несмотря на проявленное мужество, не хватило мастерства на прошлой неделе и сегодня утром, сейчас вопил, как варвар, на своих коней и хлестал их кнутом. Он пронесся мимо второй колесницы Зеленых еще на повороте у катизмы.

Это иногда случается, это можно сделать, но не так просто и нечасто, и те, кто разбирается в гонках, сознают связанные с этим риск и мастерство. Бонос наблюдал. Теперь нельзя было сказать, что этому мальчику Тарасу недостает мастерства или уверенности в себе.

Его колесница теперь неслась не за упряжкой Зеленых и не рядом с ней.

Он стартовал по пятой дорожке. Вышел вперед на пол-упряжки после первого поворота, а потом на целую длину упряжки, а затем плавно, как скользит по коже восточный шелк, дал Серватору проскользнуть к ограждению на дальнем отрезке прямой.

Бонос инстинктивно повернулся назад и посмотрел на Скортия и Кресенза. Они подошли к повороту бок о бок, но по самой широкой части трека, так как Скортий отказывался пропустить внутрь второго возничего и сам не выказывал ни малейшего желания сместиться туда. Он правил второй квадригой. Его задачей было обеспечить победу первому возничему своей команды. Как можно дольше держать Кресенза на расстоянии было способом добиться именно этого.

— Другие Зеленые их догоняют, — хриплым голосом произнес императорский шталмейстер. Бонос взглянул и увидел, что это правда. Второй возничий Зеленых, оказавшись перед жалким выбором — гнаться за молодым лидером Синих или вернуться на помощь своей первой квадриге — выбрал последнее. Помимо прочего, Кресенз Сарникский славился своим горячим нравом и привычкой пускать в ход кнут, чтобы проучить других возниц, забывших, кто первый возничий Зеленых.

— Теперь они попытаются занять второе и третье место, — произнес Бонос, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Он может догнать этого парня, если быстро освободится. Мы даже еще не закончили круг. — Шталмейстер был заметно взволнован. И Бонос тоже. При всем том, что еще должно было случиться сегодня, включая войну, которая изменит их мир, драма внизу захватывала.

Второй номер Зеленых сбрасывал скорость, отставал, оглядываясь через правое плечо, чтобы прикинуть угол. Когда двое прославленных возниц показались из-за поворота, по-прежнему на приличном расстоянии друг от друга, вторая упряжка Зеленых начала сдвигаться по направлению к Скортию. И оказалась впереди. Возница Зеленых мог безнаказанно занять положение прямо перед ним. Это было дело тонкое — ему надо было остановить продвижение квадриги Синих и найти способ дать свободу своему лидеру, чтобы тот резко свернул к внутреннему ограждению и бросился догонять мальчишку, возглавившего гонку. Именно этим и занимались вторые упряжки, именно этому их обучали.

Все три квадриги начали сближаться, сливаться в одну фигуру о шести колесах, с двенадцатью конями, посреди пыльного вихря и оглушительного шума.

— Полагаю, — вдруг сказал Бонос, — что Скортий это тоже предвидел.

— Что? Невозможно, — ответил императорский шталмейстер в тот самый момент, который доказал, что он ошибается.

Ему приходилось быть осторожным, крайне осторожным. Если Скортий сейчас нарушит правила, заденет одного из этих двоих, победу Синих аннулируют. Эта возможность всегда ограничивала действия вторых возниц или возниц второстепенных цветов. Одетые в желтое чиновники стоят вдоль всего трека, наблюдая за ними.

Кроме того, он остро сознавал, что хотя ему, возможно, и удастся продержаться семь кругов и не рухнуть, но на маневры сил у него немного. Каждый неглубокий вдох сопровождался болью. Сама мысль о том, чтобы снова натянуть поводья упряжки, заставила его пожалеть, что он еще не умер.

Он знал, что вокруг его ступней натекла лужа крови, опасно скользкая. Он не смотрел вниз.

Он следил за второй упряжкой Зеленых, которая возвращалась к ним. Он знал, что так будет. Кресенза товарищи по команде боялись. И если они не уверены в том, что надо делать, то должны прийти к нему на помощь. Неплохая привычка в целом, но бывают моменты, когда она подводит. Скортий намерен сделать так, чтобы на этот раз их выбор оказался неудачным.

Он рисовал себе эту картину с той секунды, когда вышел на трек и увидел, что на новом правом пристяжном в упряжке Кресенза на шестой дорожке нет шор.

Скортий знал коня, которого они обменяли. Очень хорошо знал. Еще зимой отложил про запас в голову кое-какие сведения. Очевидно, это не выплыло во время гонок на прошлой неделе или этим утром: упряжка Кресенза редко оказывалась на крайней внешней дорожке.

А теперь она может оказаться там с минуты на минуту.

Вторая упряжка теперь находилась прямо перед ними, но не слишком близко, что давало возможность отойти дальше в сторону и заставить Скортия сделать то же самое. Кресенз также находился немного впереди от него с внешней стороны, что увеличивало риск нарушить правила, если он слишком далеко отойдет в сторону и заденет другую упряжку. Зеленые пытались заставить его осадить коней. Как только он это сделает, вторая упряжка перед ним сделает то же самое, а Кресенз пустит в ход кнут и вырвется вперед, обогнав их обоих. Они это умели делать. Это была тонкая работа, требующая большой точности на огромной скорости, но они были опытными возницами, проработавшими вместе целый год.

Это не имело значения.

Он позволил упряжке продвинуться чуть вперед, совсем немного. Кресенз быстро оглянулся, выругался, оскалил зубы. Если вторую упряжку Зеленых заподозрят в том, что она оттеснила Скортия, то нельзя будет обвинить соперника в нарушении правил. Особенно вернувшегося чемпиона: все трое знали, что сегодня это тоже было частью игры.

Кресенз ушел немного дальше, ближе к ограждению.

Скортий и второй номер Зеленых последовали за ним. Они уже прошли большую часть дальнего отрезка прямой. Скортий соскользнул еще правее, совсем чуть-чуть. Ему приходилось быть очень осторожным, ведь это не его привычная упряжка. Все три колесницы теперь мчались устрашающе близко друг от друга. Если бы их колеса были снабжены шипами, как бывало в древности, в Родиасе, кто-нибудь уже вылетел бы из разбитой колесницы.

Кресенз еще раз проревел проклятие в адрес своего товарища по команде и отодвинулся еще дальше. Собственно говоря, дальше уже было невозможно, он летел по самой крайней дорожке, у самого ограждения, мимо бушующей, орущей, потрясающей кулаками толпы, вскочившей на ноги.

Новому правому пристяжному Зеленых не понравилось, что рядом с ним так громко кричат и размахивают кулаками. Совсем не понравилось. Этому коню нужны шоры справа. Этого еще никто не понял. Кресенз никогда не скакал на нем по крайней дорожке, это всего вторая их встреча в этом году. Зеленые еще не успели ничего понять.

И допустили ошибку.

Скортий держался на том же уровне, выжидая подходящий момент. На лице Кресенза застыла напряженная, мрачная улыбка, квадриги неслись на полной скорости. Теперь, когда он был у самого ограждения, любое дальнейшее движение Скортия по направлению к нему сочли бы нарушением правил. Вторая колесница Зеленых, все еще скачущая впереди, могла без риска проскользнуть немного дальше и сбросить скорость, и Скортию пришлось бы резко натянуть поводья.

Отработанная стратегия, разумный расчет. Могло получиться, если бы правый пристяжной как раз в этот момент не дернул головой, ослепленный паникой, близостью ревущей толпы, и не сбился с шага, безнадежно сбив трех остальных коней. Это произошло именно в ту секунду, когда второй номер Зеленых выполнял совершенно правильный тактический маневр, сдвигаясь немного вправо и слегка замедляя темп.

Скортий все же натянул поводья изо всех сил, как им хотелось, даже немного раньше, чем они ожидали, словно испугался или проявил слабость.

И при этом он смог очень ясно и с близкого расстояния рассмотреть столкновение. Квадрига Кресенза устремилась к внутренним дорожкам, куда ее потянул впавший в панику, бесспорно могучий новый правый пристяжной конь, а другая упряжка продолжала движение к внешней стороне. К несчастью, они столкнулись.

Два колеса отлетели мгновенно. Одно повисло в воздухе, подобно метательному диску, и полетело, вращаясь, к спине. Один конь заржал и споткнулся, увлекая за собой в падении остальных. Колесницу занесло боком, она врезалась в ограждение, а потом отскочила в противоположную сторону, и Скортий, резко поворачивая влево (и на этот раз он громко закричал от боли при этом усилии), увидел, как сверкнул нож Кресенза, когда тот перерубил поводья и отчаянным прыжком выскочил из колесницы.

Он промчался мимо и не увидел, что случилось со вторым возницей Зеленых и с конями, но знал, что они упали.

Он прошел поворот, потом оглянулся. Увидел, что теперь Красные и Белые скачут за ним, все четверо, тесной группой, работая изо всех сил. У него возникла новая идея. Его взор снова закрыла эта странная красная пелена, но он внезапно решил, что, возможно, ему хватит сил внести еще один, последний элемент в бессмертную славу этого дня.

Впереди него этот мальчик, Тарас, тормозил колесницу, глядя назад. Он поднял руку с кнутом и махнул Скортию, показывая вперед, предлагая возглавить гонку и одержать победу.

Но этого он как раз не хотел по нескольким причинам. Он покачал головой и, когда приблизился к молодому вознице, крикнул на языке инициев:

— Я тебя кастрирую тупым ножом, если ты не выиграешь этот заезд. Вперед!

Парень улыбнулся. Он понимал, что они только что сделали. Все великолепие этого маневра. Ведь он был профессионалом. Он рванулся вперед. Пересек линию финиша и выиграл первые крупные гонки в своей жизни.

Первая из следующих тысячи шестисот сорока пяти побед для Синих. К тому времени, через восемнадцать лет, когда парень в той колеснице вышел в отставку, только два человека в долгой истории сарантийского Ипподрома выиграют больше гонок, и никто из его преемников не достигнет такого результата. Три статуи Тараса Мегарийского на спине будут повержены вместе с остальными семьсот лет спустя, когда наступят большие перемены.

Первый возница Белых пришел в этом заезде вторым, второй возница Белых пришел третьим. Отчет о гонках в тот день, как всегда, тщательно составленный чиновниками, свидетельствовал, что Скортий, возница Синих, намного отстал от них в единственном для него в тот день заезде.

Конечно, отчеты способны упустить главное. Очень многое зависит от того, что еще сохранилось — в письменном виде, в искусстве, в памяти, и насколько верно, или неверно, или смутно.

Факция Синих, вместе со своими напарниками Белыми, заняла первое, второе и третье места. И четвертое. Четвертое в заезде, который, принимая во внимание все обстоятельства, мог считаться самым блестящим триумфом за всю его карьеру на Ипподроме, занял Скортий Сорийский, который заставил упряжки Белых обогнать его и уйти вперед, аккуратно заблокировав двух невезучих возничих Красных — все, что осталось от команды факции Зеленых.

Он должен был умереть, когда закончилась эта гонка. В каком-то смысле ему следовало умереть, как он думал иногда потом, долгими ночами, чтобы его жизнь гонщика получила идеальное завершение.

Люди, подбежавшие к нему после заезда, увидели вокруг его промокших сандалий лужу крови. Вся платформа колесницы стала скользкой от крови. На последних метрах гонки Девятый Возница скакал рядом с ним, совсем близко, начиная с того момента, когда нырнул пятый морской конек, а на последнем отрезке прямой приблизился совсем вплотную, пока он выписывал зигзаги, сдерживая Красных, и уже почти не мог дышать. В конце концов он остался один на дорожке, его товарищи по команде уже завершили гонку, а квадриги Красных отстали.

Один, не считая этого невидимого Девятого рядом с ним. Они соприкасались колесами, и Девятый Возница был черным, каким его описывали приметы, но еще и красным, как этот день. Но потом необъяснимым образом он отстал и предоставил этому безрассудному смертному мчаться дальше в потоке солнечного света, собранного в этом колоссальном, бурлящем котле из звуков, в который превратился Ипподром.

Никто этого не знал, никто из восьмидесяти тысяч собравшихся там не мог знать, но в тот день в Сарантии ему предстояло найти себе жертву более высокого ранга.

Он еще успеет забрать возничего.

Скортий сбросил скорость прямо на линии финиша, и зашатался, а квадрига постепенно, неуклюже остановилась. Он был не в силах даже начать выпутываться из поводьев, которые тоже уже насквозь пропитались кровью. Он был один, стоял неподвижно, полностью обессиленный.

Ему пришли на помощь, прибежали со всех ног через дорожки, оставив мальчика и две квадриги Белых совершать круг почета. Асторг и два служителя перерезали поводья и освободили его, нежно, словно он был младенцем. Он увидел с некоторым удивлением, что все трое плачут, как и другие люди, подбежавшие следом, даже распорядители. Попытался что-нибудь сказать по этому поводу, пошутить, но не смог говорить. Очень трудно было дышать. Он терпел, пока они помогали ему добираться назад, под трибуны, сквозь окрашенный красным воздух.

Они прошли мимо Кресенза, стоящего в отведенном Зеленым пространстве вдоль спины. Кажется, с ним все в порядке, и другой возница Зеленых тоже стоял там. У них были странные лица, словно они боролись с каким-то чувством. Правда, стоял ужасный шум. Даже больший, чем обычно. Его провели, — а скорее пронесли, — через Врата Процессий в тускло освещенный атриум. Здесь было несколько тише, но ненамного.

Там оказался бассанид. Еще одна неожиданность. Рядом с ним стояли носилки.

— Положите его, — резко приказал он. — На спину.

— Я думал… ты от меня отказался, — удалось выговорить Скортию. Первые слова. Ему было так больно. Его положили на спину.

— Я тоже, — ответил седой лекарь с востока. Он сердито отбросил свой посох. — Теперь здесь два глупца, правда?

— О, по крайней мере, — ответил Скортий и тут наконец-то по великой милости Геладикоса потерял сознание.

Глава 11

Невозможно отрицать ту истину, что главные события века происходят, лишь краем задевая течение жизни большинства людей. Знаменитая пьеса первых лет существования восточной империи начинается с того, что пастухи ссорятся из-за перемешавшихся стад, и в это время один из них замечает вспышку света на востоке, где что-то падает с неба. Пастухи на склоне холма ненадолго прерывают спор, чтобы обсудить это событие, потом возвращаются к прежним делам.

Гибель упавшей колесницы Геладикоса, который нес людям огонь своего отца, не может сравниться по значению с кражей овцы. Драма Софенидоса (позднее запрещенная церковниками как еретическая) после такого начала переходит к рассмотрению вопросов веры, власти и величия, и в ней содержится знаменитая речь Гонца о дельфинах и Геладикосе. Но начинается пьеса на том склоне холма и заканчивается там же принесением в жертву той самой спорной овцы — с использованием только что полученного в дар огня.

Тем не менее, несмотря на всю правдивость наблюдения Софенидоса о том, что крупные мировые события могут и не казаться таковыми живущим в данное время, также правда и то, что бывают мгновения и места, которые следует по праву считать центральными для всей эпохи.

В тот день, ранней весной, на земле было два таких места, находящихся далеко друг от друга. Одно лежало в пустыне Сорийи, где человек в капюшоне, прикрыв полоской ткани рот, хранил молчание среди сыпучих песков. Он всю предшествующую ночь не спал, постился и смотрел на звезды.

Вторым местом был туннель в Сарантии между дворцами.

Он стоит там, где стены и пол делают поворот, глядя на факелы и на потолок, где нарисовано ночное небо, на мозаичных зайцев, фазанов и других лесных животных на лесной поляне на полу — иллюзия художника, изобразившего мир природы здесь, под землей, внутри городских стен. Он знает, что языческие верования говорят о присутствии в земле темных сил и мертвые лежат под землей, если их не сжигают.

Впереди его поджидают люди, которых здесь быть не должно. Он догадался об этом по размеренным, неспешным шагам за спиной. Преследователи не опасаются, что он от них убежит.

Его охватывает любопытство, которое можно считать определяющей чертой характера императора Сарантия, чей мозг без конца занят трудными задачами и загадками мира, созданного богом. Гнев, который он ощущает, менее характерен для него, но не менее силен сейчас, а непрерывно пульсирующая в нем печаль, похожая на тяжелое сердцебиение, посещает его очень редко.

Было — и есть — так много всего, что он хотел сделать.

Через секунду он делает вот что: вместо того, чтобы продолжать ждать, подобно одному из зайцев, замерших на мозаичной поляне, он поворачивается и идет назад, к людям сзади. Иногда человек может выбрать момент и место своей смерти, думает тот, кого мать назвала Петром в Тракезии, почти полвека назад, и чей дядя — солдат — вызвал его в Сарантий в начале его взрослой жизни.

Однако он не смирился со смертью. Джад ждет всех живущих мужчин и женщин, но императора он наверняка может подождать еще немного. Наверняка может.

Он считает, что сумеет справиться даже с этой неожиданностью, какой бы она ни оказалась. Ему нечем защищаться, если не считать простого довольно тупого кинжала у пояса, который он использует, чтобы вскрывать печати на посланиях. Это не оружие. И он не воин.

Он совершенно уверен, что знает, кто явился в туннель, и быстро выстраивает свои мысли (они и есть оружие), пока идет назад по туннелю, проходит поворот и видит, на краткий миг испытав мелочное удовлетворение, изумленные лица тех, кто шел вслед за ним. Они останавливаются.

Их четверо. Два солдата в шлемах, чтобы их не узнали, но он их знает — это те двое, что охраняли вход. Еще один человек, закутанный в плащ, — как все эти тайные убийцы, даже если их никто не видит, — и еще кто-то выходит вперед, не прячась, нетерпеливо, почти сияя от угаданного Валерием страстного желания. Он не видит того, кого опасался увидеть — и очень сильно.

Это приносит некоторое облегчение, хотя он, возможно, находится среди тех, кто ждет на другом конце коридора. Гнев и печаль.

— Не терпится встретить конец? — спрашивает высокая женщина, останавливаясь перед ним. Ее удивление было коротким, она быстро овладела собой. Ее глаза мечут голубое пламя, как глаза призрака. Она одета в красную тунику с золотым поясом, волосы схвачены черной сеткой. Золото волос сверкает сквозь нее при свете факелов.

Валерий улыбается:

— Не так сильно, как тебе, смею заметить. Зачем ты это делаешь, Стилиана?

Она моргает, искренне изумленная. Она была еще ребенком, когда все это случилось. Он всегда об этом помнил и этим руководствовался, гораздо в большей степени, чем Алиана.

Он думает о жене. В своем сердце, в чистой тишине сердца, он сейчас говорит и с ней, где бы она ни находилась под солнцем на небе. Она всегда убеждала его, что он ошибся, когда приблизил эту женщину ко двору и даже когда позволил ей остаться в живых. Дочь своего отца. Флавия. Император Сарантия молча говорит танцовщице, на которой он женился, что она была права, а он ошибался, и знает, что она его услышит, очень скоро, даже если его мысли не долетят, не смогут долететь сквозь стены и пространство туда, где она находится.

— Зачем я это делаю? А для чего еще я живу? — отвечает дочь Флавия Далейна.

— Чтобы прожить собственную жизнь, — резко отвечает он. Философ древней академии, отчитывающий ученика. (Он сам закрыл академию. Жаль, но патриарх требовал, чтобы он это сделал. Слишком много язычников.) — Своей собственной жизнью, со своими ее дарами, которыми ты располагаешь и которые ты получила. Очень просто, Стилиана. — Он смотрит мимо нее, когда в ее глазах вспыхивает ярость. Намеренно игнорирует ее. Обращается к двум солдатам: — Вы понимаете, что вас здесь убьют?

— Я их предупредила, что ты так скажешь, — говорит Стилиана.

— А ты им сказала, что это правда?

Она умна, и ей знакома такая огромная ненависть. Ярость человека, который выжил? Он считал — ставил на то, что ум может победить, в конце концов, он искренне нуждался в ней, выделил ей место. Алиана предостерегала, что он ошибается, обвиняла его в том, что он пытается слишком многое контролировать. Известный всем недостаток.

«Она все еще так молода», — думает император, снова глядя на высокую женщину, которая пришла, чтобы убить его здесь, под все еще холодной весенней землей. Ему не хочется умирать.

— Я им сказала то, что было — и остается — очевидной истиной: новому двору на высокие должности потребуются Бдительные, доказавшие свою верность.

— Нарушившие клятву и предавшие своего императора? Ты надеешься, что обученные солдаты в это поверят?

— Они здесь, с нами.

— И вы их убьете. Что говорит убийство о…

— Да, — наконец заговорил человек в плаще, все еще не поднимая капюшон с лица, голосом, низким от волнения. — В самом деле. Что говорит убийство? Даже много лет спустя?

Он не снял капюшон. Это не имеет значения. Валерий качает головой.

— Тетрий Далейн, тебе запрещено появляться в Городе, и ты это знаешь. Стражники, арестуйте этого человека. Он изгнан из Сарантия как предатель. — Голос его полон энергии; им всем знаком этот его повелительный тон.

Конечно, именно Стилиана разрушает эффект своим смехом. «Мне очень жаль, — думает император. — Любовь моя, ты никогда не узнаешь, как мне жаль».

Они слышат звук приближающихся с другого конца шагов. Он оборачивается, снова охваченный страхом. В сердце боль, предчувствие.

Потом видит, кто подошел — и кто не подошел, — и боль ускользает. Для него важно то, что одного человека здесь нет. Странно, наверное, но это действительно очень важно. И страх быстро сменяется другим чувством.

На этот раз именно император Сарантия, окруженный врагами и так далеко от поверхности земли и теплого света бога, как далеко его собственное детство, громко смеется.

— Кровь Джада, ты еще больше растолстел, Лисипп! — восклицает он. — Я готов был держать пари, что это невозможно. Тебе пока рано возвращаться в Сарантий. Я намеревался вызвать тебя после того, как флот поднимет паруса.

— Что? Даже сейчас ты играешь в игры? О, перестань умничать, Петр, — отвечает толстый зеленоглазый человек, который раньше был начальником налогового управления, потом его отправили в ссылку, больше двух лет назад, после мятежа, закончившегося большой кровью.

Истории, думает император. У нас у всех свои истории, и они нас не оставляют. Только несколько мужчин и женщин на свете называют его именем, данным при рождении. Этот массивный человек, окруженный знакомым, слишком приторным ароматом духов, с мясистым лицом, круглым, как луна, — один из них. За ним маячит еще одна фигура, почти скрытая расплывшимся туловищем Лисиппа, однако это не тот, кого он боится увидеть, потому что он тоже в капюшоне.

Леонт не надел бы капюшона.

— Ты мне не веришь? — спрашивает император у обширной потной туши Кализийца. Он искренне возмущен, ему нет нужды притворяться. Теперь он совсем повернулся спиной к женщине, ее закутанному в плащ трусливому брату и двум предателям-стражникам. Они его не зарежут. Он в этом уверен. Стилиана хочет устроить спектакль, церемонию, не просто убийство. Искупление длиной в целую жизнь? Для истории. Но в этом танце еще есть другие па. Его танцовщица где-то в другом месте, наверху, на свету.

Они не позволят ей остаться в живых.

Ради этого, как и ради всего остального, он будет продолжать свои попытки здесь, под землей, прощупывать почву, быстрый и хитроумный, как лосось, которого почитают как божество на севере, среди язычников, какими некогда были и люди его страны, перед тем как к ним пришел Джад. И Геладикос, его сын, который упал.

— Поверить, что ты собирался позвать меня обратно? — Лисипп качает головой, щеки его трясутся. Голос его остался необычным, запоминающимся. Этого человека, повстречав один раз, невозможно забыть. Вкусы его порочны, отвратительны, но ни один человек никогда не распоряжался финансами империи так честно и умело. Парадокс, так до конца и непонятый. — Неужели даже сейчас ты считаешь всех остальных глупцами?

Валерий пристально смотрит на него. Когда-то он был хорошо сложенным мужчиной, когда они впервые встретились, красивым, образованным, друг-патриций юного прилежного племянника командира Бдительных. Он сыграл свою роль на Ипподроме и в других местах в тот день, когда умер Алий, и мир изменился. В награду он получил богатство и реальную власть, а на то, что он творил у себя во дворце или на носилках, на которых передвигался ночью по улицам, закрывали глаза. Затем его по необходимости сослали в сельскую местность после мятежа. Конечно, ему там было скучно. Его неудержимо тянуло в Город, к темным делам, к крови. Поэтому он здесь.

Император знает, как с ним обращаться, или знал прежде. Он говорит:

— Если они ведут себя как глупцы, то считаю. Подумай, разве ты в деревне совсем отупел? Зачем я распустил слухи, что ты вернулся в Город?

— Ты их распустил? Я уже вернулся в Город, Петр.

— А ты был в Городе два месяца назад? По-моему, нет. Иди и спроси в лагерях факций, друг. — Он намеренно произнес последнее слово. — Я попрошу Гезия назвать тебе имена. Полдюжины имен. Спроси, когда впервые начали появляться слухи, что ты, возможно, здесь. Я прощупывал почву, Лисипп! Среди народа и клириков. Конечно, я хочу, чтобы ты вернулся. Нам надо выиграть войну — возможно, на два фронта.

Крупица новой информации, брошенная здесь для них. Намек, поддразнивание. Чтобы танец продолжался любым путем. Продолжать держаться за жизнь.

Он очень хорошо знает Лисиппа. Факелы горят ярко в том месте, где они стоят, и он видит, как эта информация проникает в мозг, как доходит намек, а затем в необычных зеленых глазах появляется сомнение, которого он ждал.

— Зачем спрашивать? В этом нет никакой необходимости, — говорит Стилиана Далейна за его спиной и разбивает настроение, подобно бокалу, брошенному на камень, на мелкие осколки.

Ее голос теперь напоминает кинжал, точный, как меч палача.

— Это чистая правда. Умелый лжец подмешивает правду в свой яд. Именно тогда, когда до меня впервые дошли эти слухи и я поняла, что происходит, я ухватилась за шанс вернуть тебя и предложить присоединиться к нам. Элегантное решение. Если тракезиец и его шлюха услышат разговоры о твоем возвращении, они подумают, что это их собственные фальшивые слухи.

Именно так и произошло. Он слышит это слово «шлюха», конечно, и понимает, чего она так страстно от него добивается. Он не пойдет ей навстречу, но думает о том, что она более чем умна. Он оборачивается. Солдаты не сняли шлемы, ее брат не сбросил капюшон. Стилиана чуть не светится от напряжения. Он смотрит на нее, здесь, под землей, где обитают старые божества. Он думает, что ей бы хотелось распустить свои волосы и вырвать у него из груди бьющееся сердце своими когтями, как это делали опьяненные богом дикие женщины на осенних холмах много веков назад.

Он спокойно отвечает:

— Ты грязно ругаешься, это не пристало такой воспитанной женщине, как ты. Но это действительно элегантное решение. Прими мои поздравления, это очень умно. Это Тетрий придумал? — В его тоне слышится легкий упрек, совсем не то, чего она хочет. — Всеми ненавидимого, порочного Кализийца заманили, чтобы сделать из него идеального козла отпущения за убийство священного императора. Он умрет здесь вместе со мной и этими солдатами или вы загоните его в угол и вынудите сделать признание после того, как тебя и беднягу Леонта коронуют?

Один из людей в шлеме за его спиной беспокойно шевельнулся. Он слушает.

— Бедняга Леонт? — На этот раз она заставляет себя притворно рассмеяться, но ей совсем не весело.

И поэтому он рискует.

— Конечно, Леонт ничего об этом не знает. Он все еще ждет меня у дальней двери. Это дело одних Далейнов, и ты думаешь, что потом сможешь с ним справиться, не так ли? Каков ваш план? Тетрий станет канцлером? — Его глаза блестят. Он громко смеется. — Как это забавно! Или нет, должно быть, я ошибаюсь. Конечно, ошибаюсь. Все это для вящего блага Империи, разумеется.

Трусливый брат, дважды упомянутый, открывает рот под капюшоном, потом снова закрывает. Валерий улыбается:

— О нет-нет. Погоди. Конечно! Ты обещала этот пост Лисиппу, чтобы заманить его сюда, правда? Он никогда его не получит. Кого-то же надо назначить виновным и казнить за это.

Стилиана смотрит на него.

— Ты думаешь, все считают других людей расходным материалом, как ты сам?

Теперь его очередь моргать, он впервые чувствует замешательство.

— И это говорит девочка, которую я оставил в живых, вопреки всем советам, взял ко двору, окружил почетом?

И тогда Стилиана наконец произносит четким, ледяным голосом, слова, медленные, как время, неотвратимые, как движение звезд по ночному небу, обвинение, несущее бремя долгих лет (долгих ночей без сна?)

— Ты сжег моего отца заживо. И хотел купить меня, дав мужа и место у трона за спиной шлюхи?

Тут наступило молчание. Император ощутил тяжесть всей земли и камней между ними и солнцем.

— Кто рассказал тебе эту абсурдную историю? — спрашивает Валерий. Голос его звучит непринужденно, но на этот раз ему это кое-чего стоит.

И все же он действует быстро, когда она взмахивает рукой, чтобы дать ему пощечину. Он перехватывает ее руку, хотя она яростно вырывается, и, в свою очередь, произносит сквозь зубы:

— Твой отец вышел на улицу в пурпуре в тот день, когда умер император. Он направлялся в Сенат. Его мог убить любой человек в Сарантии, который уважал традиции, и сожжение было достойной карой за подобное богохульство.

— Он не был одет в пурпур, — возражает Стилиана Далейна, вырывая у него руку. Ее кожа почти прозрачна; он видит красные следы от своих пальцев на ее запястье. — Это ложь, — говорит она.

Тут император улыбается:

— Клянусь святым именем бога, ты меня поражаешь. Я понятия не имел. Совершенно. Все эти годы? Ты всерьез веришь, что…

— Она действительно… в это… верит. — Еще один голос, сзади. Новый голос. — Она ошибается, но это… ничего… не меняет.

Но этот свистящий голос, нечленораздельно выговаривающий слова, меняет все. Холод пронизывает императора до самых костей, словно в него проник ветер из полумира, реально несущий смерть в туннель, где стены, штукатурка и краски скрывают грубую поверхность земли. Он снова поворачивается и видит, кто это сказал, кто вышел из-за заслонявшей его туши Кализийца.

Этот человек что-то держит в руках. Собственно говоря, эта вещь привязана к его запястьям, так как у него изуродованы руки. Похожее на трубку приспособление, прикрепленное к аппарату, который катится на маленькой тележке за ним, император узнает и вспоминает, и, лишь приложив большое усилие, Валерий остается неподвижным и не выдает своих чувств.

Тем не менее в нем поднимается страх, впервые после того, как он услышал у себя за спиной скрип открывающейся двери и понял, что не один. История повторяется. Знак солнечного диска, сделанный для человека, дежурящего на улице под солярием много лет назад. Потом крики внизу. У него есть основания знать, что это нелегкая смерть. Он бросает быстрый взгляд на Лисиппа и по выражению его лица понимает еще кое-что: Кализиец благодаря своей натуре пришел бы сюда только для того, чтобы увидеть это орудие в действии, даже если бы у него не было других причин. Император с трудом глотает слюну. Еще одно воспоминание всплывает в нем, из еще большего далека, из детства: сказки о старых мрачных богах, которые живут в земле и ничего не забывают.

Высокий зудящий звук этого нового голоса внушает ужас, особенно если помнить, — а Валерий помнит, — каким он был прежде. Теперь капюшон откинут. Человек без глаз, с изуродованным, оплавленным лицом говорит:

— Если он… и надел пурпур… чтобы предстать… перед народом, то сделал это… как законный… преемник императора… который не назначил… такового.

— Он не надевал пурпура, — повторяет Стилиана с легким отчаянием.

— Замолчи, сестра, — произносит странный свистящий голос с поразительной властностью. — Подведи сюда Тетрия… если ноги ему… еще повинуются. Встань позади меня. — На шее у слепого, изуродованного человека висит некрасивый, неуместный амулет в виде маленькой птички. Он движением плеч сбрасывает на мозаичный пол свой плащ. Возможно, стоящие в туннеле люди хотели бы, чтобы он этого не делал, чтобы не снимал капюшон, но только не Лисипп. Император видит, что он смотрит на уродливую фигуру Лекана Далейна широко раскрытыми влажными глазами, полными нежности, как на предмет вожделения или страсти.

Значит, все трое Далейнов. Теперь все ясно вырисовывается. Гезий намекал, косвенно, туманно, что ими нужно заняться, в то время когда первый Валерий занял трон. Он тогда высказал мнение, что судьбу потомков Далейнов следует решить в чисто административном плане, что они недостойны внимания императора или его племянника. «Некоторые вопросы, — тихо произнес Гезий, — не стоят того, чтобы их решали правители. Они несут бремя гораздо более крупных проблем, трудятся на благо своего народа и во имя бога».

Дядя предоставил решение ему. Он оставлял большинство подобных дел племяннику. Петр не захотел их убивать. У него были свои причины, в каждом случае разные.

Тетрий был ребенком, а потом оказался таким трусом, не играющим никакой роли, даже во время мятежа. Стилиане он с самого начала придавал большое значение, и все большее на протяжении тех десяти лет, пока она росла. У него были в отношении нее свои планы, и в центре стоял ее брак с Леонтом. Он думал — самонадеянно? — что сможет использовать ее агрессивный ум и привить ей более широкий кругозор. Ему казалось, что у него это получается, пускай медленно, что она понимает этапы развития игры, которая в конце концов должна была сделать ее императрицей. Когда-нибудь. У них с Алианой нет наследника. Ему казалось, что она все это понимает.

Лекан, самый старший из троих, — дело другое. Он был одним из тех, кто снился императору по ночам, когда он все же засыпал. Казалось, он стоит уродливой, черной тенью между ним и обещанным светом бога. Неужели вера и набожность всегда порождают страх? Может быть, эту тайну знают все клирики, обещая вечную тьму и лед под миром для тех, кто отступился от божьего света?

Валерий отдал приказ, чтобы Лекана не убивали, что бы тот ни сделал, хотя знал, что для реальной жизни, по любым честным меркам, старший сын Флавия Далейна, намного превосходящий своего отца во всем, погиб на улице у дверей их дома вместе с отцом. Он просто продолжал существовать. Смерть в жизни, жизнь в смерти.

А то, что он сейчас держит, что привязано к его запястьям, чтобы ему было проще управляться с этим, — это один из сифонов, которые извергают такое же жидкое пламя из катящейся за ним канистры. Точно такой же использовали в то утро, много лет назад, чтобы с неопровержимостью, доступной каждому мужчине и каждой женщине Империи, заявить о смерти старого императора и о приходе нового.

Валерию кажется, что все они перенеслись прямо из того давнего солнечного утра в этот освещенный факелами туннель без всякого перерыва. Время кажется императору странным, годы сливаются. Он думает о боге, потом о своем недостроенном Святилище. О многом, что задумано и не закончено. А потом снова об Алиане там, наверху, где-то посреди этого дня.

Он не готов умереть и позволить умереть ей.

Он прекращает поток сливающихся воспоминаний, быстро соображает. Лекан подозвал к себе брата и сестру. Ошибка.

Валерий говорит:

— Только их двоих, Далейн? Не этих верных стражников, которые впустили тебя сюда? Ты им сказал, что случается с теми, кто попадет под струю пламени? Покажи им все свои ожоги, почему ты этого не делаешь? Они хоть знают, что это «сарантийский огонь»?

Он слышит у себя за спиной звук, вырвавшийся у одного из солдат.

— Шевелись, сестра! Тетрий, давай!

Валерий смотрит вниз, на сопло на конце черной трубки, таящей самую ужасную из известных ему смертей, снова смеется и поворачивается к младшим брату и сестре. Тетрий сделал неуверенный шаг вперед, теперь двинулась Стилиана. Валерий пятится назад, чтобы оказаться прямо рядом с ней. У солдат есть мечи. Он знает, что у Лисиппа тоже есть клинок. Этот крупный человек гораздо проворнее, чем можно предположить.

— Держите их обоих, — резко приказывает император Бдительным. — Ради бога, разве вы так глупы, что желаете собственной смерти? Это же огонь. Они вас сейчас сожгут.

Тогда один из солдат делает неуверенный шаг назад. Глупец. Второй нерешительно кладет руку на рукоять меча.

— У вас есть ключ? — быстро спрашивает император. Ближайший к нему солдат качает головой.

— Она его отобрала, мой повелитель.

«Мой повелитель». Святой Джад! Он еще может спастись.

Тетрий Далейн внезапно поворачивается и по стенке туннеля проскальзывает вперед, к брату. Валерий его не задерживает. Он не солдат, но сейчас на карту поставлена его жизнь, и жизнь Алианы, и та картина мира, наследство, которое создается. Он хватает женщину, Стилиану, за предплечье, раньше чем она успевает миновать его, другой рукой выхватывает свой маленький кинжал и прижимает острие к ее спине. Такое лезвие не способно проткнуть даже кожу, но они этого не могут знать.

Но Стилиана, которая совсем не сопротивляется, которая даже не пытается уклониться от его руки, смотрит на него, и император видит в ее взгляде торжество, граничащее с безумием. Он снова вспоминает о тех женщинах из мифа на склонах холма.

Слышит, как она говорит с пугающим спокойствием:

— Ты снова ошибаешься, если считаешь, что мой брат не станет сжигать тебя, чтобы спасти меня. И равным образом ошибаешься, думая, что мне не все равно. Лишь бы ты сгорел, как сгорел мой отец. Давай, брат. Покончи с этим.

Валерий потрясен до глубины души, он онемел от изумления. Он умеет распознать правду, когда слышит ее: она не лукавит. «Покончи с этим». Во внезапно снизошедшем на его душу спокойствии он слышит слабый звук, напоминающий один-единственный удар колокола.

Он всегда думал, он верил, что интеллект может взять верх над ненавистью с течением времени и при должном воспитании. Теперь он видит, что ошибался, но уже слишком поздно. Алиана была права. Гезий был прав. Стилиана, блестящая, как алмаз, могла радоваться власти и пользоваться ею вместе с Леонтом, но не она была ей нужна, не она главное для этой женщины. Главное под ее ледяным панцирем — это огонь.

Слепой человек, сверхъестественно точно нацелив сифон, растягивает щель рта, что, как понимает Валерий, должно означать улыбку. И говорит:

— Увы, какая… бесполезная трата. Такая кожа. Я должен это сделать… дорогая сестра? Так тому и быть.

И император понимает, что он это сделает, видит злобную жажду на жирном лице Кализийца, стоящего рядом с искалеченным Далейном. Внезапным яростным движением, — неуклюжим, так как он не привык к активным действиям, — он срывает с пояса женщины кошелек и сильно толкает ее вперед, так что она спотыкается, налетает на слепого брата, и они оба падают. Огня нет. Пока.

Пятясь назад, он слышит, что оба стражника отступают вместе с ним, и понимает, что ему удалось переубедить их. Он бы вознес молитву, но времени нет. Совсем.

— Быстрее! — резко приказывает он. — Хватайте сифон!

Они оба прыгают мимо него вперед. Лисипп, который никогда не был трусом, а теперь сделал ставку на Далейнов, хватается за меч. Император, наблюдая за ними, теперь быстро отходит назад, шарит в кошельке из ткани, находит тяжелый ключ, узнает его. И теперь возносит благодарную молитву. Стилиана уже вскочила и поднимает Лекана.

Первый Бдительный уже возле них, замахнулся мечом. Лисипп прыгает вперед, наносит удар, который тот парирует. Лекан еще стоит на коленях, произносит нечто бессвязное, нечленораздельное. Тянет руку к спусковому крючку аппарата.

И именно в этот момент, именно тогда, когда он это видит, император Сарантия Валерий Второй, возлюбленный Джада и святейший наместник его на земле, трижды возвышенный пастырь своего народа, чувствует, как нечто обжигающе раскаленное пронзает его сзади, пока он пятится к двери, к безопасности, к свету. Он падает, падает, с беззвучно открытым ртом, с ключом в руке.

Никто не записал, так как этого никто не мог сделать, слышал ли он, умирая, неумолимый, оглушительный, нескончаемый голос, который сказал ему, ему одному в том коридоре под дворцами и садами, под Городом и всем миром: «Покинь престол свой, повелитель всех Императоров ждет тебя».

Также неизвестно, приплыли ли за его душой дельфины, когда он отправился в путь, ибо он отправился в тот миг, лишенный своей обители, в долгое путешествие. Только одному человеку в господнем мире известно, что последняя мысль в его жизни была о жене, он позвал ее по имени. И известно это потому, что она его слышит. А услышав каким-то непонятным образом, понимает, что он уходит, уходит от нее, уже ушел, что все кончено, что бесповоротно подошел к концу тот блестящий танец, который начался давным-давно, когда он был Петром, а она — Алианой, танцовщицей Синих, и такой молодой. И полуденное солнце ярко сияет над ней, над всеми ними, в безоблачном весеннем небе Сарантия.

Она обрезала большую часть волос, пока они плыли обратно от острова на маленькой гребной лодке.

Если она ошибается насчет того, что означает исчезновение Далейна и убийство стражников, то остриженные волосы можно скрыть, они снова отрастут. Она не верила, что ошибается, даже тогда, в море. Мир накрыла чернота, под ярким солнцем, над синими волнами.

Чтобы обрезать волосы, в ее распоряжении имелся только кинжал Мариска, и в лодке это было делать сложно. Она срезала неровные пряди и бросала их в воду. Жертвоприношение. Глаза ее оставались сухими. Покончив с волосами, она перегнулась через борт и соленой водой смыла крем, краску и душистое масло с лица, уничтожила слабый аромат своих духов. Серьги и кольца положила в карман одежды (деньги понадобятся). Потом снова достала одно из колец и отдала Мариску, сидящему на веслах.

— Возможно, тебе придется делать выбор, — сказала она ему, — когда мы доберемся до гавани. Как бы ты ни поступил, я тебя прощаю. Это моя благодарность тебе за это поручение и за все, что было раньше.

Он с трудом сглотнул. Дрожащей рукой взял у нее кольцо. Оно стоило больше, чем он мог бы заработать за целую жизнь на службе в Императорской гвардии.

Она велела ему избавиться от кожаных доспехов, верхней туники Бдительных и меча. Он повиновался. Все это полетело за борт. Всю дорогу он молчал, греб изо всех сил, покрывался потом, и в глазах его стоял страх. Кольцо он спрятал в сапог. Сапоги были слишком дорогими для рыбака, но ей оставалось надеяться, что никто этого не заметит.

Она снова воспользовалась его ножом, чтобы обрезать подол платья, сделала это неровно, порвала в нескольких местах. Сняла свои кожаные сандалии, и их тоже швырнула за борт. Посмотрела на свои босые ноги, на крашеные ногти на пальцах. Решила, что с этим все в порядке. Уличные женщины тоже красятся, не только придворные дамы. Она снова опустила руки в воду и стала тереть их, чтобы они огрубели. Стянула последнее кольцо, то, которое никогда не снимала, и смотрела, как оно тонет в море. Рассказывают сказки о народах моря, правители которых таким образом обручились с морем.

Ее поступок означал нечто иное.

Остаток пути до гавани она провела, обкусывая и обрезая ногти на руках, измазала жидкой грязью со дна лодки порванное платье, а потом и щеки. Руки и цвет лица, если их так оставить, выдадут ее прежде всего остального.

К этому времени в воде вокруг них появились другие небольшие лодки, так что ей приходилось действовать осторожно. Рыбаки, паромщики, маленькие суденышки, везущие товары из Деаполиса и в Деаполис, лавировали между нависающими над ними корпусами больших кораблей, которые должны отплыть на войну. Планировалось объявить об этом сегодня, но здесь никто этого не знал. Это должен был сделать император из катизмы на Ипподроме после последнего заезда, в присутствии всех высших лиц Империи. Разумеется, она рассчитала время своей утренней поездки так, чтобы прибыть туда вовремя.

Но теперь все изменилось. Теперь она чувствовала впереди ауру смерти, ауру конца. Два года назад, во дворце, когда горел Сарантий, она сказала, что предпочитает смерть в императорском облачении бегству и жизни в изгнании.

Тогда это было правдой. Теперь правдой стало нечто иное. Правда более холодная, более тяжелая. Если они сегодня убили Петра, если это сделали Далейны, она сама должна прожить столько, чтобы увидеть их мертвыми. Как-нибудь потом? Потом она сама о себе позаботится, как надо. Концы бывают разные.

Она не могла знать, хотя всегда следила за собой и своей внешностью, какой она представлялась в тот момент воину, сидящему вместе с ней в лодке и гребущему к Сарантию.

Они подошли к причалу в самом дальнем конце, маневрируя среди других шныряющих туда-сюда лодок. Над водой летали непристойные шутки. У Мариска едва хватало умения подвести лодку к причалу. Их громко обругали, она выругалась в ответ, грубо, голосом, которым не разговаривала уже пятнадцать лет, и отпустила соленую шуточку. Потный Мариек бросил на нее быстрый взгляд, потом снова согнулся над веслами. Кто-то в другой лодке громко рассмеялся, гребком подал лодку назад и освободил им проход, потом спросил, чем она ему отплатит.

Ее ответ заставил их покатиться со смеху.

Они причалили. Мариек выскочил из лодки, привязал ее. Алиана быстро вылезла сама, пока он не успел подать ей руку. Произнесла быстро и тихо:

— Если все хорошо, то ты заработал больше, чем мог мечтать, и мою благодарность на всю жизнь. Если плохо, то я ни о чем больше тебя не прошу, кроме того, что ты уже сделал. Храни тебя Джад, солдат.

Он быстро заморгал. Она с удивлением поняла, что он пытается сдержать слезы.

— От меня они ничего не узнают, моя госпожа. Но могу ли я еще что-нибудь…

— Больше ничего, — быстро ответила она и пошла прочь.

Он говорил серьезно и был храбрым человеком, но, конечно, они узнают все, что ему известно, если у них хватит ума разыскать его и расспросить. Иногда люди так трогательно верят в свою способность выдержать профессиональный допрос.

Она зашагала по длинному причалу одна, босая, ее украшения исчезли или спрятаны в длинном платье, оборванном и грязном, превращенном в короткую тунику (она все еще слишком хороша для ее теперешнего положения, скоро ей понадобится другая). Один мужчина остановился и уставился на нее, и у нее подпрыгнуло сердце. Потом он громко сделал ей предложение, и она расслабилась.

— Денег у тебя не хватит, да и мужчина ты хилый, — ответила императрица Сарантия, меряя моряка взглядом. Она взмахом головы отбросила свои неровно остриженные волосы и решительно отвернулась. — Найди себе осла за такую цену.

Его обиженные протесты потонули в хохоте. Она пошла дальше по кишащей народом, шумной гавани, но тишина внутри нее была такой глубокой, что рождала эхо. Она пошла вверх по узкой улочке, ей незнакомой. Многое изменилось за пятнадцать лет. У нее уже болели ноги. Она давно не ходила босиком.

Она увидела маленькую часовню и остановилась. Собралась было зайти в нее и попытаться привести в порядок мысли, помолиться, но в это мгновение услышала внутри себя, как знакомый голос произнес ее имя.

Она застыла на месте, не оглядывалась. Это был голос ниоткуда и отовсюду, голос человека, принадлежащего только ей. Принадлежавшего только ей.

Она почувствовала, как пустота вторгается в нее подобно армии захватчиков. Стоя неподвижно на этой маленькой крутой улочке, среди толкотни и суеты, лишенная возможности уединиться, она в последний раз простилась, назвав имя, данное при рождении, а не имя императора, с душой любимого, которая покидала ее, уже покинула ее и этот мир.

Она хотела иметь у себя в комнате запретных дельфинов. Сегодня утром повезла мозаичника, Криспина, посмотреть на них. В это самое утро. Петр… нашел их первым. Или они нашли его, и не на мозаичной стене. Возможно, его душу сейчас несут туда, куда обычно носят души на пути к Джаду. Она надеялась, что они добры к нему, что путь его легок, что боль не была слишком сильной.

Никто не видел, как она плакала. Слез не было. Она стала шлюхой в Городе, и ей предстояло убить некоторых людей раньше, чем они найдут и убьют ее.

Она представления не имела, куда ей идти.

В туннеле двое стражников совершили поразительно глупую ошибку: они оглянулись через плечо, когда император упал. Вся эта обстановка, этот ужас заставили их забыть все, чему их учили, сорвали их с якоря, как корабли срывает с якоря в шторм. За свою ошибку они сгорели. Погибли, издавая жуткие вопли, так как слепой нащупал и нажал на спуск на трубке и оттуда вылетел жидкий огонь. Лекан Далейн рыдал и тонким голосом сыпал нечленораздельные проклятия, завывая как безумный в своей смертной агонии, но он с ужасающей точностью прицелился прямо в солдат, мимо сестры и брата.

Они находились под землей, далеко от жизни, от мира. Никто не слышал их воплей, шипения и потрескивания расплавленной плоти, кроме трех Далейнов и толстого жадно наблюдающего человека, стоящего рядом, и еще одного, стоящего позади мертвого императора, но достаточно далеко. Его обдало влажной волной жара, пронесшейся по туннелю, и он затрясся от страха, но его даже не опалило этим огнем из далекого прошлого.

Он осознал, когда жар спал, а крики и стоны стихли, что они смотрят на него. Далейны и толстяк, которого он очень хорошо помнил, но не знал, что он в Городе. Ему было обидно, что такое могло произойти без его ведома.

Но сейчас имелись более серьезные поводы для огорчения.

Он прочистил горло, посмотрел на окровавленный, липкий кинжал в своей руке. На нем прежде никогда не было крови, никогда. Секретарь носил кинжал для вида, не более того. Он посмотрел вниз, на мертвого человека у своих ног.

А затем Пертений Евбульский с чувством произнес:

— Это ужасно. Так ужасно. Каждый согласится, что историк не должен вмешиваться в события, которые он описывает. Вы понимаете, он теряет свой авторитет.

Они уставились на него. Никто ничего не говорил. Возможно, находились под впечатлением истины его слов.

Слепой Лекан плакал, издавая сдавленные, жалкие звуки горлом. Он все еще стоял на коленях. Туннель заполнил запах горелого мяса. Солдаты. Пертений боялся, что его стошнит.

— Как ты сюда попал? — спросил Лисипп. Стилиана смотрела на императора. На мертвеца у ног Пертения. Она держала руку на плече плачущего брата, но теперь сняла ее, прошла мимо сгоревших солдат и остановилась, глядя на секретаря своего мужа.

Пертений вовсе не был уверен, что должен отвечать такому ссыльному чудовищу, как этот Кализиец, но сейчас не время было задумываться над этим. Он сказал, глядя на жену своего хозяина: — Стратиг послал меня посмотреть, что задержало… императора. Пришло… только что пришло известие… — Он никогда так не заикался. Перевел дух. — Только что пришло известие, и он считал, что император должен знать.

Император был мертв.

— Как ты вошел? — На этот раз тот же вопрос задала Стилиана. На ее лице было странное выражение. Глаза не сфокусированы. Она смотрела на него, но не совсем на него. Он ей не нравится. Пертений это знал. Но ей никто не нравится, так что это не имеет большого значения.

Он снова прочистил горло, пригладил спереди тунику.

