«Глаза колдуна»

302

Описание

Ирландия, начало восемнадцатого века. Обвиненная в колдовстве травница Несса умирает на костре. Чтобы спасти ее маленькую дочь Клементину, убитый горем Серлас уносит ребенка в соседнюю деревню и ищет возможность уплыть за пределы страны. Какая-то сверхъестественная сила помогает беглецу, убирая с дороги всех, кто мог бы ему помешать, и Серлас подозревает, что дело в дочери Нессы и колдуна, которую он поклялся защищать. Англия, наши дни. Теодор Атлас снова остается один – юная Клеменс с матерью возвращается домой во Францию. Вскоре после ее отъезда Теодор узнает, что он – не единственный, кто наделен даром бессмертия. Неожиданный союзник сообщает, что Клеменс в опасности, и Теодору необходимо срочно отправиться во Францию, чтобы таинственный враг не добрался до девушки раньше него…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Глаза колдуна (fb2) - Глаза колдуна [litres] (Теодор Атлас - 2) 2622K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Ксения Хан

Ксения Хан Глаза колдуна

© Ксения Хан, 2019

© ООО «Издательство АСТ», 2019

В оформлении использованы материалы, предоставленные фотобанком Shutterstock, Inc.

***

Ксения Хан – автор романа "Хозяин теней".

#17. Незнакомец с лицом Данте

Художественная галерея внутри похожа на античный дом аристократа. Белые стены напоминают мраморные, а колонны отбрасывают косые тени на закате. В дни выставок и аукционов здесь столько картин, скульптур и мелких предметов антиквариата, что галерея превращается в царство, где правит бал искусство, а человек становится неважной деталью и теряет свою значимость перед легендами прошлых столетий.

Обычно девочку не пускают в аукционный зал во время подготовки к мероприятиям, но сегодня особенный день. Она огибает пузатую вазу бутылочного цвета на высоком гранитном постаменте, потом старательно обходит ряд стульев со спинками, увитыми резными виноградными лозами. Она запинается всего раз, когда до кафедры остается пара шагов.

– Клеменс, что я тебе говорил? – спрашивает отец, выходя из комнаты позади зала. Сейчас там, вокруг бюстов ученых разных столетий и монархов Великобритании, начиная с Елизаветы I, толпятся приглашенные сотрудники из Оксфорда.

– Я хотела взглянуть на все твоими глазами, – просто отвечает Клеменс. Генри невольно улыбается, и вся напускная строгость исчезает с его лица.

Он подходит к помосту, на котором установлена кафедра, – позолоченная табличка с именем, только недавно привезенная из мастерской, все еще лежит на столике рядом и ждет своего часа, когда сможет сверкать под прямыми лучами нескольких софитов во всей своей красе. Выбитые буквы лаконично гласят: «Генри Карлайл, смотритель».

Клеменс гладит металл двумя пальцами и задумчиво разглядывает тонущее в позолоте отражение люстры под потолком, высоко над ней. Сегодня ее папа впервые будет вести аукцион. Сам, лично, без ядовитых комментариев мистера Лиддла, которые тот выдает столь высокомерно, что даже ей не нравится его слушать.

А завтра они с мамой улетят из Англии насовсем.

Чтобы не портить себе вечер грустными мыслями, Клеменс сердито трясет головой и взбирается на помост, проезжая коленками по грязному кафельному покрытию. Генри, охнув, спешит ей на помощь.

– Клеменс, ну что же ты… – ворчит он. – Белыми колготками всю пыль собрала, смотри.

Дочь упрямо надувает губы и встает, оказываясь с отцом лицом к лицу. Все-таки кафедра у него высоко стоит. Генри поправляет подол ее светло-зеленого платья и отвлекается, чтобы встретить внезапного посетителя.

Клеменс самостоятельно шагает к кафедре и стукается лбом о ее деревянный бок. Ей не хватает двух футов, чтобы увидеть то, что обыкновенно видит организатор аукциона: девочка низкая, и все, что открывается ее взгляду, – это дощатая поверхность кафедры, покрытая темным лаком, вытертым двумя продольными полосами. «Это они ее коленками так вытирают», – думает Клеменс.

Пока она разглядывает оставленные прошлыми смотрителями следы, Генри тихо переговаривается с кем-то, кого Клеменс не видит. Ей слышны только мягкий голос отца, растекающийся по пустому залу глухим эхом, и низкая прерывистая речь незнакомца.

– Я слышал, вы выставляете сегодня несколько картин прерафаэлитов, – говорит тот. – Могу я взглянуть на них до аукциона?

– Это невозможно, – смеется Генри и тут же обрывает себя. – Простите, вы, должно быть, не знакомы с порядками нашей галереи. До тех пор пока лоты не пройдут тщательную проверку, мы не имеем права показывать их обществу. А вы к тому же не собираетесь оставаться на аукцион. Верно?

Клеменс выглядывает из-за кафедры и видит только спину человека, темно-синее тяжелое пальто на его плечах и руку в черной кожаной перчатке. Он кивает ее отцу и отходит к задним рядам стульев.

– Пап, – зовет Клеменс, – помоги мне.

– Ох, Бэмби! – спохватившись, вздыхает Генри и идет к дочери. – Прости, малышка, сейчас мне не до игр с тобой. Ты не могла бы присесть на стул и подождать, когда я немного освобожусь?

Клеменс кивает со всей своей серьезностью, которую переняла у матери и деда, и дает снять себя с помоста. Генри по привычке одергивает ее платье, а потом удаляется в дальнюю комнату к музейным сотрудникам и их экспонатам. Клеменс слышала, что аукцион будет благотворительным и все средства от выручки за ученые бюсты пойдут на реставрацию музея в Оксфорде.

«Наверное, это очень важно, – заключает Клеменс, садясь на стул в первом ряду, прямо перед помостом. – Иначе папа бы провел этот вечер со мной, раз уж мы уезжаем».

Она рассматривает ставшую привычной кафедру (раньше за ней выступал противный мистер Лиддл, но его, к счастью, перевели в другой город, и теперь он не будет указывать отцу, что делать и говорить). Когда это ей надоедает, она переводит взгляд на голые стены, оборачивается, чтобы проследить за ползущим по колоннам солнечным лучом, и натыкается на незнакомца в темно-синем пальто.

Он сидит в самом дальнем от нее углу, скрестив руки и склонив голову, и, похоже, дремлет.

Клеменс рассматривает его с жадным любопытством, поскольку ничего более интересного в зале нет. У незнакомца темные волосы, спереди чуть длиннее, чем со спины, и они одной тяжелой прядью спадают на его лицо, закрывая правую скулу. Клеменс не может знать, какого цвета его глаза, но думает, что они темные, как и весь он. Слегка загорелая кожа, что в здешних местах редкость, выдает в нем приезжего. Девочка кивает самой себе и радуется, что смогла провести целую логическую цепочку, судя только по внешности незнакомца.

Она хочет подойти ближе, чтобы рассмотреть объект своего внезапного интереса и завершить мысленный эксперимент в стиле Шерлока Холмса, но что-то ее останавливает. Мама всегда говорит, что она должна быть вежлива и тактична, ибо вежливость – доспехи леди. А подходить к незнакомому мужчине и разглядывать его во все глаза, пока он спит, было бы крайне некультурно с ее стороны.

Так что Клеменс, превозмогая собственное желание, уже зудящее в копчике, остается сидеть на своем стуле.

И вскоре к ней выходит Генри. За ним, пыхтя и потея, два молодых человека несут картину в золоченой раме. Клеменс вскакивает, чтобы рассмотреть ее, прежде чем поверх холста упадет тяжелая вуаль и скроет от посторонних глаз.

На картине мужчина в черных одеждах и венке из зеленых листьев смотрит на женщину в красном платье. Позади нее шепчутся одинаковые подруги, но Клеменс даже не обращает на них внимания, впиваясь взглядом в выражение лица человека в черном. У него смуглый орлиный нос и смуглый точеный подбородок, а глаза из-за тяжелых век кажутся сонными. Они темные, как его волосы и одежды.

– Нравится? – спрашивает Генри, и Клеменс, не отрывая взгляда от картины, быстро кивает. – Это написал один из ярких художников девятнадцатого века, Данте Габриэль Россетти, – поясняет он любопытной дочке. – Здесь он изобразил встречу Данте – только не себя, а того, что написал «Божественную комедию», – и его возлюбленной Беатриче в раю.

– Они оба умерли? – ахает Клеменс.

– Да, только ему пришлось пройти девять кругов ада, чтобы вновь встретиться с любимой.

Молодые сотрудники тем временем ставят картину на треногую подставку и, выдохнув, кивают Генри. Тот снимает с крайнего стула в первом ряду темное полотно, но, прежде чем накрыть им картину, дает дочери пару минут ее рассмотреть.

– Он не выглядит счастливым, – заключает наконец Клеменс, склонив голову набок. Черты лица так приглянувшегося ей человека с картины кажутся почти живыми, но какими-то грустными. Ей неожиданно нравится то двойственное чувство, что возникает внутри нее при взгляде на картину в золоченой раме. Словно она видит заключенного в полотно живого человека, который никак не может вырваться на свободу и играет роль, уготованную ему художником.

Словно он один из героев ее видений, что прячутся по ночам за пустыми картинными рамами в галерее отца.

– Россетти часто изображал в своих работах Данте и Беатриче, его любимую, – говорит Генри тихо, видимо, боясь спугнуть восхищение Клеменс. Но она хмурится и качает головой.

– Мне не нравится, как он на нее смотрит, – заявляет наконец дочка. – Он совсем не рад ее видеть.

Генри смеется, и его мягкий смех эхом отдается во все углы выставочного зала.

– Он прошел девять кругов ада, чтобы встретиться с ней, Бэмби.

– Думаешь, он просто устал?

– Наверняка устал.

Клеменс кивает со знанием дела и отходит к ряду стульев, наблюдая, как Генри закрывает картину плотной темной тканью. Теперь загадочного мужчину и его даму Клеменс не увидит до самого вечера, когда картину покажут всем гостям. Девочка слышала из разговоров взрослых этим утром, что первый лот должен быть очень дорогим и организаторы аукциона надеются выручить за него большие деньги. Это ведь он?

Клеменс уже не кажется странным, что за одни полотна некоторые люди готовы выложить огромные суммы, а к иным работам относятся с пренебрежением. Например, в прошлом году какой-то коллекционер выкупил маленький пейзаж за несколько тысяч фунтов, а большой, ростом почти с нее, картине пришлось искать место в галерее, потому что никто не захотел приобрести ее за приличные деньги.

– Па-ап, – зовет Клеменс, когда Генри в очередной раз проходит мимо нее с планшетом в руках и бормочет под нос приветственную речь. Он волнуется, но Клеменс, погруженная в свои фантазии, замечает лишь то, что отец на нее не смотрит. – Ну папа! Послушай же!

– Что, олененок?

– Слушай, – заговорщицки шепчет Клеменс. – Я тут подумала… А тот человек с картины, ну, Данте, он давно жил?

Генри морщит лоб, так что его очки сползают с переносицы на кончик носа.

– Давно, Клеменс, – отвечает он. – Прости, мне нужно еще решить пару вопросов. Посиди тут тихонько, хорошо? Я вернусь, как только улажу все проблемы.

Отец удаляется из зала, оставляя шумных оксфордских сотрудников в дальней комнате и дочку в полупустом выставочном зале. Клеменс сосредоточенно болтает ногами, сидя на стуле в первых рядах, а потом воровато оглядывается. Спящий незнакомец в темном углу никуда не делся и продолжает вызывать ее любопытство. Она отмечает впалые щеки мужчины и угловатые плечи, обтянутые темно-синим твидовым пальто, а потом, пока никто из сотрудников не видит, сползает со своего места и идет к забытой отцом картине на подставке.

Она только разок взглянет на Данте – всего раз, чтобы убедиться, что ей не показалось. Похож ли спящий человек на изображенного на картине? У них схожи глаза, с одинаковыми тяжелыми веками, и острые носы. А еще скулы обоих кажутся восковыми из-за нездорового цвета кожи. То ли незнакомец сбежал с картины, то ли его брата поместили внутрь рамы и запечатали в полотне.

Так ли это?

Клеменс осторожно приподнимает уголок тяжелого покрывала за самый край.

– Эй!

От внезапного окрика молодого работника музея она вздрагивает, а спящий в тени человек просыпается. Клеменс отпускает ткань и смущенно пятится.

– Не трогай тут ничего, – строго предупреждает молодой человек и, для верности окинув девочку сердитым взглядом, возвращается к своим коллегам. Дверь в комнату приготовлений он оставляет открытой, чтобы можно было следить за маленькой дочерью смотрителя галереи.

Клеменс надувает губы и оборачивается.

Незнакомца нет на прежнем месте.

Она вертит головой и, осмелев, бежит к последним рядам стульев, где до этого он спал. Его нет. Ни следа, как будто он испарился, не сходя с места. «Волшебник!» – думает Клеменс и восхищенно пятится обратно к помосту с кафедрой, не сводя глаз с того стула, где сидел неизвестный.

«Я тебя запомнила!» – мелькает в ее голове шуточная угроза, которая забывается ближе к началу аукциона.

Всплыть ее воспоминаниям суждено спустя год, когда Клеменс, впервые блуждая по Лувру с дедушкой, вдруг видит того же Данте на другой картине Габриэля Россетти. Смуглая кожа, тяжелые веки, из-за которых взгляд кажется то ли сонным, то ли высокомерным. Высокий и худой, с острыми скулами и острым же подбородком, орлиным носом и тонкими длинными пальцами.

Табличка временной выставки гласит: «Данте Габриэль Россетти. Видение Данте. 1856 год. Холст, масло».

«Привет, Данте-незнакомец!» – улыбается Клеменс мужчине с полотна и, отстав от недовольного дедушки, подходит ближе к картине, почти наваливаясь на толстый заградительный шнур перед нею.

«Я тебя знаю, – упрямо думает девочка, глядя снизу вверх на смуглое печальное лицо человека с картины. – Я тебя знаю».

***

В ее закрытый блог нет доступа никому, даже матери – тем более матери. Так что комментарий, появившийся однажды вечером под одним из постов (собранные в ряд Берн-Джонс и два Уотерхауса), становится для Клеменс настоящей неожиданностью.

«Если ты ищешь человека с полотен прерафаэлитов, – тут же высокомерно заявляет таинственный посетитель, – то не с того начинаешь поиски».

Клеменс выгибает бровь и хмыкает. Каков наглец! Влез в чужой блог, еще и учить вздумал!

«Откуда знаешь, что я кого-то ищу?» – Клеменс сердито барабанит по клавиатуре первую половину вопроса, прежде чем вспоминает, что мать запретила ей сидеть в Интернете допоздна. Сейчас на часах половина второго. Если Оливия узнает, что дочь в такое время не спит и даже не зубрит очередной конспект по международным отношениям, то Клеменс сильно попадет.

«Нетрудно догадаться», – лаконично сообщает нарушитель ее покоя. Клеменс злится.

«Что тебе нужно в моем личном блоге?»

«Хочу помочь в поисках. Ты же думаешь найти человека с картин, да?»

«Ты либо больной фанатик, либо глупец. Модели прерафаэлитов давно мертвы».

Клеменс останавливается и, переведя дыхание, добавляет:

«И я никого не ищу. Мне просто нравятся эти картины».

Таинственный комментатор не отвечает минут десять, и за это время Клеменс решает, что он слился. Недоделанный хакер. Идиот, возомнивший себя всезнайкой.

Который, как ни странно, вдруг разделяет ее больные фантазии.

Следующее сообщение приходит спустя полчаса, когда Клеменс уже думает выключать ноутбук. Зевая, она читает комментарий вполглаза.

«Так ты видела его вживую?»

Ответить или нет? Сочтет он ее сумасшедшей – или разделит мнение, что загадочный незнакомец прерафаэлитов все еще бродит по свету? Вместо того чтобы написать хакеру «да», Клеменс печатает:

«Что ты об этом знаешь?»

И он присылает фотографию.

«Похож? Если скажешь, что он не Тот Самый, многое потеряешь».

Клеменс в немом ступоре разглядывает черно-белую фотокарточку целых пять минут. На ней – отряд из семи человек, все в форме американской армии времен Вьетнамской войны, лица скрыты тенями от касок. В руках у каждого – ружье, в ногах стоят солдатские рюкзаки. Военные смотрят прямо на Клеменс, двое щурятся, один моргнул. Но среди этих лиц выделяется одно.

Надменный взгляд из-под полуопущенных тяжелых век. Нос с кривой переносицей – видимо, ломали не раз и, скорее всего, во время службы. Острый подбородок, худые и оттого еще более выделяющиеся скулы. Смуглая кожа, темные волосы.

Мужчина стоит позади всех и смотрит поверх голов своих сослуживцев лениво и небрежно, как будто вот-вот закатит глаза и отвернется.

Она бредит или человек с фотографии и тот, что изображает Данте у Россетти или принца-рыцаря у Берн-Джонса, похожи? Наверняка она сошла с ума. Это простое совпадение и не более. Да и не так уж сильно заметно сходство.

Верно?

Только Клеменс придвигает ноутбук ближе к свету настольной лампы и набирает сообщение:

«Кто ты такой и что знаешь о незнакомце с картин?»

На этот раз собеседник отвечает мгновенно:

«Меня зовут Шон, но ты можешь звать меня Палмер».

#18. Хозяин сомнений

Солнечный зайчик, отражаясь от угла стеклянной витрины, прыгает по стене; дрожит и витрина, и статуэтки в ней. Тихо звеня, они сердито вторят резким шагам Теодора. Клеменс с ногами устроилась в его кресле (второе, выпачканное в крови, они с Беном единогласно решили сжечь, но пока оставили на заднем дворе, где никто не увидит свидетельства ночного покушения). Паркет в некоторых местах все еще напоминает о случившемся, и в трещинах между тонкими дощечками Клеменс видит подсохшие бурые пятна. Или же они ей мерещатся? После ночи, что кажется теперь кошмаром, ее мозг раз за разом прокручивает особо мучительные мгновения, словно кто-то записал их на пленку и теперь показывает во внутреннем кинотеатре ее подсознания. С характерным треском, который издают бобинные кинопроекторы.

– Не понимаю, чего он бесится, – шепчет Клеменс Бену. Тот сидит напротив, пристроившись на последнем уцелевшем кресле, и попивает чай из любимой кружки, будто ничего не происходит. Клеменс не может сделать и глотка, пока Теодор мерит шагами зал.

Время от времени он останавливается, чтобы повернуться, ткнуть в нее пальцем и выдавить из себя нечленораздельный звук.

– Ты!..

Потом его шествие возобновляется с удвоенной скоростью, и сердитые китайские статуэтки дрожат в витрине сильнее.

– Я же никому тебя не сдала! – восклицает Клеменс, когда ждать от Теодора хоть какой-то адекватной реакции становится невмоготу. – Что такого ужасного я натворила, что ты теперь кидаешься на меня как цербер?

Теодор замирает у окна, каблуки его туфель визгливо скребут по полу.

– Что такого? – переспрашивает он. Выдыхает сквозь зубы и оборачивается, чтобы вперить в Клеменс горящий праведным гневом взор. – Ты лгала мне! Бену лгала, отцу, видимо, тоже! Ни за что не поверю, что Генри пошел бы на обман, знай он, какая его дочь на самом деле!..

– Какая? – с вызовом восклицает Клеменс. – Я всего лишь подтверждала свои догадки, это ты говорил при каждом удобном случае, что тебе двести-сорок-с-чем-то-там лет!

– Я хотя бы тебе не врал!

– Да неужели? – Она щурится. – Никто в здравом уме не полез бы проверять, на самом деле ты бессмертный или же просто свихнулся.

– Да, кроме тебя и твоего дружка! – рявкает Теодор.

Бен аккуратно ставит кружку на столик и встает, чтобы отправиться на кухню за очередной порцией чая и печенья. В напряженной обстановке, когда Клеменс и Теодор готовы затеять злую ссору (нет, они уже ссорятся, да так, что все соседи в курсе), Бен отчего-то чувствует себя комфортно, будто прожил всю жизнь в раздрае. Впрочем, вероятнее всего, он всегда был якорем, удерживавшим Теодора на грани между реальностью и вымыслом, в который монотонно превращалась его жизнь год за годом.

– Неужели ты на меня еще и покушение повесишь? – злится Клеменс. – Это не я вложила нож в руки Шону!

– Но ты его ко мне привела! – рычит Атлас. – Откуда мне знать, что вы с ним не в сговоре?

– Да как ты… – Клеменс, задыхаясь, вскакивает с кресла. Воздух в зале становится заметно горячее, теперь здесь душно, и ей хочется открыть ставни широких окон.

– Он знал обо мне из твоих рассказов, – шипит Теодор.

– Он знал о тебе еще до меня, – парирует Клеменс. – Это он пришел ко мне с твоей фотографией, и я ему ничего нового не сообщила. А вот ты…

– Я?

– Ты к нему заявился, чтобы документы свои подделать. Сам же себя и выдал.

Теодор открывает рот, готовый разразиться возмущенной тирадой, но слова, кажется, застревают в горле незадачливого обвинителя. Клеменс удовлетворенно хмыкает.

Бен возвращается к ним с подносом в руках, мурлычет себе под нос какую-то мелодию, не обращая никакого внимания на крики.

Это он нашел Теодора спящим на софе в неудобной позе, когда внезапно вернулся через день после своего отъезда. Это он сменил ему повязку, зашил лежащего без сознания друга, перетянув так, чтобы рана больше не кровоточила, и втащил его на второй этаж, пока Клеменс спала беспробудным сном в его же постели. И это он рассказал перепуганной девушке всю правду без прикрас, впервые нарушив данное Теодору слово.

В общем-то, ничего нового Клеменс от Бена не узнала. Он лишь подтвердил все ее опасения (что стали излишними, как только она своими глазами увидела: раны на Теодоре заживают как на собаке, и спит он словно убитый).

Что могло шокировать ее больше? Теодор не старится и не умирает, на его теле не остается открытых ран – только шрамы, что рубцами полосуют его кожу от лопаток почти до самых ног. Мелкие, бледные, словно насечки на память. Длинные и кривые, со следами неумелых швов, какие обыкновенно можно найти на теле бывших военных. Рваные от ножевых ранений или открытых переломов. Широкие, по большей части покрывающие пластинами спину, – от падения с больших высот. С тела бессмертного человека можно считать всю историю его жизни, как с карты.

Только Клеменс не картограф, а всего лишь умелый фантазер, чьи домыслы вдруг стали реальностью.

Что могло бы шокировать ее больше?

– Тебе не стоило рассказывать обо мне всем подряд.

Клеменс смотрит на Теодора, думая, что ослышалась.

– Я никому про тебя не рассказывала! – Ее голос снова взлетает к потолку. – Это ведь ты всем трепался, как… Господи, да из-за чего ты так злишься?

– Хватит упоминать Его при каждом удобном случае, – привычно осаживает ее Теодор.

– Ты был моей мечтой с самого детства, – тихо роняет Клеменс.

Лицо Теодора принимает странное выражение, губы некрасиво кривятся.

– Ох да брось! – восклицает она. – Я сказала «мечтой», а не «любовью»! Ты всегда так реагируешь на признания?

Он, не зная, что ответить, просто фыркает и весьма прозаично удаляется на кухню, где начинает рассерженно шуметь посудой. Клеменс провожает его вымученным вздохом.

Этот спор длится все утро. Глядя, как стрелки настенных часов лениво переползают с одиннадцати на двенадцать, а потом и на половину первого, Клеменс не может не признать: общение с Теодором выматывает ее почти так же, как спасение его бессмертной, чтоб ее, жизни.

– Эй! – вдруг спохватившись, возмущенно восклицает она, вскакивает с кресла и бежит к Теодору. – Эй! – повторяет она. – Я тебе жизнь спасла, помнишь? Между прочим, ты все равно бы себя выдал. Не предполагай я подобной мистики, сейчас бы ты извинялся передо мной в том, о чем понятия не имел!

Теодор со злостью – чересчур резкой, театральной, как может показаться, – бросает в раковину джезву. Поворачивается к девушке – напряженный, как натянутая струна, с шипением, подобно закипающему чайнику на плите.

– Ты сблизилась со мной ради вот этого? – щурясь, цедит он. – Ради моей тайны, мистической жизни? Как теперь я могу тебе доверять?

– Очень просто, – отвечает Клеменс, скрещивая на груди руки. – Я спасла тебя. Бен сказал, что я даже надрез сделала правильный. И ради всего святого, Теодор! Я не собираюсь болтать о твоем бессмертии направо и налево.

Атлас опускает глаза к ее рукам. Осознав, что и сама она кажется из-за подобных жестов нервной, Клеменс заставляет себя расслабиться. Приваливается боком к дверному косяку, устало склоняет к нему голову.

– Я никому не расскажу, – упрямо повторяет она. – Мне достаточно того, что я наконец-то тебя нашла. Человека с полотен и фотографий.

Теодор вздыхает и отворачивается от нее.

– Ты мне лгала, Клеменс. А я тебе доверился.

– Теодор!

– Нет. Я не хочу больше говорить об этом.

Это «нет», будто оружие, вонзается в грудь Клеменс. Как нож из вулканического туфа с каменным идолом на рукоятке. Его лезвие проворачивается в грудной клетке – почти физически ощутимо, до боли. Клеменс шумно вздыхает и, развернувшись, топает по коридору к винтовой лестнице.

Она возьмет свою сумку и уберется из этого дома, раз господину Атласу угодно строить из себя обиженную девицу.

Ее ловит Бенджамин и, мягко удерживая за локоть, тянет вниз со ступеней.

– Не злись, – тихо просит Бен. – На самом деле он тебе благодарен, но это ему в новинку, вот он и бесится.

– Я понимаю, – кивает Клеменс. Вытягивает руку из пальцев Паттерсона и, слабо улыбнувшись, поднимается вверх. В полутемной спальне Теодора она находит свою сумку, записку со знакомым почерком, обнаруженную на полу магазина, и ветровку.

«Навеки проклят, не так ли?» – гласит послание от неизвестного. Витиеватая фраза отчасти стерлась от крови – ее в ту ночь на полу было так много, что Клеменс дивится, каким образом она не покрыла весь пергаментный прямоугольник.

Тот, кто написал это, просто издевается над Теодором. Навеки проклят. Не так ли?

Клеменс почти слышит, как кто-то взывает к ней из темных углов. Не так ли, не так ли, не так ли? Ядовитый, тягучий должен быть голос.

Успокоиться не выходит, но, приказав себе не думать о таинственном незнакомце, девушка спускается в лавку, чтобы вручить записку адресату.

– Это было на полу, – коротко бросает Клеменс, не глядя на Теодора, развалившегося в кресле. Забрызганный кровью клочок пергамента остается лежать на столике перед Атласом.

Он ничего ей не говорит, так что Клеменс покидает лавку, испытывая скребущее чувство вины и обиды одновременно. Да, она его обманывала, но ведь он сам ей открылся, тем же утром, после ранения! Да, ей стоило бы сразу сказать, чего она ждет от него, но обычно люди, говорящие о бессмертии, считаются сумасшедшими. Окажись Теодор простым смертным, он бы высмеял ее и прогнал с глаз долой. Или сдал психотерапевтам. Или отослал бы обратно к отцу (а то и к матери) с наставлением стеречь неразумное дитя и не пускать в люди.

Ей не стоило скрывать от него правду так долго. Ему не стоило потакать ее прихотям. На что он рассчитывал?

Клеменс спешит домой, к поджидающей ее матери, от которой бегает третьи сутки, и не может унять нервной дрожи.

Ты лгала ему, а он тебе доверился, Клеменс. Не так ли?

***

Промедление все уменьшает его шансы отыскать мальчишку и выпороть как следует. Бен считает, что для беготни по городу – Теодор уверен, что выскочка Палмер не сбежал прочь хотя бы в другое графство, – он еще не окреп. Но когда бы это его останавливало?

– Я могу сам его отыскать, – ворчит Бен, прибирая бардак, который Теодор учинил этим утром: совершенно не выспавшись, промучившись полночи с застарелой болью в ребрах, бедняга спустился вниз в отвратительном настроении. Извел впустую четверть мешка своего любимого кофе – запах ему не нравился, напиток не приносил бодрости, а виски отыскать не удалось. И, подозревая, что последнюю бутылку предусмотрительный Бенджамин спрятал, Теодор перевернул вверх дном все коробки в коридоре.

– Этот крысеныш думает, что я умер, – самодовольно заявляет Атлас, стоя в проеме кухонной двери. – Наверняка притаился в каком-нибудь подвале и ждет новостей. Если ты будешь о нем разнюхивать, никакого сюрприза у меня не получится.

– Боже, Теодор, – пыхтит Бен. Он спрессовывает картонные останки старых коробок, а мелочь раскидывает по новым. – Хочешь изображать труп ходячий? Монстра Франкенштейна?

– Если это напугает мальчишку до обморока – да.

Бен фыркает и отворачивается, гадая, как долго продлится хандра Теодора. Виной всему девушка, и Бен готов поклясться, что не в последний раз они ссорятся.

Теодор идет в зал своего магазина шаркающей походкой. В ребрах боль продолжает пульсировать, хотя рана уже затянулась, почти не оставив шрама. Он мог бы взяться за старую трость, но гордость не позволяет ему опускаться до подобного. Лучше терпеть и ждать, когда кости вернутся на свои места, чем изображать из себя героя Уинстона Грэма[1].

Бен прав: быстро передвигаться у Теодора не хватит сил, а на поиски незадачливого душегуба у него может уйти несколько дней – от одного до десяти, если паршивец все-таки не сбежал в другой город. Тогда, ко всему прочему, мальчишка еще и глуп. Или же тщеславен.

Единственное, в чем Теодор уверен наверняка: Палмер не тот сопляк, что станет прятаться по углам и дрожать от каждой полицейской сирены. Судя по рассказам Клеменс (под ложечкой начинает неприятно зудеть только от мысли о наглой девчонке), Палмер – или Шон, как бы его ни звали, – давно присматривался к Атласу. Тщательно все выпытывал из наивной девицы. Строил свои теории, что в конечном итоге оправдались. Даже если убийство Теодора не входило в его планы – а действовал в ту ночь сопляк в состоянии аффекта, как ни крути, – теперь бояться расследования он не станет.

Если верит, что Теодор мертв или лежит в больнице.

Сюрприз, малыш-убийца.

Теодор вымеряет шагами узкий проход между стеклянной витриной и кофейным столиком. Ребра стонут при каждом повороте, так не годится. Сидеть здесь и ждать чудесного исцеления, теряя время – тоже не выход.

Он злится, удивляясь, что нетерпение вдруг становится для него решающим фактором, пока Бен не появляется в зале с вопросом:

– Что ты намерен с ним сделать?

Теодор не оборачивается, продолжая рассматривать парящих над гаванью чаек за окном.

– С ним?

– Ты знаешь, – настаивает Паттерсон. Вот уже несколько дней Теодору кажется, что Бен не верит в злодейство мальчишки-фальсификатора, которого он же и привел. То ли ему стыдно за свою причастность к случившемуся, то ли это за него вновь говорит вера в людей.

Нелепое благодушие. Добро не может быть абсолютным.

– Если найду его, – вздыхает Теодор, – то схвачу. Приволоку сюда, запру в подвале. Подержу без воды и еды … полдня. Тогда мальчишка расскажет мне все и про себя, и про своего кукловода, к которому тянутся ниточки.

Болезненно воспринимающий подобные речи Бен прищелкивает языком. Теодор слышит, как тот садится в кресло, со скрежетом придвигает столик поближе. Бен снова пьет свой несчастный чай.

В это самое время он должен быть на материке, слушать скучную лекцию докторов биологических и медицинских наук где-то под Страсбургом, а не караулить Теодора в собственной лавке. Вернулся Бен только потому, что его рейс перенесли на день, но теперь с упорством быка утверждает, что здесь вмешалось провидение, высшие силы, которым Теодору стоит быть благодарным.

Лететь на свою конференцию кандидат биологических наук Паттерсон теперь и не думает.

– Давай мы не будем торопиться, – говорит Бен.

– Торопиться с чем? – спрашивает Теодор, наконец поворачиваясь лицом к приятелю. Тот хмурится, подбирая слова.

– С выводами. С дальнейшими планами. В тебе говорит злость…

– О, ну разумеется! Посмотрел бы я на тебя, оставь тебе какой-то малолетка нож в ребре вместо сувенира!

– …злость на Клеменс, – терпеливо договаривает Бен. Теодор, сжимая и разжимая пальцы рук, медленно идет к креслу и морщится при каждом шаге. Остановившись рядом с Беном, он медленно поворачивает голову из стороны в сторону, разминает затекшие мышцы шеи. Думает.

Конечно же, на Клеменс он тоже злится.

– Она ко всему этому, – Теодор обводит неопределенным жестом пространство лавки, – причастна не меньше. Она, пожалуй, имеет прямое отношение к… покушению. На меня.

– Да, а еще она тебе немного приврала, и это бесит тебя до желудочных колик, – отрезает Бен. Он поднимает взгляд к другу и вздыхает. – Ты ведешь себя неадекватно.

Теодора бесит не вранье девицы. Его бесит мальчишка, разгуливающий по городу в этот самый момент, пока он сидит, запертый в четырех стенах, и сдерживает стоны от неприятной боли в ребрах. Этого мелкого паршивца должна хотя бы совесть мучить! Но Теодор уверен, что существование Палмера нынче ничто не омрачает, и это злит куда сильнее.

– Я советую тебе успокоиться, – говорит Бен.

– Я советую тебе заткнуться, – огрызается Теодор. Бен снова вздыхает.

В царство антиквариата льется дневной яркий свет сквозь недавно вымытые окна. Атлас подозревает, что после тщательного мытья полов щепетильный Бенджамин заодно навел порядок на витринах лавки. И, возможно, ему помогала не одна пара рук, потому что теперь, спускаясь в зал магазина, Теодор то и дело натыкается на забытые мелочи, принадлежащие явно не другу: заколку для волос, шпильку, губную помаду.

Солнце приятно греет, в воздухе пахнет созревшим летом. Над гаванью парят чайки, а вдоль берега прогуливаются парочки разных возрастов, и их с каждым днем становится все больше. Предчувствие наплыва туристов только ухудшает и без того отвратительное настроение Теодора.

Он раздумывает над тем, чтобы дотащиться хотя бы до Камбэлтаун-уэй и заказать в баре на побережье пару стопок чего-нибудь горячительного, и уже собирается ускользнуть из-под надзора строгого Бенджамина, когда часы бьют восемь вечера.

Именно в это время в лавке появляется Клеменс, как ворона Морриган, прямо из вечерних сумерек.

– Нам надо поговорить, – с порога заявляет она, бросая сумку в приглянувшееся ей кресло. Теодор мысленно клянет ее на чем свет стоит.

– Нам не о чем разговаривать, особенно сейчас, – шипит он на девушку и дергает головой в сторону двери. Теодор почти слышит, как наверху Бен расхаживает между диваном и журнальным столиком, дочитывая утреннюю газету. Заинтересовавшая его статья вот-вот подойдет к концу, и Паттерсон решит обсудить ее с другом.

Атласу лучше убраться из лавки до этого момента, если он мечтает попасть в бар.

– Нет, стой! – чересчур громко говорит Клеменс. – Я знаю, ты на меня злишься, но речь сейчас не об этом. Бен сказал, ты хочешь отыскать Шона.

О, святые угодники, почему она заявляется всегда так не вовремя?

– Бен – болтун, – отрезает Теодор. – А теперь отойди-ка в сторону, мне надо свалить отсюда как можно скорее.

– Теодор! – в голос восклицает гостья.

– Клеменс! – издевательски вторит он ей.

– Что у вас там стряслось?

Бен стучит пятками, спускаясь по лестнице на первый этаж, и Теодор, слыша его шаги, окончательно теряет веру в карму: судьба должна была наградить его хотя бы глотком спиртного вдали от неусыпного Паттерсона с его перевязками и наглейшей девицы, которая ему на голову свалилась определенно за все грехи. Теперь вместо вечера в баре ему предстоит вот это – дочь смотрителя галереи, уверенная, что ее слова могут образумить Атласа, и кандидат биологических наук.

– Что ты собираешься делать? – спрашивает Клеменс. – У тебя даже плана нет.

– Есть.

Выбраться из антикварной клетки и завалиться в ближайший бар, чтобы утопить все мысли в виски.

– Я найду этого мальчишку, притащу сюда, запру в подвале, – повторяет Теодор, – а после вытрясу из него все, что тот знает.

Клеменс вздыхает, хотя на самом деле ей хочется заломить руки в отчаянном жесте – видно невооруженным глазом. Неприятный ярко-желтый свет уличных фонарей делает кожу ее лица болезненной, почти зеленой, а волосы высветляет до рыжины.

– Теодор, так нельзя! Ты не можешь похищать людей средь бела дня, это…

– Что? Жестоко, по-твоему?

– Незаконно!

Он даже не думал всерьез следовать озвученному плану – по крайней мере не всем его пунктам. Вытрясти из беглого преступника всю правду можно и без похищения, но, видя, как сильно это тревожит девчонку-лгунью, Теодор удовлетворенно хмыкает.

– Давай-ка проясним ситуацию. Значит, ему можно всадить мне нож под ребра, а мне поймать его и подержать взаперти – нельзя? Продолжаешь защищать его?

Неужели он прав? Клеменс в сговоре с Палмером-Шоном-кем-бы-он-ни-был? Это предположение окончательно его разочаровывает, что, видимо, не ускользает от внимания девушки.

– Я не его соучастница, Теодор, – выдыхает Клеменс. – Я никогда – слышишь ты меня или нет? – никогда не пыталась навредить тебе. Шон обманывал меня точно так же, как и тебя.

– Что же ты тогда так за него радеешь?

Вопрос звучит обиженно, словно его задает капризный ребенок. Теодор с трудом держит лицо, но Клеменс даже в сумраке словно видит его насквозь. Она говорит:

– Я не хочу, чтобы кто-то еще пострадал. Ни ты, ни он – никто. И у него могли быть причины, чтобы…

– Пытаться убить меня? – Теодор фыркает. – Ты всех преступников можешь так оправдать? Джека Потрошителя обделили лаской и заботой, поэтому он убивал невинных проституток – давайте простим его. Теда Банди[2] обманула собственная мать – конечно же, он не виноват в смерти тридцати девушек. Дэвид Чепмен[3] просто хотел прославиться – не наказывать же его за это.

– Теодор!

Возглас Бена разряжает накопившееся напряжение, которое так и не дошло до пика. Теодор переводит дух и, закашлявшись, отворачивается от бледной Клеменс. Она сжимает руки и кусает губы. Чтобы не разреветься? Только слез им сейчас не хватало.

В наступившей тишине, гнетущей всех, Теодор шумно выдыхает и падает в кресло прямо на сумку девушки.

– Успокойся, Клеменс, – устало говорит он. – Я не собираюсь похищать убийцу-неудачника. Но и без наказания не оставлю.

– Обещай, что найдешь его, но не покалечишь! – летит ему в затылок упрямая и наглая – боже, какая наглая – фраза. Девица явно решила, что теперь может помыкать им как вздумается.

– Это за тебя просит твое милосердие или собственная заинтересованность? – спрашивает Теодор, сочась ядом. – Парень тебя использовал, а ты продолжаешь думать, что…

– Обещай.

– Ох, балоров огонь… Хорошо, обещаю. Кинешься вместе со мной на его поиски?

Клеменс облегченно вздыхает за его спиной. Обходит кресло, оказываясь лицом к лицу с Теодором. Неприятный фонарный свет делает ее волосы, собранные в конский хвост, желто-зелеными.

– Тебе придется найти его самостоятельно, Теодор, – говорит девушка и грустно улыбается. – Я уезжаю домой.

#I. Пепел и пыль

В небе собираются тучи, хмурые и низкие, и в них отражается кромка темного леса. Будто небо и земля поменялись местами, и плотные молчаливые деревья теперь вверху, а серые облака – внизу. Душный ветер несет с океана соль и горечь. Или это от слез ему свело горло?

Пыль под ногами Серласа сворачивается в беспокойные клубы и тут же оседает под тяжестью воздуха, и воздух давит ему на плечи, равно как и собственное горе.

Мэйв ждет на берегу, как и говорил Финниан. Видеть ее Серласу совсем не хочется, и он не смотрит в чужое лицо. Ветер спутал ее пушистые волосы, выбившиеся из косы, и растрепал по плечам, обтянутым тонким платьем. Мэйв держит на руках Клементину; девочка спит, прильнув к ее шее.

Она даже не знает, что этой ночью лишилась матери и теперь ее обнимает убийца.

Серлас гонит эти мысли прочь – они не принесут ни добра, ни сил его истерзанному разуму, телу и чувствам. Непрошенные и неправильные, они врываются в его голову вихрем и не контролируются сознанием.

Он останавливается рядом с Мэйв. Смотрит вниз, себе под ноги – сухая желтая трава ластится к его ногам, будто чувствует в нем родню, – и не может поднять глаз. Мэйв тоже молчит.

Небо над их головами стремительно темнеет, сужается и опускается ниже. С первым раскатом грома, предвещающего бурю, Мэйв вздрагивает, и маленькая Клементина ворчит и просыпается.

– Давай, – наконец произносит Серлас. Сиплый голос кажется ему чужим. Он сам еще не знает, что радости и легкости, которые сквозили в его тоне ранее, теперь не услышит никто, даже дочь Нессы.

– Серлас… – шепчет Мэйв, перехватывая девочку повыше. Клементина начинает хныкать и вертеться в ее руках, и Серлас с безразличием подмечает, что даже маленький ребенок может распознать чужие руки. Они ей не нравятся, это не объятья матери.

Несса больше никогда ее не обнимет. Понимает ли это Клементина? Вряд ли.

– Отдай мне ребенка, – говорит он. От равнодушия, что сквозит в его голосе, жестах и всей фигуре, Серлас мог бы ужаснуться еще вчерашним днем. Сегодня же у него попросту нет других чувств. Мэйв тяжело вздыхает и протягивает ему Клементину, завернутую в простыню.

Маленькая рука ребенка тут же привычно цепляется за ремешок от кольца на шее Серласа, выглядывающий из ворота грязной рубахи. Кроме этой рубахи и легких штанов, на Серласе ничего, он все еще стоит на холодеющей земле голыми ногами.

В воздухе пахнет гарью, но этот запах приносит ветром со стороны его прежнего дома. Дым с городской площади здесь, на западном берегу гавани, сменился дымом от пожара. Повернись он, взгляни на то, что осталось от их с Нессой дома, – и глаза не сумели бы распознать в чернеющем пятне с корявыми обугленными краями ни жилища, ни хлева.

Пожар уничтожил все. Ничего не осталось. У него больше нет дома.

– У меня больше нет дома, – повторяет Сер-лас вслух свои мысли, только чтобы вытеснить их из монотонно гудящей головы. Мэйв странно вздыхает.

– Серлас, я…

Он дергается, словно ее слова способны причинять физическую боль, хлестать и оставлять на теле раны. Серлас прижимает к себе Клементину, прячет ее голову от взгляда Мэйв.

– Я не хочу ничего знать, – коротко говорит он. Мэйв кивает.

Что сделано, то сделано. Не помогут на сей раз ни оправдания, ни высокопарные речи. И что теперь до мотивов Мэйв и ее желаний, даже если служили они высшей цели? Этой ночью умер человек – и мир не остановился, не разверзлась под ногами горожан Трали темная пропасть и не поглотила всех вместе с круглой, как монета, площадью, звенящими колоколами церкви и костром, жаром которого опаляло сами небеса. Ничего этого не случилось, и Серлас не умер.

В мире не стало Нессы, а Серлас до сих пор жив.

Теперь для него ничего не значат слова Мэйв, и он даже не испытывает к ней ненависти. Он не чувствует ничего.

– У меня есть плащ и сапоги, – говорит Мэйв. Серлас не отвечает.

Он стоит к ней спиной и смотрит на океан, Клементина сопит ему в ухо, сжимая пухлой рукой шнурок с кольцом – простой серебряный ободок, две руки, сжимающие сердце с короной. Когда она подрастет, Серлас сможет отдать ей наследство матери. Единственное, что осталось.

– Серлас, – тихо зовет Мэйв. Почему она еще здесь, почему не сбежала? Серлас устало прикрывает глаза – веки наливаются сталью, голова гудит. Его бросает в жар, а душный тяжелый воздух давит на плечи сильнее прежнего.

– Пойдем со мной, Серлас, – говорит Мэйв. – Я дам тебе одежду, я успела спасти кое-что из твоих вещей.

Он облизывает сухие губы – те потрескались и покрылись копотью и золой от костра. Пепел и пыль. Вот каково на вкус горе.

– Я не хочу тебя видеть, Мэйв, – отвечает он. Клементина дергает его за ворот рубахи и поворачивает голову к девушке. – Уходи.

– Серлас…

– Спасибо, что спасла Клементину, – тихо, резко договаривает он. – Она еще ребенок, невинное дитя. Когда-нибудь ты поймешь это.

– Серлас, – вздыхает Мэйв. Он медленно поворачивается к ней, чтобы наткнуться взглядом на ее бледное лицо и заплаканные глаза. Девушка сердито стирает со щеки мокрую дорожку слез и вскидывает подбородок. – Что ты будешь теперь делать? Куда ты пойдешь с маленькой девочкой на руках?

Серлас равнодушно смотрит на нее и вздыхает.

– Я не знаю, – просто отвечает он. Это правда, Серлас не знает, что делать теперь. Он слишком устал, чтобы думать об этом.

– Пойдем со мной, – робко просит Мэйв. – Ты должен переждать бурю.

«Нет, – думает Серлас. – Буря уже закончилась».

За напряженным рокотом следует второй удар грома, а потом с неба льется, внезапно и резко, обильный дождь. Слезы на лице Мэйв сливаются с его каплями. На губах Серласа черными разводами остается пепел.

– Серлас, тебе надо унести девочку отсюда, – говорит Мэйв. – Она замерзнет и заболеет.

Но тот не двигается с места. Он ждет, когда намокнет от дождя рубашка и штаны, когда ложбинка с сухой травой, в которой он стоит, зальется водой, и ноги его станут холодными и, может, отмерзнут и отвалятся насовсем. Ждет, когда поднимутся в океане волны, ударят со всей своей огромной силы о скалы, накроют песчаный берег, окатят стоящих здесь людей с головы до ног солью.

Хорошо бы их унесло в самое сердце океана и укрыло под его холодными водами. Серлас так устал, что готов проспать на океанском дне до конца света.

– Серлас, пойдем же! – перекрикивая нарастающий ветер и шум прибоя, зовет Мэйв. – Ты же не хочешь, чтобы твоя дочь умерла потом от простуды?

Разве? Знала бы ты, глупая Мэйв, чья это дочь…

Серлас хочет и дальше стоять здесь, подставляясь буре, несущей свою сокрушительную силу на берег, но крик Мэйв вдруг сливается с другим, что звучит у него изнутри.

Ты дал слово, Серлас.

Горло сводит судорогой, по позвоночнику вместе с дождевой водой льется вниз от самого затылка холод, не знакомый Серласу прежде. Равнодушие в нем сменяется внезапным испугом; Клементина начинает плакать и стонать, и ее звонкие возгласы прорываются сквозь свист ветра.

Серлас не хочет, чтобы она заболела, но ему некуда идти.

– Пойдем, там уцелела крыша. – Мэйв тянет его за локоть к обгоревшему дому, от которого ничего почти не осталось. Серлас идет вслед за девушкой, но смотрит себе под ноги и старается только не запинаться. Клементина хнычет от холода. «Ей бы поесть», – проносится в его голове. Такие мысли обыкновенно посещали голову Нессы, а не его.

Что ж, теперь Серласу беспокоиться за маленького ребенка и думать за двоих.

Дождь заливает все вокруг сплошной пеленой, будто теперь боги решили утопить Ирландию, подняв воды океана и сместив берега. Но даже за мутной стеной шумной воды Серлас видит разверстую темную пасть на месте своего дома.

Вместе с Мэйв они умещаются под обвалившейся косой крышей хлева. От его черных обугленных стен пахнет гарью, под ногами неприятно чавкает каша из золы, земли и углей – это вместо брошенного на пол сена. На непокрытые головы капает грязная вода.

То, что осталось от дома Серласа, нельзя назвать даже пепелищем. Теперь здесь… кладбище? Могила его надежд, начало его горя?

Он глядит на черные доски стен и покрытые копотью ставни окон. Еще вчера, распахнув их настежь, они с Нессой могли смотреть на океанский берег, чтобы ленивый ветер трепал легкие занавески с непритязательным цветочным узором на кайме.

Вчера было в прошлой жизни Серласа, а сегодня тот человек умер. Вот он, загробный мир: дом его сожжен, на месте спален, кухни и комнаты с камином теперь зияющая черная пропасть, а оставшиеся стены щерятся уродливыми зубьями досок и наводят лишь страх.

– Конноли решили, что спалят дом в отместку за свой хлев, – тихо произносит Мэйв. От ее голоса становится плохо, и Серлас торопливо отворачивается, чтобы не видеть следов пожарища. Только те повсюду, куда ни глянь: угол хлева, в котором они укрываются, тоже черен и печален. Что сталось с козой и Матильдой? Эта мысль поднимает в душе Серласа что-то прежнее, и он оглядывается, чтобы убедиться: обгоревших останков скотины нигде не видно.

Клементина снова хнычет. Серлас перехватывает девочку другой рукой и привычно укачивает: если она забудет про дождь и холод, то сможет уснуть у него на руках на каких-нибудь полчаса.

– Тебе лучше уйти, – повторяет Серлас свои слова. Мэйв поджимает губы.

– Серлас, послушай, я могу помочь, я…

– Ты. Ничем. Не поможешь.

Похороненные вместе с мыслями о Нессе чувства вдруг костром вспыхивают в нем. Серлас вскидывает голову и смотрит Мэйв прямо в лицо, чтобы она видела и понимала: от нее Серлас не примет никакой помощи сверх той, что она уже оказала.

– Ты спасла Клеменс, – чеканя каждое слово, говорит Серлас. – И за это я тебе благодарен. Но не более.

Мэйв снова всхлипывает. Господь, как Серлас устал от этих никчемных, ненужных никому слез.

– Уходи, Мэйв, дочь Ибхи. С тобой на этом мы распрощаемся.

Мэйв шагает из-под крыши, босыми ногами переступая по черной земле и пеплу. Она выглядит больной из-за своей бледной кожи и худобы, несчастной от вытягивающего все ее силы горя, виноватой – да, виноватой, это Серлас может видеть ясно. Правильно, Мэйв. На твоих руках – смерть невинной женщины, ты виновата.

Словно читая его мысли, Мэйв вдруг говорит:

– Я сделала то, что должна была. От ведьм нет добра. Она сгубила бы тебя, Серлас.

Он прижимает к себе Клементину и закрывает глаза. В такой темноте можно забыться, оказавшись наедине с собой, а в шуме дождя – утопить все мысли и чувства. Заморозить их в пробирающемся под кожу холоде.

– Тебя не было там, – выдыхает он, не надеясь, что Мэйв его услышит. Когда он откроет глаза, ее не должно быть рядом. Когда он откроет глаза, с ним останется только маленькая Клементина. – Ты не слышала ее криков.

Мэйв не уходит. Она рвано вздыхает. Открыв глаза, Серлас видит ее испуганное лицо.

– Она не кричала, Серлас, – тихо говорит Мэйв. В ее широко распахнутых глазах Серлас видит себя. – Финниан вонзил нож ей в сердце, едва занялся огонь на ее подоле. Она умерла почти сразу.

Сердце Серласа сжимает что-то холодное, будто это ему клинок вошел в грудь. Он не может сделать ни единого вдоха.

– Никто не кричал, – добавляет Мэйв.

Крики были только в твоей голове, Серлас.

***

Старая мельница и бурлящий изгиб реки, наконец-то набравшей полные берега воды, остаются за спиной Серласа. Каждый шаг прибавляет ему решимости, каждый вдох холодит грудь. Хлюпает вода в сапогах с голенищами, широкими не по ноге, полы длинного, до колен плаща липнут к мокрым штанам. После грозы солнце показалось из-за туч – и тут же спряталось за горизонтом, наступили сумерки, а с ним пришла прохлада, и теперь мокрая одежда не греет Серласа. Он еще не успел продрогнуть, но знает, что замерзнет до того, как придет в порт.

Клементина просыпается каждые десять минут, возится у него на руках и не может найти покоя: ей не нравится тяжелая ходьба и колючий шерстяной платок, в который Серлас ее завернул, чтобы не простыла. Прежние тряпки пришлось снять с нее и оставить у развалин бывшего дома – от них не было проку, Клементина мерзла и плакала.

– Потерпи, девочка, – говорит он, поворачивая по дороге на запад.

Лес, что сторожил с западной стороны дом Нессы, поредел и остался позади, сменившись холмами. Те теперь тянутся вдоль дороги и бугрятся, касаясь небосвода мягкими волнами. Кипящая новой жизнью река свернула к океану, в воздухе запахло мокрой травой.

Серлас вдыхает аромат напившейся влагой природы и идет, упрямо и быстро, превозмогая усталость. Та поселилась в его теле и разуме, и он еще не знает, что злодейка будет преследовать его долгие-долгие годы. Сейчас же ему кажется, будто во всем виноват холод.

Не бессонная ночь, полная страданий и слез, а холод. Не смерть Нессы. Не отчаяние, сплетенное воедино со злостью.

Серлас никогда больше не будет прежним.

Это простое понимание приходит к нему с очередным тяжким вдохом; ширится грудь, внутри воздух раздвигает ребра и касается мягкими пальцами излома на правом боку. Он никогда больше не будет прежним, если его, живущего на этом свете под именем Серласа меньше года, можно считать настоящим.

Кем бы он ни был в прошлом, кем бы ни являлся теперь, прежний он ушел.

Серлас оглядывается на темнеющие на горизонте очертания Трали – мельничная застава, шпиль церкви с колоколами, главные ворота и рыбацкий причал. Все, что он знал, остается в городе, который так и не принял его.

Пропади он пропадом, этот город.

Серлас опускает тяжелые веки, трет лицо свободной рукой. Отворачивается от Трали, пока перед глазами мелькают лица его горожан. И идет дальше, ускоряя шаг.

До порта в Фените идти порядка шести миль, и если Серлас не будет сбавлять скорости, то успеет попасть в деревню до полуночи. Оставаться под открытым небом с малышкой на руках он не рискнет. Значит, нужно идти и идти, невзирая на усталость и стонущие от боли ноги.

Окружив себя этими мыслями, Серлас приободряется. Прочь тягостные думы о прошлом и будущем, прочь горькие разочарования. Прочь боль, что колотится в его сердце с каждым ударом и струится по телу вместе с кровью. Не думать, не думать, не думать об этом.

Не вызывать в памяти лицо Нессы, гнать от себя любую мысль о ней. Когда полыхал костер, она уже умерла. Кто кричал в твоей голове, Серлас? Кто повторял странные, страшные слова, снова и снова? Дни сольются в года в нескончаемой круговерти.

Прочь эти страхи!

Ты дал слово, Серлас.

Он стонет, чтобы заглушить голос в голове. Клементина, недавно уснувшая, вновь просыпается. Хнычет, копошась в гнезде из шерстяного платка. Серлас клянет себя за несдержанность и перекладывает девочку на другую руку.

– Тише, Клеменс, – шепчет он, хотя не знает, понимает ли она его и слышит ли за тяжелой поступью. – Все будет хорошо. Не плачь. Все будет хорошо.

Серлас не верит своим словам. Он даже не думает, что сможет когда-либо в них поверить. Но маленькой Клементине не обязательно знать обо всех сомнениях, что скребутся в сердце Серласа, норовят изорвать душу в клочья. Он хочет теперь только одного – чтобы Клементина уснула крепким сном и не просыпалась до самого утра, не обращая внимания на упрямые шаги по дорожной грязи, шумную деревню, что поджидает их, и порт, с которого они смогут отплыть на первом же корабле подальше от берегов Ирландии.

В Фенит они приходят в двенадцатом часу, когда небо полнится звездами, а нарастающая луна тонким серпом освещает дорогу. Деревня с тремя сотнями жителей встречает Серласа тихим спокойным сном. Он идет вдоль жмущихся друг к другу домов и находит неприметную вывеску над одним из них.

Деревянная доска с нарисованной на ней головой старца в окружении волн гласит: «Паб». В такое злачное место не принято входить с ребенком на руках, но у Серласа нет выбора. Он толкает дверь плечом и вваливается в прибежище неспящих ирландцев, залитое оранжевым светом множества свечей.

Их трое: мужчина лет сорока у стойки с рядом пивных кружек и бутылок и два молодых парня с темными кучерявыми волосами и одинаково серыми глазами. Все трое оглядываются на внезапного посетителя.

– Заблудился, фэр[4]? – басит от стойки мужчина. Он чуть выше Серласа, и у него крепкие руки. Если ему не понравится незнакомец на пороге паба, он вышвырнет его с такой силой, которой Серлас похвастаться не может.

– Я бы хотел переждать здесь одну ночь, – говорит Серлас. – Мне нужно на корабль. В вашем порту ведь стоит корабль? На нем можно отправиться на материк?

Молодые парни за столом в дальнем углу медленно поднимаются на ноги. Хозяин паба отвлекается от своих кружек.

– В нашем порту стоит корабль, – кивает мужчина. – На нем везут к берегам Европы рыбу и другую морскую снедь. – Он фыркает и кривит губы. – Пассажиров на таком корабле не возят.

– Мне нужно попасть на этот корабль, – упрямо повторяет Серлас. – Но прежде мне нужно переждать где-то ночь. У вас есть для меня комната?

Столько слов подряд он еще не произносил за эти сутки. В горле теперь неприятно першит и скребется.

– Ты слишком много хочешь, незнакомец, – подает голос один из молодых людей.

– Да! – добавляет второй. – Чего тебе здесь надо? Ты кто такой?

Они идут к Серласу, и тот наверняка знает, что его хотят выкинуть из теплого светлого паба в объятия ночи, под черный небосвод с равнодушными звездами. Он-то это переживет. Он, не Клеменс.

– Пожалуйста, я не хочу неприятностей, – говорит Серлас. Он устал и вымотался, ему нужен отдых и крепкий, здоровый сон. Нет, просто сон, любой, лишь бы провалиться в пустоту и не помнить себя несколько часов. – Я всего-то хочу снять у вас комнату на одну ночь, а утром уйду.

Хозяин паба громко вздыхает.

– Прежде всего, парень, тебе нужно представиться.

Серлас смотрит на него и замечает в его лице, испещренном мелкими шрамами и буграми от старой кожной болезни, легкий интерес и настороженность. Но не полное отторжение и неприятие, не то, чего ожидал Серлас. Это его обнадеживает.

– Я пришел из Трали, что за шесть миль отсюда. Меня зовут Серлас. И наутро я хочу отплыть на вашем корабле из Ирландии.

– Меня зовут Сайомон, – представляется в ответ мужчина. – А ты опять не с того начал, Серлас из Трали.

Он выходит из-за стойки, снимает с ближайшего стола перевернутый вверх ногами стул на кривых ножках и ставит перед Серласом.

– Итак, – говорит он, не сводя с Серласа прямого изучающего взгляда, – сначала расскажи нам, кто ты такой и что, черт возьми, за ребенка ты сюда притащил?

#II. Человек из ниоткуда

Серлас мог бы соврать. Он даже придумал, что именно скажет на расспросы жителей встречных деревень и городов, если попадет в неприятности, подобные этой. Но сейчас, когда ночь уже так сильна, а он так слаб, когда долгая дорога выбила из него все возможные разумные и неразумные мысли, Серлас не может придумывать и хитрить.

Он скажет всю правду – не оттого, что в нем остались жалкие крохи благодетели и порядочности, что могут спасти бессмертную душу. Нет, он разуверился в высших силах, готовых спасать невинные жизни покорных своих слуг. Никто не спас Нессу, никто не защитил Клементину.

Он скажет правду, потому что неимоверно и жестоко устал, чтобы тащить на себе еще груз треклятой лжи. Еще днем Серлас готов был городить любую чушь, чтобы его приняли и обогрели в чужом жилище, приютили маленького ребенка на руках у бездомного мужчины. Это было на выходе из Трали. Сейчас ночь, и ему, честно говоря, плевать, каким чудаком и чужаком его воспримут местные жители.

– Я пришел из Трали, – повторяет Серлас уже знакомую троим слушателям фразу. – Прошлой ночью жители Трали убили женщину. Вы узнаете это весьма скоро, скорее, чем мне бы хотелось. Ее звали… – он запинается, скрипит зубами от усердия: назови ее, назови ее имя! – но получается только слабый выдох. – Неважно, как ее звали. Горожане посчитали ее ведьмой и сожгли на костре.

Серлас не внемлет испуганному перешептыванию двух молодых людей. Хозяин паба, что представился Сайомоном, смотрит на пришедшего чужака, не мигая, не выказывая лишних эмоций. Только сжимает руками деревянную спинку кривобокого стула.

– Я был мужем той женщины, а теперь я вдовец, – продолжает Серлас. Слова крошатся на выдохе, звуки дробятся о зубы, и признания вытягивают из него все остатки былых сил. Их и так была самая малость.

– А ребенок? – тихо спрашивает Сайомон, кивая на дитя. – Твой?

Серлас поднимает к нему глаза и медленно, борясь с тяжелеющими веками, кивает.

– Это мой сын.

Хозяин паба вздыхает, прерывается нервный шепот молодых людей. Один из них делает шаг вперед, с вызовом смотрит на чужака. Серлас прижимает Клементину к груди и думает, что правда будет ему проклятьем. Не спасала раньше, не спасет и теперь.

– Муж ведьмы и сам нечист! – запальчиво шепчет молодой юноша. Второй только кивает, но вид у него смиреннее, чем у первого. Они похожи на братьев, сыновей одного отца, или кузенов, – и оба хотят казаться взрослее, чем есть.

Серлас окидывает одного за другим внимательным цепким взглядом. Сильные, заносчивые, нетерпеливые. Ему не справиться с ними, даже будь он отдохнувшим и сытым. Клементина, завернутая в шерстяной платок, не даст ему развернуться в драке, если та начнется.

Серлас делает шаг назад, упираясь спиной в дубовую дверь.

– Я сказал, что ее считали ведьмой, – настойчиво говорит он. – Я не сказал, что она таковой была. Горожане решили, что жительница окраины виновна в засухе. А мы всего лишь хотели жить спокойно.

– Кто ж поверит тебе? – сплевывает молодой человек, смахивая с лица темную прядь. На его скулах уже пробилась жесткая щетина, у второго же над верхней губой едва занимается мягкий пушок. Серласу на одно мгновение кажется, что это братья Конноли, воплотившись в двух жителях Фенита, настигли его и здесь. Секунды хватает, чтобы все его тело сковал ледяной холод страха.

– Спокойно, Бернард, – осаживает его Сайомон. – Дай человеку сказать свое слово.

Он кивает Серласу и – удивительно! – предлагает сесть. Молча указывает рукой на стул перед собой, ставит на стол кружку. Он спокоен и рассудителен, а в его движениях сквозит уверенность в своих силах и мыслях. Серлас не знает, позволительно ли ему сесть здесь и оправдать свой ночной визит, но усталость подкашивает ноги, наваждение, что является ему в лицах этих двух молодчиков, уже кажется сном наяву. Разве можно бороться с собой, когда предлагают сесть?

Серлас опускается на стул и осторожно касается грязными пальцами холодного края кружки. Сайомон хмыкает, берет со стойки бочонок и льет, щедро наливает чужаку грязно-коричневого пойла до самых краев.

– Пей, Серлас из Трали, – говорит Сайомон. – Мы в Фените не изгоняем всякого гостя за слухи. Правда, Бернард?

– Да ты из ума выжил, Далей, – выдыхает юноша, которого назвали Бернардом. – А вдруг этот ведьмин муж притащил сюда холеру в платке? Неприятности здесь никому не нужны, пусть уходит!

– Остынь, – коротко бросает Сайомон. Серлас молча наблюдает за их перепалкой и даже не думает встревать. Добрые люди приютят его здесь? Хорошо. Добрые люди выкинут его под лунный свет? Пусть. Погонят ли его прочь из Фенита или же дадут кров на одну эту ночь – ему, кажется, теперь все равно.

– Но Сайомон, старик… – начинает второй.

– Это мой паб, мальцы, – отрезает Сайомон. – И я устанавливаю в нем правила. Мы не гоним людей за пустые слухи. А этому человеку и его ребенку нужна всего ночь покоя.

Они встречаются взглядами – Серлас и Сайомон. Серлас едва заметно кивает.

– Спасибо, – говорит он на выдохе, прежде чем устало прикрыть глаза и опустить голову на скрещенные руки, насколько ему позволяет это сделать перевязь из платка, удерживающая Клементину. – Это дитя никому не причинит вреда. Он совсем младенец.

Словно поняв, что говорят про нее, Клементина просыпается и начинает возиться в неудобном тугом узле. В пабе жарко, застоявшийся спертый воздух мешает дышать как следует, а пары алкоголя витают в нем, как кучевые облака. Девочка часто дышит и подает слабый голос.

Бернард и его брат подозрительно косятся на платок на груди Серласа.

Недоверчивые глупые юнцы. От подобных случаются все беды: излишняя самоуверенность, не подкрепленная умом и сообразительностью, всегда выступает впереди любого разумного довода. Потом из разговоров рождаются слухи, слухи полнятся и обрастают подробностями. Не слухи ли сгубили Нессу?

– Это просто ребенок, – повторяет Серлас, хотя теперь ему кажется, что это говорит голос в его мыслях. Он столько раз пытался убедить горожан Трали в невинности Клементины, столько раз повторял это самому себе, чтобы сделать правдой, даже если с самого ее рождения подозревал другое…

«Пусть это станет истиной, в которую я буду верить и за которой пойду», – думает Серлас.

– Это ребенок, невинный младенец, – говорит он.

Молодые люди доверять ему не спешат. Оба фыркают и одинаково скрещивают на груди руки.

– Будь по-твоему, – отвечает Сайомон. – Ведьмы ли это дитя или простой женщины, его нужно кормить. Давай ребенка сюда, уставший путник. Я найду ему молока.

Серлас мотает головой. Вызовет ли это лишние подозрения хозяина паба и двух вспыльчивых юношей? Серлас надеется только на доброту и понимание Сайомона, раз уж тот был так щедр на милости до этих пор.

– Я сам его покормлю, – говорит он. – Если поделишь пополам кружку, что дал мне, и нальешь в нее молока, а не этого пойла. Что здесь?

– Не вода святая, глупец, – смеется в голос Сайомон. Серлас тянется к кружке, придвигает ее ближе к себе. – Виски там. Пей, гость, раз ко мне в паб пришел среди ночи.

Серлас пил воду жизни[5] только раз, и тот опыт до сих пор отзывается в нем тягучей болью под ребрами. Виски был первым напитком, коснувшимся его губ после пробуждения в туманном лесу. Стоит ли думать о том, чтобы пить его теперь, находясь вдали от всего, что он знал, среди незнакомых людей? С ребенком на руках, которого он выдает за сына, страшась наговоров от жителей Фенита?

Ведьмина дочь представляет опасность, даже если еще дитя. Ведьмин сын для этих людей – никто.

Ах, Серлас, разве ты не знаешь, что колдунов не существует?

– Пей, Серлас из Трали, – подначивает Сайомон. – Тебе выдался трудный путь. А сыну твоему нужен живой отец, а не уставшая кляча.

Серлас кидает последний взор на присмиревших под надзором хозяина паба молодых братьев – те обиженно сопят, один из них порывается уйти, но второй придерживает за рукав куртки и усаживает обратно, – и глубоко вздыхает, как перед прыжком в ледяную воду.

– Твоя взяла, Сайомон из Фенита. Уговаривать ты умеешь.

Сайомон снова громко хохочет. Берет со стойки вторую кружку, уже наполненную виски, ставит ее перед Серласом. Они кивают друг другу и делают по глотку.

Вода оказывается вовсе не ледяной. Все нутро Сер-ласу вмиг прожигает адским пламенем. Тот же жар, каким пылал костер на площади в Трали. Словно в эту ночь он вернулся вновь, чтобы выжечь остатки самообладания в человеке, что разом потерял все. Серлас кашляет, жмурится. С непривычки глаза у него слезятся в три ручья, грудь горит, так что хочется стянуть грязный плащ и рубаху, отодвинуть шерстяной платок с Клементиной подальше от себя.

– Ты, право слово, слабак, – грохочет голос Сайомона, когда Серлас кое-как справляется с собой и открывает глаза. Стены паба плывут перед его взором, искажаются, как под толщей воды, и смыкаются под неправильными углами у пола и потолка.

Зря он пошел на поводу у Сайомона. Зря притащил в паб ребенка.

В голове среди всполохов разного цвета искр появляется лицо Нессы, обрамленное русыми волосами. Она была такой до рождения Клементины. Счастливой, спокойной. Серлас уже и не помнит ее такую.

«Что же ты делаешь, Серлас из Ниоткуда…» – вздыхает она и мрачнеет. Серлас пытается уцепиться за ее образ, но падает в пропасть. Сознание возвращается к нему, когда из-под него едет стул, а дощатый пол оказывается почти перед носом.

– Эк тебя сморило с одного глотка, парень, – ворчит Сайомон, подавая ему руку. Перепуганная Клементина жмется к его груди, тащит из-за ворота рубахи шнурок с кольцом и натягивает у шеи. Силы в руках девочки много, страхов в голове – тоже. Сер-ласу не стоит забывать об этом.

И пить больше не стоит.

Сайомон усаживает его обратно за стол и ставит перед носом другую кружку. Вода в ней мутная, но не желто-коричневая. Это не виски, и пахнет от кружки родником.

– Пей, – кивает Сайомон и двигает посудину к Серласу ближе, а первую отнимает из-под руки и убирает обратно на стойку. Следом возникает кружка поменьше – в ней уже плещется молоко. Серлас видит все его действия сквозь запотевшее стекло внутреннего ока: слабо, медленно доходят образы до его сознания, трудно ловятся.

– Пои своего ребенка, – говорит Сайомон. – Небось, голодный. Весь день не ели?

Серлас медленно кивает. Весь день. Всю ночь. Кажется, прошедшие сутки были еще в прошлой жизни. А в этой оба они – и Серлас, и Клементина – голы, как новорожденные, и оба хотят есть.

Для Клементины новая жизнь началась в пабе маленькой деревни Фенит с кружки молока из рук Сайомона Далея.

Для Серласа новой жизнью стал глоток виски.

***

В порт Фенита приплывают рыболовные судна. Маленькие гукары, на которых не отплыть дальше рифов, от них за милю тянет рыбой, а свободного места на палубе так мало, что не хватит и Клементине. Серлас понимает свою ошибку в ту же секунду, как видит выстроившиеся в ряд у причала крохотные двухмачтовые суда. В первое утро он видел эту картину, во второе, в четвертое.

Через неделю ничего не меняется. Через две – тоже.

Эти судна не ходят за горизонт, не покидают родных вод Ирландии. На них не доплыть до Европы.

На Серласа начинают коситься рыбаки, возвращающиеся к берегу на своих хилых лодках, их жены, встречающие мужей из утреннего плавания, бегающие мимо дети хитро поглядывают в сторону Серласа из Трали, что пришел в их деревню пару недель назад и остался. Тихо обругав себя за свое слабоумие, мужчина идет назад.

Он возвращается в паб Сайомона, в комнату под крышей, где, укрытая несколькими пледами, спит Клементина. Сейчас ее зовут Клемент. Сейчас она – сын Серласа.

Мысленно он уже проклял эту идею двести сорок с лишним раз, но вслух не говорит ничего и старается вести себя как можно увереннее. После ночи, что прошла незаметно за разговорами с молчаливым слушателем Сайомоном, Серлас думает, что все его слова были наваждением, их наговорила ему в уши Несса, сотканная из памятных образов. Не следовало ему оставаться под крышей паба и вести задушевные беседы. Не следовало пить с Сайомоном треклятый виски.

Их с Клементиной не гонят с утра. Не гонят и на следующий день. Серлас по обыкновению ждет, когда из паба уйдут дневные посетители, и спускается с чердака, оставив спящую Клементину досматривать свои сны. Он покормил и переодел ее, девочка должна спать, не тревожа ни его, ни других людей в пабе.

Господь, Серлас и думает о ней как о своем ребенке, чего не было даже при жизни Нессы.

Коварную мысль, закравшуюся в его голову вместе с невинными думами о быте, он гневно гонит прочь. Несса мертва, о ней нельзя вспоминать! Прошла всего пара недель, а ему они кажутся годом. Так пусть память остывает быстрее, пусть вокруг него роятся другие мысли. Несса несет с собой горе и слезы, что душат, режут горло и грудь. О ней нельзя думать.

– Я говорил тебе, к нам большие судна редко плывут, – привычно бросает Сайомон, протирая забрызганную алкоголем стойку. В пабе пахнет виски, пивом, перченым мясом и потом. Дивный дух ирландских работяг, им теперь пронизана вся одежда Серласа, его волосы и даже тело. Кислый запах прокрался под кожу, и кровь вобрала его в себя из легких.

Он страшится, что этот запах будет преследовать и Клементину. Но идти им обоим некуда: никто, кроме Сайомона, не приютит у себя под крышей безродного бездомного чужака, а когда слухи доберутся до Фенита из Трали, с жилищем Сайомона им придется проститься.

Сайомон повторяет, что не готов вестись на злословие соседних городов. Серлас верит, что людская добродетель заканчивается при первом упоминании ведьм и инквизиции.

Люди боятся всего на свете, он и сам боится. Отличие между ними и им только в том, что остальные готовы убивать из-за летучих сплетен, чтобы обезопасить себя, возвести вокруг своих родных крепости из прежнего спокойствия. Люди верят слухам и наговорам, ведь те – единственное, что не остановят ни щиты, ни копья, ни прочее оружие, не станут преградой стены и рвы. Сплетни – это отрава людского рода. Серлас познал всю их силу на себе и теперь не готов им верить. Ни словам, ни людям, что их произносят.

– Мой отец был похож на тебя, – говорит Сайомон поздним вечером, когда, проводив последних посетителей – братьев Данн, Бернарда и Финбара, которые с той самой ночи относятся к Серласу с подозрением, – они сидят за столом и медленно пьют. Сайомон – пиво, Серлас – воду. Алкоголь мутит рассудок, и Серлас опасается – более за маленькую Клементину, чем за себя, – что, опьянев, он раскроет свои секреты. Никому, даже Сайомону, в Фените довериться он не может.

– Сомневаюсь, что найдется в мире хоть один человек, на меня похожий, – угрюмо ворчит Сер-лас. – И это говорит во мне вовсе не честолюбие.

– Готов поспорить, – хмыкает Сайомон. – Мой отец был таким же. Верил только себе и матери, ни с кем задушевных бесед не вел. Помер, как и жил, в одиночестве и молчании.

– Ну, я на тот свет пока не собираюсь, – отрезает Серлас. Он вертит кружку в руке, та ребром скользит по бугристой поверхности стола, в сколах стекла отражаются слабые свечные огни.

Сайомон наблюдает за его резкими движениями, подмечает то, что Серлас видеть не может, и кивает.

– Будь по-твоему. Тебе еще сына растить.

Серлас фыркает. Отросшие волосы липнут к его лбу и щекам, скрывают глаза от мира, а мир – от него. Он смахивает непослушную жесткую прядь усталым жестом и делает еще глоток. Вода, ничего больше. Сайомон предлагает мужчине разделить с ним кружку пива или виски который день, но Серлас всегда отказывается, упрямо, как бык.

Он до сих пор не может вспомнить, наговорил ли в первый вечер хозяину паба больше, чем мог себе позволить, и не является ли Сайомон теперь хранителем его тайн? Даже если опасения Серласа верны, самоуверенный и по большей части молчаливый его собеседник не выказывает никаких тревог. За чужаком из Трали не бегут деревенские жители, не хватают на улице за руки и не грозят ему вслед.

Если опьяневший от алкоголя Серлас разболтал Сайомону всю правду о себе и спящей наверху Клементине, Сайомон их не выдал. Значит ли это, что ему, незнакомому, можно верить? Серлас себе таких вольностей не позволяет. Сейчас нельзя.

– У сына твоего, – подает голос хозяин паба. Серлас тут же вскидывается, руки его напрягаются, пальцы скребут по стеклу толстобокой кружки. Сайомон усмехается. – Не кипятись, не зло говорить хочу. У сына твоего, – повторяет он, – имя нездешнее. Не ирландское.

– Жена выбирала, – коротко отвечает Серлас, прихлебывая из кружки. Вода в ней уже нагрелась и от внезапно ударившего в лицо жара не спасает.

– Жена-а… – тянет Сайомон, будто заделался персональным эхом своему угрюмому постояльцу. – Был у нас в деревне один Клемент. Года два назад приплыл вместе с галеоном из Франции. Эти неучи порты перепутали, причалили к нашему, а направлялись вообще-то в Дублин. Вся деревня над ними потешалась…

Серлас равнодушно кивает. Какая разница, какое имя носит ребенок без матери? Сирота-мальчик мог бы рассчитывать на более-менее сносное будущее даже под присмотром такого слабака, как он. Девочке-сироте же не светит и половины привилегий, ни мужских, ни женских, если она не научится жить правильно. Серлас не думает, что сможет обеспечить ее сносным существованием в этом мире, особенно на землях Ирландии, где за каждым углом ее, ведьмину дочь, подстерегают опасности.

Серлас знает: истинное зло кроется в людях. В их языках – яд, а в руках – безрассудная сила, что скрутит маленькую Клементину и лишит жизни только за цвет волос.

– И куда он делся? – спрашивает мужчина. Сайомон лениво озирается по сторонам, будто видит стены своего паба первый раз в жизни. Он становится таким рассеянным после трех пузатых кружек хмельного пива или же после одной – виски, но сегодня он выпил лишь половину, и Серлас хмыкает, глядя, как рослого сильного человека ведет с алкогольных паров, пропитавших воздух насквозь.

– Откуда мне знать, куда он, разукрашенный, делся… Ушел на восток, кажется… – Сайомон зевает и опускает усталую голову на скрещенные руки. Клочками отрастающая жесткая борода царапает ему грудь, в пробивающейся на макушке лысине отражается огонек ближайшей свечи на стойке.

– Тебе пора отдохнуть, пьяница, – фыркает Сер-лас. – Вставай, сегодня я помогу тебе добраться до перины.

– Вот была бы у меня жена, – заводит мужчина привычную для Серласа песнь. – Она бы заботилась обо мне вместо проходимца из Трали.

– Была бы у тебя жена, пей ты меньше.

Серлас стягивает грузное тело хозяина паба с толстоногого стула и охает, когда падает вслед за Сайомоном на пол. Тяжелый ирландец ворчит и брыкается.

– Сам я пойду, не маленький! Оставь!

От самой крыши вниз, в душный воздух паба пробивается детский плач, и Серлас чертыхается, не успев поднять Сайомона.

– Проклятье! Справляйся сам! Ты ребенка своими криками разбудил.

