«Горгона»

1646

Описание



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

ГОРГОНА

Темна дырчатая прохлада под тополями и зелена вода в каналах Санкт-Петербурга.

Жизнь легко обращается в камень.

Выглядит это так…

Двор, кончался забором, обтянутым поверх досок колючей проволокой, кое-где она обвисала и зубцы островерхого края в таких местах были обломаны, а за забором начинались владения Серого Кеши: длинные штабеля чего-то железного с проходами между ними, пятна мазута на земле, таблички с надписями: «Стой! Запретная зона!». Метров через сто штабеля раздавались, образуя угольную поляну, и обнаруживалась каптерка, до половины вросшая в землю: обитая войлоком дверь, козырек, два бельмастых окна под съехавшей крышей. Ночью они всегда тускло светились, и, по рассказам мальчишек, видна была в подслеповатом нутре тень самого Кеши.

Иннокентий готовился выйти на промысел.

Днем же он отсыпался, и перелезть через ближнюю часть забора было вполне безопасно.

И вот когда, спрыгнув, точнее, неуклюже перевалившись, на другую сторону, постояв – прислушиваясь и приглядываясь – чувствуя, как звенит в ушах набухшая тишина, они робко, как исследователи незнакомой страны, двинулись к ближайшему штабелю, внутрь территории – впереди оглядывающийся Витька, который это все и затеял, дальше – Лерка с косичками, как у мартышки, торчащими двумя жесткими проволоками, еще дальше – щерящаяся по-собачьи Алечка и, наконец, сама Вика, у которой от страха гулко стукало сердце. А позади – Рюша с Серегой-лохматым, вызвавшиеся мужественно защищать отряд с тыла. И вот когда они подошли к проходу, который, как уверял Серега, заканчивался каптеркой, и когда уже в нос им ударил запах того железного, что в штабелях – мертвый, керосиновый запах, предупреждающий об опасности, – Рюша вдруг даже не крикнул, а пискнул задавленным хомячком: Атас!.. – и сразу же сбоку потрясающе, как будто недорезанные, завопили: А что это вы здесь делаете?!. – кто-то в раздутых жабрах одежды бежал им наперерез, бухая сапогами и протягивая страшные руки, чтобы поймать.

Вика, как подкинутая, вновь оказалась на вершине забора.

И вот в тот момент, когда освобождение казалось уже совсем близким – вот он, двор, и вот – мешковато съехавший по другую сторону, озирающийся на бегу Витька, сейчас, сейчас! – железные неумолимые пальцы схватили ее за лодыжку.

Вика чуть не сверзилась от испуга.

К счастью, это был не Серый Кеша, выковыривающий из-под мягкого черепа кашу мозга. Время было еще не то, и Кеша, вероятно, еще подремывал в своей развалюхе. Это была ужасная тетка в ватнике – с багровой, будто обваренной кипятком, бурной рожей и со смоляными патлами, торчащими на голове в разные стороны.

– Слезай!..

– Не слезу!.. – тоже по-звериному завопила Вика.

– А вот отведу в милицию, тогда узнаешь!..

Пальцы уже стаскивали ее с забора. Однако ужасное слово «милиция» растормошило Вику. В милицию ее еще никогда не водили. Темная жутковатая сила вдруг поднялась изнутри. Мускулы лица натянулись, точно при судороге, и тугими пружинами перекрутили рот, нос, брови, упругую резину щек.

Сердце, как воробей, запрыгало с одного ребра на другое.

– Хр-р-р… – диковато сказала Вика.

Железные пальцы разжались. Тетка в некотором замешательстве отступила и, держа на весу по-прежнему растопыренную ладонь, растерянно произнесла:

– Кикимора…

Вика вязанкой дров перевалилась через спасительную ограду. Опомнилась она лишь тогда, когда уже в соседнем дворе, соединенным с первым проседающей низкой аркой, Витька, тоже – бледный, трясущийся, но делающий вид, что ничего страшного не произошло – дернул ее за руку и нетерпеливо спросил:

– Ну что, что, что?…

– Это его подруга, Кандыба, – авторитетно заявил Рюша.

– Заткнись, Рюхатый! Ну – что, что?…

– Не знаю… Кикиморой обозвала… – сказала Вика.

И вдруг зрачки у изогнувшегося Витьки съехали к носу, он отпустил ее руку, отступил на шаг и дико захохотал – снова сгибаясь и пришлепывая себя по бедрам:

– Кикимора!.. Ой, не могу!.. Кикимора!..

Тут же прыснула Лерка, до этого нервно приглаживавшая ленточки на своих проволоках, ощерилась Алечка, прикусив мякоть губы желтоватыми выставленными клыками, хрипло, как заржавевший, захехекал Виталик, а задумчивый Рюша, врубившийся позже других, надул щеки и издал долгий мокрый звук:

– Пф-р-р-р!..

Так у них во дворе выражали презрение.

И было это настолько обидно после пережитого и вместе с тем, как Вика тут же почувствовала, настолько верно и справедливо, что знакомый каменный двор расплылся в водянистом тумане, в носу хлюпнуло, глаза предательски защипало, и она крикнула, будто птица, выталкивая слезы голосом:

– Дураки!..

Эхо заметалось в колодце, открытом небу.

– Кикимора!..

– Ой, не могу!..

– Кикимора!.. Кикимора!..

– Идиоты!..

Ей хотелось куда-нибудь спрятаться и никогда никого больше не видеть.

Впрочем, развеялось это довольно быстро, и когда Вика, перескакивая по лестнице через ступеньку, еще шмыгая носом и неразборчиво бормоча что-то оскорбительно-угрожающее, взлетела к квартире, кстати, не сразу попав ключом в щель замка, обида на это дурачье уже почти улеглась. А когда она, сполоснув лицо холодной водой, растерши его докрасна, чтобы и следа позорных слез не осталось, просочилась в комнату, стараясь не привлекать внимания, и наткнулась на дядю Мартина, согнувшегося вместе с отцом над шахматами – увидела его суставчатый нос, хрящеватые уши, не зажженную трубку, подрагивающую физиономией чертика в том месте, куда набивают табак, и услышала его благодушно-невозмутимое: Здравствуй, утенок… – неприятный озноб внутри почти полностью рассосался, и она уже спокойно присела сбоку, профессиональным взглядом оценивая позицию, отметила слабость королевского фланга у черных: пешки разодраны, ладья заперта своим же слоном, которому тоже некуда выйти, еле слышно вздохнула, когда отец взял конем на «цэ пять», где брать не следовало, и, дождавшись, последовавшего за тем разгрома, радостно кивнула в ответ на нечастое предложение:

– Ну что, сыграем, утенок?

Она только спросила, слегка запнувшись:

– А почему, дядя Мартин, ты называешь меня утенком?

– Как «почему»? Потому, что ты пока и есть гадкий утенок.

– А потом превращусь в лебедя?

– В лебедицу, – иронически сказал дядя Мартин. Вынув изо рта трубку и процитировал, подвывая и раскачивая мундштуком в воздухе: Птица-лебедь, птица-лебедь с белопенными крылами! Что ты криками ночными будишь дремлющую землю?.. – вставил мундштук обратно, между зубов. – Хочешь стать лебедицей, утенок?

– А как я в нее превращусь?

– Ну я дам тебе такой таинственный порошок древнего египетского мудреца, славного и великого своими знаниями Айзала Бен Халеви. Разведешь его в лимонаде, выпьешь, – и все. Ба-бах! Станешь красавицей…

– Как твоя прабабка? – спросила Вика.

Дядя Мартин вдруг поперхнулся.

– Кха-кха!.. Кто тебе рассказал об этой моей… м-м-м… дальней родственнице?

– Ты, – честно призналась Вика.

– Кха-кха!.. Как это я? Когда?

– Ну, вот – я спала, потом почему-то проснулась. Пошла в ванную – вы сидите на кухне. Она была что-то такое… фрай… фрэй… Сейчас не помню.

– Фрейлина, – странным голосом сказал дядя Мартин. – Она была фрейлиной при дворе императрицы Екатерины. Вообще, утенок, это – довольно грустная история. Там все получилось, как-то не так…

– Она умерла?

– В известном смысле умерли все, кто тогда жил. Прошло двести лет. Нет, с ней случилось что-то весьма удивительное. Что – неизвестно, семейные хроники, к сожалению, об этом умалчивают…

– А отчего?

– Ну, Хватит-хватит! – вдруг сказала мать, высоко подняв брови.

Дядя Мартин вновь поперхнулся.

– Кха-кха!.. Ладно, не забивай себе голову, утенок. Как моя… м-м-м… прабабка ты все равно не станешь. Ты будешь такое – длинношеее, клювастое, в перьях, с перепончатыми красными лапами…

– С противным скрипучим голосом, – добавил отец, роющийся на книжной полке. – Кстати, с точки зрения уток, лебедь действительно безобразен: шея у него – змеиная, цвет – белый, нелепый для тех, кто живет в грязном пруду. Да еще зачем-то держатся парами… Бр-р-р…

Он передернул плечами.

– Так что, не спеши с превращением, утенок, – сказал дядя Мартин. – Иногда гадким утенком быть лучше, чем одиноким лебедем. Утенок по крайней мере в стае.

– Я не спешу…

Вика была совершенно искренна. Обида ее действительно улеглась и лишь чуть-чуть саднила – давним воспоминанием. Минут через десять она уже прыскала, глядя, как дядя Мартин задумывается над ее быстрыми и явно неожиданными ходами, как он комически хмурит брови, спасая свой разваливающийся от флангового удара пешечный центр, ужасается, что сделать это тем не менее не удается, сопит, чешет в затылке, морщится, скрипит стулом, и, вопреки всем усилиям, попадает в самые элементарные, с точки зрения Вики, ловушки.

А проиграв подряд три партии, в одной из которых у него, впрочем, был реальный шанс на ничью, он торжественно, будто на чемпионате, пожал Вике руку, преподнес в качестве приза заранее приготовленный длинный шоколадный батончик, серьезно сказал: Талант, – повторил еще раз: Да-да, я считаю – талант, – и несмотря на то, что отец, просматривающий том энциклопедии, тут же поправил его: Не талант, а способности. Талант – это все-таки нечто большее… – Вика все равно была счастлива. И даже загадочный разговор, чуть позже, уже как бы сквозь сон, донесшийся до нее из кухни, когда дядя Мартин, явно имея в виду ее, также серьезно сказал: Плохо, Василий. С этим надо бы что-то делать… – а отец не менее серьезно ответил: Что с этим сделаешь? – а мать торопливо добавила: Тише! Она может услышать!.. – и сейчас же щелкнул замочек на дверях в комнату, – даже этот разговор ее не насторожил. Происшедшее днем, во дворе, было уже из прошлой жизни. Вика лишь нехотя перекатилась на правый бок, уютно свернулась и подумала в надышанное тепло подушки: С чем это с «этим»? И что «делать»? – А когда из сонных глубин, как рыба-луна, всплыло ощеренное лицо Витьки – напряженное, стиснутое, с двумя щербинами среди нижних зубов, она уже знала, что ничего делать не нужно. Не нужно ничего с «этим» делать. Наподдать ему, как следует, вот и все. Веки ее сомкнулись.

Наутро она уже вообще ничего не помнила. Это забылось, как забывается все в той стране, что называется детством. Еще вчера за забором, топорщащимся колючками, и в самом деле жил Серый Кеша: охотился на людей (а, кстати, зачем он на них охотился?), Бродил по ночному двору, пугал до дрожи одним своим именем – весь действительно серый, весь вылепленный из холодной глины, – светилось окно в каптерке, перемещались в пузырчатой его глубине мутные тени. А сегодня уже – забор и забор, ржавчина под гвоздями, проеденные мшистой сыростью доски, никому не нужные железяки, вздыбленные штабелями, масляный запах ветоши, от которого закладывает носоглотку. Ни капельки не интересно. И выясняется, что не было, оказывается, никакого Серого Кеши. Никто не выковыривал пальцем мозг из-под черепа. И не жил в подвале Мохнатик, про которого любила рассказывать Лерка, – плюшевый, с распахнутыми ушами гномик, похожий на Чебурашку. И с моста через ближний канал, когда-то и кем-то названного «чудесным местом», оказывается, нельзя было, приподнявшись на цыпочки, увидеть другой район города. Собственно, и мост был теперь уже гладкий, асфальтовый, а не деревянный. И был новый магазин на углу, выставивший в витринах уродливые манекены. Сами идиотские лица их отвергали мысль о чем-то загадочном. Целые материки прошлой жизни погружались в небытие. Они тонули во времени, как древние корабли. Зато отчетливо проступал теперь горячий шершавый камень Санкт-Петербурга, толпы людей, стекающие по утрам в зев метро, трудолюбиво ползущие по проспекту автобусы, гул трамваев, роняющих на асфальт надсадно длинные искры. От них потом оставались в пыли мелкие катыши. Случай с багроволицей теткой тоже погрузился в пучину небытия. Вика о нем практически не вспоминала. Ей было не до того. География детства расползались, как выстаревшая паутина. Хотелось поскорей смыть ее, чтобы перейти в настоящий мир взрослых. И теперь глядя на малышню, копошащуюся в земле у того же забора, Вика лишь снисходительно, как Роза Георгиевна, их классная руководительница, поднимала брови. От этой наивности она уже совершенно оторвалась, и только при редких свиданиях с дядей Мартином, который – всегда неожиданно – заглядывал к ним вечерами, на первый взгляд, беззаботный, и все же, нет-нет, посматривающий в ее сторону, у нее начинало внезапно звенеть в висках и, точно отряхивающийся птенец, ворошиться сердце. Словно дядя Мартин знал какую-то ее давнюю тайну, и тайна эта, будучи даже невысказанной, имела самое непосредственное отношение к ее нынешней жизни.

Дядя Мартин вообще был человеком загадочным. Он, по слухам, происходил из немцев, поселившихся в городе еще во времена первого императора. Правда, вспоминать о своем необычном происхождении он не очень любил, но и походил он, по представлениям Вики, тоже прежде всего на немца – добродушный, невозмутимый, с вечно зажатой в зубах трубкой черного дерева – не курил уже много лет, но привычка задумчиво посасывать янтарный мундштук сохранилась. Он напоминал портрет, однажды встреченный Викой в альбоме европейского Возрождения: человек в черной мантии и квадратной смешной шапочке, какие надевали ученые. Мантии у дяди Мартина, правда, не было, но его темно-серый костюм с галстуком, уходящим под шелковые крылья жилета, тоже нес на себе отпечаток немецкой схоластики – ну какой нормальный человек будет ходить летом в костюме – и казалось поэтому, что он только что вышел из мрака средневековой лаборатории; оттуда, где булькает, выплескиваясь из реторт, едкое варево, течет красный дым, внезапно сплетающийся в узоры, вырастают из тиглей таинственно поблескивающие кристаллы, а по каменным сводам стонут и мечутся тени нетопырей, вызванные из иного мира.