— У меня случайно оказались ключи. Которые… открывают замки.

— Разумеется, — тихо произнесла Стилиана. Он хорошо знал ее иронию, ее жало, но на этот раз ее тон был бескровным, небрежным. Она снова посмотрела вниз, на мертвого человека, неряшливо растянувшегося на полу. На кровь на мозаичных плитках.

— Стражников не было, — объяснил Пертений, хотя они и не спрашивали. — Никого не было в коридоре снаружи. А должны были быть. Я подумал…

— Ты подумал, что-то происходит, и захотел это увидеть, — сказал Лисипп. Четкие, резкие интонации. Он улыбался, складки кожи на его лице шевелились. — Ну, так ты увидел, правда? И что дальше, историк?

Историк. На его кинжале кровь. Насмешка в голосе Кализийца. Запах мяса. Женщина снова смотрела на него, ждала.

И Пертений Евбульский, глядя на нее, а не на Лисиппа, сделал самое простое. Он опустился на колени рядом с телом помазанного императора, которого ненавидел и убил, и, положив на землю кинжал, тихо спросил:

— Госпожа, что ты хочешь, чтобы я сказал стратигу?

Она выдохнула воздух. Секретарю, пристально наблюдавшему за ней, показалось, что она превратилась в опустошенную фигуру, лишенную сил и энергии. Это его заинтересовало.

Она даже не ответила. Ответил ее брат, подняв свое безобразное лицо.

— Я убил его, — сказал Лекан Далейн. — Я один. Мой младший брат и сестра… пришли и… убили меня за это. Такие они добродетельные! Расскажи об этом так… в своем отчете, секретарь. Напиши это. — Присвист в его голосе стал более отчетливым, чем раньше. — Напиши это… в правление императора Леонта и его славной императрицы… и детей Далейнов… которые придут после них.

Прошло мгновение, другое. А потом Пертений улыбнулся. Он понял, и все стало таким, каким должно было быть. Наконец-то. Тракезийский крестьянин мертв. Шлюха мертва или будет мертва. Империя возвращается назад — наконец-то! — на положенное ей место.

— Напишу, — ответил он. — Верьте мне, напишу.

— Лекан? — Это снова заговорил Лисипп. — Ты обещал! Ты мне обещал. — В его голосе слышалось страстное желание, безошибочно плотская страсть.

— Сначала тракезийца, потом меня, — сказал Лекан Далейн.

— Конечно, — с готовностью ответил Лисипп. — Конечно, Лекан. — Он дергался и кланялся. Пертений видел, как трепещет от нетерпения, от жажды его жирное тело, словно в судорогах религиозного или любовного экстаза.

— Святой Джад! Я ухожу, — поспешно произнес Тетрий. Его сестра отошла в сторону, а младший Далейн быстро двинулся вдоль туннеля, почти бегом. Она не последовала за ним, а повернулась и посмотрела на своего искалеченного брата и на Кализийца, который быстро дышал открытым ртом. Потом наклонилась и что-то тихо сказала Лекану. Пертений не расслышал, что именно. Это его очень огорчило. Брат ничего не ответил.

Пертений медлил. Он успел увидеть, как слепой протянул Кализийцу сопло и спусковой механизм и как тот дрожал, пока отвязывал их от изуродованных рук Далейна. Потом ощутил приступ тошноты. Он поднял нож, вложил его в ножны и быстро пошел к двери, которую незадолго перед этим отпер. Он не оглядывался.

Все равно он не собирался об этом писать. Этого никогда не происходило, это не было в истории, ему нет необходимости смотреть, говорил он себе. Имеет значение только то, что написано.

Где-то люди соревновались на колесницах, пахали поля, дети играли, плакали или решали трудные жизненные задачи. Плыли корабли, шел дождь, снег, летел песок по пустыне, покупали еду и питье, шутили, проклинали в порыве благочестия или ярости. Деньги переходили из рук в руки. Женщина за закрытыми ставнями выкрикнула чье-то имя. Звучали молитвы в часовнях, в лесах и перед священным охраняемым огнем. Дельфины прыгали в синем море. Человек выкладывал мозаику на стене. Кувшин разбился о край колодца, и служанка знала, что ее за это побьют. Мужчины проигрывали и выигрывали в кости, в любви, в битве. Хироманты готовили таблички с мольбами о страстной любви, плодородии или огромном богатстве. Или о смерти для того, кого страстно ненавидели с незапамятных времен.

Пертений Евбульский, покидая туннель, ощутил вдалеке еще одну волну жара, но на этот раз не услышал криков.

Он снова вышел в нижнюю часть Аттенинского дворца, подземную. Широкая лестница вела наверх, коридор тянулся в обе стороны, к другим коридорам и лестницам. Стражников не было. Совсем никого. Тетрий Далейн уже убежал наверх. Неизвестно, куда. Пошлый, незначительный человечек, подумал Пертений. Конечно, теперь эту мысль не запишешь, во всяком случае, в документе, предназначенном для… публики.

Он вздохнул, одернул тунику и приготовился идти наверх, наружу, вернуться через сад, а потом войти в другой дворец и рассказать Леонту о том, что произошло.

Но оказалось, что ходить никуда не надо.

Он услышал звон оружия и взглянул вверх как раз в тот момент, когда из туннеля у него за спиной донесся далекий приглушенный крик и прилетела последняя волна жара, пронесшаяся по всему коридору, где он стоял один.

Он не оглянулся. Он смотрел вверх. Леонт спускался по ступенькам, шагая быстро, как всегда, за ним шли солдаты, тоже как всегда.

— Пертений! Что тебя так задержало, ради святого Джада? Где император? Почему дверь… где стражники?

Пертений с трудом сглотнул. Расправил тунику.

— Мой господин, — произнес он, — произошло нечто ужасное.

— Что? Там? — Стратиг остановился.

— Мой господин, не ходите туда. Это… ужасно. — И это было чистой правдой.

И вызвало предсказуемую реакцию. Леонт бросил взгляд на своих гвардейцев.

— Ждите здесь. — И златовласый предводитель армий Сарантия вошел в туннель.

Поэтому, разумеется, Пертению пришлось также вернуться. Об этом тоже никогда нельзя будет написать, но летописцу невозможно не присутствовать притом, что сейчас произойдет. Он тщательно закрыл за собой дверь.

Леонт шагал быстро. К тому времени, когда Пертений вернулся по туннелю и снова подошел к повороту, стратиг уже стоял на коленях рядом с обугленным телом императора.

Некоторое время никто не двигался. Затем Леонт расстегнул пряжку у шеи, снял свой темно-синий плащ и осторожно накрыл им мертвого человека. Поднял взгляд.

Пертений стоял сзади и не мог видеть выражение его лица. Отвратительно пахло сгоревшей плотью. Перед ними неподвижно стояли два других оставшихся в живых человека. Пертений остался на месте, у поворота туннеля, полускрытый стеной.

Он увидел, как встал с колен стратиг. Увидел стоящую перед ним Стилиану с высоко поднятой головой. Рядом с ней стоял Лисипп Кализиец. Кажется, он только сейчас осознал, что все еще держит в руках сопло устройства, изрыгающего огонь. И бросил его. На его лице тоже появилось странное выражение. Рядом с ним лежало три мертвых тела, обугленных и почерневших. Двое стражников. И Лекан Далейн, который в первый раз сгорел много лет назад вместе с отцом.

Леонт ничего не говорил. Он очень медленно двинулся вперед. Остановился перед женой и Кализийцем.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он у Лисиппа.

Стилиана напоминала лед или мрамор. Пертений увидел что Кализиец смотрит на стратига, словно не понимает, откуда тот взялся.

— А на что это похоже? — ответил он. Памятный голос — я любуюсь мозаичными полами.

Леонт, командующий войсками Сарантия, был совсем не таким человеком, как лежащий за его спиной мертвый император. Он выхватил меч. Это движение он проделывал столько раз, что и сосчитать невозможно. Не произнеся больше ни слова, он вонзил клинок в тело и в сердце человека, стоящего рядом с его женой.

Лисипп даже не успел шевельнуться, у него не было шанса защититься. Пертений сделал шаг вперед, не в силах сдержаться, и увидел изумление в глазах Кализийца до того, как из него рывком выдернули меч и он с грохотом упал.

Эхо этого падения долго не затихало. Среди вони горелого мяса и трупов пятерых человек муж и жена стояли друг против друга под землей, и Пертений содрогнулся, глядя на них.

— Зачем ты это сделал? — спросила Стилиана Далейна. Он дал ей пощечину тяжелой рукой солдата. Голова ее дернулась в сторону.

— Отвечай кратко и точно, — приказал ей муж. — Кто это сделал?

Стилиана даже не поднесла руку к щеке. Она смотрела на мужа. Она была готова сгореть заживо, вспомнил секретарь, всего несколько минут назад. В ней не чувствовалось страха. Ни малейшего намека на страх.

— Мой брат, — ответила она. — Лекан. Он отомстил за нашего отца. Сегодня утром он прислал мне сказать, что придет сюда. Очевидно, подкупил стражников на острове, а через них Бдительных здесь, у входа.

— И ты пришла?

— Конечно, пришла. Но слишком поздно и не успела ему помешать. Император был уже мертв. И двое солдат. А Кализиец уже успел убить Лекана.

Ложь, такая непринужденная, такая необходимая. Слова, благодаря которым все может получиться, у них у всех.

Она сказала:

— Мой брат умер.

— Да сгниет его злобная душа, — резко ответил ее муж. — Что здесь делал Кализиец?

— Об этом надо было спросить у него, — ответила Стилиана. Ее левая щека, там, где он ее ударил, покраснела. — Мы могли бы получить ответ, если бы кто-то опрометчиво не махал мечом.

— Берегись, жена. Меч все еще у меня в руке. Ты из семьи Далейнов, и, по твоему собственному утверждению, твой родственник только что убил божественного императора.

— Да, муж мой, — сказала она. — Убил. Ты меня убьешь, дорогой?

Леонт молчал. В первый раз оглянулся назад. Увидел ожидающего Пертения. Выражение его лица не изменилось. Он снова повернулся к жене.

— Война вот-вот начнется. Сегодня. Об этом должны были объявить. А теперь пришло известие, что бассаниды перешли границу на севере, нарушив мир. А император мертв. У нас нет императора, Стилиана.

Тут Стилиана Далейна улыбнулась. Пертений это видел. Женщина такой красоты, что можно задохнуться.

— У нас он будет, — ответила она. — Очень скоро будет. Мой повелитель.

И опустилась на колени перед мужем, изящная, золотая, среди почерневших тел мертвецов.

Пертений отошел от стены, приблизился на несколько шагов и сделал то же самое: упал на колени, прижал голову к полу. В туннеле надолго воцарилось молчание.

— Пертений, — наконец произнес Леонт, — надо многое сделать. Надо созвать заседание Сената. Иди в катизму на Ипподром. Немедленно. Скажи Боносу, чтобы пришел сюда вместе с тобой. Не рассказывай ему зачем, но дай ясно понять, что он должен прийти.

— Да, мой повелитель.

Стилиана посмотрела на него. Она все еще стояла на коленях.

— Ты понял? Никому не говори, что здесь произошло и о нападении бассанидов. Мы должны сегодня ночью сохранить в Городе порядок, удержать ситуацию под контролем.

— Да, моя госпожа. Леонт посмотрел на нее.

— Армия здесь. Все будет не так, как в последний раз, когда… не было наследника.

Жена посмотрела на него, потом на брата, лежащего рядом с ней на земле.

— Да, — сказала она. — Не так. — И повторила снова: — Не так.

Тут Пертений увидел, как стратиг протянул руку и помог ей встать. Его рука поднялась к ее покрасневшей щеке, на этот раз с нежностью. Она не шевелилась, но смотрела ему прямо в глаза. Они такие золотые, они оба, подумал Пертений, такие высокие. Сердце его переполняли чувства.

Он встал, повернулся и ушел. Ему надо было выполнить приказ.

Он совершенно забыл, что его кинжал в крови, и весь день не вытирал его, но никто не обратил на него никакого внимания, так что это не имело значения.

Его так редко замечали. Историк, летописец событий, неприметный и серенький, он присутствовал везде, но никогда не играл никакой роли в развитии событий.

Быстро поднимаясь по ступенькам, потом шагая по дворцу к верхней лестнице и гулкой галерее, которая вела к задней части катизмы, он уже размышлял над формулировками, над тем, как начать. Так важно было выдержать нужный тон, равнодушный и задумчивый в начале хроники. «Даже самое поверхностное изучение событий прошлого учит нас, что справедливое возмездие Джада безбожникам и порочным людям может задержаться надолго, но…»

Он вдруг остановился, и один из евнухов в коридоре быстро обогнал его. Он подумал о том, где сейчас шлюха. Маловероятно, что она находится в катизме, хотя за этим надо будет проследить. Возможно, она все еще у себя в ванной, в другом дворце, обнаженная и скользкая, с одним из солдат? Он расправил тунику. Стилиана ею займется, подумал он.

«Мы должны сегодня ночью сохранить в Городе порядок», — сказала она.

Он понял, что она имела в виду. Да и как он мог не понять? Когда умер последний император, Алий, не оставивший наследника, во время последовавшего кровопролития — на Ипподроме, на улицах и даже в палате Сената — невежественный крестьянин из Тракезии, выдвинутый низким сбродом, был поднят на щит и одет в пурпур. Сейчас порядок имел огромное значение, как и спокойствие восьмидесяти тысяч зрителей на Ипподроме.

У него промелькнула мысль, что если все пойдет как надо, то к концу дня его ждет значительное повышение. Тут он подумал о другой женщине и снова одернул тунику.

Он был очень счастлив, состояние для него редкое, почти невозможное, пока нес чрезвычайные, потрясающие мир вести в катизму, с окровавленным кинжалом за поясом.

Солнце уже высоко стояло над Городом, пройдя высшую точку, оно опускалось, но тот день — и ночь — закончится в Сарантии еще не скоро.

В туннеле, среди мертвецов, две золотые фигуры стояли и молча смотрели друг на друга, потом медленно поднялись по широкой лестнице, не прикасаясь друг к другу, но бок о бок.

На камнях за ними, на мозаичных камешках под синим плащом лежал Валерий Сарантийский, второй император, носивший это имя. Его тело. То, что от него осталось. Его душа унеслась к дельфинам, к богу, туда, куда уносятся души.

«Где-то в мире в тот самый момент родился долгожданный ребенок, а где-то умер работник, оставив ферму без рабочих рук, а весенние поля еще предстояло вспахать, и хлеб надо было посеять. Беда, которую не выразить словами».

Глава 12

Императорский корабль пересек пролив — на этот раз дельфины не показывались, — и обеспокоенная команда безукоризненно пришвартовала его к пирсу. Не один Криспин с тревогой наблюдал за портом во время приближения к нему.

На острове были убиты люди. По крайней мере, двое из числа самих Бдительных оказались предателями. Далейн бежал. Императрица уплыла от них на гребной шлюпке. Опасность таилась в сверкающем воздухе.

Однако их никто не ждал. Ни враги, ни друзья — никто. Они вошли в док, и портовые моряки привязали корабль канатами, а потом отступили назад, ожидая, когда императрица сойдет на берег.

Криспин подумал, что какой бы заговор ни составили на острове или в Императорском квартале, его не слишком тщательно продумали и не учли возможности того, что императрица предпримет развлекательную прогулку с приезжим художником, чтобы посмотреть на дельфинов и навестить заключенного на острове.

Аликсана, подумал он, могла бы приплыть назад вместе с ними. Но что потом? Приказать отнести ее назад, в Аттенинский или в Траверситовый дворец и справиться там, успел ли Лекан Далейн вместе с подкупленными Бдительными напасть на ее мужа и убить его и каковы их ближайшие планы насчет нее самой?

Он понял, что именно участие Бдительных внушило ей уверенность в том, что здесь разворачивается большой заговор. Если Императорская гвардия или хотя бы часть ее перешла на другую сторону, то смертельная опасность близка. Это не просто бегство заключенного, стремящегося выйти на свободу.

Нет, он понимал, почему она оставила на берегу свой плащ, чтобы тайно вернуться в Город. Увидит ли он ее снова, подумал Криспин. Или императора. А потом спросил себя, — пришлось спросить, — что произойдет с ним самим, когда узнают, а узнают наверняка, что он совершил это утреннее путешествие через пролив вместе с императрицей. Они спросят у него, что ему известно. Он не знал, что скажет. Он пока не знал, кто его будет спрашивать.

Тогда он подумал о Стилиане. Вспомнил, что она сказала ему, перед тем как он ушел от нее ночью через окно, выходящее во двор. «Теперь должны произойти определенные события. Я не скажу, что мне жаль. Но запомни эту комнату, родианин. Что бы я потом ни сделала».

Он не был так наивен, чтобы поверить, что искалеченный брат на острове, даже со своей птицей-душой, мог устроить побег в одиночку. Криспин удивлялся, куда испарился его гнев? Это чувство определяло все его существование в течение двух лет. Гнев, подумал он, это в каком-то смысле роскошь. Он дает простые ответы. А в этом нет ничего простого. «То, что было сделано когда-то, — сказала она тогда, — влечет за собой все остальное».

Все остальное. Империя, мир, все, кто живет в этом мире. События прошлого определяют события настоящего. «Не скажу, что мне жаль».

Он вспомнил, как поднимался по темной лестнице и желание бурлило в нем, как воды реки. Ее горечь и сложные чувства. Помнил, как теперь навсегда запомнит Аликсану. Образы порождают образы. Императрица на каменистом берегу. «Шлюха», как называл ее Пертений в своих тайных записях. Злобных, полных ненависти. «Гнев переносить легче», — подумал Криспин.

Он посмотрел вниз. Матросы на причале стояли навытяжку, все еще ждали императрицу. Бдительные и моряки на борту в нерешительности переглядывались, потом посмотрели на Криспина в ожидании указаний, ведь их начальник уплыл с императрицей. Это было бы смешно, если бы в мире осталось место для смеха.

Криспин покачал головой.

— Представления не имею, — сказал он. — Возвращайтесь на свои посты. Наверное, вам надо доложить о случившемся. Или что вы там делаете, когда происходят подобные вещи.

«Подобные вещи». Он чувствовал себя идиотом. Линон бы ему так и сказала.

Карулл знал бы, что им сказать. Но Криспин не был солдатом. И его отец тоже им не был. Хотя это не пометало Хорию Криспину погибнуть в бою, не так ли? Отец Стилианы сгорел. Это чудовище на острове когда-то было красивым гордым человеком. Криспин подумал об образе бога на куполе в Саврадии, с серым лицом, с пальцами, искалеченными в борьбе со злом.

На причал спустили широкий трап. Но ковер не разостлали. Императрицы здесь нет. Криспин сошел вниз и пошел прочь среди толчеи гавани, готовящейся к войне, и никто его не остановил, никто даже не заметил его ухода.

Шагая прочь от моря, он слышал рев голосов в отдалении. Ипподром. Мужчины и женщины ради удовольствия смотрели на скачущих коней. Его мутило, день был полон черным предчувствием. «Теперь должны произойти определенные события».

Он представления не имел, куда идти, что делать. В тавернах должно быть тихо, так как многие на Ипподроме, но ему не хотелось сидеть где-то и пить. Пока. Раз идут гонки колесниц, Карулла дома нет, подумал он, и Ширин тоже. Артибас должен быть в Святилище, Пардос и Варгос тоже, почти наверняка. Он мог пойти на работу. Он всегда мог это сделать. Он ведь работал сегодня утром, когда она пришла за ним. Он тогда пытался ощутить дистанцию и ясность в душе, чтобы изобразить на куполе дочерей. Чтобы они могли остаться там так близко к вечности, как только мог мечтать художник.

Теперь в нем ничего этого не осталось. Ни девочек, ни дистанции, ни ясности. Не осталось даже простоты гнева. В первый раз за все время, сколько Криспин себя помнил, у него вызывала отвращение мысль о том, чтобы подняться наверх и погрузиться в свою работу. Сегодня утром он видел смерть людей и сам нанес удар. Сейчас подняться по лестнице было бы трусливым отступлением. Сегодня он бы запорол любую работу, которую попытался бы сделать.

С Ипподрома донесся очередной взрыв воплей. Он шагал в ту сторону. Вышел на форум Ипподрома, увидел это огромное сооружение, Святилище напротив, статую первого Валерия и Бронзовые Врата за ней, ведущие в Императорский квартал.

Там сейчас происходят события или уже произошли.

Криспин посмотрел на эти ворота, стоя неподвижно на огромном пространстве. Представил себе, как подойдет к ним и потребует, чтобы его впустили. Срочно нужно поговорить с императором. Насчет какого-нибудь дела, связанного с куполом, с выбором цветов, с углом размещения смальты. Возможно, о его приходе объявят и проведут к императору?

Криспин почувствовал, что во рту у него все пересохло, а сердце больно стучит в груди. Он — родианин, из поверженной, побежденной страны, в которой Валерий опять собирается затеять разрушительную войну. Он послал письма домой, матери, друзьям, зная, что они ничего не значат, ничего не смогут изменить.

Он должен ненавидеть человека, который готовит этот флот, этих солдат. Но почему-то вспомнил, как Валерий однажды ночью в Святилище провел рукой по волосам растрепанного архитектора словно мать и сказал ему — приказал — идти домой спать.

Может быть, анты лучше того, что может принести на полуостров Сарантий? Особенно те анты, какими они стали сейчас, во время беспощадной гражданской войны. Люди будут еще гибнуть, поплывет ли туда армия Валерия или нет.

Покушение на убийство свойственно не только таким варварам, как анты, подумал Криспин, глядя на гордое великолепие Бронзовых Врат. Он гадал, умер ли Валерий, снова подумал об Аликсане. Она спросила недавно на берегу, среди омытых прибоем камней: «Когда умерла твоя жена… как ты жил дальше?»

Как она догадалась спросить об этом?

Ему не следует принимать это так близко к сердцу. Он должен оставаться здесь чужим, далеким от этих блестящих, опасных людей и всего того, что происходит сегодня. Эти люди — мужчины и женщины — настолько далеки от него, что движутся по совершенно иному пространству в мире, созданном Джадом. Он — художник. Слой стекла и камней. Кто бы ни правил страной, однажды сказал он Мартиниану в гневе, для мозаичников найдется работа, так стоит ли волноваться по поводу интриг во дворцах?

Он — человек случайный, он идет по обочине… и несет бремя образов. Криспин посмотрел на Бронзовые Врата все еще колеблясь, все еще представляя себе, как подойдет к ним, но затем повернулся и ушел.

Он пошел в церковь. Выбрал наугад первую, которая встретилась ему в переулке, ведущем вниз, на восток. Этой улицы он не знал. Церковь была маленькой, тихой, почти пустой; горстка женщин, в основном пожилых, казалась шепчущими силуэтами в полумраке. В это время дня священник отсутствовал. Колесницы увели всех людей. Старая, старая битва. Здесь солнечный свет превратился в бледное сияние, которое просачивалось в слишком маленькие окошки вокруг купола. Никаких украшений. Мозаики стоят дорого и фрески тоже. Очевидно, состоятельные люди в эту церковь не ходят и не дарят подарков священникам ради спасения своих душ. Над головой висели лампы, в одну линию от алтаря до дверей, еще несколько в боковых алтарях, но только немногие горели: в конце зимы масло экономят.

Криспин некоторое время стоял лицом к алтарю и к диску, потом опустился на колени — подушек здесь не было — на твердый пол и закрыл глаза. Среди молящихся женщин он думал о матери, маленькой, храброй, изящной, всегда окруженной ароматом лаванды, так давно живущей в одиночестве после смерти отца. Он чувствовал, как он далеко от нее.

Кто-то встал, сделал знак диска и вышел. Старуха, сгорбленная годами. Криспин услышал, как за его спиной открылась и захлопнулась дверь. Было очень тихо. А потом в этой тишине кто-то запел.

Он поднял глаза. Больше никто не пошевелился. Голос, нежный и жалобный, доносился откуда-то слева. Криспину показалось, что он видит там смутную фигуру, у одного из боковых алтарей, где лампы не горели. Там горело несколько свечек, но он не мог даже разглядеть, была ли это девушка или пожилая женщина, таким тусклым был свет.

Через мгновение он понял, собрав разбегающиеся мысли, что голос поет на тракезийском языке, что было совсем странно. Здесь в церкви всегда пели на сарантийском.

Он плохо знал тракезийский — древний язык народа, который правил большой частью мира до Родиаса, — но, вслушиваясь, Криспин понял, что это похоронная песнь.

Никто больше не двигался. Никто не входил. Он стоял на коленях среди молящихся женщин в тускло освещенном святом месте и слушал голос, поющий о горе на древнем языке, и ему пришло в голову, что музыка — это одна из тех вещей, которые отсутствовали в его жизни после смерти Иландры. Когда она пела песни девочкам перед сном, она пела и для него тоже, а он слушал из другой комнаты.

«Кто знает любовь?

Кто скажет, что знает любовь?»

Эта женщина, эта тень, почти невидимая, голос без тела, пела не колыбельную киндатов. То был плач, как в конце концов понял Криспин, на чисто языческую тему: о деве из колосьев и рогатом боге, о жертве и добыче охотника. В церкви Джада. Образы, которые считались древними уже в то время, когда Тракезия была великой.

Криспин содрогнулся, стоя коленями на камне. Он опять посмотрел налево, напрягая зрение, чтобы проникнуть в сумрак. Только тень. Только голос. Никто не двигался.

И, почувствовав аромат невидимых духов, парящий в полумраке, он вдруг вспомнил, что император Валерий прежде был Петром Тракезийским, перед тем как приехал на юг вместе с дядей с северных полей, и что он, наверное, знал эту песню.

А вслед за этой мыслью пришла другая, и Криспин снова закрыл глаза и обозвал себя глупцом. Ибо если это правда, — а так, конечно, и было, — то Валерий также должен был хорошо знать, что за зубр изображен на набросках Криспина для Святилища. Он сам был родом из северной Тракезии, из лесов и полей, тех мест, где языческие корни хранились в земле долгие века.

Валерий должен был узнать «зубира», как только увидел его на рисунке.

А он ничего не сказал. Отдал наброски восточному патриарху, одобрил их для купола, своего наследия, своего Святилища божественной мудрости Джада. Осознание налетело на Криспина словно порыв ветра. Потрясенный, он запустил пальцы в волосы.

Какой человек осмелился сделать попытку примирить так много разных вещей на протяжении одной жизни, подумал он. Снова сблизить восток и запад, привести север к югу, сделать танцовщицу императрицей. Дочь врага и жертву выдать замуж за собственного друга и стратига. «Зубира» из Древней Чащи, огромного и дикого — олицетворение дикой природы — позволить поместить на купол, посвященный Джаду, в самом сердце Города за тройными стенами.

Валерий. Валерий пытался. Здесь существовал какой-то… узор. Криспин почувствовал, что вот-вот его увидит, вот-вот поймет. Он и сам был творцом узоров, когда работал со смальтой и светом. Император работал с людскими душами и со всем миром.

В церкви плакал голос:

Неужели прекрасная дева с волосами, как спелая нива, Никогда больше в поле не выйдет? Может Бог на рогах держать голубую луну, Но Охотница пустит стрелу — и тогда Он умрет. Как, дети времени, мы сможем дальше жить. Когда мы знаем, что умрут те Двое? Как мы, потери дети, можем знать, Что позади себя мы оставляем? Раздастся в дебрях леса зверя рев, Тогда земли заплачут дети. Когда выходит в поле этот зверь, Должны погибнуть Дети крови.

Он с трудом понимал тракезийские слова и все же понял инстинктивно так много: точно так же он тогда посмотрел вверх, в той церкви в Саврадии, в День Мертвых, и осознал истину о Джаде и о мире на куполе. Сердце Криспина заболело от переполнивших его чувств. Загадки потрясали его. Он чувствовал себя маленьким, смертным, пронзенным этой песней словно мечом.

Прошло какое-то время, и он вдруг понял, что одинокий голос уже умолк. Он снова взглянул туда. Никаких следов поющей. Никого. Совсем никого. Он быстро повернулся к выходу. Никто не выходил. Во всей церкви не было никакого движения, никаких шагов. Никто из остальных людей в тусклом сочащемся свете даже не шелохнулся, ни во время пения, ни сейчас. Словно они даже не слышали песни.

Криспин снова невольно вздрогнул, почувствовав, как нечто невидимое мимоходом коснулось его, его жизни. Руки у него тряслись. Он уставился на них, словно они принадлежали другому человеку. Кто пел эту похоронную песнь? Что он оплакивал языческими словами в церкви Джада? Криспин вспомнил Линон в сером тумане на холодной траве. «Помни обо мне». Неужели полумир остается с человеком навсегда, стоит только один раз войти в него? Он не знал. Не знал.

Он стиснул руки и смотрел на них — царапины, порезы, старые шрамы, — пока они не перестали дрожать. Прочел молитву Джаду в тишине и сумраке, сделал знак солнечного диска, а потом попросил у бога милосердия и света для мертвых и живых, которых знал здесь и далеко отсюда. А потом встал и снова вышел на свет дня и пошел домой по улицам и переулкам, через площади, под крытыми колоннадами. По дороге он слышал шум с Ипподрома за спиной — очень громкий теперь. Там что-то происходило. Он увидел бегущих со всех сторон людей, они держали палки и ножи. Увидел у одного меч. Сердце продолжало выбивать барабанную дробь, так что болело в груди.

Это было начало. Или, если смотреть с другой стороны, — конец. Его это не должно так сильно волновать. Но волновало сильнее, чем можно выразить словами. Невозможно отрицать эту истину. Но для него в этой пьесе не осталось никакой роли.

В этом он ошибался.

Когда он пришел домой, Ширин ждала его с Данис на шее.

Мятеж вспыхнул с невероятной быстротой. Только что Синие совершали свой круг почета, а в следующее мгновение крики изменились, стали злобными, и на Ипподроме вспыхнула яростная драка.

* * *

Клеандр, стоя в туннеле, где лежал Скортий, посмотрел назад, за Врата Процессий, и увидел мужчин, дерущихся кулаками, а потом ножами. Факции прорвались через нейтральные трибуны и добрались друг до друга. Тех, кто пытался убраться с дороги, затаптывали. Он видел, как кого-то подняли и подбросили в воздух и он упал на головы других несколькими рядами ниже. На его глазах женщина, пытаясь увернуться от кучки противников, упала на колени, и Клеандру показалось, даже на таком расстоянии и среди такого шума, что он слышит ее вопли, когда ее затоптали. Люди в отчаянии ринулись к выходам, где началась жестокая давка.

Он посмотрел на мачеху, потом на катизму в дальнем конце Ипподрома. Его отец там, слишком далеко, и не сможет им ничем помочь. Он даже не знал, что они придут сюда сегодня. Клеандр глубоко вздохнул. Бросил последний взгляд на лекарей, склонившихся над распростертым телом Скортия, и ушел. Он осторожно взял мачеху за локоть и повел в глубь туннеля. Она шла покорно, не говоря ни слова. Он очень хорошо знал это место. В конце концов они подошли к маленькой запертой дверце. Клеандр взломал замок (это было несложно, он проделывал такое и раньше), а потом отодвинул засов, и они вышли наружу у самого восточного конца Ипподрома.

Тенаис была покорной, странно далекой, казалось, она не замечала царящей вокруг паники. Клеандр заглянул за угол в поисках ее носилок, которые остались у главных ворот, где они вошли, но тут же понял, что нет смысла к ним пробираться: драка уже выплеснулась за пределы Ипподрома. Факции теперь сражались на форуме. Со всех сторон сбегались новые люди. Шум внутри был оглушительным, страшным. Он снова взял мачеху за локоть, и они двинулись в другую сторону, так быстро, как только ему удавалось заставить ее идти.

Перед его глазами стояла картина: лицо Асторга, когда одетый в желтое служитель у ворот подошел и сообщил о том, что видел сам Клеандр, но о чем решил никому не говорить. Асторг застыл, лицо его превратилось в маску. Простояв так несколько мгновений, факционарий Синих резко повернулся, не говоря ни слова, и пошел назад, на песчаные дорожки.

Там все еще праздновали Синие — молодой возничий, который совершал круг почета вместе с двумя возничими Белых. Скортий лежал без сознания в туннеле. Его лекарь-бассанид при помощи лекаря факции Синих отчаянно старался остановить кровотечение и удержать Скортия среди живых, заставить его продолжать дышать. К тому моменту они сами тоже были залиты кровью.

Через несколько секунд находящиеся в туннеле услышали, как радостные крики на трибунах превратились в нечто иное, в низкий пугающий гул, а затем началась драка. В тот момент они не знали почему и что сделал Асторг.

Клеандр поспешно вел мачеху к колоннаде, пропустил кучку молодых людей, с криками пробежавших мимо них по улице, размахивая дубинками и ножами. Он увидел человека с мечом. Две недели назад он сам мог быть этим человеком, бегущим туда, где лилась кровь, с оружием в руке. Теперь он рассматривал их всех как угрозу, глаза у них были дикие, они не владели собой. С ним что-то случилось. Он продолжал держать мачеху под руку.

Клеандр услышал, как кто-то окликнул его по имени. Он быстро повернулся на громкий голос, и его охватило чувство облегчения. Это был тот солдат, Карулл: тот, с которым он познакомился в «Спине» прошлой осенью и который недавно справлял свою свадьбу в доме Ширин. Карулл левой рукой обнимал жену, а в правой держал кинжал. Они быстро взбежали по ступенькам колоннады.

— Держись за мной, парень, — сказал он резко, но совершенно спокойно. — Отведем женщин домой, чтобы они могли выпить чашечку чего-нибудь теплого в приятный весенний день. Правда, прекрасный день? Люблю это время года.

Клеандр несказанно обрадовался. Карулл был крупным, устрашающего вида мужчиной, и шагал он как воин. Никто не потревожил их по дороге, хотя они видели, как один человек ударил посохом по голове другого прямо рядом с ними на улице. Посох сломался; человек неуклюже упал.

Карулл поморщился.

— Шея сломана, — равнодушно заметил он, оглядываясь назад, но подгоняя их вперед. — Он уже не встанет.

Они снова вышли на дорогу в конце колоннады. Кто-то швырнул из окна наверху горшок, чуть не попал в них. Карулл нагнулся и поднял его.

— Свадебный подарок! Как неожиданно! Он лучше того, который у нас дома, любимая? — спросил он у жены с улыбкой.

Женщина покачала головой, ей удалось улыбнуться. В ее глазах стоял ужас. Карулл бросил горшок через плечо. Клеандр взглянул на мачеху. В ней не было страха. Совсем ничего не было. Похоже, она даже не слышала и не видела ничего: ни появления попутчиков, ни поверженного — убитого — человека прямо рядом с ними. Казалось, она находится совсем в другом мире.

Они продолжили путь без дальнейших приключений, хотя улицы заполнились бегущими, кричащими людьми, и Клеандр видел, как лавочники поспешно закрывают витрины и двери, заколачивают их досками. Они добрались до их дома. Слуги их уже поджидали. Хорошо обученные, они начали строить баррикаду у ворот во двор, а те, кто ждал у дверей, держали в руках тяжелые палки. Это был уже не первый мятеж на их памяти.

Мать Клеандра вошла в дом, не сказав ни слова. Она не разговаривала с тех пор, как они покинули Ипподром. Даже с начала гонок, как он вдруг вспомнил. Ему самому пришлось благодарить солдата. Он произнес слова благодарности, заикаясь, пригласил их войти. Карулл с улыбкой отказался.

— Мне лучше явиться к стратигу, сразу же после того, как я отведу жену домой. Маленький совет: сиди сегодня дома, парень. Бдительные наверняка выйдут на улицы, и они не очень-то будут выбирать, куда наносить удары в темноте.

— Я так и сделаю, — ответил Клеандр. Он подумал об отце, но решил, что беспокоиться нет причин: из катизмы можно вернуться в Императорский квартал. Отец мог переждать там или вернуться домой под охраной. Его долг — оставаться здесь с матерью и сестрами. Охранять их.

Через сорок лет, диктуя свои знаменитые «Размышления», Клеандр Бонос опишет тот день, когда Далейнами был убит император Валерий Второй, тот день, когда его мачеха покончила с собой в ванне — перерезала вены на руках маленьким кинжалом, о существовании которого никто не знал, — как день, когда он стал мужчиной. Школьники будут изучать и переписывать знаменитые фразы или запоминать их наизусть для декламации: «Как бедствия закаляют дух народа, точно так же бедствия могут укрепить душу одного человека. То, с чем мы справились, становится нашим достоянием».

Перебирать сложные, а иногда очень давние события, чтобы установить причину мятежа, — задача нелегкая, но это входило в прямые обязанности городского префекта под руководством начальника канцелярии, а он уже сталкивался с подобным разбирательством.

И, конечно, в его распоряжении были опытные профессионалы — и их орудия, — когда настало время задавать важные вопросы.

Собственно говоря, более пристрастные методы не понадобились (к разочарованию некоторых) в случае расследования мятежа, который вспыхнул в тот день, когда был убит император Валерий Второй.

Волнения на Ипподроме начались до того, как люди узнали об этой смерти. Это установлено точно. Они начались с нападения на возничего, и на этот раз Синие и Зеленые не объединились, как два года назад. Совсем наоборот.

Расследование установило, что один из служащих Ипподрома рассказал, будто чемпион Синих, Скортий, получил сокрушительный удар от Кресенза, возничего Зеленых, перед самым первым заездом после полудня. Очевидно, Кресенз первым заметил появление соперника на Ипподроме.

Служащий, дежуривший у Ворот Процессий, позже поклялся в том, что он это видел. Юный сын сенатора Плавта Боноса тоже помог следствию, хотя и неохотно.

* * *

Этот парень, что делает ему честь, в то время промолчал, но позже подтвердил, что видел, как Кресенз ударил локтем другого возничего с той стороны, где, как ему было известно, у того уже были сломаны ребра. Он объяснил свое молчание тем, что предвидел возможные последствия этого инцидента.

Этот парень получил официальное одобрение своих действий в письменном виде. Достойно сожаления, что служитель Ипподрома не проявил такого же здравого смысла, но его нельзя было наказать за то, что он сделал. Служителям беговых дорожек полагалось сохранять строгий нейтралитет, но это из области сказок. Тот привратник, как оказалось, болел за Синих. Нейтралитет на Ипподроме не характерен для Сарантия.

Соответственно было установлено, к удовлетворению городского префекта, — и отражено в его докладе начальнику канцелярии, — что Кресенз, возничий Зеленых, нанес незаметно, как он полагал, удар второму возничему, раненому. Он явно пытался испортить впечатление от эффектного возвращения Скортия.

Это в какой-то мере объясняло, но едва ли полностью оправдывало то, что произошло дальше. Асторг, факционарий Синих, человек опытный и честный, которому так поступать не следовало, пошел через песок к спине, где все еще находился Кресенз после неудачного падения во время последнего заезда, и нанес ему удары по лицу и телу, сломал нож и вывихнул плечо на глазах у восьмидесяти тысяч чрезвычайно возбужденных зрителей.

Невозможно отрицать, что его спровоцировали. По его словам, он думал, что Скортий умрет. Но все равно, это был безответственный поступок. Когда хочешь кого-то избить, сделай это ночью, если у тебя есть хоть капля здравого смысла.

Кресенз теперь не будет участвовать в гонках месяца два, но он не умер. И Скортий тоже.

Однако более трех тысяч человек отправились к богу на Ипподроме и на улицах в тот день и в ту ночь. Начальник канцелярии всегда требовал точных цифр, но узнать их всегда было сложно. Количество жертв оказалось значительным, но не чрезмерным для мятежа, но после наступления темноты начались пожары и грабежи. По сравнению с последним крупным пожаром, во время которого были убиты тридцать тысяч человек, этот оказался гораздо менее значительным событием. В квартале киндатов подожгли несколько домов, как обычно, и несколько иностранцев — в основном купцов-бассанидов — были убиты, но этого следовало ожидать, учитывая подлое нарушение Вечного Мира, о котором объявили в Городе в сумерках, вместе с объявлением о смерти императора. Испуганные люди совершают нехорошие поступки.

Большинство убийств произошло после наступления темноты, когда Бдительные с факелами и мечами вышли из Императорского квартала, чтобы утихомирить улицы. К тому времени все солдаты уже знали, что у них новый император и что на земли Сарантия напали с северо-востока. Без сомнения, избыток рвения, вызванный этими фактами, привел к некоторому количеству жертв среди гражданских лиц и к гибели нескольких бассанидов.

Едва ли стоило обращать на это внимание. Нельзя ожидать, что армия с терпением отнесется к буйным гражданам. Их и не обвиняли. Командиру Бдительных даже вынесли поощрение за быстрое подавление ночных беспорядков.

Гораздо позже и Асторга, и Кресенза вызывали в суд по поводу их стычки. Это было первое громкое судебное заседание при новом императоре. Оба они вели себя достойно и выразили искреннее раскаяние в своих поступках. Обоим вынесли порицание и наложили штраф, конечно, в одинаковом размере. После этого дело закрыли. Они были важными людьми в жизни Города. Сарантию нужны были оба, живыми и невредимыми, на Ипподроме, чтобы граждане не лишились удовольствия.

В прошлый раз, когда император умер, не оставив наследника, думал Плавт Бонос, чернь ломилась в двери Палаты Сената и с боем прорвалась внутрь. На этот раз настоящий мятеж бушевал на улицах, а люди даже не знали о смерти императора. «В этом скрыт некий парадокс, — насмешливо думал Бонос, — который стоит записать».

Парадоксы бывают многослойными, ирония может быть обоюдоострой. Он еще не знал о смерти жены.

В Палате Сената ждали прибытия других ее членов, которым пришлось добираться по бурлящим улицам. Бдительные трудились изо всех сил, заходили за сенаторами и доставляли их в Палату со всей возможной быстротой. Такая спешка неудивительна. Большинство людей в Городе не знали о смерти императора, пока не знали. Это неведение долго продолжаться не могло, даже во время мятежа, в таком городе, как Сарантий! Возможно, особенно в Сарантии, думал Бонос в разгар мятежа, откинувшись на спинку кресла.

Множество воспоминаний теснилось в его голове, и еще он старался — безуспешно — примириться с тем, что Валерий мертв. Император убит. Такого не случалось уже очень давно. Бонос был слишком осмотрителен, чтобы задавать вопросы.

У солдат были основания желать, чтобы Сенат собрался как можно быстрее. Какой бы ни оказалась история смерти Валерия, уже объявили о том, что сосланный Лисипп вернулся в Город и имел к ней отношение, как и изгнанный, содержавшийся в заключении Лекан Далейн. Но насчет преемника убитого императора ни у кого не было почти никаких вопросов.

Или, выражаясь немного иначе, думал Бонос, у Леонта есть основания действовать быстро, до того, как могут возникнуть подобные вопросы.

Верховный стратиг все же женат на Далейне, и могли найтись люди, которые задумались бы над убийством его предшественника на Золотом Троне. Особенно если учесть, что убитый был его собственным наставником и другом. И что это произошло накануне войны. Можно было бы назвать этот поступок подлым предательством, но для этого надо было быть человеком, гораздо более безрассудным, чем Плавт Бонос.

Мысли Боноса вихрем кружились в голове. Слишком много потрясений в один день. Возвращение Скортия, эти потрясающие гонки, которые в одно мгновение превратились из торжества в мятеж. А затем, как раз в тот момент, когда вспыхнула драка, у него над ухом раздался голос серого секретаря Леонта:

— Тебя немедленно требуют во дворец.

Он не сказал, кто требует. Это не имело значения. Сенаторы делают то, что им говорят. Бонос поднялся, чтобы идти, и в ту же секунду увидел, что у «Спины» что-то произошло — позже он узнал подробности, — и услышал низкий рев взорвавшегося Ипподрома.

Он подозревал, вспоминая потом, что Леонт (или его жена?) хотел, чтобы он пришел к ним один, в качестве распорядителя Сената, чтобы узнать новости раньше других. Это дало бы им время тихо созвать Сенат и проконтролировать распространение ужасной новости.

Но получилось не так.

Когда трибуны взорвались яростью и люди побежали к выходам, сидящие в императорской ложе вскочили на ноги и все вместе ринулись к дверям, ведущим в Аттенинский дворец. Бонос запомнил выражение на бледном лице секретаря: недовольное, изумленное, испуганное.

Когда Бонос и Пертений все же добрались по длинному переходу до палаты приемов во дворце, она была полна шумными перепуганными придворными, которые бежали из катизмы впереди них. Приходили все новые люди. В центре — у тронов из серебряного дерева — стояли Леонт и Стилиана.

Стратиг поднял руку, требуя тишины. Не начальник канцелярии, не канцлер. Гезий только что вошел в зал через маленькую дверцу за двумя тронами. Остановился там, недоуменно нахмурив брови. В тишине, воцарившейся после его жеста, Леонт произнес мрачно и без всякой преамбулы:

— Мне очень жаль, но это нужно сказать. Мы потеряли сегодня нашего отца. Священный император, возлюбленный Джада, умер.

Послышался ропот недоверия. Вскрикнула женщина. Кто-то рядом с Боносом сделал знак солнечного диска, за ним остальные. Кто-то опустился на колени, потом все, и при этом раздался шорох, похожий на шум моря.

Все кроме Стилианы и Леонта. И Гезия, заметил Бонос. Теперь канцлер уже не выглядел озадаченным. На его лице появилось другое выражение. Он протянул руку к столу чтобы сохранить равновесие, и спросил прямо из-за спин этих высоких людей, из-за спинок тронов:

— Как? Как это случилось? И как ты об этом узнал? Тонкий, четкий голос прорезал тишину зала. Это Сарантий. Императорский квартал. Не то место, где легко контролировать определенные веши. Здесь слишком много конкурирующих интересов и умных мужчин.

И женщин. Именно Стилиана повернулась лицом к канцлеру. Стилиана ответила голосом, до странности бессильным — словно лекарь только что пустил ей кровь, подумал Бонос:

— Его убили в туннеле между дворцами. Сожгли «сарантийским огнем».

Бонос помнил, как он при этих словах закрыл глаза. Прошлое и настоящее слились воедино с такой силой, что у него закружилась голова. Он открыл глаза. Пертений, стоявший на коленях рядом с ним, побелел.

— Кто? — Гезий отпустил стол и шагнул вперед. Он стоял один, немного в стороне от всех остальных. Человек, который служил трем императорам, пережил две смены власти.

Маловероятно, что он переживет третью, если будет задавать подобные вопросы. Сенатору пришло в голову, что старого канцлера это не волнует.

Леонт бросил взгляд на жену, и опять ответила Стилиана:

— Мой брат Лекан. И сосланный Кализиец, Лисипп. По-видимому, они подкупили стражников у дверей туннеля. А мой брат — охрану на острове.

Снова раздался ропот. Лекан Далейн и огонь. «Прошлое здесь, вместе с ними, в этом зале», — подумал Бонос.

— Понятно, — сказал Гезий, его шелестящий голос был настолько лишен всякого выражения, что это само по себе было очень выразительным. — Только эти двое?

— Кажется, да, — хладнокровно произнес Леонт. — Конечно, нужно будет провести расследование.

— Конечно, — согласился Гезий, и снова по его тону ничего нельзя было понять. — Так мудро с твоей стороны было указать нам на это, стратиг. Мы могли об этом не подумать. Я полагаю, госпожу Стилиану брат предупредил о своем преступном намерении, но она явилась, к несчастью, слишком поздно и не смогла их остановить?

Ненадолго воцарилось молчание. «Слишком много людей их слушает, — подумал Бонос. — Это разнесется по всему Городу еще до заката. А в Сарантии и так уже вспыхнуло насилие». Ему стало страшно.

Император умер.

— Канцлер, как всегда, самый мудрый из нас, — тихо сказала Стилиана. — Все было так, как он сказал. Прошу вас, представьте себе мое горе и стыд. Мой брат тоже был мертв к тому моменту, когда мы пришли. И стратиг убил Лисиппа, когда мы увидели его там, стоящим над трупами.

— Убил его, — пробормотал Гезий. Он слабо улыбнулся, как человек, бесконечно искушенный в дворцовых интригах. — В самом деле? А те солдаты, о которых ты упомянула?

— Они уже были сожжены, — ответил Леонт.

На этот раз Гезий ничего не сказал, только опять улыбнулся, позволяя молчанию говорить за себя. Кто-то в переполненной комнате рыдал.

— Мы должны действовать. На Ипподроме возник бунт, — сказал Фастин. Начальник канцелярии наконец-то подал голос. Бонос видел, что он одеревенел от напряжения. — А что насчет объявления войны?

— Сейчас не будет никакого объявления, — категорично заявил Леонт. Хладнокровный, уверенный. Лидер. — А этот бунт не должен нас волновать.

— Нет? Почему? — Фастин посмотрел на него.

— Потому что здесь армия, — тихо ответил Леонт и медленно обвел взглядом зал, полный придворных.

Именно в тот момент, думал потом Бонос, он сам начал смотреть на происходящее по-другому. Возможно, Далейны спланировали это убийство по собственным причинам. Он ни на секунду не поверил, что Стилиана появилась слишком поздно в том туннеле, что ее слепой, искалеченный брат был способен спланировать и осуществить подобное со своего острова. «Сарантийский огонь» говорил о мести больше всего остального. Но если дети Далейна также полагали, что супруг-солдат Стилианы станет полезной фигурой на троне, средством для удовлетворения их собственных амбиций… Бонос решил, что они ошибались.

Он смотрел, как Стилиана повернулась к высокому мужчине, за которого вышла замуж по приказу Валерия. Плавт Бонос был человеком наблюдательным, провел много лет, расшифровывая еле заметные сигналы, особенно при дворе. «Она постепенно приходит к такому же выводу», — подумал он.

«Здесь армия». Два слова, но в них заложен огромный смысл. Армия может подавить гражданский бунт. Это очевидно. Но не только это. Войска находились на расстоянии двух недель пути и были разделены между командующими, когда умер Апий, не оставив преемника. Теперь они здесь, сосредоточены в Городе и его окрестностях, готовые отплыть на запад.

И человек, который сейчас говорит с ними, золотой человек рядом с Золотым Троном — их горячо любимый стратиг. Армия здесь, армия принадлежит ему, и все решит армия.

— Я займусь телом императора, — очень тихо произнес Гезий. Все головы снова повернулись к нему. — Кто-то же должен, — прибавил он и вышел.

К ночи того дня Сенат Сарантия собрался на срочное заседание в своей красивой, увенчанной куполом Палате. Они выслушали официальное сообщение городского префекта, который надел черное и говорил очень нервно о безвременной кончине возлюбленного Джадом Валерия Второго. Открытым голосованием было принято постановление, чтобы городской префект совместно с начальником канцелярии провел полное расследование обстоятельств этого подлого убийства.

Городской префект поклонился и удалился.

Под звон оружия и крики на улице Плавт Бонос произнес официальную формулу, призывающую Сенат общим мудрым решением выбрать преемника для Золотого Трона.

Три человека выходили на звезду из мозаики в центре круга, образованного сиденьями, и предлагали кандидатов. Выступил хранитель Святого дворца, затем первый советник восточного патриарха и наконец Авксилий, командир Бдительных, невысокий, смуглый, энергичный человек. Два года назад он вместе с Леонтом подавил мятеж. Все три оратора с разной степенью красноречивости призвали Сенат выбрать одного и того же человека.