Он оставляет мужчину и мчится вверх по лестнице со скрипящими деревянными ступенями. Перепрыгивает через предпоследнюю, прохудившуюся в самой середине, хватается за перила на повороте.

Под крышей совсем темно и прохладно, в углах капает дождевая вода и скребутся крысы. Не самое подходящее место для детского сна, но другого им не предложили. Серлас вздыхает – Господь, дай мне сил, – и вынимает Клементину из колыбели, наскоро переделанной из винного бочонка.

Если бы Несса была жива, она пришла бы в животный ужас от таких условий. Но Нессы здесь нет, и Серласу не перед кем отчитываться.

– Тихо-тихо, – шепчет он раскрасневшейся Клементине. Девочка дергается, пытаясь выпутаться из тряпичного кокона. – Что случилось? Плохие сны?

Она плачет почти беззвучно, только корчит недовольное лицо – жмурится, краснеет пуще прежнего, надувает щеки и разевает рот в немом крике. Серлас укачивает ее одной рукой, проверяя нос и лоб. Жара нет, она не болеет. Что еще может тревожить такого младенца?

Он даже не может спросить совета, ему не к кому обратиться за помощью. Ни в Трали, ни здесь ребенку ведьмы не помогут. Из Серласа получается отвратительный родитель, ужасный защитник.

Знала ли это Несса, когда вырывала из него обещание?

Не думать о ней. Прочь гнать все мысли и образы. Серлас жмурится, трясет головой, шумно вздыхает. И только потом слышит какой-то шум из паба.

– Нет никого, – слышится ему зычный голос Сайомона. – Чего надо?

Ему отвечают невпопад несколько голосов, они сливаются в недовольное громыхание, заглушаются тяжелыми шагами.

Серлас прижимает к себе Клементину – та отчего-то перестает шевелиться и дергаться у него на руках, будто тоже понимает тревожное состояние мужчины.

– Слышал про Трали? Там ведьму недавно сожгли.

Несколько голосов. Один принадлежит Бернарду, другой – его брату. Еще два или три человека – Серлас не знает их, ни разу не слышал. Четверо? Пятеро? Свирепеют и визжат доски под сапогами какого-то человека.

Вот скрипит лестница на чердак. Вот осаживает нежданного посетителя Сайомон, грубо одергивает: «Нет там его. Ушел уже».

Серлас весь обмирает, прекращает даже дышать.

Опасность, далекая и оттого кажущаяся ненастоящей, вдруг нагнала его и пригвоздила к полу. Слабовольный, легкомысленный дурак! Ты думал, чужая смертоносная сила оставит тебя, раз больше нет ведьмы, которую можно сжечь? Вот, Серлас из Ниоткуда, пожинай плоды своей слабости!

Он закрывает глаза и начинает отсчитывать секунды до мига расправы. Эен. Гаа. Тр…

Дверь на чердак с визгом распахивается, и в ночную тьму под крышу врывается яркий луч света.

#III. Крепкий нос гукара

В ярко-желтом пятне, что слепит глаза, появляется фигура Сайомона.

– Надо уходить, сейчас же, – коротко бросает он и тут же исчезает. По лестнице грохочут его сапоги, в резких движениях слышится напряжение. Страх медленно отступает, чтобы забраться поглубже в сердце Серласа и замереть там в ожидании. Ты ослаб, говорит его разум голосом Нессы, ты будешь бояться сильнее.

Ладошка Клементины накрывает его шею, и Сер-лас вздрагивает. Теплая, нежная кожа у малышки, и сама она спокойная и тихая. Словно понимает, что над нею висит опасность, словно знает, что Серлас защитит от беды.

Он крепко-крепко жмурится, чтобы прогнать панику, подступающую к горлу, и идет вслед за Сайомоном. «Хозяин паба не выдал их сейчас, не выдаст и позже», – вот что думает Серлас. Он спускается по скрипучей лестнице, держа в руках Клементину; за спиной болтается перевязанный крепким узлом шерстяной платок с пожитками бедняка – там чистый кусок простыни для ребенка, сменная рубаха для Серласа, отданная Сайомоном, и несколько серебряных монет. Девять шиллингов. На такие деньги не купить и трети пути до Европы, но у Серласа нет ничего другого.

Участь его незавидна.

Вид не внушает доверия.

– Придется тебе уйти сейчас, – говорит Сайомон, поджидая у задней двери. Черный ход ведет к узкой улице: зажатой между двух домов тропинке, что тянется, как бельевая веревка, поперек широкой дороги и уходит в темный проулок на противоположной ее стороне. Серлас оглядывается. Дорожка бежит ему за спину и врезается в деревянные балки забора, сколоченного явно впопыхах: кое-где даже издалека видны прорехи, залатанные неумелой рукой лентяя.

– Если вас увидят наши – схватят, не церемонясь, – бурчит Сайомон. Он придерживает рукой дверь своего паба и переминается с ноги на ногу – так непривычно и скованно. Серлас кивает, даже не глядя в его сторону.

– Я понимаю, – говорит он. Темнота ночи пугает его, а то, что с каждой секундой нарастает в холодном воздухе – опасность в лице жителей Фенита, новый виток страха за Клементину, – не дает вдохнуть полной грудью.

– В заборе прореха, – подсказывает Сайомон. Его тяжелое дыхание почти бьет Серласа в затылок. Сайомон выше его на полголовы, а те, что пришли за Клементиной, его соседи, выше на голову.

– Отсюда можно добраться до причала?

– Через перелесок, по тропе. Завернешь у канавы и спустишься на полмили, а там берегом до порта. Недалеко, уж поверь.

– Поверю.

Они говорят тихо, едва слышно: Серлас на выдохе проговаривает свое «поверю» еще раз, чтобы убедить себя. Его не схватят, если он поторопится. Если он будет вести себя тихо. Если он не оступится. Если…

– Почему? – Серлас вдруг оборачивается, чтобы взглянуть Сайомону в лицо. – Почему ты нас выгораживаешь?

Клементина сопит в свернутой кое-как простыне и тоже смотрит на ирландца из Фенита с любопытством. Спокойная, молчаливая.

Сайомон неуклюже переминает с ноги на ногу. Вздыхает.

– Есть что-то в твоем ребенке… – тянет он, глотая звуки. – Не верю я, что такая кроха может вред принести, даже если мать была ведьмой.

– Она не…

– Знаю.

Сайомон кивает и – внезапно, некстати! – кладет тяжелую ладонь Серласу на плечо. Ночь опускается все ниже, тушит огни и глушит все звуки. Хозяин паба, что пригрел незваного гостя с ребенком, кажется теперь еще выше и тучнее.

– Береги ее, Серлас из Трали, – говорит он. – Это доброе дитя.

Серлас не успевает удивиться. За углом, со стороны главной улицы, доносятся беспокойные голоса. Нарастающий топот нескольких пар ног, гул мужского говора, мерцающий свет факелов – все это приближается к пабу. Сайомон сжимает плечо Серласа, стискивает до хруста.

– Беги же, чего стоишь?

Страх, что сковывал ноги, вонзается в сердце. Сер-лас кивает Сайомону на прощание и, не оглядываясь, спешит по темному узкому проулку к забору с прорехой. Дальше, за ним, чернеет в неизвестности лес.

– Все будет хорошо, – говорит Серлас Клементине. Его мысли дрожат нестройным роем, в ушах звенит от собственного сердцебиения. Он спешит покинуть проулок, пересечь хлипкую ограду, преодолеть последние футы, разделяющие деревню Фенит и лес.

Кривая доска поддается сразу же, скрипят ржавые гвозди. Серлас задевает забор ногой, и тот стонет. Только бы не услышали, только бы не успели его заметить. Он так тяжело и громко дышит, что остается уповать на провидение и глухоту его преследователей.

Серлас не знает, как они выглядят, и представляет их с лицами братьев Конноли, с фигурой кузнеца Финниана, с цветом волос Мэйв. Он бежит от новых недоброжелателей, хотя не может быть уверен, что в паб они пришли за ним и Клементиной. От кого ноги его уносят?

За зубьями ограды, как и говорил Сайомон, начинается лес. Тянется вверх по пригорку невысокими пушистыми лапами вереса, переходит в ольховую полосу с колючими иглами терновника. Серлас бежит в спасительную тень деревьев, пробираясь через кусты, на полах плаща у него остаются синевато-черные пятна лопающихся ягод. Узел платка стучит ему по спине, жалкие девять шиллингов звонко отбивают дробь при каждом шаге. Мужчина перехватывает Клементину поудобнее.

– Тише, девочка, – сипло шепчет он, молясь, чтобы ребенок не вздумал вдруг плакать.

Узкая тропинка петляет между стволов высоких, вонзающихся в небосвод деревьев, и Серлас бредет по ней, запинаясь на каждом извилистом повороте. Он снова чувствует себя уставшим почти до обморока; бессилие навалилось на него враз, прямо за забором Фенита.

Нужно признать: он не сможет бегать от призрачной опасности в лице каждого встречного, у него не хватит на это ни сил, ни стойкости духа. Вот почему ему необходимо попасть в Европу. Подальше от сплетен ирландских деревень, от английских солдат, наговоров о ведьмах, несущихся в спину. На материке, говорят, время идет по-другому. И люди там другие.

Серлас замечает овраг – в нем блестит тонким ручьем вода из родника выше – и сворачивает вслед за тропой. К югу, ориентируясь по наросшему на стволы ольхи мху.

В темноте Серласу почти не различить собственных ног и рук, и только тепло, исходящее от уснувшей Клементины, позволяет ему думать, что он не спит. Все окружающее похоже на один из его тягучих непрекращающихся снов: деревья мелькают и мельчают, лунный свет тускло пробивается сквозь их кроны, тело Серласа окутывает влажный и оттого густой холод. И он бежит, снова бежит куда-то, не оглядываясь. От Дугала и Киерана Конноли, от Финниана-кузнеца, от Мэйв, дочери Ибхи. От жителей Трали и Фенита, от собственных страхов. От всего, что он помнит и знает.

Это будет долгий путь. Бесконечные поиски, погоня за призраками, вопросы без ответов. Серлас еще не догадывается, что только начинает свой бег по кругу.

И идет сейчас, с упорством быка, в сторону берега, откуда уже летит ему в лицо соленый ветер.

На зернистой гальке мужчина спотыкается об корягу и падает, впивается коленями в грубые мелкие камешки, сжимает зубы, чтобы не вскрикнуть. Руки инстинктивно обхватывают Клементину покрепче – удержать, оградить от падения. Девочка даже не просыпается, только резко вздыхает, будто видит во сне их стремительный бег вдоль берега.

Серлас сидит, упираясь саднящими коленями в землю, прямо у кромки воды, холодной и темной, как отраженное в ней небо. Он устал. Он хочет спать. Всего одну долю секунды он думает о том, чтобы бросить сверток с ребенком прямо здесь и уйти, не оборачиваясь, даже если она будет плакать и звать его.

Слабовольный, бездушный дурак. Как бы ему хотелось иметь больше сил или меньше совести. Впрочем, это не совесть. Поступиться своими обещаниями и оставить бедное дитя на произвол судьбы Серласу не дает лишь страх.

Он уже взял на душу один грех, который ему не искупить до конца своих дней. Других таких мук его сердце не выдержит.

– Все хорошо, Клеменс, – говорит Серлас, когда девочка дергается в своем свертке. – Еще немного потерпи, а там…

Что будет «там», мужчина не знает и не хочет об этом думать. Он глубоко вдыхает соленый бриз, закрывает на мгновение глаза, так что брызги океанской воды успевают коснуться его век, и встает на ноги. С зудящими от падения коленями, в грязном пыльном плаще со следами терновых ягод. С заплечным мешком из шерстяного платка, монеты в котором жалобно звенят и перекатываются из складки в складку.

Вот таким он появляется у безлюдного причала. Поздней ночью еще до рассвета, здесь никого нет, и приставшие к берегу гукары мягко покачиваются на волнах в полном одиночестве, поджидая утра. Сер-лас испуганно озирается по сторонам – не схватят ли его, не увидят ли? – и медленно, осторожно идет вдоль рыболовных суденышек.

На одном из парусников Серлас видит выдавленное в боку слово. Дувьлинь. Корявое, рукописное, оно внушает тревогу и надежду, сплетенные воедино. Серлас останавливается напротив гукара, словно выбирает себе обновку.

– Ну что, Клеменс, – шепотом спрашивает он спящего ребенка, – не отправиться ли нам в Дублин? Оттуда легче поймать корабль до Европы, да?

Клементина счастливо сопит, уткнувшись носом в сгиб его локтя, и ничего, конечно же, ответить не может.

– Вот и я думаю… – продолжает Серлас, горько усмехаясь. – Неплохая это идея.

***

Каким образом он оказывается на борту дублинского гукара, наутро Серлас не помнит. Он просыпается с первыми упрямыми лучами солнца, что бьют в глаза и заливают все вокруг белым слепящим светом. Поднявшийся с ночи ветер теребит волосы мужчины, будит Клементину в его руках. Они оба до самого утра провалялись прямо на скамье у отсыревших рыбных бочек, замерзли и, должно быть, пропахли морской снедью до самых костей.

Но беспокоит Серласа не собственный запах – сырая рыба поверх алкогольных паров паба Сайомона, – а человек, что стоит прямо перед ним. Высокий, широкий в плечах. Его фигуру заливает солнечный свет, и лица Серлас не видит, только темное пятно вместо глаз, носа и рта.

– У тебя должна быть веская причина находиться здесь, – говорит человек спокойным, но очень низким голосом. – На борту моего судна не бывает бездомных бродяг. А детей не бывает тем более.

Он проглатывает звук «л» и спотыкается в конце предложения, но его речь все равно звучит угрожающе. Серлас кое-как садится, свешивая ноги со скамьи.

– Не гоните, – просит он. Проснувшаяся Клементина заводит старую песню и хнычет. Наверняка детский плач раздражает всех моряков, не привыкших даже к женской ласке, и Серлас молится всем известным ему богам, чтобы его вместе с ребенком не швырнули за борт.

– Эй, Джонс! – кричат с носа корабля. – Что там у тебя?

Серлас вздрагивает на чужой голос, облизывает пересохшие потрескавшиеся губы и жарко шепчет:

– Не гоните прочь, позвольте остаться. Мне… нам с ребенком нужно попасть в Дублин. Вы же плывете в Дублин?

– Ты ошибся рейсом, бродяжка, – хмыкает человек перед ним. – Мы плывем во Францию, и тебе на берег уже не сойти.

Он все еще не видит лица своего возможного палача и только ахает, щурясь от яркого солнца. У океана оно всегда белее, сильнее светит – его лучи отражаются от водной глади, переливаются в гребешках волн, а ветер разгоняет любой туман и мглу с неба, вычищая солнечную монету до стеклянного блеска.

Серлас осматривается, только теперь замечая, что порывы ветра сильнее бьют в лицо и царапают щеки. Океан окружает его и Клементину со всех сторон – не видно уже ни берегов Фенита, ни дальних выступов скал у Трали, ни белых в соли каменистых обрывов.

– Что делать с тобой прикажешь? – вопрошает человек, до сих пор не назвавший своего имени, не показавший лица. Серлас вскидывает к нему голову и рвано выдыхает сквозь зубы.

– Позвольте остаться. У меня есть немного денег, я могу отплатить за все.

Мужчина задумчиво чешет рукой щетинистый подбородок. Солнце и, должно быть, долгие годы выбелили ему волосы и жесткие кустистые усы. Он сплевывает себе под ноги и садится на скамью рядом с Серласом. Теперь рассмотреть его легче: широкий лоб, поделенный на три части кривыми глубокими морщинами, низко посаженные брови и прямо под ними – светлые голубые глаза, что почти теряются в тени надбровной дуги. Искривленный переломом нос и широкие губы, одна пухлее другой. Это лицо не кажется Серласу злым и жестоким, хотя в нем есть черты братьев Конноли.

– Как ребенка зовут? – кивает человек на застывшего в руках Серласа младенца.

– Клемент, – отвечает тот. И, помедлив, добавляет: – я Серлас. Не бросайте нас за борт.

Человек смотрит на него и хныкающего младенца. Клементина хватается рукой за шнурок на шее Сер-ласа, в разрезе его рубахи звенит серебристое кольцо. Должно быть, жалкое зрелище представляют они вдвоем: измученные, грязные и потные, оба голодны – мужчина выглядит, как побитый пес, ребенок плачет на его худых руках.

Человек плюется за борт качающегося на волнах корабля.

– Черт с тобой. Никто не собирается кидать за борт едва живого, да еще и с дитем.

Нос судна с силой разрезает встречные волны, брызги соленой воды летят во все стороны. Ветер с мелкой моросью треплет волосы Серласа. Он глубоко, жадно втягивает ртом холодный воздух.

– Спасибо.

Человек фыркает.

– Придется много работать, Серлас. Будь я проклят, если увижу тебя без дела – выкину в море не задумываясь. Понял?

Серлас кивает, настолько уверенно, насколько себя чувствует. Смертельная опасность его миновала, и сейчас ему трудно думать о чем-либо еще, кроме нарастающего голода, что поднимается из живота и подступает к горлу саднящей болью.

– Я Фрэнсис, – представляется мужчина и встает, снова возвышаясь над ним. – Добро пожаловать на гукар «Теодор».

***

На пятый день плавания выясняется, что пользы от Серласа больше, чем кто-либо мог бы вообразить. Он драит палубу под сухим палящим солнцем, подставляя голую спину белым лучам; пот обильно струится по его лопаткам и шее, стекая на подбородок, пока мужчина, размазывая грязную воду шваброй, гонит ее по деревянным брусьям в сток борта. Закончив с мытьем палубы, переходит к баку, но решает, что носовую часть и так обмывает встречными волнами – помощи здесь не требуется.

Он возвращается к помосту с пустым ведром в руках.

– Закончил? – спрашивает капитан гукара, тот самый Фрэнсис, что не выкинул Серласа за борт вместе младенцем, верно, пожалев последнего больше, чем несчастного бродягу. Серлас кивает и идет вниз, убрать ведро и швабру и взять тряпку, чтобы протереть снасти – все, до которых дотянется с палубы.

Он понимает, что Фрэнсису пришлось нарушить несколько правил, и поэтому молча и смиренно сносит все трудности такого внезапного плавания: драит гукар от носа до кормы, моет и чистит все палубы, перетягивает ослабевшие тросы нехитрыми узлами, которые ему показали еще вчерашним утром. У него стонут руки и ноги, в ребрах давно уже проснулась застаревшая боль, но Серлас не жалуется. Да и кому бы он мог? На небольшом судне, обогнувшем южную оконечность британских островов и пересекающем теперь то ли Кельтское море, то ли уже Ла-Манш, все заняты круглые сутки. Гукар плывет так ретиво, будто за ним гонится морской дьявол, и Серлас полагает (хоть и не знает этого наверняка), что судно превышает обычную свою скорость в несколько раз. Лишь бы успеть… Куда? Зачем? Они несутся слишком быстро – но недостаточно быстро для капитана. Тот кричит на свою команду раз в полчаса: «Налегай сильнее, натягивай брамселя туже! Завтракать будешь в порту французскими булками, если успеешь к концу недели доставить всех в Сен-Мало! А нет – так вздерну тебя на рее раньше, чем попадешь к ласкарским крысам!»

Серласу кажется, что он попал на пиратское судно, слишком уж часто матросы в разговорах упоминают один частный флот. Да и наличие его самого на «Теодоре», вопреки всем неписаным правилам и государственным законам, говорит о снисхождении капитана Фрэнсиса, которого тот проявлять не должен был. Серлас не жалуется, нисколько. Будь судно торговым или пиратским – ему все равно. Лишь бы увезло подальше от берегов Ирландии, да ответов на вопросы не требовали.

– Эй, нахлебник! – рычит Бертран, грузный широкоплечий мужчина, который, несмотря на телосложение, управляется со снастями, как со своими собственными конечностями, быстро и ловко. Это он, пусть и неохотно, показал Серласу простые узлы, обругал его неизвестными словами и ушел, бросив напоследок, что выкинет Серласа в Кельтское море, если тот хоть что-то перепутает. Подобная угроза звучала из уст каждого еще в первую пару дней, а потом все устали злиться.

– Протри-ка тут! – Бертран сплевывает за борт – Серлас уверен, что нарочито-показательно, – и указывает на металлические кольца в палубе. – От носа до кормы пройдись и почисти все рымы.

Серлас молча разворачивается и возвращается к баку, носовой части корабля, чтобы начать оттуда. Отираться возле ног Бертрана он не желает, хоть и соглашается с его неприятием: пожалуй, Серлас действительно нахлебничает на этом гукаре, а прикрывающий его Фрэнсис лишь хмыкает на все расспросы команды.

На полпути к корме, когда за спиной остаются начищенные до блеска кольца снастей, торчащие в палубе и бортах, Серлас замечает, что ветер усилился – тросы натянулись до скрипа, главные паруса запузырились, и корпус гукара накренился влево.

– Убрать трисели! – кричит Фрэнсис с капитанского мостика. – Шевелись быстрее, зелень подкильная, не на прогулке!

Команда приходит в движение, но не так споро, как в утренние часы: сейчас же солнце неумолимо клонится к горизонту, окрашивая небо в горячечный рыжий цвет – как волосы Нессы в последние дни жизни, как лихорадочные образы в кошмарах Серласа с пылающими кострами посреди площади.

Он гонит прочь всякие дурные мысли, насильно заставляет себя быть здесь и сейчас и первым замечает, как натягивается от очередного шквального порыва тонкий трос у борта корабля. То кольцо, рым, что он натирал только минуту назад, жалобно скрипит и с легким звяканьем, что не слышно во всеобщем гвалте, вырывается из петли в палубе.

Серлас прыгает, в последний миг успевая поймать трос за самый конец. Он стягивает палубу с подвижным брусом мачты, и тот теперь болтается на ветру, а снасть впивается Серласу в руки, словно острый нож, и точит кожу ладоней.

– Тяни его на себя! – кричит капитан. – Он тебе не баба, привяжи гик к борту, как полагается!

Большинство слов, что обрушивает капитан на него и свою команду, Серлас не понимает, но выполняет все, что требуется, без лишних вопросов. Как ни странно, его руки, словно живущие отдельной жизнью, бодро тянут тросы, пальцы ослабляют и натягивают узлы в кольцах, и все эти незнакомые Серласу действия кажутся… обычными. Возможно, права была Несса, когда говорила, что в прошлом Серлас был моряком.

Ее лицо въедается в мысли, как яд, но о нем удается тут же забыть: вся команда вместе с капитаном вдруг напрягается, мельтешение на корабле замирает, а крики стихают, и теперь Серлас отчетливо слышит, как бьется нетерпеливая вода в борт гукара.

– Готовьтесь обмочиться, рыбьи хари, – во внезапно наступившем молчании раздается голос Фрэнсиса. – У нас будут гости.

Серлас оборачивается, не успевая нахмуриться: впереди маячит быстро нарастающим пятном трехмачтовое судно. Оно крупнее «Теодора», это каким-то шестым чувством понимает и сам Серлас.

– Ну, прощелыга, – обращается к нему Фрэнсис со своего помоста, – неси сюда ребенка. Придется отдать вас гостям.

#19. Сто лет одиночества

Теодора заявление Клеменс приводит в недоумение. Она глядит на него, на то, как меняется выражение его глаз в полутьме антикварной лавки – свет уличных фонарей, бьющий сквозь широкие витрины, ломается на углах стеклянной полки и преломляется уже в его зрачках – и видит, что он просто не понимает, о чем та говорит.

– Я улетаю домой, ты слышишь?

Пару секунд уходит на то, чтобы он моргнул и кивнул.

– Летишь домой? Славно.

Его равнодушный тон выводит Клеменс из себя, так что она готова броситься вон из магазина, повторяя свой предыдущий побег. Теодор лениво окидывает взором свои владения, намеренно не глядя в лицо стоящей перед ним девушки.

– И когда возвращаешься? – спрашивает он. Тянет звуки, обрывает слова на выдохе. Как будто ему все равно.

– Я не вернусь, – отрезает Клеменс. – Надеюсь, ты рад: отделаешься от меня быстрее, чем думал.

Теодор поднимает руку к позолоченной статуэтке Ганеши на полке рядом с собой, но его рука замирает, едва пальцы касаются прохладной поверхности изогнутого хобота с полоской мелких рубиновых камней.

– Вот как… – выдыхает он. Клеменс не видит его лица – он спрятался в тени ее искривленной неровным желтым светом фигуры, – и ей кажется: ему хочется сказать больше. Что-нибудь. Что угодно. Но молчание затягивается, Теодор не двигается с места, и терпение Клеменс иссякает, как слабый ручей в засуху.

– Если это все, что ты можешь мне сказать, – говорит она, не скрывая обиды в голосе, – то я ухожу. Прощай.

Она вскидывает голову, чтобы увидеть в дверном проеме из коридора изумленного Бена. Клеменс кивает ему, слабо улыбается и, махнув рукой, идет к входной двери. Происходящее не складывается в ее голове в правильную картину, все слишком быстро и путанно заканчивается, не успев начаться. Она сама не верит, что шагает прочь из антикварной лавки, едва узнав человека, за которым бегала полжизни.

Ты хотела знать правду, Клеменс. Вот тебе правда. Никто не обещал, что ее будет легко понять.

«Я не хочу уходить», – стучит в мыслях Клеменс при каждом шаге. Она даже не понимает, какой неуверенной выглядит со стороны, в каком замешательстве ее видит Теодор.

«Я не закончила. Его тайна осталась с ним, и я не успела ее раскрыть. Несправедливо, нечестно».

Это «нечестно» отдает горькой обидой и впивается в самое горло, перехватывая дыхание. Клеменс вздыхает, обрывая себя, и мотает головой.

– Не забудь про свое обещание, – бросает она через плечо и открывает дверь. Медный колокольчик над головой звенит, разрывая угрюмое молчание лавки, порыв ветра врывается в душный зал.

– Постой, – окликает ее Теодор.

Она оборачивается, резко и решительно. Он встает с кресла, делает шаг в ее сторону. Клеменс не может прочесть эмоций на его лице, оно кажется бледной маской, закостенелой от времени, безжизненной. В этот миг Теодор действительно видится ей человеком, прожившим две сотни лет, которого удивить не способно уже ничто. Равно как и растрогать или обрадовать.

– Моя жизнь… – начинает он и обрывает сам себя. Не то, не те слова. Даже Клеменс чувствует: Теодор давно перестал считать свое существование жизнью. Говорить вслух подобное… неправильно. – Не рассказывай никому о том, что узнала, – наконец договаривает он.

– И все? – Обида вспыхивает в Клеменс с новой силой. – Это все, что ты мне скажешь?

Теодор молчит.

– Не переживай, – фыркает Клеменс. – Мне не с кем делиться твоими секретами. И я еще не выжила из ума.

– И тебе никто не поверит, – помогает Теодор. Она не может понять, говорит он всерьез – и это единственное, что он вообще может сказать ей на прощание, – или же шутит? У Теодора специфичный юмор, едкий и злой, выдающий обиженного на весь мир человека. Так шутят люди, готовые винить себя в своих бедах и оттого огрызающиеся на остальных. На всех, кто приходит в их жизнь. На всех, кто их оставляет.

К кому Клеменс может причислить себя? Если она уйдет сейчас, останется ли в памяти Теодора хоть капля воспоминаний?

Собственные рассуждения кажутся ей фарсом – она просто не верит, что уходит ни с чем от главной загадки своей жизни.

– И мне никто не поверит, ты прав, – язвительно отвечает Клеменс. Ей хочется вывернуть все свои слова так, чтобы побольнее уколоть ими Теодора, пробить его толстую броню, которой тот отгораживается от всего мира и от нее. Но на его лице не видно и тени сомнения.

– Удачи, господин Бессмертный, – бросает Клеменс, чувствуя себя выжатой без остатка этим мучительным бесконечным прощанием.

Если Теодор и хотел что-то добавить, Клеменс этого уже не узнает: она выходит на улицу и хлопает дверью, так что колокольчик сердито звякает и срывается с тонкой цепочки, падает к ногам Атласа и остается лежать на полу. Фигура Клеменс пропадает из виду в вечернем сумраке.

***

Желание выпить испаряется так же быстро, как легкие духи Клеменс – их сдувает прохладным ветром из гавани, и в воздухе не остается даже намека на ее присутствие.

– Теодор, ты идиот, – заявляет Бен за его спиной. Как будто он этого не знал.

Что ему остается? Девчонка улетает домой – он-то тут при чем? Теодор вряд ли набивался ей в няньки, сама она тоже более не горит желанием проводить с ним каждую минуту своей жизни на туманном холодном острове. Клеменс получила что хотела, вытрясла из него правду, выпотрошила и бросила, не дав спокойно умереть.

Жаль, он не умер от ножевого ранения. Девица даже с этим не справилась.

– Ты все еще на нее дуешься, – припечатывает Бен. Он всегда был на редкость проницательным, но сейчас его замечания терзают Теодора сильнее прежнего.

– А ты все еще заноза в заднице, – парирует Атлас.

Не терзают, нет. Раздражают. Да, именно раздражают.

– Она спасла тебе жизнь! – восклицает Бен. Он до сих пор говорит со спиной Теодора – тот не спешит обернуться, чтобы лицезреть всю эмоциональную несостоятельность своего приятеля. Выходить из себя из-за чужих проблем – это так в духе Бена.

– Мою жизнь давно никто и ничто не спасает, – отвечает Атлас, борясь с собой. Раздражение в его груди переливается через край и грозит отравить кровь. – Не стоит забывать, что мисс Карлайл преследовала свои интересы все это время. Она получила что хотела, и теперь – удивительно, не правда ли? – летит домой. Удачи ей во всех начинаниях.

– Яда в твоем голосе больше, чем в сердце, – огрызается Бен.

Теодор вздыхает и наконец отходит от витрины. Он задумчиво теребит в пальцах дверной колокольчик, и тот жалобно скребет язычком по тонким медным стенкам. Атлас оборачивается, чтобы взглянуть на друга.

– В отличие от тебя, Бен, я могу найти в себе силы, чтобы смотреть правде в глаза и говорить правду. Все люди в мире эгоисты, и не стоит думать, что любовь, привязанность или жизненные ценности как-то меняют суть человека. Мисс Карлайл – явный тому пример.

Бен качает головой. Его глаза долгое мгновение изучают сгорбленную фигуру Атласа.

– Ах, Теодор! – восклицает он таким театральным тоном, что тот удивленно хмыкает. – Ты гонишь от себя всех, кто способен хоть как-то расшевелить в тебе эмоции и прежние чувства, верно? Можешь прикрываться эгоизмом, хоть родным, хоть чужим, но не натягивай свои комплексы на остальных, мой тебе совет.

Теодор замирает, язвительная ухмылка кривит его губы.

– Тебя снова несет в полночные рассуждения?

– Оставь, а, – отмахивается Бен. – Ты столько лет прячешься от мира, что жизнь проходит мимо тебя, а ты и не замечаешь этого. Вот что ты сегодня сделал? Прогнал милую девушку, готовую помочь тебе, только потому, что сам испугался. Скажешь, я ошибаюсь?

– Это не…

– Ты столько лет живешь, но жить не умеешь.

Все в Теодоре обмирает, сердце проваливается в желудок. Его тошнит. Эти слова… Кто вложил в уста человеку двадцать первого века эти слова? Бен не замечает вмиг побледневшего лица друга, повисшего между ними холодного напряжения. Он устало вздыхает и говорит:

– Никто не полюбит тебя, пока ты сам себя не полюбишь и не вытащишь из болота, в котором застрял по своей же воле. Никто не станет тащить тебя из пучины твоих страданий, пока ты сам этого не захочешь и не поможешь себе.

– Хватит.

Короткое слово, точно стрела, вонзается в речь Бена – такую несвоевременную, такую наигранную. Бен репетировал ее годами, чтобы сказать именно в тот момент, когда Теодору слушать его не хочется. Все внутри Атласа кипит, кровь бурлит и пенится, и раздражение давно превратилось в жгучую яростную боль. Слушать Бена физически больно: тот выбирает слова, слишком точно летящие в цель.

– Если ты думаешь, – цедит Теодор, – что я буду слушать твои нравоучения только потому, что в тебе вдруг открылся дар всезнания, то ты ошибаешься. Со своей жизнью я справлюсь сам. Без твоих подсказок, Бенджамин.

Паттерсон поджимает губы.

– Как знаешь, Атлас, – говорит он. – Я и не думал, что ты поймешь.

Они расходятся по своим комнатам в угрюмом молчании, и впервые Теодору кажется, что наутро Бен не заговорит с ним, как прежде.

Если Теодор гонит всех, кого любит, что же рядом с ним столько лет делает Бен?

***

Спустя три вялотекущих дня Паттерсон впервые заговаривает о поисках мальчишки Палмера самостоятельно.

– Я не думаю, что он еще в городе, – говорит Бен, отпивая горячий кофе. Утро дождливого четверга они с Теодором встречают в зале магазина, сидя на диване, которым пришлось заменить испорченные кресло и софу. Теодор задумчиво смотрит в окно витрины – по стеклу стекают крупные капли летнего дождя. Небо затянуто хмурыми тучами с самого рассвета.

– Ты его не понимаешь, Бен, – хмыкает Атлас. – Я уверен, мелкий крысеныш затаился где-то и ждет новостей. Он знал, что меня не убьет, теперь ему просто нужно в этом убедиться.

– А ты вдруг начал разбираться в людях? – язвительно спрашивает Бен, качая головой. – Как удивительно…

Теодор выгибает одну бровь, все еще не глядя на друга.

– Не вижу повода для шуток.

– Тебя двести лет не интересовала собственная душа, – поясняет Паттерсон. – С чего ты решил, что можешь понимать чужие?

Правда, с чего? Теодор молчит, вертит в пальцах керамическую чашку. Тонкий золотой ободок, тянущийся по ее краешку, блестит в тусклом свете напольной лампы рядом с ним. Лампу тоже пришлось купить взамен разбитого злосчастной ночью торшера с бахромой.

Бахрома Теодору не нравилась. Слава Морриган, новую лампу отличает простой плафон.

– Этого мальчишку было легко раскусить, – вспоминает Атлас. У Палмера-Шона дрожали руки и ноги, взгляд метался из угла в угол, как у затравленного зверька, а слова сочились неприкрытой яростью. Он себя не контролировал, говорил заученные слова. Он не был похож на нахального подлеца, что подделал Теодору документы без лишних слов.

Маска сорвана. Осталось узнать истинную личину незадачливого убийцы.

– Что-то в первую вашу встречу никто никого не раскусил, – поддевает Бен, вмешиваясь в зудящий мыслительный процесс Теодора. Тот щелкает языком.

– Что-то и ты, мой друг, подставы не заметил.

Бен замирает с чашкой у рта. Отставляет ее на блюдце и кривит губы.

– Туше.

Дождь барабанит в стекла витрины, и некоторое время оба хозяина лавки молчат. Теодор перебирает в памяти все, что помнит и знает о въевшемся в мозг мальчишке: бледные глаза, бледную кожу, мышиного цвета волосы, отросшие до плеч. Раздражающий подросток, ему точно нет тридцати, как говорила Клеменс.

Ох. Вспоминать про нее с каждым разом становится все невыносимее; Теодора изнутри пожирает чувство неясного беспокойства, и что-то скребется в груди всякий раз, как Бен касается этой темы. Или же сам он приходит в мысленный тупик, стоит только всплыть смутному образу девчонки. Это похоже на совесть, только вряд ли Теодор испытывает нечто подобное. С какой стати? Из них двоих именно Клеменс должна мучиться и грызть себя изнутри.

– Возможно, это нам поможет, – говорит Бен, возвращаясь из коридора. Как он уходил, Теодор не заметил вовсе. Паттерсон кладет на кофейный столик перед ним пачку фотографий – его фотографий с неправильно проставленными датами.

– Клеменс оставила, – поясняет Бен в ответ на хмурый взгляд приятеля. – Это те снимки, что ей присылал Шон.

– Шон, значит, – ядовито замечает Теодор и цокает языком. – И как же это поможет нам его отыскать?

Теодор не видит, как Бенджамин возводит глаза к потолку, прежде чем сесть и вздохнуть.

– Я не знаю. Но у нас есть только это и ничего больше.

Теодор тянется к фотографиям против своей же воли. Пальцы перебирают черно-белые снимки, глаза подмечают детали, которые никому другому не покажутся значимыми. Вот он в толпе зевак перед зданием суда в Нью-Йорке – Лаки Лучано обвинен в организации сети притонов, Томас Дьюи[6] выносит ему приговор: тюремное заключение на срок от тридцати до пятидесяти лет. На вырезке из старой газеты – только затылок Лучано, он смотрит в толпу. Теодор знает: глава «Большой семерки» увидел его и крикнул что-то по-итальянски, проклял, глядя ему в глаза. Лаки решил, что, исчезнув, бутлегер Филлип Уиллард пошел на сделку с властями, чтобы избежать смерти от палачей «Коза ностра». Как же он ошибался… Причины побега Уилларда, проклятия вслед – Лаки был умен, но не видел главного: Филлипу были не страшны ни казнь от рук мафии, ни итальянские заговоры.

На самом деле Филлип защищал Веру.

Теодор жмурится, гоня прочь вспыхнувшие образы. Они яркие и цветные, совсем не как серые фотографии прошлого века. Они обжигают точно так же, как и пятьдесят, шестьдесят лет назад. У Веры большие грустные глаза и тонкие губы, редкие веснушки на узком бледном носу. У Веры темные волосы, собранные в пучок на затылке, и она поправляет их всякий раз, когда начинает нервничать, чтобы спрятать дрожащие пальцы за ушами и скрыть неловкость.

Теодор откладывает в сторону газетную вырезку с Лучано. Пальцы ведут вдоль потрепанных уголков старых снимков, касаются шершавой бумаги на изгибе фотографии военных лет.

Вот по колено в мутной речной воде стоят пятеро солдат. Это было в дельте Меконга во время праздника Тет[7]. Винсент Трейнор, американец из Детройта, прячется от объектива фотокамеры за плечом соратника, Фрэнка Лэйка, крупного парня со светлым ежиком волос. Фрэнку было двадцать два года, и он погиб одним из первых в роте Б при высадке у Сонгми.

Винсент отказался стрелять, как только понял, что в деревне нет ополченцев. Он получил пулю в спину от своего капитана, но упал лицом в канаву у рисового поля и остался лежать, глотая грязную воду, а чуть позже узнал, что с другой стороны Сонгми рота с убивает всех, кого видит. Он сбежал туда, как только нашел в себе силы подняться, но нашел только мертвых жителей и зловещую гудящую тишину.

А потом подорвался на случайной мине.

Винсента сначала признали погибшим, потом посмертно обвинили в дезертирстве. И опять никто не узнал правды: Винсенту не страшны были пули и взрывы, а вот горы мертвых тел испугали до обморока, в который он проваливался всякий раз, как вспоминал о случившемся в Сонгми. Даже спустя столько лет Теодор с трудом может думать об этом.

Он и теперь отворачивается от разложенных на столе фотографий, пока на обратной стороне его век отпечатываются в дрожащих блеклых вспышках бледно-желтые лица детей и женщин. Сотни мертвых тел. Ту операцию официально признали резней лишь спустя десятки лет.

– Тебе не обязательно с таким упрямством рассматривать все это, – тихо произносит Бен. Его мягкий голос вытягивает Теодора из болота воспоминаний, выпускает на свободу.

Теодор стискивает в руке фотографию солдатского отряда. Из пятерых в живых остались трое, но о терроре в Милай молчали все. Включая Винсента. Он перебрался в Нью-Йорк, сменил имя, пользуясь своей подставной смертью, и решил забыть о войнах навсегда.

– Теодор.

Бен аккуратно вынимает у него из рук скомканный снимок и отодвигает в сторону остальные.

– Ты прав, я не буду их рассматривать. Это… – Теодор запинается, пытаясь подобрать правильное слово. – Это все лишнее. Зачем ты вообще притащил их сюда? Как будто я сам про себя не расскажу.

Он чувствует собственную уязвимость и потому вспыхивает, как подросток.

– Проклятье. Как это поможет отыскать крысеныша Палмера?

– Шона.

– Мне наплевать, пусть хоть Дейла Купера[8]!

Бен терпеливо ждет, пока Теодор успокоится, и только потом, не повышая голоса, говорит:

– На фотографиях стоят даты, если ты не заметил. Клеменс сказала, что их проставил Шон, и они неправильные. Например, – Паттерсон тянется к самому потрепанному снимку – пыльная дорога, идущая по ней рота уставших солдат в форме американских войск времен Второй мировой войны. Это было на Окинаве, Теодора звали Эндрю, и на снимке он отмечен жирным полукругом.

– Например, вот здесь, – тычет в фотографию Бен. – Это было в сорок пятом? А Шон поставил совсем другую дату, смотри.

В засаленном углу стоят полустертые от времени цифры. Январь 1983.

– Это было в начале лета 1945, – хмурится Теодор. Двигается ближе к столику, выхватывает у Бена снимок. – Здесь еще слово. Карандашом написано, видишь? Кажется, «Абердин, Вашингтон».

Бен охает.

– Ты там жил?

– Не помню. Не после войны. – Теодор качает головой и рассеянно бросает фотографию на стол к остальным.

В те времена еще были живы знакомые его прошлых жизней. Вера была жива. Ни Эндрю, ни Винсент не сунулись бы так глубоко в Штаты.

В задумчивости он кусает губу и теребит кольцо на мизинце. Глаза бегают по полкам с товарами, мозг отказывается соображать. Если все это имеет хоть какой-то смысл, то Теодор его не находит. Возможно ли, что оставленные Палмером подсказки не значат ничего? Возможно ли, что он пытался задурить голову Клеменс?

Или что Клеменс дурит голову Теодору?

– На других фотографиях тоже неверные даты, – замечает Бен. Хмурится, вертит в руках один из снимков, нисколько не заботясь о том, что с пожелтевшей от времени фотокарточки на него смотрит угрюмый бритоголовый солдат с лицом Теодора. Этого человека звали Шей Эли. Он был ирландцем и жил одним днем, надеясь на смерть от любой пули.

– Я устал, – признается Теодор, бросая на стопку фотографий полный отвращения взгляд. Бен этого не видит. – Каким образом это все поможет отыскать мелкого гаденыша? Мы только зря теряем время.

– У тебя есть какие-то другие зацепки? – выгибает бровь Бенджамин.

– Представь себе.

Теодор встает с диванчика – ноги затекли и не слушаются, а в ребрах опять проворачивается лезвие антикварного ножа, так резко боль бьет его в рану. Он обходит полку с мелкими статуэтками и ленивым жестом подхватывает с тисового стола (в нем раньше пряталась начатая бутылка виски, но Клеменс все прикончила – половину пролила, половину выпила, и все равно нервничала до дрожащих рук) запачканную кровавыми подтеками записку.

«Навеки проклят, не так ли?»

Фомор его знает, что значит эта издевательская фраза. Она правдива и оттого еще более ненавистна, но кроме нее и еще двух записок, не связанных друг с другом, у Теодора ничего нет. Кто-то играет с ним, как с ребенком, надеясь, что в Атласе проснется дух соперничества.

Но он не мальчишка Палмер. Ему не двадцать лет, он не увлекается детективами и уж точно не…

– Теодор! – Окрик Бена сотрясает воздух, и Атлас вздрагивает, тут же морщась от боли в боку. – Кажется, я кое-что нашел…

Теодор ковыляет к дивану, на котором Бен уже разместился с ноутбуком в руках и сейчас выстукивает по клавишам не хуже секретарш тридцатых годов. Быстро и громко, с остервенением вколачивая несчастные кнопки в металлический корпус компьютера.

– Смотри! – воодушевленно говорит Бен, сбрасывает фотографии со стола одним рывком и ставит перед Теодором ноутбук. – Я прогуглил несколько указанных мест со снимков. Абердин, Дартфорд, Ливерпуль, Лондон, Лос-Анджелес… Знаешь, что объединяет эти города?

– Алфавитный указатель?

Бен замирает, нетерпеливо цокает, фыркает.

– Нет же! – восклицает он. – Все эти города – родины музыкальных групп. «Нирвана», «Металлика», «Лед Зеппелин», «Битлз». Понимаешь?

– Пока не очень. – Теодор вдавливает пальцы в борозду морщины на лбу, пытается распрямить ее. Голова гудит и не хочет работать, но приятель, похоже, готов думать за двоих. Теодор глубоко вздыхает, прежде чем ловит в мыслях ускользающий образ. Яркие плакаты кислотного цвета на серых стенах комнаты Палмера. Нарисованное солнце и дирижабль с подписью Led Zeppelin.

Резко и без предупреждения разрозненные картинки собираются в одну ясную мысль, как кусочки мозаики, с оглушительным щелчком. Так встают на место пазы шестеренок в старых часах.

– У Палмера в доме стояла барабанная установка, – говорит Теодор внезапно осипшим голосом. – И плакаты висели на стенах, много.

– Он наверняка фанат старого рока, – кивает Бен, уже бороздя просторы Интернета. От быстрого мельтешения на экране у Теодора кружится голова, глаза не успевают прочесть ни строчки поисковых запросов, и он просто отворачивается от ноутбука. Несмотря на то что во Всемирной паутине теперь можно найти все что угодно, Теодор не подходит к адской машине Бена; от нее садится зрение, болит голова, и шумит она хуже ворчливого старика.

Паттерсон, не отвлекаясь от своего занятия, протягивает Теодору свою кружку.

– Сделай мне чай, раз от тебя нет никакой пользы.

Почти не обидевшись, Атлас идет на кухню. Все что изволите, только не сидеть рядом с ярко-белым экраном, слепящим глаза. Пока он кипятит воду и заваривает пуэр, Бен успевает пройти по следу своих догадок. Теодор возвращается к нему в зал магазина, когда Паттерсон победно потирает руки.

– Тебе это не понравится, – хмыкает он. – Мы едем в Труро на рок-фестиваль.

#20. В погоне за Королевой

Третий ежегодный фестиваль альтернативной музыки в Труро. Более странное мероприятие, которое Теодор в здравом уме не посетил бы ни в коем случае, и придумать нельзя. Тем не менее в пятницу они с Беном впопыхах проводят быстрые сборы, чтобы на следующий день выехать еще засветло и попасть к самому открытию фестиваля. Как ярые фанаты из числа молодежи.

– Вот! – Бен радостно бегает по комнатам, словно только и ждал случая выбраться и «потусоваться». – Я нашел нам униформу.

Он останавливается в дверях спальни Теодора. У него в руках две черные футболки с кричащими логотипами каких-то рок-групп и неадекватными лозунгами, пропагандирующими разврат и анархию в обществе.

– Какую тебе?

– Ты издеваешься? – возмущается Теодор. – Я тебе кто, хиппи немытый?

– «Квин» или «Роллинг Стоунз»? – не унимается Паттерсон, явно вознамерившись свести друга с ума подобными выходками. Теодор снова чувствует себя бесконечно далеким от молодого поколения, вечно брюзжащим стариком, рядом с которым Бенджамин пышет ярой энергией и вновь кажется юным. Идейный максималист, фанат семидесятых и приверженец классики рока – таким Паттерсон был в годы своей юности, и вся эта взрывная смесь так осталась при нем, спрятанная под пиджаками классических костюмов и за медицинскими лекциями.

– Думаю, старик Фредди тебе больше подходит, – кивает своим мыслям Бен и бросает Теодору футболку с изображением человека в смокинге в окружении свеч.

– Я не надену это! – вопит Атлас. – Что за фокусы, Бенджамин?

– Кто хоочет жизни вечно-ой![9] – нараспев цитирует Бен. – Брось, отличная футболка. Лучшая из моей коллекции.

Когда Теодор морщится и поджимает губы, Паттерсон хмыкает:

– А ты думал, на рок-фестиваль можно заявиться в костюме-тройке при полном параде? Теодор, тебя вся молодежь камнями закидает.

– Разве обязательно прикидываться грязными рокерами с нечесаной головой? – бурчит Теодор, разглядывая потрескавшийся и посеревший от времени принт на черной ткани футболки.

– Почему сразу нечесаными? У тебя совершенно нелепые представления о старых рокерах, Теодор. Ты же их видел, они нормальные ребята.

– Были нормальными в середине прошлого века, – фыркает Теодор. – Представляю, как они выглядят сейчас. Седовласые скелеты в кожаных куртках, костлявые панки семидесятых.

Бен закатывает глаза, что-то бурчит под нос и, тяжело вздыхая, припечатывает:

– Тебе придется влиться в толпу. Ты же хочешь найти Шона?

– Палмера, – привычно поправляет Теодор. Перспектива разодеться в стиле американских хиппи ему не улыбается. – Нельзя ли обойтись без переодеваний?

В ответ Бен только качает головой и уходит, красноречиво высказав этим все свое отношение к придиркам Теодора. Оставшись наедине с потрепанным, выцветшим Фредди Меркьюри, Теодор представляет себе бесконечно долгий завтрашний день и заранее испытывает отвращение. Будь проклят этот Палмер с его рок-фестивалями.

***

«Миникупер» Бена, виляя по узкой дороге, несется на северо-восток, в Труро. Солнце успело подняться выше линии горизонта на целую ладонь и теперь упрямо бьет в глаза. Бен стучит по рулю в такт со звучащей из радиоприемника песней, Теодор щурится и воюет с солнечным светом.

– В бардачке лежат солнечные очки, – подсказывает Бенджамин, замечая выставленную вперед руку Атласа.

– Так я еще больше буду похож на наркомана в отставке, – бурчит тот. Футболку Бена ему все же пришлось надеть, и Теодор, скривив лицо, теперь кидает в сторону приятеля язвительные комментарии раз в пять минут.

– Ну и каков твой план? – спрашивает он. – Что, если мы не найдем его среди выступающих? Может, он вообще там не появится, а мы, как два идиота, заявимся в самую гущу фанатиков кожанок и перхоти и проторчим среди них до ночи?

– Боже мой, Теодор, – с явной усталостью в голосе вздыхает Бен. – Успокойся. Я все узнал, он там будет. Они выступают третьими по счету.

Паттерсон протягивает Теодору распечатанную на обычном листе программу фестиваля с обведенным ручкой названием музыкального коллектива. Среди прочего сброда кричащих имен этот ничем не выделяется.

– «Скрим Пикс»? Ты уверен?

– Я их прогуглил, – кивает Бен, сворачивая по кругу на второй съезд. «4,5 мили до Труро», гласит дорожный указатель. Бен выворачивает руль налево до упора.

– Так вот, этой группе года три, и Шон – то есть Палмер, – их барабанщик. Я видел фотографии, ошибки быть не может.

Теодор поджимает губы, силясь придумать еще одну причину, по которой их с Беном мероприятие обречено на провал. Ему кажется, что это ловушка, что они все сами выдумали; не может этот проныра попасться так легко. Ребра предательски зудят и скрипят, как старая телега, и Теодор боится перспективы вновь получить ножом в селезенку. Он сам за три минуты может вспомнить массу способов заколоть человека в толпе беснующихся людей.

– Мы приедем, затеряемся среди молодежи, – кивает своим мыслям Теодор, лишь бы скоротать время в дороге и заставить себя думать о поимке Палмера, а не о сверле в своем боку. – Допустим, мы увидим этого гаденыша до того, как он нас узнает … а он вполне способен углядеть меня раньше. Придется ловить его по всему стадиону, а потом тащить в укромное местечко, которое еще тоже надо бы придумать. Ты не думаешь, что план у нас идиотский?

– Думаю, – очень серьезно кивает Бен. – Но другого пока нет. Согласен?

Внезапно Теодору кажется, что последний день поменял их с Беном местами: теперь Паттерсон выдает глупейшие идеи, а Атлас молчаливо и понуро за ним следует. Дон Кихот и его оруженосец. Смешно и глупо.

– Если его там не будет, придется искать новые зацепки, – говорит Бен уверенным тоном. И нехотя, как кажется Теодору, добавляет: – Только Клеменс подтвердила мои догадки. И она согласна, что Шон будет на фестивале.

– Ах Клеменс… – цедит Теодор. – Мне следует опасаться еще и ее внезапного появления?

Бен качает головой.

– Вовсе нет. Она сейчас в Лионе с матерью. Мы с ней… Переписывались. Вчера вечером.

Если бы Теодор сидел за рулем, он бы вдавил педаль тормоза в пол до упора. Но на месте пассажира ему приходится только молча вскипать и прятать эмоции за слоями отчужденного равнодушия, скепсиса, снова равнодушия – и, наконец, деланного раздражения.

– И как скоро ты хотел мне это сообщить? – спрашивает он, не глядя на Бенджамина. В зеркале заднего вида отражается его беглый взгляд.

– Я вообще не обязан был тебе это сообщать, – огрызается приятель.

– Да неужели? – вскидывается Атлас. – Ты забыл? Мы с ней больше не водимся, Бенджамин, она нам соврала.

– Это ты с ней не водишься. Я вовсе не собирался строить из себя обиженного и обделенного только из солидарности с тобой. Хватит с девочки и твоего яда.

Теодору так не кажется. Из клубка собственных чувств по отношению к Клеменс он не может выделить ни одно, поддающееся словесному описанию, и до этих пор надеялся, что Бен поймет его без всяких объяснений. А теперь оказывается, что они по разные стороны баррикад, и Атлас вновь один в своей битве с миром.

– Я понимаю, – говорит вдруг Бен, – ты на нее зол. Но Теодор, послушай…

Тут он запинается – впереди маячит мост через реку, на котором ведутся дорожные работы, и Бену приходится сбавить скорость. Теперь они продвигаются в черепашьем темпе.

Теодор не торопит приятеля, но и поддерживать разговор не желает. Бен не поймет. При всем своем необъятном чувстве привязанности он не способен определить без лишних разъяснений, что гложет Теодора, а сам Теодор вслух рассказывать о таком не будет. Ведь все ясно как день. Разве нет?

Они минуют мост и набирают прежнюю скорость, а Бен заметно расслабляется – хоть он и скрывает свои страхи, те лезут наружу всякий раз, когда рядом оказывается что-то, напоминающее о прошлом. Теодор молча наблюдает за ним и ждет того самого знака. Когда зрачки голубых глаз Бенджамина вернутся в прежнее состояние и он перестанет стискивать холодеющими пальцами ободок руля.

– Так вот, Теодор, – продолжает Бен, – послушай. Ты думаешь, что она тебя предала, что узнала всю правду и сбежала, верно? Потому что ты ей больше неинтересен, так?

Это так похоже на Бена и так… неправильно. Теодор мотает головой, но приятель воспринимает его возражение по-своему.

– Не отнекивайся, я понимаю, что тебя это задевает больше, чем ты хочешь показать. Только дело в том, мой друг, что никто тебя предавать не собирался. И сбегать от тебя она не хотела. И все это выглядит нелепо и глупо, что вы друг на друга дуетесь, как маленькие дети.

– А ты пытаешься играть роль старшего воспитателя, так? – устало бросает Теодор и отворачивается к окну. По ту сторону мутного затемненного стекла мелькает однообразный зелено-желтый пейзаж из деревьев и травы.

– Я пытаюсь вас помирить, – возражает Бен. Видя, что разговор их заходит в очередной тупик, он сосредотачивается на дороге и только спустя минуту задумчиво прибавляет к своей последней фразе: – Ты бы знал, какая деспотичная у нее мать…

***

Фестиваль музыки в Труро проводится на стадионе «Тревью Роуд», так что они объезжают город по западной трассе и оказываются на месте ровно в девять. Бен выскакивает из машины первым, за ним, еле волоча ноги, плетется Теодор.

– Очки надень! – шикает Паттерсон, пока сам цепляет на нос квадратную пару темных стекол. Теодор закатывает глаза за спиной приятеля.

Их пропускают не глядя: людей на входе слишком много, все без разбора протягивают охране свои билеты, в суматохе получают порядковый номер – росчерк маркера на ладони – и вливаются в людской поток, тянущийся вглубь стадиона. Теодор протискивается между пухлощекой женщиной средних лет и ее карикатурно тощим кавалером с седой бородой и находит глазами Бена. Тот машет ему у трибуны. На его ладони красуется непримечательное «234».

– Пожалуй, ты был прав! – перекрикивая зудящую толпу, кивает Бенджамин. – Здесь слишком много людей, мы не сможем отыскать Шона до начала выступления!

Теодор вжимается спиной в пластиковое ограждение трибуны, с неудовольствием считая уже девятый тычок в раненые ребра.

– В жизни не поверю, что всем этим недоумкам так уж интересна музыка, – цедит он сквозь зубы. Бен его не слышит, так что Теодор позволяет себе пару непечатных слов в адрес очередного неуклюжего прохожего.

– Идем! – вдруг рявкает Паттерсон ему в ухо и тащит за собой прямо в пекло. Теодор ковыляет за приятелем, как огромная собака самой угрюмой породы, расталкивает локтями чересчур прижавшихся друг к другу людей и с наслаждением отвечает руганью на ругань. Бен лавирует между мужчинами и женщинами на своем пути, как рыба в воде.

Теодор кое-как протискивается к высокому, футов восемь в высоту, деревянному постаменту со столом и пятью стульями. Бен уже изучает прикрепленную к его стенке программу фестиваля.

– Наши ребята будут выступать третьими, как я и говорил, – восклицает он. У Теодора возникает смутное подозрение, что все происходящее здесь Бенджамину очень по душе.

– Прекрасно, – кивает он, не скрывая сарказма в голосе, – предлагаю протискиваться в сторону сцены. К выходу Палмера мы как раз успеем подползти на десяток футов.

– Если поторопимся, успеем застать его вон там, – говорит Бен и указывает на неприметный фургон, стоящий в трех футах от установленной сцены в центре стадиона. Вокруг нее кишат люди и с такого расстояния кажутся муравьями. Почти все они одеты в черные футболки, черные толстовки, кожаные и темные джинсовые куртки, так что сходство складывается почти идеальное. Черная масса гудящего муравейника.

– С чего ты решил, что он будет в том фургоне? – спрашивает Теодор, щурясь от солнца. Зря он не взял очки, как советовал Бен. Бену знать это не обязательно.

– Я почти уверен, что это гримерка, – поясняет Паттерсон.

– И зачем ему быть в гримерке? – Удивление в голосе Теодора почти настоящее, но Бен, видимо, думает, что мужчина снова язвит, поэтому закатывает глаза и идет вгрызаться в толпу.

– Ты застрял в своем восемнадцатом веке, Теодор! – кричит Бен за спину, пока они друг за другом медленно пробираются к фургону. – Пора бы проснуться и жить в настоящем мире!

Теодор прикидывается оглохшим на оба уха и не отвечает. Он чувствует себя Моисеем, что разделил надвое Чермное море, только сил в нем недостаточно, а море слишком упрямо и обладает собственной волей, поэтому ему приходится руками расталкивать людей. Мужчины, женщины, даже дети – здесь собралась вся округа Труро и близлежащих городов, не иначе. Теодор выставляет вперед ладонь с выведенной на ней черной меткой «249», отодвигает влево подростка в длинной не по размеру майке, вправо толкает лысого мужчину в камуфляже.

Фестиваль тем временем объявляется открытым, и без того громкая толпа взрывается криками. «О нет…» – с отчаянием думает Теодор. Перед глазами у него пляшут точки в форме человеческих голов.

К концу этого путешествия, как Теодор и предполагал, на нем не остается живого места; все тело болит, а ребра стонут с удвоенной силой и норовят снова выскочить из еле зажившего мышечного корсета. Стоило предусмотреть такое сумасшествие и запастись обезболивающим, но виски Бенджамин брать с собой запретил.

– Больше никогда… – выдыхает Теодор, сгибаясь к земле. У него кружится голова – то ли от боли, то ли из-за безумия, что творится вокруг, то ли из-за собственного амбре: теперь от него, как он и думал, пахнет всем спектром ароматов, от женских сладких духов, приторно забивающих ноздри, до кислого мужского пота. Так пахли бордели мелких французских городков, так пахли пабы старушки Ирландии.

– Идем, – опять бросает Бен и тянет Теодора. До фургона остается всего пара футов, когда дверца его распахивается – очевидно, от удара ноги, – и оттуда вываливаются несколько человек. Все невысокие и худые, с бледной кожей и щуплыми руками и ногами. Они похожи на Палмера, но мальчишки среди них нет.

– Эй, Байерс, поторапливайся! – кричит вглубь фургона один из них и уходит последним. В открытом проеме двери на мгновение показывается мышино-серая голова.

– Отлично! – цедит Теодор и бросается к фургону первым. Бен, охнув, спешит следом за ним.

Все складывается чересчур гладко, но Теодор об этом не думает: когда он врывается в тесную коробку фургона, все в нем кричит, предчувствуя приближающуюся кульминацию сегодняшних мучений. Палмер оборачивается с видимым раздражением, но оказывается лицом к лицу с Теодором и… молча падает на раскладной стул.

Немую сцену довершает вваливающийся после приятеля Бен, запыхавшийся и встрепанный.

Несколько секунд все трое просто разглядывают друг друга.

– Ну? – разрывает молчание Палмер.

Его гнусавый сиплый голос будит все уснувшее в Теодоре раздражение, и он с силой захлопывает дверь фургона. Все трясется и скрипит, с полочки у крохотного окна падает зеркало и раскалывается на три куска.

– К несчастью, – комментирует Палмер. Похоже, его нисколько не удивляет визит Теодора, а вот на Бена он посматривает с опаской.

– А ты совсем не удивлен, – припечатывает Теодор. Необъяснимая злость, которая кипела в нем при виде Палмера до ночного инцидента, теперь имеет причину, и он с каким-то нездоровым удовольствием стискивает руки в кулаки, кривит губы и весь подбирается, как перед прыжком.

– Клеменс меня сдала, – не спрашивает, утверждает Палмер, вместо того чтобы пугаться и искать пути отступления. Как Теодор и думал: этот не станет прятаться по углам.

– Раз ты сам все знаешь… – Атлас подтаскивает ногой раскладной стул поближе к мальчишке и садится, как можно медленнее и ленивее. Кости ломит и крошит тупой глубокой болью, и он прилагает все усилия, чтобы не казаться разваливающимся стариком рядом с этим мелким выскочкой.

– Что, хочешь поговорить? – вскидывается Палмер. – Поиграем в доброго и злого полицейского? А что, вас тут как раз двое!

Бен за спиной Теодора неуверенно переминается с ноги на ногу. Хорошо, что сейчас он молчит, хотя было бы гораздо легче выпытать у мальчишки все, что нужно, если бы Паттерсона в фургоне не было.

– Я задам пару вопросов, – медленно и с расстановкой говорит Теодор. – Ты на них ответишь. Твои кости останутся целы.

Палмер впивается с него своим взглядом, после чего прыскает со смеху.

– Ой да бро-ось! – театрально восклицает он. – Ты же разваливающийся агрегат прошлого столетия! Ты будешь мне угрожать?

Теодор щурится.

– Ты ничего мне не сделаешь, пока рядом с тобой этот лабрадор, – Палмер кивает в сторону Бена и скрещивает на груди руки. Худые, бледные, такие не смогут задушить и отбиться не смогут, если Теодор вдруг кинется на мальчишку. Остановить его Палмер сможет только проверенным уже способом, а ножа в этой тесной коробке фургона с ним нет.

– Я не убью тебя, если ты об этом, – выделяя каждое слово, произносит Теодор, – только потому, что дал обещание. Скажи спасибо подружке.

Палмер кусает губы. У него дергается одна нога, Теодор видит это и хмыкает. Правильно, гаденыш, понервничай.

– Это она тебя залатала? Бедная малышка Клеменс! Решила, будто ты заслуживаешь спасения, – он запинается, сплевывает в сторону прямо на пол, будто не может сдержать в себе все отвращение, и наконец поворачивается к Теодору тем лицом, с которым и остался в его памяти: бледное, неприятное, искаженное яростью.

– А ведь мы с тобой, – заикаясь, договаривает он, – оба знаем, что тебе место в аду, ублюдок.

Теодор фыркает.

– Это я уже слышал. И я с тобой согласен.

– Теодор… – тихо выдыхает Бен, но оба они – и Атлас, и мальчишка – больше не видят в фургоне никого третьего.

– Пожалуй, мне стоит тебя поблагодарить, – продолжает Теодор. – За попытку меня убить. Бесполезную, конечно. Но и на том спасибо.

Он упирается локтями в колени, склоняется ближе к Палмеру. Тот похож на взведенный курок пистолета, готового выстрелить в любой момент.

– Я вижу, тебе не терпится на тот свет отойти, а? – шипит мальчишка, стискивая пальцами спинку раскладного стула, на котором сидит.

– Мне не терпится послушать твою интересную историю. И еще не терпится съездить тебе по лицу вот этим стулом. Уверен, мы найдем компромисс, если ты все мне расскажешь.

– Спроси у Карлайл, пусть сама все рассказывает!

Атлас стискивает зубы. Несколько секунд ему требуется, чтобы взять себя в руки и не накинуться на трясущегося в припадке Палмера.

– Можешь не клеветать на нее, – цедит Теодор. – Все, что могла, она уже мне рассказала. Теперь твой черед, приятель.

Мальчишка замирает. Его губы складываются в ехидную ухмылку, и он с явным удовольствием говорит:

– Ох, неужели эта девочка тебя испугалась? Узнала о тебе всю правду и сбежала под крыло папеньки с маменькой, я прав?

В то же мгновение, как последний звук вылетает изо рта Палмера, Теодор одним рывком бросается на него и хватает за ворот линялой футболки, чтобы в следующую секунду замахнуться и с огромной, заполняющей тесное пространство фургона яростью, врезать кулаком мальчишке прямо в нос.

– Теодор! – кричит Бен. Он хватает друга за плечи и тянет назад, пытается оттащить от хохочущего в голос Палмера, как будто ему дорога жизнь этого никчемного безумного эпилептика. Тот свалился со стула и корчится на полу. У мальчишки окровавлен нос, губы красные и оскал зубов быстро покрывается розовой слюной.

Теодор замахивается второй раз.

– Либо ты рассказываешь мне все что знаешь, либо я изобью тебя до смерти! – рычит он под причитания Бена и сумасшедший смех Палмера.

– Попробуй, говнюк! – глотая кровавую слюну, вопит тот. – Посмотрим, как это у тебя получится!

Что-то в его голосе, в интонациях, в той уверенности, с которой он выставляется, заставляет Теодора разжать кулак и отпустить ворот его футболки. Палмер с гулким стуком ударяется головой об пол.

– И это все? – Его взгляд мечется с лица Теодора на его руку, а потом он тоже вдруг обмирает и поднимает глаза обратно. – А-а-а… Дошло, наконец?

Теодор грузно опускается на пол перед мальчишкой, неверяще всматривается в мелкие черты его узкого лица. Бледная кожа, заплывшие глаза, мышиного цвета волосы. Неприметный, неприятный.

– Что? – охает Бен позади них. – Что дошло?

Палмер облизывает губы и растягивает их в самодовольной усмешке.

– А ты полагал, ты один такой бессмертный? – ядовито спрашивает он.

#IV. Одинокая шлюпка в море

Во влажном, соленом воздухе рассеивается в колючем ветру один только вздох.

Ох.

Серлас знал, что рано или поздно людская доброта обернется обманом: так было всякий раз, каждый раз. Стоило ли ждать от чужих людей добродетели, когда и сам он не был перед ними чист? Но теперь, сколько бы вопросов он себе ни задавал, как бы ни пытался отыскать свою вину, остается только одно. Боль. Снова предали, по его вине и лишнему доверию. Серлас-глупец, чужак Серлас!

– А ты решил, тебя на борт из жалости приняли? – шипит Бертран, не сводя глаз с горизонта. Перед маленьким гукаром, приближаясь, вырастает трехмачтовый фрегат; в его паруса задувает ветер и несет вперед по волнам, все ближе и ближе к «Теодору». В конце концов взгляд незадачливых моряков с капитаном Фрэнсисом во главе может различить темно-красную вязь на сером прямом парусе фок-мачты.

«Lecoq».

– Индюки ощипанные, – плюется в сторону приближающегося судна Бертран и поворачивается к капитану. – Что делать будем?

Фрэнсис теребит правой рукой жесткий белый ус, не сводя глаз с фрегата. Кривит губы, так что один их уголок тянется вниз, а другой бежит вверх, и Серласу не нравится эта ухмылка. Если слова и можно было понять неправильно, то подобный взгляд и кривой изгиб губ прочитать по-другому никак нельзя: «Не жди ничего хорошего, чужестранец».

Серлас давным-давно выучил эту простую азбуку.

– Позволим этим Джимми подойти ближе, – наконец говорит капитан гукара. Команда слушает его с настороженным вниманием, а Серлас – с ухающим в груди сердцем. Каждое новое слово пугает его все больше.

– Этого, – Бертран кивает на чужака, что за все три дня не сумел завоевать его доверия, – им отдадим?

– Именно, – хмыкает Фрэнсис. И добавляет, глядя прямо в худое лицо Серласа: – Преступник должен быть осужден по закону.

Слова оправдания застревают у мужчины в горле; он оглядывается на столпившуюся у мостика команду – десятки глаз впиваются в его изможденное, ослабленное долгими скитаниями тело, будто довершая начатое людьми в Трали. Серлас враз становится еще бледнее, тоньше, будто мир в лице одной корабельной команды стирает его со своего полотна.

– …не преступник, – звуки продираются сквозь страх из пустой груди, как из сухого колодца. Серлас сжимает руки в кулаки и с силой, жмурясь, выдавливает из себя снова: – я не преступник. Вы спутали меня с кем-то.

Капитан Фрэнсис, глядя на него с мостика высотой в несколько футов, клонит голову, скрещивает на груди руки.

– Спутали? – ядовито переспрашивает он. – Что ж, может, и спутали. Да только деваться тебе, Серлас-бродяга, некуда. В руки Джимми или на корм рыбам – что выберешь? Твоему сыну вряд ли придутся по душе холодные ванны.

Тяжелые шаги огромных сапог с каблуками возвещают, что Бертран, которого Серлас, слушая капитана, потерял из виду, вернулся на палубу из нижних деков. В руках у него – сверток, где копошится ребенок.

Клеменс, Клементина. Не спасло тебя даже мужское имя.

Серлас разочарованно стонет. Похоже, извечный страх за жизнь малышки сделал его сердца камнем, что теперь способен только дробить грудную клетку и причинять боль, но не испытывать должного испуга или злости. Бремя страстей человеческих, кажется, навсегда покинуло его разум и тело: Серлас страшится уготованной участи без прежнего раскаяния.

– Скажем, что ты тот беглый убийца, что поджег паб в Фените, – делится с ним капитан, пока Бертран, морщась от негодования, пихает в руки замершему Серласу его дитя. Клементина заливается звонким плачем, и в застывшем знойном воздухе звук ее голоса несется все выше и выше, сливаясь с редкими порывами ветра и криками крупных белых птиц.

– Но я ничего не поджигал! – отчаянно кричит Серлас. Он знает, что оправдываться теперь бесполезно, ведь Фрэнсис вынес ему приговор еще до появления вражеского фрегата на горизонте.

– Нет? А я слышал, что один чужак пришел в Фенит со свертком, подозрительно похожим на младенца, и жил в деревне недели две. Искал подходящий корабль на пристани, просил рыбаков увезти его прочь из Ирландии.

Пот струится вдоль костлявой спины Серласа. Он стоит, прижимая к себе плачущую – о, она снова плачет! – Клементину, и глядит только на капитана судна. Кидать косые взгляд на остальных членов команды он уже не в силах, да и Фрэнсис всем своим видом выражает такую непоколебимую уверенность, что почти выбивает пол из-под ног Серласа.

Что еще могло ждать бродячего бедняка с младенцем на руках, кроме очередной беды? За словами добрых людей обязательно кроется что-то страшное, и не ему, Серласу, забывать о подлости и лицемерии людского рода. В этот раз, думал он, судьба его не оставит.

– Я слышал, той ночью сожгли деревенский паб, – рассказывает Фрэнсис. Верить его словам или нет, Серлас не знает. Хочется закрыть уши руками, закрыть глаза, чтобы не видеть грязных вспотевших лиц, что сейчас ничем не отличаются от его лица.

– Ага, и хозяин погиб, – подсказывает капитану Бертран. – Крыша обвалилась и придавила беднягу. А у него было вкусное пиво, помнишь?

В Фените был только один паб. И Серлас не слышал, чтобы в ночь побега тому досталось. Эти люди врут, не иначе.

– Говорят, старик Сайомон прикрывал чужака, – сплевывает под ноги безжалостный Бертран и теперь глядит на Серласа с неприкрытой враждой. Вот что крылось за его темнеющим взором: злоба, такая же простая и глупая, какая жила в сердцах Дугала и Кие-рана Конноли, братьев Данн из Фенита, половины жителей Трали. Такая же глухая к доводам разума, почти первобытная и, должно быть, навязанная. Сер-лас искренне верил, что темные чувства рождаются из маленькой искры, но набирают силу только лишь благодаря чужим сплетням и слухам. Что по-настоящему злых людей на свете преступно мало. И Бертран не входил в их число.

Но теперь он глядит на Серласа с пугающей злостью, и того, чужака и бродягу, обязательно сбросят в воду или сдадут вооруженным солдатам французского флота ради наживы – или же по простой прихоти.

Раньше, до смерти Нессы, Серлас решил бы, что у каждого человека на борту гукара есть своя причина не терпеть ирландских попрошаек. Теперь же ему кажется, что многие из них сдали бы малознакомого мужчину с ребенком только ради забавы.

– Я не жег пабов и не убивал людей, – произносит Серлас, пытаясь сохранить твердость голоса. Клементину он придерживает одной рукой, а свободной шарит по поясу дряхлых штанов. У него должен был остаться кинжал у пряжки ремня, Серлас взял его только этим утром!

– Говорят, тот преступник поджег свой дом в Трали, – растягивает слова Фрэнсис. – Говорят, его жена умерла в огне, а он забрал ребенка – девочку – и сбежал. Твоего сына зовут Клемент, верно?

– Я ничего не поджигал! – в отчаянии кричит Серлас. – Никого не убивал, никого и пальцем не тронул!

Команда корабля с капитаном во главе только ухмыляется.

– Да, но французишки этого не знают…

Кинжала нет. Серлас вымученно прикрывает глаза – солнце слепит так сильно, что перед взором все плывет и белеет, точно волосы и усы капитана Фрэнсиса. Его команда наступает на бедняка с ребенком, сужает круг.

– Какое дело французам до ирландского поджигателя? – выдыхает Серлас.

– Никакого, – почти хором отвечают ему. – Французы ищут контрабанду на приплывающих из-за Кельтского моря кораблях. А ты и твой ребенок очень похожи на незаконный груз.

Мужчину хватают за плечи две пары крепких рук, потных, грязных: их кожа лоснится от липкой жары и соленой влаги. Бертран встает вплотную к Серласу и смотрит на него сверху вниз, точно победитель. И без слов ясно, что он намеревается сделать. Схватить Клементину, вывернуть наизнанку платок и простынь, чтобы подтвердить догадки остальных.

– Не надо, – вырывается из горла Серласа. Мольба тянется к глухим до нее морякам, но остается безответной и камнем падает под ноги. – Пожалуйста, прошу вас. Не надо.

Клементина хнычет, но тихо, жалобно, будто понимает, что, крикни она погромче – и ее тотчас же уличат во лжи. Она девчонка в простынях, хоть и младенец. Не сын бродяги, не сын убийцы. Дочь страшнее и того и другого, особенно на корабле, полном врагов.

Бертран останавливается в последний миг перед тем, как пальцы его цепляются за сверток с ребенком. Он хмурится, смотрит на точно так же замершую Клементину – и вдруг опускает руку.

– Черт с тобой, – сплевывает мужчина, хотя по взгляду его Серлас понимает: это решение ему самому не по душе. – Эй, капитан! Высадим их обоих в шлюпку, пусть плывут навстречу французским индюшкам!

Предложение Бертрана не нравится остальной команде, и они поднимают возмущенный гул. Шумят, будто волны в бурю, в воздухе носятся недовольные выкрики. Серлас сжимается еще сильнее, стискивает сверток с Клементиной изо всех сил, и рубашка натягивается на его плечах, схваченная чужими руками.

– Стой смирно, подкильная крыса, – шипит ему в ухо чей-то шепелявый голос, и несвежее дыхание ощутимо даже сквозь слой грязи на шее. Серлас вскидывает голову, пытаясь разглядеть фигуру Фрэнсиса за сгрудившимися вокруг него телами.

– Уверен, плаванье не доставит им обоим много хлопот! – капитан перекрикивает команду, и что-то в его голосе заставляет всех умолкнуть. Буря стихает, не успев начаться.

Толпа расходится в разные стороны, как море перед Моисеем, и Серлас видит Фрэнсиса, капитана гукара, что приютил его с Клементиной только ради собственной выгоды. Серлас для него не нажива, а свинья, предназначенная на убой. И сложно не желать для него и ребенка любой иной участи в данный миг.

Фрэнсис кивает людям позади схваченного – Серласа отпускают, и он тут же обнимает плачущего ребенка как можно сильнее. Ему не боязно за себя (что могут сделать эти люди такого, чего он еще не испытывал?), но вот отдавать в грязные руки враждебно настроенных моряков маленькую девочку… Они выбросят ее за борт и будут смотреть, как крохотное тело идет ко дну моря.

– Ты уверен? – Фрэнсис оборачивается, чтобы адресовать вопрос Бертрану, и, получив от сутулого грузного мужчины угрюмый кивок, кивает. – Что ж, мой брат нечасто позволяет себе милосердие. Тебе повезло, Серлас из Фенита. Или лучше звать тебя Серлас из Трали?

Ответа он не ждет, да и сам Серлас сказать ничего не сможет. Гнев вперемешку со страхом за чужую жизнь клокочет у него в горле. «Я не преступник! – яростно думает он. – Я не поджигал паб, не убивал Сайомона! Не сжигал свой дом, не губил жену!..» На последней мысли сердце его сжимается так, что становится больно до рези в глазах. Не губил жену? Не сбегал из Трали?

Несса погибла из-за тебя, чужак Серлас, и это ее дочь ты держишь в своих дрожащих руках.

Пока Серласа терзают собственные демоны, ему готовят экипаж. Быстро, слаженно спускают на спокойную воду лодку, скидывают в нее ненужный хлам и туда же, почти не глядя, сталкивают человека, чужого на корабле и оттого лишнего. Серлас почти не сопротивляется – а что еще ему остается? Он слишком слаб, чтобы бороться с десятком рослых мужчин на кренящейся палубе, и от его действий, случайных или обдуманных, зависит жизнь Клементины.

Они вдвоем оказываются в крохотной шлюпке на качающих ее волнах быстрее, чем Серлас успевает взглянуть на Фрэнсиса и Бертрана, проявившего к нему «милосердие». Что сподвигло грозного моряка на этот шаг? Было ли это из-за Клементины? Она вмиг перестала плакать, едва Бертран потянул к ней руку.

Лодка качается на волнах вместе с Серласом, гукар «Теодор», не оглядываясь, отходит от них все дальше. Скоро стихает и шум на палубе, и крики чаек: те улетают вслед за кораблем, а к одинокой шлюпке движется французский фрегат.