Вике нравилось наблюдать за ним. Как он отставляет чашку и, подсмеиваясь сам над собой, говорит матери: Данке шен… – как он, усаживаясь на стул, аккуратно, чтоб не помялись, подергивает стрелочки брюк на коленях, как он вытягивает из кармашка часы, похожие на головку лука, отщелкивает с мелодичным звоном крышечку, украшенную монограммой, и, задрав как бы в удивлении брови, долго смотрит на циферблат. Она любила слушать его споры с отцом, когда дядя Мартин, нависнув над шахматными фигурами, негромко ронял что-нибудь вроде: В действительности все не так, как на самом деле. – И отец немедленно спрашивал: А что такое «действительность»? – «Действительность» – это то, что мы хотим видеть, незамедлительно отвечал дядя Мартин. А «на самом деле» – это то, что останется, если сдернуть фату успокоительного воображения. – Но может быть, это просто другое воображение? – спрашивал тогда отец. – Может быть, но неприятность открывающейся картины – критерий истинности. Истина, увы, всегда неприятна… – Тогда отец замечал: Схоластика – самая точная из наук… – И они оба начинали смеяться, подмигивая друг другу. Вика слушая их, свернувшись калачиком в кресле. Было очень спокойно, и хотелось дремать под шорох сталкивающихся на клеточном поле воинств.

Она и в шахматы научилась играть исключительно ради дяди Мартина. Чтобы выпив на кухне чая и поговорив с родителями о неинтересных взрослых делах (куда-то ввели войска; что они там, все с ума посходили?!) он бы обыденно прошел в комнату, взял с полки складную доску, погромыхивающую внутри фигурками, подмигнул бы Вике, уже ожидающей этой минуты, и спросил бы с легкой иронией:

– Ну что, сыграем, утенок? Чему ты еще за это время научилась?..

Впрочем, ирония у него довольно быстро выветрилась. Выяснилось, что Вика прекрасно чувствует искусственную шахматную стихию: видит варианты, разворачивающиеся из каждого хода, ощущает фигуры не просто как они называются, а по их скрытой силе. Ведь даже ферзь иногда может быть слабее пешки. Позиция представлялась ей натяжением связанных друг с другом невидимых нитей. Если, например, отдать выдвинутую пешку «эф» на королевском фланге, то пока дядя Мартин с азартом эту пешку отыгрывает, вскроется линия «цэ», уже на фланге ферзя, нити, тянущиеся оттуда, будут таким образом перерезаны, и все прочные, на первый взгляд, несокрушимые ряды черных начнут необратимо заваливаться. И она отдавала пешку, и безбоязненно продвигала по линии «цэ» ладью, и действительно, ферзевый фланг черных начинал сыпаться, будто карточный домик, бастионы, поспешно воздвигаемые в месте прорыва, тоже рушились, дядя Мартин с досадой крякал, брал себя ладонью за подбородок, а потом говорил: Смотри, Василий, как она меня тут уделала… – Вика краснела от похвалы и зажимала руки коленями. Ей хотелось, чтобы у нее был такой муж: иронический, добродушный, с достоинством принимающий даже неприятное поражение. Мать как-то в шутку сказала: По-моему, ты в него влюблена. – Вика тогда недоуменно пожала плечами. Что за дикая чушь! Как она может быть влюблена в человека такого возраста? Сорок семь лет – это уже полный старик. Тем не менее, она стала поглядывать на дядю Мартина с еще большим вниманием. В конце концов, даже если и влюблена, что здесь плохого? Да и не влюблена она вовсе, просто – такой удивительный человек.

Загадка же дяди Мартина заключалась еще и в том, что, уже давно окончив Университет по специальности «математика» и не просто окончив, а опубликовав сразу же после этого несколько превосходных статей (блистательное начало, сказал как-то отец, пророчили нашему Мартыну большое будущее), работал он, тем не менее, не в математическом институте, как следовало ожидать, и даже не в закрытой военной конторе, которые под незаметными вывесками заполоняли собой весь город, а в обычной проектно-конструкторской организации, занимающейся гидростроительством, то есть тоже в конторе, конечно, и тоже, разумеется, засекреченной (что у нас не засекречено? – возмущался отец, дворники и те скоро будут иметь допуск), и при этом даже не в каком-нибудь проектном подразделении, а – всего лишь заведующим крохотной технической библиотекой. (Похоронил себя человек, что тут сделаешь?).

Это и в самом деле была загадка. По рассказам отца Вика знала, что дяде Мартину много раз предлагали взять самостоятельную конструкторскую разработку, занять, например, должность старшего инженера и даже, представьте, заведующего отдельным сектором, – это при том, что кандидатскую диссертацию он так и не защитил, – и каждый раз дядя Мартин вежливо, но бесповоротно отказывался. Объяснял, что не чувствует в себе склонности к работе проектировщика. Лучше уж я тут, извините, тихо, в библиотеке. Не хочется выглядеть, извините, самонадеянным идиотом. С другой стороны, опять же по рассказам отца, конструкторы их КБ, особенно молодые и нетерпеливые, напоровшись при проектировании на какую-нибудь неразрешимую трудность, обращались со своими проблемами именно к Мартыну Ивановичу (Мартину Иоганновичу, если уж быть точным, замечал ядовито отец. Вике иногда казалось, что он чуть-чуть ревновал), и дядя Мартин обычно, глянув на принесенные чертежи, отвечал, что ничего трудного на самом деле здесь нет, это вы сами справитесь (молодой конструктор уходил опечаленный), или скоренько подчеркивал карандашом две-три малозаметных ошибки (внимательнее надо быть, молодой человек), но иногда, рассказывали, случались и такие моменты, когда глаза его неожиданно и заинтересованно вспыхивали, он брал трубку, откидывался на спинку вертящегося стула, согласно легендам, две-три минуты молча смотрел в потолок – прерывать его в это время считалось невежливым – а потом быстро и как-то легко набрасывал техническое решение. Причем, часто такое, которое можно было немедленно оформлять в виде изобретения. Проситель уходил потрясенный. Светлая голова, вздыхал отец в таких случаях. Многого мог бы добиться, если бы не его загибы…

В чем состояли эти загибы, Вика не совсем понимала. Однажды она прямо спросила дядю Мартина, почему он отказывается от всяких заманчивых предложений. Неужели ему действительно нравится дышать пылью в библиотеке? И дядя Мартин, печально на нее посмотрев, объяснил, что ему требуются не столько должность или самостоятельная разработка, сколько свободное время. Время, утенок, это самое ценное, что у человека есть. Когда-нибудь ты это поймешь.

– И чем ты занимаешься в свое свободное время? – спросила Вика.

– Я ищу одну вещь, – сказал дядя Мартин.

– Какую?

– Нечто вроде философского камня. Ты слышала о философском камне, утенок?

– Он превращает металл в золото, – подумав, сказала Вика.

– Не только это. У него есть и много других, гораздо более ценных качеств. Что – золото? Презренный металл. Золото в данном случае – это далеко не самое интересное. Просто человечество в течение тысячелетий ставило его на первое место в своих целях, вот и получилось, что это весьма частное свойство заслонило собой все остальное.

– А что же дороже золота? – спросила Вика.

– Знание, – терпеливо объяснил дядя Мартин. – Знание о том, как сделать золото, дороже его самого. Сколько бы золота ты в своем распоряжении не имел, оно все равно рано или поздно кончится. Нет пределов желаниям человека. Но если ты знаешь, как его можно добыть, перед тобой открываются просто неисчерпаемые возможности…

– Но ведь философского камня не существует, – припоминая, заметила Вика. – В учебнике по истории сказано, что – эта гипотеза оказалась ложной. Ее поддерживали всякие там шарлатаны, чтобы выманивать у людей деньги. Ну, там, разные алхимики, колдуны, астрологи…

Дядя Мартин опять печально вздохнул.

– Если бы это было так просто, утенок. Не каждый, кто ищет философский камень, обязательно – шарлатан. Иногда человек может, например, искренне заблуждаться. Искренне заблуждающегося человека нельзя ведь назвать шарлатаном? Кроме того, отдельным ученым, по-видимому, удалось его обнаружить. Скажем, Альберту Великому или знаменитому Бен-Бецалелю. Некоторые сведения на этот счет в литературе имеются.

– Почему же тогда мы ничего о нем не слыхали? – спросила Вика.

– А вот это действительно – одна из самых больших загадок, – сказал дядя Мартин. – Вероятно, «камень» оказался не таким, каким они его себе представляли…

– А каким? – блестя глазами, спросила Вика.

И дядя Мартин вздохнул в третий раз:

– Это я и сам хотел бы знать, утенок…

Некоторое время Вика думала над его словами. Философский камень представлялся ей в виде мутно-зеленого, точно фосфор, слегка обжигающего обмылка. Коснешься какого-нибудь предмета тусклым его свечением, и предмет на глазах желтеет, превращаясь в натуральное золото. Или не превращается, зато, как под рентгеном, становится видна скрытая суть вещей.

Это, впрочем, ее не слишком интересовало. Жизнь и без того была полна волнующими чудесами: шелестели как-то по особенному тополя на набережных, неправдоподобно желтый закат, охватывающий половину неба, вырезал, будто из картона, пальчатый городской профиль – шпили, башенки, трубы, сквозные балкончики; темным жидким стеклом лежала вода в каналах, изламывались силуэты в бокале освещенного эркера, хранила чугунный покой ограда в два человеческих роста, синие прозрачные сумерки раздвигали реальность, зажигалась звезда, сквозила дремотная оторопь спрятанного среди домов сада, и иногда Вике казалось, что если в такой момент особым образом замереть и прислушаться, то доносится сквозь деревья серебряная тихая музыка – ударяют молоточки по клавишам, вздрагивает и открывается занавес, будто куклы разыгрывают представление в открытой шкатулке. Все тогда казалось доступным и осуществимым. Все – волшебно легким и предвещающим заманчивые открытия. Все вокруг полно было увлекательного и внятного смысла, и предчувствие этого смысла уже обволакивало реальность. А потом наступало жаркое летнее время, и необыкновенная сизая пыль закручивалась над мостовыми. Блистали стекла. Зеленоватый зной стоял во дворах. Философский камень оборачивался куском легкой пемзы. Дядя Мартин был одним из тех многочисленных чудаков, что, скрипя огромными башмаками, бродят по улицам Петербурга. Вике он был привычен, как коты в сапогах, феи и длиннобородые маги. Звучало странное заклинание: Экс!.. Кекс!.. Бре-ке-кекс!.. – В конце концов, из этого вырастаешь. И она действительно выросла, неожиданно для себя самой став почти вровень с матерью. Этакая дылда – на целых полголовы выше других девчонок. В классе ее даже пересадили на заднюю парту. – Заслоняешь, Савицкая… – склонив очки, строго объяснила Роза Георгиевна. – Не вижу, что делается у тебя за спиной.

Глупо хохотнул Витька, за что немедленно получил увесистый подзатыльник, захихикала Алечка, правда, тут же умолкнув, когда Вика в ярости обернулась, Рюша поднял плоские брови, да так и застыл, что-то обдумывая. Больше никто не пикнул. Роза Георгиевна предостерегающе подняла указку. Тем не менее, Вика чувствовала себя дура дурой. Она сильно стеснялась, стоя на перемене среди подруг. – Каланча… – пищала всякая мелкота, скользя в тапочках по паркету. Каланча, – читалось во взглядах девчонок из соседнего класса. Каланча – наверное, считала и она сама. Было обидно, но не станешь же связываться с плаксивыми недомерками. Приходилось старательно делать вид, что ничего такого не замечаешь. Впрочем, прозвище «каланча» за ней, счастью, не закрепились. Все переживания по поводу роста были, оказывается, вообще излишни. За весенние месяцы также стремительно вымахала и сама Алечка. А затем очень быстро тронулись в рост Шизоид и Менингит. Эта дикая парочка второгодников, еле-еле переползающих из класса в класс. А уже в апреле, как будто прогретая солнцем, потянулась за ними чуть ли не половина Викиного окружения. Причем, некоторые даже слегка обогнали ее, не затормозив вовремя, а совсем недавно еще похохатывавший над ней злорадный Витька превратился к маю в долговязого, весьма нескладного парня, который при входе в класс обязательно задевал макушкой притолоку дверей. Девочки уже поглядывали на него как-то особенно: быстрый просверк зрачков, а затем веки – медленно опускаются. Больше всех, разумеется, липла Алечка, повелительно и жеманно тянувшая при каждом удобном случае: Витенька, у тебя не найдется карандаша-а-а?.. Витенька, у меня тут что-то замок на портфеле не открыва-а-ается… – А этот идиот, конечно, и рад стараться.

Вике это почему-то не слишком нравилось. И хотя она больше не чувствовала себя дурацким пугалом среди нормальных людей, настоящего превращения из гадкого утенка в лебедя все же не произошло.

Оно, конечно, должно было произойти. Вика в это искренне верила. И с удушливым трепетом, от которого ныло сердце, нетерпеливо ждала, что вот-вот проявится, наконец, плавный поворот шеи, действительно, как у лебедя, кожа очистится от угрей, станет нежно-матовой и красивой, остистые волосы помягчают, а на лице проступит то дразнящее выражение, которое она уже не раз замечала у Алечки. Выражение, как бы обращенное ко всем мальчикам сразу: Ну, что ты мне такого хочешь сказать? И тогда она небрежно пройдет мимо остолбеневшего от неожиданности Витьки, равнодушно скользнет по нему глазами, точно не узнавая, а когда он ее окликнет, скорее всего этаким заискивающим голосом, сделает вид, что не слышит, и рассеянно отвернется.

Пусть немного помучается.

Вот будет здорово!..

Превращение в гордую лебедицу однако задерживалось. Вика с особой силой почувствовала это в мае, когда под шорох выползающей из липких почек листвы, они собрались небольшой компанией по случаю предстоящих каникул.

Она долго думала, что надеть этим вечером. Лихорадочно перебирала платья, хотя и было-то их у нее всего два: красное, которое Вика уже давно терпеть не могла, потому что от пламенного его оттенка кожа становилась ощутимо темнее, и еще – синее, которое шло ей значительно больше, но тут стало вдруг тесным и резало складочками в подмышках. А с переставленными пуговицами, что Вика, разумеется, сразу же сделала, начало почти неприлично выдавливать наверх груди. Вика чуть не расплакалась, не представляя, что выбрать. Кончилось тем, что она неизвестно за что разозлилась на самое себя, раздраженно махнула рукой, влезла в синюю, опасно потрескивающую на швах тесноту, подколола кулончик, который хоть чуть-чуть прикрывал вырез, и, сопровождаемая взволнованным взглядом матери, которая тоже начала нервничать, ринулась через асфальтовый двор, к парадной напротив. И уже, влетев в квартиру Виталика, освобожденную от родителей на этот вечер, опоздав, тем не менее, минут на тридцать, если не больше, увидев Лерку с вырезом платья еще ниже, чем у нее, Рюшу при галстуке, в рубашке с аккуратно завернутыми рукавами, самого Витьку в красивом джемпере, распираемом изнутри бицепсами, обнажающую зубы Алечку, у которой покачивались в ушах маленькие сережки, – все такие знакомые, радостные, привычные лица, – Вика вдруг непонятно с чего ощутила, что она здесь немного не к месту, можно было не волноваться так уж насчет опоздания, можно было даже не приходить вообще – никто бы этого, скорее всего, не заметил, и у нее, точно перерезали нитку, упало сердце.