После их выступлений Бонос предложил присутствующим назвать других кандидатов. Их не было. Тогда он предложил коллегам выступить с речами и замечаниями. Никто не встал. Один сенатор предложил немедленно проголосовать. Они слышали, что у самых дверей Сената возобновилась схватка.

Поскольку никто не высказал ни малейших возражений против этого предложения, Бонос предложил начать голосование. Всем присутствующим раздали по два камушка: белый означал согласие с кандидатурой единственного выдвинутого претендента, а черный указывал на желание продолжить дебаты и рассмотреть другие кандидатуры.

В результате голосования сорок девять сенаторов проголосовали «за», один предпочел воздержаться. Авксилий, который стоял на галерее для гостей, поспешно покинул Палату.

После официальных выборов Плавт Бонос приказал клеркам Сената составить документ с печатью, в котором говорилось: достославный Сенат Сарантия считает, что преемником горячо оплакиваемого Валерия Второго, священного милостью Джада императора, наместника бога на земле, должен стать Леонт, в данный момент с честью исполняющий обязанности верховного стратига сарантийской армии. Клеркам поручили выразить общую горячую надежду Сената, что бог благословит его правление славой и удачей.

Заседание Сената закончилось.

В ту же ночь в Императорской часовне за стенами квартала восточный патриарх помазал на царство Леонта, которого часто называли «золотым». Эту часовню построил Сараний. В ней покоились его останки.

Было решено, что, если Город за ночь успокоится, на следующий день на Ипподроме будет проведена публичная церемония, на которой коронуют как императора, так и императрицу. Так делали всегда. Народ должен это видеть.

Плавт Бонос, которого в ту ночь сопровождал до дома отряд Бдительных, теребил пальцами в кармане неиспользованный белый камешек. Подумав, он выбросил его в темноте.

К тому времени на улицах в самом деле стало тише. Пожары потушили. На закате в Город прислали отряды солдат из гавани и временных казарм у городских стен. В присутствии хорошо вооруженных солдат, марширующих по улицам, насилие очень быстро прекратилось. Сегодня все прошло гладко, подумал Бонос. Не так, как в прошлый раз, когда не было наследника. Он пытался понять, почему ощущает такую горечь. Ведь не было никого, кто был бы более достоин носить пурпурные одежды императора, чем Леонт. Значит, дело не в этом. Или в этом?

Солдаты все еще ходили по улицам, действуя умело и эффективно. Он не помнил, когда еще армия так открыто действовала в Городе. Шагая вместе со своими охранниками (от носилок он отказался), Бонос видел, как патрули стучатся в двери, заходят в дома.

Он понимал зачем. И чувствовал тяжесть под ложечкой. Он старался прогнать некоторые мысли, но не слишком преуспел. Он слишком хорошо понимал, что происходит. Такое случается, такое должно случаться, когда происходит насильственная смена власти. Валерий, в отличие от своего предшественника Алия или от собственного дяди, не отправился к богу с миром, в старости, и его не выставили для торжественного прощания в Порфировом зале, нарядив в роскошные одежды. Его убили. Определенные события — смерть других людей, если Бонос хочет быть честным перед самим собой, должна последовать за этой.

В частности, одного человека.

И поэтому солдаты, наводнившие город своими факелами, прочесывают улицы и переулки у гавани, дворы богачей, лабиринты Ипподрома, церкви, таверны, притоны (хотя их и приказали закрыть сегодня ночью), гостиницы, дома гильдий, цеха, пекарни и бордели, возможно, даже цистерны с водой… и входят ночью в дома горожан. Тяжелый стук в дверь в темноте.

Кое-кто исчез, этого человека надо найти.

Приближаясь к собственной двери, Бонос увидел, что дом должным образом забаррикадирован от мятежников. Командир его стражников постучал, вежливо в данном случае, и назвался.

Засовы отодвинули. Двери открыли. Бонос увидел сына. Клеандр плакал, глаза у него покраснели и опухли. Бонос без всякого дурного предчувствия спросил его почему, и тот ему ответил.

Бонос вошел в дом. Клеандр поблагодарил стражников, и они ушли. Он закрыл дверь. Бонос тяжело опустился на скамью в прихожей. Мысли перестали вихрем носиться в его голове. У него не осталось мыслей. Только пустота.

Императоры умирают до срока. И другие люди тоже. И другие тоже. Мир таков, какой он есть.

— На Ипподроме бунт. И сегодня в Городе была еще одна птица! — с жаром воскликнула Ширин, как только Криспин вошел в свой дом и увидел ее. Она ждала его в гостиной, шагая взад-вперед перед очагом. Она была возбуждена: произнесла эти слова, хотя слуга еще стоял в коридоре.

— Еще одна птица! — молча повторила за ней Данис, почти так же встревоженная. «Мыши и кровь!» — сказала бы Линон. И назвала бы его недоумком за то, что он в такое время один ходит по улицам. Криспин глубоко вздохнул. Полумир. Можно ли покинуть его, войдя в него один раз? Может ли он покинуть тебя?

— Я знаю о стычках, — сказал он. — Теперь они идут на улицах. — Он повернулся и отпустил слугу. Потом до него дошло. — Ты сказала, что птица была здесь. А сейчас ее нет?

— Сейчас я ее не чувствую, — произнесла в его голове Данис. — Она была здесь, а потом она… исчезла.

— Исчезла? Из Города?

Он видел тревогу женщины, чувствовал, что она исходит от птицы.

— Думаю, даже более того. Я думаю, что ее… нет. Просто была, а потом ее не стало.

Криспину необходимо было выпить вина. Он видел, что Ширин пристально смотрит на него. Умный, все замечающий взгляд. Всякая игривость и показной блеск слетели с нее сейчас.

— Ты что-то знаешь об этом, — сказала она. Это не был вопрос. Дочь Зотика. — Ты не выглядишь… удивленным.

Он кивнул:

— Кое-что знаю. Не слишком много.

Она казалась бледной и озябшей, даже стоя у огня. Обхватила себя руками и сказала:

— Я получила два отдельных послания, от двух моих… осведомителей. Они оба говорят, что Сенат собирается на заседание. Они также говорят… говорят, что император, возможно, мертв. — Он не был уверен, но ему показалось, что она плакала. Дальше в тишине раздался неслышный голос Данис:

— Они сказали, что он убит.

Криспин вздохнул. Он чувствовал, как бьется его сердце, все еще слишком быстро. Посмотрел на Ширин, стройную, грациозную, испуганную. И сказал:

— Я подозревал… что это правда.

«Но Охотница пустит стрелу — и тогда Он умрет». Он испытывал горе, более сильное, чем ожидал. Она прикусила губу.

— Эта птица, которую почувствовала Данис… Она сказала, что это… злое существо. Нет оснований, в самом деле, чтобы не рассказать ей об этом. Ей можно. Она здесь, с ним, в полумире. Ее отец ввел в него их обоих.

— Она принадлежала Лекану Далейну. Который сегодня убежал из тюрьмы и прибыл сюда.

Ширин внезапно села на ближайшую скамью. Она все еще обнимала себя руками. Она была очень бледна.

— Слепой? Обгоревший? Он покинул остров?; — Очевидно, ему помогли.

— Кто?

Криспин еще раз вздохнул:

— Ширин, дорогая моя. Если твои вести верны и Валерий мертв, то обо мне будут задавать вопросы. Из-за того, где я находился сегодня утром. Тебе лучше не знать. Можешь сказать, что ты не знаешь. Что я отказался тебе рассказывать.

Выражение ее лица изменилось.

— Ты был на том острове? О Джад! Криспин, они… ты ведь не собираешься делать глупости, правда?

Ему удалось слабо улыбнуться:

— Для разнообразия, ты хочешь сказать? Она энергично затрясла головой:

— Не надо шутить. Не надо! Если Далейны убили Валерия, они… — Он увидел, что ей пришла в голову другая мысль. — Где Аликсана? Если они убили Валерия…

Она оставила эту мысль в воздухе, и там она растаяла. Мужчины и женщины живут и умирают. Он не знал, что сказать. Что он может сказать. Плащ, сброшенный на каменистый берег. Они его найдут. Возможно, уже нашли. «Неужели прекрасная дева с волосами, как спелая нива, никогда больше в поле не выйдет?»

— Тебе лучше остаться у меня до утра, — наконец сказал он. — На улицах опасно. Тебе не следовало выходить, ты знаешь.

Она кивнула.

— Знаю. — И через секунду спросила: — У тебя есть вино?

Потрясающе умная женщина. Он отдал распоряжение слуге принести вина, воды и еды. Евнухи прислуживали у него в доме. Они были очень хорошими слугами. На вечерних улицах дрались. Солдаты собирали сенаторов и сопровождали их в Палату Сената, потом возвращались на улицы, чтобы поддерживать порядок в это опасное время. Вскоре после наступления темноты они его установили и приступили к выполнению следующей задачи.

Когда раздался громкий стук в дверь, Криспин его уже ждал. Он покинул Ширин ровно на столько времени, сколько нужно, чтобы помыться и переодеться. На нем все еще была та потрепанная туника, которую он надел на работу и в которой плавал на остров. Он надел лучшую тунику и штаны с кожаным поясом, не совсем понимая, почему так поступает. Он сам пошел открывать, кивком приказав слуге отойти в сторону. Распахнул дверь, и его на мгновение ослепило пламя факелов.

— Приложить тебя шлемом? — спросил с порога Карулл.

Воспоминания. Облегчение. А потом мимолетная грусть: здесь так безнадежно пересекалась преданность разным людям. Он и со своей собственной не мог разобраться. Он понимал, что Карулл, наверное, сам попросился руководить этим визитом в его дом. Интересно, кто дал ему это разрешение? И где сейчас Стилиана?

— Твоя жена, — спокойно ответил он, — наверное, огорчится, если ты это сделаешь. В прошлый раз она огорчилась, помнишь?

— Поверь мне, я помню. — Карулл вошел в дом. Он что-то сказал своим людям, и они остались ждать на пороге. — Мы проводим обыски во всем городе. В каждом доме, не только в твоем.

— Вот как! А почему мой выделен особо?

— Потому что ты был сегодня утром с ним… с Аликсаной.

Криспин посмотрел на друга. Увидел тревогу в глазах гиганта и еще кое-что — отчетливое возбуждение. Волнующие времена, самые волнующие, какие можно себе вообразить, а он сейчас — один из личных гвардейцев Леонта.

— Я был с императрицей. — Криспин подчеркнул это слово, сознавая, что ведет себя неправильно. — Она взяла меня с собой посмотреть на дельфинов, а потом на тюремный остров. Мы видели Леконта Далейна утром, а когда вернулись назад, после того, как поели в другом месте, его уже не было. Двое дежурных охранников оказались убитыми. Императрица уплыла оттуда с одним солдатом. Она не вернулась на корабль. Все это уже должно быть известно во дворце. Что случилось, Карулл?

— Дельфинов? — спросил тот, словно больше ничего не слышал.

— Дельфинов. Для мозаики.

— Это ересь. Они запрещены.

— Ее за это сожгут? — холодно спросил Криспин. Не смог сдержаться.

Он увидел, как блеснули глаза его друга.

— Не будь идиотом. Что случилось? — сказал Криспин. — Скажи мне.

Карулл шагнул мимо него в комнату, увидел там Ширин у очага. Захлопал глазами.

— Добрый вечер, солдат, — тихо сказала она. — Не видела тебя со дня твоей свадьбы. У тебя все в порядке? А у Касии?

— Я… да… э… да, у нас все хорошо. Спасибо. — Карулл заикался, ему впервые не хватило слов.

— Мне сказали, что сегодня был убит император, — сказала она, не давая ему опомниться. — Это правда? Скажи мне, что это не так.

Карулл заколебался, потом покачал головой.

— Хотел бы я это сказать. Его сожгли в туннеле между дворцами. Лекан Далейн, который действительно сбежал сегодня с острова. И Лисипп Кализиец, который был сослан, как вам известно, но тайно проскользнул обратно в Город.

— Больше никто?

— С ними были двое… Бдительных. — Карулл смутился.

— Значит, обширный заговор. Только эти четверо? — Лицо Ширин сохраняло простодушное выражение. — Теперь мы в безопасности? Я слышала, что Сенат собрался на заседание.

— Ты хорошо осведомлена, госпожа. Это правда. — И что? — спросил Криспин.

— Они объявили перерыв на ночь. Назначили преемником Леонта, и сегодня ночью его помажут на царство. Завтра утром об этом объявят, коронация его и новой императрицы состоится в катизме.

Снова эта интонация, волнение, которого этот человек не мог подавить. Карулл любил Леонта, и Криспин это знал. Стратиг даже пришел к нему на свадьбу, лично объявил о повышении, а потом взял в свою личную гвардию.

— А тем временем, — произнес Криспин, не пытаясь скрыть горечь, — все солдаты в Сарантии охотятся за прежней императрицей.

Карулл посмотрел на него.

— Прошу тебя, скажи мне, что ты не знаешь, где она, мой друг.

В груди у Криспина образовался тяжелый ком боли, подобный камню.

— Я не знаю, где она, мой друг. Они молча смотрели друг на друга.

— Она просит тебя быть осторожным. И справедливым. Криспину захотелось выругаться. Но он этого не сделал. Данис — или Ширин — права. Он махнул рукой.

— Обыщи дом, прикажи им обыскать.

Карулл откашлялся и кивнул. Криспин посмотрел на него и прибавил:

— И спасибо, что взялся за это сам. Тебе нужно, чтобы я явился куда-нибудь для допроса?

— Ну, это уж слишком! — возмущенно воскликнула Данис.

Карулл еще мгновение поколебался, потом покачал головой. Он вернулся в прихожую и открыл наружную дверь. Они слышали, как он отдает приказы. Вошли шесть человек. Двое поднялись наверх, остальные двинулись в задние комнаты на первом этаже.

Карулл вернулся в гостиную.

— Возможно, тебя допросят позже. У меня нет пока насчет этого приказа. Ты ездил на остров вместе с императрицей, видел Лекана, потом он исчез, а потом уехала она. Как?

— Я тебе уже сказал. С одним из Бдительных. Не знаю его имени. Я даже не знаю, уехала ли она. Она, возможно, все еще находится на острове, Карулл. Ее убьют, когда найдут, не так ли?

Его друг с трудом сглотнул. Он выглядел совершенно подавленным.

— Понятия не имею, — ответил он.

— Еще как имеешь, — резко сказала Ширин. — Просто ты в этом не виноват, хочешь ты сказать. И Леонт тоже, конечно. Он ни в чем не виноват.

— Я не… Я действительно считаю, что он не имел никакого отношения ко всему этому, — ответил могучий солдат.

Криспин посмотрел на него. Его самый близкий друг в этом городе. Честный и порядочный, как ему известно.

— Да, я думаю, он ничего об этом не знал.

— Бедняжка, беспомощный. Значит, это Стилиана, — фыркнула Ширин, все еще разъяренная. — Она — из оставшихся Далейнов. Один брат слепой и в заточении, второй — круглый дурак.

Криспин посмотрел на нее. Карулл тоже. Мужчины переглянулись. Криспин сказал:

— Дорогая, прошу тебя, оставь эту мысль в этой комнате. Ты меня недавно просила не быть глупцом. Позволь мне сказать тебе то же самое.

— Он прав, — мрачно согласился Карулл.

— Да сгноит вас обоих Джад! — в тишине воскликнула Данис, и Криспин услышал в голосе птицы боль, которую не могла выразить женщина.

— Нам всем сегодня грустно, — прибавил Карулл. — Нелегкое время.

— Грустно? Не смешите! Этот человек просто светится от восторга! — сказала Данис с яростью, прежде ей не свойственной.

Это была неправда или не совсем правда, но Криспин не мог сказать об этом вслух. Он посмотрел на Ширин и с опозданием понял при свете лампы, что она плачет.

— Вы загоните ее как какого-то зверя, — с горечью сказала она. — Вы все. Армия солдат будет охотиться за одной женщиной, чьего мужа только что убили и чья жизнь закончилась вместе с его жизнью. А что потом? Отошлете ее назад, в лачугу на Ипподроме? Заставите танцевать обнаженной ради забавы? Или вам приказано тихо убить ее, когда вы ее найдете? И избавить бедного добродетельного Леонта от подробностей?

Это говорит женщина, не актриса, понял наконец Криспин. Страх и неожиданной силы ярость при мысли о другой танцовщице, которая бросила вызов Городу и миру.

Но даже здесь было гораздо больше слоев смысла, потому что если Леонт не подозревал о происходящем, то Стилиана знала. Речь шла не о преследовании мужчинами беспомощной женщины. Речь шла также о двух воюющих женщинах, и только одна могла теперь остаться в живых.

— Я не знаю, что они сделают, — сказал Карулл, и даже Ширин, подняв лицо, не пряча слез, не могла не услышать в его голосе отчаяния.

Послышались шаги. Солдат появился в арочном проеме двери. Он доложил, что ни в доме, ни во внутреннем дворе никто не прячется. Другие прошли мимо него и снова вышли на улицу.

Карулл посмотрел на Криспина. Казалось, он хотел сказать еще что-то, но промолчал. Он повернулся к Ширин.

— Можем мы проводить вас домой, госпожа?

— Нет, — ответила она. Он сглотнул:

— Приказано всем оставаться в домах. На улицах много солдат… некоторые из них… не привыкли к городу. Будет безопаснее, если…

— Нет, — повторила она.

Карулл замолчал. Еще через секунду он поклонился ей и вышел.

Криспин проводил его к двери. Там Карулл остановился.

— Им… приказано найти ее сегодня ночью, как ты сказал. Подозреваю, что во время поисков возникнут неприятности.

Криспин кивнул. «Неприятности». Уклончивое слово придворного. Происходят перемены, пока проходит ночь и восходят луны. Но Карулл ни в чем не виноват.

— Я… понимаю. И благодарен тебе, что именно ты пришел ко мне. Храни тебя Джад.

— И тебя, друг мой. Не выходи из дома.

— Не выйду.

Он действительно имел такое намерение. Но разве можно предугадать, кто придет и застанет тебя врасплох?

Прошлой осенью, дома, это был императорский курьер, доставивший вызов из Сарантия. Сегодня ночью это было нечто иное. Но это опять был вызов, так как снова раздался стук в дверь, более тихий, вскоре после того, как ушли солдаты.

Криспин опять пошел открывать сам. На этот раз факелы не горели и вооруженных людей не было. Был человек, один, в плаще с капюшоном. Женщина, которая тяжело дышала после быстрого бега и от страха. Она спросила, как его зовут. Он ответил, не думая, отступил в сторону, она быстро вошла, бросив взгляд через плечо в темноту. Он закрыл дверь. У входа в комнату она молча протянула ему записку, потом пошарила в складках одежды и достала кольцо.

Он взял и то, и другое. Ее руки дрожали. Он узнал кольцо и почувствовал, как сильно стукнуло его сердце один раз.

Он забыл об еще одном человеке.

Криспин сломал печать на письме и развернул его. Оно содержало приказ, не просьбу, и отдал его человек, которому, как считал Криспин, он обязан повиноваться, какой бы горькой ни была растерянность, какие бы узы верности ни порвались в этот ужасный день и ночь. Он стоял и чувствовал, как его сердце снова забилось ровно.

Это также означало, что ему необходимо опять выйти из дома.

Ширин появилась в проеме двери.

— В чем дело? Он ей сказал. Не знал почему, но он ей сказал.

— Я тебя отвезу, — сказала она.

Он попытался отказаться. Пустая трата времени. У нее есть носилки и охрана, напомнила она. Ее знают, и эта известность ее охраняет. Она может мирно направляться домой с другом, даже если выходить на улицы запрещено. У него не хватило сил отказаться. Что она будет делать? Сидеть в доме, пока его не будет?

У Ширин были двухместные носилки. Криспин приказал позаботиться о посыльной, дать ей поесть и предоставить кровать для ночлега, если пожелает. Глаза женщины выдали ее облегчение: она явно ужасно боялась, что ей придется вернуться на улицу. Криспин надел свой плащ, затем открыл дверь, подождал, пока на улице станет тихо, а потом они вышли из дома. Темнота таила в себе угрозу, ясную, как звезды, тяжелую, как земля на груди мертвецов. Валерий погиб в туннеле, сказал Карулл.

Носильщики вышли к ним из тени в конце портика. Ширин приказала им отнести ее и мозаичника к ней домой. Они двинулись по улице. Глядя из-за незадернутых занавесок, Криспин видел странные маленькие язычки пламени на углах, возникающие без всякой видимой причины, вспыхивающие и исчезающие. Души, духи, эхо огня Геладикоса, необъяснимое.

Но эти огоньки всегда видят по ночам в Сарантии.

Непривычными были шум и факелы повсюду, дымящие, горящие оранжевым неровным светом. Отовсюду доносился топот ног, обутых в сапоги. Бегущих, не марширующих. Ночь кружилась от ощущения скорости, настойчивости. Стук в двери, приказы открыть. Поиск. Одной женщины. Мимо галопом проскакали два всадника, послышались резкие команды, проклятия. Криспину внезапно пришло в голову, что большая часть этих солдат не имеет ни малейшего представления о том, как выглядит Аликсана. Он снова подумал об императорской мантии, брошенной на острове. На женщине не будет одежды и украшений императрицы. Не так-то легко найти ее, если ее не предадут. Такая возможность, конечно, существует.

Они не делали попыток скрываться, по дороге их дважды останавливали. Оба раза это были люди городского префекта, что удачно, так как эти солдаты тут же узнавали первую танцовщицу Зеленых, и им разрешали продолжать путь к ее дому.

Они двигались не к ее дому. Когда они уже подошли к ее улице, Ширин выглянула и отдала другое распоряжение, велела носильщикам двигаться на восток, по направлению к стенам. С этого момента опасность возросла, стала реальной, так как она уже не могла утверждать, что направляется домой, но их больше не останавливали. Обыски сюда еще не добрались; они распространялись от Императорского квартала и от гавани вверх. Обыскивали улицу за улицей, дом за домом в темноте.

В конце концов они прибыли к дому, стоящему неподалеку от тройных стен. Ширин велела носильщикам остановиться. Сидящие на носилках молчали.

— Спасибо, — сказал наконец Криспин. Она смотрела на него. Данис, висящая на цепочке у нее на шее, молчала.

Он вылез. Посмотрел на закрытые двери перед ним, потом вверх, на ночные звезды. Затем снова повернулся. Ширин по-прежнему молчала. Он нагнулся к носилкам и нежно поцеловал ее в губы. Он помнил тот день, когда они впервые встретились, то страстное объятие в дверях, протесты Данис, Пертения Евбульского, появившегося у Ширин за спиной.

Вот человек, который должен быть сегодня счастлив, вдруг подумал Криспин с горечью.

Потом он отвернулся и постучал — еще один стук в дверь в Сарантии той ночью — в дверь человека, который его вызвал. Слуга открыл мгновенно; он явно ждал, понял Криспин. И вошел. Слуга нервно махнул рукой. Криспин прошел вперед.

Царица антов ждала в гостиной справа от прихожей.

Он увидел, что она стоит у очага, сверкающая, с драгоценными камнями в ушах и на шее, на пальцах и в волосах, одетая в шелковистое платье, пурпурное с золотом. Сегодня пурпур — знак царского достоинства. Высокая и прекрасная и ослепительно царственная. Ее окружало нестерпимое сверкание, как драгоценные камни, которые она надела. Дух захватывало при взгляде на нее. Криспин поклонился, а потом, преисполнившись благоговения, опустился на колени на деревянный пол.

— На этот раз мешок из-под муки не понадобился, художник. Я прибегла к более мягким методам, как видишь.

— Благодарю, моя госпожа. — Он больше ничего не мог придумать. Тогда, прежде, ему тоже казалось, что она умеет читать его мысли.

— Говорят, император умер. — Прямая, как всегда. Она — из антов, не из Сарантия. Другой мир. Запад с точки зрения востока. Она родилась среди лесов и полей, а не среди этих тройных стен, Бронзовых Врат и золотых деревьев во дворцах. — Это правда, Валерий мертв?

Это спрашивает его царица.

— Полагаю, он мертв, — ответил Криспин, откашливаясь. — У меня нет…

— Убит?

Криспин сглотнул. Кивнул головой.

— Далейны?

Он снова кивнул. Стоя на коленях, глядя на нее, стоящую у огня, он думал, что никогда еще не видел ее такой. Он никого не видел, кто выглядел бы так, как сейчас Гизелла. Существо, почти пылающее, словно языки пламени у нее за спиной, не совсем человеческое существо.

Она смотрела на него своими знаменитыми, широко расставленными синими глазами. У Криспина пересохло во рту. Она сказала:

— В таком случае, Кай Криспин, ты должен доставить меня в Императорский квартал. Сегодня ночью.

— Я? — выразительно переспросил Криспин. Гизелла слабо улыбнулась.

— Я не сумела вспомнить никого другого, — сказала она. — И не могу доверять никому другому. Я беспомощная женщина, одинокая, вдали от своего дома.

Он снова с трудом сглотнул и не нашел ответа. Он вдруг подумал о том, что может погибнуть сегодня ночью и что он ошибался, рассматривая этот ужасный день и ужасную ночь как арену борьбы между двумя женщинами. Он ошибался. И теперь это понял. Их было три, а не две.

Действительно, они все о ней забыли. Такой недосмотр мог иметь огромное значение, изменить многое в этом мире, но, возможно, не сразу, не так явно для некоторых людей, например, для той семьи крестьян на севере, в которой лучший работник только что внезапно умер совсем молодым, и все поля остались незасеянными.

Глава 13

В лагере Синих царил такой страх, какого Кирос никогда раньше не наблюдал. Словно все они были конями, еще не объезженными, и потели от страха, дрожали от страха.

Скортий оказался не единственным пострадавшим. Всю вторую половину дня в лагерь прибывали раненые члены факции, кто-то легко, кто-то смертельно. Здесь царил хаос. Ранеными занимался Амплиар, новый лекарь факции, с бледным лицом, и Колумелла, который был вообще-то лошадиным лекарем, но внушал большинству из них больше доверия, чем Амплиар. Был еще седобородый лекарь-бассанид, которого никто не знал, но который, как оказалось, лечил Скортия в каком-то другом месте во время его отсутствия. Загадка, но задуматься над ней было некогда.

За воротами на закате все еще раздавались топот бегущих ног и крики людей, слышались тяжелая поступь марширующих солдат, звон металла, грохот конских копыт, а иногда вопли. Обитателям лагеря строго запретили выходить за ворота.

Тревогу усиливало еще и то, что в самом конце дня — когда небо на западе, над линией облаков, покраснело — Асторг еще не вернулся.

Его схватили люди городского префекта, когда начались беспорядки, и увели к себе для допроса. А все знали, что может произойти с человеком, которого допрашивают в здании без окон через площадь от Ипподрома.

В отсутствие факционария управление лагерем обычно переходило к Колумелле, но он был целиком занят лечением раненых. Вместо него эти обязанности взял на себя маленький толстый повар. Струмос хладнокровно и быстро отдавал распоряжения, обеспечивал постоянный запас чистых простынь и белья для раненых, отправил всех здоровых — конюхов, слуг, жонглеров, танцовщиков — на помощь трем врачам, расставил дополнительную охрану у ворот лагеря. Его слушались. Действительно, необходимо было чувствовать, что кто-то все держит под контролем.

Струмос заставил своих помощников — поваров, поварят и подавальщиков — трудиться не покладая рук, готовить супы, жареное мясо и овощи, носить раненым и слишком возбужденным людям вино, хорошо разбавленное водой. В такое время людям нужна еда, говорил им повар на кухне. Он был поразительно спокоен для человека, славящегося своим взрывным темпераментом. Как питание, так и иллюзия порядка играет свою роль, назидательно говорил он, словно читал лекцию в тихий послеобеденный час.

Кирос подумал, что это правда. Само приготовление пищи производило успокаивающее действие. Он сам чувствовал, как отступает страх, когда он занимался обычными, не требующими особых размышлений делами: выбирал, нарезал и рубил овощи для супа, заправлял его травами и солью, пробовал и еще добавлял приправ и видел, что все остальные тоже заняты своими обычными делами на кухне.

Можно было вообразить, что предстоит пиршество и все они готовят его в обычной суете.

Но этому кое-что мешало. Они слышали как кричат люди от гнева и боли, когда им помогают войти во двор с обезумевших улиц за воротами. Кирос уже слышал имена десятка людей, знакомых ему, которые погибли сегодня на Ипподроме или в стычках за его пределами.

Разик на своем рабочем месте рядом с Киросом беспрерывно сыпал проклятиями и рубил овощи с едва сдерживаемой яростью. Он обращался с луком и свеклой так, словно это были Зеленые или военные. Утром он ходил на Ипподром, но вернулся до того, как после полудня вспыхнул мятеж. Работникам кухни, вытянувшим счастливые соломинки и получившим разрешение сходить на первые заезды, всегда вменяли в обязанность возвращаться перед последним утренним заездом, чтобы помочь приготовить полуденную трапезу.

Кирос пытался не обращать внимания на друга. В его сердце были тяжесть и страх, но не гнев. Снаружи царило насилие. Людей калечили и убивали. Он тревожился за мать и отца, за Скортия, за Асторга.

А император умер.

Император умер. Кирос был совсем маленьким, когда умер Апий, и еще подростком, когда Валерий отправился к богу. И оба они ушли из этого мира в Своей постели. А сегодня говорят о подлом убийстве, убийстве помазанника божьего, наместника бога на земле.

Это бросает тень на все, думал Кирос, словно замеченный краем глаза призрак парит над колоннадой или над куполом церкви и заслоняет поток солнечного света. И это определяет день и грядущую ночь.

К наступлению темноты зажгли факелы и лампы. Помещения факции стали похожи на ночной лагерь у поля боя. Казармы уже были полны раненых, и Струмос приказал накрыть столы в обеденном зале простынями и использовать их как временные постели для тех, кто в них нуждается. Он сам успевал повсюду, быстрый, сосредоточенный, невозмутимый.

Проходя по кухне, он остановился и огляделся. Жестом подозвал Кироса, Разика и еще двоих.

— Отдохните немного, — сказал он. — Поешьте, или ложитесь, или вытяните ноги. Как хотите.

Кирос вытер со лба пот. Они работали почти непрерывно с самого полудня, а сейчас совсем стемнело.

Ему не хотелось ни есть, ни ложиться. Разику тоже. Они вышли из жаркой кухни в холодный сумрак двора, освещенного факелами. Кирос ощутил холод, что для него было необычно. Он пожалел, что не набросил плащ поверх пропотевшей туники. Разик захотел пойти к воротам, и они зашагали туда. Кирос волочил за собой ногу, стараясь не отстать от друга. Над головой появились звезды. Луны еще не взошли. Сейчас здесь ощущалось временное затишье. Никто в этот момент не кричал, никого не вносили с улицы, никто не бежал с поручением от лекарей в бараки или в обеденный зал.

Они подошли к воротам, к стоящим там охранникам. Кирос увидел, что эти люди вооружены мечами и копьями и надели нагрудники. И шлемы, словно солдаты. Оружие и латы гражданским лицам носить на улицах запрещалось, но в лагерях факций действовали свои законы, им было разрешено защищаться.

Здесь тоже стояла тишина. Они посмотрели за железные ворота на темную улицу. Вдалеке двигались люди, раздавались какие-то звуки, одинокий голос кого-то звал, мелькал огонь факела. Разик спросил о новостях. Один из охранников сказал, что Сенат созвали на заседание.

— Зачем? — фыркнул Разик. — Сборище бесполезных толстых задниц. Чтобы голосованием добыть себе еще вина и каршитских мальчиков?

— Они выбирают императора, — ответил стражник. — Если у тебя маловато мозгов, поваренок, держи рот на замке, чтобы никто не догадался.

— Пошел ты! — огрызнулся Разик.

— Заткнись, Разик, — быстро сказал Кирос. — Он расстроен, — объяснил он охраннику.

— Мы все расстроены, — отрезал тот. Кирос его не знал.

Они услышали шаги, приближающиеся сзади, обернулись. При свете факелов, прикрепленных к стене, Кирос узнал возничего.

— Тарас! — произнес второй охранник, и в его голосе прозвучало уважение.

Они уже слышали обо всем, на кухне. Тарас, самый новый их возница, победил в заезде после полудня каким-то чудесным способом на пару с чудом вернувшимся Скортием. Они заняли первое, второе, третье и четвертое места, полностью затмив триумфы Зеленых прошлого дня гонок и заездов этого утра.

А затем вспыхнула драка во время круга почета.

Молодой возница кивнул головой, подошел и встал рядом с Киросом у ворот.

— Есть известия о факционарии? — спросил он.

— Еще нет, — ответил третий охранник. Он сплюнул куда-то в темноту за пределами круга света от лампы. — Эти сволочи из конторы городского префекта не хотят ничего говорить, даже когда приходят сюда.

— Вероятно, сами не знают, — заметил Кирос. Вспыхнул факел, рассыпав искры, и он отвел взгляд. Ему казалось, что только он один всегда старается быть рассудительным, а остальные считают это ненужным. Интересно, каково было бы бежать по улицам, размахивая мечом, и кричать от ярости? Он покачал головой. Не тот человек, не та жизнь. И не та нога, если уж на то пошло.

— Как Скортий? — спросил он, глядя на возничего. У Тараса был рассечен лоб, а на щеке красовался уродливый синяк.

Тарас покачал головой:

— Сейчас спит, как мне сказали. Ему что-то дали, чтобы он спал. Ему было очень больно, из-за тех ребер, которые он сломал раньше.

— Он умрет? — спросил Разик. Кирос быстро сделал знак солнечного диска в темноте и увидел, что его повторили двое из охранников.

Тарас пожал плечами:

— Они не знают или не хотят говорить. Лекарь-бассанид очень сердит.

— В задницу бассанида, — выругался Разик, как и следовало ожидать. — Кто он такой?

За воротами внезапно что-то загремело, послышался резкий, хриплый голос, отдающий приказ. Они быстро повернулись и посмотрели на улицу.

— Еще наши возвращаются, — сказал первый охранник. — Откройте ворота.

Кирос увидел группу мужчин — примерно дюжину, — которых солдаты грубо гнали перед собой по улице. Один из них не мог идти, его с двух сторон поддерживали два человека. Солдаты с обнаженными мечами гнали Синих вперед. Он увидел, как один из них замахнулся мечом и плашмя ударил споткнувшегося человека, выругавшись с акцентом северянина.

Ворота распахнулись. Огонь факелов и ламп заколебался от ветра. Человек, которого ударил солдат, споткнулся и упал на булыжную мостовую. Солдат снова выругался и сильно ткнул его острием клинка.

— Поднимайся, кусок конского дерьма!

Человек неуклюже привстал на колено, пока остальные поспешно вбегали в ворота. Кирос, не задумываясь, вышел, прихрамывая, вперед и опустился на колени рядом с упавшим человеком.

Он закинул правую руку упавшего к себе на плечо. От этого человека пахло потом, кровью и мочой. Кирос встал и покачнулся, поддерживая пострадавшего. Он понятия не имел, кто это, не разглядел в темноте, но это был один из Синих, как все они, и он был ранен.

— Шевелись, колченогий, если не хочешь, чтобы я воткнул меч тебе в задницу, — сказал солдат. Кто-то рассмеялся. — «Они выполняют приказ, — сказал себе Кирос. — В столице — бунт. Император умер. Они тоже боятся».

Ему показались очень длинными эти десять шагов до ворот лагеря. Он увидел, как Разик бежит к нему на помощь. Разик поднял другую руку раненого и положил к себе на плечи, но при этом человек между ними закричал от боли, и они поняли, что он ранен мечом в эту руку.

— Мерзавцы! — оскалился Разик, в ярости поворачиваясь к солдатам. — Он безоружен! Вы, козлы! Нечего было…

Ближний солдат, тот, который рассмеялся, повернулся к Разику и — на этот раз без всякого выражения — замахнулся мечом. Механическое, точное движение, не похожее на движение человека.

— Нет! — крикнул Кирос и, быстро изогнувшись, все еще поддерживая раненого, свободной рукой попытался схватить Разика. Под тяжестью раненого его качнуло в сторону от этого слишком поспешного движения, он попытался удержать равновесие.

И в это мгновение, вскоре после наступления темноты в тот день, когда умер император Валерий Второй, Кирос из факции Синих, родившийся на Ипподроме, который, разумеется, никогда не считал себя возлюбленным бога и никогда не видел вблизи святого наместника бога на земле, трижды возвышенного пастыря народа, тоже почувствовал, как нечто обжигающе горячее вонзилось в него сзади. Он упал, как Валерий, и в его голове также молнией пронеслись мысли о тех многих вещах, к которым он стремился, но так и не совершил.

Это может быть общим у людей, даже если между ними нет совсем ничего общего.

Тарас, ругая себя за тупость и медлительность, выскочил из ворот, пробежав мимо охранников, которых могли зарубить мечами, если бы они вышли на улицу с оружием.

Парень по имени Разик стоял, застыв как статуя, с открытым ртом и смотрел вниз, на своего упавшего друга. Тарас схватил его за плечи и почти отшвырнул назад, к воротам и стоящим там стражникам, пока его самого не зарубили. Потом опустился на колени, сделав ладонями быстрый умиротворяющий жест в сторону солдат, и поднял человека, которому пытался помочь Кирос. Раненый опять вскрикнул, но Тарас стиснул зубы и почти волоком потащил его к воротам. Отдал его охранникам и снова обернулся. Он собирался вернуться на улицу, но что-то заставило его остановиться.

Кирос лежал лицом вниз на булыжниках мостовой и не двигался. Кровь, черная в темноте, текла из раны в спине.

Солдат, который проткнул его мечом, равнодушно посмотрел на тело, потом в сторону ворот, где стояли, сгрудившись, Синие в колеблющемся свете факелов.

— Не тот кусок дерьма, — пренебрежительно сказал он. — Неважно. Будет вам урок. С солдатами так не разговаривают. Или кто-то умрет.

— Ты… иди сюда, повтори, козел! Синие! Синие! — Разик с искаженным лицом беспомощно звал, выкрикивал непристойности, заикался.

Солдат тяжело шагнул вперед.

— Нет! — резко крикнул другой, с тем же сильным акцентом, повелительным тоном. — Приказ. Не входить. Пошли отсюда.

Разик продолжал рыдать, звать на помощь, разразился в беспомощной ярости грязными ругательствами. Собственно говоря, Тарасу хотелось сделать то же самое. Когда солдаты уже уходили и один из них перешагивал прямо через тело зарубленного повара, он услышал шаги. За их спинами в лагере появились новые факелы.

— В чем дело? Что здесь произошло? — Это были Струмос, лекарь-бассанид, а с ними множество людей с огнем.

— Привели еще десяток наших, — ответил один из охранников. — По крайней мере, двое серьезно ранены, вероятно, солдатами. И они только что…

— Это Кирос! — закричал Разик, хватая повара за рукав. — Струмос, смотри! Теперь они убили Кироса!

— Что? — Тарас увидел, как изменилось лицо маленького человечка. — Эй, вы! Стоять! — крикнул он, и солдаты, к его изумлению, обернулись к нему. — Несите свет! — приказал Струмос через плечо и вышел за ворота. Тарас мгновение поколебался, потом последовал за ним, немного позади.

— Вы, грязные подонки! Я хочу знать имя и звание вашего командира! — произнес маленький повар с едва сдерживаемой яростью в голосе. — Сейчас же! Отвечайте!

— Кто ты такой, чтобы приказывать?..

— Я говорю от имени официально зарегистрированной факции Синих, а вы находитесь у ворот нашего лагеря, скоты! Насчет этого существуют правила, и они существуют сто лет или больше. Я хочу знать твое имя, если ты — командир этих пьяных болванов, позорящих нашу армию.

— Толстяк, — сказал солдат, — ты слишком много болтаешь. — И он рассмеялся, повернулся и ушел, не оглядываясь.

— Разик, Тарас, вы их сможете узнать? — Струмос застыл на месте, стиснув кулаки.

— Думаю, смогу, — ответил Тарас. Он помнил, как стоял на коленях, поднимая раненого, и смотрел прямо в лицо того солдата, который зарезал Кироса.

— Тогда они за это ответят. Они сегодня убили одаренного парня, эти грязные, невежественные скоты.

Тарас увидел, как доктор шагнул вперед.

— Это хуже, чем убить обыкновенного человека? Или сотню людей? — Голос бассанида звучал еле слышно, выдавая степень его усталости. — В чем одаренного?

— Он уже становился поваром. Настоящим, — ответил Струмос. — Мастером.

— Вот как? — переспросил доктор. — Мастером? Он слишком молод. — Он посмотрел на лежащего Кироса.

— А ты никогда не видел талант, дар, проявившийся рано? Разве ты сам не молод, несмотря на твои фальшивые крашеные волосы и эту смехотворную палку?

Тарас увидел, как доктор поднял глаза, и при свете факелов и фонарей заметил, как что-то — воспоминание? — промелькнуло на лице бассанида.

Но он ничего не сказал. Вся его одежда была испачкана кровью, и на щеке виднелось пятно крови. Сейчас он не выглядел молодым.

— Этот мальчик был моим наследством, — продолжал Струмос. — У меня нет сыновей, нет наследников. Он бы… превзошел меня, потом. Его бы запомнили.

Доктор снова заколебался. Он еще раз посмотрел на тело. Через секунду он вздохнул.

— Его еще могут запомнить, — пробормотал он. — Кто решил, что он мертв? Он не выживет, если его оставить лежать на камнях, но Колумелла сможет очистить рану и перевязать ее — он видел, как я это делаю. И он умеет зашивать раны. А потом…

— Он жив! — закричал Разик и бросился вперед, падая на колени рядом с Киросом.

— Осторожно! — рявкнул доктор. — Принесите доску и положите его на доску. И ни в коем случае не позволяйте этому идиоту Амплиару пустить ему кровь. Если он это предложит, вышвырните его из комнаты. Отдайте его Колумелле. А теперь, — сказал он, поворачиваясь к Струмосу, — где мои провожатые? Я готов идти домой. Я… очень устал. — И он оперся на свою палку.

Повар посмотрел на него.

— Еще один пациент. Вот этот. Прошу тебя. Я тебе сказал, у меня нет сыновей. Я верю, что он… я верю… Разве у тебя нет детей? Ты понимаешь, что я говорю?

— Здесь есть лекари. Ни один из этих людей сегодня не является моим пациентом. Я мог бы даже не приходить к Скортию. Если люди упорно делают глупости…

— То они всего лишь такие, какими их создал бог, или Перун и Богиня. Доктор, если этот мальчик умрет, это будет торжеством Азала. Останься. Исполни свой профессиональный долг.

— Колумелла…

— … лечит наших коней. Прошу тебя. Бассанид долгое мгновение смотрел на него, потом покачал головой.

— Мне обещали провожатых. Не такой медициной я занимаюсь, не такой образ жизни веду.

— Никто из нас не ведет такой образ жизни по собственному выбору, — произнес Струмос таким голосом, какого никто еще от него не слышал. — Кто выбирает насилие в темноте?

Воцарилось молчание. Лицо бассанида оставалось бесстрастным. Струмос долго смотрел на него. Когда он снова заговорил, его голос больше напоминал шепот:

— Если ты решил, мы тебя не станем удерживать, разумеется. Я сожалею о своих недобрых словах. Синие Сарантия благодарят тебя за помощь, оказанную сегодня днем и ночью. Ты не останешься без вознаграждения. — Он оглянулся через плечо. — Пускай двое из вас пройдут вперед по улице с факелами. Никуда не сворачивайте. Крикните людей городского префекта. Они должны быть недалеко. Они проводят доктора домой. Разик, беги в лагерь и приведи четверых, пусть возьмут столешницу. Скажи, чтобы Колумелла нас ждал.

Всеобщее оцепенение прошло, люди бросились выполнять его приказы. Доктор повернулся к ним спиной и стоял, глядя на улицу. Тарас видел по его позе, что он совершенно обессилел. Теперь его посох казался вещью необходимой, а не взятой для вида. Тарасу было знакомо такое ощущение: в конце дня гонок простой проход от песка дорожек по туннелю до раздевалок, казалось, требовал больше сил, чем у него оставалось.

Он тоже смотрел мимо бассанида на улицу. И в эту секунду увидел, как в начале улицы промелькнули роскошные носилки — видение, поразительное воплощение золоченого изящества и красоты в безобразной ночи. Два человека с факелами подошли к концу улицы; носилки ненадолго осветил золотистый свет, потом они исчезли, уплыли по направлению к Ипподрому, Императорскому кварталу, Великому Святилищу, нереальное видение, мимолетное как сон явление из другого мира. Тарас моргнул и с трудом сглотнул.

Двое посланных начали звать людей городского префекта. Они сегодня ночью были на всех улицах. Тарас снова посмотрел на восточного лекаря, и вдруг — совсем не к месту — перед ним возник образ его матери, воспоминание из детства. Он увидел ее стоящей точно так же перед кухонным очагом. Она только что не позволила ему снова уйти из дома и вернуться в конюшни или на местный ипподром (чтобы наблюдать за рождением жеребенка, или за тем, как жеребца приучают к поводьям и колеснице, или еще за чем-нибудь, связанным с лошадьми), а потом глубоко вздохнула и передумала из любви, снисхождения или понимания того, что он сам только начинал осознавать. Она повернулась к сыну и сказала: «Ладно. Но сначала выпей эликсира, уже холодно, и надень теплый плащ…»

Бассанид глубоко вздохнул. Повернулся. В темноте Тарас вспомнил о своей матери, далеко отсюда, давно. Доктор посмотрел на Струмоса.

— Ладно, — тихо произнес он. — Еще один пациент. Потому что я тоже глупец. Проследи, чтобы его положили на доску лицом вниз и сначала подняли левую сторону.

Сердце Тараса сильно билось. Он увидел, как Струмос посмотрел на доктора. Свет факела был неровным, мигающим. Теперь в ночи слышался шум, впереди и сзади, — это Разик привел подмогу. Дунул холодный ветер и пустил струю дыма между двумя мужчинами.

— Значит, у тебя есть сын? — спросил Струмос Аморийский так тихо, что Тарас едва услышал.

— Да, — ответил бассанид через мгновение.

Тут поспешно подошли носильщики, вслед за Разиком они несли доску из обеденного зала. Кироса подняли на нее, осторожно, так, как было приказано, и они все вернулись в лагерь. Бассанид помедлил у ворот и переступил порог левой ногой.

Тарас следовал за ним последним, он все еще думал о матери, у которой тоже есть сын.

* * *

Ей казалось, что большую часть жизни здесь, в городе, который называли центром мира, она провела у окна, выходящего на улицу, в той или иной комнате. Она наблюдала, но ничего не делала. Это не обязательно плохо, думала Касия, ведь обязанности на постоялом дворе или дома (особенно после того, как умерли мужчины) никак нельзя было назвать приятными. Но все же иногда возникало странное чувство, что здесь, предположительно в самом центре мировых событий, она — всего лишь зритель, словно весь Сарантий — это театр или ипподром, а она сидит на одном месте и смотрит вниз.

С другой стороны, какую активную роль могла играть здесь женщина? И, конечно, нельзя сказать, чтобы у нее возникало хоть малейшее желание оказаться сейчас на улице. В городе было так много движения, так мало спокойствия, столько людей, которых она совсем не знала. Неудивительно, что люди возбуждены: что могло заставить их чувствовать себя в безопасности или внушить уверенность? Если император был их отцом каким-то сложным образом, почему они не должны были стать неуправляемыми, когда он умер? Стоя у окна, Касия решила, что хорошо бы иметь ребенка, полный дом детей, и поскорее. Семья может стать защитой, — как и ты для нее, — от внешнего мира.

Уже стемнело, звезды сияли наверху между домами, факелы пылали внизу, маршировали и кричали солдаты. Белая луна скоро взойдет за домом: даже в городе Касия знала фазы лун. Стычки этого дня почти прекратились. Таверны закрыли, проституткам велели убраться с улиц. Она думала о том, куда деваться нищим и бездомным. И о том, когда вернется Карулл. Она наблюдала, не зажигая ламп в комнате, и ее не видно было снизу.

Она боялась меньше, чем ожидала. Это пришло со временем. Человек может приспособиться ко многому, если ему дать достаточно времени: к толпам, солдатам, вони и шуму, хаосу города и полному отсутствию зелени и тишины, если не считать тишины, которая иногда днем стояла в церквах, а ей не нравились церкви Джада.

Ее все еще поражало, что здешние жители видят огненные шары, которые появляются по ночам и катятся, мерцая, вдоль улиц. Они служили доказательством существования сил, не подвластных богу джадитов, но все их полностью игнорировали. Словно существование того, что невозможно объяснить, нельзя признавать. Люди свободно рассуждали о привидениях, духах, и она знала, что многие прибегают к языческой магии, заклятиям, что бы там ни говорили священники, но никто и никогда не говорил об этих огнях на ночных улицах.

Стоя у окна, Касия наблюдала за ними и считала их. Казалось, их больше, чем обычно. Она слушала крики солдат внизу. Немного раньше она видела, как они входили в темноте в дома на их улице, слышала стук в двери. Перемены в воздухе, перемены в мире. Карулл взволнован. Он любит Леонта, а Леонт станет новым императором. Это для них хорошо, сказал он, когда ненадолго заглянул домой перед заходом солнца. Она ему улыбнулась. Он поцеловал ее и снова ушел. Они кого-то ищут. Касия знала кого.

С тех пор прошло несколько часов. Теперь, стоя у окна в темноте, она ждала, наблюдала и увидела нечто совершенно неожиданное. Касия увидела на их тихой малолюдной улице, как увидел несколькими минутами раньше Тарас из факции Синих, золотые носилки, появившиеся из темноты. Некое видение, как те огни, нечто совершенно не гармонирующее с остальными событиями ночи.

Конечно, она представления не имела, кто находится внутри, но знала, что этим людям не полагается быть на улицах и что они это тоже знают. Никто не бежал впереди с факелом, как принято. Кто бы ни сидел в носилках, он старался остаться незамеченным. Касия следила за ними, пока носильщики не добрались до конца улицы, свернули за угол и пропали из виду.

Утром она решила, что, должно быть, уснула у окна и ей приснилось нечто золотое, промелькнувшее внизу в темноте, полной солдат, проклятий и стука в двери. Иначе как она могла увидеть, что носилки золотые, ведь света не было?

Благородный и просвещенный, благословенный и почтенный восточный патриарх святого Джада, бога Солнца, Закариос в этот поздний час тоже не спал в своих покоях в Патриаршем дворце и пребывал в некотором душевном и телесном расстройстве.

Резиденция патриарха располагалась за пределами Императорского квартала, прямо позади строительной площадки Великого Святилища — как старого, которое сгорело, так и гораздо более крупного, теперь возведенного на его месте. Сараний Великий, основавший этот город, считал полезным, чтобы люди не видели одновременно клириков и дворцовых чиновников.

Некоторые из его преемников с этим не соглашались, желая надежно держать патриархов под каблуком, но Валерий Второй не принадлежал к их числу. Закариос, только что вернувшийся после осмотра тела императора, который лежал в убранстве для торжественных похорон в Порфировом зале Аттенинского дворца, размышлял об этом и о нем самом. По правде сказать, он его оплакивал.