Серлас мог бы заплакать, если бы не был настолько вымотан. Все в нем вопит и воет на одной ноте, уставшая от скитаний и бедствий душа готова вырваться из бренного тела и покинуть этот мир – если бы все было так просто, Серлас сам вздернулся бы на рее того же гукара. Или еще раньше, в пабе Сайомона, до того как тот сгорел от ночного пожара.

Но он не посмеет так поступить. Он дал клятву, и нарушить ее ему не позволит совесть.

«Так ты зовешь губительную вину?» – вопрошает внутренний голос в ответ на плавающие в голове мысли. Его гулкое эхо звучит, как женский шепот, как предсмертный голос Нессы. Как личное проклятие Серласа.

Отзываясь на его сердечные муки, Клементина подает голос. Всхлипывает, слабо мычит, тянет ручку к порванному грязному вороту рубахи. Ее крохотные пальчики привычно вытягивают наружу шнурок с кольцом на шее Серласа.

– Ничего, малышка, – сипло говорит он. – Мы что-нибудь придумаем.

Волны бьются о борт лодчонки, в которой нет ни весел, ни хоть каких-то досок – ничего, чем можно было бы грести в поисках берега. Серлас полагает, что фрегат, испугавший команду Фрэнсиса, приплыл от берегов Франции. Значит, земля не так далеко.

Только без весла им не добраться. Без помощи не выплыть к берегу. Они с Клементиной одни в открытом море, и ирландский гукар уплыл уже так далеко, что никто на нем не расслышит ни единого крика о помощи. А фрегат может раздавить утлую лодку, не заметив ее в погоне за ускользающим «Теодором».

Серлас не собирается кричать. Он не нашел в себе сил умолять о пощаде на корабле – не сможет и позвать на помощь теперь. Стоит ли ему надеяться на фрегат с французами? Поймут ли они, что ему, обессиленному, нужна рука помощи?

Когда белые паруса с французским флагом оказываются на расстоянии сотни футов, Серлас вдруг понимает, что гукарские моряки ошиблись: фрегату не нужен беглый преступник, каким бы опасным для Ирландии он ни оказался. Фрегат пройдет мимо одинокой лодки и едва ли заметит человека в ней. Но как только борт корабля оказывается еще ближе, Серлас, глотая бессильную злобу, кричит:

– Помогите! На помощь! Пожалуйста!

Он не знает французского и не уверен, понимают ли французские моряки его крики. Все, что ему остается, – надеяться на чудо и драть глотку, пугая Клементину. Девочка снова плачет, и ее плач перестает волновать Серласа – не теперь, не в миг, когда рядом с ними проплывает шанс на спасение.

Ну же, судьба, улыбнись бедному страннику!

Фрегат не останавливается, и никто не свешивается вниз с его борта, чтобы взглянуть на изможденное голодом, постоянным страхом и усталостью лицо Сер-ласа. Корабль плывет мимо, забирая с собой надежду. Им нужен гукар, пиратский чертов гукар, а не выброшенный за борт чужак с ребенком.

Понимание этой простой истины обрушивается на Серласа вместе с жаждой и палящим жаром солнца. Подступает тошнота, он падает на дно лодки, сгребая подозрительно притихшую Клементину обеими руками. Руки снова дрожат, но сейчас его едва ли это волнует. Серлас укрывает себя и ребенка тряпками, сует голову под лавку – тонкую хилую доску-перекладину между бортиками лодки – и закрывает глаза.

Собственное равнодушие к своей жизни и ближайшей участи становится для него блаженством. Вот и славно, не придется страдать и терзаться муками совести – не уберег ни себя, ни девочку! – добавлять все это к нарастающему отвращению, чтобы превратить себя в жалкие остатки бывшего человека.

Он уже умер, погиб вместе с Нессой и похоронил себя до того, как ноги унесли его из Трали. Теперь вслед за погибшей душой отправится и само тело – а раз смерть жены на его руках, вина за Клементину не станет ему дополнительным грузом. Он все равно отправится в ад, и там ему самое место.

Господь, прости ему все прегрешения, ты видишь, что он не хотел горя ни любимой женщине, ни ее ребенку.

Зря Серлас думает о Нем. Вся его памятная жизнь стала доказательством того, что Всевышний глух к любым мольбам верующих, а уж к его молитвам тем более. Серлас никто. Нет у него ни настоящего имени, ни корней, за которые можно бы уцепиться, ни родины, ни веры. Нет у него прошлого, не будет теперь и будущего.

Стоит ли цепляться за такую дрянную жизнь из последних сил?

Вряд ли.

***

На обгоревшее, покрасневшее на солнце лицо льется холодная вода. Серлас медленно, лениво возвращается мыслями в мир, где все еще слышен шум морского прибоя, крик чаек высоко в небе и далекий, как грохот, залп орудия с палубы корабля.

Он открывает глаза, но видит перед собой белое небо – белое от солнца, что поднимается из-за горизонта. Под лопатками у него твердая земля, и ничего не качает лодку. Хочется пить.

– Живы? – звенит в шумном воздухе детский голос. Сиплый, с хриплым придыханием, мальчишеский. Серлас еле-еле поворачивает голову на внезапный вопрос и шевелит губами.

«Воды».

– Сейчас! Конечно! – Дробь из нескольких корявых звуков вонзается ему в голову, оседает на дне сознания. Что-то не так с этим голосом, он искривляет слова, делает их плоскими в середине, а в конце добавляет корявую рокочущую «р». Серлас может думать только об этом голосе и тут же раздражается. Ни на что другое не переключиться, мысли вязнут в болоте из повторяющихся трех слов.

Что-то топает и грохочет совсем рядом с его ухом. Серлас морщится, жмурится, но тут же распахивает глаза как можно шире, внезапно испугавшись темноты за веками. В ней пляшут искры костра.

– Вот, я принес!

К голосу прибавляются тонкие, но сильные руки – они, подхватив Серласа под затылок, приподнимают ему голову.

– Пейте.

Сухих потрескавшихся губ касается деревянный край бадьи, мокрой от пресной воды. Вода! Серлас с трудом открывает рот, чтобы сделать первый глоток, второй, третий – и вот уже захлебывается, так что капли попадают ему в нос, стекают по шее на грудь и за спину. Еще, еще. Дышать становится легче, а в голове проясняется.

– Осторожнее, – говорит спаситель, отодвигая бадью с водой. Серлас тянется за нею, как слепой щенок, но едва ему удается приподняться, как водоворот мыслей утягивает его на самое дно.

– Клеменс, – выдыхает он сквозь булькающий кашель. – Что с ребенком, где она?

– Вы про младенца? С ней все хорошо, матушка о ней позаботится. – Сиплый голос неизвестного вонзается в затылок, который до этого придерживали его руки, а потом невидимый спаситель вздыхает. Серлас часто-часто моргает, привыкая к слепящему свету, пока неизвестный обходит его и садится рядом, являя взгляду свое лицо.

Бледное, с тонкими скулами, припухшими узкими глазами, тонкими бровями и губами. Его обрамляют взлохмаченные светло-русые волосы. Это мальчишка. Нескладный подросток. Ему едва ли больше двенадцати.

– Меня зовут Джошуа. Мой отец нашел вас в лодке прямо у рифов и вытащил к берегу. Так что вы обязаны моей семье жизнью.

#V. Беда, идущая следом

Серлас с трудом садится – мир опрокидывается навзничь, чтобы с заметной паузой неохотно вернуться в прежнее положение, – и поднимает тяжелую руку. Иссушенная до морщинистых борозд кисть закрывает линию горизонта, от центра которой к небу поднимается тонкая, еле заметная полоска дыма.

– Там бой был, – сообщает мальчишка, довольный тем, что сообщил столь незаурядную новость, и щурится, глядя в ту же сторону, что и Серлас.

Тот облизывает сухие губы.

– Бой? – переспрашивает он. Голос Джошуа, сына ирландского рыбака и французской прачки, гулко вязнет в голове, и слова растекаются по сознанию, как по поверхности мутного болота, затянутого тиной.

– Ага, французский фрегат брал на абордаж пиратское судно! Отец сказал, их таких по морю плавает десятки, всех не переловить, но эти попались. Здорово, правда?

Здорово, что люди целого гукара сгинули в пучине морской или погибли в пожаре от рук французских законников? Серлас не испытывает к ним ни жалости, ни гнева, и сейчас это его не стесняет. Они были пиратами и поступили с ним лучше, чем мирные жители городов на суше, так что злиться на них у Серласа нет желания. В конце концов, он и Клементина выжили. Останься они на гукаре пленниками – и вряд ли Серлас сидел бы сейчас на берегу и смотрел на тонкую струйку дыма у горизонта.

– А где твой отец? – спрашивает он, силясь оторвать взгляд от завораживающей картинки горящего вдалеке корабля. Мальчишка тыкает пальцем куда-то в сторону.

– Вон он, возвращается.

Серлас с трудом оборачивается и вылавливает из дрожащего от жары воздуха полумиражную фигуру бредущего к берегу человека. Тот слишком худой, чтобы быть здоровым. На нем соломенная шляпа и светлая рубаха и штаны, и смуглые загорелые руки кажутся грязными на их фоне. Серлас давит в груди пугливый возглас. Сколько еще ему бояться каждого встречного незнакомца?

– Он ребенка матушке отнес, просил меня присмотреть за вами, – объясняет Джошуа, плюхаясь обратно на песчаный берег. Его светло-русые волосы все в песке и липнут ко лбу от пота. Серлас кивает.

– Спасибо, – коротко говорит он. Облизывает обсохшие снова губы и несмело добавляет: – Могу я еще попить?

Мальчишка с готовностью протягивает ему глиняную миску со сколом по краям в трех местах сразу. От одного из них вниз ко дну бежит узкая темная полоска трещины. Серлас пьет, жадно глотая студеную прозрачную воду.

Должно быть, у семьи рыбака есть колодец.

– Вы пират, да? – заговорщицки спрашивает Джошуа. Последний глоток воды идет не в то горло, и Серлас кашляет, пока мальчишка спокойно наблюдает за его муками.

– С чего ты взял?

Голос Серласа дрожит, хрипит и ломается, но мальчик понимает его на полпути, потому что тут же поворачивается к нему с горящими от детского энтузиазма глазами и выдает, как на духу:

– Отец сказал, у вас в лодке пиратский флаг был, ну, с черепом и кинжалами, а еще на вас одежда такая пиратская, и пояс странный.

Серлас осматривает себя вслед за лучезарным взглядом мальчишки и видит словно впервые. Рубашку ему одолжил Сайомон. Штаны, протертые в коленях до дыр, он таскает на себе еще с Трали. Пояс на второй день плавания вручил удивленному мужчине сам капитан, буркнул что-то и удалился обратно на мостик. Должно быть, Серлас в самом деле угодил прямо в руки пиратов и не понял этого, раз даже мальчик с берегов Франции различил в нынешнем его облике пиратские черты.

– Нет, я точно не пират, – отвечает Серлас, устало вертя головой. Джошуа, заметно расстроившись, ковыряет голой пяткой песок пляжа. Молчание затягивается до тех пор, пока к ним не подходит отец мальчишки.

– Вы как, мистер? – спрашивает он, присаживаясь рядом прямо на песок. Полоса прилива едва дотягивается до пяток Серласа, но он пытается отползти выше, чтобы въедливая соленая вода не касалась его кожи. Хватит с него моря.

– Жить буду, – отвечает он рыбаку короткой правдой. Конечно же, будет. Эта мысль резко контрастирует с теми образами, что вились перед взором Серласа, когда он, поддавшись слабости, лежал на дне лодки, укрывшись от солнца, и мечтал о смерти во сне. Но раз уж он выжил и добрые люди спасли его от неминуемой гибели, остается только подчиниться судьбе.

– Жить буду, – повторяет он.

Рыбак оглядывает его с ног до головы, будто не верит, и только после кивает.

– Вот и хорошо. Пойдемте, мистер, вам лучше уйти в тень. Боюсь, вам на солнце будет только хуже.

Джошуа вскакивает первым, его отец подает Сер-ласу руку. Неуклюже споткнувшись, все еще ощущая, что сознание на ниточках держится в его теле, Серлас с благодарностью кивает ему.

– Я Шеймус, – говорит рыбак. – Мой сын Джошуа.

– Мы уже познакомились, отец! – радостно сообщает мальчик. Он тоже помогает отцу тащить вперед грузное тело Серласа, и тот в такой нелепый момент может только поблагодарить старательного юношу. – Его зовут Серлас. И он вовсе не пират.

– Если не обманывает, а? – Шеймус простодушно улыбается, пока втроем они карабкаются вверх по склону и покидают песчаный пляж.

Вскоре морской берег скрывается за холмом, тропинка ведет все выше и огибает кучерявые кусты с жесткими листьями. Серлас не знает, что это за листья – да что там, он не знает даже, что это за страна. Потому что совсем не уверен, что оказался на берегу Франции, и большой ли это материк – или же какой-то островок из архипелага на пути французских фрегатов…

Шеймус и Джошуа тащат его все дальше и дальше, прочь от берега и соленых волн моря.

Серлас опирается на плечо рыбака и его сына, еле волоча ноги, и перед глазами у него прыгает незатейливый пейзаж пыльно-зеленых холмов. Тропинка стелется по ним и утекает из-под ног. Серлас идет нескончаемо долго, высчитывая каждый шаг, чтобы не потерять сознание от жары и удушающей головной боли, что бьется набатом в висках.

Двести сорок девятый шаг он делает уже на вершине очередного холма, с которого виден небольшой городок в долине. Белые домики с черепичными крышами, прянично-маленькие люди, снующие во дворах за калитками, едущая вдоль оград повозка с молоком. Все выглядит нереально, слишком сказочно, чтобы быть правдой, и Серлас несколько раз старательно моргает, боясь, что этот мираж он себе придумал.

– Красиво у нас тут, ничего не скажешь, – кивает, будто прочитав его мысли, Шеймус и ведет Сер-ласа влево, к спуску с холма.

Их тропинка упирается в белую стену крохотного дома с покосившейся крышей. В отличие от своих соседей, этот не имеет ограды и калитки, внутреннего двора у него тоже нет. Шеймус открывает дверь и вводит спотыкающегося Серласа внутрь. Джошуа, спохватившись, запирает за ними.

– Мэриан! – кричит Шеймус вглубь дома. – Мы привели его!

На зов является женщина, слишком тонкая, слишком бледная, ростом едва ли выше своего двенадцатилетнего сына. Хозяйка осматривает согнувшегося в три погибели Серласа своими широко распахнутыми бледными же глазами и коротко кивает.

– Охладить голову, – говорит она мягким голосом, и Шеймус тянет Серласа к тазу с водой в углу комнаты.

Здесь довольно прохладно – должно быть, из-за каменных стен дома – и темно, несмотря на то что солнечный день в самом разгаре. Небольшие окна закрыты на все ставни, стекла в них мутные и блеклые. Неудивительно, что маленькая женщина, хозяйка этого дома, выглядит такой бледной.

– Сейчас, вот, – приговаривает она, неожиданно сильными руками помогая Серласу сесть на табурет перед тазом и склонить к нему голову. – Вода холодная, она поможет.

Ее акцент сильно отличается от акцентов мужа и сына. Пока Серлас приходит в себя под струей действительно холодной воды, его не покидает мысль, что судьба все же помогла ему на пути: он умудрился попасть в руки людей, говорящих по-ирландски.

– Вы… Вы из Ирландии? – спрашивает он, когда вода в тазу делается мутной донельзя и на дне его плещется весь песок с волос Серласа. Он устало прислоняется спиной к стене дома, закрывает глаза и ждет. Жена Шеймуса пообещала, что рассудок к нему вернется.

– Да, я из Галлоуэя, – кивает Шеймус. – Мы с Мэриан познакомились уже тут, я во Францию на заработки плыл, а потом остался. Красиво же здесь, правда?

Шеймус и Джошуа, рассаживаются за стол, пока Мэриан крутится у плиты. Запах жареных грибов щекочет Серласу нюх, и он так размякает, что не сразу вспоминает о самом важном, что должно бы его волновать.

– Клементина, – вспыхивает в его сознании и тут же обрывается на языке слово. – Простите, а где мой ребенок?

Мэриан кивает в сторону двери в следующую комнату и коротко бросает:

– Там.

Вздохнув и в тысячный раз прокляв себя за безответственность, Серлас поднимается, чтобы навестить Клементину. Джошуа, как собачонка, скачет следом за ним, игнорируя окрик отца.

Соседняя комната оказывается еще меньше первой. Здесь одна кровать, крохотный стол у окна и низкая табуретка. Комната похожа на спальню Серласа, в которой он жил в доме Нессы, и сейчас его не покидает мысль о круговороте колеса судьбы. Обстановка напоминает прежнюю жизнь. Завернутая в чистые пеленки Клементина спит на кровати и возвращает Серласа в прошлое, от которого они оба бегут без оглядки.

Она, спеленутая заботливыми руками французской женщины, даже не догадывается, что совсем недавно избежала смертельной опасности. Тихое, счастливое дитя. Серлас смотрит на нее долгое мгновение, смотрит на то, как во сне шевелятся ее губы, как трепещут длинные ресницы, лежащие на ее пухлых щеках. Хорошо, что он не умер в лодке посреди моря. Клементина заслужила хорошей жизни, и Серлас клянется, что сделает все ради этого.

Только наличие вихрастого мальчишки под боком вносит разнообразие в этот причудливый поворот судьбы, отличая его от предыдущего.

– Я же говорил, матушка о ней позаботилась, – сообщает он. Его любопытству нет предела, но Серлас нисколько не возражает. Пусть Джошуа сидит рядом с ним, пока, мучимый сомнениями, Серлас переживает очередное начало чего-то… нового. Это не новая жизнь, но он чувствует себя так, словно сегодня родился заново.

И ему опять помогли добрые люди, которых никто не просил о помощи. Потребуют ли они что-то взамен? Навлекут ли на него и ребенка беду здесь, в стране, где никто их знать не должен? Все, кто помогал Сер-ласу в Ирландии, или попадали в беду, или сами становились причиной бед. Ведь это совсем не значит, что и во Франции Серласа будет ждать та же участь.

Он взывает ко всем известным ему богам, чтобы эта семья жила спокойно и дальше.

– Спасибо вам, – говорит Серлас, возвращаясь в кухню к хозяевам. Шеймус удивленно смотрит на него поверх тарелки супа. На столе Джошуа поджидает его порция, Мэриан, закончив с готовкой, присоединяется к семье. Рядом с Шеймусом, безмолвно требуя своего, стоит тарелка и лежат приборы еще на одного человека. На Серласа.

– Садитесь-ка с нами, мистер, – с удивительным радушием говорит Шеймус и кивает на стул рядом с собой. – Вы, в конце концов, чуть не умерли. Я бы на вашем месте с голоду умирал.

Джошуа огибает застывшего Серласа и с гиканьем кидается к своей еде. Мэриан цокает на сына, но ничего не говорит. Жизнь в этом доме течет своим чередом, ничто не предвещает опасностей и бед, которые Серлас уже привык ожидать из-за каждого угла.

Ему нужно поесть, иначе он умрет с голоду. Ему нужно поесть и накормить Клементину, прежде чем двинуться дальше – а куда, он и сам не знает. Предчувствие может его и обманывать, а прошлый опыт – ничего не говорить о нынешнем дне, но Серлас не хочет обременять милую семью ирландских французов.

Он поест и уберется подальше из их дома, чтобы имя Шеймуса, его жены и сына не связывали с беглым преступником из Ирландии.

Даже если он совсем не преступник.

***

– А через три дня в дом бедного рыбака и его семьи явились революционеры Старого порядка. Кто-то донес на старину Шеймуса, что тот хранит незаконный груз Ост-Индской компании. Его вывели из дома, поставили на колени и приказали выдать своих нанимателей, мол, если он не сделает этого, его жену убьют, застрелят из ружья прямо в грудь. Шеймус не мог ничего сказать, ведь он никого не прикрывал и не хранил у себя в погребе ничего незаконного. Он молчал, так что его милую Мэриан убили у него на глазах. А потом поставили его самого лицом к стене и выстрелили в затылок.

Бен тихо охает за спиной Теодора. «Господи…» – слышит Атлас. Твоя правда, Боже.

Он не вспоминал эту историю, не думал о тех людях. Вполне возможно, что рассказ этот – блеф чистой воды, и что сам Палмер, Шон или как его вообще звать сейчас водит его вокруг пальца. Но подробности давней жизни всплывают перед глазами Теодора, так что он не может, не способен от них отмахнуться.

– А ребенок? – спрашивает впечатлительный Бен. – Что с ребенком случилось?

Теодор хочет сам ответить на его вопрос, обернуться и выпалить ему в лицо, что маленький Джошуа, конечно же, погиб вместе с родителями, а этот черт из табакерки хочет запудрить им обоим мозги, что мошенник и убийца-неудачник ничего не знает и эту историю выдумал только что. Но ясная, как день, истина маячит у Теодора перед носом.

В лице бледного тощего мальчишки со впалыми щеками.

– Ребенок выжил, – говорит Палмер сиплым голосом. – И он перед вами, придурки.

#21. Эрл Грей для шпиона

Прежде чем мальчишка успевает сказать еще хоть слово, Теодор коротко и точно бьет кулаком в его тонкий нос.

– Ауч! – визжит Палмер, хватаясь за лицо. – За что теперь-то?!

– За то, что бесишь меня, – отвечает Теодор. И добавляет, с удовольствием растягивая слово по слогам: – Неимоверно.

Бен следит за ними обоими с заднего сидения собственной машины и в этот миг таращится на Атласа, хотя, положа руку на сердце, давно должен был привыкнуть к эксцентричным выходкам приятеля. Впрочем, Паттерсон выглядит таким ошарашенным с тех пор, как он, Теодор и новоиспеченный бессмертный мальчишка выползли из трейлера-гримерки.

– Повтори, – требует Атлас, не сводя глаз с ухмыляющейся физиономии Палмера.

– При, – тянет засранец. – Дур. Ки.

– Теодор!

Бен хватает мужчину за локти, обтянутые старой кожаной курткой времен восьмидесятых, – он бросается на взмыленного мальчишку с нечитаемым выражением на лице, рвется из неожиданно крепкой хватки приятеля и почти рычит, походя на зверя. Не меньше минуты уходит на то, чтобы вернуть себе самообладание: Бен с силой усаживает его обратно на пол и встает между ним и Палмером.

Палмер. Шон. Джошуа.

Лгун. Он не может быть тем мальчиком из Сен-Мало. За свою долгую жизнь Теодор видел немало чудес и мистических, необъяснимых вещей, но эта не одна из них. Эта – наглая ложь, придуманная мальчишкой, чтобы только запутать его.

– Ты не Джошуа, – Теодор мотает головой и цедит слова так, будто их из него вытягивают по звуку сквозь стиснутые зубы. – Придумай что-то получше этой сказки.

Палмер фыркает, подтягивает коленки длинных ног к груди и упирается в них подбородком. Вид у него настолько ехидный, что руки непроизвольно тянутся к его вихрастым волосам, чтобы схватить за них и стряхнуть с его лица эту наглую ухмылку.

– Да неужели? Думаешь, я все еще вру, Серлас?

Старое имя из чужих уст звучит дико, неправдоподобно. Неудивительно, что мозг Теодора отказывается верить в то, что маячит перед его носом не первую неделю. Бледный до желтизны, с опухшими глубоко посаженными глазами, тонким носом, губами, что едва выделяются на лице, с мышиного цвета волосами, висящими немытыми прядями вдоль худых скул. Этот нахальный мальчишка, один вид которого вызывает зуд во всем теле, похож на ребенка ирландского рыбака и французской прачки так, словно является его повзрослевшей лет на пять копией.

– Сколько тебе лет? – спрашивает Бен. Надо отдать ему должное, держится он куда лучше Теодора, хотя игры в бессмертного выматывают его гораздо сильнее. Теодор не уверен, что Бенджамину по силам будет свыкнуться с новостью о таком же, как Атлас, ненормальном. Хорошо, что это неправда, – Теодор будет придерживаться этой аксиомы, пока Палмер с лицом Джошуа не докажет ему обратное. Или пока Теодор не прибьет мальчишку.

– Я родился, – скалится Палмер, – в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году нашей эры. Считай сам, ботаник.

Хрясь! Кулак Теодора прилетает нахалу прямо в нос, и мальчишка, ахнув, падает на спину.

– Твою мать! – глухо стонет он.

Теодор поднимается, чтобы нависнуть над его корчащейся фигурой, и вкрадчиво произносит:

– Повтори-ка.

Палмер, прижимая ладони к носу, смотрит на него с немой яростью.

– Двести тридцать! – гундосит он. – Мне двести тридцать!

Фраза навылет, как пуля, пронзает грудь Теодора и рикошетит эхом в затылок. Не может такого быть, немыслимо. Он готов списать парализующий его шок на защитную реакцию мозга – чтобы придумать такую логичную, выверенную небылицу, Палмеру пришлось нарыть немало информации, которой, как Теодор считал, не существует в материальном виде, – на ностальгические воспоминания, вызванные рассказом о семье рыбака, на собственное имя, впервые за почти двести лет прозвучавшее из уст постороннего. На что угодно, кроме веры в слова мальчишки.

Палмер садится, шмыгая носом, прямо в ногах Теодора. Вытирает худой рукой нос, так что кровь тянется бордовой полосой от запястья к локтю, и вскидывает голову.

– Чихать я хотел, веришь ты мне или нет, – говорит он совсем осипшим голосом. – Собственно, мне даже выгоднее, чтобы ты не верил. Живи себе дальше в Нетландии, Питер Пэн, порхай по воздуху, собирай пыльцу фей и ной своей няньке о том, как тебе грустно и одиноко.

Теодор хочет ударить его еще раз – выбить всю спесь из засранца, задушить каждое саркастичное замечание в зародыше, – но Бен кидается ему наперерез и второй раз хватает за локоть.

– Хватит драк на сегодня, вы уже обменялись переломами.

– Я всего лишь сломал ему нос! – шипит Атлас, дрожа всем телом. – Небольшая сдача за сломанные ребра и, если ты не забыл, покушение на жизнь!

Он не хочет думать сейчас о том, почему его так задевает, так сильно, до помутнения рассудка задевает ложь мальчишки, который похож больше на фомора-шизофреника, чем на человека.

Бен качает головой с самым учительским видом из всех, на которые он способен.

Палмер поднимается с пола, отряхивается и, будто случайно оглянувшись в зеркало, ахает.

– Класс! Я как Пит Доэрти, только что не под кайфом.

То ли специально делая вид, что ничего не произошло, то ли в самом деле полагая, что сломанный нос и сказки о бессмертии никого из присутствующих не волнуют, он хватает с прикрученной к стене полки барабанные палочки и делает шаг к двери.

– Куда собрался? – рявкает на мальчишку схваченный Беном Теодор.

– На сцену, – сообщает Палмер совершенно будничным тоном. – У меня концерт, сечешь?

Если бы Теодор не видел и не слышал все сам, то сейчас решил бы, что у мальчишки есть брат-близнец, разительно отличающийся от вспыльчивого Палмера темпераментом, и он только что материализовался в тесном трейлере прямо из воздуха. Даже Бен от удивления ослабляет хватку, отпуская руку Теодора.

– Черта с два ты куда-то пойдешь, мы не договорили, – цедит Теодор. Мальчишка пожимает плечами.

– Если ты не понял с первого раза, – противно тянет он, – то готов повторить: мне наплевать на тебя, твоего дружка, твои басни про одинокого полубога – или кем там ты себя считаешь – и на все твое мировоззрение. Если в твоем мире розовых бабочек и единорогов не укладывается мысль, что ты – вау, прикинь! – не единственный в своем роде, то это твои проблемы. Я объяснять тебе на пальцах не собираюсь.

Палмер открывает дверь с ноги, так что та, визгливо вскрикнув, хлопается об стенку трейлера, и спрыгивает с узких ступенек приставной лестницы вниз, на траву стадиона. Шум тысячной толпы врывается в затхлый воздух трейлера, пропитанный потом, кровью и недоумением такой силы, что оно тяжелой взвесью оседает в ногах замерших Теодора и Бена.

Теодор приходит в себя первым и срывается с места.

– Нет уж, приятель! – гневно бросает он в худую спину Палмера и хватает мальчишку за шиворот растянутой футболки. – Ты все объяснишь мне на пальцах, хочешь ты того или нет!

Палмер матерится и пытается вывернуться, но Теодор перехватывает его тощие руки, выворачивает почти до хруста в плечах и тащит за собой прямо через потную публику.

– Пусти! – орет мальчишка, хотя все его крики тонут в реве толпы вокруг. – Пусти, придурок! Мне надо на сцену, сейчас наша очередь!

– Нет, ты свое уже отыграл, звезда.

– Теодор!

Бен протискивается вслед за ними, как может, и у него, вероятно, имеется свое мнение по поводу происходящего, и он наверняка скажет, что утаскивать раздражительного до зубовного скрежета мальчишку с его же концерта, на котором незадачливого музыканта обязательно хватятся через пару минут, – крайне глупое решение.

Но Бенджамин, в отличие от Теодора, не испытывает почти кататонического ступора при мысли, что этот вот хилый мальчишка, пародия на Курта Кобейна, знает Серласа и может рассказать Теодору о его прошлом. Если он врет, то ложь его очень правдиво звучит, и Атлас желает знать, откуда у подростка-шизофреника такие познания.

– Пусти меня, ублюдок! – орет во всю глотку запинающийся Палмер. Люди расступаются перед Теодором, и упирающийся подросток, которого он тянет за собой, как прицеп, кажется им провинившимся сынком жутко злого отца. – Дай мне отыграть два номера, моим парням нужно выбиться в люди! Это наш шанс! Эй, у тебя сердца нет, мешок ты с костями!

Теодор оборачивается только раз, замирает посреди гудящей толпы и мельком окидывает сцену, на которой застыли в недоумении такие же, как Палмер, недоделанные рокеры.

– Нет, – рявкает он на взмыленного мальчишку.

Тот вскидывается, выворачивается из напряженной руки мужчины.

– Я убью тебя, если ты мне не дашь отыграть! – шипит Палмер, и Теодор хмыкает, оценив шутку.

– Попробуй, умник. Ты уже раз пытался.

Теперь они едут по тихой дороге, почти не сталкиваясь со встречными автомобилями – в этот субботний день пригород будто вымер, и ничего не мешает Теодору вдавливать педаль газа в пол почти до упора. Бен тихо ойкает, сидя позади него, и мужчине слышится щелчок ремня безопасности, которым предприимчивый друг заранее пристегивается.

Бен не любит быстрой езды, но сейчас, увы, Теодору не до его фобий. Злой как черт Палмер утирает руками разбитый нос, из которого снова капает бледная кровь, и изредка рявкает в сторону ненавистного бессмертного то по-французски, то по-немецки. На языке Лессинга и Гете ругательства звучат злее и оттого вызывают ассоциации с Третьим рейхом, а не с возвышенной философией.

– Будешь зудеть, я предоставлю тебе апартаменты в багажнике, – коротко бросает Теодор, на всех парах вписываясь в поворот на съезде к Пенрину. Знакомая трасса вызывает целую колоду ненужных воспоминаний, их хочется прогнать, как назойливых насекомых, но они заползают в подкорку и раздражают взвинченный мозг.

Светло-зеленые глаза смотрят на него в отражении зеркала заднего вида, тонкие губы сжаты в едва видимую линию, она злится – и не говорит ему, почему. Красный «Ситроен» почти сносит ее очерченную оранжевым неоновым цветом фигуру, и ядовитый апельсиновый сок брызжет на светлые брюки и волосы, в мгновение превращающиеся из темно-русых в рыжие.

– Теодор! – вскрикивает Бен, впиваясь руками в подголовник водительского кресла. Атлас машинально выкручивает руль вправо и огибает увешанную предупреждающими знаками яму на дороге.

– Смотри, куда едешь на такой-то скорости! – вопит его взбешенный приятель. – Ты не один тут! Если вы оба умереть не способны, то я в ваши ряды не записывался!

Следовало бы думать о Бенджамине, а не перебирать прошлое. Теодор мысленно корит себя за безалаберность, но вслух не говорит ничего: ему еще предстоит трясти новоявленного бессмертного, и терять лицо в его присутствии сейчас кажется неправильным. Прости, Бен.

– Прид-дурок, – тихо-тихо шипит Палмер, шмыгая носом. Теодор стискивает кожаную обивку руля.

– Багажник все еще свободен, – напоминает он.

***

В «Паттерсон и Хьюз» они вваливаются около полудня. Бен, вымученно делая вид, что его нисколько не беспокоит сложившаяся ситуация, проходит на кухню, чтобы заварить себе чай – ну конечно же! Теодор втаскивает худого Палмера в двери лавки и бросает, как ненужный багаж, в одно из кресел.

– О, круто! – восклицает мальчишка, не поленившись скривить лицо. – Шикарное размещение, спасибо, парло шапрон[10]!

– Будешь столько зубоскалить – я решу, что в твоей улыбке не хватает пары щелей вместо коренных.

Теодор уже устал от постоянно зудящего угловатого подростка. Слова вылетают из его рта со скоростью двух-трех в секунду и едва ли проходят хоть какую-то фильтрацию; кажется, что Палмер состоит из одних только языка и зубов, и все остальное в нем – лишь рудиментарный нарост, призванный скрыть очевидный изъян.

С какой же легкостью этот мальчишка способен вывести Теодора из себя.

– Новый диванчик прикупил? – Палмер крутится в кресле, присвистывает гнусаво из-за разбитого носа. – А со старым что стряслось? Вышел из моды? А вообще…

Он осматривает деланно внимательным взглядом все помещение лавочки и фыркает:

– Тут все вышло из моды. И ты, кстати, в том числе.

Теодор валится на упомянутую мальчишкой софу и вытягивает ноги. Теперь Палмер вряд ли сбежит – он не настолько глуп. Вдобавок чересчур самонадеян и оттого смел, чтобы делать ноги в знакомом Атласу городе. Можно было бы закрыть глаза на пару часов, подождать, пока эта буря в малолетнем бунтаре поутихнет, и только потом начать конструктивную беседу. Но вопросы тревожат все естество Теодора так, будто они материальны и иглами впиваются в голову.

– Итак, – тянет Атлас, игнорируя – заставляя себя игнорировать – болтовню Палмера, звучащую фоном с грампластинки. – Рассказывай.

– Чего? – Монотонный шум вмиг смолкает, и Палмер поворачивается лицом к развалившемуся у стены Теодору.

– Рассказывай свою историю, – говорит он. – Если ты не соврал – в чем я сомневаюсь, разумеется, – то тебе хочется поделиться с кем-то, кто тебя понимает. Ну так вот, я твой золотой билет в страну Бессмертия. Я готов тебя выслушать.

Палмер подозрительно щурится – его припухшие узкие глаза делаются совсем незаметными на сером лице – и поджимает губы. Свисающие с кресла ноги в пыльных кедах дергаются, причем в разном ритме. Это вызывают диссонанс, от которого кружится голова.

– Ты не очень-то похож на терпеливого слушателя, – наконец заключает Палмер.

Теодор с заметным усилием отводит взгляд от его ног.

– Не буду я ничего рассказывать. Ты мне нос разбил.

Теодор резко садится.

– Ты мне нож в печень воткнул, – напоминает он. – И твой бесценный нос не так уж и пострадал. Бен утрет тебе кровь с морды, если нужно.

Палмер фыркает.

– Никто не идеален.

– И мало кто бессмертен.

Они оба молчат. Теодор разглядывает мальчишку с ленивым интересом и ждет его ответов. Палмер не прав: Атлас достаточно терпелив, он готов прождать до самого вечера. В отличие от дерганого подростка. Ведь он же подросток?..

Их странное молчание без предупреждения нарушает Бен – он успел сменить потертую футболку с «Роллинг Стоунз» на домашний халат, приготовить чай и избавиться от дорожной пыли с волос. Бен входит в зал с двумя кружками наперевес и шагает мимо Теодора. Чертов Эрл Грей отправляется к Палмеру.

– Гостей нужно встречать с чашкой чая, а не с кулаками, – поучительно говорит Бен, и Теодор, едва сдерживаясь, чтобы не фыркнуть, замечает изумление, написанное на лице мальчишки. Он же думал, его здесь будут пытать, верно? Как и Клеменс, он явно полагал, будто Теодору доставит удовольствие собственными руками вытянуть из щуплого паренька признание во всех грехах. Но Атлас и в прошлые буйные годы не был склонен к насилию ради насилия…

– Ты его задобришь, и он решит, будто мы с ним в игры играем, – сочась ядом, цедит Теодор. Навязчивые мысли о говорливой девице раздражают его сегодня не впервые, и их хочется вышвырнуть из головы, как мусор, прямо в ведро с бумагами.

– Добрый коп, злой коп, – Палмер указывает поочередно на Бена и Теодора и ухмыляется. – Как банально…

Бен качает головой и, глядя на подсыхающие кровавые разводы на лице Палмера, подает ему платок из нагрудного кармана халата. Поморщившись, будто Паттерсон делает ему одолжение века, мальчишка хватает его с пренебрежением.

– Вы какие-то непоследовательные, – выдает он, справившись с платком в одной руке и кружкой чая в другом. Взъерошенный и сутулый, Палмер умудряется выглядеть неуклюжим подростком с колким взглядом, способным выхватить из окружающего мира самые незаметные детали. Непоследовательным можно назвать и его.

– Бить меня не будете? – спрашивает мальчишка. Не получив ответа, он медленно, с чувством прихлебывает чай и морщится. – Горький. Вы, англичане, чай пить совсем не умеете.

На это замечание Бен реагирует жарче прежних и вспыхивает, как лампочка на рождественской елке.

– А ты, значит, совсем себя англичанином не считаешь? – обиженно замечает он. Палмер мотает головой и неожиданно смотрит на Теодора.

– Я как он. Ирландец. Ну, предположительно ирландец. Верно?

Теодор усмехается.

– В тебе половина французской крови, сопляк. Если ты не врешь мне.

– Не вру, – с вызовом отвечает Палмер. – Моя матушка была только отчасти француженкой, у нее в предках затесался кто-то с британских островов, переселенцы времен Семилетней войны. А отец был чистым ирландцем, за это могу ручаться!

– Чем? – неприкрыто смеется Теодор. – Своим бессмертным зубом?

Палмер зло щурится. Как и прежде, эмоции с его лица читать легче, чем слушать путаные речи, несмотря на то что мальчишка всеми силами пытается казаться невозмутимым.

– Я вот своих предков знаю. Я за свою семью могу отвечать головой. А ты, Ше-арлас, человек без прошлого? Чем ты можешь на это ответить?

Теодор вскакивает с места, делает шаг к ухмыляющемуся подростку. Раздражающий, колючий дикобраз. И его слова бьют точно в цель, будто о Теодоре мальчишка знает куда больше самого Атласа. Впрочем, едва ли это может быть правдой. Палмер, даже если и выискивал о Серласе любое упоминание в истории, которые тот старательно стирал раз за разом, жизнь за жизнью, не смог бы узнать так много. Он был лишь искателем. Он не проживал каждый день как последний из века в век.

Что хилый мальчишка может знать о Серласе такого, чего он сам о себе не знает?

Теодор не вспоминал это имя долгие годы, а теперь не проходит и недели, чтобы прошлое не появлялось перед ним в лице неожиданного шпиона или девушки с едва ли похожими на Клементину чертами.

– Ну хорошо, – говорит Атлас. – Раз ты так осведомлен о Серласе, – каждый звук этого имени режет язык, – то твой таинственный хозяин – тоже?

Он достает из кармана брюк смятые записки – из дома Стрэйдланда и переданную лично Палмером – и обе кидает мальчишке в руки. Написанное на лице того замешательство сменяется гневом.

– Он мне не хозяин! – неожиданно вопит Палмер. Недопитый чай проливается ему на футболку и джинсы, с ненавистью отброшенные записки летят на пол. В одно мгновение неуклюжий мальчишка превращается в металлический стержень под напряжением, в натянутую струну. Он вскакивает с кресла, взбешенный одним лишь словом. – Этот… он мне не хозяин!

Бен кидает красноречивый взгляд Теодору – они оба расценивают внезапную перемену в Палмере как сигнал к действию. Теодор садится обратно на софу, скрещивая ноги. Теперь он может вытянуть из подростка все что угодно.

– Ладно, – спокойно говорит Атлас. – Тогда кто он? Кто тот таинственный кукловод, что водит меня за нос который месяц? Нет, постой. Он, должно быть, и тобой помыкает. Я прав?

Палмер дрожит от гнева. Стискивает руки в кулаки, тяжело дышит.

Попался.

– Думаешь, ты тут самый умный? – цедит мальчишка. – Два века жил, считая себя единственным и неповторимым, вот идиот! Да ты никто! Двухсотлетний ребенок с раздутым эго!

Теодор кивает.

– Из твоих слов я делаю вывод, – специально растягивая слова, отвечает он, – что твой покровитель тоже долгожитель.

Бен ахает из своего угла, и в густом от напряжения воздухе лавочки гулко стучит только его беспокойное сердце. Палмер и Теодор молча взирают друг на друга. Мальчишка фыркает.

– Долгожитель? Да он… Ему лет пятьсот! Тысяча!.. – Он лихорадочно подбирает слова, но те неконтролируемо сыплются из его рта, как песок. – Это он помог мне тебя найти. Я лет десять потратил, чтобы отыскать вас, тебя и ребенка твоего, но вы как сквозь землю провалились. Ни в одном поселении Франции никто и знать не знал о Серласе и Клементине, никто даже не видел тебя. Я уже отчаялся, я думал, что ты поможешь мне, ведь это моя семья тебя спасла, а ты… Ты исчез, и я остался один, и я умирал с голоду, таскался, словно нищий, по всему побережью Франции, от Сен-Мало до Дюнкерка. А потом меня нашел этот человек, и он, а не благородный Серлас, помог мне! Он спас меня, а не ты, хотя на тебя я надеялся и ждал, что ты придешь мне на помощь. Придурок. Как я мог быть таким наивным идиотом? Ты же трус и подонок, каких поискать.

Теодор хмурится, стискивает подлокотник дивана вспотевшей рукой. Гнев этого мальчика превращается вдруг в страшное чудовище, способное убивать за грехи. У Серласа их было много, у Теодора, несущего все прошлые жизни на своих плечах, еще больше.

– Да, ты прав, – отвечает он сиплым голосом. – Я трус и подонок. Зачем же ты искал меня, если знал это?

Палмер кривит губы в горькой усмешке.

– Чтобы сказать тебе это в лицо, придурок. Видишь ли, спустя полгода после смерти родителей я кое-что узнал. Оказалось, что наполеоновские солдатики пришли в наш дом по указанию. Отца сдали, хотя он никогда не помогал Ост-Индской компании, и убили его и мать ради чьей-то прихоти, и дом сожгли. Словно кто-то стирал мою семью с лица земли, словно кто-то заметал за собой следы.

Теодор холодеет, выцветшая футболка с Фредди Меркьюри противно прилипает к спине от пота.

– Это был ты, верно? – щурясь, спрашивает Палмер. – Ты убил мою семью?

#22. Кофейные пятна на воротничках

Повисшее в лавке молчание прерывает резкий звон – это ложка выпала из онемевших пальцев Бена и покатилась по паркету под кресло. Теодор смотрит в глаза Палмеру и молчит.

Джошуа. Он Джошуа, сын рыбака из Сен-Мало, которого Серлас повстречал в самом начале девятнадцатого века, на изломе двух столетий. Из всего множества невероятных совпадений, что могли приключиться с бессмертным человеком, это самое странное. Но не самое страшное.

Теодор старательно гонит прочь испуг, и тот воровато вползает ему под кожу и ужом движется вверх по рукам и ногам, и нет никакой защиты от этого, когда перед Атласом стоит живое напоминание о его прошлой жизни.

– Я не посылал в твой дом солдат, мальчик, – говорит Теодор, и Палмер вскидывает одну бровь.

– Теперь-то ты мне веришь, не так ли? – ядовито цедит он. – Я обвинил тебя, и теперь ты…

– Он не мог никого так подставить! – Бен встревает в их тихий напряженный разговор, встает со своего кресла и подходит к Теодору.

– Не мог никого убить! – настойчиво повторяет он. Защищает, как и в прежние годы, человека, которого выбрал своей семьей. Теодор не знает, что сказать в свое оправдание, – сейчас все слова кажутся ему плоскими, невесомыми и оттого незначительными.

Но одно он знает точно: Бен прав. Серлас не насылал на добрую семью рыбака никого, кто мог бы им навредить. Он ушел тогда из их дома вдоль берега и покинул Сен-Мало еще до заката. Больше их с Клементиной ноги не ступали по тем землям.

– Сядь на место, лабрадор, – презрительно бросает Палмер и скрещивает на груди худые руки с просвечивающими сквозь тонкую кожу голубыми венами. – «Не мог он никого убить». Да ты хоть знаешь, скольких людей твой обожаемый Атлас убил в свое время?

Все в Теодоре холодеет и обмирает. Если бы словами можно было пригвоздить к полу, то только этими, только вот так – на глазах у изумленного Бена.

– Он не знает, не правда ли? – шипит Палмер. – Ты ему не рассказывал?

Бен хмурится, сводит к переносице тонкие брови.

– Серлас никого не убивал! – с жаром восклицает он, а Теодор не может сказать и слова в ответ на обвинение мальчишки, внезапно получившего неограниченную власть.

Тот, кто владеет информацией, владеет миром – и каждой душой в нем. Если следовать этой истине, то душа Теодора сейчас зажата в кулаке Палмера.

– Серлас не убивал? – картинно удивляется мальчишка. – А тот, кто жил после, тот тоже не мог убить? Ни три героя войны, ни вьетнамский дезертир, да? Ни Уильям Лэйк, которого ты, Бенджамин, знал сам? О, да ты хоть представляешь… – Палмер замирает с открытым ртом – глаза распахнуты, а зрачки размером с булавку – и, задыхаясь, чуть не выворачивается наизнанку. – Ты хоть представляешь, скольких людей он на тот свет отправил просто за долги перед мафией?

Нет. Замолчи.

– Замолчи.

Теодор шагает к разгоряченному Палмеру и хватает того за ворот футболки. Медленно, еле сдерживая рвущийся из груди стон, крик, вопль. Ему хочется проорать в лицо наглецу, что тот ошибается, напрасно обвиняет его в преступлениях, которые Теодор не совершал. И только простая истина не дает ему скрутить мальчишку как в тисках.

Он прав. Этот Джошуа, Палмер, Шон, кем бы он теперь ни был, в данный момент до отвращения, до зубного скрежета прав. И Теодор ничего не может поделать с тем, что его разрывает пополам от одного только упоминания всех его прошлых жизней под чужими именами, на которые он даже не имел права. Большинство из них Теодор присвоил себе по памяти, выдумал или украл у тех, кто жил до него.

– Будешь отрицать? – кривит губы мальчишка, нисколько не боясь гнева Атласа. – Я знаю все про Филлипа Уилларда, приятель. Готов поклясться, Филлип убил людей больше, чем те, кто воевал после него.

– Хватит.

Палмер щурится, выпрямляется в полный рост и договаривает, тихо-тихо, свистящим шепотом выдыхая Теодору прямо в лицо:

– Филлип убил Веру Фарлонг.

И Атлас наконец отталкивает его от себя с ужасом и яростью, так что худой мальчишка падает на пол прямо ему под ноги и хохочет. Дико, страшно, безумно. От его смеха, слов, которые он выплевывает так, будто они ничего не значат, – от всего этого Теодора тошнит.

– Прочь, – коротко бросает он хохочущему в ногах Палмеру.

– Теодор… – Бен оборачивается к Атласу и замирает с застывшим на губах вопросом. Теодор не видит его – он смотрит вниз, на скалящегося подростка, и давит в себе желание поднять ногу, наступить на горло мальчишке, пережать его, чтобы убить в зародыше этот безумный хохот.

– Прочь, – шипит Атлас.

Смех прекращается. Палмер утирает слюну с губ собственной футболкой и вскакивает на ноги, собранный и сдержанный, словно не он только что хохотал, катаясь по полу.

– Теодор?

Не обращая внимания на растерянного Бена, Теодор и Палмер смотрят друг другу в глаза – одну, две, три секунды. Мальчишка фыркает, будто, удовлетворившись произведенным эффектом, больше ничего не ждет от мужчины.

– Убийца, – сплевывает он и покидает зал магазина, предметы в котором все еще гудят эхом, помня его безумие.

Теодор смотрит ему в спину и, как только дверь за ним закрывается с протяжным взвизгом, выдыхает. Сам воздух вокруг Атласа сгустился, стал плотнее и раскалился, и в нем зависли призраки прошлого столетия, выдернутые из болота воспоминаний одним едким словом.

– Ты же не хочешь вот так вот… – начинает Бен, но осекается, едва Теодор кидает ему красноречивый взгляд. Мерно тикают настенные часы в повисшем между ними молчании. Минутная стрелка с тихим щелчком падает к цифре четыре.

Он разворачивается и уходит сам – громко хлопает дверью лавки, сбегает от смеха, в котором прячутся лица, лица и еще лица.

«Филлип убил Веру Фарлонг».

У Веры были бледные скулы и большие испуганные глаза… Неправильно, мальчик. Вера была единственной, кого удалось спасти.

Все остальные погибли.

Теодор шагает вдоль набережной, не замечая промозглого ветра с берега, и только больные ребра не дают ему ускориться, перейти на бег. Прочь, прочь, подальше от Палмера с его хохотом, от недоуменного Бенджамина, которому следует все объяснить. Теодор по косой пересекает Вудлейн – выезжающий к набережной автомобиль сердито сигналит ему вслед – и спешит вверх по улице.

– Виски, двойную порцию!

В пабе в это время суток почти нет людей, и оттого требовательный тон мужчины кажется неуместным, оглушающе громким. Саймон выглядывает из подсобки со стопкой стаканов в руках и, видя Теодора, удивленно вскидывает кустистую бровь.

– Рановато, мой друг, глушить Джирван, – замечает он. Атлас на него не смотрит, и ирландцу приходится только вздохнуть. – Тяжелое утро выдалось?

– Сначала налей, – хрипит Теодор, – потом задавай вопросы.

Саймон хмыкает и уходит в подсобку, к холодильникам, чтобы вынести нагрянувшему внезапно посетителю початую бутылку янтарного алкоголя. Намекать Теодору Атласу на то, что сейчас только первый час дня, бессмысленно, и бармен молча откупоривает бутылку.

Граненый стакан с отколотым краешком оказывается перед Теодором уже через пару мгновений. Он залпом выпивает эту порцию.

Растекается по стеклянным стенкам лицо Веры, оседает на дне стакана. В тягучих мыслях всплывают образы всех женщин, которых Теодор знал.

«Янус. Вы – двуликий Янус».

– Налей еще, – просит Атлас, подставляя Саймону пустой стакан.

Вера Фарлонг растворяется в пряном послевкусии новой порции виски.

***

Телефонная трубка в руке Теодора терпеливо гудит, ожидая, когда мужчина наберется смелости. Ну же, это просто. Всего несколько цифр и короткая просьба – с таким он справится без помощи Бена.

Теодор уже выпил кофе, чтобы заглушить протяжный, на одной ноте, вопль у себя в голове – с утра он был гораздо невыносимее и в который раз проклял силу, удерживающую его в этом мире всеми правдами и неправдами, но никак не защищающую от похмелья. Теодор уже выкурил сигарету – одну из тех дешевых, что прячутся в его прикроватной тумбочке от вездесущего Бена и ждут своего часа, подобного сегодняшнему, когда сама мысль о предстоящих делах неподъемна и неизбежна. О сигарете он почти в тот же миг пожалел: с обреченностью вспомнил прошедший день и Филлипа, что курил назло Вере, молясь, чтобы табак когда-нибудь его прикончил.

Ничего из утренних процедур не спасло Теодора от ясной, как солнечный день, мысли: он слишком долго откладывал один телефонный звонок.

Один звонок. Одна просьба. Одна встреча.

Он знает, что на другом конце провода его ожидает не только это. Там будет тягучий и требовательный женский голос. Там будут проникновенные взгляды и кривой изгиб пухлых губ. Там будет женщина, от которой он сбежал двадцать лет назад и от которой готов был сбегать еще и еще.

Теодор глубоко вздыхает и набирает номер. Диск с тихим «тр-р» прокручивается девять раз, прежде чем длинные гудки сменяются прерывистым и требовательным «слушаю».

– Элиз? – спрашивает мужчина и почти видит, как миссис Давернпорт надменно улыбается ему в трубку. Он вздыхает снова – точь-в-точь тот неуверенный юноша из-за океана, которого она в нем видела. – Приглашение на чашку чая все еще в силе?

Женщина хмыкает.

– Мистер Атлас? Приятно удивлена. Как насчет обеда? Завтра в полдень? Мой муж и я с радостью примем вас в нашем доме.

***

– Неужели ты пойдешь к ней сейчас?

Бен следит за перемещениями Теодора по крохотной комнате – тот ходит от встроенного в стену шкафа к кровати, на спинке которой висят плечики с пиджаком, и обратно, и хотя его шаги выбивают размеренный ритм, движения рук и повороты головы выглядят нервными и напряженными.

– Я задолжал ей визит, – резко выдыхает Теодор, поворачиваясь к зеркалу на стене, крохотному, вмещающему лицо от лба до подбородка. В его отражении мелькает седина на виске и бугристый шрам, жилка бьется рядом с ним, дрожит бровь.

Его пугает встреча с Элоизой. Не столько из-за того, что он теперь о ней знает – потомок она леди из Шалотт или нет, не имеет значения, – сколько из-за неизбежного столкновения. Элоиза никогда не была легкой по характеру. С ней в свое время было и трудно, и невыносимо, и интересно. Боже, как интересно было прожигать с ней жизнь, многослойную во всем этом блеске ее безудержной молодости.

Он и тогда был стар, и сейчас, несмотря на то что Элиз старше на двадцать лет, не пытается казаться моложе, чем он есть на самом деле. Двести сорок с чем-то лет. Эту цифру не стереть с лица и из памяти, когда все года заполнены призраками умерших друзей, и соратников, и всех тех, кого он самолично отправил на тот свет.

Наглый мальчишка был прав. Он убийца.

– Не понимаю… – вздыхает Бен за его спиной. – Ты хочешь оставить Шона в покое только потому, что тот тебя задевает?

Отражение в зеркале мрачнеет, и Теодор отворачивается, чтобы не видеть собственного лица.

– Я не сказал, что оставлю его в покое, Бенджамин, – сердито замечает он. – Мне нужно уладить одно дело с миссис Давернпорт, и оно не требует более отлагательств.

– Миссис Давернпорт, – передразнивает Бен. – А не ты ли говорил, что и на пушечный выстрел к ней не подойдешь?

Теодор решает оставить этот вопрос без ответа и выходит из комнаты, прихватив пиджак. Бен, спохватившись, кидается следом.

– Теодор! – кричит он, когда Атлас уже спускается вниз. Бен перегибается через перила, пытаясь выловить приятеля на лестничной спирали. – А как же бессмертный мальчик, Теодор?

«Бессмертный мальчик знает слишком много», – думает Теодор. Он разберется с ним после. После Элоизы.

Атлас покидает лавку в погожий день понедельника. Солнце светит с ясного неба, из гавани дует прохладный свежий ветер. Немногочисленные прохожие – в основном туристы и студенты, гуляющие последний летний месяц перед учебным годом, – попадаются ему на пути и приветливо кивают. Теодор никогда не привыкнет к этому негласному правилу: улыбаться без задней мысли, потому что так принято, он не умел и в лучшие свои годы, а теперь желание казаться нормальным в нем и вовсе иссякло.

Он специально не взял машину – до резиденции четы Давернпорт ему идти всего пару миль – и теперь шагает как можно медленнее, оттягивая момент встречи. Отчего его так пугает Элоиза? Не оттого ли, что с ее мнением придется считаться? Не оттого ли, что теперь он заинтересован в ней, возможно, больше, чем она в нем? Элиз Вебер давно уже замужняя дама, но это не повод расслабляться в ее присутствии.

Она ждала, что Теодор позовет ее замуж, как любой порядочный джентльмен, и воровала вместе с ним яблоки на заднем дворе своей же аристократичной тетушки, как простолюдинка.

Теперь ей не двадцать лет, а его шутливо брошенное «Теодор, Теодор Атлас» при первой встрече с Элиз давно превратилось в официальное имя. Кто знал, что они встретятся снова спустя столько времени и будут помнить друг друга такими, как прежде…

Теодор достает из внутреннего кармана пиджака припасенную фляжку с инициалами – вовсе не «Т. А.», что обыкновенно вызывает вопросы и заставляет шутить об убитых рэкетирах, – и делает большой глоток. Морщится, жмурится. Саймон разбавил Джирван чем-то кислым? Не иначе как добавил в свои знаменитые бочки по лимону в безудержной жажде экспериментов.

Улица раздваивается – один ее хвост ведет к пристани, второй резко уходит влево по Север Парэйд к Фалмут-роуд. Теодор сворачивает чуть раньше и по неприметному закоулку, соединяющему Техиди Террас с Пенверрис-лэйн, протискивается между прижатыми друг к другу домиками. В этой части города, ближе к окраине, они уже напоминают сельские фермерские постройки, какие раньше принадлежали одному большому поместью. Прежде в таких жили служившие крупным помещикам крестьянские семьи вместе со скотом, а сами богачи отстраивали себе усадьбы чуть выше на холмах. Или же такие маленькие дома стояли на отшибе города, и жили в них ведьмы.

Теодор делает последний глоток из фляги, прячет ее обратно в карман пиджака и стучит в массивную дверь с золоченым молотком в виде головы льва. Тяжелое кольцо, зажатое в его острозубой челюсти, он намеренно игнорирует.

Открывают ему не сразу. Он ждет, что за дверью его встретит лакей – какой-нибудь холеный юноша в неприметной форме, вытянувшийся по струнке, с зализанными волосами, как и полагается прислуге богатых хозяев. Но после третьего сердитого стука на пороге перед Теодором появляется сама хозяйка.

– Элиз? – Он не хотел выглядеть удивленным, но голос выдает его, и приветствие звучит вопросом. – Не ожидал увидеть тебя…

– Так сразу? – подсказывает женщина, насмешливо кривя губы. – Мы как раз садились за стол. Входи.

Она пропускает его в дом, и Теодор, учтиво поклонившись, как и подобает, входит внутрь. Длинный коридор с высокими потолками, увешанный портретами знатных господ и знаменитых виолончелистов из рода Вебер, приводит гостя в большую залу. Теодор помнит, как выглядела (или все еще выглядит) усадьба мадам Вебер и ее покойного мужа, – и сравнивает ее с этой резиденцией. Видимо, Элоиза посчитала, что убранство ее отчего дома подходит ее нынешним вкусам, потому что дома слишком похожи. Теодор чувствует себя так, словно он очутился в старом поместье семьи Вебер и вот-вот увидит мадам Шарлотту, которая будет взирать на него сквозь свои многочисленные морщины с видом оскорбленной до глубины души. Ей никогда не нравился «этот прибывший из-за океана мальчишка с замашками старика». И хотя Теодор тоже не горел желанием встречаться с матерью Элиз, та вызывала к себе на ковер американского грубияна так часто, как только могла, чтобы удостовериться: у выбранного капризной дочерью жениха есть и достаток, и положение в обществе, которого мисс Вебер заслуживает.

Когда в зале Теодор видит всего лишь мужчину лет шестидесяти с подозрительно знакомым профилем, он почти искренне удивляется. Окажись здесь мадам Вебер, постаревшая на пару десятков лет, Атлас бы даже не возмутился.

– Мистер Давернпорт, я полагаю? – бодрее, чем следует, приветствует его Теодор и в два размашистых шага сокращает расстояние между ними. Мистер Давернпорт, муж Элоизы, поднимается со своего места во главе накрытого к обеду стола и кивает. Они жмут друг другу руки.

– А вы тот самый мистер Атлас? Наслышан о вас… – Хозяин дома мерит Теодора рассеянным взглядом и вновь кивает. – Что ж, присаживайтесь! Мы рады гостям, правда, Элиз?

Элоиза идет мимо мужа и невзначай гладит его по плечам и голове с проглядывающей на макушке лысиной. В ее жесте полно нежности, хотя глаз с Теодора она не сводит. От странного ощущения, будто его испытывают на прочность, спасает поданное проворным молодым человеком первое блюдо.

Теодор сидит напротив Элоизы. Та молчит, только изредка хмыкает, словно бы отправляя все едкие мысленные комментарии себе же в тарелку, и напряженное молчание, натянувшееся между хозяевами и единственным гостем, приходится искоренять самому мистеру Давернпорту.

Его зовут Джордж.

– Элиз говорила, вы живете в Америке, мистер Атлас?

Теодор рассеянно кивает, не сразу понимая, что Давернпорт ждет конкретного ответа – он смотрит на гостя с вниманием, какое оказывает любой уважающий себя хозяин любому гостю. Сейчас Атлас неожиданно жалеет, что пришел как раз к обеду, ведь, явись он позже, ненужных разговоров с Джорджем Давернпортом можно было бы избежать.

«Интересно, – думает Теодор, – а звучную фамилию владелец шинных заводов приобрел за деньги вместе с внушительной родословной до того, как женился на Элиз, или уже после, поддавшись ее капризам?»

– Я жил там некоторое время, – отвечает Теодор, подбирая слова.

Он плохо помнит те два года, что провел, мотаясь между Америкой и Англией, когда еще не решил, как быть с маленьким Бенджамином. Уильям Лэйк бросил одиннадцатилетнего Паттерсона на пороге его нового дома – приюта святой Агнесс в Нью-Йорке – и сбежал за океан, чтобы не давать впечатлительному юноше надежд на совместное будущее. Встреча с Элоизой в дождливом неприветливом Лондоне показалась Уильяму такой заманчивой интрижкой, что он, не задумываясь, представился Теодором и в течение двух беспорядочных лет метался между нею, живущей в столице Англии, и Бенджамином, серьезно решившим сделать своего спасителя семьей.

Тогда он постоянно мучился угрызениями совести насчет юноши-сироты и на капризы молодой аристократки смотрел с усмешкой, которой, видимо, и привлек заносчивую особу. Беззаботная жизнь в компании Элоизы казалась ему отдушиной, но Теодор никогда не думал, что судьба сведет их вновь.

А теперь – вот они, сидят напротив друг друга за большим обеденным столом, обедают вместе, как старые приятели, и обсуждают недавние спортивные достижения английской бейсбольной команды. Джордж Давернпорт отчаянно пытается навязать жене свое хобби, но Элиз совсем не интересуют ни бейсбол, ни регби, ни даже фигурное катание.

Теодор ловит ее взгляд из-под опущенных густо накрашенных ресниц. Она одета с иголочки, будто собирается принимать важных гостей из окружения Ее Величества, так что Атлас чувствует себя неуместно. Будто он должен был оказаться как минимум принцем Уэльским, например, а не жалким владельцем антикварной лавочки в городке с населением чуть больше двадцати тысяч человек.

Когда подают десерт, Теодор почти забывает о цели своего визита. Больше всего ему хочется сбежать из ставшего тесным дома и навсегда забыть дорогу к порогу Элоизы Вебер. Несмотря на ее возможное родство с ведьмой прерафаэлитов (в чем он почти уверен, ведь не может простая смертная так изматывать одними только взглядами), Теодор готов расстаться со старой знакомой без каких-либо обязательств с чьей бы то ни было стороны. У него есть вопросы, у нее – ряд претензий, но пока никто из них не высказался об этом вслух, их дело можно закрыть за давностью лет.

– Вы не курите, мистер Атлас? – спрашивает Джордж между первой и второй чашкой кофе. Они сидят в малой гостиной, расположившись на мягких диванах. Элоиза смотрит на обоих с нескрываемым превосходством, и Теодор снова думает о том, что в этом доме она чувствует себя королевой, а всех остальных – своими слугами. Даже гостей.

– Нет, я бросил несколько лет назад, – врет Атлас, поглядывая на Элиз. Она усмехается.

– Не помню, чтобы ты вообще позволял себе сигареты, – замечает она. – Всегда морщился на табачный дым, а когда я доставала мундштук, ворчал, как старик, что курение вредит здоровью.

Теодор ловит ее насмешливый взгляд. Они оба знают, что это ложь.

– Вот и я корю Элиз за ее пристрастие! – Джордж машет рукой на жену и, спохватившись, отвешивает почтительный поклон прямо со своего места. – Если бы она увлекалась спортивными играми, было бы проще отучить ее от сигар, но Элиз не слушает ни меня, ни свою мать.

– Я бы тоже не слушал, – отзывается Теодор и тут же жалеет об этом – Элоиза хватается за случайно брошенную фразу:

– Ты все еще помнишь ее, не так ли? Она была весьма огорчена, узнав о твоем побеге.

Вздохнув, Атлас возвращает ей усмешку.

– Не думаю. Она с куда большей охотой отправила бы меня за океаны в первый же день нашего знакомства.

Джордж слушает их с притворно-рассеянным вниманием, и Теодор гадает, знает ли муж Элоизы обо всех… знакомых, что были у нее до него, до того как он взял ее в жены. Конечно же нет, он не знает. Но может догадываться. Добродушный с виду бизнесмен только кажется доверчивым супругом, иначе бы теперь он не изучал Теодора с таким преувеличенным рвением.

Им приносят еще по чашке кофе. Молодой юноша, высокий и худой, ставит поднос с чашками на мраморный столик, кидает на Теодора любопытный взгляд – широкие, будто выпученные, светло-голубые глаза, бледное лицо, а вокруг губ странная паутинка из тонких красных сосудов – и спотыкается. Поднос, и чашки с кофе, и сахарница, и ложечки летят на светлый ковер с характерным звоном; Джордж громко ругается, позволяя себе непечатные выражения.

Элоиза только морщится.

– Неси быстрее тряпку! – резко отчитывает она слугу, от испуга замершего соляным столбом. Тот быстро-быстро кивает и ретируется из гостиной. На светлом ворсе ковра растекаются некрасивые узоры кофейных пятен, и в воздухе отчетливо различим запах кофе.

– Новенький, – будто оправдываясь, говорит Элоиза. Внезапно ее рука соскальзывает со спинки дивана и тянется к Теодору.

– Ты испачкался, Тео, – объясняет она и медленно, театральным жестом стирает каплю кофе с его скулы, почти касаясь шеи под воротничком рубашки.

За стеной, из коридора, слышен очередной грохот. Теодор, воспользовавшись неожиданным шумом, дергается (Элиз все равно решит, что это реакция на ее действия!) и кашляет.

Элиз вздыхает.

– Джордж, дорогой, проверь, что там стряслось у этих неучей. Я приведу себя в порядок и приду к тебе.

Ее муж, если и чувствует себя обманутым, никак это не показывает; он встает, кивает женщине и, поджав губы и натянув грозный хозяйский вид, идет прочь из комнаты. Теодор не сразу поворачивается к ожидающей его Элоизе.

– Прекрати строить из себя молоденькую девицу, Элиз, – говорит он, как только дверь за Джорджем деликатно прикрывается. Элоиза закатывает глаза.

– Ох, Тео, ты такой…

– Нам не по двадцать лет, моя дорогая, – обрывает он. Вздыхает, набирая в легкие воздуха для следующего заплыва на глубину, и выдает: – я очень рад видеть тебя в благополучии и здравии, и мне приятно было познакомиться с твоей семьей – представь себе, я даже не вру. Но пришел я сюда не для того, чтобы флиртовать на глазах у твоего мужа.

Элоиза склоняет голову набок, так что ее завитые кудри касаются атласного плеча платья, и щурится. Кривит губы в ухмылке, прикрывает глаза и выдыхает, будто не веря его серьезному тону.

– Неприступный, как скала. Как и всегда. – Она кивает самой себе и смотрит на Теодора уже без притворной насмешки. – Хорошо, дорогой, так и быть, я сделаю вид, что меня интересуют твои заботы. О чем ты хотел поговорить?

Он совсем не чувствует, что буря его миновала, но дышать становится чуть легче. Теодор на всякий случай откидывается на спинку дивана, подальше от длинных рук женщины.

– О моих предках, верно? – не давая ему и слова вставить, продолжает Элоиза. Атлас давится удивленным вздохом. – Ой да брось! Тебе стало интересно мое приглашение на ужин только после той нашей встречи в музее, я не забыла. Ты же был там с мисс Карлайл, верно? Где теперь эта девочка?

На секунду Теодору кажется, что он слышит в вопросе Элиз что-то, не подходящее ее виду и положению, но мысль ускользает так же быстро, как и появилась. Атлас облизывает нижнюю губу, скрещивает пальцы, борясь с желанием поправить чересчур тугой воротник рубашки.

– Она дома. Это неважно. Ты права, я хотел поговорить о твоих предках. О женщине с картины Уотерхауса. Ты знаешь что-то о ней?

Он задает вопрос и весь обмирает. Задает вопрос и стискивает пальцы так, будто только они удерживают его в гостиной дома Давернпортов. К этому моменту он стремился, но представлял его совсем по-другому. А в итоге все происходит именно так: Теодор сидит рядом с женщиной, о которой предпочел бы не думать, которая, в отличие от всех его прошлых женщин, еще жива и все еще на что-то претендует, несмотря на замужнее положение.

Он с удивлением обнаруживает в себе явное желание оказаться где-то подальше от этого места и Элоизы, где-то во Франции, где сейчас, должно быть, юная мисс Карлайл воюет со своей матерью.

Рядом с ней он чувствовал себя хозяином положения, а не загнанным в угол зверем в лапах хищной птицы-аристократки. Рядом с ней он мог диктовать правила поведения и направлять течение их разговоров, неспешное – с его стороны, полное эмоций – с ее, так, как ему вздумается.

– Странные вопросы от странного человека, – говорит Элоиза. – Ты всегда был немного не от мира сего, Тео. Меня смущает даже не твоя вечная молодость… – Она окидывает его внимательным взглядом с головы до ног. – А то, что ты рвешься в какие-то недостижимые дали, как юный наивный мечтатель. Скажи, зачем тебе прерафаэлитские дамы?

Теодор надеялся, что до этих расспросов Элиз, в силу своего эгоистичного самолюбования, не опустится. Может, во избежание оных ему нужно было ответить на ее заигрывания?

– Хочу узнать одну тайну, – отвечает он. – И для этого мне нужна твоя помощь.

– Неужели?

Атлас готов поклясться, что в этом вопросе яду хватило бы на половину королевского двора викторианской эпохи.

– Если, конечно, это тебе по силам.

Элиз всегда была падка на вызовы, вот и сейчас не может не услышать в словах Теодора дерзкое «слабо?». Она кивает – «продолжай».

– Тайну женщин прерафаэлитов – определенных женщин, замечу, – может открыть только их потомок. Наследница. Если ты – это она… – Теодор картинно вздыхает. – То ты мне необходима.

Ради этой фразы он готовился добрую половину вечера. Если бы возможной наследницей ведьмы оказалась любая другая женщина, Теодор подобрал бы слова менее вызывающие и менее обязывающие. Но с Элиз не сработают простые приемы.

Она улыбается, и в изгибе ее губ Атласу чудится победное «попался».

– Может быть, – тянет Элоиза. – Что ты предложишь мне в обмен на мою помощь? Уверена, тебе нужно что-то особенное, не так ли?

Их разговор превращается в перетягивание каната, а Теодор даже не уверен, что Элиз действительно та, кого он ищет. Он вздыхает. Он устал от этого вечера и устал от Элиз, от постоянного напряжения рядом с нею, которое приходится испытывать независимо от того, есть ли в одной с ними комнате ее муж или кто-либо другой или нет. Он знал, что любой диалог с Элоизой будет стоить ему и сил, и нервов.

Но ведь цель стоит того?

«Как же было бы проще, имей я дело с Клеменс», – невольно думает в сердцах Теодор и тут же не просто удивляется, а смущается этих мыслей. Он готов забить голову улыбками и ухмылками Элиз, чтобы не думать о дочери смотрителя галереи, но противоречивая судьба вдруг играет с ним очередную злую шутку.

В гостиную врывается Джордж и, не глядя на жену, идет к Теодору.

– Уж не знаю, что у вас стряслось, мистер Атлас, – запыхавшись, говорит он, – но вам звонят из дома и срочно просят вернуться.

Пожар? Ограбление? Бен никогда не ищет его в гостях, с какими бы трудностями ни столкнулся, поэтому протянутую Джорджем трубку Теодор берет с недоумением.

– Слушаю? – хмурясь, спрашивает он и получает в ответ дробь междометий и неразборчивых сиплых восклицаний. – Бенджамин?

– Это Палмер, тупица, – вопят в ответ. – Срочно езжай домой, мы летим в Лион!

Теодор готов бросить трубку и выругаться на гэльском, хинди и даже ломаном французском на мелкого настырного мальчишку, решившего допечь его окончательно, и только неожиданность, с которой Палмер кидается на Теодора, останавливает мужчину.

– С какой это стати мне ехать домой? Кто эти «мы» и зачем мне об этом знать?

Палмер смачно ругается, позволяя себе такие выражения, которых не использует даже Атлас.

– Слушай, ты! Можешь злиться на меня сколько угодно и ненавидеть, ведь я тебя тоже ненавижу, и плевать бы мне на тебя сто раз! Но речь сейчас о Клеменс! Она в опасности!

Эта новость кажется абсурдной настолько, что у Теодора пересыхает в горле. По крайней мере, позже он спишет все на внезапность.

– Ты слышишь меня, придурок? – раздается в трубке уже на грани паники. – Клеменс в опасности, и мне нужна твоя помощь!

#23. Лион-Сент-Экзюпери[11]

Прежде чем мысль укореняется в мозгу Теодора, Палмер бросает трубку. Протяжная натянутая тишина после его криков кажется оглушающей.

– Все в порядке? – спрашивает Джордж, и Элоиза перебивает его саркастичным «Будто ты не слышал, дорогой, у мистера Атласа всегда какие-то приключения». Теодор не слышит, не понимает ее ехидного замечания.

– Думаю… Думаю, мне нужно вернуться домой, – наконец говорит он. Решение дается ему с трудом – он и не пытается поверить мальчишке, но тот вопил очень натурально, да и шутить насчет Клеменс…

Неужели он опустится до такого?

– Уверен?

Элоиза недовольно поджимает губы, безуспешно пряча эмоции под слоем косметики. Те просачиваются сквозь пудру, тени, темную помаду на пухлых губах.

«Сбегаешь, Атлас?» – спрашивают они.

Теодор резко вздыхает, стискивая стон в грудной клетке, где-то между сердцем и легкими. Глупый наглый мальчишка может врать о себе, своей бессмертной жизни, знаниях и любой другой вещи, но способен ли он нагородить чушь про Клеменс? С какой стати ему привязывать ее к своим фантазиям?

– Сбегаешь, Теодор? – Элиз вскидывает брови, бросая ему вызов.

И он кивает, мысленно капитулируя.

– Да, – говорит Атлас. – Прости, Элиз, нам придется договорить в следующий раз.

Он наскоро жмет руку растерянному Джорджу и торопится к выходу. В дверях гостиной Теодор замирает, оборачивается, чтобы взглянуть на хозяйку дома, и видит, как та разочарована. Разочарована и зла.

– Нет, Тео, – говорит она, надменно улыбаясь. – Мы больше с тобой не увидимся.

Секундное замешательство Теодора превращается в муку. Кто из двоих играет с ним – Элоиза или Палмер? Кем он может пренебречь ради другого?

Он знает ответ еще до того, как рука касается холодной дверной ручки.

Атлас коротко кивает Элиз и выходит в коридор. «Элиз, дорогая, – говорит Джордж разгневанной жене. – Разберись с прислугой, они совсем отбились от рук!» Дверь за Теодором сердито захлопывается; он спешит покинуть дом миссис Давернпорт, проклиная мальчишку-истеричку и свою бесхребетность.

Если он и сбегает от Элиз, то не ради девицы Карлайл, попавшей в эфемерную опасность, а ради себя. Теодор больше не проведет рядом с бывшей мисс Вебер ни минуты, пусть даже она окажется самой настоящей ведьмой. За ее услуги ему придется заплатить слишком высокую цену.

– Ох, мисс Карлайл, – цедит Атлас, спеша в магазин антиквариата, срезая путь неприметными улочками засыпающего города, – окажитесь в опасности.

***

Дома его ждут испуганный Бен и бледный до тошноты Палмер.

– Быстро и по делу, – чеканит Теодор, скидывая в первое же кресло взмокший от быстрой пробежки пиджак и стягивая тугой галстук. Паттерсон вскакивает с софы, мальчишка неуверенно косится в его сторону. Получив кивок от Бена, он сглатывает, прежде чем начать тараторить:

– Я думаю, что Клеменс в опасности, хотя он никогда не трогал ни женщин, ни детей, но сегодня вдруг позвонил, а ведь он не звонит мне просто так, и сказал, что я должен прилететь в Лион как можно скорее, а в Лионе живет только Клеменс, и у нас никогда не было никаких дел в Лионе, а если я лечу туда, то и он тоже, и…

Прервать этот словесный поток Теодору удается не сразу – он открывает рот, чтобы вставить хоть звук в торопливую речь Палмера, но в итоге просто швыряет в него запонкой от рубашки и попадает точно в лоб.

– Ауч! – тот отшатывается, хватается за голову и впивается в Атласа злым и перепуганным одновременно взглядом.

– Заткнись, – бросает Теодор. – Ничего не понятно, тарахтишь, точно пастор в моряцкой миссии[12]. Что за «он» и чего ты так переполошился?

Палмер мотает головой и едва не срывается на крик:

– Пока ты тут задаешь вопросы, он летит в Лион. А там Клеменс. Что ему нужно в Лионе, кроме нее? Он и так с ней играет, как кот с мышкой, а ты…

Так-так. Теодор щурится, внимательным взглядом выискивая на лице испуганного мальчишки следы притворства. Не может же эта паника быть натуральной? Этот таинственный «он», кем бы он ни был, вызывает в Палмере столько эмоций, что в голову безудержно лезут мысли о приходе. Не иначе как этот «он» – всего лишь дилер, что толкнул малолетнему некачественный порошок, а такой товар и в их маленьком городке можно найти с достатком.

– Кто этот «он»? – спрашивает Теодор, повышая голос. Столько шума от мальчишки не было с того самого злосчастного покушения. – Бен, ты проверял его на наркотики? Думается мне, наш «бессмертный мальчик» совсем оторвался от реальности.

И как ему раньше не пришла в голову такая простая, в сущности, мысль! Палмер – всего лишь малолетний торчок, который, обкурившись, весьма правдоподобно описал свои приходы в виде приключений во Франции девятнадцатого века с участием человека, похожего на Теодора, – они встречались целых два раза в течение короткого срока, и наркоман вполне мог сообразить своему клиенту сносную биографию.

– Слушай, ты!.. – задыхаясь от возмущения, вскрикивает Палмер. Его сиплый голос подскакивает на пару октав, словно ломается. – Я тебе не глюколов какой-нибудь, и я говорю на полном серьезе!