Все шло наперекосяк этим вечером. Как-то так получилось, что за столом она оказалась не рядом с Витькой, что вроде бы подразумевалось, а с мордастым, пахнущим мылом и потом Шизоидом, которого ей меньше всего хотелось видеть. Неизвестно, как он здесь вообще очутился. С чего это вдруг его пригласили и втиснули рядом с Викой? Вике это соседство было исключительно неприятно. Тем более, что Шизоид и вел себя соответствующе: тут же, на первом тосте, как взрослый, солидно, с кряхтением хряпнул водочки, покосился на Вику, придвинулся ближе нелепо скроенным туловищем, предложил ей чего-то там помидорно-сметанного и хотя Вика держалась с ним крайне сдержанно, так и остался – нахально прижимаясь бедром к бедру. А когда Вика, чтобы лишний раз не обращаться к нему, сама тянулась за чем-нибудь через стол, наклоняясь и ослабляя натяжение синей материи, оценивающий взгляд немедленно опускался и полз ей за вырез платья. Шизоид словно прикидывал, стоит ли вообще с ней связываться. От этого взгляда ей хотелось ссутулиться.

Витька же, причесанный и, кажется, благоухающий одеколоном, оказался к ее удивлению опять вместе с Алечкой, – оживленной, все время подсовывающей к нему свое личико, – и при взгляде на них у Вики подскакивала температура. Очень уж они непринужденно смеялись и, на взгляд Вики, очень уж откровенно соприкасались друг с другом. Причем, Алечка выглядела сегодня просто великолепно: в новой прическе с пружинящими вдоль щек упругими локонами, в новом бархатном платье с какими-то вспененными на плечах рюшечками, с бронзовой старинной висюлькой, продавливающей ткань между грудей. А когда она хохотала (что явно старалась делать, как можно чаще), чисто по-женски взирала на Витьку с преувеличенным восхищением. Витька же при этом просто надувался от удовольствия. Не доходило, видимо, до дурака, что его завлекают.

Черт его знает, как нехорошо получилось.

И еще хуже стало, когда они все пошли танцевать. Распоряжался здесь Рюша, как дирижер, взмахивающий указательным пальцем. Еще бы, староста класса, привык в школе командовать. Алечка, как вцепилась в Витьку, так больше его и не отпускала. Даже в коротких паузах ревниво и, видимо, цепко придерживала за локоть. Боялась, что ли, что отобьют его, кура такая. Перетаптываясь с огрузневшим Шизоидом, Вика это хорошо видела. И опять у нее, как при гриппе, толчками подскакивала температура. Временами ее даже немного знобило. А Шизоид, по-видимому, уже изрядно наклюкавшийся (водку-то он хряпал и в самом деле, как взрослый мужик), бормотал что-то невнятное, однако вполне однозначное: Нормальный оттяг… Ну чего ты?.. Насчет перепихнуться… – Что означает последнее слово, Вика догадывалась. Дыша в ухо и шею, Шизоид лапал ее достаточно откровенно, – прижимал к себе так, что сплющивались набухшие груди. Вика, чуть отклоняясь, все же особо не сопротивлялась. Обниматься с Шизоидом было, как обниматься с деревом: некоторая стесненность движений, неловкость от того, что могут заметить другие. Ничего больше. Она его даже не слушала. И только когда Шизоид, бухнув мясистой ладонью по выключателю, откровенно в образовавшемся полумраке просунул ей пальцы меж пуговиц – засопев от избытка эмоций так, что даже перекрыл музыку, Вика холодно и расчетливо впилась ему ногтями в запястье.

Шизоид охнул и, шипя, затряс рукой в воздухе.

– Ну ты чего?.. – сказал он. – Ну ты, Савицкая, знаешь, бревном трахнутая…

– А не лезь, куда не просят, – объяснила Вика.

– Ты, вообще, спасибо скажи, что я тобой занимаюсь…

– Спасибо, – хмыкнув, сказала Вика.

– Ладно, не выпендривайся, иди сюда…

– Не трогай меня!

– Ну че ты, ну че ты, ну ты чего?..

Ухватив Вику за локти, Шизоид тянул ее, пригибая, в ближайший угол. Вырваться не удавалось, пальцы у него будто одеревенели. Вика уже примеривалась, чтобы съездить ему свободной рукой по бугристой физиономии, но тут, к счастью, откуда-то из темноты вынырнул вездесущий Рюша и, немедленно вклинившись между ними, приобнял Шизоида, чтобы тот не слишком качался.

– Старик, какие вопросы? Пойдем выпьем!..

– А чего она? – громко, на всю комнату вопросил Шизоид. – Я к ней – путем, а она – царапаться…

– Никаких вопросов, старик, сейчас – по двадцать пять капель!..

– Кикимора вздрюченная!..

– Ну все, все, старик!..

Они забултыхали к разгромленному столу.

И тут Вику точно ударило. Ее вдруг пронзила догадка, что Шизоида пригласили на вечеринку исключительно для нее. Этого придурка лохматого, это тупое косноязычное чучело, этого второгодника, – только, чтобы он ей занялся.

Видимо, никто больше не захотел.

И догадка эта была настолько невыносима, что, сжигаемая ее ядовитым, почти смертельным огнем, Вика решительно пересекла комнату, наступив, кажется. на чью-то ногу, втиснулась в угол, где за торшером устроились счастливые Витька с Алечкой, разобралась кто есть кто в этом переплетении и предложила, веселостью заглушая то злобное, что начинало в ней прорастать:

– Пойдем, Витек, потанцуем!..

Лицо у Витьки стало несколько озадаченное. Он как бы не очень понимал, о чем речь.

– Э-э-э… – не сразу ответил он. – Да… Конечно… Потом… Сейчас – не хочется… Ты извини, Савицкая, я тут – разговариваю…

От него действительно пахло одеколоном.

Алечка, опустив голову, рассматривала поблескивающий перламутровый маникюр.

Она словно отсутствовала.

– Ну пойдем-пойдем, что значит «не хочу2? – нервничая, сказала Вика.

– Нет, правда, Савицкая… Извини…

Искательная улыбка, отвислые, будто у пса, широкие губы. Вика не помнила, как она выбралась обратно, из-за торшера. Вечеринка начала распадаться на несвязанные друг с другом фрагменты. Она посидела немного с Рюшей, который словоохотливо объяснил ей, что Шизоид – человек, в общем-то неплохой, здоровый рабочий материал, из него можно лепить все, что хочешь… – Если, конечно, тебе охота лепить из дерьма, – заметила Вика. Потом выпила немного вина и даже поцеловалась с Виталиком, которому принадлежала квартира. Тот вдруг вспыхнул энтузиазмом и начал рассказывать о своей коллекции бабочек: собирал ее, боже мой, чуть ли не с пяти лет, предложил немедленно показать самые редкие экземпляры, махаона какого-то, который в этих местах вообще не водится. Вика уловила в его словах определенный подтекст и потому отказалась. Объяснила, что побаивается этих всех насекомых. Про себя, однако, подумала, что не хватает еще инцидента с Виталиком. Он что, тоже рассматривает ее как легкую и необременительную добычу? Вику это коробило, но тем не менее приходилось считаться с неприятной реальностью. Именно так ее, видимо, здесь и рассматривают. И, наконец, она снова потанцевала с уже отмякшим Шизоидом. Причем, Шизоид на этот раз держался уже вполне прилично. Двадцать пять капель явно пошли ему на пользу. Он ее больше не лапал и даже когда пошатывался, не пытался прижаться. Напротив, вполне откровенно, хотя и путано объяснил, что ничего, собственно, такого в виду не имел. Мы ведь для чего собрались? Мы ведь, елы-палы, для этого и собрались. Ну не хочешь, не надо, ну ладно, ходи голодная.

Какой-то музыкальной волной их вынесло в коридор, а потом – в небольшой закуточек, в конце его, наподобие глухого чулана, где от ночничка-циклопа, матово тлеющего на стене, разбегались во все стороны скользкие стеклянные отражения. Вика догадалась, что это и есть коробки с коллекциями. Бабочки были ужасно распялены на иголках. А под ними, сгрудившись на нескольких беспорядочно поставленных стульях, сидели – Рюша, Виталик и угадывающийся по шевелюре Серега-охматый. В центре же этого довольно странного полукруга расположилась Лерка, небрежно закинувшая ногу на ногу. Плечами она изогнуто привалилась к стене, а пальцами, сжатыми в кулаки, зачем-то держала верхние отвороты блузки.

Вика не понимала, чего это они здесь скопились.

Но в тот момент, когда Шизоид, тоже, вероятно, заинтригованный, пропихнул ее внутрь и сам стал сзади, Рюша дернув на вошедших ушами, напряженно поинтересовался:

– Ну что? Слабо?

– Не слабо, а смысла не вижу, мальчики, – сладко улыбаясь ответила Лерка.

– Какой тебе смысл? Деньги?

– Нет, не деньги.

– А что?

– Сам догадайся… – Лерка прицокнула языком, а потом, неторопливо обведя взглядом присутствующих, игриво спросила: – Что, мальчики, очень хочется? Ну, так уж и быть…

И вдруг, быстрым движением разведя края блузки, вывалила вперед громадные, будто дыни, груди.

Матовая белизна их ударила по глазам.

– Ух ты!.. – громко сглотнув слюну, сказал Виталик.

– Вот это да…

– Ну, мать, ты даешь…

У Вики страшно заполыхало лицо. Она была рада, что на нее никто не обращает внимания.

А Лерка, по-прежнему улыбаясь, приподняла груди ладонями, покачала их перед мальчиками, явно гордясь солидной величиной и тяжестью, еще больше прогнулась, как будто собиралась выполнить «мостик», и направила вишневые вздувшиеся соски прямо на Рюшу:

– Нравится?..

– Ц-с-с…

– Нормальная залепуха!..

Кто-то даже икнул.

Лиственное сухое шуршание доносилось со стен. Точно внезапно ожили и заворочались наколотые на булавки тысячи бабочек.

Это, вероятно, тоже, скорее всего, забылось бы, заслонилось другими событиями, превратилось бы в далекую слабую боль, о которой можно не вспоминать, тем более, что через неделю Вика, как всегда летом, улетела на юг, и под солнцем, прожаривающим крымское побережье, в ярком плеске воды и в шуршании длинных волн, выкатывающихся на гальку, все случившееся с ней стало лишь миражом, зыбким маревом, которое еле-еле сквозило из прошлого. Его уже почти не было видно. Еще немного, еще чуть-чуть, и оно бы совсем рассеялось. Но когда Вика, одетая смуглостью жизнерадостного загара, обгоревшая так, что обострившееся лицо стало темнее волос, вся звенящая от чистоты юга, соскучившаяся, белозубая, переполненная тем нетерпением, которое всегда рождают каникулы, вернулась в город, который вдруг оказался на удивление пыльный и неуютный, выяснилось, что за три летних месяца там все изменилось, старая жизнь сошла, а вместо нее проступила иная, пугающая своей новизной.

Год был последний, и впереди маячили выпускные экзамены. Требовалось срочно решать, что делать в мире, который неумолимо распахивался перед ними: поступать в институт? Тогда – в какой? Искать работу? Но что значит на самом деле это – «искать работу»? Проблем вставало великое множество, однако вся школа, десятые классы во всяком случае, будто сошла с ума. Говорили только о том, о чем раньше, краснея, шептались лишь под большим секретом: что Бахотина из десятого «б» давно уже с Сенчуком из того же класса, что у физика, Викентия Анатольевича, третий год тянутся некие отношения с историчкой и что Зинаида, по официальной версии, заболевшая и потому исчезнувшая из класса, в действительности «залетела» чуть ли не с тренером футбольной команды (скандал, громовые раскаты, доносящиеся из учительской; Роза вместо урока по географии рассказывает о девичьем достоинстве: дескать, юноши уважают тех, кто держит себя прилично; нервничает – Лерка с Шизоидом хихикают на задней парте).

Все в этой новой жизни стало иным. Укоротились прежде строгие и мешковатые школьные платья. Забелели колени, а кое у кого и до середины голые бедра. Талии стянуты были теперь в такую замечательную обтяжку, что все плотские выпуклости над ними просто выпячивало. Вика замечала быстрые жадные взгляды мальчишек, бросаемые украдкой. Первенство здесь, вне всяких сомнений, конечно, держала Лерка. Грудь ее за лето, видимо, еще подросла, и теперь двумя грозными полушариями распирала материю. Казалось, пуговицы на платье вот-вот лопнут, материя, как тогда, разойдется, и соски, увенчивающие молочную плоть, высунутся наружу. Вика, вероятно, стеснялась бы, если бы имела такое броское изобилие. А вот Лерка, наоборот, ничего. Даже гордилась, по-видимому, что привлекает внимание. Выпрямится на уроке, потянется, как бы в дремоте, – и глаза мальчишеской половины класса приклеиваются к вздымающемуся на груди переднику. Вика ей немного завидовала. Другие, впрочем, тоже не отставали. Алечка, например, стала вполне ощутимо подкрашиваться, и не то, чтобы очень уж явно, однако достаточно очевидно. Выделились тонкие брови, черными пружинистыми иголочками загнулись ресницы, губы – спелые, чуть припухлые, подразнивающие влагой зубов. Называть ее обезьянкой уже было нельзя. Вот как Алечка расцвела. Роза Георгиевна на нее косилась, но замечаний не делала.

Мальчики, кстати, тоже полностью изменились. Еще в прошлом году вели себя совершенно невыносимо: подкрадутся сзади и дернут за косу. Причем, больно, дураки, дернут, так что невольно вскрикнешь. А он отскочит – и смеется вместе с приятелями. Хотят, чтобы обратили внимания, недоростки, презрительно объясняла Лерка. Или потянут обязательный бантик – завязывай его четыре раза за перемену. Спасения от них не было, хоть дерись. А теперь, после этих трех месяцев, они стали важными и задумчивыми. Точно узнали за лето некую тайну, наподобие той, вероятно, которую скрывал дядя Мартин. И проникновение в эту тайну наполняло их самомнением. Некоторые и смотреть теперь начали совсем по иному: словно соображая, а что там у тебя под платьем? Вика от таких взглядов невольно поеживалась. Стали чрезвычайно развязными в жестах и в разговорах. Тот же Рюша бодро спрашивал Лерку – при всех, нисколько уже не стесняясь:

– Ну что, цыпа моя, когда я буду тебя иметь?