Дело в том, что он не видел самого тела. Кажется, его видели только Бдительные и канцлер, а потом Гезий решил закрыть тело Валерия — полностью закутать его в пурпурную мантию — и никому не показывать.

Его сожгли «сарантийским огнем».

Закариос обнаружил, что ему больно об этом думать. Никакая сила веры, никакой политический опыт или сочетание того и другого не могли помочь ему легко примириться с превращением Валерия в почерневшую, обугленную плоть. Это очень плохо. При одной мысли об этом у него начинались спазмы в желудке.

Как положено и необходимо, он произнес святые молитвы успения в Порфировом зале, а потом вошел в высокие серебряные двери Палаты приемов того же дворца. И там совершил обряд святого помазания над Леонтом, который по решению Сената в тот день стал императором Сарантия.

* * *

Леонт — человек глубоко набожный, любой патриарх мог только пожелать подобного правителя на Золотом Троне, стоя на коленях, произносил нужные слова без подсказки, с глубоким чувством. Его супруга Стилиана стояла на некотором расстоянии, и ее лицо ничего не выражало. Все крупные чиновники двора присутствовали там, хотя Закариос заметил, что Гезий, престарелый канцлер («Еще старше, чем я», — подумал патриарх), также стоял в стороне от остальных, у дверей. Патриарх достаточно давно занимал свой пост и знал, что в Императорском квартале в ближайшие дни быстро сменятся высшие чиновники, еще до окончания траурных обрядов.

Завтра должна состояться публичная коронация супругов на Ипподроме, так сообщил новый император патриарху после обряда помазания. Закариос серьезно попросил позволения присутствовать в катизме и принять участие в церемонии. В такое время, как сейчас, тихо ответил Леонт, особенно важно показать народу, что святые отцы и двор едины. Это было высказано как просьба, но просьбой не было. Говоря это, Леонт сидел на троне в первый раз, высокий, золотой, торжественный. Патриарх склонил голову в знак согласия. Стилиана Далейна, которая скоро должна стать императрицей Сарантия, одарила его мимолетной улыбкой, первой за эту ночь. Она похожа на своего покойного отца. Закариос всегда так считал.

Патриарх понял из рассказа своего личного советника, священника Максимия, что именно ее брат, ссыльный Лекан, стоял за этим подлым, предательским злодеянием, вместе с также сосланным Лисиппом, человеком, которого не без причины ненавидели и боялись городские священники.

Оба эти человека мертвы, сообщил Максимий. Леонт сам прикончил толстого Кализийца, так как он — могучий воин. Сегодня Максимий выглядел очень счастливым, подумал Закариос, и даже не пытался это скрыть. Советник и сейчас находился с ним, несмотря на поздний час. Максимий стоял на балконе, выходящем на город. Через дорогу высился купол нового Великого Святилища. Святилища Валерия. Его огромная честолюбивая мечта. Одна из многих.

Леонт сказал, что императора похоронят в Святилище: справедливо, чтобы он стал первым человеком, который обретет в нем покой. Его сожаление выглядело искренним; Закариос знал, что его благочестие искренне. Новый император имел свои взгляды на некоторые спорные вопросы святой веры. Закариос знал, что отчасти именно поэтому Максимий сейчас доволен и что он сам тоже должен быть доволен. Но это было не так. Человек, которого он глубоко уважал, мертв, а Закариос чувствовал себя слишком старым для той борьбы, которая могла сейчас вспыхнуть в святилищах и церквах, даже если они получат поддержку Императорского квартала.

Патриарх ощутил спазмы в животе и поморщился. Он встал и вышел на балкон, опустив наушники своей шапки. Максимий посмотрел на него и улыбнулся.

— На улицах уже тихо, святейший, слава Джаду. Я видел только солдат и стражников городского префекта. Мы должны быть вечно благодарны богу, что в это опасное время он окружил нас своей заботой.

— Жаль, что он не занялся моим желудком, — ответил Закариос, проявив черную неблагодарность.

Максимий изобразил на лице сочувствие.

— Может быть, чашка травяного отвара…

— Да, — ответил Закариос. — Может быть. Сегодня он без причины злился на своего советника.

Максимий был слишком весел. Император умер, убит. Валерий неоднократно за эти годы ставил Максимия на место, и самому Закариосу следовало делать это чаще.

Сейчас лицо священника ничего не выдало, никакой реакции на резкость патриарха — это он хорошо умел. Он многое хорошо умел делать. Закариос часто жалел, что этот человек так ему необходим. Максимий поклонился и вернулся в комнату, чтобы вызвать слугу и приказать приготовить отвар.

Закариос остался один у каменного ограждения высокого балкона. Он слегка дрожал, так как ночь была холодной, а он стал чувствителен к холоду, но в то же время воздух бодрил, возвращал силы. Напоминал о том, внезапно подумал он, что если другие умерли, то он сам жив по милости бога. Он все еще здесь, чтобы служить, ощущать ветер на лице, видеть в вышине грандиозный купол, звезды и белую луну на востоке.

Он взглянул вниз. И увидел еще кое-что.

По темной улице, где сейчас не было солдат, двигались носилки, появившиеся из-за угла узкой улочки. Двигались быстро, не освещенные факелами слуг, к одной из маленьких дверок с тыльной стороны Святилища. Конечно, они были всегда заперты. Строители еще не закончили, и декораторы тоже. Внутри стояли леса, лежали инструменты, отделочные материалы, кое-что представляло опасность, кое-что было ценным. Никому не разрешалось входить туда без надобности, и тем более ночью.

Закариос со странным, неожиданным чувством смотрел, как раздвинулись занавески носилок. Появились два человека. Света не хватало, и патриарх не мог их разглядеть: они оба были закутаны в плащи — темные фигуры в темноте.

Один из них подошел к запертой двери.

Через мгновение она открылась. Ключ? Закариос не видел. Оба вошли внутрь. Дверь закрылась. Носильщики не стали дожидаться, а унесли изящные носилки прочь, обратно, туда, откуда пришли, и через секунду улица снова опустела. Словно ничего и не было, и весь этот короткий загадочный эпизод был плодом его воображения под освещенным звездами и луной куполом.

— Отвар готовят, ваше святейшество, — деловито сообщил Максимий, появляясь на балконе. — Молю бога, чтобы он принес вам облегчение.

Закариос, задумчиво глядя вниз из-под шапки с наушниками, не ответил.

— Что там? — спросил Максимий, подходя к нему.

— Ничего, — ответил восточный патриарх. — Там ничего нет. — Он не знал, почему так ответил, но это была правда, не так ли?

В этот момент он увидел один из маленьких летучих огоньков на том самом углу, за которым исчезли носилки несколько секунд назад. И он тоже исчез через мгновение. Они всегда исчезали.

Она вошла в Святилище впереди него, после того как он повернул в замках два ключа, распахнул маленькую дубовую дверцу и отступил в сторону, пропуская ее. Вошел следом, быстро закрыл дверь и запер на замок. Привычка, рутина, все, что он делал каждый обычный день. Повернуть ключ, отпереть или запереть дверь, войти туда, где он работает, оглядеться, посмотреть вверх.

У него дрожали руки. Им удалось добраться до этого места.

Он не верил, что удастся. Учитывая то, что сегодня творится в Городе.

В маленькой крытой галерее под одним из полукуполов позади огромного купола, преподнесенного миру Артибасом, идущая впереди Гизелла, царица антов, сбросила с головы капюшон.

— Нет! — резко воскликнул Криспин. — Не снимай!

Золотые волосы, усыпанные драгоценностями. Синие глаза, сияющие, словно драгоценные камни в залитом светом Святилище. Лампы здесь горели повсюду: горели на стенах, и на цепях под потолком, и под всеми куполами, и свечи в боковых алтарях, хотя возведенное Валерием Святилище еще не было открыто и освящено.

Она несколько мгновений смотрела на него, потом, как ни удивительно, подчинилась. Он сознавал, что заговорил с ней повелительным тоном. Но причиной был страх, а не самонадеянность. Интересно, подумал он, что стало с его гневом? Кажется, где-то потерял его сегодня днем и ночью, отбросил, как Аликсана отбросила свой плащ на острове.

Капюшон низко опустился и снова закрыл лицо Гизеллы, скрыл ее сейчас почти пугающую, сияющую красоту, словно эта женщина рядом с ним сама стала одним из источников света в Святилище.

* * *

Сидя внутри носилок, Криспин почувствовал желание, запретное и невозможное, как полет смертного, как огонь, зажженный раньше дара Геладикоса. Оно едва шевельнулось в нем, совершенно иррациональное, но безошибочное. Сидя рядом с ней, ощущая рядом ее тело, ее присутствие, он вспомнил, как Гизелла пришла к нему вскоре после своего приезда в Город, поднялась на помост, где он стоял один, и заставила его поцеловать ее ладонь на виду у всех, кто стоял внизу и глазел на них. Она хотела создать повод, фальшивый, как монета из сплава, который позволил бы ему приходить к ней — к одинокой женщине, без советников и союзников, без людей, которым можно доверять, запутанной в игры стран с необычайно высокими ставками.

Он потом понял, что Гизелла, царица антов, пыталась защитить не свою репутацию. Он мог бы уважать ее за это, даже понимая, что его используют, с ним играют. Он помнил руку, задержавшуюся на его волосах в ту первую ночь в ее дворце. Она была царицей, которая собирает свои войска. Он был для нее орудием, подданным, который получит точный приказ, когда понадобится.

Кажется, сейчас он понадобился.

«Ты должен доставить меня в Императорский квартал. Сегодня ночью».

В ночь, когда на улице грохотали шаги солдат, занятых поисками пропавшей императрицы. В ночь после того дня, когда в Сарантии вспыхнул бунт и произошло убийство. Когда Императорский квартал должно было охватить лихорадочное, безумное напряжение: один император мертв, другого предстояло провозгласить. Когда началось вторжение с севера, когда Батиаре должны были объявить войну.

Он выслушал слова Гизеллы, но почти не услышал их, такими невероятными они ему показались. Но он не ответил ей, как отвечал столько раз сам себе и другим: «Я художник, не более того».

Это было бы ложью, после того что случилось сегодня утром. Он окончательно сошел с помоста, его спустили вниз некоторое время назад. И в эту ночь смерти и перемен царица антов, забытая всеми, словно незначительная гостья на пиру, попросила отвести ее во дворцы.

Путешествие почти через весь Город, в темноте, на носилках, которые оказались позолоченными, устланными пышными подушками. Два человека могли сидеть в них в разных концах, но их тела оказывались в пугающей близости друг от друга. Один из этих людей горел вдохновенной целеустремленностью, другой сознавал собственный страх, но помнил — и это кое-что говорило о его характере, — что менее года назад у него не оставалось никакого желания жить и он почти решился искать собственной смерти.

Сегодня ее очень легко найти, думал он, сидя на носилках. Он указывал носильщикам дорогу и запретил зажигать факелы. Они его слушались, как слушались подмастерья, и несли носилки быстро, почти бесшумно, по улицам, держась в тени, останавливаясь, когда слышался топот сапог или появлялись огни факелов. Они огибали площади по периметру, один раз остановились у входа в часовню, пережидая, пока четыре вооруженных всадника галопом пересекали форум Мезароса. Криспин отодвинул занавеску носилок, чтобы наблюдать, и потом делал это еще несколько раз, глядя на звезды и запертые на засов двери и витрины лавок, пока они двигались по ночному городу. Он видел, как странные «сарантийские огни» вспыхивали и исчезали у них на пути: то было путешествие и по залитому звездным светом полумиру, и по реальному миру. Возникало ощущение, что они путешествуют бесконечно, что сам Сарантий каким-то образом выпал из времени. Он спрашивал себя, может ли кто-нибудь увидеть их в темноте, действительно ли они находятся здесь.

Гизелла хранила молчание, почти не шевелилась, что усиливало это странное ощущение. Она не выглядывала наружу, когда он отдергивал занавески. Напряженная, сжатая в ожидании как пружина. Носилки пахли сандалом и чем-то еще, чего он не узнавал. Этот аромат заставил его вспомнить о слоновой кости, ведь ему все напоминало какие-то цвета. Одна из ее лодыжек прижималась к его бедру. Она этого не чувствовала. Он был почти уверен, что она этого не чувствует.

Наконец они оказались у двери в Великое Святилище, и Криспин, когда они покинули замкнутый мир носилок, привел в действие, снова вернувшись в реальное время, следующую часть так называемого плана, хотя, если честно, никакого плана у него не было.

Некоторые загадки разрешить невозможно даже любителю загадок. Некоторые загадки могут уничтожить тебя, если ты попытаешься их решить, как те хитроумные коробочки, которые, по слухам, изобрели в Афганистане: если их неправильно повернуть, выскакивают клинки и убивают или калечат неосторожных.

Гизелла, царица антов, вручила ему такую коробочку. Или, если посмотреть с другой точки зрения, повернуть коробочку немного иначе, она сама стала такой коробочкой сегодня ночью.

Криспин глубоко вздохнул и осознал, что они уже не одни. Гизелла остановилась у него за спиной, глядя вверх. Он обернулся, проследил за ее взглядом, устремленным к куполу, который построил Артибас и который Валерий отдал ему — Каю Криспину, вдовцу, единственному сыну Хория Криспина, каменотеса из Варены.

Горели лампы, свисающие на серебряных и бронзовых цепях и укрепленные в держателях на стенах вдоль рядов окон. Свет восходящей белой луны лился с востока, бросая благословенные лучи на ту часть работы, которую он успел проделать здесь, в Сарантии, после прибытия.

Он будет помнить, всегда будет помнить, что в ту ночь, когда сама царица антов горела решительной целеустремленностью, подобно лучу солнечного света, сфокусированному в одной точке при помощи стекла, она все же остановилась под его мозаикой на куполе и посмотрела на нее при свете ламп и луны.

В конце концов она сказала:

— Я помню, ты жаловался мне на несовершенство материалов в церкви моего отца. Теперь я понимаю.

Он ничего не ответил. Склонил голову. Она снова взглянула вверх, на его образ Джада над этим Городом, на его леса и поля (зеленые, как весна, в одном месте, красно-золотисто-коричневые, как осень, в другом), на его «зубира» на краю темного леса, на его моря и плывущие корабли, на его людей (там уже была Иландра, и он собирался в то утро начать изображать девочек, просеивая память и любовь сквозь сито мастерства и искусства), его летящих и плывущих, бегущих и наблюдающих зверей и на то место (еще не сделанное), где закат на западе над развалинами Родиаса должен был стать запретным факелом падающего Геладикоса. Это была его жизнь, все жизни под властью бога в этом мире, столько, сколько он мог передать, сам будучи смертным, связанный своими ограничениями.

Многое уже сделано, еще кое-что предстоит сделать при помощи других людей — подмастерьев Пардоса, Силано и Сосио и Варгоса, работающего теперь с ними. Все это возникало под его руководством на стенах и половинках куполов. Но саму суть, главный рисунок, уже можно было видеть, и Гизелла стояла и смотрела.

Когда ее взгляд снова вернулся к нему, он понял, что она хочет сказать что-то еще. Но не сказала. На ее лице появилось совершенно неожиданное выражение, и много времени спустя ему показалось, будто он понял то, что она чуть было тогда не сказала.

— Криспин! Святой Джад, с тобой все в порядке! Мы боялись…

Он поднял ладонь повелительным жестом императора — от волнения. Пардос, устремившийся к нему, остановился как вкопанный и замолчал. Варгос стоял у него за спиной. Криспин тоже почувствовал мимолетное облегчение: очевидно, они предпочли оставаться здесь весь день и всю ночь, здесь было безопасно. Он был уверен, что Артибас тоже находится где-то поблизости.

— Вы меня не видели, — прошептал он. — Вы спите. Идите. Ложитесь спать. Скажите то же самое Артибасу, если он забредет сюда. Никто меня не видел. — Они оба смотрели на стоящую рядом с ним фигуру под капюшоном. — И никого другого, — прибавил он. Он изо всех сил надеялся, что ее нельзя узнать.

Пардос открыл и закрыл рот.

— Идите, — сказал Криспин. — Если у меня будет возможность, я вам потом все объясню.

Варгос тихо подошел и встал рядом с Пардосом: мощный, надежный, внушающий уверенность человек, вместе с которым они видели «зубира». Который вывел их из Древней Чащи в День Мертвых. Он тихо сказал:

— Мы ничем не можем тебе помочь? Что бы ты ни задумал.

Криспин подумал, что ему бы очень этого хотелось. Но покачал головой.

— Не сегодня. Я рад, что с вами все в порядке. — Он поколебался. — Помолитесь за меня. — Он никогда раньше не говорил ничего подобного. Слегка улыбнулся. — Хотя вы меня и не видели.

Никто не улыбнулся в ответ. Варгос шевельнулся первым, взял Пардоса за локоть и повел прочь, в полумрак Святилища.

Гизелла взглянула на него. Ничего не сказала. Он повел ее по мраморному полу, через обширное пространство под куполом в боковую галерею на другой стороне, затем к низкой дверце в дальней стене. Там он сделал глубокий вдох и постучал — четыре быстрых удара, два медленных, — а затем постучал снова, вспоминая.

Тишина, время ожидания, долгое, как ночь. Он смотрел на множество свечей у алтаря справа от них и думал, что надо помолиться. Гизелла стояла рядом с ним неподвижно. Если ему это не удастся, то у него в запасе ничего не остается.

Потом он услышал, как с другой стороны в замке поворачивается ключ. И низкая дверца — часть единственного плана, который он сумел придумать, распахнулась перед ними. Он увидел священника в белой одежде, который открыл ее, одного из Неспящих, стоящего в коротком каменном туннеле за алтарем в задней части маленькой часовни, сооруженной в стене Императорского квартала. Он знал этого человека и от всей души возблагодарил бога, вспомнив, что проходил через эту дверь в первый раз вместе с Валерием, который уже умер.

Священник тоже его знал. Это был условный стук императора, который передал его Артибасу, а затем Криспину. При свете ламп они не раз открывали эту дверь Валерию зимними ночами, когда он приходил в конце своих дневных трудов взглянуть на их труд. Много позже, чем сейчас, много раз. Его называли «ночным императором»; говорили, он никогда не спит.

К счастью, священник оставался невозмутимым, он только молча приподнял брови. Криспин сказал:

— Я пришел с человеком, который хочет вместе со мной отдать последний долг императору. Мы помолимся у его тела и снова вернемся сюда вместе с тобой.

— Он в Порфировом зале, — сказал священник. — Ужасное время.

— Это так, — с чувством согласился Криспин. Священник не отступил в сторону.

— Почему твоя спутница не снимает капюшон? — спросил он.

— Чтобы простые люди ее не увидели, — прошептал Криспин. — Это было бы неуместно.

— Почему?

Это означало, что больше ничего не остается. Криспин повернулся к Гизелле, но она уже сбросила капюшон. Священник поднял фонарь. Свет упал на ее лицо, на золотистые волосы.

— Я — царица антов, — тихо прошептала она. Она была напряжена, как туго натянутая тетива лука. У Криспина возникло ощущение, что, если к ней прикоснуться, она завибрирует. — Добрый клирик, неужели ты думаешь, что женщине можно открыто ходить сегодня ночью по улицам?

Священник, явно преисполнившись благоговения, — и глядя на царицу, Криспин понимал почему, — покачал головой и выдавил:

— Нет, конечно… нет, нет! Опасно! Ужасное время!

— Император Валерий привез меня сюда. Спас мне жизнь. Предполагал вернуть мне мой трон, как тебе, вероятно, известно. Уместно ли будет, перед лицом Джада, чтобы я с ним попрощалась? Мне не будет покоя, если я этого не сделаю.

Маленький священник в белой одежде попятился перед ней, затем поклонился и отодвинулся в сторону. И произнес с большим достоинством:

— Это будет достойным поступком, госпожа. Да пошлет Джад свет тебе и ему.

— Всем нам, — произнесла Гизелла и пошла вперед, теперь впереди Криспина, пригнув голову под аркой низкого каменного туннеля, потом через маленькую часовню вышла в Императорский квартал. Они были на месте.

Когда Криспин был моложе и учился своей профессии, Мартиниан часто наставлял его по поводу преимуществ прямого подхода, необходимости избегать ненужных изысков. Криспин долгие годы и сам много раз повторял это их ученикам. «Если прославленный воин приходит к скульптору и заказывает в свою честь статую, то будет несказанной глупостью не поступить очевидным образом. Посадите человека на коня, дайте ему шлем и меч. — Тут Мартиниан обычно делал паузу. И Криспин тоже, потом продолжал: — Пусть это вам кажется надоевшим, избитым, но вы должны спросить себя, в чем смысл такого заказа. Удастся ли вам чего-либо добиться, если заказчик не почувствует себя возвеличенным работой, которая должна его возвеличить?»

Тонкие идеи, блестящие находки всегда сопряжены с риском. Иногда этот риск полностью уничтожает требования момента. В этом все дело.

Криспин вывел царицу из часовни назад, в ночь, и не просил ее снова набросить капюшон. Они не делали никаких попыток скрываться. Они шагали по ухоженным дорожкам, по хрустящему под ногами гравию, мимо скульптур императоров и воинов (выполненных искусно) в залитых светом звезд и лун садах и никого не встретили, и их никто не потревожил по дороге.

Те, кто здесь жил, считали, что сегодня ночью опасность грозит им по ту сторону Бронзовых Врат, в лабиринтах Города.

Они прошли мимо фонтана, еще не работающего так рано по весне, а потом мимо длинного портика шелковой гильдии, а потом до их ушей донесся шум моря, и Криспин повел царицу к входу в Аттенинский дворец, сегодня освещенному лампами. Здесь стояла охрана, но двойные двери были широко распахнуты. Он поднялся по ступенькам прямо к ним и здесь увидел стоящего у самых дверей, за спинами стражников, человека из людей канцлера, в зелено-коричневой одежде евнуха.

Он остановился перед стражниками, царица стояла рядом. Они настороженно смотрели на него. Он не обратил на них внимания, а ткнул пальцем в евнуха:

— Ты! — рявкнул он. — Нам необходимо сопровождение для царицы антов.

Евнух обернулся, он был безупречно обучен и не выказал никакого удивления, а вышел на крыльцо. Стражники переводили взгляд с Криспина на царицу. Человек канцлера поклонился Гизелле, и мгновение спустя они тоже поклонились. Криспин перевел дыхание.

— Родианин! — произнес евнух, выпрямляясь. Он улыбался. — Тебе снова нужно побриться. — И с чувством огромного облегчения, с чувством, что его благословят, защитят и помогут, Криспин узнал этого человека: это он брил ему бороду в тот первый раз, когда мозаичник явился во дворец.

— Наверное, — признался Криспин. — Но в данный момент царица желает видеть канцлера и отдать последнюю дань уважения Валерию.

— Она может сделать и то и другое одновременно. Я к твоим услугам, повелительница. Канцлер находится в Порфировом зале, у тела покойного. Я отведу вас туда. — Стражники даже не пошевелились, когда они прошли мимо, так царственно держалась Гизелла, так уверенно шагал человек, сопровождающий ее.

Идти оказалось недалеко. Порфировый зал, в котором рожали императрицы Сарантия и где выставляли императоров для последнего прощания, когда их призывал к себе бог, находился на том же уровне, чуть дальше по прямому коридору. В нем горели через равные промежутки лампы, между ними лежали тени, и не было ни души. Казалось, Императорский квартал, дворец, коридор были заколдованы неким алхимиком, такие в них царили тишина и спокойствие. Их шаги отдавались гулким эхом. Они одни со своим провожатым шли навестить покойника.

Человек, провожавший их, остановился у двустворчатых дверей. Двери из серебра, с узором из золотых корон и мечей. Здесь тоже стояли двое стражников. Кажется, они знали человека Гезия. Кивнули ему. Евнух тихо стукнул один раз и сам открыл двери. Жестом пригласил их войти внутрь.

Гизелла снова вошла первой. Криспин в нерешительности остановился в дверях. Зал оказался меньше, чем он ожидал. На стенах висели пурпурные ткани, стояло искусственное дерево из кованого золота, у дальней стены — кровать под балдахином, а в центре теперь находился погребальный помост с закутанным в саван телом на нем. Повсюду горели свечи, и один человек стоял на коленях — на подушке, как заметил Криспин, — а два священника тихо пели похоронные молитвы.

Стоящий на коленях человек поднял взгляд. Это был Гезий, желтовато-бледный, как пергамент, худой, как стило писаря, он выглядел очень старым. Криспин увидел, что он узнал царицу.

— Я очень рада, что нашла тебя, господин, — сказала Гизелла. — Я хочу помолиться о душе Валерия, который нас покинул, и поговорить с тобой. Наедине. — Она подошла к кувшину на столике и полила воды на руки, выполняя ритуал очищения, потом вытерла их тканью.

Криспин увидел, как на лице старика, который смотрел на нее, что-то промелькнуло.

— Конечно, повелительница. Я полностью к твоим услугам.

Гизелла бросила быстрый взгляд на священников. Гезий махнул рукой. Они прервали свои песнопения и вышли через дверь в дальнем конце зала, рядом с кроватью. Дверь закрылась, огоньки свеч мигнули от ветра.

— Ты можешь идти, Кай Криспин. — Царица не обернулась. Криспин взглянул на евнуха, который их сопровождал. Этот человек невозмутимо повернулся и вышел. Криспин собрался уже последовать за ним, но потом заколебался и повернул назад.

Он прошел вперед мимо Гизеллы и, в свою очередь, налил воды, бормоча слова, которые принято произносить в присутствии покойников. Потом вытер руки. Затем он опустился на колени у погребального возвышения, рядом с телом мертвого императора. Ощутил сквозь аромат благовоний в комнате запах чего-то горелого и обугленного и закрыл глаза.

Существовали слова молитвы, подобающие этому моменту. Но он их не произнес. Сначала в голове у него было пусто, потом в его воображении возник образ Валерия. Человека честолюбивого до такой степени, что Криспин и представить себе не мог. Круглолицего, с мягкими чертами лица, голосом и манерами.

Даже сейчас Криспин понимал, что ему следовало бояться и ненавидеть этого человека. Но если и было ему дано понять истину здесь, внизу, среди живых, у подножия помоста, то заключалась она в том, что ненависть, страх, любовь — все это не бывает таким простым, как хотелось бы. Он не произнес никаких официальных слов молитвы, а молча попрощался с образом, возникшим в его воображении. Это все, что он считал своим долгом сделать.

Криспин встал и пошел к двери. Выходя, он услышал, как Гизелла тихо сказала канцлеру — и потом всегда гадал, не нарочно ли она позволила ему услышать эти слова, в качестве своего рода подарка:

— Мертвые покинули нас. Теперь мы можем говорить только о том, что произойдет дальше. Мне надо кое-что рассказать.

Дверь захлопнулась. Стоя в коридоре, Криспин внезапно ощутил невероятную усталость. Он закрыл глаза. Покачнулся. Евнух тут же оказался рядом. И сказал голосом мягким, как дождь:

— Пойдем, родианин. Ванна, бритва, вино. Криспин открыл глаза. Покачал головой. Но одновременно услышал свой голос:

— Хорошо.

У него не осталось сил. Он это знал.

Они прошли обратно по коридору, повернули, еще раз повернули. Он представления не имел, где они находятся. Подошли к какой-то лестнице.

— Родианин!

Криспин посмотрел вверх. К ним приближался мужчина, худой и серый, шагающий быстрой, угловатой походкой. Больше никого в коридоре не было, и на лестнице тоже…

— Что ты здесь делаешь? — спросил Пертений Евбульский.

Он и правда очень устал.

— Вечно я попадаюсь под руку, да?

— Это точно.

— Отдавал дань уважения покойнику, — сказал Криспин.

Пертений явственно фыркнул.

— Умнее отдать ее живым, — сказал он. Потом улыбнулся широким тонким ртом. Криспин попытался вспомнить, улыбался ли этот человек подобным образом раньше, и не смог. — Есть вести с улиц? — спросил Пертений. — Ее еще не загнали в угол? Конечно, она не сможет долго бегать.

Это было неразумно. Крайне неразумно. Криспин это понимал, уже начиная движение. Это было, по правде говоря, чистейшим, саморазрушительным безумием. Но в тот момент, кажется, он все-таки обрел свой гнев, и в то мгновение, когда он его обрел, он размахнулся и изо всех сил обрушил кулак на лицо секретаря только что помазанного императора. Тот от удара отлетел назад и неподвижно растянулся на мраморном полу.

Воцарилось почти невыносимое, тяжелое молчание.

— Бедная, бедная твоя рука, — мягко произнес евнух. — Пойдем, пойдем, полечим ее. — И повел Криспина наверх, не оглядываясь на лежащего без чувств человека. Криспин покорно шел следом.

Его приветливо встретили в комнатах на верхнем этаже, где жил канцлер со своей свитой. Многие со смехом вспоминали его первый вечер здесь, полгода назад. Его выкупали, как и обещали, дали вина и даже побрили, хотя сегодня обошлось без шуток. Кто-то играл на струнном инструменте. Он понимал, что эти люди — все люди Гезия — сами стоят на пороге очень больших перемен. Если канцлер падет, а так почти наверняка и произойдет, их собственное будущее под угрозой. Он ничего не сказал. Да и что он мог сказать?

В конце концов он уснул в мягкой постели в тихой комнате, которую ему отвели. Так он провел одну ночь своей жизни в Аттенинском дворце Сарантия, совсем рядом с живым императором и с мертвым. Ему снилась жена, которая тоже умерла, но также и другая женщина, все бегущая и бегущая, убегающая от преследования по бесконечному открытому берегу из гладких твердых камней под слишком ярким лунным светом, а из черного сверкающего моря выпрыгивали дельфины.

Когда двери закрылись за спиной Криспина и евнуха, в зале с задрапированными стенами, золотым деревом и почерневшим телом в саване, старик, который и сам ожидал, что сегодня ночью встретит смерть, и был преисполнен решимости встретить ее с достоинством в том самом зале, где он молился о трех умерших императорах, слушал молодую женщину — женщину, о которой сегодня забыл, как забыли они все. С каждым произнесенным словом ему казалось, что его воля оживает, а разум постигает новые возможности и создает их.

К тому моменту, когда она замолчала и теперь смотрела на него, оживленная и энергичная, Гезий снова обрел надежду на возможность продолжения жизни после восхода солнца.

Для себя, если не для других.

И как раз в это мгновение, не успел он еще ничего сказать в ответ, маленькая внутренняя дверца в Порфировом зале открылась без стука и, словно притянутый туда чем-то сверхъестественным, предопределенным в ночи, полной могущества и тайн, вошел высокий широкоплечий золотоволосый человек. Он пришел один.

Трижды возвышенный Леонт, ставший теперь наместником Джада — бога Солнца на земле, только что провозглашенный императором, благочестивый, как священник, пришел помолиться при свечах с солнечным диском в руке о душе своего предшественника, которая отправилась в путь. Он остановился на пороге и быстро взглянул на евнуха, которого ожидал увидеть, а потом на женщину, стоящую у возвышения, которую совсем не ожидал увидеть.

Гезий распростерся на полу.

Гизелла, царица антов, не последовала его примеру, по крайней мере — не сразу.

Сначала она улыбнулась. А затем сказала (по-прежнему стоя, дочь своего отца, храбрая и прямая, как клинок):

— Великий властитель, хвала Джаду, что ты пришел. Милосердие бога далеко превосходит наши заслуги. Я здесь для того, чтобы сказать тебе, что запад теперь твой, мой повелитель, как и пожизненная свобода от черного безбожного зла, свершившегося сегодня. Тебе стоит лишь сделать выбор.

И Леонт, который не был готов ни к чему подобному, после долгого молчания сказал:

— Объяснись, госпожа.

Она смотрела на него, не двигаясь, высокая и прекрасная, сверкающая, как бриллиант. Она сама — объяснение, подумал канцлер, храня полное молчание и почти не дыша.

Только тогда она все же опустилась на колени, очень грациозно, и прикоснулась лбом к полу в знак покорности. А затем, выпрямившись, но по-прежнему стоя на коленях перед императором с драгоценностями в волосах, на руках, на шее, всюду, — она объяснила.

Когда она закончила, Леонт долго молчал.

Его красивое лицо оставалось мрачным, когда он в конце концов посмотрел на канцлера и задал один вопрос:

— Ты согласен? Лекан Далейн не мог сам осуществить этот план со своего острова?

И Гезий, про себя сказав богу, что недостоин такой милости, ответил лишь, с видом спокойным и невозмутимым, как темная вода в безветренное утро:

— Да, мой великий господин. Наверняка не мог.

— И мы знаем, что Тетрий — трус и глупец.

На этот раз это не был вопрос. Ни канцлер, ни женщина не произнесли ни слова. Гезий дышал с трудом и пытался это скрыть. У него возникло ощущение, что в воздухе этой комнаты над пламенем свечей парят весы.

Леонт повернулся к мертвому телу под шелковой тканью на помосте.

— Они его сожгли. «Сарантийским огнем». Мы все знаем, что это означает.

Они знали. Вопрос прежде стоял так: признается ли когда-нибудь в этом Леонт сам себе? Гезию ответ представлялся отрицательным до тех пор, пока эта женщина — другая высокая светловолосая женщина с голубыми глазами — не пришла и не изменила все. Она предложила канцлеру поговорить с новым императором, сообщила, что нужно сказать. Он собирался это сделать, ведь терять ему было совершенно нечего, — и тут новый император пришел сам. Бог — таинственный, непознаваемый, непостижимый. Как могут люди не преисполниться смирения?

Леонт, играя мускулами под туникой, подошел к возвышению, где лежал Валерий Второй, закутанный с ног до головы в пурпурный шелк. Канцлер знал, что под тканью в скрещенных руках он держит солнечный диск: он сам поместил его туда, а также монеты на глаза Валерия.

Леонт несколько секунд стоял между высокими свечами, глядя вниз, а затем быстрым яростным движением сорвал ткань с тела покойника.

Женщина поспешно отвела глаза от открывшегося ужасного зрелища. Канцлер тоже, хотя он уже сегодня это видел. Только новопомазанный император Сарантия, участник полусотни сражений, видевший смерть в стольких формах и обличиях, смог вынести это зрелище. Как будто, думал Гезий, мрачно глядя в мраморный пол, ему оно было необходимо.

В конце концов они услышали, как Леонт снова набросил саван, прикрыв покойника как подобает.

Он отступил назад. Вздохнул. Последняя гирька решительно опустилась на чашу парящих в воздухе весов.

Леонт сказал голосом, не допускающим возможности сомнения, ошибки:

— Грязное и чудовищное преступление перед лицом Джада. Он был помазанником божьим, великим и святым. Канцлер, прикажи найти Тетрия Далейна, где бы он ни был, и доставить сюда в оковах для казни. И прикажи привести ко мне сюда, в этот зал, женщину, которая была моей женой, чтобы она могла в последний раз взглянуть на дело рук своих сегодня ночью.

«Которая была моей женой».

Гезий вскочил так быстро, что у него на мгновение закружилась голова. Он поспешно вышел через ту же внутреннюю дверцу, в которую вошел император. Мир уже изменился и теперь снова менялся. Ни один человек, каким бы мудрым он ни был, никогда не посмел бы утверждать, будто знает, что готовит ему будущее.

Он закрыл за собой дверь.

Двое остались одни, с мертвецом и свечами и с золотым деревом в комнате, предназначенной для рождения и смерти императоров.

Гизелла, все еще стоя на коленях, смотрела снизу вверх на стоящего перед ней мужчину. Они оба молчали. Какое-то чувство переполняло ее до краев, чувство настолько сильное, что оно было близким к боли.

Он шевельнулся первым, подошел к ней. Она поднялась только тогда, когда он протянул руку и помог ей, и она прикрыла глаза, когда он поцеловал ее ладонь.

— Я не хочу ее убивать, — прошептал он.

— Конечно, нет, — ответила она.

И крепко, очень крепко зажмурилась, чтобы он не заметил того, что сверкнуло в ее глазах в то мгновение.

Необходимо было заняться сложными вопросами бракосочетания и императорского наследования, а также другими бесчисленными деталями закона и веры. Необходимо было организовать умерщвление, соблюсти формальные процедуры. Предпринятые (или непредпринятые) шаги в начале царствования могут еще долго его определять.

Почтенный канцлер Гезий, утвержденный снова в своей должности в ту же ночь, занимался всеми этими делами, включая умерщвление.

* * *

Для соблюдения необходимых протоколов потребовалось некоторое время. Поэтому императорская коронация на Ипподроме состоялась только через три дня. В то утро, ясное и благоухающее, в катизме, перед собравшимися ликующими жителями Сарантия — более восьмидесяти тысяч человек кричали во все горло — Леонт Золотой принял имя Валерия Третьего, смиренно отдавая почести своему предшественнику, и увенчал короной свою золотую императрицу, Гизеллу, которая не сменила имени, данного ей ее великим отцом при рождении в Варене. Таким образом, она осталась под этим именем в истории, когда деяния их совместного царствования были отражены в хрониках.

В Порфировом зале в ту ночь, когда все это началось, открылась дверь. Мужчина и женщина, которые стояли на коленях и молились перед накрытым телом, обернулись и увидели, как вошла еще одна женщина.

Она остановилась на пороге и посмотрела на них. Леонт встал. Гизелла не поднялась, сжимая в руках солнечный диск, осталась с опущенной головой в позе, которую можно было бы счесть смиренной.

— Ты звал меня? В чем дело? — резко спросила Стилиана Далейна у человека, которого сегодня возвела на Золотой Трон. — Мне сегодня еще многое надо успеть.

— Не надо, — ответил Леонт, прямо и категорично, как судья. Он видел, как быстро — очень быстро, как всегда, — она поняла значение его тона.

Если он надеялся — или боялся — увидеть страх или ярость в ее глазах, то был разочарован (или почувствовал облегчение). Он, правда, увидел, как в них что-то промелькнуло. Другой человек мог бы узнать иронию, колоссальный черный юмор, но человек, который умел в ней это замечать, лежал мертвым на возвышении.

Гизелла встала. Из всех троих живых в этом зале именно она носила царские цвета. Стилиана несколько мгновений смотрела на нее с неожиданным спокойствием, граничащим с безразличием.

Она отвела взгляд от другой женщины, словно отвергая ее. И сказала мужу:

— Ты обнаружил способ успокоить Батиару. Как это умно с твоей стороны. Ты его сам придумал? — Она бросила взгляд на Гизеллу, и царица антов снова опустила глаза в мраморный пол, не из страха или смущения, но для того, чтобы чуть дольше скрывать свое возбуждение.

Леонт ответил:

— Я обнаружил убийство и ересь и не согласен жить с ними под солнцем Джада.

Стилиана рассмеялась.

Даже здесь, даже сейчас она могла смеяться. Он смотрел на нее. Как мог солдат, который судит о мире с точки зрения мужества, не восхищаться ею, какие бы другие чувства он ни испытывал?

Она сказала:

— Вот как! Ты не согласен жить с ними? Ты отказываешься от трона? От двора? Станешь членом ордена священнослужителей? Заберешься на скалу в горах, отпустив бороду до колен? Вот уж никогда бы не подумала! Пути Джада неисповедимы.

— Это так, — произнесла свои первые слова Гизелла и без всяких усилий изменила настроение. — Это воистину так.

Стилиана снова посмотрела на нее, и на этот раз Гизелла подняла глаза и встретилась с ней взглядом. Все-таки ей было слишком трудно держать это в тайне. Она приплыла сюда совершенно одна, убегая от смерти, без каких-либо союзников, а те, кто ее любил, умерли вместо нее. А теперь…

Мужчина молчал. Он смотрел на жену-аристократку, которую отдал ему Валерий с большим почетом за блестящие победы на поле боя. Он вызвал ее сюда, намереваясь снова снять покрывало с покойника и заставить ее взглянуть на обезображенные останки, но в тот момент понял, что подобные жесты бессмысленны или имеют не тот смысл, которого можно было ожидать.

Он все равно никогда ее по-настоящему не понимал, эту дочь Флавия Далейна.

Он махнул рукой Гезию, стоящему у нее за спиной в дверях. Его жена увидела этот жест и улыбнулась. Она улыбнулась. А потом ее увели. Еще до рассвета ее ослепили те мужчины, которые были в этом специалистами, в подземелье, откуда не мог вырваться ни один звук и потревожить лежащий на поверхности мир.

* * *

По залитым лунным светом улицам города, мимо отрядов пеших солдат и всадников, скачущих галопом, мимо забитых досками таверн и притонов и неосвещенных фасадов домов, мимо темных часовен и погасших огней пекарен, под бегущими облаками и звездами, вспыхивающими и гаснущими, лекаря Рустема Керакекского поздно ночью люди городского префекта проводили от лагеря Синих до дома у стен, который ему предоставили для жилья.

Ему предлагали постель в лагере, но он уже давно усвоил, что лекарю лучше спать вдали от своих пациентов. Это сохраняет достоинство, уединение, дистанцию. Каким бы смертельно уставшим он ни был (он проделал еще три процедуры после того, как очистил и зашил рану парня, которого ударили сзади), Рустем следовал своим обычным привычкам. Он повернулся лицом к востоку и молча помолился Перуну и Богине, чтобы они сочли его усилия приемлемыми, и попросил сопровождение, обещанное ему в начале вечера. Его снова отвели к воротам и позвали стражников. Он обещал вернуться утром.

Солдаты на улицах не беспокоили их по дороге, хотя среди них явно царило возбуждение, и ночь была полна их криками и стуком в двери, а копыта коней выбивали барабанную дробь по булыжникам. Рустем не обращал на них внимания, он совсем обессилел и, переставляя одну ногу за другой в окружении своих сопровождающих, всей тяжестью опирался на посох, а не просто держал его в руках для виду. Он почти не видел, куда ступает.

Наконец они подошли к его двери. К двери маленького дома Боноса у стен. Один из стражников постучал вместо него, и дверь быстро открыли. Вероятно, они ждали солдат, подумал Рустем. Обыска. Управляющий не спал, выражение его лица было озабоченным, и Рустем увидел за его спиной эту девушку, Элиту, которая тоже еще бодрствовала в такой час. Он переступил порог левой ногой, пробормотал слова благодарности своим провожатым, коротко кивнул управляющему и девушке и двинулся вверх по лестнице. Сегодня ему показалось, что в ней слишком много ступеней. Он открыл дверь и вошел, перенеся через порог сначала левую ногу.

Аликсана Сарантийская сидела у открытого окна, глядя на двор внизу.

Глава 14

Разумеется, он не знал, что это именно она. Пока она не заговорила. Рустем почти спал и еле стоял на ногах и не имел ни малейшего представления, почему эта незнакомая женщина находится в его спальне. Первое, что пришло ему в голову, была бессвязная мысль о том, что это одна из знакомых Боноса. Но ведь тогда это должен был быть мальчик?

Потом ему все же показалось, что он узнал в ней пациентку, одну из тех, кто приходил к нему в самое первое утро. Но в этом тоже не было никакого смысла. Что она делает здесь сейчас? Неужели сарантийцы не имеют представления о приличиях?

Тут она встала у окна и произнесла:

— Добрый вечер, лекарь. Меня зовут Алиана. Еще сегодня утром я звалась Аликсаной.

Рустем прижался спиной к двери и захлопнул ее. У него подогнулись ноги. Его охватил ужас. Он даже не мог говорить. Она была оборванной, грязной, явно измученной и выглядела не более чем уличной нищенкой, но он ни на мгновение не усомнился в правдивости ее слов. Это голос, понял он потом. Дело было в голосе.

Она сказала:

— Меня ищут. Я не имею права подвергать тебя риску, но делаю это. Мне приходится положиться на твое сострадание к женщине, которая была твоей пациенткой — пусть и недолго, — и должна тебе сказать, что я… мне больше некуда идти. Я всю ночь пряталась от солдат. Даже в сточных канавах, но теперь они начали искать и там.

Рустем пересек комнату. Путь показался ему очень долгим. Он присел на край своей постели. Потом у него промелькнула мысль, что не годится сидеть в присутствии императрицы, и он встал. Ухватился рукой за один из столбиков, чтобы не упасть.

— Как ты… почему… почему здесь?

Она улыбнулась ему. Но на ее лице не отражалось никакого веселья. Рустема учили смотреть на людей внимательно, и теперь он посмотрел. Эта женщина уже почти исчерпала все имевшиеся у нее запасы сил. Он опустил глаза. Босые ноги, на одной ступне кровь — возможно, это укус, подумал он. Она упомянула сточные канавы. Волосы неровно острижены. Маскировка, подумал он, и его мозг снова заработал. Одежда тоже была обрезана чуть выше коленей. Глаза казались темными и пустыми, словно смотришь через глазницы внутрь черепа.

Но она улыбнулась в ответ на его бессвязный вопрос.

— В прошлый раз, доктор, ты был гораздо красноречивее, когда объяснял, почему я могу надеяться когда-нибудь зачать ребенка. Почему я здесь? Признаюсь: от отчаяния. Элита — одна из моих женщин, одна из тех, кому я доверяю. Она доносила мне на Боноса. Было полезно по понятным причинам знать, чем занимается распорядитель Сената и что он предпочел бы… скрыть.

— Элита? Одна из…

Он попал в неприятную ситуацию. Она кивнула. У нее на лбу и на щеке виднелись грязные пятна. За этой женщиной охотились. Ее муж погиб. Все эти солдаты на улицах сегодня ночью, пешие и конные, колотящие в двери, охотились за ней. Она сказала:

— Она много сообщила мне о твоем характере, доктор. И, конечно, я и сама знаю, что ты отказался выполнить приказ из Кабадха и убить царицу антов.

— Что? Я… Ты знаешь, что я… — Он снова сел.

— Доктор, с нашей стороны было бы серьезной ошибкой не знать подобных вещей, не так ли? В нашем собственном Городе? Тот купец, который привез тебе послание… ты его видел потом?

Рустем с трудом сглотнул и покачал головой.

— Не составило большого труда узнать у него все подробности. Конечно, за тобой с тех пор внимательно наблюдали. Элита сказала, что ты был очень недоволен, когда ушел купец. Тебе не нравится идея убийства, правда?

Они за ним следили, все время. И что случилось с тем человеком, который привез послание? Ему не хотелось спрашивать.

— Идея убийства? Конечно, не нравится, — ответил Рустем. — Я целитель.

— Так ты прикроешь меня? — спросила женщина. — Они очень скоро будут здесь.

— Как я могу?..

— Они меня не узнают. Сегодня ночью их слабость в том, что большая часть этих людей не имеет представления, как выглядит императрица. Если меня не предадут, они смогут найти только тех женщин, которые, по их мнению, окажутся не на своем месте, и уведут их для допроса. Они меня не узнают. В таком виде, как сейчас.

Она снова улыбнулась. Эта мрачная пустота. Ввалившиеся глаза.

— Ты ведь понимаешь, — тихо сказала женщина у окна, — что Стилиана прикажет выколоть мне глаза, вырвать язык и ноздри, потом отдаст всем, кто пожелает, в неких подземельях, а потом прикажет сжечь меня заживо. Для нее нет ничего важнее этого сейчас.

Рустем вспомнил аристократичную светловолосую женщину, стоящую рядом со стратигом на свадьбе, куда он попал в первый день после приезда.

— Она теперь императрица? — спросил он. Женщина ответила:

— Станет сегодня ночью или завтра. Пока я не убью ее и ее брата. После этого я могу умереть и позволить богу судить мою жизнь и мои деяния, как он пожелает.

Рустем долго смотрел на нее. Теперь он вспомнил ее более отчетливо, по мере возвращения способности мыслить рационально и некоторой доли самообладания. Она действительно пришла к нему в то первое утро, когда они с домашними слугами поспешно превратили первый этаж в приемную. Женщина из простонародья, подумал он тогда, и предусмотрительно проверил, может ли она позволить себе заплатить, прежде чем впустить и осмотреть ее. Ее голос… был тогда другим. Конечно, другим.

Люди на западе, как и его собственный народ, не слишком разбирались в зачатии и рождении детей. Только в Афганистане Рустем кое-что узнал — достаточно, чтобы понять, что причиной бесплодия иногда является муж, а не жена. Мужчины на западе и в его собственной стране не были склонны этому верить, разумеется.

Но Рустем не испытывал смущения, объясняя это приходящим к нему женщинам. А что они делали потом с этой информацией, было не его заботой, не его бременем.

Эта женщина из простонародья, — бывшая на самом деле императрицей Сарантия, — оказалась одной из таких женщин. И она вовсе не выглядела удивленной после его вопросов и осмотра, когда он сказал ей то, что сказал.

Пристально всмотревшись, лекарь в Рустеме был снова потрясен тем, что увидел: той полной, жестокой непреклонностью, с которой женщина держала себя в руках, на фоне откровенного равнодушия, с которым она описывала собственную смерть и убийства. Он подумал, что она на грани срыва.

— Кто знает, что ты здесь? — спросил он.

— Элита. Я перелезла через стену внутреннего двора, потом забралась в эту комнату. Она обнаружила меня здесь, когда пришла развести у тебя огонь. Я знала, конечно, что она спит здесь. Прости меня за это. Я должна была рассчитывать на то, что она придет зажечь здесь очаг. Меня бы уже схватили, если бы пришел кто-то другой. И схватят сейчас, если ты закричишь, понимаешь?

— Ты перелезла через стену? Эта улыбка улыбкой не была.

— Лекарь, тебе не надо знать того, что я делала и где была сегодня днем и ночью.

И через мгновение она впервые произнесла:

— Прошу тебя.

Императрица не должна так говорить, подумал Рустем, но не успел ничего сказать, так как в это мгновение они оба услышали, даже здесь, наверху, стук кулаков о входную дверь, и в окно Рустем увидел огни факелов в саду и услышал голоса.

* * *

Декурион Экод Сорийский, ветеран Второго аморийского легиона, профессиональный солдат, ясно сознавал, даже в суете этой ночи и после двух чаш вина, которые он опрометчиво согласился принять после обыска в доме его земляка из южных земель, что в доме сенатора надо вести себя сдержанно. Он и своих людей заставлял вести себя так же, несмотря на то, что они спешили и были расстроены, а награду им обещали огромную.

Они вдесятером занимались своим делом быстро и очень тщательно, но не приставали к служанкам и старались ничего не сломать, открывая сундуки и шкафы и осматривая каждую комнату на нижних и верхних этажах. Кое-что все же сломали раньше, во время поисков, после того как помогли очищать улицы от толп болельщиков, и Экод ожидал поступления жалоб утром. Это его не слишком тревожило. Трибуны Второго аморийского были хорошими командирами в целом и знали, что иногда мужчинам нужно немного расслабиться и что мягкотелые горожане вечно жалуются на честных солдат, которые защищают их дома и жизни. Что такое разбитая ваза или блюдо на фоне общего положения дел? Как далеко готов зайти хозяин, защищая служанку, которую солдат ущипнул за грудь или мимоходом задрал ей подол туники?

С другой стороны, дома бывают разные, и оскорбление действующего сенатора может плохо сказаться на шансах повышения по службе. У Экод а был повод полагать, что он скоро станет центурионом, особенно если начнется славная война.

Если война начнется. Сегодня ночью солдаты при встречах на улицах Сарантия передавали друг другу разные слухи. Армия питалась слухами, и последним был слух о том, что они не станут торопиться с походом на запад. Война в Батиаре была великим планом покойного императора, того, которого сегодня убили. Новым императором стал их любимый командир, и хотя никто не мог сомневаться в храбрости и силе воли Леонта, но разумно предположить, что у нового человека на троне могут найтись дела, с которыми надо разобраться здесь, прежде чем посылать свои войска по морю на войну.