– Правда? – вскидывается Теодор, порядком уставший от этой суматохи. – Тогда давай четко и с расстановкой: кто такой твой мистический «он», что ему нужно и при чем тут, черт побери, Клеменс?

Палмер дергается, взвинченный, и не может даже устоять на месте.

– «Он» – это Он! Фомор тебя задери, Атлас, я не могу назвать его имя! – Мальчишка вскидывает в бессилии руки, и жест даже выглядит правдоподобно.

Теодор фыркает, ловит многозначительный взгляд Бена и вздыхает.

– Час от часу не легче. Почему ты не можешь назвать его имя? На нем печать? Он что, Волдеморт?

Бен издает звук, подозрительно похожий на хрюканье, и нервно фыркает, но Палмер, не оценив юмора, бледнеет еще больше.

– Придурок! – выпаливает он и срывается с места, в несколько дерганых шагов пересекая зал лавки. Вскидывает голову, впивается в Теодора глазами-стеклами – его зрачки, несмотря на полумрак, стали размером с игольное ушко, и серые радужки сливаются с белками. – Ты обязан лететь со мной в Лион, если тебе не безразлична Карлайл!

Атлас склоняет голову ниже и отчетливо выговаривает:

– Назови хоть одну причину, почему я должен верить твоим сказкам.

Палмер скрипит зубами. Вот-вот в антикварной лавке выстрелит револьвер тридцать восьмого калибра – это взвинченный до предела мальчишка схватится за огнестрельное оружие под стеклом витрины справа от себя и нацелится в сердце Теодора, чтобы во второй раз убить. Как и в ту ночь, руководить им будут эмоции – сплошной ком ярости, безрассудного отчаяния и страха.

– Теодор, – осторожно зовет Бен и шагает в квадрат света. Фонарь с улицы бьет прямо в окно лавки и вырисовывает на паркете неровную фигуру, поделенную на две равные половины. – Я думаю, мальчик не врет.

– Бенджамин… – вздыхает Теодор, поднимая к нему глаза. – Вечно ты пытаешься…

– Взгляни, он напуган, – Бен перебивает и, кивая в сторону Палмера, добавляет: – Клеменс не отвечает на звонки второй час.

Холодок, которому Теодор не давал воли, тонкой струей просачивается сквозь его затылок и течет вниз по позвоночнику. Ядовитое ощущение тревоги, что преследует его с тех самых пор, как Клеменс обронила, что получила от таинственного незнакомца кусочек пергамента с непонятной фразой, теперь набирает силу и выскальзывает из-под контроля.

Бледное лицо Палмера кажется совсем белым, бескровным.

– Пожалуйста, Теодор, – выдыхает тот. У него предательски дрожит нижняя тонкая губа, и он прикусывает ее зубами.

Черт тебя побери, Клеменс Карлайл.

– Едем в аэропорт, – зло плюет Теодор, хватая пиджак с кресла. – Расскажешь все по дороге.

***

Их погоня изначально выглядела нелепо, но теперь, пока они сидят в зале ожидания третий час и пытаются не клевать носом, и вовсе похожа на проходную сцену дешевого ситкома. В шесть утра Теодор, не спавший всю ночь, готов развалиться на куски, лишь бы уже добраться до пункта назначения – хотя бы и по частям в багаже.

– Так, умник, – он зевает с таким трудом, будто рот от усталости отказывается подчиняться, а сухие губы трескаются и лопаются. – Как мы найдем одну вертлявую девицу в целом городе? Ты об этом подумал?

Палмер сидит рядом с ним на самой неудобной скамье в мире и, скрестив по-турецки ноги, что-то быстро строчит в телефоне. Большой экран светится белым, но Теодор даже не пытается различить бегущие строчки в смартфоне мальчишки.

– Я знаю ее домашний адрес, вычислил еще лет десять назад, я же хакер, забыл, идиот, – без запинки на одном дыхании говорит он и шикает. – Не отвлекай, я ищу его.

Ни имени таинственного преследователя, ни каких-то опознавательных знаков Теодор так и не знает. Палмер всю ночь открещивался от расспросов всеми правдами и неправдами, и даже терпеливый Бен плюнул в итоге на тайны взмыленного подростка, оставив его в покое.

– Это он помог мне стать похожим на тебя, – делится Палмер, оглядываясь по сторонам, будто боится, что в любой момент этот некто выпрыгнет из-за угла и вцепится в его горло зубами. Перепуганный вид Теодор списывает на недосып и страх за подругу, хотя его все еще терзают сомнения, что мальчишка лишь притворяется испуганным.

– Он, хорошо, – равнодушно кивает Атлас, поворачиваясь к дырявой металлической спинке скамьи здоровым боком.

– Значит, этот он – какой-то джинн? Что он сделал с тобой, как помог? Допустим, – Теодор, скрепя сердце, пытается представить, что верит россказням мальчишки. – Допустим, я тебе поверил. Ты бессмертный. Хотя тебя, скорее, можно назвать нестареющим. Это он сделал тебя таким?

Палмер кивает и нервно облизывает губы. Часто дышит, сипло выдыхает через рот. Его словно лихорадит, и он в самом деле покрывается испариной. Сидящий рядом с ним Бен едва не порывается за таблетками в аптеку на первом этаже аэропорта, но его держит на месте тот же жгучий интерес, что пожирает Теодора.

– Он нашел меня через пять лет после смерти родителей. Сказал, что знает, отчего я не могу найти Серласа.

Собственное позабытое в столетиях имя вновь режет слух Атласа. Он моргает, прогоняет наплывающие волнами воспоминания и образы. Нужно держать себя в сознании, не проваливаться в эту пустоту. Там его не ждет ничего хорошего.

– Дальше, – рявкает Теодор. Палмер вздрагивает и косится в его сторону. Они выглядят сейчас так, будто обоих грызет лихорадка.

– Он спросил, чего я желаю. Я сказал, что хочу отыскать тебя. И с тех пор я не старею.

– Совсем? – изумляется Бен. Истории о бессмертных все еще вызывают в нем шок и фанатичную заинтересованность, и Теодор хочет прогнать приятеля вон из аэропорта, лишь бы тот не нырял с головой в новый омут проблем. Сам он волнуется сейчас только о чашке крепкого кофе и хорошем сне. Мальчишка действительно не стареет? Плевать.

– Умирать ты, конечно же, не пробовал? – саркастично спрашивает Теодор, и Палмер, кинув ему уязвленный взгляд, фыркает.

– Смейся больше, суицидник. Я был в Эльзасе в семидесятом[13], потом у Кулмье, потом в Париже; три раза пулю ловил, один раз чуть не подорвался на мине, а ты в это время пропадал черт знает где, пока я раз десять подыхал под обстрелами. Думал, сбегу по-тихому из госпиталя, так меня Федерб[14] нашел и обратно в строй вернул – укомплектовал, гаденыш, до упора все казармы новичками забил, еще и смотрел на всех, как на цыплят неощипанных!

Бен икает от удивления и смотрит на Теодора. «Вот! – вспыхивают его глаза. – Взгляни, этот мальчик говорит так же, как и ты!» Бенджамин уже верит хилому подростку, впечатленный и рассказами, и испуганными взглядами, которые тот бросает во все стороны, будто ждет, что его вот-вот схватят.

– Откуда ты знаешь, что тебе бессмертие даровал этот «он»? – спрашивает Теодор. Он проверяет и проверяет мальчишку, тянет за каждую ниточку, пока тот растерянно моргает и водит угловатыми плечами туда-сюда, пока чувствует себя настолько незащищенным, что забывает ощетиниться и спрятать эмоции вглубь.

– Думаешь, я от тебя заразился? – догадывается Палмер. – Нет, этим меня точно он наградил. Подобрал, как брошенного щенка, на улице, наобещал с три горы всего, что только пожелаю. А я тогда с голоду умирал, мне еда везде мерещилась! Он меня накормил, кров дал, обогрел, а потом расспрашивать начал… – Палмер вздыхает и вдруг вздрагивает, трясется всем телом. – А я-то, идиот, повелся на все, как малолетка! Вот и попался на удочку. Век теперь не рассчитаюсь за подарок такой. Он так и сказал: «Век рассчитываться со мной будешь». Представляешь? Я думал, это оборот речи такой, а он серьезно говорил!

Палмер вздыхает и утыкается носом в скрещенные руки. Теодор кивает Бену, тот идет за кофе на всех троих.

– Он что-то с тобой сделал? – спрашивает Атлас, как только Паттерсон скрывается за углом. От нетерпения он готов схватить мальчишку за шиворот и трясти, пока тот не признается, и тайна столетия, закупоренная в голове этого карикатурного бессмертного, вот-вот откроется Теодору.

– Ничего. – Палмер качает головой. – Выслушал о тебе, покивал, похихикал. Сказал, что даст мне возможность тебя отыскать. И все.

– И чего же ты теперь…

– Чего боюсь? – Мальчишка вспыхивает, как маков цвет, и кривит губы. – За каждый дар он требует что-то ценное.

Его голос внезапно ломается.

– Как думаешь, что считается равноценным бессмертной жизни? – спрашивает он. Видит растерянный взгляд Теодора и кивает. – То-то и оно. Я ему вечность прислуживать буду, пока не расплачусь. Вот же гребаное дерьмо.

Он ругается еще на нескольких языках и только потом успокаивается, хватает телефон из оставленной куртки Бена и утыкается в светящийся экран.

Теодор даже не думает отнять у него игрушку. Веры в эти россказни у него все еще мало, но отчего-то внутри зарождается сомнение. Что, если все это правда? Бессмертных людей нет на свете, это все сказки, но вот он, Атлас, сидит в современном аэропорту Англии, хотя должен два столетия как гнить в земле. Если и этот мальчишка не умирает второй век, ходит по земле, дышит воздухом, ест, пьет, спит… Если и он живет своей жизнью, не оглядываясь на уходящие года, то его история становится мрачным существованием слуги при могущественном господине.

Внезапно Теодору становится жаль подростка, что зовет себя Шоном.

– Так он колдун? – спрашивает Атлас, давясь зевком. Их самолет уже заворачивает на взлетную полосу, и в маленькое окошко иллюминатора Теодор высматривает фигуру стоящего в здании аэропорта Бена. Приятель остался в Англии, на этом настоял сам Теодор, и Шон его, как ни странно, поддержал.

– Наве-ерное, – устало бормочет засыпающий мальчишка. – Я не знаю. Колдунов же не существует, сам сказал…

– Да-да.

Теодор рассеянно кивает и, чувствуя, как неумолимо погружается в сон, вдруг вспоминает кое-что важное. Сказать это необходимо сейчас, до того как самолет оторвется от земли британских островов.

– Филлип не убивал Веру Фарлонг. Слышишь, наглец?

– Да в курсе я! – тут же отзывается Шон.

– Зачем тогда обвинил?

Тот шипит и давится неразборчивым ругательством.

– Чтобы тебя разозлить, дубина! Никогда про принципы психологии не слышал?

Его ворчливое «придурок» тонет в гуле набирающего высоту самолета.

***

В жарком Лионе уже днем многолюдно. Французы ходят по длинным улицам неспешно, переговариваются вполголоса и никому не думают уступать дорогу. Особенно двум туристам, выглядящим так, будто оба чудом избежали тюремного заключения за мелкое хулиганство. Палмер шипит на всех встречных по-французски, выговаривая ругательства на старый манер, Теодор молча расталкивает людей в стороны. Франция никогда ему особо не нравилась, главным образом из-за французов с их высокомерием, соперничать с которыми могут лишь англичане.

– Ты уверен, что знаешь адрес? – в который раз спрашивает Теодор у Палмера. «Что я здесь делаю?» – вновь спрашивает он самого себя.

– Ой, заткнись и поторапливайся! – рявкает мальчишка.

Они уже ошиблись улицей: таксист привез их по названному адресу, но Палмер почти сразу же понял, что перепутал стороны набережной. Целый квартал они решили пробежать самостоятельно, чтобы не торчать в пробках.

«Что я здесь делаю?» – вопрошает Теодор снова и снова. Мысли о том, что он волнуется за наглую девчонку, которая буквально две недели назад не давала ему прохода, Атлас старательно игнорирует, и только вид бледного Палмера останавливает его от желания завернуть в первый попавшийся бар на пути.

Пил ли он когда-нибудь французские вина?

«Клеменс до сих пор не отвечает на звонки», – сообщает в СМС беспокойный Бен. Они с Палмером перекидываются короткими сообщениями всю дорогу от Лион-Сент-Экзюпери до города, и с каждым новым посланием мальчишка отчаивается все больше.

Теодор все еще думает, что оказался в эпицентре комедии, и только это не дает ему впасть в панику, как эти двое.

– Дай пройти! – рявкает он на несчастного прохожего. Палмер уже спешит мимо предпоследнего дома вдоль по узкой улице. Странным кажется то, что в спальном районе в разгар рабочего дня так много людей, и все они никуда не торопятся.

Двадцать первый, двадцать второй… двадцать третий дом с красночерепичной крышей и широкими окнами выставляет перед внезапными гостями свои отштукатуренные бока.

– Пусть она будет дома, – бормочет Палмер, задыхаясь от бега. – Пусть-пусть там все будет в порядке.

Если бы Теодор не переживал в этот миг точно так же, заразившись от пугливого подростка, он бы изумился такой заботе.

Палмер кивает ему и стучит в дверь, почти срываясь на отчаянную барабанную дробь. Что-то звенит в глубине дома, что-то грохочет, кто-то коротко вскрикивает. Сердце Теодора, как бы он ни старался прогнать это чувство страха, ухает в желудок.

Клеменс.

Она распахивает дверь перед нежданными знакомыми с такой силой, будто сама готовилась сбежать. И если что-то до этого момента казалось Теодору забавным или наигранным, то оно тут же с хрустом ломается в его сознании.

Клеменс стоит перед ним и Палмером в пропитанной кровью шелковой блузе, с растрепанными, всклокоченными волосами, и красные пятна растекаются по ее белым рукавам и кружевному воротнику крупным узором.

Тяжело дыша, Клеменс смотрит на Теодора широко распахнутыми от удивления – страха, паники, ужаса – глазами. Переводит стеклянный взор на Палмера и возвращает его обратно к Атласу.

– Вы? – хрипло спрашивает она и неверяще мотает головой. На лице – на щеках, скулах, на кончике носа – у нее те же красные пятна-брызги. «Боже, – думает Теодор, лихорадочно выискивая на ее теле следы ранений. – Боже, что это?»

– Клеменс, мы… – нервно икает Палмер, но она вскидывает руку и вдруг, словно взбесившись, наотмашь бьет того по щеке.

– Ты лгун и подлец! – почти визжит Клеменс.

Теперь не остается сомнений: она на грани срыва, она уже сорвалась. Теодор делает неуверенный шаг в ее сторону, и она, простонав, кидается к нему и хватает за плечи, как утопающий хватается за спасательный круг.

– Заберите меня из этого дома! – выдыхает она.

Теодору чудится, что от ее волос пахнет томатным соком.

#VI. Сказки и сновидения

Когда в море начинается сильный шторм и темные плотные тучи видно с самого берега, а ветер такой сильный, что может сбить с ног, Серлас по необъяснимым причинам всегда оказывается у побережья. В этой части острова нет песчаных пляжей и пологих склонов, и оступиться и полететь вниз со скал здесь проще простого. Сойти с ума и прыгнуть в бушующие пенистые волны ему не дает рука маленькой Клементины.

Клементина никогда не спорит с ним, если они вдвоем оказываются у берега, и Серлас, завороженный сердитым шумом морской стихии, смотрит вдаль, не двигаясь с места. Она не выдергивает свою руку из его потеющей ладони, не елозит и не хнычет. Просто ждет, зная, что с минуты на минуту ему надоест созерцать темное небо со вспыхивающими вдалеке росчерками молний; он тяжко вздохнет, кивнет ей и скажет:

– Пойдем-ка в дом, Клеменс.

Серлас оттягивает этот момент с каждым разом все дальше и все неохотнее возвращается в их неприметную маленькую лачугу у подножья небольшого холма.

– Идем, Серлас, – просит Клементина, когда над ними начинает накрапывать мелкий дождь. Попадать под ливень ей не хочется, и это странно.

Она любит воду и купается в море чаще всех остальных детей ее возраста, иногда сбегая на рассвете из дома, чтобы в одиночестве побродить вдоль берега и послушать морской прибой. Она говорит, что ей нравится ворчливый шум волн и нравится вести с ним беседы.

– В шипении моря, – деловито рассказывает она Серласу, совсем как взрослая, – слышно, как говорят русалки. А ты не слышишь их, потому что не веришь.

– Мэрроу, – поправляет ее Серлас, потому что девочка называет морских существ на французский манер сиренами и упрямо не хочет слушать ирландские легенды.

– Мер-роу, – повторяет Клементина, смягчая слоги, и дуется. – Си-ре-на.

Несмотря на всю ее необъяснимую любовь к морской воде и чудовищам, что скрываются в ее пучине, дожди и грозы Клементину пугают. Серлас старается увести ее с берега до того, как над их головами начнет греметь и стенать небо, но иногда забывается в своем молчаливом ступоре, уходит в себя. Как теперь.

– Серлас, – погромче и довольно правдоподобно хнычет Клементина, сжимая его руку. – Серлас, пойдем домой, а?

Он не может отвести глаз от расплывающейся линии горизонта – грозное небо и пролив моря сливаются в сплошную темно-синюю полосу. Мазок широкой кисти на полотне художника, что не жалеет красок.

– Замерзла? – спрашивает он хриплым голосом, ослабляя закостеневшую хватку: ладошка Клементины вспотела в его руке.

– Нет, – храбрится она. – Просто пошли домой. Пойдем уже.

Серлас смотрит вниз, на ее макушку. Пока она не поднимет голову и не взглянет своими серо-зелеными, болотными глазами, широко распахнутыми на маленьком веснушчатом лице, ему нечего страшиться. Но едва дочь Нессы начинает его разглядывать… Всегда удивленно, будто видя впервые, всегда вопрошающе – «Можно потрогать твой шрам? Можно ткнуть в рассеченную тонкой полоской бровь? Можно влезть тебе в душу и растеребить давно забытые раны?» – всегда так, словно она каждый раз встречается глазами с незнакомцем и силится узнать его сразу же, целиком.

Ведьмина дочь. Если бы жители Джерси[15] знали, кто живет под крышей маленького дома на северном пляже… Если бы знали, что вечно босая девочка свои блеклые волосы моет в крапивном отваре, лишь бы не давать воли рыжему цвету, что темное пятно на лбу ей досталось от пожара в Трали, что глаза свои она получила в наследство от матери, которую сожгли на костре в Ирландии… Вероятно, все ополчились бы и на нее, и на живущего в одной лачуге с ней мужчину.

Серлас вздыхает. Нечего раскисать. Ты позволил себе минутную слабость, и время твое истекло. Бери себя в руки и веди ее в дом, в безопасность.

– Идем, Клеменс, – кивает он, и вдвоем они сбегают от наступающего им на пятки дождя.

На людях Клементина зовет его отцом. Он учит ее этому нехитрому обращению с тех самых пор, как она научилась говорить, хотя дома, когда они остаются наедине друг с другом, всякое ее «отец» или «папа» сразу же пресекается.

«Я не твой родитель», – сердится Серлас и сам не понимает, отчего его так терзает это простое слово.

Если бы Несса была жива, они бы воспитывали девочку вдвоем, как семья, и Серласу было бы приятно знать, что он растит дочь. Но Нессы давно нет в живых, и никто на всем острове, кроме Серласа, не знает, что в мире существовала когда-то такая женщина, что ее ноги ходили по земле, ее песни сплетались прямо из воздуха и вылечивали больную душу человека без прошлого.

Никто, кроме Серласа, не знает, как она выглядела и что говорила, каким был ее голос, какими нежными были руки. Как она смеялась и плакала. Как пела на самой заре, прогоняя дрему. «Ветер колышет ольху над водой, солнце и зной, лето и зной…»

– Расскажи сказку, Серлас.

Они сидят у небольшого камина – Серлас собирал его сам несколько дней и боялся попросить о помощи у знакомого местного плотника, но когда Клементина, перекупавшись в холодной воде, простудилась до жара, ему пришлось сдаться и звать чужака в крохотный дом на свой страх и риск. Догорают последние сухие поленья, и идти за новыми в пристройку с навесом под самым дождем ему не хочется. Девочка сидит на его кровати, теребит оставленный с утра платок в мелкий узор из веточек рябины и поглядывает в тлеющие угли, будто видит в них что-то, недоступное обычному глазу.

Серлас вздыхает.

– Давным-давно в далекую-предалекую старину, – заводит он и, в сердцах проклиная французское наречие, переходит на гэльский, – жила-была в замке над озером прекрасная девушка. Говорили, что она помолвлена с королевским сыном, что они должны вскоре обвенчаться.

Он сидит у самого огня, но кидает в сторону постели с притихшей Клементиной косые взгляды. Она с трудом переносит гэльскую речь, отказывается слушать Серласа, когда он ругает ее или просит помощи, и только сказки учат ее родному языку. Сейчас она смотрит на него и почти не шевелится. В такие редкие минуты покоя он готов рассказывать что угодно.

– Но случилось страшное, – с придыханием говорит Серлас, и Клементина ахает, – жениха девушки убили и сбросили в озеро под замком. Конечно же, он не мог сдержать своего обещания и жениться на прекрасной девушке.

– Конечно же, – кивает она. В доме душно, все окна закрыты, и оттого воздух, нагретый огнем в камине, тяжело оседает на плечи. Серлас встает, чтобы открыть ставни (ведь в грозу никто не будет ходить мимо чужих домов и заглядывать в окна).

– Та девушка, потеряв возлюбленного, лишилась рассудка – слишком нежное у нее было сердце – и от тоски по нему начала чахнуть.

Впустив в комнату резкий одиночный порыв ветра, Серлас возвращается к камину.

– Накинь, – говорит он Клементине, указывая на платок в ее руках. – Иначе замерзнешь. На доктора у нас с тобой нет денег.

– А ты не прерывайся, рассказывай! – капризно отвечает она, но платок на плечи натягивает и падает лицом в набитую соломой подушку, устраиваясь поудобнее.

– Больше девушку никто не видел, – продолжает Серлас. – Поговаривали, будто ее унесли фейри. Но через некоторое время в том озере под замком появилась белая форель. Никто не знал, откуда она там взялась, да и что это вообще такое, они тоже не знали.

– Почему?

– Потому что тогда люди форели в глаза не видели.

Клементина недоверчиво хмурится, сводит к переносице тонкие светлые брови, в которых играют рыжие отблески от огня в камине, и кривит губы. Полные, нижняя крупнее верхней. Они не похожи на губы Нессы. И уж тем более они не похожи на губы Серласа.

Пока он рассказывает бесхитростную историю о белой форели и незадачливом солдате, решившем съесть ее на обед, чтобы поглумиться над суеверным местным населением, Клементина засыпает. Сквозь свой беспокойный сон – а в дождь ей всегда спится тревожно – она бормочет что-то о сиренах и селки, и в ее тихом детском лепете французские слова перемежаются гэльскими и английскими и повторяются, будто водят хоровод.

Серлас относит ее в маленькую спальню с узкой кроватью и одним стулом, на котором в беспорядке накиданы юбки, рубашки и даже башмачки, укладывает спать и выходит, прикрывая за собой дверь.

Его можно было бы посчитать заботливым родителем, вдовцом с единственной дочерью. Если бы все это было правдой. Если бы она была его дочерью.

В первые годы ее жизни, когда Клементину можно было принять за Клемента, никто не задавал вопросов человеку с ребенком на руках. Никто не спрашивал Серласа о матери девочки (или сына, если он называл ребенка Клементом, боясь незнакомцев вокруг, что рыскали – всего лишь в его воображении – в поисках ведьм). Все встречающиеся им на нелегком пути люди кивали и с сочувствием провожали взглядами, или гнали прочь, едва завидев бедняка в обносках с грязным младенцем, или делились с ним едой и добродушно улыбались его бессвязным рассказам, абсолютно его не слушая.

Потом, как только Клементине исполнилось три, весь мир будто увидел в ней девочку. «Ребенок должен расти рядом с матерью! – говорили сплетники вслед Серласу. – Где мать этой девочки? Не пора ли вдовцу жениться во второй раз?» Серлас не обращал на эти слухи никакого внимания, пока сама Клементина не стала поднимать тревожную тему.

«Если ты не родитель мне, – говорила она, – то где он?»

«Твоя мать мертва, – обрывал Серлас всякие расспросы, пока любопытная девчонка не заходила дальше. – Твою мать звали Несса, и она умерла, чтобы ты жила. Это все».

Он знал, что Клементину такой ответ не устраивал. Но говорить о Нессе с ее дочерью… Рассказывать, какой она была, что сделала для нее и ради нее. Это было выше всяких сил Серласа, а он никогда не льстил себе – дух его был слаб и пуглив.

Пока Клементина, убаюканная вечерней сказкой, спокойно спит в своей постели, он выходит из дома под редкие капли дождя – тот уже заканчивается, и тучи медленно и лениво расходятся над крышей одинокого дома. В небе появляются первые звезды, смутный облик наливающейся луны становится ярче.

Серлас вдыхает свежий воздух, разминает затекшие мышцы рук и спины. Кривой излом ребер напоминает о себе тупой болью, но Серлас игнорирует ее и тянется руками до навеса пристройки. Сейчас, когда его не беспокоит ни Клементина, ни жители Джерси, одним прекрасным днем посчитавшие его лучшим рыбаком на крохотном острове, Серлас может расслабиться. Отойти к самому отвесному берегу, сесть, свесив ноги прямо со скалы, и смотреть на бушующее далеко внизу море. И думать, думать…

Бороться с мыслями о малодушном прыжке в волны, который избавил бы его от жизни на привязи. С каждым днем эта идея обретает плоть и кости, наливается кровью, становится живой. Серлас мечтает об избавлении от мучающих его образов: в них столько боли, что порой хочется удавиться, лишь бы не видеть их.

Лицо Нессы. Голос Нессы. Догорающий на площади Трали костер.

Улыбки Нессы. Крик Нессы. Предсмертный завет, звучащий в голове Серласа.

Не знать тебе больше смерти.

Правда ли это? Серлас никогда не проверяет, не поддается желанию проверить это и считает обещание выдумкой, подсознательными страхами, которые, обыкновенно принимая форму чудовищ, в его голове сплелись проклятием.

Он держит свое слово, не отступается от него и служит подрастающей Клементине защитником, как и обещал. Но с каждым днем ноша становится для него все тягостнее, уверенность в собственных силах тает на глазах. Серлас с ужасом ждет того дня, когда не сможет, не пожелает более жить ради девочки, которой не является даже отцом.

Ты дал слово.

Серлас наблюдает за бледнеющим послегрозовым небом и ждет, когда ночь накроет маленький остров, зажатый в проливе Ла-Манш между могущественной Великобританией и Францией. Ждет, когда печальные думы, навещающие его каждый вечер, наконец оставят в покое его голову, чтобы он смог уснуть без единого сновидения.

На следующий день Клементине исполняется шесть.

Шесть лет, как нет в живых Нессы.

***

Он просыпается оттого, что слышит слабое пение с улицы. Утренний ветер несет в дом сквозь открытые ставни окон знакомую мелодию, и сперва Серлас думает, что все еще спит. Слова складываются в строки, строки – в целую песню, какой не знает ни один островитянин в Джерси.

– Ветер колышет ольху над водой, солнце и зной, лето и зной…

Серлас вскакивает с постели – голова кружится после бессонной ночи, пол готов прыгнуть ему в лицо – и выбегает из дома. Невозможно, немыслимо! Его сердце стучит так сильно, будто вот-вот вырвется из грудной клетки.

Во дворе, заботливо рассыпая себе под ноги половину мешка с зерном, стоит Клементина. Одетая во все нарядное, с убранными под платок волосами, в башмачках, которые ненавидит носить. Серлас обещал сводить ее на ярмарку в этот самый выходной, если она будет вести себя прилично и оденется, как и подобает, во все чистое.

– До-оброе утро! – улыбается она и, не глядя на Серласа, продолжает: – Нежные думы несет он с собой, ласковый солнечный зной…

Три курицы и утка, пойманная на прошлой неделе в пруду за церковью, послушно клюют пшено у ее ног.

– Откуда… – задыхаясь, выдавливает он. Горло сводит судорогой или это голос хрипит после сна? – Откуда ты знаешь эту песню?

Клементина качает головой в такт отзвучавшей только что мелодии и, обернувшись, заливисто хохочет. От ее смеха, что льется по воздуху сразу же после ведьминой песни, стынет кровь в жилах.

– Мама меня научила, – отвечает девочка. Сер-лас хватает ртом воздух, напоминая выброшенную на берег рыбу, ту самую несчастную белую форель в руках глупого солдата из сказки.

– Повтори, – сипло просит он. Когда Клементина лишь хитро улыбается, Серлас повышает голос, требует. – Повтори!

Она хмурится, улыбка сползает с ее лица.

– Мама, – отчетливо выговаривая по-гэльски, произносит Клементина. – Мама меня научила.

– Какая мама?..

Если бы маленькая девочка понимала, что словами может убить, она побоялась бы говорить вслух об этом. Но Клеменс не знает ничего о силе, которая кроется за ее простыми ответами, и о том, что они стискивают несчастное сердце Серласа до опустошающей боли. Он готов стонать прямо тут, у ног шестилетней дочери ведьмы.

– Моя мама, Серлас, – просто говорит Клементина. – Она приснилась мне ночью и спела песню. Я видела огонь, в котором она погибла. Это был пожар?

#24. Гранат Прозерпины

Куда бы Клеменс ни шла, что бы ни делала, как бы ни пыталась жить – повсюду ей мерещилась мама, неуклонная, постоянная, как пыль в воздухе. В детстве она искала защиты от ее строгого взора за спиной отца, но в одиннадцать лет Клеменс лишили такой возможности.

Она не слишком переживала. Вернее, не подавала виду, что переживает: родители не ладили с тех пор, как Клеменс научилась ходить и понимать происходящее (и, скорее всего, до времени ее первых воспоминаний они не ладили тоже), но в душе считала себя преданной. Она точно знала, что жизнь с матерью во Франции даст ей перспективы, которых маленькая Клеменс никогда не получила бы в крохотном английском городке отца, а деньги и, главное, влияние дедушки и бабушки, пусть и не такое огромное, как полагала Оливия, предоставят выгоды и откроют новые двери. Тем не менее Клеменс с детства понимала, что рядом с отцом ей гораздо спокойнее, и, будь на то ее воля, она предпочла бы жить на пасмурном побережье Англии и ютиться в крохотном (по меркам матери и деда) доме, а по выходным – торчать в художественной галерее среди написанных и вылепленных героев прошлого.

Но Клеменс отдали Оливии, а Генри, чувствуя себя выжатым донельзя уже к середине затянувшегося бракоразводного процесса, не слишком возражал. Поэтому девочка, с детства привыкшая полагаться на доброту отца и его всесилие, оказалась одна. Преданная и не умеющая высказать в лицо родителям все свое негодование.

Их развод не рвал ее на части, как это бывает с детьми других семей с похожей историей. Клеменс знала, что уедет с матерью. Просто где-то в глубине себя она испытывала надежду и ждала, что Генри в последний момент все-таки решится отстаивать свое право на дочь. Он не решился, и спустя три года Клеменс поняла, почему. Но до того момента, как полностью и безраздельно простить отца, она выстроила непроницаемую крепость и спрятала глубоко в ее недрах ту часть себя, которую не любила больше всего, – слабую девочку с наивными надеждами на помощь извне.

Сейчас, когда она уже взрослая и может отстаивать свои права наравне с матерью, когда никто, казалось бы, не держит ее в собственном доме насильно и рядом нет дедушки, который указывал бы девушке похлеще матери, Клеменс все еще чувствует себя птицей в клетке.

– Мадам Леруа собирает сегодня званый ужин, – слышит Клеменс из своей спальни, пока умывается. – Мы тоже приглашены. Стоит подобрать тебе платье на выход, не думаешь?

Клеменс с трудом разлепляет веки. Голова у нее гудит, ноги стонут после вчерашней вечерней пробежки. Зря она решила выплескивать все эмоции через бег – его придумали извращенцы и мазохисты.

– Ты можешь пойти к ним и без меня, – кричит девушка в коридор, соединяющий ее спальню с ванной. – Тебе же будет лучше, не придется за меня краснеть.

– Если ты не выкинешь чего-нибудь этакого, мне и не придется за тебя краснеть!

Дальнейшие нотации матери Клеменс бесцеремонно прерывает: хлопает дверью, включает душ на всю мощность и делает радио погромче. Каждое утро начинается примерно с одного и того же – кто-то приглашает Оливию на званое торжество, простой ужин, свадьбу, поминки, похороны, она уговаривает дочь пойти с ней; они ругаются, Клеменс сбегает из дома в библиотеку или звонит Луизе и уезжает в пригород. Последние три дня Клеменс борется с желанием найти винодельню где-нибудь под Лионом и поселиться там, чтобы прятаться в винных погребах от вездесущего взора матери, а по утрам рисовать виноградные лозы и пить белое сухое.

Когда, приняв душ и кое-как проснувшись, Клеменс появляется в своей спальне, обернутая в три слоя полотенец, матери здесь уже нет. Рассердившись, она, должно быть, ушла на очередное собрание акционеров, а ей оставила короткую записку. Клеменс находит ее на прикроватной тумбочке и морщится.

«Будь готова к семи вечера. Надень платье! Не короткое!

Это ужин у ЛЕРУА, Клеменс, они почти короли! Не глупи. Целую. Мама».

Она фыркает, комкает записку и бросает ее в урну в углу. Леруа. Как будто Клеменс должна о чем-то говорить эта звучная фамилия. Она пытается вспомнить, когда последний раз мать водила ее к простым друзьям на вечерние посиделки, и не может этого сделать. Наверняка у мадам Леруа какой-нибудь сын вернулся из-за границы, и Оливия, страстно мечтающая выдать дочь за кого-то приличного, уже настроила планов на счет их не состоявшейся еще пары.

Черта с два. Клеменс не явится на ужин к Леруа, будь они трижды королевской крови, да хоть самого Людовика XIV. Пока она приводит себя в порядок и завтракает – бутерброд с ветчиной и помидоры, никаких фруктов с диетическими хлопьями, заботливо оставленных Оливией, – мысли ее, набирая обороты, мечутся от Джей-Эла к Бенджамину Паттерсону и обратно. С Беном они переписывались вечером четверга, а Клеменс уже хочется позвонить ему на острова и расспросить о ходе расследования.

Они все еще ищут Шона, который как в воду канул, и Клеменс волнуется. Несмотря на разногласия с Теодором и очевидное предательство парня, которому она вроде как доверяла лет десять, девушка не может перестать думать о них обоих. Она ничего не знает о Теодоре. Она почти ничего не знает о Шоне. Тем не менее сейчас Клеменс чувствует себя преданной этими двумя, словно они всегда были самыми близкими друзьями.

Чертов бессмертный пьяница.

Клеменс выматывают бесконечные рассуждения на тему «Что, если бы все обернулось иначе», но прекратить эти самокопания она не в силах. Вечерами, когда она засыпает после очередного длинного дня, каждый из которых похож на другой, ей мерещится апельсиновый сок на светлых брюках, красный «Ситроен» с лондонскими номерами, крики, которые сливаются в сплошной гул, и вся какофония перерастает в ее собственный вой в полутемной антикварной лавке. Крови так много, что кружится голова, и не сразу удается сообразить, что это не ее кровь, что все это происходит не сейчас и не на самом деле. Клеменс просыпается в холодном поту, чувствуя себя выжатой как лимон.

Вчера она попробовала бегать перед сном, надеясь, что это поможет вымотать организм до полного изнеможения. Ей ничего не снилось, но теперь она помышляет о самоубийстве, копируя Теодора. Ноги гудят, тело не хочет двигаться, и все мышцы стонут при каждом повороте.

Клеменс могла бы смириться и с непонятными сновидениями (это не кошмары, это воспоминания, которые отчего-то мучают ее, хотя ей больше не страшно), и со случившимся (все они – и Теодор, и Шон, и даже она сама – преследовали свои цели), и с тем, что мать злится на нее каждый божий день. Если бы только ей дали свободу и позволили самой участвовать во всех событиях, что происходят сейчас без нее на британских островах! Она заварила эту кашу, но теперь ее бесцеремонно выставили за борт, загнали в Лион и посадили под домашний арест. Она даже не может дозвониться до Шона, чтобы просто покричать на него в трубку.

Клеменс возвращается к себе в спальню, проверяет телефон. Никаких пропущенных вызовов и СМС. Значит, новостей о Шоне у Бенджамина до сих пор не появилось. Она вспоминает их разговор вечером четверга – про музыкальную группу, в которой ее фальшивый друг (ей все еще трудно свыкнуться с мыслью, что Шон использовал ее, а теперь готов бросить, как ненужную вещь) играет на барабанах. Бен проверяет информацию и находит какой-то музыкальный фестиваль в Труро. Значит, на днях они с Теодором должны наведаться туда и отыскать парня.

Она еще не подозревает, что тридцатилетний Шон, прикрывающийся странной кличкой Палмер, на самом деле человек из прошлого Атласа, а не ее закадычный приятель. Пока эта информация ей не известна, Клеменс злится на Шона и на Теодора в равной степени.

Полдня она проводит за бессмысленной уборкой: мести пыль из одного угла в другой ей с детства не нравится, но теперь, когда большую часть времени дома она проводит за ожиданием телефонных звонков, даже это мытье полов кажется ей сносным занятием. Клеменс нетерпеливо посматривает на часы и, когда те отбивают пять вечера, спешит покинуть дом.

Мать просила надеть платье? Что ж, она наденет платье.

– Женевьева? Привет! – Клеменс на бегу набирает номер подруги, прежде чем с силой захлопнуть дверь дома. Плотная ткань изумрудного подола сразу же липнет к ногам, но возвращаться девушка не желает и спешит прочь с улицы Бонель вниз к набережной.

***

Чтобы не попасться на глаза матери – та названивает ей с вечера и наверняка, кипя от злости, ждет момента, когда сможет высказать в лицо нерадивой дочери все, что думает о ней и ее поведении, Клеменс проводит полночи с друзьями из Клод Бернар Лиона[16] в парке. Ночует у Женевьевы, а на следующее утро, наспех позавтракав и проводив подругу до бизнес-центра, идет пешком в Старый Лион. Джей-Эл, подрабатывающий в музее изобразительных искусств, сегодня помогает своему наставнику в соборе Сен-Жан, и они договорились встретиться там и пообедать вместе.

Очередной звонок застает Клеменс на мосту через Сону[17], и она отключает звук и, не глядя, убирает смартфон в сумку. Всю ночь они с Женевьевой гуляли в компании ее бывших однокурсников, рассуждали о вечном и жаловались на своих матерей, и сейчас, когда ей наконец-то спокойно, Клеменс не намерена слушать наставления Оливии. Ей не снились странные сны, и мыслями она не возвращалась в сотый раз в антикварную лавку Теодора. Пусть этот день будет легким и радостным.

Джей-Эл орудует молотком внутри закрытого на реставрацию собора, и Клеменс, с трудом протиснувшись между деревянными лесами, идет к другу. Ей пришлось доставать удостоверение из художественной галереи отца, чтобы обмануть охранника и выдать себя за студента-практиканта. Мошенницей она себя не чувствует, но не хочет, чтобы у Джей-Эла были потом проблемы, так что воровато оглядывается по сторонам, прежде чем подойти к нему.

– Привет, – тихо говорит Клеменс, и ее вкрадчивый шепот тут же уносится под высокие своды собора и петляет между колоннами. Джей-Эл, стремительно выдохнув, оборачивается к девушке.

– Клеменс! – удивленно восклицает он, и на них обращают внимание другие сотрудники музея искусств, помогающие реставраторам. От работы плотника, не предназначенной для историков-искусствоведов, все лицо Джей-Эла покрылось испариной, щеки раскраснелись, а темные длинные волосы взмокли. На нем старая рубашка, прилипающая к телу, и рваные джинсы. Клеменс не видела его таким со студенческих времен.

– Ты за этим пошел работать в музей? – усмехается девушка. – Чтобы леса строить?

Джей-Эл вскакивает с пола, усыпанного каменной крошкой, и, стряхнув с рук белую штукатурку, протягивает ей руку.

– Не могу обнять, извини, – улыбается он. – Иначе на твоей спине будут отметины Урук-хай[18].

Клеменс смеется, пожимает его ладонь и, оглядев с ног до головы второй раз, кивает.

– Пойдем пообедаем. А то ваш охранник скоро поймет, что я наврала ему, и прибежит выгонять отсюда с криками.

Пока Джей-Эл переодевается в чистую одежду и меняет рваные джинсы на обычные светлые брюки, Клеменс ходит по пустому залу собора и рассматривает арочные своды. Свет из высокого узкого окна, преображаясь в витражах, заливает старые астрономические часы в апсиде разноцветными бликами. На его большом циферблате несколько кругов. Маленький, в центре – для обозначения положения Луны и Солнца относительно Земли. С арабскими цифрами для обозначения дня в месяце, с большими римскими – для времени дня, широкий темный – с позолоченными фигурками знаков зодиака, узкий светлый сразу за ним – с названиями месяцев.

Самые старые часы мира[19]. Самые красивые часы в самом главном соборе Лиона.

– Их переделывали бессчетное количество раз, – говорит Джей-Эл за спиной Клеменс, и та поводит плечом.

– Знаю, – тянет она. – Я сама рассказывала тебе о них, забыл?

Он улыбается и, коснувшись ее руки, обращает внимание на маленькую железную звездочку в секторе со Скорпионом.

– Видишь ее? Эту звезду не меняли ни разу. Она была выплавлена в конце шестнадцатого века и сохранилась до наших дней в своем первозданном виде.

Джей-Эл наблюдает за лицом Клеменс, видит, как недоверие сменяется в ее глазах удивлением. Она знает, что краснеет против воли.

– Здорово, – на выдохе произносит Клеменс и, спохватившись, криво улыбается. – Пойдем? Я хочу есть.

Они выходят через неприметную боковую дверь в апсиде и спешат по залитой солнцем набережной к своему излюбленному кафе. Только там, упав перед низким столиком на удобную скамью с подушечками, Клеменс расслабляется. Теперь она не уверена, что простой обед с другом будет ей под силу.

– Рассказывай, – просит Джей-Эл, когда им приносят пасту и суп. – Где ты пропадала? Я не слышал о тебе месяца… Три? Четыре?

– Да, и еще больше меня не видел, – хмыкает Клеменс. Она не собирается вываливать на Джей-Эла все, что случилось с ней за это время. По крайней мере все, касающееся Теодора Атласа, ведь это даже не ее тайна. Кроме того, он просил ее – нет, приказал ей! – молчать.

Как будто Джей-Эл или кто-либо другой поверит Клеменс.

– Я ездила к отцу в Англию. Пасмурно, дождливо, туманно. В общем, обыкновенная Англия.

– Так надолго? – удивляется Джей-Эл. – Ты все это время была в Англии? И как это матушка тебя отпустила…

– Я не спрашивала ее мнения. – Клеменс поджимает губы. Шпилька от Джей-Эла более чем оправдана, но она все равно ждет, что он извинится. Приятель знает, как яростно Клеменс защищает свои позиции относительно Оливии, и ему известны все ее комплексы на этот счет. Но за свои слова извиняться он не спешит.

– Ты не звонила и не писала, – говорит Джей-Эл. Клеменс слышит укор в его голосе и вспыхивает.

– Как будто ты этого ждал, – язвит она. – Я была занята, помогала отцу в галерее, бегала от матери с ее звонками…

Друг смотрит на нее поверх чашки с кофе, на его смуглом лице играет ехидная улыбка, которую Клеменс терпеть не может. И ее прорывает.

– Ты прав, она была сильно против, ругалась, грозила запереть меня дома. Я выторговала у нее пару месяцев у отца, а сама сбежала на четыре. И теперь обязана ходить с ней на все ее званые ужины и знакомиться со всеми молодыми людьми, которых она находит. Ты не представляешь, какие они все насквозь лицемерные и фальшивые, им не интересна я, им не интересны мои увлечения, и, если я не знакома с принцем Уэльским, им вообще на меня наплевать! Единственный раз сын какой-то семьи маминых акционеров слушал меня с вниманием, которое я приняла за интерес. Оказалось, он просто ждал случая, чтобы напиться и увести меня в темный угол.

– Он… – Джей-Эл запинается, сжимает зубы, и Клеменс видит, как надуваются желваки под его скулами. «Так тебе и надо», – мстительно думает девушка, но тут же себя одергивает.

– Нет, что ты. Я прыснула ему баллончиком в глаз и сбежала. По-моему, больше дел с его семьей мы не имеем.

– Хоть где-то мать тебя защищает, – слышит Клеменс. Джей-Эл, пожав плечами, пытается напустить на себя невинный вид.

Некоторое время они молчат. Клеменс с преувеличенным вниманием рассматривает суп в своей тарелке и заказывает себе второй бокал вина, чтобы отделаться от назойливого ощущения, что молчание между ней и Джей-Элом больше не кажется доверительным. Теперь она чувствует напряжение, будто каждый из них хочет начать какую-то щекотливую тему.

Она не рассказывала ему о Теодоре и своих поисках бессмертного человека с полотен прерафаэлитов, даже когда они были вместе. Она не рассказывала ему о своих безумных идеях, даже когда думала, что готова выйти за него замуж.

Теперь Клеменс хочется открыться перед ним, несмотря на шаткое положение их дружбы, набравшее силу только спустя год после их расставания, словно доверие, которое она ему окажет в этом вопросе, укрепит их отношения. Она уже почти готова раскрыть Джей-Элу всю правду – и пусть потом думает о ней что хочет! Он достаточно ее знает, чтобы принимать всерьез ее фантазии, которые перестали быть таковыми, едва Клеменс познакомилась с Теодором.

Но Джей-Эл опережает ее на долю секунды.

– Клемс, я женюсь, – говорит он, не глядя ей в глаза.

В этот миг она готова провалиться сквозь землю, лишь бы Джей-Эл не услышал, как оглушительно стучит сердце в ее груди.

– Женишься? – по-глупому переспрашивает Клеменс. Джей-Эл не поднимает глаз от чашки кофе в руках. Кивает. Слова крошатся в ее горле и норовят ссыпаться в желудок, царапая внутренние органы. – Женевьева ничего мне не говорила.

– Я знаю, она… – Джей-Эл трет шею под длинными, до плеч, вьющимися волосами, нервничает. – Я хотел поговорить с тобой сам.

– Мы только вчера с ней виделись. Я у нее ночевала! – Клеменс ничего не может поделать – обида клокочет у нее в горле, слюна как будто становится ядовитой, ей хочется вскричать, выплеснуть наружу накопившееся раздражение и злость. Неожиданно она думает о матери.

– Клемс… – вздыхает Джей-Эл. – Ты же понимаешь.

Конечно. Она все понимает.

Чтобы быть абсолютно честной перед другом, Клеменс придется набраться сил и терпения.

– Я рада за вас, – говорит она и тут же получает удивленный взгляд. Не радостный. Удивленный. – Ты ведь счастлив? Женевьева – моя подруга, и я знаю ее лет сто. Она чудесная. И ты… Ты знаешь, как я к тебе отношусь.

Возможно, она никогда не сможет избавиться от назойливого шепотка у себя в голове. Все могло бы быть иначе, ты могла бы быть на месте своей подруги. Если бы не это все.

– Хорошо, что это Женевьева, а не какая-то девица, которую ты привез бы из-за моря и заставил всех нас любить ее. Я бы не сумела, ты знаешь.

Он улыбается и смотрит на нее без страха. Клеменс видит, как его тонкие губы растягиваются в улыбку, кривую и немного неправильную, но добрую, черт его возьми. Джей-Эл никогда не умел злиться на кого бы то ни было, и Клеменс пыталась и до сих пор пытается перенимать эту его черту.

– Помнишь, – вдруг говорит она, отпивая глоток вина, – та гадалка на площади сказала, что у наших судеб будут сильные имена? Думаешь, она была права?

Джей-Эл качает головой, длинная челка падает ему на лоб и закрывает теплый карий глаз.

– Она говорила о тебе, Клеменс. И да, – грустно усмехается он, – я все еще думаю, что она была права. В конце концов, Жан-Люк – не такое уж сильное имя, верно?

– Как и Женевьева, – негромко роняет она, отставляя бокал на столик. Джей-Эл ее не слышит и только улыбается.

***

Собственный дом встречает Клеменс абсолютной тишиной, ее можно было бы назвать гробовой, если бы где-то наверху, в спальнях, разделенных одним коридором, громко не топала Оливия. Клеменс хлопает дверью – так, чтобы мать услышала, – и поднимается к себе, устало просчитывая ребром ладони все зазубрины на лестничных деревянных перилах.

Она успевает сменить платье на блузу, спуститься вниз и налить себе стакан сока, когда в кухне появляется Оливия. Исходящая от нее злость способна разбить всю стеклянную кухонную утварь, окна в рамах и лампочки в люстре, но Клеменс, вымотанная собственными переживаниями, остается равнодушной к ее настроениям.

– Где ты была? – звенит голос Оливии за ее спиной. – Я названивала тебе весь вечер и все утро! Где ты была?

Клеменс допивает апельсиновый сок, ставит стакан в мойку и только потом оборачивается.

– Жан-Люк женится, – говорит она. Лицо Оливии не выражает никаких эмоций, кроме злости.

– Ты слышишь меня или витаешь в облаках? – перебивает она. – Я спросила, где ты была всю ночь.

– У Женевьевы. Жан-Люк на ней женится.

– Почему меня должен волновать какой-то Жан-Люк, я спрашиваю о тебе!

– Ясно.

Клеменс поджимает губы и садится за стол, устало опуская тяжелую голову на скрещенные руки. Она могла бы понять, если бы Оливия нарочно делала вид, что имена друзей дочери ее не волнуют – тех из них, что не входили в круг ее интересов, не имели богатых родителей с большим наследством, не владели крупным бизнесом сами, не возглавляли большие корпорации. Она могла бы понять, если бы мать избегала разговоров о Джей-Эле, к разрыву с которым подталкивала Клеменс с самого начала их отношений.

Проблема в том, что Оливия действительно не помнит ни одного из близких друзей своей дочери.

– Ты пьяна?

– Нет, я устала.

Оливия идет к полкам и достает с одной из них новый стакан, громко, со звоном ставит его на стол и наливает туда сок. Томатный, свой любимый.

– Пей, – говорит она тоном, который не подразумевает отказа, таким, к которому прибегает в крайне редких случаях, когда ничего другого уже не помогает. Клеменс думает, что в разговорах с клиентами мать употребляет только приказные интонации, но не подозревает, что вся самоуверенная манера Оливии работает только на ее домашних.

– Не хочу, – вяло отмахивается Клеменс. Лицо Оливии покрывается красными пятнами, но ее дочь этого не видит.

– Пей, тебе полегчает. Нам нужно поговорить.

– Мне не полегчает, – Клеменс повышает голос, поднимая голову, и сталкивается с грозным взором матери. – Жан-Люк женится на Женевьеве, и мне не полегчает от твоего томатного сока, будь он хоть трижды волшебный!

– Да кто этот… – плюется Оливия, и Клеменс взрывается окончательно.

– Забыла? – вскакивает она. – Мой парень, с которым мы в том году расстались из-за тебя, по которому я два месяца рыдала, за которого вообще-то замуж собиралась! Не помнишь такого? Ты пилила меня из-за него три года, под домашний арест сажала, забыла?!

Теперь мать бледнеет и поджимает губы, сводя их в тонкую темно-красную полоску.

– Мальчик-историк? – фыркает она. – Тот, что в музее подрабатывает? Он же тебе не…

– Ох, ради всего святого! – стонет Клеменс. – Мама, помолчи! «Он тебе не пара, у вас нет будущего, вы будете жить на гроши и считать мелочь, и кататься на метро, и автостопом мотаться по стране, а квартира у вас будет под крышей старого дома с такой зарплатой, как у него!» Так, да? Радуйся, этого не случится!

Оливия качает головой, пока Клеменс, утирая бегущие по щекам слезы обиды, прячет лицо. Это не грусть и не жалость к себе – это уже яростная обида. От осознания, что все могло быть иначе, Клеменс не спасает ни уверенность в собственных силах (она может наконец избавиться от влияния матери, может!), ни радость за Женевьеву.

– Разве у тебя не новый кумир? – ядовито спрашивает мать, заставляя Клеменс в один миг позабыть о подруге и бывшем женихе. Она отнимает руки от покрасневших глаз и смотрит на Оливию с хмурым недоверием.

– Что?

– Что? Ты думала, я не узнаю, что у отца ты не в галерее ему помогала, а бегала за одним молодым человеком все это время?

Клеменс рассматривает лицо матери и не видит подвоха. Что за игры?..

– Что тебе известно? – спрашивает она.

– Так значит, я права? Ты сбегаешь от всех хороших и приличных мальчиков, чтобы поразвлекаться с английским пьяницей и дебоширом?

– Мама! – Клеменс без разбега переходит на возмущенный крик, и ей вторят, позвякивая, висящие ножками вверх фужеры на полке.

– Что? – хмыкает Оливия. – Мне рассказали о твоем новом увлечении.

Она выпрямляется и начинает загибать пальцы. Театрально, намеренно не замечая, как дрожат плечи Клеменс.

– Пьет, устраивает скандалы на аукционах, не соблюдает приличий. Нелюдимый, скрытный, высокомерный. Если бы у этого индивида были деньги и заметное положение в нашем обществе, даже я не стала бы возражать против его эксцентричных привычек. Но Клеменс, дорогая, у этого типа за душой ни гроша. На какие средства он содержит свою лавку? Никто не знает. Думаю, к его заслугам можно приписать мошенничество, вымогательство. Наркотики?

– Ты всех готова судить по толщине кошелька? – цедит Клеменс. Ее трясет от одной лишь манеры матери оценивать всех и каждого так, как это делать может только Оливия. Манерно растягивая слова, укладывая на чаши воображаемых весов финансовое положение человека, его родословную и социальный статус, чтобы в итоге вынести вердикт: доход средний, своего дела нет, родители работают на ферме – никаких историков-искусствоведов, дорогая Клеменс, выбирай другого кавалера.

Но дело касается не Жан-Люка, о котором теперь девушка забывает.

– Твой отец сказал, ты к нему за помощью бегала, – прищурившись, говорит Оливия. – Все еще пишешь диплом? По кельтской мифологии?

Каждый вопрос, как хлыст, тонко и едко вгрызается прямо в кожу Клеменс. Знакомое ощущение: такое бывало с ней раньше, когда мать, в очередной раз поймав тринадцатилетнюю девочку за занятием, не подобающим подрастающей леди, отчитывала ее вместе с дедом. Чего ты добьешься, Клеменс, если будешь бегать с мальчишками по двору, а не читать литературу, как приличные девочки? Кем ты станешь, если не воспитаешь в себе чувство собственного достоинства? Разве так следует благодарить дедушку за свое образование?

Все эти годы слова, сказанные правильным тоном матери в правильный момент, выбивали почву из-под ног Клеменс, лишали ее сил, убивали любую попытку к сопротивлению в зародыше. Сейчас ей уже не тринадцать лет. Но что-то останавливает ее пыл и теперь.

– Не пишу, – горько отвечает Клеменс. – Но это не твое дело.

Оливия хмыкает и берет стакан с соком, делая маленький пробный глоток.

– Мое, раз тебя, дорогая, не волнует собственное будущее и ты прожигаешь свои возможности в жалком городишке с местным пьяницей.

В голове Клеменс взрывается последняя бомба, собственный мысленный крик в пустоту заглушает все звуки, и она не слышит, что в дверь их дома кто-то отчаянно молотит кулаками. Она вскидывает руку и выбивает у матери стакан с соком: тот взлетает в воздух, переворачивается, орошает их обеих томатным дождем.

– Ты совершенно меня не знаешь! – кричит Клеменс, не обращая внимания, что от ярости лицо Оливии исказилось до безобразия. – Я больше не собираюсь терпеть твою тиранию!

– Прибереги эти лозунги для своих друзей, дорогая! – рявкает женщина. Капли сока стекают по ее уложенным волосам, по плечам светлого пиджака. Она похожа на маньяка-убийцу с этим злым взглядом, и Клеменс, должно быть, выглядит точно так же.

В дверь стучат второй раз.

– Открой, – приказывает Оливия, а сама спешит вон из кухни. Пока сок не впитался в одежду, пока волосы не пропахли помидорами.

Клеменс с криком пинает осколки стакана под ногами и бежит к входной двери, чтобы распахнуть ее, выскочить вон из ненавистного дома-тюрьмы, сбежать прочь из страны.

Но на улице ее встречают совсем неожиданные гости, и побег приходится отложить.

***

Они втроем сидят в гостиной. Теодор и Шон на одном диване, Клеменс – в кресле напротив. Девушка сверлит их по-настоящему злым взглядом, и оба не совсем понимают, чем его заслужили.

– Ты меня использовал, – наконец припечатывает девушка Шона. Тот порывается что-то сказать, уже в третий раз, но Клеменс вскидывает руку. – Заткнись. Ты меня использовал с самого первого дня нашего знакомства. Ты лгун и подлец, а теперь еще и убийца, благо что этот, – она кивает в сторону Теодора, – бессмертный болван все еще жив.

Теодор раскрывает рот в яростной попытке вставить слово.

– Замолчи, – бросает уже ему Клеменс. – Ты же со мной не разговариваешь, я не права?

Она так и не сменила одежду – и сидит перед ними вся в томатном соке, словно только что кого-то убила самым жестоким образом. Ей откровенно наплевать на то, как она выглядит, но эти двое, кажется, ее точки зрения совсем не разделяют.

– Ты не хочешь иметь со мной никаких дел, – говорит девушка Теодору. – Не отпирайся, я это сама знаю, и нет, Бен тебя не сдавал. Так вот, ты не желаешь со мной разговаривать, потому что я тебя обманула. А ты, – она кивает Шону, – обманул и использовал меня.

Они все вздыхают одновременно.

– Но вы двое в моем доме, – заканчивает Клеменс свою мысль. – В Лионе. Во Франции. Веская причина должна была побудить вас приехать, очень веская.

Вопрос повисает в воздухе, и девушка не спешит его озвучивать. Шон буравит взглядом ее бледное лицо с красными от недавних слез и криков глазами, Теодор осматривает «кровавые» потеки на белой блузке. Они оба до смешного напуганы, будто ожидали увидеть ее полумертвой.

– Так вы скажете мне, в чем дело? – фыркает она наконец. – Какого черта вы сюда примчались?

– Не выражайся в моем доме! – рявкает в дверях Оливия. Клеменс, закатив глаза, даже не оборачивается, замирает в кресле и ждет, когда злость на мать в ней стихнет или хотя бы позволит говорить, не повышая голоса. Она поднимает взгляд к Теодору, чтобы представить женщину, и видит, как тот бледнеет прямо у нее на глазах.

– Несса?.. – неверяще выдыхает он и медленно встает с дивана.

#25. Птичка в клетке

Клеменс замечает странное имя, но тут же выбрасывает из головы – оно проскальзывает между ее мыслей, как вода, и утекает вглубь сознания. Позже это произнесенное на одном выдохе «Несса» всколыхнется и повлечет за собою цепочку навязанных чужих эмоций. Теперь же Клеменс думает лишь о стоящей за своей спиной матери и на реакцию Теодора даже не смотрит.

– Вы знакомы? – цедит девушка сквозь зубы, стиснутые против воли. – Прошу внимания, господа.

Она вскакивает с кресла, разворачивается лицом к матери и нараспев декламирует:

– Оливия Карлайл, генеральный директор агентства недвижимости «Фурнье», и она же держатель строительного треста контрольного пакета акций «Фурнье». К вашим услугам.

Без макияжа, со следами потекшей туши в уголках глаз, мокрыми волосами, стянутыми в небрежный узел на затылке, Оливия могла бы сойти за хрупкую женщину с картин прерафаэлитов, если бы не колкие серые глаза. Сейчас она сверлит взглядом напряженную каждой клеточкой Клеменс.

– Прекрати гримасничать, – шипит Оливия.

– Что? – парирует девушка. – Разве не так ты представляешься всем новым знакомым? Теодор. Шон. Знакомьтесь. Моя матушка.

Клеменс оборачивается, чтобы кивнуть своим нежданным гостям, и только теперь понимает, что написанное на лице Атласа удивление переросло в шок. Лицо осунулось в один миг, побледнело, будто вся кровь отлила от головы к пяткам, распахнутые глаза выражают неверие, граничащее со страхом, – если такое вообще возможно. Вряд ли двухсотлетнего человека удивило наличие у Клеменс матери до такой степени, что он не может и рта раскрыть.

Застывшую тишину прерывает возглас Шона.

– Приятно познакомиться, миссис Карлайл! – бодро здоровается он, вставая с дивана и протягивая женщине руку. Та фыркает.

– Вообще-то мисс, – поправляет она. – Клеменс, будь добра, объяснись. Кто вы?

Вопрос адресован Теодору. Он молчит. Не двигается, не моргает. Клеменс хмурится, видя это, и переводит вопросительный взгляд на Шона. Тот пожимает плечами.

– Неужели тебе не доложили, как выглядит мой новый кумир? – ядовито бросает девушка себе за спину и слышит, как Оливия возмущенно охает. – Это мистер Атлас, и сейчас он не в настроении вести с тобой светские беседы…

– Клеменс!

– …как и мой давний друг Шон, о котором ты ничего не знаешь, потому что не интересуешься моими друзьями. Идемте, мы спокойнее побеседуем вне дома.

Шон смотрит на Оливию, ойкает – наверняка женщина покраснела от возмущения и теперь похожа на фурию – и хватает Теодора под руку одновременно с Клеменс. Не сговариваясь, они разворачивают его, застывшего каменным изваянием, к выходу, чтобы протащить к двери и вывести на улицу.

Что нашло на этого бессмертного болвана? Клеменс выяснит это позже, как только они втроем покинут стены ее золотой клетки.

Возглас Оливии вонзается девушке прямо в спину:

– Мы не закончили, юная леди!

Клеменс бросает руку Теодора – все еще немого и безучастного Теодора – и оборачивается, чтобы, набрав в грудь воздуха, высказать матери прямо в лицо:

– Нет, мы закончили. На сегодня и навсегда, мама, мы закончили притворяться, что меня волнуют твои планы, а тебя – мое будущее.

Раскрасневшаяся и оттого еще более злая Оливия кидается к дочери, путаясь в полах длинного халата.

– Если ты выйдешь из этого дома, Клеменс, то…

– То – что? – выговаривает Клеменс сквозь плотно сжатые зубы. Забывая о своем неприглядном виде, о посторонних, так внезапно ворвавшихся в ее дом, Клеменс чувствует себя Везувием, что слишком долго сдерживал природный гнев и теперь готов выплеснуть лаву на неугодных богам жителей несчастных Помпей. – Выгонишь меня? Отлично. Я уеду к отцу, как и собиралась.

Именно сейчас Теодор вдруг решает вмешаться.

– Клеменс, – тихо зовет он, словно не замечая, что девушка почти плачет от гнева. От звуков его голоса Клеменс дергается, как загнанный в ловушку зверек, но не успевает ответить: в дверь, до которой им осталась пара шагов, кто-то звонит.

За полупрозрачной рябью стекла проглядывает высокая тень.

– Почта! – раздается с улицы сиплый голос, разрезая всеобщее напряжение. Почти рыча от ярости, – «Подвинься, Теодор, ты не пушинка!» – Клеменс, не глядя, распахивает дверь перед посыльным, выхватывает из его худых бледных рук стопку писем вперемешку с газетами и журналом о новостройках Лиона, и захлопывает ее обратно.

Странный изгиб губ посыльного отпечатывается у Клеменс перед внутренним взором и пропадает в красном мареве эмоционального возбуждения.

– Мы уходим, – чеканит она, чувствуя, как дрожит голос. – Все трое, сейчас же.

Оливия поджимает губы, намеревается что-то возразить – это видно по ее стану, по тому, как резко она дышит, – но выслушивать наставления матери Клеменс больше не собирается.

– Тебе лучше переодеться, – говорит ей Теодор странно-вкрадчивым голосом. Если бы Клеменс не была так зла, то заметила бы, что смотрит мужчина вовсе не на нее. Но Клеменс не видит этого.

– Хорошо, – выдыхает она и сует письма и газеты в руки растерянному Шону. – Ждите здесь. С ней можете не разговаривать, она вас обоих ни в грош не ставит.

Уже поднимаясь по лестнице на второй этаж, перескакивая через две ступеньки, Клеменс шестым чувством, которое нельзя ни объяснить, ни осмыслить, понимает: промедление может стоить ей всего побега из дома.

И интуиция ее не подводит: вернувшись в гостиную в чистой одежде, она видит, что бледным теперь кажется не только Теодор. Почти желтый от необъяснимого страха, Шон протягивает Клеменс стопку писем. Девушка хмурится, принимает их из его дрожащих рук.

– Тебе нельзя никуда идти, – выдыхает он.

Поверх писем, глянцевого журнала и двух еженедельных газет Клеменс видит тонкую полоску пергамента с уже знакомыми петлями чернильных букв.

«Добро пожаловать домой, Клеменс».

***

– Я не понимаю.

Клеменс мерит шагами гостиную, стискивая переносицу пальцами. Голова гудит от злости на мать, ушедшую на очередное собрание акционеров, на Шона и Теодора, вдруг ее поддержавших, теперь хочется выть в голос. Два виновника ее нынешнего заточения сидят на диване напротив как ни в чем не бывало, и оба твердят, будто помешанные, одно и то же.

– С чего вы решили, что этот маньяк охотится за мной? Что ему нужно?

Вместо внятного ответа девушка получает лишь неуверенные взгляды. Шон мямлит что-то про джиннов и магов из прошлого, Теодор выглядит до ужаса равнодушным. Пожалуй, это бесит ее больше, чем все бессмысленные опасения Шона.

– Это всего лишь какие-то записки. Он просто вежливо поздоровался, – цедит девушка, кусая ноготь на большом пальце правой руки. Шон издает звук, отдаленно напоминающий вопль чайки.

– Он практически в лицо тебе проорал: «Я слежу за тобой», – а ты из него вежливого джентльмена делаешь?! Теодор, скажи ей!

Их внезапное единодушие удивляет и беспокоит Клеменс.

– Когда это вы так спелись? – хмурится она, глядя то на одного, то на другого. Шон хватает ртом воздух и от возмущения не может сказать ни слова, а Теодор…

Он сам не свой с тех пор, как перешагнул порог ее дома. Бледный, молчаливый, угрюмый, теперь он вообще кажется равнодушным и к этому разговору, и к самой Клеменс.

Вместо того чтобы поддержать Шона, мужчина вдруг спрашивает:

– В роду твоей матери были ведьмы?

Клеменс качает головой, от удивления не успев разозлиться.

– Понятия не имею, – роняет она.

– Дурдом, – встревает Шон. Он фыркает, как пес, и поворачивается к Теодору, застывшему в странной позе на краю дивана. – Очнись, придурок! За нами слежка от самой Англии, а тебя вдруг беспокоит ее мать? Ты вообще в курсе, что она за фурия? Без обид, Клемс, но я от тебя же это знаю, а Теодор, фомор бы его побрал, Атлас…

– Я ухожу, – говорит тот, прерывая Шона самым наглым образом. И Шон уже второй раз не находит слов для своих эмоций.

Теодор встает с места под изумленные взгляды и коротко кивает Шону.

– Проследи, чтобы она никуда не выходила. Посторонних не впускайте.

– Прости, что? – восклицает Клеменс и мчится вслед уходящему из гостиной мужчине. Поймать его удается только в дверях, и полумрак коридора мешает Клеменс разглядеть угрюмую решимость на лице Теодора. – Стой!

– Мне будет спокойнее, – отчего-то тихим голосом говорит он, – если ты останешься дома в компании Шона. Парень называет себя бессмертным, и пока что у меня нет оснований ему не верить.

– Да плевать мне на это, – огрызается Клеменс, упираясь плечом в дверной косяк. Теодор хватается за ручку, дергает ее; девушка давит на дверь.

– Клеменс!

– Куда ты идешь? – вспыхивает она. – Что вообще происходит? Вы двое похожи на сумасшедших параноиков!

– Пусть так, – неожиданно соглашается Теодор. Его пальцы соскальзывают с дверной ручки на локоть девушки – холодные, она даже сквозь ткань рукава чувствует это. – Лучше оказаться параноиком, если ты будешь в безопасности.

Клеменс ничего не понимает, но отчего-то боится. Какая-то часть ее знает, что чувство страха ей навязали – Шон, Теодор, эта их сговорчивость, скрытность, одинаково выпученные испуганные глаза. Разговоры о преследователе, лет которому больше, чем этим двум бессмертным, вместе взятым. То, с каким упорством перепуганный до обморока Шон отказывается говорить о нем.

Но если отделить придуманный страх и закупорить его в глубине сердца, то в Клеменс останется лишь недоумение. Теодор сбегает, и ей снова видится в нем сплошная тайна. Что еще может таить в себе бессмертный?

– Что такого вы оба знаете, чего не говорите мне? – шепчет девушка в темноте коридора, позволяя себе сейчас, вдали от яркого света, побыть растерянной.

– Шон тебе все расскажет, – отвечает Теодор, и Клеменс вдруг ощущает его руку на своей скуле. – Выпусти меня из дома, девочка.

Она закрывает глаза и делает шаг назад; в ноздри ударяет запах лимона, солоноватого пота и кофе. Так пахнет в гавани поутру. Теодор отпирает дверь и выходит в закатное солнце, и его фигуру освещают оранжевые лучи. Клеменс чувствует подвох в каждом его движении.

– Никому не открывай и ни с кем не разговаривай, – говорит он девушке, прежде чем закрыть за собой.

Клеменс возвращается в гостиную, не понимая, отчего чувствует себя обманутой.

– Говори все, что знаешь, – велит она Шону, который уже успел растянуться на диване во весь рост. Парень откидывает назад голову, свешиваясь с подлокотника, и смотрит на девушку снизу вверх.

– Наворковались? – ядовито спрашивает он.

Клеменс поджимает губы. Нет.

– Говори, – повторяет она.

Шон вздыхает.

– Это будет непросто…

***

Через два часа, когда вечер за окном бесповоротно вступает в свои права, а пара коробок из-под апельсинового сока опустошены и брошены на полу у дивана, у Клеменс больше не остается ни сил, ни терпения выдерживать трескотню Шона. Тот почти не менял позы на диване, и одно это должно было насторожить. Но Клеменс беснуется по другому поводу.

– И сколько же тебе лет?

– Шестнадцать. – Шон сконфуженно сопит в скрещенные руки, наконец-то выглядя на свой истинный возраст. Клеменс никак не может поверить, что этому щуплому подростку уже тридцать.

– Так, – вздыхает она. – И давно тебе… Нет, стоп. Я чувствую себя героиней «Сумерек».

Шон прыскает в кулак, и Клеменс тоже усмехается. Ну хорошо…

– Как его зовут? – повторяет она с нажимом уже в третий раз. После того как она узнала истинную природу Теодора Атласа, рассказ Шона впечатлил ее не так сильно, как он рассчитывал, и теперь только этот вопрос занимает ее мысли.

– Я же сказал тебе… – вздыхает Шон, закатывая глаза. Клеменс сидит на полу у него в ногах и не видит этого. – Я не знаю. У него нет имени.

– Так не бывает, – с завидным упорством говорит девушка. – Ты знаешь этого… человека, назовем его человеком, уже два столетия – и до сих пор его имя тебе не известно? Что ты за слуга такой?

– Я не служу ему!

Шон повышает голос, резко вскакивает. Оборачивается к затихшей Клеменс со злым лицом. Кипит от негодования, дрожит от ярости.

– Я. Ему. Не слуга, – чеканит он. Остается лишь согласиться.

– Окей, – тихо выдыхает Клеменс. – Можешь быть кем угодно.

Шон щурится.

– Тебе это кажется смешным?

– Нет. Это кажется вымыслом.

Он фыркает, вскидывает руки и ворчит себе под нос что-то, напоминающее «малолетка». Клеменс злится и поднимается на ноги, чтобы оказаться с ним лицом к лицу.

– Знаешь, на что это похоже? Что ты и Теодор рассказываете мне в один голос сказочку в духе настоящих братьев Гримм, пытаетесь удержать меня взаперти в моем собственном доме и думаете, что я стану верить вашим страшным историям.

– Клеменс, это не… Не равняй нас со своей матерью.

От того, что Шон снова угадывает ее мысли, легче не становится.

– Вот что такого сделал твой этот некто, что ты шарахаешься от любого упоминания о нем? – Она распаляется все больше, и скопившаяся за время ожидания злость клубится прямо в груди и горячит кровь. – Кто он вообще такой, что ты так его боишься? Полубог? Джинн? Еще один бессмертный?

– Клеменс…

– От вас, неумирающих, честно говоря, у меня уже голова идет кругом.

Клеменс резко выдыхает, отходит в сторону от Шона. Тот хватает ртом воздух, совсем как Теодор буквально пару часов назад. При мысли об Атласе ее начинает трясти сильнее.

– Знаешь что? Это тебя стоит посадить под замок, не меня. Ты почти убил человека, Шон. Ты, а не твой таинственный хозяин, представляешь угрозу.

Парень, что всегда звал себя ее другом, подскакивает к Клеменс и с размаху влепляет ей пощечину. Хватает одного мгновения оглушающей тишины, следующего за ударом, чтобы после ощутить жгучую боль, что разливается по скуле от уха до подбородка. Как хлыстом ударили; жжет, словно кожу опалило огнем. Клеменс отшатывается, вскидывает голову. Возможно, Шон ошарашен точно так же, как и она сама, но ей мерещится болезненная гримаса на лице приятеля.

– Ты… – задыхается девушка. Перед глазами все плывет от слез обиды.

Шон сжимает ладонь в кулак, словно это скроет его преступление, как скрыло дыру от ножевого ранения под ребрами Теодора его собственное тело.

– Клеменс, я…

– Ты ненормальный, – говорит девушка странно-спокойным голосом. Щека все еще горит, челюсть гудит. Клеменс отступает от примерзшего к месту Шона и хватается свободной рукой за косяк двери. – Это вас нужно держать взаперти, обоих. Не меня.

Она кидается к входной двери, забывая об осторожности, о клятом Теодоре, что велел ей оставаться в доме. Никто из них, ни он, ни чертов псих Шон, ни Оливия не будут указывать ей, как жить. Клеменс хватает с полки ключи от дома и смартфон и открывает входную дверь, игнорируя крики Шона за спиной. Душный вечер врывается в дом вместе с шумом улицы.

Будь проклят этот ненормальный со своими сказками. Будь проклят чертов Атлас с его безопасностью. Клеменс решила было, что он беспокоится за нее так сильно, что забыл о разногласиях с Шоном, а на самом деле…

– Клеменс, постой! – кричит Шон, выбегая следом за ней. – Клеменс!

Он замирает точно так же, как и девушка. Медленно опускает руку, чтобы найти ее ладонь. И охает, вздрагивает, выдавливает одно тихое «бежим». Но бежать некуда.

На тротуаре перед домом Клеменс стоит высокий худой блондин с острыми скулами и плечами, с длинными руками и ногами. Он смотрит на них снизу вверх, словно материализовался из сумрачного вечера, прямо из воздуха.

Он шагает к ним.

Бледная кожа, блеклые волосы, бледно-голубые большие глаза. Он похож на эскиз человека, вписанного в темный вечерний город. Клеменс вдруг ощущает необъяснимый мороз, сковывающий все ее тело, будто воздух вокруг него становится холоднее. Он пугает.

– Бежим, – повторяет Шон, и в его голосе столько отчаяния, что оно передается и девушке.

У его губ расползается странная паутинка из тонких красных сосудов, и когда он вдруг улыбается – пугающе, ужасающе, – та сминается в причудливый узор.

Он смотрит на Клеменс. Он говорит:

– Ну здравствуй, малышка Клементина.

#VII. Волшебство в бочонке

К берегу причаливают уже после заката. Окрашенное в зловещий темно-синий цвет небо нависает над головами, и кажется, что самые высокие из сидящих в лодке вот-вот заденут тучи макушками. Сегодня неспокойно, а потревоженная недавними штормами рыба в такую погоду сама плывет в сети. Потому рыбаки возвращаются с улова уставшие, но довольные собой.

– Славно потрудился, Серлас! – кивает ему Винсент, самый старший из них и самый опытный. Они знакомы уже пятый год, но каждый прилив старик удивляется, как впервые, силе в руках худощавого Серласа, воле в его костлявом теле. Взгляду, которым он одаривает соратников на нелегком рыбацком поприще.

Серлас мотает головой – сам знаю, старик, пойди прочь с хвалебными речами. Загребая дырявыми ботинками песок с пляжа, он плетется домой позже остальных. Хотя его, как и прочих, ждет теплая постель, горячий ужин и семья.

Девчонка с волосами, поцелованными солнцем, что прячет косы под цветастыми платками, как цыганка, и скрывает босые пятки в длинных подолах платьев.

Идти домой становится сложнее с каждым шагом. Серлас был бы не прочь помотаться по сердитым волнам моря еще день или два, выторговать себе место в трюме и спать там, невзирая на вой ветра и шторм. Но корабль, набитый рыбой до отказа, причалил к берегу, рыбаки возвращаются к своим женам и детям, и у него нет причин задерживаться в бухте дольше остальных.

С некоторых пор на суше он чувствует себя гораздо неувереннее, чем в море, и не может не признаться хотя бы самому себе: причина кроется в девице, живущей с ним под одной крышей с самого первого дня своего рождения.

Их дом стоит все там же: у холма напротив отвесных скал, вдали от разрастающегося города Джерси. Местные жители, изнывая без новостей, придумали об их маленькой семье небывалые сплетни и передают их, как заразу, со двора во двор. Даже рыбаки, по одну руку с ним вытягивающие из бурного моря сети, смотрят на одичалого Серласа с любопытством, а некоторые – с опаской. Есть ли ему до них дело? Пока никто из французов не говорит про ведьм, заговоры и проклятия, его они волнуют не более, чем переменчивый ветер над островом.

Еще не переступив порог родного дома – лачуги, которая за десять лет разрослась из мелкой хижины в приличное жилище, – Серлас слышит знакомую песню. Фыркает, втягивает носом воздух, прежде чем зайти. Отворяет дверь.

– Все говорят, что Дьявола нет, что Дьявола нет, что Дьявола нет… – разносится по натопленным комнатам веселое пение вперемешку с плеском воды в тазу. Клементина возится с посудой в кухне, и он видит только ее сгорбленную спину, обтянутую тонкой тканью цветастого платья в пол.

– Кажется, я просил тебя позабыть слова этой похабной песни, – рявкает Серлас с порога. Клементина, ойкнув, выглядывает из-за угла и улыбается.

– Вернулся! – восклицает она. Бросив скучное занятие, мчится к Серласу через всю комнату, резво перебирает босыми пятками по полу и прыгает ему прямо в руки. Он отшатывается к распахнутой настежь двери, хватается руками за стену.

– Фомор бы тебя побрал, девчонка! – шипит Серлас. Она хохочет.