– Когда потребуется характеристика от вашего комитета, – притворно вздыхала Лерка.

– Ну это еще полгода ждать, цыпа моя…

– Ничего, – говорила Лерка. – Я как-то не тороплюсь.

Тогда Рюша подмигивал ей и шел дальше. Он был в этом году избран председателем комитета школы, даже уроки посещал далеко не все: пропадал в районе по каким-то загадочным и важным делам, и однажды Алечка сказала про него странное слово – «влиятельный». Вика не понимала: как это, Рюша, Рюша – и вдруг «влиятельный»? Он же не директор, не завуч, даже не Роза Георгиевна, классная руководительница. Он – просто Рюха, с которым они лазали через забор, чтобы посмотреть на каптерку. Рюха он и есть Рюха. И вместе с тем чувствовалось, что именно так, скорее всего, и будет. Рюша в лепешку разобьется, но сделает Лерке отличную характеристику. Несмотря на то, что у Лерки оценки за этот год – тройка на тройке. А в свою очередь Лерка, как честная девушка, отблагодарит его соответствующим образом. Для них обоих здесь нет проблемы. И от доступности того, что раньше было запретным, слегка затуманивалось сознание.

Да что там Лерка со своим Рюшей! Даже Витька, охламон вечный, стал теперь совсем другим человеком. Мало того, что вытянулся чуть ли не под два метра, так, оказывается, еще в прошлом году вместе с кучей приятелей записался в спортивную секцию. Накачал рельефные мускулы, как у штангиста. На уроках физкультуры теперь показывал профессиональный фокус: перетягивал руку ниткой выше локтя, затем, страшно побагровев, эту руку сгибал. Вздувался бицепс, нитка лопалась. Девочки, обступающие его, тихо постанывали. Вику передергивало от этой животной силы. Вообще уже стал не Витька, а в самом деле – Виктор. С Алечкой они теперь ходили вполне открыто. На последнем уроке он, как правило, грубовато осведомлялся: Ну что, потопали?.. – Потопали, – отвечала Алечка. И они вдвоем, не замечая никого вокруг, удалялись по Гронницкой. К Вике же он стал обращаться исключительно по фамилии: Ты чего это, Савицкая, сегодня такая хмурая?.. – Или: Ну с тобой, Савицкая, знаешь, не договориться!..

Удивляло, когда они успели так просветиться? Тайна, проступавшая с изнанки жизни, для них тайной, по-видимому, уже не являлась. У Вики нарастала обида: ведь он же – мой, мой, только мой!.. Превращение в лебедицу почему-то все задерживалось и задерживалось. Зеркало с издевательским равнодушием отражало – плоский нос, действительно, как у утки, пористую рыхлую кожу с двумя-тремя неизменными прыщиками, слишком маленькие коричневые глаза, как будто стянутые болтом к переносице. Волосы – тусклые, никакие шампуни не помогают. И – сутулость какая-то, детская недорасправленность всей фигуры. Вика догадывалась, что так она пытается спрятать слишком уж выступающую под платьем грудь, распрямлялась – платье тотчас натягивалось спереди. Становилось неловко, и плечи сами собой опять сутулились. Чего уж там выставляться при такой роже? Но когда же, когда же? Другие ведь уже давно превратились?

Она нервничала: почему этого до сих пор не произошло? Мать же была нормальной и, судя по всему, очень привлекательной женщиной. Вика уже начинала догадываться об этом. Вдруг увидела легкость, с которой та движется по квартире, поворот головы, скульптурные, чуть вызывающие очертания тела, – ни намека ни на сутулость, ни на унылое настроение – свежесть, приветливость, точно у нее всегда праздник. Разумеется, не такая красавица, как легендарная родственница дяди Мартина, но одним своим неслышным присутствием создающая некую атмосферу. На нее все время хотелось смотреть. Вика замечала, как радовался дядя Мартин, когда мать появлялась в комнате. У него даже голос становился звонче и с какими-то переливами.

А отец иногда так прямо и говорил:

– Какая, Аня, ты у меня красивая.

И мать вспыхивала слабым румянцем и опускала веки.

Вика пробовала потом делать точно также, то есть, вспыхивать, когда к тебе обращаются, и загадочно опускать ресницы. Получалось, правда, что-то комическое, совсем непохожее на то, как у матери.

Ничего, ничего, она постепенно научится.

И только к весне начало ощущаться, что здесь что-то не так. Проявлялось это в мелких, но неприятных деталях, выскакивавших при общении с одноклассниками. То они галдящей толпой обсуждают какую-то вечеринку – хохот, подначки, шуточки специфические, совершенно непонятные посторонним, – а когда она подойдет, чтобы послушать, вдруг замолчат и заговорят о чем-то другом. Или вдруг поползет по классу назойливый шепот, и буквально видно, как он зарождается где-то в задних рядах, растекается шелестом, огибает, чтоб не затронуть, Вику двумя потоками, а затем вновь сливается на передних партах.

Значит, опять, минуя ее, о чем-то таком договариваются.

Опять она – лишняя.

Серый туман стоял между нею и остальными.

А однажды, случайно подойдя к двери в класс, она ясно услышала, как Лерка с другой стороны настойчиво объясняет кому-то:

– Ну и кто будет ей там заниматься? Ты, что ли? Ты же не будешь?..

А немного смущенный голос Витьки бубнит в ответ:

– Ну, Шизоида ей, например, пригласить или, например, Менингита…

– Вот-вот! В гробу она видала твоего Шизоида!..

– Ну, неудобно же перед человеком, ну ты – понимаешь?..

– Неудобно на потолке спать: одеяло сваливается!..

Вика сразу же догадалась, что разговаривают о ней. С каменным лицом она прошествовала мимо них и села за парту. Достала тетрадь, учебник, сняла скользкий колпачок с авторучки. Краем глаза заметила, как эти двое растерянно переглянулись. В сердце ей будто воткнули занозу и затем медленно, медленно начали извлекать ее безжалостными ногтями. Хуже всего была смущенная, извиняющаяся снисходительность Витьки. Шизоида ей подкидывает, ничего лучшего Савицкая, естественно, не заслуживает! Она догадывалась, конечно, что на вечеринках этих уже не ограничиваются, как раньше, только скромными танцами, когда рука партнера лишь изредка привлекает поближе. Среди страстного полумрака и музыки, лезущей в уши, позволяется, вероятно, довольно многое. Но не с Шизоидом же, в конце концов, ей обниматься!

Кстати, Шизоид после этого лета к ней пару раз вполне целенаправленно подходил и простыми словами объяснял, что неплохо бы, значит, вообще, это самое. Ну, что ты, Савицкая? Ну что ты, в натуре, как не родная?.. – Глаза у него были ожидающе выпучены. Ему и в голову, видимо, не приходило, что он ее задевает. Собрав силы, Вика весело отвечала: Ничего, обойдешься… – Однако сердце в такие минуты опять точно выдавливало мучительную занозу. Тайна жизни была темна, тревожна и непроницаема. Кончилась ужасная зимняя глухота, когда улицы имели всего два цвета: черный и белый. Небо по утрам уже начало слегка розоветь. Дул сладкий ветер, и от головокружительного тепла снег в глыбких сугробах спекался множественными коросточками. Захлюпало с крыш, бодро зашипели ручьи под водосточными трубами. И от шлепанья этого и от шипенья сердце сжималось еще болезненнее. Словно жесть и вода, звучавшие сейчас по всему городу, обещали ей что-то и не выполнили своих обещаний. Вике хотелось закрыть уши ладонями. Сколько можно? Будущее неумолимо отодвигалось.

Изо всех сил налегла она теперь на учебу. Год был действительно выпускной, и времени почти что не оставалось. Роза Георгиевна напоминала теперь об этом чуть ли не на каждом уроке. Обводя строгим взглядом мальчишек, доходчиво растолковывала, что им грозит в случае неудачи. Не поступите в институт – пойдете в армию! Она поднимала палец и выдерживала долгую паузу. Тишина в таких случаях казалась зловещей. Мальчики морщились и с деревянной поспешностью записывали что-то в тетради. Саму Вику армию, разумеется, не волновала, но тем не менее, и ей следовало на что-то решаться. Для начала она исправила свою твердую четверку по математике на пятерку, затем одним махом осилила остаток учебника по биологии, которая у нее явно хромала, на всякий случай подтянула литературу, хотя здесь вроде бы все было в порядке, и, наконец, вызубрила за две недели «Краткий справочник трудностей русского языка», теперь все запятые у нее стояли там, где положено. Она, стиснув зубы, даже пробуровила ненавистную ей географию, и Роза Георгиевна, которая вела у них именно этот предмет, удовлетворенно заметила как-то, что вот, мол, Савицкая, в отличие от некоторых других – осознала, занимается, видите, так, что и спросить приятно. Намекнула на золотую медаль, которая существенно облегчит поступление.

Говоря откровенно, медаль Вику не очень интересовала. Потому, вероятно, что учеба давалась ей без особых усилий. Здесь происходило примерно то же, что когда-то и с шахматами: она научилась играть, взирая на яростные баталии отца с дядей Мартином, начала чисто интуитивно прозревать судьбу деревянных фигурок; вот оскаленный конь на «е пять» явно слабеет, если осторожненько подрубить с королевского фланга, он обязательно зашатается, а потом вслед за ним посыплется и весь центр противника. Это было слишком понятно, и поэтому не увлекало. В шахматы она теперь играла без особого удовольствия.

И по той же причине не привлекал ее чернильный танец оценок в будущем аттестате. Медаль – не медаль, но тоже как-то вызывает зевоту. Не было здесь того, ради чего можно было бы забыть самое себя, – потерять голову, жить, как во сне, пронзенная одной-единственной страстью. Желтый кружочек с буковками и раскрытой книгой эмоций у нее не вызывал. Ну – отличница, ну, разумеется, поступит она куда-нибудь. Разве в этом заключается истинное назначение жизни? Ей все время казалось, что упускается здесь что-то самое главное. И в один из апрельских дней, когда небо над городом уже по-весеннему зеленело, когда чуть дымилась под солнцем мокрая земля на газонах и когда из-под клейкого теста ее уже проклевывались первые, нерешительные еще травинки, Вика вдруг оглянулась на звенящую по комнатам солнечную пустоту, потянулась до хруста в суставах – в квартире никого не было – резко, так что взметнулась пыль, захлопнула скучный учебник, прошла в ванную, торопливо скинула пестрый халатик, стараясь не намочить волосы, влезла под душ, после этого с яростным наслаждением растерлась ворсяным полотенцем, – отгоняя все мысли, прошлепала, не одеваясь, в комнату матери и, поддернув одну из штор, чтобы нельзя было подсмотреть из дома напротив, стала перед трюмо, раскинувшим зеркальные створки.

Она исследовала себя как бы со стороны: бедра, охватывающие то, что служит таинственным источником наслаждения, коричневатый пушок, переходящий в дымчатую полоску на животе, гибкая талия – чтобы еще утончить ее, она слегка вытянулась – и две плотненькие горячие груши с темными черенками. Не такие, конечно, коровьи вымени, как у Лерки, зато – упругие, с родинками, дразнящие крепкой изогнутостью. – Пика-антно… – сказала Вика не своим голосом. Затем выгнулась, точно Лерка, и приподняла груди руками. Соски весело, будто ждали этого, уставились в зеркало. Ну и чего им всем еще надо? Лицо свое она старалась не замечать. И вдруг представила, что вот также, чьи-то руки, Витькины, например, осторожно берут ее снизу за грудь, уверенно и одновременно застенчиво, тоже приподнимают, чтобы сосочки налились плотью, и затем, наполнившись, разом охватывают острые кончики. А потом обнаженное мужское тело прижимается к ней – твердым. Ее будто огнем обожгло. Стыд сладкой судорогой стиснул горло. Щеки – заполыхали.

Тогда Вика быстро оделась и вновь открыла учебник по математике.

Какие-то формулы.

Буквы прыгали перед глазами, и она ничегошеньки не понимала.

Именно тогда вдруг стало ясно, что никакого превращения с ней не будет. То есть, превращение, если его так можно было назвать, уже состоялось, Вика выросла, и уродливый взрослый костяк начал выпирать из-под кожи – безобразные громадные локти, болтающиеся при ходьбе, безобразные, бугорчатые какие-то выступы плечевых суставов, безобразные коленные чашечки, выставленные больше, чем у других людей. Это было не преображение, которого она так ждала. Это было увеличение размеров, вот и все. Не заиграла музыка в темном саду, не озарилось чудесным светом кукольное представление, гадкий утенок не превратился в грациозного лебедя.

Она чувствовала себя обманутой.

Ознаменовалось это еще одним горьким событием. На заборе, который когда-то ограничивал владения Серого Кеши, на воротах со стороны улицы появилась табличка: «Вход на стройплощадку категорически запрещен!» В марте Вика увидела, как туда заезжают тяжелые грузовики с песком и щебенкой, а в апреле, как раз тогда, когда небо страстно зазеленело, грозную табличку сняли, как сняли, впрочем, и сам забор с его проволокой, и, возвращаясь из школы, Вика остановилась перед неожиданно распахнувшейся пустотой: дорожки, небрежно подсыпанные гранитной щебенкой, газон с десятком полузадушенных саженцев то ли тополей, то ли лип, кустики, жалкими прутьями огораживающие бордюр. Таинственное железо, складированное в штабелях, куда-то исчезло, а на месте каптерки выросли две песочницы и грибок, крашеный ядовитой охрой. Сосредоточенный карапуз уже ползал под ним, расковыривая совком землю, и со скамейки неподалеку, сквозь очки на носу приглядывала за ним бабуля в страшноватом берете.

У Вики перехватило дыхание.

Тот прежний мир, который она так любила, и в самом деле закончился. Появился совершенно другой, торчащий непредсказуемыми углами.

В нем было неприятно существовать.

В квартиру Вика вошла на цыпочках. Чтоб не услышали, придерживая рукой язычок, мягко закрыла дверь, постояла в неожиданных после солнца на улице тенях прихожей. Если бы можно было вот так – и не выходить отсюда в гостиную! Прислонясь к пальто, пахнущему трубочным табаком, – значит, дядя Мартин опять пришел играть в шахматы – она увидела знакомую спину, согнутую над строем фигурок и услышала, как он говорит отцу чуточку раздраженно:

– Все-таки я не понимаю тебя, Василий. Неужели ты хочешь сказать, что главное в человеке – это внешность? Извини, это как-то на тебя совсем непохоже. Мне всегда казалось, что ты больше ценишь именно внутреннее содержание, а не то, что наслаивается на глупость с помощью макияжа. Ведь дуру, как ни накрась, она все равно будет дурой.

– Все это – рассуждения, – тоже с некоторым раздражением отвечал отец. – Разумеется, одухотворенность – то, что ты называешь внутренним содержанием, – определяет человека как личность. Это так, но ты забываешь об одной важной детали. Она не просто отвлеченная личность, она – будущая женщина. А для женщины физическая красота уже является содержанием. Вот, например, Аня, как ты…

Судя по звуку, он поцеловал матери руку.

– Благодарю, сказала мать несколько отчужденно.

– Личность проявляется постепенно, а внешность – сразу. Многое тут решает именно и прежде всего – возраст. И еще очень долго какой-нибудь туповатый и необразованный Петька будет для нее гораздо ценнее, чем, скажем, писания Фомы Аквинского. Что бы там Фома Аквинский не говорил о «реализованной осуществленности». Впрочем, с ее точки зрения, этот Петька вовсе не будет ни туповатым, ни необразованным. Это – жизнь, Мартын, здесь ничего не поделаешь. Знаешь, я был бы спокойнее, если бы она как человек была хуже. Если бы она не любила людей, как сейчас, а – от природы – слегка презирала бы их. Встречаются же иногда такие курьезы. Может быть, в ней тогда появилось бы определенное честолюбие, она стала бы ученым или крупным администратором. Сублимация скрытых страстей – великая сила. Но она, к сожалению, ни администратором, ни ученым не станет. Нет в ней, к сожалению, таких – нужных данных… К тому же, эстетика имеет – и самостоятельное значение…

– Красота спасет мир, – иронически сказал дядя Мартин.

– Не знаю, спасет ли она мир, но одного человека она спасти может…

– Ну хватит, хватит, – сказала мать опять несколько отчужденно.

Дядя Мартин ощутимо крякнул и сделал следующий ход. Кажется, поставил коня на то место, откуда только что его убирал.

– Чего ты от меня хочешь, Василий?

– Ты это знаешь, Мартын, – сказал отец очень серьезно.

– Боже мой, неужели ты веришь каким-то средневековым рецептам?

– Один раз этот рецепт помог, – сказал отец.

– Боже мой, а ты знаешь, чем это кончилось?

– А чем, собственно, это кончилось? – спросил отец.

– Согласно легендам, все это кончилось очень плохо.

– Ну, не надо преувеличивать, наши предки были склонны к мистическому сознанию…

– Счастья ей это, во всяком случае, не принесло, – сказал дядя Мартин.

– А что такое счастье? – спросил отец странным голосом.

– Не знаю, мне трудно с тобой спорить, Василий. – Дядя Мартин поднял голову и посмотрел несколько вбок. – А ты что, Аня, как женщина, думаешь обо всем этом?

Было слышно, как мать порывисто вздохнула.

– Я ничего не думаю, я просто боюсь, – наконец, сказала она. – Вот я слушаю вас, двух взрослых и умных мужчин, и мне – страшно. Вы, по-моему, даже не понимаете, о чем говорите… – Она замолчала и вдруг позвала совсем другим, обыденным голосом: Вика? Виктория? Ты где там? Ты что, уже вернулась?..

Сразу же наступила зыбкая тишина. Чувствовалось, что сидящие в комнате тревожно переглянулись. С легким стуком опустилась фигура на шахматную доску.

– Виктория?..

– Вика?

– Эй?..

Вике хотелось спрятаться среди пальто, горбящихся на вешалке. И чтобы никто никогда здесь ее не нашел. Она казалась себе сосудом, полным горячих слез. Главное было сейчас – не расплескать их при всех.

Она, как стеклянная, вошла в комнату.

– Здравствуй, утенок, – тут же растерянно сказал дядя Мартин. Виновато и, как никогда внимательно, посмотрел на нее. Вдруг добавил. – Ты что-то сегодня особенно хорошо выглядишь…

Судя по тону, он вовсе не иронизировал.

Отец, как бы соглашаясь, кивнул.

– Обедать будешь?

Вика тоже кивнула.

И тут горькая влага в горле все-таки выплеснулась. Вика едва успела заскочить к себе в комнату. Рухнула на подушку и обхватила ее, чтобы не разрыдаться. Сразу же теплая рука легла ей на спину, и дядя Мартин, неловко присаживаясь рядом, сказал:

– Ничего, это скоро пройдет.

– Что, что пройдет!?. – крикнула Вика.

– Все пройдет, утенок. Не торопись.

– Что «все»?

– А вот увидишь сама…

После этого минуло несколько дней. О случившемся в начале апреля, как по уговору, больше не вспоминали. Вика уныло ходила в школу, отбывая положенные часы за партой, написала за один вечер заданное сочинение о Родионе Раскольникове. Равнодушно посмотрела потом на оценку «отлично» в конце страницы. Зачем это было нужно, она не слишком задумывалась. Все шло, как шло. Золотая медаль, судя по всему, становилась реальностью. Дома она тоже сразу же погружалась в учебники. Правила, формулы и разнообразные параграфы плотно заполняли сознание. Думать о чем-либо постороннем ей было некогда, и впервые в жизни, наверное, Вика радовалась этому обстоятельству. Ей и не хотелось сейчас ни о чем думать. И лишь проходя мимо зеркала, в комнате или прихожей, она невольно опускала глаза. Зеркало стало заклятым врагом, с которым опасно встречаться взглядом. Вика избегала его, боясь тех бездн, что неожиданно открывались за амальгамой. Жизнь текла размеренно, успокоительно и привычно. Каждый день заходил дядя Мартин, чтобы поговорить и сыграть с отцом в шахматы. О своем обещании, что «все пройдет», он больше не вспоминал, с Викой, если она подсаживалась, держался точно так же, как раньше: называл утенком, поводя изогнутым мундштуком, цитировал что-нибудь на латыни. Именно латынь его почему-то сейчас особенно завораживала. Чеканные металлические обороты гудели, как струны. Даже воздух в квартире, казалось, немного вибрировал. Иногда дядя Мартин слегка повышал голос, и тогда фужеры в серванте отзывались нежным пением хрусталя.

То есть, внешне все шло, как обычно. И лишь изредка Вика улавливала на себе его серьезный, как бы изучающий взгляд (впрочем, дядя Мартин поспешно отводил глаза в сторону) и еще замечала, что они с отцом незаметно подмигивают другу, а мать в этих случаях хмурится, и лицо ее делается замкнуто-отстраненным. Словно образовался заговор, в котором она не хотела участвовать. И по тайному этому перемигиванию можно было понять, что, видимо, что-то готовится.

Сама Вика их ни о чем не спрашивала.

Ей было боязно.

Светлы были майские поспешные рассветы над городом. Тревожила синева куполов, вылепленных из небесной сырости. Зеленела листва, и, как перед праздниками, толчками бухало сердце. Что-то обязательно должно было произойти.

И вот, наконец, в субботу – Вика хорошо запомнила этот день – отец уже с утра стал как-то необычайно сосредоточен, явно подготовился к тому, что произойдет, еще с вечера, то и дело покашливал, бросал предостерегающие взгляды на мать, а после завтрака, дождавшись, когда посуда будет убрана со стола, попросил Вику на минуточку задержаться, и, бледнея, видимо, от торжественности момента, несколько приподнятым голосом объявил, чтобы она на сегодня никаких дел себе не назначала, день сегодня особенный, сегодня дядя Мартин приглашает ее в гости.

Мать при этих словах поднялась и, ни слова не говоря, вышла из кухни.

Отец покусал губы.

– Ты меня поняла?

– Нас приглашает? – уточнила Вика, хотя она уже обо всем догадалась.

– Нет, только тебя, – сказал отец. – Тебя одну. Пожалуйста, отнесись к этому серьезно.

– Отнесусь, – пообещала Вика.

– Я тебя прошу…

– А когда?

Отец смотрел в стену.

И вдруг наклонил голову, будто прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате.

Оттуда не доносилось ни звука.

– Когда? Прямо сейчас, – тихо сказал он.

Как ни странно, никогда раньше она у дяди Мартина не бывала. Почему-то, довольно часто приходя в гости к ним, иногда каждый день – правда, случалось так, что и неделями не показывался – вдумчиво играя с отцом в шахматы, ведя с матерью долгие обстоятельные разговоры на кухне, будучи вообще единственным близким родственником, – других, насколько можно было понять, у них не было, – к себе он, тем не менее, не приглашал, и, надо сказать, Вику это не удивляло. Таковы были правила – часть той загадочной атмосферы, которая его окружала. Вика принимала это как данность, и не задавала вопросов. Но когда дядя Мартин буквально через секунду после брякнувшего звонка открыл ей дверь и, довольно сухо, с необычной сдержанностью поздоровавшись, повел по полутемному коридору, у нее возникло чувство, что эту квартиру она знает уже давно: вот здесь – кухня (и они действительно прошли мимо кухни), а вот тут – полукруглая, как во дворце, ниша с фигуркой на постаменте. И тяжелый бархат, спускающийся до пола, она тоже как бы припомнила. Был такой бархат, был, действительно вишневого цвета. Ее только на секунду кольнуло, что вот ведь, оказывается, как люди живут – на одного целых три, а может быть, и четыре громадных комнаты. А они втроем – мать, отец и она, Вика, – тоже в трех комнатах, причем, одна из них – проходная. Как это дяде Мартину удалось сохранить такие апартаменты? Почему не отняли? (Вика несколько раз слышала о подобных случаях). Впрочем, эти мелкие мысли сразу же затерялись среди нахлынувших впечатлений. Квартира была именно такой, какой и должна была быть. Вика не сомневалась, что за одной из плотно прикрытых дверей – роскошная библиотека, сотни томов с обрезами, прижавшиеся бычьими щеками, квинтэссенция обратившихся в тусклую память столетий, а за другой – покрытый пластиком длинный стол, наподобие лабораторного, и изогнутое стекло – шарики, колбочки, трубочки с матовыми расширениями, где, подогреваемое на спиртовке, что-то таинственно булькает и выпаривается. Дневной свет в лабораторию не проникает. Подтверждал это и запах, распространявшийся по всей квартире. Он был не то, чтобы неприятный, но определенно не имеющий отношения к обыденной жизни. Почувствовав его, Вика резко потянула воздух носом. А дядя Мартин замедлил шаги и обернулся.

– «Глаз ворона», – без обычной иронии пояснил он. – Считается, что «глаз ворона» оберегает ждущего воплощения от потусторонних влияний, чтобы во время метаморфозы, когда человек полностью беззащитен, сквозь меняющуюся оболочку в него не проникли демоны. Учитель Бен Халеви полагает, что «глаз ворона» при воплощении необходим. Впрочем, это пока неважно. Сюда…

И гостиную, где они очутились, Вика тоже как бы узнала: узорчатые парчовые плотные занавески на окнах, полумрак, едва раздвигаемый бронзовым светильником на стене – три удлиненных рожка, повернутых почему-то не к потолку, а к полу, и на огромном восточном ковре – кресла с хрупким столиком между ними. На столике – свечка толщиной в лошадиную ногу, синие, будто вены, прожилки пронизывают желтизну воска. А чуть выше светильника – большой старинный портрет в золоченой раме, и из жухлого фона, будто сквозь торфяной туман, проступает слегка размытое лицо женщины.

Вика сразу же догадалась, кто это изображен. Впилась взглядом, а потом недоуменно пожала плечами: ничего особенного. Самая обыкновенная внешность – нос, глаза, ну, может быть, с оттенком дворянского высокомерия. Локоны, спадающие вдоль чересчур пышных щек. На продолговатой скуле – то ли черная родинка, то ли «мушка». И эта женщина породила шлейф семейных преданий?

Дядя Мартин кивнул:

– Да, утенок, это она и есть. К сожалению, портрет не передает истинного м-м-м… очарования. Но, согласно легенде, художник, который его создавал, между прочим, не крепостной, а итальянец, специально выписанный из Флоренции для этой работы, с такой страстью поддался ее… м-м-м… гибельному впечатлению, что писал портрет почти две недели, ни на мгновение не останавливаясь – не ел, не пил, работал даже ночами, а когда закончил портрет, в ту же секунду упал у мольберта бездыханным. Говорят, графиня сводила с ума целые гвардейские роты. Сама императрица Екатерина ее несколько ревновала. Что, утенок, ты, по-моему, разочарована?

– Я думала, она и в самом деле красавица, – вздохнула Вика.

– Ну, красота – понятие относительное, – сказал дядя Мартин. – Каждое поколение создает собственный эталон. То, что считалось красивым во времена Екатерины Великой, в нынешнюю эпоху выглядит смешным и даже уродливым. Например, эта короткая талия, скорее всего, в подражание императрице. Тогда женщины, в отличие от теперешних, были весьма похожи на каракатиц. Что, однако, не мешало им выглядеть идеалом в глазах поклонников…

– А я не превращусь в каракатицу? – спросила Вика.

– Ну, утенок, тебе это не грозит. «Моккана» – так это зелье называли в те времена (кстати, слово древнеегипетское, указывающее на очень давнее происхождение) – вовсе не изменит тебя, как ты, вероятно, думаешь, она лишь выявит твою истинную женскую сущность, – то, что по разным причинам оказалось, недопроявленным. Ты можешь не опасаться, утенок. Садись в это кресло, минуточку!..

Он исчез и появился действительно через минуту – в торжественной черной мантии, спадающей складками до носков тапочек, поддернул широкие рукава, расправил на груди кружевной пенный галстук. С квадратной шапочки, увенчивающей голову, свешивалась смешная кисточка на шнурке. Сейчас он еще больше походил на портрет, когда-то виденный Викой в альбоме. А на столике образовался круглый чугунный подносик с ручками-скарабеями, где стояли синеватая рюмка, почти не расширяющаяся в верхней своей части, и фарфоровый пузатый кувшинчик, вытянувший нос из-под крышечки.

Только тут Вика поняла, что это серьезно.

А дядя Мартин осторожно снял крышечку, которая тихонечко скрежетнула, затрепетав расширенными ноздрями, вдохнул вылетевший изнутри, как показалось Вике, жемчужный парок, прошептал самому себе: Не люблю иметь дело с черной магией… – и, как будто поколдовав пальцами над кувшинчиком, бережно налил в рюмку бесцветную, тягучую, словно клей, видимо, тяжелую жидкость.

– Учти, утенок, у нас может ничего и не получиться. Этот рецепт не пробовали почти двести лет. Магия – вообще, штука такая… И самое главное, чтобы «моккана» подействовала, человек должен хотеть этого изо всех сил. Больше всего на свете. Больше всех мелких радостей, которые его окружают, Только тогда сущность «мокко» по-настоящему проявляет себя, бутон пробуждается и начинает выпускать лепестки. Скажи, утенок, ты действительно этого хочешь?

– Да, – ответила Вика.

И слово выстрелило, как щепка, из пересохшего горла.

– Тогда пей, и пусть тебе поможет вся мудрость славного Айзала Бен Халеви…

Вкуса она практически не почувствовала. Жидкость едва уловимо масляным горьковатым огнем пробежала по языку, тронула небо и в одно мгновение испарилась – или всосалась, не почти оставив воспоминаний.

Вика ожидала большего.

А дядя Мартин, вежливо приняв рюмку из сжатых пальцев, подержал ее пару секунд, беззвучно опустил на поднос, вздохнул, закрыл фарфоровый осиротелый кувшинчик и, подняв брови, от чего стал похож на удивленного гусака, сказал:

– Ну вот. Теперь – дело за тобой, утенок…

Темна была дырчатая прохлада под тополями и зелена вода в тесном камне канала. Чуть дрожали вдоль глади прополосканные чистые отражения. Петербург был просторен, как это случается иногда в субботнее утро. Солнечный редкий туман стоял в дали набережной. Проехал одинокий трамвай, влача внутри себя скорбность и пустоту. А с моста, перекинутого горбом меж двух узких набережных, Вика вдруг различила бледные, призрачные, как мираж, нагромождения новостроек: широкий проспект с ползущими по нему троллейбусами, океан дымного воздуха, чахлые газоны между домами, и бредущего вдоль поребрика приземистого, почти квадратного человека – с лысой, голубоватой, как облупленное яйцо, головой. Болтающиеся руки его почти касались асфальта. Серый Кеша, по-видимому, искал – куда бы приткнуться.

Она мигнула, но странное видение не исчезло. И лишь когда сквозь него она заметила выскочившего из ближней парадной Витьку, резко замедлившего шаги и неожиданно свернувшего в переулок – не захотел, вероятно, дурак, с ней здороваться – марево истончилось и слабой пленочкой расползлось в глубинах квартала. Снова были камень, вода, тополиные смоляные почки, припахивающие «мокканой». Вывернул из-за поворота автобус и попыхтел в сторону площади. Потек вдоль набережной клуб дыма. Дышать было нечем. Ладно, сказала Вика шепотом неизвестно кому. Ладно, ладно…

Сверкнул блик солнца в окне.

Она пожала плечами и пошла дальше.

Долгое, как показалось Вике, бесконечно долгое время ничего не происходило. Она все так же ходила в школу и через силу высиживала в молчании томительные уроки. Выходила к доске и что-то рассказывала, если ее вызывали. Если же не вызывали, и ладно – сама на ответ не напрашивалась. Ей хотелось, чтобы ее вообще больше не замечали. Зеркало по-прежнему отражало проваленный туфлей и расширяющийся книзу гадкий утиный нос, близко посаженные глаза, излишне тонкую и какую-то уплощенную челюсть. Никаких изменений с этим безобразием не обнаруживалось. Мечты оказались иллюзиями. Таинственная «моккана» – мифическим средством, призванным, вероятно, утешить бедную девушку. Она уже воспринимала все случившееся как розыгрыш. Пройдет, наверное, недели две-три, и дядя Мартин объявит, что наступило некоторое улучшение. Теперь ты можешь быть довольна собой, утенок. Это то, что сейчас называют модным термином – психотерапия. Находятся, видимо, дурочки, которые этому верят. Жаль, что она сама уже далеко не дурочка.

Единственным, что внушало некоторые надежды, был неожиданно прорезавшийся у нее чудовищный аппетит. Ела Вика теперь раз восемь в день, и все равно оставалась непрерывно голодной. Завтрак, обед и ужин проваливались в какую-то бездонную пустоту, и уже через полчаса начинало отчаянно сосать под ложечкой. В школе она непрерывно жевала бутерброды на переменках; стыдно сказать, брала с собой чуть ли не целый батон, а, вернувшись домой, прежде всего съедала – первое, второе и третье, далее – пару ватрушек, бублик какой-нибудь, небольшую баночку джема, а потом, это уже после сладкого, наворачивала, не в силах остановиться, грамм четыреста колбасы. Живот у нее вздувался просто, как барабан. И все равно минут через сорок можно было обедать заново. А если она напряжением воли подавляла в себе чувство голода – все же нельзя столько жрать, даже перед матерью неудобно – то у нее начинала чем дальше, тем отчетливее плыть голова, и все тело казалось сделанным из мягкого пластилина. Даже в сгибах локтей появлялось тогда ноющее бессилие, а колени дрожали так, что Вика просто боялась шлепнуться на пол. Впрочем, все это проходило, стоило лишь заглотить, например, бутерброд с сыром. В конце концов, Вика махнула рукой и перестала противиться требованиям своего нового состояния. Организм лучше знает, что ему нужно. Подумаешь, аппетит. Она согласна была терпеть и не такие мучения. Лишь бы сбросить ненавистный утиный облик. А что – аппетит? От аппетита никто еще не умирал.

Самое удивительное, что она нисколько не располнела при том жутком количестве пищи, которое поглощала. Она не сделалась рыхлой, как опасалась, и не прибавила в весе ни одного килограмма. Напротив, даже, кажется, похудела, выпрямилась, вроде бы, стала стройнее и теперь двигалась по квартире с завидной легкостью, чуть ли не пританцовывая. Значит, какие-то изменения в ней все же происходили. Происходили, происходили! Вика боялась задумываться над этим, чтобы не сглазить. Она теперь только искоса поглядывала в настенное зеркало. Лучше уж подождать. Нечего пялиться на себя каждые пять минут. И вот однажды, ей вдруг почудилось, что здесь что-то не так. А когда она, обернувшись на всякий случай – не смотрит ли за ней кто-нибудь, – подошла и чуть не вплотную приблизила лицо к стеклянной поверхности, то увидела, что ненавистные угри на левой щеке исчезли, совершенно исчезли, будто их никогда здесь и не было, кожа на этом месте стала светлой и шелковистой, а недавно еще земляные щеки – матовыми, как она и мечтала.

Вика, не отрываясь, смотрела в зеркало.

Смотрела, наверное, секунд тридцать.

– Ага! – наконец сказала она…

С этого дня можно было фиксировать накапливающиеся изменения. Выявлялись они по частям, точно вода, бесшумно проступающая из-под почвы: крохотными деталями, почти не сказывающимися на всей картине. Возвращаясь из школы, она теперь первым делом бросалась в комнату матери. Створчатое трюмо перестало быть для нее заклятым врагом. Темная стеклянная жуть притягивала, как омут. Смотреть хотелось часами, если бы, разумеется, у нее было бы столько времени, и Вика с радостью отмечала, как прежде желтоватая, дряблая, в крупных порах старушечья кожа в самом деле светлеет и обретает шелковистую гладкость, щеки немного подтягиваются, становясь тонкими и упругими, переносица же несколько поднимается и закрывает волосатые ноздри. Она не могла нарадоваться увиденному. Вот нос так нос! Не греческий, разумеется, но и не продавленная туфля, по которой так и хочется щелкнуть. Вика с нежностью гладила чуть намечающуюся посередине горбинку, с наслаждением расчесывала ставшие вдруг мягкими и матово блестящими волосы, почти не веря, касалась губ, полных ягодной спелости. Никакого сравнения с двумя темными корочками, что были прежде. Ужасный громоздкий костяк тоже больше не выпирал. Она, точно бабочка, выползала из отвратительной оболочки гусеницы. Крылья еще не расправились, и порхать от цветка к цветку еще было рано, однако все отчетливее намечалась сама возможность такого полета. Над землей, над тысячами обращенных к тебе взглядов. Причем, всматриваясь в себя, Вика одновременно осознавала, что какие бы изменения в дальнейшем ее ни затронули, она вопреки им вовсе не станет совершенно другим человеком. Она останется прежней, лишь – ярче, намного осмысленнее и красивее. Точно слякотный черновик, весь в помарках, который перепечатали набело. Видимо, прав был дядя Мартин, когда говорил, что «моккана» ее вовсе не преобразит. «Моккана», если подействует, лишь проявит ее истинную женскую сущность. Так оно, вероятно, и происходило. Проступало именно то, чем она должна была быть. Тайна жизни переставала быть тайной.

Исполнялось давно обещанное.

Вместе с телом преобразился и голос.

– Мокка-а-ана, мокка-а-ана!.. – пела она теперь, оставаясь дома одна.

Звук был чистый, и фанфарные его переливы наполняли квартиру.

Вика не уловила момент, когда это произошло окончательно. Внешне, в отличие от внутренних физических перемен, все еще оставалось по-прежнему. Тоскливое бремя уроков удерживало, по-видимому, сложившийся образ. Никто в классе как бы ничего и не замечал. А быть может, она сама еще не привыкла к своему новому положению и вела себя так, будто ничего, в сущности, не изменилось. Вероятно, мало было обрести новую внешность; требовалось еще, чтобы внешность эта полностью срослась с человеком. Манера держаться должна была стать совершенно иной. Надо было по-другому на все смотреть. По-другому – с небрежным вниманием – поворачиваться к собеседнику. Этому всему еще следовало научиться.

И все-таки что-то сдвинулось внутри скучной обыденности. Вика ощутила это по-настоящему примерно через неделю, тогда, когда, выскочив зачем-то из-за угла на большой перемене, чуть не сшибла с ног Менингита, несущего стопку книг из учительской. То ли Роза попросила его раздать пособия перед уроком, то ли что-то еще. И вот когда тоненькие брошюрки от столкновения брызнули во все стороны, запорхали, зашелестели и полетели прямо под ноги несущимся младшеклассникам, Менингит – болезненно-бледный, упырь, будто из непропеченного теста – почему-то не зашипел на нее, не обругал по обыкновению: Вечно на тебя, Савицкая, натыкаешься! – то есть, конечно, уже вскинулся, чтобы зашипеть и как следует обругать, даже уже разинул рот, бесцветный, как у вываренной рыбы, но вдруг, точно проглотив муху, захлопнул его в комическом изумлении, покраснел, так что аж мочки ушей у него стали пунцовые, неловко присел и начал молча собирать разбросанные по паркету страницы. А Вика же, в свою очередь, вместо того, чтобы скоренько извиниться, – попробуй обидь Менингита, получишь потом по полной программе – также молча глянула на него, присевшего, сверху вниз, а потом переступила через вытянутую ладонь и, не торопясь, двинулась дальше.

Она чувствовала, что Менингит смотрит ей в спину. Но не оборачивалась, еще чего, пусть себе смотрит. И внезапно откуда-то появившееся у нее ощущение вседозволенности было так восхитительно, что она вместо класса, куда призывал звонок, задребезжавший в эту минуту, повернула на лестничный закуток, где в стену было вмазано мутное продолговатое зеркало, выдернула заколку из волос, стянутых в кукиш – интересно, зачем только она этот кукиш заделывает? – и потрясла головой, чтобы пряди свободно рассыпались по плечам. Вот так, сказала она. Показала язык отражению. А когда она довольная, с распущенными волосами, удивительно уверенная в себе, неторопливо вошла в класс, то по дыханию, вдруг прервавшемуся, как будто его никогда и не было, по тишине, в которой, казалось, растворились все звуки, по особому оцепенелому сосредоточению взглядов догадалась, что старая жизнь кончилась бесповоротно, теперь будет новая, совершенно иная, изумительная и непохожая на все прежнее. И, видимо, Роза Георгиевна это тоже почувствовала, потому что, уже сверкнув глазами для полагающегося строгого выговора – на урок-то Вика, тем не менее, опоздала – неожиданно осеклась, привстала из-за стола, постояла немного так, полусогнутая, и сказала растерянно: Какая-то ты сегодня, Савицкая, не такая… – вяло махнула рукой. – Садись, на место… – потерла веки, продолжила прерванные объяснения, но еще несколько раз во время урока, внезапно и как бы даже испуганно поглядывала на Вику и тогда запиналась, и не могла сразу вспомнить, о чем только что говорила.

С этого случая все пошло по другому. Серый туман, стоявший между Викой и остальными, рассеялся. Зазвенели обращенные к ней голоса, множество мелких событий заполнило пустоту буден.

Теперь Вика, приходя утром в школу, чувствовала на себе горячие взгляды мальчишек. Причем, не только из их класса, но и из двух параллельных.

– Савицкая!.. – окликали ее. – Эй, Савицкая! Сколько времени?

– Нет часов, – отвечала Вика, демонстративно поблескивая циферблатом.

– Ну ты смотри какая: без часов ходит!..

Это было приятно.

И на переменах она теперь не слонялась, как неприкаянная, – либо ее сразу же окликали: Савицкая, ты чего это там, давай сюда!.. – либо она сама без всяких комплексов вклинивалась в любую компанию – хоть к Менингиту, где все, как ненормальные, галдели и гоготали, хоть к Виталику – послушать рассуждения о современной науке. Просто подходила, ни кого ни о чем не спрашивая, и непрошибаемые ранее спины раздвигались освобождая для нее место. Попробуй, не освободи для Савицкой! За плечами ее маячил угрюмый и скорый на руку Шиз, провожавший ее упорным взглядом, куда бы она ни пошла.

Это было одно из самых неожиданных превращений. Нагловатый и резкий Шизоид теперь начал в ее присутствии ощутимо стесняться – запинаться, робеть, скрести ногтями щетинку на подбородке, а однажды, отозвав Вику в сторону и глядя мимо нее, пробурчал, краснея, видимо, от собственного великодушия: Ты, Савицкая, если что – мне скажи… Ну, если, знаешь, кто-нибудь там, из этих – чего… – и поднял кулак килограмма в четыре весом. Кто рискнет связываться с Шизоидом? Только полный кретин. И то, что Шиз теперь все время держал ее в поле зрения, не только почему-то не принижало Вику, как прежде, а, напротив, таинственным образом возвышало над остальными, подчеркивая этим угрюмым сопровождением ее некую исключительность. Она как бы обзавелась личным телохранителем.

В общем, все было просто великолепно. Тайна жизни, казавшаяся ранее темной и мрачной, вдруг озарилась сиянием, проникшим в самое сердце. Жар ее теперь явственно согревал Вику. Заиграла волшебная музыка, зажглись окна в стрельчатых дворцовых пролетах. Тополя на набережных нашептывали жизнь, похожую на чудную сказку. Город, как выяснилось, никогда ее не обманывал: в каменном загадочном пространстве его, в горбатых узких мостиках над каналами, в плоских волнах, лижущих красноватый гранит, и в самом деле рождалось некое колдовство, и, колеблемое быстрыми ветрами, преображало реальность. Обещанное здесь всегда исполнялось. Следовало только безоговорочно верить в это. И теперь Вика верила. Прибираясь как-то в ящиках письменного стола (надо же, в конце концов, ознаменовать новую жизнь генеральной уборкой), она обнаружила свою фотографию четырехмесячной давности и довольно долго, даже с некоторым испугом рассматривала вытаращившуюся оттуда уродину. Откуда такая тупая и обреченная злобноватость – хмурый взгляд исподлобья, упрямо сжатые губы? Кривоватые морщины на лбу, стянутая в какой-то твердый комок кожа на подбородке? В самом деле кикимора, ничего не скажешь. Багроволицая тетка, тащившая ее когда-то с забора, была права. Неужели действительно приходилось так мучиться?

Вика облегченно вздохнула. Разодранная в мелкие клочки фотография полетела в мусорное ведро. Это все уже безвозвратно ушло в прошлое. Об этом можно было не вспоминать. Она включила радио, и детский, неправдоподобной чистоты голос запел о счастье. Немедленно отозвался такой же голос в окне напротив. И был светлый май, и было радостное чириканье воробьев на крышах, и был двор в рыхлых бликах отраженного солнца, и одуряющий запах листвы вливался в квартиру через открытую форточку.

Одна только странность смущала ее в это необыкновенное время. Мать, которая с самого начала не одобряла того, что дядя Мартин назвал «заклинанием духов», теперь, когда этот эксперимент удачно закончился, своего отношения к происходящему нисколько не изменила, на подмигивания дяди Мартина и отца реагировала как-то хмуро, в разговорах о том, что «Виктория-то наша как расцвела», участвовать не хотела, – удалялась на кухню и в раздражении начинала греметь посудой, а если и после этого мужчины не успокаивались, хрипловатым голосом предостерегала:

– Хватит, хватит…

– Почему хватит? – недоуменно спрашивал отец.

– Потому что не надо этих восторгов. Не люблю. Хватит, и – все!..

– Ну, Аннушка, ты не права…

Вика несколько раз замечала, что мать украдкой посматривает на нее – быстро и очень внимательно, будто стараясь понять, что же с ней, Викой, случилось на самом деле.

Вику это слегка задевало.

Радоваться надо, а не раздражаться.

И еще ее задевало, что перемигивания отца с дядей Мартином тоже скоро закончились, оба они, как и мать, начали по-немногу прятать от Вики глаза, вглядываться украдкой, стараясь при этом, чтобы она не заметила, лица у обоих стали виновато-растерянными, а когда Вика однажды прошлась как бы в туре вальса по комнате, чувствуя необычную приподнятость во всем теле, отец крякнул, точно с досады, и на игривый ее вопрос: Я тебе, что, не нравлюсь?.. – ответил с излишней поспешностью:

– Нравишься-нравишься. Ты сейчас прямо, как мотылек…

И вдруг дядя Мартин тихо сказал:

– Мотыльки живут только один сезон…

А отец быстро повернулся к нему:

– Не каркай!

– Я не каркаю, я предупреждаю…

Вика не поняла, что они имели в виду. Лично ей казалось, что все устраивается как нельзя лучше. Через день на уроке физкультуры у них были танцы, которые ввели с прошлого года, и когда включили магнитофон и Вика вместе со всеми закружилась под вихревую мелодию, ей почудилось, что она не танцует, а плывет над линолеумом, – невесомая, еле-еле, как птица, поводя крыльями, – и почудилось, вероятно, не ей одной, потому что когда магнитофон резко выключили, почему-то не дождавшись окончания песни, она увидела класс, сгрудившийся около коренастого физрука, перешептывающихся девчонок, мальчишек с пылающими глазами и щеками, Менингита, Шизоида, странно напряженную Лерку и отдельно – Витьку и Алечку, которые танцевали в одной паре.

Они продолжали держаться за руки.

И вдруг Витька, словно очнувшись, выдернул ладонь из ее пальцев, а когда Алечка недоуменно оборотилась, отвернулся и начал старательно смотреть в сторону.

И все же темна дырчатая прохлада под тополями и зелена вода в каналах Санкт-Петербурга. Велика власть чудесного, рождающегося из камня, и, как заклинаемый дух, обретающего душу и облик. Болезненны петербургские миражи, успокаивающие сном, а не явью. Легко вызвать морок, трудно потом избавиться от сладкого его наваждения. Что-то такое Вика почувствовала уже на другой день, когда Алечка, бывшая до сих пор вроде бы ее лучшей подругой, – снисходительной, разумеется, все же Витька домой провожал не кого-нибудь там, а только ее, – вдруг при первой же встрече в классе посмотрела на Вику с внезапной ненавистью, передернула, будто кукла, плечами, сморщилась, но, к счастью, ничего не сказала, – забрала свои вещи, и пересела на заднюю парту. А на свободное место, как будто ждал, сейчас же переместился Виталик. Хорошо еще, что не Шиз – Шизоида Роза Георгиевна с «камчатки» не выпускала. Дождевым тусклым холодом повеяло от этого случая. Еще не осень, конечно, но уже ясно потянуло ознобом.

Впрочем, к концу урока это уже забылось. Жизнь сияла, и нежные крылья ее приподнимали Вику над мелочами. Она все время слышала вокруг себя шорох воздуха. Голова немного кружилась, и лететь хотелось все выше и выше. Парить над миром, оказывается, было так просто! Теплое весеннее дуновение перенесло ее из апреля в май. Все будет прекрасно! Музыка звучала по-прежнему. Даже досадные мелочи оборачивались теперь в ее пользу. Как в том случае, например, когда, будучи приглашенной в гости все тем же Виталиком (Приходи, Виктория, правда… Без тебя как-то не так…), она снова, прособиравшись все с теми же своими двумя несчастными платьями, позабыла о времени и опоздала чуть ли не на сорок минут. Нервничала еще, дура такая, перед тем, как нажать кнопку звонка. Но едва узрела в дверях глуповато расплывшееся лицо Виталика, а за ним – нахмуренного Шизоида, который, видимо, так и торчал, дожидаясь ее, в прихожей, как с предельной ясностью сразу же поняла, что даже если бы она опоздала на час или на два, то, по мнению остальных, она бы, тем не менее, пришла вовремя.

Это ощутилось, едва Вика переступила порог комнаты. Ничего особенного она сама вроде бы не делала и не говорила. Вела себя, как обычно, разве что немного свободнее. И однако уже через пять минут после того, как Виталик усадил ее в кресло рядом с торшером – кстати, то самое кресло, где когда-то уединялись Алечка с Витькой, – все мальчишки как-то незаметно переместились со своих мест и, толкаясь, сгрудились возле нее, будто притянутые магнитом.

Рюша принес ей бокал пузырчатого шампанского, сам Виталик – поднос с ароматным чаем и пару пирожных, Витька – каемчатую салфетку, которую тут же суетливо постелил на колени, а медлительный Шиз, до которого все всегда доходило в последнюю очередь, вздув под футболкой бицепсы, немного развернул ее кресло, так что Вика была теперь как бы окружена венчиком собеседников. Кто-то даже протиснулся между стеной и торшером. Ей, признаться, лень было оглядываться – кто именно. И к тому же все они совершали множество лишних движений: нагибались, подсовывались, старались как бы случайно до нее дотронуться, душ горячих прикосновений омывал тело, и еще все они непрерывно – говорили, говорили и говорили. Как будто прорвало стену томительного молчания. Рюша, например, сообщил, что за экзаменами в этом году будет наблюдать специальная комиссия гороно, есть такое постановление, школу решено сделать образцово-показательной по району. Так что не волнуйся, Савицкая, никого не завалят… Набитый мускулами Шизоид гремел басом о недавних соревнованиях по тяжелой атлетике. Представляешь, Савицкая, сам Василий Беглов присутствовал. Ничего мужик, понимающий, сказал про меня, что материал – годен. Сгибал руку и предлагал пощупать круглое железо под кожей… Виталик тоже ежеминутно вклинивался с рассказами о своих бабочках. И даже Серега-лохматый, в классе косноязычный и ранее никогда не высовывавшийся, (он-то как раз и втиснулся, оказывается, между стеной и торшером), тоже попискивал что-то насчет – куда в этом году поступать, где какой конкурс, и что где учитывается. Сам, кажется, собирался чуть ли не в Университет. – В университет? – А ты как, Савицкая, думаешь? – Что же касается Витьки, который на фоне достижений Шизоида несколько стушевался, то сегодня он просто не походил на самого себя. Вежливый такой, чрезвычайно внимательный, на лету буквально угадывающий любое желание. Вика не очень понимала, как с ним надо держаться. Было сильное искушение вести себя намеренно холодно; окатить презрением, отвернуться, когда он к ней обращается, наподдать, как в детстве: вот тебе за Алечку, дураку такому. Но ведь может, дурак такой, опять побежать к своей Алечке.

В общем, она кивала всем, чтобы никого не обидеть, смотрела на всех, тем более, что они сами подсовывались в надежде оказаться поближе, старалась, насколько могла, приветливо ответить каждому. Она была возбуждена атмосферой восторга вокруг нее. Атмосферой всеобщего обожания, которого она никогда ранее не испытывала. Точно она представляла собой сейчас яркий свет среди тьмы, и мальчишки, как безмозглая мошкара, летели к нему. Кружились, ослепленные тем, что, вероятно, казалось им счастьем. Бились о стекло лампы, рискуя сгореть. Инстинкт, гнавший их к свету, был сильнее всего… Выпевал что-то в углу забытый магнитофон. Шампанское пощипывало язык сладкими холодными пузырьками. Вике было очень приятно, что ее так жадно разглядывают. Свобода того, что она может себе позволить, казалась необыкновенной. Мелькнула даже сумасшедшая мысль – продемонстрировать себя, как это в прошлом году сделала Лерка: расстегнуть блузку и вывалить грудь на всеобщее обозрение. А что? Вот было бы здорово! У мальчишек, наверное, глаза на лоб вылезут. Правда, вываливать ей по-настоящему, в общем, нечего. Слава богу, не Лерка какая-нибудь, коровьего вымени не имеется. Однако и у нас тоже кое-что есть. Есть, есть у нас кое-что! Вика, как бы играя сама с собой, взялась за верхнюю пуговицу. Расстегнуть она, конечно, не расстегнет, но было забавно видеть, как все зрачки сразу же прилипли к этому месту. Виталик даже непроизвольно сглотнул, бедненький. Ничего, Виталика она как-нибудь облагодетельствует. Ее насторожило лишь то, что Шизоид при этом как-то недовольно нахмурился. Что ему тут не понравилось? Наверное, дурачок, ревнует.

И вдобавок, несмотря на радость, горячо бьющую в сердце, было несколько неудобно, что они все вот так вокруг нее сгрудились. Присутствовала в этом некоторая чрезмерность. Будто на сцене – в ослепительном перекрестье софитов. Она мельком заметила, что Алечка, неожиданно оставшаяся в одиночестве, с напряженным вниманием рассматривает блещущие перламутром ногти – изучит один палец, согнет его, как будто для того, чтобы не забыть, чуть довернет руку, не торопясь, перейдет к следующему, и что Лерка рядом с ней, на диване, по-видимому, уже дошла до высшей точки кипения – щерится, точно кошка, постукивает пальцами по подлокотнику. Вот – решительно встала, приблизилась к Рюше и что-то ему шепнула. А подавшийся вперед Рюша, не дослушав, отмахнулся от нее, как от мухи. Значит, никакой вырез досюда не помогает? Урок на будущее. И все равно стало неловко: зачем он так? А с другой стороны, поднимало змеиную голову остренькое злорадство. Получи, Лерочка, то, что заслуживаешь. Это тебе не выменем по углам трясти. И потом, что значит «неудобно»? Как она тогда, в классе, выразилась? Неудобно на потолке спать – одеяло сваливается.

Неловкость, тем не менее, ощущалась. И потому, когда Витька с некоторым звенящим отчаянием в голосе – чувствовал, вероятно, что Шизоид его оттесняет – предложил не сидеть просто так, а организовать танцы, Вика сразу же откликнулась на его слова.

– Правда, давайте-давайте!.. – весело согласилась она. Уж танцевать с ней все вместе они не смогут. – Пошли-пошли, Витенька!..

Упреждая Шизоида, пока еще только соображающего что к чему, она цепко схватила под локоть нисколько не более догадливого Витьку, – ну, пентюх какой, что же это его Алечка не обтесала? – и почти силой выволокла на середину комнаты.

Сразу же образовались другие пары.

– Свет, свет выруби!.. – попросила Лерка, обрушившаяся на Рюшу.

Рюша хлопнул ладонью по выключателю.

Теперь горел только торшер, отмеривающий желтый круг на паркете. А из верхних углов комнаты провисли пологи темноты.

Прибавили звук в магнитофоне.

Стало уютнее.

Вика, склонив голову на плечо, плыла, поддерживаемая неловко переминающимся Витькой. Приоткрыла один глаз и хитро спросила:

– Алечка тебе уши за это не надерет?

– За что?

– За то, что ты сегодня – со мной.

– Какая Алечка? – недоуменно вскинулся Витька.

И было ясно, что говорит он это абсолютно серьезно, что ни о какой Алечке он в данный момент – ни сном, ни духом, Алечку он уже давно и прочно забыл – забыл так, что даже не сразу сообразил о чем речь.

– Ну-ну… – только и сказала Вика.

Торжества у нее не было, а было спокойное и уверенное сознание своего превосходства. Свободный полет, парение над обыденным миром. Алечке теперь можно было и посочувствовать.

Жаль только, что Витька оказался неважным танцором. Он, собственно, и не танцевал, а, будто медведь, перетаптывался на одном месте, между прочим, с изрядной силой прижимая Вику к себе, и при этом еще пыхтел – странно и довольно-таки тяжело. Точно вскарабкался на вершину горы и никак не мог восстановить дыхание. Даже в сумерках было видно, что лицо у него надулось и побагровело.

Вдруг он – грубо и недвусмысленно ухватил ее пятерней пониже спины.

– Ты – что?..

Вика хлестко ударила в сгиб локтя:

– С ума сошел?!.

Она была возмущена.

Но Витька, действительно, будто сошел с ума – не обращая внимания на удар, поспешно вжимал свою пятерню в мягкое. Торопливые пальцы ощупывали и мяли. Вика, выгнутая испугом, обнаружила, что он ее попросту не отпускает. Причем, кажется, уже и не он один. Рюша, дико сопя, выворачивал ей руку за спину. А другую руку, видимо, чтоб не мешала, оттягивал Серега-лохматый. Выискался тоже, слюнявик, чучура, гномик застенчивый! Он тоже диковато сопел, и яичные глазные белки вспучивались, как у лягушки.

– Ребята, не надо… – в панике простонала Вика.

Держали ее очень крепко. А Серега свободной рукой уже нащупывал пуговицы на платье. Ноготь с заусеницей чувствительно царапнул по коже. Вика дернулась. Было страшно, и колотила дрожь от того, что не вырваться.

– Раздевай ее, – деловито сказала Лерка, возникшая в поле зрения.

Даже в сумраке было видно, как блеснул из-за спин победный взгляд Алечки.

– Снимай с нее платье!..

– Нет-нет, ребята!..

Что-то, как торпеда, ударило Рюшу в плечо, а затем мелькнувший кулак вмазал Витьке по челюсти. Синеватое какое-то, отчаянное лицо Виталика мотнулось вправо и влево.

– Пустите ее!..

– Отстань!

– Пустите, пустите ее, идиоты!..

Витька, пришедший в себя, отшвырнул его, как щенка. Заняло это, наверное, никак не больше мгновения. И тем не менее, этого крохотного мгновения оказалось достаточно. Шизоид, появившийся откуда-то сбоку, ужасно пихнул Витьку в грудь: Ты это чего?.. Ты это чего выступаешь?.. – а потом, не дожидаясь ответа, неторопливо и как-то нехотя даже ударил его в лицо.

Раздался противное чмоканье. Что-то хрустнуло. Витька ахнул и, попятившись, обеими руками схватился за нос. Веки его бешено заморгали, а сквозь прижатые пальцы выскочили прямо на рубашку ему быстрые кровяные червяки…

Вика и раньше замечала вокруг нечто странное. Стоило ей, например, выбежать в булочную через дорогу – всего-то три минуты туда, три обратно – как взгляды всех встречных мужчин приклеивались к ней с какой-то роковой неизбежностью. Некоторые даже оборачивались, будто привязанные. А были случаи, что человек, как во сне, делал несколько шагов следом за ней. И лишь потом вздрагивал, приходил в себя, нехотя шел дальше. И если первое время Вике это было в определенной мере приятно (все же лучше, чем когда тебя вовсе не замечают), то уже через несколько дней стало накапливаться раздражение. Очень уж бесцеремонно ее иногда разглядывали. Словно мысленно раздевали, и если бы еще только мысленно. Дважды ее окликали какие-то парни, жаждущие познакомиться, а в угловом гастрономе, куда она заскочила однажды по просьбе матери, к ней пристал черненький восточного вида мужик в кожаной куртке: Дэвушка, пошли покатаемся на машине? Очень гордая, да? Пошли, дэвушка… – Прицепился, точно репей, тащился за Викой чуть не до самой парадной, отвязался, лишь когда она пригрозила позвать милицию. Таковы, вероятно, были издержки ее нового облика. Что ж, надо терпеть.

Дома, кстати, тоже было не очень благополучно. Отец в последние дни почему-то хмурился и, обращаясь к Вике (чувствовалось, что заставляет себя), уклончиво отводил глаза. Точно ему было не слишком приятно на нее смотреть. О жизни они больше не разговаривали и в шахматы не играли. А в конце мая он вообще незаметно исчез, и мать, нервничая, объяснила Вике, что уехал в командировку. Какая-такая командировка? Раньше он ни в какие командировки не уезжал. Видимо, это тоже были издержки ее нынешнего положения. Кстати, и мать вела себя не слишком понятно: иногда целыми днями не говорила Вике ни единого слова, будто в ссоре, хотя они, вроде бы, и не ссорились, а пару раз, явно сорвавшись, начинала придираться по мелочам – и то ей было неладно, и это не нравилось, и мусор не вынесла вовремя, и полотенце опять брошено на машину; сколько раз тебе говорить, чтобы расправляла и вешала. Вика в такие минуты чувствовала исходящую от нее враждебность.

Она недоумевала – за что?

И такую же неприязнь Вика чувствовала теперь в некоторых своих подругах. Ладно, Алечка, проходившая мимо, не поднимая глаз, и всем видом выказывавшая, что Вика для нее – пустое место. Алечка – это понятно. Алечка, разумеется, не могла простить ей Витьку. Но и Лерка, прежде ее надоедливо теребившая: Ну ты что, Савицкая, как неживая? Ты, это, прогнись, выставь, что там у тебя есть!.. – теперь чуть ли не каждый день замечала что-нибудь ядовитое: Ты, Савицкая, хоть лифчик носила бы, что ли. Ах, ты в лифчике? Ну, значит, уже ничего не поможет… – Глаза у нее становились, как две щелки прицела. – А высокая Ирка Ефимова, до сих пор считавшаяся в классе первой красавицей – ее даже называли не Ирка, а исключительно Ираида – подошла как-то к Вике, смерила ее взглядом с головы до ног и твердо сказала: Ты вот что, Савицкая, ты моего Толика оставь в покое! Слышишь? Честное слово, глаза выцарапаю!.. – и, вся стиснутая, отошла, потянув за собой растерянное молчание. Нужен был Вике ее пришибленный Толик!

Зато совершенно иначе вели себя мальчики. Никаких проблем с домашними заданиями у нее больше не было. Сам Волхоев, круглый отличник, предлагал Вике сверять математику. Русский язык – у Левки, вызубрившего там каждую точечку, английский – у Костика-дипломата, который хвастался, что родители пристроят его на «международные отношения». Учти, Савицкая, у дипломата обязательно должна быть жена. – В Албании слишком жарко, ехидно отвечала ему Вика. – А почему в Албании? – Ну, а куда тебя еще могут послать?). Контрольные, которыми их теперь мучили почти каждый день – выпускной класс все-таки – ей проверял Виталик. Сам из-за этого пару раз пострадал: поторопился, чего-то недоучел, схватил позорную «тройку». Несколько дней затем ходил, как в тумане. А после уроков ее провожал до дома, естественно, Шиз. Тут уж никто другой вмешиваться не рисковал. Вика опять начала тяготиться его обществом. Называется, провожатый, двух слов толком связать не может! Изъясняется нечленораздельными междометиями. Интуиция однако подсказывала, что с Шизоидом конфликтовать не следует. Мямлит-мямлит, но вдруг – как сверкнет на нее темным взглядом. Нет, вот осенью заберут его в армию, тогда и – прощай, Шизечка.

Шизоид ее немного тревожил. И немного тревожило то, что у мальчишек при виде ее явственно расширялись глаза. Расширялись и начинали гореть странным огнем. Будто у того, в гастрономе, который предлагал покататься.

Вику это и в самом деле пугало.

Настоящую же тревогу в ней породил дядя Мартин, запропастившийся было куда-то и вдруг появившийся в самое неурочное время. Вика как раз вернулась из школы и крутилась у зеркала, когда слабенько, точно больной, тренькнул звонок в квартиру.

Ее поразили круглые солнечные очки, напяленные на переносицу. Дядя Мартин походил на слепого, который пробирается среди незнакомых предметов. Тем более, что и двигался он, как слепой, неуверенно – наткнулся на столик, на кресло, ощупал его и только потом осторожно уселся. Достал из кармана трубку с весело оскаленным чертиком. Долго молчал, как будто высматривая Вику сквозь черные стекла.

Наконец, вздохнул и сказал, подводя итог:

– Да, Василий был прав. Все именно так.

– Что?.. – насторожившись, в свою очередь спросила Вика.

– Ты макияж, утенок, не пробовала? Я имею в виду – подкрасить глаза, губы…

– Зачем?

– Затем, утенок, что мы, кажется, немного переборщили. Ты становишься не просто красивой, а невыносимо красивой. – Он процитировал, вынув мундштук изо рта. – «Странная нечеловеческая красота»… – Пояснил через секунду. – Николай Васильевич Гоголь…

– Что в этом плохого? – игриво спросила Вика.

– Может быть, и ничего, – подумав, сказал дядя Мартин. – Однако все запредельное вызывает у меня опасения. Есть границы, утенок, которые лучше не переступать. Я боюсь, что ты дойдешь до черты, за которой начинается нечто иное…

– Дядя Мартин!.. – сказала Вика, до предела распахивая глаза.

– Ну-ну, не пугайся, утенок, быть может, не так все и страшно. Природа – великий мастер и знает, наверное, где нужно остановиться. Но тебе будет трудно жить, утенок.

– Очки – это, чтобы меня не видеть? – спросила Вика.

– Да, необходимая предосторожность…

– Ну и как?

Дядя Мартин неопределенно пожал плечами.

– Что-то такое все равно чувствуется. Флюиды какие-то, притяжение. Будь с этим благоразумна, утенок. Ты, наверное, можешь делать с мужчинами все, что хочешь. – Он опять, поведя мундштуком, процитировал: «Они будут воском в твоих руках». Потому что ты будишь в них то, что – вне сердца и разума. Что-то очень древнее, первобытное, может быть, даже – животное. И я не уверен, что, разбудив эту силу, ты сможешь с ней справиться…

Вика вспомнила портрет, висевший у него на стене.

– А твоя… э-э-э… графиня… справилась?

– В том-то и дело, что – нет.

Слова эти отозвались, когда в бликах одноглазого ночника, мечущихся по стенам, Вика, точно сквозь сон, увидела вспученную морду Шизоида: выпирающие луковицами глаза, свекольные уши, щеки – двумя половинками репы. Ей когда-то попалась в альбоме такая картинка: человек, составленный из овощей, гастрономическая природа. Здесь было то же самое нагромождение. Шизоид бормотал что-то спьяну и норовил присосаться пресными картофельными губами. У Вики не хватало сил, чтобы его оттолкнуть. Она вообще не помнила, как они попали в этот чуланчик. Вроде бы Шиз после драки дернул ее за собой, протащив, как куклу. Он и обходился с ней, как с неодушевленным изделием: одной рукой больно сдавил поясницу, а другой, торопясь, нащупывал что-то под платьем. Викин локоть был острой косточкой уперт ему в грудь. Это – мешало, но Шизоид, кажется, не замечал. Притиснул ее в углу между двумя коробками с бабочками.

– Пусти, дурак… – злобно шипела Вика.

Мертвые крылья в цветных мелких чешуйках зашелестели. Бабочки, видимо, ожили и суетливо задвигались на булавках. И от шороха насекомых, которых она всегда ненавидела, от чугунного нахальства Шизоида, шарящего пальцами уже просто по голой спине, от сиреневого тусклого ночника, от духоты чуланчика у нее по всему телу прошла длинная железная судорога и, поднявшись к лицу, перекрутила его неровными вздутиями.

Вика рывком подняла голову.

– А… а… а… – выскочило у Шизоида из напряженного горла.

Он, вероятно, хотел что-то сказать, однако не получилось. Луковичные глаза отвердели. Пальцы, шарящие под платьем, дернулись в последний раз и застыли. Вика, как из рук статуи, выползла из его объятий. Шизоид скрипнул, будто песок, перетираемый каменными жерновами. Она еще успела заметить, как он пытается двинуться вслед за ней – одна рука выгнута полукругом и охватывает пустоту, а другая, нелепо подсунутая, удерживает эту пустоту снизу. Затем ужасный скрип прекратился, жернова, по-видимому, сцепились, песок хрупнул в последний раз, и Шизоид, опасно качнувшись, замер на половине движения.

– А… а… а…

Квартиру она пробежала одним духом. В памяти отпечатались: Витька с кровяными мокрыми разводами вокруг носа – он шагнул ей наперерез, да так и остановился; Алечка, в страхе загораживающаяся ладонями и тоже – впавшая в окаменелость; Рюша, будто краб, раскорячившийся неподалеку от телевизора – собирался, наверное, на нее прыгнуть, но не успел; Лерка, крепко зажмурившаяся и вдруг по открытым плечам поросшая паутинными трещинками…

Кажется, кто-то еще – Виталик? – барахтался за боковинкой дивана.

Этого уже было не разобрать.

На подламывающихся ногах Вика слетела с четвертого этажа по лестнице и опомнилась лишь тогда, когда бухнула дернутая тугой пружиной дверь в парадную.

Она не могла отдышаться.

Никто ее не преследовал.

Бронзой сиял в небе шпиль Петропавловской крепости, растянулись от горизонта до горизонта узкие фиолетовые облака, тих был простор, распахнутый над рекой и дворцами, уходила на другой берег асфальтовая арка моста.

Фосфорическая белесая дымка уже затягивала пространство.

Вика свернула к парку. Она ненавидела это мертвенное очарование. Темная, как сгустившийся воздух, вода в каналах, миражи отражений, сухая светлая пыль на набережных. Они обманули ее. Чахлой северной магии не доставало для существования. Чудо произошло, однако совсем не такое, как некогда представлялось. Тайна жизни всплыла на поверхность и оказалась непереносимой. Идти ей, собственно, было некуда. Она чувствовала все ту же судорогу, стискивающую лицо комками. Кругом был камень. Глядели в вечность плоские глаза сфинксов. Волны разламывались о гранит, и гулкий плеск их разносился по всему городу. Эхо отдавалось в ушах.

И еще она чувствовала, а, скорее всего, заметила краем глаза, что все встреченные ей, редкие в этот час прохожие – мужчины, во всяком случае, женщины почему-то не попадались – останавливаются, словно увязнув в трясине, а потом поворачиваются и идут за ней следом.

Она притягивала их, как валерьянка котов. И, по-видимому, не только тех, которые попадались навстречу. Все мужчины, оказавшиеся в это время неподалеку, начинали беспокойно оглядываться, замедлять шаги, нюхать воздух. Зрачки их растекались во весь глаз, и они, как сомнамбулы, шли в ее сторону.

Их были десятки, может быть, даже сотни.

Вика горбилась и прикрывала лицо, но это не помогало. От причудливого, из булыжника грота, где притулилось ночное кафе, ее окликнули. Кажется, переростки, скапливающиеся здесь каждый вечер. – Эй, ты, мочалка!.. – и дальше – громкая нецензурная брань. А затем – топот ног по твердой земле дорожки.

Они ее догоняли.

Тогда Вика яростно обернулась и отняла от лица руку.

Трое парней в выпущенных цветных рубашках вдруг дружно споткнулись и точно поплыли по воздуху. Так показывают иногда замедленные кадры в кино. На помятых физиономиях выразилось удивление. Вот один, опустив ногу, застыл, будто статуя. Вот остановились, прирастая к земле, второй и третий.

Складки одежды трепыхнулись в последний раз и окаменели.

У переднего рот был открыт в беззвучном крике.

Кричать ему теперь – вечно.

Каменный долгий скрип пронесся по парку.

Недалеко лежал пруд, полный гладкого мрака. Вика сбежала к нему по вросшим в землю, расколотым, низким ступенькам. Присела и вновь отвела от лица руку.

Страшная нечеловеческая красота. Ей с этим не справиться, сказал дядя Мартин.

Черта, которую лучше не переступать.

Она еще успела заметить странно взлохмаченное отражение, шевельнувшееся перед ней: волосы, ставшие дыбом и как бы слегка подергивающиеся. Они точно зажили собственной жизнью.

А затем поверхность воды вытянулась и замерла.

Будто зеркало.

Так она и находится там с тех пор. «Девушка, сидящая у воды», гласит табличка, врезанная в плиту желтой латунью.

Указана даже фамилия скульптора.

Летит ветер по переулкам, сквозят чернотой громады вычурных зданий, томится меркнущее в каналах северное бледное небо.

Вода и камень…

Оглавление

  • ГОРГОНА

    Комментарии к книге «Горгона», Андрей Михайлович Столяров

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!