Это вполне устраивало Экода, по правде говоря, хотя он никому бы в этом не признался. Дело в том, что он терпеть не мог кораблей и моря и боялся их глубоко в душе, как боялся языческих заклинаний. Мысль о том, что придется доверить свои душу и тело одному из этих округлых медленных корыт, качающихся в гавани вместе с пьяными капитанами и матросами, пугала его гораздо больше, чем любая атака бассанидов или племен пустыни или даже каршитов, у которых в бою от ярости вскипала пена на губах, что он видел во время своего единственного похода на север.

Во время боя можно защищаться или отступить, если придется. Мало-мальски опытный человек всегда сумеет выжить. На корабле, во время шторма (упаси Джад!) или когда тебя просто уносит прочь от земли, солдату ничего не остается, только блевать за борт и молиться. А до Батиары путь неблизкий. Совсем не близкий.

По мнению Экода Сорийского, если их стратиг — славный новый император — решил хорошенько поразмыслить насчет запада и отправить свои армии, скажем, на север и на восток (в темноте говорили, что проклятые бассаниды нарушили мир и перешли с войсками границу), это абсолютно уместно и мудро.

Ведь получить повышение и стать центурионом после хорошего сражения невозможно, если утонешь по дороге, не так ли?

Он выслушал короткий доклад от Приска, что внутренний двор и сад пусты. Они уже отработали процедуру обыска домов почти до автоматизма. Сегодня ночью они обыскали немало домов. Здесь комнаты на первом этаже в передней части дома превратили в нечто вроде медицинской приемной, но в них было пусто. Управляющий, услужливый человек с худым лицом, послушно собрал внизу слуг и назвал всех трех женщин по именам. Приск и четверо других прошли дальше по коридору, чтобы проверить комнаты слуг и кухню. Экод со всей доступной ему вежливостью осведомился, кто занимает комнаты наверху. До нынешнего утра там жили два человека, объяснил управляющий. Выздоравливающий пациент и бассанидский лекарь, который живет здесь в качестве гостя сенатора.

Экод вежливо сдержался и не сплюнул при упоминании о бассаниде.

— Что за пациент? — спросил он.

— Это не женщина, а мужчина. И мы получили распоряжения ничего не рассказывать, — тихо, но решительно ответил управляющий. У этого прилизанного, высокомерного ублюдка были именно такие городские манеры, которые Экод презирал больше всего. Он был всего лишь слугой, но вел себя так, будто родился владельцем оливковых рощ и виноградников.

— В задницу твои распоряжения, — довольно мягко ответил Экод. — У меня сегодня нет времени. Что за пациент?

Управляющий побледнел. Одна из женщин поднесла ладонь ко рту. Экод подумал (но не мог знать наверняка), что она пытается скрыть смешок. Вероятно, ей приходится трахаться с этим холоднокровным ублюдком, чтобы сохранить место. И она с удовольствием посмотрела бы, как с него собьют спесь. Экод готов был держать пари.

— Значит, ты мне приказываешь сообщить тебе это? — спросил управляющий. Кусок дерьма, подумал Экод. Он себя прикрывает.

— Правильно, приказываю. Говори.

— Этим пациентом был Скортий Сорийский, — сказал управляющий. — Рустем Керакекский лечил его здесь тайно. До сегодняшнего утра.

— Святой Джад! — ахнул Экод. — Ты мне тут сказки рассказываешь?

Выражение лица управляющего ясно говорило о том, что он не способен рассказывать сказки, без сомнения.

Экод нервно облизнулся и постарался переварить эти сведения. Они ни к чему не имели никакого отношения, но что за новость! Скортий сегодня, несомненно, стал самым знаменитым сыном Сорийи. Героем для каждого мальчишки и каждого мужчины в этой граничащей с пустыней стране, в том числе и для Экода. Достаточно много солдат сегодня побывало на скачках, и история о внезапном появлении чемпиона Синих на Ипподроме и о том, чем это кончилось, была известна всем принимающим участие в обысках этой ночью. Ходили слухи, что он может умереть от ран — император и величайший возничий в один и тот же день.

И как это повлияет на предрассудки в армии накануне предполагаемой великой войны?

И вот Экод стоит в том самом доме, где выздоравливал Скортий и где его тайно лечил бассанид! Что за новости! Ему просто не терпелось вернуться в казармы.

Пока что он просто кивнул головой управляющему, выражение его лица было серьезным и мрачным.

— Я понимаю, почему это держали в тайне. Успокойся, мы ее не выдадим. Кто-нибудь еще есть в доме?

— Только сам лекарь.

— Бассанид? И сейчас он…

— Наверху. В своей спальне.

Экод бросил взгляд на Приска, который только что вернулся назад по коридору.

— Я сам осмотрю эту комнату. Нам тут жалобы ни к чему. — Он вопросительно посмотрел на управляющего.

— Первая комната налево от лестничной площадки. — Этот человек готов помогать, если объяснить ему правила игры.

Экод поднялся наверх. Скортий! Находился здесь! А человек, который спас ему жизнь…

Он коротко постучался в первую дверь, но не стал ждать приглашения войти. Это ведь обыск. Возможно, этот человек и оказался очень полезным, но он все равно остается развратным бассанидом, верно?

Как оказалось, он был прав.

Нагая женщина, сидящая верхом на мужчине в постели, повернула голову, когда Экод открыл дверь, и издала сдавленный крик, а затем разразилась потоком явно грязных ругательств. Экод понял только общий смысл: она ругалась на языке бассанидов.

Женщина слезла с лежащего под ней мужчины и повернулась лицом к двери, поспешно прикрываясь простыней, а мужчина сел на постели. Его лицо исказилось от ярости, что при данных обстоятельствах было вполне оправданно.

— Как ты смеешь! — прошипел он, стараясь говорить тихо. — И это сарантийская вежливость?

Экод и правда чувствовал, что поступил не слишком вежливо. Восточная шлюха — здесь их всегда достаточно, со всего известного мира, — плевалась и ругалась, будто никогда не показывала свой голый зад солдату. Теперь она перешла на сарантийский, с сильным акцентом, но вполне понятный, и выдала множество язвительных и откровенных предположений насчет матери Экода, задворок притонов и происхождения самого Экода.

— Заткнись! — Лекарь с размаху влепил ей пощечину. — Она замолчала, всхлипывая. Иногда женщинам это необходимо, с одобрением подумал Экод. Очевидно, это справедливо в Бассании, как и в других странах мира, а почему бы и нет?

— Что ты здесь делаешь? — Седобородый бассанид пытался сохранить хоть какое-то достоинство. Экод про себя забавлялся: нелегко сохранить достоинство, когда тебя застали лежащим под проституткой. Уж эти бассаниды. Не могут даже уложить своих женщин вниз, где им самое место.

— Экод. Пехота Второго аморийского. Приказано обыскивать все дома в городе. Мы ищем одну беглянку.

— Потому что ни один из вас не может добыть себе женщину! Они все от вас убегают! — рассмеялась шлюха, широко раскрывая рот от собственного остроумия.

— Я слышал об обысках, — ответил бассанид Экоду, сохраняя самообладание. — В лагере Синих, где я лечил больного.

— Скортия? — Экод не смог удержаться от вопроса. Доктор заколебался. Потом пожал плечами, словно говоря этим жестом: «Это не моя забота».

— Среди прочих. Солдаты сегодня не слишком миндальничали, как тебе известно.

— Приказ, — ответил Экод. — Пришлось пресекать беспорядки. Как здоровье Скортия? — Это потрясающая новость.

Доктор снова заколебался и опять пожал плечами.

— Ребра снова сломаны, рана открылась, потеря крови, возможно, задето легкое. Утром буду знать.

Проститутка продолжала злобно зыркать на Экода, но, по крайней мере, доктор пока что заткнул ее грязный рот. У нее было красивое зрелое тело, насколько он видел, но волосы превратились в спутанное гнездо, а голос звучал пронзительно и резко, и она выглядела не особенной чистюлей. Что касается Экодеса Сорийского, то грязи и ругани хватает при общении с солдатами, а когда ищешь девицу, то нужно нечто другое.

— Кто эта женщина? — Доктор прочистил горло.

— Ну… э… ты понимаешь, что моя семья далеко отсюда. А мужчина, даже в моем возрасте…

Экод ухмыльнулся:

— Я не побегу в Бассанию, чтобы донести твоей жене, если ты это имеешь в виду. Должен сказать, ты мог бы найти в Сарантии кое-что получше, или тебе так нравится слушать, как они ругаются на твоем языке?

— Иди и поимей сам себя, солдат, — огрызнулась женщина с сильным акцентом. — Больше ты никому не нужен.

— Что за манеры! — возмутился Экод. — Это дом сенатора.

— Действительно, — заметил доктор. — И кое-кому сейчас явно недостает хороших манер. Будь добр, заканчивай делать, что должен, и уходи. Признаюсь, что не вижу ничего пристойного и ничего веселого в нашей встрече.

«Уверен, что не находишь, бассанидская свинья», — подумал Экод.

Но вслух сказал:

— Понятно. Я всего лишь выполняю приказ, как тебе известно. — Приходилось думать о своем повышении по службе. Эта свинья живет здесь и лечит Скортия, а значит — важная шишка.

Экод огляделся. Обычная для этого квартала спальня на втором этаже. Лучшая комната, с видом на сад. Он подошел к окну, выходящему во двор. Было темно. Внизу уже все осмотрели. Он вернулся к двери, взглянул на кровать. Двое людей сидели бок о бок, теперь молча. Женщина натянула на себя простыню и прикрылась, но не полностью. Позволяла ему увидеть кое-что, чтобы подразнить, хотя и осыпала его ругательствами. Эти шлюхи!..

Полагалось заглянуть под кровать, конечно, — очевидное место, где можно спрятаться. Но полагалось также уметь думать, ведь ты декурион (или будущий центурион?), и не терять зря времени. Приказ был отдан недвусмысленный: необходимо найти бывшую императрицу до завтрашней церемонии на Ипподроме. Экод был готов с уверенностью утверждать, что такая женщина не станет прятаться под кроватью, на которой только что кувыркались эти бассаниды.

— Вольно, доктор, — сказал он, позволяя себе улыбнуться. — Продолжайте. — И вышел, прикрыв за собой дверь. Приск вместе с двумя солдатами приближался по коридору. Экод посмотрел на него; тот покачал головой.

— В одной комнате кто-то жил, но уже не живет. Какой-то пациент.

— Пойдем, — сказал Экод. — Об этом я расскажу тебе на улице. Ты ни за что не поверишь.

У этой бассанидской шлюхи грязный язык, но зад приятно округлый, думал он, спускаясь вниз по лестнице впереди Приска и вспоминая первую, возбуждающую сцену, когда он открыл дверь. Интересно, не удастся ли заполучить эту девчонку самому, попозже. Вряд ли. Это не для честных солдат, выполняющих свою работу.

В прихожей у двери он подождал, пока его солдаты выйдут на улицу, потом кивнул управляющему. Вежливо. Даже сказал спасибо. Дом сенатора. Он назвал им свое имя, когда пришел.

— Между прочим, — добавил он, осененный последней мыслью. — Давно здесь эта шлюха из Бассании?

Управляющий казался искренне шокированным.

— Ты, грубиян! Что за отвратительная идея! Этот бассанид — известный лекарь и… и почетный гость сенатора! — воскликнул он. — Оставь при себе свои грязные мысли!

Экод заморгал, потом громко рассмеялся. Ну-ну. Какие мы чувствительные! Это ему кое о чем рассказало. Мальчики? Он мысленно взял на заметку спросить потом кое у кого насчет этого сенатора Боноса. Он уже собрался было объяснить, но тут увидел, как женщина за спиной управляющего подмигнула ему и приложила палец к улыбающимся губам.

Экод усмехнулся. Эта девчонка была хорошенькой. И очевидно, что чопорный управляющий не знает всего того, что происходит в этом доме.

— Ладно, — сказал он, многозначительно глядя на женщину. Может быть, ему удастся прийти позже. Вряд ли, но кто знает. Управляющий быстро оглянулся через плечо на девушку, но выражение ее лица тут же стало совершенно серьезным, а руки она смиренно сложила перед грудью. Экод снова усмехнулся. Женщины. Рождены для обмана, все они. Но эта чистенькая во вкусе Экода, в ней даже есть какой-то шарм, не то что та восточная шлюха наверху.

— Неважно, — сказал он управляющему. — Занимайся своим делом.

Ночь мчалась к концу, быстро, как колесницы. Им надо найти женщину до рассвета. Объявлена колоссальная награда. Даже если ее разделить на десять человек (конечно, декурион получит двойную долю), все они могли бы уйти в отставку и жить в достатке после окончания службы. Иметь собственных чистеньких служанок, или жен, или и тех и других. Но шансы невелики, если они будут медлить и задерживаться. Его люди нетерпеливо ждали на улице. Экод повернулся и спустился по ступенькам.

— Ладно, ребята. В следующий дом, — коротко приказал он. Управляющий со стуком захлопнул за ними дверь.

Его привело в смущение собственное возбуждение, к счастью, скрытое простынями, когда она притворялась, что занимается с ним любовью, сидя на нем верхом. Она не позволила ему запереть дверь, и он с опозданием понял: комнату должны были обыскать, и весь замысел состоял в том, чтобы солдаты застали их во время любовных игр, возмущенными вторжением. Ее голос, низкое рычание, быстро перешедшее в гнусавые вопли, изрыгал непристойности с поразительной изобретательностью, и это произвело на лекаря почти такое же сильное впечатление, как и на невысокого солдата в дверях. Рустему, который понимал, что рискует жизнью, без труда удалось изобразить гнев и враждебность.

Аликсана слезла с него, прижимая к себе простыни. Она выпустила в солдата следующий залп ругательств, а Рустем, побуждаемый страхом не меньше, чем другими чувствами, дал ей пощечину, повергнув в шок самого себя.

* * *

Теперь, когда дверь закрылась, он мучительно долгое мгновение ждал, пока до него не донесся разговор снаружи, потом шаги на скрипучей лестнице, и только тогда прошептал:

— Прости. Эта пощечина. Я…

Она даже не посмотрела на него, лежа рядом.

— Нет. Это был хороший ход. Он прочистил горло.

— Возможно, теперь можно запереть дверь, если это были… настоящие…

— Они были настоящие, — шепотом ответила она.

Казалось, теперь из нее вытекли все силы. Он чувствовал рядом с собой ее обнаженное тело, но в нем уже не осталось желания. Он испытывал глубокое сожаление и какое-то другое чувство, удивительно похожее на скорбь. Он встал и быстро натянул тунику. Подошел к двери и запер ее. Когда он обернулся, Аликсана сидела на постели, полностью закутанная в простыни.

Рустем поколебался, словно лодка, сорванная с якоря, потом прошел к очагу и сел возле него на скамейку. Он посмотрел на языки пламени, подбросил в него полено, пытаясь занять себя мелкими повседневными делами. Спросил, не глядя на нее:

— Когда ты выучила язык бассанидов?

— Я правильно все сказала? Он кивнул головой.

— Я бы не сумел так ругаться.

— Уверена, сумел бы. — В ее голосе не было никаких интонаций. — Кое-чему я научилась еще в молодости, в основном ругаться. Позже, когда приходилось принимать послов, выучила язык лучше. Мужчинам льстит, когда женщина обращается к ним на их родном языке.

— А… голос? — Словно у злобной старухи из портового притона.

— Я была актрисой, лекарь, помнишь? Это почти то же самое, что проститутка, как считают некоторые. Я убедительно сыграла?

На этот раз он все-таки посмотрел на нее. Она пустыми глазами уставилась на дверь, через которую вышел солдат.

Рустем молчал. Ему казалось, что ночь стала глубокой, как каменный колодец, и такой же темной. День выдался таким длинным, что и поверить невозможно. Он начался с того, что его пациент утром ушел, а сам он захотел посмотреть скачки на Ипподроме.

Для нее этот день начался по-другому.

Он пристально вгляделся в слишком неподвижную фигуру на постели. И покачал головой. Он был лекарем, ему уже доводилось видеть подобное. Он сказал:

— Госпожа, прости меня, но тебе необходимо поплакать. Ты должна позволить себе сделать это. Я говорю это как… врач.

Она даже не пошевелилась.

— Еще не время, — ответила она. — Я не могу.

— Можешь, — очень настойчиво возразил Рустем. — Человек, которого ты любила, мертв. Убит. Его нет. Ты можешь, госпожа.

В конце концов она повернулась и посмотрела на него. Свет очага осветил ее безупречно очерченные скулы, оттенил коротко остриженные волосы, осветил грязные пятна, но не достиг тьмы ее глаз. Рустема внезапно охватило желание — редкое для него, как дождь в пустыне, — подойти к постели и обнять ее. Он сдержался.

— Мы говорим, что, когда Анаита оплакивает своих детей, — прошептал он, — жалость приходит в мир, в царства света и тьмы.

— У меня нет детей. — Она так умна. Так тщательно себя охраняет.

— Ты — ее дитя, — ответил он.

— Я не позволю себя жалеть.

— Тогда позволь себе проявить скорбь, иначе я должен пожалеть женщину, которой это не дано.

Она снова покачала головой.

— Я — плохая пациентка, доктор. Прости меня. Я обязана хотя бы повиноваться тебе за то, что ты только что сделал. Но пока не могу. Еще… не время. Может быть, когда… сделаю все остальное.

— Куда ты пойдешь? — спросил он через секунду.

В ответ — быстрая, задумчивая улыбка, бессмысленная, рожденная просто привычкой вести остроумную беседу, из потерянного мира.

— Вот теперь ты меня обижаешь. Ты уже устал от меня в постели?

Он покачал головой. Посмотрел на нее и ничего не сказал. Потом медленно снова отвернулся к огню и занялся действиями, древними, как сам очаг, тем, что делают мужчины и женщины во все века, и даже сейчас, где-то в другой части мира. Он делал все очень неспешно.

И несколько секунд спустя услышал хрип, словно кто-то задыхался, потом хрип повторился. С большим усилием Рустем заставил себя смотреть в огонь, а не в сторону постели, где императрица Сарантия горевала в ночи, издавая такие безутешные рыдания, каких он никогда прежде не слышал.

Это продолжалось долго. Рустем не сводил глаз с огня, чтобы создать для нее хотя бы подобие уединения, как ранее они имитировали любовную игру. В конце концов, когда он подбрасывал в пламя еще одно полено, он услышал ее шепот:

— Почему так лучше, лекарь? Скажи мне, почему?

Он повернулся. Увидел при свете огня сверкающие на, ее лице слезы. И сказал:

— Госпожа, мы смертны. Дети тех богов или богинь, которым поклоняемся, но всего лишь смертные. Душа должна уметь сгибаться, чтобы выдержать.

Она смотрела в сторону, но не на какой-то определенный предмет в комнате.

— И даже Анаита плачет? Иначе царства не получат жалости?

Он кивнул, глубоко растроганный, не находя слов. Таких женщин он никогда прежде не встречал.

Она вытерла глаза тыльной стороной обеих рук, совсем по-детски. И снова посмотрела на него.

— Если ты прав, то сегодня ты меня спас дважды, не так ли?

Он ничего не смог придумать в ответ.

— Ты знаешь, какую награду они назначили? Он кивнул головой. Об этом кричали глашатаи на улицах начиная с вечера. Он добрался до лагеря Синих до захода солнца. Занимаясь ранеными, он слышал об этом.

— Тебе надо только открыть дверь и крикнуть, — заметила она.

Рустем посмотрел на нее, пытаясь найти слова. Погладил бороду.

— Возможно, я от тебя устал, но не до такой степени, — ответил он и увидел, что ее улыбка на этот раз все же коснулась очень ненадолго ее темных глаз.

Через секунду она сказала:

— Спасибо тебе за это. Ты больше того, о чем я имела право просить бога, лекарь.

Он покачал головой, снова смутившись. Ее голос чуть-чуть окреп.

— Но ты должен знать, что тебе придется что-нибудь рассказать об этом в Кабадхе. Тебе придется что-нибудь им дать.

Он уставился на нее.

— Что-нибудь дать?

— Доложить о каких-то результатах твоей поездки сюда, лекарь.

— Я не понимаю… Я приехал, чтобы получить…

— … медицинские знания запада перед прибытием ко двору. Я знаю. Гильдия лекарей представила отчет. Я его просмотрела. Но Ширван никогда не натягивает на лук одну тетиву, и ты не можешь быть исключением. Он должен был приказать тебе смотреть в оба. О тебе будут судить по тому, что ты видел. Если ты вернешься к его двору ни с чем, то дашь оружие в руки твоих врагов, а они у тебя уже там есть, лекарь. Ждут тебя. Не сложно прибыть ко двору и встретить там врагов, которые тебя заранее ненавидят.

Рустем стиснул ладони.

— Я почти ничего не знаю о таких вещах, моя госпожа. Она кивнула:

— В это я верю. — Посмотрела на него, потом, словно приняв решение, тихо спросила: — Тебе кто-нибудь сообщил, что Бассания перешла границу на севере, нарушив мир?

Никто ему не сообщил. Кто мог сообщить об этом ему, чужестранцу среди людей запада? Врагу. Рустем с трудом сглотнул, его обдало холодом. Если началась война, а он все еще здесь…

Она смотрела на него.

— Всю вторую половину дня по Городу ходили слухи. Собственно говоря, я совершенно уверена, что это правда.

— Почему? — шепнул он. — … — Почему я уверена?

Он кивнул.

— Потому что Петр хотел, чтобы Ширван это сделал, он подталкивал его к этому.

— Почему?

Выражение лица женщины снова стало другим. На ее щеках еще не просохли слезы.

— Потому что на свой лук и он всегда натягивал три или четыре тетивы. Он хотел получить Батиару, но он также хотел дать Леонту урок, показать ему, что существуют границы, что возможно даже поражение на этом пути. Разделить войска, чтобы справиться с Бассанией, было одним из способов этого добиться. И, разумеется, прекратились бы выплаты денег на восток.

— Он хотел потерпеть поражение на западе?

— Конечно, нет. — Та же слабая, почти незаметная улыбка, рожденная воспоминаниями. — Но есть способы выиграть больше, чем в одном, и каким именно способом добиваешься победы, имеет иногда очень большое значение.

Рустем медленно покачал головой.

— И сколько людей должны умереть ради всего этого? Разве это не тщеславие? Считать, что ты можешь поступать, как бог? Мы не боги. Время предъявляет свои права на всех нас.

— Повелитель императоров? — Она взглянула на него. — Это так, но разве нет способов сделать так, чтобы тебя помнили, доктор, оставить свой след на камне, а не на воде? Подтвердить, что ты… был здесь?

— Для большинства из нас — нет, госпожа. — Уже произнося эти слова, он вспомнил повара из лагеря Синих: «Этот мальчик — мое наследство». Вопль из глубины души этого человека.

Ее руки и тело скрывали простыни. Она сидела неподвижно как каменная. Сказала:

— В этом лишь половина правды, уверяю тебя. Не больше… Разве у тебя нет детей, лекарь?

Как странно, повар задал ему тот же вопрос. Второй раз за ночь он беседовал о том, что человек способен после себя оставить. Рустем сделал знак, охраняющий от зла, повернувшись лицом к огню. Он сознавал, какой странной теперь стала эта беседа, но чувствовал, что эти вопросы затрагивают саму суть событий этого дня и этой ночи. Он медленно произнес:

— Но если мы останемся в памяти других людей, даже наших собственных наследников, не значит ли это, что нас запомнят неправильно? Что знает ребенок о своем отце? Кто решает, как именно нас опишут в хрониках и опишут ли вообще?

Она слегка улыбнулась, словно он порадовал ее своим умом.

— Эта проблема существует. Возможно, летописцы, художники, скульпторы, историки… возможно, именно они — подлинные повелители императоров среди всех нас.

Рустем ощутил приятное тепло от того, что удостоился ее одобрения, но на мгновение он представил себе, какой была эта женщина, сидящая на троне, в драгоценностях, в окружении придворных, стремящихся заслужить ее одобрение.

Он опустил глаза, снова преисполнившись смирения.

Когда он поднял их, выражение ее лица было уже другим, словно этот отвлеченный разговор завершился.

— Ты понимаешь, что теперь должен быть очень осторожным? — спросила она. — Бассаниды станут непопулярными, когда о войне узнают все. Держись поближе к Боносу. Он защитит гостя. Но пойми еще одно: тебя могут убить, когда ты вернешься в Кабадх.

Рустем широко раскрытыми глазами посмотрел на нее.

— Почему?

— Потому что ты не выполнил приказ.

— Что? Царица антов? Они ведь не могут полагать, что сумею убить особу царской крови так быстро, так легко?

Она неумолимо покачала головой.

— Нет, но они могут полагать, что ты к этому моменту уже погиб, пытаясь убить ее, доктор. Тебе были даны указания.

Он ничего не ответил. Ночь, глубокая, как колодец. Как выбраться из нее? И сейчас ее голос звучал как голос человека, бесконечно искушенного в жизни при дворе правителей.

— То письмо ясно говорило об одном: что твое присутствие в качестве лекаря в Кабадхе менее важно для Царя Царей, чем твои услуги в качестве убийцы здесь, добьешься ты успеха или нет. — Она помолчала. — Ты не подумал об этом?

Он не подумал. Совсем. Он был лекарем из засыпанной песком деревушки на южной окраине пустыни. Он разбирался в лечении и деторождении, ранах и катарактах, в болезнях желудка. Он молча покачал головой.

Аликсана Сарантийская, нагая, закутанная в простыни, как в саван, прошептала:

— Тогда пусть это будет моей маленькой услугой тебе. Поводом к размышлению, когда я уйду.

Уйдет из этой комнаты? Она имела в виду нечто большее. Каким бы глубоким ни казался ему колодец ночи, ее колодец был гораздо глубже. И, подумав об этом, Рустем Керакекский нашел в себе мужество и благородство, о существовании которых даже не подозревал (позже он решил, что эти качества из него вытянули), и тихо произнес с грустной улыбкой: — Сегодня ночью я преуспел в осторожности, не так ли?

Она снова улыбнулась. Он навсегда запомнил эту улыбку. Тут послышался тихий стук в дверь. Четыре быстрых удара, два медленных. Рустем встал, окинул взглядом комнату. Спрятаться здесь ей было решительно негде. Но Аликсана сказала:

— Это, должно быть, Элита. Все в порядке. Ей полагается сюда подняться. Она ведь спит с тобой, да? Интересно, не огорчится ли она при виде меня?

Он подошел к двери и открыл ее. Элита поспешно вошла, закрыла за собой дверь. Бросила один быстрый испуганный взгляд на постель, увидела, что Аликсана там. Она упала на колени перед Рустемом, схватила его руки в обе ладони и поцеловала. Потом повернулась к кровати, все еще стоя на коленях, и посмотрела на сидящую на ней растрепанную, грязную, коротко остриженную женщину.

— Ох, госпожа! — прошептала она. — Что нам делать?

Она вынула из-за пояса кинжал и положила его на пол. Потом зарыдала.

Она уже давно была одной из лучших доверенных женщин императрицы Аликсаны. И получала удовольствие от своего положения, почти наверняка недостойного, с точки зрения Джада и священнослужителей. Смертные, особенно женщины, не должны позволять себе грех гордыни.

Но она гордилась.

Она была последней, кто не лег спать в доме, вызвалась присмотреть за очагом в нижних комнатах и погасить лампы, прежде чем поднимется наверх, в спальню бассанида. Некоторое время она сидела одна в передней, в темноте, глядя на свет белой луны за высоким окном. Слышала шаги в других комнатах первого этажа, потом они стихли, когда остальные обитатели легли спать. Она какое-то время оставалась на месте, полная тревоги. Ей следовало ждать, но она боялась ждать слишком долго. Наконец она прошла по коридору и бесшумно открыла дверь в спальню.

Она приготовила слова оправдания — не слишком удачного, — если вдруг он еще не спит.

Управляющий, нанятый в этот дом Плавтом Боносом, был знающим, но не особенно умным человеком. И все же, когда солдаты покидали дом, кое-что было сказано, — возникло недопонимание, которое могло показаться забавным, но совсем не было забавным, когда так много поставлено на карту. Слова, которые могли бы оказаться роковыми, если бы управляющий кое-что сопоставил.

Назначена огромная награда, невероятно большая, о которой весь день объявляли глашатаи по Городу. Что, если управляющий ночью проснется и его осенит идея?

Если демон или призрак явится к нему во сне? Если он поймет при свете поздних лун, что солдат у двери не седобородого доктора назвал шлюхой, а говорил о женщине наверху? О женщине. Управляющий мог проснуться, удивиться, ощутить медленное прикосновение любопытства и прилив жадности, встать в темном доме, спуститься в коридор с лампой, зажженной от своего очага. Открыть переднюю дверь. Позвать стражника городского префекта или солдата.

Это было опасно. Опасно.

Она вошла в его комнату, сама двигаясь бесшумно, как призрак, посмотрела на него сверху вниз. Он спал. Лежа на спине. Она старалась ожесточить свое сердце.

Верность, подлинная верность иногда требует смерти. Императрица (она всегда будет так ее называть) все еще находится в доме. В эту ночь нельзя рисковать. Возможно, ее обвинят в убийстве управляющего, но иногда необходимая смерть — это твоя собственная смерть.

— Моя госпожа, я не смогла его убить. Я пыталась, я пошла туда, чтобы это сделать, но…

Девушка плакала. Рустем видел, что клинок на полу рядом с ней не испачкан кровью. Он взглянул на Аликсану.

— Мне не следовало делать из тебя воина Бдительных, — прошептала Аликсана, все еще завернутая в простыни. И слабо улыбнулась.

Элита подняла глаза и прикусила губу.

— Я не думаю, что нам нужна его смерть, дорогая. Если этот человек каким-то образом проснется ночью, подойдет к двери и позовет стражника, ты сможешь пронзить его мечом.

— Госпожа, у меня нет…

— Я знаю, детка. Я говорю тебе, что нам не нужно убивать, чтобы защитить себя от этой случайности. Если бы он хотел разобраться в том разговоре, то уже сделал бы это.

Рустем, который немного больше понимал в снах и в сновидениях, не был так в этом уверен, но ничего не сказал.

Аликсана посмотрела на него.

— Доктор, ты позволишь двум женщинам разделить с тобой постель? Боюсь, это не так захватывающе, как звучит.

Рустем откашлялся.

— Ты должна поспать, госпожа. Оставайся на кровати. Я посплю на стуле, а Элита может взять подушку и лечь у очага.

— Тебе тоже надо отдохнуть, лекарь. Утром в твоих руках окажутся жизни людей.

— И я сделаю, что смогу. Мне и раньше приходилось проводить ночи на стульях.

Это было правдой. На стульях, и в гораздо худших местах. На каменистой земле с армией в Афганистане. Он был вымотан до предела. И видел, что она тоже.

— Я отнимаю у тебя постель, — пробормотала она и легла. — Мне не следует этого делать. — Она уснула, едва успев договорить.

Рустем посмотрел на служанку, которая готова была совершить ради нее убийство. Они оба молчали. Он показал рукой на одну из подушек, она взяла ее, пошла к очагу и легла. Он посмотрел на кровать, подошел и укрыл спящую женщину одним одеялом. Потом взял другое одеяло и отнес его девушке у очага. Она смотрела на него снизу вверх. Он закутал ее в одеяло.

Потом вернулся к окну. Выглянул наружу, увидел деревья в саду, посеребренные светом белой луны. Закрыл окно, задернул занавески. Ветер усилился, ночь стала холодной. Он опустился на стул. И тут окончательно понял, что теперь ему придется снова изменить свою жизнь — то, что он считал своей дальнейшей жизнью.

* * *

Он уснул. А когда проснулся, обе женщины исчезли.

Сквозь занавески просачивался бледно-серый свет. Он отдернул их и выглянул наружу. День еще не наступил, время повисло в часе от рассвета. Раздался стук в дверь. Тут он понял, что стук и разбудил его. Посмотрел на дверь и увидел, что она не заперта, как обычно.

Он уже собирался крикнуть, чтобы вошли, но тут вспомнил, где находится.

Он быстро вскочил. Элита вернула на кровать подушку и одеяло. Рустем подошел к кровати и забрался под простыни. Там остался аромат, слабый, как уходящий сон, аромат женщины, которая исчезла.

— Да? — крикнул он. Он понятия не имел, где она и узнает ли он когда-нибудь об этом.

Управляющий Боноса открыл дверь, уже безукоризненно одетый, собранный и спокойный, как всегда, манеры его оставались все такими же сдержанными. Рустем видел в этой комнате нож вчера ночью, который должен был пронзить сердце этого человека, пока тот спал. Он был так близок к смерти. И Рустем тоже, только по-другому, если бы обман открылся.

Управляющий почтительно замер на пороге, сложив перед собой руки. Но на его лице было странное выражение.

— Приношу глубочайшие извинения, но у двери стоят какие-то люди, доктор. — Голос его звучал привычно приглушенно. — Они утверждают, что они — члены вашей семьи.

Он промедлил ровно настолько, чтобы успеть набросить одежду. Растрепанный, небритый, все еще неясно различающий предметы, он промчался мимо изумленного управляющего и бросился по коридору, а потом вниз по лестнице, отбросив всякое подобие чувства собственного достоинства.

Он увидел их с первой площадки, от поворота лестницы, и остановился, глядя вниз.

Они все стояли в прихожей. Катиун и Ярита, одна открыто встревоженная, вторая скрывающая свою тревогу. Исса сидела на руках у матери. Шаски стоял немного впереди всех остальных. Он смотрел вверх неподвижными широко раскрытыми глазами, с пугающим, напряженным выражением на лице, которое изменилось, растаяло только тогда — Рустем это увидел, — когда его отец появился на лестнице. И Рустем понял в тот самый момент с абсолютной уверенностью, какая может существовать на земле, что именно Шаски был причиной, единственной причиной того, что эти четверо здесь, и это понимание нанесло ни с чем не сравнимый удар прямо в его сердце.

Он спустился с лестницы на первый этаж и мрачно остановился перед мальчиком, сжав перед собой руки, совсем так же, как только что управляющий.

Шаски смотрел на него снизу вверх, его лицо было белым, как флаг капитуляции, маленькое худенькое тельце напряжено, как тетива лука. («Мы должны уметь сгибаться, мой малыш, мы должны научиться сгибаться, иначе мы сломаемся».) Шаски произнес дрожащим голосом:

— Здравствуй, папа. Папа, мы не можем вернуться домой.

— Я знаю, — мягко ответил Рустем.

Шаски прикусил губу. Пристально посмотрел на него. Огромными глазами. Он этого не ожидал. Ожидал наказания, весьма вероятно. («Мы должны научиться воспринимать все проще, малыш».)

— И… и в Кабадх. Мы не можем туда ехать.

— Я знаю, — повторил Рустем.

Он действительно знал. Он также понял после того, что стало известно ему этой ночью, что Перун и Богиня вмешались в его судьбу в большей степени, чем он того заслуживал, чем был достоин. Что-то сжималось в его груди, и эта сила требовала освобождения. Он опустился на колени на пол и протянул сыну руки.

— Иди ко мне, — сказал он. — Все в порядке, малыш. Все будет хорошо.

У Шаски вырвался какой-то звук — стон, крик сердца, — и он бросился к отцу, крохотный комочек израсходованных сил, и тот крепко обнял его. Потом Рустем поднял его, не отпуская, шагнул вперед и заключил в объятия обеих жен и маленькую дочь. И наступило утро.

Они навели справки у торговых агентов купцов из Бассании на другом берегу. Один из них знал, где живет лекарь Рустем. Их сопровождающие, двое солдат, которые переправились вместе с ними через пролив из Деаполиса на рыбацкой лодке до рассвета (двое других остались в Деаполисе), ждали их на улице у дома.

Рустем приказал их впустить. Учитывая то, что он узнал, сейчас бассанидам нельзя было находиться на улицах Сарантия. Один из них, к его изумлению (а он уже думал, что теперь его ничто не сможет удивить), оказался Винажем, комендантом гарнизона в Керакеке.

— Комендант? Как это случилось? — Странно было снова говорить на родном языке.

Винаж, одетый в сарантийские штаны и подпоясанную ремнем тунику, а не в мундир, хвала Богине, слегка улыбнулся, прежде чем ответить. Его лицо выражало усталость и удовлетворение человека, выполнившего трудную задачу.

— Твой сын, — сказал он, — умеет убеждать.

Рустем все еще держал на руках Шаски. Мальчик обвил руками его шею, а голову положил на плечо отца. Он уже не плакал. Рустем бросил взгляд на управляющего и сказал на сарантийском языке:

— Можно предложить завтрак моей семье и этим людям, которые их сопровождали?

— Конечно, можно, — ответила Элита, раньше чем управляющий успел открыть рот. Она улыбалась Иссе. — Я это устрою.

Кажется, самонадеянность женщины вызвала на короткий миг раздражение у управляющего. Рустем внезапно ясно увидел картину: Элита стоит над телом этого человека в ночи с ножом в руке.

— Я также хотел бы послать сенатору записку как можно скорее. Передать мое почтение и попросить о встрече с ним сегодня утром, попозже.

Лицо управляющего помрачнело.

— Есть некоторые сложности, — прошептал он.

— Какие?

— Сенатор и его семья не будут принимать сегодня посетителей, и в ближайшие дни тоже. Они в трауре. Госпожа Тенаис умерла.

— Что? Я был вместе с ней вчера!

— Я это знаю, доктор. Кажется, она ушла к богу после обеда, у себя дома.

— Как? — Рустем был искренне потрясен. Он почувствовал, как замер Шаски.

Управляющий колебался.

— Мне дали понять, что она… сама нанесла себе рану.

Снова картинки. Из того, вчерашнего дня. Тускло освещенное высокое внутреннее пространство внутри Ипподрома, клубы пыли, плывущие в полосах света, женщина, еще более напряженная, чем он сам, стоящая перед возничим. Еще один занесенный клинок.

«Мы должны научиться сгибаться, иначе мы сломаемся».

Рустем глубоко вздохнул. Он напряженно размышлял. Боноса нельзя тревожить, но необходимо обеспечить себе защиту. Или управляющий сам должен будет организовать охрану дома, или…

Это был ответ. И очевидный ответ.

Он снова взглянул на управляющего.

— Я глубоко огорчен этой новостью. Она была женщиной достойной и милостивой. Теперь мне понадобится послать другую записку. Пожалуйста, пусть кто-нибудь сообщит действующему лидеру факции Синих, что я и моя семья и два наших спутника просим разрешения прийти в лагерь. Нам понадобится сопровождение, разумеется.

— Вы покидаете нас, доктор?

Выражение лица этого человека оставалось безупречно невозмутимым. Его чуть не убили во сне вчера ночью. Он мог бы никогда не проснуться. В это самое мгновение кто-нибудь мог бы постучать в дверь его спальни, обнаружить его труп и поднять страшный крик.

Человек никогда не сумеет до конца понять этот мир. Таким он был создан.

— Я думаю, что мы должны уйти, — ответил он. — Кажется, наши страны снова вступили в войну. Сарантий станет опасным местом для бассанидов, пусть даже ни в чем не повинных. Если Синие согласятся нас принять, мы будем в большей безопасности в их лагере. — Он посмотрел на управляющего. — Разумеется, находясь здесь, мы подвергаем опасности всех вас тоже.

Управляющий, не слишком догадливый человек, об этом не подумал. Это отразилось на его лице.

— Я прикажу передать твое послание.

— Скажи им, — прибавил Рустем, ставя Шаски на пол рядом с собой и обнимая его рукой за плечи, — что я, конечно, предлагаю свою профессиональную помощь на время моего пребывания.

Он посмотрел на Винажа, человека, который привел все это в движение однажды зимним днем, когда ветер дул со стороны пустыни. Комендант, по-видимому, знал сарантийский язык. Он понял их разговор.

— Я оставил двух человек на другом берегу, — прошептал он.

— Тебе опасно возвращаться к ним. Подождем и посмотрим. Я просил, чтобы вас приютили вместе с нами. Это место — охраняемый лагерь, и у них есть причины хорошо ко мне относиться.

— Я слышал. Понятно.

— Но я не имею права действовать от твоего имени, как мне сейчас пришло в голову. Ты привез ко мне семью неожиданно. По многим причинам я хочу, чтобы они сейчас были вместе со мной. Я очень тебе обязан и не смогу достойно отблагодарить тебя, поскольку я не знаю, чего ты хочешь. Ты вернешься домой? Требует ли этого твой долг? Или ты… не знаю, слышал ли ты о возможности войны на севере?

— Вчера ночью на другом берегу ходили слухи. Мы достали гражданскую одежду, как видишь. — Винаж поколебался. Он снял шапку из грубой ткани и почесал голову. — Я… я уже говорил тебе, что твой сын умеет убеждать.

Управляющий услышал, что они говорят на языке бассанидов, вежливо отвернулся и поманил пальцем одного из младших слуг — посыльного.

Рустем посмотрел на коменданта.

— Он необычный ребенок.

Он все еще обнимал мальчика, не отпускал его. Катиун наблюдала за ними, ее голова поворачивалась от одного к другому. Ярита осушила слезы и теперь уговаривала девочку замолчать.

Винаж все еще боролся с чем-то. Он прочистил горло, потом еще раз.

— Он сказал… Шаски сказал… Сказал нам, что приближается конец. Керакека. Даже Кабадха.

— Мы не можем вернуться домой, папа. — Теперь голос Шаски звучал спокойно, и в нем слышалась уверенность, от которой мороз пробегал по коже, если задуматься об этом. «Да защитит тебя Перун, да хранит всех нас Анаита. Пусть Азал никогда не узнает твоего имени».

Рустем посмотрел на своего сына.

— Какого рода конец?

— Я не знаю. — Это признание явно тревожило мальчика. — Из пустыни.

Из пустыни. Рустем посмотрел на Катиун. Она пожала плечами коротким жестом, так хорошо ему знакомым.

— У детей бывают сны, — сказал он, но потом покачал головой. Это нечестно. Уловка. Они здесь, с ним, только из-за снов Шаски, а вчера ночью Рустему сообщили — вполне ясно и такой человек, который должен знать, — что он, возможно, погибнет, если отправится сейчас в Кабадх.

Он отказался стать убийцей. А ведь приказ пришел от царя.

Винаж, сын Винажа, комендант гарнизона в Керакеке, тихо сказал:

— Если ты намерен остаться здесь или уехать в другое место, я покорно прошу разрешения некоторое время путешествовать вместе с тобой. Позднее наши пути могут разойтись, но сейчас мы предлагаем свою помощь. Я верю… я принимаю то, что видит этот ребенок. В пустыне случается, что некоторые люди обладают таким… знанием.

Рустем с трудом сглотнул.

— Мы? Ты говоришь от имени трех остальных?

— Они разделяют мои мысли насчет мальчика. Мы путешествовали вместе с ним. Такие вещи заметны.

Вот так просто.

Рустем все еще обнимал слишком худенькие плечики Шаски.

— Ты дезертируешь из армии. — Жестокие слова. Но сейчас их необходимо сказать, открыто.

Винаж вздрогнул. Потом выпрямился, посмотрел ему прямо в глаза.

— Я обещал организовать отставку моим людям, как положено, и это в моей власти, как командира. Я отошлю официальные письма.

— А ты сам?

— Никто не может написать подобное письмо в отношении командира. — Винаж вздохнул. — Я не вернусь. — Он посмотрел вниз, на Шаски, и слегка улыбнулся. Но больше ничего не сказал.

Жизнь изменилась, круто изменилась.

Рустем обвел взглядом комнату, своих жен, свою младшую дочь, человека, который только что соединил с ними свою судьбу, и именно в этот момент — как он будет вспоминать много времени спустя, рассказывая эту историю, — ему пришла в голову мысль насчет того, куда они отправятся.

Он уже побывал на далеком востоке, говорил он гостям за вином, на другой земле, почему бы не отправиться так же далеко на запад?

Дальше Батиары, гораздо дальше, лежит страна, которая еще только обретает форму, определяется, там передний край, открытые пространства, море с трех сторон, как говорят. Место, где они смогут начать все заново, получат возможность увидеть, кем станет Шаски, помимо всего прочего.

Ведь в Эсперанье тоже нужны лекари.

Их проводили через город по тихим улицам, даже неестественно тихим, в лагерь Синих еще до полудня. По приказу факционария Асторга, которого только утром отпустили из городской префектуры, полдюжины мужчин отправили на другую сторону пролива с запиской от Винажа, чтобы привезти двух других мужчин из постоялого двора в Деаполисе.

По прибытии в лагерь, после того как их приветливо встретили (с уважением) и отвели комнаты и перед тем как он отправился осматривать своих больных, Рустем узнал от маленького повара, который командовал здесь вчера ночью, что поиски пропавшей императрицы распорядились прекратить перед самым рассветом.

Кажется, ночью в Императорском квартале произошли дальнейшие перемены.

Шаски понравились лошади. И малышке Иссе тоже. Улыбающийся конюх с соломой в волосах держал ее на руках, сидя верхом на одной из лошадей, и они медленно ехали шагом по периметру открытого двора. Звонкий смех девочки наполнял лагерь, вызывая улыбки у людей, занятых своими делами в это ясное утро.

Глава 15

Утром евнухи, которые почти неизменно первыми узнавали все новости во дворцах, рассказали Криспину о том, что произошло ночью.

Их общее настроение теперь разительно отличалось от испуга и уныния вчерашнего вечера. Можно было даже назвать его восторженным. Цвета утренней зари, которую уже не ждали увидеть, если ты мыслишь такими образами. Криспин почувствовал, как его сны ускользают прочь в ярком, жестоком свете того, что они рассказали, во внезапном водовороте всеобщей активности, напоминающем вихрь взметнувшихся тканей.

Он попросил одного из них отвести его снова в Порфировый зал. Он не ожидал, что сможет еще раз войти туда, но евнух просто махнул рукой, и стражники распахнули перед ними двери. Здесь тоже произошли изменения. Четверо Бдительных в парадных одеждах и шлемах стояли в четырех углах зала, застыв по стойке «смирно». Кто-то устлал зал цветами, и традиционное блюдо с едой в дорогу для души покойного стояло на столике у стены. Блюдо из золота, по ободку украшенное драгоценными камнями. Факелы по-прежнему горели возле помоста, на котором покоилось завернутое в саван тело.

Было еще очень рано. В зале кроме них никого не оказалось. Евнух вежливо остался ждать у двери. Криспин прошел вперед и опустился на колени рядом с Валерием во второй раз, осенив себя знаком солнечного диска. На этот раз он произнес молитву о странствующей душе человека, который призвал его сюда. Он жалел, что больше ничего не может сказать, но в его мыслях еще царил хаос. Он снова поднялся, и евнух вывел его через сады к Бронзовым Вратам, а оттуда его выпустили на форум перед Ипподромом.

Здесь уже наблюдались признаки жизни. Нормальной жизни. Он увидел юродивого, стоящего на обычном месте и произносящего вполне предсказуемую обличительную речь против земного богатства и власти. Два прилавка с едой уже открылись, на одном торговали жареной бараниной на палочках, на другом — жареными каштанами. Люди покупали и то и другое. Пока Криспин смотрел, появился торговец простоквашей, а недалеко от юродивого устроился жонглер.

Первые шаги нового начала. Медленные, неуверенные, словно танец обыкновенной жизни, ее ритм потерян среди насилия вчерашнего дня и всему надо учиться заново. Теперь по городу не маршировали группы солдат, и Криспин знал, что благодаря людской природе Город скоро снова станет самим собой, а прошлые события потускнеют, словно воспоминания о той ночи, когда ты слишком много выпил и хочешь кое о чем забыть.

Он глубоко вздохнул. Бронзовые Врата находились у него за спиной, конная статуя Валерия Первого стояла справа, и сам Город развернулся перед ним подобно знамени. Все возможно, как часто кажется по утрам. Воздух был свежим, небо ясным. Он чувствовал запах жареных каштанов, слышал, как всех присутствующих сурово призывают отказаться от мирских устремлений и обратиться к святости Джада. Он знал, что этого не произойдет. Не может произойти. Мир таков, какой он есть. Он видел, как подмастерье подошел к двум служанкам, идущим к колодцу с кувшинами, и сказал что-то, рассмешив их.

Охота на Аликсану прекращена. Об этом объявлено, сказали евнухи. Ее все еще хотели найти, но теперь по другой причине. Леонт желал выразить ей свое почтение и почтить память о Валерии. Помазанник божий, благочестивый человек, желающий начать свое царствование подобающим образом. Однако она не объявилась. Никто не знал, где она. Криспин вдруг вспомнил свой сон: тот залитый светом луны берег, окрашенный в черно-серебристые цвета.

Гизелла Батиарская должна была сочетаться браком с Леонтом в тот же день во время церемонии в Аттенинском дворце и стать императрицей Сарантия. Мир изменился.

Кай Криспин помнил ее в ее собственном дворце, еще осенью, когда падали листья. Юная царица посылала его на восток с посланием, предлагая себя далекому императору. В то лето и осень в Варене заключали пари насчет того, как долго она проживет, пока кто-нибудь найдет ее отравленной или зарезанной.

Завтра или через день ее представят народу на Ипподроме, и их с Леонтом коронуют. Так много надо успеть сделать, сказали ему евнухи, суетясь вокруг, предусмотреть невероятное количество деталей.

По-настоящему это он стал виновником всего произошедшего. Это Криспин привел ее во дворец по улицам Города, в Порфировый зал сквозь эту безумную ночь. Это могло означать — был всего один шанс, что это могло означать, — что Варену, Родиас, всю Батиару удастся теперь спасти от вторжения. Валерий собирался начать войну; флот был готов отплыть в любой день, неся с собой смерть. Леонт, теперь, когда с ним Гизелла, может поступить иначе. Она дала ему этот шанс. Очень хорошо.

Ему сказали, что Стилиану ночью ослепили.

От нее отказался Леонт, их брак официально расторгнут по причине ее ужасного преступления. Такие вещи можно сделать быстрее, пояснили евнухи, если ты император. Ее брат Тетрий мертв, рассказали они Криспину, задушен в одной из тех комнат под дворцом, о которых никто не любит вспоминать. Его тело позднее в этот же день будет выставлено на всеобщее обозрение, повешено на тройной стене. Этим тоже руководил Гезий. Нет, ответили они, когда он спросил, об убийстве самой Стилианы не сообщали. Никто не знает, где она.

Криспин поднял взгляд на возвышающуюся перед ним статую. Человек на коне, боевой меч, образ власти и величия, доминирующая фигура. Но именно женщины, подумал он, делали здесь историю, а не мужчины со своими армиями и мечами. Он представления не имел, что об этом думать. Он хотел бы развеять эту тяжесть, этот густой, сбивающий с толку туман, сотканный из крови, ярости и воспоминаний.

Жонглер был очень искусным. Он жонглировал в воздухе пятью мячами разных размеров и одновременно кинжалом, который вращался и сверкал на свету. Большинство людей не обращали на него внимания, они спешили мимо. День еще только начинался, надо было спешить делать дела, выполнять поручения. Утром в Сарантии нельзя медлить.