– Я думала, ты раньше тринадцатого дня не вернешься!

Ее радостный смех звенит и уносится в прохладную ночь, что уже опустилась на остров. Серлас вздыхает, с видимым усилием отнимает от себя руки Клементины.

– А я, как видишь, вернулся. И голоден, как свора гончих.

Она с готовностью кивает, закрывает за его спиной дверь и тянет к нему руки. Помогает снять заскорузлый от пота и соленой воды плащ, вешает на крюк потрепанную шляпу с узкими полями.

– Я тебе воду нагрею, – говорит она вперед его указаний. Потом морщится и, скривив лицо, поясняет: – От тебя и несет, как от своры гончих.

– Следи за языком, – сердится Серлас. – Не все, что в пьяном угаре говорится мужланами вроде меня, стоит запоминать таким юным леди, как ты.

– А ты еще и пьян?

Клементина показывает ему язык, прежде чем удрать в кухню, из которой тут же слышится плеск воды и новые слова новой песни. Серлас устало падает на стул у длинного стола с остатками былого пиршества: видимо, совсем недавно Клементина делала пирог с птицей и снова натаскала в дом крапиву и зверобой – вместе с крошками засохшего теста на столе остались веточки, листики и моток нити, которой девчонка обыкновенно перевязывает свои травы.

Проклятая ведьмина дочь. Она слушает сказки, которыми ее потчует во снах Несса, и наутро рассказывает Серласу обо всем, что узнала. С завидной регулярностью, с чутким вниманием, не упуская ни одной детали. Как перевязать метелки укропа, чтобы он не причинил вреда, в какой день собирать в веники ветки ясеня, как мести сор из дому так, чтобы прогнать хворь.

Чертовая ведьмина дочь видит то, что недоступно глазам Серласа, вот уже седьмой год.

– Вода готова! – объявляет Клементина звонким голосом и появляется перед ним с самым воинственным видом. – Иди-ка мойся! Воняешь.

– Я выпорю тебя, как козу, – бросает Серлас, но она, смеясь, убегает обратно в кухню. Он вздыхает, встает со стула, разминая уставшие мышцы тела.

У него нет сил бороться с языкастой девицей, а та слишком радуется его скорому возвращению, чтобы действительно бояться расправы.

Пока Клементина хлопочет над ужином, распевая мелодичные песни – в них угадываются мотивы Нессы, в них слышится сама Несса, – Серлас смывает с себя пот и грязь и борется со сном. Он с большим удовольствием упал бы лицом в постель и уснул на целых три дня, но не может себе этого позволить. Да и спокойного сна под крышей этого дома ему не видать.

Ночью неугомонная девчонка снова будет кричать во сне, плакать во сне, шептаться с тенями, говорить о несуществующих вещах и звать Серласа. А он будет слушать все это из-за стены и не смыкать глаз, потому что не сможет уснуть до тех пор, пока та не успокоится. Он не спрашивает, как Клементина справляется со своими кошмарами без него в дни прилива, а она мужественно терпит каждое его плавание в море и ждет на берегу с остальными – женами и детьми рыбаков.

Она уже достаточно взрослая, чтобы самостоятельно управляться и с немногочисленным выводком куриц, и с годовалой козой, что только-только стала давать молоко. Днем Клементина ходит в сельскую школу, с трудом обучается грамоте вместе с местными детьми своего возраста, а под вечер, возвращаясь домой, готовит ужин, убирается в комнатах, следит за хлевом и не жалуется на свою долю. Клементина не любит посещать школу: там с ней никто не общается, потому что она странная – дочь рыбака без матери с другого берега пролива, девчонка, которая не носит башмаки.

– Серлас! – кричит она. – Ужин стынет!

Он переодевается в домашнее и идет к столу, который чересчур бодрая Клементина накрыла, будто к празднику.

– Что школа? – спрашивает Серлас, когда они расправляются с супом и нехитрым рагу из птицы и овощей. Клементина смело приправила его какой-то специей, купленной на прошлой неделе у заезжего торговца восточной внешности, но теперь есть это практически невозможно. Кривясь и кашляя, они оба отставляют миски в сторону.

– Как всегда. – Клементина пожимает плечами и прячет взгляд. Значит, лучше не стало.

Серлас знает, когда она пытается ему врать, чтобы уберечь себя от наказаний, а когда – ради его собственного спокойствия. Все разговоры о школе ведутся именно в такой манере: Клементина опускает голову, на него не смотрит и бубнит себе под нос о том, что ей все нравится и не о чем волноваться. Она говорит так уже второй год, хотя Серласу известно, что дети не особо любят одинокую девочку и не хотят иметь с ней никаких дел. Клементине там не нравится, совсем.

– Лучше бы ты мне правду говорила, – в который раз корит ее Серлас.

– Кому от этого станет легче? – спрашивает она тоном бесконечно мудрой женщины, а не ребенка, и Серлас вынужден согласиться.

С каждым днем Клементина все больше походит на мать, с каждым днем смотреть на нее и не видеть Нессу становится все труднее.

Если женщина, что снится Клементине, не плод больной фантазии ребенка без матери, не выдумки маленькой девочки, если она, Несса, правдива… Сер-лас в который раз задается вопросом: «Почему она не может прийти к нему?» Почему не подарит ему хотя бы тень улыбки, не пошлет весточки, не прошепчет ему ни слова? Почему он вновь и вновь вынужден слушать, как Клементина звонко щебечет по утрам: «Мама говорит, ты не должен скучать по ней. Но ведь ты не скучаешь?»

По утрам он готов вырвать себе сердце из-за подобных вопросов. У Клементины его, видно, вовсе нет.

– О чем задумался? – спрашивает она перед сном. Серлас сидит на своей постели – деревянные доски пола холодят гудящие от усталости пятки, ветер проникает сквозь неплотно закрытые ставни окон. Клементина стоит перед Серласом в длинной ночной рубахе. Ее распущенные до талии волосы в лунном свете кажутся желто-зелеными, веснушки на носу проявляются четче. На тонкой шее болтается шнурок с серебряным кольцом – две руки, держащие сердце.

– О том, что всем маленьким девочкам нужно идти в свою спальню и спать, – ворчит Серлас, забираясь на постель. Клементина клонит голову, как птенец.

– Можно поспать с тобой?

Мысленно Серлас посылает к праотцам и племенам Дану весь ведьминский род.

– Мы уже говорили об этом, Клеменс, ты…

– Мне страшно одной, – шепчет она. Черт бы побрал ее вкрадчивый шепот, да вместе с ее матерью, что не щадит нервы собственного ребенка… Если та вообще реальна. Серласу все чаще кажется, что он воспитывает сумасшедшую и что никаких снов с Нессой нет и в помине.

– Ложись, – вздыхает он.

Клементина с заметной радостью забирается к нему под теплое одеяло, утыкается носом в плечо. От ее волос пахнет крапивным отваром. Теперь в нем почти нет смысла: настоящий цвет кос Клементины просачивается, как отрава, с каждым днем набирает силу. Придет день, и крапива не спасет девочку от любопытных взглядов.

«Рыжая, – будут шептаться на каждом углу Джерси. – Ведьма, ведьмина дочь».

Придет день, и Серлас с Клементиной сбегут с этого острова, что пригрел их на долгие десять лет.

– Тебе бы почаще улыбаться, – сонно шепчет она. – Вечно угрюмый, как скорбный монах. Только что ругаешься похлеще любого забулдыги в пабах.

– Следи за языком, – ворчит Серлас, переворачиваясь на другой бок, чтобы не видеть спящего ребенка у себя под боком. – Улыбаться я буду, когда ты взрослее станешь и оставишь меня в покое.

Клементина фыркает, так что ее теплое дыхание щекочет Серласу шею.

– Я тебя не оставлю, – говорит она. – Можешь хоть к фоморовым тварям меня посылать.

Если бы только она ведала, какой силой обладают ее слова…

***

Серлас старается не оставлять Клементину надолго и уходит в море, только когда денег едва хватает на пару дней неголодного существования. Обычно это случается раз в месяц, не чаще, но во время приливов он уходит в плавание с другими рыбаками и возвращается не раньше, чем через неделю.

За это время Клементина проживает долгую жизнь, плохо спит, мало ест, почти ни с кем не общается. Ее считают отшельницей, нелюдимой застенчивой дочкой нелюдимого застенчивого рыбака из-за моря. Серлас не знает, как уживается Клементина наедине со своими кошмарами, но люди в Джерси поговаривают о ее скрытности все чаще и чаще.

– Нелюдимая, грубиянка, вся в отца, – говорят о ней за спиной, прячась в домах.

– Угрюмый одиночка, всегда себе на уме, – шепчутся про Серласа, когда он навещает местный паб или приходит на ярмарку за руку с Клементиной.

– Два сапога пара! – восклицают в голос базарные тетки и ахают, прижимая руки к пышным грудям.

Они живут, ни к кому не привязываясь, и девочка перенимает привычки Серласа, его повадки и слова, брошенные сгоряча. Обычно это ругательства на гэльском или французском. Он вспоминает о том, что маленьким леди не пристало запоминать подобные выражения, и клянется выпороть ее по три раза на дню. Та не слушается.

– Надень башмаки, – ворчит Серлас, когда солнце поднимается из-за холма, предвещая ясный воскресный день. Сегодня они идут в город, и Клементина, возбужденно прыгая из угла в угол, тревожит его нервы уже с рассвета.

– Ты пообещал! – радостно восклицает она. – Ты не можешь теперь отказаться!

«О святая Морриган», – мысленно взывает Сер-лас к богине, боясь произносить ее имя вслух.

– Босоногим девкам в приличное общество вход закрыт, – бурчит он и бросает Клементине пару туфель. Неношенными они пролежали полгода, прежде чем Клементина до них доросла, а потом еще столько же оставались нетронутыми, пока девочка отказывалась носить обувь куда-то, помимо школы.

Серлас не помнит, чтобы у Нессы была такая привычка, да и за ним не водится подобных манер, несмотря на весь его странный нрав. Иногда он клянет неизвестного отца Клементины за то, что воспитывать девицу приходится ему, а не тому колдуну, что ее породил.

– Я готова и обута, пошли, – выпаливает Клементина у порога дома, одной ногой уже стоя на улице. Серлас выходит следом за нею, на ходу поправляя ярко-рыжий платок на ее голове, который скрывает пробивающиеся рыжие пряди.

Город встречает их шумом ежегодной осенней ярмарки: в немноголюдном Джерси в эту неделю гуляют все местные жители, приезжие купцы с французских берегов и даже иноземные торговцы, пахнущие восточными специями. Последние носят яркую одежду и выделяются на фоне бледных, но улыбчивых островитян.

– Не убегай далеко, – тихо говорит Серлас воспитаннице, хотя та, кажется, совсем его не слушает. Вертит головой из стороны в сторону, выхватывает взглядом то причудливо украшенную лавку со сладостями, то зовущего посмотреть ярмарочное представление человека с тыквенной головой. Сегодня праздник урожая, самый разгар теплого сентября, и все вокруг пестрит рыжим, желтым и красным. От обилия ярких красок у Серласа кружится голова, и он малодушно помышляет о кружке холодного эля в пабе старика Филлипа.

– Пойдем туда! – ахает Клементина и тянет его за руку сквозь толпу. – Смотри, Серлас, там волшебник!

Он бурчит, с трудом пробирается вместе с девочкой к высокой бочке, на которой стоит карлик в узкой темно-синей шляпе. Его сморщенное лицо разрисовано белой и синей краской, сам он одет в смешные полосатые панталоны и грязную рубаху с разноцветными заплатками. Карлик зазывает любопытных хриплым пропитым голосом, обещая показать желающим магические фокусы почти за бесценок.

Серлас слышит, как крохотный человек, больше похожий на лепрекона из ирландских сказок, просит «малую плату за свои волшебные чары», и фыркает.

– Давай посмотрим, Серлас, ну давай! – просит Клементина. Они стоят позади всех, потому что он не захотел пробираться к самой бочке и дышать там потом и грязью остальных невольных зрителей.

– Платить этому обманщику я не стану, – предупреждает Серлас, а сам думает, что нужно было выпить перед тем, как идти сюда, ведь знал же, чем обернется невинный поход в город в ярмарочный день.

Клементина поджимает губы и закатывает глаза.

– Никто не просит тебя платить, – перекрикивая шумную толпу, объясняет она ему, как ребенку. – Давай посмотрим, что он покажет тому мальчику!

К бочке с карликом пробирается высокий тощий подросток с зажатыми в кулаке монетками. «Украл у первого же зеваки, – думает Серлас, – или стащил из кармана папаши, пока тот смотрел рассветные сны». Если бы в их доме водились деньги, Клементина, возможно, тоже тратила их на подобные глупые розыгрыши, но бедность научила ее хорошим манерам.

Пока Клементина вслушивается в напевные речи волшебного карлика, Серлас оглядывает гуляющих на площади. Здесь и английские купцы, с которыми французы заключили временное перемирие и позволяют плавать к французским землям и торговать с местными жителями, и смуглые индийцы с непонятным Серласу говором, выставляющие на прилавки специи и чай, заморские листья которого так любят английские аристократы, а за ними и весь цивилизованный мир.

Среди местного населения и колоритных приезжих лиц Серлас замечает и нескольких женщин в цыганских нарядах. Они прибыли на остров с большой земли, и только в праздник урожая их не гонят обратно, позволяя бродить по улицам, распевать свои дьявольские песни и завлекать сладостными речами полупьяных мужчин. Как только терпение у народа Джерси закончится, цыганок всем табором спровадят к кораблям, на которых они приплыли, и отправят за море, в Сен-Мало и дальше.

– Здравствуй, господин, – раздается смутно знакомый голос прямо рядом с Серласом. Он задумался, засмотрелся на цветастые цыганские юбки – и не заметил, как подкралась к нему одна из смуглолицых женщин, обвешанная блестящими обручами и ожерельями.

Вздрогнув, он оборачивается и видит гадалку. Смуглая, черноволосая, завернутая в темно-красный бархат, она напоминает кого-то из прошлого, о ком Серлас предпочел бы не вспоминать.

Смутная тревога проникает ему в сердце вместе со взглядом темных глаз, в глубине которых кроется золотистый полумесяц – блик от солнца в черных омутах.

– Хочешь, погадаю, господин, на будущее твое? – спрашивает она, и слова из ее уст льются медом, несмотря на яркий акцент. Женщина растягивает звуки, как патоку, вертит на языке, чтобы задать вопрос на выдохе, так что он вольется в уши любому глупцу и потянет за собой.

Серлас знает таких женщин лучше, чем хочет об этом думать, и потому не ведется ни на сладкие речи, ни на вкрадчивый голос.

– Пойди прочь, ведьма, – беззлобно бросает он. Говорить вслух запретное слово Серлас теперь не боится – здесь, вдали от ирландских людских страхов, посреди шумного многолюдного нынче города его никто не услышит и не заподозрит в неладном.

– Ай, – цокает гадалка и обходит его кругом. Серлас следит за нею вполглаза – не доверяет, не выпускает из виду рядом с собой, чтобы та не выкрала из его карманов последние деньги.

– Зачем гонишь, если я даже ничего не сказала тебе плохого? – спрашивает женщина. – Ни про дочь твою названую, ни про жену умершую.

Растревоженное сердце, что готово было стучать в грудь изнутри при одном только виде гадалки, похожей на свою сестру по дьявольскому ремеслу, теперь ухает в желудок Серласа и остается там. От гадалок одни беды, он знает: от их сказанных вслух слов – только страдания. Он гонит прочь заполняющий все тело внезапный холод.

– Ничего знать не хочу, фоморова девка, – рычит Серлас. – Пойди отсюда!

Она смотрит на его сгорбленную фигуру, проводит внимательным взглядом вдоль всего напряженного тела, от макушки, скрытой под шляпой, до старых пыльных сапог, и снова цокает.

– Несчастный мой господин, – вздыхает гадалка. – Который год живешь, как на привязи, и о беде своей не ведаешь. Жить тебе так, пока жизни не научишься правильной.

Серлас вскидывает руку, хватает женщину за плечо и стискивает так сильно, что слышит хруст тонких косточек ее ключицы. Вспыхнувший разом гнев заполняет его, вытесняет и страх, и сомнения; Серлас склоняется к ухмыляющейся женщине, не обращая внимания на косые взгляды в их сторону.

– Не хочу ни слышать тебя, ни видеть рядом, ведьма! От вас одни беды, с меня их довольно!

Ей наверняка больно, но виду не подает ни гадалка, растягивающая губы в презрительной усмешке, ни Серлас, разозленный, как дандовский[20] пес.

– Как скажешь, господин, – шепчет, соглашаясь, ворожея, и Серлас разжимает руку. Ладонь горит, словно ее только что опалили огнем, а цыганская ведьма лишь кривит губы и отходит, скрываясь в толпе.

– Позаботься о названой дочери, Серлас из Ниоткуда, – слышит он ее прощальные слова.

После он решит, что все, от гадалки до странных речей и шепотков, ему привиделось на солнцепеке. Но теперь, когда цыганка растворилась среди шумных горожан Джерси, Серлас вздыхает, утирая со лба проступивший холодный пот, опускает глаза вниз, пряча от яркого полуденного солнца. И тут же снова проваливается в панику.

Клементины нет рядом.

***

Шумная ярмарочная площадь растворяет в десятках чужих голосов его собственный сердитый крик. Наверняка девочка, заметив что-то интересное, убежала от него к лавке со сладостями, разодетому фокуснику или индийским торговцам. Серлас пробирается через плотный людской поток – сперва к помосту с театральным представлением, на котором пляшет под нехитрую песню юноша. Не найдя там Клементину, он спешит дальше, к лавке с восточными пряностями. Здесь девочку тоже никто не видел.

Он не дает себе запаниковать – шустрый ребенок ускользнул из-под его внимания, в этом нет ничего страшного. Когда Серлас найдет ее, то обязательно выпорет за непослушание, а пока ему не стоит бояться.

Но Клементины нет ни среди ярких цыганских юбок, ни у прилавка со сладостями, ни в толпе зевак перед фокусниками. Серлас мечется между смеющимися людьми, разодетыми по случаю праздника, во все парадное, и клянет и их, и сам праздник.

Позаботься о названой дочери. Чертова ведьма, словно знала, что Клементина при любом удобном случае готова сбежать из-под присмотра нервного Серласа, вывести его из себя непослушанием и упрямством, заставить бояться за ее жизнь, даже когда угрожает ей всего лишь наказание за прогул в школе.

Лучше бы он порол ее всякий раз, как та смеет дерзить.

Мысленно помянув всех самых страшных богов племен Дану, Серлас идет вдоль домов по кругу от площади, вслушивается в гул толпы, стараясь уловить в нем смех девочки.

И вместо смеха слышит испуганный крик.

– Не надо, пожалуйста!

Ветер приносит голос Клементины с одной из улиц, что тонкой нитью уходит вверх от площади, и мужчина спешит туда со всех ног. У него нет острого слуха и чуткой интуиции, но девичий крик спутать с чужим Серлас не может: это испуганно умоляет Клементина, это она боится.

Он протискивается между обозом с картофелем и пыльной стеной дома, огибает невысокую деревянную ограду чужого двора, сворачивает за угол, кляня Клементину, ее любопытство, что потащило упрямую девицу в такие дебри, себя за невнимательность, – и врывается невольным зрителем на сцену страшного спектакля. Девочка стоит, прижавшись спиной к стене дома старухи Фионы, в окружении трех мальчишек выше ее на голову. И закрывает собой собаку.

– Отдай пса, воровка! – визгливо рявкает самый высокий из задир, сын рыбака Винсента. За полгода мальчишка вымахал и стал ростом почти с отца, у него ломается голос, а характер оставляет желать лучшего. Он чаще всех в городе цепляется к Клементине.

И сейчас он трясет перед ее лицом кулаком с зажатым в нем платком. Коса Клементины растрепалась, и лохматые пряди спадают ей на влажное от пота лицо, закрывая перепуганные глаза. Серо-зеленые, болотного цвета, контрастирующие с пробивающейся рыжиной волос.

– Отдавай! – поддакивает второй мальчик. – А не то получишь по ребрам! И не посмотрим, что ты девчонка!

– И зря, – встревает Серлас. Мальчишки оборачиваются к нему с самым воинственным видом, на какой способны перед лицом взрослого. Сын рыбака Винсента выступает вперед.

– Она собаку мою украла! – ябедничает он и тычет в Клементину пальцем.

– Ты ее бил! – защищается та. – Ты хотел ей хвост отрубить!

– Это не твое дело! Пес мой, и я буду делать с ним что захочу!

Серлас слушает ребяческую перепалку с ухающим от быстрого бега сердцем, и страх отпускает его нутро. Всего лишь детские разборки, слава Морриган. Местные мальчишки шумные и порой злые, но их мало кто воспринимает всерьез. И если они говорят, что дочь рыбака Серласа на уроках говорит про сны с воронами, прячет в подоле травы и защищает каждую убогую тварь, то никто из взрослых не слушает их. Они дети, и потому их россказни безобидны.

– Клементина, – зовет ее Серлас. – Отдай им пса.

Она вскидывает к нему полное решимости и обиды лицо, на щеках вспыхивают красные пятна.

– Не отдам! Пусть не бьют его!

Мальчики кидаются на девчонку с собакой, зажатую в углу, и раздается визг.

– Стоять всем! – рявкает Серлас, о котором дети позабыли в пылу драки, и все замирают. Сын рыбака Винсента шмыгает носом и кашляет.

– Это моя тварь, – сипло повторяет он, – я могу делать с ним что хочу.

– С собакой – да, – Серлас кивает, и девочка резко выдыхает, словно едва сдерживает гнев в своем худом подрастающем теле. – Но Клементина – моя дочь, и я не позволю тебе или твоим кузенам бить ее. Кроме того, она девочка. Ты должен проявить к ней уважение.

– К ней? – зло плюется мальчишка. – Она же буйнопомешанная!

Двое других поддерживают его и гогочут. Клементина трясется от бессильной ярости.

– Мать говорит, она с головой не дружит! Ведьма, не иначе!

Готовый шагнуть к детям Серлас замирает, проваливается в знакомую панику и, почти задыхаясь, видит, что Клементина расправляет плечи и встает во весь рост за спиной мальчишек.

– Ведьма, говоришь? – гневно шипит она. В ее голосе угадываются чужие интонации, грубые, совсем не девичьи. Серлас открывает рот, чтобы остановить ее, но что-то его затыкает, первый же звук застревает в горле. – Ты отвратительный мальчишка, мучаешь каждое живое существо, что слабее тебя! Такая жестокость тебе с рук не сойдет!

Клементина кричит, и эхо, поколебавшись в узком переулке, мчится дальше, вниз по улице к площади, ее слова звучат угрозой, непоколебимой, как камень. Внезапно становится холоднее. Пес, все это время жалобно скуливший у ног девочки, вдруг с визгом срывается с места и убегает, и мальчишки несутся за ним. Сын рыбака Винсента оборачивается на углу, чтобы кинуть Клементине ее платок.

Тот, кружась, падает ей в ноги, и Серлас поднимает глаза. У его девочки бледно-рыжие волосы, которые теперь не скрыть обычным платком.

***

Через две недели сын рыбака Винсента умрет от лихорадки, и Серлас с названой дочерью, прежде чем в их сторону посыплются угрозы, сбегут с острова на юг.

#26. Пойдем со мной

Все, что знает Теодор о мире, в котором живет уже два столетия, вдруг обращается в пыль и рассыпается под ногами. Прошлое не вернуть. Эту истину он впитал вместе со всеми ведьминскими наговорами, вместе со знанием, что проклятия существуют и действуют на реальных людей точно так же, как болезни и любая хворь, от которой еще не придумали лекарств. Это говорили ему все гадалки, встреченные им на долгом пути.

Прошлое не вернуть. Время застывает в его жизни и идет вперед только в жизнях других людей. События, люди, незначительные детали не копируются природой: каждый человек единственен, каждая история уникальна. Сколько бы совпадений ни угадывал его пытливый разум, скольких бы женщин и мужчин ни принимал за тех, с кем уже встречался, каждый раз они оказывались незнакомцами со схожими чертами лица.

Даже Клеменс Карлайл, в первую их встречу, во вторую, в десятую – всякий раз оказывается не Клементиной, а только самой собой.

Если история, как бы умело ни сворачивали ее спиралью искусные летописцы, никогда не повторяется, то реинкарнаций не существует. Об этом Теодору стоило бы подумать в тот раз, когда впервые ему на глаза попалась дочь смотрителя галереи. Теперь, увы, их связывает не только и не столько эфемерными слухами о ведьминских проклятиях.

Теперь он видит перед собой женщину с лицом Нессы – и не знает, что делать.

Ее профиль маячит за широкой витриной очень французского кафе – с крашеным деревянным заборчиком, ограждающим ухоженный ярко-зеленый газон, с бежевыми вывесками и выведенными чьей-то умелой рукой витиеватыми надписями, с узорчатыми спинками деревянных стульев на открытой веранде и скатертями в мелкую клетку на круглых столиках, – и тень ближайшей липы, отражаясь в стекле витрины, пляшет на скулах женщины. Она хмурится, разговаривая по телефону, прижимает ко лбу тонкие пальцы руки, разглаживая одинокую морщину. У нее русые волосы, собранные в тугой пучок на затылке, бледная кожа. Теодор помнит, что в гостиной своего дома она смотрела на него серо-зелеными глазами.

У Нессы были точно такие же.

Женщину, что сидит в кафе через дорогу от Теодора, зовут Оливией. Она мать Клеменс Карлайл. Теодор проговаривает про себя эти простые фразы, но самогипноз не помогает: мозг продолжает пульсировать от мысли, что глаза его видят Нессу, что история повторяется, что Клеменс все-таки является Клементиной и что теперь, как бы он ни отворачивался, как бы ни бежал прочь, прошлое неумолимо настигает его и завоевывает настоящее, как чума, остановить которую он не в силах.

– Шон? Шон! – раздается встревоженный голос Бена в телефоне, и Теодор вздрагивает с непривычки. Сотовая связь явно не создана для человека, рожденного в восемнадцатом столетии.

– Это я, Бенджамин, – отзывается Атлас, мысленно надеясь, что нервный приятель будет сильно удивлен и потому в расспросы не кинется.

– Теодор? Что с Палмером? – «Черт». – Он рядом? Откуда у тебя его телефон? Что случилось с Клеменс? Она все еще не берет трубку, вы ее нашли?

Теодор вздыхает. Ему с трудом верится, что еще этим утром он был в Англии и толком не знал ни о взбалмошной девице, ни о ее матери.

– Все в порядке, – говорит он, чеканя каждое слово. – Клеменс дома вместе с этим выскочкой. Никто не пострадал. Мы зря так неслись сломя голову. Таинственный колдун Палмера прислал еще одну записку. Нет, мы его не видели. Я почти уверен, что он уже прибыл сюда и нашел девчонку.

На этой фразе Бен театрально охает в трубку, и Теодор морщится. Не хватало еще, чтобы Паттерсон кинулся на выручку перемазанной томатным соком девчонке – с точки зрения Атласа, ей хватит внимания и двух бессмертных.

– Прекрати, Бенджамин, никто никому не угрожает. Палмер присматривает за ней, они сидят дома, как послушные дети, никого не впускают и не выпускают.

Теодор соврет, если скажет, что доверяет мальчишке полностью. Необъяснимый страх, подкармливаемый рассказами о таинственном преследователе – и пусть, пусть колдунов не существует, пусть бессмертный убийца и властитель чужих душ кажется вымыслом! – терзает Теодора и сеет сомнения: не подверг ли он Клеменс еще большей опасности, оставив на попечение мальчику-марионетке? Ему бы следовало остаться рядом с ней и защитить, если того потребует случай, ведь он и прибыл в Лион ради этого.

Ведь он был проклят ради этого. Защищать дочь ведьмы от любых бед. Беречь ее покой. Укрывать от злых сил. Спасать, проживая ее жизнь бессменной тенью.

Сейчас, когда Оливия Карлайл, так похожая на Нессу, маячит перед взором Теодора, он почти уверен, что чертова судьба вела его к встрече с Клеменс целых два столетия не просто ради плевка в лицо. Смотри, из-за кого ты проклят! Смотри, ради кого ты должен был жить!

– Теодор? – зовет Бен. Тот с трудом отводит взгляд от фигуры Оливии Карлайл – женщина покидает кафе, все еще не отнимая телефонной трубки от уха, спешит к высокому офисному зданию и скрывается за его автоматическими дверьми – и возвращается мыслями к приятелю в Англии.

– Бенджамин, у меня есть для тебя задание, – говорит Теодор. Проклятье, он вовсе не уверен в том, что делает. Лучше не трогать это болото, на его дне хранится слишком много тайн, которые не желают всплывать на поверхность: там столько грязи, что хватило бы на троих.

– Задание? – удивленно переспрашивает трубка. Теодор вздыхает.

– Да, – он кивает и прикрывает на миг глаза. Солнечная улица с закатным маревом тускнеет и отпечатывается на внутренней стороне его век оранжевыми бликами в стеклах проезжающих мимо автомобилей. – Разузнай все, что можешь, про генерального директора агентства недвижимости «Фурнье». Ее зовут Оливия Карлайл.

– Ну и ну! Матушка Клеменс? – присвистывает Бен, и Теодор почти чувствует его удивление.

– Да. И Клеменс не должна узнать о твоих поисках.

На секунду в трубке повисает звенящая тишина.

– Теодор… Что ты задумал?

***

Через каждые десять футов фонари освещают правую сторону дороги, так что до набережной, обдуваемой влажным ветром, дотягиваются лишь слабые лучи желтого света. Они выхватывают только половину лица идущей впереди женщины, и Теодор, следуя за ней тенью, чувствует себя преступником. Ее прямая спина, собранные в тугой пучок волосы, ритмичный стук высоких каблуков. Все это совсем не похоже на ту, что Атлас знал два столетия назад, но ее лицо, ее голос… Кажется, будто Несса переродилась в теле властной особы, чтобы напомнить о себе и своем проклятии.

– Понятия не имею, важно ли это… – Голос Бенджамина в трубке звучит устало и монотонно. – Но ее первое имя Ванесса, а не Оливия.

Этот факт почти не удивляет Теодора, разве что сердце на мгновение замирает в грудной клетке, стискиваемое прутьями ребер.

– Что еще?

– Единственная наследница крупного строительного треста, главный акционер одноименного агентства недвижимости. В разводе, одна дочь…

– Не то, – тихо обрывает Теодор, и приятель вздыхает. Оливия Карлайл в пяти футах от мужчины замирает перед проезжающим мимо велосипедистом.

– Что ты хочешь узнать? Ей-богу, я тебе в сыщики не нанимался, а в Интернете есть только…

– Узнай, связана ли она с галереей Генри Карлайла.

Оливия продолжает путь вдоль набережной. Теодор, ступая как можно тише, идет следом шаг в шаг.

– Издеваешься? – возмущенно сопит Бен. – Она бывшая жена нашего смотрителя!

– Давно они в разводе?

– Теодор, ты… – Паттерсон умолкает на несколько секунд, до уха Теодора доносится напряженный стук клавиш. – Нашел. Дело было тринадцать лет назад. На развод подала Оливия, оставила дочь себе. Мы тогда только переехали в Англию.

– Когда я познакомился с Генри, он был уже одинок, – кивает Теодор. Напряженные мысли перебивают одна другую. Что-то не дает Атласу покоя, что-то сбивает с толку. Что же это, что, кроме сходства с Нессой, мешает ему здраво мыслить? – Из-за чего они разошлись?

– Теодор! – вскрикивает Бен. Слышно, как смартфон со стуком падает из его рук на стол, как Паттерсон вздыхает и фыркает в кулак, прежде чем успокоиться. – Ты совсем разум потерял? Я не стану копаться в личных делах порядочного человека!

– Оливия Карлайл не порядочн…

– Я говорю про Генри! Его бывшая жена может быть какой угодно стервой и тиранкой, но Генри Карлайл – хороший человек и наш друг, и искать на его семью компромат ради каких-то твоих грязных делишек я не стану! – От возмущения Бенджамин кидает трубку, не удосужившись получить ответ, и Теодор остается стоять посреди улицы, обвиненный приятелем в преступлении, которого даже не совершал.

Он вздыхает, отнимает телефон от уха и кривит губы – современные технологии никак не улучшают его жизнь, и этот разговор явное тому подтверждение.

– Из вас никудышный шпион, мистер Атлас, – раздается за спиной Теодора. Он оборачивается и застает Оливию Карлайл прямо перед собой.

Не стоило терять ее из виду и отвлекаться на разгневанного приятеля.

– Обычные люди задают вопросы мне напрямую, а не играют в детективов, – говорит Оливия. Она стоит перед ним, скрестив на груди руки, и выглядит хозяйкой положения, поймавшей преступника с поличным.

– Я не обычный человек, миссис Карлайл, – отвечает Атлас. – И вопросы у меня не обычные.

– Неужели? И что же это вас так интересует, что вы боитесь спросить у меня лично? – Оливия выгибает тонкую бровь дугой – недоверчивое движение, совсем не подходящее к лицу спокойной уравновешенной женщины. Теодору с трудом удается вернуть себе самообладание; она не Несса, она чужой человек. Нельзя искать в ней черты умершей.

Теодор хмурится, когда Оливия, скривив губы, кивает ему.

– Я вами тоже интересовалась. Ох, прошу, не надо делать удивленное лицо, мистер Атлас. Вы довольно тесно общаетесь с Клеменс. Я должна была знать, что такому пьянице и дебоширу нужно от моей дочери.

– Совсем не то, что вы могли подумать, – быстро говорит Теодор. Ситуация, в которой они вдвоем оказались, ставит его в тупик, и незримое присутствие Клеменс все только ухудшает. Но Оливия ухмыляется – нетипичной, чужой улыбкой – и качает головой. А потом разворачивается и идет вдоль набережной, показывая проигравшему сыщику свою незащищенную спину.

Теодор остается на месте, пригвожденный собственным промахом, и борется с собой. Лицо Нессы, голос Нессы лишают его воли. Об этом ли говорила Клеменс? Так ли трудно ей противостоять собственной матери, как сейчас Теодору?

Какие тайны скрывает эта женщина и есть ли связь между нею и Нессой?

– Миссис Карлайл! Подождите!

Атлас гонится за ней, похожей теперь на призрака в сумрачном городе, и настигает у пешеходного перекрестка. Он почти уверен, что, обернувшись, она покажет ему свое истинное лицо, а не Нессу, и что это наваждение сгинет в опускающемся на набережную вечере. Но Оливия нагло, уверенно смотрит на него серо-зелеными глазами, сжимает губы в тонкую линию, скрещивает на груди руки.

– О вас ходит столько неприятных слухов, мистер Атлас, – говорит она. – Одна моя знакомая думает, что вы бегаете только за молоденькими девушками вроде моей Клеменс. Зачем же вам сдалась я, ее возрастная мать?

Один кусочек сложной мозаики из догадки превращается в доказательство и занимает свое место в выстроенной Теодором схеме.

– Так вы знакомы с миссис Давернпорт? – переспрашивает Атлас, и Оливия усмехается.

– А вы догадливы…

Они смотрят друг на друга, одинаково изучая. Теодор чувствует, как резкий взгляд знакомых глаз сверлит в его голове дыру.

– Но за молоденькими девушками я не бегаю, миссис Карлайл, – выдыхает он. – Позвольте кое-что прояснить: меня интересует только…

– Думаете, я позволю увиваться за моей дочерью? – шипит Оливия, не давая ему закончить. – Вам, мошеннику, пьянице и разгильдяю?

Теодор качает головой.

– Вы поверхностно судите о людях, миссис Карлайл, я вовсе не…

Они подходят к дому Карлайлов, и слова оправдания застревают у него в горле: входная дверь распахнута настежь, и темный проем глядит на освещенную улицу двумя слабыми зрачками настенных ламп из глубины коридора.

Не сговариваясь, Теодор и Оливия бросаются в дом, откуда тянет тревогой и стылым холодом. Переваливаются через порог, спешат в гостиную – там тоже темно, фонарный свет с улицы едва ли дотягивается до картин на стене и двух кресел в углу у камина.

И застают там одного только Шона.

Он сидит прямо на полу, невидяще перебирает в руках бокалы из-под выпитого вина и оранжевые фруктовые корочки. В воздухе застыл пронзительный аромат апельсина, и в нем сложным узором угадывается неяркий сладкий запах какого-то одеколона.

– Что случилось? – хмурится Оливия, глядя на юношу сверху вниз. – Где Клеменс? Опять сбежала? Я предупреждала эту несносную девчонку, что…

Шон мотает головой, поднимает глаза и смотрит не на женщину, а на Теодора. И сердце последнего падает в желудок, чтобы в тот же миг ему стало невыносимо тошно от приторного аромата, оставленного неизвестным как след, отпечаток собственных рук на месте преступления.

– Он забрал Клеменс, – судорожно сжимая в потных ладонях бокал, шепчет Шон. – Теодор, он пришел сюда и забрал ее!

***

– Ну здравствуй, малышка Клементина.

У него мягкий голос. Его можно назвать приятным, если не смотреть в лицо говорящему. Не видеть холодных бесцветных глаз и искривленных губ с паутинкой красных сосудов на болезненно бледной коже.

Шон стискивает ее ладонь и с силой тянет к себе, вглубь коридора. Бежим.

– Не пригласишь гостя в дом? – спрашивает человек.

Клеменс чувствует, как от страха Шон не может сказать ни слова, как ужас завоевывает каждую клеточку его тела и не дает сдвинуться с места, но теперь, глядя в лицо своему преследователю, она совсем не боится. После всех рассказов и недомолвок со стороны и своего никудышного друга, и бессмертного пьяницы, что бросил их вдвоем в запертом доме, ее тоже должен пугать этот бледный тип с лицом призрака. Но вместо страха Клеменс чувствует злость. И любопытство где-то в глубине души.

– Я вас не знаю, – отвечает она. Шон испуганно дергается, будто слова предназначаются ему и бьют по нему.

Человек улыбается – растягиваются его тонкие губы, изгибаются неровной дугой, и в узкой трещине рта чернеет провал. У него не хватает одного зуба.

– О, дорогая… – тихо говорит визитер. – У нас с тобой гораздо больше общего, чем ты думаешь: мы ведь не чужие друг другу люди. Но ты и сама уже догадалась, верно?

Клеменс чувствует, как густеет между ними вечерний воздух, шумная улица стихает и превращаются в далекий гул сигналы проезжающих мимо автомобилей. Замолкает вдали река. Человек смотрит на нее, и ей становится холодно: под кожу проникает мороз, липкие пальцы холода цепляются за руки, горло и грудь. Шон безвольно отпускает ее ладонь и шагает вперед, закрывает Клеменс плечом.

– Оставь ее, – шепчет он. – Пожалуйста.

Человек медленно поворачивается к нему, выпуская Клеменс из капкана своих глаз, и роняет одно хлесткое слово:

– Прочь.

Оно, словно хлыст, ударяет по Шону: тот шагает вглубь коридора и с тихим вздохом сползает вниз по стене. Клеменс хочет обернуться к нему, взглянуть, что стало с мальчишкой, который никогда и ничего не боится, который первым решается на авантюры и втягивает в них подругу, который до скрежета зубов ненавидит, когда его называют слугой стоящего на пороге человека.

Что происходит с двухсотлетним юношей, если одно слово, ломая, превращает его в безвольную куклу?

– Кто вы такой?.. – выдыхает Клеменс.

Бледный человек медленно поднимает руку и протягивает ей раскрытую ладонь.

– Пойдем со мной и узнаешь.

Это не жест доброй воли. Пойдем со мной, и этот мальчик не пострадает. Невысказанная угроза повисает в воздухе, и Клеменс чувствует ее всей кожей. Никто никогда не угрожал ей и не желал смерти… Тем не менее сейчас она чувствует опасность, исходящую от замершего напротив человека, имени которого даже не знает. Это чувство кажется знакомым, хотя она никогда не испытывала его прежде. Фикция подсознания? Дежавю?..

– Я пойду с вами, – медленно выдавливает она, – если вы назовете свое имя.

Человек усмехается.

– Ты схватываешь на лету, Клементина, – кивает он. – Твоя мать звала меня Персивалем.

В одной секунде наступившей после этого тишины сердце Клеменс пропускает удар. Тук. Тук.

– Тебе любопытно, не так ли? – Она кивает против воли. Шон издает сдавленное «Нет!». – Тогда пойдем. Я отвечу на все твои вопросы, малышка.

У Клеменс нет причин верить его словам, но она не находит в себе сил отказаться.

Она вкладывает свою руку в его холодную сухую ладонь и шагает за порог дома, оставляя раздавленного Шона за спиной. Тот яростно бьет кулаком по полу и стенам, и глухие удары отчетливо слышатся даже в уличном шуме, пока Клеменс уходит прочь от знакомого переулка об руку с бледным высоким человеком по имени Персиваль.

Кажется, судьба вела ее к этому моменту долгие годы. Кажется, знакомство с Шоном не было случайным и произошло не по прихоти самого юноши. Кажется, что в этот миг Клеменс наконец-то все понимает.

– Я знаю вас, – говорит она, когда Персиваль выводит ее к площади Карно. К вечеру здесь, несмотря на многочисленные предупреждения полиции, все еще собираются цыгане в разноцветных одеждах; румынские беженцы с песнями вместо денег и французские бездомные без монетки в кармане. Когда-то цыганка с этой площади нагадала Клеменс сильную судьбу с твердым именем, и теперь девушка невольно вспоминает тот далекий солнечный день.

Персиваль – то ли имя, ради которого стоило терять голову?

– Я знаю вас, – повторяет Клеменс, вырывая руку из несильной хватки блондина. Он оборачивается – высокий, болезненно худой, холодный как лед, – и удовлетворенно кивает.

– Ты догадливее Шона, моя дорогая.

В ответе на ее следующий вопрос кроется все, что Клеменс о себе знает.

– Вы мой отец. Верно?

#27. Яблоко от змея

– Почему мы здесь? – спрашивает Клеменс, невидяще уставившись в чернеющий за рекой силуэт города. Тусклые окна гаснут одно за другим, доносящийся с площади Карно шум становится все мелодичнее – цыгане тянут песни, вплетая румынские напевы в свои торопливые речи и разговоры спешащих домой людей.

Они сидят в маленькой забегаловке, где подают недорогое пиво и домашнюю еду. Расставленные на веранде круглые столики вперемешку с разномастными стульями хранят отголоски прежней жизни заведения – раньше это место было приличным пабом, но хозяин обанкротился, спустив все свои деньги на азартные игры, хорошее место на набережной выкупила семья фермеров, и теперь здесь подают алкоголь и куриные бульоны. Прежний хозяин спился, но его сын приходит сюда каждый вечер, чтобы обсудить с приятелями последние новости: сегодня «Олимпик Лион» прошел в финал Суперкубка.

– Тебе здесь не нравится?

Персиваль сидит прямо напротив Клеменс и не сводит с нее внимательного, пронизывающего взгляда. У него холодные глаза, и они не нравятся ей гораздо больше, чем пугающий узор сосудов вокруг рта.

– Ты бы хотела вести беседы в более… тихом месте?

Каждое его слово звучит двусмысленно настолько, насколько это возможно, и даже среди общего шума – голосов посетителей, цыганских песен с площади, гудящих вдалеке автомобилей – Клеменс явственно слышит угрозу в его голосе. Она держит руки под столом, чтобы Персиваль не заметил, как потеют у нее пальцы. Между ними всего лишь три фута стола, обтянутого выцветшей скатертью, но кажется, будто Клеменс стоит у обрыва и этот человек вот-вот столкнет ее вниз.

– В знакомой обстановке, – говорит он, – тебе будет спокойнее, Клементина.

– Знакомой?..

– Разве ты не работала здесь… лет пять назад?

Чтобы вздохнуть, ей приходится постараться – спертый воздух застревает комом в горле, в груди колотится разбухшее нервное сердце. Сейчас оно не помещается в грудной клетке, ему там мало места. Клеменс опускает глаза вниз, на свои сцепленные в замок под столом пальцы, лишь бы не смотреть на бледное лицо сидящего напротив существа.

– Мистер Каган хорошо о тебе отзывался, – продолжает Персиваль. – Мне довелось поработать с ним, пока он не прокутил свое состояние в казино. Я говорил ему повременить с большими ставками, но этот жадный эбрах[21] решил, будто знает все лучше меня.

Клеменс едва дышит. Из немногословной мягкой речи этого человека она отчаянно пытается выловить хоть что-то, что поможет ей справиться с неизвестным страхом: пусть он допустит ошибку, оборвет себя на полуслове, будто оговорился, пусть повысит голос, сделает его эмоциональнее, чтобы не звучать так гипнотизирующе-спокойно. Она облизывает пересохшие губы и отвлекается от созерцания его лица, смотрит в сторону площади.

Женщина в цветастой юбке догоняет маленького ребенка. Многочисленные обручи на ее руках и шее звенят, и, когда она ловит девочку, Клеменс замечает темный узор на ее плече. Бутон тюльпана, извивающийся восьмеркой. Персиваль поворачивается спиной к площади и горбится.

– Вы следили за мной с рождения? – спрашивает Клеменс и видит, как дергается уголок его неправильных губ.

– Следить за ребенком неинтересно.

– Вы обещали ответить на все мои вопросы. Это не ответ.

Если отключить все эмоции и говорить с опасным соперником в его манере, не реагируя на бешено стучащее в груди сердце, становится проще. Клеменс стискивает замызганный уголок скатерти под столом и мысленно проговаривает про себя все, что хочет спросить.

– А ты знаешь цену словам, Клементина, – с удовольствием замечает Персиваль. Она уверена, что его настоящее имя никто не знает, но спрашивать об этом, теряя драгоценные мгновения, не осмеливается.

– Меня зовут Клеменс, – говорит она. – Вы путаете меня с кем-то.

– Хочешь узнать, с кем?

Нет. Нет-нет-нет, сейчас это совсем не имеет значения. Клеменс отчаянно гонит прочь назойливые мысли, но едкое любопытство отравляет ее уже так давно, что она почти готова сдаться. Кто эта Клементина, которую Теодор зовет в горячке, думая, что умирает? Кто эта Клементина, которую ищет человек рядом?

– Уверен, мой дорогой Теодор не скажет тебе всей правды, даже если ты попросишь его об этом, – добавляет Персиваль.

Отлично понимая, что словами можно ранить так же сильно, как старым антикварным ножом с ручкой из туфа, Персиваль вонзает в нее лезвие и с явным наслаждением проворачивает внутри. Слова несут медленную смерть, каждый слог в них отравлен, и вряд ли ответ на терзающий Клеменс вопрос будет противоядием.

– Меня не интересует Клементина, – наконец отвечает она.

– Нет, – соглашается Персиваль. – Ты хочешь знать, кто я такой и почему появился только теперь. Верно?

Клеменс ждет от него подвоха. Кивает, не сводя с него глаз. И он улыбается, демонстрируя темную дыру на месте одного из клыков.

– С твоей матерью мы познакомились двадцать семь лет назад. Ей было всего восемнадцать – молодая душа. Надменная и высокомерная уже в таком юном возрасте. Совсем не похожа на… – Персиваль впервые запинается и, облизнув белый ряд зубов, косится на Клеменс.

Та уверена, что это было сделано специально, но молчит и ждет продолжения. Нет, ей не интересно, с кем сравнивают Оливию. Она не поддастся на эту уловку. Персиваль вздыхает с видимым разочарованием.

– Забавно, ведь она ненавидела имя Ванесса. У женщин этой семьи странные привычки, Клементина… Хорошо, что ты взяла от своей матери только лучшее.

Глубокий вдох. Медленный выдох. Из спутанных воедино чувств Клеменс удается вытащить на поверхность одно: ей чудится, будто Персиваль вьет из бесконечных слов паутину и оплетает ее руки и ноги, обвивает ими горло, мешая дышать полной грудью. Он говорит не то, что Клеменс хочется услышать; он, словно змея, ускользает от ответов, что обещал ей. Путаясь в мыслях, Клеменс вскидывает голову и упирается взглядом в спокойное лицо Персиваля.

Так мог бы смотреть на мир мертвец.

– Вы мой биологический отец, я знаю, – шепчет она. – Об этом в моей семье не говорят, но я знаю. Меня волнует совсем другое.

– Тогда задай мне вопрос, – осклабившись, произносит Персиваль. Он откидывается на спинку стула, скрещивает на груди руки – похожий на преступника, играющего с неумелым следователем-самоучкой, или на убийцу, оценивающего будущую жертву. – Чтобы получить ответ, Клементина, ты должна спрашивать, не давая противнику даже шанса отвертеться и заговорить тебе зубы. Ты должна контролировать то, что говоришь.

– Вы… – задыхается Клеменс. – Вы поучаете меня?

– Увереннее. В твоих словах слишком много эмоций, они тебе мешают.

Внезапно Персиваль наклоняется – деревянные ножки стула под ним визгливо скребут по неровному настилу веранды – и тянется указательным пальцем ко лбу Клеменс. Она чувствует ледяное прикосновение чужой руки и вздрагивает.

– Слова отражают мысли, малышка Клементина, и с ними нельзя играть.

Клеменс медленно отодвигается, не сводя глаз с бледного лица. Смотреть на него, не мигая, не подавая виду, что его спокойствие пугает до нервной дрожи, сложнее, чем видеть умирающего Теодора, но в этот момент ей кажется, будто разговор с Персивалем, кем бы он ни был, важнее спасения одного бессмертного пьяницы.

– Хорошо, – говорит она. Стихает шум городской площади и пение цыган, становятся тише разговоры в кафе. – Вы заявили о своем существовании только сейчас. Почему?

– Я решил, что теперь настало подходящее время.

– Для чего?

– Для воссоединения отца и дочери.

Ответ кажется Клеменс неубедительным, наигранным.

Со словами нельзя играть. Если хочешь получить ответ, надо задать правильный вопрос.

– Вы мне не отец, с этим я не могу согласиться, – отрезает она. – Вы могли прийти раньше, поводов было предостаточно. Когда родители развелись. Когда мы переехали во Францию. Когда умер дед. Значит… Вам от меня что-то нужно?

Персиваль демонстрирует ровный ряд зубов и оставляет на лице устрашающе широкий оскал.

– Умница.

Клеменс чувствует, как медленно, но неукротимо ее тянет в западню собственное любопытство и маленькая гордость. Ее похвалил человек, от которого она не должна ждать ничего хорошего, и вдруг ее это… радует?

В этот момент, как по сигналу, в вакуум, возникший между нею и Персивалем, врывается остальной мир: невысокая полная женщина, торопливо перебирая ногами, приносит им напитки и чипсы. Прозрачную газировку для психа, зовущего себя отцом Клеменс, и стакан сока для самой девушки.

– Пей, – кивает на стол Персиваль, – я заказал его специально для тебя.

Клеменс видит в нем все больше зловещего, точно он Пеннивайз, о котором говорил Шон. Демон из потустороннего мира, крадущий детей и питающийся их страхами.

Девушка опускает глаза на стакан перед собой – за толстым граненым стеклом в оранжевом апельсиновом соке спиралью поднимается со дна похожий на кровь темно-красный сироп. Она осторожно делает один глоток, пробуя на вкус. Гранатовый ликер? Если это завуалированная метафора, то Клеменс ее оценила.

– Что же? – кусая губу, спрашивает она. – Что вам от меня нужно?

– Помощь.

– Какая помощь?

– Та, оказать которую в данный момент ты не в силах.

Змей-искуситель. Он подает ей яблоко с дерева познания и обещает ответы на все вопросы, хотя не отвечает ни на один из них. Съешь запретный плод, глупая Ева, и узнаешь все тайны мира – они обрушатся на тебя непосильной ношей и станут проклятием. Оглянись на горящий Содом, жена Лота, утоли свое любопытство и обернись в наказание соляным столбом.

Клеменс мысленно считает до десяти. Эмоции только мешают.

– Для этого вы явились? Научить меня? Чтобы я стала – что? Сильнее?

– Именно.

Это признание лишает ее дара речи. Плоский ответ все еще скрывает в себе множество «почему» и «ради чего», но Клеменс не может отбить удар и сидит перед Персивалем с открытым ртом. Вокруг их столика душным коконом висит напоенный чужими дыханиями воздух.

– Чего вы от меня ждете? – шепчет она.

– Я скажу тебе, когда придет время, – загадочно улыбается он. – Будь готова ответить на мою просьбу должным образом.

Просьбу? До сих пор этот человек брал то, что пожелает, без особого разрешения, контролировал людей, как марионеток, и не считался с чужим мнением. Вряд ли он попросит Клеменс о чем-то. Уверенная в своих выводах, она качает головой.

– Значит, приказать мне вы не сможете. Раз так, то у меня есть ответное условие – в угоду моей будущей помощи.

Промелькнувшее удивление в бесцветных глазах Персиваля она все же успевает заметить и удовлетворенно хмыкает. Вздыхает, прежде чем продолжить, проговаривает эту фразу про себя несколько раз.

– Отпустите Шона. Освободите его.

Персиваль щурится, изучает ее лицо внимательным взглядом – они совсем не похожи друг на друга, в Клеменс нет ни одной черты этого человека. Он медлит с ответом, рассматривает ее, прощупывает взглядом изгиб ее губ, каждую бледную веснушку на ее носу, и Клеменс пробирает холодный озноб.

– Разве не презабавная он собачонка? – наконец спрашивает он.

– Это не ответ.

Персиваль вскидывает брови, потом растягивает губы в усмешке, не предвещающей ничего хорошего.

– Я создал его, девочка.

Он никакой не колдун. Он сумасшедший, псих.

– Вы обрекли его на вечную жизнь, подобную вашей. Так? Вы привязали его к себе, чтобы сделать своим слугой, – запальчиво шепчет Клеменс. Она так боится повысить голос, выдавая в нем напряжение, разбивая хрупкое ощущение собственной смелости, что может только шептать. Персиваль следит за тем, как медленно шевелятся ее губы, и повторяет их движение. Это гипнотизирует не хуже его неподвижных глаз.

– Вы не создатель, – выдыхает Клеменс. – Нет, не так. Вы – не Создатель.

В руках Персиваля скребет неровными сколами по столешнице стакан с газировкой. Персиваль проводит тонкими пальцами по каплям конденсата, рисуя невидимый узор на полупрозрачной стеклянной стенке.

– Хорошее сравнение, Клементина, – говорит он, и его тихий шепот стелется по столу, точно змеиное шипение. – Мне нравится, как ты храбришься, но ты тратишь силы на слабое существо.

– Нет.

– Правда? – усмехается Персиваль и, сцепив руки в замок, склоняется к столу. – Этот мальчик хотел только долгой жизни, и я дал ее, забрав всего лишь его жалкое имя. У него не было цели, и я дал ее, привязав к себе. У него не было семьи, и я подарил ему семью, заменил и отца, и мать. У него не было ничего, и я дал ему все, чего он хотел и не хотел. Он обязан мне своим существованием. Такое слабое создание не будет тебе хорошим союзником.

Клеменс сжимает руками холодный стакан.

– Может быть. Но я не буду верить вашим словам до тех пор, пока вы помыкаете живым человеком как рабом. – Она наклоняется ближе, отодвигая злосчастный сок в сторону. – Он вас боится. Так не должно быть, это неправильно.

Некоторое время Персиваль не двигается и просто смотрит ей в глаза, склоняя голову то вправо, то влево, будто пытается выискать в ее образе скрытые мотивы, которые будут видны только при определенном ракурсе. Но Клеменс страшится его взгляда не больше, чем раньше: у нее чистые намерения, и шантажировать девушку Персиваль не сможет – здесь нет ни Шона, ни Теодора, ни ее матери.

– Поборница справедливости, – наконец сплевывает Персиваль и откидывается на спинку стула, внезапно как будто потеряв к ней всякий интерес. Клеменс остается только тихо выдохнуть:

– Отпустите его. Без этого условия я не стану помогать вам, чего бы вы ни потребовали.

Персиваль щурится и недовольно цокает языком.

– Как быстро ты осознала свою власть, а? – замечает он и тут же, без предупреждения, усмехается, довольно скалясь. – Умная девочка. Быстро учишься.

Клеменс ждет, что в любую секунду он кинется на случайного прохожего, выбросит в воздух бомбу, припрятанную ради подходящего эффектного момента, схватит ее и уведет в тихое место, где им никто не помешает. Что в любой миг он совершит что-то страшное и опасное или взорвется сам, став эпицентром катастрофы.

Потому что от него веет опасностью и страхом, потому что он внушает ужас, просто сидя вот так, напротив нее, потому что каждое его слово напитано ядом.

– Я не стану отпускать Шона, – отрезает Персиваль. Сердце Клеменс сползает в желудок, а он, внезапно улыбнувшись, договаривает: – Это сделаешь ты.

Песни на площади смолкают в один миг, как по заказу, становится тихо-тихо. В обрушившейся на Клеменс немой ночи ей удается расслышать только биение собственного сердца.

– Я?

– Этот пустоголовый мальчишка связан со мной, – кивает Персиваль. – Если ты не сможешь разрушить эту связь, если не поможешь Шону, то я буду знать, что ты бесполезна.

Теперь его слова еще больше похожи на угрозу. Что такой человек делает с бесполезными ему людьми? Клеменс заставляет себя не думать об этом и повторяет про себя только одну фразу. Разрушить связь, помочь Шону.

– Но как я… – она запинается на полуслове, ловя насмешливый взгляд Персиваля. Его губы дергаются, будто он хочет сказать что-то, но останавливает себя. Или же это напускное, или же он, точно так же как его «протеже», страдает чем-то нервным. Тогда Клеменс могла бы понять, кто расколол сознание ее приятеля на две половины и сделал из него зависимую от эмоций марионетку. Кто научил его подчиняться своим словам, но не научил контролировать ярость, страх, гнев и боль.

С каждым новым витком ее запутанных размышлений Клеменс все явственнее осознает, что перед нею сидит чудовище в человеческом обличии.

– Ты хочешь забрать у меня мое создание, – говорит Персиваль, – и я помогу тебе только тем, что дам на это право. А теперь…

Он вдруг встает, протягивая девушку ладонь, и Клеменс, подчинившись, медленно поднимается следом и выходит из-за стола в полной растерянности. Персиваль притягивает ее к себе, касается холодными пальцами руки Клеменс. От этой внезапной близости кружится голова, кровь пульсирует в ушах.

– Думаю, наш разговор подошел к концу, моя дорогая, – шепотом произносит Персиваль. – Твой защитник слишком быстро нашел нас. Какая жалость.

– Что?..

Но он уже отходит от Клеменс, отпускает из плена своих ледяных ладоней.

– Фас, Теодор, – бросает он и дарит ей последнюю холодную усмешку, прежде чем Клеменс хватают за плечи чужие горячие руки.

Она вздрагивает и оборачивается, и бледное лицо Персиваля сменяется перед ее глазами на взволнованного Теодора Атласа – со шрамом поперек брови, с темным, по-настоящему испуганным взглядом, с сединой на виске; он дергает ее, как тряпичную куклу, и открывает рот, словно ему не хватает воздуха, и произносит ее имя.

– Клеменс! – восклицает он так, будто последний час только и делал, что звал ее. – Ты в порядке? Ты в порядке?

Клеменс облизывает пересохшие губы. Нет, она не в порядке.

– Да, – отвечает она. – Со мной все хорошо.

Теодор скользит внимательным взглядом по ее лицу, а она боится, что тот сможет увидеть тлеющий в ее глазах страх, и отворачивается.

Персиваля напротив них нет, а на столике рядом стоят нетронутые стаканы с газировкой и соком и крупная купюра. На мгновение Клеменс думает, что последние два часа ей привиделись. Что никакого Персиваля не было и она просто сошла с ума, разговаривая сама с собой все это время. Было бы куда легче думать, что она сумасшедшая.

– Он был тут, верно? – тихо спрашивает Теодор. Он все еще держит Клеменс за плечи, и, не сдержавшись, она утыкается носом в его грудь – пуговицы его рубашки царапают щеку, от него пахнет чем-то терпким и солоноватым.

– Клеменс?

Будь в ее власти время, она зациклила бы это мгновение в длинный день, неделю, месяц, чтобы растянуть миг, когда сердце, обмерев, падает в желудок и сжимается там, противясь действительности: все разом свалилось на Клеменс и балансирует на тонкой грани между реальностью и выдумками из страшных сказок братьев Гримм, так что у нее нет и шанса остаться вменяемой. Все казалось ненастоящим, но ощутимым, даже ее собственный необъяснимый страх перед Персивалем; все, что он говорил, Клеменс решила принять за данность, потому что иного выбора он ей не предоставил. Сейчас ей не хватает времени разложить все по полочкам, и она думает, что если не час назад, то через минуту точно сойдет с ума.

– Где Шон? – спрашивает она, выдыхая Теодору в плечо. Тот удивляется сильнее, чем она могла бы подумать.

– Дома.

– Тогда пойдем.

Клеменс отодвигается, берет Теодора за руку и тянет к выходу из кафе. Он подчиняется только потому, что совершенно сбит с толку. Наверное, сейчас она кажется ему такой же непоследовательной, как и Шон, но в ее голове тугой клубок постепенно разматывается, вопросы всплывают один за другим в обратном порядке. Сейчас ей предстоит решить одну проблему.

Вдоль дороги мелькают неяркие фонари – в это время ночи желтый свет в них начинает угасать, уступая предрассветному розовому. Клеменс и Теодор, держась за руки, шагают по тротуару, и девушка подгоняет их. Быстрее, быстрее, пока она ничего не забыла. Клеменс кажется, что память подведет ее: если в ее силах освободить Шона, то она должна сделать это сейчас, пока разговор с Персивалем теплится в ее сознании. Клеменс проверяет свободной рукой смартфон в кармане: она включила диктофон в самом начале вечера, и он все еще работает.

– Клеменс, – зовет ее Атлас. Она не реагирует, прокручивая в голове последние фразы Персиваля. – Клеменс, черт, да послушай же!

Он останавливается, дергает ее за руку и поворачивает к себе лицом – он все еще растерян, выглядит испуганным, и в его глазах – Клеменс ясно читает это – недавно утихший страх за ее жизнь теперь замещается новым. За ее сознание.

– Что с тобой? – нервно спрашивает Теодор. – Что сказал тебе этот человек? Угрожал? Шантажировал как-то? – Она мотает головой. – Проклятье, Клеменс, что?

– Ничего, – сухо говорит она. – Мы просто поговорили. Он сказал, что…

Теодор кивает – продолжай, ты можешь рассказать мне, ты можешь верить мне. «Твой защитник слишком быстро нашел нас». Твой защитник. Клеменс чувствует, что запуталась окончательно, и поверх всех вопросов в ее голове всплывает один-единственный, касающийся только Теодора.

– Кого ты видишь во мне? – спрашивает она, вынимая руку из его вспотевшей ладони. Теодор открывает рот, безвольно опускает руку. Отступает на шаг назад, будто этим вопросом Клеменс его оттолкнула. – Кто я, Теодор? – продолжает напирать она. – Кто?

Атлас хмурится и молчит.

– Не можешь ответить?

Клеменс злится: внезапная обида и ярость поднимаются со дна ее желудка и топят все разумные доводы – сейчас не время для таких расспросов, сейчас нужно добраться до дома, оказаться в родных стенах и смыть с себя испуг, отыскать Шона, в каком бы углу он ни прятался, и вытащить его из лап Персиваля… Но все это отходит на второй план.

– Ты так испугался за меня, потому что видишь во мне ее? Я для тебя Клементина?

Прозвучавшее имя действует на Теодора как удар молнии, и он дергается, отступает еще дальше и спотыкается. Незнакомая Клементина встает между ними невидимым призраком.

– Я права? – Голос Клеменс дрожит, и она злится на себя еще сильнее. – Ты видишь во мне ее и потому так отчаянно за меня цепляешься, да?

Теодор молчит. Она открывает рот, чтобы сказать еще, добить его, выплескивая из себя ненужные чувства, словно это он виноват в том, что разобраться в себе Клеменс не может.

– Слишком много эмоций, – вместо этого говорит она и вздыхает. Стоящий перед ней Теодор кажется побитым щенком, и это непривычное зрелище пугает ее.

Так много в мире вдруг стало ее пугать.

– Я задам тебе этот вопрос, когда придет время, – роняет Клеменс. – Будь готов ответить на него должным образом. А теперь идем домой. Мне нужно найти Шона.

***

Они возвращаются с рассветом – молчаливый, оглушенный Теодор и уставшая, выбившаяся из сил Клеменс. Оливия вскакивает с кресла, когда они вдвоем проходят в полутемную гостиную.

– Где ты была?! – кричит мать, не утруждая себя предисловиями. Она не спала всю ночь, не сменила одежду, не смыла макияж, и теперь выглядит старше своего возраста: спутанные волосы, собранные в слабый пучок, помятая рубашка, выпачканные в апельсиновом соке брюки. – Где тебя носило?!

От ее криков хочется взвыть в голос – голова раскалывается на части, тело не держит от вселенской усталости. Клеменс делает глубокий вдох и медленно выдыхает.

– Я разговаривала с отцом, – припечатывает она. Бессонная ночь лишила ее сил на какие-либо эмоции, и потому Клеменс говорит равнодушным сухим голосом.

Этот внезапный пустой ответ заставляет Оливию замолчать. Она открывает рот, но ничего не говорит, и Клеменс, окинув ее застывшую фигуру безразличным взглядом, идет вглубь комнаты. Пересекает ее, выходит в кухню.

Там, за барной стойкой, сжимая в руках пустой бокал из-под цитрусового сока, сидит Шон. Опустошенный, как брошенная, ненужная никому кукла. Сейчас, в ярком белом свете восходящего солнца, Клеменс отчетливо видит на его лице отпечаток прожитых им лет – старческие морщины на мальчишеских щеках, пожелтевшую кожу и уставшие, вечно заспанные глаза с темными пятнами под ними.

– Эй, – зовет Клеменс. Шон поднимает к ней взгляд. – Прежде чем ты что-то скажешь, послушай. Я не…

– Это моя вина, – беззвучно шепчет Шон. Он смотрит на Клеменс так, будто самолично повязал и отдал в руки опасному психу, но это неправда. Важно, чтобы он понял.

– Послушай, – с нажимом повторяет она. – Со мной все в порядке, он меня не тронул. И не тронет, я уверена. Я нужна ему живой и здоровой.

Позади Клеменс, пока она не видит, увлеченная Шоном полностью, встают в проеме двери Оливия и Теодор. Она все еще напугана уверенностью дочери, которой не было в Клеменс никогда на ее памяти. Он раздавлен открытием.

– Послушай, Шон, – говорит Клеменс.

«Слишком много эмоций, они мне мешают, – повторяет она для себя сказанное Персивалем. – Увереннее».

И, отпустив беспокойство, выдыхает:

– Я помогу тебе избавиться от него. Я смогу разорвать вашу связь.

Шон вскидывает голову, сползает со стула.

– Как? – тихо шепчет он.

Клеменс считает про себя до трех, прежде чем ответить.

– Все просто. Я ведьма.

#28. Ведьмин суд

Вообще-то шокирующих новостей за последние сутки Теодор узнал предостаточно, чтобы самому бессовестно падать в обморок, но вместо этого он, проклиная всех ведьм на свете, несет потерявшую сознание Оливию Карлайл в ее спальню. Позади плетутся ошалевший Шон и совершенно непробиваемая Клеменс.

– Налево, – командует Клеменс, ногой открывая дверь материнской комнаты. Здесь свет льется в чистое окно и заливает радостными утренними лучами широкую кровать, отражается в овальном зеркале над столиком с косметикой, солнечными зайчиками дрожит на стенах. Теодор кладет бессознательную женщину на постель и отходит, полагая, что Клеменс захочется побыть рядом с матерью некоторое время.

Но та, коротко кивнув Шону, выводит их обоих из комнаты.

– Надо поговорить, – бросает она замершему у окна Теодору. – Оставь ее, она устала.

– Какая поразительная забота, – бормочет себе под нос ошарашенный Атлас.

Втроем они спускаются в гостиную; некоторое время уходит на то, чтобы мальчишка вместе с Теодором расположились в креслах, подальше от раскинувшейся на диване Клеменс. Та ведет себя как ни в чем не бывало, выражая каждым своим действием, взглядом, жестом само спокойствие. Если бы только она знала, как Теодор сбился с ног в ее поисках этой ночью или как ее мать не сомкнула глаз и потому, видимо, не выдержала и упала в обморок от последних речей дочери, или как Шон, этот трусливый мальчишка, названивал ублюдку Персивалю, нарушая все свои выстроенные за годы жизни с ним «нельзя»…

– Что на нее нашло? – спрашивает Шон, полагая, что никто его не услышит. Теодор задает себе тот же вопрос и, оглянувшись на мальчишку, одновременно с ним пожимает плечами.

– Вы закончили? – вздыхает Клеменс, и они, как по команде, поворачивают к ней головы. В руках девушка держит смартфон, нажимает на экран, и тот тускнеет, а из динамиков вдруг льется в нагретый утренним солнцем воздух хрипящий голос ее недавнего похитителя.

Теодор напрягается, сжимает руки в кулаки и не видит, как бледнеет в другом кресле Шон.

«Ты догадливее Шона, моя дорогая», – доносится из динамиков. Мягкий елейный голос звучит знакомо, и Теодор вдруг представляет себе злобную улыбку на бледном лице, которую, возможно, мог уже видеть…

***

– Итак, что мы имеем? – Клеменс, вооружившись ручкой и блокнотом, строчит что-то последние полчаса, останавливая аудиозапись с разговором каждые три минуты. Взмыленная, уставшая, с карандашом в пучке волос вместо заколки, она отказывается есть и пить, а на любимый апельсиновый сок, принесенный из кухни Шоном морщится так, будто тот предлагает ей выпить яду.

– Клеменс, – как можно спокойнее зовет Теодор. – Тебе надо поспать. Ты устала.

Она шикает на него и отмахивается, кусает кончик ручки, теребит засаленный пальцами воротник своей рубашки. На нее больно смотреть, боязно. Кажется, что в любую секунду она, напряженная до последнего волоска, рассыплется от любого неверного движения. Поэтому Теодор наблюдает за ней и почти не дышит, страшась того, какой хрупкой она сейчас выглядит, несмотря на всю свою сосредоточенность.

Будто с новым знанием Клеменс открыла какую-то другую сторону себя и теперь отчаянно пытается скрыть ее от мира, закопать глубоко в себе и не дать никому до нее добраться. Если бы она знала, что это не помогает! Теодор видит, какой беззащитной она становится…

– Клеменс, – повторяет Атлас в который раз.

– Прекрати, – осаживает она его. – Либо помоги решить эту загадку, либо просто молчи. Я не намерена слушать твои причитания.

Резче. Она звучит с каждым словом все ожесточеннее, все более яростнее обрывает любое препирательство, как молодой и неопытный зверь, которому впервые причинили боль.

– Для тебя это загадка? – спрашивает Теодор. – Задача, которую можно решить, если хорошенько попотеть?

Клеменс вскидывает голову, впивается в его лицо злым взглядом. Молчит, кусая губу. Вот-вот плюнет на все, отбросит в сторону идиотский блокнот и обругает его с ног до головы. Но она этого не делает, вопреки надеждам Теодора, и только, стиснув пальцами несчастную ручку, закатывает глаза к потолку. Лучше бы девушка кричала и злилась в открытую, чем запирала все эмоции внутри себя.

– Легче думать об этом, как о задачке, Теодор, – бросает она на выдохе, – чем всерьез воспринимать творящийся вокруг хаос. Я и без того почти сошла с ума и, честно говоря, лучше бы и правда двинулась, чем разбиралась со всем этим… – Клеменс обводит взглядом светлую гостиную и останавливается на вжавшемся в кресло Шоне. – Ну? Ты собираешься спасать свою задницу или так и будешь прикидываться мебелью?

Кем бы ни была новая Клеменс, Теодор видит, насколько она напугана. Легче согласиться с ней и помочь, чем запирать в собственной комнате, как прежде, полагая, что это защитит ее от опасности. Сейчас она опасна сама по себе.

– Что ты предлагаешь? – спрашивает Теодор, и Клеменс вдруг злится еще сильнее.

– Ничего, поэтому и прошу помощи, а вы оба ведете себя, как…

– Успокойся, – прерывает ее Теодор. – Ты слишком устала, чтобы решать какие-то мировые проблемы. Вот почему я прошу тебя поспать хотя бы пару часов.

– Чтобы вы за это время смотались отсюда на поиски Персиваля? – щурится Клеменс. – Ни за что.

И когда она стала такой проницательной? Теодор давит малейшие признаки удивления и пытается держать маску, но после того, как эта девчонка, разбивая все возможные между ними барьеры, впервые заговорила о Клементине, оставаться спокойным рядом с нею бушующей Атласу все сложнее.

– Ты даже не знаешь, с чем хочешь иметь дело, – устало заявляет он.

– А ты, значит, знаешь? – щетинится Клеменс. В ответ на его красноречивый взгляд она, ничуть не смутившись, фыркает и скрещивает на груди руки, наконец-то бросая ручку. – Тогда расскажи, раз такой умный!

– Клеменс…

Препираться с нею еще хуже, чем воспитывать Бена-подростка, только теперь Теодор боится не за свой рассудок, а за ее. Он вздыхает – в который раз за это утро – и, чувствуя, как невыносимо головная боль сдавливает виски, произносит:

– Ведьмы, Клеменс, слишком сложные существа, чтобы простые смертные лезли в их магию.

Шон согласно кивает, даже чересчур бодро для пристыженного испуганного мальчишки, и Клеменс, видя их единодушие, снова горько усмехается.

– Мы с вами не простые смертные. Двое бессмертных предположительно одного возраста и новоявленная ведьма. Не самая заурядная компания, не находишь?

– Я бы на твоем месте не стал бросаться такими заявлениями, – предупреждает ее Теодор. – Ведьма, – с презрением повторяет он и окидывает Клеменс косым взглядом. – Зачем тебе это, девочка?

Ответить она не спешит – считает вопрос риторическим или подбирает правильные слова. Смотрит на притихшего в кресле Шона, несколько раз слабо вздыхает. Теодор видит, как сильно Клеменс стискивает в пальцах блокнот.

– Потому что хочу помочь ему, – отвечает она, кивая в сторону бледного мальчишки. Тот вздрагивает.

– Я не просил!.. – сипло рявкает он. Теодор с ним согласен.

– Верно, – говорит он. – Шон не просил твоей помощи.

Клеменс переводит растерянный взор с одного на другого, открывает рот и не может ничего сказать на подобные заявления – обиженно кусает нижнюю губу и мотает головой.

– Но ведь… – неверяще шепчет она. – Но ведь я могу…

– Ты не обязана! – давит Шон. Вскакивает с кресла, в одну секунду превращаясь в сплошной нерв, и отходит в сторону кухни, в спасительную тень дверного проема. – Тебе и нужно-то было послушать все его бредни и молча покивать, чтобы он тебя отпустил! Какая же ты дура, Клеменс!

Шон скрывается в кухне – оттуда раздается сердитый звон посуды, хлопает дверца холодильника; слышно, как он ходит из угла в угол, словно раненый зверь, и фыркает и кидается проклятиями через каждый шаг, перемежая французский с немецким. Клеменс поворачивается к Теодору с самым разочарованным выражением на лице, какое он мог у нее когда-либо видеть.

– Что я сделала? – спрашивает Клеменс, впервые за утро возвращая себя прежнюю.

– Все еще не поняла?

Она мотает головой, и Теодор сердится на нее за упрямство, за твердолобость, за абсолютную слепоту в вопросах, касающихся ее собственной безопасности.

– Клеменс, – цедит он, будто девочка в чем-то перед ним провинилась. – Он загнал тебя в ловушку. Если бы ты молчала – кто знает? – может, он бы нарассказывал тебе небылиц и отпустил восвояси. Но ты попросила освободить Шона, и теперь у тебя не осталось выбора.

Клеменс все еще хмурится и кусает губы. Сейчас Теодор все бы отдал за то, чтобы она оказалась обычной девочкой с причудами, а не той, в ком нуждается Персиваль. И собственное бессилие злит его еще больше.

– Если ты сможешь помочь мальчику, то этот псих поймет, что в тебе есть какая-то сила! – не сдержавшись, вскрикивает он. – Ты спасешь Шона, а сама станешь его главной целью. Если у тебя ничего не выйдет, то Шон окажется в еще большей опасности, а тебя Персиваль выкинет, как бесполезный мусор. Что он делает с теми, кто не приносит ему пользы, ты знаешь?

Она не знает. Никто этого не знает, но, судя по рассказам Шона, по его неконтролируемой реакции и тому, как Персиваль на него действует, ждать чего-то хорошего им не стоит. Незримый дух этого маньяка виснет в воздухе, будто тень.

– Персиваль даже не его настоящее имя, он его выдумал! Думаешь, он не мог придумать и все остальное?

– Я ему верю, – вдруг заявляет Клеменс, вскидывая подбородок. Теодор мысленно стонет – снова по второму кругу повторять один и тот же разговор ему не хочется. Проще всего теперь схватить нахальную девицу, посадить в самолет и увезти обратно на крохотные острова Британии, чтобы упрятать подальше от ненормального колдуна. Кляня себя за решение выслушать Клеменс, он скрипит зубами и медленно выдыхает:

– С какой такой радости ты веришь психу, который тебя преследовал?

– Он и тебя преследовал, – не моргнув и глазом, сообщает Клеменс.

– Девочка, ты совсем…

– Персиваль единственный, кто сказал мне правду, – перебивает она. – Ни мама, ни папа ни разу не говорили мне, что я родилась вне брака и вообще не родная дочь Генри Карлайла. Мать вечно сажала меня под замок всякий раз, когда ей что-то не нравилось, и, видимо, таким образом пыталась оградить меня от своих ошибок. Не самый действенный способ, знаешь ли. Ты тоже мне врал. И Шон мне врал. И вообще все люди в мире, Теодор, врут друг другу. А Персиваль – нет.

– Клеменс! – стонет Теодор. – Он мошенник и убийца. На его руках наверняка не одна пинта чужой крови.

– Как и на твоих!

Ее крик повисает в воздухе, эхо от него застревает в хрустальном сервизе за стеклянной дверцей маленького бара и звенит там, вызывая зубную боль. Теодор давится словами – те встают поперек горла, не дают вздохнуть, остаются немым воплем внутри его тела. Клеменс отворачивается от него и прячет глаза. Сожалеет ли она о брошенных, словно осуждение, словах? Они никогда не говорили с ней на эту тему, и только теперь Атлас ясно осознает, как много она о нем знает и молчит, чтобы сохранить между ними едва ли подобие мира.

– Не думал, что ты станешь моим судьей, – разочарованно бросает Теодор.

– Я не судья тебе, – отвечает она. – Ты меня вынудил.

Они молчат. Теодор напряженно всматривается в поникшую фигуру Клеменс, медленно, бесповоротно понимая, что за прошедшую ночь она поменялась настолько, что ему уже не увидеть в ней прежнюю любознательную девочку. Когда тишина становится невыносимой, в гостиную тихо входит Шон.

– Зав-трак, – запнувшись, сообщает он. Встрепанный и все такой же встревоженный, он вдруг кажется Теодору единственным человеком в этом доме, все еще сохранившим свою цельность, хотя с самого начала Шон не мог претендовать на это звание. Кто угодно, только не Шон. Теперь же он один не разваливается на части вместе со стремительно меняющимся миром вокруг.

Пока они все делят на троих несложный завтрак – омлет с помидорами и поджаренные до черных корочек тосты, чересчур жирные, да еще и намазанные с обеих сторон арахисовым маслом и джемом, – Клеменс молчит. Это Теодор после брошенных ею злых слов должен обижаться и строить из себя задетую несправедливым отношением особу, но, к своему сожалению, он понимает, что в данном случае Клеменс оказалась права.

Может статься, на его руках крови не меньше, чем на руках Персиваля. Делает ли это их… если не одинаковыми в глазах Клеменс, то хотя бы похожими?

В конце концов первым не выдерживает Шон.

– Бросай эту затею, – говорит он, сгружая грязную посуду в посудомойку. Теодор лениво наблюдает за ним со своего места и не без иронии отмечает, что за последние сутки неуклюжий нескладный мальчишка прижился в чужом доме, как в своем собственном.

– Почему вы оба так не хотите, чтобы я, наконец, узнала себя? – вскидывается Клеменс. Сидя напротив Теодора, она даже не поднимает к нему головы и смотрит куда угодно, только не на него. Это злит.

– Ты единственная, кто воспринимает игры с опасным маньяком как поиски себя любимой! – рявкает Шон, гремя чашками. На столе незаметно появляются чайник с чаем, сок и кружка кофе. Теодор с осторожностью тянется к ней и принюхивается к аромату. Растворимый, какая гадость.

– Я просто хочу, чтобы в моей жизни наконец хоть что-то стало определенным! Если сейчас весь мир трещит по швам, то было бы здорово найти в этом хаосе свое место. Ведьма – не такое уж плохое призвание, раз другого мне пока не предлагали.

– Ведьма – самое ужасное призвание в мире, поверь мне, – встревает Теодор, резко опуская кружку с кофе на стол. Напиток в ней идет волнами и выплескивается через край, обжигая его руку, но Теодор не обращает на это внимания – сверлит Клеменс злым взглядом и в миллионный раз проклинает провидение, что свело его с этой глупой девчонкой.

– Ты так говоришь, потому что тебя они обидели, – парирует Клеменс.

– Прокляли, ты хочешь сказать? – цедит Атлас.

– Вот именно! Ведьмы тебя прокляли, ведьма же и спасет!

Раздается грохот, прерывающий все возмущение девушки: злой Шон, не сумев выразить словами все свои эмоции, роняет чистую сковороду на пол и тут же ругается такими словами, что даже Теодор удивленно вскидывает брови. Неожиданно мальчишка набирает себе пару очков в глазах Атласа: такой необыкновенно богатый словарный запас! Даже он не использует подобных слов, чтобы выразить переполняющий его гнев.

– В любом случае, – говорит он, когда Шон наконец останавливается, чтобы перевести дух. Клеменс таращится на мальчишку, будто тот только что сотворил магию собственными руками. – Ты уже решила, что плюсов от твоего выдуманного нового положения будет больше, чем минусов, а это не так.

– Выдуманного?

– Ох, хорошо! – Теодор сминает в руках скатерть, и та скользит по столу, а крупные клетки рисунка сворачиваются и ломаются под неправильными углами. – Ты вообразила себя спасительницей, бросаешься заявлениями, всеми этими «ведьмами» – и думаешь, что решаешь чужие судьбы! Я совсем не хочу, чтобы меня спасала ты, что бы ты под этим ни подразумевала, понятно?

Клеменс открывает от изумления рот. Шон делает то же самое, хотя Теодор полагал, что в этом вопросе мальчишка на его стороне. Может, он неправильно выразился? Какими еще словами нужно было бросаться в нее, чтобы она поняла, во что хочет ввязаться?

– Я что, – шипит Клеменс, – настолько слаба, чтобы оказаться ведьмой? Еще на прошлой неделе ты был бы счастлив узнать, что я одна из тех, кто способен спасти твою душеньку, а теперь воротишь нос, едва поняв, что это может оказаться правдой?

– Прекрати, – сердито отрезает Теодор.

Он встает, делает шаг назад от стола и устало прислоняется к подоконнику. За его спиной цветочные горшки с какими-то мелкими белыми кустиками отъезжают к окну вместе со стеклянными подставками, жалобно визжа.

Клеменс наблюдает за ним, поджав губы.

– Дело не в том, что я трус, и не надо делать такое лицо, я знаю, что на языке у тебя вертится именно это. Клеменс, пойми… – Теодор вздыхает, хватается пальцами за переносицу и сдавливает ее сильно, до белых точек перед глазами. Весь мир начинает плыть, будто погрузившийся под воду. – Ты возвращаешься от этого маньяка и начинаешь бросаться такими словами, что становится страшно. Не сама ты пугаешь, а то, что с тобой творится. Пойми, я уже видел такое: каждый раз какая-то глупышка начинает верить в свои слова. Они набирают в ней силу, наполняют ее чем-то древним и неконтролируемым. И каждый раз она сама себе становится врагом, и эта мощь убивает ее изнутри. Персиваль был прав, когда предупреждал тебя: слова несут в себе огромную силу, и с ними нельзя играть. Ты так легко, так просто соглашаешься с этим, говоришь: «Я ведьма», принимая на себя роль, которая, возможно, уготована совсем не тебе. Ты действительно хочешь стать ею? Зачем тебе эта угроза для собственной жизни?

Пораженная этой тирадой, притихшая Клеменс ищет поддержки в лице Шона, но тот, совсем потеряв контроль над собой, молча пялится на Теодора и теребит в руках ни в чем не повинную салфетку.

– Но ведь, – запинается девушка, – если я признаю свою природу, то смогу помочь вам обоим.

– Да не нужна нам твоя помощь! – вскрикивает Шон, бросая салфетку на пол. Клеменс дергается, словно мальчишка снова ее ударил, но теперь он выглядит хуже ее.

– Шон прав, – кивает Теодор. – Нам не нужна твоя помощь. Не такой ценой.

Клеменс переводит взгляд с него на мальчишку и обратно, сжимаясь на кухонном стуле все больше. Вздрагивает, опускает глаза вниз, на свои сцепленные в замок руки. И вдруг всхлипывает.

Наконец-то.

– Я устала от всего этого! – стонет она и прячет лицо в ладонях. Шон дергается к шкафчикам, достает оттуда новую кружку, чтобы наполнить ее соком, но Теодор мотает головой.

– Я не хочу, чтобы ты пострадала, – говорит он, пока Шон мечется по кухне в поисках алкоголя. – Если тебе так хочется нас спасти, мы найдем себе другую ведьму, хорошо?

– Весь мир вокруг меня сходит с ума, меня окружают одни бессмертные, а я все еще ничего не знаю о самой себе! – плачет Клеменс. – Я думала, неприступный мистер Атлас следует за мной по пятам только потому, что я нужна ему, что я смогу ему помочь, а теперь что? Оказывается, я сама себе все придумала? Кто я такая? Что со мной не так?

– Вот, – расторопный Шон находит то, что нужно, и ставит перед девушкой граненый стакан с янтарной жидкостью. Кубик льда, добытый из морозильника, сиротливо плавает в толще виски.

– Выпей, – требует Теодор, и Клеменс, подняв заплаканное лицо, горько усмехается.

– Лекарство от мистера Атласа. Панацея от всех болезней.

– Пей, – повторяет он. – Станет легче. А потом тебе придется поспать.

Она трет щеку тыльной стороной ладони и хватает дрожащими руками стакан. Под бдительным присмотром двух бессмертных опрокидывает в себя алкоголь – и тут же икает, подавившись горечью.

– Отвратительно, – резюмирует девушка. Она краснеет и размякает, и уставшее тело, уже сутки лишенное сна, разом отказывается ее слушаться. Клеменс сползает со стула, и Шон еле успевает подхватить ее.

– В спальню, – одними губами говорит Теодор.

Вдвоем они уносят девушку в ее комнату, едва управившись на неудобной лестнице. Атлас проклинает ступеньки, что всегда служат препятствием пьяным ногам. Кое-как Клеменс оказывается у себя. Шон укладывает ее на кровать и укрывает одеялом, так что Теодор, наблюдающий за этим, ловит себя на дежавю. Клеменс определенно дочь своей матери.

Мальчишка выходит первым, а Теодор, застряв в дверях, оборачивается, чтобы взглянуть на Клеменс. Спящей она нравится ему гораздо больше.

– Эй, – слабо зовет она, когда Атлас уже хватается за ручку двери. Он оборачивается и натыкается на ее пронзительный взгляд. – Тебя не достало все это?

Чтобы понять ее, Теодору приходится вернуться в комнату, подойти к кровати и присесть. Клеменс говорит очень тихо, голос ее хрипит и ломается на твердых звуках.

– Все, кто тебя окружают, рано или поздно уходят из жизни. Тебя не достало провожать близких?

– Достало, – тихо отвечает Теодор. – Ты не представляешь себе, насколько.

Клеменс вынимает руку из кокона, в который ее укутал Шон, и тянется к Теодору. Касается слабыми пальцами его ладони. Вздыхает, словно знает куда больше, чем может сказать.

– Мы все – призраки в жизни Теодора Атласа. Мы тени, отголоски прошлого, даже если сейчас, в настоящем, еще живы. И это значит, что мы никто.

– Ошибаешься. Иногда вы – единственное, что заставляет открывать глаза по утрам.

«Иногда ты – единственная».

Но этого, конечно же, она не узнает.

#VIII. Сплетни тихого города

Берег Ирландии не сулит им ничего хорошего. Серлас понимает это в тот самый миг, когда его ноги касаются мокрого рыхлого песка. Сердитые волны норовят лизнуть пятки его сапог, испорченных солью и солнцем, и со змеиным шипением отползают назад в воды бухты, не достигнув цели. Серлас грузно шагает вверх по грязно-серому берегу, оставляя в песке глубокие отпечатки тяжелых ног. Возвращение в родные земли далось ему с трудом – и, пусть и вдали от Трали, Фенита и всех его чертовых суеверных жителей, южная бухта встречает его так же неласково.

Здесь по-особенному свежо. Соленый ветер, напитавшись влагой над морем, несет к берегу противную морось, кружит над редкими прошлогодними травами на вершине крутого обрыва, бросает в лицо колючие песчинки и норовит сорвать с головы Серласа потрепанную двууголку. Он останавливается у подножия холма, вскидывает подбородок, вдыхая знакомый аромат лежалых трав.

Сейчас начало мая – самое время для первых посевов. Шестнадцать лет назад в эти дни он возделывал поле для урожая за домом Нессы, слушал ее песни и мечтал о долгой жизни, проведенной вот так. Теперь же Серлас стоит на берегу Коува и ждет опасности от каждого дня.

– Эй! – раздается за его спиной. – Эй, Серлас, подожди же меня!

Клементина, загребая ногами песок и путаясь в нешироком подоле теплого платья, бежит к нему от самой кромки воды. Серлас оборачивается, чтобы заметить, как провожают ее, рыжеволосую, косые мужские взгляды: не подозрение, а липкая похоть отражается в выражении их лиц. Клементина этого, к счастью, не замечает.

Она останавливается рядом с Серласом, устало сбрасывает с плеч широкий узорный платок, усеянный мелкими ягодами рябины и зелеными листьями, похожими на крапиву. Опускает под ноги потрепанную сумку, трет шею и деланно вздыхает, косясь на него.

– Мог бы и помочь! – укоряет она. – Здесь половина твоих вещей!

Серлас не отвечает; ведет взглядом вдоль неровной линии горизонта – уходящего вверх холма с пучками почерневшей после зимних снегов травы, сквозь которые ярко пробиваются росчерки свежей зелени. Он осматривает берег внимательно, как хищник, силясь рассмотреть в каждом неприметном камне или песчинке грозящую ему и Клементине (главное, Клементине!) опасность.

Зачем они причалили к ненавистному Серласом острову?

– Идем, – говорит он Клементине и первым подхватывает ее тяжелую ношу. В сумке, до треска набитой одеждой Клементины, только пара его заношенных рубашек и одни штаны. Все остальное собственными руками шьет она сама, а он занашивает свое до дыр и выбрасывает перед отправлением в новый город. «Теперь, – думает Серлас, – на новые штаны у Клементины не будет времени». Они не задержатся здесь надолго.

Подъем по сырому после дождя песку дается им обоим с трудом – Клементина вертит по сторонам головой с детским любопытством, а Серлас едва держится на ногах после долгого выматывающего плавания от берегов Франции. Местный воздух кажется ему тяжелее – он давит на плечи и норовит утопить в песке.

– Скорее же! – торопит Серласа Клементина. Она уже поднялась на холм и, радостно взвизгнув, стянула с ног надоевшие старенькие ботинки, чтобы голыми пятками ощутить морось на пробившейся траве. Весь облике силуэт, залитый почти белым солнечным светом, вдруг обретает иную суть в глазах Серласа, и он останавливается, не дойдя до Клементины пары шагов.

Живая и юная, свежая, как весенняя зелень и прохладный ветер, беспрепятственно гуляющий по равнине, протянувшейся вдоль берега, девушка улыбается родной земле, напоминая свою мать. Внезапно, сразу же и без предупреждения.

Серлас, обомлев, смотрит на нее и в этот миг желает провалиться сквозь землю.

«Я должен был умереть где-то здесь много лет назад», – думает он, вспоминая первый день своей новой жизни. Клементина оборачивается, чтобы подать ему руку и помочь взобраться на холм.

– Как красиво! – восклицает она, глядя на Сер-ласа блестящими от счастья глазами, и улыбается. – Ты должен был привезти меня на родину давным-давно!

***

Серлас не хочет задерживаться в Ирландии вообще, предпочитая воспринимать местный воздух ядом, отравляющим тело, а людей вокруг заочно считать злодеями. Но если уж и выбирать между Коувом и городком побольше, тогда он выбирает Коув. Здесь тихо и спокойно, а из всех преступлений самым громким стала кража судейского гуся, которого пятеро подростков год назад стащили из огорода судьи прямо перед Рождеством. Об этом Серласу рассказали местные пастухи, когда ранним утром он шел к берегу на рыбалку.

Зарабатывать на жизнь рыболовством в крохотном Коуве сложно – здесь каждый третий ходит к морю, чтобы кормить семью рыбой время от времени, а каждый пятый ее продает на главной площади. Спустя неделю после прибытия Серлас прибивается к пастухам, потом находит работу пахаря на огромном поле местного землевладельца и остается вместе с бедняками-крестьянами. Клементина вышивает небольшие платочки рябиновыми ветками и продает их в ярмарочные дни.

Селятся они в крохотной лачуге на окраине города и иногда, когда Клементина очень просит, остаются ночевать прямо у моря.

День тянется один за другим, сплетаясь в нити недель, из этих нитей медленно ткется полотно месяца.

Однажды Серлас приводит домой козу. Клементина нарекает ее Элизой на французский манер и вешает ей на шею ленту с крохотным колокольчиком.

– Я знала, что скотину ты нам раздобудешь, – уверенно говорит она в ответ на его вопросительный взгляд, и более они эту тему не поднимают.

Серласу кажется, что порой чья-то невидимая рука ведет их по жизни: направляет его в сторону нелегкой, но доступной работы, награждает за труды едой и крышей над головой, дарит Клементине ощущение покоя и радости в каждый миг ее существования. В любом городе, в любом поселении, где бы они ни оказались, за Серласом неотступно, ежечасно наблюдает кто-то, кому под силу и подтолкнуть к нужным людям, и оградить от беды, с которой Серлас не в состоянии справиться. Или нашептать на ухо Клементине правильные слова в те дни, когда все вокруг кажется адом.

Их жизнь нельзя назвать простой. Но незримый покровитель делает ее легче, и оттого порой она кажется нереальной.

– Отведешь меня и Элизу в город? – просит Клементина в один из тех дней, когда повеситься Сер-ласу хочется больше, чем разговаривать. Он с явным усилием поднимает взгляд на нее, стоящую на пороге его комнаты. И мотает головой, отрицая.

– Пожалуйста! – Голос Клементины тут же взвинчивается. – Ты же обещал!

– Когда? – хмурится Серлас.

– На той неделе. Ты обещал, что проводишь нас на ярмарку!

Ярмарки Серлас не любит. Там всегда много людей, все кричат и торгуются, дети крутятся под ногами, подростки пинаются, многочисленная скотина, выставленная на продажу, воняет на милю вокруг. На ярмарках Клементина теряется всякий раз, когда Серлас упускает ее из виду. Потом ему приходится бегать за ней по всей площади и отлавливать в подворотне, где она спорит с очередной женщиной о цене своих платочков, или поучает маленьких детей, или торгуется с бакалейщиком до хрипоты в горле…

Клементина давно уже выросла и из маленькой упрямой девчонки превратилась в упрямую девицу, готовую постоять за себя. Защитник ей не нужен: в ее возрасте стыдно ходить в город вместе с угрюмым родителем и прятаться за его спиной. Но Серлас больше не выглядит ее отцом, он годится ей в старшие братья, а девушке на выданье положено появляться в обществе с покровителем. Клементина еще не знает, сколько внимания привлекает к себе – и рыжими волосами, и босыми ногами, и звонким смехом, льющимся даже сквозь шумную гудящую толпу чистым ручьем.

Это знает Серлас. Злость и тревога за нее бурлят в нем всякий раз, как кто-то провожает юную Клементину скользким взглядом и улюлюкает вслед.

Порядки в мире неумолимо меняются: теперь людей не страшит рыжая коса на плече девушки. Теперь она их привлекает. Серлас не может привыкнуть к безразличию толпы – никто больше не щурится вслед рыжеволосой Клементине, никто не шепчется за ее спиной и втихаря не нарекает ведьмой. Ему же видится в каждом взгляде что-то недоброе, а в каждом разговоре чудится угроза. Поэтому в город они ходят редко.

– Ты обещал! – настаивает Клементина. – Там будут танцы и песни вечером, ну же!

– До вечера мы там не останемся, – отрезает Серлас.

Клементина дуется, хотя от своего не отступает. Бог знает какими силами она вынуждает его следовать в город этим воскресным днем, но ближе к полудню они все-таки оказываются на площади, где уже гудит и веселится толпа. Жители Коува пляшут под заливистую мелодию, торгуются рыбаки. Дети, перекрикивая друг друга, хохочут со всех сторон.

Здесь слишком шумно и оттого неспокойно – Серлас хочет сбежать в тот же миг, как ноги его, обутые в легкие сапоги, ступают на круглую площадь. Клементина тянет его за руку к фонтану у башни с часами. Спустя полвека на этом месте протестантами будет заложен собор святого Колмана, а в соседнем Корке начнут работу по возведению католического собора святого Финбара. Но пока что здесь стоит только невысокая башня, и ее часы отмеряют положенное людям время.

Век спустя Серлас сменит имя и придет посмотреть на вырезанные из камня фигуры Христа и его учеников в стенах собора. Прямо перед тем, как отправиться в Америку, проделав тот же путь, который был уготован «Титанику».

– Эй, милая! – кричит из гудящей толпы юноша. – Присоединишься к нам?

Он пляшет с другими жителями, поочередно хватая за талии то одну, то другую пробегающую мимо девицу, и Клементина, заметив это, заливисто смеется.

– Иди к нам, – зовет он и машет рукой. – Негоже в такой день скучать в тени!

Серлас лениво кивает в ответ на вопросительный взгляд Клементины – та, радостно улыбаясь, спешит принять приглашение. Серлас наблюдает за ними вполглаза, примостившись у башенной стены. Он знает этого юношу – это сын одного крестьянина, с которым Серлас работает в поле, и его зовут Шей. Он славный малый, трудится в подмастерьях у местного сапожника и вместе с отцом кормит семью в пять человек. Ему можно доверить непоседливую девицу.

Совсем скоро настанет тот день, когда Серласу придется отдать Клементину кому-то из многочисленных женихов – он уверен, что их будет много, что они потянутся к ней, как мотыльки летят на огонь, и станут увиваться за ее юбкой, едва только Клементина позволит им.

Он смотрит, как кружится в танце его названая дочь, слышит ее заливистый смех. Вздыхает. Поскорее бы пришел тот день, когда ее можно будет отдать в жены хорошему человеку и оставить на его попечение. В глубине душе Серлас противится этим мыслям, но продолжает утешаться надеждами и строить планы на одинокое будущее. Клементина должна начать обычную жизнь, осесть на одном месте и прекратить мотаться по свету в компании угрюмого склочника – они друг другу никто, не отец и дочь, не брат и сестра. Пора привыкнуть к этой мысли и отпустить от себя не виновную в грехах матери девочку.

Как только ей исполнится шестнадцать, Серлас найдет ей мужа и оставит жить в его семье, а сам покинет выбранный тихий город, чтобы уплыть за океан и… Дальнейшие годы размываются в мутной пелене и становятся недоступны его взору. О будущем он не думает.

– Ты слышал, что о них говорят? – доносится до молчаливого Серласа шепот. Он оборачивается и видит в десяти футах от себя женщину и мужчину – жену и мужа, бакалейщиков, что хмурятся, наблюдая за танцующей Клементиной.

– Говорят, они друг другу не родственники, – продолжает женщина, не заметившая Серласа. Ее муж кивает.

– Да, ходит такой слух, – говорит он. – Только не пристало мне твои бабские сплетни слушать, шла бы к другим гусыням болтать о таком!

Серлас слышит все это, и злость вспыхивает в нем, словно раздутое из малой искры пламя. Эти сплетни идут о них с Клементиной не впервые, и Коув – далеко не первый город, где он слышит вслед недобрые шепотки. Клементина не была похожа на его дочь с малых лет; теперь же им вдвое сложнее убедить всех вокруг в том, что темноволосый нелюдимый мужчина и рыжеволосая улыбчивая девушка – брат и сестра. Серлас просит Клементину красить волосы, но крапива больше не в силах побороть их яркий цвет.

Теперь у них двоих почти не осталось оправданий людской молве.

– А помнишь ту историю с рыжей женщиной из Трали? – настаивает горожанка, теребя мужа за рукав его выходного камзола. – Ее ведьмой прозвали зазря, помнишь?

Серлас напрягается при каждом звуке ее хриплого язвительного голоса и замирает, пригвожденный к земле внезапно прихлынувшим парализующим страха. Люди больше не зовут каждую рыжеволосую ведьмой, больше не клевещут вслед босоногим, но он ждет подвоха в любом неосторожном слове. Безымянная сплетница говорит громче, чтобы перекричать волынки и скрипку в руках ловких музыкантов.

– Говорят, ее муж-иноземец сдал! Она ему дочь родила, а он ее на костре сжег, знаешь?

– Женщина, прекращай эти…

– Их ведь так и не нашли, ни убийцу этого, ни ребенка!

Серлас вжимается лопатками в каменную кладку башни и, скрытый длинной тенью, медленно огибает фонтан. Вода в нем бьет вверх, в ее брызгах фигура танцующей Клементины искажается, обращается каплями прозрачной воды, а рыжие кудри пляшут в воздухе и становятся языками пламени.

– Брешут все, – ворчит бакалейщик.

– Вот и нет! – возражает ему упрямая жена и кивает в сторону Клементины. – Думаешь, их просто так раньше ведьмами кликали? У рыжих души нет!

Больше Серлас стерпеть не может: он выходит из тени башни, направляясь в сторону паба, и молится только о том, чтобы у старика Джима нашлось в погребе немного виски.

***

До самого вечера Серлас протирает штаны в «Костях капитана», пьет и молчаливо наблюдает за собравшимися в пабе гуляками. Джим вполглаза следит за угрюмым ирландцем и подливает ему в кружку без опаски: Серлас, напившись, никогда не вступает в драки, никогда не смущает посетителей и не спорит с окружающими, так что волноваться за него, пьяного, Джим и не думает.

Когда площадь погружается в ласковые теплые сумерки, Серлас впервые вспоминает о Клементине. Беспокойство, приглушенное выпивкой, клекочет в его груди слабым птенцом, но Серлас топит его отголоски в очередной порции виски. Не маленькая, справится и сама. Эта мысль прочно оседает в голове Серласа, и пьяный разум превращает ее в оправдание: надежный юноша Шей доведет Клементину до дома и не станет распускать руки.

Он думает, что готов даже отдать девчонку в жены этому юному сапожнику, вот только теперь в груди начинает ворочаться еще и злость, не сдерживаемая более рассудком. Недостоин мальчишка руки его Клементины. Недостойны и остальные его ровесники, что поглядывают на девушку с первого дня их жизни в Коуве.

Правильно болтают глупые люди: Серлас и Клементина друг другу не родственники. Серлас и Клементина друг другу никто.

– Налей еще, – просит он подошедшего Джима и топит вспыхнувшую ревность в стакане виски.

В итоге к родному порогу Серлас добирается только с рассветом. Он думает, что Клементина, уставшая после бесконечно длинного и беспокойного дня, давно спит и видит девятый сон. Однако она встречает его в темной кухне, растрепанная и злая.

– Где ты был? – набрасывается она на Серласа. Тот недовольно морщится: звонкий голосок у Клементины, он иглами впивается в уши. – Я решила, ты в море утонул, чертов пьяница!

– С чего бы мне в море топиться? – бурчит Серлас, скидывая с ног тяжелые сапоги. Клементина идет вслед за ним по комнате, поднимая с пола шляпу, обувь, пальто, которые он скидывает не глядя.

– Ты все время об этом твердишь! – кричит она. – Что пойдешь и утопишься в море, или что повесишься, или… Мог бы сказать, что отлучился в паб!

– Я вру, – тянет Серлас и, открыв дверь своей спальни ногой, шагает в спасительную темноту. В его комнате единственное крохотное окно задернуто плотной грубой тканью, и свет редко проникает внутрь, не беспокоя сварливого хозяина.

– Конечно же врешь! – Клементина врывается следом и бросает его вещи на стул у окна. – Но я же волнуюсь, а ты ведешь себя как свинья!

– Не сквернословь, девчонка.

Серлас падает на кровать, тяжело вздыхает. Ноги у него гудят, голова кружится, все плывет перед глазами. Спасительный сон не накрывает его сразу же только из-за кричащей рядом девицы.

– Тебе плевать на меня? То ведешь себя хуже курицы-наседки, то плюешь, будто мы друг другу чужие. Серлас!

– Замолчи, – жалобно требует он. – Я тебе не отец и не брат, а ты уже взрослая. Хватит поучать, как тебя воспитывать, девица.

– Вот-вот, – подхватывает Клементина. – Люди говорят, мы с тобой вовсе не родственники. Знаешь, что про нас судачат? Шей сказал мне, что он тебя боится и потому ко мне не подходит. Никто ко мне не подходит из-за тебя!

Серлас отворачивается лицом к стене и зажимает уши руками.

– Ох, девчонка, найди себе уже мужа и ему истерики закатывай, раз моя забота тебя так обижает.

– И найду! Помяни мое слово, к осени найду!

Она убегает из комнаты, громко хлопая дверью, и Серлас глухо стонет. Обещание Клементины виснет в воздухе долгим гулким звоном.

#29. Тени на мосту святого Георгия

К полудню просыпается Оливия. Стрелки настенных часов лениво скользят по большому циферблату с резным узором, и короткая застревает между единицей и двенадцатью, когда старшая Карлайл спускается в гостиную. За ней шлейфом тянется шелковый подол халата, накинутого поверх простой блузы и раскрашенного в цвета моря. Сонный Теодор замечает мелкий орнамент на светло-бирюзовой ткани, и перед его уставшими глазами тот становится травой, что шелестела под босыми ногами Серласа в далеком прохладном Трали.

– Вы разочарованы, – Теодор не спрашивает, а констатирует простой факт, замечая выражение лица женщины. Та, недовольно поджав губы, кивает.

– Я рассчитывала, что больше вас не увижу, – говорит она. – Тем более в своем доме.

– Ну, как видите…

Теодор поднимается с дивана, на котором спал до этого времени, и морщится: дневной яркий свет колет глаза лучами-иглами, а небольшая гостиная вместе с двумя креслами, в одном из которых спит Шон, искусственным камином, картинами на стенах, стеклянным столиком с разбросанными на нем тетрадными листками словно бы кружится в неприятном водовороте и грозит прыгнуть прямо в лицо Атласу.

– Сожалею, что доставляю вам неудобства, – без тени раскаяния произносит он, – но в ближайшее время нам придется лицезреть друг друга довольно часто.

– На что это вы намекаете? – хмурится Оливия.

– Ни на что. Констатирую факт, миледи.

Она окидывает его подозрительным взглядом – Теодору не привыкать, он и в глазах незнакомых с ним дам вовсе не выглядит принцем на белом коне, – и спешит мимо него на кухню. Мысленно поблагодарив Шона за расторопность и неожиданную аккуратность, Атлас следует за Оливией.

– Кажется, между нами возникло недопонимание, – говорит он, шагая в кухню, где его окутывает теплый кокон ароматов раннего завтрака – жареные яйца, подгоревшие тосты и цитрусовый сок, не тронутый Клеменс. Кухня наполняется шумом, по мере того как Оливия, не обращая внимания на Теодора, методично включает один за другим все электроприборы – телевизор, кофемашину, чайник – и превращается в живой организм. Теодор, как никогда прежде, чувствует себя микробом, чужеродной бактерией, отравляющей чью-то тщательно организованную жизнь.

– Давайте кое-что проясним, – повышая голос, повторяет он. – Я здесь не для того, чтобы следить за вами. Если мои действия вызвали у вас такие подозрения, то готов поручиться: они беспочвенны.

Оливия стоит к нему спиной и постукивает пальцами по гладкой деревянной столешнице. Острый стук ее ногтей вызывает у Теодора зуд и желание проколоть себе барабанные перепонки. Ему нужно поспать, еще хотя бы три часа, чтобы не чувствовать себя разбитым, словно пустая винная бутылка.

– Я знаю, – наконец выдыхает Оливия. – Вы здесь, чтобы якобы помочь моей дочери.

Она оборачивается и мерит сгорбившуюся над столом фигуру Теодора презрительным взглядом. Сейчас, когда он весь мир перед собой видит через размытую призму недосыпа, незнакомое выражение лица Нессы не кажется ему ни обидным, ни раздражающим. По крайней мере она прекратила стучать ногтями.

– Разве вы не считаете, что в сложившихся обстоятельствах помощь ей необходима?

– От вас? Вы только проблемы приносите, – Оливия фыркает и отпивает кофе из белой тонкостенной чашки с изображением двух девушек на лугу. Теодор наблюдает за тем, как окольцованные пальцы хозяйки водят по дну чашечки, задевая голые девичьи пятки.

– На вашем месте я не был бы так строг, – отвечает он. И, подняв глаза на саму Оливию, отрезает: – Ваша дочь стала ведьмой по вашей вине.

Если бы словами можно было нанести физический вред человеку, Оливия тотчас упала бы, пронзенная обвинением, которого не ожидала услышать ни от кого из живущих ныне в ее доме. Теодор как завороженный смотрит на ее застывшее лицо. Поперхнувшись воздухом, она ставит чашку с кофе на стол напротив него. У нее дрожат пальцы, и даже жужжание кофемашины не может скрыть дребезжание ложечки по фарфоровым стенкам.

– Как вы смеете… – цедит Оливия, поджимая губы. Она прячет дрожащие руки за спину, вскидывает к Теодору горящий злостью взгляд. А он видит, как внутри Оливии борются осознание этой правды – и упрямство и гордость, присущие только женщинам, нелогичные и не поддающиеся контролю.

– Я прав, и вы это знаете, – стыдит ее Атлас. – Настоящий отец Клеменс оказался черт знает кем, и вы все прошедшие годы были прекрасно об этом осведомлены. Не так ли? Думаю, девочка раскусила вас уже очень давно и просто ждала момента, когда вы сами признаетесь ей. Это она вас щадила, не наоборот.

Он ожидает, что Оливия тут же кинется в оправдания, обвинения, проклятия или слезы, или все вместе, если считать ее самой обыкновенной женщиной, склонной по щелчку пальцев любое событие превращать в трагедию. Но она молчит, застыв в нелепой позе, и Теодор всерьез опасается за ее душевное здоровье. Если Клеменс не испугали ни новости о бессмертии, ни ее собственная не совсем обычная природа, открывшаяся внезапно, то за Оливию Атлас поручиться не может. «Но она это заслужила, – думает он с мстительностью, которой еще вчера не испытывал бы. – Эта женщина скрывала от дочери правду долгие годы. Если бы она рассказала все раньше…»

На этой мысли он запинается; история, как известно, не терпит сослагательного наклонения, и Теодор, как никто другой, испытывал этот непреложный закон столько раз, что уже сбился со счету и безоговорочно поверил в него. Тем не менее это «если» грызет его и сейчас: если бы Оливия Карлайл честно во всем призналась Клеменс, той, возможно, не пришлось бы теперь брать на себя чужие обязательства. В том, что девочке не предназначено спасать бессмертных и вытаскивать чужие задницы из рабства, Атлас уверен.

Нет. Он хочет быть в этом уверенным.

Потому что альтернатива его не радует до такой степени, что он готов винить в этом хаосе всех, начиная с себя и заканчивая Оливией Карлайл.

Вздохнув, Теодор отталкивается от стола.

– Придите уже в себя, миледи, – раздраженно бросает он. – Пока все спят, нам с вами нужно обсудить одно важное дело, и я не хочу тратить драгоценное время, уберегая ваши нервы. Вы достаточно жалели себя все эти годы.

Он уходит из кухни, считая про себя каждый шаг. Третий, четвертый, пятый… На седьмом его догоняет Оливия.

– Вы жестоки ко мне, я вас презираю, – говорит она подозрительно звонким голосом. – Какое у нас с вами может быть дело?

Теодор разворачивается к ней лицом – они стоят в двух футах друг от друга, он смотрит вниз, она – вверх. Между ними спутанным клубком повисают все невысказанные обвинения разом. Здесь смешиваются злость Оливии, раздражение Теодора, ее задетые чувства и его старые обиды – те, возможно, относятся даже не к Оливии, но Атлас не намерен разбираться в них.

– Отец Клеменс хочет ее себе, – резко выдыхает Теодор в лицо женщине. – А вы, я думаю, не зря столько лет прятали дочь от мира – вы точно знаете, что этот человек для нее опасен. Мне бы хотелось знать, с кем мы имеем дело, и вы все мне расскажете.

– С какой это радости? – шипит Оливия, вскидывая руки. – Это вы ворвались в мой дом и теперь ведете себя здесь как хозяин. Не за вами ли пришел Персиваль? Как только вы появились, в мою семью пришли беды, все из-за вас!

– Да ноги бы моей здесь не было, будь этот псих моей проблемой!

– Неужели? – щурится Оливия. Она шагает назад, не сводя с Теодора глаз, и сейчас более всего напоминает разъяренную кошку. Гордую, высокомерную, обидчивую, укротить которую обыкновенно не хватает ни сил, ни смелости. Атлас закатывает глаза – он-то никогда не был любителем кошачьих.

– Говорят, это вы ищете ведьм по всей Англии, – продолжает Оливия. – Скупаете картины, спорите с акционерами, чтобы прикрывать подпольный бизнес. Устроили какое-то детективное агентство, поставили на уши полгорода, а теперь заявились сюда, чтобы – что? Отыскать ведьму в лице Клеменс?..

Она вздыхает, и как-то разом оседает всем своим существом, хотя и остается стоять на ногах. Видно, что разговор ее вымотал.

– Зря я не приехала за ней раньше. Может, тогда вы оставили бы ее в покое.

Если Оливия разыгрывает спектакль, то Теодор на него не клюнет. Он принимает это решение еще до того, как та бросает последнюю фразу, и теперь злится сильнее.

– Поверьте, желать Клеменс такой участи я никогда бы не стал, – цедит он. – Но, похоже, ни у меня, ни у вас теперь нет выбора, кроме как считаться с ее мнением. Если вы еще не поняли, ваша дочь унаследовала это от вас.

По тому, что Оливия не задает никаких вопросов и продолжает сверлить Теодора гневным взглядом, он делает вывод, что об этом здесь уже знали.

– Что ж, – говорит он, скрещивая на груди руки. – Хорошо, что вы согласны с моими словами – меньше времени уйдет на споры и доказательства. Итак…

Атлас отходит к стеклянному столику перед диваном, где в беспорядке разбросаны записи Клеменс, отодвигает ногу уснувшего в кресле Шона – тот сопит, раскидав руки и ноги по подлокотникам, и больше походит на труп, чем на живого человека. Но он глубоко и шумно дышит широко открытым ртом, и беспокоиться за его жизнь Теодор не станет.

Атлас садится на диван, берет в руки первый попавшийся лист с криво нацарапанными там несколькими фразами.

«Знаешь цену словам. Клементина. Клементина – не простое имя».

– Клеменс отлично видит связи, недоступные обычным смертным, – задумчиво произносит он, больше обращаясь к самому себе, чем к замершей неподалеку Оливии. Но она слышит и скептически фыркает.

– Что вы в этом всем понимаете…

– Я бессмертный, которого прокляли ведьмы, и я понимаю куда больше, чем вам кажется, – без запинки отвечает Теодор на привычное замечание. Не намереваясь и дальше слушать претензии, он плюет на все запреты и говорит с женщиной – второй раз за эту чертову жизнь! – свободно и без оглядки на любые возможные опасности. Сейчас он оправдывает себя тем, что эта женщина – тоже ведьма, в каком-то извращенном, неприятном для него значении, которое судьба исковеркала и выплюнула так, будто хотела посмеяться.

Оливия открывает рот, чтобы возразить, но так и не находит нужных слов. Теодор готов поклясться, что такой ее мало кто видел.

– Давайте не будем тратить время впустую, – вздыхает он и поднимает к косому солнечному лучу, отраженному в зеркале на стене, лист с записями Клеменс. – Это написала ваша дочь. Персиваль назвал ее Клементиной. Вам знакомо это имя?

При упоминании бывшего любовника Оливия дергается и морщится, плечи ее вздрагивают, словно она прямо сейчас ощутила холод, исходящий от всего его существа. Должно быть, незримое присутствие этого человека – кем бы он ни был – она чувствовала постоянно на протяжении всей жизни Клеменс. Неудивительно, что Оливия боится даже произносить его имя вслух. Впрочем, оправдывать ее Теодор не собирается.

Ответом его так и не удостаивают, поэтому, мысленно проклиная впечатлительную женскую натуру, он произносит:

– Когда-то давно я знал ведьму. У нее была дочь. Когда эта девочка родилась, ей дали имя Клементина. Ее постигла печальная участь. И, честно говоря…

Тут Атлас прикрывает глаза – искры костра на площади в Трали превращаются в яркие осенние листья на постоялом дворе старого Дублина, в длинные рыжие пряди волос, в золотую пряжку ремня.

– Честно говоря, мне придется признать тот факт, что… Как бы мне ни хотелось обратного, Клеменс похожа на ту Клементину, которую я знал когда-то.

Застывшая у кухонных дверей Оливия наконец-то ахает, прижимает руки ко рту. И тут же выдыхает, делая шаг к Теодору:

– Не думаете же вы, что я поверю вашим сказкам? Я не верю в реинкарнации, кармы и прочую чушь!

– И это говорит ведьма.

– Прекратите! – От ее резкого выкрика звенят посуда и маленькие сувенирные фигурки на полке камина. Она встает напротив Теодора, вся напряженная, как струна, указывает на него пальцем, так что ее острый ноготь вот-вот вонзится ему в глаз. – Вы повторяете это снова и снова, как будто от ваших слов небылицы вдруг станут правдой!

– Но он прав.

Сонная Клеменс спускается по лестнице из спальни, и ее неожиданный оклик вплетается третьей нитью в их разговор, и без того запутанный. Теодор и Оливия оборачиваются одновременно. Девушка оказывается перед ними, уставшая и теплая после сна, и в этот миг кажется Атласу совсем маленькой.

– Ты знаешь, что он прав, – повторяет она, кивая матери. – Не зря же он видит в тебе Нессу.

– Кого? – хмурится Оливия, а Теодор давится удивленным возгласом. Эта девочка слишком быстро все понимает.

– Нессу. Ты похожа на нее. Несса и Клементина – мать и дочь. Прямо как мы с тобой.

Клеменс садится на диван рядом с Теодором и деловито вынимает из его рук лист с записями. Просматривает их, зевает, откладывает в сторону. Ведет себя так, словно ничего сверхъестественного не происходит.

– Я не понимаю, – Оливия говорит это только теперь, наконец признавая свое бессилие, и Клеменс просто кивает ей.

– Знаю, – соглашается она. – Я расскажу тебе.

***

Сперва все кажется запутанной сказкой, настолько неправдоподобно звучит даже у нее в голове. До этого момента Клеменс не задумывалась, насколько сложно объяснять людям что-то, чего они не могут хотя бы вообразить, насколько неудобно пользоваться выражениями, которые больше подходят для сценариев фантастических кинофильмов. Бессмертные, ведьмы, проклятия. Теодор живет с этим веками, а простые смертные оказываются не готовы даже слушать подобное, если сами не верят в эти небылицы.

Хорошо, что она никогда не была простой смертной.

Клеменс сидит в читальном зале муниципальной библиотеки, обложившись всеми возможными фолиантами, которые смогла найти в этом отделе. Двенадцатый этаж книгохранилища сегодня почти пустует, только в дальнем конце, у широких панорамных окон несколько студентов с факультета искусств бурно обсуждают свой будущий доклад по судебному процессу в Салеме. Клеменс изредка слышит обрывки их речей и усмехается. Такие совпадения в последнее время случаются с ней все чаще и чаще, будто она вдруг стала сердцем водоворота в океане информации, и весь мир стягивает к ней слухи, шутки, окончания фраз, вырванных из контекста, и по капле собирает рядом с ней все, что могло бы помочь решить ее проблему.

Задачу. Клеменс обрывает себя на этой мысли и упрямо повторяет про себя: «Решить задачу. Это простая задача». Так легче думать, не отвлекаясь на переживания.

Она сбежала из дома, пока Теодор и Шон в два голоса пытались разъяснить ее матери, что та стала невольным проводником между Персивалем и Клеменс, что она, сама того не ведая, стала причиной нынешнего беспорядка в своей семье. Об этом Клеменс догадывалась и без подсказок двух незадачливых бессмертных, но лишнее подтверждение своих теорий из уст пьяницы и подростка прозвучало окончательным вердиктом.

Она устало прижимает вспотевшие ладони к лицу и медленно выдыхает. От собственных беспорядочных записей ей самой становится тошно, а общая картинка не складывается в ее голове – слишком много несвязанных друг с другом деталей. Ей нужна помощь.

От этой идеи Клеменс придется отказаться: сбежавшей из-под опеки трех нервных людей новоявленной ведьме помочь могут только они или Персиваль, но от первых она сбежала, а с последним не стала бы связываться и под дулом пистолета.

Она звонит Джей-Элу, но тот полдня не берет трубку. Ей бы не помешал разговор с кем-то, не вовлеченным во всю эту бессмысленную череду катастроф.

«Мама – ведьма, – думает Клеменс, опуская глаза на стопку вырванных из блокнота листов с корявыми фразами. – Мама похожа на Нессу, ту самую, которая прокляла Теодора сколько-то веков назад. А я – Клементина. Поэтому он так трясется надо мной, чертов пьяница».

Последнее злит Клеменс больше всего, но она старательно делает вид, что связь с девушкой, которую, по словам Теодора, «постигла печальная участь», ее не беспокоит. Мало ли на кого она похожа. Та Клементина тоже была дочерью ведьмы – и, следовательно, ведьмой являлась сама. Ну и что?

Совпадений в ее жизни стало слишком много, чтобы на каждое она обращала внимание. Клеменс – Клементина? Плевать.

Она перебирает мятые блокнотные листы: «Задавать вопросы, чтобы получить ответы. Контролировать то, что говоришь. Следить за словами».

«Слова» повторяется на нескольких листках, выделяется из общей массы беспорядочных записей, прыгает перед глазами. «Слова отражают мысли, и с ними нельзя играть».

– Ничего бы не случилось, если бы девочка не указала на ведьму! – восклицает юноша из компании студентов, и Клеменс вздрагивает и оборачивается так резко, что скидывает со стола копию «Молота ведьм»[22] – трактат в толстой кожаной обложке с глухим стуком падает на пол, привлекая внимание. Девушка, чертыхнувшись, тянется за ним, пока молодые люди у окна продолжают свой спор:

– Всему виной социальное давление, – утверждает светловолосый студент в очках. – Первая обвиняемая, если помните, была индианкой, а у пуритан с ними вообще отношения не складывались.

– Где это ты слышал, что она была индианкой? Титуба была африканкой!

– Что еще хуже!

– Ох, вы не о том спорите, – прерывает юношей рыжеволосая девушка с россыпью веснушек на скулах. Клеменс замечает блеск ее огненной косы в свете солнца, преломляющемся в кривом оконном стекле, и хмыкает. Девушка, заправив вьющуюся прядку волос за ухо, прочищает горло. – Мы все понимаем, что обвинения были беспочвенны, но вы же знаете, что в те времена можно было кого угодно назвать ведьмой и подвергнуть допросу ни за что. Титуба была рабыней без прав, Сара Осборн нищенствовала, а Сара Гуд вообще спорила с пуританами и церковью. Вряд ли хоть одна из тех женщин действительно была ведьмой.

– Никто и не утверждает, что ведьмы вообще существовали, – морщится парень в очках и деловито снимает их с длинного носа.

– Да, я просто говорю, что слухи о ведьмах распространялись в социально напряженном обществе чаще, чем в любом другом, – кивает его приятель. – Пуритане из-за всех своих ограничений и лишений любое соседское мнение принимали как установленный факт, а не простую сплетню. Такими легче было манипулировать.

– Вот почему, – рыжая девушка вскидывает подбородок и победно усмехается, – одно слово, сказанное в правильное время в правильном месте могло любую женщину превратить в ведьму.

Клеменс ловит торжествующий взгляд студентки и, очнувшись, медленно разворачивается к своему столу, опускает руки на стул и стискивает его деревянный край всеми пальцами. Те мгновенно потеют. Кровь шумит у нее в ушах, дыхание перехватывает, и голова начинает кружиться, так что стопка книг о ведьмах, демонах и прочей нечисти сливается перед ее глазами в одно пятно, а блокнотные записи превращаются в единую кашу.

«Контролировать то, что говоришь».

Кажется, сложный тайник с головоломкой вместо замка открывался просто.

– Наконец-то! – выдыхает за спиной замершей девушки грубый голос, и руки Теодора второй раз за эти долгие нескончаемые сутки хватают Клеменс за плечи. Стул под ней нервно скрипит и дергается, сама же она остается безучастной к грубому вторжению в ее личное пространство.

Теодор обходит ее стол и садится прямо напротив, сдвигая в сторону ненужные более книги. «Подспорья из них не вышло», – отстраненно думает Клеменс.

– Ты хоть понимаешь, что творишь? – выдыхает мужчина. – Очевидно, нет! Клементина, не будь я бессмертным, давно бы скончался от нервного срыва из-за твоих выходок!

Девушка поднимает глаза к взмыленному Атласу. Испуганный, злой, нервный – и беспомощный, как ребенок.

– Клеменс, – четко выговаривает она. – Меня зовут Клеменс.

Теодор замирает, давится следующим ругательством, и оно клокочет у него в горле, вторя частому стуку сердца девушки.

– Я…

– Замолчи.

Фраза действует на Теодора, словно пощечина. Он откидывается на спинку стула, открывает рот, но так и не говорит ни слова. Извинения тают у него на языке, пока Клеменс, впиваясь в его лицо внимательным взглядом, изучает каждую морщинку в уголках его темных широко распахнутых глаз через призму своего открытия. Когда шум собственной крови в ушах стихает, девушка тянется через стол к побледневшему бессмертному.

– Ты меня боишься, Теодор? – спрашивает Клеменс. Выравнивает дыхание, понижает голос, убирает из него лишние эмоции. Подражает Персивалю, по собственной воле копируя его манеру.

– Что за черт… – Теодор выдыхает эти слова вместе с удивлением и страхом – да, страхом, он отражается в его глазах так чисто и ярко, что впервые Клеменс видит за его маской мужчины, окутанного тайнами, кого-то живого и более человечного.

– Отвечай.

Но в миг напряженного молчания, что натягивается между ними струной и вот-вот грозит лопнуть с оглушительным треском, из сумки Клеменс вырывается в библиотечный зал звонкая трель сотового. Моргнув, она тянется за смартфоном. «Что за наваждение…» – думает она, хмурится и прячет глаза от откровенно шокированного Теодора.

– Клемс, ты? – доносится из трубки бодрый голос Джей-Эла. Девушка кивает и тут же, спохватившись, сконфуженно морщится, но друг не дает ей сказать и слова. – Эм, не знаю, как бы тебе объяснить… Мы с Женевьевой гуляли сейчас в старом городе, ходили на ярмарку, ну, которая перед Сен-Жаном, знаешь? В общем, нас там поймал один парень, сказал, что вы с ним знакомы. Он тебя потерял и не может дозвониться.

– Это, наверное, Шон, мой приятель, – задумчиво произносит Клеменс. Теодор напротив нее медленно, неуверенно кивает. – Я перезвоню ему, пусть не волнуется…

– Нет, – прерывает ее Джей-Эл. – Этот парень представился другим именем. Такой странный… Э-э, Клемс, может, я дам ему трубку? Он тут рядом.

– Джей-Эл, слушай, у меня сейчас…

Настойчивая возня в телефоне заглушает возражение девушки, а в следующую секунду она слышит знакомый ледяной голос, и все в ней замирает от страха.

– Здравствуй, Клементина. Я жду тебя на мосту святого Георгия вместе с твоими друзьями. Составишь нам компанию?

***

Они прибегают к назначенному месту ровно через полчаса – такси поймать не удалось, дороги забиты вечерними пробками, и теперь закатное солнце заливает оранжевым тревожным светом фигуры взмыленных Клеменс, Теодора и прибежавшего на подмогу Шона. Хотя последнего она звать с собой и не разрешала. Ее никто не послушал; очевидно, таинственная сила слов играла свою роль только в случае полного равнодушия и спокойствия, которыми Клеменс похвастаться не могла. Не в этот миг.

Джей-Эл с Женевьевой невозмутимо ждут ее, подпирая спинами металлическую решетку моста. Они выглядят вполне довольными жизнью, и Клеменс, едва сократив расстояние между ними до десятка футов, принимается изучать лица друзей. Невозмутимые и радостные, без каких-либо признаков страха.

– Зачем вы тут? – задыхаясь от волнения, спрашивает она.

– Тот парень просил дождаться, – Джей-Эл кивает куда-то позади себя и пожимает плечами. – Да и мы хотели встретиться, чтобы, ну, знаешь, поговорить…

Он опускает руку, которой до этого обнимал Женевьеву, и та невольно хмурится. Клеменс, не глядя на них, всматривается в уходящий в темноту левый берег Соны.

– Он там? – выдыхает девушка; подоспевшие Теодор и Шон одинаково щурятся, и последний вдруг охает. Он там.

– Уходите, – бросает Атлас обомлевшей парочке, грубо хватает Джей-Эла за плечо и толкает за спину; Женевьева, охнув, запинается об тонкие ноги Шона.

– Что за фигня!

– Уходите, – повторяет за Теодором Клеменс и, кинув Джей-Элу красноречивый взгляд, машет рукой. – Сейчас же.

– Клемс, какого черта вы делаете?..

– Действительно.

Персиваль появляется из темноты, словно призрак, возникший прямо посреди моста по велению собственного сердца. Или того, что у него считается сердцем. Шон снова охает, Теодор машинально сдвигает тормозящих Джей-Эла, Женевьеву и испуганную Клеменс себе за спину. Девушка хватает его за руку и остается стоять рядом.

– Ты не хочешь познакомить меня со своими друзьями, дорогая? – скалится Персиваль. – Это было бы вежливо с твоей стороны.

Он шагает прямо к ним. Звук каждого из его шагов гулко уходит вниз, в темную воду реки – тук, тук, тук. Он останавливается ровно на середине, перед разделительной полосой грязно-белого цвета.

– Нет уж, – цедит Клеменс. – С тебя хватит и моего общества.

Ее сердце так громко бьется в груди, что с каждым ударом Клеменс чувствует, как истончается, трескается ее грудная клетка, и Теодор тоже чувствует это и потому стискивает ее ладонь своей.

– Жестоко, – отвечает Персиваль, склоняя голову. – Ты еще не знаешь, как утомительна бывает вечность, проведенная в одиночестве. Верно, Теодор? – Он переводит взгляд на Атласа, и его тонкие губы искривляются широкой ломаной дугой. – Давно не виделись.

– Ты испортил мне рубашку, – парирует тот, и в клубке хаотичных рваных мыслей Клеменс появляется еще одна. Они знакомы? Как давно? Что их связывает? Но Теодор настойчиво отталкивает ее за спину, и думать о большем она уже не способна.

– Упс, – деланно раскаивается блондин и тут же сбрасывает с лица всякий намек на эмоции. – Спасибо, что привел моего мальчика.

Позади Клеменс раздается сдавленный стон. Она дергается, чтобы поймать Шона за руку, успокоить, вернуть ему уверенность. Она не бросит его этому психу, она решила. Того трясет.

– Ты его не получишь, – шипит Клеменс еле слышно, повторяет это себе, но Персиваль ловит ее слова, точно паук – едва заметное дрожание паутины.

– О, – удивляется он. – Значит, ты нашла решение? Сможешь его спасти?

Клеменс рвано вздыхает. Бессилие заполняет каждую клеточку ее тела, проникает в сердце и расползается от него по кровеносным сосудам все дальше; Персиваль чувствует это и улыбается.

– Нет, как я понимаю. Ну что ж, у тебя было время. Оно вышло. – Он медленно поднимает руку, указывает ею в их сторону. Поворачивает ладонь вверх в приглашающем жесте. – Пойдем, Шон Байерс.

– Нет, – шепчет Клеменс. – Нет-нет-нет, Шон!..

Она оборачивается, когда рука ее ловит пустоту – сглотнув, Шон тянется к ждущему его Персивалю и, будто во сне, делает шаг вперед.

– Ты не должен, – звонко говорит Клеменс, голос ее ломается и вот-вот опрокинется в слезы. – Шон, пожалуйста!

Она знает, что ей нужно избавиться от эмоций, выровнять голос, пожелать остановить это безумие, похожее больше на фокусы Гарри Поттера, на что-то сюрреалистичное, нелогичное, неправильное, но на ее глазах бледный подросток с пустым взглядом подходит к блондину и встает под его крыло. Как марионетка. Безвольная кукла. Раб.

Клеменс дергается к нему – ее останавливает крепкая рука Теодора. Он хватает ее за плечи, тянет назад, и ей приходится рваться, бороться за свою свободу еще и с Атласом. Весь чертов мир сужается, сжимается перед ее глазами в руках одного человека.

– Что за хрень тут происходит? – сипит Джей-Эл из-за спины Теодора. – Эй, приятель! Ты не обязан слушаться, если не хочешь! Правда же?

– Много ты понимаешь, юноша, – презрительно фыркает Персиваль и вновь улыбается. – Этот мальчишка будет делать то, что я ему говорю, пока срок нашего договора не подойдет к концу.

Клеменс почти плачет. Договор с дьяволом, цена которому вечная жизнь, длится вечность.

– Бред какой-то, – бросает Женевьева. – Рабство давно отменили, придурок!

Что-то в ее словах заставляет Персиваля осклабиться еще шире, растянуть губы в широчайшей ухмылке. От нее холодеет кровь.

– Ошибаешься, девочка… – Он медленно моргает, поднимает бесцветные глаза к Клеменс. – Но мы можем договориться с тобой, Клементина. Новый договор. С новыми условиями. Что скажешь?

– Нет!.. – Шон оживает, хватает Персиваля за руку, мотает головой, будто одержимый. – Больше никаких договоров, оставь ее, я выполнил все твои требования, не трогай ее, ты обещал, пожалуйста, не надо…

– Выбирай, – одними губами произносит Персиваль, не обращая внимания на дерганного подростка рядом.

– Нет, – отрезает Теодор, и его руки до боли сжимают плечи девушки.

Персиваль открывает рот.

– Либо Шон, – говорит он, – либо твои друзья.

Сердце Клеменс останавливается, сдавливает грудь и, обрывая все нервные окончания, падает в желудок. Становится нечем дышать.

– Джей-Эл, верно? – невозмутимо продолжает Персиваль. – И Женевьева. Либо они. Либо Шон.

– Я, я! – повторяет тот. – Не нужно больше никаких жертв, я остаюсь с тобой, хватит!

Где-то в глубине парка старого города колокола собора Сен-Жана бьют час ночи.

– Кого ты выберешь, дорогая?

Клеменс ничего не видит из-за слез, застывших перед глазами мутной пеленой.

– Либо Шон. Либо твои друзья.

– Клеменс, не нужно! – вопит Шон. Мечется, разрывается на части, ломается на глазах. Бросает яростный взгляд на Джей-Эла, словно винит его во всем, смотрит на Теодора.

Кивает ему.

– Это должен быть я, – выдыхает он. – Ты получил, что хотел, оставь их в покое, Клеменс не вернет тебя обратно, она не сможет, у нее нет сил, а ты так и останешься гнить здесь, ты…

Персиваль бледнеет, распахивает глаза еще шире, словно задыхается, в холодной ярости оборачивается на Шона, а тот говорит, говорит, говорит, слова льются из него бесконечным непрерывным потоком, сливаются в заклинание, становятся силой.

– Смирись, ты изгнан, ты не вернешься обратно, никто не вернет тебя, ты проклят, ты не найдешь ту самую ведьму, Клеменс не ицена, она не сможет тебе помочь…

– Хватит.

Одно-единственное слово затыкает неумолкающего подростка; Персиваль подскакивает к нему, хватает за шею, разворачивает лицом к замершей напротив Клеменс – у той кружится голова, внутри все горит. Она не может вздохнуть, ничего не понимает и чувствует себя такой беззащитной и слабой, что подкашиваются колени.

– Ты услышала достаточно, моя дорогая, – шипит Персиваль, держа Шона в плену своих тонких бледных рук. – Теперь будь умницей и попрощайся со своим другом.

Шон распахивает рот в немом крике.

И Персиваль сворачивает ему шею.

***

КРАК.

#30. Все людские проклятия

– Он запретил мне размыкать уста.

– А говорить современным языком тоже он тебе запретил?

Шон фыркает, обиженно поджимает губы и отворачивается. Теодор закатывает глаза, прежде чем вернуться к созерцанию картины над каминной полкой в доме женщин Карлайл. Это пейзаж: теплая долина с небольшим водопадом, вытекающим из рощи. У берега ручья сидят пастухи, рядом пасутся овцы, коза и буйвол.

– Пильман, – заявляет Шон, указывая на картину длинным ногтем указательного пальца. Теодор хмурится.

– Что?

– Пильман, – повторяет мальчишка. – Жан-Батист. Работал с монархами, декорировал им интерьеры и писал вот такие пейзажи. Катался по теплым странам, а после революции остался не у дел. Родился и умер в Лионе. Что неудивительно, раз его работа удостоилась чести радовать глаз миссис Карлайл.

Закончив внезапную лекцию, Шон поворачивается к Теодору и скалит зубы.

– Что? Не один ты знаток искусства, да, старик?

– Теперь я старик? – Атлас выгибает бровь, окидывает развалившегося в кресле Шона внимательным взглядом.

Без совести, без понятия о чести и определенно без некоторых извилин в голове тот все-таки выглядит крепким малым, сломить волю которого не способно простое слово. Тем не менее Персиваль пригвоздил его к порогу дома одним коротким приказом, и бедняга не смог сойти с места, пока не потерял его и Клеменс из виду.

– Повтори-ка еще раз, – просит Теодор. – О чем тебе нельзя рассказывать посторонним?

Шон громко вздыхает и яростно растирает ладонью лоб. Одна его нога дергается, как в конвульсиях.

– Он запретил говорить обо всем, что его касается. Даже если бы я знал его настоящее имя или сколько ему лет, то не смог бы сказать.

– А что ему нужно?..

– Не могу сказать.

– И как ко всему этому причастна Клеменс, ты тоже не ответишь?

Шон морщится.

– Этого я даже не знаю. Клянусь, я до последнего понятия не имел, что он охотится за ней.

Он повторяет эти слова уже в десятый раз, но легче Теодору не становится. В глубине души Атлас зол на мальчишку за его чертово молчание, словно во всем виноват именно он. А еще Оливия, этот ублюдок Персиваль и, что куда важнее, сам Теодор.

– Ну и как это работает? – спрашивает он, сминая в руках забытый Клеменс лист с записями. На нем размашистым почерком написано одно имя, и как раз его Теодор хотел бы видеть в самую последнюю очередь. «Клементина».

Шон пожимает плечами, будто они обсуждают детскую книгу или досужие сплетни соседей.

– Сам не знаю. Только когда Перс… он говорит, то словно… вкладывает свои слова мне в голову. И получается, что я сам начинаю хотеть то, чего он от меня просит. Если он говорит мне стоять – я стою. Если говорит бежать – я бегу. Будто я сам хочу стоять и бежать.

– И будто ты сам не хочешь мне ничего рассказывать, – заканчивает его мысль Теодор. Шон кивает, отправляя в рот соленый арахис из плошки на столике между ними. На некоторое время его дергающаяся нога замирает в воздухе, и пока он жует, Атлас приходит к неутешительному выводу: узнать что-либо о Персивале через Шона не получится.

– Постой, – вдруг говорит Теодор. – Но ведь ты рассказывал мне, как этот… колдун, чтоб его, сделал тебя бессмертным. Ты же говорил о нем, не затыкаясь, весь полет до Лиона трещал.

– Да-а, – с готовностью тянет Шон. – Потому что та история касалась напрямую меня. Ну и я уж-жасно хотел обо всем поведать. Ты меня поймешь: я лет двести ни с кем об этом не разговаривал, а тут вдруг такая возможность, я не мог…

– Не мог удержаться от желания. – Теодор встает с дивана, бросает истерзанный лист бумаги на пол и начинает мерить шагами гостиную. – Значит ли это, что ты при большом желании смог бы преодолеть навязанные тебе приказы?

Шон выпрямляется, сбрасывает с колен клетчатый плед с крошками орехов. Трясет головой, как собака, и только потом, замерев, задумывается над словами Теодора.

– Думаю, да, – наконец соглашается он. – Тогда ведь я жутко боялся за Клеменс и думал, что она в опасности. Я, знаешь ли, не эгоист.

– Я и не говорил, что ты…

– Но если речь вдруг зайдет о моей, скажем, жизни, то я тоже молчать не стану.

Теодор оборачивается к Шону.

– Другими словами, если ты вдруг окажешься в смертельной опасности, то тут же сможешь все выложить, обойдя его запреты?

– А ты хочешь это проверить? – ухмыляется Шон.

Господь милосердный. Теодор мысленно ставит на лоб отвратительному подростку отметку помощника сатаны и стонет.

– Если придется, я проверю, не сомневайся, – говорит он. – Но сейчас это просто теория. Мысли вслух.

Шон кивает и, крепко задумавшись, кусает ноготь большого пальца. Теодор с удивлением понимает, что бессмертный юноша всерьез ведется на простую провокацию.

– Вряд ли мне когда-нибудь грозит смерть, – говорит Шон спустя полминуты, – разве что от его собственных рук – такого я еще не пробовал, да и ни к чему было такие эксперименты ставить, знаешь ли. И он меня под пули лезть не просил, с моста в реку кидаться не просил, вешаться тоже не…

– Ближе к делу.

– …но если бы он вдруг решил убить меня, я бы понял это. И точно молчать бы не стал.

Теодор кивает. Сказать ему нечего, выводы делать рано, и единственное, на что они оба пока способны, – это стать живыми щитами для девчонки, что возомнила себя ведьмой.

***

– Вчера, в восемь вечера по местному времени на мосту святого Георгия было совершено жестокое убийство. Жертвой стал турист, семнадцатилетний англичанин Шон Байерс, сирота. Убийца скрылся с места преступления. Очевидцы сообщили, что он свернул жертве шею и сбросил тело в реку на глазах…

– Ни к чему тебе это слушать.

Теодор отключает гудящий в кухне телевизор и подходит к Клеменс. Та сидит за столом, смотрит в одну точку и не двигается с тех пор, как Атлас застал ее здесь. Бледная, хрупкая как стекло. Ее голые плечи блестят в утреннем свете, солнечные лучи пробиваются сквозь растрепавшийся пучок ее волос, делают их светлее, рыжее.

Теодор рассматривает ее сгорбленную спину, проводит взглядом по выпирающим углам узких лопаток, задевает чернеющий в вороте свободной пижамной майки кружок татуировки.

Клеменс всегда пугала жестокость.

– Ты как? – Теодор задает стандартный вопрос и мгновенно чувствует себя идиотом, слоном в сувенирной лавке, где каждая хрустальная тонкая балерина качается на стеклянных полках и дрожит от малейшего движения неуклюжего толстокожего зверя.

Конечно же, она не в порядке. Можно ли спрашивать о подобном?

– Хочешь чего-нибудь?

Девушка мотает головой, и это немного бодрит. Пока она реагирует хоть как-то и не уходит гулять в свои мысли, путаясь в домыслах, не все потеряно.

– Кофе? Чай? Виски?

Будь она собой, обязательно фыркнула бы в ответ или взглянула на мужчину так, как смотрит обычно: с осуждением и едкой ухмылкой. «Великий целитель Теодор Атлас от всех болезней знает лишь одно лекарство?»

Только вот даже крепкий алкоголь не спасает от душевных травм, не лечит раны, сокрытые в сердце. Многие ошибаются, надеясь на стакан виски, и топят в нем горе вместо того, чтобы бороться с утратой другим путем. Правильным путем. Кому, как не Теодору, знать это.

Клеменс молчит, только глубоко, тяжело дышит, буравя взглядом окно кухни. Теодор берет дело в свои руки: неспешно готовит завтрак на двоих, аккуратно перебирает расписанные синим кружевом тарелки, стараясь не греметь и не пугать ее. Включает кофемашину, убирает в посудомойку оставшиеся с вечера стаканы и блюдце. Осколок от чашки, которую Клеменс разбила, как только оказалась вчерашней полночью дома, Теодор выкидывает в мусорное ведро.

У Клеменс дрожали руки, а пальцы были похожи на переломанные птичьи лапки и не хотели слушаться. Они с Оливией едва сумели ее успокоить и уложить в постель до того, как истерика вывернет девушку наизнанку.

Теперь же Клеменс выглядит равнодушнее античной статуи с пустыми глазами, в которых нет ни единой эмоции.

– Ешь, – Теодор ставит перед ней тарелку, подает вилку и стакан молока. Она мотает головой. – Не хочешь? А чего ты тогда хочешь?

Клеменс что-то бормочет и, когда Теодор нетерпеливо переспрашивает, повышает голос.

– …чтобы умер. Хочу, чтобы он умер.

Внезапный порыв ветра распахивает неприкрытое кухонное окно и врывается внутрь дома. Теодор вздыхает, отодвигая в сторону свой завтрак.

Спорить с ведьмой – рыть себе могилу.

– Хорошо, – с готовностью отвечает он. – Я тебя понимаю. Меня этот ублюдок тоже в мире живых не устраивает. Но!

Он обходит барную стойку и останавливается рядом с Клеменс – большие глаза на худом бледном лице, темные зрачки, почти скрывающие радужку, она смотрит на Атласа снизу вверх, похожая в этот миг на Клементину из той Ирландии, далекой и полузабытой. Как ему защитить девочку, если все снова скручивается вокруг них двоих, будто заговор, проклятье, у которого нет ни конца, ни начала?

Бутоны тюльпанов, изогнувшихся в знак восьмерки. Бесконечный цикл.

– Чтобы отправить его на тот свет, нужно знать, с кем мы имеем дело, – говорит Атлас, предчувствуя, что о словах своих он сильно пожалеет.

– Я узнаю, – кивает Клеменс. – Шон предоставил нам все что нужно.

– Уверена?

Она смотрит мимо Теодора на ярко-зеленые мигающие цифры микроволновки.

– Он хотел, чтобы я услышала и запомнила его слова. В конце концов, в них вся суть.

Есть ли у них теперь иной выход?

Девочка, пережившая смерть друга, вряд ли останется в своем уме, если не отыщет цель, ради которой сможет ожить сейчас.

Месть – не лучший выбор, только другого судьба Теодору не предоставила. Он и сам понимает – давно уже догадывается, – что за личностью Персиваля кроется нечто более страшное, чем убийца, что-то, с чем он еще не сталкивался и что отчаянно желает получить Клеменс Карлайл. А раз так, то Теодору не остается ничего другого, кроме как одолеть страшное зло внутри таинственного безумца.

И, быть может, на этот раз он сумеет искупить свою вину перед ведьмами.

***

Бен сверлит Теодора сердитым взглядом. Пока Клеменс принимает душ, заверив их обоих, что топиться в ванной не собирается, Паттерсон отчитывает бессмертного за все его последние прегрешения.

– Тебе незачем втягивать в эти разборки бедную девочку! – шипит он прямо с экрана ноутбука. Теодор вертится на неудобном крохотном стуле в спальне Клеменс, стараясь принять наиболее комфортную позу. Под причитания Паттерсона сделать это весьма сложно.

– Я знаю, – вздыхая, говорит Атлас. – Знаю, ее лучше вообще увезти подальше из Франции, на какие-нибудь далекие острова. Но не сейчас. Ты не видишь ее, не понимаешь. Она раздавлена. И ей нужна цель, чтобы преодолеть горе.

– Месть – это не выход, Теодор! – почти срывается на визг Бен. – Одумайся! Ты хочешь ее к еще одному убийству привлечь! Это же… Ты ей жизнь разрушишь.

Даже сквозь блестящий экран, глядя на расплывающееся пикселями лицо Бена, Атлас чувствует его осуждение. Оно немым куполом давит на плечи. Теодору следовало остановить Персиваля до того, как тот сломает мальчишку.

Теодору следовало спасти его раньше.

– Я вовсе не собираюсь решать вопрос мести, – цедит он сквозь стиснутые зубы. «Думаешь, я не зол на себя, Бенджамин?»

– Этот маньяк хочет получить Клеменс. Я сделаю так, что он ее не получит.

– Угрозы. Как банально, – фыркает Бен. – У тебя хоть что-нибудь на него есть, кроме вселенской ярости?

– У меня есть.

Клеменс появляется в дверях своей спальни с полотенцем на голове, и, обернувшись, Теодор давится воздухом. Картину портят лишь потемневшие злые глаза и искусанные губы. Девушка подходит к столу с компьютером, кивает Бену.

– У меня есть кое-что. Если я не ошибаюсь, это то, что ему нужно.

– Что?

Теодор знает ответ еще до того, как слышит его из уст решительной девчонки, в одно мгновение превратившей его страшный кошмар в правду.

– Ведьмина сила. Персиваль говорил, что хочет научить меня быть сильной. Быть уверенной в себе и своих желаниях. Что ж… – Клеменс недобро усмехается, и Теодор окончательно теряет в ее новом взгляде ту девочку, с которой познакомился на одном непримечательном аукционе в галерее Генри Карлайла. – Теперь я в себе уверена и знаю, чего хочу.

Она поворачивается к забытой на кровати толстой книге из библиотеки. Наклоняется, чтобы взять ее. И взгляду Теодора открывается полустертый от времени рисунок на коже Клеменс.

Змей, кусающий себя за хвост. Уроборос.

– Это было неизбежно… – горько усмехнувшись, бормочет он сам себе. Ни Клеменс, ни Бен его не слышат, а Теодор распадается на осколки и тонет в самом себе прямо на их глазах.

– Ты считаешь себя ведьмой? – хмурится Бен по ту сторону экрана. Клеменс отрывается от книги, чтобы закатить глаза. – Верно, бесполезное уточнение, в наше-то время…

Он трет свободной ладонью лицо, уставший и сонный, ошарашенный всеми новостями сразу. Теодор замечает круги под его глазами. Наверняка он не спал всю ночь, получив сообщение о смерти Шона, не находил себе места, да и теперь страшится за них обоих.

– Подумаешь, ведьмы… – нервно смеется Паттерсон. – Ведьмы, колдуны – что такого, верно? Я же живу с бессмертным, меня не должно беспокоить, что в мире существуют…

– Бен.

– Да, простите. Я сейчас.

Он хватает со стола кружку, делает большой глоток, и чай стекает по его лицу мимо рта. Нервничает. Неужели новости о ведьме Клеменс испугали его больше безумного колдуна?

– И как… как все работает? – Паттерсон утирается дрожащей рукой, замечает хмурый взгляд Теодора и отмахивается. – У нас холодно. Кондиционер с утра барахлит, да и вся электроника как-то странно себя ведет. Магнитные бури, должно быть. Клеменс?

Та присаживается на стул рядом с Атласом.

– Убери руки, мне надо погуглить.

Пока перед ее глазами всплывают окна веб-страниц с кричащими заголовками: «Салемские ведьмы – предрассудки или заговор?», «Молот ведьм – вся правда о ведьмах», Теодор рассматривает ее профиль. Только чтобы не видеть мельтешащие пугающие картинки, он ведь ничего не понимает в Интернете. Осунувшееся лицо, подсвеченное искусственным сиянием, выглядит еще более болезненным, острые скулы отбрасывают на щеки тень. Ей бы плакать, проклинать убийцу друга, выть. Она ничего этого не делает – и оттого пугает своим холодным спокойствием сильнее прочего.

– Я долго над этим думала, – говорит наконец Клеменс, вырывая Теодора из его невеселых размышлений. Он моргает несколько раз и затем обращает внимание на экран. – Ты видишь, Бен?

Тот кивает.

– Вот моя теория…

На Теодора смотрят многочисленные изображения средневековых колдуний, за ними ползут строчки из «Молота ведьм», упоминания проклятых деревень в Европе и Америке.

– Все рассказы о ведьмах строятся на домыслах. То, что люди раньше не могли объяснить – редкие генетические заболевания, инфекции, целое поголовье скота, выкошенное каким-нибудь паразитом, – все это сваливали на темные силы, и под тяжелую руку попадали преимущественно женщины. Порождения Ада, любовницы Сатаны – и прочее, и прочее. Конечно же, теперь мы знаем, что эти истории рождались из слухов и подпитывались людскими страхами. Сплетни, не более. Так?

Бен кивает, а Теодор молча наблюдает за меняющимся взглядом Клеменс. Сплетни, дорогая девочка, в те времена становились силой пострашнее, чем ведьминские проклятия, и убивали людей вернее, чем любая тьма.

– Мы знаем, что бывали случаи, когда, например, какая-то женщина в сердцах могла сказать обидевшему ее человеку нечто недоброе, а тот потом внезапно заболевал. Отбросим то, что ведьмы действительно существуют, и тогда у нас останется простой вывод. Совпадение, каких много.

«Ведьма, говоришь? Ты, отвратительный мальчишка, мучаешь каждое живое существо, что слабее тебя! Такая жестокость тебе с рук не сойдет!»

– Но ведь все друг друга проклинают в сердцах, – говорит Клеменс, кусая губы. – Люди готовы послать к праотцам каждого, кто встанет у них на пути. Почему же только женщин доводили до костров и виселиц, мучили и пытали?

– Если бы они, как простые мужчины, решали все проблемы кулаками, тогда не отвечали бы потом за свои слова перед набожным судом, – усмехается Бен. Клеменс мотает головой и вскакивает с места, напряженная, как струна.

– Вот и нет! Если признать, что среди убиенных во время святой инквизиции все-таки были ведьмы, то любое зло так или иначе они творили словами. Проклятия не подействуют, пока их не произнесешь вслух и не нашлешь на обидчика. Я права, Теодор?

Он вздрагивает. Погрузившись в старые воспоминания, Теодор не сразу возвращается мыслями в теплую спальню Клеменс Карлайл. Теперь, наблюдая за ней, вдруг представшей перед ним совсем иной, он не может понять, что чувствует. Облегчение? Страх? Злость?

«Окажись ты простой смертной, глупая девочка, и ничего бы этого не случилось ни с тобой, ни со мной».

– Несса, – выдыхает Клеменс. Она едва ли пыталась произносить вслух чужое имя, подарившее Атласу столько горя, зато теперь смело смотрит ему в глаза. И повторяет: – Как она прокляла тебя?

– Взяла с меня обещание и сама кое-что обещала, – отвечает Теодор сиплым голосом. Ему вдруг хочется выйти из комнаты. – Дни сольются в года в нескончаемой круговерти. Ты дал слово. Не знать тебе больше…

– …смерти, – заканчивает вместе с Атласом Клеменс. Впивается в его лицо внимательным взглядом, поджимает губы. – Это страшные слова, Теодор.

Боль ядовитой слизью вытекает из его застарелой раны.

Бен приходит в себя первым.

– Значит, мы можем предположить, что кто-то из убитых женщин был настоящей ведьмой. Как Несса, – рассуждает он. – И если так, то они обладали некоей силой. Которая…

– Скрывается в их словах, – заканчивает Клеменс. Вместо победной ухмылки на ее губах Теодор предпочел бы видеть, как она плачет по погибшему другу – куда безопаснее, куда проще. Бен продолжает развивать тему, а Атлас хочет заткнуть его. Замолчи, хватит, ты помогаешь ей, а должен остановить!..

Забрать бы девчонку из этой страны и спрятать там, куда вездесущий Персиваль не сможет сунуться. А потом найти и убить своими руками. Но он опоздал со спасением на две сотни лет.

Что же ты наделала, девочка…

– В тебе течет сила, – хрипло говорит Теодор, наконец признавая очевидное, – что древнее меня или Шона.

– Знаю, – грустно улыбается Клеменс. – И я всего лишь сосуд для нее, если не стану ей пользоваться.

«Так не пользуйся, – молит Атлас. – Оставь все как есть!»

Клеменс его не слышит. Не видит, не думает о том, как бесповоротно ломает себе судьбу. Ведьма, не иначе.

– Но я желаю смерти убийце Шона, – говорит она. – И отныне мои желания будут сбываться.

#31. Жертва богине войны

Теодор с раздражением трет рукой переносицу, и Клеменс замечает багровое пятно на его стертых костяшках.

– Подрался?

Он отнимает ладонь от лица, смотрит на собственные пальцы с удивлением: по ободку кольца протянулась широкая царапина.

– А, – хмыкает он, – решил почесать рукой асфальт.

Это из-за нее: когда Персиваль оттолкнул тело Шона, оно ударилось о железную решетку моста и полетело вниз, в реку. Клеменс бросилась к нему, будто могла чем-то помочь, и Теодору пришлось встать у нее на пути, чтобы она в одиночку не прыгнула вслед за другом. И вдвоем они упали под ноги убийце, слыша его странный гортанный смех.

Клеменс гонит прочь всплывающие воспоминания, их пугающие образы, моргает. Может, лицо этого маньяка не будет преследовать ее в кошмарах, если она попросит об этом вслух?

– Пусть не снится мне, – шепотом говорит она и на вопросительный взгляд Атласа не отвечает. Уходит в ванную, методично открывает там все ящички и полочки, чтобы отыскать аптечку.

Собственные дерганые движения напоминают ей недавнюю историю, приключившуюся с теми же действующими лицами в антикварной лавке. Клеменс фыркает.

– Где же ты… Найдись, пожалуйста, – кусая губы, зовет она. Белая коробка с красноречивым крестом находится почти тут же в дальнем углу шкафчика.

Клеменс возвращается в спальню и обрабатывает рану на руке Теодора под задумчивые бормотания Бена по ту сторону экрана ее ноутбука.

– Хорошо, – говорит англичанин, глубоко и шумно вздыхая. – Хорошо. Допустим, у тебя есть эта суперсила. Ей-богу, я как в комиксах оказался…

– Бен.

– Да-да. Допустим, ты джинн, исполняющий собственные желания. Почему тогда ты с детства этим не могла пользоваться?

Клеменс кривит губы и качает головой в сторону Атласа.

– Теодор?

Он недовольно отворачивается, оставляя в ее власти свою раненую ладонь. Он так злится на Клеменс, что даже не скрывает этого.

Это нелогичное, не подходящее их ситуации поведение Клеменс готова списать на привычную бессмертному реакцию, если бы Атлас не смотрел на нее с таким испугом.

– В детстве у нее не было стимула. Триггера, который послужил бы толчком к раскрытию ее… «талантов», – Теодор поджимает губы и шипит, когда Клеменс задевает пропитанной спиртом ваткой ссадину на его руке.

– Извини, – без сожаления шепчет она.

– А как же мисс Карлайл? – спрашивает Бен. – Уж она-то тебя всегда ограничивала.

Клеменс и Теодор смотрят друг на друга с одинаковым пониманием.

– Вот именно. Она в нашей семье всегда была главной ведьмой. – Клеменс усмехается, откладывая в сторону аптечку, и поднимает взгляд к Бену. – Еще не понял? Если я ведьма, то моя мама – тем более. Кому, как не ей, меня сдерживать?

Паттерсон охает. Да уж, не самая лучшая новость. Клеменс чувствует, что ей стоит пояснить свои обвинения, и, возможно, они не настолько оправданны, как она думает, но обелять имя матери совсем не хочется. Знала она или нет, что, заставляя дочь играть по своим правилам, использует совсем не материнские методы?

Теперь Клеменс не даст ей такой возможности. Персиваль неспроста выбрал когда-то Оливию, верно? Все женщины семейства Карлайл так или иначе могли оказаться ведьмами, но в конечном итоге безумец пришел к Клеменс.

Это значит, что Клеменс сильнее матери.

– Ну и что мы имеем? – Бен устало трет ладонями лицо. – Разве Клеменс не может щелкнуть пальцами, чтобы этот ублюдок сдох?

– Следи за словами, – шипит Теодор. – Не может. Это так просто не работает.

– Откуда тебе об этом известно?

– Представь себе, я…

Ох. Клеменс оставляет препирающуюся парочку наедине с их проблемами, а сама идет в комнату матери – к ее компьютеру.

Оливии не было дома, когда она проснулась, и Теодор сообщил лишь, что та направилась в полицейский участок. Все, что Клеменс услышала, это «О ней позаботится служба безопасности, она наняла охрану», «Тебе не стоит беспокоиться, она не пострадает» и невысказанное, послужившее лейтмотивом всем настойчивым заверениям ирландца: «Ему нужна не Оливия, ему нужна ты».

Несмотря на спокойствие Теодора, девушка считает, что он чересчур самонадеян: Шон тоже служил Персивалю лишь приманкой на поводке – и где же он теперь? Клеменс не хватает смелости, чтобы взглянуть правде в лицо. Все, кто ее окружает, сейчас в опасности.

«Нет, – думает она, сердито мотая головой. – Если оградить их, отослать подальше, то…»

Додумать мысль Клеменс не спешит. Если оградить всех, кто рядом, то – что? Вряд ли Персиваль будет гоняться за каждым ее другом, только чтобы досадить, а вот чувство незащищенности, которое он поселил в ней одним лишь спектаклем с Шоном, уже захватило все ее существо. В таком случае своего этот маньяк добился. Стоит ли ему продолжать сеять панику?

Клеменс тяжело садится на кровать матери, скрещивает по-турецки ноги. Она не хочет признаваться в том, что, помимо ярости, испытывает еще и глубокий, укоренившийся внутри ее тела страх, и его не вытравить простыми мерами безопасности. Запереть все двери и окна в доме, отослать подальше друзей и родственников или уехать самой – все эти действия не приведут ее к ожидаемому результату. Почему-то ей кажется, что бледные глаза Персиваля следят за каждым ее шагом, где бы она ни была.

«Я скажу тебе, когда придет время».

Вздохнув, Клеменс подтягивает к себе забытый на столе ноутбук матери. Заходит в Интернет. Набирает всего одно слово, которое выцепила из испуганного – нет, не испуганного, а всего лишь торопливого – лепета Шона.

Найденные статьи, слово за словом, приводят ее к выводу, которого она больше всего боялась. Персиваль, кем бы он ни был, связывает в единую картину разбросанные по полотну нескольких жизней нелепые совпадения. Вместе они становятся чем-то бо́льшим, пугающим.

Триггером, о котором говорил Теодор.

***

– Что ты знаешь об иценах? – спрашивает Клеменс, возвращаясь в свою спальню. Теодор, напряженно вслушиваясь в спутанную речь Бена, даже не оборачивается.

– Древнее кельтское племя. Известно только восстанием против римской империи. Неудачным, к слову.

– Именно.

Клеменс садится на кровать рядом с письменным столом, разворачивает, не обращая на Атласа внимания, ноутбук к себе, чтобы увидеть Бена.

– Что-нибудь нашли?

– Нет, – качает головой Паттерсон. – Но ты, судя по всему, с новостями?

Клеменс кивает.

– Ицены, как и сказал Теодор, – древнее племя кельтов. Жили в Британии, населяли юго-восточную часть острова. О них писали Тацит и Дион Кассий, прославили их восстание против Нерона, – Клеменс говорит быстро и торопливо, совсем как Шон, облизывая от возбуждения губы, и не замечает, что Атлас глубоко вздыхает и прикрывает глаза рукой. – Судя по рассказам этих двоих, во времена римских завоеваний ицены примкнули к римлянам, чтобы сохранить свою независимость. Их правитель, Прасутаг, имел жену и двух дочерей и после смерти завещал престол своим детям наравне с римским императором в качестве… Не знаю, регента, наверное. Римлян такой исход не устроил, и они явились на подконтрольные иценам земли, чтобы заявить о своих правах. Ты за мной успеваешь?

Бен издает неопределенный звук, похожий на карканье, и Клеменс воспринимает его как согласие. На замершего Теодора ни один из них внимания не обращает.

– Итак, с этого момента, по версии Диона Кассия, начинается самое интересное. Как я уже говорила, у Прасутага было две дочери и жена, Боудикка. Женщина, судя по всему, властная и храбрая. Римляне вторглись на земли, которые наследовали ее дочери, установили там свои права, а несогласных с этим выпороли прилюдно. В первую очередь досталось Боудикке и ее дочерям. Что-то уже проясняется?

Бен хмурится и молчит.

– Все началось с женщин, – вместо него говорит Теодор, и Клеменс нетерпеливо кивает головой.

– Ты прав! После этого Боудикка подняла восстание и вместе с соседним племенем триновантов пошла против римлян. Дион Кассий пишет, что перед началом восстания Боудикка гадала на зайце и принесла жертвы Андрасте.

– Кому?

– Богине победы, женщине-воительнице, – поясняет Атлас. Клеменс совсем на него не смотрит и не видит, что взгляд его стекленеет все больше, а лицо вытягивается – и вовсе не от удивления.

– Поначалу боги благоволили восставшим, – продолжает Клеменс. – Сперва Боудикка со своим войском взяла бывшую столицу триновантов – поэтому они к ней и примкнули, должно быть, – потом пошла на Лондиниум. Тацит пишет, что ицены никого не щадили, пленных не брали: убивали всех, кто не ушел вслед за римлянами и не примкнул к их восстанию, а женщин, особенно благородных, терзали и отдавали в жертву богине Андрасте. На мой взгляд, не самый лучший пример благородства…

Бен хмыкает, и девушка спешит пояснить свои слова:

– Боудикка, между прочим, все это начала под девизом мести за отнятую женскую свободу, а не за потерянное царствование. Говорила, что мстит римлянам за пытки и поруганное целомудрие дочерей. Как ни крути, на месть обычной женщины это не похоже.

– Должно быть, – тянет Бен и, вздохнув, добавляет: – Но раньше порядки были другими. Что еще?

– Теперь тебе интересно? – улыбается Клеменс. – Слушай же: в конце концов боги от Боудикки отвернулись. Тацит пишет, что она приняла яд, когда поняла, что потерпела поражение в битве с римскими легионерами, и вскоре погибла. Что случилось с ее дочерями, историки не уточняют. Но, думается мне, их постигла та же незавидная участь.

Девушка ждет, что теперь-то Паттерсон воскликнет от удивления и сумеет сложить все детали воедино. Только тот хмурится, чешет за ухом и, игнорируя упавшую на лоб кудрявую прядь волос, пожимает плечами. Клеменс вздыхает.

– Серьезно? Теодор, ты разве не рассказал ему о Шоне?

Атлас молчит, предпочитая изображать скульптуру с самым жутким оскалом на лице вместо победной усмешки, и девушка толкает его в плечо локтем.

– Пользы от тебя!.. Бен, слушай: Шон упомянул ицену прямо перед тем, как… ну, когда погиб. Понимаешь? Я считаю, что Персиваль ищет ицену – или потомка ицены, или еще кого-то, кто имеет отношение к кельтскому племени.

Наконец Паттерсон ахает.

– Но если так, то… – Он кусает нижнюю губу, стучит пальцем по ноутбуку. – При чем тут ведьмы?

– При том, что…

– При том, что Боудикка была ведьмой. Возможно, одной из первых, – внезапно говорит Теодор. Повернувшись, Клеменс замечает на себе его тяжелый взгляд, и понимание простреливает ее, точно молния, прошивает все тело от макушки до пят.

– Ты знал, не так ли? – От удивления она буквально подскакивает на месте. – Знал и молчал, точно шпион!

На ее выпад Теодор никак не отвечает и продолжает свою мысль, даже не оборачиваясь, чтобы взглянуть на застывшего перед экраном Бенджамина.

– Нетрудно догадаться, мой друг, что предводительница иценов происходила как минимум из друидов: приносила кровавые жертвы Андрасте, гадала на животных, а после поражения приняла яд из плодов черного болиголова. Все это сводится к одному очевидному – в нашем случае – выводу: Боудикка была ведьмой.

– Ух… – Бен так вздыхает, что сквозь динамики из Англии в спальню Клеменс врывается протяжный свист, приправленный серым шумом. – Так вы считаете, что наш псих… Что он ищет наследника кельтского племени? Ведьму-наследницу?

– Возможно, – уклончиво отвечает Теодор, и его сомнение вконец раздражает Клеменс.

– Да что с тобой такое? Конечно же, он ищет ведьму из иценов! – Она взмахивает руками и протяжно стонет. – Готова спорить, дочери Боудикки тоже ведьмами были. Что, если они выжили? Выросли, завели детей, те завели своих детей, и…

Она вскакивает с кровати и шагает к двери. Разворачивается, делает два шага вдоль стены, утыкается носом в книжную полку, заставленную художественной литературой и исследованиями в области искусства века прерафаэлитов. Снова поворачивается, поднимает глаза к висящей на стене репродукции картины Россетти. Оттуда меланхолично смотрят в сторону две девушки – одна рыжая, другая темноволосая. За ними кружатся в танце еще две – одна рыжая, другая темноволосая.

Клеменс не видит этого, но Теодор внимательно наблюдает за ней с выражением полного поражения. Так ли чувствовала себя Боудикка, глядя на свое побежденное племя?

– Ты знаешь, как ее изображают? – Девушка грызет ноготь на большом пальце, и поэтому ее вопрос звучит приглушенно. Теодор ей не отвечает. – Знаешь?

В нетерпении Клеменс подходит к своему ноутбуку, сдвигает с экрана лицо Бена и вводит в строку поисковика пару слов. Участливая система выдает ей сразу несколько картин девятнадцатого века, и Клеменс открывает Теодору изображение высокой женщины, стоящей на колеснице. За ее спиной – две девочки.

Они на поле боя, и вокруг них сражаются мужчины в цветных одеждах.

– Вот это Боудикка, – говорит Клеменс. – Она рыжая. Одна ее дочь рыжая, а другая – темноволосая. Что доказывает мою теорию: одна из них точно ведьминский дар переняла у матери.

– Можешь не разжевывать больше, – вздыхает вдруг Бен. – Теодор это понял задолго до нас с тобой.

Клеменс смотрит на Атласа и с неудовольствием замечает, что выражение его лица нисколько не поменялось.

– Почему тогда ты молчал? – Она морщится, стараясь не показать обиду. Не зря ей мерещилось, что Теодор ведет себя, словно упрямый бык, и не хочет взглянуть правде в глаза.

Как и ожидалось, он не отвечает.

– Очевидно, хочет все провернуть самостоятельно, – тянет Бен с экрана ноутбука. Даже в таком положении – плоский, ограниченный рамками экрана, он умудряется отчитать Теодора, не поведя и бровью. – Тебя постарается упрятать подальше, а сам кинется обыгрывать безумца в его игре, правил которой знать не знает. Есть что добавить, Тео…

Сигнал вдруг резко прерывается, лицо Бена застывает на мониторе в странной гримасе, а потом плывет волнами. Клеменс ждет полминуты и отключается.

– У него проблемы с электричеством, – поясняет она, замечая недоумение незнакомого с причудами техники Теодора.

Атлас недовольно фыркает и скрещивает на груди руки.

– В Англию тебе нельзя… Дослушай сперва, девица. – Он ведет плечом, как только Клеменс открывает рот, чтобы возразить. – Англия – земля кельтов. Если мы с тобой правы, то в жилах твоих течет кельтская сила. На родной земле ее легче будет использовать. Очевидно, Персиваль будет ждать тебя там.

– С чего ты взял?

– Давным-давно я привез Клементину в родные земли, когда Несса попросила об этом. Знаешь, чем закончилось наше путешествие? Новой кровью и новой смертью.

– Но ведь… – Девушка хмурится, смотрит в лицо Теодору – зол, будто зверь, и оттого раскрыт перед нею. – Несса ведь умерла, ты сам говорил…

Атлас кивает.

– Это долгая история, не тебе ее слушать. Поверь мне на слово, как всегда верила. Я буду защищать тебя. Увезу вас с матерью подальше от Англии.

Клеменс хочет сказать, что теперь она точно не собирается слушать наставления какого-то бессмертного, но успевает только возмущенно вздохнуть. А потом слышит, что внизу хлопнула входная дверь и кто-то ходит по гостиной.

– Мама, – выдыхает Клеменс и идет ее встретить, взволнованная из-за каждой услышанной сегодня новости. И из-за матери тоже. Теодор тащится следом.

– Я поговорила с полицией, – вместо приветствия говорит Оливия. Вздыхает, трет пальцами лоб, оставляя заметный розовый след. – Они уже ищут его по всем своим каналам. Я позволила себе наглость отправить твоих друзей за город.

Клеменс кивает, не разрешая себе улыбнуться. Сейчас не время для лишних эмоций, верно?

– Вряд ли Персиваль кинется искать их на винодельне, но с ними там будет наша охрана. На всякий случай. И еще… – Оливия падает в кресло, сбрасывает с усталых ног туфли и, поднимая к дочери взгляд, добавляет: – Может быть, ты поедешь к отцу? Я пошлю с вами кого-нибудь из службы безопасности, они…

– Оставь их себе, – отрезает Клеменс. Она бы позволила себе выпад в сторону Теодора, но теперь, когда стали известны новые подробности запутанного дела, спорить с бессмертным кажется ей весьма нелогичным решением. – Теодор говорит, что в Англию мне нельзя, и я не хочу подвергать папу опасности. Со мной сейчас невыгодно находиться рядом, так?

Они обе молчат, и невысказанное согласие со словами Клеменс опускается им на плечи. Оливия вздыхает. Она кажется бледнее прежнего: страх и напряжение последних дней вытягивают силы и из нее.

– Как ты? – спрашивает женщина. – Мне жаль твоего друга, он…

– Не надо.

Клеменс мотает головой и дергается, словно мать каждым словом причиняет ей боль. Она же старалась не думать об этом, не вспоминать, потому что сейчас не время для скорби. У нее нет права расклеиваться и жалеть себя, пока маньяк Персиваль следит за нею из-за каждого угла.

С этими тяжелыми мыслями Клеменс бездумно принимает вызов на смартфоне, даже не глядя на экран. И тут же окунается с головой в ледяную панику. Холод разом проникает в ее тело вместе со знакомым голосом.

– Малышка Клементина? Ты уже отгадала мои загадки? Наш общий друг Джошуа дал тебе много подсказок.

Клеменс открывает рот в немом крике, рвано втягивает воздух. Теодор оказывается рядом с ней в считаные секунды и хватает за плечи руками ровно в тот миг, когда девушка готова сползти на пол от страха.

– Твое молчание красноречивее слов.

Клеменс почти видит улыбку с красными тонкими сосудами у бледных губ.

– Раз ты такая умная и все поняла, устроим свидание. Что скажешь, Клементина? – Он ждет ее ответа и усмехается в трубку, когда не получает его. – Ну ладно… Я помогу тебе принять верное решение. В твоем излюбленном английском городе есть антикварная лавка «Паттерсон и Хьюз». Встретимся там. Ее хозяин против не будет, я обещаю.

#32. Тик-так, тик-так

Стрелки огромных часов на белоснежной стене аэропорта ползут медленно-медленно, и Теодор нетерпеливо переминается с ноги на ногу. Сидеть он не может, стоять – тоже, приходится ходить из стороны в сторону, гипнотизировать циферблат и мысленно проклинать всех богов, вместе взятых, а потом им же молиться.

– Все будет хорошо, – повторяет Клеменс фразу, явно призванную убивать всякую надежду, а не окрылять. Теодор кидает на нее злой взгляд и поджимает губы. Фомор ее задери, как так вышло, что он согласился с доводами девчонки и взял с собой, а не запер в доме, чтобы она держалась подальше от неприятностей?

– Раз ты так в этом уверена, – огрызается Атлас, – то сообразила бы нам телепорт. Взмахни волшебной палочкой, перемести нас на острова, как твоя любимая Гермиона… Сделай хоть что-то!

Она на мгновение прикрывает глаза – заходящее солнце ложится на ее щеку оранжевым мазком – и открывает их, прозрачные, чистые, как родник в лесу.

– Бен жив, – говорит она. – Верь мне.

От бессильной ярости на себя – не стоило соглашаться с ней, не стоило тащить с собой! – и злости на девицу, которая теперь не желает никому подчиняться и сама лезет в самое пекло, он готов выть, но вместо этого лишь кивает.

Теодор должен поверить словам ведьмы, отказаться от данного самому себе обещания. Всего раз, ради Бена.

Клеменс хочет что-то сказать, но он закрывает ей рот ладонью, грубо, резко, чтобы она не успела обронить ни слова.

– Нет, – отвечает Теодор на ее немой вопрос. – Ты остаешься здесь.

Он уверен, что Оливия с ним согласится, – и та не разочаровывает.

– Ты остаешься, – повторяет она за Атласом. Встает, делает решительный шаг в сторону дочери, зажатой в руках бессмертного, как в капкане. Клеменс дергается, мычит прямо ему в ладонь. Определенно ругательство, определенно не подходящее воспитанной девице ее возраста.

– Мы с тобой потом побеседуем, – говорит он и отпускает девушку. Но не успевает даже дернуться к лестнице – взбежать по ней, ворваться в спальню Клеменс, забрать документы, а потом спуститься вниз, поймать такси на улице, которое умчит его в аэропорт, а оттуда – в Англию… Выстраиваемый шаг за шагом план распадается на части, как только Клеменс яростно дергает головой.

– Я с тобой.

– Нет, – отрезает Теодор.

– Нет, – кивает Оливия.

Клеменс переводит настороженный взгляд с одного на другого и вскидывает в бессилии руки.

– Да что ж вы… Как вы не понимаете! – восклицает она. – Персиваль ждет меня. Меня! Он ничего не сделает Бену, пока не увидит меня, разве не ясно?

– Что за глупости, – фыркает Оливия.

– Это вовсе не глупости, мама, – сердится Клеменс. – Он четко сказал, что ждет встречи со мной. Я должна поехать, иначе…

«Иначе он убьет Бена» остается висеть в воздухе немой угрозой, сплетаясь с брошенными недавно словами Персиваля. Теодор хватается за голову. Клеменс смотрит прямо на него и ждет. Оливия вся сжимается, как пружина, и готова броситься на них обоих.

Теодор знает, что девочку следует держать подальше от психа. Теодор знает, что защитить и Бена, и Клеменс у него не получится. Теодор знает, что даже сил бессмертного не хватит на то, чтобы сохранить жизнь Паттерсону, если все мысли его займет упрямая ведьма.

– У меня нет времени препираться с тобой, Клеменс, – тихо говорит он. – Поэтому, пожалуйста. Пожалуйста, не упрямься.

Ни резкий приказ, ни тихий шепот на нее не действуют – Клеменс мотает головой, скрещивает на груди руки.

– Не догадался еще? Он не убьет Бена, пока не получит меня. Ему нужны зрители, понимаешь? Как тогда, на мосту святого Георгия. Он ждет, что его будут бояться, что перед ним будут трепетать. Если он не получит свою публику, то…

– Я буду его публикой, – рычит Теодор, хотя понимает, что она права. Все, что говорит Клеменс в последние дни, оказывается правдой, и оттого ему еще сложнее принимать ее новую природу.

Нет, не новую.

Старую, древнюю, спавшую в ней все это время.

– Я боюсь, только тобой он не удовлетворится.

Клеменс говорит правду. Такую же дикую и странную, как и существование в этом мире ведьминских сил, бессмертных проклятых и всесильного колдуна, способного превращать людей в марионетки.

Бен Паттерсон или Клеменс Карлайл? Решиться на это – значит расколоть свое сердце на части. Но он давно мертв, и сердце его – каменное крошево.

– Я тебе не позволю, – встревает вдруг Оливия, о которой и Клеменс, и Теодор на мгновение забывают. Клеменс поворачивается к матери; в глазах у нее стоят слезы, и от невыразимого страха она почти готова заплакать.

– Как ты не понимаешь, мама! Жизнь человека в опасности!

– И что? Подумай о себе и своей жизни. – Оливия непреклонна, и следующая фраза ставит точку в этом споре окончательно: – Он тебе никто, Клеменс.

Это безразлично брошенное «никто» медленно оседает в раскалившемся вдруг воздухе. Мотая головой, девушка смотрит на Оливию так, будто видит перед собой незнакомого ей человека, и Теодор понимает: сейчас, когда Клеменс готова сорваться в Англию к психу, только чтобы уберечь Бена, хуже уговоров и придумать было нельзя. Клеменс может понять многое, почти все в этом чертовом мире. Все, кроме равнодушия.

– Не верится, что мы с тобой родственники, – глухо произносит она. Потом поворачивается к Теодору, смотрит ему в глаза. И говорит: – я еду с тобой.

И дневной свет, преломляясь в стекле раскрытого настежь окна гостиной, падает на ее волосы, заплетенные в небрежную косу, чтобы отразиться в них рыжим блеском. «Еду с тобой» – порыв ветра уносит слова на улицу, смешивая их с автомобильным шумом и людскими разговорами.

«Ведьма», – обреченно думает Атлас. Оливия вздыхает и садится в кресло рядом с его застывшей фигурой.

Им говорят, что ближайший рейс задерживается на час. Им говорят, чтобы они не волновались. И на каждое вежливое слово вышколенных работниц аэропорта Теодор готов ответить сотней ругательств на гэльском, французском и даже немецком языках. Клеменс, напротив, кажется спокойной, точно сошедшая с картин Уотерхауса модель, и такой же белой от переживаний. Нимфой. Наядой.

Только вот Теодор в своей немой ярости на себя самого совсем не похож на Гиласа[23].

Он хочет выпить, но Клеменс фыркает. «Никто не позволит тебе пить на территории аэропорта», – говорит она, скрестив на груди руки. Тогда он идет в зону для курения и просит у первого же встречного сигарету. Клеменс идет за ним, только чтобы не потерять из виду, и сперва удивленно распахивает глаза, а потом морщится и кривит губы в неудовольствии.

– Ты что, куришь?

Вопрос приправлен таким осуждением, что первую затяжку Теодор делает, отвернувшись от девушки.

– Лихие годы в Америке, – говорит он, выдыхая горький табачный дым. – Дешевые сигареты, разбавленное пойло вместо добротного бурбона. Старина Фитц Спешиал в кармане. Рисковое было время.

Клеменс его не понимает, а Атлас не спешит объяснять.

– Когда прилетим, – рвано твердит он уже в третий раз, – ты будешь держаться рядом, ясно? И если встретим его, ты останешься со мной. Поняла? – Клеменс послушно кивает. – Никуда не отходи от меня, никого не слушай. Что бы ни случилось…

– Я никуда с ним не уйду. – Она тянет Атласа за руку, когда он оказывается у длинного зубчатого ряда кресел, и заставляет сесть с ней.

– Никуда с ним не уйдешь, да. – Он часто моргает, запускает пальцы в волосы. Смотрит на Клеменс. Отчего она такая спокойная?

– Повтори это еще раз.

– Что? – хмурится она.

– Скажи вслух: ты с ним никуда не пойдешь. Что бы там ни случилось.

Один уголок ее губ ползет вверх – Клеменс улыбается, насколько позволяет ей скованное страхом лицо.

– Я никуда не пойду с Персивалем. Останусь с тобой.

– Хорошо, – кивает Теодор.

Они не говорят об этом вслух, но все и так очевидно: Теодор наконец-то научился пользоваться этой странной невидимой магией, что хранится в словах ведьмы Клеменс.

Девушка берет его за руку, переплетает их пальцы. «Бен жив», – говорят ее действия. Теодор неуверенно кладет свою ладонь поверх ее, тонкой и хрупкой. Его сердце стучит ровно, хотя должно биться-биться-биться, разбивая грудную клетку, в страхе за Бена. Но Теодор рассматривает лицо сидящей рядом девушки, и ему вдруг нестерпимо, необъяснимо хочется расхохотаться в голос.

«Двух женщин вижу, – говорила ему гадалка. – Любовь вижу, желания сердца, порыв душевный. И цель, что с ними расходится».

Цель, что с ними расходится. Если это ответ твой, судьба, то ты опоздала.

Теодор склоняется к девушке, обнимает ее одной рукой. Клеменс чуть улыбается и вдруг выдыхает ему прямо в шею:

– Мы полетим через пятнадцать минут.

– Что?

Она выпутывается из его неловкого объятия и повторяет, глядя куда-то поверх его головы:

– Мы полетим через пятнадцать минут.

Атлас хочет спросить, какого черта Клеменс делает, но видит, как на большом табло время вылета их рейса в расписании перескакивает на полчаса назад.

Фоморова ведьма.

***

Аэропорт – такси – город. Теодор поторапливает водителя черного кэба как может, рычит на него, скалится, словно зверь, и бедняга то и дело испуганно оборачивается, боясь увидеть на месте пассажира какого-нибудь оборотня. Абонент Бен Паттерсон недоступен последние три часа, телефон в антикварной лавке не отвечает. Ситуация зеркально отражает ту, в которой Теодор уже был неделю назад. Только теперь его нутро пожирает действительный страх, а не навязанное одним бессмертным мальчишкой беспокойство. Он знает, что может увидеть и очередную издевательскую записку, и место взрыва взамен старой лавки, и бездыханное тело друга. Все что угодно.

И когда вместе с Клеменс он выбирается из кэба напротив «Паттерсон и Хьюз», то видит сперва только сигнальные огни полицейского автомобиля, а уже после – предупреждающие ярко-желтые полосы заградительной ленты, крест-накрест перекрывающие то, что осталось от аккуратной лавки Бена. Вокруг толпятся люди – туристы, соседка Анетта, жители ближайших домов. Все шумят. Теодор подходит к лавке и упирается грудью в узкую надпись «Не заступать».

– Отойдите, – просит его молодой полицейский в темно-синей униформе. – Посторонним запрещено стоять рядом с местом преступления.

– Боже мой… – выдыхает Клеменс. Теодор наугад вытягивает за спину руку и ловит ее ладонь своей, пока она не шагнула ближе.

Они видят хаос. Вывернутую наизнанку стеклянную дверь без стекла. Разбитые витрины с блестящими зубьями лакированных рам. Выброшенные прямо на тротуар кресло и софу.

Все внутри, покрытое мелким крошевом и заботливо укутанное ночной тьмой, как будто стонет, в голос воет о несчастье: полки опрокинуты, осколки люстры украшают лежащий на боку чайный столик, а весь товар разбросан по залу так, словно спасался бегством из эпицентра взрыва.

– Что произошло?

Теодор думает, что бормочет вслух, но вопрос задает Клеменс, и полицейский, отодвигая их назад на тротуар, бодро отвечает:

– Вооруженное ограбление со взломом. Девушка, прошу, уведите своего кавалера. Это не развлекательное представление.

– Нет, вы не поняли, – и он слышит, как дрожит голос Клеменс, как она, захлебываясь подступающей к горлу паникой, начинает тараторить: – Это… Это мистер Атлас, он хозяин лавки. Что произошло?

– Вы владелец? – переспрашивает полицейский, и Теодор кивает только тогда, когда Клеменс настойчиво дергает его за руку. – Тогда вам нужно ответить на несколько вопросов. Пройдемте со мной.

Ему сложно отвести взгляд от развороченной пасти некогда аккуратной лавочки. Сейчас, освещаемый только мигающими красно-синими огнями от ближайшей полицейской машины и тусклым фонарным светом, магазин похож на безумную инсталляцию в музее современного искусства. Безжизненную и бессмысленную.

– Пройдемте со мной, – повторяет полицейский. Клеменс поворачивается к нему первой, закрывает глаза на устроенный неизвестными апокалипсис.

– Что здесь случилось?

– Вооруженное ограбление, – чеканит юноша в униформе. – Трое неизвестных разбили кирпичом витрину и забрались внутрь, владелец попытался им помешать. Произошла драка. На шум сбежались соседи, к тому моменту преступникам удалось скрыться. Мистер Паттерсон доставлен в больницу с тяжелыми травмами, и…

Мир со всеми его звуками – монотонным голосом полицейского, сиренами, шумом с набережной, сплетенными в тугой комок голосами людей – врывается Теодору в уши вместе с последней фразой молодого человека.

– Он жив? – выдыхает Атлас, и полицейский, вздрогнув, медленно кивает.

– Его доставили в больницу четыре часа назад.

Теодор ловит решительный взгляд Клеменс. Они срываются с места и бегут в единственный в городе госпиталь, что находится совсем рядом с домом Генри Карлайла.

– Он жив! – на бегу повторяет Клеменс. Оглянувшись всего раз, Теодор видит ее улыбку, но сам боится дарить ответную. Бен в больнице. Бен ввязался в драку. Бен! Который способен довести любого до самоубийства своей болтовней, но никогда не поднимет на кого-то руку!

В приемной их просят подождать. «Мистер Паттерсон в реанимации», – услужливо сообщает им медсестра у стойки регистрации, молоденькая девушка, ровесница Клеменс. Ее зовут Маргарет, и она просит Теодора не нервничать и дождаться врача. Теодор желает ей балорова огня в судный день.

Через двести сорок девять секунд – Атлас считает их, вымеряя длину коридора нервными широкими шагами, – к ним спускается врач, высокий мужчина лет пятидесяти, с подернутыми сединой висками. Клеменс вскакивает с узкой лавки и подбегает к нему вместе с Теодором.

– Открытый перелом правой ноги, трещина в ребре и сотрясение мозга, – сообщает мужчина. – Но в целом его жизнь вне опасности. Мистер Паттерсон – крепкий орешек.

Камень, груда камней срывается с души Теодора куда-то вниз, в желудок. Он выдыхает так тяжко, будто только что бежал марафон через всю страну, и с трудом опускается на негнущихся ногах прямо на холодный пол. Врач понимающе кивает и разговор продолжает уже с Клеменс. Теодор слушает их глухие голоса – он почти оглох от облегчения, все вокруг тонет в шуме его собственной крови, стучащей в ушах, – и почти ничего не понимает.

– Его вовремя к нам доставили. Вам следует поблагодарить своего друга, мистера… Честно говоря, я не запомнил его имени. Маргарет записала данные, спросите у стойки регистрации.

– Хорошо, конечно же. – Клеменс теребит рукав тонкой кофты с лиственным орнаментом на груди, и с пола, с того места, где Теодор устало прислоняется спиной к стене, ему видно, как блестят на щеках девушки уже подсыхающие дорожки слез.

– Мы прооперировали его, сейчас он под наркозом, но должен прийти в себя через час. Вы сможете повидать его, я думаю. – Доктор хмурится, оглядывает Клеменс с головы до ног. – Разумеется, если вы являетесь близким родственником. Вы же…

– Его невеста, – без запинки отвечает она.

– А он?

«Он» оказывается старшим братом. «Он» медленно поднимается на ноги и идет к стойке регистрации. «Он» просит медсестру Маргарет, милую девушку, которую недавно послал к фоморовому богу, сообщить ему данные так называемого друга, что помог Бену. Если им окажется кто-то с именем Персиваль, то Теодор найдет и убьет его прямо на месте.

– Мистер Маккоул, – надув губы, сообщает Маргарет. – Саймон Маккоул.

– Кто это? – спрашивает Клеменс. Теодор переводит на нее недоумевающий взгляд и почти пожимает плечами, так его шокирует эта новость.

– Поставщик хорошего виски, – не задумываясь, отвечает он.

– Маккоул? Владелец паба?

Девушка отводит взгляд, хмурится, тянет к губам ноготь правой руки. И Теодор мог бы заметить, что ее лицо вытягивается от удивления, вся она замирает, что-то обдумывает. Но Теодор не способен ни на что, ведь облегчение вытянуло из него почти все силы. И сейчас он хочет приберечь оставшиеся ради одного короткого разговора.

– Останься в больнице, ладно? – просит он. Клеменс вскидывает голову, снова хмурится. – Я спрошу кое-что у Саймона и вернусь сюда.

– Теодор, я не думаю, что…

– Я быстро.

Если бы она попросила увереннее, тверже, если бы призвала на помощь свою невидимую силу, Теодор не решился бы ее оставить. Но Клеменс глотает слова и не дает им сорваться с языка. Поэтому он притягивает ее к себе, обнимает одной рукой. И выдыхает прямо ей в макушку:

– Я вернусь через час, как раз когда Бен очнется.

От Клеменс пахнет неимоверной усталостью. Она вздыхает. Теодор думает, что здесь, в окружении врачей, медперсонала и вооруженной охраны, среди камер наблюдения и множества людей, маленькую ведьму никто не тронет.

– Все будет хорошо, – говорит он и усмехается. – Скажешь это три раза, и я вернусь. Поняла меня? – Клеменс кивает. – Отдохни и поешь чего-нибудь. – Она снова кивает.

Они прощаются очередным неуклюжим объятием, и Теодор покидает госпиталь – внушительное здание из рыжего кирпича светит ему немногочисленными бело-желтыми огнями из окон больничных палат. Если бы он остановился и задумался – на один миг, этого бы хватило! – то даже не посмотрел бы в сторону Тревентан-роуд, а вернулся обратно, под крышу госпиталя, чтобы вместе с Клеменс дождаться Бена.

Но Теодор устал и вымотался, он почти отключается на ходу, пока ноги ведут его знакомым маршрутом в сторону излюбленного паба. «Сегодня пятница, – медленно думает он. – Какой фомор потащил Саймона к Бену?»

Атлас ожидает привычную компанию из десятка-другого завсегдатаев «Финна Маккоула». Ждет, что поговорить с Саймоном удастся не сразу. Что одноглазый ирландец предложит ему пинту пива, стакан виски, пойло собственного изготовления, прежде чем соберется ответить на все его вопросы.

Но паб встречает Теодора неожиданной тишиной: двери наглухо закрыты, внутри темно, а владельца нигде не видно. «На что ты рассчитывал», – думает Теодор. И ругает сам себя, с удовольствием смакуя резкое гэльское словечко.

– Саймон! – протяжно зовет он, стучит в запертую дверь три раза, для верности.

– Пришел, – вдруг раздается за его сгорбленной спиной. Теодор оборачивается и видит рыжебородого ирландца в свете одиноко горящего в этом закоулке фонаря.

– Пришел, – соглашается Атлас. Он не чувствует ног от усталости, а силуэт Саймона расплывается перед его глазами. Как же хочется спать, черт возьми, как хочется спать.

– Ну пойдем, – вздыхает Саймон. – Поговорим.

Саймон отпирает паб и заходит в помещение первым. Теодор, запинаясь об порог, шаркает следом. Здесь темно. Саймон включает лампу над барной стойкой, обходит ее, чтобы встать на свое законное место.

– Бен как? – спрашивает он. Его руки хватают ближайший толстостенный стакан и привычным движением протирают его грязно-белым полотенцем, подобранным тут же. Теодор завороженно наблюдает за его действиями.

– Жив. Он в порядке.

Саймон кивает.

– Хорошо.

Вздыхает. Теодор чувствует, что здесь что-то не так, что скребущая нутро тревога поселилась в нем с первым же взглядом на закрытый паб и до сих пор не покинула тело. Что быть здесь, стоять напротив Саймона, такого молчаливого и угрюмого, ему не следует.

Но тут он слышит знакомый щелчок – словно время скрутилось в спираль, сжалось, соприкоснулось с далеким тридцать пятым годом прошлого столетия его жизни – и только теперь понимает все окончательно.

– Прости, Теодор, – глухо произносит Маккоул. Теодор поднимает голову.

Прямо на него смотрит узкое дуло револьвера. И Саймон стреляет.

***

Тяжелая сумка отдавила ей плечо настолько, что теперь Клеменс едва его ощущает. Она бредет в сторону туалета по длинному коридору, равнодушно заглядывая во все двери, открывающиеся слева и справа. Неуместное чувство тревоги не дает ей покоя: оно пришло на смену страху и теперь грызет девушку изнутри.

Слава богам, что владелец паба в пятничный вечер оказался рядом с антикварной лавкой, но ей не нравится этот факт – не своей неожиданностью, но чем-то, что Клеменс описать не способна. Не в таком состоянии.

Она выуживает из сумки чистую майку, переодевается, оставляет сообщение матери: «Мы на месте, все живы, я в порядке, отцу ничего не говори», – и возвращается к палате Бенджамина, чтобы терпеливо ждать. Спасительную фразу ей хочется произнести три раза почти сразу же, но Клеменс осаживает себя. Она подождет полчаса, а потом еще пять минут.

«Все будет хорошо».

Клеменс проваливается в неглубокий беспокойный сон – ей видится Теодор, бледный как смерть, – потом приходит в себя, получает разрешение посетить палату Бена. После операции на ноге Паттерсон выглядит не так ужасно, как она предполагала, и некоторое время девушка рассматривает его спящее лицо, не боясь быть замеченной.

Она гадает, встретил ли Бен Персиваля, и если не он, то кто подговорил каких-то глупцов грабить антикварную лавку. Ей жаль все эти маленькие статуэтки иноземных божеств, старинную мебель, ту люстру с длинными хрустальными каплями, останки которой теперь покоятся на чайном столике Бена. Но все это меркнет и бледнеет в сравнении с тем фактом, что Бенджамин все-таки жив и почти здоров.

Почти.

Клеменс считает минуты до истечения срока. Теодора все еще нет.

А Бен открывает глаза ровно через час, как и было обещано, и, ничего не понимая, пытается крутить головой.

– Тише-тише, – баюкает его Клеменс. Паттерсон слабо вдыхает полуоткрытым ртом, поворачивает голову на звук ее спокойного голоса. Клеменс уже выплакала все глаза и теперь говорит сипло, едва слышно. Этого хватает на их рваный, будто с помехами, разговор.

– Где?..

– Ты в больнице. Тебе ногу сломали.

– Помню…

Бен морщится, стонет, стискивая зубы, и Клеменс бросается к дверям.

– Все нормально. Вернись.

Она возвращается, не понимая, отчего слушает пациента, едва отошедшего от наркоза.

– Врач говорит, все обошлось, – шепчет Клеменс, – потому что какой-то мистер Маккоул тебя нашел и вызвал скорую.

– И это помню. – Бен проглатывает окончание каждого слова. Облизывает пересохшие потрескавшиеся губы, пытается пошевелить головой. Кривится от боли. – Кирпичом витрину разбили. А я в подвале… Электричество барахлило, хотел проверить. Это…

Он запинается, задерживает дыхание. Клеменс ждет, что следующая же фраза начнется с имени Персиваля. Страх услышать это въелся ей под кожу и мешает думать, но вместо этого Бен медленно тянет:

– У Шона друзья были. Они решили, что это мы его…

– Что? Убили? – охает Клеменс, когда Бен выдерживает паузу и дарит ей выразительный взгляд поверх всех своих бинтов и повязок. – Как они могли подумать, что… Они искали Теодора?

– Все же видели, мы на том фестивале в Труро… Теодор его сам утащил, – Паттерсон кашляет и уводит глаза в потолок.

Понимание обрушивается на Клеменс, как лавина. Вот оно что. Всему виной прозаичная недосказанность? Чьи-то нелепые наговоры? Кто нашептал в уши глупым малолетним подросткам, что Шон погиб от руки Теодора? Ответ ей не нужен; Клеменс сжимает кулаки, жмурится, так что на обратной стороне век отпечатывается бледно-зеленое лицо Бена, и оно смазывается, преображается ее сознанием в лицо Персиваля. Ему бы оказаться трикстером, богом лжи и обмана. Такая мысль не дает ей покоя.

– Это Персиваль, – шепчет она и тут же, спохватившись, зажимает себе рот обеими руками – провинившаяся маленькая девочка, которой не следует выдавать секретов. Произнесенные вслух, они в итоге оказываются правдой. Не лучше ли держать их за зубами, малышка Клеменс?

– Тебе не следует здесь… – вяло шепчет Бен заплетающимся языком. – Теодор?

Клеменс смотрит на равнодушный циферблат больничных часов на стене напротив, белых, с тонкими черными зарубками римских цифр по ободку. Теодора нет больше часа. Тик-так, щелкает секундная стрелка, тик-так. Клеменс вздыхает.

– Все будет…

Она не успевает договорить – дверь в палату отворяется со скрипом, что распарывает опустившуюся на них хрупкую тишину, и к ним заглядывает врач.

– Мисс Карлайл? Там вас разыскивают.

Бена, снова впавшего в полудрему, Клеменс покидает с неспокойной душой и спешит за врачом по длинному бесцветному коридору в приемную. Она срывается на нервный шаг через каждые три спокойных, замирает, делает вдох-выдох, идет дальше. «Если это отец, – думает Клеменс, – то я сейчас же пошлю его обратно домой. Ничего не случилось, все в порядке. Ничего не случилось, все в порядке. Все будет…»

Но когда Клеменс заворачивает в холл приемной и видит перед стойкой регистрации женщину, то понимает: что-то все же случилось.

– Миссис Давернпорт? – хмурится Клеменс. – Что вы здесь делаете?

Элоиза поднимает на нее холодный надменный взгляд и вздыхает.

– Твоя мама попросила забрать тебя, – произносит она. – Идем.

Клеменс не двигается с места, и тогда женщина, усмехнувшись, достает из своей маленькой сумочки телефон. Демонстративно включает его, набирает неизвестный номер отполированным ногтем – характерные гудки дробятся на глухое эхо в полупустом больничном вестибюле.

– Идем, – повторяет Элоиза с нажимом. – Или ты хочешь, чтобы я позвонила ей?

Боковым зрением Клеменс видит, как минутная стрелка настенных часов, круглых, крупных, соскальзывает на цифру двенадцать. Часы над стойкой регистрации отбивают полночь.

– Я не могу.

Она качает головой и шагает спиной к проходу, обратно в коридор, под неяркий свет длинных ксеноновых ламп. Те мигают с характерным треском, и Клеменс вдруг видит себя героиней триллера. Теперь Элоиза кажется ей злодейкой с ножом в сумочке вместо помады.

Она бы усмехнулась таким абсурдным мыслям, вот только миссис Давернпорт в самом деле смотрит на нее враждебно, с плохо скрываемой злостью, будто видит в Клеменс препятствие на пути к своей неведомой цели.

– Как там поживает мистер Паттерсон? – внезапно интересуется Элоиза. – Сильно ему досталось, не так ли?

Клеменс не отвечает и ждет, когда перед ней размотается весь этот клубок из внезапных встреч, которых за сегодняшний день набралось слишком много. Что она упускает из виду? Куда все ведет?

– Идем со мной, – четко выговаривает теряющая терпение Элоиза. – Ты же не хочешь, чтобы к мистеру Паттерсону пришли снова? На этот раз бедняга не отделается простым переломом.

– Я никуда с вами… – Клеменс запинается, перестает дышать и вся обмирает.

Вдруг, сразу и без предупреждения, ей все становится ясно, как день: она видит всю картинку целиком, даже недостающие ее детали, видит, какое место в этом водовороте событий последних дней, чертовски неправильных, вопиющих и жестоких, занимает эта женщина.

– Вы от него… – неверяще выдыхает Клеменс и давится каждым словом.

Элоиза Давернпорт даже не думает подтверждать ее опасения – только морщит лоб, кривит накрашенные темно-алой помадой губы, нетерпеливо цокает.

– Идем же, девчонка. У нас с тобой не так-то много времени на разговоры. Ты знаешь, что он может сделать. Советую не злить его.

«Советую разорвать с ним все связи, – горестно думает Клеменс и, обернувшись через плечо, бросает взгляд в конец коридора. – Прости, Бен».

В итоге она плетется следом за разозленной Элоизой – ее шаркающие медленные шаги вторят резкому стуку каблуков женщины – и даже не удивляется, когда видит перед въездом на территорию госпиталя красный «Ситроен».

– Проще было ее похитить, – сообщает Элоиза водителю, глядя в тонированное темное окно автомобиля. Отходит в сторону, открывает дверь пассажирского сидения. Оборачивается к застывшей позади Клеменс. – Прошу, принцесса.

Прежде чем сесть, Клеменс высматривает уходящую в темноту улицу справа от госпиталя – ее глаз хватает на десятка два футов, не более, а дальше все проглатывает смоляно-черная ночь. Теодора не видно, и он вряд ли появится. Этот вывод аккуратно встает на свое место рядом с такими же правильными и удручающими выводами последнего вечера.

– Вам не стоило связываться с ним, – бросает Клеменс Элоизе и только потом ныряет в салон автомобиля, приветливо распахнувший ей объятия.

Лондонские номера, кричащий об опасности цвет. Она могла бы догадаться и раньше.

– Здравствуй, малышка Клементина, – знакомый голос вливается в уши Клеменс настоящим ядом, и девушка прикрывает глаза, боясь заплакать.

Элоиза садится в машину спереди рядом с водителем, оглядывается на бесконечно уставшую девушку всего раз и кивает Персивалю.

– Я заказала транспорт на три часа. Рассвет будем встречать уже в Ирландии.

#IX. Нерушимые узы

Свое шестнадцатое лето Клементина проводит, ступая босыми ногами по родной земле. Мать повелела ей вернуться к берегам Ирландии, отказавшись от скитаний и страхов, что их с ее немногословным спутником найдет злая участь. Серлас пришел в ужас, узнав об этом, но Клементина была настойчива и убедительна, а он слишком устал, чтобы спорить с нею ежечасно.

Поэтому жаркое влажное лето он встречает под ясным голубым небом ирландских земель и впервые надеется, что Несса, придуманная ее взбалмошной дочерью или же нет, будет права. Он больше не ждет, что та явится во сне и к нему тоже или что когда-нибудь он услышит ее голос в полудреме; Клементина все реже говорит о ней. Должно быть, его время рядом с юной ведьмой, набирающей силы, подходит к концу.

Об этом он пытается договориться со всеми богами, каких только удается вспомнить: пусть уже девочка найдет себе счастье на родных островах, а ему даст уйти. Он достаточно пожил рядом с ней и достаточно выстрадал, чтобы рассчитывать на желанный покой.

Серлас старается не говорить об этом, не думать даже, но паразит сильнее любой болезни сидит в нем уже давно – идея, что отравляет разум, точно змей-искуситель. Годы, прожитые им рядом с подрастающей девочкой, оставляют на них обоих заметный след: она взрослеет, приближаясь к возрасту своей матери. Нессе было едва ли девятнадцать лет, когда они впервые встретились. А он, сколько бы времени ни прошло, никак не стареет.

Значит ли это, что Несса оставила его жить не ради дочери, а вместе с нею? Значит ли это, что невидимая сила, недоступная ни глазу человеческому, ни пониманию, отводила большие беды от него, Серласа, защитника Клементины, чтобы он стал и ее спутником? Смеет ли он думать о таких вещах, с давних пор обещая лишь беречь дочь ведьмы?

Никто не предупреждал его, что отпускать повзрослевшую девушку навстречу обычной жизни будет ему в тягость. Никто не обещал, что долгожданную свободу от ведьминских проклятых пут он примет с отрадой.

Иногда собственные фантазии кажутся ему единственной правдой, несмотря на воспитание, подаренное Нессой, и мораль, которую он выучил сам. Людские сплетни так плотно, так сильно скрутились вокруг их крохотной странной семьи – отца и дочери, брата и сестры, какими он и Клементина представляются обществу, – что Серласу сложно отличить выдуманные кем-то злые наговоры от реальности. Ему не нравится то, что говорят о нем и Клементине люди вокруг. Еще больше он ненавидит растущие, как снежный ком, сплетни о ней и подмастерье сапожника.

– Еще лето не кончится, – смеются горожане, – а мы уже будем гулять на их свадьбе.

Знали бы люди, какая сила вытягивает из их уст подобные разговоры, держали бы язык за зубами.

Серлас сам хотел, чтобы Клементина наконец нашла себе мужа и успокоилась. Теперь же за подобное решение он корит себя. Корит? Нет-нет, ненавидит! Презирает за то, что вообще допускает мысли, которые выдают в нем человека, мужчину, а не отца или брата юной девушки, и не может набраться смелости, чтобы принять их окончательно.

Серлас ненавидит и ее тоже: когда Клементина уходит на долгие прогулки с городскими юношами, не спросив его разрешения; когда улыбается, думая, что он не замечает; когда напевает песни, чтобы потом спеть их для Шея. Когда и словом, и делом доказывает Серласу, что более не подчиняется ему и не соблюдает правила их дома.

Думал ли он об этом, наблюдая за взрослением Клементины? Знал ли, что долгие годы жизни рядом с ней сделают из него не просто родственника чужому ребенку, а собственника, не желающего мириться с остальным миром и его незыблемыми законами?

Эти вопросы иногда донимают его ночами, когда он не может заснуть и долго ворочается в постели, прислушиваясь к размеренному дыханию девушки за стеной. Сперва Серлас стыдится чувств, что долго, постепенно росли в нем эти годы – и теперь, словно плоды ядовитого растения, созрели и лопнули, заразив его. Потом, покорно следуя своим мыслям, он устремляется глубже, ищет причины, источник его болезни. Это ведь болезнь, лихорадка, верно? Ее можно излечить. Затем, потеряв вдруг интерес к поискам, Серлас возвращается на поверхность – к себе настоящему. Имеет ли он право на эгоизм? Стоят ли годы его одиноких страданий такой цены? И если не Клементина, то кто исцелит его?

Если не Клементина, то кто, в конечном итоге, будет его наградой за верную службу данному ведьме слову?

Иногда Серласу удается уговорить себя: он требует слишком многого, невозможного. Иногда, плюясь и проклиная общество, что презирало их обоих с самого рождения Клементины, хочет бросить все это притворство, скинуть маску и заявить, что рыжеволосая девушка принадлежит ему – ему, а не Шею, подмастерью сапожника, и никому другому в крохотном Коуве. Но, конечно же, все его тягостные ночные думы так и остаются фантазиями, и наутро Серлас признается себе только в одном: он всегда был трусом, и это не изменили ни годы, ни проклятие, нависшее над ним.

И когда в один солнечный яркий день Клементина, торопливо перебирая босыми ступнями по их дощатому полу, прибегает, чтобы рассказать Серласу новость, тот не находит слов для ответа.

– Шей позвал меня в жены, – без предупреждения говорит девушка. Стоит перед ним, ошарашенным, уперев руки в бока, теребит нижнюю пухлую губу и …дуется? злится? – Слышишь, Серлас? Я пойду за Шея замуж.

Она говорит это, и взгляд ее бегает по лицу мужчины – испуганный внезапной новостью или рассерженный из-за безмолвия Серласа. Он не знает и не видит, как вытягивается лицо Клементины, как она злится еще сильнее.

– Что ты молчишь? Порадуйся за меня или рассердись. Благослови на брак, накажи, запри в доме. Сделай хоть что-нибудь, Серлас!

Он медленно садится на скрипучий стул за своей спиной, прислоняется к ребристой его спинке. Закрывает глаза, скрещивает на груди руки, чтобы скрыть, как они дрожат.

– Хорошо, – наконец отвечает он. И голос его хрипит и ломается, и он ждет, что Клементина, не заметив этого, вновь кинется с головой в собственные переживания. – Разве Шей не должен прийти ко мне, чтобы просить твоей руки?

Девушка вспыхивает, словно пламя.

– Ты мне не отец, и Шей это знает. Все в городе это знают, Серлас, и только ты все еще живешь в придуманном мире.

– Скажи это матери у себя в голове.

Они не должны ругаться теперь. Но ни он, ни девушка больше не подчиняются размеренному ритму жизни. Правила и границы этих правил, что они оба устанавливали для себя годами, теперь не имеют над ними власти. Клементине почти шестнадцать. Совсем скоро она сможет решать за себя. Она уже решает все за себя.

– А знает ли твой Шей, кто ты такая? – цедит Серлас. Яд плещется у него в горле, выливается в словах злостью, травит рассудок. Клементина давится возмущением и не может ему ответить. – Что он скажет, когда узнает всю правду? Расскажи ему до свадьбы, девочка, и посмотрим, что будет.

Она смотрит на Серласа долгую молчаливую минуту. Кусает губы, дрожит всем телом от невысказанной злости.

– И скажу, – выдавливает девушка. – Он хороший человек, он поймет.

Серлас в это не верит. Он знает, что и Клементина не думает так, как говорит. Сколько он ее помнит, девушке всегда хотелось быть собой, открываться миру и людям.

Только жизнь не может позволить им такой роскоши. «Быть собой» – значит обнажить истинную природу, которую этот мир не приемлет ни в каких формах. Ведьма и нестареющий проклятый – не самая лучшая компания для религиозного общества. Клементину не примут в нем. Ни влюбленный беззаботный Шей, ни кто-либо другой.

– Он знает, что я не злая, – шепчет Клементина, уже в разы неувереннее. Серлас чувствует, как меняется ее голос, видит, как сжимается она вся под его тяжелым взглядом.

– Ты не злая, – соглашается он. Ему бы усмирить свой гнев, унять ненужное вспыхнувшее желание, отдать девочку в руки тому, кто вдруг ее полюбил. Но Серлас не в силах.

Шей не спасал младенца, рискуя собой десятки и сотни раз. Шей не растил ее, отдавая все чувства – правильные ли, скудные – в обмен на девичьи улыбки и первые слова. Шей не видел, как взрослеет она, как становится девушкой, как неведомая никому магия делает ее сильнее и увереннее.

Как может Серлас отдать свою девочку Шею, который ничего не знает о ней?

– Ты действительно пойдешь за него? – спрашивает он, ощущая, как сердце в груди горячит кровь, как собственное тело перестает его слушаться.

Клементина вскидывает подбородок, чтобы вперить в Серласа смелый взгляд и кивнуть. Но что-то ее останавливает. Что-то незримое, что появилось между ними уже давно и неуклонно росло, ширилось, что-то, что отдаляло их друг от друга только ради вот этого мгновения: когда Серлас, напряженный и злой до жестокой ненависти к себе, не может позволить Клементине уйти, и она остается стоять на месте, открытая его взору.

– Ты этого хочешь? – крошится его грубый голос.

Клементина вдруг начинает плакать.

– Нет! – всхлипывает она, пряча вмиг покрасневшее лицо в ладонях. – Боже, нет, не хочу!

Он ждет, что она добавит еще оправданий, насыплет их ему под ноги целую груду. Тогда это примирит Серласа с самим собой, тогда разобьет все сомнения и размоет расставленные обществом границы, с которыми он свыкался долгие-долгие годы. Но Клементина все плачет и плачет, больше ничего не говоря, а бесконечное «нет» перетирается меж ее губ и становится пылинками в сухом доме.

Серлас встает со стула, отворачивается от девушки. Его шагам вторят скрипучие половицы, он идет в кухню, наливает в жестяную кружку воды из кувшина. Приносит ее обратно и подает Клементине. «Выпей, – говорят его руки. – Это все, что я могу тебе дать».

Она убирает ладони от распухшего заплаканного лица, смотрит на кружку так, словно не понимает, что это. И вдруг хватает Серласа за запястье.

– Разве ты не любишь меня? – выдыхает Клементина ему в лицо, вытягивающееся от изумления. В глазах Серласа застывает страх – он раскрыт перед нею, он гол, он зол.

– Люблю, – отвечает он.

Это слово почти забылось, это чувство стало историей. Почему так легко, так просто вдруг оказалось признать его? Он вытягивает свою ладонь из девической, отшатывается от Клементины. Такие разговоры не доведут до добра, и Серлас должен остановиться.

– Почему? – шепчет Клементина. Забытая ими кружка падает ей под ноги, вода льется на подол ее летнего платья, на босые ступни. Девушка ступает прямо в эту лужу, и Серлас дергается, словно пойманный в капкан зверь. – Почему тогда ты отдаешь меня чужаку?

Потому что так правильно. Потому что так нужно. Потому что он боится. У него есть много ответов, но самый верный, единственный, Серлас произносит теперь:

– Потому что я должен быть тебе отцом, Клементина. Защитником, опорой в жизни.

– Серлас…

– Я любил твою мать, и она завещала беречь тебя, – обрывает он ее. – На большее у меня нет прав.

Клементина мотает головой, вскидывает руки. Коса, распустившись из тугой ленты, распадается на огненные пряди у нее на груди.

– Неправда! – вспыхивает она. – Кто сказал такое? Мама? Она давно умерла, Серлас, забудь же о ней!

Если бы он мог, то услышал бы, какая обида скрывается за всеми наивными речами Клементины. Только Серлас борется с собой и на нее не желает смотреть. Подумать только, когда-то он молил бога забрать жизнь Клементины в обмен на жизнь Нессы! Будь у него такой выбор теперь…

Серлас закрывает глаза, сжимает руки. Будь у него теперь такой выбор, он не смог бы его сделать. Признайся, Серлас: ты, Несса и Клементина навеки связаны нерушимыми узами, вплетенными нитями в колдовство, тебе не подвластное! Даже про́клятому не совладать с этим.

– Я тебя люблю, – просто объявляет забытая им Клементина и, делая последний шаг, совсем стирает расстояние между ними. – Я тебя люблю, – повторяет она.

Серлас поднимает к ней тяжелый взор, смотрит на нее. Загорелая кожа, веснушки на носу, слабая неуверенная улыбка. Она одновременно так похожа и не похожа на Нессу, что у него сжимается сердце.

– А ты? – спрашивает она. – Разве ты не любишь меня, Серлас?

***

«Мы уедем», – говорит Клементина, доверчиво прижимаясь к груди Серласа. За окнами небо покрывается розовыми пятнами, ночь сползает в морскую воду, а месяц тает вместе со звездами – проходит день, второй, неделя. Кажется, что ничего не меняется, что время застыло. Серлас в который раз горько усмехается своей глупой мысли – не может такого быть, это лишь его годы замерли и более не отнимают у его тела силы, а весь мир, весь этот огромный, странный, прекрасный и жестокий мир живет дальше.

«Мы уедем?» – спрашивает Клементина, когда он в который раз не дает ей ответа. Да, они уедут из Коува, покинут этот город, как множество предыдущих, снова сбегут. Такой ли жизни ты хочешь, девочка?

– Мы уедем, – соглашается Серлас, как только жаркий влажный июль подходит к концу. Клементина радостно улыбается и кидает за окно нетерпеливый взгляд.

Она не выходит из дома, не показывается в городе, ни с кем больше не разговаривает. Горожане считают, что она заболела, а Шей каждый день приходит, чтобы проведать ее, и уходит ни с чем. Она не дала ответа на его предложение и теперь не осмеливается отказать. Скрываться ото всех ей легче, чем смело взглянуть правде в глаза. Серлас только теперь понимает, насколько они похожи.

– Говорят, в город приехали иноземцы, – сообщает ему Клементина однажды вечером. – Из-за моря, из Франции.

– Хочешь на них взглянуть?

– Нет. – Она мотает головой, но Серлас видит, что любопытство грызет ее изнутри.

– Мы и сами с тобой иноземцы, – говорит он. Клементина неуверенно кивает, и тогда он, чтобы отвлечь ее, бросает: – Поплывем обратно во Францию?

Она бросается к нему с объятиями, забывая об ужине.

Плыть решают через неделю, во время отлива, и Серлас идет в город, чтобы отыскать иноземных французов, о которых Клементина упоминала вечером. Может, удастся договориться с ними? Может, в этот раз никто не захочет отдать его в руки французским морякам ради наживы? Теперь у него есть деньги… и взрослая Клементина.

Немноголюдный в этот день город приветливо распахивает врата перед Серласом. Он идет вдоль ставших привычными улиц, сдержанно кивает встречным горожанам. «На каком дворе остановились иноземные гости? Где я могу найти французов, что прибыли день назад?»

Слухи приводят его к пабу, и, чуть не расхохотавшись в голос от совпадения, Серлас заглядывает внутрь, чтобы найти чужеземцев. В полутемном пабе громко смеются, громко говорят и жадно, громко же пьют. Среди обычных завсегдатаев «Костей капитана» никаких французов не наблюдается, зато в дальнем углу, почти скрытые тенью широкой лестницы на верхние этажи, сидят двое. С широкими спинами, обтянутыми похожими рубашками, с темно-рыжими волосами. У них знакомые грубые голоса, резкие фразы, каждый звук которых впивается Серласу в уши.

Он ненароком слышит их разговор. Различает говор, с которым не сталкивался шестнадцать лет, и вдруг замирает посреди паба. Сердце подскакивает к горлу, ладони потеют и холодеют. Он чувствует этот страх, даже не понимая еще, не разбирая знакомой речи: так говорили давным-давно в Трали, так ругались и спорили братья Конноли.

Серлас медленно отходит к дверям паба и спиной натыкается на чужой стол. Дергается, взмахивает руками, и стол кренится набок, толстостенные кружки летят с него на пол, проливая добрую пинту пива. Кто-то ругается, вскакивает со своего места.

Те двое оборачиваются вместе со всеми – и видят его, Серласа, замершего посреди учиненного беспорядка. Он смотрит в их лица с паникой, охватившей внезапно все его тело.

– Знакомая рожа, – говорит Дугал и сплевывает себе под ноги.

– Верно, братец, – кивает Киеран, поднимаясь с места.

Глаза обоих недобро блестят в тени лестницы.

#26. Око за око

До этого момента Клеменс ни разу не была в Ирландии и не думала, что когда-либо побывает. Какой ее описывали учебники по географии? Как о ней отзывались приезжие ирландцы? Зеленая, ветреная, добродушная, гостеприимная? Все это гаснет, словно свет фонарей на рассвете, как только в узкое овальное окошко иллюминатора Клеменс собственными глазами видит растущий перед нею город.

Килларни. Они в графстве Керри, высаживаются недалеко от Фарранфора. Отчего-то ей кажется, что данный факт в числе прочих Теодору придется не по вкусу. «Возможно, – думает она, – Теодор уже бывал в Килларни и был бы не рад оказаться снова».

Эти мысли вместе с непрерывным зудом, в который превратился бывший страх и стал привычным, зудом где-то в затылке и копчике тонут в Клеменс, едва она спускается по трапу в ответвлении аэропорта. Ей подают руку – какой-то парень не старше Шона, только темноволосый и кареглазый, протягивает ей ладонь наравне с Элоизой, учтиво кивает спускающемуся Персивалю. Вот зачем ему нужна миссис Давернпорт: не столь важна она, сколь необходим был частный самолет и беспрепятственная высадка на территории Ирландии. Клеменс покорно шагает следом за Элоизой и притворяется смелой.

Выходит из рук вон плохо. Она дрожит.

– Все будет хорошо, – шепчет девушка, мысленно ставя одну галочку. Раз.

Ее сажают в подоспевший автомобиль – красный, словно алое марево гнева, – и везут от аэропорта на юго-запад. В молчании, сводящем с ума, девушка наблюдает за тем, как сменяется растительность вдоль шоссе; шоссе переходит в городскую трассу, вдоль проезжей части выстраиваются хорошенькие домики, их крыши ломают линию горизонта, скрывают восходящее бледное солнце. Потом дорога вновь превращается в шоссе, сужается и начинает петлять.

Клеменс не задает вопросов, потому что боится: голос ее выдаст. Ее хватает только на запоминание маршрута: от Фарранфора – резко вправо по N22, пересекая какую-то речушку, название которой девушка не успевает прочитать, до Фармерс Бридж. Указателей на этой дороге немного, и Клеменс с опаской подсматривает в смартфон: синяя отметка «вы здесь» на его экране мигает в нескольких километрах от залива. Она догадывается, куда ее везут, но сердце все равно неприятно ухает в желудок, когда девушка видит знакомое по чужим рассказам название города.

Трали. Они едут в Трали.

Сворачивают на одном съезде влево, на втором – вправо. За окном лениво проплывают мимо Клеменс одинаково бежевые двухэтажные дома с темно-серыми черепичными крышами. Автомобиль минует спальный район по касательной и везет ее мимо города.

Неожиданную остановку они делают прямо посреди какого-то поля: по обе стороны от дороги раскинулось зеленое пастбище с домашним скотом, в сотне футов от сонных коров стоят редкие одноэтажные дома с загонами и хлевами. Персиваль и Элоиза одновременно выбираются из машины, и Клеменс, сжав во вспотевшей руке почти разряженный смартфон, выскакивает следом.

– Нравится пейзаж, Клементина? – спрашивает Персиваль таким тоном, будто они приехали сюда выбирать жилой дом. Клеменс хочет ответить ему нецензурной бранью – она вымотана, держится из последних сил и бояться уже не может, – но ограничивается только молчаливым неодобрением.

Она осматривается: то, что предстает ее взору, очень похоже на зеленую Ирландию в представлении маленькой десятилетней Клеменс, и отчего-то вид ей не нравится. Какое-то чувство, которое девушка не может распознать и разложить на части, чтобы выявить причину его появления, терзает нутро: пока Клеменс покорно идет в одиноко стоящий у дороги дом с бледно-желтыми крашеными стенами, пока втискивается в узкий неосвещенный коридор и ждет, когда Персиваль справится с выключателем, пока слушает раздраженное дыхание Элоизы за своей спиной – все это время чувство сидит в ней и ждет своего часа.

– Проходи, располагайся, – скалится Персиваль, и Клеменс с трудом отводит взгляд от его разукрашенных неизвестной болезнью губ.

Элоиза подталкивает девушку в спину, шикает на нее и уходит наверх по узкой лестнице с белыми деревянными перилами. Несколько ступенек под ее сердитыми шагами жалобно скрипят.

Это старый и неухоженный дом. Клеменс находит гостиную с парой кресел и высокой, до потолка, книжной полкой в углу напротив окна; идет к ней, трогая по пути шершавые обои на стене – бесхитростный повторяющийся узор из бледно-зеленого плюща и узеньких одноцветных бутонов. На полке стоят пыльные книги в старых обложках.

«Что я здесь делаю?» – спрашивает у них Клеменс. Проводит пальцами по разной толщины корешкам, наугад тянет один из них.

Ей в руки падает тонкая книга в мягкой потрепанной обложке без каких-либо отметок, и девушка задумчиво листает страницы, натыкаясь на истертое временем название внутри: «Человек, который не умирает». Клеменс хмурится и, рассердившись, ставит книгу на ее законное место на полке.

– Чаю?

Вздрогнув, Клеменс оборачивается к Персивалю – тот стоит прямо позади, протягивая ей чашку с дымящимся чаем, и выглядит так скучно, так буднично на фоне бледно-зеленых стен с растительным орнаментом и старой мягкой мебели. На мгновение все происходящее кажется Клеменс сном. Подскочившее к горлу сердце теперь нервной птицей трепещет между ключиц.

Страх. Вот что это за чувство, не дающее Клеменс покоя, но оно связано вовсе не с ее отцом.

– Чаю, – повторяет Персиваль и вручает девушке чашку, больше не ожидая ее согласия. – Пей, – говорит он. Зрачки его блеклых глаз ширятся, сужаются, снова ширятся, и Клеменс, как завороженная, не может даже моргнуть или отвести от него взгляд. Она послушно делает несколько глотков – чай горчит, в нем чувствуется что-то неестественное, чужеродное.

– Вы бы не стали меня травить, – выдыхает Клеменс и сама же усмехается: подобная мысль кажется ей глупой, бессмысленной.

«Это не отрава», – думает она, пока горечь неизвестной Клеменс травы мягко, но настойчиво подталкивает ее сознание в спасительную темноту. Если бы она, ведьма, жила в век Серласа, то точно знала бы, чем ее опоили…

Персиваль улыбается ей, и это последнее, что она успевает запомнить.

***

Вместе с возвращением в собственное тело приходит боль. Теодор с трудом открывает глаза: он лежит на боку, лицом уткнувшись в старый грязный пол паба, куда сам приходил несколько лет подряд. Занятно: пол покрыт узором разноцветных стеклышек, вдавленных в бетон, – он этого никогда не замечал.

Теодор приподнимается на слабых руках – голова раскалывается, во рту ощущается столько крови, будто он ею дышит, словно она заполнила все легкие и булькает там, а еще плещется в черепной коробке, и оттого шумит в ушах. Давно он не испытывал подобного: последний раз пулю в лоб он получал на войне в середине прошлого века, и боль от такого ранения (ранения?.. убийства!), непривычная, позабытая, теперь вгрызается во все его существо, изголодавшись по плоти. Теодора мутит, весь мир кружится перед глазами. Он знает, что ему нужно на чем-то сосредоточиться, отыскать в круговороте последних событий, предшествовавших позорному просчету, цель, за которую он мог бы сейчас зацепиться и вытянуть себя в реальность. Но едва Атлас нащупывает что-то нужное, это что-то ускользает от него обратно в небытие.

Словно пулю, прошившую его голову насквозь, окропили ядом, заговорили.

– Сукин ты сын… – ругается Теодор и кое-как поднимает себя с пола. Его ведет на нетвердых ногах, слабыми руками он упирается в барную стойку, не глядя отыскивает высокий стул. Пол залит его кровью, но на волосах она уже высохла и загрубела, а потеки на лице стали сухим узором. Теодор видит себя в мутной поверхности пузатого бочонка с пивом; выглядит он неважно – похож на пошлого карикатурного вампира из молодежных романтических произведений.

Отвратительно.

– Ты очнулся.

Саймон выходит из подсобки с двумя толстостенными кружками и одну ставит прямо перед разбитым носом Теодора. Атлас фыркает, и боль в переносице тут же ударяет плотным комком в самую макушку.

– А ты не удивлен, как видно.

Он медленно обхватывает дрожащей рукой холодное стекло пивной кружки. Делает глоток, склонившись над барной стойкой, чувствует на языке незнакомый привкус какой-то травяной бурды. Саймон как ни в чем не бывало обходит его и садится напротив. Теперь он кажется посетителем, а Теодор, несмотря на скверное состояние, – владельцем паба.

– Ну, – выдыхает Атлас. – Рассказывай.

На лице вечно спокойного и серьезного рыжебородого ирландца не видно и тени вины, удивления или хотя бы облегчения, и следующая его фраза не становится для Теодора новостью.

– Он сказал, что простая пуля тебя не убьет. Да и ты… – Саймон отводит взгляд, скользит единственным глазом по длинным трещинам в дереве барной стойки. – Ты столько баек из прошлых жизней рассказывал мне. Я решил, что ты либо псих, либо действительно бессмертный. Он меня убедил. Я поверил.

– Это ты избил Бена?

Только теперь Саймон возмущенно фыркает.

– Да как я мог! У меня бы рука не поднялась!

На взгляд Теодора, верить словам ирландского пройдохи теперь не стоит, но отчего-то в заботливом отношении Маккоула к Бенджамину он уверен. Все время их знакомства Саймон казался Атласу добряком. Даже сейчас, получив от этого «добряка» пулю в лоб, Теодор не может отказаться от мысли, что рыжебородый ирландец не тронул бы невинного Бена.

– И чем же он тебя подкупил? – спрашивает Теодор.

– Ничем!

Вопрос как будто обижает Саймона. Атлас хмыкает.

Холодный непонятный напиток приятно холодит разгоряченную кожу рук и нутро после нескольких глотков. И даже проясняет муть в голове, только оставляет на языке неприятный осадок. Теодор морщится.

Возьми себя в руки, носитель фоморовского проклятия. Не в первый раз тебя убивают.

– Я был должен ему, – поясняет Саймон, спеша исправить недопонимание между ними. – Он обещал, что долг я выплачу, если задержу тебя здесь ненадолго. И дал револьвер.

– Отличный финт, я оценил. Сообщу ему при встрече, что ты сослужил ему верную службу. Тогда он отстанет от тебя?

Саймон хмурится и отводит взгляд. Упоминание Персиваля его пугает – не так сильно, как погибшего Шона, но все же ощутимо, чтобы Теодор смог это заметить.

– Думаю, он отстанет, – кивает Атлас самому себе, делает еще глоток странного травяного настоя. – Что это за дрянь?

– Помогает при похмелье, – говорит Саймон, и на его лицо ложится тень беспокойства, отличного от тревоги за свою душу. – Я решил, тебе не помешает. Проясняет голову.

– Сначала пытаешь убить, теперь помогаешь… Определись уже, Саймон.

Тот вспыхивает, и его щеки, едва видимые сквозь густую рыжую поросль, покрываются краской.

– Я не хотел тебя убивать. Но он пообещал списать долг, так что… Ты ведь все равно не умер.

– На твое счастье! – усмехается Теодор. Он с некоторым удивлением понимает, что не держит зла на Саймона, с которым водился столько лет, и беспокоит его только один неразрешимый вопрос. – Персиваль забрал Клеменс, не так ли?

Вот теперь одноглазый ирландец выглядит совсем виноватым и опускает голову. Кивает, пытаясь скрыть за этим молчаливым согласием собственную ошибку. Проклятье. Теодор с громким стуком опускает на столешницу стеклянную кружку – боль в висках простреливает всю голову поперек и на мгновение окунает его в уже знакомую дурноту.

– Как долго я был в отключке?

За широкими окнами паба он видит вечерние огни улицы, уходящей вниз, и сомневается, что это все та же ночь, когда они с Клеменс расстались в госпитале. Саймон подтверждает все его опасения.

– Весь день. Сегодня уже суббота. – Маккоул ерзает на стуле и непривычно, совсем незнакомо для Теодора бормочет: – Он сказал, что ему хватит пары дней. Значит, он ожидает тебя.

– Где?

Саймон мотает головой. «Тебе не понравится это место», – говорит его красноречивый взгляд, но Теодор уже и сам догадывается, где Персиваль мог спрятать единственную нужную ему ведьму.

– Он повез ее в Ирландию, верно?

Вместо ответа Саймон встает и уходит обратно в подсобку. Копошится там, ворчит под нос и, чертыхнувшись, возвращается к Атласу, протягивая ему билет на самолет. «Аэропорт Керри. Фарранфор, графство Керри» – значится на билете.

– Трали… – обреченно выдыхает Теодор. Будто что-то еще больше могло омрачить его нежеланное возвращение на так называемую родину.

– Я побеспокоился об этом, взял твои документы из лавки Бена, – басит Саймон. – Он сказал, что с девушкой ничего не случится, что она не пострадает.

– И ты ему поверил? – огрызается Теодор. Злость вспыхивает в нем мгновенно, словно до этого ничего его не беспокоило. А теперь сам факт существования Саймона, идущего на поводу у психа, самого этого психа и города, в который Теодор возвращаться не хотел бы, злит его до горячки. Маккоул оторопело моргает единственным глазом.

– Он не может врать. Слова – его главный козырь. Он может играть ими, но не перевирать. Я думал, ты знаешь.

– Да, а я думал, что мы с тобой добрые приятели.

Теодор встает, пошатнувшись на все еще неуклюжих ногах, и бросает на Саймона сердитый взгляд. В прошлом веке тело слушалось его куда лучше, а теперь, поглядите-ка, он готов развалиться на части от одной только крохотной пули. Он медленно шагает к выходу из паба, даже не оборачиваясь, но замирает у самых дверей.

– Ты знаешь, кто он? – спрашивает Атлас, почти не надеясь на удачу. Саймон, как и Шон, должно быть, повязан обетом молчания. Но тот удивляет его.

– Не колдун и не черт. Думаю, он что-то вроде бога.

Теодор фыркает, не особо удивляясь.

– Поганец, – припечатывает он. Толкает тяжелую дверь паба и, оказавшись почти на улице, вспоминает еще кое-что. Оборачивается, кидает через плечо: – Чем он одарил тебя? За что ты ему должен?

В спину Теодору летит тяжелый вздох Саймона.

– За глаз, – говорит Маккоул. – Я был слепым с рождения, пока не встретил его.

– Он подарил тебе только один глаз? Не оба?

– Второй забрал в качестве платы.

Теодор кривит губы и неодобрительно цокает.

– И ты все еще остался ему должен. Отвратительная вышла сделка, Саймон. Он тебя перехитрил.

И эта мысль вдруг наводит его на череду рассуждений, продолжить которую Теодору удается только в салоне самолета, летящего навстречу зеленым полям Ирландии.

#34. Одна капля мудрости

Ей долго снится какой-то чудной берег, окутанный туманом, кожаный мешок с плачущим младенцем внутри, плывущий по озеру, и рыбак на плотине. Клеменс то видит все глазами ребенка – он гол и слаб и может заметить только качающийся берег озера с уходящими вверх сине-зелеными горами, то глазами рыбака – тот вытаскивает из холодных волн кожаный мешок, думая, что нашел что-то ценное, а находит этого младенца. Рыбак ахает, произносит незнакомую Клеменс фразу, и картинка сворачивается и превращается в новую: теперь она пшеничное зернышко, и огромная курица с алым клювом и ярко-желтыми глазами клюет ее вместе с другими зернами.

Клеменс прыгает из сущности в сущность все быстрее: она маленькая серая птичка, и за ней гонится ярко окрашенный ястреб; она рыба с высоким оранжевым плавником, и по следу ее плывет темно-бурая выдра; она серый кролик, и за ней мчится гончая. Наконец, безумная гонка из тела в тело останавливается. Клеменс, маленькая и худая, склоняется над огромным котлом, что стоит прямо посреди леса, и большой ложкой, превышающей ее рост, мешает бледно-зеленое варево в этом котле. Она встает на носочки, чтобы взглянуть на свое отражение в бурлящей дымящейся жидкости, но ее бесцеремонно выбрасывает на поверхность зыбкого сознания. Сон схлопывается; Клеменс приходит в себя, будто останавливаясь после падения прямо в футе над землей.

Вместе с руками, ногами, телом она вновь ощущает себя собой, а не каким-то животным, выдуманным ее подсознанием. Девушка чувствует и давящую на виски дурную боль. Голова у нее весит, пожалуй, тонну, еле поворачивается из стороны в сторону и грозит провалиться сквозь подушки под тяжестью своего веса.

– Боже… – стонет Клеменс; ей тут же вторит вкрадчивый голос человека, который она никогда не хотела бы слышать.

– Конкретизируй свое обращение, если хочешь быть услышанной, – говорит Персиваль. Судя по звуку, – Клеменс боится открыть глаза и встретить яркий дневной свет, – он сидит совсем рядом и… смотрит на нее? Наблюдает за ней?

– Чем вы меня опоили? – сипло спрашивает девушка. Язык во рту еле шевелится, двигать руками и ногами тяжело, а головой и вовсе невозможно. Она чувствует себя так, словно вернулась с жуткой затяжной пьянки. Наверняка стены и потолок поплывут ей навстречу, как только она откроет глаза.

– Мудрость всегда сложно дается, не правда ли? – усмехается Персиваль.

Клеменс стонет, поворачивая голову на звук его едких комментариев и, помедлив, осторожно открывает один глаз. Весь мир не прыгает ей в лицо. За окном маленькой душной комнаты, рассеченном металлическими прутьями решетки, царит сумрак, а в самой комнате слабо горит одна настольная лампа в дальнем от Клеменс углу. Персиваль сидит у изголовья ее постели на тонком деревянном стуле, старом и скрипучем. Как и весь этот дом, где Клеменс оказалась не по своей воле.

– Мудрость? – девушка пробует отзвучавшее не к месту слово на вкус. Оно горчит, отдавая ядом из чая Персиваля. – Что это за отрава? Что…

– Зелье знаний, моя дорогая Клементина, – говорит ее отец. Молодой его профиль, не тронутый морщинами и, должно быть, вечно юный и прекрасный, омрачает только пугающий шрам-сеточка у губ. Клеменс вновь возвращается к нему взглядом и не может более отвести глаз.

– Нравится мой шрам? – спрашивает Персиваль, замечая внимание девушки. – Это подарок от матушки. Она склевала меня, когда я был зерном. За такое же зелье знаний.

«Зелье знаний…» – с презрением повторяет Клеменс, отмечая, что фраза отзывается в ней мутным воспоминанием. Чужим, возникшим в ее голове вот так вдруг, на месте, где его раньше не было.

– Не волнуйся, ты скоро придешь в себя. – Персиваль встает с протяжно скрипнувшего стула и шагает вдоль постели с безвольным телом Клеменс на ней. – Я дал тебе всего одну каплю. Одну, не три!

Господи… Его речи было сложно понять и в более благоприятных условиях. Теперь же Клеменс даже не хочет слушать, не хочет думать… и быть она тоже не хочет. Но слух против воли вылавливает из огрызков внятных фраз Персиваля что-то важное и отправляет в мозг, в те закутки памяти, где хранятся остальные воспоминания о разговорах этого психа, и выстраиваются там в структуру, понятную одному подсознанию. Скоро, чувствует Клеменс, она все поймет.

Персиваль останавливается в ногах Клеменс, поворачивается к ней – слабый свет настольной лампы в красном торшере выхватывает из темноты его фигуру и обволакивает опасным маревом – и вдруг недобро ухмыляется.

– Пока ты постигаешь мудрость этого бренного мира – о, лишь малой его части, не мог же я влить в твою хрупкую голову все-все, верно? – тебе будет приятно узнать, что в грядущих моих планах ты занимаешь одну из главных ролей. Не удивлена? Вижу, что нет.

Клеменс хочет выплюнуть ему в лицо какое-нибудь проклятие, да посильнее, но боится, что ее просто вырвет от головокружения, и потому молчит. В полумраке комнаты ее взгляд вряд ли можно принять за полный ненависти. Сейчас она вообще слабо похожа на воина, которому под силу сразить неизвестного миру колдуна.

Если он в самом деле колдун.

– Я не стану раскрывать все карты. Поверь мне, я знаю, насколько неразумно рассказывать все заранее… Тем более что этот интереснейший монолог я приберег для нескольких слушателей, а они еще не подоспели. – Персиваль качает головой и цокает. Актер-лицедей, скоморох при королевском дворе. Лгун. Лицемер. – Вместо этого я расскажу тебе одну сказку.

Клеменс снова стонет. Ей не нужны никакие сказки, ей нужен крепкий сон. Безопасность. Она думает о Теодоре и невольно всхлипывает – вместе с мыслями о нем к ней является страх, принявший образ высокого бледного блондина со шрамом на лице.

– Что вы с ним сделали? – хрипит девушка. Ватные руки и ноги кое-как двигаются, подчиняясь ее воле; Клеменс вяло цепляется ими за перекрученное возле колен тонкое одеяло.

– С кем, малышка? – Персиваль театрально вскидывает брови, распахивает в притворном удивлении рот. – С нашим обожаемым мистером Атласом? О, ничего, поверь мне. Я ничего с ним не сделал.

– Тогда кто-то. Не вы. Кто-то сделал с ним что-то плохое.

От усилий, которые Клеменс прикладывает, чтобы говорить чуть громче шепота, у нее на лбу проступает пот.

– Ах, кто-то всего лишь прострелил ему голову! – Персиваль взмахивает руками. Клеменс дергается. – Ты же прекрасно знаешь, что от одной крохотной дырки во лбу нашему Теодору ничего не будет. Совсем ничего, за это самолично могу ручаться. Не я его на такую жизнь подписывал, но поручиться могу. Спросишь его лично при встрече, у него большой опыт в таких делах. О нем я тоже расскажу.

Клеменс закрывает глаза, чтобы не видеть ухмыляющееся лицо человека, которого предпочла бы не знать вовсе. Сейчас, пока ее сознание еле держится на поверхности здравого смысла и не скатывается в кашу разрозненных образов не-своей памяти, ей хочется остаться наедине с собой. Пусть он уйдет и не тревожит ее некоторое время. Пусть эта «мудрость», которой он ее опоил, снизойдет на нее, словно манна небесная, благодать – да что угодно, только бы побыстрее.

Теодор в опасности. Черт возьми, она сама в опасности! Клеменс злится на себя за такое беззаботное отношение к ситуации, в которой оказалась. И только потом понимает, что Персиваль никуда не делся, что он стоит напротив нее и наблюдает за тем, как вяло и нехотя ворочаются мысли в ее голове.

– Все будет хорошо, – шепчет она себе.

– Теодор совсем скоро присоединится к нам, а ты как раз успеешь восстановить силы, – кивает Персиваль, словно отвечая на ее немые вопросы. Клеменс даже не успевает сформулировать их, а он уже отвечает. Будто все знает заранее. Будто…

Что-то вспыхивает в ее сознании и ускользает проворной рыбкой на глубину. Снова какие-то чужие воспоминания: Клеменс не помнит, чтобы когда-то пользовалась такими старинными сравнениями. Будто пророк? Провидец? Не в ее привычках пользоваться подобными словами.

– Так ты послушаешь старую сказку, Клементина?

Персиваль скалится – все это доставляет ему явное удовольствие. Клеменс молчит.

– Ты права, выбора у тебя нет. По крайней мере, не сейчас. Итак…

Он возвращается к скрипучему стулу у изголовья кровати и садится. Закидывает ногу на ногу, сцепляет пальцы в замок и, приняв удобную позу, открывает рот.

– Итак, сказка! Слушай внимательно, моя дорогая, ведь речь пойдет о твоих предках. Тебе интересно? Вижу, что да.

Мысленно Клеменс посылает не в меру словоохотливого и жадного до слушателей Персиваля к праотцам и даже добавляет несколько словечек из словаря Теодора. Но вслух не произносит ни звука.

– Несколько веков назад, – начинает Персиваль, – на землях древней Британии проживало множество разных племен. Считалось, что они были потомками легендарных племен богини Дану, кельтских богов. Но ты знаешь их и без моих пояснений, верно? Племена эти, несмотря на наследие, крайне редко прибегали к божественной помощи, хотя и почитали друидов. Теперь ты должна понимать, что друиды не были посланниками богов и не обладали даже сотой долей магических сил, которые им приписывают легенды. Не были они и потомками богов.

Презрение, сквозящее в речи Персиваля, Клеменс успевает заметить. Вместе с тем, о чем он упомянул только что: вдруг она понимает, что знает о природе друидов больше, чем изучала перед встречей с Теодором. Знает, что друиды были всего лишь умными знахарями, но никак не божественными посланниками. Наследниками кельтских богов были вовсе не друиды, а…

– Ведьмы, – удовлетворенно договаривает Персиваль. Клеменс уже не пугается его проницательности. – Потомками племен богини Дану были ведьмы. Слабые или сильные, очень немногие из них пользовались своим наследием. Большинство из них просто не знали всей своей мощи. Большинство из них прожили свою жизнь и не оставили после себя ничего примечательного.

Он почти выплевывает последнюю фразу: злость, по капле сцеживаемая им с каждым словом, неожиданно набирает силу. Клеменс вдруг отчетливо понимает: она знает, откуда эта злость берется. Она почти знает, кто сидит перед ней, осталось только вспомнить, откопать в глубинах не-своей памяти.

– Боудикка, – шепчет Клеменс, облизывая губы. – Боудикка пользовалась силами. Да?

Персиваль разворачивает к ней лицо – сеточка тонких шрамов блестит в слабом оранжевом свете лампы – и растягивает губы в холодной улыбке.

– Ты отгадала… Мой милый Джошуа не зря отдал жизнь за эту крохотную подсказку.

– Замолчите! Не смейте о нем говорить.

– У-у-у… – Персиваль щурится, скалится, обнажая ровные белые зубы и темный провал на месте одного клыка. – А ведь я снова облегчаю тебе задачу. Тебе бы прислушиваться к моим словам, малышка Клементина.

Что-то в голосе Персиваля заставляет ее успокоиться – наверное, интонация, с которой он говорит. А еще головная боль, навязчиво стучащая в висках. Клеменс поджимает губы.

– Боудикка была отменной ведьмой, – продолжает Персиваль. Будто и не было этого всплеска возмущения между ними, будто не он только что выиграл в словесном спарринге с девушкой. – Все потому, что она была наследницей самой Дану. Боги наградили ее гибким умом, хитростью женщины и отвагой мужа. Ох, она была хороша…

Снова вспыхивают и гаснут перед глазами Клеменс навязанные какой-то незримой силой образы: не та женщина в колеснице, которую девушка видела на иллюстрациях из книг девятнадцатого века, а живая Боудикка. Ее огненно-рыжие волосы, высокий ладный стан и лицо с родимым пятном в форме незавершенного круга у виска.

Она смотрит прямо на Клеменс, величественная и великолепная в своих одеждах, а потом открывает рот и произносит имя, обращаясь к ней. Имя, похожее на…

– Гидеон? – шепчет Клеменс, невольно повторяя за женщиной из странных воспоминаний. Нет, это имя лишь звучало, как Гидеон. Персиваль наблюдает за ее несмелыми попытками проникнуть в омут чужой памяти и улыбается. Клеменс не видит этого, но он улыбается, удовлетворенно кривя губы.

– У Боудикки было две дочери, – подсказывает Персиваль. Его голос гипнотизирует и еще больше погружает Клеменс в дурной сон наяву, и от картинок перед глазами ей теперь не так-то просто избавиться. Девушка жмурится, но это не помогает.

У Боудикки было две дочери. Черноволосая, смуглая, со взглядом прямым и смелым, что лицом и фигурой пошла в отца, тигерна Прасутага. И дочь рыжая. Кроткая, спокойная, ни станом, ни характером не похожая на родителей. У нее были бледные глаза. И ее звали…

– Клеменция? – выдыхает Клеменс, вспоминая то, чего никогда не знала и не могла знать. От чужеродной памяти у нее кружится голова, раскалывается на части, и ей хочется плакать – слишком много всего, слишком тяжело. Она почти не различает себя и кого-то еще внутри себя.

– Клеменция! – повторяет Клеменс. – Дочь Боудикки, рыжую, словно пламя, звали Клеменция. Она не была ребенком Прасутага.

Девушка распахивает глаза и видит лицо Перси-валя прямо над собой.

– Она была вашей дочерью.

Теперь девушка складывает воедино, как сложную мозаику, детали одной долгой вереницы событий, что привели ее сюда, в этот день.

– Клеменция, дочь Боудикки. Клементина, дочь Нессы. Господи, да кого же вы лепите? Какая ведьма нужна вам?

– Сильнейшая, – отвечает Персиваль. – Та, которой под силу будет повернуть время вспять.

Даже под действием неизвестной отравы Клеменс понимает, что это всего лишь метафора, которую снова нужно разгадывать.

– Они ведь все умерли, – выдыхает девушка. – И Клеменция, и Клементина. Вы гоняетесь за призраками.

– О, нет-нет! – восклицает Персиваль и вскакивает со стула, бросая себя в полумрак комнаты. Клеменс моргает, чтобы прогнать наваждение – он вдруг чудится ей серой блеклой птицей, той самой, из ее сна. – Это ты носишься за призраком. За человеком, которому суждено было умереть давным-давно…

***

Серлас выбегает из паба, у тяжелых дверей сбивая с ног отца Шея. Запинается об его ноги, почти падает, и это промедление стоит Серласу побега.

– Куда ты спешишь так, чужеземец? – Растягивая слова, будто чувствуя страх Серласа, вслед за ним выходят братья Конноли и становятся по обе стороны от него, преграждают путь.

– Давно не виделись, – басит Дугал. – Мы с братом долго ждали этой встречи…

– Верно! – скалится Киеран. – С тех пор как папаша наш отошел в мир иной, мы и не чаяли тебя отыскать! Хочешь знать, как он умер?

От страха, которого Серлас не помнил уже много лет – не пропавшего с годами совсем, а всего лишь спрятавшегося, дремлющего в глубинах его души, он не может сказать ни слова. Застарелый ужас просыпается в нем – в изломе его незаживающих ребер, в сердце, что теперь бьется в груди как сумасшедшее, – и не дает вздохнуть. Серлас делает шаг в сторону, и ему тут же преграждает путь рука Дугала.

Он слишком хорошо помнит, как тяжела она, какими сильными могут быть эти кулаки.

– Уходишь, даже не поздоровавшись? Манерам чертова ведьма тебя разве не обучила?

– Не обучила, братец! Тебе ли не знать: из зверя человека не сделать!

Они гогочут, запрокидывая головы, и их громкий хохот – грохот, а не смех – обрушивается на тихий Коув, не привычный к таким проявлениям чувств, и на его скромных жителей. Горожане обходят приезжих братьев стороной и даже не замечают зажатого между ними Серласа.

– Чего хотите? – наконец спрашивает он. Уйти без драки от возмужавших Дугала и Киерана Серлас уже и не думает – и потому лишь выпрямляется во весь свой рост и глядит с вызовом.

– Поболтать хотим, – обнажает желтые зубы Дугал. – У твоей семейки перед нашей должок есть… Пойдем-ка, Серлас Из Ниоткуда.

Они вдвоем хватают Серласа под руки и ведут мимо паба и встречных горожан Коува куда-то в подворотни. Никто не останавливает их, отводит взгляд, словно Серлас им не знаком. Он пытается вырваться – Киеран встряхивает его и тычет коленом в пах, и глухая боль тонет в его теле, превращаясь в стон.

Серлас не должен бояться их – он столько лет жил на свете и многому научился, так что кулаки братьев Конноли не принесут ему больше боли, чем он уже испытал. И все же ему страшно. Это старый, не изжитый до конца страх, это тот ужас, что зрел в нем с самого его пробуждения в злосчастном лесу на краю братской могилы, он мешается с паникой перед неизвестностью, и вспыхивают и затухают в Серласе все прошлые тревоги: кто он такой, что он делает здесь, чего хотят от него люди, которых он едва знает…

Сейчас, спустя столько лет, у него все еще нет ответов на эти вопросы. И потому они пугают его, и братья Конноли – всего лишь образы, в которые Серлас оборачивает свой страх всю сознательную жизнь.

Они заворачивают за угол; Серлас плетется, ведомый рассерженными Дугалом и Киераном, меж лавочек и жилых домов города, они петляют узкими проулками и наконец выскальзывают на окраину Коува. В десятке футов от них вырастает невысокий покосившийся забор, не защита, но обозначение: здесь тупик, конец. Дальше – высушенные летним солнцем поля для домашнего скота, где и теперь пасутся коровы и козы.

– Что же ты не навещал нас, бродяжка? – ехидно спрашивает Дугал. – Что же позабыл Трали? Мы, горожане, заботились о тебе, ласкали тебя, а ты оставил нас и сбежал, поджав хвост!

– Рассказывай эти сказки другому! – Серлас все же находит в себе силы, злость пробуждает их и вырывает его тело из рук братьев Конноли. – Ничего хорошего Трали мне не принес! Вы невинную женщину погубили из-за слухов!

Давние воспоминания разгораются в нем кострищем в центре площади: кричат злые горожане, гибнет оклеветанная молвой Несса.

– Верно говоришь… – вдруг соглашается Кие-ран и, сплюнув под ноги, наступает на обомлевшего Серласа.

– Что?..

– Ладно поешь, – добавляет Дугал. – Правильно. Ополчился Трали на бедную хилую девку, сгубил ее зазря! Не она ведь повинна была в пожарах, да, Серлас? Не она губила честных людей в городе?

Он думает, что знает мысли обозлившихся на весь белый свет Конноли, но те удивляют Серласа и говорят то, о чем он никогда не помыслил бы.

– Это ты во всем виноват!

Дугал толкает его, и Серлас, не устояв, падает назад, врезаясь спиной в шаткую деревянную ограду города. Та с хрустом ломается, Серлас летит на землю. В образовавшуюся дыру в заборе братья Конноли шагают вместе, словно натренированные дандовы псы, готовые растерзать добычу.

– Ты хорошо скрывался, иноземец, – шипит Киеран. – Пускал пыль в глаза нам, косил под невинного беспамятного! А сам в это время строил козни против всего города, даже девок наших в себя влюбил! Одна за тебя на костре сгорела, другая ее оклеветала, словно обеих ты приворожил, а?

– Мэйв?..

Серлас отшатывается и на руках, не чувствуя ног, ползет назад, сдирает ладони о сломанные доски ограды. Братья наступают на него огромными тенями, неумолимо, словно рок.

– Погибла она, – бросает Дугал. – С обрыва бросилась, дурная, через месяц. Не ты ли ее сгубил?

– Нет! Я не знал! – Серлас стонет. Мэйв была глупой девицей, и он никогда не винил ее – просто не мог возвращаться к ней в мыслях и думать о причинах, побудивших юную девушку клеветать на Нессу. Встреться они теперь, Серлас даже отпустил бы ей старый грех.

– Папаша наш умер, – добавляет Дугал, носком сапога наступая на полы плаща Серласа. – Сестрица умерла. Кузнец Финниан умер. Старик Джимми умер.

– И все после твоего побега, – кивает Киеран. Склоняется над опустошенным этими новостями Серласом, заглядывает ему в распахнутые темные глаза. И говорит: – Зря мы тебя не сожгли вместо полоумной. Это ты всех сгубил, а не она.

Дугал хватает Серласа за локоть и с силой отрывает от земли, ставит на безвольные ноги. Серласу вдруг все кажется нереальным: быть может, это воображение играет с ним злую шутку, быть может, это всего лишь сон, один из нескольких ночных кошмаров, которые преследуют Серласа всю жизнь, с которыми он уже почти породнился.

Такие мысли связывают его по рукам и ногам и лишают воли.

– Убьете меня? – спрашивает Серлас и сам дивится, насколько равнодушно звучит его собственный голос. Не этого ли он ждал долгие-долгие годы?

– А ты вину свою признаешь? – злорадно усмехается Дугал. – Добровольно на казнь соглашаешься?

Серлас не отвечает. Он не виноват в смертях горожан из Трали, но повинен в гибели Нессы. С этими мыслями он живет уже шестнадцать лет, и, похоже, настал его черед платить по заслугам. Может, братья Конноли решатся на то, что сам он совершить боится, – убьют его?

Но ведь теперь Серлас не жаждет смерти. У него есть Клементина, и она любит его, и они хотят вместе вернуться во Францию и жить там долгие годы. Разве сейчас, когда он наконец-то обрел покой, кто-то посмеет отнять его у Серласа?

– Я никого не убивал, – говорит Серлас. Братья Конноли под руки тащат его в открытое поле и благодарят неизвестного французского путешественника, что напророчил им эту судьбоносную встречу.

– Ах, Серлас! Время колдунов и ведьм давно прошло, и срок твой вышел! Взгляни на себя! – Дугал бросает его на землю – Серлас падает, ударяясь лопатками об толстый корень дуба, растущего прямо посреди пастбища. – Столько лет прошло, а ты не изменился ни капли! Колдун, сразу ясно!

– Колдунов не существует, – говорит Серлас то, о чем слышал от Мэйв. Теперь он верит в это, а не в слова покойной Нессы. – Ведьмы есть, и проклятия их есть. А колдунов нет.

– Зато ты живешь и здравствуешь, – соглашается Дугал и замахивается, чтобы ударить Серласа по лицу. Его останавливает звонкий женский крик.

– Стойте! Нет-нет, подождите!

Сердце Серласа подпрыгивает в груди, застревает у него в горле. Это Клементина, она мчится к дубу через все пастбище, путаясь в подоле своего летнего платья. За ней по пятам бежит Шей, встревоженный и сердитый одновременно.

– Господи, – выдыхает Серлас. Страх, который терзал его вместо девушки все эти годы – страх за ее жизнь, больший, чем за свою собственную, – теперь завоевывает все его тело, пронизывает до костей. «Наконец-то! – стонет в нем древний ужас. – Наконец-то пришло мое время!»

– Остановитесь, – молит Клементина оторопевших братьев. – За что вы его схватили?

– Он убил нашу семью, – рявкает Киеран и встряхивает Серласа за плечо, как тряпичную куклу.

– Не убивал, – цедит Серлас. – Уходи, девочка. Я разберусь.

Конечно же, она не слушается. Мотает головой, переводит взгляд с Серласа на Киерана, с Киерана на Дугала. Клементина не знает их, но смотрит на братьев с опаской и яростью, и Серлас боится, что дочь ведьмы вот-вот скажет что-то неправильное, страшное.

– Отпустите его, он никого не убивал! – звенит голос Клементины. И в нем вдруг угадываются властные нотки Нессы, ее манера. Серлас дергается, вырывается из крепких рук братьев.

– Уходи отсюда сейчас же! – разъяренно шипит он. – А вы делайте, что хотели, только девчонку сюда не впутывайте. Шей, уведи ее!

– Нет!

Вокруг дуба поднимается ветер, внезапно становится холоднее, и небо, до этого почти безоблачное, затягивается тучами. Гремит гром.

#35. Помяни дьявола

Братья Конноли хмурятся, пятятся от рыжей, словно огонь, Клементины и Серласа за ее спиной. Кие-ран распахивает в изумлении рот.

– Вы не тронете ни Серласа, ни меня, ни Шея, – говорит девушка чужим голосом, и сердитое рокотание неба вторит ее речам. – Вы уйдете прочь из города, покинете его навсегда, и никогда, никогда не вернетесь!

Молния разрывает сгустившиеся тучи пополам, за нею следует грохот.

– Что происходит?!

Дугал оглядывается по сторонам; рядом с ними только домашний скот, перепуганный внезапной подступающей грозой, и Шей, сын крестьянина, оказавшийся здесь совсем случайно и бледный, как молоко. Он просто хотел помочь Серласу, чтобы Клементина наконец перестала на него сердиться и ответила согласием, чтобы все вернулось на свои места.

Откуда в милой девушке взялось это нечто, что вещает таким страшным голосом злые речи и тревожит природу?

Перепуганный Киеран достает из-за пазухи нож.

– Тебе не испугать нас, колдун! – кричит он и бросается на Серласа. Клементина оказывается у него на пути быстрее, чем кто-либо успевает это заметить и остановить.

***

– Все будет хорошо.

Три.

Клеменс спускается вниз по скрипучим ступенькам, стараясь двигаться осторожно. Голова все еще гудит и кружится, но теперь девушка ясно чувствует, будто внутри нее сосуд, до краев заполненный неведомыми ранее знаниями, той самой пресловутой «мудростью», о которой говорил Персиваль.

Боудикка и Несса, Клеменция, Клементина – все они сливаются в один образ спасительницы, недостижимой для Персиваля. Кого бы он ни видел теперь в Клеменс, сама девушка прекрасно знает, что с ролью не справится – или же погибнет, пытаясь исполнить эту роль.

Умирать в столь юном возрасте она не планировала.

– Все погибли, – сообщает она хриплым голосом, как только оказывается в гостиной. Персиваль и Элоиза, до этого тихо беседовавшие, поворачивают головы на звук голоса Клеменс. – Все они погибли, все ваши дочери.

– Браво, – комментирует Элоиза и хлопает в ладоши, поджав губы. – И вот на это я потратила столько времени, Перси? Чтобы глупая девчонка делала такие пустые выводы?

– Терпение, дорогая. – Персиваль улыбается и окидывает застывшую в арке фигуру Клеменс двусмысленным взглядом. – Моя малышка только что видела смерть своей предшественницы, дай ей время успокоиться. Она еще удивит тебя, вот увидишь.

Клеменс видит лица довольного собой Персиваля и раздраженной – снова раздраженной не к месту – Элоизы сквозь мутную пелену. На глаза наворачиваются слезы, она зажимает рот рукой и медленно зажмуривается, боясь, что опять провалится в лимб, навязанное горькой травой забытье, проживая последние мгновения чужой жизни. Той рыжей девушки, совсем юной, влюбленной до беспамятства в человека с лицом Теодора.

Она до сих пор слышит его крик и мольбы, и ругань жестоких братьев Конноли, и плач коренастого юноши с коротким шипящим именем. Она до сих пор проговаривает про себя последние слова Клементины и не может остановиться.

«Живи, Серлас, свободным».

– Что это значит? – шепчет Клеменс, спотыкаясь об порожек под аркой и припадая на спинку старого кресла. Она упирается в него руками, не замечая пелены слез – та размывает очертания мебели в гостиной и фигуры Элоизы и Персиваля, – и опускается в кресло.

– Что значат ее последние слова? – повторяет Клеменс. – О чем она говорила?

Персиваль не может сдержать очередной улыбки-ухмылки. Элоиза фыркает, поднимается с дивана и уходит из комнаты мимо девушки. От нее пахнет горькой травой, из который был приготовлен чай, – «зельем знаний». Клеменс хмурится.

– Миссис Давернпорт приготовила для тебя ценный отвар, малышка. Не будь с ней так строга, она совсем не такая бука, какой кажется, просто устала.

– Если бы ты мешал какую-то дрянь в котле один год и один день, ты бы тоже устал, Перси! – сердито говорит Элоиза из кухни. – Подумать только! Зелье знаний, ха! Целый год подготовки ради высшей цели, божественной, Балор ее задери, благодати! А в итоге спустить все на нелепую девчонку – на нее!

Клеменс слышит ее сердитые причитания, но понимает, что для ее ушей они не предназначены.

– Она тоже должна вам что-то? – спрашивает девушка, и Персиваль, скрестив на груди руки, медленно качает головой.

– Нет, что ты. С миссис Давернпорт мы заключили особую сделку. Она помогает мне с нашим долгоиграющим зельем, а я отдаю ей желанное. Не стоит тебе задумывать об этом, Клементина. Вернемся к твоему вопросу.

Отзвучавшие в далеком прошлом слова вновь жгут губы Клеменс, и она подается вперед, безбоязненно склоняясь к Персивалю.

– Вы мне расскажете?

– Нет, – на выдохе произносит тот; Клеменс слышит издевку в его голосе, но терпеливо ждет продолжения. – Ты сама все расскажешь. Мне и Теодору, когда он до нас доберется.

Клеменс снова хмурится. Кусает губы, сжимает вспотевшие руки в кулаки. Персиваль не предлагает: все это звучит угрозой. И ее пугает настойчивость, с которой он подталкивает ее разгадывать загадки из прошлого, когда у нее нет никакого желания это делать.

– Я дам тебе подсказку, – благосклонно говорит он и дарит ей еще одну усмешку. – Она совсем простая для такой умной девочки, как ты. Какое проклятие самое сильное? Подумай хорошенько, ответ кроется в твоих новых знаниях.

Тягучая, как болото, память на этот раз изменяет ей: Клеменс хочет заглянуть внутрь себя, но чужие воспоминания, до того яростно атаковавшие ее яркими нежеланными образами, теперь прячутся по углам сознания. Она пропускает сквозь себя слезы Клементины и надрывный крик Серласа, спускается по воронке этой боли ниже, в глубины чужой памяти, мутной и топкой.

– Имя, – выдыхает она наконец. – Самое сильное проклятие – это имя.

Персиваль хлопает в ладоши, его глаза, неотрывно следящие все это время за Клеменс, теперь блестят; он широко улыбается и почти смеется. Но она останавливает его энтузиазм внезапной фразой:

– Я поняла. Я хочу заключить с вами сделку.

***

К Трали Теодор подъезжает с упавшим сердцем и раскалывающейся головой. Травяное пойло Саймона спасло его от тошноты, но не отменило того факта, что Атлас получил пулю в лоб и теперь вполне резонно расплачивается за это мигренью. Кровь стучит у него в ушах, он ловит себя на бессмысленной злости – во всем виноват чертов город, куда он поклялся не возвращаться никогда в своей жизни, даже если жить ему предстоит тысячу лет и еще три года.

Он просит таксиста высадить его на юге города, прямо у набережной. Раньше здесь не было ничего (пастбища заканчивались до изгиба реки, и дальше отсюда шли неухоженные территории – город официально заканчивался каменной чертой ограды), и через Ли был переброшен один-единственный мостик… а теперь Теодор с раздражением отмечает благоустроенный берег, одинаково белые аккуратные дома в три этажа с одинаковой же черепицей и отрезанные все той же оградой ярко-зеленые поля по другую сторону реки. Он переходит через мост и идет вдоль жилых домов на запад. Ветер дует ему в спину, будто подгоняя – быстрее, быстрее!

Теодора разрывает от противоречивого чувства: ему следует поспешить и найти Клеменс в целости и сохранности; ему следует остановиться, осмотреться в месте, с которого началась его история. Ноги его не слушаются и идут медленно, вяло, а голова гудит.

Дорога ведет Теодора в Уайтхолл, и он знает, где именно Персиваль будет поджидать его: даже если умозаключения Атласа насчет его природы не найдут оправдания, встреча неизбежно случится именно там. На полях Уайтхолла, где когда-то давно были леса, где британские войска сражались с ирландцами и во множестве гибли люди.

Где однажды на исходе восемнадцатого столетия очнулся от беспамятства человек без имени.

Чем ближе Теодор к намеченной цели, тем сильнее стучит у него в висках разбушевавшаяся кровь, тем больше охватывает его засевший в костях страх. Он так долго бегал от ирландского прошлого, что забыл, каково это – бояться собственной природы и не чувствовать своего «я». Вместе с каждым шагом, приближающим его к знакомому роковому месту, он все больше вспоминает, как пугался даже собственной тени в первые дни после пробуждения. «Кто я такой? – вспыхивает в его мыслях давний вопрос, о котором он старался не думать. – Зачем я здесь? Ради какой цели я живу?»

Судорожно ищущая ответы душа его замирает, когда Теодор видит вырастающий из-за горизонта одинокий дом и три фигуры, стоящие у порога. Одна из них оборачивается и, помедлив, срывается с места, бежит ему навстречу, превращаясь из темной точки в Клеменс.

«Спасибо!» – с облегчением думает Теодор, отсылая благодарность всем известным ему богам. Клеменс налетает на него, и он сжимает ее в объятиях, стискивая ее, худую, бледную, почти до хруста.

– Ты нашел нас, я знала, что ты нас отыщешь! – плачет она. Теодор чувствует ее слезы на своей щеке, жмурится, чтобы не видеть скудного пейзажа – одни отвратительно зеленые поля вокруг них, и вдыхает аромат, исходящий от девушки. Горький, травяной. Клеменс пахнет ведьминскими отварами и чужим, не своим духом, но это она, и она цела.

– Ты в порядке? – выдыхает Атлас ей в ухо. Клеменс быстро-быстро кивает.

– Он бы не тронул меня.

Теодор знал это с самого начала, но тревога, растущая в нем подобно опухоли, заполняла собой все тело, пока не взяла под контроль все его чувства и разум, и теперь он испытывает такое облегчение, что подкашиваются колени.

– Мы можем сбежать? – спрашивает Клеменс. Теодор отстраняется от нее, видит ее исхудавшее лицо, огромные глаза в пол-лица, испуганные, как у олененка. Качает головой. Она рвано вздыхает. – Он хочет тебя убить.

– Я знаю.

Атлас находит ее ладонь, крепко сжимает в своей и ведет обратно по узкой дороге к одинокому дому. Навстречу поджидающим им Персивалю и – он не может удержаться от удивленного вздоха – Элоизе Давернпорт.

– А что здесь делает Элиз?

– Не поверишь, – фыркает Клеменс, – отдает дань всем ведьмам. Варит зелье.

Они подходят, и Персиваль, широко улыбаясь, вопреки прежним своим образам просто отвратительного психа выглядит теперь отвратительным раздражающим психом. Элоиза кидает на Теодора многозначительный взгляд и скрещивает на груди руки. Кажется, она совсем не рада его видеть.

– Добро пожаловать в родные земли любимой твоей Ирландии! – громогласно объявляет Персиваль. Он весь сияет и пышет энергией, так что Теодор задается вопросом, какая муха его укусила и что же последует за этим пугающим оптимизмом.

– Ты рад долгожданной публике? – догадывается Атлас. – Поэтому так счастлив?

– Я слишком давно готовил свое представление, – кивает Персиваль. – Но перед этим… Поужинаем? Я приглашаю.

И он гостеприимно распахивает входную дверь.

– Как я могу отказать такому радушному приему? – язвит Теодор.

Никто из них не думает сопротивляться: Атлас послушно шагает следом за Персивалем, чью природу только теперь начинает понимать, сжимает маленькую ладонь Клеменс и косится на тихую, но очень злую Элоизу. В дом они входят друг за другом и оказываются в маленькой кухне.

Все дальнейшее становится фарсом, издевкой над обыденностью: вчетвером они рассаживаются вокруг круглого стола в кухне, Элоиза, поджав губы, ставит перед всеми запеченную в духовке курицу и картофель, Персиваль разливает по стареньким чашкам со сколами свежезаваренный чай. Клеменс шепчет на ухо Теодору, что пробовать эту отраву не стоит и что от нее случаются глюки, но двое других заговорщиков необычного квартета преспокойно пьют из своих чашечек. Так что, помедлив, Атлас следует их примеру.

В чашке у него дымится Эрл Грей, и он невольно вспоминает Бена, которого так и не навестил.

– Зачем ты здесь, Элиз? – спрашивает Атлас; женщина издает смешок.

– Серьезно? До сих пор так ничего и не понял, Тео?

Она кидает на него странный взгляд, серьезный, хмурый, какого он никогда не видел на ее лице за все время их знакомства. Теодор ищет для него подходящее слово и некоторое время молчит.

«Тоска, – думает он, продолжая механически жевать жестковатое куриное мясо. – Это тоска».

– Элиз очень помогала мне весь последний год, – участливо говорит Персиваль и тычет вилкой в сторону Теодора. – А ведь все ради тебя, мой друг.

– Персиваль! – шипит Элоиза, но он, вдруг загоревшись какой-то неведомой идеей, вскакивает с места.

Теодор второй раз думает о том, что таким Персиваль нравится ему еще меньше.

– Элиз не хочет, чтобы я раскрывал перед вами карты, но я все же напомню давнюю историю, которая случилась с Теодором лет двадцать назад… – Он замирает напротив узкого окна, и струящийся свет, разделенный на четыре равные части, вырезает его фигуру из пыльного кокона старого дома.

– Тогда у Теодора не было этого имени, он скрывался за фамилией Лэйк и слыл тем еще слабаком. Но у берегов Англии, куда он позорно сбежал от ответственности за юного Бенджамина, ведь мы все помним печальную гибель его родителей, не так ли? Чего только стоило столкнуть их с моста в ту зимнюю ночь…

– Что?..

– …Уильям Лэйк повстречался с высокомерной дочерью богачей, мисс Элоизой Вебер. Ох, Теодор, сколько женских сердец ты разбил в отместку за свое? – Персиваль делает паузу. Растягивает губы в наглой широкой ухмылке, поворачивается и смотрит на Клеменс. Этот взгляд не предвещает ничего хорошего, поэтому Теодор, сам того не замечая, находит под столом руку Клеменс и сильно сжимает в своей. – Элиз любила нашего героя так сильно, как ты, возможно, не сможешь.

Клеменс никак не реагирует на его выпад. В душной пыльной кухне становится холоднее, будто все тепло испаряется от слов безумного кукловода.

– Все, кто любят его, в конце концов умирают, – говорит Персиваль. – Ты хочешь присоединиться к ним, малышка Клементина? Думаю, нет.

Каждое слово впивается в тело Теодора иглой. Этот псих прав. Бог он или сумасшедший, возомнивший себя богом, трикстер или властитель вселенной, сейчас он прав.

– Несса, – неожиданно произносит Персиваль. – Клементина. Эша. Вера Фарлонг. Все эти женщины, Теодор, отдали за тебя жизнь, только чтобы ты был в безопасности. Я нахожу этот факт твоей биографии крайне несправедливым.

Теодор почти обездвижен из-за сидящей рядом с ним Клеменс и не знает, что на уме у Персиваля, потому не может рисковать. Ставить ее в один ряд с уже погибшими по его вине Атлас не хочет. Только не ее.

– Вера Фарлонг, – с явным удовольствием произносит Персиваль. Теодор вспыхивает. – Она ждала тебя, ты знал? Умная девочка не поверила в россказни твоего друга и осталась в маленьком Дублине. Терпеливо ждала, долго. Написала о тебе повесть и разослала ее во все части штата. Думала, это поможет тебе отыскать к ней дорогу. Но ее нашел я.

Теодор вскакивает, едва контролируя себя.

– Ублюдок! – его трясет, лицо Веры – тонкий нос, бледные скулы, несмелые веснушки на щеках – встает перед взором Атласа так ярко, будто он видел ее вчера. – Что ты с ней сделал?

– Убил, – просто заявляет Персиваль и пожимает плечами. – Она знала о Филлипе Уилларде слишком много, ей нельзя было давать столько свободы.

Все в Теодоре обмирает, сердце прекращает стучать. Все вокруг – маленькая кухня со старой посудой, Элоиза, Клеменс, худая фигура Персиваля – становится алым от его гнева.

– Я убью тебя, – шипит он, дрожа от ярости, и Персиваль вдруг успокаивается.

– Наконец-то мы пришли к единодушию, – вздыхает он. – Но перед этим…

Он достает из кармана пиджака револьвер; щелкает взведенный курок. «Тридцать восьмой калибр», – невольно подмечает Теодор. Переживет ли он вторую пулю в лоб, если выстрел сделает кто-то вроде Персиваля? Тот смотрит на него, усмехается. Поднимает руку и стреляет. Не в Теодора. Не в Клеменс.

Элоиза ахает, хватается на грудь и сползает на пол со стула.

– Господи! – вопит Клеменс, Теодор, заледенев, смотрит, как женщина жадно втягивает носом воздух, как кровь разливается по ее сиреневой блузе, вытекает тоненьким ручейком из уголков ее рта. Она на глазах бледнеет. Затуманивается ее взгляд, теряют цвет кожа и волосы. Элоиза смотрит на Теодора, распахивает рот в немом крике; тянет к нему руку. Клеменс на коленях подползает к женщине.

– Что ты наделал! – кричит девушка, срываясь на плач. Она пытается остановить кровь: стаскивает с себя свитер и прижимает его к ране в груди Элоизы, пока Теодор не находит слов. Все они кажутся незначительными, слабыми отголосками его гнева – ярость разливается по телу жаром, мутит рассудок. Боже.

– Я принес жертву Андрасте! По всем традициям знаменитой Боудикки! – Персиваль хохочет, и в этот миг совсем теряет человеческий облик. Сквозь бледную кожу и впалые скулы проступает его страшная натура, безумная настолько, что даже у Теодора не хватит воображения представить ее целиком.

Элоиза умирает со слабым вздохом прямо рядом с Теодором, и больше он не слышит, как быстро стучит ее сердце.

– За что? – всхлипывает Клеменс, невидяще глядя перед собой. – Она не сделала ничего плохого!

– Тебе жаль ее? А она тебя ненавидела! – восклицает Персиваль, запрокинув голову. – Она хотела стать для Теодора единственной! Женщиной, которую Теодор Атлас никогда не забудет! И ты, девочка, была для нее бельмом на глазу!

Он скалится, словно зверь, и в этот миг совсем не кажется богом.

#X. Девятый круг

– Идемте.

У Клеменс нет сил сопротивляться. Она поднимается, все еще не сводя глаз с неподвижного тела Элоизы, – кровь перекрасила ее блузку в красный и растеклась под телом неровной лужей.

– Идем, Клеменс. – Теодор подхватывает ее, как безвольную куклу, и тянет к дверям.

Вслед за Персивалем они неуклюже выходят из дома и шагают вдоль узкой дороги. Все молчат. Теодор держит Клеменс за плечи и что-то говорит ей, пытается успокоить, хотя сам дрожит. Она уверена, что Атлас навсегда остался в том одиноком доме за их спинами и сидит рядом с умершей Элоизой Давернпорт и призраками погибших по его вине женщин.

Клеменс слышит, как при каждом шаге мерно звякают патроны в барабане старинного револьвера в руке Персиваля, который крутит оружие, как игрушку. «Хоть бы ты себе голову прострелил», – мстительно думает девушка.

Они втискиваются в лаз в каменной ограде и пересекают неширокое поле. Останавливаются неподалеку от берега залива. Дорога, теперь асфальтированная, постепенно сходит на нет, трава под ногами из зеленой превращается в желтую и теряется в илистом берегу.

– Это место полнится воспоминаниями, – растягивая слова, говорит Персиваль. – Не правда ли, Теодор? Не веет ли от него ностальгией?

– От него веет навозом, – отвечает Атлас. – И ароматом стоячей воды. Зачем мы здесь?

Персиваль поворачивается к Теодору лицом – ветер, задувая со спины, трогает его блеклые волосы – и улыбается почти добродушно, почти ласково.

– Чтобы напомнить тебе о прошлом, – произносит он.

Происходящее, несмотря на логичный поворот событий, не укладывается в голове Клеменс. Она порывается шагнуть к Персивалю и сделать что-нибудь. Неважно, что именно: ударить его по лицу, повалить на землю, попасть под пулю чертова револьвера, который теперь даст осечку… Теодор придерживает ее, одергивает назад.

– Не глупи, – выдыхает он. Клеменс стоит прямо у него за спиной и чувствует, как дрожат его руки: ему страшно. Если Персиваль выстрелит – что было бы странно, нелепо! – то может попасть по ней самой. Почему же она не боится?

– Я выбрал для тебя замечательное место, Сер-лас, – усмехается Персиваль. – Здесь ты начал свою жизнь, здесь же ее и окончишь.

Клеменс вздрагивает за спиной Теодора, ахает, но он не дает ей сделать и шага в сторону.

– Нет, – судорожно вздохнув, произносит она. – Вы не за этим сюда пришли.

– Нет? Расскажи мне…

Клеменс облизывает пересохшие от паники губы. Успокойся. Возьми себя в руки. Вспомни.

– Вы здесь, чтобы спросить с меня долг, – говорит она. Теодор оборачивается, несмотря на сковывающий его страх, и неверяще глядит в лицо Клеменс. Она кивает ему и повторяет: – Все будет хорошо.

– Долг… – Персиваль смакует это слово. – На что только не идут женщины во имя любви.

– Вы сами хоть когда-то любили? – парирует Клеменс и тут же вспоминает ответ на этот вопрос. Нет, не любил. Ни юным, ни переродившимся, ни взрослым, ни старым – он не любил.

– Не думай, что понимаешь меня, – неожиданно отвечает Персиваль, разбивая ее иллюзорные не-свои воспоминания. – Я любил и почитал свою госпожу, хоть она была жестокой, как все богини, и властной, как любая из женщин… – Он с презрением пинает камешек под ногами, и тот летит по касательной в мутную воду залива. – А она видела лишь своего уродливого сына и не замечала моих стараний. Я все делал ради нее, а она мечтала превратить самого страшного бога в самого мудрого, чтобы люди почитали его за ум и не смотрели на уродство.

– Но у нее ничего не вышло, – добавляет Клеменс, когда понимает, что продолжать свой рассказ Персиваль не намерен. – Потому что ты украл три капли ее зелья мудрости. Верно, Гвион Бах? Или тебе больше по душе имя Талиесин?

Он замирает – даже ветер перестает свистеть вокруг голого пятака земли, где они стоят. Он вскидывает голову и с плохо скрываемой радостью – нет, восторгом – смотрит в глаза Клеменс. Солнце, бьющее в лицо, обрисовывает безобразный шрам, оставленный ему Керидвен, богиней плодородия, матерью Авагду, самого уродливого мужчины из кельтских легенд.

Гвион Бах варил зелье знаний для своей матушки Керидвен, но три капли упали юному богу на палец, и он слизнул их – и обрел безграничную мудрость. Только эти три капли хранили в себе божественный дар, остальное же зелье обратилось смертельным ядом. Тогда Керидвен, могучая и жестокая, в ярости бросилась за Гвионом Бахом: он превратился в кролика, но Керидвен обернулась собакой; он стал рыбой, и Керидвен погналась за ним выдрой; он обратился птицей, а Керидвен летела за ним ястребом; тогда Гвион Бах стал зернышком и спрятался в пшенице – Керидвен превратилась в курицу, отыскала пасынка среди остальных зерен и склевала его. В ее утробе он вновь стал мальчиком, и богиня родила сына, убить которого во второй раз не посмела, а отправила плыть по озеру в кожаном мешке. Младенца невиданной красоты отыскал рыбак; увидев его, он воскликнул: «Taliesin! Небесное чело!», и мальчик стал носить имя Талиесин.

– Так ты Талиесин? Мудрый бард и пророк? И какова же твоя ценность[24]? – усмехнувшись, спрашивает Теодор. Клеменс отмечает, что он почти не удивляется или же прекрасно скрывает свое удивление.

Персиваль мгновенно хмурится.

– Выше твоей, проклятый бессмертный. Моя госпожа, конечно, так не считала. Она даже тебя пыталась спасти, сумасшедшая старая… Но кто же будет слушать гадалку с колодой карт, да?

Теодор странно вздыхает, а Клеменс очень некстати вспоминает цыганку с площади в Лионе.

«У твоей судьбы будет сильное имя, дитя…»

– Ты уходишь от темы, – говорит Теодор. – Сегодня я убью тебя. Ты, должно быть, хотел этого.

– Это были мои слова, – усмехается Персиваль. Револьвер в его руке тревожно звякает, ветер, вновь поднимая с земли сухие травинки, уносится выше, в небо, к быстро бегущим серым облакам.

– Перед тем как ты бросишься на меня и попытаешься задушить, а я пристрелю тебя как пса, – Персиваль вышагивает вдоль илистого берега, стучит револьвером по плечу, и каждый шаг выбивает из обмеревшей Клеменс дух, – я бы хотел кое-что прояснить. Мы оба здесь из-за нее, – он указывает на девушку дулом револьвера; Теодор становится между ними.

– Ты был возрожден ради этого, – говорит Персиваль. – Чтобы защищать таких, как она. Твоя история должна была закончиться на костре в Трали, жалко и жестоко. Я приготовил эту роль для тебя, Серлас. Тот костер был твоим.

Нет.

Персиваль фыркает.

– Но взгляни на себя, – щурится он. – Ты живешь и здравствуешь, и все враги твои умирают, и все близкие твои умирают. И после себя ты оставляешь только горе.

– Неправда, – шепчет Клеменс одними губами и находит вспотевшей ладонью плечо Теодора, сжимает его.

– Правда, моя дорогая! – восклицает «мудрый бард и пророк», приемный сын богини Керидвен. – Ты долго искала ответ на извечный вопрос про нашего героя, и вот он!

Гвион Бах разворачивается к ним лицом – к застывшему Теодору и растерянной Клеменс за его спиной – и вскидывает голову, уже чувствуя себя победителем.

– Я скажу тебе, кто твой герой. Ты возводишь на пьедестал убийцу, – говорит он. – Теодор Атлас всего лишь пьяница. Но тебе, малышка, это известно, верно?

Он шагает вдоль берега, словно втаптывая слова в грязь:

– Слабак. Дезертир. Лицемер. Эгоист. Подхалим. Лгун. Этого ли не достаточно для того, чтобы презирать его до конца своей жизни, Клеменс? Нет?

Она мотает головой, Персиваль останавливается прямо напротив.

– Самое главное, дорогая моя, что он трус.

Перед взором Клеменс обретают четкость образы, пришедшие словно из ниоткуда, не принадлежащие ей, чужие. Все жизни Теодора калейдоскопом проносятся мимо нее, и ее мутит, становится тошно, жутко смотреть. «Это все зелье виновато!» – с отчаянием думает она и дрожит. Теодор вдруг поворачивается, чтобы ее обнять.

Этот неуместный жест становится необходимым.

– Ты убил братьев Конноли, – словно под действием дурмана, шепчет Клеменс.

– Да, – еле слышно говорит Теодор.

– И юношу Шея, – продолжает она. – И нескольких пьяных ирландцев в порту. И индийцев из племени Эши. И итальянцев из клана Лаки Лучано. И немецких офицеров.

– Да, – кивает ей Атлас. – Да, так и есть.

Время продолжает свой быстрый бег, Земля вместе с ними, крохотными и незначительными, крутится вокруг Солнца, и все боги, какими бы могущественными они ни были, становятся не важны. Клеменс повторяет про себя эту мысль, чтобы сделать ее правдивой, а потом мягко отталкивает Теодора.

– И ты можешь убить Гвиона Баха. Ведь он всего лишь кельтский бог.

Он должен понять ее. Теодор кивает и поворачивается к стоящему в нескольких футах от берега Перси-валя, закрывая его от взора Клеменс своим плечом. Она смаргивает невольные слезы.

«Гвион Бах, – думает Клеменс. – Талиесин. Пророк или бард, трикстер или бог правды. Его можно убить, как эльфов Толкина».

Она смотрит, как Теодор приближается к Персивалю, и заранее знает, чем закончится их столкновение. Одна капля зелья знаний не подарила ей пророческого дара, но дала возможность творить будущее своими руками. Ей жаль, что всю эту силу она потратит на то, что ей радости не принесет.

Но Теодор заслуживает лучшей жизни.

– Забудь, – шепчет Клеменс, как только грохочет первый выстрел.

***

Яростное лицо Киерана вдруг размывается ярко-рыжей волной. Клементина, ахнув, оказывается прямо между Серласом и бегущим на него Конноли, и Серлас скорее чувствует, чем слышит, как острое лезвие ножа вонзается в тело девушки с глухим вздохом. Что-то невидимое, словно путы, стягивает его шею. Сложно дышать, больно. Клементина вздрагивает и падает перед ним на колени.

– Ты что делаешь, идиот! – вопит Дугал, отталкивая замершего брата в сторону. Серлас переводит взгляд с них на осевшую в ногах девушку.

Это все сон, неправда.

Непрекращающийся кошмар, от которого он не может избавиться шестнадцать долгих лет.

Весь мир сужается до рвано вздыхающей Клементины, крик мальчишки Шея перекрывается чьим-то чудовищным глухим воем. Серлас падает на колени, тянет к Клементине дрожащие руки.

Она обмякает, аккуратно прижимаясь спиной к его груди. Прикрывает глаза. У нее бледное лицо и бледная шея, зато на животе растекается алое пятно, становится все больше и больше, и красная рукоять ножа сливается с новым узором на ее платье.

Где-то далеко в лесу стонет, беснуется страшный монстр. Серлас слышит его и хочет даже отвернуться от Клементины, посмотреть себе за спину, выискать среди чернеющих стволов деревьев силуэт покалеченного зверя.

– Что вы наделали! – плачет Шей. Братья Кон-ноли испуганно ругаются между собой.

– Серлас! – хрипит Клементина и облизывает белые губы. – Ты знаешь…

И закрывает глаза. Серлас кричит, и вой зверя становится его собственным – это он зверь, он чудовище, измученное людьми и ведьмами.

«Ты знаешь, Серлас, – шепчет в его голове Клементина, – мама заколдовала тебя мне в защитники. Я передам ей, что ты справился».

– Живи, Серлас, свободным.

***

– Ты знаешь, почему у Клементины не получилось освободить его? – спрашивает Персиваль. Он улыбается, облизывает губы. Клеменс ежится.

– Догадалась теперь.

Они сидят друг напротив друга; Персиваль вальяжно раскинулся на продавленном диване и гладит пальцами ворс спинки, Клеменс, напряженная, напуганная своим решением, сжалась в старом кресле и стискивает руками потрепанную книжицу, которую вытащила из шкафа в углу гостиной, только чтобы чем-то занять руки.

– Эмилия Фиск, – говорит Персиваль, лениво указывая пальцем на голубую обложку.

– Что?

– Автор книги, – поясняет он. – Прочти, весьма недурно.

Клеменс думает, что Персиваль вновь играет с ней, хочет увести от поднятой темы. Она хмурится и сердито бросает ни в чем не повинную книгу на старый кофейный столик.

– Расскажите о Серласе.

Все, чему ее научил этот человек, Клеменс теперь пытается обратить против него: говорит равнодушно, но твердо, не дает себя одурачить, смотрит ему прямо в глаза. Ей страшно, но зелье мудрости, подарившее ей знания о прошлом и возможном будущем, помогает скрывать это.

Тем не менее Персиваль все чувствует.

– Серлас убил братьев Конноли, – говорит он, растягивая слова. – Озверел, сорвался. Все, что о нем говорили люди в городе, оказалось правдой: он был опасным и диким, и не зря его все боялись.

– Поделом братьям Конноли, – бросает Клеменс. – Они были плохими людьми.

– Неужели? – Персиваль наклоняется ближе к девушке и смотрит на нее снизу вверх. – А мальчик Шей? Он не был плохим и никого не убивал, он хотел помочь. Серлас убил и его. Просто потому, что тот оказался не в том месте и не в то время. Обвинить бедного мальчишку было проще, чем признаться в своих грехах. Все еще считаешь убийцу достойным спасения?

Клеменс молчит.

– Ты милосердная девочка, – Персиваль качает головой и неожиданно злится. – Это плохое качество, Клементина.

Она, отбросив книгу и утратив возможность что-то нервно теребить, перебирает бахрому накинутого на кресло пледа.

– Не вам меня судить.

Персиваль снова скалит белые зубы. На месте левого клыка зияет черный провал.

– Однажды пьяный Серлас попал на корабль, плывущий в Индию, – говорит он, словно и не прерывался. – Прикинулся матросом, высадился на берегу какого-то острова и остался там. На долгие восемьдесят лет. Восемьдесят лет, представь себе. Полагаю, он надеялся умереть… А в итоге стал местным богом.

Он усмехается, откидывается обратно на спинку дивана. Свет из окна касается его белых волос и вырисовывает ореол вокруг его головы.

– Индийцы из племени нарекли его вычурным именем, поселили на горе и ходили к нему то ли молиться, то ли просить совета. А потом наш Серлас изъявил желание покинуть остров. Думаешь, ему позволили?

Клеменс знает, что услышит об очередных убийствах, о крови на руках бессмертного, о том, что свою свободу и право на простую жизнь он вновь отвоевывал себе с боем, и… Как это называется? «Вынужденное зло»?

Она сцепляет пальцы в замок.

– Расскажите о Серласе до того, как он встретил Нессу, – просит она. – Вы знаете, кем он был? Знаете. Расскажите о его прошлом.

– Что ты хочешь услышать? Ты не спасешь его, будь он трижды святым в прежней своей жизни, а он таким не был.

Персиваль щурится, отвлекается от созерцания напряженного лица Клеменс и скользит взглядом по стене за ее спиной.

– Он был трусом, твой герой. Трусом и остался, несмотря на новую жизнь. Чего мне стоили его многочисленные побеги… – Он наконец переводит глаза обратно на Клеменс, замершую напротив него. Вздыхает, трет рукой переносицу. – Если бы Несса отправила его на костер, как и полагалось, погиб бы этот безродный, как верный пес, и никому бы до него дела не было. Но нет, моя дорогая Несса в него влюбилась.

Клеменс почти не дышит, прекрасно понимая, что делиться такими знаниями Персиваль с ней не планировал. Она не может даже пошевелиться. Говори, бессмертный трикстер, я тебя слушаю.

– Знаешь, сколько раз потом я заметал за этим трусом следы? Знаешь, на какие ухищрения шел, чтобы спасать его и Клементину от всяческих преследователей? Он должен был умереть сотни, тысячи раз, но я, как милосердный бог, убирал с его пути все преграды и награждал очередным спокойным днем. А он, глупец, благодарил Господа… Ему следовало умереть от рук братьев Конноли. Я пришел бы к убитой горем Клементине, забрал с собой, подарил бы все, что она только пожелает.

– Но она погибла, – едва слышно шепчет Клеменс.

– Но она погибла, – соглашается Персиваль. – Мне пришлось ждать двести лет, чтобы найти ей замену. Теперь я более осторожен и предусмотрителен, Клементина. Если ты не будешь со мной сотрудничать, я убью Теодора, на этот раз окончательно.

Клеменс кивает.

– Заключим сделку? – снова повторяет она. – Настоящее имя Теодора в обмен на мою помощь. Кем он был до того, как стал Серласом?..

***

Первое, что он чувствует: земля сырая и твердая, влажная от предрассветной мороси. Он слышит шум – размеренное шипение волн, бросающих на берег совсем рядом с ним пену и мелкую гальку. Спина упирается во что-то длинное и твердое, как корень дерева, и он стонет от застывшей в позвоночнике боли.

Перед его взором замирает серое небо, и если он повернет голову, то увидит, как рассвет окрашивает сизые облака у горизонта в розовый. По его телу растекается густая, странная боль; она заполняет собой каждую клеточку его тела, из-за нее трудно дышать.

Он приподнимается с земли, но руки его едва слушаются, тело ведет от головокружения – земля прыгает обратно в лицо и отказывается отпускать.

– Ты очнулся! – с облегчением выдыхает кто-то совсем рядом с ним. Он поворачивает голову, пытается что-то сказать, но замершие губы не хотят шевелиться. Поэтому он молча наблюдает за фигурой, что склоняется над ним и участливо заглядывает в лицо.

Это девушка. Русые длинные волосы, в которых застряли травинки и сухая земля, загорелые щеки, тонкие губы и прямой нос с горбинкой. Она смотрит на него серо-зелеными глазами и несмело улыбается.

– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает она.

Ответить удается не сразу, но девушка терпеливо ждет.

– Отвр… отвратительно.

Почему-то это заставляет ее улыбнуться шире и согласно закивать.

– Ты упал в воду, почти утонул. Я думала, ты погибнешь, еле тебя вытащила. Встать сможешь?

Он не отвечает, но очень старается хотя бы сесть. Получается это лишь с четвертой попытки – руки скользят по влажной земле, голова идет кругом, – и улыбчивая девушка помогает ему принять вертикальное положение. Отряхивает его от ошметков земли, приводит в порядок густые темные волосы.

Он оборачивается и находит торчащий из земли корень, в который упирался спиной. Рядом высится высокий светлый ствол какого-то дерева.

– Дуб, – поясняет девушка. Пожимает плечами и добавляет, будто он требует от нее ответов: – Это дерево знаний, мудрое дерево. Ну, встаем?

Они поднимаются очень осторожно, девушка придерживает его за руку, подставляет для опоры острое плечо. Он принимает ее помощь с осторожностью; тело будто само помнит, каким бережным нужно быть с подобными леди. Девушка кажется ему хрупкой, как хрустальные фигурки в воображаемом мире старинных вещей.

– Идем? – спрашивает девушка. – Я понимаю, ты только пришел в себя, но путь предстоит неблизкий, а дома нас ждут.

Они шагают нога в ногу, осторожно и медленно. Движутся через неширокое зеленое поле к каменной ограде, через узкий проход, и бредут вдоль дороги навстречу поднимающемуся из-за горизонта солнцу. Белый свет очерчивает профиль девушки, отражается блеском в ее глазах, в улыбке, что касается ее тонких губ. Он пытается нащупать что-то знакомое в ее чертах, но узнавание ускользает, превращаясь в туман.

– Кто? – наконец спрашивает он, не в силах больше терпеть это тягостное молчание между ними. – Кто вы?

Улыбка девушки на мгновение гаснет, но тут же оказывается натянутой обратно. Неправильно, принужденно.

– Меня зовут Клеменс, – говорит она, и это красивое имя он проговаривает одними губами еще раз, чтобы запомнить.

Кажется, что память опять обманет его, умыкнет из-под носа и эту крохотную деталь и заберет с собой и девушку, и ее улыбку. Он пробует назвать себя в ответ – он откуда-то знает, что так принято, – но с ужасом понимает, что не может этого сделать.

Девушка понимающе кивает ему и говорит, словно читая мысли:

– Все в порядке. Я знаю, как вас зовут. Вы – Джеймс. Мистер Джеймс Беккет из Норвича, графство Норфолк.

Он кивает. Ни в мыслях, ни в чувствах это имя не вызывает отклика. Поэтому он доверяется девушке Клеменс и первый раз пытается улыбнуться.

– Вам идет улыбка, мистер Беккет, – говорит Клеменс. – Улыбайтесь почаще. И не грустите, хорошо? Главное, не грустите.

***

Джеймс сидит в полупустом зале антикварной лавки мистера Паттерсона, пьет чай из голубой фарфоровой чашечки с незатейливым узором и старается не слышать, как в очередной раз ссорятся Клеменс и Бенджамин.

– Когда я спросил тебя, был ли другой способ, ты сказала, что был! – взрывается обыкновенно спокойный юноша.

С ним Джеймс встретился в больничной палате, в госпитале английского городка, где оказался сам с подозрением на сотрясение мозга. Бенджамин впервые предстал перед ним тогда – бледный юноша с темными кругами под голубыми глазами, со спутанными черными волосами, на ноге и ребрах – гипс, повязка на голове. Он встретил Джеймса радостными выкриками, тут же закашлялся и попытался сесть, игнорируя слова строгой медсестры. Когда Джеймс, извинившись за свой потрепанный вид, спросил его имя, Бенджамин замер и вмиг стал серьезным. А потом Джеймса выпроводила из палаты Клеменс, попросила подождать и заперлась внутри вместе с шокированным Бенджамином.

У них состоялся разговор, которого Джеймс не услышал. По его окончании Бенджамин представился Джеймсу: «Бен, Бен Паттерсон». И голос его сломался дважды, а сам Бен не выглядел таким радостным, как прежде.

– Я уже говорила! – кричит в ответ Клеменс. – Я испугалась, что у меня не хватит сил на него! Вдруг я бы сделала все еще хуже, вдруг бы он умер!

Они ругаются так уже не впервые. Джеймс проводит рядом с этой парочкой довольно много времени и до сих пор не может понять природы их отношений. Кажется, они должны быть друзьями (иногда Джеймс думает, что они встречаются, но потом гонит от себя подобные мысли, потому что они вызывают тупую ноющую боль в груди).

Джеймс решает остановиться на термине «приятели», и Бенджамин, услышав это однажды, хмуро ему кивает.

– Мы приятели, – соглашается он нехотя. – Но в одном важном вопросе не можем сойтись во мнениях. Не волнуйся, Джеймс.

Этот совет ему повторяют слишком часто, чтобы он мог ему следовать, и только Клеменс, улыбающейся и спокойной, Джеймс верит, когда та говорит, что все будет хорошо. Ее слова действуют на него странным образом, описать который он не может и не хочет – просто доверяется ей, как в тот раз в поле.

Ему сказали, что на окраине ирландского города Трали он спас девушку от смерти. Джеймс идет вместе с нею и Бенджамином на похороны какого-то паренька по имени Джошуа Байерс и женщины с красивым именем Элоиза Давернпорт – и охотно верит в свои силы. Клеменс рассказывает, что к погибшим мог бы присоединиться и он сам, если бы не вступился за нее в каком-то темном конфликте, в подробности которого его никто не посвящает. Джеймс расспрашивает и Клеменс, и невеселого Бенджамина, но в итоге сдается.

– Вы помиритесь? – спрашивает он однажды, когда видит Клеменс на ступенях антикварной лавки.

Она живет в доме своего отца неподалеку от набережной и приходит каждый день к Джеймсу и Бенджамину. Проводит с ними какое-то время, а потом ссылается на неотложные дела и сбегает. Джеймс чувствует, что между ними нарастает напряжение, и если ссору Бена, приютившего его, и Клеменс он готов терпеть, то собственное немое противостояние с Клеменс ему не нравится совершенно.

– Конечно же, мы помиримся, – кивает Клеменс и слабо ему улыбается. Она старается улыбаться всегда, когда они видятся, и Джеймсу нравится ее оптимизм, но за ним он чувствует тоску. А порой, когда она не замечает его, видит ее грустные глаза. Он хочет понять их причину, но упирается в стену молчания, растущую между ними каждый день все выше.

Джеймс боится, что однажды эта милая девушка Клеменс закроется от него навсегда.

– Ты был англичанином, – заговорщицки вещает она одним теплым августовским вечером. Они втроем, Клеменс, Джеймс и Бенджамин, сидят в зале антикварной лавки, пьют чай и стараются поддерживать беседу, но в итоге бросают эту нелепую затею. И Клеменс начинает рассказывать сказку, представляя Джеймса одним из ее героев.

– Ты был англичанином – нет, не ирландцем, увы! Ты был офицером в армии Британской Империи, великой и могучей. У тебя была жена Демельза и сын, юный Эндрю. До конца твоей службы оставался какой-то месяц, когда тебя и твой полк отправили в глубинку Ирландии. Вы должны были подавить вспыхнувшее там восстание и вернуться домой победителями. Но ирландцы, свободолюбивые и яростные, как волки, бросили все свои силы, чтобы вас одолеть. И ты погиб вместе со своими солдатами в крохотной роще на окраине маленького городка Трали.

– Это невеселая история, – говорит Джеймс, позволяя себе усмешку, но никто его не поддерживает.

– Это жизнь, – загадочно отвечает ему Клеменс.

Она рассказывает Бенджамину о магии, ведьмах, о силе, что скрывается в именах. Они вдвоем ведут подобные беседы слишком часто, чтобы Джеймс их игнорировал, и поэтому иногда он сидит в зале магазинчика и невольно прислушивается к голосу Клеменс.

– Он должен был погибнуть вместо Нессы, – говорит девушка. – Гвион Бах оживил его ей в защитники, а она пошла на смерть вместо него и погибла. Если бы не чертово имя, понимаешь? Серлас. Как будто мало над ним поиздевались! Она связала его с этим именем и оставила неприкаянным, без цели, без помощи! Такую связь сложно было разрушить.

– А Шон?.. – вздыхает Бенджамин, и Джеймс слышит в его голосе печаль, и вспоминает портрет мальчика, которого недавно похоронили.

– Если бы я догадалась обо всем раньше, я бы разорвала эту порочную связь и для Шона. Его зовут Джошуа, Бен. Запомни.

Клеменс снова злится, и они возвращаются к старой теме их неизвестного Джеймсу конфликта. Бенджамин упрекает ее в каких-то силах, упоминает зелье знаний из старых кельтских сказок, винит в том, что загадочный «Теодор» мог бы остаться с ними. Джеймс решает для себя, что этот человек тоже погиб в недавнем конфликте, и не расспрашивает Клеменс о нем, хотя испытывает жгучее желание это сделать.

– Прекрати! – кричит она на Бена. – Я заключила сделку с Гвионом Бахом, каким бы подлецом он ни был, и сделка эта честная! Имя Теодора – в обмен на билет до богини Дану в один конец. Я выполнила свою часть уговора.

– Ты его с лица земли стерла! – взмахивая руками, восклицает Бенджамин. – Это не жизнь, которую ты ему обещала! Думаешь, он был бы тебе благодарен?

– Он заслуживает спокойных дней! Я сняла с него проклятье, пусть теперь он живет и стареет, как и все люди!

Что-то звенит на кухне позади магазина. Джеймс думает, что это трескается чашка в руках Бена.

– Теодор был моей семьей! Ты отняла ее у меня.

Джеймс знает теперь, что в именах кроется большая сила, и пользуется своим с осторожностью.

– Тебя зовут Джеймс Беккет, – упрямо повторяет Клеменс, смахивая с глаз слезы. Они ссорятся с Бенджамином и спорят до хрипоты, и Бен вымещает на Клеменс обиду, причин которой Джеймс не знает. Он подходит ближе к Клеменс и осторожно проводит пальцем по ее щеке, стирая влажный след слез.

Она вздыхает и вдруг словно бы чего-то пугается и убегает из лавки, а на следующий день является перед Джеймсом как ни в чем не бывало.

После очередного такого случая Джеймс решает, что дольше терпеть нет смысла.

– Я хочу уйти, – говорит он однажды вечером притихшим, заключившим неочевидное перемирие Клеменс и Бенджамину. Они оба смотрят на него одинаково понимающе, и Джеймс видит, что этого от него и ждали.

Только в глазах Бена теплится какая-то надежда, но Джеймс думает, что он с ней никак не связан.

***

Теодор стоит у порога антикварной лавки и осматривает набережную спокойным, теплым взглядом, которого Клеменс никогда не видела на его лице. В такие моменты она думает, что не зря подарила ему жизнь без воспоминаний, стерла все его бесчисленные тяжелые годы, превратив их в сказку на ночь. Бен не понимает ее и не может простить обиды, и она лишь надеется, что однажды он ей поверит.

– Я не знаю, куда пойду, – признается Теодор.

«Джеймс, – поправляет себя девушка. – Его зовут Джеймс Беккет. Он англичанин».

Последнее веселит ее, несмотря на ситуацию, и Теодор – нет, Джеймс – замечает ее улыбку.

– Вы очень красивая, – внезапно заявляет он. Клеменс краснеет и чувствует одновременно радость и горе, разливающиеся у нее в груди. Когда он уйдет, в ее жизни появится большая дыра. Чем заполнить ее?

Джеймс стягивает с мизинца старое серебряное кольцо, с которого она не сводит глаз, и протягивает ей. Тяжелое. Клеменс сжимает его в ладони.

– Береги себя, Джеймс Беккет, – говорит девушка, вскидывая к Джеймсу голову. Она не боится, что он заметит ее слезы, – это пустое, это пройдет со временем. Он улыбается ей и кивает.

– До свидания, мисс Карлайл, – отвечает Джеймс, наклоняется к девушке и целует ее в уголок губ, очень осторожно, будто хрустальную. Клеменс хочет его обнять, но запрещает себе поддаваться глупым желаниям.

– Прощайте, мистер Атлас, – шепотом роняет она, когда Джеймс отворачивается и уходит вдоль набережной, растворяясь в белом рассветном свете восходящего солнца.

Клеменс толкает дверь антикварной лавки и буквально падает внутрь, ничего не видя из-за слез перед глазами.

– Чаю? – привычно спрашивает Бен, сидящий в новом кресле с красивой ярко-зеленой обивкой. Клеменс кивает, и он, взглянув на нее, вдруг спокойно ей улыбается.

#Эпилог

ГОД СПУСТЯ

Бен проворно спускается по витой лестнице, пропуская пару скрипящих ступенек. Их давно следует заменить, но он каждый раз откладывает скучное занятие и находит себе отговорки – словом, повторяет поведение Теодора, который всегда ругался на раздражающий скрип, но ни разу не предпринял попытки что-либо с этим сделать.

Бен напевает себе под нос незамысловатую песню, стягивает с деревянных перил пиджак и выходит в зал, переполненный гостями.

– И кто придумал проводить аукцион в крохотной лавочке? – смеется Клеменс, минуя его с подносом закусок. Бен смотрит ей в спину – девушка приветливо машет Саймону Маккоулу, который в лавке антикварных вещичек среди нескольких видных богачей переминается неуклюже, словно слон, кивает стервятнику Стрэйдланду и подходит к отцу.

В самом деле, кто надоумил их ввязаться в эту авантюру?

Бена не оставляет в покое мысль, что маленькая ведьма Клеменс – теперь лишь на словах, хвала всем кельтским богам! – задумала какую-то пакость. Он почти уверен, что в ее заготовленной для гостей речи сегодня не один раз прозвучит имя Персиваля, Гвиона Баха или Талиесина. Лучше бы она послала всех к праотцам и успокоилась…

– Мы наживем врагов, – обреченно говорит Бен сам себе, пока Генри улыбается и машет ему через весь зал.

Он идет к дверям магазина, чтобы открыть их настежь – в зале становится душно и слишком уж громко для частной вечеринки в честь прерафаэлитов: скряга Стрэйдланд продает наскучившую ему «Леди из Шалотт», мистер Давернпорт избавляется от нескольких полотен своей погибшей жены, и руководит всем этим прерафаэлитским безумием дочь смотрителя галереи.

«После этого вечера, – думает Бен, – можно будет закрывать лавочку до следующего года».

И распахивает двери, впуская внутрь прохладный влажный ветер и человека в темном длинном пальто явно не по погоде.

– В Исландии сейчас нежарко, – отвечает тот на немой вопрос изумленного Бена и стягивает верхнюю одежду.

– Дж… Джеймс? – выдыхает Паттерсон, на автомате принимая из рук пришельца зеленый шерстяной шарф. Гость насмешливо окидывает его, ошарашенного, внимательным взглядом и усмехается.

Очень знакомо, очень по-свойски.

– Ну, если тебе угодно, можешь звать меня Джеймсом, – говорит он. Шумный зал его не смущает, но в толпе он выискивает знакомую фигуру и потому на мгновение отвлекается от Бенджамина. Паттерсон не находит слов.

– Но мне, вообще-то, привычнее откликаться на Теодора, – добавляет мужчина.

Бен неверяще ему улыбается, отходит в сторону, пропуская в зал, и шарф вместе с пальто падает из его онемевших рук.

– Она у кафедры, – выдыхает Паттерсон. – Рядом с Генри.

Теодор усмехается и смело шагает в гудящий рой знакомых ему людей.

Примечания

1

Имеется в виду Росс Полдарк, главный герой романов английского писателя Уинстона Грэма, хромавший на одну ногу и потому иногда пользующийся тростью.

(обратно)

2

Теодор Роберт Банди (Тед Банди) – американский серийный убийца, насильник, похититель людей и некрофил, действовавший в 1970-е годы. Его жертвами становились молодые девушки и девочки.

(обратно)

3

Дэвид Марк Чепмен – убийца Джона Леннона, участника группы The Beatles.

(обратно)

4

Fear (гэльск.) – мужчина, мужик.

(обратно)

5

Термин «виски» происходит от кельтских выражений uisce beatha и uisge beatha (произносится примерно как «ишке бяха»). Дословно выражение переводится как «вода жизни» и, возможно, является калькой с латинского aqua vitae.

(обратно)

6

Томас Дьюи – прокурор штата Нью-Йорк в 1936 году.

(обратно)

7

Праздник Тет, полное название Тет нгуен дан (дословно «праздник первого утра») – вьетнамский Новый год по лунно-солнечному календарю; государственный праздник во Вьетнаме, самый важный и популярный праздник в стране.

(обратно)

8

Дейл Бартоломью Купер – вымышленный персонаж телесериала «Твин Пикс», специальный агент ФБР.

(обратно)

9

«Who Wants To Live Forever» – песня из репертуара группы Queen.

(обратно)

10

Parlor chaperone (франц.) – помощник, курьер в отеле.

(обратно)

11

Аэропорт во Франции, в 25 км от города Лион.

(обратно)

12

Центр досуга моряков в портах, обычно организованный религиозными учреждениями.

(обратно)

13

Имеется в виду франко-прусская война 1870–1871 годов.

(обратно)

14

Луи Леон Сезар Федерб – французский генерал, командовавший северными французскими войсками в ходе франко-прусской войны.

(обратно)

15

Остров в проливе Ла-Манш в составе Островной Нормандии.

(обратно)

16

Университет Лиона.

(обратно)

17

Река, протекающая через Лион.

(обратно)

18

Урук-хай – одна из рас Средиземья, орки. Командиры орочьих отрядов носили на себе белые отметины – Длань Сарумана.

(обратно)

19

Астрономические часы в соборе Сен-Жан Лион – одни из самых старых часов в мире.

(обратно)

20

Свора псов Дандо – свора призрачных псов кельтского Иного мира – белые с красными ушами. Предводитель Охоты мчится впереди них на коне, и зовут его Дандо.

(обратно)

21

Еврей (гэльск.).

(обратно)

22

«Молот ведьм», трактат Генриха Крамера и его соратника Якоба Шпренгера, написанный ими в 1486 году, полное название которого – «Молот ведьм, уничтожающий ведьм и их ереси, подобно сильнейшему мечу».

(обратно)

23

Гилас – персонаж древнегреческой мифологии, был похищен нимфами рек и озер, наядами, ради сексуальных утех. Сюжет «Гилас и нимфы» фигурирует на нескольких картинах Уотерхауса.

(обратно)

24

Слово tal означает и «чело», и «ценность».

(обратно)

Оглавление

  • #17. Незнакомец с лицом Данте
  • #18. Хозяин сомнений
  • #I. Пепел и пыль
  • #II. Человек из ниоткуда
  • #III. Крепкий нос гукара
  • #19. Сто лет одиночества
  • #20. В погоне за Королевой
  • #IV. Одинокая шлюпка в море
  • #V. Беда, идущая следом
  • #21. Эрл Грей для шпиона
  • #22. Кофейные пятна на воротничках
  • #23. Лион-Сент-Экзюпери[11]
  • #VI. Сказки и сновидения
  • #24. Гранат Прозерпины
  • #25. Птичка в клетке
  • #VII. Волшебство в бочонке
  • #26. Пойдем со мной
  • #27. Яблоко от змея
  • #28. Ведьмин суд
  • #VIII. Сплетни тихого города
  • #29. Тени на мосту святого Георгия
  • #30. Все людские проклятия
  • #31. Жертва богине войны
  • #32. Тик-так, тик-так
  • #IX. Нерушимые узы
  • #26. Око за око
  • #34. Одна капля мудрости
  • #35. Помяни дьявола
  • #X. Девятый круг
  • #Эпилог Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Глаза колдуна», Ксения Хан

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!