Криспин посмотрел налево, на Святилище Валерия, купол которого безмятежно, почти высокомерно вознесся над зданием, над всей этой суетой. Он некоторое время смотрел на него, получая почти физическое наслаждение от грациозности, которой удалось добиться Артибасу, потом зашагал туда. Его ждала его собственная работа. Мужчине необходимо работать.

Он не удивился, когда увидел, что другие придерживаются того же мнения. Близнецы Силано и Сосио работали в маленьком обнесенном забором дворике рядом со Святилищем, присматривали за известью для основы, дозревающей в печи. Один из них (он никогда не мог их различить) неуверенно помахал рукой, и Криспин кивнул в ответ.

В Святилище он посмотрел наверх и увидел, что Варгос уже забрался на помост и накладывает тончайший слой основы на то место, где Криспин собирался работать накануне. Из его друга-иниция с Имперской дороги неожиданно получился вполне приличный подмастерье мозаичника. Еще один человек, который отправился в путешествие в Сарантии и изменил свою жизнь. Варгос никогда этого не говорил, но Криспин догадался, как и в отношении Пардоса, что основное удовольствие от этого занятия он получал потому, что был набожным и трудился в обители бога. Никто из них, думал Криспин, не получил бы такого удовлетворения, выполняя частные заказы для столовых или спален.

Пардос тоже находился наверху, на своем помосте, выполняя мозаику на стене по рисунку Криспина над двойным рядом арок вдоль восточной стороны пространства под куполом. Двое других мастеров гильдии из собранной им бригады тоже были здесь и работали.

Артибас тоже, наверное, где-то поблизости, хотя его труды, в сущности, завершились. Святилище Валерия построено. Оно фактически подготовлено для него, готово принять его сожженное тело. Осталось сделать только мозаики и алтари, гробницу или мемориал, который им теперь понадобится. Затем клирики войдут и повесят солнечные диски на положенные места и освятят это божественное место.

Криспин смотрел на то, ради чего он совершил свое путешествие сюда, и ему казалось, будто каким-то глубинным, совершенно необъяснимым образом один взгляд на все это приносит ему успокоение. Он чувствовал, как тускнеют картины вчерашнего дня — Лекан Далейн в своей хижине, люди, умирающие на поляне, Аликсана, сбрасывающая плащ на берегу, крики на улицах и горящие огни, Гизелла, царица антов, на носилках, ее сверкающие глаза, когда они пробирались сквозь темноту, а потом в затянутом пурпуром зале, где лежал мертвый Валерий, — все эти картины вихрем улетели прочь, а он стоял и смотрел на то, что создал здесь. Самое лучшее из всего, что смог сотворить он, подверженный ошибкам смертный в мире Джада.

Нужно жить, думал Криспин, чтобы тебе было что сказать о живых, но нужно уметь отойти в сторону, чтобы это сделать. Помост в вышине, думал он, ничем не хуже других мест, а возможно, лучше многих.

Он двинулся вперед, испытывая облегчение в окружении знакомых звуков работы. Он думая о своих девочках, вызывал в памяти их лица, которые он попытается изобразить сегодня рядом с Иландрой, недалеко от того места, где лежит в траве Линон.

Но не успел он подойти к лестнице, не успел начать восхождение к своему месту над миром, как чей-то голос окликнул его из-за одной из мощных колонн. Криспин быстро обернулся — он знал этот голос. А затем преклонил колени и коснулся лбом безупречно гладкого мраморного пола.

Перед императором Сарантия положено опускаться на колени.

— Встань, художник, — произнес Леонт деловитым тоном солдата. — Кажется, мы многим тебе обязаны за услуги, оказанные вчера ночью.

Криспин медленно встал и посмотрел на него. По всему Святилищу замирали голоса. Другие смотрели на них, они уже заметили, кто пришел. Леонт надел сапоги и темно-зеленую тунику с кожаным ремнем. Его плащ был заколот на плече золотой пряжкой, но наряд не был броским. Еще один мужчина, занятый своим делом. За спиной императора Криспин увидел священника, который показался ему знакомым, и секретаря, которого знал очень хорошо. Распухшую челюсть Пертения украшал синяк. Глаза его источали ледяной холод, когда он посмотрел на Криспина. Неудивительно.

Криспину было все равно. Он сказал:

— Император оказывает мне милость, превосходящую мои заслуги. Я просто старался помочь моей царице, которая пожелала почтить память умершего. То, что из-за этого случилось, не имеет ко мне никакого отношения, мой повелитель. Было бы самонадеянностью утверждать обратное.

Леонт покачал головой.

— Того, что из-за этого случилось, не случилось бы без тебя. Самонадеянностью будет делать вид, что это не так. Ты всегда отрицаешь свою роль в событиях?

— Я отрицаю, что намеренно сыграл какую-либо роль в… событиях. Если люди меня используют, то это цена, которую я плачу за возможность делать свою работу. — Он не совсем понимал, почему он так сказал.

Леонт смотрел на него. Криспин вспомнил другой разговор с этим человеком, в полной пара бане полгода назад, когда они оба сидели голые, в простынях. «То, что мы строим, даже Святилище императора, подвергается опасности и нуждается в нашей защите». В тот день туда пришел человек, чтобы убить Криспина.

— А вчера утром это тоже было так? — спросил император. — Когда ты отправился на остров?

Криспин посмотрел прямо в голубые глаза императора.

— Точно так же, мой господин. Императрица Аликсана попросила меня сопровождать ее.

— Почему?

Он не верил, что ему теперь что-то угрожает. Он не был в этом уверен (как можно быть уверенным?), но думал, что не угрожает. И ответил:

— Она хотела показать мне в море дельфинов.

— Зачем? — Прямой и уверенный в себе. Криспин помнил эту огромную самоуверенность. Человек, который, как говорили, не знал поражений на поле боя.

— Не знаю, мой господин. Произошли другие события, и мне ничего не объяснили.

Ложь. Он солгал императору, помазаннику божьему. Но ради нее он готов солгать. Дельфины — это ересь. Он не станет предавать Аликсану. Она исчезла, больше не появилась. Теперь у нее не будет никакой власти, даже если она доверится им и выйдет из своего укрытия. Валерий мертв, возможно, больше его жену никто никогда не увидит. Но Криспин ее не предаст, ни за что. Такая мелочь, право, но с другой стороны — не мелочь. Человек живет в своих словах и поступках.

— Какие события? Что произошло на острове?

На это он мог ответить, хотя и не знал, почему она хотела, чтобы он увидел Лекана и услышал, как она притворяется его сестрой.

— Я видел там… заключенного. Мы были на острове в другом месте, когда он убежал.

— А потом?

— Как вам должно быть известно, господин, ее пытались убить. Ее спасли Бдительные. Затем императрица покинула нас и одна вернулась в Сарантий.

— Почему?

Некоторые люди задают вопросы, когда знают ответы. Кажется, Леонт принадлежал к таким людям. Криспин повторил:

— Ее пытались убить, мой повелитель. — И добавил: — Далейн бежал. Она считала, что убийцы задумали заговор против императора.

Леонт кивнул. — Конечно, так и было. — Да, господин, — сказал Криспин.

— Участники понесли наказание.

— Да, господин.

Одним из участников, главой заговора, была жена этого человека, такая же золотая, как он сам. Теперь он стал императором Сарантия благодаря ее заговору. Она была совсем ребенком, когда все это начиналось, когда произошло сожжение, породившее новое сожжение. Криспин лежал с ней в запутанной, отчаянной темноте совсем недавно. «Помни эту комнату. Что бы я потом ни сделала». Эти слова снова прозвучали в его голове. Он подозревал, что может вспомнить каждое слово, которое она ему сказала, если постарается. Теперь она живет в совсем другой темноте, если осталась жива. Он не спросил. Не посмел спросить.

Воцарилось молчание. За спиной у императора священник прочистил горло, и Криспин неожиданно его вспомнил: советник восточного патриарха. Суетливый, угодливый человечек. Они встречались, когда Криспин впервые представил эскизы купола.

— Мой секретарь… жаловался на тебя, — произнес император, бросив быстрый взгляд через плечо. В его голосе звучала легкая ирония, почти улыбка. Небольшие разногласия в войсках.

— У него есть на это основания, — мягко ответил Криспин. — Я вчера ночью ударил его. Недостойный поступок.

Это было правдой. Это он мог сказать. Леонт небрежно махнул рукой.

— Я уверен, Пертений примет это извинение. Вчера все были в большом напряжении. Я… и сам его ощущал, должен признаться. Ужасный день и ужасная ночь. Император Валерий был мне как… старший брат. — Он посмотрел Криспину прямо в глаза.

— Да, мой господин. — Криспин опустил взгляд. Еще одна короткая улыбка.

— Царица Гизелла попросила, чтобы ты сегодня днем явился во дворец. Она хотела бы, чтобы один из ее соотечественников присутствовал на нашем бракосочетании, и, учитывая твою роль — хоть ты ее и отрицаешь — в событиях прошлой ночи, ты являешься самым подходящим свидетелем от Батиары.

— Я польщен, — ответил Криспин. Он должен был чувствовать себя польщенным, но глубоко внутри него все еще таилась тугая пружина ярости. Он не мог дать ей определение или объяснить, но она была. Здесь все так чудовищно перепуталось. Он сказал:

— Тем более, раз трижды возвышенный император лично пришел, чтобы передать мне это приглашение.

Игра в неведение. Его гнев и раньше навлекал на него беду. Но Леонт улыбнулся. Ослепительной, памятной ему улыбкой.

— Боюсь, у меня слишком много дел, чтобы я мог прийти только за этим, художник. Нет-нет, я хотел увидеть это Святилище и его купол. Раньше я не заходил внутрь.

Мало людей заходило сюда, и верховный стратиг вряд ли мог оказаться в числе желающих полюбоваться архитектурой или мозаиками в начале работы. Это была мечта Валерия и Артибаса и стало мечтой Криспина.

Священник за спиной Леонта посмотрел вверх. Император сделал то же самое.

Криспин сказал:

— Сочту за честь провести тебя по Святилищу, мой повелитель, хотя Артибас, который должен быть где-то здесь, будет гораздо лучшим проводником, чем я.

— Нет необходимости, — ответил Леонт резко, деловито. — Я сам вижу то, что здесь уже сделано, а Пертений и Максимий видели первоначальные наброски, как я понимаю.

Криспин в первый раз ощутил страх. Постарался прогнать его. Сказал:

— Тогда, если мои объяснения не нужны и я понадоблюсь позднее, могу я получить разрешение императора удалиться к своей работе? Основа для сегодняшнего участка только что подготовлена для меня наверху. Если я слишком задержусь, она высохнет.

Леонт отвел глаза от купола над головой. И Криспин заметил на его лице выражение, которое можно было назвать почти сочувствием.

Император произнес:

— Я бы не стал этого делать. Не стал бы подниматься наверх на твоем месте, художник.

Простые слова, можно даже сказать, добрые слова.

Окружающий мир, его чувственное восприятие — звуки, запахи, зримые образы, ощущения — может удалиться на большое расстояние и съежиться до одной точки, словно ты смотришь на него в замочную скважину.

Все остальное исчезло. В замочной скважине виднелось лицо Леонта.

— Почему, господин мой? — спросил Криспин.

Он услышал, как его собственный голос слегка дрогнул при этих словах. Но он знал. Император еще не успел ответить, когда он наконец понял, зачем пришли эти трое, что происходит, и тогда он закричал в тишине, в глубине души, как будто снова кто-то умер.

«Я была тебе лучшим другом, чем ты думаешь. Я ведь говорила тебе, чтобы ты не увлекался работой над этим куполом».

Стилиана. Это она сказала. В тот первый раз, когда ждала его в комнате, а потом еще раз, снова, в ту ночь в своей спальне, две недели назад. Предостережение, сделанное дважды. Он его не услышал. Или не обратил внимания.

Но что он мог сделать, будучи тем, чем он был?

И поэтому Криспин, стоя под куполом Артибаса в великом Святилище, слушал, как Леонт, император Сарантия, наместник Джада на земле, возлюбленный богом, тихо говорил:

— Святилище должно быть святым местом, истинно святым, но эти мозаики далеки от святости, родианин. Не подобает благочестивым людям создавать образы бога и поклоняться им или изображать фигуры смертных в святом месте. — Голос звучал хладнокровно, уверенно, категорично. — Они будут уничтожены, здесь и во всех землях, которыми мы правим.

Император помолчал, высокий, золотой, прекрасный, как герой из легенды. Голос его стал мягким, почти добрым.

— Трудно видеть, как гибнет твой труд, превращается в ничто. Со мной это случалось много раз. Мирные договоры и тому подобное. Мне жаль, если это тебе неприятно.

Неприятно.

Неприятность — это грохот телеги под окном спальни ранним утром. Это вода в сапогах на зимних дорогах, грудной кашель в холодный день, резкий ветер, нашедший щель в стене; это кислое вино, жилистое мясо, скучная служба в часовне, долго тянущаяся церемония в летний зной.

Неприятность — это не чума и не похороны детей, это не «сарантийский огонь», не День Мертвых, не «зубир» в Древней Чаще, появляющийся из тумана с окровавленными рогами, и не… это. Не это.

Криспин посмотрел вверх, отведя взгляд от стоящих перед ним людей. Увидел Джада, увидел Иландру, Сарантий за тройными стенами, павший Родиас, лес, мир, каким он его видел и сумел изобразить. «Они будут уничтожены».

Это не неприятность. Это смерть.

Он снова посмотрел на стоящих перед ним людей. Наверное, выглядел он в тот момент ужасно, как он потом осознал, так как даже священник встревожился, а на лице Пертения несколько поубавилось самодовольства. Сам Леонт быстро прибавил:

— Ты понимаешь, родианин, что тебя никто не обвиняет в недостатке благочестия. Ты действовал в соответствии с верой, как ее понимали… раньше. Понимание может меняться, но мы не станем возлагать вину на тех, кто действовал в рамках веры, кто верил искренне…

Его голос замер.

Говорить было чрезвычайно трудно. Криспин пытался. Он открыл рот, но не успел вымолвить ни слова, как послышался еще один голос:

— Разве ты варвар? Или совсем свихнулся? Ты хоть понимаешь, что говоришь? Может ли человек быть настолько невежественным? Ты, тупоголовый солдат-недоумок!

«Недоумок». Кто-то другой употреблял это слово. Но на этот раз к Криспину обращалась не украденная алхимиком душа птицы. Это произнес маленький взъерошенный босой архитектор, выбежавший из темноты. Его волосы были в большом беспорядке, голос стал пронзительным, резким от ярости и разносился по Святилищу, и он обращался к императору Сарантия.

— Артибас, нет! Замолчи! — прохрипел Криспин, обретая голос. За это маленького человечка могут казнить. Слишком много людей его слышат. Это же ИМПЕРАТОР.

— Не замолчу! Это чудовищно, это подло! Так поступают варвары, а не сарантийцы! Вы уничтожите эту красоту? Оставите Святилище голым?

— К самому зданию нет претензий, — произнес Леонт. Он демонстрирует железную выдержку, понимал Криспин, но сейчас знаменитые голубые глаза стали суровыми.

— Как любезно с твоей стороны! — Артибас не владел собой, он размахивал руками, как ветряная мельница крыльями. — Ты имеешь представление, способен ли ты понять, что сотворил этот человек? Нет претензий? Нет претензий? Объяснить тебе, какой прискорбной ошибкой будет оставить голыми этот купол и стены?

Император посмотрел на него сверху вниз, все еще сдерживаясь.

— Никто не предлагает это делать. Правильная доктрина допускает их украшение… мне все равно… цветами, фруктами, даже птицами и животными.

— А! Вот так решение! Конечно! Мудрость императора безгранична! — Архитектор все еще был в дикой ярости. — Ты превратишь святое здание, украшенное с прозрением и величием, которые делают честь богу и возвышают прихожан, в место, расписанное… растениями и кроликами? В птичник? В склад фруктов? Клянусь богом! Как это благочестиво, мой повелитель!

— Придержи свой язык, человек! — рявкнул священник.

Сам Леонт долгое мгновение молчал. И под его взглядом маленький человечек наконец притих. Его яростно мелькающие руки упали по бокам туловища. Но он не отступил. Глядя на императора, он выпрямился. Криспин затаил дыхание.

— Будет лучше, — тихо сказал Леонт, поджав тонкие губы, с красными пятнами на щеках, — если твои друзья сейчас уведут тебя отсюда, архитектор. Разрешаю тебе удалиться. Мне не хочется начинать свое правление с суровости по отношению к тем, кто честно служил, но подобное поведение перед лицом твоего императора требует, чтобы тебя заклеймили или казнили.

— Так убей меня! Я не хочу жить, чтобы видеть…

— Замолчи! — крикнул Криспин. Леонт способен отдать такой приказ, он это знал.

Он лихорадочно огляделся кругом и увидел с огромным облегчением, что Варгос спустился с помоста. Он энергично кивнул этому могучему человеку, и Варгос быстро подошел к ним. Поклонился. Потом с бесстрастным лицом без предупреждения просто подхватил маленького архитектора, перебросил его через плечо и понес сопротивляющегося, громко протестующего Артибаса прочь, в полумрак Святилища.

Звуки очень хорошо разносились в этом здании — спроектировано оно было гениально. Они слышали крики и проклятия архитектора еще очень долго. Затем открылась и захлопнулась дверь в тени какой-то ниши, и наступила тишина. Никто не пошевелился. Утренний свет лился в высокие окна.

Криспин снова вспомнил ту баню. Свою первую беседу с этим человеком в струях пара. Ему следовало знать, думал он. Следовало быть к этому готовым. Его предупреждала Стилиана и даже сам Леонт в тот день, полгода назад: «Меня интересуют твои взгляды на изображение бога».

— Как я тебе сказал, мы не станем никого винить за то, что было сделано до нашего времени. — Император снова пустился в объяснения. — Но были допущены… отступления от истинной веры, промахи в соблюдении правил. Нельзя создавать изображения бога. Облик Джада непредставим и таинствен, он выше нашего понимания. Если смертный осмелится изображать бога солнца, то он еретик. А прославлять смертных людей в святом месте — это наглая самонадеянность. Так было всегда, но наши… предшественники просто этого не понимали.

«Они будут уничтожены, здесь и в других местах, на землях, которыми мы правим».

— Ты… меняешь нашу веру, мой господин. Произносить слова было трудно, почти невозможно.

— Ошибаешься, художник. Мы ничего не меняем. Руководствуясь мудрыми взглядами восточного патриарха и его советников, — а мы надеемся, что патриарх Родиаса согласится с ними, — мы восстановим должное понимание. Мы должны поклоняться Джаду, а не изображению бога, иначе мы ничем не лучше живших до нас язычников с их жертвоприношениями статуям в храмах.

— Никто не… поклоняется этому изображению над нашей головой, господин. Оно всего лишь заставляет понять могущество и величие бога.

— Ты собираешься наставлять нас в вопросах веры, родианин? — На этот раз заговорил темнобородый клирик. Советник патриарха.

Все это бессмысленно, эти слова. Можно спорить с тем же успехом, что и бороться с чумой. Решение окончательное. Сердце может плакать. Сделать ничего нельзя.

Или почти ничего.

Мартиниан любил говорить, что всегда есть какой-то выбор. И здесь, сейчас, еще можно попытаться сделать одну-единственную вещь. Криспин глубоко вздохнул, ибо это шло вразрез со всей его сущностью: гордостью, яростью и глубоким убеждением в том, что он выше подобной мольбы. Но теперь на карту поставлено нечто слишком важное.

Он с трудом сглотнул и сказал, не обращая внимания на священника, глядя прямо на Леонта:

— Мой повелитель, ты был так добр, что сказал, что… многим мне обязан за мои услуги?

Леонт посмотрел на него в ответ. Румянец на его щеках бледнел.

— Сказал.

— Тогда у меня есть просьба, мой господин. — Сердце может плакать. Он не спускал глаз со стоящего перед ним человека. Он боялся, что если посмотрит вверх, то опозорит себя, заплачет.

Лицо Леонта выражало благосклонность. Человек, привыкший иметь дело с просьбами. Он поднял руку.

— Художник, не проси сохранить все это… Это невозможно.

Криспин кивнул. Он знал. Он знал. Он не станет смотреть вверх.

Он покачал головой.

— Это… нечто другое.

— Тогда проси, — сказал Император и широко повел рукой. — Мы ценим твою службу нашему любимому предшественнику и то, что ты работал достойно, в соответствии с собственными представлениями.

В соответствии с собственными представлениями. Криспин медленно произнес:

— В Саврадии, на Имперской дороге, стоит церковь Неспящих. Недалеко от восточного военного лагеря. — Он слышал собственный голос будто издалека. И очень старался не смотреть вверх.

— Я ее знаю, — ответил человек, который командовал там войсками.

Криспин снова сглотнул. Держи себя в руках. Необходимо держать себя в руках.

— Это маленькая часовня, в которой служат святые, очень благочестивые люди. Там… — Он перевел дыхание. — Там есть мозаика на куполе, изображение Джада, созданное очень давно художниками, полными веры, как они ее понимали… Это почти невозможно себе представить.

— Кажется, я его видел. — Леонт нахмурился.

— Она… она осыпается, мой господин. Они были талантливыми и богобоязненными людьми, достойными наивысших похвал, но им недоставало познаний в… методике, ведь они трудились так давно.

— И поэтому?

— И поэтому я… я прошу тебя, трижды возвышенный повелитель, чтобы этому изображению бога позволили разрушиться естественным образом. Чтобы святым людям, мирно живущим там и возносящим всю ночь молитвы за всех нас, и путникам на этой дороге не пришлось увидеть, как купол их храма станет голым.

Священник быстро начал что-то говорить, но Леонт поднял руку. Пертений Евбульский за все время ничего не сказал, вдруг осознал Криспин. Он редко говорил. Наблюдатель, летописец войн и построек. Криспин знал, о чем еще писал этот человек. Он пожалел, что не ударил его сильнее прошлой ночью. Откровенно говоря, он жалел, что не убил его.

— Оно осыпается, это… изображение? — Голос императора звучал четко.

— Кусочек за кусочком, — ответил Криспин. — Они это знают, святые отцы. Это их печалит, но они усматривают в этом волю бога. Возможно… так и есть, мой господин. — Он ненавидел себя за то, что произнес последние слова, но он хотел добиться своего. Ему необходимо этого добиться. Он не рассказал о Пардосе и о зиме, проведенной за реставрацией. Но ничто из сказанного им не было ложью.

— Возможно, так и есть, — согласился император, кивая головой. — Воля Джада. Знак для нас всех, что наши нынешние поступки добродетельны. — Он перевел взгляд на священника, и тот согласно закивал головой.

Криспин опустил взгляд. Он смотрел в пол и ждал.

— Это и есть твоя просьба?

— Да, МОЙ ГОСПОДИН. — Тогда да будет так. — Голос солдата, резкий и повелительный. — Пертений, ты подготовишь документы и оформишь их как надо. Одну копию с нашей личной печатью пусть отправят тамошним клирикам, пусть она хранится у них. Мозаике в той часовне будет позволено разрушаться естественным образом и служить божественным символом ошибок в подобных вещах. И ты отразишь это в хрониках нашего правления.

Криспин поднял взгляд.

Он смотрел на императора Сарантия, золотого и прекрасного, очень похожего на изображения бога солнца, принятые на западе, но видел он изображение Джада в той придорожной часовне в глуши, бога темного и бледного, страдающего и искалеченного в сражении ради защиты своих детей.

— Благодарю тебя, мой повелитель, — сказал он.

Тут он все же посмотрел вверх. Несмотря ни на что. Не мог сдержаться. Смерть. Еще одна смерть. Она его предупреждала. Стилиана. Он смотрел, но не плакал. Он уже оплакал Иландру. И своих девочек.

И, думая так, он понял, что может сделать еще одно, последнее, — ужасно мало, жест, не более того, — но все же он может это сделать.

Он прочистил горло.

— Ты позволишь мне удалиться, мой господин? Леонт кивнул:

— Да. Ты понимаешь, что мы питаем к тебе самые добрые чувства, Кай Криспин?

Он даже назвал Криспина по имени. Криспин кивнул.

— Для меня это большая честь, мой господин. — Он отвесил официальный поклон.

А потом повернулся и пошел к помосту, стоящему неподалеку.

— Что ты делаешь? — Это воскликнул Пертений, когда Криспин подошел к лестнице и поставил на нее ногу.

Криспин не обернулся.

— Меня ждет работа. Наверху. — Его дочери. Сегодняшнее задание, память, и мастерство, и свет.

— Но ведь ее уничтожат! — В голосе секретаря звучало недоумение.

Тут Криспин все же обернулся и посмотрел через плечо. Они смотрели на него, все трое, как и другие люди в Святилище.

— Я понимаю. Но им придется это сделать. Уничтожить. Я сделаю то, что делаю в этом цивилизованном, святом месте. Другим придется отдать приказ это уничтожить. Как варвары уничтожили Родиас, так как он не смог защитить себя.

Он смотрел на императора, который говорил ему именно об этом во влажном, клубящемся пару полгода назад. Он видел, что Леонт тоже вспомнил. Император, который не был Валерием, совсем не был Валерием, но который тоже был умным, тихо произнес:

— Ты впустую потратишь свои силы? И Криспин ответил так же тихо:

— Это не пустая трата, — и снова повернулся и начал подниматься, как делал много раз, вверх по лестнице, к куполу.

По пути наверх, перед тем как он добрался до того места, где была нанесена и ждала его гладкая основа для смальты, он кое-что понял. Это не пустая трата сил, в этом есть особый смысл, столько смысла, сколько он может вложить в каждый поступок своей жизни, но это завершение.

Следующее путешествие ждет его, и в конце его — дом.

Пора уезжать.

* * *

Сапожник Фотий, нарядившийся в лучшую голубую тунику, рассказывал всем, кто хотел слушать, о событиях, случившихся в этом месте много лет назад, когда умер Апий и на Золотой Трон сел первый Валерий. Тогда тоже произошло убийство, глубокомысленно сказал он, и он, Фотий, видел призрака по пути на Ипподром в то утро, что служило дурным предзнаменованием. Точно так же, как он, Фотий, видел другого призрака три дня назад, средь бела дня, сидящего на корточках наверху колоннады, в то самое утро, когда императора так подло убили Далейны.

И не только это, прибавил он, и у него нашлись слушатели, что всегда радовало. Они ждали появления мандатора в катизме. За ним явится патриарх, потом придворные, а потом те, кого сегодня должны короновать. И уже невозможно станет беседовать, разумеется, такой шум поднимут восемьдесят тысяч человек.

В те дни, разглагольствовал Фотий перед младшими ремесленниками в секторе Синих, подкупленные предатели попытались извратить волю народа прямо здесь, на Ипподроме. И тогда это тоже организовали Далейны! И более того, одним из этих предателей был тот самый Лисипп Кализиец, который только что приложил руку к убийству во дворце!

И именно Фотий, гордо заявил сапожник, разоблачил тогда скользкого Кализийца как самозванца, когда тот пытался притвориться болельщиком Синих и подбить факцию провозгласить императором Флавия Далейна здесь, на песке Ипподрома.

Он указал на конкретное место. Он хорошо его помнил. Помнил все тринадцать или четырнадцать лет. Как вчера.

Все вращается по кругу, набожно произнес он и сделал знак солнечного диска. Как солнце встает, а затем садится, а потом снова встает, то же происходит и с путями и судьбами смертных. Зло всегда становится явным. (Он слышал, как все это говорил священник в его церкви, всего неделю назад.) Флавий Далейн заплатил за свои грехи гибелью в огне в тот день, много лет назад, а теперь его дети и Кализиец тоже заплатили.

Но, возразил кто-то, почему Валерий Второй умер в том же огне, если речь идет о справедливости?

Фотий укоризненно посмотрел на молодого человека, ткача. «Ты стремишься понять пути господа?» — спросил он.

Не совсем так, ответил ткач. Только пути людей здесь, в Городе. Если Кализиец был участником заговора Далейнов, чтобы захватить трон в те дни, почему он стал главой налогового управления у Валерия Первого, а после у его племянника? У них обоих? Его отправили в ссылку только тогда, когда мы этого потребовали, сказал ткач, и многие повернулись к нему. Помните? Меньше трех лет назад.

«Дешевый полемический трюк, — негодующе подумал Фотий. — Разве может кто-нибудь забыть? Погибли тридцать тысяч человек».

Некоторые, запальчиво возразил Фотий, очень слабо представляют себе дела при дворе. Сегодня у него слишком мало времени, чтобы учить юношей. Совершаются важные события. Разве ткач не знает, что бассаниды перешли границу на севере?

Да, ответил тот, это всем известно. Но какое это имеет отношение к Лисиппу?..

Зазвенели фанфары.

Все последующее происходило с соблюдением торжественных церемоний и ритуалов, установленных еще в дни Сарания и за сотни лет почти не изменившихся. Что это за ритуалы, если они меняются?

Императора короновал патриарх, а затем сам император возложил корону на императрицу. Обе короны, скипетр императора и кольцо принадлежали самому Саранию и его императрице. Они были привезены на восток из Родиаса и использовались только в подобных случаях, а все остальное время хранились в Аттенинском дворце.

Патриарх окропил двух помазанников маслом, благовониями и морской водой, а затем благословил собравшихся свидетелей. Высшие придворные предстали в роскошных одеяниях перед императором и императрицей и преклонили перед ними колени на виду у всего народа. Старейшина Сената вручил новому императору городскую печать и золотые ключи от тройных стен. (Распорядителю Сената милостиво позволили сегодня не присутствовать. В его собственной семье также случилась внезапная смерть, и похороны состоялись только вчера.)

Прозвучали песнопения, религиозные, а потом светские, так как факции принимали в церемонии активное участие, а прикрепленные к ним музыканты руководили ритуальными возгласами, выкрикивая имена Валерия Третьего и императрицы Гизеллы в этом заполненном толпой пространстве, где чаще выкрикивали имена лошадей и тех мужчин, которые скакали в запряженных ими колесницах. Танцев не было, гонок тоже, никаких развлекательных номеров: ведь был убит император, и его тело вскоре будет захоронено в Великом Святилище, которое он приказал построить после того, как прежнее сгорело.

Все одобрили имя, которое выбрал Леонт для своего императорского титула как дань уважения к своему покровителю и предшественнику. Искреннее изумление и ощущение тайны вызывал тот факт, что его новобрачная уже была царицей. Женщинам на трибунах это нравилось. Романтичная история, роман правящих особ.

Ничего не говорили (а если и говорили, то очень тихо) о бывшей супруге императора или о поспешности повторной женитьбы. Далейны еще раз показали свою предательскую сущность. Ни один император не пожелал бы взойти на Золотой Трон Сарания опозоренным в глазах Джада и народа супругой-убийцей.

Говорили, что он сохранил ей жизнь.

Это больше, чем она заслужила, — таково было всеобщее мнение на Ипподроме. Оба брата тем не менее мертвы, и ненавистный Кализиец тоже. Теперь никому и в голову не придет совершить ошибку и упрекнуть Леонта — Валерия Третьего — в излишней мягкости.

Доказательством тому служило большое количество вооруженных солдат на церемонии.

И об этом же свидетельствовало первое публичное заявление мандатора после окончания церемонии коронации. Его слова подхватывали и повторяли официальные глашатаи на обширных трибунах, их смысл был ясен и вызывал радостное возбуждение.

Кажется, их новый император ненадолго останется вместе с ними. Армия бассанидов стоит в Кализии, они снова захватили Азен и, как говорят, в данный момент двигаются пешим и конным строем к Евбулу.

Император, который четыре дня назад был их верховным стратигом, не собирался этого так оставлять.

Он сам поведет уже собранные войска Сарантия. Не за море, к Родиасу, а на север и на восток. Не через опасные темные воды, а по весенней погоде, по широкой гладко вымощенной Имперской дороге, чтобы разделаться с трусливыми, нарушившими мирный договор солдатами царя Ширвана. Император сам отправится на войну! Уже очень давно такого не случалось. Валерий Третий, меч Сарантия, меч святого Джада. Даже сама мысль об этом внушала благоговение и восторг.

Бассаниды хотели воспользоваться тем, что Леонт и его войско поплывут на запад, они нагло нарушили договор о вечном мире, хранить который поклялись своими языческими богами. Они поймут, как сильно ошибались, заявил мандатор, и его слова были подхвачены и эхом разнеслись по Ипподрому.

Евбул будет спасен, бассанидов прогонят назад, через границу. И более того. Пусть теперь Царь Царей обороняет Мирбор, выкрикнул мандатор. Пускай попробует его защитить от тех сил, которые двинет на него Сарантий. Прошло то время, когда они платили дань Кабадху, чтобы купить мир. Пускай Ширван запросит пощады. Пускай молится своим богам. Леонт Золотой, который теперь стал императором Сарантия, идет на него.

Эти слова были встречены такими громкими воплями, что некоторым показалось, будто они достигли самого неба и бога за ярким солнцем над головой.

Что касается Батиары, продолжал мандатор, когда крики стихли настолько, что его слова снова можно было услышать и передать дальше, посмотрите, кто теперь императрица Сарантия. Смотрите, кто может решить вопрос о Родиасе и Варене, ведь они принадлежат ей! Эта императрица носит собственную корону, и она привезла ее сюда, к ним, она дочь царя и сама царица. Граждане Сарантия могут считать, что Родиас и запад будут в конце концов принадлежать им, и храбрым воинам не надо ради этого погибать на далеких полях сражений или в бескрайнем море.

Восторженные крики в ответ на это заявление были такими же громкими, как и раньше, и — как заметили люди наблюдательные, — на этот раз громче всех кричали упомянутые воины.

Это был блестящий день, так описывали его большинство историков. Погода теплая, солнце бога льет свет на всех людей. Император великолепен, новая императрица такая же золотая, как и он, высокая для женщины, истинная царица по крови и стати.

Во времена перемен всегда возникают страхи и сомнения. Полумир может подобраться ближе, могут показаться призраки и демоны, когда умирают великие мира сего и их души отлетают, но кто мог испытывать истинный страх, стоя на Ипподроме в лучах солнца и глядя на этих двоих?

Можно оплакивать покойного императора и гадать о судьбе по-прежнему отсутствующей императрицы, той, которая когда-то была танцовщицей здесь, на Ипподроме (не то что новая императрица, совсем не то). Можно задуматься о сокрушительном падении Далейнов и внезапной смене театра военных действий. Но на трибунах в тот день царил явный подъем, восторг, начиналось нечто новое, и в громком одобрении не было ничего принужденного или неискреннего.

Затем мандатор объявил, что сезон гонок возобновится, как только закончится траур. Он сделал паузу и сообщил, что Скортий из факции Синих выздоравливает и чувствует себя хорошо и что Асторг, факционарий Синих, и Кресенз из факции Зеленых покорно согласились принять порицание судей и помирились друг с другом. И по его жесту эти два хорошо известных человека вышли вперед и поднялись на возвышения в секциях свои факции, чтобы их могли видеть. Они сделали друг другу жест открытой ладонью, принятый у возничих, затем повернулись и вместе поклонились катизме, и восемьдесят тысяч людей на Ипподроме впали в неистовство. Святой патриарх изо всех сил старался сохранить невозмутимое выражение лица под седой бородой, пока толпа прославляла свои колесницы и лошадей. На этом церемония подошла к концу.

В тот день ни мандатор, ни кто-либо другой не объявил о переменах, касающихся веры в Джада и изображения самого бога в святилищах и в других местах.

Еще будет время преподнести эти сложные вопросы народу осторожно в святилищах и часовнях. Ипподром в тот день был неподходящим местом для обсуждения нюансов и тонкостей веры. Любой хороший генерал знает, что главным во всякой кампании является точный расчет времени.

Валерий Третий, неся груз всех атрибутов императорской власти и одеяния, легко поднялся, словно они его нисколько не обременяли, и отсалютовал своему народу, и народ отсалютовал ему. Затем он повернулся и протянул руку императрице, и они вместе вышли из катизмы через дверь в глубине и скрылись из виду. Но приветственные крики не стихали.

Все прошло хорошо Все будет хорошо, в это можно искренне поверить. Фотия совершенно неожиданно ненадолго заключил в объятия юный ткач, и он ему ответил тем же, и оба они стали обнимать стоящих рядом с ними на трибуне людей. Все выкрикивали имя императора под ярко сияющим солнцем.

* * *

За десять утомительных дней в лагере Синих у Рустема Керакекского возникла гипотеза насчет сарантийцев и их лекарей. В основном рекомендации врачей принимались или отвергались по желанию пациентов.

В Бассании было совсем иначе. У него дома врач шел на риск, когда брал на себя ответственность за пациента. Произнеся официальные слова согласия, лекарь подвергал опасности свое собственное имущество и даже жизнь. Если больной не следовал в точности распоряжениям доктора, то это обязательство, эта готовность рисковать отменялись.

Здесь врачи не рискуют ничем, кроме возможности заработать плохую репутацию, и исходя из того, что он здесь видел (пусть даже в течение слишком короткого времени), Рустем считал, что это никого особенно не волнует. Никто из лекарей, за работой которых он здесь наблюдал, не обладал почти никакими познаниями, кроме плохо усвоенной мешанины из учений Галина и Меровия, дополненной слишком большой любовью к кровопусканиям и собственными неудачно составленными микстурами, большинство из которых приносило только вред.

Учитывая это, можно понять, что пациенты сами решали, слушать им своих лекарей или нет.

Рустем к такому не привык и не собирался с этим мириться.

В качестве примера, основного примера он с самого начала твердо приказал помощникам, ухаживающим за Скортием, ограничить число посетителей одним человеком утром и одним после полудня, пускать их только на короткое время и не разрешать им приносить и распивать вино. В качестве меры предосторожности он сообщил о своих распоряжениях Струмосу (поскольку, по крайней мере, часть вина наливали из фляг возле кухни) и факционарию Асторгу. Последний внимательно выслушал его и пообещал сделать все возможное, чтобы проследить за их выполнением. Рустем понимал, что он глубоко заинтересован в выздоровлении искалеченного возничего.

Все были в этом заинтересованы.

Проблема была в том, что пациент не считал себя инвалидом, нуждающимся в тщательном уходе, даже после того, как дважды за короткое время чуть не умер. Рустем вынужден был признать, что человек, который сумел выскользнуть из своей комнаты через окно, спуститься по дереву, перелезть через стену и пройти весь путь через город к коням на Ипподроме со сломанными ребрами и незажившей раной, вряд ли спокойно воспримет ограничение на вино или на количество посетителей, особенно женщин, у его постели.

«По крайней мере, он лежит в кровати, — кисло заметил Асторг, — и чаще всего один». Действительно, ему докладывали о ночной деятельности, не совместимой с режимом выздоравливающего.

Рустему, все еще выбитому из колеи напряжением последних дней и прибытием семьи, было труднее, чем обычно, выказывать должный гнев и строгость. Среди прочего, он остро чувствовал, что если он сам, его женщины или дети покинут этот охраняемый лагерь, то серьезно рискуют подвергнуться насилию на улицах. Бассаниды в городе оказались в тяжелом положении после объявления о нападении на границе, а затем выступления сарантийской армии на север под командованием самого императора, и уже были случаи убийств. Его решение не возвращаться домой только окрепло от понимания того, что Царь Царей отдал приказ о нападении на севере, полностью сознавая, какими будут последствия для его соотечественников, оказавшихся на западе. В том числе и для человека, который спас ему жизнь.

Рустем был в большом долгу перед факцией Синих и понимал это.

Он старался отплатить им полной мерой. Целыми днями занимался ранеными во время мятежа, навещал их по ночам, если за ним посылали гонцов. Он очень мало спал, но знал, что может продержаться в таком режиме еще какое-то время.

Особое удовольствие ему доставляло выздоровление молодого парнишки с кухни. У него рано появились опасные признаки инфекции, и Рустем не спал всю ночь и хлопотал у постели юноши, когда рана изменила цвет и появилась лихорадка. Повар Струмос несколько раз приходил и уходил, молча наблюдал, а другой парень с кухни, Разик, просто устроил себе постель на полу в коридоре у двери. А потом среди ночи, когда у раненого наступил кризис, появился и Шаски. Он после полуночи вылез из постели так, что ни одна из женщин не почувствовала, и пришел босиком, чтобы принести отцу попить, каким-то образом точно зная, где находится Рустем. Каким-то образом. Рустем сначала молча принял питье, нежной рукой погладил мальчика по голове и велел ему вернуться в свою комнату. Сказал, что все в порядке.

Сонный Шаски вернулся в постель, не произнеся ни слова и больше ничего не сделав, а находившиеся поблизости наблюдали за появлением и уходом мальчика с тем выражением на лице, к которому, как подозревал Рустем, ему и его домашним придется привыкать. И это было одной из причин, почему он решил их всех увезти отсюда.

У юного Кироса к утру лихорадка спала, и после этого рана заживала нормально. Самый большой риск, которому он подвергался, состоял в том, что этот идиот, лекарь Амплиар, незаметно проберется к нему в комнату и осуществит свою навязчивую идею пускать кровь и без того раненым людям.

Рустем находился рядом и немало позабавился (хотя и пытался, конечно, это скрыть), когда Кирос пришел в себя перед рассветом. Его друг Разик тогда сидел у его кровати и, когда больной открыл глаза, испустил вопль. Услышав его, остальные бросились к нему в комнату, и Рустем был вынужден самым суровым голосом приказать всем выйти.

Разик, очевидно, решил, что этот приказ его не касается, и остался. Он стал пересказывать больному, что сказал о нем Струмос у ворот, когда Кирос лежал без чувств и его считали мертвым. Струмос вошел во время этого повествования. Он помедлил в дверях.

— Он лжет, как всегда, — безапелляционно заявил маленький повар и вошел в комнату. Разик испуганно осекся, но тут же снова заулыбался. — Как лжет насчет девушек. Хотел бы я, чтобы вы все крепче держались за реальный мир, каким его создал Джад, а не витали в мире грез. У Кироса, возможно, и есть оправдание, если помнить о снадобьях, которые наш бассанид вливает ему в глотку, но у Разика нет никаких оправданий. Гений? Этот парень? Мое наследство? Я просто оскорблен! Неужели все это кажется тебе хоть в малейшей степени правдоподобным, Кирос?

Искалеченный парень, бледный, но явно в полном сознании, слегка покачал головой, лежащей на подушке, но он улыбался, и тогда Струмос тоже улыбнулся.

— В самом деле! — сказал он. — Эта идея абсурдна. Если я и оставлю наследство, то это почти наверняка будет мой рыбный соус.

— Конечно, — прошептал Кирос. Он продолжал улыбаться. Разик тоже улыбался, показывая кривые зубы. И Струмос тоже.

— Отдохни немного, парень, — сказал повар. — Мы все будем рядом, когда ты проснешься. Пойдем, Разик, ты тоже ложись спать. Завтра отработаешь тройную смену. Или что-то в этом роде.

Бывают моменты, подумал Рустем, когда его профессия приносит большое удовлетворение.

Но бывают и такие моменты, когда он чувствует, что ему проще войти прямо в пасть песчаной бури.

Такое чувство умеет вызывать в нем Скортий. Как, например, сейчас, когда Рустем зашел к нему в комнату сменить повязку (теперь он делал это через каждые два дня). Он обнаружил, что там сидят и стоят четыре возничих и вдобавок не одна или две, а целых три танцовщицы, причем одна из них, одетая совершенно неподобающим образом, исполняет танец, вовсе не рассчитанный на то, чтобы помочь выздоравливающему пациенту сохранять спокойствие и не возбуждаться.

И они пили вино. И еще Рустем с опозданием заметил в переполненной комнате своего сына Шаски. Тот сидел на коленях четвертой танцовщицы в углу, смотрел на все это и смеялся.

— Привет, папа! — воскликнул его сын, совершенно не смутившись, когда Рустем остановился в дверях и окинул всех в комнате сердитым взглядом.

— О, горе! Он огорчен. Все вон! — приказал лежащий на кровати Скортий. И протянул свою чашу с вином одной из женщин. — Возьми. Кто-нибудь, отведите мальчика к матери. Не забудь свою одежду, Талейра. Доктор тратит большие усилия на всех нас, и мы не хотим создавать ему лишних хлопот. Мы хотим, чтобы он оставался здоровым, не так ли?

Раздался смех, поднялась суета. Лежащий на кровати человек ухмылялся. Ужасный пациент, с любой точки зрения. Но Рустем видел, что он сделал на Ипподроме в начале прошлой недели. Он лучше любого другого знал, какая сила воли для этого потребовалась, и не мог подавить в себе чувство восхищения. Собственно говоря, он и не хотел его подавлять.

Кроме того, эти люди уже уходили.

— Ширин, останься, если хочешь. У меня к тебе есть пара вопросов. Доктор, можно, останется один друг? Ее визит делает мне честь, и я еще не имел возможности поговорить с ней наедине. Кажется, вы знакомы. Это Ширин, танцовщица Зеленых. Мозаичник привел тебя в ее дом на свадебный пир, не так ли?

— В первый день моего приезда, — подтвердил Рустем. Он поклонился темноволосой женщине, очень привлекательной, хоть и мелкокостной. Его смущал аромат ее духов. Комната опустела, один из мужчин унес на плечах Шаски. Танцовщица встала, чтобы поздороваться с ним. Она улыбалась.

— Я очень хорошо помню тебя, лекарь. Кто-то из юных болельщиков Зеленых убил твоего слугу.

Рустем кивнул:

— Это правда. После этого было уже столько смертей, и я удивлен, что ты об этом помнишь.

Она пожала плечами:

— Замешан сын Боноса, а это не пустяк.

Рустем снова кивнул и подошел к пациенту. Женщина тихо села. Скортий уже отбросил простыню, обнажив мускулистый перебинтованный торс. Ширин улыбнулась.

— Как интересно, — сказала она, широко раскрыв глаза. Рустем фыркнул, ему невольно стало смешно. Затем занялся своим делом, снимая слои повязки, чтобы открыть рану. Скортий лежал на правом боку, лицом к женщине. Ей пришлось встать, чтобы увидеть черно-лиловую кожу вокруг дважды вскрывшейся глубокой ножевой раны, да еще и на месте перелома.

Рустем принялся снова промывать рану, потом наложил свои мази. В дренаже больше нет необходимости. Трудность оставалась все той же: приходилось лечить сломанные кости и колотую рану в одном и том же месте. Он тихо порадовался тому, что увидел, но ему и в голову не пришло позволить Скортию это заметить. Стоит лишь намекнуть этому человеку, что доктор доволен, и он, несомненно, тут же сбежит и отправится на Ипподром или проберется по ночным улицам в чью-нибудь спальню.

Ему рассказали о ночных приключениях этого человека.

— Ты сказал, что у тебя есть вопросы, — тихо сказала Ширин. — Или доктор…

— Мой доктор умеет хранить тайны, как отшельник на утесе. У меня нет от него секретов.

— Кроме тех случаев, когда ты собираешься удрать из постели без разрешения, — пробормотал Рустем, промывая кожу больного.

— Ну да, это было. Но что касается остального, ты знаешь все. Ты даже… был под трибунами, как я помню, перед самыми гонками.

Его тон изменился, и Рустем это заметил. Он помнил те события. Тенаис с кинжалом, возничий Зеленых, подоспевший как раз вовремя.

— Да? И что же случилось под трибунами? — спросила Ширин, хлопая ресницами и глядя на них обоих. — Вы мне должны рассказать!

— Кресенз объявил о своей вечной любви ко мне, а потом избил чуть не до смерти, когда я ему сказал, что предпочитаю тебя. Разве ты не слышала?

Она рассмеялась:

— Нет. Ладно, что случилось?

— Много всего. — Возничий колебался. Рустем слышал, как бьется его сердце. Он ничего не сказал.

— Скажи, — тихо спросил Скортий, — у Клеандра Боноса все еще неприятности с отцом? Ты не знаешь? — Ширин заморгала. Она явно ожидала другого вопроса. — Он оказал мне большую услугу, когда меня ранили, — прибавил Скортий. — Отвел меня к доктору.

Этот человек хитрит. Рустем пришел к выводу, что не на этот вопрос он хочет получить ответ. И так как он действительно был тогда под трибунами Ипподрома, то понял, каким был настоящий вопрос. Ему в голову пришла одна мысль, правда, с большим опозданием.

Скортий, бесспорно, умен. Ясно также, что он ничего не знает. Рустем, разумеется, никогда не упоминал об этом, и все остальные явно тоже. Возможно, в городе ходили слухи, потом о них забыли в такое бурное время, но в эту комнату они не проникли.

— Этот мальчик? — спросила танцовщица Зеленых. — Ничего о нем не знаю. Подозреваю, что там все изменилось после того, что случилось в их доме.

Удар сердца. Рустем его почувствовал, вздрогнул. Он все-таки был прав.

— Что случилось в их доме? — спросил Скортий. Она ему рассказала.

Позже, вспоминая, Рустем снова был потрясен той силой воли, которую проявил раненый. Он продолжал говорить, выразил обычное вежливое сожаление по поводу безвременной добровольной смерти молодой женщины. Но Рустем прикасался к телу этого человека и почувствовал удар, нанесенный словами Ширин. Остановка дыхания, потом размеренное, осторожное дыхание, невольная дрожь и тяжелые удары сердца.

Сжалившись, Рустем закончил смену повязки быстрее, чем обычно (он потом сможет сменить ее еще раз), и потянулся к подносу с лекарствами, стоящему у кровати.

— Мне сейчас придется дать тебе снотворное, как обычно, — солгал он. — Ты не сможешь должным образом развлекать даму.

Ширин, танцовщица Зеленых, по всей видимости, ничего не заподозрив, поняла намек и собралась уходить. Она остановилась у кровати, нагнулась и поцеловала больного в лоб.

— Он никогда никого из нас не развлекает должным образом, доктор. — Она выпрямилась и улыбнулась. — Я еще приду, дорогой. Отдыхай, будь готов к моему приходу. — Она повернулась и вышла.

Он посмотрел на пациента и молча налил две полные порции своего излюбленного успокоительного.

Скортий в упор смотрел на него со своих подушек. Его глаза теперь были черными, а лицо очень бледным. Он принял микстуру, обе порции, без возражений.

— Спасибо, — сказал он через несколько секунд. Рустем кивнул.

— Мне очень жаль, — произнес он, удивив самого себя. Скортий отвернулся к стене.

Рустем взял свой посох и вышел, закрыв за собой дверь, чтобы оставить этого человека в одиночестве.

У него были свои соображения, но он их отогнал. Что бы ни говорил пациент раньше насчет того, что доктор знает все, это было неправдой и не должно быть правдой.

Ему пришло в голову, когда он шагал по коридору, что им следует лучше следить за передвижениями Шаски по лагерю. Ребенку, сыну доктора, вовсе не подобает участвовать в нарушении режима в комнатах для больных.

Надо будет поговорить насчет этого с Катиун, помимо всего прочего. Настало время полуденной трапезы, но он задержался, чтобы поискать Шаски в своей наскоро оборудованной приемной в соседнем здании. Мальчик чаще находился там, чем в каком-либо другом месте.

Сейчас его там не оказалось. Зато там оказался другой человек. Рустем узнал родианского художника — не того молодого, который спас ему жизнь на улице, а другого, постарше, который одел их в белые одежды и взял с собой на свадебный пир.

Этот человек — его звали Криспин или как-то так, — выглядел больным, но не в том смысле, чтобы вызвать сочувствие Рустема. Люди, которые напиваются до болезненного состояния, особенно с самого утра, должны винить только самих себя.

— Добрый день, доктор, — сказал художник довольно разборчиво. Он встал со стола, на котором сидел. Незаметно было, что он нетвердо держится на ногах. — Я не вовремя?

— Вовсе нет, — ответил Рустем. — Чем я могу…

— Я пришел навестить Скортия и думал спросить у его доктора разрешения.

Ну, пьяный или нет, по крайней мере этот человек знал приличия в делах такого сорта. Рустем коротко кивнул.

— Жаль, что не все такие, как ты. В его комнате только что была просто вечеринка с танцовщицами и вином.

Родианин — его действительно звали Криспин — слабо улыбнулся. У него под глазами залегла усталая морщинка, а некоторая нездоровая бледность свидетельствовала о том, что он начал пить не сегодня утром, а раньше. Это не соответствовало образу того решительного человека, которого помнил Рустем по своему первому дню в городе, но он не был его пациентом, и Рустем ничего не сказал.

— Кто пьет вино так рано утром? — мрачно произнес родианин и потер лоб. — Его развлекали танцовщицы? Это похоже на Скортия. Ты их вышвырнул?

Рустем вынужден был улыбнуться:

— Это на меня похоже?

— Насколько я слышал, да.

Родианин — еще один умный человек, решил Рустем. Он опирался рукой о стол, чтобы устоять на ногах.

— Я только что дал ему снотворное, и он какое-то время проспит. Тебе лучше прийти позже, к вечеру.

— Так я и сделаю. — Мозаичник оттолкнулся от стола и покачнулся. Его лицо было печальным. — Извини. Я… топил горе в вине.

— Я могу помочь? — вежливо спросил Рустем.

— Хотел бы я, доктор, чтобы ты смог. Нет. Собственно говоря… я уезжаю. Послезавтра. Плыву на запад.

— Вот как. Собрался домой? Здесь больше нет для тебя работы?

— Можно сказать и так, — помедлив мгновение, ответил художник.

— Тогда… благополучного путешествия. — Рустем совсем не знал этого человека. Родианин кивнул головой и твердой походкой прошел мимо Рустема к выходу. Рустем собрался идти следом. Художник остановился в коридоре.

— Знаешь, мне назвали твое имя. До того, как я ушел из дома. Мне… жаль, что у нас так и не было возможности познакомиться.

— Назвали мое имя? — переспросил Рустем, озадаченный. — Каким образом?

— Один… друг. Слишком сложно объяснять. Между прочим, тут для тебя кое-что есть. Мальчик-посыльный принес, пока я ждал. Очевидно, это оставили у ворот. — Он махнул рукой в сторону дальней из двух комнат. Там на смотровом столе лежал предмет, завернутый в ткань.

— Спасибо, — сказал Рустем.

Родианин прошел по короткому коридору и вышел наружу. Возможно, подумал Рустем, сейчас солнечный свет ему неприятен. «Топил горе в вине». Не его пациент. Невозможно позаботиться обо всех.

Но человек интересный. Еще один чужестранец, увидевший Сарантий. Возможно, он захотел бы узнать этого человека получше. Но он уезжает. Это не сбудется. Странно, что ему назвали имя Рустема. Рустем пошел в дальнюю комнату. На столе рядом со свертком лежала записка, на ней стояло его имя.

Сначала он снял ткань с лежащего на столе предмета. А потом, совершенно ошеломленный, сел на табурет и уставился на него.

Вокруг никого не было. Он был совсем один и смотрел.

В конце концов он встал и взял записку. На ней оказалась печать, которую он сломал. Развернул и прочел, а потом снова сел.

«С благодарностью, — гласила короткая записка, — это образец всех тех вещей, которые должны сгибаться, чтобы не сломаться».

Он очень долго сидел там, сознавая, как редко теперь ему удается остаться одному, как редки для него минуты тишины и покоя. Он смотрел на золотую розу на столе, длинную и стройную, как живой цветок, с раскрывающимися золотыми лепестками.

И тогда он понял с той пугающей, сверхъестественной уверенностью, которая, кажется, присуща Шаски, что больше никогда Аликсану не увидит.

Он взял эту розу с собой (укутав и надежно спрятав), когда вместе со всей семьей в конце концов отправился по морю в долгое путешествие на запад, к земле, где пока еще не знали подобных предметов величайшего искусства и мастерства.

Это была страна, где очень нуждались в умелых лекарях и где можно было быстро сделать карьеру в обществе, которое еще находилось в стадии становления. Его необычный семейный уклад на этой дальней границе терпели, но ему еще раньше посоветовали сменить веру. Он так и сделал и принял веру в солнечного бога, так, как Джаду поклонялись в Эсперанье. В конце концов он отвечал за всех: за двух жен, двух детей (а потом и третьего, и четвертого мальчика, которые родились вскоре после того, как они обосновались там) и за четырех бывших солдат с востока, которые изменили свою жизнь и поехали с ними. Две женщины, новые служанки из Сарантия, неожиданно сели на корабль вместе со всей семьей. И у него был старший ребенок, сын, которого необходимо было — это все понимали — заставить выглядеть, как все, насколько это возможно, чтобы он не выделялся и не подвергался из-за этого опасности.

Иногда приходится сгибаться, думал Рустем, чтобы тебя не сломали ветры мира, будь то ветры пустыни, моря или этих широко расстилающихся лугов на дальнем западе.

Все его дети и одна из жен, как оказалось, любят коней, даже очень. У его давнего друга Винажа — он женился и завел собственную семью, но тесно связал свою судьбу с его семьей — обнаружился талант к отбору и разведению лошадей. Он оказался способным дельцом. Как и Рустем, к его собственному удивлению. Он доживал свои дни в комфорте, как владелец поместья и лекарь.

Розу он подарил своей дочери, когда она вышла замуж.

Но записку хранил всю жизнь.

Глава 16

Криспин чувствовал, что последние дни в Городе будут трудными, но не до конца понимал, насколько. Во-первых, после того как он спустился из-под купола во второй раз, поздно ночью, вернувшись с императорской свадьбы во дворце, чтобы при свете фонарей закончить изображение дочерей, которое будет уничтожено почти сразу же, как только застынет раствор, Криспин очень редко бывал совершенно трезвым.

Ему не нравился собственный нынешний образ человека, который пьет, чтобы заглушить боль, но с этим он тоже ничего не мог поделать.

Одним из самых тяжелых испытаний стало возмущение других людей. Оно окружало его со всех сторон. Человеку, любящему уединение, это выдержать трудно. Полные благих намерений, горячо протестующие друзья (у него их оказалось больше, чем он думал, ведь он никогда их не считал) поносили нового императора и угощали его вином у себя дома и в тавернах. Или поздно ночью на кухне лагеря Синих, где Струмос Аморийский весьма красноречиво высказывался по поводу варварства и его присутствия в цивилизованном городе.

Криспин отправился туда навестить Скортия, но возничий спал, приняв лекарство, и он в конце концов очутился на кухне, где его накормили, несмотря на поздний час. В следующий раз он зашел в лагерь только перед самым отплытием. В этот раз Скортий тоже спал. Он недолго поболтал с бассанидским лекарем, тем самым, имя и адрес которого дал ему Зотик, когда этого человека еще даже не было в Сарантии. Он и не пытался разобраться в этом: просто есть на свете вещи, которых ему никогда не понять, и не все они имеют отношение к постулатам святой веры.

В конце концов ему удалось увидеться и попрощаться со Скортием позже в тот же вечер. В комнате у возничего толпилось полно народа, что, по-видимому, было делом обычным. Поэтому прощание получилось поверхностным, но так даже легче.

Он обнаружил, что слишком горячее сочувствие других людей утомляет и унижает его. Здесь погибли люди. Люди все время погибают. Криспин лишился заказа, его работу признали неудовлетворительной. Это бывает.

Он старался заставить себя смотреть на все с этой точки зрения, по крайней мере рекомендовал другим видеть все в таком свете. Но у него ничего не получилось.

Ширин, когда он пришел к ней и изложил все это, назвала его бездушным (он не стал острить по поводу ее подбора слов, сейчас это было неуместно) и наглым лжецом, а потом выбежала из собственной гостиной со слезами на щеках. Птица Данис, висящая у нее на шее, уже из коридора неслышно заявила, что он глупец, недостойный собственного дара. И вообще любых даров.

Интересно, что бы это значило?

Ширин даже не вернулась, чтобы выпустить его. Одна из служанок проводила Криспина к выходу и закрыла за ним дверь.

Артибас, угощая его на следующий день хорошим кандарийским вином, в должной мере разбавленным, с оливками, свежим хлебом и оливковым маслом, среагировал совсем иначе.

— Прекрати! — закричал он, когда Криспин пытался дать то же самое объяснение, что заказ может закончиться или от него могут отказаться. — Мне за тебя стыдно!

Криспин послушно замолчал и опустил взгляд на темное вино в своей чаше.

— Ты сам не веришь в то, что говоришь. Ты говоришь это только для того, чтобы утешить меня. — Волосы маленького архитектора стояли дыбом, придавая ему вид человека, которого только что поверг в ужас демон.

— Не совсем, — ответил Криспин. Он вспомнил, как Валерий приглаживал эти волосы в ту ночь, когда повел Криспина посмотреть на купол, который он ему дарил.

«Недостоин любых даров». Он вздохнул:

— Не только тебя. Я пытаюсь заставить себя… найти способ…

Никуда не годится. Как можно произнести это вслух и сохранить гордость?

Потому что они глубоко правы, все они. Он действительно лжет или пытается лгать. Иногда необходимо в чем-то слукавить, даже перед самим собой, чтобы… выдержать. Конечно, художники теряют заказы. Сплошь и рядом. Заказчики не дают денег на продолжение работы, меняют жен и свои планы, уезжают за границу. Или даже умирают, а их сыновья или вдовы имеют другие взгляды на то, что нужно сделать на потолке семейной столовой или на стенах спальни в загородном поместье.

Это правда, все, что он об этом говорил, было правдой, и все же он лгал в душе.

Его пьянство, начинавшееся с утра, каждое утро, само по себе служило доказательством, если задуматься. Он не хотел об этом думать. Он посмотрел на чашу, налитую ему Артибасом, залпом опустошил ее и снова протянул за вином.

То, что случилось, — это смерть. Душа готова плакать.

— Ты никогда снова не войдешь туда, правда? — спросил его маленький архитектор.

Криспин покачал головой.

— Это все осталось в тебе? Все целиком? Криспин кивнул.

— И во мне тоже, — сказал Артибас.

Император со своей армией отправился на север, к Евбулу, но корабли под началом стратига военного флота все-таки вышли в море. Леонт, теперь Валерий Третий, был не тем человеком, который позволит уже собранным силам простаивать зря. Так не поступит ни один хороший командующий. Корабли, груженные провизией, осадными машинами и оружием, предназначенными для войны на западе, отправились на восток по Калхасскому морю, а затем на север. Через самые дальние проливы они подошли к Мирбору и решительно бросили якорь на территории Бассании. На борту находилось достаточно солдат, чтобы произвести высадку и оборонять плацдарм.

Высадившаяся армия — те войска, которые собирались плыть в Батиару, — была более многочисленной, чем те силы, которые Ширван отправил на север. Это была армия, созданная для давно запланированного вторжения, и теперь император намеревался использовать ее по назначению, но в другом направлении.

Бассаниды нарушили мир. Ошибка, порожденная желанием помешать вторжению на западе и пониманием — достаточно точным — стремлений и планов Валерия Второго.

Валерий Второй мертв.

Последствия этой ошибки в расчетах пришлось расхлебывать самим бассанидам.

Воина Карулла, некогда служившего в Четвертом саврадийском легионе, потом очень недолго во Втором кализийском, а недавно переведенного в личную гвардию верховного стратига, не было ни в одной из этих армий: ни среди тех, кто скакал верхом или шагал пешим, ни среди тех, кто плыл по морю.

Его это очень огорчало. До крайности.

Новый император сохранял твердое убеждение, которое почти стало частью его всем известного благочестия, по поводу отправки недавно женившихся воинов на поля сражений, если имелись другие возможности и был выбор. А в армии таких размеров всегда есть выбор.

Более того, в рядах Бдительных провели решительную и смертоносную чистку после того, как некоторые из них сыграли такую роль в убийстве императора. Совершенно невиновные и очень опытные воины, несомненно, оказались в числе казненных, но с таким риском приходилось мириться в небольшом элитном подразделении в тех случаях, когда трудно установить абсолютную истину. И всегда можно сказать, что они не сумели заметить измену среди своих товарищей и за это поплатились.

Разумеется, эта измена возвела нового императора на трон, но это, безусловно, к делу не относилось.

Каруллу, который многословно сетовал на судьбу, пришлось довольствоваться еще одним переводом и повышением по службе. Его назначили одним из трех старших офицеров под началом нового командира Бдительных. На это раз повышение было очень значительным, это была придворная должность, а не только военная.

— Ты хоть представляешь себе, — негодовал он однажды вечером после того, как провел весь день в Императорском квартале за сбором информации, — сколько комплектов одежды нужно человеку на такой должности? Как часто надо переодеваться каждый день? Сколько церемоний мне придется изучить? Хочешь знать, что надевают, сопровождая проклятых послов проклятых каршитов? Я тебе расскажу!

И рассказал во всех подробностях. Кажется, разговоры приносили ему облегчение. И Криспин обнаружил, что ему нравится обсуждать проблемы другого человека (какими бы они ни были).

Каждый вечер они заканчивали в «Спине». С ними туда отправлялись Пардос и Варгос. Разные люди то подсаживались к ним, то уходили. Карулла многие знали и любили, а Криспин, по-видимому, тоже приобрел популярность. Также стало известно, что он уезжает.

Пардос удивил Криспина. Он решил остаться в Сарантии, продолжать совершенствовать здесь свое мастерство, несмотря на перемены в вопросах веры. Позднее, когда у Криспина появилось время подумать, он понял, как неверно судил о своем бывшем ученике. По-видимому, Пардос, теперь уже полноправный член гильдии, сам испытывал неловкость во время работы над определенными образами.

Пардос сказал, что его взгляды начали меняться, когда он трудился над сохранением образа Джада в Саврадии. Конфликт между благочестием и мастерством, сказал он, запинаясь, сознание того, что он недостоин.

— Все мы недостойны, — возразил Криспин, ударив по столу кулаком. — В том-то и дело!

Но не стал развивать эту мысль, видя явное смятение Пардоса. Какой смысл делать человека несчастным? Разве кому-нибудь удавалось изменить взгляды другого человека на веру, даже своего друга?

И хотя Пардос явно горевал по поводу того, что собирались сделать с мозаиками на куполе (грохот молотков и дубинок, летящая вниз разбитая смальта), он готов был довольствоваться работой для мирских нужд, устроить здесь свою жизнь, создавая мозаики в административных зданиях по заказу правительства или выполняя частные заказы для придворных, купцов и гильдий, которые в состоянии оплатить такой заказ. Он, возможно, даже будет работать для факций, сказал он: выкладывать картины событий Ипподрома на стенах и потолках в лагере. Новые доктрины запрещали изображать людей только в священных местах. А богатым людям мозаичник мог предложить морские пейзажи, сцены охоты, орнаменты для пола или стен.

— Голых женщин и их игрушки для публичных домов? — со смехом спросил Карулл, заставив молодого человека вспыхнуть, а Варгоса нахмуриться. Но солдат всего-навсего пытался поднять им настроение.

Варгос, со своей стороны, сразу же высказал Криспину желание уплыть вместе с ним на запад. Это создавало проблему, которой нужно было заняться.

На следующий вечер, почти трезвый, Криспин пошел вместе с ним прогуляться по городу. Они нашли постоялый двор у стен, подальше от всех тех, с кем могли быть знакомы, и какое-то время беседовали наедине.

В конце концов Криспин его убедил, не без труда и не без сожалений. Варгос уже почти устроил свою жизнь здесь. Он мог стать не только простым рабочим, он сам мог пойти в ученики к Пардосу, который пришел бы в восторг, заполучив такого ученика. Варгосу понравился Город, гораздо больше, чем он ожидал, и Криспин вынудил его признать это. Он будет не первым иницием, который заставит этот имперский Город дать ему дом и достойную жизнь.

Еще Криспин признался, что понятия не имеет о том, что будет делать, когда доберется домой. Ему теперь трудно представить себя изображающим рыб, водоросли и затонувшие корабли на стенах летней виллы в Байане или Милазии. Он даже не знал, останется ли дома. Он не мог взвалить на себя бремя ответственности за жизнь Варгоса или позволить ему следовать туда, куда заведет его неведомый путь. Правда, это не дружба. Это нечто другое. А здесь Варгос — свободный человек. Он всегда был самостоятельным, свободным человеком.

Варгос отвечал немногословно, он был не из тех, кто спорит, и, уж конечно, не из тех, кто навязывает себя другим. Не так уж много выдавало его лидо, пока говорил Криспин, но эта ночь оказалась тяжелой для них обоих. Кое-что произошло на дороге, и между ними возникли узы. Узы можно разорвать, но за это надо платить.

Он испытывал большое искушение пригласить Варгоса с собой на запад. Его присутствие уравновесило бы неуверенность Криспина в будущем. Этот крупный покрытый шрамами слуга, которого он нанял на западной границе Саврадии, чтобы тот провел его по Имперской дороге, стал для него человеком, чье присутствие придавало устойчивость окружающему миру.

Это может случиться, если ты ходил с человеком в Древнюю Чащу и вышел из нее. Они ни словом не обмолвились о том дне, но он лежал в основе всего, что было сказано, и еще грусть расставания.

Только в самом конце Варгос произнес слова, которые затронули эту тему.

— Ты поплывешь морем? — спросил он, когда они расплачивались в таверне. — Не пойдешь опять по дороге?

— Я бы побоялся, — ответил Криспин.

— Карулл дал бы тебе телохранителя.

— Он не защитит меня от того, что меня пугает. И Варгос кивнул головой.

— Нам… позволили уйти, — тихо сказал Криспин, вспоминая туман в День Мертвых, Линон на темной мокрой траве. — Не надо испытывать судьбу, возвращаясь туда.

И Варгос снова кивнул, и они опять вышли на улицу.

Несколько дней спустя им пришлось почти выносить на руках Карулла из «Спины». Воина обуревала такая буря эмоций, что это выглядело почти комично: его женитьба, его стремительный взлет, который одновременно означал невозможность участвовать в победоносной войне, его радость по поводу того, что произошло с его любимым Леонтом, на фоне того, что это означало для его дорогого друга, и осознание неумолимого приближения дня отъезда Криспина.

В эту ночь, пока они пили, он говорил даже больше обычного. Другие восхищались его многословием: истории, шутки, нескончаемый поток наблюдений, эпизоды сражений, воспоминания всех подробностей гонок за много лет. В конце ночи он расплакался, крепко обнял Криспина и расцеловал его в обе щеки. Трое друзей отвели его по улицам домой. Приближаясь к собственной двери, Карулл пел победную песнь Зеленых.

Очевидно, Касия его услышала. Она сама открыла дверь, в ночной сорочке, со свечой в руке. Два друга поддерживали Карулла, который приветствовал жену, а потом нетвердой походкой, все еще продолжая петь, стал подниматься по лестнице.

Криспин остался вдвоем с Кассией в прихожей у двери. Она поманила его рукой, и они прошли в гостиную. Оба молчали. Криспин встал на колени и помешал кочергой в очаге. Вскоре двое других спустились вниз.

— С ним все будет в порядке, — сказал Варгос.

— Я знаю, — ответила Касия. — Спасибо. Они немного помолчали.

— Мы подождем на улице, — сказал Пардос. Криспин услышал, как за ними закрылась дверь. Он встал.

— Когда ты отплываешь? — спросила Касия. Она прекрасно выглядела. Немного поправилась, испуганное выражение в ее глазах, которое он помнил, исчезло. «Завтра меня собираются убить». Первые слова, которые она ему сказала.

— Через три дня, — ответил он. — Кто-то, очевидно, упомянул, что я ищу корабль, пошли слухи, и сенатор Бонос прислал мне записку, что я могу плыть на его торговом судне, отправляющемся в Мегарий. Очень любезно с его стороны. Корабль плывет медленно, но доставит меня туда. Оттуда легко переправиться через бухту в Милазию в это время года. Корабли все время плавают туда и обратно. Конечно, я могу пойти пешком. Вдоль берега, до Варены.

Она слегка улыбалась, пока он болтал.

— Ты разговариваешь, как мой муж. Много слов в ответ на простой вопрос.

Криспин рассмеялся. Снова наступило молчание.

— Они ждут тебя на улице, — заметила Касия.

Он кивнул. У него внезапно перехватило горло. И ее тоже он больше никогда не увидит.

Она проводила его до выхода. Там он обернулся.

Она обхватила обеими ладонями его голову, приподнялась на цыпочки и поцеловала его в губы. Она была мягкой, душистой и теплой.

— Спасибо, что спас мне жизнь, — сказала она.

Он кашлянул. Голова у него кружилась, слова не выговаривались. Слишком много вина. Забавно: то поток слов, то совсем никаких слов. Она открыла дверь. Он споткнулся о порог и вышел под звезды.

— Ты прав, что уезжаешь, — тихо сказала Касия. Положила ладонь ему на грудь и слегка толкнула. — Поезжай домой и нарожай детей, мой дорогой.

А потом она закрыла дверь, прежде чем он успел ответить на такое поразительное напутствие.

Это и правда поразительно. Есть в мире люди, которые могут — и хотят — сказать ему такие слова.

По крайней мере, один человек.

— Давайте немного пройдемся, — предложил он двум своим спутникам, подойдя к ним. Они ждали его у фонаря на стене.

Оба они были людьми молчаливыми и не любили навязываться. Они оставили его наедине с его мыслями, погруженные в собственные мысли, пока шагали по улицам и площадям, но их присутствие дарило ему безопасность и защиту от одиночества. Стражники городского префекта ходили по улицам, таверны и пивные снова открылись, хотя Город официально еще был в трауре. Это означало, что театры не работали и гонки колесниц не проводились, но Сарантий был жив в весенней темноте, слышались запахи, раздавались звуки, мелькали тени в свете фонарей.

Две женщины окликнули их из дверного проема. Криспин увидел, как в переулке вспыхнул огонек, один из тех огоньков, к которым он уже привык. Они появлялись из невидимых источников и исчезали, как только их успевали заметить. Полумир.

Он вел остальных вниз, к гавани. Флот уплыл, осталось только обычное количество военных кораблей вместе с торговыми и рыбацкими судами. Этот район был опасным, как все прибрежные районы. Двое его спутников, шагавшие немного позади, подошли поближе. Вряд ли трех крупных мужчин могли побеспокоить, даже здесь.

Голова у Криспина почти совсем прояснилась. Он принял решение и должен его выполнить: встанет завтра утром, съест завтрак без вина, сходит в бани, там побреется (это уже вошло в привычку, но в море он отвыкнет).

«Так много прощаний», — думал он той ночью, шагая рядом с двумя друзьями мимо гавани. Слова Касии продолжали звучать в его ушах. Но он еще не со всеми простился как подобает, а с некоторыми никогда уже не сможет проститься.

Его работа не завершена и никогда не будет завершена.

«Они все будут уничтожены».

По дороге он поймал себя на том, что постоянно заглядывает в дверные проемы и в переулки. Когда женщины окликнули его, предлагая себя и обещая наслаждение и забвение, он повернулся и посмотрел на них, потом двинулся дальше.

Они добрались до воды. Остановились, прислушиваясь к потрескиванию кораблей и плеску волн о доски причалов. Качались мачты, и луны, казалось, кружились вокруг них и раскачивались из стороны в сторону. Где-то там лежат острова, подумал Криспин, глядя в море, и полоски каменистых пляжей, которые могут быть серебристыми или голубоватыми при лунном свете.

Он отвернулся. Они пошли дальше, снова наверх по узким улочкам, ведущим прочь от гавани, и его спутники дарили ему молчание как милость. Он уезжает. Сарантий покидает его.

Мимо прошли две женщины. Одна остановилась и окликнула их. Криспин тоже остановился, посмотрел на нее, отвернулся.

Он знал, что она умеет менять голос. Вероятно, она умеет стать похожей на любую женщину. Театральные уловки. Если только она жива. В конце концов он признался себе, что его преследуют фантазии: он идет в темноте по Городу и думает, что если она все еще здесь, если увидит его, то, возможно, окликнет его, чтобы попрощаться.

Пора ложиться спать. Они вернулись обратно. Сонный слуга впустил их. Он пожелал остальным спокойной ночи. Они разошлись по своим спальням. Он поднялся к себе. Там ждала Ширин.

Он еще не со всеми простился должным образом.

Он закрыл за собой дверь. Она сидела на кровати, закинув ногу на ногу. Образы рождают образы. На этот раз — никакого кинжала. Не та женщина.

— Уже очень поздно, — сказала она. — Ты трезв?

— Вполне, — ответил он. — Мы долго гуляли.

— С Каруллом?

Он покачал головой.

— Мы почти на руках отнесли его домой к Касии. — Ширин слегка улыбнулась:

— Он не понимает, что праздновать, а что оплакивать.

— Это почти что так. Как ты вошла? Она удивленно подняла брови:

— Мои носилки ждут у дороги. Разве ты не видел? Как я вошла? Постучала в дверь. Один из твоих слуг открыл ее. Я сказала, что мы еще не попрощались и что я могу подождать твоего возвращения. Мне позволили подняться сюда. — Она показала на стоящий рядом бокал вина. — Слуги были внимательны. Как сюда попадают большинство твоих гостей? Ты что, решил, что я влезла в окно, чтобы соблазнить тебя во сне?

— Я не такой счастливчик, — пробормотал он. И сел на стул у окна. Он почувствовал, что ему необходимо сесть.

Она поморщилась:

— Мужчины лучше, когда они не спят, в большинстве случаев. Хотя я могла бы утверждать и обратное о некоторых из тех, кто присылает мне подарки.

Криспину удалось улыбнуться. Данис висела на шнурке на шее у Ширин. Они пришли вдвоем. Будет трудно. В эти последние дни все трудно.

Он не мог бы ясно объяснить, почему эта встреча для него трудна, и это само по себе было проблемой.

— Пертений снова досаждает тебе? — спросил он.

— Нет. Он уехал с войском. Ты должен это знать.

— Я не слежу за передвижениями каждого. Уж прости меня. — Его голос прозвучал более резко, чем он хотел.

Она сердито посмотрела на него.

— Она говорит, что ей хочется тебя убить, — в первый раз заговорила Данис.

— Скажи это сама, — огрызнулся Криспин. — Не прячься за птицей.

— Я и не прячусь. В отличие от некоторых. Просто… невежливо произносить такие вещи вслух.

Он невольно рассмеялся. Этикет полумира.

Нехотя, но она тоже улыбнулась.

Они немного помолчали. Он вдыхал ее аромат в своей комнате. Две женщины в мире душились этими духами. Скорее всего, теперь уже одна, вторая мертва или до сих пор прячется.

— Я не хочу, чтобы ты уезжал, — сказала Ширин.

Он молча смотрел на нее. Она вздернула маленький подбородок. Он уже давно решил, что черты ее лица приятны, но в спокойном состоянии ничем не привлекают внимания. Именно тогда, когда на ее лице отражаются чувства — веселье, боль, гнев, печаль, страх — все эти чувства, лицо Ширин оживает, ее красота привлекает внимание, вызывает восхищение и порождает желание. Так же, как и при движении, ее грация танцовщицы, когда гибкость — это невысказанный намек на то, что чувственные желания, почти всегда тайные, могут получить удовлетворение. Она была созданием, которое невозможно изобразить при помощи вида искусства, не передающего движения.

— Ширин, — сказал он, — я не могу остаться. Сейчас не могу. Ты знаешь, что случилось. Ты назвала меня лжецом и идиотом за то, что я попытался… преуменьшить значение событий во время нашей прошлой встречи.

— Это Данис назвала тебя идиотом, — поправила она его, потом снова замолчала. Теперь настала ее очередь смотреть на него в упор.

Прошло долгое мгновение, и Криспин сказал, воплотив мысль в слова:

— Я не могу просить тебя поехать вместе со мной, дорогая.

Подбородок еще немного вздернулся вверх. Она не произнесла ни слова. Ждала.

— Я… я думал об этом, — пробормотал он.

— Хорошо, — сказала Ширин.

— Я даже не знаю, останусь ли в Варене и что буду делать.

— А! Тяжелая жизнь скитальца. Которую женщина не может разделить с тобой.

— Эта — не может, — ответил он. Сейчас он уже полностью протрезвел. — Ты — почти вторая императрица Сарантия, моя дорогая. Ты им отчаянно нужна, этим новым правителям. Они захотят, чтобы ты продолжала выступать, развлекать людей. Ты вправе ожидать, что тебя осыплют еще большими милостями, чем раньше.

— И прикажут выйти замуж за секретаря императора? Он заморгал.

— Сомневаюсь.

— Неужели? Я вижу, тебе все известно о здешнем дворе. — Она снова сердито смотрела на него. — Так почему бы тебе не остаться? Они оскопят тебя и сделают канцлером, когда Гезий умрет.

Он смотрел на нее. Через несколько секунд ответил:

— Ширин, скажи правду. Ты всерьез опасаешься, что тебя заставят выйти замуж — за кого угодно, прямо сейчас?

Молчание.

— Не в этом дело, — сказала Данис. «Тогда ей не следовало этого говорить», — подумал он, но не произнес вслух. Он не произнес этого, потому что сердце его сжималось, когда он смотрел на нее. Дочь Зотика, храбрая, как ее отец, по-своему. Он сказал:

— Ты… Мартиниан продал ферму твоего отца по твоему поручению?

Она покачала головой.

— Я его об этом не просила. Забыла тебе сказать. Я попросила его найти жильца, сохранить ее. Он это сделал.

Он несколько раз писал мне. Собственно говоря, он много рассказал мне о тебе. Криспин снова заморгал.

— Понятно. Об этом ты тоже забыла мне сказать?

— Наверное. Мы просто слишком мало с тобой беседовали. — Она улыбнулась.

— Вот так-то, — вставила Данис. Криспин вздохнул.

— По крайней мере, это похоже на правду.

— Рада, что ты со мной согласен. — Она отпила глоток вина.

Он смотрел на нее.

— Ты сердишься. Я знаю. Что я должен сделать? Ты хочешь, чтобы я лег с тобой в постель, дорогая?

— Чтобы смягчить мой гнев? Нет, спасибо.

— Чтобы помочь побороть печаль, — сказал он. Она молчала.

— Она просит сказать тебе, что ей вообще лучше было сюда не приходить, — сказала Данис.

— Разумеется, я лгу, — вслух прибавила Ширин.

— Я знаю, — ответил Криспин. — Хочешь, чтобы я попросил тебя поехать на запад?

Она посмотрела на него.

— А ты хочешь, чтобы я поехала на запад?

— Иногда хочу, — признался он, в равной мере и себе и ей. Ему стало легче, когда он это высказал.

Он увидел, как она вздохнула.

— Уже кое-что для начала, — тихо произнесла она. — И помогает от моего гнева. Может быть, теперь ты сможешь лечь со мной в постель по другой причине.

Он рассмеялся:

— Ох, дорогая! Ты же не думаешь, что я…

— Я знаю. Не надо. Не говори этого. Ты ни о чем таком не думал, когда вернулся, и причины мне известны. А теперь не можешь по… другой причине, которая мне тоже известна. Так о чем же ты хочешь меня попросить?

На ней была темно-зеленая шапочка, украшенная рубином. Плащ лежал рядом с ней на кровати. Шелковое платье, зеленое, как и шапочка, отделанное золотом. В ушах сверкали золотые сережки, на пальцах кольца. Он подумал, глядя на нее, впитывая этот образ, что у него не хватит таланта и мастерства, чтобы изобразить ее такой, как сейчас, пусть даже она сидит неподвижно. Осторожно подбирая слова, он сказал:

— Не продавай пока дом на ферме. Может быть, тебе понадобится… навестить свое владение в западной провинции. Если она станет провинцией.

— Станет. Я пришла к выводу, что императрица Гизелла знает, чего хочет и как это получить.

Он и сам так думал. Но не сказал этого. Сейчас речь не об императрице. Он обнаружил, что его сердце быстро забилось. И сказал:

— Ты могла бы даже… вкладывать там деньги, в зависимости от того, как развернутся события. Мартиниан разбирается в подобных вещах, если тебе понадобится совет.

Она улыбнулась ему.

— В зависимости от того, как развернутся события?

— От действий Гизеллы.

— Гизеллы, — повторила она. И снова стала ждать. Он набрал в грудь воздуха. Возможно, это было ошибкой; ее аромат окутывал все.

— Ширин, ты не должна покидать Сарантий, и ты это знаешь.

— Да? — ободряюще произнесла она.

— Но позволь мне уехать домой и выяснить, что я… ну, позволь мне… Ладно, если ты действительно выйдешь здесь замуж по собственному выбору, я буду… Святой Джад, что ты хочешь от меня услышать, женщина?

Она встала, улыбнулась. Он чувствовал себя беспомощным перед всем тем, что таилось в ее улыбке.

— Ты только что уже все сказал, — прошептала она. И не успел он подняться, как она нагнулась и целомудренно поцеловала его в щеку. — До свидания, Криспин. Благополучного путешествия. Надеюсь, ты мне скоро напишешь. Возможно, по поводу собственности? И о прочих подобных вещах.

О прочих подобных вещах.

Он встал. Откашлялся. Женщина, желанная, как лунный свет в темную ночь.

— Ты… э… поцеловала меня лучше, чем во время нашей первой встречи.

— Знаю, — ласково ответила она. — Возможно, это была ошибка.

И она снова улыбнулась, пошла к двери, сама открыла ее и вышла. Он стоял, застыв на месте.

— Ложись спать, — сказала Данис. — Мы попросим слуг нас выпустить. Счастливого путешествия, передает она тебе.

— Спасибо, — послал он в ответ, прежде чем вспомнил, что они не понимают его мысли. Внезапно он пожалел, что сам их понимает.

Он не лег спать. В этом не было смысла. Долго сидел без сна на стуле у окна. Увидел ее бокал и бутылку вина на подносе, но не взял их, не стал пить. Он еще раньше, вечером, на улице дал себе слово.

Утром он обрадовался, что голова у него ясная. Записка — он почти знал, что ее принесут — ждала его, когда он спустился вниз. Ее доставили на рассвете. Он поел, повинуясь внезапному порыву, сходил в часовню вместе с Варгосом и Пардосом, затем в бани, где его побрили, нанес несколько визитов в лагерь Синих и в другие места. Он весь день чувствовал движение солнца над головой. Этот день, эта ночь, еще одна, потом он уедет.

Он еще не со всеми простился. Еще одно прощание состоится с наступлением темноты.

Во дворце.

— Я думала о мешке из-под муки, — сказала императрица Сарантия, — в память о том, первом.

— Благодарю тебя, госпожа, что эта идея осталась неосуществленной.

Гизелла улыбнулась. Встала из-за маленького столика, за которым вскрывала письма и доклады при помощи костяного ножа. Леонт находился на северо-востоке с армией, но империей надо было править, руководить переменами. Он подумал, что этим занимаются она и Гезий.

Она пересекла комнату и снова села. В руке она по-прежнему держала нож для бумаги. Он видел, что ручка ножа из слоновой кости вырезана в виде лица. Она заметила его взгляд. Улыбнулась.

— Мне подарил его отец, когда я была совсем маленькой. Собственно говоря, это его лицо. Если повернуть ручку, она снимается. — Она так и сделала. В одной руке у нее осталась слоновая кость, а в другой — внезапно лишившееся рукояти лезвие. — Я носила его под одеждой, когда села на корабль и отплыла сюда, прятала его, когда мы высадились на берег.

Он смотрел на нее.

— Видишь ли, я не знала, что они собираются со мной сделать. Иногда… в последний момент… в нашей власти определить только свой конец.

Криспин прочистил горло, оглядел комнату. Они были почти наедине, с ними оставалась только одна служанка здесь, в Траверситовом дворце, в комнатах Гизеллы, которые раньше принадлежали Аликсане. Она еще не успела изменить их. Нашлись более срочные дела. Только роза исчезла, как он заметил.

Аликсана хотела, чтобы здесь были дельфины. Взяла его с собой в пролив, чтобы посмотреть на них.

Канцлер Гезий, улыбающийся и благожелательный, лично ждал его и проводил к Гизелле, когда Криспин явился к Бронзовым Вратам. Проводил и удалился. В этом позднем приглашении не было никакого скрытого значения, понял Криспин: в Императорском квартале работали допоздна, особенно в дни войны и в разгар политической борьбы за Батиару. Его пригласили на встречу с императрицей, когда она смогла выделить ему время в загруженном дне. Соотечественник отправляется домой, пришел попрощаться. Теперь никаких тайн, никакого похищения под покровом темноты, никакого личного поручения, которое могло его погубить, если бы все открылось.

Это в прошлом. Он совершил путешествие сюда, она совершила еще более дальнее путешествие. Он возвращался назад. И гадал, что найдет в Варене, в городе, где пьяницы в тавернах весь год держали пари на ее жизнь.

Мужчины выигрывали эти пари или проигрывали. А те вельможи антов, которые стремились убить ее и править вместо нее… что будет с ними теперь?

— Если бы ты немного быстрее строил свои планы, — сказала Гизелла, — ты мог бы отправиться на императорском корабле. Он отплыл два дня назад с моими посланиями Евдриху и Кердасу.

Он посмотрел на нее. Снова его охватило странное ощущение, будто она умеет читать его мысли. Интересно, подумал он, она такая со всеми? И как только находились такие глупцы, чтобы делать ставки против нее. Сейчас она отвела взгляд и знаком приказала женщине принести им вина. Его принесли в комнату на золотом подносе, инкрустированном драгоценными камнями по ободку. Богатства Сарантия, невообразимые богатства. Криспин налил себе вина, добавил воды.

— Я вижу, ты осторожен, — сказала императрица Гизелла. И многозначительно улыбнулась.

Эти слова он тоже помнил. Она сказала то же самое в тот первый раз, в Варене. Эта ночная встреча создавала такое странное ощущение. В ней чувствовалось расстояние, пройденное за полгода.

Он покачал головой:

— Я чувствую, что мне необходимо сохранить ясную голову.

— А обычно это не так? Он пожал плечами:

— Я думал об узурпаторах. Что с ними будет? Если об этом дозволено спрашивать.

Конечно, это было важно. Он собирается вернуться назад, там его мать, его дом, его друзья.

— Это зависит от них. В основном от Евдриха. Я официально предложила ему стать наместником новой провинции Сарантия — Батиары и править от имени императора Валерия Третьего.

Криспин уставился на нее, потом спохватился и опустил взгляд. Она — императрица. На нее нельзя пялиться подобно рыбе.

— Ты собираешься наградить человека, который… — … пытался меня убить? Он кивнул.

Она улыбнулась:

— Кто из знатных антов не желал мне смерти в прошлом году, Кай Криспин? Они все желали. Даже родиане это знают. Какого человека я могу выбрать, если их всех исключить? Лучше всего отдать власть тому, кто победил, не так ли? Это свидетельствует о его способностях. И он будет… испытывать некоторый страх, как мне кажется.

Он снова поймал себя на том, что уставился на нее. Ничего не мог поделать. Ей всего двадцать лет, возможно, даже меньше. И она расчетлива и точна, как… как монарх. Дочь Гилдриха. Эти люди живут в другом мире. Таким был Валерий, внезапно подумал он.

Собственно говоря, он тоже соображал очень быстро.

— А патриарх в Родиасе?

— Хороший вопрос. Ему тоже отправлено послание, с тем же судном. По вопросу о ересях следует принять решение, если он согласится. Восточный патриарх снова признает его превосходство.

— В обмен на…

— На заявление в поддержку объединения Империи, Сарантия в качестве столицы Империи, и одобрение нескольких особых решений по вопросам веры, предложенных императором.

Все сделано так аккуратно и с такой быстротой. Криспину трудно было сдержать гнев.

— Конечно, и в их число входит вопрос об изображении Джада в часовнях и святилищах.

— Конечно, — тихо и невозмутимо подтвердила она. — Этот вопрос очень важен для императора.

— Я знаю, — сказал он.

— Я знаю, что ты знаешь, — ответила она. Повисло молчание.

— Я думаю, вопросы правления будет решить легче, чем вопросы веры. Так я и сказала Леонту.

Криспин ничего не ответил.

Через секунду она прибавила:

— Я еще раз побывала в Великом Святилище сегодня утром. Прошла тем подземным ходом, который ты мне показал. Хотела снова увидеть твою работу на куполе.

— До того, как ее начнут сбивать?

— Да, — согласилась она безмятежно. — До того. Я тебе сказала, когда мы проходили через Святилище той ночью: теперь я лучше понимаю то, о чем мы говорили во время нашей первой встречи. Он ждал.

— Ты сетовал на материалы. Помнишь? Я тебе ответила, что они лучшие из тех, что у нас есть. Что была чума и война.

— Я помню.

Гизелла слегка улыбнулась.

— То, что я тебе говорила, — правда. Но то, что ты говорил мне, было большей правдой: я видела, что может сделать мастер, имея нужные материалы. Во время работы над церковью моего отца ты был связан по рукам и ногам, словно стратиг на поле боя, который командует одними фермерами и рабочими.

Таким был ее отец. Он таким и умер.

— При всем моем почтении, госпожа, ты смущаешь меня таким сравнением.

— Знаю, — ответила она. — Но обдумай это потом. Мне самой это сравнение понравилось, когда оно пришло мне в голову сегодня утром.

Она оказала ему большую милость, расточая похвалы, дала ему личную аудиенцию, только для того, чтобы проститься. У него не было никаких причин для обиды. Восхождение Гизеллы на трон, возможно, спасет его и ее родину от разрушения.

Он кивнул головой. Потер свой бритый подбородок.

— У меня будет для этого свободное время на корабле, моя повелительница.

— Завтра? — спросила она.

— Послезавтра.

Позднее он понял (на досуге, уже на корабле), что ей это было известно и что она направляла беседу.

— Вот как? Значит, ты улаживаешь дела.

— Да, повелительница. Хотя, как мне кажется, я уже закончил.

— Ты получил все причитающиеся тебе деньги? Мы хотим, чтобы с этим все было в порядке.

— Получил, госпожа. Канцлер любезно сам проследил за этим.

Она взглянула на него.

— Он обязан тебе жизнью. Конечно, я тоже понимаю, что я… перед тобой в долгу.

Он покачал головой.

— Ты была моей царицей. Ты моя царица. Я не сделал ничего…

— Ты сделал то, что было нужно мне, рискуя собой, дважды. — Она поколебалась. — Я не стану слишком долго распространяться на эту тему. — Он услышал, что ее голос перестал быть официальным. — Но все же я родом с запада и горжусь тем, что мы можем показать им здесь, на востоке. Мне жаль, что… обстоятельства потребовали уничтожить твою здешнюю работу.

Он опустил глаза. Что можно было ответить? Это — смерть.

— Мне также пришло в голову, на основании того, что еще я узнала в эти последние дни, что есть еще один человек, которого ты, возможно, захочешь повидать перед отъездом.

Криспин поднял глаза.

Гизелла, царица антов, императрица Сарантия, ответила ему взглядом своих синих глаз.

— Только она не сможет тебя увидеть, — предупредила Гизелла.

Снова появились дельфины. Он гадал, увидит ли их, и понимал, что смертному сомневаться на этот счет глупо и самонадеянно; как будто морские создания могли являться или не являться в зависимости от того, что люди творят в городах на суше.

С другой стороны (хотя это и ересь), в эти дни много людских душ надо было перенести в самом Сарантии и возле него.

Он стоял на маленьком узком императорском судне, и чтобы попасть на него, ему стоило только предъявить тонкий кинжал Гизеллы с вырезанным из слоновой кости лицом ее отца вместо рукоятки. Подарок, как она заявила, вручая ему кинжал, чтобы он ее помнил. Хотя она еще сказала, что надеется через несколько лет приехать в Варену. Если все сложится должным образом, в Родиасе состоятся церемонии.

Экипаж предупредили запиской, что человеку, который принесет изображение отца императрицы, разрешено плыть к месту, закрытому для всех остальных.

Он уже был там раньше.

Стилиану держали не в тюремных камерах под дворцами. Кто-то, обладающий тонким чувством иронии и пониманием наказания — вероятнее всего, Гезий, который видел так много насилия в своей жизни и выжил, несмотря ни на что, — выбрал другое место, где ей придется доживать жизнь, оставленную ей императором. Тем самым он проявил милосердие к бывшей супруге и дал народу понять свою благожелательность к ней.

Действительно, достаточно посмотреть на Леонта на Золотом Троне и Стилиану на острове, думал Криспин, снова глядя на плывущих рядом с кораблем дельфинов, чтобы понять всю иронию.

Они причалили, судно привязали, для него спустили сходни. Единственный посетитель, единственный человек, высадившийся на остров.

Воспоминания и образы. Криспин бросил взгляд, почти против своей воли, и увидел то место, где Аликсана сбросила на камни плащ и зашагала прочь. Ему снилось это место, освещенное лунами.

Корабль встречали. Двое Бдительных, храня молчание, повели Криспина по тропинке среди деревьев. Пели птицы. Косые лучи солнца проникали сквозь шатер из листьев.

Они вышли на поляну, где погибли люди в тот день, когда был убит Валерий. Никто не заговорил. Криспин осознал, что не чувствует почти ничего, кроме ужаса, как он ни старался подавить его.

Он жалел, что приехал. Он и сам не понимал, зачем это сделал. Его провожатые остановились, один из них показал рукой на самую большую из хижин. Хотя Криспин не нуждался в подсказках.

Тот же дом, в котором жил ее брат. Конечно.

Но разница была. Окна распахнуты со всех сторон, зарешеченные, но ставни открыты, чтобы впустить утренний свет. Он удивился. Пошел вперед. Здесь стояли охранники. Трое. Они смотрели мимо него на его провожатых и, очевидно, получили какой-то сигнал. Криспин не стал оглядываться, чтобы проверить. Дверь отпер один из них.

Никаких слов, ничего. Интересно, подумал он, запрещено ли им разговаривать, чтобы избежать любого шанса соблазна, подкупа. Он вошел. Дверь за ним закрылась. Он услышал, как повернулся в замке ключ. Они не хотели рисковать. Должно быть, знали, что сделала эта арестантка.

Стилиана тихо сидела в кресле у дальней стены, в профиль к нему, неподвижно. Никакой видимой реакции на появление постороннего. Криспин смотрел на нее, и ужас исчез, уступив место множеству других чувств, в которых он даже не пытался разобраться.

Она сказала:

— Я же тебе сказала, что не буду есть. Она не повернула головы, не видела его.

Не могла его видеть. Даже с того места, где он стоял, с другого конца комнаты, Криспин понял, что у нее нет глаз, их выкололи. Черные глазницы на том месте, где он помнил яркий блеск. Он представил себе, сопротивляясь этому видению, подземелье, инструменты, горящий огонь, факелы, приближающегося к ней крупного человека с толстыми умелыми пальцами.

«Еще один человек, которого ты захочешь повидать», — сказала Гизелла.

— Не могу тебя винить, — сказал он. — Еда здесь ужасная, как я себе представляю.

Она вздрогнула. Вызывало жалость, что так безупречно владеющую собой женщину, которую так трудно было смутить, можно заставить так реагировать на неожиданно прозвучавший голос.

Он старался представить себе, каково быть слепым. Исчезнут цвет и свет, оттенки, тени, их богатство и игра. Нет ничего хуже на свете. «Лучше смерть», — подумал он.

— Родианин, — сказала Стилиана. — Пришел узнать, каково заниматься любовью со слепой женщиной? Подогреть аппетит?

— Нет, — ответил он, сохраняя спокойствие. — Совсем никакого аппетита, как и у тебя, по-видимому. Пришел попрощаться. Завтра я уезжаю домой.

— Так быстро закончил? — Ее тон изменился.

Она не повернула головы. Почти все ее золотистые волосы остригли. Другой женщине это могло бы испортить внешность. А у Стилианы только открылось совершенство линии скул и костей под почерневшими и опустевшими глазницами. Он подумал, что ей не поставили клеймо. Только ослепили.

Только ослепили. И заточили в эту тюрьму на острове, где влачил свои дни в темноте ее брат, который и внутрь дома не впускал ни один солнечный луч.

Теперь кругом был свет, заливающий комнату, бесполезный для нее, предлагаемый только тому, кто может войти. И это больше, чем что-либо другое, говорило о характере этой женщины, подумал Криспин, о ее гордости. Только молчаливые стражники заходят сюда каждый день, но Стилиана Далейна не прячется, не скрывается под покровом темноты. Если имеешь с ней дело, нужно смириться с тем, что ты видишь. Так было всегда.

— Ты уже закончил свою работу? — повторила она.

— Не закончил, — тихо ответил он. Уже без горечи. Она невозможна здесь, при виде ее. — Ты меня предупреждала. Давно.

— А! Вот что. Уже? Я не думала, что это будет…

— Так скоро?

— Так скоро. Он ведь сказал тебе, что это ересь. Твой купол.

— Да. Сам сказал, надо отдать ему справедливость. Она повернулась к нему.

И он увидел, что ее все же заклеймили. Левая сторона ее лица была изуродована знаком убийцы: грубое изображение ножа в круге, который должен означать солнце бога. Рану покрывала запекшаяся кровь, плоть вокруг нее воспалилась. Ей нужен лекарь, подумал он, но усомнился, чтобы его вызвали. Щека, изуродованная шрамом, который оставлен огнем.

Это снова сделал кто-то обладающий мрачным чувством юмора. Или, возможно, просто человек в запертой звуконепроницаемой камере под землей, совершенно не чувствительный к подобным вещам, всего лишь выполняющий предписанные законом процедуры наказания в Императорском квартале Сарантия.

Наверное, у него вырвался какой-то звук. Она улыбнулась знакомой ему улыбкой, кривой и понимающей. Было больно видеть эту улыбку здесь.

— Ты поражен в самое сердце моей вечной красотой? Криспин с трудом сглотнул. Сделал глубокий вдох.

— По правде сказать, так и есть. Поражен. Мне бы не хотелось этого видеть.

Секунду царило молчание.

— По крайней мере, честно, — сказала она. — Я помню, что он тебе нравился. Они оба.

— Это было бы самонадеянностью со стороны ремесленника. Я им глубоко восхищался. — Он помолчал. — Ими обоими.

— И Валерий был твоим заказчиком, разумеется, поручителем всей твоей работы. Которая теперь погибнет. Бедный родианин. Ты меня ненавидишь?

— Хотел бы я ненавидеть, — в конце концов ответил он. Так много света в этой комнате. Ветерок, прохладный, душистый, полный аромата деревьев, окруживших поляну. Золотисто-зеленых листьев. Сейчас только распустившихся, зеленых летом, увядающих осенью. «Ты меня ненавидишь?»

— Он выступил на север? — спросила она. — Против Бассании?

Жизнь, проведенная в залах и коридорах власти. Ум, который не может перестать работать.

— Да. — А… Гизелла ведет переговоры с Вареной? — Да.

Гизелла, подумал он, в этом точно такая же. Они действительно живут в другом мире, эти люди. То же солнце, и луны, и звезды, но другой мир.

Стилиана снова лукаво скривила губы.

— Я бы сделала то же самое, ты понимаешь? Я говорила тебе в ту ночь, когда мы разговаривали в первый раз, что среди нас есть те, кто считает вторжение ошибкой.

— Императрица была одной из них, — сказал он. Стилиана без усилий пропустила его слова мимо ушей.

— Его следовало убить до того, как флот отчалит. Если ты подумаешь, то поймешь. Леонт должен был находиться в Городе. Если бы он отплыл, то уже не вернулся бы.

— Как неудачно. Значит, Валерий должен был умереть, чтобы Леонт — и ты — могли править?

— Я так думала, да.

Он открыл рот, потом закрыл.

— Ты думала?

Она снова скривила губы. На этот раз поморщилась и поднесла руку к изуродованному лицу, но опустила ее, не прикоснувшись.

— После туннеля это уже не казалось мне важным.

— Я не…

— Я могла убить его много лет назад. Я была глупой девчонкой. Думала, главное — это взять власть, потому что мой отец должен был получить власть. Леонт будет править, но ему нужна только любовь его солдат и его благочестие, чтобы быть довольным, а я… — Она осеклась.

«Я могла убить его много лет назад». Криспин смотрел на нее.

— Ты считаешь, что Валерий убил твоего отца?

— Ох, родианин. Я это знаю. Чего я не знала, так это того, что ничто, кроме этого, не имеет значения. Мне следовало… быть мудрее.

— И убить раньше?

— Мне было восемь лет, — ответила она. И замолчала. Птицы громко пели за окном. — Я думаю, тогда и закончилась моя жизнь. В каком-то смысле. Та жизнь, которая открывалась передо мной.

Сын каменщика Хория Криспина смотрел на нее.

— Значит, ты думаешь, что это была любовь? То, что ты сделала?

— Нет, я думаю, это была месть, — ответила она. А затем прибавила без всякого предупреждения: — Пожалуйста, убей меня.

Без всякого предупреждения, не считая того, что он видел, что они с ней сделали и продолжают делать под видом милосердия. Он знал, как отчаянно ей хочется покончить с этим. Здесь не было даже дров для очага. Огонь можно использовать для самоубийства. Возможно, они станут силой заталкивать в нее еду, если она отказывается есть, подумал он. Для этого существуют способы. Леонт намеревался демонстрировать щедрость своей натуры, сохраняя какое-то время жизнь убийце, потому что она была его супругой перед лицом Джада.

Набожный человек, это всем известно. Возможно, иногда ее даже будут показывать людям.

Криспин смотрел на нее. Он не мог говорить.

Она тихо произнесла, чтобы не услышали стражники:

— Ты немного знал меня, родианин. Мы кое-что делили с тобой, пусть это продолжалось недолго. Ты уйдешь из этой комнаты и оставишь меня… для такой жизни?

— Я…

— Всего лишь художник, я знаю. Но…

— Нет! — он почти закричал. Потом понизил голос: — Не в этом дело. Я не тот человек… который убивает.

Голова его отца слетает с плеч, кровь хлещет из падающего тела. Мужчины, которые рассказывают об этом, в таверне Варены. Мальчик, который это слышит.

— Сделай исключение, — небрежно бросила она, но в ее спокойном голосе он услышал отчаяние.

Он закрыл глаза.

— Стилиана… Она сказала:

— Или посмотри на это иначе. Я умерла много лет назад. Я тебе уже говорила. Ты просто… подпишешь уже исполненный приговор.

Он снова посмотрел на нее. Теперь она стояла лицом к нему, лишенная глаз, изуродованная, утонченно прекрасная.

— Или накажи меня за свою потерянную работу. Или за Валерия. За любой другой проступок. Но прошу тебя. — Она перешла на шепот. — Никто другой этого не сделает, Криспин.

Он оглянулся. Здесь не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего оружие, сторожа стояли у всех зарешеченных окон и за запертой дверью.

«Никто другой этого не сделает».

И тут с опозданием он вспомнил, как его пропустили на остров, и что-то вскрикнуло внутри него, в его сердце, и он пожалел, что не успел уехать отсюда, из Сарантия, потому что она ошиблась. Есть еще один человек, который готов это сделать.

Он достал кинжал и посмотрел на него. На вырезанное из слоновой кости лицо Гилдриха, царя антов, на рукоятке. Тонкая работа.

Он не знал, в самом деле, не знал, использовала ли его снова в качестве орудия или сделала ему особый, мрачный подарок в благодарность за услуги с любовью императрица, которая уверяла, что она перед ним в долгу. Он слишком мало знал Гизеллу, чтобы судить. Правдой могло быть и то, и другое, и все вместе. Или нечто совсем иное.

Однако он знал, чего хочет стоящая перед ним женщина. В чем нуждается. Глядя на нее и на эту комнату, он осознал, что понимает, как следует поступить ради ее души и своей собственной. Гизелла, царица антов, которая прятала этот кинжал под одеждой, пока плыла сюда, возможно, тоже это поняла, подумал он.

Иногда смерть — не самое худшее, что может случиться. Иногда она — освобождение, дар, жертвоприношение.

Запутавшись среди всех вращающихся колес, всех заговоров и контрзаговоров и образов, рождающих образы, Криспин заставил их остановиться и взял на себя это бремя.

Он снял с лезвия рукоять из слоновой кости, как делала Гизелла. Положил на стол клинок без рукоятки, такой тонкий, что его почти не было видно.

Стоя в победоносном весеннем сиянии этой комнаты, он сказал:

— Мне надо идти. Я тебе тут кое-что оставил.

— Как мило. Маленькую мозаику, чтобы утешить меня во мраке? Еще один драгоценный камень, как тот, первый?

Он снова покачал головой. Теперь у него заболело в груди.

— Нет, — ответил он. — Не это. — И, вероятно, то, как он с трудом произнес эти слова, ее насторожило. Даже недавно ослепшие учатся слушать. Она приподняла голову. — Где это? — очень тихо спросила Стилиана.

— На столе. — Он на миг прикрыл глаза. — Ближе ко мне, у дальнего края. Будь осторожна.

Будь осторожна.

Он наблюдал, как она встала, прошла вперед, протянула руки к краю стола, чтобы нащупать его, затем неуверенно провела по столешнице — она еще училась это делать. Он видел, как она нашла клинок, острый и гладкий, какой иногда бывает смерть.

— А! — произнесла она. И замерла. Он молчал.

— Конечно, тебе предъявят обвинение.

— Я утром отплываю.

— С моей стороны было бы учтивее подождать момента, не так ли?

На это он тоже ничего не ответил.

— Знаешь, я не уверена, — тихо сказала Стилиана, — хватит ли у меня терпения. Меня ведь могут… обыскать и найти его?

— Могут, — сказал он.

Она надолго замолчала. Потом он увидел ее улыбку.

— Наверное, это означает, что ты все же меня любил, чуть-чуть.

Он боялся заплакать…

— Наверное, — тихо ответил он.

— Как это неожиданно, — сказала Стилиана Далейна. Он старался взять себя в руки. И ничего не сказал.

— Жалко, что я не смогла ее найти, — сказала она. — Одно дело осталось незаконченным. Знаю, мне не следует тебе этого говорить. Ты думаешь, Алиана умерла?

Сердце умеет плакать.

— Если нет, то, вероятно, умрет, когда узнает, что… ты умерла.

Она задумалась.

— А! Это я могу понять. Так что твой подарок убьет нас обеих. Правда. Кажется, здесь умеют видеть по-своему.

— Наверное, это возможно, — ответил Криспин. Он смотрел на нее и видел сейчас такой, какой она была раньше — во дворце, в его спальне, в ее собственной, когда ее губы искали его губы. «Что бы я потом ни сделала…»

Она его предупреждала, и не раз.

— Бедняга, — произнесла она. — Ты хотел всего лишь забыть здесь о своих умерших и выложить мозаику на куполе.

— Я был… слишком честолюбивым, — ответил он. И с восторгом услышал ее смех в последний раз.

— Спасибо тебе за это, — сказала она. Чтобы пошутить. Повисло молчание. Стилиана взяла крохотный клинок, ее пальцы были столь же тонкими и почти столь же длинными. — И спасибо тебе за это, и за… все другое, когда-то. — Она стояла очень прямо, несгибаемая, не делающая уступок… никаких уступок. — Благополучного тебе путешествия домой, родианин.

Ему приказывали удалиться и даже не назвали по имени напоследок. Он внезапно понял, что она не сможет ждать. Ее сжигало нетерпение.

Он посмотрел на нее в ярком свете, который она предпочла впустить сюда, чтобы все могли ясно видеть там, где не могла она. Так хозяин, которому лекарь запретил пить, велит принести самое лучшее вино для своих друзей.

— И тебе, госпожа, — ответил он. — Благополучного путешествия домой, к свету.

Он постучал в дверь. Ему открыли и выпустили его. Он покинул эту комнату, поляну, лес, каменистый берег, остров.

Утром он покинул Сарантий, с рассветным отливом, когда краски и оттенки цветов только возвращались в мир в конце долгого путешествия бога сквозь тьму.

За их спиной вставало солнце, просачивалось сквозь гряду низких облаков. Стоя на корме корабля, на котором Плавт Бонос, проявив доброту среди своего горя, предложил ему место, Криспин вместе с горсткой других пассажиров смотрел назад, на Город. Око мира, так его называли. Слава творения Джада.

Он видел оживленную суету в глубокой защищенной бухте, железные столбы с цепями, которыми можно перегородить вход в бухту во время войны. Наблюдал за лодочками, шныряющими туда-сюда через их кильватерную струю, за паромами в Деаполис, за утренними рыбаками и за теми, которые возвращались, собрав ночной урожай в море, за их разноцветными парусами.

Вдалеке мелькнули тройные стены, в том месте, где они спускались к воде. Сам Сараний провел линию этих стен, когда впервые прибыл сюда. Он видел приглушенный отблеск лучей раннего солнца на крышах домов, смотрел, как Город поднимается из моря, видел церкви и купола святилищ, дома патрициев, крыши зданий гильдий, хвастливо покрытые бронзой. Он видел огромную чашу Ипподрома, где соревновались люди и кони.

А потом, когда они сменили курс с юго-западного на западный, у выхода из бухты, и началась зыбь открытого моря, и надулись их белые паруса, Криспин увидел сады Императорского квартала, поля для игр и дворцы, и они заполнили все поле его зрения и удерживали его взгляд, пока он проносился мимо них, все дальше.

Они плыли на запад, под напором предрассветного ветра и отлива, матросы перекликались друг с другом, звучали громкие команды в разгорающемся свете. Начиналось что-то новое. Долгое путешествие. Он все еще смотрел назад, как и остальные пассажиры, все они застыли, прилипли к поручням на корме словно заколдованные. Но в конце, по мере того как они уплывали все дальше. Криспин смотрел только на одну точку, и самое последнее, что он видел вдалеке, почти на горизонте, был купол Артибаса, сверкающий ярче всего в Городе.

Затем восходящее солнце наконец прорвалось над низкими облаками на востоке, встало прямо за далеким Городом, ослепительно яркое, и ему пришлось заслонить глаза и отвести взгляд в сторону. А когда он снова посмотрел туда, моргая, Сарантий исчез, покинул его, и осталось только море.

Эпилог

Старик сидит в дверном проеме церкви, недалеко от стен Варены. Раньше он бы размышлял о цвете этих стен — нечто среднее между медом и охрой, — обдумывал, как использовать стекло, камни и свет, чтобы добиться именно того оттенка, который проявился при свете солнца поздней весной. Но теперь — нет. Теперь он довольствуется тем, что просто наслаждается этим днем, его второй половиной. Он чувствует, как иногда умеют чувствовать пожилые люди, что не может быть уверенным в наступлении следующей весны.

Здесь он практически один, вокруг лишь несколько человек, где-то во дворе или в заброшенной старой церкви, примыкающей к расширенному святилищу. Сейчас святилище тоже не используется, хотя в нем похоронен царь. После осеннего покушения священники отказались проводить здесь службы и даже остаться в спальном корпусе, несмотря на сильное давление со стороны тех, кто сейчас правит во дворце. Насчет этого у сидящего в дверях человека есть собственное мнение, но в данный момент он просто наслаждается тишиной и ждет прихода одного человека. Он уже несколько дней приходит сюда, и его мучает сильное нетерпение, не подобающее старому человеку, как он говорит сам себе, если он правильно усвоил уроки долгой жизни.

Он откидывается вместе с табуретом назад, прислоняется к деревянному дверному косяку (старая привычка) и надвигает на лицо поразительно бесформенную шляпу. Он питает беспричинную привязанность к этой шляпе, выдерживает все шутки и подковырки, которые она вызывает, совершенно невозмутимо. Во-первых, этот головной убор — абсурдный, даже когда он был новым, — спас ему жизнь почти пятнадцать лет назад, когда один подмастерье вечером в темной церкви с перепугу принял его за вора, крадущегося во тьме. Этот юноша (уже тогда широкоплечий) собирался обрушить сокрушительный удар посоха на голову непрошеного гостя, но в последний момент удержался, когда увидел и узнал шляпу.

Мартиниан Варенский, расслабившись в лучах весеннего солнца, бросает взгляд на дорогу, уже собираясь погрузиться в сон.

Он увидел, что приближается тот самый подмастерье. Или, точнее, по прошествии всех этих долгих лет он увидел своего бывшего ученика, а теперь коллегу и партнера и долгожданного друга Кая Криспина. Тот шел к нему по тропинке, ведущей к широким низким деревянным воротам в ограде, окружающей двор святилища и могилы на нем.

— Будь ты проклят, Криспин, — проворчал Мартиниан. — Только я собрался задремать. — Потом принял во внимание тот факт, что рядом никого нет, что никто его не слушает, и позволил себе искреннюю реакцию: он быстро поставил табурет на все ножки и почувствовал, как сильно забилось его сердце.

Его охватили изумление, предвкушение, огромная радость.

Скрытый в тени дверного проема, он наблюдал. Увидел, как Криспин отодвинул задвижку на воротах и вошел во двор. Борода и волосы у него были короче, чем когда он уехал, но в остальном особых перемен заметно не было. Мартиниан громко позвал тех людей, которые тоже ждали Криспина. Они не были подмастерьями или художниками: сейчас здесь не велись никакие работы. Двое мужчин быстрым шагом вышли из-за угла здания. Мартиниан указал в сторону ворот.

— Вот он. Наконец-то. Не могу вам сказать, сердит ли он, но всегда безопаснее думать именно так.

Оба мужчины выругались, как и он, хотя и с более искренним чувством, и двинулись вперед. Они прождали в Варене почти две недели, и раздражение их все росло. Именно Мартиниан высказал предположение, что путешественник, весьма вероятно, когда он появится, зайдет в святилище за стенами города. Он доволен, что оказался прав, хотя ему и невесело, потому что он знает, что обнаружит здесь его друг.

Стоя в дверях, он смотрел, как идут вперед два чужака, первые живые души, которым предстоит приветствовать путешественника, вернувшегося издалека. Один из них был императорским курьером, второй — офицером сарантийской армии. Армии, которая должна была этой весной вторгнуться к ним, но теперь все изменилось.

И это было самой большой переменой.

Некоторое время спустя, после того как два сарантийца официально вручили те бумаги, ради которых задержались здесь, и ушли вместе с солдатами, охранявшими их, Мартиниан решил, что Криспин уже достаточно долго просидел один у ворот, какими бы ни были полученные им известия. Он медленно встал и двинулся вперед, привычно прихрамывая из-за боли в бедре.

Криспин сидел к нему спиной и, казалось, был погружен в изучение документов, которые ему передали. Мартиниан всегда считал, что нехорошо заставать людей врасплох, поэтому еще издалека окликнул его по имени.

— Я видел твою шляпу, — отозвался Криспин, не поднимая глаз. — Понимаешь, я вернулся домой только затем, чтобы ее сжечь.

Мартиниан подошел к нему.

Криспин, сидя на большом поросшем мхом валуне, который всегда любил, посмотрел на него. Глаза его горели знакомым ярким огнем.

— Привет, — произнес он. — Не ожидал найти тебя здесь.

Мартиниан тоже намеревался отпустить какую-нибудь шуточку, но обнаружил, что ничего не может придумать. Вместо этого он молча наклонился и поцеловал своего молодого друга в лоб, словно благословляя. Криспин встал и обхватил его руками. Они обнялись.

— Как моя мать? — спросил Криспин ворчливым голосом, разжимая руки.

— Хорошо. Ждет тебя.

— Откуда вы все… О! Курьер. Значит, вы знали, что я в пути?

Мартиниан кивнул:

— Они прибыли уже давно.

— У меня был не такой быстрый корабль. И я шел пешком из Милазии.

— По-прежнему ненавидишь лошадей? Криспин поколебался:

— Ненавижу ездить на них.

Он посмотрел на Мартиниана. Когда Криспин хмурился, его брови сходились над переносицей — Мартиниан это помнил. Старик пытался определить, что еще он видит на лице путешественника. Что-то в нем появилось новое, но что именно, определить трудно.

Мартиниан спросил:

— Они принесли новости из Сарантия? Насчет перемен?

Криспин кивнул.

— Ты мне расскажешь больше?

— То, что знаю.

— С тобой… все в порядке? — Глупый вопрос, в некотором смысле единственно важный.

Криспин снова заколебался:

— В основном. Много чего случилось.

— Конечно. Твоя работа… хорошо получилось? Снова молчание. Словно они на ощупь пробирались обратно, к прежней легкости.

— Очень хорошо, но… — Криспин опять сел на камень. — Она будет уничтожена. Вместе с другими мозаиками, повсюду.

— Что?

— У нового императора свои взгляды на изображение Джада.

— Невозможно. Ты, наверное, ошибся. Это… Мартиниан умолк.

— Хотел бы я ошибаться, — сказал Криспин. — Наша мозаика здесь тоже будет сбита, как я подозреваю. Мы все будем жить по законам Сарантия, если все сложится в соответствии с намерениями императрицы.

Императрица. Об этом они знали. Некоторые уже назвали это господним чудом. Мартиниан считал, что найдется более земное объяснение.

— Гизелла?

— Гизелла. Ты слышал?

— На том же корабле другие курьеры принесли вести. — Мартиниан теперь тоже сел на камень напротив.

Так часто они сидели вместе здесь или на трех пнях за воротами.

Криспин оглянулся через плечо на святилище.

— Мы это потеряем. То, что мы здесь сделали. Мартиниан прочистил горло. Надо было кое-что сказать.

— Кое-что уже потеряно.

— Так скоро? Я не думал…

— Не поэтому. Весной… сбили изображение Геладикоса. — Криспин ничего не ответил. Но это выражение его лица Мартиниан тоже помнил.

— Евдрих пытался заручиться поддержкой патриарха из Родиаса, когда возникла угроза вторжения. Отказавшись от ереси антов.

Геладикос с факелом был самой последней работой Криспина до того, как он уехал. Он сидел неподвижно. Мартиниан пытался вглядеться в него, увидеть, что изменилось, что нет. Странно, что он перестал понимать Криспина интуитивно, после стольких лет. Люди уезжают и меняются; это тяжело для тех, кто остался.

«Больше горя и больше жизни», — подумал Мартиниан. И того и другого. Документы, доставленные курьером, Криспин все еще сжимал в своих больших ладонях.

Он спросил:

— Этот отказ принес плоды? — Мартиниан покачал головой:

— Нет. Они пролили кровь в церкви, в присутствии представителей патриарха, подвергли их риску. Евдриху еще не скоро удастся вернуть расположение клириков. А в Варене он вызвал большое возмущение, когда уничтожил мозаику. Анты сочли это неуважением по отношению к Гилдриху. Своего рода разграблением церкви.

Криспин тихо рассмеялся. Мартиниан попытался вспомнить, когда в последний раз слышал смех друга в тот год, когда тот уехал.

— Бедный Евдрих. Круг замкнулся. Анты протестуют против разрушений в священном для Батиары месте.

Мартиниан слегка улыбнулся….

— Я тоже так сказал. — Теперь настала его очередь колебаться. Он ожидал более бурной реакции. И немного изменил тему: — Похоже, теперь нападения не будет. Это правда?

Криспин кивнул головой:

— По крайней мере, в этом году. Армия отправилась на северо-восток, в Бассанию. Мы станем провинцией Сарантия, если переговоры дадут результаты.

Мартиниан медленно покачал головой. Снял шляпу, посмотрел на нее и снова водрузил на лысеющую голову. Нападения не будет.

Все мужчины, умеющие ходить, всю зиму были заняты укреплением стен Варены. Они изготавливали оружие, тренировались с ним, запасали еду и воду. После плохого урожая запасать было почти нечего.

Он боялся расплакаться.

— Я не надеялся дожить до этого.

Друг посмотрел на него:

— Как ты?

Он сделал еще одну попытку пожать плечами.

— Неплохо. Руки беспокоят. Иногда бедро. Теперь в моем вине больше воды.

Криспин поморщился:

— В моем тоже. Карисса?

— Очень хорошо. Ей не терпится тебя увидеть. Вероятно, она сейчас у твоей матери.

— Тогда нам надо идти. Я зашел только для того, чтобы взглянуть, как здесь закончили работу. Теперь в этом нет смысла.

— Да, — согласился Мартиниан. Он бросил взгляд на бумаги. — Что… что они тебе привезли?

Криспин снова заколебался. «Кажется, теперь он чаще взвешивает свои слова и мысли, — подумал Мартиниан. — Неужели этому учат на востоке?»

Его друг молча протянул ему толстую пачку документов. Мартиниан взял их и прочел. Не смог сдержать острого любопытства: чтобы вручить эти бумаги, несколько человек долго ждали его в городе.

Он увидел, что это за бумаги. Лицо его бледнело по мере того, как он переворачивал лист за листом, подписанные и скрепленные печатью документы на право собственности. Вернулся назад и подсчитал. Пять, шесть, семь. Перечисление прочего имущества и описание, где его можно найти и получить. Ему стало трудно дышать.

— Кажется, мы разбогатели, — мягко заметил Криспин. Мартиниан поднял на него взгляд. Криспин смотрел вдаль, на лес на востоке. То, что он сказал, было явным преуменьшением, большим преуменьшением. А это «мы» — большой любезностью.

Бумаги, доставленные императорским курьером, одна за другой, удостоверяли право собственности некоего Кая Криспина, художника из Варены, на земли вокруг Батиары, деньги и движимое имущество.

Последняя страница была личным письмом. Мартиниан взглядом спросил разрешения. Криспин кивнул в ответ. Письмо оказалось коротким. Написано в Сарантии. В нем говорилось:

«Я кое-что обещала тебе, если твое путешествие принесет нам плоды. Мой любимый отец научил меня держать царское слово, и бог повелевает мне сделать это. Перемены в пути не меняют сути вещей. Это не подарки, ты это заработал. Есть еще один пункт, который мы обсуждали в Варене, как ты помнишь. Он не включен сюда, и тебе предстоит обдумать его и выбрать самому — или не выбирать. А другие присланные тебе вещи являются, надеюсь, дальнейшим подтверждением моей признательности».

Внизу стояла подпись: Гизелла, императрица Сарантия.

— Кровь, глаза и кости Джада, что же ты для нее сделал, Криспин?

— Она думает, что я сделал ее императрицей, — ответил Криспин.

Мартиниан молча смотрел на него.

Тон Криспина был странным, отрешенным.

Мартиниан внезапно почувствовал, что потребуется очень много времени, чтобы понять, что случилось с его другом на востоке. Многое в самом деле изменилось. Когда человек совершает путешествие в Сарантий, так всегда случается, подумал он. Ему стало холодно.

— А о каком… другом пункте, не включенном, она упоминает?

— О жене. — Голос Криспина звучал равнодушно. Холодный, мрачный тон, памятный по предыдущему году.

Мартиниан прочистил горло:

— Понимаю. А «другие присланные вещи»? Криспин поднял взгляд. Казалось, он с усилием заставляет себя шевелиться.

— Я не знаю. Здесь множество ключей. — Он показал тяжелый кожаный мешочек. — Солдат сказал, что им приказано охранять присланное, пока я не приду, а потом я сам должен о нем заботиться.

— Вот как! Значит, это сундуки в старой церкви. Их там, по крайней мере, штук двадцать.

Они пошли посмотреть. Сокровища? — гадал Мартиниан. Золотые монеты и драгоценные камни?

Но он ошибся. Когда Криспин повернул пронумерованные ключи в пронумерованных замках, один за другим, и открыл крышки сундуков в мягком свете старой почти не посещаемой церкви, примыкающей к расширенному святилищу, Мартиниан Варенский, который никогда не путешествовал ни в Сарантий, ни даже на свой собственный любимый полуостров, заплакал, стыдясь старческой слабости.

Там лежала смальта, какой он никогда не видел и даже не надеялся увидеть в дни своей жизни. Он всю жизнь работал с мутным, имеющим вкрапления материалом, лишь имитирующим яркие цвета, которые существовали в его воображении, и это постепенно заставило его смириться с ограниченными возможностями здесь, в разрушенной Батиаре. С несовершенством мира смертных, с препятствиями на пути свершений.

А теперь уже давно миновало то время, когда он мог бы с энтузиазмом приняться за какой-нибудь проект, равный по великолепию этим ослепительным, безупречным кусочкам стекла, — и вот они появились.

Уже поздно. Слишком, слишком поздно.

В первом сундуке лежала еще одна записка. Криспин просмотрел ее и передал ему. Мартиниан вытер глаза и прочел. Та же рука, но другой язык. Родианский, и стиль письма личный, не царский.

«Я получила от императора гарантию. Он дал мне обещание. Только не бог и не Геладикос. А все остальное, что ты сочтешь нужным изобразить в святилище, где лежит мой отец, будет защищено от указов, приговоров и любого ущерба, пока я смогу за этим следить. Это небольшая компенсация за мозаику в Сарантии, созданную из хороших материалов, но отнятую у тебя».

Подпись тоже была другой: на этот раз — только ее имя. Мартиниан положил записку. Медленно опустил руку в первый тяжелый сундук, в кусочки смальты — бледно-золотистого цвета, теплые и гладкие, как мед.

— Осторожно. Они острые, — сказал Криспин.

— Щенок, — возразил Мартиниан Варенский. — Я резал руки в лохмотья об эти штуки еще до того, как ты родился.

— Я знаю, — ответил Криспин. — Об этом и речь. — Он снова взял записку. А потом улыбнулся.

— Мы можем заново сделать купол в святилище. Нельзя изображать Джада и Геладикоса, пишет она. Можем найти новый стиль для мозаик в церквах. Может, посоветоваться с клириками? Здешними и в Родиасе? Даже в Сарантии? — Голос Мартиниана дрожал от нетерпения. Сердце стремительно билось. Он ощущал непреодолимое желание трогать эту смальту, погружать в нее руки.

Поздно, но не слишком поздно.

Криспин снова улыбнулся, оглядывая тихую пыльную комнату. Они были совсем одни. Два человека и двадцать громадных, набитых доверху сундуков, больше ничего. Теперь сюда никто не приходит.

Придется нанять охрану, внезапно подумал Мартиниан.

— Ты его сделаешь, — мягко сказал Криспин. — Этот купол. — Его губы слегка дрогнули. — С теми, кто еще остался работать на нас, кого ты еще не отпугнул своим тиранством.

Мартиниан пропустил мимо ушей эти слова. Он ответил на доброту. На нечто надолго потерянное и снова вернувшееся.

— А ты? — спросил он.

Потому что сейчас ему пришло в голову, что его младший товарищ мог совсем потерять желание работать. Он казался почти равнодушным к судьбе, постигшей его Геладикоса. Мартиниану показалось, что он понял. Как он мог обратить на это внимание после того, что случилось на востоке?

Криспин кое-что писал ему о куполе в Сарантии, о том, что он пытается на нем изобразить, что было бы достойно купола. А молодая женщина, дочь Зотика, упоминала его в одном из писем, которыми они обменялись. Слава всей земли — так назвала она купол. Сам купол и то, что делал на нем его друг.

И эта мозаика будет уничтожена. Мартиниан мог представить себе, как это будет происходить. Солдаты и рабочие древками копий, топорами, кинжалами, скребками будут разбивать и рубить поверхность. Кусочки смальты будут сыпаться и сыпаться вниз.

Как может человек снова захотеть работать после этого?

Мартиниан вынул руки из сундука, из золотистого стекла. Прикусил губу. Слава всей земли. Его друг все еще в трауре, наконец понял он, а он тут восторгается, как ребенок новой игрушкой.

Но он ошибался. Или, как он позднее понял, был не совсем прав.

Криспин уже отошел от него и рассеянно смотрел на плоские шершавые стены над скрипучими двустворчатыми дверями в противоположных концах помещения. Эта маленькая церковь была построена по самому старому из известных проектов: два входа, центральный алтарь под низким, плоским куполом, полукруглые ниши на востоке и на западе для уединенных молитв и размышлений, подставки для поминальных свечей у каждой из них. Каменный пол, каменные стены, никаких скамеек, никакого возвышения. Сейчас здесь не было даже алтаря и солнечного диска. Этой церкви, по крайней мере, четыреста лет, она построена в самом начале, когда в Родиасе разрешили поклоняться Джаду. Льющийся в нее свет был спокойным и мягким, он падал на камни подобно прохладным струям светлого вина.

Мартиниан, видя, что взгляд его коллеги перебегает от поверхности к поверхности, следит за падением солнечного света сквозь грязные разбитые окна наверху (окна можно вымыть, рамы заменить), начал и сам оглядываться по сторонам. А затем, через какое-то время, в тишине с нарастающим ощущением счастья он просто наблюдал, как Криспин поворачивается во все стороны.

В конце концов Криспин снова перевел взгляд с севера на юг, на полукруглую арку стен прямо над каждой из дверей. Мартиниан знал, что он видит картинки, которых еще нет на свете.

Он часто и сам их видел. Так обычно начинается работа.

— Я кое-что тут сделаю, — сказал Криспин.

* * *

Очень древняя церковь Варены, церковь Джада, не использовалась для проведения службы после того, как рядом построили более просторное святилище, примерно двести лет спустя. Комплекс еще дважды расширяли, пристроили спальный корпус, трапезную, кухню, пекарню, пивоварню и маленькую больницу с грядками лечебных трав за ней. Древняя церквушка какое-то время служила складом, а потом ее перестали использовать даже для этого, и она стояла запыленная, неухоженная, а зимой служила убежищем для грызунов и других зверьков с полей.

На ней лежала патина веков, ее окружала аура покоя даже в таком заброшенном состоянии, а камни были очень красивыми и безмятежно впитывали солнечный свет. Уже очень давно здесь не зажигали такого количества ламп, чтобы можно было судить, как будет выглядеть церковь после наступления темноты, при должном освещении.

Это было неожиданное место для двух панелей из мозаики, но отсутствие алтаря или диска могло служить оправданием абсолютно мирского характера новых мозаик, которые создавал один-единственный художник — редкий случай для такой работы.

Мозаичные панно, по одному над каждой из двустворчатых дверей, были скромных размеров.

«Только не бог и не Геладикос. Все остальное, что сочтешь нужным изобразить».

Он поверил этому обещанию. Ее отец научил ее держать слово. Некогда это место было священным, но с тех пор миновало много веков. Божья благодать все еще ощущалась в воздухе, в камнях, в косых лучах солнца утром и вечером. Но сейчас оно уже не было священным, так что даже если существует запрет на изображение человеческих фигур в подобных местах, для него сделают исключение благодаря этому обещанию.

Криспин верил в это, но сознавал, что ему уже следовало научиться ни во что не верить, что все сделанное человеком другой человек может уничтожить мечом, огнем или указом.

Но ведь он получил письменное обещание императрицы. А свет здесь — раньше этого даже не замечали — обещал еще кое-что. И поэтому так получилось, что он провел здесь целый год за работой, лето, осень, всю зиму, которая выдалась холодной. Он все делал сам, это входило в замысел его труда, так он задумал с самого начала, когда стоял с Мартинианом в тот день, когда вернулся домой. Все — убирал часовню, подметал, мыл, ползая на коленях, менял выбитые стекла в окнах, смывал копоть с уцелевших стекол. Готовил известь в печах во дворе, вытирал поверхность стен для того, чтобы наложить основу, даже сам сколотил для себя два помоста и лестницы при помощи молотка и гвоздей. Их не надо было делать высокими, и они могли стоять на одном месте. Он работал всего на двух стенах, не на куполе.

В большом святилище Мартиниан с рабочими и учениками переделывал купол. На консультациях с Сибардом Варенским и другими клириками здесь и в Родиасе решено было изобразить ландшафт: постепенный переход от лесов к полям, фермам, к уборке урожая… собственно говоря, то был путь народа антов. Ни фигур святых, ни фигур людей. Патриарх в Родиасе, в рамках сложных переговоров, все еще идущих между Сарантием и Вареной, согласился заново освятить храм, когда работа будет закончена.

Все же это место погребения Гилдриха, а его дочь — императрица Сарантия, и в эту Империю теперь входят Мирбор и большая часть северной Бассании по условиям мирного договора, который сейчас как раз обсуждается.

Здесь, в Варене, заброшенная старая церковь не вызвала никаких споров. Это было незначительное место. Можно даже сказать, что глупо что-либо там делать, ведь работу смогут увидеть очень немногие.

С этим все в порядке, думал Криспин. Он думал так весь год и ощущал в себе покой, какого давно уже не знал.

Однако сегодня покой его покинул. Он чувствовал себя чужим в конце долгого пребывания наедине с самим собой. Другие люди почти никогда не нарушали его одиночества. Мартиниан иногда заходил в конце дня и молча смотрел несколько секунд, но никогда ничего не говорил, а Криспин никогда ни о чем не спрашивал.

Это принадлежало только ему одному, он не должен был отчитываться ни перед одной живой душой. Не надо было получать одобрения заказчика, создавать произведения, равные блестящему архитектурному сооружению, понимать его и быть в гармонии с ним. Каким-то странным образом Криспина весь год не покидало ощущение, что он обращается к еще не родившимся, не живущим людям, к поколениям, которые когда-нибудь, может быть, войдут в эти двери и увидят эти две мозаики, сотни лет спустя или позже, посмотрят вверх и поймут… то, что смогут понять.

В Сарантии он принимал участие в чем-то колоссальном, в совместном проникновении в будущее, выходящем за рамки человеческих возможностей, — и всему этому суждено исчезнуть. Доказательство его участия к этому моменту уже, наверное, уничтожено.

Здесь его стремления были столь же честолюбивы (он это знал, и Мартиниан, который каждый раз смотрел и молчал, знал это), но они были совершенно, решительно, глубоко земными по масштабу.

Возможно, именно поэтому мозаики сохранятся надолго.

Он не знал этого наверняка. (Да и как может знать человек?) Но здесь, в этом мягком, добром свете Криспин целый год и даже дольше (снова лето, за стенами темно-зеленые листья, пчелы на полевых цветах и живых изгородях) выкладывал камешки и смальту, чтобы оставить что-нибудь после себя, когда умрет. Кай Криспин Варенский, сын Хория Криспина, каменщика, провел здесь, на господней земле, отмеренное ему время и немного разбирался в человеческой природе и в искусстве.

Поглощенный этим, он прожил год. И вот теперь больше делать было нечего. Он только что закончил последнюю вещь, которую никто никогда не делал в мозаике до него.

Он все еще стоял на перекладине лестницы у северной мозаики, которую только что закончил. Он подергал себя за бороду, которая снова отросла и стала длинной, как и волосы, вовсе не такие приглаженные, какие должен иметь богатый и известный человек, но он был… занят. Криспин повернулся, зацепившись рукой за перекладину, чтобы сохранить равновесие, и посмотрел на южные двери напротив, на арку стены над ними, где он выложил первую из своих двух панелей.

Не Джад. И не Геладикос. Ничего, что наводило бы на мысли о святости или вере. Зато там, на широком сверкающем великолепном панно на стене, в тщательно рассчитанном для всех времен года и дней потоке света (а он сам развесил там крючки для ламп) стояли император Сарантия, Валерий Третий, который прежде был Золотым Леонтом, и его императрица Гизелла, приславшая эту смальту, подобную драгоценным камням, вместе с обещанием, которое давало Криспину свободу.

По обеим сторонам от них стояли придворные, но работа была выполнена таким образом, что только две центральные фигуры были тщательно выполнены, яркие, золотые, живые (они оба были действительно золотыми: их волосы, украшения, золото на одеждах). Придворные, мужчины и женщины, были изображены условно, однообразно, в древнем стиле, их индивидуальные черты стирались, и только легкие отличия в обуви и одежде, позах и цвете волос предлагали намек на движение взгляду, который все время возвращался к двум фигурам в центре. Леонт и Гизелла, высокие, молодые, прекрасные, овеянные славой дня своей коронации (которой он не видел, но это неважно, совсем неважно), сохраненные здесь (получившие здесь жизнь), до тех пор, пока камни и стеклышки не упадут вниз, или не сгорит здание, или мир не придет к концу. Повелитель императоров придет, обязательно придет и сделает их старыми и заберет обоих, но эти образы останутся здесь.

Панно закончено. Он сделал его первым. Оно получилось… таким, как он хотел.

Криспин спустился вниз, пересек центральную часть маленькой церкви, где давным-давно стоял алтарь бога, перешел на другую сторону и там поднялся по лестнице на несколько ступенек от земли. Потом обернулся и посмотрел назад, на северную стену, в точно такой же перспективе.

Другой император, другая императрица, их двор. Те же цвета, почти в точности. И совершенно другое произведение, утверждающее (для тех, что умеет смотреть и видеть) нечто совсем иное, с любовью.

Валерий Второй, который в молодости был Петром Тракезийским, стоял там, так же, как Леонт на противоположной стене, не высокий, совсем не золотой, уже не молодой. Круглолицый (таким он и был), с редеющими волосами (так и было); его мудрые, насмешливые серые глаза смотрят на Батиару, где зародилась Империя, та Империя, которую он мечтал возродить.

Рядом с ним стояла его танцовщица.

И благодаря игре линий, света, стекла и искусства взгляд зрителя останавливался на Аликсане даже чаще, чем на стоящем рядом императоре, и не хотел покидать ее. «Вот где красота, — поневоле думал зритель, — и нечто другое, нечто большее».

Тем не менее взгляд двигался дальше (и снова возвращался), так как вокруг этих двоих стояли придворные, мужчины и женщины, чтобы и в грядущие века можно было смотреть на них и в них. И здесь Криспин изобразил их иначе.

На этот раз каждая фигура на панно была уникальной. Поза, жест, глаза. Беглому взгляду вошедшего эти два панно могли показаться одинаковыми. Но стоило только присмотреться, и разница становилась очевидной. Здесь император и императрица были жемчужинами в короне среди других драгоценностей, а каждый из их приближенных давал собственные свет или тень. И Криспин, который стал здесь их создателем, их повелителем, написал их имена на сарантийском языке в складках одежды и драпировках, чтобы пришедшие после их знали. Ведь главным для него в этой работе было назвать их, чтобы помнили.

Гезий, престарелый канцлер, бледный, как лист пергамента, с острым умом, подобным клинку; стратиг Леонт (и здесь тоже, так что он изображен на каждой стене); восточный патриарх Закариос, седовласый, седобородый, держащий в длинных пальцах солнечный диск. Рядом с этим священником (неслучайно, здесь нет случайностей) — маленькая темная мускулистая фигурка в серебряном шлеме, ярко-голубой тунике и с хлыстом в руке. И еще меньшая фигурка, босоногая, на удивление, среди придворных, с широко раскрытыми глазами и смешно растрепанными каштановыми волосами, а рядом написано имя Артибас.

Рядом с Леонтом стоял могучий черноволосый румяный солдат, не такого высокого роста, но более широкоплечий, одетый в придворные одежды, но в цвета саврадийской кавалерии, с железным шлемом под мышкой. Рядом с ним — худой бледный мужчина (на приблизительно передающей сходство мозаике он получился еще более худым и бледным) с острыми чертами лица и длинным носом, с внимательным взглядом. Его лицо вызывало тревогу, он с обидой смотрел на пару в центре. Его имя было написано на свернутом пергаменте в его руке.

По другую сторону находились женщины.

Ближе всех к императрице и немного позади нее стояла дама, еще выше ростом, чем Гизелла на противоположной стене, такая же золотая и — можно сказать — еще более красивая, по крайней мере так ее увидел тот, кто изобразил их обеих. Ее поза и наклон головы выдавали высокомерие, а взгляд голубых глаз был жестоким и бескомпромиссным. Один-единственный маленький рубин, как ни странно, висел у нее на шее. В нем горела искорка огня, но он выглядел очень скромно по сравнению с ее остальными украшениями и с ослепительным блеском золота и драгоценностей на других дамах на стене.

Одна из женщин была рядом с этой золотой дамой, не такая высокая, с ниспадающими из-под мягкой зеленой шапочки черными волосами, одетая в зеленое платье с усыпанным камнями поясом. В ней чувствовался смех, грациозность — в том, как она театральным жестом отвела в сторону слегка согнутую руку. Еще одна танцовщица — к такому выводу можно было прийти, еще не прочитав ее имени.

С самого края панно, почему-то размещенный на женской стороне композиции, стоял еще один мужчина, несколько в стороне от ближайшей придворной дамы. Можно было бы подумать, что его добавили потом, если бы здесь не была так ясно видна точность замысла. Можно было решить, что… ему здесь не место. Но он присутствовал. Он был там. Крупный мужчина, одетый в подобающие одежды, хотя шелк его одеяний несколько неловко облегал его тело. Гнев, который в нем ясно чувствовался, возможно, был вызван именно этим.

У него были рыжие волосы, и он единственный был изображен с бородой, не считая Закариоса, но этот человек не был священником.

Он стоял лицом внутрь панно, смотрел в сторону центра, как и секретарь, в сторону императора и императрицы (трудно сказать, на кого именно). В самом деле, можно было заметить, изучив детали, что линия взгляда этого мужчины уравновешивала взгляд тощего человека с худым лицом на другой стороне панно, и, возможно, именно для этого он и стоял на этом месте.

У рыжеволосого мужчины тоже висело на шее украшение. (Украшения на шее были только у него и у высокой красивой женщины.) Золотой медальон, на котором переплетались две буквы К. Неизвестно, что это означало.

И эта вторая работа тоже завершена, не считая одного маленького пятнышка внизу, ниже императора, где гладкая серо-белая основа только что приняла в себя смальту и теперь сохла.

Криспин застыл, повиснув на лестнице на некотором расстоянии от земли, и долго смотрел на свою работу. Он чувствовал себя застывшим в ином смысле, в том мгновении, которое трудно определить. У него возникло ощущение, что как только он спустится с этой лестницы, окончательно закончится его труд, закончится навсегда. Ему казалось, что он висит в безвременье, пока этого не произошло, а потом его труд и его достижения перейдут в прошлое или в будущее, но никогда уже не будут настоящим.

Его душа была полна до краев. Он думал о мозаичниках прошлых столетий… здесь, в Варене, в Сарантии, в Родиасе, или далеко на юге, за морем, в городах на побережье за Кандарией, или на востоке, в древней Тракезии, или в Саврадии (о святых людях с их дарами, которые сотворили Джада в тамошней церкви, чьи имена затеряны в молчании)… обо всех неизвестных мастерах, ушедших, окутанных саваном исчезнувшего времени, мертвых.

Их творения (то, что уцелело) стали славой земли господа, даром его света, а творцы превратились в неясные тени.

Он посмотрел на то место внизу панно, где только что выложил смальту, еще не присохшую на место, и увидел двойную букву К — свои инициалы, как и на медальоне, изображенном на его фигуре на панно. Думая о них, обо всех, ушедших, или живущих, или о тех, кто придет, он подписал свою работу на стене.

Криспин услышал, как у него за спиной тихо открылась дверь. Конец дня, конец последнего дня. Мартиниан, знающий, как близок он к завершению, пришел посмотреть. Он не сказал своему другу, своему учителю о том, что поставил подпись, инициалы. Это было нечто вроде подарка, возможно, поразительного подарка для эмоционального человека, который поймет лучше кого бы то ни было мысль, заложенную в эти две переплетенные буквы.

Криспин глубоко вздохнул. Пора снова спускаться вниз.

Однако он застыл и не двигался. Так как, сделав вдох, он понял, что не Мартиниан вошел и стоит у него за спиной на каменном полу. Он закрыл глаза. Почувствовал, как задрожала рука, держащая перекладину.

Духи. Их невозможно ни с чем спутать. Две женщины в Сарантии пользовались ими раньше. Больше никому не разрешалось. Одной они принадлежали, другая получила их в подарок, в награду за свое искусство, то же самое искусство, которым прежде владела другая женщина, эфемерное, как сон, как жизнь. Что стало с танцовщицей, когда танец закончился?

Она умерла. Исчезла, как исчезли имена художников. Возможно, она сохранится для других, после, в созданном здесь образе. Но не в жизни, не в движении на земле Джада. Это мир смертных мужчин и женщин, в котором некоторые вещи невозможны, даже если существуют «зубиры», птичьи души алхимика, полумир, любовь.

И Криспин понял, что снова будет жить в этом мире, что сможет даже принять его за оставшиеся ему годы, пока его тоже не призовут покинуть этот мир. Существуют дары, милости, возмещения, щедрые и весьма реальные. Можно даже улыбнуться с благодарностью.

Не оборачиваясь, стоя на лестнице, он сказал:

— Привет, Ширин, дорогая. Это Мартиниан подсказал тебе, когда войти?

И тогда мир меняется, меняется бесповоротно, и у него за спиной раздается голос Аликсаны:

— Боже, все-таки я здесь не нужна. Не нужна.

Можно забыть, что надо дышать, можно заплакать от своей никчемности.

И обернуться, слишком быстро, чуть не упав, с немым криком из глубины души, и снова посмотреть в ее лицо, живое, и тогда исполнится то, о чем он мечтал в долгой темноте и что казалось ему невозможным.

Она смотрит на него снизу вверх, и он видит, что она (будучи самой собой) уже все прочла в его глазах, в его беззвучном крике, если еще раньше не поняла, глядя на свое изображение на противоположной стене.

В тишине он смотрит на нее и видит ее ответный взгляд, а потом она переводит взгляд на свое изображение над северной дверью, потом снова смотрит на него, стоящего на лестнице над землей. Она жива, она здесь, он снова ошибся в своих предположениях о том, что может произойти в этом мире.

— Я думал, ты умерла, — говорит он.

— Я знаю.

Она опять смотрит на стену, где он поместил ее в центре всех взглядов, в сердцевине света. Снова переводит на него глаза и говорит с неожиданной дрожью в голосе:

— Ты сделал меня… более высокой, чем в жизни.

Он смотрит ей в глаза, когда она это произносит. Слышит за простыми словами то, что она хочет ему сказать, год спустя и на расстоянии в полмира от ее жизни.

— Это не так, — отвечает он. Говорить трудно. Его все еще трясет.

Она изменилась, и теперь в ней не узнать императрицу. Конечно, это способ выжить, пересечь сушу и море. Приехать сюда. Туда, где он живет. Чтобы стоять, глядя вверх. Ее темные волосы снова отрастают, но пока еще они короткие. На ней добротное дорожное платье, темно-коричневое, с поясом, с широким капюшоном, откинутым назад. Ему видно, что она не красит губы, глаза и щеки и совсем не носит украшений.

Он только начинает понимать, каким был для нее этот год.

Он с трудом глотает слюну.

— Госпожа…

— Нет, — быстро произносит она. Поднимает руку. — Я не госпожа. Здесь. — Она слабо улыбается. — Они думают, что я некое недостойное создание.

— Меня это не удивляет, — удается выговорить ему.

— Пришла, чтобы соблазнить тебя восточным развратом.

В ответ на это он молчит. Смотрит на нее.

Прошел год с тех пор, как она сбросила свой плащ на каменистом берегу, потеряла любимого более стремительно, чем убивает чума, отказалась от прежней жизни. Вглядываясь в ее лицо, он замечает неуверенность, хрупкость. И вспоминает розу в ее комнате.

Она тихо говорит:

— Я сказала тогда на острове… что доверяю тебе. Он кивает головой:

— Я помню. Только я не понимал, почему.

— Я знаю, что ты не понимал. Тогда я пришла за тобой во второй раз.

— Знаю. Когда я приехал. Почему? Почему тогда? Она качает головой:

— Не могу объяснить. Нет ясной причины. Я думала, что ты закончишь свою работу и покинешь нас.

Он криво усмехнулся. Теперь ему это удалось. Прошло уже достаточно времени.

— Вместо этого я сделал половину работы и покинул вас.

Выражение ее лица осталось серьезным.

— Ее у тебя отняли. Иногда половина — это все, что нам позволено. Все, что у нас есть, могут отнять. Я всегда это понимала. Но иногда… можно последовать за человеком. Опять я тебя спустила на землю?

Он все еще дрожал.

— Три раза? Я недостоин. Она качает головой:

— А кто достоин? — Ты?

Она слегка улыбается. И снова качает головой:

— Я тогда спросила у тебя, как ты жил дальше. Потом. На острове, на берегу. В его снах.

— Я даже не смог ответить. Я не знал. И по-прежнему не знаю. Но я был жив только наполовину. Слишком много горечи. В Сарантии все начало меняться. Но даже тогда я… пытался держаться в стороне, сам по себе. Наверху.

На этот раз она кивает головой: — Тебя сманила вниз испорченная женщина.

Он смотрит на нее. На Аликсану. Стоящую здесь.

Он видит, как она размышляет, рассматривает все нюансы.

— У тебя… будут из-за меня неприятности? — спрашивает она. Все еще эта неуверенность.

— В этом я не сомневаюсь. — Он пытается улыбнуться. Она снова качает головой с обеспокоенным видом.

Показывает на дальнюю стену.

— Нет, я имею в виду, что люди могут узнать меня по этому панно.

Он делает вдох и выдох. И наконец-то понимает, что именно ему дано разрушить ее неуверенность.

— Тогда мы уедем туда, где тебя никто не узнает, — слышит он свой голос.

Она закусывает губу:

— Ты готов это сделать?

И он отвечает, снова втянутый в стремительно несущийся поток времени и мира:

— Тебе будет трудно придумать такое, чего я не сделал бы ради тебя. — Он крепко сжимает лестницу. — Этого… достаточно?

Выражение ее лица меняется. Он наблюдает, как оно меняется. Она снова закусывает губу, но теперь это означает нечто другое. Он знает, он уже видел такое выражение лица.

— Ну, — говорит она голосом, который всегда звучал у него в ушах, — мне все еще хочется иметь дельфинов.

Он кивает головой, притворяясь рассудительным. Сердце его полно света.

Она добавляет после паузы:

— И ребенка?

Он ахает и спускается вниз с помоста. Она улыбается.

* * *

«Думаю, если бы мне подарили месяц в Античности и позволили провести его там, где я предпочту, я бы провел его в Византии, незадолго до того, как Юстиниан открыл Святую Софию и закрыл Академию Платона. Думаю, я бы мог найти там, в одной из маленьких винных лавок, мозаичника-философа, который сумел бы ответить на все мои вопросы, ибо сверхъестественное к нему ближе…»

У. Б. Йетс, «Видение»

Оглавление

  • Часть первая Царства света и тьмы
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • Часть вторая Девятый возница
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  • Эпилог
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Повелитель императоров», Гай Гэвриэл Кей

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства