Азамат Козаев Ледобой. Круг
ПРОЛОГ
Мощный вороной под седлом, лениво прядая ушами, степенно шагал по сумеречному лесу. Толстые полеглые стволы обходил, тонкие и прогнившие молол крепкими копытами в труху и ни разу не оступился, будто видел в полутьме. Вдали, еле слышно, завели свою извечную песню голодные волки, но всадник даже ухом не повел. И разу лишнего не вдохнул. Точно спал. Повесил голову на грудь и сообразно с поступью коня лишь мерно покачивался.
Солнце почти село. Небо в просвете древесных крон еще сизело, но на землю уже легли сумерки. Лесные отчаюги завыли совсем близко, в полутьме меж стволов неслышно стлались белесые пятна с горящими голодным огнем глазами. Но вороной, утробно всхрапывая, продолжал степенным шагом мерить лес и равнодушно косил по сторонам.
И вдруг волки остановились. Беспокойно, как один, вздернули носы по ветру, истошно завыли и попятились, приседая на задние лапы. А когда жеребец, лениво повернув крупную, лобастую голову, раскатисто всхрапнул в сторону серых, самые молодые и неопытные припустили прочь. И все бы ничего, как только еда не ревет, но… клыкастые матерые убийцы беспокойно завозились, настороженно поводя ушами. Нет, не так голосят смирные крестьянские лошадки, когда редко-редко удается загнать их в ловушку и насладиться теплой кровью. В оглушительное ржанье вороного замешались медвежий рев и рысий рык, по отдельности и все сразу. Ни с тем, ни с другим встреча добра не сулила, кое-кто из волков за долгую жизнь убедился в этом на собственной шкуре. Вожак последний раз понюхал воздух и, не оглядываясь, потрусил обратно в лес.
Далеко за полночь, когда взошла полная луна и скудный свет просочился через листвяной полог, вороной, оглушительно заржав, резко остановился и поднялся на дыбы. Всадник покоился в седле будто влитой и лишь качнулся, когда жеребец встал на задние ноги. Мгновенно пробудился ото сна и ласково потрепал коня по шее, успокаивая:
– Тихо, тихо, Черныш! Тебе придется постоять смирно. Я недолго.
Спешился и валко пошел вперед, туда, где чернее черного поперек небольшой поляны лежало огромное бревно. Сухие ветки жалобно трещали под ногами одинокого путешественника, впрочем, темнота ему не мешала – он ни разу не споткнулся, будто наперед знал, куда ступить. Присел и положил на землю ладонь.
– Кострище. Не так давно на этом месте ярко горел огонь. Тут, на бревне, они сидели. – Следопыт зачерпнул полную горсть золы и просыпал через воронку ладони.
Встал, оглянулся и почти в кромешной тьме уверенно двинулся к самому краю поляны. В нескольких шагах от кострища, прямо перед стеной разлапистых кустов, на узкой тропе лежали останки человека, вернее, то, чем пренебрегли даже волки. Толстый бычий нагрудник едва выступал из высокой травы, полупустая одежда валялась тут же, а внутри промокших штанов и рубахи, изрядно оплывшая и опавшая, исходила тленом мертвая плоть. Путник, чью дорогу не решились перейти даже серые охотники, присел у останков и, нимало не брезгуя, положил руку на череп с ошметками полусгнившей кожи.
– Ножом он вспорол брюхо, от ребра до ребра, – прошептал странный всадник, словно разговаривая с мертвецом. – И Костлявая забрала тебя почти мгновенно. Будь ты обычным трупом, первым делом падальщики сунулись бы в дыру в пузе. Если бы зверье не боялось подойти ближе и умело разговаривать, оно поблагодарило бы твоего убийцу. У меня много имен, и готов поклясться любым из них, что это было очень больно.
Следопыт не морщил нос, будто тошнотворный запах гниющей плоти его не тревожил вовсе. Лишь молча встал и сделал еще несколько шагов по поляне.
– Второй и третий… – присел над телами. – Тебя он убил ударом в сердце, а тебе просто вырвал горло. Лежите рядом, как братья, и даже черепа у вас похожи – лбы низкие, челюсти лошадиные…
Парой шагов дальше лежало еще одно тело. Когда следопыт подошел ближе, пришлось носком сапога переворачивать останки на спину, неблаго мертвец покоился на груди, разметав руки в стороны.
– Четыре, – стоило перевернуть труп, его безвольная челюсть бессильно отвалилась, и огромная сколопендра выползла из разверстого рта. Это не испугало охотника за тайнами, он спокойно положил руку на череп и скривился, но вовсе не отвращение стало тому причиной. – Тебе не хватило быстроты и чутья, ему – наоборот, хватило за глаза. Развален от бедра до плеча, вскрыт, как морская раковина. Не будь вокруг разлит ужас, твое вкусное сердце сожрали бы волки или лисы, а требуха досталась бы медведю.
Над пятым хладнокровный путешественник стоял долго. Отошел влево на пару шагов и сапогом наддал что-то круглое, а когда голова встала почти точно по месту – у обрубка шеи – присел, как делал это раньше.
– Ты мучился меньше остальных. Даже не успел понять, что случилось. А клинок… – следопыт положил руку на меч, который «пятый» так и не выпустил, зажав мертвой хваткой, – остался голоден. Не напился крови. Твоя собственная – не в счет.
За кострищем у противоположного края поляны лежали еще трое. Многоименный хозяин Черныша обозрел их с улыбкой.
– Шестой, седьмой и восьмой. Вас убрала она. Она… – усмехнулся и по очереди ощупал черепа, все в каше гниющей плоти. – Не стоит недооценивать противника, даже такого, который заведомо слабее. Дурачье!
Следопыт встал с колен, еще раз обозрел поляну и вперил пронзительный взгляд куда-то в чащу, туда как раз вела еле заметная тропа. Подошел к вороному, легко вскочил в седло и шагом направил по тропе.
Под копытами Черныша гулко трещали сучья, и на каждый звук ночное зверье испуганно верещало. Пернатый народ, поднятый с ветвей, кружил над поляной, но опуститься не решался. Двоих, что лежали, раскинув руки, чуть левее тропы, всадник лишь проводил поворотом головы и даже спешиваться не стал. Только процедил еле слышно: «Девять, десять». Сотней лошадиных шагов дальше следопыт остановил вороного – не встать было невозможно – и с высоты седла оглядел следы быстротечного ночного побоища. Прямо на тропе, сваленные неразборчивым убийцей в кучу, в беспорядке лежали останки одиннадцатого, двенадцатого и тринадцатого. Но вовсе не они вызвали интерес. Пустив Черныша в обход, по краю тропы, всадник подъехал к трупу четырнадцатого, что сидел, привалясь к стволу, и упасть на бок ему мешал нож. Только рукоять торчала из грудины, лезвие длиной в две ладони скрыли гниющая плоть и древесина. Верховой спешился, обошел труп кругом и, встав со стороны лица, присел. Положил на рукоять ножа ладонь и усмехнулся.
– Убит собственным ножом. И болтал, болтал перед смертью как сорока. Уйти ты не мог – перебита нога, – тут у осины и кончился. Четырнадцатый, и последний. Это значит, что здесь мне делать больше нечего.
Ночной следопыт вскочил в седло, пустил жеребца тем же размеренным шагом и, опустив голову на грудь, провалился в сон. Все так же степенно Черныш перебирал мохнатыми ногами, с дороги многоименного волчьего страха во все стороны разбегалась перепуганная живность, и даже наглое воронье, пролетая над всадником, умолкало. Через какое-то время все стихло – угомонились на ветвях птицы, волки опасливо нюхали воздух и косились в сторону, куда ушел всадник, а на тропе и поляне остались обезображенные временем трупы. Догнивать. Ни одна живая тварь, наделенная духом, не подойдет и близко. Что-то сущее, чему нет названия, гнало четвероногих подальше от страшного места. Там напрочь отбивало нюх, слух, и даже медведи скулили, точно котята, в ужасе катаясь по траве.
Часть первая ОДНА
Глава 1 ЖИВ
Не знаю, кто из богов сжалился надо мною, самой распоследней дурой. Ратник? Или бог домашнего очага Цеп? Впрочем, дело не во мне. Еще чего недоставало – в угоду прихоти сумасшедшей бабы закатывать под горку достойного человека! Боги рассудили по-своему, и за это я останусь благодарна им до последнего дыхания. Когда мой меч остервенело пошел вниз, Безрода в тот же миг покинули силы. Истекли, как вода из разбитого кувшина. Сивый закрыл глаза, отпустил сознание и, не выпуская меча, повалился наземь, а между ними – клинком и человеком – пролег тончайший волосок. Как обещала, я насмерть полоснула муженька, но мечу не было суждено отведать его крови. Боги разрешили ударить, но не позволили добить. Так и нашли они землю друг за другом, Безрод и мой меч в нескольких пальцах от его головы. Предчувствуя непоправимое и не в силах остановить удар, я рухнула после замаха на колени, а клинок врубился в истоптанную землю у самой головы беспамятного Сивого.
– Ты гляди, била насмерть, не убила, – вкруговую понеслось по толпе. – Когда такое увидишь?
Как во сне я вертела головой по сторонам, ничего не видела, и даже слышимое до меня не доходило. Кто жив? Кого не убила?
– Кажется, плачет…
– Плачет? Жалеет, что не убила! Как пить дать жалеет! А добить нельзя – уклад не велит. Если избежал смерти, должен жить. А как же?
Нас окружили. Подходили вои, приказчики Брюста, сам купчина встал над Безродом. Я лишь слышала шорох травы под ногами и не смела открыть глаза. Кто-то от злости за такой исход заскрипел зубами.
– Что делать с этим? – спросили незнакомым, хриплым голосом.
Брюст помедлил:
– Ничего. Он не выживет. Готовьте тризные костры. После полудня тронемся дальше.
Люди стали расходиться, вокруг меня опустело, стихли звуки, а я, дура, все стояла на коленях, раскачивалась, как припадочная, и подвывала вполголоса. Не могла избыть тяжкого чувства непоправимого, что не давало вернуться к себе, прежней. Так бывает. Вот перейдешь незримую грань и полсебя оставляешь за чертой. Все не то, все не так. Будто внутри, по самой середке зазмеился шрам, с одной стороны остается прошлое, с другой грядущее. И холодно… от чувства безысходности веет могильным холодом.
Кто-то, приволакивая ноги, колченожил к месту побоища. Ну, кто еще не видел подлой убийцы? Кто не разнюхал солоноватый смрад? Кто припозднился? Меня грубо пихнули, и я слетела с коленей наземь. Как стояла, так и упала – плашмя, лицом в землю, удобренную кровищей до тошноты.
– Двинься, змея! – прохрипела Гарька, и от участи быть растоптанной меня спас Тычок – это он сдерживал нашу коровушку и вовремя отпихнул в сторону. После кровопускания мудрено оставаться в добром здравии.
– Гарюшка, милая, побереглась бы. – Старик суетливо бегал вокруг нас, то к Безроду кинется, то к Гарьке. – И Вернушку не тронь! Забыла?
Сивый заповедал меня трогать… вот и не стали мараться. Вспомнили последние слова. Но что это… мне кажется или действительно Гарька напряглась и подняла с земли тело? Земля у моего лица вздрогнула, как если бы человек с тяжелой ношей сделал первый шаг. Тычок помогал и, задыхаясь, болтал без умолку.
– Осторожнее, Гарюшка, не растрясти бы… А сдай маленько вправо, пригорочек обойдем… А на тряпки пустим рубаху, я всего-то дважды надел…
– Помрет, – обреченно буркнула наша коровушка, и голос ее сорвался, ровно звонкий меч треснул.
– А помрет – на костер взнесем. Ты да я.
Раньше он ее Гарюшкой не звал. Гарькой, зловредной девкой или, на худой конец, язвой. Но чтобы Гарюшкой… А для меня… самое время решить: жить или умереть. Нечего тянуть. Сделала непотребное – пошла вон в чертог Злобога, там самое место, хватит совести небо дальше коптить – открывай глаза и принимай должное. Сколько раз в морду плюнут – столько утрусь.
Гарька под ношей захрипела, видать, повело ее. Насилу удержали со старым. Я не утерпела и приоткрыла один глаз. Мамочка, да разве бывает на свете такое яркое солнце? И как в чертоге Злобога обходиться без него? Интересно, можно ли умереть только силой воли, от горя? Ну, вот я, дура, жить не хочу, поедом себя ем, обязательно ли нож в сердце сажать или само разорвется? Недолго уж осталось. Внутри тяжело, как будто проглотила неподъемную глыбищу, и катается она, и давит, к земле тянет. Смогу ли с такой тяжестью в груди встать?
– Ну давай, милая, вставай. Помогу. – Со спины подошел дозорный, та самая орясина, что пялился на меня, когда перед рассветом в лес кралась. – И не горюй, что не убила, сам помрет.
Дур-рак! Оттолкнула протянутые руки и одним махом взвилась на ноги. Он отпрянул. Всего-то помочь хотел. А сердце, как видно, лопаться вовсе не собиралось, хотя и разбежалось, мало, через рот не выскочило. Грудища так ходуном и заходила. Хоть бы и треснуло надвое, что ли! Смотреть мне и слушать все это непотребство?
– Сволочи! Все сволочи! – рявкнула что было сил, подняла с земли ком окровавленной земли и запустила в глуповатого дозорного, что хлопал передо мной глазами и не понимал, в чем дело.
– Упаси меня Цеп от женитьбы! – Парень сотворил обережное знамение и тихонько попятился. Должно быть, подозревал раньше, что все бабы дуры, теперь убедился в этом наверняка. Да, я дура! Дура! Где мой нож?
На меня оглянулись. Кто-то из воев покрутил пальцем у виска, дескать, у бабы с головой беда приключилась. Мудрено ли – столько крови слилось! А я шарила по поясу в поисках ножа и блуждала в трех соснах – с десяток раз пробежалась пальцами по клинку и не узнала. И только было нащупала рукоять, кто-то подошел со спины и грубо развернул меня к себе. Я не видела, не соображала, только одно и думала без конца: как в чертоге Злобога будет без солнца?
– Полегче, девка! Нож после такого – последнее дело.
– Сволочи! – шипела я и тащила лезвие из ножен.
– Не дури!
– Там не будет солнца! И не надо! – Левой рукой врезала неизвестному доброхоту по сусалам и рывком вытащила нож.
Кого ударила – не видела, перед глазами повисло красное марево. Сослепу несколько раз полоснула воздух перед собой, чтобы не мешали, и задрала лицо в небо. На взводе и сунула бы клинок себе в грудь, да не судьба. Этот кто-то с двух рук от всей души отвесил папкиной доченьке таких тумаков, что небо и земля несколько раз менялись для меня местами. В последний раз боги, видать, что-то напутали, землю убрали на небо… И где в небесах я нашла головой тот камень?
Вечерело. Солнце падало за дальнокрай, и свое брали сумерки. Голова налилась такой тяжестью, что я мигом позабыла про тяжесть в груди. Сердца, если оно бывает у неописуемых дур, больше не чувствовала. Вот бы кто-нибудь подошел и расколол мне голову! Лучше уж совсем без головы, чем голова с такой болью!
Кое-как поднялась. Верна, Верна, кто же тебя так? Видать, кто-то исполненный глубокой мудрости лишил сознания. Когда нож совала во все стороны, пострадать мог кто угодно, поэтому неизвестный мудрец счел за благо просто разлучить меня с памятью. Ничего страшного, погуляет и вернется.
Откуда-то тянуло палевом. Обоз Брюста уже ушел, и после него остались тризнища – огромные погребальные костры. Чуть поодаль, в стороне от тропы, прямо на месте давешней схватки курились дымком четыре кучи с пеплом, древесным и людским. Там и было мне самое место, на одном из костров. Жаль, никто не догадался швырнуть в пламя, пока пребывала без сознания. Всем стало бы легче. Столько народу из-за меня, вертихвостки, полегло – жизни не хватит избыть тот грех. Больше от обоза Брюста ничего не осталось. Ни следов, ни вещей. Только лошадиный помет кучно лежал там, где стояли обозные коньки.
Я подошла поближе. Сама себя накручивала – присела под ветром и дышала палевом, хуже себе делала. Голова и так тяжела, пусть разорвется от горьковатого дыма. Если не лопнет, на всю оставшуюся жизнь запомнится запах глупости и вины. Не знаю, сколько мне осталось, но, сколько бы ни осталось, запомню.
В ту сторону, где маленький стан разбили Гарька с Тычком и куда унесли Безрода, старалась не смотреть. Но что бы себе ни говорила, косилась исподтишка. И незаметно, шажок за шажком подходила ближе. Делала вид, будто что-то ищу. Даже слышно стало, о чем говорят.
– Вот и говорю, дескать, нет на Безроде вины. Ничего худого не задумал, словом никого не обидел. Но что же делать, если твои люди воровством промышляют?!
– А он?
– Нахмурился и спрашивает, мол, что украли?
– Жену! Я так и сказал – жену! Кто такое стерпит? Брюст подумал, подумал и кивнул. А что делать? Как отпираться, если парнишка даже не ходит и неизвестно, сможет ли вообще бабу приласкать.
Гарька прошипела вполголоса, но даже гадать было не нужно, о ком она:
– Змея подколодная!
– А раз так, говорю, должок на тебе. Он глаза на меня поднял и молча спрашивает, дескать, какой должок? Говорю, люди мы немощные, старик и две бабы, нам бы еды. Охотой не прокормиться, кто лук натянет? А стоять долго.
– А он?
– Говорит, недолго простоите. Мол, помрет Безрод. Я ему: поживем – увидим. И оставил купчина еды на три седмицы. И еще палатку. А потом я и четырех заводных лошадей продал: к чему нам столько?
Хитер. Сначала подарки выпросил, потом и лошадей сбыл. Пригляделась. И впрямь стоит палатка по ту сторону дороги, рядом горит костер, у огня сидят Гарька и Тычок. И тело лежит, закутано до самых глаз в одеяло. Неужели жив?
Пока подходила, думала, ноги растрясутся. Приволакивала, будто старуха. Те двое умолкли, оторвались от Сивого, глянули в мою сторону. Не доходя нескольких шагов, я замерла как вкопанная. Будто стена воздвиглась, чем ближе становилась к палатке, тем тяжелее давался каждый шаг. Потом и шагу ступить не смогла.
Гарька тяжело поднялась и двинулась мне навстречу. Шла тяжело, опираясь на рогатый костыль. Остановилась в шаге, неловко переступила и костылем прочертила полосу между мной и собой.
– Переступишь – убью.
– Мои вещи…
– Принесу. Стой тут.
– Гарька…
– Змея!
Вынесла мой нехитрый скарб, швырнула в пыль, прямо за черту, и еще раз глубоко очертила границу.
– Скатертью дорожка!
– А я никуда не ухожу.
Ей показалось, что ослышалась. Уставилась на меня хитрыми синими глазищами и заморгала.
– Что?
– Я… никуда… не ухожу, – отчеканила и улыбнулась. Когда болит голова и чувствую себя дура дурой, становлюсь такой наглой.
– Гадина…
– Хочешь убить – убивай. Давно пора…
Я встала неподалеку, почти прямо у черты. Натаскала из лесу ветвей, соорудила шалаш и… осталась. Видела все, слышала все, но помочь ничем не могла. Гарька со мной больше не разговаривала, Тычок говорил, но с затаенной мукой в голосе. Сивый не подавал признаков жизни несколько дней кряду. Лежал и не шевелился. Дышал так слабо, что и вовсе было не понять, теплится жизнь или нет, лишь кровотечение давало понять – еще бьется сердце.
Тычок вовсе не отходил от Безрода. Даже спал тут же, под боком. По три раза на дню Гарька таскала окровавленные льняные полосы к речке, что текла неподалеку, стирала и сушила, перевязывал старик. А у меня обнаружилась только одна забота – сидеть у черты и пялиться по ту сторону, как там Сивый. Садилась и смотрела иногда по полдня кряду, не отрываясь. Однажды, когда Гарька убралась на речку стирать повязки и прочее белье, негромко окликнула Тычка. Старик, почти не смыкавший глаз, осунулся, похудел, по лицу пошли тени, стал едва похож на себя.
– Чего тебе, болезная?
Хорошо хоть разговаривает со мной. Гарька вообще ни слова не сказала с тех самых пор, как определила границу.
– А помнишь, ты сказал, что детки у нас пойдут славные? Ну, тогда, у Ясны, помнишь?
Помолчал.
– Помню. Знать, ошибался.
Была бы я еще вчерашняя, злая и сердитая, сказала бы, что эти слова как по сердцу резанули. А сейчас ничего, хуже не стало. Просто не могло быть хуже.
– Помнишь, кошкой зыркала? Царапалась, кусалась, помнишь?
– Помню, Вернушка, помню. Было и прошло. Уж на что я старый, пожил, думал, знаю жизнь… И на старуху бывает проруха.
– А вдруг не ошибался?
Тычок усмехнулся, поднял измученные глаза к небу.
– Если бы не ошибался, такого не случилось. Ведь чудом не отправили на тот свет! И то неизвестно еще. Был бы обычным человеком, уже стризновали, и думать не пришлось бы, ошиблись или нет. Что молчишь, красота, глаза прячешь?
Был бы мой муженек обычным человеком… А ведь верно, будь на его месте обычный человек, тот же Вылег или глуповатый дозорный, на мне уже лежало бы клеймо «убийца». Если бы да кабы… Не делая скидок на подарки судьбы, я и есть убийца. Сколько людей на тот свет отправилось из-за меня. Было бы еще одним больше…
– Ничего я о нем не знала. И раньше замечала, что он какой-то не такой. Не так смотрит, не так рубится… Расскажи мне, Тычок. Хоть что-нибудь расскажи.
– И сказать мне тебе, Вернушка, нечего. Захочет – сам расскажет. Если жив останется. Недосуг мне, красота. Гарька возвращается, перевязывать пора.
Куда Безрод зашвырнул мое кольцо, когда освободил от жениных уз? Куда? Голова дырявая, ничего не помню. Хотя вспомни тут… Все, что знала на тот миг, в огне сгорело, когда полыхнул в голове костер отчаяния. Себя забыла, не то чтобы смотреть, куда кольцо улетело. Как будто… стояли мы около нашего стана, Сивый смотрел на восток и кольцо отшвырнул от себя лев… правой рукой. На следующий день, когда Гарька убежала стирать повязки и вообще по бабским делам, я тихонько перебралась через рукотворную границу и поползла по высокой траве туда, где надеялась найти кольцо. Рыскала, рыскала, возила носом по земле – тщетно. Должно быть, и зад отклячила, пока искала, иначе как старик заметил бы меня в высокой траве?
– Что потеряла, красота?
– Э-э-э… да понимаешь… обронила…
Не скажу, что ищу. Это мое дело. Только мое и Безрода.
– Ох, темнишь, девка.
Тычок даже говорил теперь тускло и блекло, не так как раньше. Дни можно сосчитать, когда не вгонял в краску меня и коровушку. А то и несколько раз на дню. Теперь как будто иссяк родник шуток и побасенок. Знаю, куда ушли все силы. Тычок даже со мной говорил полусонный. Почти не спал, слушал каждый вздох Безрода, и это при том, что услышать дыхание Сивого было сейчас мудрено.
– Как он там?
– А никак. Лежит, ровно неживой. Дышит еле-еле, даже не шевельнется. А ведь четвертый день пошел.
Я подняла голову из травы, огляделась. Идет наша коровушка. Только драки сейчас не хватало. Ровно ящерка поползла обратно и, слава богам, успела. Кольцо не нашла. Ничего, попытка не пытка. Попробую еще раз. Еще много-много раз.
Ночи я боялась. Иному за счастье припасть к изголовью и провалиться в легкий сон. Мне – нет. Когда темнело и ночь набрасывала на все сущее молчаливое покрывало, я терялась и сходила с ума от страха. Из темноты вставали призраки, и чудились голоса. Видела Приуддера, воеводу Брюстовой стражи, того, что первым пал от меча Безрода. Гойг смотрел на меня странным взглядом, поджимал губы и качал головой. Видела тех двоих, что пали следом. Парни переглядывались и хмурились, глядя мне в глаза. У обоих раны сочились кровью, и славные малые недоуменно косились на окровавленные рубахи. А еще я боялась в ночной тишине услышать хоть малейший звук со стороны палатки. Так и твердила себе, кутаясь в одеяло: «Только бы Гарька не заголосила», «Лишь бы Тычок не стал блажить». Это значило бы только одно – его не стало. Моего Безрода не стало. И все равно сон не шел. Ворочалась и вскакивала на ноги от малейшего шороха. Начнет старик суетиться у ложа Безрода, я, как пугливая олениха, уже на ногах. Зашуршит Гарька ветками, я и тут подскакиваю. Только к утру забывалась беспокойной дремой.
– Шестой день уже, – мрачно буркнула Гарьке, стоило той выйти из палатки. Я не переставала здороваться. Моя вина, этим людям нечего ждать хорошего от предательницы. Сколько раз плюнут – столько раз утрусь. Сволочное дело не хитрое.
Она промолчала. С тех памятных пор больше не говорила. Лишь однажды бросила как будто в небо:
– Встанет Безрод на ноги, захочет с тобой говорить, значит, и мне не с руки нос воротить. До тех пор знать тебя не знаю. Все сказала и повторять не буду.
Я утерлась. И ведь не спрячешься за широкую спину отца. Одна стою в чистом поле, вся на виду. Дура, каких на свете не бывает. И ушла бы, да ноги прочь не идут. Как будто не верят, что все кончено.
– Дай хоть глазком взглянуть.
Ничем наша коровушка не ответила, лишь посмотрела выразительно. А, плевать! Вот к ручью отлучится, перейду границу и посмотрю. Не могу больше. Он мой, слышишь, дура, мой!
Стоило Гарьке отойти, ужом порскнула за черту. Кашлянула у палатки и, когда изумленный старик откинул полог, нырнула внутрь.
– Тычок, миленький, дай хоть поглядеть на него!
– Не нагляделась?
Не-а. Я простодушно покачала головой. Не нагляделась. В ужасе прикрыла рот ладонью, да и сами руки ходуном заходили. Ноги подкосились, и я рухнула у тела своего бывшего. Исхудал, щеки ввалились, губы плотно сжаты, бледен как снег, а на лице застыло то упрямое выражение, какое бывает у рыбаков, когда те тащат крупную рыбину. «Не пущу!» Он ухватил жизнь за скользкий хвосток и держит из последних сил. Много ли тех сил осталось? Покрывало кровищей испачкано, что под покрывалом творится – даже думать не хочу.
– Что же ты наделала, красота? – покачал головой старик. – Что же ты наделала?
Не смогла ответить. Сивый будто на весах качался, и, для того чтобы отправить его на тот свет, шесть дней назад, не хватило одного-единственного удара. Моего. Боги, боги, если он выживет, никогда не перестану удивляться вашей мудрости. Просто смотрела на Тычка и видела будто в тумане – слезы набежали.
– Думал, понимаю что-то в жизни – нет, не понимаю.
Я тоже так думала. Даже не говорю о том, чтобы мир понять – себя понять не могу, хотя кое-что все же поняла. Безрод мой, и только мой!
Вдруг поток света, что лился внутрь через откинутый полог, что-то перекрыло, мы обернулись, и я не смогла узнать Гарьку. Глаза были в слезах. Просто нечто большое стояло в проходе и грозно молчало.
– Гарюшка, ты вернулась? Так скоро? – упавшим голосом прошептал Тычок.
– Удавлю гадину, – бросила так равнодушно, словно говорила о какой-то букашке.
Только и поняла, что мощная рука ухватила меня за шиворот и повлекла вон из палатки. У самой границы коровушка вздернула стоймя и от всей широкой души приложилась кулаком. Я не сопротивлялась. Больнее было смотреть на Сивого, нутро ледком холодило. Гарька валяла меня по земле и приговаривала:
– Добить решила? Тогда не получилось, теперь хочешь?
Промолчала. Толку от слов никакого. Лишь одно и радовало – она ни разу не ударила в живот и в грудь, только ребра мне сосчитала и зубы. Ишь ты, понятливая! Как будто увидела мое бабье будущее. Так мне еще понадобится живот? Глотая кровь из разбитых губ, я уползла к себе и в кои-то веки не видела призраков. Впервые за шесть дней. Провалилась в забытье, улыбаясь…
– Седьмой день уже, – прошамкала утром распухшими губами и улеглась у черты. Настелила лапника и улеглась. Так ребрам спокойнее. – Как он?
Тычок спал, беспокойно ворочаясь. Через откинутый полог я видела это отчетливо. Умаялся едва не вусмерть. А Гарька по обыкновению промолчала. Даже не покосилась в мою сторону. Плевать. Еще и спасибо скажу за спокойную ночь. В полдень уйдет на ручей, там и посмотрим.
Еду, что оставил купец, Тычок разделил на всех. Мое лежало у шалаша, едва початое – есть просто не хотелось, и по-моему, зайцы и мыши изрядно к нему приложились. Все равно. Еще разок попадусь Гарьке под горячую руку, даже эти крохи станут не нужны. И лишь когда поднялся Тычок, а коровушка подалась к ручью, я просипела:
– Лошадей бы выпасти. На длину повода все вокруг объели. Сделаю, если дадите.
Старик устал держать на меня сердце. Коротко кивнул и склонился над Безродом. Я тянула шею, заглядывала ему за плечо, но ничего не увидела. Закрыл. Ну, перевязывает старик, и пусть себе перевязывает. Увела коней на другой конец поляны и улеглась там же. Напекло голову летним солнцем, забило обоняние полевым разнотравьем – не заметила, как подошла Гарька. Что-то сумасшедшее вздернуло меня над землей и так встряхнуло, что все косточки взвыли, застучали друг о друга.
– Мало того, чуть не убила, без лошадей оставить хочешь?
Не-а, не хочу. Просто выпасаю. Но сколько же злобы накопилось в нашей коровушке! Все это время смотрела на мои чудачества, и вот прорвало ее. Душа полезла: не так на Безрода смотришь, не так на него дышишь. А куда мне деваться? Мне либо на этом свете поближе к нему, либо сразу на тот. О боги, как же хорошо бывает избавиться от сомнений и перестать обманывать саму себя. Кто только не выколачивал из меня дурь! Оттниры в море, темные в лесу, лихие на дороге, неизвестный доброхот, что разлучил меня с памятью на целый день здесь, на поляне. Так и сказала:
– Кончай. Надоело. Нечего гладить, пора бить.
Думала, убьет.
– Безрод не убил, и я погожу. Но к лошадям на перестрел не подпущу. Так и знай.
Отшвырнула, и угодила я в дерево, что стояло в двух шагах. Молодой дубок встрепенулся до самой кроны, а я еще долго дышала вполраза – внутри будто съежилось.
Когда поем, когда нет. Иной раз костерок разведу, определю котелок на огонь и сижу, бездумно гляжу на пламя. Несколько раз каша в угли прогорала – засиживалась до потери сознания. Мыслями далеко блуждала. Выбрасывала гарь и начисто перемывала посуду. Что поела, что не поела, одна хмарь внутри.
Мимо постоянно шли обозы. Оно и понятно, городок Срединник недалеко, а мы встали на самой дороге. Когда остановятся обозники на ночлег, когда нет, чаще мимо проходили. Но те несколько раз, когда у нас появлялись незваные соседи, я и вовсе глаз не смыкала, держала меч под рукой и приглядывала за палаткой. Не соблазнился бы кто-нибудь легкой добычей. Но по большинству соседи оказывались некрупными купцами, а таких обозов, как Брюстов, больше не встречали.
На восьмой день в самом вечеру подошел небольшой обоз и встал на ночлег. Обозники разбили стан как раз между нами и ручьем. Как водится, пришли поздороваться и оглядеть, кого нелегкая принесла в соседи. А может быть, наоборот – легкая. Я по обыкновению сидела у черты, когда они прошли мимо, четверо здоровенных мужиков и старик. Сдержанно закашлялись у палатки. Загораживая вход, из проема появилась Гарька и напряженно выглянула из-под бровей.
– Доброго здоровья соседям. – Все пятеро поклонились в пояс.
– Было бы здоровье и добро появится.
– Здоровья побольше, добра погуще, – разлыбился дед.
– Не приглашаем. – Из палатки выполз Тычок и развел руками. – Больно хоромы невелики.
Оба и словом не обмолвились, что внутри раненый лежит. Нечего дурной глаз приманивать. Тут одно зловредное слово, один недобрый взгляд могли нарушить равновесие и столкнуть Сивого в пропасть.
– Я – Потык, это мои сыновья. – Старик назвался сам, потом представил великовозрастных отпрысков, одного за другим: – Цыть, Полено, Перевалок и Тишай.
Мужики как мужики. Глаза настороженные, сразу выхватили взглядом Гарькину секиру и понимающе нахмурились. Слишком основательные для необдуманных глупостей и донельзя решительные для обдуманных поступков. Знала я таких. На пахотной земле иных не бывает. Тишай мне не понравился. Брови кустистые, глаза черные, вроде бегают, но наверняка не скажешь. Были бы глаза светлые, сразу углядела. А так…
– Не побрезгуйте, соседушки, отпробуйте. На торг везем. От всей души. – Потык преподнес шмат сала с красными прожилками и кувшин питья. – Бражка пшеничная, самолично на клюкве настоял.
Тычок понимающе кивнул и юркнул в палатку. Вынес мешок крупы. Без ответного подношения нельзя, никак нельзя. Мужики сдержанно приняли крупу, кивнули. Подошли ко мне.
– Я Потык, а это…
– Твои сыновья Цыть, Полено, Перевалок и Тишай. Едете на торг, бражку самолично настоял на клюкве. Все слышала.
Старик преподнес мне домашней простокваши в горшке. Увозят на торг еще молоко, но пока путь-дорога, тряска да болтанка, молоко благодаря хитрой закваске превращается в простоквашу, да такую, что пальчики оближешь. Я отдарила драгоценной солью. Много отдала. Мне в жизни и без того соли хватает. Вон сколько ее с кровищей на землю слилось!
– А…
– Мы не вместе, – опередила Потыка. Тот понимающе кивнул и дальше расспрашивать не стал. Лишь ухмыльнулся.
Полуночничали соседи тихо. Уж как водится, и бражки хлебнули, но шума не развели. У тех, кто живет пахотой, буйство не в чести. Земля требует обстоятельности, и в поле выверты обходятся дорого. Были бы еще молодые да бесперые, еще куда ни шло. Но не эти…
Наконец все улеглись и как будто уснули, но мне не спалось. Призраки. Опять. Отчего-то привиделся тот ражий детина из дружины Круглока, что воспылал ко мне страстью. Смотрел на меня укоризненно и качал головой. Я заметила, на следующий день после таких видений меня словно уносит из этого мира. Засыпаю прямо на земле у черты. Усталость берет свое. Значит, теперешней ночью все равно не усну, а вот к полудню меня точно косой подрубит – свалюсь там, где буду стоять. Сивый без изменений, даже не застонет. Где уж тут застонать, так зубы сцепил, дышит еле-еле.
Вылезла из шалаша, посмотрела на небо. Звезд высыпало видимо-невидимо. И отчего-то в благостной ночной тиши мне почудилось какое-то движение. Именно почудилось. Как будто тень зашуршала, а я услышала. Припала к земле, ровно кошка, и осторожно поползла вперед, благо трава выросла – по колено. Сначала не могла понять, откуда шуршит, ползла наугад, потом распробовала звук наверняка и двинула к выпасу, там стояли кони, мой Губчик и трое остальных. Нет, вы только поглядите, из травы показалась лохматая голова, огляделась и опять шасть вниз. Кто-то из соседушек решил созорничать. Я припала к земле и какое-то время лежала неподвижно. Пусть первый обнаружится.
Один из гостей-соседей, как полоз, крался к нашим лошадям, и объяснение у меня находилось только одно – приглянулся табунок. Ничего иного придумать не смогла. А кто смог бы? Того и гляди, без лошадей останемся, но вовсе не по моей вине, как думала Гарька. Подождала, пока конокрад проползет мимо, затаилась в траве и тихонько пристроилась ему в хвост. Тихо, сволочь, ушел, не знала бы, что ползет, – никогда не догадалась. Как будто подсказал кто. Ражий детина? А ведь правда! Призрак ражего тряс головой и делал губами «Иго-го», словно лошадь изображал. Ай спасибо!
Ночной вор подполз к лошадям вплотную и остановился. Давал привыкнуть к себе. Что-то зашептал, успокаивая табунок, и медленно приподнялся из травы. Тут и я, как могла, тихо подкралась. На меня лошади и ухом не прянули, ну ползет Верна и пусть ползет себе. Эка невидаль! Нет, это не старик Потык. Кто-то из его сыновей, но кто – поди угадай. Все, как один, коренастые и лохматые. Были бы хоть рубахи разного цвета – нет же! Одинаковые, ровно гуси.
– Тихо, мои лошадушки, тихо красивые!
Потянул руки приласкать, но мой Губчик и Безродов Тенька, всхрапнув, прянули назад. Не дались. Не успокоил их напевный голос. Я тише мыши поднялась и, ступая, ровно кошка, сделала шаг вперед. Нож давно вынула из сапога и теперь крепко сжимала мечным хватом. Раньше, бывало, от азарта делала глупости, никогда не удавалось подкрасться незаметно. Там нашумлю, тут себя выдам. Еще на отчем берегу воевода Пыряй говорил, дескать, все хорошо делаю, но сердце бухает так, что можно услышать, а от волнения начинаю преть, и сладковатый бабий запах расскажет обо мне чуткому носу прежде, чем увидит острый глаз. Наверное, что-то изменилось. Азарт ушел. Сердце бьется ровно и равнодушно. Кожа суха, словно земля в безводную пору. Наверное, поэтому соседушка и не услышал. Всего в шаге поднялась из травы и выросла прямо за спиной. И только он протянул руку к поводу, скорее молнии завела нож под челюсть и прижала острой кромкой к горлу, чуть пониже бороды. Ага, поучите дружинного неслышно подкрадываться!
– Не спится, милый? – ласково прошептала в ухо.
Как был – с протянутой рукой, Потыкович замер. Даже слова не сказал. Должно быть, я пережала, слишком плотно сунула лезвие к глотке. Чтобы лилась речь, горло должно ходить вверх-вниз, конокрад же не смог вымолвить ни слова.
– Сейчас мы тихонько развернемся и пойдем обратно, – шепнула. – Лишний раз вздохнешь, раскрою горло. Я дура, пятнадцать человек на этой поляне из-за меня упокоились. Глазом не моргну, распахну второй зев. Понял?
Понял.
– Буду говорить, кивни, если угадаю. Ты – Тишай?
Потыкович помедлил и кивнул. Значит, не показалось, действительно глазки бегали. Так и пошли вперед медленными шажками, рука с ножом под бородой.
Чего-то подобного я ждала. Такие слишком хитры, чтобы не попытаться выскользнуть. Ровно уж прокрутился на одной ноге, повернулся лицом ко мне и нырнул вниз. Дур-рак. Не то чтобы опоздала его вскрыть, просто не хотелось крови. Ее и так слилось на этой поляне больше, чем необходимо. Пусть живет. А вот он решил меня кончать. По нехитрой прикидке Тишая расклад выходил незамысловатый – девка одинокая, сама сказала, что не с теми двоими, значит, никто не хватится. Скажет остальным, будто собралась в ночи и ускакала, дескать, и лошади нет, видите? А что нож и меч при мне – всякий дурак полезет проверять, мои или нет. Конокрад прянул в ноги, подсек и навалился, обеими руками опутав руку с ножом. Я не ломалась, держит руку с ножом – пусть держит, но, когда борода густа и окладиста, жди неприятностей с любой стороны. Зачем терзать руку в локте, возвращая себе нож? Дернула шеей, ухватила зубами бороду. Рот мне забили жесткие волосы, я закрыла глаза – в нос ударили терпкие запахи пота и чеснока – и, отбрасывая голову назад, дернула изо всех сил. Глухой, сиплый рык вырвался из разверстого рта, непрошеные слезы прикрыли лошаднику глаза, и Тишай, позабыв обо всем, исступленно замолотил кулаками, куда ни попадя. Забыл про нож. Парни на отчем берегу говорили, что рвать бороду на горле очень больно. А я мотала головой по сторонам и старалась не думать о кулаках, что охаживали меня по бокам. Вернула руку с ножом, завела конокраду за спину, легонько подоткнула в темечко и прекратила рвать бородищу. Ощутимый укол заставил Тишая замереть. Я выплюнула бороду и внятно произнесла:
– Вдохнешь не ко времени – порежу. Обними.
Он не поверил. Обними?
– Быстро обними. Ясно говорю?
Ясно. Завел руки мне под крестец и прижался всем телом.
– Теперь перекатывайся на спину. Всего один поворот.
Потыкович осторожно перекатился на спину, каждый миг ожидая нож в затылок, а я по мере переворота уводила нож с темени на шею. Бок болел. Недавно получила в бока от Гарьки, теперь этот приложился.
– Медленно встаем.
Это я сказала «медленно встаем». На деле подскочила быстрее оленихи, поднятой волками, а вот Тишай вставал действительно медленно. Хватит на сегодня глупостей.
– Ослабь гашник.
Ослабил.
Скользнула ему за спину, молниеносно просунула руку с ножом за веревку и, прокрутив кисть один раз, затянула гашник петлей на запястье, при этом нож мертво уперся Потыковичу в спину.
– Ты один или все такие?
– Что?
– Спрашиваю, один любишь лошадок или отец с братьями тоже в деле?
– Один, – глухо бросил конокрад. – Их не тронь.
– Дурак ты, лошадник.
Мы подошли к стану Потыковичей, и я со всей дури пнула распорку, на которой держался тканый полог.
– Подъем! – заревела что было дурости. – Утро доброе, доброй ночи!
Как огурцы из бочонка, наружу посыпались гости-соседи, заспанные и немного хмельные. А кого бояться? Двух баб да старика?
– Что такое? Лихие напали?
Все четверо, на ходу оправляя рубахи, зевая, почесываясь, выкатились из-под полога. Кто-то из братьев раздул тлеющие угли.
– Да нашла тут одного, – выпростала руку из-за гашника и толкнула конокрада в руки отца и братьев.
В неверном свете кострищного огня лица всех четверых сделались ровно каменные. Старик так и вовсе поджал губы и свел брови на переносице. И только теперь, когда угроза миновала, я с отвращением отплевалась.
– Что опять учудил? – Потык с недоброй ухмылкой подошел к сыну. – Спрашиваю, что опять учудил?
Тишай кротко вздохнул и отвернулся.
– Лошади, – только и буркнул.
– Опять? – взревел отец и от души приложился карающей дланью к лицу сына. Голова лошадника только дернулась.
– Отец, я…
– Цыть, недоносок! – Кто-то из сыновей, как бы не сам Цыть, здоровенной ручищей так огладил брата, что незадачливый вор согнулся пополам и повис на кулаке старшего.
– Встань, бестолочь! – Потык за волосы вздернул непутевого отпрыска на ноги. – Всю душу вымотал! Уж сколько раз краснел из-за тебя на людях – украснелся весь! Обещал от земли отлучить – отлучу! И не посмотрю, что родной сын, – по миру пойдешь! Марш внутрь!
Здоровенный детина, кое-где и сам битый сединой, нырнул под полог, ровно нашкодивший отрок. Подозреваю, что отец и братья еще наддадут, когда вблизи не останется чужих глаз. Братья с самым свирепым видом друг за другом скользнули следом, старик задержался. Виновато посмотрел на меня, развел руками и поклонился в самый пояс. Я слегка кивнула. Ну до чего борода отвратна на вкус!
Немного времени прошло. Кто-то негромко кашлянул у входа в шалаш, и я вылезла.
– Уж ты прости меня, старика. – Потык топтался у входа и мял в руках какой-то сверток. – Дурак дураком сын вырос. На земле с малолетства, а ровно лошадиный дух вселился, тянет к ним и тянет. Спасибо за сына. Убить ведь могла?
Все старый понимает. Знает, что не бить полез Тишай – убивать. Убил бы, и концы в воду, мол, знать не знаю, ведать не ведаю.
– Могла и не сладить. Шустер, подлец. В дружину бы ему. Цены не будет. И при лошадях опять же.
– Да был. – Старик обреченно махнул рукой. – Коняки попутали.
– Стало быть, ущучили?
– Ущучили, – улыбнулся Потык. – Вон погнали.
А может, и не стал бы убивать. Тут ведь как – привяжи к дереву и махни ручкой. День повоевала бы с веревкой, а там ищи-свищи и Тишая и коня. Если был дружинным, да с такой быстротой… мог и убить, ведь наверняка знает как. С течением времени все меньше оставалось во мне самодовольной похвальбы. Да, мог и убить.
– Говорит, людей трое, лошадей четыре. Зачем лишняя? – Старик тем временем развернул тряпицу и расстелил у входа, прямо на лапнике. На самобранке остались кувшин и сыр-каменец, чей своеобразный запах я тут же узнала.
Сыр-каменец штука интересная. Кусать, как обычный сыр, невозможно – зубы обломаешь. Лучше всего обсасывать, запивая бражкой. Потык предложил зла не вспоминать, а в знак добрых намерений уговорить каменец и найти дно кувшина с бражкой. Может, хоть брага нагонит сон?
– Да не трое нас, четверо. Четвертый в палатке.
– Чего ж не выходит?
– Не может. Порублен. Восьмой день закончился.
– Скажи пожалуйста! – Мой гость почесал загривок. – Не встает?
– Не-а.
Огня не зажигали. В темноте смутно белела тряпица, на ней чернел кувшин, по обе стороны которого лежали ломти сыра. К браге прикладывались по очереди, каменец брали на ощупь.
– Не знаю, встанет ли.
– Хочешь, чтобы встал?
– Все бы отдала.
Старик помолчал.
– Всю жизнь я на земле. Иной раз кажется, будто все идет само собой и мало что зависит от меня. Боги живут своей жизнью, земля – своей, а между ними я, клоп. Никто и звать никак. Сколько раз руки опускались, думал, не замечают Потыка всемогущие боги, а только раз, когда надежды не было никакой, из меня, дурака, упрямство поперло. Есть у нас в Полоречице поле. Ровно заколдованное. Земля там жирная, на ней бы сеять, ан нет – камни наружу лезут. Хоть ты тресни. Кто только из соседей ни брался – год, от силы два, и снова камни.
– Ну раз из тебя упрямство полезло, в два счета камни раскидал, – слыхала я такие истории. В таких побасенках рассказчик всегда вровень с богами стоит. Все может, все получается. Махнет – улочка, отмахнется – переулок.
– Да нет. – Старик усмехнулся. – Камни на том поле остались. И, подозреваю, пребудут до скончания веков. Боги так захотели.
– Так в чем суть? Камни остались, мороки не убавилось…
– Поле стало моим, – коротко бросил Потык, усмехнулся и булькнул брагой. – У меня три года не было камней. Говорю же, упрямство полезло. Жилы на заступ намотал, но боги меня услышали. Три года от тяжести колосьев пшеница по земле стлалась. Такого не было ни у кого из соседей! Все на свете чего-то стоит. Вот разживусь жилами, еще раз на заступ намотаю. Будут еще три года.
Я умолкла. Упрямство полезло… услышали боги… все чего-то стоит. Не это ли отец говорил, еще там, в прошлом, когда все было хорошо?
– …Если дело у тебя мелочное – боги мелочь и заберут, что-то дорогое – собою расплатишься. Как захочешь, так и получишь. А еще в Беловодице странный сад стоит, вроде яблони как яблони…
– За чем же дело стало? – растерянно пробормотала.
– Жилок маловато осталось, – улыбнулся старик. – Тот сад будет последнее, что дадут мне боги. Свои жилы порву и сыновние не пожалею.
– Уверен, что дадут боги?
– А из меня упрямство полезет, – в темноте белоснежно блеснули Потыковы зубы в щели между бородой и усами.
Из него упрямство полезет. И старик все равно получит то, что хочет. Хотят все, а получит лишь он.
– А ты думаешь, отчего люди стареют и умирают? – усмехнулся Потык. – Было бы иначе, живи человек и живи. Вечно молодой, красивый и здоровый. А только ведет нас что-то. Лезем куда-то, чего-то хотим, и пока желаемое получишь – сто потов сойдет, собою на пути разбросаешься.
– Так чего же я сижу? – Из меня дух попер, захотелось убежать на край света и отыскать нечто, что вернет Сивого в жизнь. – Чего же я сижу? Мне бежать нужно.
– Сиди уж, – Потык за руку усадил меня обратно. – Куда тебя понесло?
– Я должна… мне же нужно…
– На край света бежишь, а за чем – сама не знаешь, – буркнул старик. – Жар-птицу думаешь добыть и сменять на здоровье для порубленного…
– Да!
– Утро вечера мудренее. Ты меня послушай.
Все во мне рвалось наружу, дурных сил столько обнаружилось – Полоречицкое поле от камней навсегда освободить. Но я послушно замерла: если старик просит…
– Что взамен жар-птицы предложишь?
– Себя!
– Дура девка! Не всякий такую цену примет. А как ему жить потом?
– Что дура – верно. Из-за меня порубили. Удавить бы меня, да никто не берется. Никто не пожалеет. Может, Тишая спросить?
– Хватит уж! Глупостей наделал на всю оставшуюся жизнь. Ни к чему еще одна. Как это случилось?
Я коротко рассказала дела восьмидневной давности. Утаила самую малость. Про Вылега никому никогда не расскажу. Со стыда сгорю. Так мне и надо.
– На этом поле, говоришь? Восемь дней назад?
– Еще тризный пепел ветром не развеяло. По ту сторону дороги. Завтра девятый день.
Потык молчал какое-то время.
– Гляди под ноги, девка. Пройдешь мимо счастья, не заметишь.
– Что такое? И чего же я не углядела?
– На край света хочешь бежать, а того не замечаешь, что совсем рядом жар-птица, только руку протяни. Тебе есть что предложить богам. Глядишь, понравится Ратнику подарок.
Есть что предложить? Как так?
– Да и мне польза будет.
– Мудрено говоришь. Ничего не понимаю.
– Иногда сам себя не понимаю. Но говорю дело. Утром скажу. На рассвете…
Уснула как дитя. Может быть, бражкой нагнало сон, ведь дно кувшина мы с Потыком все же нашли, а может быть, надежда прикрыла крылом, и в кои-то веки уснула с верой в лучшее. Что еще старик придумал?
Как будто не ложилась. Кто-то осторожно потряс меня за плечо, и я мигом поднеслась на ноги, ухватившись за меч.
– Тихо, Вернушка, это я, Потык. Вставай, время пришло. Рассвет скоро.
У входа в шалаш стояли двое. Старик хмур и собран, Тишай заспан и весьма помят. Заплыли оба глаза, на скулах синяки встанут. Зевает и ерошит волосы.
– За мной.
Потык направился по ту сторону дороги, на тризнища. Ветер мало-помалу разносил пепел по округе, но выжженная земля еще ясно чернела среди зеленой травы.
– Что удумал, старик? Самое время сказать.
Потык подошел к тризнищам и поклонился.
– Сегодня истекает девятый день. Закрывается небесная дверь за ушедшими в дружину Ратника.
Ну да, сегодня девятый день. Оттого мне и снились Приуддер и остальные вои, павшие под мечом Безрода. Но что хочет сказать старик?
– Сама не знаешь, а ведь у тебя есть для Ратника самое дорогое, что только можно предложить.
– У меня?
– Балда! – Старик укоризненно покачал головой. – Жизнь! Сохраненная жизнь!
Чья? Я не понимала и мотала головой.
– Его! – Старик показал на Тишая. – Проси у Ратника чего хочешь.
Вчера я спасла человеку жизнь тем, что не убила, хотя могла. И эту жизнь вправе преподнести Ратнику. Но человек, посвященный Ратнику, больше не свернет с этого пути! Старик хоть понимает это? Тишай навсегда останется человеком Ратника, человеком боя и меча!
– Не смотри на меня так. Все понимаю. Так будет лучше для всех. Скажешь, жизнь пахаря слаще и безопасней жизни воя? Вчера мало не убили из-за этой простоты, а ведь мирное время, не война! Вот и не знаешь, где найдешь, где потеряешь! В дружине Тишайке самое место.
Старик наклонился и прошептал мне в самое ухо:
– Об одном лишь Ратника попроси – чтобы всегда при лошадях был. И пусть грех минует. Нехорошо это.
Я молча смотрела на Потыка, и казалось, что лицо старика плывет и мутнеет, будто мне глаза слезами заволакивает. А в тех чертах проступает совсем другой лик, и голова кружится, едва не падаю с ног.
– Рассвет скоро, Вернушка. Пора.
Мы стали в самые тризнища, Тишай в одно, я – в другое. Пока открыты двери, через которые девять дней назад пятнадцать воев ушли в чертог Ратника, но с рассветом закроются. И последнее, что ворвется в покои повелителя воев через эти двери, – моя горячая просьба.
– Ратник, вчера я сохранила жизнь, удержалась от смертоубийства. Эту жизнь отдаю тебе. Услышь просьбу, верни Безрода, не забирай его у меня. Ты все знаешь без слов, и если не Сивый, кто иной достоин жить на белом свете?
На востоке полыхнула багровая зарница, налетел порыв ветра, и пепел, что еще оставался на тризнищах, столбом взметнуло вокруг нас. Я затаила дыхание, зажмурилась, но с места не отшагнула. Так и стояла, пока вокруг носился вихрь, а когда стихло и повисла тишина, едва не упала – неимоверно хотелось дышать. Чуть поодаль, широко разевая рот, будто рыба на льду, глотал воздух Тишай, и… я его не узнала. Чернявые волосы побило пеплом, пепел остался на рубахе и на лице. Наверное, выгляжу так же. Младший Потыкович даже слова не отмолвил против воли отца. Сам понял, что так нужно, или братья вразумили?
Пыльные столбы ушли в сторону леса, а там и вовсе пропали, разбились о деревья. И снова все стихло. Я оглянулась на старика. Принял? Это все?
– Думаю, все. – Старик задумчиво смотрел туда, где стена леса разметала пепел и пыль.
– Принял?
– Не знаю, милая, не знаю. Одно могу сказать – не услышать не мог. Только время и покажет.
Потык обстучал сына, сбивая пыль. Косил на меня и усмехался.
– Грома с молниями ждешь? Напрасно. Если и случится, так тихо и не заметно, что сама не сразу узнаешь.
Подошел ко мне, помог отряхнуться, улыбнулся.
– Думаешь, отчего ворожцы смертным боем бьют за ворожбу без разрешения? Что будет, если всякому дураку захочется чудес? Начнет полоумный жизнью разбрасываться, лишь бы увидеть небо в огурцах. Бойся своих желаний! Иногда боги наказывают не тем, что отворачиваются, – тем, что исполняют желание!
– Но…
– Но иногда можно. – Потык постучал меня пальцем по лбу и лукаво сощурился. – А про небо в огурцах помни!
– Значит, яблоневый сад в Беловодице?
– Ага…
Рассвело. Потык и сыновья быстро собрались, впрягли в телегу лошадей, собрали полог, вдоль бортов уложили на место опорные жерди. Уходя к ручью стирать полосы для перевязки, Гарька долго на меня смотрела, хитро щуря глазищи. Ночью что-то слышала, да не понимает, что именно. Как будто шумели, как будто кричали. И нет бы мне отвернуться… Язык ей показала.
А когда Потыковичи с нами распрощались и совсем было повернули на дорогу, с той стороны, откуда все мы пришли, раздался дробный топот. Лошади, много лошадей. Впереди облака пыли, что густо клубилось из-под копыт, шел десяток верховых. По всему видать, дружинные. Девять седлами, десятый… а не было десятого. Лошадь шла в поводу и упиралась изо всех сил.
– Проклятая скотина! – взревел дружинный и огрел строптивицу плетью между ушами.
– А ведь ладная кобылка! – приложив руки к глазам, крикнул Тишай. – За что же так?
Ход остановился. На нас воззрились девять пар глаз, колючие, настороженные, руки на мечах.
– Впервые такое вижу! Все лошади как лошади, эта же… Уж сколько их в поводу перевел, сосчитать не возьмусь, тут же…
Тишай, что-то насвистывая, медленно двинулся к дружинным. Не доходя шага, остановился и дал кобыле себя обнюхать. Странно, однако, та не проявила беспокойства. Дружинные переглянулись. Чудеса, да и только. Потыкович ласково огладил вороную и чмокнул в шею. Кобыла всхрапнула и потянула носом над головой Тишая.
– Человечий пепел чует, – напряженно шепнул мне старик.
– Глазам не верю. – Дружинный десятник сбил шапку на затылок и ожесточенно сплюнул. – Как Тихоню зарубили, Ладушка никого к себе не подпустила, даже нас держала за чужаков. Чудеса, да и только!
– Тихоня звали? – Старик задумчиво огладил бороду, и мы многозначительно переглянулись.
Старший какое-то время молча смотрел на Тишая, потом, развернув лошадь, подъехал ближе.
– Ловко у тебя получилось. Кто такой?
– Пахарь.
– А своим ли ты делом занят, пахарь? – Десятник, оглядев Потыковича с головы до ног, отчего-то кивнул сам себе.
И будто гром среди ясного неба прозвучало: «Нет, не своим!» Я хотела громов и молний? Будь любезна. Потык выступил вперед и еще раз отчетливо произнес: «Нет, не своим!» Все покосились на старика с недоумением, и только мы с непутевым лошадником знали, что к чему. Потык о чем-то пошептался с предводителем дружины и вернулся к сыновьям. Трижды поцеловал Тишая и даже слезу украдкой смахнул. Поняли все и остальные. Братья тепло попрощались, и только пыль встала, когда старшие хлопали младшенького по спине. Старик ничего мне не сказал, только улыбнулся в бороду. И, по-моему, одну слезу смахнуть забыл, на солнце блеснула…
Я долго смотрела вослед верховым дружинной десятки – с Тишаем она вновь стала полноценной – и обозу Потыковичей, что снялись друг за другом. Ушел в дружину Ратника Тихоня, на его место заступил Тишай… И если это просто случайность, готова съесть весь пепел, что остался на тризнищах.
Из палатки выбрался Тычок. Морщась и кривясь, поплевал на какую-то красную тряпку, проглядел на солнце, в сомнении покачал головой и бросил тут же. Я узнала тряпку. Схватила и прижала к груди. Унесла Безродову рубаху к себе в шалаш и долго бездумно пялилась. Чего толку штопки считать? Носить ее он все равно большие не сможет. Вся расползается. И тут меня словно осенило! Рубаха! Сивому нужна новая рубаха! Встанет человек, а ему надеть нечего! Скорее молнии выпрыгнула наружу, в два скачка подлетела к палатке и сунула внутрь голову.
– Выдь на улицу, дело есть!
Тычок пожевал губу, однако вышел. Огляделся и напустился на меня:
– Чего шумишь?! Вот Гарька вернется, оба по шее полу…
– Давай деньги!
– Какие деньги?
– Хороши мы с тобой! Человек проснется, встанет, а ему надеть нечего! Не рубаха, а дырка на дырке! Поеду в город, новую возьму.
Старик смотрел на меня как на полоумную. Дескать, Безроду бы ворожца, а она про новую рубаху толкует!
– Давай, давай. Он встанет, обязательно встанет. Сегодня кончился девятый день.
Егозливый старик огляделся, ужом порскнул в палатку и сунул мне в руку деньги.
– Красную! – только и услышала я.
На скаку оглянулась и крикнула:
– Обязательно красную!
Показала нашей коровушке язык – она как раз возвращалась после очередной постирушки, – состроила рожу и, больше не оглядываясь, припала к шее Губчика.
Глава 2 ЛЮДОЕДЫ
Верна уехала, и Тычок вздохнул. Слава за это богам, уж больно глаза она Гарьке намозолила, того и гляди, случится еще одно смертоубийство. Старику и одного болящего вышло много, еще неизвестно, кто помрет раньше. Ох, девка, учудила, ох учудила!
Неопределимых годов мужичок почесал загривок. А ведь правду сказала, девятый день закончился. Дадут боги, хоть вздохнет Безрод громче обычного. Думал балагур, жизнь отлетает, когда рухнул Сивый под ударом Верны. Да так и было, оба упали. Гарьку уговорил никому об этом не рассказывать, но отпустил сознание едва не раньше Безрода. Испугался. Столько боли по полю разлили, что замутило Тычка. За какие прегрешения Сивому такое выпало? Когда же дадут человеку пожить спокойно?
– Уже вернулась, Гарюшка? Быстро ты!
– Крови меньше, потому и быстро. А где эта… неужели уехала? Наконец-то!
– Нет, милая, Верна в Срединник умчалась. Говорит, встанет человек, осмотрится, а надеть и нечего. Рубаха под мечами вся расползлась. Дырка на дырке. А зачем дырки латать? Правда ведь? Нужна новая рубаха, как пить дать нужна!
– Не о рубахе нужно думать. Лучше бы ворожца привела, а еще лучше сменяла бы жизнь на жизнь! Одним хорошим человеком прибыло бы, одной гадиной стало меньше!
– Так прибудет еще! Девятый день кончился, Гарюшка!
– Жаль, ворожца притащить нельзя. Плюнула бы на все и приволокла из города! Стал бы упираться – опоила, мешок на голову и бросила, как скотину, поперек седла!
– Сама ведь знаешь, Безродушка не велел. Сказал, дескать, все оставь как есть. Выживу – выживу, а нет – так захотели боги. Мол, это и будет самое верное знамение.
– Он ведь только нам запретил, а ей нет!
– Верна тоже девка не глупая. Видела небось, что мы ворожца не привели, вот и подумала, что для того есть особая причина. Соображать надо!
– Как ты все за нее объяснил!
– Так разве Безродушка выбрал бы глупую?
Гарька промолчала, отошла, присела у Безрода. Ей, бедняге, тоже нелегко приходится. Неопределимых годов мужичок, чего только в жизни не видел, а тут растерялся. Ни слова Гарька не говорит, что у нее внутри – поди пойми. Чего за Сивым таскается, чего хочет, на что надеется? И самое главное – любит или нет? Баба все же. За то время, что вместе бредут, ни словом не обмолвилась. Кремень!
За полдень Тычок погнал Гарьку спать, сам сел у Безрода. Сидел и вспоминал. Жизнь свою безрадостную. Сына, жену, безвременно погибших. Что видел за долгие годы? Хорошего – только с воробьиный носишко. Горемыка, недотыкомка, везде как кость в горле. Сделай то, принеси это, пошел вон, старая развалина. Вот тебе, Тычок, и ласка! А появился Безрод, и ровно лето для старика началось. Тепло стало, будто согрелся. Уж как в Сторожище ни пугали… дескать, взгляд у Сивого мерзлый, значит – недобрый. Убьет и как звать не спросит. Оставит под кустом и даже не погребет как положено. А сколько раз отвечал злым языкам, дескать, гол как сокол, что с нищего взять? Были бы полные сундуки золота – еще понятно, а так… И кто оказался прав? Видать, сами боги толкнули на ту дорогу, где Еська-дурень расталкивал людей, не глядя под ноги…
С мысли сбил какой-то посторонний шум. Старик выглянул и обмер. Замечтался, не заметил, как стемнело. А по ту сторону поляны кто-то развел костер. Вот ведь нелегкая принесла! Безроду теперь покоя бы, нет же! Ходят и ходят! Тычок долго смотрел на костер, ждал, что новый сосед придет знакомиться да пустые руки показывать в знак добрых намерений, – не дождался. Ночевщик все ходил вокруг огня, круги нарезал. В сумерках было плохо видно, старик так и не разглядел, кого судьба привела. Только и увидел длинную черную одежду до самых пят. Вроде плащ, а может, и не плащ.
…Поразили глаза Безрода. Холодные, синие. Словно в речной полынье небо отразилось. Будто глядишь в студеную воду, и самому холодно становится. А Еська-дуралей потому осторожности не проявил, что вообще на людей не смотрел. Пялился поверх голов и никого не замечал. Всех считал ниже себя. За то и получил. Здрав Молостевич, долгих лет ему жизни, раньше всех разглядел в Безроде крутой нрав и остальных предостерег. Те четверо недоумков его не слышали, за что и поплатились. И глаз Безродовых не видели, потому что ночью напали, а ведь всем известно – гляди человеку в глаза! Не удосужились поинтересоваться, кого убить придется? Ну да боги им судьи. В Сторожище гудели, будто нечестивого свидетеля Безрод порешил прямо на судилище, на глазах князя и дружинных. Своими глазами Тычок не видел, но зря гудеть не стали бы. Так и не спросил, врут или правда?..
Что за напасть? Опять кого-то принесло? Так и есть, был один костер, стало два. Размечтался старый хрыч, перестал держать ухо востро. Новые соседи встали по разным сторонам поляны. Вроде и дело обычное, сколько на этой поляне народу переночевало, а только неспокойно стало Тычку. Заполучил в руки что-то стоящее и дрожал над ним, боялся удачу спугнуть. Береженого боги берегут. И Верна куда-то запропала. С нею всяко спокойнее. Как-никак острый меч и пара крепких рук. Лишними не будут.
Когда совсем стемнело, Тычок услышал чужие крадкие шаги у самой палатки. Осторожно выглянул. Как будто ходит кто-то вокруг, травой шуршит.
– Никак в гости пожаловал, добрый человек? Чего же не объявишься? Травой в темноте шуршишь…
Спугнул. Экий нерешительный. Должно быть, страшно одному ночью, вот и решил пососедиться, а как подошел – испугался. Бывает. Старик с досады плюнул. Оборвали. Так сладко мечтать…
А когда Безрод заступился перед дружинными на княжьем дворе, Тычку словно под дых заехало. Так давно не чувствовал ничего и близко похожего, дыхание перехватило. Ком в горле встал. Думал, так и жизнь окончится, в коровьем хлеву, в навозе, на сенце. Лишь бы Сивый на ноги поднялся. Вместе выстроят дом. Большой и крепкий. Хлевок рядом поставят, для начала заведут пару-тройку коровенок. Бурую назовут Буренка, пегую – Пеструшка, черную – Ночка. Тычок сам доить станет, никому не доверит. А когда пойдут у Безродушки дети, на коленях станет катать, свистульки нарежет, а байки рассказывать остережется, пусть подрастут…
– Экие соседи у нас робкие! Никак в гости не идут. Видать, придется самому идти.
Сбили с мысли. Ходят вокруг да около, заглянуть на огонек не решаются. Ничего, еще поглядим, кто такие. Кувшин браги, что купил у мимоезжего купчины, Тычок нашел в самом углу палатки, там, где и положил. Пригладил вихры, оправил рубаху и пошел. Спит Гарька, ну и пусть спит. Умаялась так, что даже во сне ничего не видит. Старик подошел к самому костру и замер. Сидит человек, косо таращится, почему косо – одного глаза недостает. Потерял где-то. Унесло страшным ударом, рубец толщиной с палец лежит на лице и пугает. Грива нечесана, рубаха давно не стирана, черный плащ, по всему видать, с чужого плеча, длинный, землю обметает. Сосед что-то жевал, молча покосился, подвинулся на бревне, дескать, садись.
– Доброго здоровья хозяевам!
– И вам не хворать.
Голосище грубый, трубный.
– У меня и бражка с собой. Найдем дно кувшина?
– Бражка? – переспросил незнакомец. – Дело стоящее. Да вот беда, не показана мне бражка. Во хмелю буен становлюсь. Опасен.
И как зыркнет единственным глазом! У старика аж душа подсела, съежилась.
– Кто же будешь, добрый человек?
Долго молчал, жевал. И с ножом управлялся ловко, будто шестой палец на руке, а не нож. Глодал копченый окорок и лишь голую кость оставлял после себя.
– Человек как человек, – наконец ответил одноглазый. – Голова, две руки, две ноги. Все как у людей, только глаз один.
– Бывает. Иного так разукрасит по жизни – удивляешься, как он вообще живет. Чем промышляешь? На купца не похож и вроде не пахарь.
Опять помолчал.
– Да разное.
Тычок был готов спорить на собственную голову – дружинный. Бывший дружинный. Шрам на лице – явно след меча, и ножом крутит ровно собственным пальцем. Не так чтобы здоров, но очень жилист. Настоящий дружинный был бы одет получше, этот же… неухожен, неустроен. Вон волосища в пыли. Ровно бродяга мхом покрылся. Хотя сапоги на нем добротные…
– Сапоги сам тачал. – Одноглазый будто мысли услышал, усмехнулся. – Оленья шкура. Сушил, дубил, на оленью жилу сшил.
Пить не стал, молчит, ровно сыч. Странный он. Хотя… удивляться ли тому, что от людей прячется?
– Сам кто такой? – В единственном глазу незнакомца красными сполохами жили языки костра.
– Человек как человек. – Старик развел руками. – Голова, две руки, две ноги. Все как у людей, только пожил больше.
– Один у костра? – Бродяга кивнул на палатку. Наверное, не проснулась еще Гарька.
– Нет. – Что-то перестал Тычку нравиться одноглазый. – Не один.
– Кто с тобой?
– Кто со мной – все мои.
Ишь ты, даже не назвался. Имя скрывает или обычая не знает? Что не знает – не похоже, значит, не хочет называться.
– Лошадей, гляжу, у вас три… – И зычно расколол кость на зубах.
– Сколько надо, столько и есть. Твою конягу что-то не вижу. Пастись отпустил?
Неприятный получается разговор. Не о том должны говорить добрые соседи. За каждым словом одноглазого будто потаенный смысл прячется.
– Ага, отпустил, – криво ощерился бродяга. – Только дорогу вороной забыл. Все никак не вернется.
Тычок засобирался восвояси. Ох и темен соседушка!
– Доброй ночи хозяевам оставаться. А кто на том конце поляны встал, не знаешь?
Одноглазый с недобрым прищуром покосился на костер, что распалил второй сосед, и мрачно покрутил головой. Не знает. Значит, самое время узнать. Старик подхватил непочатый кувшин с брагой и положил стопы ко второму костру, не сказать хуже – сбежал. Неприятное знакомство, да и знакомство ли? Друг другу не назвались, только и разговоров было, сколько человек в палатке и чьи лошади…
– Кхе-кхе, дома ли хозяева?
Костер как костер, горит себе, дрова пожирает, только никого возле огня Тычок не нашел. Куда делся? Может быть, по нужде отошел? Неопределимых годов мужичок стоял, ждал и оглядывался. Вдалеке видел одноглазого. Тот сидел у своего костра, глодал кость. И вдруг старик заметил странное – из-за палатки кто-то вышел, подходя, замедлил шаг и неловко повел плечами. «Выходит, пока я точил с одноглазым лясы, второй сосед кругами вокруг палатки ходил. Только что-то Гарьки не слышно. Должно быть, спит. Выходит, не познакомились?»
– Незваный гость на огонек. Не прогонят ли хозяева? Наведался, вот…
Хозяин ступил в круг света, и старик запнулся. Одноногий. Глядит исподлобья, и Тычку совсем не понравился его недобрый взгляд.
– Чего надо?
– Соседи как-никак, – пробормотал егоз. – Встали рядом, нужно знакомиться.
– Оттуда? – Одноногий указал костылем на палатку.
– Оттуда.
Подумал, подумал и кивнул.
– Садись.
Старик поежился. Боги, боженьки, да откуда у обоих такие страшные глаза, три на двоих? Как будто родные братья, хоть не похожи друг на друга. Одноногий здоров, будто медведь, зарос пепельно-грязной бородой до самых глаз, штаны, некогда синие, теперь серо-буро-малиновы, и по всей рубахе шли застарелые пятна, в которых Тычок мигом признал кровь.
– Что в кувшине?
– Бражка.
– Хорошо. Мне отдать нечем, так и знай.
Здоровенной лапищей одноногий выхватил кувшин прямо из рук балагура, распечатал и выел содержимое в один присест. Тычок лишь несколько раз успел глазами хлопнуть.
– А звать как? Скажет или нет?
– Зови Одноногий. Добрая бражка.
– Куда держишь путь? Не вижу лошади, стало быть, пешком бредешь?
– Пешком. – Детина потряс костылем и утробно расхохотался. – Но дадут боги, скоро обзаведусь лошадью. Мне гнедые по нраву, а тебе?
– Тоже.
Не понравился Тычку взгляд одноногого, который тот метнул в темноту, когда о лошадях говорил. Случайно или нет, как раз в том месте, куда покосился теперешний собеседник, стояли кони. Странные соседи.
– А чем хлеб насущный добываешь?
– Руками, – усмехнулся одноногий и потряс кувшином над разверстой глоткой. Ни капли не упало.
Понимай как знаешь. Руками… остряк. Хотя чего тут понимать. Что судьба нанесет, тем и жив. Пятна крови на рубахе о многом говорят.
– А кто там в палатке?
– Много будешь знать – скоро состаришься. И вообще заболтался я.
– Сиди. – Пронизывающий взгляд ровно к месту пригвоздил. Ноги Тычка растряслись, и в пузе холод образовался. Сидит одноногий и зыркает гляделками. Вежлив, нечего сказать.
– А тот, перевязанный, кто таков?
– Увидел?
– Мимо случайно проходил.
– А тебе что за интерес?
– Отвечай, если спрашиваю.
Больно народец любопытный пошел. Странные они.
– Человек как человек, две руки, две ноги, все как у людей, только порублен малость.
– Насчет малости не показалось, – глухо бросил одноногий. – Того и гляди, помрет.
– А ты не гляди, может, встанет. Куда идешь? В город? В Срединник?
– Ага, за тем, за этим.
И в этот миг на поляну вышел некто третий. Прошел сквозь кусты, только ветви зашуршали. Тычку ровно шило в зад воткнули. Подскочил и унесся восвояси. В палатку. Там разбудил Гарьку и наказал секиру держать наготове.
– Что ты мелешь? Жуть приснилась?
– Лучше бы приснилась! Непонятное вокруг творится. На поляну калеки стекаются, ровно кто-то подманил. Ты бы спросила, что им надо!
– И что им надо?
– Не знаю! Только речи странные ведут. Сколько нас, а кто это порубленный да замотанный в палатке лежит, а лошади чьи? Какое им дело?
Гарька без слов подтянула к себе секиру и молча выглянула наружу.
– Костры горят. Три.
– Неспроста это. Мне не нравится.
Самое время незаметно исчезнуть, но куда податься с неподвижным Безродом? Только и остается сидеть и глядеть в оба глаза. Лошадей Гарька привязала у самой палатки, чтобы оставались на виду. По счету старика давно перевалило за полночь, когда по всей поляне, словно огненные цветы, распустились костры и пошло странное движение. Бродяги друг с другом не мешались, как подходили, так и вставали, но кто-то из них подошел слишком близко к одноногому, и тому это не понравилось. Звук, с которым он огрел какого-то бедолагу, просочился даже в палатку.
– Началось! – прошептала Гарька. – Один уж точно не жилец. После такого не живут.
– И костыль у него толщиной с мою ногу!
– Было бы хуже, если с мою, – усмехнулась Гарька.
– Тссс! Слышишь?
Ругались. Орали друг на друга, спорили о какой-то добыче.
– Кричат про какое-то сердце.
– А по-моему, про глаза.
– А теперь про ноги.
Потом сделалось так тихо, как будто нечто свыше разом закрыло бродягам рты, и стал слышен единственный голос, спутать который с другим Тычок не смог бы. Говорил одноглазый.
– Молчать, с-собаки! Сбродом были, сбродом и помрете! Двоих не стало, а ведь ничего еще не началось. Кроме меня дружинные есть?
– Есть.
– Выходи.
Старик с Гарькой подглядывали в оба глаза, благо от множества костров на поляне стало светло как днем. В середину, к одноглазому вышел однорукий и встал у тела, что лежало на спине, широко разбросав руки. Одноглазый вытирал нож пучком травы.
– Был бы я дурак, так спросил всех и каждого, чего сюда пришли. Но и так понятно. Слушайте меня внимательно – если хоть одна сволочь подойдет к палатке ближе чем на пять шагов без разрешения, ляжет рядом.
– И кто же разрешение даст? – проревел кто-то. – Ты, что ли? Не много взял на себя, косой?
Этот голос Тычок тоже узнал. Одноногий.
– Именно я. Кто желает оспорить, выходи на середину.
Дружинные, ровно сговорились, встали друг к другу спиной, хоть и виделись впервые. Оба натасканы, словно собаки, знают, что и когда делать. Выучку не вдруг и пропьешь.
– А теперь выходите сюда по одному, начиная с того края!
Одноглазый показал в сторону, правую от себя. Кто-то из бродяг обошел костер и двинулся к дружинным, что настороженно косили по сторонам. Даром, что один без глаза, а другой без руки, покромсали бы на обрезки в два ножа и как звать не спросили.
Друг за другом бродяги выходили на середину, и каждому одноглазый находил место. Кого отправлял в одну сторону, кого в другую и, в конце концов, пропустил всех через свой единственный глаз. А когда странное действо закончилось, громко возвестил:
– Слишком вас много, дети греха. Кто-то лишний. Не всем сегодня повезет.
Две толпы взирали друг на друга с одинаковой злобой. Только чудо помешало оборванцам ринуться друг на друга. Старик с Гарькой не понимали, в чем дело, лишь чувствовали – происходит нечто недоброе. Представляли себя ровно в осаде, и все происходящее имело дурной запашок.
– Четверо одноруких, четверо одноногих, трое без уха, трое без носа, пятеро косых, четверо беззубых, пятеро беспалых, да нас двое, – перечислил одноглазый. – Слишком, слишком много.
– Что все это значит? – прошептала Гарька. – Откуда столько убогих и калек?
– Не знаю. – Тычок сосчитал всех. Тридцать отвратительных рож, одна другой страшнее.
А дальше произошло нечто переполнившее старика и Гарьку неподдельным ужасом. По знаку дружинного на свет вышли двое одноногих, и случилось настоящее смертоубийство. Угрюмый знакомец Тычка – похожий на медведя бородач – и еще один пройдоха, чьи бегающие глазки были заметны даже в скупом кострищном пламени, встали друг против друга. Истинную причину всего происходящего словно туманная пелена подернула. Неопределимых годов мужичок не понимал, отчего вокруг столько чужих и недобрых людей, почему они сцепились, ровно голодные собаки, для чего считались, какие у кого убожества.
Угрюмый одноногий просто и без хитрых уловок огрел противника костылем, и тому не хватило верткости и сноровки, чтобы увернуться. Откуда им взяться у одноногого калеки? Поверженного «медведь» прикончил уже на земле, видно было плохо, но по тому, как ходили плечи – просто свернул бедолаге шею.
Прочее выглядело не менее тошнотворно. Когда дерутся убогие и калеки, ничего хорошего не жди. Тычок пожил на свете, однако никогда не видел, чтобы одноногий насмерть дрался с одноногим же, чтобы однорукий выкручивал другому безрукому единственную конечность. И леший бы с ними, не происходи все это вокруг больного Безрода. Старик задавался единственным вопросом: «А за каким нечистым они сюда пришли?» Все до жути напоминало драку голодных стервятников у тела еще живой, но умирающей жертвы.
– Дерутся насмерть, – буркнула Гарька. – Не нравится мне это.
– Как будто за добычу.
Вот только спросить боязно: «Кто добыча?» Бились действительно насмерть. Ни один поверженный не встал, не отполз. И становилось калек все меньше, пока не осталось пятнадцать.
А когда вперед выступил одноглазый дружинный и направился к палатке, Тычок и Гарька схватили кто что нашел. Гарька – секиру, старик – меч Безрода.
– Живы-здоровы соседи?
Не доходя нескольких шагов, косой остановился и присел на траву у самого кострища. Подбросил дров и разворошил угли. Старик переглянулся с Гарькой и счел за лучшее выйти наружу. Как был, с мечом.
– Да ничего себе. А вот ты как будто не очень?
Одноглазый дрался последним. Уделал соперника в пух и перья, но получил случайный удар ножом в шею.
– Пустое, – махнул рукой и громогласно рассмеялся. – Поди, голову ломаете, что происходит?
– Не без того. Уж ты раскрыл бы глаза. Как будто невзлюбили друг друга? Только не поймем, за что?
– А чего тут не понять? – Одноглазый забавлялся – бросал нож в землю. Нечего сказать, искусник. И с одного пальца, и с двух, и с подбросом, и с переворотом. – Пятеро одноглазых… это слишком.
– Вижу, теперь осталось двое. А чем двое одноглазых лучше? Впятером как будто веселей.
– А ты, старый, приглядись. У меня нет правого глаза, у Кудряша – левого. У кого-то правого уха, у кого-то левого.
– Бывает, – медленно пробормотал Тычок. Начал догадываться, и так холодно ему стало, ровно в прорубь окунули. – Как только жизнь не бьет. На иного посмотришь, хоть сказки рассказывай!
– А хочешь, сказку расскажу? – В пламени костра снежно блеснули здоровенные зубы. Будто щель в черной бороде обнаружилась, и оттуда сверкнуло белым-бело.
– А давай! – Старик азартно поскреб затылок и уселся перед огнем. Лишь бы время потянуть.
– Жил-был на свете дружинный. Не хороший, не плохой, не лучше прочих, не хуже. Во многих схватках уцелел, врагов положил во славу князя видимо-невидимо. И в одной жаркой рубке лишился глаза. Мало того что глаза лишился, так и в плен попал, будучи беспамятным. Что вытерпел, про то лишь боги знают, однако с первой же возможностью бежал. Долго или коротко брел на отчизну, но, в конце концов, добрел. И что же? Его уже похоронили. Жена забыла, продала хозяйство, вышла замуж за другого, подался к князю – но и тут попал в немилость. Вскоре после той злополучной битвы князь попал в засаду. Подумали, что кто-то продал. А кто продал? Ясное дело тот, кто в плену был! Дескать, пытали, выдал. Из огня да в полымя! Бросили в темницу, да слава богам, уже знал, как бежать. Вот и оказался на пустынной дороге, без дома, без князя, без жены, с одним только ножом. Но друг сердешный впроголодь не оставил…
Тычок покосился на руки собеседника, одноглазый нож поглаживал да ласково ему улыбался. Улыбался ножу? Наверное, свихнулся!
– …Месяца не прошло, как наш бравый дружинный, теперь уже бывший, выследил подлеца, что предал дружину. Ключник, сволота, на врага сработал! Тем же вечером на княжеском дворе нашли голову предателя, а к нечестивому языку оказался пришит кошель с золотом. Стало быть, не в деньгах счастье?
– Не в деньгах. – Тычок согласился и бросил острый взгляд за спину одноглазого. Калечные да увечные подвигались ближе и ближе. Скоро палатку в кольцо возьмут.
– С тех пор наш молодец исходил сотни дорог, не одну пару сапог истоптал, и вот вчера…
Взглянул на старика и подмигнул.
– …Повстречался ему незнакомец. Человек как человек, две руки, две ноги…
– …одна голова, – упавшим голосом продолжил Тычок.
– Верно, одна голова… и говорит, что в дне ходу, на поляне, у большой дороги в город, стоит палатка, в ней трое. Двое простые люди, а вот третий весьма непрост. В нем сокрыта небывалая сила. Бесстрашен, как медведь, хитер, как волк, да вот беда, на грани издыхания. Порублен так, что не вдруг и выживет. И как будто раненый обласкан милостью богов. Смекаешь, куда клоню?
Старик молча кивнул. Не смог произнести ни слова, язык от ужаса отнялся.
– У каждого из тех, что стоят за моей спиной, похожая история. Кто-то бит князем, кто-то лихими людьми, но все страждут лучшей жизни и справедливости!
– Вы хотите…
– Мне много не надо. Всего лишь глаз. Если ваш порубленный обласкан милостью богов и так храбр, как о нем сказал давешний путник, пусть через этот глаз благосклонность богов снизойдет и на меня.
– Вы… вы хотите его съесть?
– Ага.
Это простецкое «ага» едва душу из Тычка не вынуло. Это все дружинные штучки! Для воев съесть поверженного врага некогда было в порядке вещей. Съел человека – тебе перешли его сила и храбрость.
– Вот еще! Придумали! Человек жив и на тот свет не собирается!
– Жив? Значит, свежее будет. Отдадите – уйдете с миром. Ему не помочь, и голодную толпу не остановить. – Одноглазый кивнул за спину. Кольцо страждущих калек неумолимо сжималось.
– В палатке лежит мой сын! Я не отдам его на растерзание! – У Тычка дрогнул голос. Старик чудом не поддался волне жути, что захлестнула от пяток до макушки.
– Это стадо хотело наброситься сразу, швырнуть все на волю случая, но я остановил. В свалке может случиться всякое. Не хватало только, чтобы ему чьим-нибудь острым коленом выдавили глаз!
– Весьма мудро, – еле слышно прошептал балагур.
– Кроме глаза возьму себе его сердце. – Одноглазый легонько ткнул себя в грудь. – И еще кое-что. Ну ты понимаешь. Бабы любят сильных и неутомимых.
И рассмеялся. Такого зловещего смеха Тычок давно не слышал. Только на Злобожьей скале было хуже. Костры бродяг мало-помалу прогорели, а старик, несмотря на испуг, не забывал подбрасывать дрова в свой.
– Мы должны поговорить. – Хитрован махнул в сторону палатки. – Я не один.
Одноглазый кивнул.
– Считаю до двадцати. Этого должно хватить.
Крепко стискивая рукоять меча, старик нырнул обратно в палатку. Мало не рухнул, ноги подкосились.
– Они хотят его съесть!
– Плохо дело, – прошептала Гарька. – С той стороны их костры выдохлись. Ничего не видно. Нужно прорываться с Безродом в лесок.
– Они окружили стан!
– Дружинных всего двое. Из них один безрукий. Пятеро просто здоровяки, остальные сволочи. Если утихомирить этих семерых…
– Двадцать! Время истекло!
– Самогон! Дай кувшин!
Гарька недоуменно оглянулась.
– Там, в углу! – шепнул Тычок и громко крикнул для тех, снаружи: – Да, видно, делать нечего, сынок! Твоя смерть будет быстрой! Ты принесешь людям пользу.
Гарька подала кувшин крепчайшего самогона, который даже старик с его луженой глоткой едва выдерживал. Неопределимых годов мужичок быстро его раскупорил, отплевался и набрал полный рот крепчайшего вина. Схватил кувшин, вышел и схватился за сердце, дескать, нелегко далось решение. Едва не споткнулся. Свободной рукой оперся о землю, и пальцы пришлись аккурат на смолистую дровину, что одним концом жарко полыхала в костре. Выпрямился, дернул факел из огня и что было сил выдохнул в одноглазого. Видел такое в Торжище Великом. Там скоморох подносил ко рту горящую лучину и выдыхал пламя. Давно хотел попробовать, да самогону жаль было. Вот попробовал. Как ни странно, получилось. Еще из кувшина поддал.
Бывший дружинный взвыл, как медведь, поднятый с лежки, и помимо разума все сделали руки. Быстрее молнии полоснул ножом впереди себя, и от смерти Тычка спасло лишь чудо, хотя совсем отделаться без крови не получилось – продырявил-таки, сволота, шкуру.
Старик едва на ногах держался. С этим увечным сбродом на поляну столько боли приволоклось, что ему хватило бы самой малости. Когда же калеки учинили друг другу смертоубийство, подумал: «Вот и настала твоя кончина, Тычок. Чтобы отправить на тот свет, хватило бы капельки крови, эти же столько кровищи слили…» А потом сам себе удивился. От боли мутило так, что едва наизнанку не выворачивало, но держался ведь! И как лишиться сознания, если за время беспамятства украдут самое светлое в жизни, самую жизнь? Сам себе удивлялся, но стоял.
Одноглазый ослеп окончательно – пылающей дровиной старик ткнул его в обожженное лицо и попал в глаз. Остальные просто озверели. Началась та самая свалка, которой боялся бывший дружинный. Тычок успел лишь замахнуться факелом. Что было сил размахнулся…
Старик еще возился с одноглазым, а Гарька вынеслась наружу и разнесла на куски чью-то голову, ровно глиняную утварь. Все слышала. Дружинных двое, почитай, уже один, но остальных слишком много. Не представляла, как Тычок сподобился вывести из боя одноглазого, потом спросит, если живы останутся, но складывалось все очень плохо. Сама себе не хотела признаться в том, что лишняя пара рук с мечом ох как не помешала бы. Все у этой красивой дуры не слава богам! Унесло же ее в город в самое неподходящее время!
Значит, на полтора десятка уродов приходятся двое. Этим всего-то нужно навалиться скопом, и никакая секира не поможет.
– Уводи Безрода в лес! Костры почти прогорели! Накройтесь чем-нибудь темным и ползком, ползком!..
Гарька просто зашвырнула Тычка в палатку. Некогда вошкаться. Еще загодя проделала в полотне дырищу, пока старик разбалтывал одноглазого. Раскроила череп безухой сволочи, что размахивал перед собой ножом, и нет бы задуматься, что все слишком легко получается… Сзади получила сильнейший удар и рухнула на колени, в ушах ровно дудки заиграли. Одноногий бугай огрел костылем, будто под конское копыто попала. Ударил бы второй раз, поминай как звали. С разворота подрубила единственную ногу лохматого, и тот рухнул на Гарьку. Навалился на руку с секирой, тут и остальные погребли под собой. Друг друга отпихивали, чтобы ударить. Краем глаза приметила – палатку растерзали в клочья, выволокли Тычка и швырнули рядом.
– Не успели! – горько прошептал старик и, едва не теряя сознание, подмигнул. – Погоди, не буянь.
– Как не буянь? – прохрипела Гарька. – Безрода убьют!
– Делай, как сказал, – из последних сил прошептал Тычок под градом ударов. – Потом встанешь. Одноглазый убит, их слишком много, а сейчас начнется куча-мала…
Притворилась, будто потеряла сознание. Не нашла бы мысли более невыносимой, нежели та, в которой на твоих глазах добивают раненого. От подобного нутро сначала холодит, потом в жар бросает, потом снова холодит.
Убогие ровно обезумели. Отталкивая друг друга, бросились к палатке, вернее, к тому, что от нее осталось. И если Тычок говорил именно об этом, Гарька готова была снять шапку перед стариком. Прозорлив, егоз! Нет больше одноглазого, что сдерживал толпу калек и сумасшедших. Второй дружинный пытается что-то сделать, но безумцев уже не остановить. Разве только ножом, что однорукий по мере сил и делает.
У тела Безрода замешалась настоящая сутолока, бродяги отталкивали друг друга и зубами выгрызали себе место у тела. Уж так не желали подпустить один другого к вожделенному исцелению, что мало кому это удалось. За руки, за ноги оттаскивали в сторону и бились насмерть. За какое-то время, не большое, не маленькое, калеки уполовинили сами себя, и, когда однорукий дружинный таки расчистил себе дорогу к цели, для Гарьки стало возможно встать. Удивительное дело, в такой свалке не должно было остаться ничего, палатку разнесли на куски, а к Безроду никто не прикоснулся. Каждым из бродяг овладела мысль: «Если возможно заполучить все вместо части, почему я должен делиться с другими?» Ездили друг другу по мордам, зубами грызлись. Тычок лежал и встать не мог. Человеку в здравом рассудке увиденное должно было внушить ужас, только не осталось на поляне почти никого в здравом рассудке, лишь девка да старик, да и те ополоумели. Восемь уродов – это не тридцать тех же ублюдков, с ножами и двумя дружинными. Пока был общий враг, единодушие убогих легко объяснялось. Теперь же, когда увечные занялись друг другом, Гарьке больше ничто не мешало. Ровно в полусне встала, и кто-то из калек так и не понял, что случилось. Без всякого зазрения совести, не окликая, била в спину, и так продолжалось до тех пор, пока не осталось пятеро.
– Что встали, убогие? – весело крикнула. – Не видать вам Безрода как своих грязных ушей!
– Обходи справа и слева, – только и шепнул однорукий дружинный. – Она осталась одна.
– Руки коротки! – рявкнула Гарька и рассмеялась. Было что-то нездоровое в этом смехе, но кто остался бы в здравии после того, что случилось? Ровно медведи передрались за кусок человечины. Истинно людоеды!
Знала бы, что упоминание о коротких руках так его разозлит… Будто рысь прыгнул вперед, Гарька только и прошептала: «Держись, дура, держись!» У дружинного не хватало руки, зато ногами наловчился так, что девка едва свои не протянула. Что ни говори, дружинный – везде дружинный. Сноровку и навык убивать с рукой не потеряешь. Увечный крепко заехал Гарьке по ребрам, да так, что выдохнула, а вдохнуть не смогла. Ножом увечный владел отменно, еще темнота играла бродяге на руку, на единственную руку. А Гарька все отходила от палатки и отходила. Старик тяжело вполз под обрушенный полог и через какое-то время выволок Безрода на подстилке.
– Чего оробели, недоделки? – Гарька махнула по сторонам, отгоняя бродяг, что решили зайти с боков.
– У нее не десять рук, и две из них я сейчас займу! – холодно прошипел однорукий и так завертел ножом, только звон пошел, когда лезвие клевало секиру.
Рано или поздно зайдут со спины, и рук на самом деле не хватит, пока лишь удача и сумасшедшее чутье берегли «молотобойшу». Наугад лягнула ногой и попала, но чувствовала – скоро бродяги развернут удачу к себе, как базарную девку, и попользуются ею всласть. Одно только и грело – старик волок Безрода к лесу и оставалось им всего ничего.
– Добивайте! – рявкнул дружинный и сделал для этого все – поймал Гарьку на обманном движении и зарядил головой в лицо. – Я за стариком! Ее не отпускайте!
Ну вот и все. Тут же навалились четверо, и зловоние давно немытых тел так шибануло в нос, что Гарька едва сознание не потеряла. Чуть не задохнулась от смрадного дыхания. Хорошо хоть не досыта ели, оставили немного свободы. Здоровица подтянула колени к груди и лягнула одного из убогих что было сил.
Беднягу аж в воздух поднесло. Еще бы. Почитай, калека вдвое меньше и легче. Перевернулась на четвереньки, забрала руки под себя, чтобы не вздумали ломать, и спрятала голову. Били страшно. От злобы за собственное убожество, от обиды на все и всех, облепили как волки медведя, едва зубами не рвали.
А потом вдруг все кончилось. Увечные опомнились, бросились в лес, как же, однорукий все себе захапает… Гарька, шатаясь, поднялась, впотьмах нащупала секиру и на тряских ногах пошла на шум. Происходило в той стороне и вовсе странное. Звенело железо, как будто сражались двое. Неужели у Тычка хватило умения и достало сил отразить нападение однорукого? Не поздно ли?
Нет, не поздно. Кто-то умело теснил людоеда и наконец из деревьев на открытое выступил человек, Гарька не видела кто.
– Только оставь на мгновение, тут же в беду вляпались.
– Ишь ты, явилась не запылилась. Нашла красную рубаху?
– Стоило ездить, если бы не нашла? Кто они такие?
– Некогда болтать, потом расскажу. Дел еще по горло!
– Что делать?
– То, что хорошо умеешь, – кончать недобитков! И нечего зубами клацать, зазнобушка! Всю правду сказала, слова лишнего не дала.
– Всех?
– Всех. Наших тут нет. Кого найдешь, бей вусмерть.
Четверо, бросившие Гарьку, еще ничего не поняли, с потерей надежды не смирились. Нашли какое-то дубье, кто-то вооружился ножом, но Верна и Гарька, двурукие и двуногие, быстро их успокоили. Когда все закончилось, осели наземь. Сил просто не осталось. Подташнивало. Хотелось все забыть и больше никогда не вспоминать, но не получится – шрамы не дадут. Гарьке повезло. Спасло то, что убогие оказались не в теле, и сил им просто не хватило. Но по разу обе схлопотали. Все-таки баба мужику не противник. Однорукий едва на тот свет не отправил «молотобойшу». Нос кровавыми соплями хлюпает, к боку словно раскаленным железом приложились – болит и ноет, плечо продырявили. Верна в глаз получила. В общем, в стороне не остался никто. Будь калеки хоть малость поздоровее, хоть на четвертушку, легли бы все трое в чистом поле. Боги хранили Безрода.
– Всех добили, – мрачно буркнула Верна. – Да что стряслось, в конце концов!
Гарьке не хотелось ворочать языком, тем более с этой… Безрод в безопасности, Тычок жив, и ладно. Только ведь не отстанет, а драться сил уже нет.
– Как начало темнеть, стал на поляну сходиться калечный и увечный народ. Сначала двое, потом еще двое, а потом их стало много. Развели костры и притихли. Ровно темноты ждали.
– Чего хотели?
– На чужом горбу в счастье въехать, – буркнула Гарька. – Кто-то надоумил убогих, будто на поляне у дороги в город стоит палатка, в ней лежит вой, обласканный милостью богов. Кто его съест, привлечет на себя расположение небес. Руки не хватает – съешь руку и обретешь потерю, нет глаза – ешь глаз. И так далее. Все поделили, ничего не оставили.
Верна разворошила костер, подбросила дров, и вместе кое-как восстановили палатку. Затем перенесли в нее Безрода. Тычок приколченожил сам. Держался на грудь, бороду перепачкал рвотой. Видать, все же вывернуло старого.
– Калеки хотели сожрать Сивого?
– Ага. Людоеды.
Верна с трудом приходила в себя, Гарька усмехалась. «Чего перепугалась, красота? Чем ты лучше их? Чего удивляешься? Разве у самой руки не по локоть в крови?!»
– Хотели еще теплого разорвать на куски и схарчить без соли. И у них почти получилось, – поморщился Тычок.
Губы Верны задрожали. Смотрела на Гарьку, словно та полоумная и несет полную чушь. «Не веришь, что такое возможно? Дура ты, как есть дура! Своими руками удавила бы, да мараться неохота. Еще капля крови, и меня стошнит, как Тычка».
– А с этими…
– Оттащим подальше в лес. Что стервятники не съедят, то в землю уйдет. Все бездомные да… – Гарька запнулась. – Безродные.
Верна поднялась на ноги, вытащила из костра горящую дровину и долго ходила по полю, разглядывала следы побоища. Тычок искоса на нее поглядывал и видел, как мрачнело лицо и округлялись глаза, наполняясь ужасом. При жизни убогие были страшны, в смерти, разорванные и раздавленные, стали просто безобразны. У тела одноглазого дружинного присела и сидела особо долго и неподвижно. Деревяшка так и осталась торчать из глазницы. Ножа даже при смерти не выпустил. Верна мрачно обозрела искателя счастья, особенно пристально жилистые руки.
– Здоров, сволочь! Кто прикончил?
– Тычок.
– Тычок?!
– Удивлена?
– Н-никогда бы не подумала…
– Думала, старик горазд лишь байки травить? Того, что он сделал, не повторили бы ни ты, ни я! Огнем плевался, ровно настоящий огнедых! Видишь, рожа у одноглазого опалена, борода подгорела?
– Вижу.
– Тычкова работа. Теперь оставь меня. Хочу одна побыть.
На Гарьку накатило. Руки-ноги растряслись, едва не выплеснула ужин. Зазнобило. Во время схватки гнала от себя весь ужас происходящего, но куда его прогонишь и надолго ли, если со всех сторон одноглазо косятся мертвецы и одноруко тянутся скрюченными пальцами? Наверное, настоящие вои ведут себя по-другому, но Гарька ничего с собой поделать не могла. Баба и есть баба. Сегодня впервые пожалела о том, что сорвалась в дальнюю дорогу. Никому не рассказывала, отчего убежала из отчего дома, но врать ли самой себе? Не по нраву пришелся жених, что выбрали родители. Считала себя достойной лучшей доли, нежели гнуть спину в поле и год от года приносить детей. Тут еще мудрец-бродяга дорогу перешел, будь он неладен, пусть отсохнет его дурацкий язык! Дескать, лишь опустившись на самое дно, человек может измерить всю глубину собственной души. Каков ты в рабстве – так ты и велик. Отчаялся, махнул на себя рукой, пропадай во тьме. А сможешь подняться с самого дна – тебе честь и хвала. Поднялся сам, поднимешь и остальных. Но что-то остальные рабыни не захотели подниматься. Пропали увещевания втуне. Ни одна не поднялась над своим безрадостным бытием, остались забитыми дурами. Хотя, тут еще посмотреть, кто дура. Боги, боженьки, как же хочется просто разбрасываться силой в праведном труде по хозяйству и год от года приносить мужу ребятишек. Одна только радость в жизни – Сивый. Думала, врут люди, что такие ходят по земле. Нет, не врут. Вон, в палатке лежит, на последнем издыхании. Тепло около него. Ровно согрелась. Как будто дул пронизывающий ветер, а тут встала за стену и согрелась.
Гарька забылась дурнотным сном. Все тянулась поближе к костру и стонала. Верна поглядывала в ее сторону и не знала, что делать, – перевязывать или оставить в покое. Наконец решила оставить в покое. Все равно не далась бы. Пусть уж лучше Тычок обиходит – его подпустит…
Глава 3 ЧУЖАЯ
Про такое лишь сказки рассказывать. Стоило мне уехать, с Безродом едва беда не случилась. Откуда на нашу голову свалились эти убогие? Ума не приложу. Тормошить Гарьку не стала. Та меня просто-напросто послала. Предлагать помощь тоже не стала, хотя нашу коровушку надлежало перевязать. Все равно не далась бы. Тычка уложила рядом с Безродом, еле-еле нашла одеяло, которым и укрыла старика. Впрочем, еще неизвестно, чего больше было в том одеяле, лоскутов или дыр. Ладно, утром подошьем.
А пока кругом царила ночь, я бродила по поляне. Жутко. Пересчитала всех ублюдков, что заявились к нам на огонек. Полных три десятка. И какой такой «доброжелатель» науськал на Безрода убогих? Это же умудриться нужно! Вряд ли все тридцать бродили одной спаянной дружиной. Вон как перегрызлись! Стало быть, собрал их неизвестный доброхот по одному и накрутил так, что увечные сломя голову кинулись на поляну. У кого слишком длинный язык? Брюст?.. А что он мог сказать? Будто невзрачный беспояс положил пятнадцать человек, а мог и больше? Нужна ему и его дружине такая слава! Скорее всего, скажут, будто напоролись на разбойных людей и потеряли в битве пятнадцать человек. Уважения и почета прибавится, стыд и позор не вылезут наружу. Если не Брюст, кто тогда?.. Жаль, расспросить некого, ни одного не осталось.
Пока тихо кругом, поволокла первого калеку в лес, подальше от стана. Затащила так далеко, как позволили ветви и корни. Хотела обшарить, не найдется ли чего интересного, да передумала. Не много приятного шарить по немытому телу и возить руки в крови да грязи. Да и что найдешь у бродяги? Пергамент с именем «доброжелателя»? Разу лишнего не посмотрела бы на убогих, не блесни в свете костра нож, зажатый в руке одноглазого.
Приметный нож, донельзя приметный. Уже попадался такой на глаза. Черная костяная рукоять и длинное лезвие шириной в два пальца. И вся закавыка оказалась в том, что видела такой нож на поясе у Грязи, когда связанная сидела в стане темных. Спутать невозможно. Ножны из черной кости, но не крашеной, а просто старой. Словно кто-то выдержал кость долгое-долгое время и, когда она потемнела, отдал мастеру. Моржачья? Или какого-то неизвестного мне зверя? Чего только на свете не увидишь! Но стоило вынуть клинок из мертвой руки, как меня замутило и повело. Стало так нехорошо и жутко, ровно клинок обладал недобрым духом. Говорят, будто в каждом человеке есть зло и добро, но, когда взяла в руки нож, все мое неизбытое зло полезло наружу. Губы против воли ощерились, перед глазами полыхнуло, и, наверное, в ошметки покромсала бы мертвое тело, если бы не опомнилась. Разжала пальцы и выронила нож. Злость укладывалась обратно на самое дно души, и, как в горах озорничает эхо, отголосок злобного рева еще долго сотрясал мою память.
Странный нож. Всплеск беспричинной злобы никак не списать на бабью неуравновешенность. Дело в ноже. И когда я притащила из костра дровину, встала на колени и склонилась над ножом, чуть не вскрикнула от удивления. Матовое лезвие отдавало льдистой синевой и – удивительное дело – ничего не отражало. Ни меня, ни блеска огня. Откуда этот клинок у одноглазого дружинного? Откуда такой нож у Грязи? Предводитель темных лезвие не обнажал, и льдистую синеву клинка я не видела, но черную кость рукояти и ножен узнала. Видела белую кость на клинках, видела желтоватую, разок видела серую, но черную… Совлекла с одноглазого пояс, быстро сунула клинок в ножны и облегченно вздохнула. Я не оставлю этот нож на земле. Закопаю. Поволокла одноглазого в лес, вырыла ямку в стороне от горы трупов и сунула туда клинок с черной рукоятью. Пусть себе лежит. Недобрый нож, холодный.
До самого утра с небольшими перерывами таскала в лес людоедов. Несколько раз так далеко утащила, что едва не заблудилась. Но, слава богам, к утру все было кончено. Устала… А с первыми лучами солнца в палатке громко застонали. Тычок? Я скорее молнии влетела в палатку и замерла. Старик лежал подле Сивого, свернувшись калачиком, и меленько сопел, зато Безрод громко застонал и открыл глаза…
Девять дней мой бывший блуждал меж двумя мирами и все-таки выбрал этот. Вроде бы и времени пролетело не ахти как много, но я уже забыла, как пронизывающ его взгляд. И не важно, что веки еще тяжелы, ровно печные заслонки, и глаза держатся открытыми всего несколько мгновений, он уже наш! Наш! Солнца, мой, Тычка, Гарькин, он принадлежит этому миру! Вне себя от радости растолкала нашу коровушку и расцеловала. Мои слюнявые нежности она не поняла, поначалу отстранилась, а когда уразумела, в чем дело, милостиво дала себя облобызать. Растормошили Тычка и втроем в шесть глаз молча смотрели, как Сивый приметно дышит и время от времени открывает глаза.
Чуть дольше, чем на остальных, его взгляд задержался на бывшей жене. Может быть, так лишь показалось, но на радостях ко мне вернулся сон. Ушла к себе в шалашик и буквально с порога провалилась в дрему. Уснула с улыбкой, на устах и проспала целый день. В сумерках проснулась и будто заново родилась; сама себе показалась такой легкой, словно меня только что искупала мама, а отец, замотав в чистое льняное полотенце, несет в избу. И смотрю я на подлунный мир синими глазенками, и вся эта необъятная Вселенная дружелюбно качается сообразно с поступью отца, и так мне делается хорошо, что, не дождавшись подушки, засыпаю на его плече…
Закатное солнце заглядывало в шалаш. Слава богам, все эти девять дней не было дождей, не то плохо мне пришлось бы. Я подскочила на ноги, ровно коза, но стоило подойти к черте, некогда проведенной Гарькой и еще вчера основательно затоптанной, как меня ровно под дых ударили. Глубокая борозда, еще глубже чем давешняя, расчертила мир надвое, и в той половине, что лежала по ту сторону, мне не было места. Гарька не дала понять неправильно. Весьма выразительно показала пальцем на черту и угрожающе сыграла бровями. Ничто не забыто, никто не забыт. Я осталась у черты и видела, как Тычок распахивает полы палатки шире, чтобы дать солнцу заглянуть внутрь. Видела, как Гарька сшивает растерзанное одеяло воедино, видела, как егозливый балагур убежал к ручью стирать льняные повязки – наша бой-баба с трудом ходила и все больше сидела. Видела, как старик после реки соорудил рогатку над огнем и затеял варить суп в котелке. Оно и понятно, сейчас Безрод голоден, как сто волков. Ну ладно, не сто… как маленький крошечный волчонок, но ведь голоден! Силы возвращаются. А вечером Гарька сама подошла к меже и глухо буркнула:
– И чтобы я тебя на нашей половине не видела. Ему сейчас покой нужен, а не свара. Захочет видеть – останешься, не захочет…
Не договорила. А я впервые через нутро пропустила коровушку и самой глубиной души поняла: Гарька – почти то же самое, что я, только с другой стороны. Жизнь за Сивого отдаст, и будет либо по-моему, либо по ее. Много думала и не могла придумать, чем же я лучше. Ничем. Точно ничем. Уж она людей не подставляла.
– Тебя, Сивый, не вдруг и съешь, – пробормотала я глубоко в ночи, улыбаясь. – Одни вот пробовали, подавились. И вторым поперек горла встал. Выздоравливай поскорее. Поговорить хочу. А кольцо я найду, ты не беспокойся…
– Дома ли хозяева?
Ни свет ни заря разбудил знакомый голос. Разохотило меня спать с тех пор, как минул девятый день и Сивый пошел на поправку. Спала по ночам, как и подобает приличным людям, без задних ног. Потому и проспала осторожные шаги.
– Спишь крепко, стало быть, на душе спокойно. – Потык озорно щерился и кивал в сторону палатки.
– Какими судьбами? – вылезла наружу, спросонья терла глаза и ничего не понимала.
– Восвояси едем. Все распродали, в телеге воздух городской везем. Вот поздороваться решил.
Смотрела на пройдоху и против воли улыбалась. Молодец старик, что заехал. Чей-нибудь добрый взгляд и ласковое слово мне сейчас были нужнее всего.
– Пригласила бы всех в гости, да в моих пространных хоромах и одному тесно, – мотнула головой на шалаш.
– Нечего баловать олухов, – нарочито сердито буркнул Потык, кивая на сыновей, что так и остались в телеге. – Один едва не проторговался, второй чуть покупателей не отпугнул. Цену втридорога задрал, стоило мне отлучиться. Так и жизнь проходит. Где-то подлатал, глядь, в другом месте дыра!
– Тишая видел? – Я усадила старика на лапник у входа.
– Видел. Теперь все десятские кони под ним. У князя в дружине. Не сегодня-завтра в поход выступают – на востоке озорничают. Два десятка уходят, и Тишайка в том числе. Да уж ладно. Пристроил сына к делу, и ладно. Говори, услыхали боги?
Глядит хитро и лукаво, и даже ответ старому не нужен. Сам знает, что услышали. Вон Тишайку в то же утро в дружину определили, да не просто определили, а с руками оторвали. Мне не жаль рассказать, как прошли эти дни. Вот возьму и расскажу.
– Решили подарок ему справить. Рванула в город, пока туда-сюда, ночь наступила. Обернулась к полуночи. Подъезжаю и понять ничего не могу. Вроде наша поляна, а вроде и не наша. Народищу столько набежало, ровно торговый обоз встал на ночлег. Только как-то странно все, голоса звенят натужные, кричат, кое-где оружие дребезжит. Я тихонько спешилась, меч наружу, ушки на макушке, и порскнула вперед.
Потык слушал молча, время от времени кивая.
– Вовремя успела. Представить себе не сможешь, что тут было!
– Может быть, и смогу. – Старик теребил бороду и оглядывал поляну.
– Одного зарубила, когда он собирался прикончить Безрода.
– Кого?
– Ну его… нашего раненого. Ты спроси, откуда они набежали и чего хотели.
– Спрошу по порядку: кто такие, сколько их было и чего хотели? – улыбнулся Потык.
– Нанесло в ночи бродяг. Все калечные да увечные. У кого руки недостает, у кого ноги, у кого глаза, у кого уха. Верховодил ими бывший дружинный, одноглазый. Ни за что не догадаешься, чего хотели!
– А чего гадать? Сама скажешь.
– Кто-то им напел, будто на этой поляне лежит порубленный вой, страсть какой могучий. Мол, сами боги обласкали воя расположением, стоит его съесть, мигом подманишь к себе милость богов. Кто съест глаз – глаз и обретет, кто руку – станет, как прежде, двуруким, кто ногу – встанет на обе. Хотели даже сердце съесть!
– Чего только не услышишь! Но ничего необычного не рассказала, вои до сих иногда едят храбрых врагов. Правда, не целиком. Хватает сердца.
Меня передернуло. Никогда не смогла бы съесть человечину! А ведь кое-где именно поедание сердца врага венчает собой обряд посвящения в вои.
– Интересно другое. – Старик воздел указательный палец, призывая к вниманию. – Кто знает вас в этих краях? Кто мог распустить подобный слух?
– Только Брюст. Но хитрец вряд ли стал бы распространяться о том, что один человек срубил половину его дружины. Грош цена ему и всей охране.
– А ведь в городе я слышал о том, что совсем недавно вои какого-то купца вступили в сражение с ватагой разбойных людишек и посекли их ценой пятнадцати человек. Дескать, лихих было человек пятьдесят. Срединник гудел, ровно улей. Хотели снарядить погоню за остатками и вырубить заразу на корню, да кто-то отговорил. Мол, вражина изведен подчистую. Дескать, трупы сейчас воронье и медведи подъедают. Видно, сам Брюст и отговорил. Кого искать? Он ведь понимает, что к чему.
– Больше никто про нас не знает.
– И все же кто-то знает. – Старик, прикрыв глаза, убежденно закивал.
Из палатки вышла Гарька, заметила Потыка, поклонилась. Старик поклонился в ответ.
– Глядитесь друг на друга, как две волчицы, – усмехнулся глазастый пахарь. – А вон та черта уж больно похожа на межу. Ни дать ни взять поля разграничили.
– Ишь ты, усмотрел! – буркнула я и отвернулась. Того и гляди, еще какое-то время поговорим, и ушлый старик лучше меня расскажет, что с нами было, что с нами будет.
– Засиделся у тебя. Уже и сыновья, ровно жеребцы, копытами бьют. А меня еще Беловодицкие яблоньки ждут.
– Не передумал? Помрешь ведь, – укоризненно покачала головой. – Пуп развяжется.
– И пусть развяжется. – Потык тепло улыбнулся. – Сколько его в узлах держать? Самое время распускать. Не знаю, какая кошка между вами пробежала. – Старик показал в сторону палатки. – Знаю лишь одно – у каждого свое Полоречицкое поле, Беловодицкие яблоньки и полное нутро жил. У кого побольше – те еще не разбросались, у кого поменьше – все на заступ намотаны. Что-нибудь стоящее боги нипочем задаром не отдадут. И никогда не продешевят. Купчишки глаза брагой зальют, так им кажется, будто всему цену знают и могут даже против богов с барышом остаться. Дети малолетние! Еще рубашонками землю мели, когда боги на каждый шаг им жил отпустили. Где пройдешь, там кровищей дорогу метишь или жилы на бурелом накручиваешь.
Покряхтывая, старик поднялся. Оглядел поляну и еще раз произнес:
– Целая ватага калечных и увечных?
– Ага.
– Слишком много крови слилось на этой поляне. Не знаю, в чем замысел богов, но что-то здесь будет. Вон как удобрили землю. Много жизней забрали, чем отдадут?
Я рот раскрыла. Вот тебе и пахарь! Вот тебе и мужик! Никогда бы не посмотрела на нашу поляну таким взглядом. А ведь правда. Здесь боги забрали столько жизней, что вряд ли это окажется случайностью. Была себе поляна, спокон веку ночевали на ней люди, кто в город припозднился, и вот на тебе, в одночасье столько кровищи слилось. Что тут вырастет на человеческих костях? А Потык не прост, ох как непрост! Да и окажется ли простым человек, взявший там, где отступились другие? Ведь не кто-то иной, именно мой старинушка забрал под себя злополучное поле с камнями. Столько молодости и сил пахарь сменял богам, что распознал сделку с полувзгляда.
– Не помяни худым словом, если обидел. – Старик оправил на коленях штаны, сбил пузыри. – Вою пахаря не зазорно слушать. И все же поосторожней, когда жилки на меч станешь наматывать.
– Это еще почему? Сам только что ска…
– Мало ли что я сказал. – Потык наклонился и прошептал в самое ухо: – У тебя должно жилок остаться на самое важное дело. Баба все же.
И ушел. Ворошила палкой прогоревшие угли и думала. Век живи, век учись. Оглядела поле. Еще чернели пепельными пятнами тризнища, еще темнела трава от крови, что слилась во время схватки с убогими. Завтра-послезавтра уйдем с этого поля, а на нем все так же станут останавливаться люди, и никто не будет знать, что здесь произошло. Я, кажется, знала, что делать. Да, определенно знала…
Начиналось наше обычное утро на поляне. Старик теперь трещал без умолку, как будто с возвращением Безрода обрел желание жить. Узнавала прежнего балагура. Словно все его неприличные байки замерзли, превратились в лед, а теперь, когда вокруг стало тепло, оттаяли. Гарька ругалась на старого повесу, а тому хоть бы хны. Оно и понятно, Безрод вернулся в сознание, глядит одним глазом, и Тычку как будто похорошело.
Сивый еще не ходил – выносили на солнышко погреться. Сначала я от ужаса хваталась за сердце. Исхудал так, что становилось не по себе. Как будто череп обтянули кожей. Сам бледен, глаза в черных кругах. Головой крутит едва, но глазами косить уже получается. Когда вынесли в первый раз и он углядел свою бывшую, долго смотрел, только сказать ничего не мог. Наверное, язык показался неподъемным. А у меня, дуры, ноги отнялись, так и села у шалаша, пялилась как полоумная. По-моему, он хотел мне что-то сказать, но не смог. А взгляд… Не прочитаешь по глазам. Открыты еле-еле, не глаза, а просто узкие щелочки. Я знала, что дело плохо, но видеть его таким оказалось гораздо тяжелее, чем предполагала. Смотреть больно и невозможно. Спала той ночью отвратительно. Почитай, вообще не спала.
Тычок потчевал Безрода супами да кашами, и с каждым днем Сивый зримо становился крепче. Возвращался румянец, появлялся аппетит. Пожалуй, я понимала его как никто, хотя мне в свое время было все же полегче. Хоть ползать могла. Как-то попыталась даже за борт ладьи сверзиться и утонуть. Безрод вообще пластом лежал. Нет, пожалуй, со мной все же обошлись более милосердно, хотя молодчики Крайра и слова такого, наверное, не знали. Помню все, как будто это случилось только вчера.
В голове постоянно гудело, и казалось, что внутри развели огромный костер и от того огня меня всю палит невыносимо. Казалось, будто с каждым стоном изо рта рвется пламя, а драная рубаха, что надели на меня Крайровичи, должна просто воспламениться. Я даже соображала в тот момент не мыслями, а сгустками пламени. И потом встали передо мной стылые глаза, и снизошло великое облегчение, как будто все нутро заледенело и злой огонь унялся. Помню все. Как Безрод оголил меня, забросив рубашку на лицо, как ощупывал всю, ровно лошадь на базаре, разве что в зубы не заглянул. А что мне в зубы заглядывать? Одного как не бывало. Знали бы все, что это отвратительное присвистывание и самой не нравится, но что делать? Как избавиться от дурацкой шепелявости, если воздух так и свищет в дырке? Дура я, дура. Мало бабе своих дырок, получи еще одну! Шепелявой и помру…
– Ну вот, отдыхай! – Гарька и старик вынесли Сивого на солнце.
Хорошо, что теперь лето. Было бы дело зимой, что бы мы делали?
Безрода вынес бы сейчас даже Тычок. Много ли нужно сил, чтобы поднять кожаный мешок с костями? Сивый уже мотал головой и слабо шевелил губами. Радовался солнцу и мимолетному ветру, как ребенок. Лежал на подстилке у самого входа в палатку, изредка слабо шевелил руками. Это было хорошо видно под одеялом. Возвращал себе навык.
Подошла ближе, встала у межи и села прямо на траву. Уставилась на Безрода, глаз не отведу, пока не унесут. Смотреть, слава богам, Гарька мне запретить не может. Сивый видел меня, это совершенно точно. Но я не могла понять, как он смотрит, со злобой или с прощением. Самое важное для меня все эти дни таилось в стылых глазах, не было ничего важнее на всем белом свете. Как он посмотрит на меня после всего, что произошло? Посмотрит ли вообще? Сидела и таращилась в сторону палатки, пока Безрода не унесли внутрь. И только тогда окликнула Гарьку:
– Видела? Не погнал. Стало быть, могу остаться. Стирай межу!
– Вот еще! Человек слова сказать не может, она уже по глазам читает! Больно прыткая! Подожду еще.
– Тычка позови.
– А я тут, наверное, на посылках! – Наша коровушка уперла руки в боки и покачала головой.
– Не станешь звать, сама позову. Ты…
– Да не ори, блажная. Человек только-только с того света выкарабкался, обратно своим ревом загнать хочешь? Сиди тут, у межи. Позову.
Смешно. Дойти до палатки от силы восемь шагов, она тут розыгрыш устраивает. Тычок вышел из-под навеса веселый, ровно услышал хорошие новости.
– Чего тебе, красота?
– А ты отойди и не подслушивай, – буркнула я Гарьке, что замерла неподалеку и вся обратилась в слух.
– Вот еще, слушать. Тоже мне тайны! – нырнула в палатку и была такова.
– Тычок, дай денег!
– Это еще зачем?
Ну все, старик вернулся к жизни. В голос вернулась подозрительность, в глаза – прищур.
– Надо. На праведное дело. Не на себя потрачу. А Безрод узнает, спасибо скажет.
– Ох, чудишь, девка!
Старик недоверчиво ковырял меня глазками, а я смотрела открыто и взгляд не прятала. Пусть читает по лицу, он это делает как никто. Нет, вы только поглядите, полез в мошну, зазвенел серебром, вытащил несколько рублей.
– Хватит?
– Думаю, хватит, – придирчиво оглядела стариковскую ладошку и сиротливые два рубля на ней. – Не пузо поеду набивать. Сам все увидишь.
– Вот дела! – Тычок сбил шапку на затылок. – Что задумала?
– Пока не скажу. Но дело стоящее. Пойду Губчика собирать.
– На ночь глядя поедешь? Не погорячилась?
– К утру хочу на торгу быть. Куплю, что задумала, и назад. Еще до вечерней зари обернусь.
Темнело. Я готовилась в недальнюю дорогу и косилась на палатку. Уму непостижимо, что пришло мне в голову. А все Потык и его пронизывающий взгляд. Одного не знаю, хватит ли умения и сил воплотить задуманное. Ничего, жилы на заступ намотаю, а не отступлюсь.
В ночи бросила прощальный взгляд на палатку – вошло в обыкновение на сон грядущий представлять себе наш возможный разговор – и вскочила на Губчика. Не знала, станет ли Сивый со мной разговаривать, потому и мечтала, а в мечтах он меня прочь, конечно, не гнал. Как оно выйдет на самом деле?
– Ну пошли, родимый! – чуть тронула жеребца пятками.
Легкой рысью мы встанем у городских ворот уже к рассвету. Ночной дороги я не боялась, проскользну так, что у бессонных бродяг даже времени не хватит на гнусные замыслы.
Ехала спокойно, Губчик втянулся в рысь, и мы останавливались всего три раза. Слава богам, ничего страшного по дороге не случилось, хотя толпа калечных и увечных мерещилась мне за каждым поворотом. К утру выехала на первую заставу и облегченно выдохнула. Скоро и городские ворота покажутся.
– Ты гляди, ранняя птаха, – буркнул тучный вислоусый сторожевой, отворяя мне калитку – ворота как таковые отопрут много позже. – Я тебя, девка, запомнил. В тот раз на ночь глядя в дорогу усвистала, теперь прискакала рано утром. Поди, всю ночь коня гнала. И чего не спится?
– А может, обознался?
– Ага, много вас таких с мечом за спиной шастает. Ты это, никаких сомнений!
– Ну хорошо, я. Так пустишь?
Сторожевой калитку открыл, но сам встал в проходе намертво, выпятив пузо.
– Подозрительная ты. Вроде баба, а меч за спиной. Неправильная. А все неправильное – опасно!
– Ну хорошо, я неправильная, и меч у меня за спиной. А деньги в городе оставлять разрешается? Или у неправильных девок и серебро неправильное?
– А ну, покажи! – Вислоусый потянул шею, вставая на цыпочки.
– Да гляди, не жалко, – показала Тычковы рубли.
– Проезжай, – Сторожевой переглянулся с напарником и посторонился, пропуская внутрь.
В городе спешилась и повела Губчика в поводу. Шли тихо, по обочине. До открытия торга оставалось всего ничего. Вот покажется макушка солнца над дальнокраем, и первые торговцы выйдут встречать покупателей.
Пока искала нужное, глазела по сторонам. Красивый городишко. Дома выстроены не кучно, а впереди, там, где под городской стеной уходит вниз пологий холм, открывается красивый вид. Ложбина тянется далеко вперед, выравнивается и постепенно забирает вверх, а над следующим холмом зеленеет лес, висят облака, и над всем этим великолепием встает солнце.
То, что мне занадобилось, как горячую сдобу, мимоходом не продают. Нужно высматривать самой. Спрашивая дорогу у прохожих, я кое-как отыскала мастерскую Кречета, немногословного каменотеса, заросшего пышной седой гривой до самых глаз. Не поймешь, где еще патлы, а где уже борода.
– Чего тебе? Косишься, будто спросить хочешь.
Кречет растворил настежь дощатые ворота лавки, и взгляду предстала небольшая работная клеть, заставленная инструментом и напольными приспособлениями. В самом углу, между деревянными тисками и дубовой колодой примостился стул, простецкий и невероятно крепкий, сам весьма похожий на колоду.
– И правда спросить хочу.
– Если по делу, заходи, не стой. На сегодня первой будешь.
Осторожно прошла внутрь. Никогда не бывала в мастеровых клетях. Еще дома много слышала, но бывать не доводилось. Знала, что бондари мастерят бочки, а как они это делают, интересно не было. Подумаешь, бочки. Знала, что усмари имеют дело с кожами, а много ли умения нужно, чтобы для меня, дурищи, выделать мягкую телячью шкуру, – понятия не имела. В кузню даже не совалась, не бабье это дело с огнем разговаривать. Для разговора с огнем требуется ясный ум и спокойная душа, ага, поищите все это в бабьих головах да вечно неспокойном сердце. Как прикажете огонь понять, если себя порой с трудом понимала? Сделаю что-нибудь и только потом задаюсь вопросом: для чего все это было нужно?
– Давно камень тешешь?
Мастер снял с гвоздя кожаный передник и воззрился на меня из-под кустистых бровей.
– Ты гляди, любопытная какая! Да уж давненько. Соседи говорят, скоро сам буду похож на камень.
– Дело у меня к тебе. Важное.
– Сам знаю, что важное. Ко мне по другим не ходят. Рассказывай.
Долго не могла начать, просто не знала как. История необычная, с какого конца ни начни, покажется, будто начало совсем в другом месте.
– Памятник нужен. Большой. Выше меня.
– Можно и памятник изваять. Кому памятник? Ратнику? Гляжу, с мечом плотно знаешься.
– Ну-у… И Ратнику тоже. В общем, как бы это сказать…
– Да уж скажи что-нибудь. – Каменотес отложил в сторону долото и вздохнул. Понял, что начнет не скоро.
– Я должна сама его сделать. – Будто в омут с головой нырнула. – Непременно сама.
– И давно ты, девка, в нашем деле? – Лохматый усмехнулся, разглядывая мои руки. У самого ручищи будто каменные – темные, жилистые и, наверное, жуть какие крепкие. С камнем поведешься, сам станешь ровно камень.
– Честно?
– Ясное дело – честно!
– Ни дня. А только я обязательно должна сама. Понимаешь, сама!
Мастер пожевал ус. Поджал губы под бородой и укоризненно покачал головой:
– Камень, подлец, хитер. Секретов таит не счесть. Знаю много, еще больше не знаю. И жизни не хватит вызнать все. В свое ли дело лезешь, дуреха?
Не-а. Помотала головой. Не в свое. Но надо, обязательно надо.
– Кречетушка, миленький, знаю, что скажешь, но отступать некуда. Кровь из носу, нужно сделать, и сделать должна сама. Непременно сама!
– Пуп развяжется, – буркнул каменотес.
– Держать его, что ли? Пусть развяжется. Сам сказал, что дура. Какой с дуры спрос?
Кречет какое-то время молчал, вертя в руках молот на длинной, потемневшей дубовой рукояти. Потом повел челюстью так, что пышная борода ходуном ушла, и крякнул.
– Дура! Как есть дура! За инструментом пришла?
Лишь кивнула.
– Кувалда и зубило, – пробормотал каменотес оглядываясь. Чуть позади и левее поднял с лавки черное зубило с блестящей кромкой и подал мне. Небольшой молот взял с приступки.
– Правша?
– Да.
– Гляди сюда. – Левой рукой обхватил зубило, пристроил над ним молот и замер. – Вот так, видишь?
Я пожирала глазами руки мастера и запоминала. Так зубило держать, а так – молот.
– Какой камень станешь резать?
Пожала плечами. Что значит «какой»? Крепкий.
– Камень бывает разный. От этого и станешь плясать. Бывает слоистый, бывает зернистый, бывает… Объяснять долго, в двух словах не расскажешь. Поначалу веди осторожно. В осьмушку силы. Погляди, как ведет себя камень. Какой скол, как по сердцевине зубило идет. Если откалываются крупные куски, налегай аккуратней, если камень очень крепкий, иди по маленьким насечкам. Где станешь работать?
Я показала рукой.
– Полдня отсюда.
– Там у нас серый зернистый булыжник, скалы близко… – Кречет напряг память.
– Ага, и в Полоречицких полях очень много камней!
Каменотес вдруг умолк и долго на меня смотрел.
– Сколько живу, впервые такое вижу. Расскажу парням – не поверят!
– А ты не рассказывай. Покажи.
– Что показать?
– В полудне отсюда, на большой поляне у самой дороги. Через какое-то время сам увидишь.
Кречет впервые за все утро улыбнулся. Борода растрескалась, и блеснули ровные зубы.
– И погляжу. Все поняла?
– Ага. Зубило держать так, а молот вот так. – Я показала. – Посмотреть, как ведет себя камень, если откалывается крупно, слоями – не налегать, если скол мелкий и зернистый – вести уверенней, все больше уголком зубила.
– И еще. – Каменотес воздел указательный палец. – Если глыбка уже отколота от материнской скалы, тащи на место смело, если только собираешься откалывать, смотри за наклоном. Не придавило бы ненароком. На скол слей жертвенное подношение. И выбирай камень с узким пояском.
– С чем? – не поняла.
– Поди сюда, – усмехнулся мастер, а когда я подошла, обе руки положил мне на пояс. – Откалывай в самом узком месте. Вот тут. В пояске. Поняла?
Кивнула. Полезла за серебром, и через мгновение блестящий рубль перекочевал в темную ладонь Кречета.
– Наведаюсь через месяц. – Седобровый погрозил мне пальцем. – Не дайте боги, непотребное увижу!
– Все будет хорошо! – улыбнулась. – Тебе не придется краснеть.
– А звать как?
– Верна, – уже в спину бросила я.
Пока болтали о том о сем, торг ожил. Проехала телега, увозившая куда-то несколько выделанных шкур, от которых едко пахло дубильней. Через дорогу перекрикивались каменотесы, всем было интересно узнать, отчего к соседу приходила девка с мечом. Неужели невеста сыскалась для сына? Седобровый сдержанно посоветовал не распускать языки, а заняться делом. Серая лошадка волоком протащила тес для бондаря, доски деревянно гремели друг о друга и подпрыгивали на неровностях. В каждой работной клети, срубленной наподобие двустворчатых ворот, весело кипела жизнь. Бронник резал бычатину для доспеха, гончар черпал глину из корытца позади себя и плюхал все на вертушку, что приводил в движение ногой. И если бы не дело, подолгу останавливалась около каждой мастерской. Раньше все это меня не интересовало, а тут как будто подменили. Может быть, на самом деле подменили, и я уже совсем не та дикая кошка, что фыркала и шипела в рабском загоне Крайра?
– Вот и все, а ты боялся! – весело бросила сторожевому у ворот.
– Потратила? – Вислоусый покачал головой. – Все деньги? Должно быть, сладостей набрала?
– Уж ты бы, конечно, бражки прикупил, – усмехнулась я, вскакивая в седло за воротами.
– Ясное дело! – облизнулся пузан. – И мясца горячего, прямо с вертела. На твое серебро можно было уесться вусмерть. И упиться.
– На вот, – бросила серебро. Вислоусый, даром что необъятен в пузе, сноровисто поймал рубль. – Тут хватит и на бражку и на мясцо.
– Чудно как-то! – крикнул вдогонку сторожевой. Ему пришлось напрячь голос – телеги под лошадями и ослами тянулись в город длинной шумной вереницей. – Серебром разбрасываешься! А все равно спасибо, неправильная девка!
– Будь здоров! Просто на душе хорошо!
Как раз посередине между полуднем и заходом солнца я приехала. Безрод лежал у палатки и наслаждался покоем. К нему понемногу стал возвращаться тот пронизывающий, острый взгляд, от которого еще недавно меня в дрожь бросало. Глядит, будто иглой колет. Жаль, языком еще не ворочает, послушать бы, что скажет. Если разговаривать захочет.
– Я на месте! – громко возвестила, проходя мимо черты.
– И слава богам, – разлыбился Тычок. – Удачно съездила?
– Ага.
– А зачем ездила?
– Во! – Я подняла над головой зубило и молоток.
– Ишь ты! – Старик сбил шапку на затылок. – И для чего?
– Скоро покажу!
Не останавливаясь, проехала. Немного дальше по дороге, если ехать из Срединника, чуть правее, стояла небольшая каменная гряда. Среди прочих валунов нашлись материнская скала и скальный вылет высотой в два моих роста. Больше плоский, чем объемистый. Спешилась и подошла вплотную. Положила руки на камень, за целый день нагретый солнцем, и вообразила, как сделал бы все Кречет, будь он на моем месте.
– Пахари говорят, земля живая, – начала я. – Это и раньше знала. Но то, что в камне душа заточена, даже не думала. Кречет глаза раскрыл. Сказал, вы, камни, капризные, все твердую руку подавай, острый глаз и ясный замысел. Что нашла – то и есть. Не взыщи.
Прислушалась. Вроде тихо. Скальный вылет, эдакий побег-переросток соединяла с материнской скалой перемычка, толщиной с мое тело.
– Ровно пуповину перережу, – шепнула, вставая на колени. – Как будто родиться помогу. Значит, я повивальная бабка? Ну ладно… не бабка, девка.
Валун-исполин, ровно каменный шип, рос вверх и немного в сторону. Обошла кругом, примерилась. Вот сюда стану бить, а в эту сторону он упадет.
– Конечно, трудно будет, а роды вообще нелегкое дело. Сама не знаю, но бабы говорят, что непросто.
Прислушалась. Тихо. Скала молчала. Не нашла ни единого знамения, что я услышана. А может быть, все это сказки, будто у куска камня есть душа? Может быть, мастеровые просто цену себе набивают? Ага, сидит душа внутри камня, глядит сейчас на меня и думает: «Во, девка дура, с камнем бессловесным разговаривает! Вот промолчу, пусть почувствует себя умалишенной!» Весело будет. Ладно, там посмотрим, утро вечера мудренее.
Напоследок еще раз приложила руки к валуну и почувствовала лишь горячий камень. Кажется или скала на самом деле горячее, нежели должна стать на дневном солнце? Впрочем, чего гадать, время все расставит по своим местам!
Наверное, Сивый попросился спать на воздухе. Ну и молодец. Правильно. Я сидела перед костром, когда его вынесли. Старик даже подложил Безроду под поясницу скатанные в колбасу верховки. Самое время.
– Я хочу поговорить.
Сказала никому и всем сразу. Гарька уставилась на меня, как на диво дивное, Тычок сбил шапку на глаза, чтобы не видеть того, что может случиться. Бросила в никуда, но смотрела на Безрода. Мой бывший какое-то время морозил меня стылыми глазами, потом слабо кивнул. Пересекая межу, нарочито аккуратно ее затоптала. Не потому, что хотела уязвить Гарьку, просто сердце застучало как бешеное и я растерялась. Позабыла все, что хотела сказать, и просто взяла роздых, дабы успокоиться. Так же страшно было, когда впервые встала против настоящего, а не соломенного врага.
На тряских ногах подошла к Сивому и так поспешно опустилась на землю, что, по-моему, все заметили, что я мало не рухнула с ног долой.
– Я, наверное, дура?
Солнце висело над кромкой леса за моей спиной, Безрод смотрел прямо на светило, но теплые лучи не топили синий лед в глазах. Ни слова не сказал, просто едва заметно повел плечами. Не знает.
– Тебе уже лучше?
Губами еле-еле слепил короткое «да».
– Скоро ты встанешь. Обязательно встанешь!
Кивнул. Конечно, встанет! Разве теперь есть какие-то сомнения?
– Мы очень волновались. Все эти дни не отходили от тебя…
Ну и чушь несу! Неужели ему это интересно?..
– Тебе очень больно?
Смотрел на меня долго и молчал. Наконец едва заметная ухмылка оживила бледные губы. Покачал головой. Нет, не больно. Врет, конечно, сволочь, но как держится!
– Ты знаешь, я… мне как-то не по себе… – не смогла выдержать взгляд синих ледышек, опустила глаза долу. – Ну… в общем, дура я была! Одна во всем виновата! И не нужен был мне этот Вылег, позлить хотела, в бешенство ввести. Вот и поплатилась. Много народу из-за меня головы сложило, и ты чуть не полег. Не знаю, простишь ли меня… Жизнь свою никчемную отдам, лишь бы все вернулось назад! Прости! И кольцо я найду, обязательно найду!
А когда подняла глаза, обомлела. Безрод спал, и уже не знаю, что он услышал, а что нет. Просто закрыл глаза и понемногу съезжал с горы подстилок за спиной. Я подхватилась и осторожно помогла улечься. Вытащила верховки из-под поясницы и отшвырнула в сторону. Потеплее укрыла и положила руку на лоб. Давно не касались друг друга. Меня ровно кипятком обдало, перестала себя чувствовать, а потом по телу разлилась волна озноба. Такого со мной не было даже в девичестве. Будто задержалась на краю провала и, затаив дыхание, сиганула в пропасть. С Грюем летала, с Безродом не хватает воздуха, он забирает силы и дыхание. Или сама отдаю?
Беспомощно оглянулась. Тычок смотрел со странным выражением лица, Гарька задумчиво хмурила брови. Как собралась готовить вечернюю трапезу, так и простояла с котелком, пока я болтала. Все услышала, коровушка?
Да, межу на земле затерла, но как стереть границу, что разделила меня и Сивого? Он не прогнал, разрешил присесть рядом, даже говорил со мной, но, если не я, кто лучше читает по ледяным глазам? А там я не нашла ничего теплого и участливого. Может быть, ему просто больно? Откуда взяться счастью и веселью, если человеку просто-напросто больно? Поживем – увидим, но так тоскливо и холодно мне не было даже во времена долгих сумрачных зим.
Утром, ни свет ни заря уже поднялась. Не терпелось. Даже есть не стала. Просто не смогла себя заставить. Но какой бы ранней птахой ни была, Гарька поднялась еще раньше. Сидела у входа в палатку и таращилась на меня умными глазищами. Как будто сказать что хочет. Я подхватила мешок, сунула туда зубило, молот, ложку, нож, крупу в холщовой сумке, а с котелком не придумала ничего лучше, как надеть на голову вместо шлема. Ничего. Прошагать всего-то несколько сот шагов, не растаю. И поднять меня на смех некому – лес кругом, а увижу кого-то на дороге, мигом сдерну.
– Даже не поешь?
– Даже не поем, – с чего такая забота?
– Ну-ну, – уже в спину бросила наша коровушка. – И куда направилась?
– На кудыкину гору! Тебе что за болячка?
– Нужна ты мне. – Она фыркнула. – Где тебя искать, если что?
– Тут недалеко. Справа от дороги.
Ну понятно. Если Безрод спросит, где я, никаких неясностей быть не должно. Не хватало только из-за меня переживать.
– Не будет он обо мне спрашивать, – буркнула под нос. – Он и не говорит пока.
На дороге никого не встретила, благополучно дошла до места и отвернула в нужную сторону. Сотней шагов правее высилась моя скала. Что делают мастеровые перед тем, как приступить к делу? Наверное, то же, что вои перед схваткой. Без присмотра богов ни одно благое дело обходиться не должно.
– Э-э-э… а-а-а… Успей, пригляди за мной, не дай повести зубило неровно. Много чего в жизни я испортила, не позволь испортить и это. Мысли мои чисты и ясны, как только могут быть ясны бабьи мысли.
Поплевала на руки и опустилась на колени под каменным шипом…
Спина затекает, руки немеют, в волосах оседает каменная пыль, постоянно приходится щуриться – мелкая, кусачая каменная крошка летит из-под зубила во все стороны. Я крепко-накрепко удержала в памяти заповедь Кречета с самого начала определить, куда будет падать глыба, и подрубать словно дерево – клином. Так и рубила. Не заметила, как день перевалил за середину. Рубить дерево гораздо удобнее, нежели камень, чем глубже я открывала нутро, тем больше приходилось делать клин. Тут я не боялась, что отколю слишком много, наоборот. Разожгла огонь, кое-как приготовила кашу и, не замечая вкуса, проглотила. Все мысли остались там, на острие зубила. Руки ходуном ходили от непривычной работы, ложка стучала о зубы. Не помешали бы рукавицы – кажется, у Тычка имеется пара. Быстро ли можно подрубить каменный шип, если шириной он с туловище взрослого человека? Мне казалось, что к вечеру должна закончить. Ага, как же! Ушла обратно после заката, лишь тогда, когда перестала отчетливо видеть блестящий край зубила. Думала о чем-то своем и только у шалаша поймала себя на том, что и дышу, как рубила камень: удар-вдох-удар-вдох. Ночью проснулась оттого, что руки заходили, якобы в одной зубило, в другой молот.
– Поела бы, – просунулся ко мне утром Тычок с котелком каши. – Я вот тут подсуетился.
– А?.. Что?.. – спросонья не поняла, в чем дело. Это просто старик каши принес. – Как он?
– Ты гляди, еще глаза не продрала, уже спрашивает! Да, слава богам, идет на поправку. Вчера каши поел. Уже говорит.
– Еще седмица – начнет ходить.
– На нем как на собаке заживает.
– Скажи лучше, как на волке. Волчара и есть. Глядит – ровно впервые видит, холодно, настороженно.
– Что есть, то есть.
Быстро уплела свою долю, поблагодарила и унеслась к скале. Море крови, слитой за время нашего стояния на поляне, не давало спокойно дышать. Каждая ее капля упала на траву по моей вине, отчего же таким дурам должно спокойно житься? Быстрее, быстрее за работу.
Сегодня подрубала с боков, справа и слева. Не забывала поглядывать на тень каменного шипа. Каменотес из меня пока выходил неважнецкий, что настоящий мастер прозревает наперед, мне приходилось узнавать на собственном опыте. А если глыба начнет валиться, пока я под ней вошкаюсь? Вот и косилась на тень, слушала: раздастся каменный треск или нет?
За целый день, с перерывом на кашу, поработала на славу. Шип стал будто гриб на тоненькой ножке. Кожаные рукавицы, что взяла у Тычка, не спасли, все равно руки изошли кровавыми волдырями. Только на эти досадные мелочи я не обращала внимания. Скоро, скоро рухнет. А может быть, впрячь Губчика и заставить принять во весь дух с места? Рванет, и камень не выдержит? Поглядела так и эдак, обошла со всех сторон и решила – пока рано. Болели глаза оттого, что приходилось постоянно щуриться. Если наутро морщинки не разгладятся, пойму, хоть и не обрадуюсь. Во сне продолжала рубить камень, даже видения приходили такие – под сильными ударами камень слоится и отлетает пластами. От ощущения силы и проснулась. Вовремя.
– На-ка поешь! – Тычок тут как тут. – Даже кричала во сне. Ухала, ровно филин.
– Давно собою не гордилась, ничего стоящего не делала, может быть, хоть теперь…
– А что делаешь? Все гадаю.
– Скоро узнаешь. Ты мне, кстати, понадобишься. Поможешь?
– Если никого убивать не нужно…
Вот языкатый старик! Уел!
Унеслась к скале. Сегодня третий день – каменный шип должен пасть. Самое время. Если понадобится, даже есть не стану в полдень. Интересно, за какое время мастер Кречет подрубил бы каменный шип? Уж, наверное, не за три дня, поскорее.
К вечеру раздался долгожданный треск, и глыбища собственной тяжестью обломала тоненькую перемычку под собой. Как ни ждала этого мгновения, застало врасплох. Я уже плохо соображала, в голове не крутилось никаких мыслей, лишь тупо отдавался стук молота по зубилу. Каменный исполин, выстрелив назад крошкой, стал заваливаться вперед, а я даже шевельнуться не смогла – спина затекла и ноги свело. Оказалась бы на пути – не смогла убежать. А когда земля гулко вздрогнула под ногами и меня встряхнуло до самой макушки, с облегчением повалилась на бок и с блаженством вытянула члены. Молот и зубило бросить не смогла, пальцы не разжались.
– Спа-а-ать, – бормотала, сворачиваясь клубком. – Спа-а-ать!
Знала, что нельзя лежать на голой земле, но не могла вынырнуть из дремы в настоящее бытие. Земля жадна до человеческих подношений, с удовольствием принимает пот, кровь, плоть, а тепло вытягивает из косточек на «раз». Только отдав земле тепло, обратно в тело уже не вернешь. Это знает каждая баба, потому и не сидит наша сестра долго на камнях и на земле. Но я слишком устала. Спасибо Губчику. Мягкими губами пожевал мои волосы, легко прихватил ухо, и я с трудом вынырнула из усталого забытья.
– Идем, милый, идем обратно. Поставлю с остальными лошадями, и ты спокойно переночуешь.
Хорошо, что взяла Губчика с собой. Вчера не брала. Как будто знала, что понадобится.
Как велел Кречет, скол запятнала сукровицей из пузырей на руках и обмазала кашей, точно рану залепила. Назад ехала полусонная, клевала носом, повесив голову на грудь. Не смотрела по сторонам, слава богам, жеребец без понуканий знал, куда идти. Шел спокойно, размеренным шагом. Через прикрытые веки в глаза стучалось закатное солнце и ласково оглаживало лицо теплыми лучами. Я даже разлыбилась в дреме.
– Тычок, а Тычок, – позвала, с закрытыми глазами соскакивая на землю. – Будешь нужен завтра.
– Я и Безродушке нужен, – горделиво сообщил старик.
– Ненадолго, – зевнула. – Зато потом тебя долго будут помнить люди.
– Меня? – удивился старик. – Меня?
– Ага, – буркнула, влезая в шалаш. – Именно тебя.
По обыкновению рубила во сне камень, разодрала в кровь язвы на ладонях.
– Вернушка, пора вставать.
– А… что?
– Я и кашки сварил.
– Как он?
– Слава богам, с каждым днем лучше. Вчера на руках приподнялся. Правда, держался недолго, но все-таки! На-ка вот, кашки поешь.
– Кашевар из тебя знатный, – похвалила я с набитым ртом.
– Должно быть, и не знаешь секрет моей каши. – Тычок хитро прищурился. – Размолол метелочку – травка тут растет интересная – бросил в котелок. И что?
Я прислушалась к себе. Как будто острит, горчит и одновременно сластит. Ничего подобного не едала.
– Раньше делал такое?
– Никогда не был в этих краях, а в наших местах такой травки отродясь не росло. Но, гляжу, лошади кой-когда щипают. Думаю, что за диво. Попробовал на вкус. Понравилась. Поджарил на противне. Пепел отдает немного яйцами и пряницей. Дай, думаю, добавлю в кашку. Размолол на камнях и добавил. И как?
– Будем уезжать, прихвати с собой мешочек. Станем народ удивлять. Готов?
– Меч брать?
– Оставь, – ишь ты, остряк.
Уже на месте Тычок огляделся, показал пальцем на подрубленную глыбу и немо поднял брови.
– Ага, – кивнула я. – Моя работа. Твои рукавицы очень помогли. А теперь подойди к валуну и ложись.
– На камень?
– Именно.
По счастью, глыбища оказалась не круглой, как бревно, а словно тесанной с обеих сторон. И упала очень удачно – плашмя, и не раскололась, как я того боялась.
Опасливо старик разлегся на плоском камне и сложил руки точно покойник – на груди.
– Нет, не так, – подошла ближе и сунула в руку палку. – Ноги расставь, как будто широко стоишь и опираешься на палку.
Старик выполнил в точности все, что сказала. Расставил ноги на ширину плеч и «оперся» на подпорку. А я взяла угли и быстренько описала на камне черты лежащего человека.
К тому времени старик уже догадался, что задумала, не понял, правда, другого – отчего мне взбрело в голову заняться тесом камня.
– А сверху припиши, дескать, это Тычок, несчитанных годов мужичок. Храбрости немереной…
– И длиннющего языка, острого как меч. Слезай.
– Все? Когда ваять начнешь?
– Прямо сейчас. Правда, ваятель из меня тот еще.
– А чего не в свое дело полезла?
– Так нужно. Слезай и отправляйся восвояси. Тебя Сивый ждет.
– Смотри тут у меня, – погрозил пальцем старик. – Дурью не майся. Сделай все как надо! Чтобы всякий мимохожий сразу понял, что Тычок – храбрец-молодец, умная голова. И статью сделай меня помогучее, грудь колесом, шлем нахлобучь, щит, меч опять же. И взгляд сделай грозный, дескать, если что-то не по мне…
Слушала и качала головой. Каков наглец! Как только Безрод пошел на поправку, тут и старый егоз ожил. Раздухарился, сделай с него изваяние, да не просто изваяние, а сильномогучего поединщика. Да если бы мимохожие знали, с кого списан этот каменный храбрец, со смеху лопнули!
– Тычок, тебя Сивый заждался.
– Иду. А может быть, взять у Безродушки меч? Чтобы точнее было!
– Обойдусь. Не заблудишься?
– Да если хочешь знать, я самый что ни есть первый следопыт! Из любой глухомани выйду! Как-то был случай, заблудилась моя Пеструшка…
Не знаю, мне было приятно слушать старика. Пожалуй, именно такого свекра я и хотела бы. Добрый, бесконечно добрый и заботливый старик в оболочке ершистого колючки.
Тычок ушел, а я какое-то время ходила вокруг да около глыбы. Подступил непонятный мандраж, вроде бы и кровью не пахло и ничья жизнь от меня не зависела, а сердце билось так, ровно все это действительно грозило. А вдруг не получится?
– А кто дядьке Фарратхе расписал охрой все ворота? – шепнула сама себе. – И что с того, что была девчонкой семи лет от роду? Ума как не было, так и нет. Смогла тогда, сможешь теперь! А ну-ка берись за дело!
Я когда-то неплохо живописала. Отец, узнав про мою выходку с воротами Фарратхи, рассмеялся и отдал под мои художества целую стену. Стену бани. Тем более что Фарратха оказался незлобивым воем и ржал во все горло вместе с отцом. Батя так и сказал: «Нарисуй, доченька, банного, да чтобы смеялся. Сам себя увидит, озорничать меньше станет. Веселее нарисуй. Где уж тут озорничать, когда смеешься, за живот хватаешься!» Слезу шибануло. Милое, теплое детство, как ты далеко. Кажется, тогда и солнце светило ярче, и люди были добрее.
Ударила по зубилу первый раз. И пошло-поехало, как в любом деле – только начни. Не заметила, как наступил полдень, а спина с непривычки просто взвыла. А когда по дурной нечаянности бегло разогнулась, я взвыла на самом деле, в полный голос. Доброе начало.
Жуя кашу, что сварила в котелке на рогатке, несколько раз обошла глыбу. Очертила лежащего человека, наметила меч, шлем. Не знала пока, глубоко ли буду высекать. Полагала, на палец. Тесать человека из камня целиком даже не думала. Сноровки и умения пока маловато. После еды влезла на валун и расчертила зубилом доспехи каменного воя. Ничего не забыла, даже ремешки. Стучала по глыбе, пока солнце не село.
Думала, быстрее пойдет, но теперь стало ясно – провожусь не менее седмицы. И встанет на пепелище человек с мечом, а потом достаточно будет рассказать Кречету, что случилось на поляне, и мало-помалу весь город узнает, отчего у дороги стоит каменный вой.
Пусть Брюстовичи мимоездом лишний раз поклонятся павшим товарищам. В конце концов, какое дело, что уложил их один человек, а не ватага? Кровь и есть кровь. И пусть не попомнят дурным словом взбалмошную дуру, что нагородила такой огород. Как там бедолага Вылег? Его искренне жаль. Что вышло бы, окажись он теперь прямо передо мной? А ничего. Угостила бы кашей, и только. Как человек не всегда признает за свои выходки, что творил в бреду или во хмелю, так и я оглядывалась назад и только плечами пожимала.
Кто та девка, что бежала в лес на заре, не помня себя от похоти? Какая дура отдалась жарким телесным ласкам и позабыла обо всем на свете, кроме мести? Неужели я? Пламя в душе посдуло холодными ветрами, и я не чувствовала себя, тогдашнюю. Так сытый не понимает голодного, так же гусь свинье не товарищ. Как он там? Не случилось бы настоящей беды. В его увечье виновата только я, и никто иной.
Когда вернулась, перед палаткой жарко горел костер, и Гарька кормила Безрода с ложки. Он полусидел, укутанный одеялом, но кашу глотал с удовольствием. Сивый едва заметно повел на меня глазами, и Тычок тут же предложил:
– А кто не прочь отведать просяной кашки? С молочком!
– А молочко откуда?
– Свет не без добрых людей! Мимохожий пастух продал. Гнал коровенок на торг.
Свет не без добрых людей. Да-да, конечно, только последнее время их стало, по-моему, меньше. Или просто на нас беды посыпались одна за другой?
Сивый дышал ровно и тщательно пережевывал, хотя зачем кашу жевать – никогда не понимала. Глотай, как голодный волчище, и все. Набивай брюхо.
– Тебе лучше?
– Да.
Он заговорил! Пусть не так громко, как до ранений, но заговорил, и мне не пришлось наклоняться, подставляя ухо.
– Вставал?
– Нет.
А знаешь что, Сивый? Я хочу подпереть тебя плечом и увести к себе в шалаш. Там уложу на мягкий лапник и накрою стеганым одеялом. Стану всю ночь слушать твое дыхание, неслышно проведу пальцами по шрамам, «гусиные лапки» у глаз, три борозды на лбу, две убежали от носа в бороду, давно хочу это сделать, но, видать, глупости было больше, чем желания. И станет мне около тебя спокойно, как в теплом детстве, за отцовой спиной, когда мама хотела выдрать березовой хворостиной, а тот не дал. Сгреб обеих в охапку, и смотрелись мы с мамой друг на друга и только языки показывали. А что сделаешь, если меня батя стиснул правой рукой, маму – левой, и не двинешься и не шелохнешься? Отца сотрясал неистовый хохот, когда обе мы пытались вырваться. Потом и сами рассмеялись. Положила бы твою руку себе на лоб и… уснула детским сном. Ты гляди, только что хотела смотреть на тебя всю ночь, но разве не сдашься в плен такой непобедимой благости?
– Хороша ли моя каша?
– И каша и молочко!
– Знай наших! – Кашевар горделиво приосанился.
– Рада бы узнать, если дадите, – смотрела на Сивого, все искала в нем прежнего Безрода. Холодный, но бесконечно живой и твердый взгляд, голос, полный жизни, для невнимательного уха сухой и хрипловатый. А я знала, что за той сухостью трепещет жуткая сила, как если бы в руках стрельца изогнулся мощный лук. Едва отпустят руки, разогнется и стрелой вынесет сердце из груди.
Гарька и Тычок на мои слова промолчали, только покосились на Сивого. Тот медленно жевал и, не мигая, смотрел на меня. Я не выдержала и заморгала. А там и слезы набежали. Неужели не ответит?
Глава 4 КРАСНАЯ РУБАХА
На четвертый день моих ваятельных потуг случилось два замечательных события, которые в равной степени подняли мне настроение и ввергли в печаль: наконец в куске камня стало возможно разглядеть воя и Безрод встал. Не сам, разумеется, висел на плече коровушки, но все-таки! Потихоньку они обошли палатку кругом, и когда Гарька подвела Сивого ко входу, тот попросил еще. Я стояла рядом с Тычком и во все глаза смотрела, как мой бывший ковыляет к пепелищу. К тому времени пепла не осталось вовсе – весь разметали ветры, но выжженные пожарища остались. У черного пятна Сивый отлепился от Гарьки и, шатаясь, встал сам. Постоял немного и бессильно повалился на живую подпорку. Обратно шли дольше, чем туда, и, когда Безрод проходил мимо, я поймала еле слышное: «Пятнадцать!» Наверное, в то злополучное утро он даже не считал воев, что один за другим вставали напротив. Тычок тут же нырнул Сивому под вторую руку, а я задохнулась от беспомощности. Это не коровушка должна таскать Безрода на себе, а я! Я, и только я! Почувствовала себя собакой, брошенной хозяевами и никому не нужной. Двор теперь охраняет другой пес, и ходу мне туда нет.
Сгоряча бежала до каменной глыбы что было прыти. Прибежала, а сил еще осталось немерено. Ну я и начала тесать камень, да так, что к вечеру вырубила изваяние на целый палец.
Тесала, а в голове крутились вовсе не праздные мысли. Как ни бегай от разговора, он должен состояться. Вот окрепнет Безрод немного, уведу его подальше, и поговорим по душам. Устала жить наособицу, не врозь и не вместе. Пусть скажет что угодно, только скажет. Хотя он уже давно все сказал, я не оставляла надежд вернуть прошлое. Чего только не скажет человек, когда вот-вот оборвется нить жизни. Конечно, он дал мне развод лишь только потому, что собирался погибнуть! Но ведь выжил!
Сивый должен, должен меня понять! Мне было очень плохо тогда, весь мир представлялся одной зубастой пастью, что клацает и норовит укусить. Но что ты можешь увидеть, если глаза залиты злобой? Равно остервенело полосуешь руку с ножом, что тянется прирезать, и руку с открытой ладонью, что несет облегчение и ласку.
Дура, одним словом. Слепая дура. Только почему так выходит, что дурость смывается кровью и потрясением? Для того чтобы я прозрела и раскинула кругом всевидящим оком, потребовалось залить всю поляну кровью и спровадить на тот свет пятнадцать человек! Едва не шестнадцать. Не слишком ли дорога цена премудрости?
Ничего, мои хорошие, вы не останетесь безымянными, все пятнадцать. Каждый мимохожий, увидев изваяние, поклонится и остановит свой ход. И калеки пусть успокоятся в лучшем мире, от хорошей жизни не станешь рвать собрата, ровно голодный волк.
Каменный человек выходил статным и ладным. Не знаю, сама до того додумалась или резец вело небесным промыслом, однако вой выходил удивительно похожим на Сивого. Учесть то, что каменотесом я была аховым. Первый раз взяла резец и молот в руки. Но каменные Безродовы глаза под насупленными бровями выходили такими же пронзительными и холодными, как настоящие. И эти неровно стриженные лохмы…
Я опомнилась уже после того, как несколькими резкими чертами изобразила торчащие из-под шлема вихры. В том бою, один против пятнадцати, Сивый сражался без шлема и без доспехов, но я изображала вовсе не тот бой и даже не Безрода. Сама не могла понять, отчего каменный человек с каждым днем становится все больше похож на Сивого. Будто руки лучше меня знали, на кого должен быть похож каменный вой и как это вернее сделать.
Разохотилась резать до того, что, закусив язык, ровно девчонка, выводила каждую клепку на доспехе. Приходил Тычок. Сразу узнал, кто это неровно стриженный насупился и широко расставил ноги, опершись на меч. Постоял, почесал затылок и наконец буркнул:
– По-своему сделала… Ладно уж, пусть будет так. Парень тоже неплохо сражается. Я не возражаю.
Вы только посмотрите на старого наглеца!
0171Парень тоже неплохо сражается!» Не удержалась и рухнула с рук долой, так смех разобрал.
– Чего разлеглась? – напустился на меня Тычок. – Работы еще невпроворот, а она смешинку поймала и валяется! Кому говорят, за дело принимайся! Рубаху под доспехом сделай красной!
– Это камень! – выдавила я через смех. – Он только одного цвета.
– Охрой выкрась, бестолочь! – Старик постучал меня по лбу пальцем.
– Сойдет под дождями. Недолго продержится.
Насупился, отошел и поддал ногой шишку. Потом не выдержал и пристроился с другого боку.
– Ты меч сделай пошире. У Безродушки меч ведь не узкий.
– Шел бы на поляну. – Старик начал надоедать, а я уже чувствовала себя опытным каменотесом, которому советы несведущих зевак просто слушать смешно. – Без тебя разберусь.
– Смотри тут у меня. Завтра приду, проверю! – старый егоз погрозил пальцем и был таков.
А волосы вышли совсем как живые. Сделала их не плоскими, а выпуклыми. Всякому станет понятно, что это не просто черточки на камне, это волосы! Живые волосы, под непослушным ветром. А Тычкова затея с красной рубахой меня увлекла. И я, кажется, придумала, как сделать рубаху красной, да так, чтобы под непогодой краска не тускнела и не слезала.
Безрод крепчал день за днем. Прошли первые летние дожди, мой шалаш основательно залило, и ливень я переждала в лесу, под плащом. Слава богам, Безрод не промок, палатка не пропускала воду, основательно навощенная и подбитая изнутри телячьей шкурой, вываренной в жиру.
От нечего делать я бродила по лесу, все равно, пока не кончится дождь, на открытое не сунешься. Ноги сами понесли туда, куда не так давно стащила трупы калек. От них не осталось ничего, кроме обглоданных костей. Зверье растащило останки по всему лесу, и кости рук зачастую лежали основательно врозь с костями ног.
– Страшный лесок, – поежилась. – Очень страшный.
Кончился дождь, а я, как пришибленная, все бродила вокруг останков и ужасалась. Это лето запомню надолго. Сказать нечего, памятное лето. Пошел второй месяц нашего пребывания на поляне. Безрод мало-помалу начал ходить сам. Сначала шатко и валко, потом все уверенней, наконец и вовсе отбросил палку. Тычок по-прежнему перевязывал Сивого, только теперь к ручью стирать повязки ходил уже сам раненый.
Я слышала этот разговор.
– Дай сюда. – Безрод протянул руку и остановил старика уже готового отправиться полоскать повязки.
– Зачем же, Безродушка? Разве постирать больше некому? Да я с радостью!
– Надоело валяться, – еле слышно буркнул Сивый. – Трудишь руки – возвращаются силы.
– Так ведь еле стоишь! – ахнула Гарька.
– Дай.
– Не дам.
– Дай.
Сивый упорно тянул руку за тряпками, и Тычок, переглянувшись с нашей коровушкой, в конце концов сдался. Я про себя молила старика: «Дай! Пусть ходит на ручей! Там я смогу без помех с ним поговорить!»
Безрод забросил повязки на плечо и осторожно, шаг за шагом, двинулся к ручью. Вот и ладно. Там я его и поймаю! Из головы никак не шло восклицание Сивого после того, как он сходил на тризнища. Все бормотал: «Пятнадцать… пятнадцать…» – будто забыл, что тогда случилось и сколько человек срубил. И однажды ночью мне приснился хитрый замысел. Посетила не умная мысль, а именно хитрая.
Рассудила так: если он не все помнит из того дня, может быть, забыл и то, что дал мне развод? Прикинусь мужней женой, заведу разговор о житье-бытье, как будто ничего не случилось. А если спросит, почему наособицу встала, скажу, дескать, поссорились. Но между мужьями и женами такое бывает. Ничего удивительного. Конечно, мало надежды на то, что Сивый забыл, кто должен был спровадить его на тот свет, в дружину Ратника, но лишь бы забыл про развод. Чего только между мужьями и женами не случается! И мужья бьют своих баб смертным боем, и жены темной ночкой, пока благоверный спит, пускают ему кровь…
Я припустила к ручью окружной дорогой, мол, пришла сюда раньше и уже давно стираю свое бабье барахлишко. К памятнику наведаюсь позже, кстати, он почти готов, а рукам не грех дать отдохнуть. Все пальцы сбила, исколотила, пока тесала камень.
Сломя голову вбежала в лесок, перемахнула через пару полеглых стволов и, едва не покатившись кубарем, спрыгнула в низину, к ручью. Совлекла рубаху, закуталась в плащ и сделала вид, будто стираю давно и почти закончила.
Ему придется несладко. Два полеглых дерева, под ногами скользко… чуть не выскочила навстречу – подпереть, но вовремя одумалась. Сразу поймет, что нарочно притаилась на берегу, поджидаю. Наконец раздался шорох травы, и сверху прилетело тяжелое дыхание. Оглянулась, якобы удивленно, и всплеснула руками, дескать, не бережешь себя, милый. Дай-ка помогу. Отстранится?
Нет, не отпрянул, не изобразил презрение и брезгливость. Немного неуклюже оперся на подставленное плечо, и я осторожно подвела Сивого к самому ручью.
– Чего же сам? – как ни в чем не бывало разлыбилась и кивнула на окровавленный тканый ком. – Неужели сделать больше некому?
Безрод выстоял себя, успокоил дыхание и осторожно присел на валежину, что Гарька стащила на берег. Начал за здравие, кончил за упокой. Садился осторожно, однако ноги растряслись, и мой бывший просто повалился на бревно. Он и так сделал сегодня невероятное – без посторонней помощи дошел до ручья.
– Самое время, – тихо бросил Безрод. – Навалялся. Хватит.
– Ну хватит и хватит, – покорно согласилась. – Только гляди, чтобы кровь не ударила в голову, когда над водой встанешь.
– Погляжу. – Сивый закатал правый рукав новой рубахи и бросил в мою сторону внимательный взгляд. – Тебе обязан?
А что, рубаха сидела на нем ладно, хотя кое-где уже протекла кровищей. Впрочем, для того красную и брала.
– Нам, – буркнула, пряча улыбку. – Я в город моталась, Тычок денег дал. Все оказались при деле.
– Ладная рубаха. Благодарю.
За рубаху благодаришь, за сущую мелочь. Да знал бы ты, что я до конца своих дней должна тебе справлять новые красные Рубахи да с золотой вышивкой за то, что устроила на этой поляне! Откупить ли грех за кусок красной тряпки с рукавами? Было бы дело хоть полгода назад, с радостью на это согласилась и радовалась, что удалось отделаться так легко. Ишь ты, справила человеку обновку и грех загладила.
Но теперь я лишь качала головой. Нет, не соглашусь на такой легкий откуп. Боги за серьезные вещи берут серьезную плату, слова Потыка накрепко засели в моей бедовой головушке. Почему мой проступок вышел так тяжел? Да потому что любили меня очень сильно, а как любили, так я сопротивлялась, глупости множила. Любил бы меня Сивый еле-еле, так и сопротивлялась бы чуть-чуть. И грехи выходили бы такие же – крошечные, да и не грехи вовсе, а так, баловство одно. В слове «грех» греха вышло бы побольше, чем в моих проказах. Но вон как дело обернулось. А все оттого, что нашла коса на камень. И угодило между косой и камнем народу видимо-невидимо, сначала полтора десятка воев, потом ватага увечных и калечных.
– Подлецу все к лицу, – усмехнулась. Поймала себя на том, что усмехаюсь, как Безрод, уголком губ. – Брала у самого лучшего мастера. У того подмастерье оказался твоего сложения. Вот и сказала, чтобы шил, будто на него. Как видишь, подошло.
– Вижу.
Сивый положил перевязочные полосы рядом, на бревно, и осторожно потянулся к сапогам. Стащить хочет, в воду полезет.
– Дай помогу.
– Нет. Сам, – жестко отчеканил Безрод. Пожалуй, слишком быстро и слишком жестко.
Ему было неловко гнуться, наверное, все тело выло и кричало, кое-где проступила кровь. Я кусала губу и молчала. Стянув один сапог, Безрод надолго замер, отдыхал перед вторым, копил силы. Глаза враз померкли, прикрылись, потухли. Наверное, боль навалилась, подстегнула.
– Спишь на чем? – буркнул вдруг Сивый.
Помотала головой. Что он спросил? На чем сплю?..
– На лапнике. На чем же еще?
Он долго смотрел на меня сквозь полуприкрытые веки, и я не знала, как прочитать этот взгляд. Впрочем, никогда не знала. Бывший муженек всегда являл для меня непостижимую загадку – думает непонятно о чем и делает то, чего никто не ждет. При чем здесь то, на чем сплю?
Сивый потянулся ко второму сапогу. Вроде бы дело нехитрое – сапог стащить, но, если при этом у человека белеет лицо, а губу он закусывает так, словно взялся за неподъемный гуж, думай, о чем хочешь, – окажешься прав. Хочешь, представь себе, как здоровяк впрягается в телегу, груженную мешками, подпирает плечом, ревет, будто бык, и вытягивает из вязкой, осенней распутицы. А хочешь, представь себе, будто схватились двое борцов и ломают друг друга.
Штаны у Безрода длинные, прикрывают ноги до самых ступней. Мой бывший не стал их закатывать перед входом в воду. На правой ступне заметила небольшой шрам. Интересно откуда? Сивый встал и медленно вошел в ручей по колено. С трудом согнулся в поясе и опустил руки с перевязочной тканью в воду. Вода тут же заиграла с лентами, полоская, ровно донную траву. Мне очень хотелось ему помочь, но я знала, что не позволит.
– Что ела все это время?
– Кашу. Что вы, то и я. Тычок выторговал у Брюста припас. Ведь не знали, как долго простоим. Охотой не промышляли. Пробовали твой лук натянуть, не вышло.
Сивый слушал молча. Знай себе тер полосы окровавленной ткани друг о друга, и краснота постепенно сходила, правда не до конца. Ленты перевязочного льна уже никогда не станут белыми.
– Ты… прости меня, дуру непутевую. Не от большого ума с тем парнем спуталась. Да и не нужен был он…
В груди бухало так, словно встала на край скалы и собралась прыгнуть вниз. Только в жутких снах видела себя на краю обрыва и по своей воле никогда не влезла бы так высоко. Высоты с детства боюсь, а теперь вернулось чувство жуткой тяжести внутри, когда отец впервые взял меня с собой на Каменный Палец. Стояла рядом с могучим воем девчонка-семилетка, крепко держалась за руку и с трудом глотала – горло от ужаса перехватило, в животе все стянуло крепким узлом. Еле шевеля губами, я попросила отца: «Пойдем отсюда? По-большому хочу». Он тогда поджал губы, потрепал по голове и увел вниз.
Безрод натужно выпрямился и холодно посмотрел в мою сторону. Потом равнодушно пожал плечами и в четверть силы отжал две стиранные полосы. Осталось еще четыре. Этого холодного взгляда я боялась больше всего. Что он еще помнит?
– Дожди были?
Какие дожди? Ах, дожди! Но при чем тут дожди, когда я говорю о нас?
– Разок прошел.
– Хорошо, что только разок. – Сивый мельком взглянул на ясное небо. – Чего остановилась? Не стираешь?
Ах да, я ведь тоже стираю!
– Почти закончила. Барахла, сам видишь, немного. Вот только сполосну. Слишком много пенника просыпала.
Что еще он помнит из того дня? Я где-то слышала, будто от кровавых потрясений вои, случается, теряют память. Ничего не помнят. Или помнят половину. А если поймают удар в голову могут даже забыть собственное имя. Сивый, можешь припомнить мне все, хоть серпяной скол в амбаре Ясны, хоть глупую выходку, когда нас преследовали темные по лесу, только одно забудь – про развод и выброшенное кольцо. Думаешь, отчего вещи в руках держу так, чтобы прикрывали палец без кольца?
– Тебе больно?
Нашла о чем спросить!
– Больно, – просто и без затей ответил Безрод.
– Ты здорово стоял против Брюстовичей.
Промолчал.
– Когда на коня сядешь?
Сивый задумался. На мгновение застыл и ушел в себя. Видимо, слушал раны.
– Через седмицу.
– А потом куда?
Выпалила раньше того, как успела сообразить, что спрашиваю. Сейчас как скажет: «Не твое дело!» С того памятного боя на поляне я перестала подмечать знамения богов. Не летали над нами журавли, ласточки и кречеты, не полыхали зарницы, не говорили со мной приметы. Боги являли знамение для того, кто о нем просил, и пока Безрод валялся без сознания, для кого всевышним стараться? Для меня, что своими руками растоптала все посылы к счастливой жизни? И с тех пор, как Сивый встал на ноги, я украдкой глазела по сторонам: не покажется ли где тайный знак? Но не было тайных знаков, не было и явных.
– Не знаю. Поглядим. – Безрод выпрямился, подавляя стон – спина затекла, раны взвыли. – Дорог на свете много, нехоженых – еще больше.
– Тенька застоялся. Под седло просится.
– Скоро уже.
Сивый выжал еще две полосы, повесил на шею. Была бы я в его шкуре и меня страшно посекли, повязала ленты перевязочной ткани вокруг пояса, так удобнее. Вряд ли Безрод не догадался бы гак сделать.
– Давно хотела спросить: почему ты беспояс?
Промолчал. Усмехнулся, искоса взглянул на меня.
– Долгая история.
– У нас еще много времени. Вся жизнь впереди.
Замерла. Спустит мне эту шалость или осадит, ровно наглую соседскую свинью, что влезла на чужой огородец? Дескать, нет у нас больше общей жизни. Было и все вышло. Теперь каждый сам по себе.
– У тебя рубаха уплывает, – еле заметно усмехнулся.
Дура дурой! Так напряглась, ожидая ответа, что не заметила, как ручей шаловливо вытащил рубаху из ослабевших пальцев и поволок вперед. Вздымая тучи брызг, рванула вдогонку, а когда настигла беглянку и выбралась на берег, Сивый уже уходил. Я припустила следом.
– Значит, через несколько дней сядешь на коня?
– Да.
– Может быть, на восток подадимся? Как шли до сих пор?
– Ты хочешь на восток?
– Да.
Он пожал плечами. Восток так восток. Ничем не хуже запада, полуночи и полудня. Не сказал: «Пошла вон, распутница!» Не прогнал! Мы вместе поедем на восток! А кольцо я найду, обязательно найду. У меня есть еще несколько дней. Сивый не помнит про развод, не помнит!
Хотелось петь. Одного боялась – горланить при человеке, рядом с которым петь плохо, по меньшей мере стыдно. Мы неторопливо обошли валежины, поднялись из низинки и подошли к стану. Сивый не оглядываясь ушел в палатку, а я скорее молнии умчалась к своему изваянию и там долго орала все песни, которые знала. Даже такие, от которых Тычок и тот сделался бы весел и хохотлив. А высеченный вой даже бровью не повел.
До вечера будто на крыльях летала, тесала мелкие детали так тщательно, словно от этого зависела жизнь каменного ратника. Как будто если он не досчитается на доспехе маленькой клепки, туда всенепременно придется сильный удар и защита расползется. А еще меня ждало таинство окраски рубахи воя в красный цвет. И если получится, такого, уверена, еще долго люди не увидят. Часто ли каменные изваяния щеголяют цветными одежками, да притом такими, что не тускнеют от времени и не стираются?
– Тебе понравится, – уговаривала я каменного воя. – Знаю одного отчаюгу, что носит красную рубаху. Ох и силен! Ты чем-то на него похож. Или он на тебя. Такой же неразговорчивый и холодный. Ровно в самом деле каменный. И глаза у вас похожи, колкие, страшные.
Мне не давали покоя Безродовы глаза. Если бы не злая память, что нахлынула в то мгновение, когда я занесла меч над его головой, снесла бы Гарьку прочь, как пушинку, и не отходила от Сивого ни днем ни ночью. Что мне Гарька? Встала бы нужда – с ножом на нее полезла, а то и с мечом. Но куда мне деваться от страшных воспоминаний? Именно эти холодные, равнодушные глаза смотрели на меня с того закопченного лица, и чем равнодушнее становился взгляд Безрода, тем более делались его мерзлые ледышки похожи на два синих ока того жуткого воя.
Душа рвалась пополам, и я ничего не могла с собой поделать. Мне бы исхитриться и поговорить, но едва подходила для разговора, язык словно каменной тяжестью наливался. Вот и сегодня, только собралась выведать о его прошлом, чем занимался, у кого воевал, будто наткнулась на невидимую стену. Спросила, почему беспояс, и за эту ниточку хотела вытянуть все остальное, но Сивый коротко отрезал. И что будешь делать? Настаивать? Я пока не стала для него той, которой хочется рассказать о тенях за спиной. А если спрошу про бой на отчем берегу, Сивый ничего выяснять не станет. Просто замолчит и отвернется. Но я узнаю правду. Непременно! Ведь у нас теперь вся жизнь впереди!
Еле приплелась к шалашу. Даже не думала, что день, так хорошо начавшись, высосет все силы. А когда ни жива ни мертва рухнула на свое «лапчатое» ложе, поняла – что-то не так.
Да, как обычно спружинил сосновый лапник, но, за многие дни привыкнув к постели, я мигом поняла – стало жестче. Разгребла хвойный настил, и пальцы наткнулись на ровное струганное дерево. Что еще такое? Вылезла наружу, под недоуменные взгляды Гарьки и Тычка вытащила из костра головню и нырнула к себе. В неровном свете огня увидела чудо расчудесное – под пушистыми колючими ветками прятался мастеровито сколоченный остов. Доски, стянутые между собой деревянными гвоздями, прятались под лапником и поднимали ложе на четыре пальца от земли. Чудеса! Когда уходила тесать камень, ничего похожего не было даже в помине!
– Я тут нашла… там кто-то… в общем, чья работа?
– Чего расшумелась?! – напустился на меня старик, подскочив с места, ровно мальчишка. – Человек спит, а она крик поднимает!
– Скажи мне, Тычок, несчитанных годов мужичок, отчего моя постель стала жестка, ровно тризная дровница? Может быть, хотите отправить меня в дружину Ратника? Не рановато?
– Тссс, дуреха! – зашипел старик, за рукав утягивая вон с поляны. – Понимать должна!
– Что я должна понять?
– А то! – постучал меня пальцем по лбу. – Не бережешься, а у тебя еще все впереди!
– Да говори толком!
– Я и говорю, не пускай холод внутрь. Земля свое возьмет, даже не заметишь. Вытянет из тебя все тепло, а взамен бабью хворь подарит! Без детей хочешь остаться?
Вот те раз! Не первый день бок о бок стоим, никто не задавался такими вопросами, а тут нате вам! Проснулись!
– А Гарька…
– У нее то же самое. Сегодня мимоезжие плотники справили.
А может быть, на самом деле проснулись? Вот пришел Безрод в себя, огляделся вокруг холодным взглядом и мигом приметил, что две девки спят почти на сырой земле. Ну и что с того, что я навалила кучу лапника, а Гарька спит на трех бычьих шкурах?
– Эх, босота, что бы вы без меня делали?
– Ага, так я и поверила, что это ты придумал!
– А ну цыть у меня! Марш спать!
Старик уже отошел от недавнего потрясения, вернулись напускная сердитость и скоморошьи повадки. Это Сивый озаботился! Ему не все равно, на чем я сплю, ему не все равно, что земля тянет из меня тепло и однажды могу на всю жизнь остаться пустой, ровно дерево без почек. Ему не все равно, смогу ли иметь детей. Неужели…
– Он меня любит… – едва не теряя речь от счастья, прошептала я. – Он меня любит…
Мигом бросило в жар, а потом в холод. Побрела к себе на пустых ногах и немедленно провалилась в сон. Встану на заре легко – несмотря на усталость, была в этом уверена. А там поглядим, придется богам по нраву моя задумка или нет.
– Вставай, Вернушка, вставай, красота! – меня привычно разбудил Тычок. И не просто разбудил, а с миской горячей каши, в которой островками торчали куски пахучего мяса.
– Мясо откуда? Ведь не охотимся!
– Полно горе горевать! – важно изрек старый егоз. – Был не в себе Безродушка, так и мы ровно не жили. А теперь все по-другому, вкушай жизнь полной ложкой!
– Так мясо откуда? – не унималась я.
– Ах, мясо… – Болтун хитро прищурился. – Обозы текут в город рекой. Прикупили. Теперь хоть все лето стой, не отощаем.
– Через седмицу в седло прыгнет, – еле выговорила. Весь рот забила кашей. – А больше нам и не нужно.
– Угрюмый он стал. – Тычок покосился на палатку. – Молчит.
– И раньше в болтливости не был замечен, – усмехнулась. – Не то что некоторые.
– Дурак болтает. – Старик по обыкновению затряс пальцем. – А я рассуждаю о смысле жизни, оторва!
– Нашел?
– Чего?
– Смысл.
Ишь ты, надул щеки, запыхтел, словно котелок на пару под крышкой.
– А ну цыть у меня! Много будешь знать – скоро состаришься!
– Ты, гляжу, много узнал? Хороша кашка!
– А вот каша и есть смысл!
Я замерла. И скажи, что нет!
Успела к самому рассвету. Солнце только-только вставало над кромкой леса. Я вокруг обошла глыбу, успокаивая дыхание. Отчего-то разволновалась, как девчонка в первое гадание. Чего хочу?
– Боги, боженьки, сделайте так, чтобы каменный вой надел красную рубаху, – прошептала, задрав голову в небо. – Чтобы видели издалека, чтобы не тускнела и не стиралась. Была бы у меня вечная красочка, так и покрасила бы. Но ничто не устоит перед напором времен… кроме вас, боги. И я хочу, чтобы стоял каменный вой в красной рубахе, пока есть на свете людская память. Пока ходят к изваянию и склоняют колени, пусть горит ярко-алым. Во всем, что случилось, только моя вина. Знала бы, что верну все назад, жизнь отдала. Но сколько раз можно отдать жизнь за жизнь? Один раз… а их полегло пятнадцать… а еще ватага убогих. Стоила бы моя никчемная жизнь всех загубленных, я бы сменялась. А с меня, дурехи, какой прок? Недоделка. Ни свободная девка, ни мужняя жена…
Смотрела вверх. Слышат меня боги? Безмятежно голубело небо, облачка плыли в необъятной сини ленивые и розоватые от восходящего солнца. Понравится всевышним то, что сказала, будет по-моему, не понравится – значит, облезет с каменного воя краска после первого же дождя. Но я исполню задуманное, а там будь что будет.
– Ты встанешь у дороги в красной рубахе, – достала нож. Дышала с трудом, отчего-то грудь заходила ходуном, и во всем необъятном мире мне не хватало воздуха.
Еще, наверное, никогда каменные изваяния не делала девка. Я до кровавых пузырей стерла ладони, отбила все пальцы, то-то удивится мастер Кречет, когда увидит эдакое чудо…
Закатала левый рукав, на короткое мгновение замерла и отчаянно полоснула лезвием по запястью. Резала вдоль жил, а не поперек, кровищи сольется много, но отнюдь не вся. Бросила нож и сложила левую ладонь лодочкой. Пусть кровь стекает туда, ровно в чашу. Обмакнула в «краску» правый указательный палец и понесла на камень…
К тому времени, как солнце встало целиком, я управилась. Рубаха на каменном изваянии выступала из-под нижнего края доспеха, также были видны рукава, и все это оголтело полыхало ярко-алым. Под самый конец работы просто сливала кровь прямо с ладони, а пальцем лишь развозила «краску». В какой-то миг неосторожно дернула рукой и кровь слилась на изваяние, но вовсе не там, куда изначально хотела. Несколько капель попали на сапоги и выпачкали камень у самых ног, как будто вой стоит в луже крови и вымарал красным сапоги.
– Не так уж неверно, – прошептала я, в ужасе отступая. В тот день земля буквально покраснела от крови, и на Безродовых сапогах ее осталось изрядно… До сих пор видны подсохшие бурые разводы.
Намотала на запястье льняную тряпицу. Рана глубокая, но не серьезная. Сущий пустяк. Отчего-то потянуло в дрему, и на сегодня я больше не трудяга. Не выдержу. Усну. Кое-как добрела до шалаша, повалилась на ложе и мигом рухнула в сон. А проснулась от странного звука, ровно где-то недалеко в деревянный жбан с некоторой высоты сыплется зерно, целая река золотистого зерна. Просто-напросто пошел дождь. Стук зерна – это биение капель в просмоленные и вываренные в жиру бычьи шкуры, кем-то заботливо брошенные на свод моего шалаша. Лежала, укрытая стеганым одеялом, и слушала шум дождя. Не сорвалась, будто угорелая, не убежала в лес. Воде меня не достать. Сверху не прольется – шкуры брошены внахлест, и задницу не подмочит – деревянное ложе стояло на подпорках, в четырех пальцах над землей. Лежи себе и слушай стук дождя по крыше. А когда вспомнила о том, что каменный вой мокнет сейчас под дождем и, возможно, все мои труды уже смыло к такой-то матери, едва на месте не подпрыгнула. Хотела тут же умчаться к изваянию, набросить одну из вощеных шкур, но что-то сдержало. Уже поздно. Капли вон какие, каждая со шмеля размером – что должно случиться, давно произошло. Пока добегу, пока наброшу… Да и есть ли в суете толк? Если смыло в первый же день, значит, судьба каменному вою стоять некрашеным. Даже хорошо, что смыло именно теперь. Огорчений меньше. Но кто бросил шкуры на кровлю шалаша?
– Э-э-эй, Тычок! – заорала в проем. – Слышишь?
Где уж тут услышишь? Капли стучат по земле, по листве так, что слова тонут в грохоте и шелесте.
– Э-э-эй, Тычок! Ты где?
– Чего-о-о? – из палатки высунулась озорная бородатая рожица. Ты гляди-ка, услышал. Вот ведь слух у старого! Иной к старости становится туговат на ухо, наш балагур – наоборот. Тонок на ухо, остер на язык.
– Твоя работа? – едва голос не сорвала. Хорошо, догадалась показать пальцем наверх. – Кто шкуры стелил?
Тычок разлыбился и горделиво ткнул себя пальцем в грудь. Дескать, я придумал, я стелил. Ага, так и поверила!
– Он меня любит! – улыбнулась, показывая сначала на палатку, потом на себя. – Понимаешь, любит!
Старик сделал непонимающее лицо и приложил к уху ладонь, дескать, не слышу. Но понять ведь должен?! Мою счастливую улыбку не понять было сложно.
– Понимаешь, он меня любит! Безрод меня любит! Я ему нужна здоровая и крепкая! Сивый простил меня! Он умеет прощать! У нас все будет хорошо!
Тычок, наверное, мало что понял, но на всякий случай закивал, соглашаясь.
Я, счастливая, рухнула обратно на ложе и уснула, ровно малое дитя. Мама в детстве пела – дождь идет, а ты спи. Грозы пройдут стороной, а ты спи. Ураганы не раз обметут деревья от листьев, а ты, кроха, спи. Копи дни и годы, вырастешь большая и красивая, а может быть, невысокая и дурнушка, но однажды найдет тебя счастливая доля и не спросит, как зовут.
А едва кончился дождь, быстро и внезапно пробудилась от счастливого забытья. Тишина гулко ударила по ушам, и если мне кто-то скажет, будто солнечный свет не проникает в малейшую дырочку, словно разноцветная змейка, рассмеюсь в лицо. Закатала штаны, сбросила сапоги и, босая, унеслась к изваянию. Наверное, лежит камень серый, а всю краску смыло летним дождем. Ничего, попытка не пытка. Я неслась по лужам, как беспечная малолетка, и нарочно шлепала, чтобы во все стороны поднималась целая туча брызг.
Представляла себе, как прибегу на место, а глыбища залита водой, в мелких ложбинках изваяния собралась вода, и не красным полыхает рубаха каменного воя, а бледно-розовыми остатками. Добежав, прыгнула в большую лужу… да так и осталась. И рот в удивлении раскрыла. Никаких бледно-розовых остатков, рубаха изваяния полновесно полыхала ярко-алым, как будто кровь слилась только что. Я осторожно подошла и присела. Сдула водяную пыль с памятника и легко поскребла ногтем окрашенный камень. Ничего. Не отходит, ровно прикипела намертво, въелась в самую глыбищу.
– Он любит меня! – крикнула голубым небесам. – И вы меня любите, боги!
Где-то в отдалении, там, куда ушли грозовые тучи, громыхнуло. «Ну ты, девка, наглая, – должно быть, удивились боги. – Дерзкая!» Да, я такая.
– Завтра же потащу ставить! А яму выкопаю сегодня. Каменный вой уйдет в землю на глубину коленей… нет, бедер… нет, вкопаю на глубину пояса, чтобы стоял вечно, пока ходит по небу солнце! Где мой заступ?
Вприпрыжку неслась обратно и дорогой все ревела: «Где мой заступ?» Земля размягчела, копать – одно удовольствие. Могу себе представить, как обрадовался дождю Потык. Ему жирная земля милее пуховой перины.
– Он меня любит! – шептала сама себе, швыряя комья за спину. – Он меня любит!
Еще до заката врылась по пояс. Должно хватить. Перепачкалась, будто чумичка. Скрипело на зубах, песок попал за шиворот, хорошо хоть штаны не извозила. «Купаться, купаться!» – в сумерках высигнула из ямы.
Наверное, жалкое зрелище я теперь представляла. Не пойми кто, мужик или баба, волосы понемногу отросли, стягивала их сзади в конский хвост, постепенно налилась былой силой, вошла в тело, но вместе с тем, как распрямились плечи, наружу полезла грудь. Соски торчат под рубахой, словно копейные наконечники, того и гляди, продырявят. Вылег тоже не дурак был. Дадут боги, еще найдет свое счастье.
Я ступила в темный лес и на ощупь двинулась к ручью. Раскидистые древесные кроны почти не пускали свет под полог, и тут, в лесу, смеркалось гораздо быстрее, чем на поляне. Скинула штаны, рубаху и основательно все вытряхнула. Вошла в ручей и высыпала на одежду пенника – дала крюк через шалаш, прихватила смену и мешочек «чистоты». Порошка не жалела, вокруг так и поднялась пена, будто впереди по течению кто-то опрокинул в воду целую бочку браги. Застирала штаны и рубаху, бросила на бревно и с наслаждением окунулась сама. И ведь не река – ручей, воды едва по колено. Наверное, тут в лесу шаловливый поток никогда не прогревался так, как это бывает со стоячими лужами и озерцами. В те ступишь ногой – ровно парное молоко. Меня же обдало прохладой, жгучей и пронизывающей, я уселась на дно, откинулась назад, на локти, и только голова осталась торчать наружу. «Он меня любит!» – улыбнулась, зажала нос и опустила голову под воду.
Пенник – удивительная штука. Добывают словно глину, с виду песок и песок. Но в воде он дает обильную пену, и грязь его боится, как разбойник сторожевого десятка. Впрочем, не все так просто – откопал и пользуйся. Сначала песок прокаливают в печах, наподобие гончарных, там он становится коричневым и с цветом получает свои удивительные свойства.
Я поднялась во весь рост, натерлась пенником с головы до ног, отфыркалась, отплевалась и, когда почувствовала, что кожа просто свербит и скрипит от чистоты, плашмя грянулась в ручей лицом вниз. Легла на воду, и меня медленно поволокло вперед по течению. Ветер ласково трепал мокрую задницу, и пока не воспламенились легкие, мамкина дочка послушно внимала воде. Освежило так, что еще немного – и на прохладном воздухе я зазвенела бы ровно гусельная струна.
И потянуло спать. Сон обещал стать таким же легким и чистым.
– Он меня любит! – шла назад и спотыкалась на ходу. Будто привычку ходить смыло, ноги сделались пусты, ровно соломой набиты. Эдакое чучело. Ну и что, зато соломенное чучело очень нужно ухарю в красной рубахе. И пусть все красотки на свете закусят удила!
– А что, Вернушка, нынче утром не уходишь камень тесать? – Тычок с неизменной плошкой каши просунулся в палатку и замер, раскрыв рот. – Красотища какая!
– Нет, сегодня не пойду, – продрала глаза. – Где красотища?
– Сей же миг обернусь. На-ка вот!
Сунул кашу в руки и выполз наружу. Ложку проглотить не успела, как снова появился и притащил зерцало. Глянулась и обомлела. Вчера улеглась, не до конца просушив космы, и теперь волосы пышной гривой вихрились на голове. Были бы подлиннее, как в недалекую бытность, такого не получилось. А так… не длинные, не короткие, под собственным весом еще не утягивают вниз и не топорщатся, будто ежик. Поди, никогда еще старый егоз не видел бабу с короткими волосами. Такую оторву, как я, днем с огнем искать…
– Мне нужна твоя лошадь.
– Это еще зачем? Губчика уже не хватает?
– Погоди, не удивляйся. Еще мне нужен Безродов Тень и Гарькин Уголек.
– Это еще зачем?
– Перетащить кое-что.
Старик мигом догадался.
– Закончила? Неужели?!
– Ужели! – доела кашу и сунула болтуну пустую плошку. – Ты предупреди, чтобы не всполошились, будто коней кто-то свел.
– А веревки?
– Есть. Из города привезла в тот же день.
Вместе с инструментом, что купила у мастера Кречета, я тогда же, не мешкая, по совету каменотеса прикупила полета локтей крепчайшей веревки.
Пришло урочное время.
Так привязать или эдак? Кое-что знала из веревочного дела, но до подлинных знатоков было еще далеко. Путовяз из отцовой дружины знал о веревках столько, что мне понадобится прожить десять жизней, чтобы сравняться с ним в диковинном умении. На глаз безошибочно отмерял длину и вязал узлы именно там, где было нужно. Любую поклажу стягивал так, что нести становилось удобно, нигде не соскальзывало и не расслаблялось. Вот бы сюда веревочника! Но Путовяза порубили тем злополучным днем, когда враз перестала существовать моя отчизна.
– Две веревки с одного края, – прикидывала я. – Две с другого. Потянут не продольно, а поперек.
Нет, не годится. Изваяние станет цепляться за землю всей своей шириной, и ничего хорошего не выйдет. Но, если тянуть продольно, как бревно, веревки соскользнут, ведь уцепить их не за что. Ни сучка ни задоринки. Да и откуда на камне взяться сучкам и задоринкам? Тогда… нужно сделать несколько каменных зубьев! Дело недолгое, особенно для такого опытного каменотеса, каким за эти дни стала я. Чуть за полдень все стало в наилучшем виде. Несколько зубцов и канавок топорщились на нижней части изваяния и не давали веревкам соскользнуть. Тенька встал правым крайним, рядом впрягла своего Губчика, Гарькиного Уголька и Востроуха Тычка поставила справа.
Все узды связала воедино собственным поясом и потянула на себя. Пош-ш-шли! А когда веревки натянулись и лошади расчувствовали, что им предстоит тащить, все четверо изволновались. Тенька встал на дыбы, мой Губчик все косил лиловым глазом, Уголек и Востроух коротко ржали.
– Давай, Тенька, милый, ты не узнаешь воя в красной рубахе? – меня разобрала досада. Сделать такое и споткнуться на простом! – Губчик, хороший мой, давай, поднажми!
Но стоило каменному изваянию хоть немного тронуться с места, пошло легче. Тень как будто понял, что от него требуется и какой важности дело гонит всех нас на поляну, напрягся. То же Губчик. Уголек бунтовал дольше всех – еще бы, какова хозяйка, таков и конь! – а Востроух, подобно Тычку, все норовил отлынить. И не поверь тут в судьбу, что подсунула каждому из нас точное подобие в лошадиной шкуре. Тут вся моя надежда на Губчика и Теньку.
– Давайте милые, главное – не останавливаться! – Я тащила всю четверку за собой, едва руки не выкрутила, цеплялась босыми пятками за землю, как могла, и каменное бревно пошло, пошло, пошло…
Вот и дорога. Тут нет земли, что глыбища вспахивает и волочит за собой. По пыли вышло легче. Та стала чем-то вроде смазки, что пролегла между каменным изваянием и утоптанным трактом.
– Тенька, будь камень пошире, я бы и тебя изваяла. Честное слово! – натужно бросала за спину, и дышать становилось все труднее. Устала. – Хотя в той рубке Сивый стоял пеший.
Недалеко от поляны ко мне присоединился Тычок. Сама будто изваяние, у палатки застыла Гарька, Безрода я не увидела. Вдвоем со стариком отвернули лошадей вправо, туда, где чернели выжженные кострища. Стало заметно тяжелее, опять пошла земля, и после каменной глыбы остался распаханный след. Точно кожу содрали.
– Все, милые, пришли!
Перед самой ямищей мы с Тычком развели лошадей по обе стороны, двух вправо, двух влево, и памятник скользнул донной частью прямиков в яму. С глухим стуком глыба ухнула в провал, и земля ощутимо вздрогнула под моими пятками.
– Не отводи лошадей, держи! – крикнула я. – Поставим стоймя. Только веревки перевяжу.
Нырнула в яму и взялась за узлы:
– Сдай назад, ослабь натяг!
Старик подвел коней ближе, и один за другим, ломая ногти и царапая кожу на пальцах, я расплела все узлы. Перетащила три веревки на вершину камня, одну оставила болтаться свободно и крикнула:
– Давай, помалу!
Тычок потянул четверку лошадей вперед, и потихоньку глыбища встала стоймя.
– Держи так, не давай сойти с места!
Сама подхватила четвертый конец, что остался ненатянутым, и утащила в сторону, противоположную Тычку и лошадям, аккурат напротив, через яму. Сделала на конце петлю, намотала на колышек, приготовленный загодя, и молотом вбила остроконечный кусок ясеня в землю. Уже давно продумала, как все сделаю. Видела такое однажды. Мужики ставили на торгу столб, к верхушке подвесили новехонькие сапоги, а ведь каменное изваяние – почти то же самое, что деревянный столб. Главное, припомнить все до мелочей, подготовиться заранее и не метаться в поиске нужных вещей, ровно уж на противне. Молот и колышки должны быть под рукой. Я и нашла их там, где положила вчера, – у земляной кучи.
Мой каменный вой должен смотреть на дорогу. Так, собственно, и получилось. Пока тащили, перевернули на кочке и волокли лицом вниз, отвернули с дороги точно под прямым углом, и встал Красная Рубаха (имя собственное памятника, у Безрода именно красная рубаха) как следует. Поначалу будто к земле склонился, потом распрямился и обратил к дороге лик, перепачканный землей.
Я отвязала еще одного коня, натянула веревку и вторым колышком растянула памятник в сторону, противонаправленную первой веревке. Колышек пришелся как раз между лошадьми. Третью веревку растягивала, услав Тычка с Губчиком напротив. А там и четвертый колышек пошел в дело. Каменная глыба встала стоймя, растянутая веревками по сторонам света. Вышло немного кривовато, изваяние косилось на восток-полдень, однако это поправимо. Играя веревками, ослабляя и натягивая, мы с Тычком выправили Красную Рубаху. Держался каменный вой прямо, точно стройный полуденный тополь. Пока возилась да потела, вся память о вчерашней коже, скрипящей от чистоты, улетучилась. Взмокла, руки-ноги тряслись, как будто пятой лошадью встала в упряжку, хорошо пуп не развязался.
Гарька так и не перешла дорогу. Что-то делала, сидя у палатки, и косилась в нашу сторону. Безрода я не видела. Последнее время он стал куда-то уходить по утрам и возвращался далеко за полдень. Думаю, искал потерянную силу, ходил, плескался в ручье, поднимал тяжести по своим скудным возможностям, отсыпался. Представляю: вот приходит Сивый на поляну и глазам своим не верит, если, конечно, старик не разболтал, чем занимаюсь каждый день.
– Управились, Вернушка! – Тычок весело подмигнул, утирая рукавом пот.
– Управились, конечно, но мне еще пахать и пахать, – кивнула на изваяние.
Сначала засыпать памятник, потом отереть от земли, и, пожалуй, придется не просто отереть, а даже омыть. Таскай в бадейке воду с ручья и отмывай дочиста, пока не полыхнет в свете солнца алая рубаха. Вот тебе еще одно испытание: а вдруг вся краска по пути стерлась, в земле да пыли осталась? Тут я, ровно очумелая, принялась бросать землю в яму, а Тычка столкнула на дно да велела хорошенько топтаться по рыхлятине и трамбовать. Старик не ожидал подвоха, коротко заверещал и полез было обратно, да вовремя опомнился. Места вышло немного, между земляными стенками и памятником поместился бы только щуплый баламут, да и то бочком. Очень уж мне хотелось поскорее убедиться в том, что краска выдержала более суровое испытание, нежели теплый, летний дождь.
Наш егоз разошелся, растоптался, даже приплясывать начал. А чтобы не впустую дрыгать ногами, песню завел, да такую, что Красная Рубаха должен был покраснеть весь, от макушки до самых пят.
Я слушала старика, и донельзя знакомыми выходили у Тычка муж да жена. Слушала, слушала, швыряла заступом землю и наконец не выдержала:
– Не было такого! Врешь ты все!
– А это совсем не про вас! – невинно усмехнулся балабол. – И нечего подслушивать!
Каков наглец! В полное горло орет песню, в которой чего только не происходит между мужем и женой, а ты, значит, не подслушивай, стоя в шаге! Волки в лесу и то слышат да прочь убегают: не сгореть бы со стыда.
– Не отвлекайся! Твое дело землю уплотнить.
Закидали и утоптали памятник довольно быстро. Балагур уже по ровному исполнил вокруг изваяния какую-то странную пляску, понятную только ему одному. И спел про Сторожище. Я когда-то слышала это название. Тычок и Безрод упоминали в разговоре между собой. Что было в том Сторожище?
А когда с котелком понеслась на ручей за водой, увидела Безрода. Он выходил из лесу, не со стороны ручья, а с другой и, подходя к палатке, замедлил шаг. Увидел на поляне нечто странное и удивленно воззрился на Гарьку. Та усмехнулась и кивнула в мою сторону. Сивый проводил меня долгим взглядом и медленно пошел к памятнику. Это я видела из-за древесных стволов, за которые немедленно спряталась, войдя в лесок.
– Ты еще увидишь на каменном вое красную рубаху! – горячо зашептала. – И многое поймешь! То, что хочу сказать, да не решаюсь.
Хороша я! С Вылегом болтала так, что рот не закрывался, едва мозоль на языке не выскочила, тут же ровно узлом язычище увязали. Ни бе ни ме.
С котелком воды и какой-то ненужной тряпкой бегом вбежала на поляну и только собралась было плеснуть на изваяние, как меня за руку удержал Тычок.
– Погоди, Вернушка. Не торопись. Дай земле высохнуть, по сухому обмети, а что останется, водой смой. Не разводи грязь.
И то правда. Как сама не додумалась? Безрод все еще оставался на поляне и задумчиво ходил вокруг. Пепелища, памятник… Холодно взглянул на меня, когда принесла котелок воды, кивнул. Нравится? Правильно я сделала? Люди должны знать о том, что здесь произошло. Один стоял против многих, и не смогли его сломать. Не смогли! Не сломался, не испугался.
– А кольцо я обязательно найду, – прошептала в спину Безроду, когда он уходил к палатке. – Найду, и все у нас будет хорошо!
Отчего-то вбила в голову странную мысль – если найду кольцо, все станет как раньше. Мы продолжим наш путь, и знамения станут указывать путь туда, где оба найдем счастье. Приходи на поляну завтра, когда под солнцем ярко заполыхает на изваянии красная рубаха. И смотри, не окаменей от удивления, когда не увидишь на вое пояса. Теперь мало что видно, все заляпано землей, но завтра, когда вода смоет грязь…
Подскочила утром еще раньше Тычка, еще раньше солнца. Не утерпела. Сегодня закончу дело. Должно быть, так же чувствует себя зодчий, когда встает новехонький дом и конек с пушистой гривой венчает постройку. Долгие дни незаконченное дело кровоточит в душе, ровно незаживший порез, а когда на место встает последняя досочка, как будто ложится на рану последний шов. Много ли дел я закончила в жизни? Сколько раз просыпалась раньше солнца и бежала что-то доделывать? Может быть, построила что-то? Нет. Изваяла из глины полезную для хозяйства вещь? Тоже нет. Сшила себе девчачью обновку? Ну хоть что-нибудь?!
«Выучилась махать мечом», – прошептала сама себе. До совершенства, конечно, еще далеко, но все-таки. Больше не стану хранить нашу тайну, но расскажу об этом только Безроду. Он узнает, почему я стала воем и отчего сложилось именно так. Отец не обидится. Сивый должен знать обо мне все, он имеет на это право…
Подхватила тряпку и умчалась на поляну в рассветных сумерках обметать каменного воя от грязи. Вот мое дело! Сама задумала, сама исполнила. Чувствовала себя так, словно в пустую шкатулку для драгоценностей положила огромный сверкающий камень, прозрачный аж до голубизны.
– Ну же… Ну же… – подгоняла себя. – Давай!
Подсохшая земля отваливалась кусками, что сразу не отставало, ковыряла палкой. Потом сунула тряпку в котелок с водой и, не выжимая, провела по глыбе, точнехонько по рубахе каменного воя. С трепетом ждала, серый или красный.
– Красный! – закрыла рот руками и завыла от облегчения. – Красный!
Плеснула из котелка и отчаянно заработала тряпкой. Пять раз бегала на ручей, и к рассвету весь памятник влажно блестел на утреннем солнце, а рубаха изваяния пламенела так ярко, что было видно с дороги. Кусок льна истерла в дыры, и ни крупинки красного на тряпке не осталось.
Протирая глаза, из палатки выбрался Тычок. Зевал, чесался и, едва углядев меня, припустил на поляну, смешно взбрыкивая ногами.
– Ну что? Красное?
Может быть, еще не проснулся, не разглядел ярко-алую рубаху? А может быть, от быстрого бега в старческих глазах расплылись разноцветные круги?
– Красная рубаха, Тычок. Ярко-красная!
Старик проморгался, прищурился, вытянул шейку и едва не носом ткнулся в изваяние.
– Красная! – изумленно прошептал егоз. – Ни пятнышка черного! Чем красила?
– Догадайся.
Старик посмотрел на меня и вдруг попятился.
– Не может быть!
– Может, – кивнула и показала затянутую тряпицей руку.
– Не смоется и не сотрется! – убежденно закивал Тычок.
– Ровно в камень въелось.
– Услышали боги.
Солнце бросило первые лучи в просвет древесных крон, и багровая рубаха вспыхнула.
– Ты погоди, а я сейчас!
Старика будто в зад укололи. Подбежал к палатке, нырнул внутрь и через какое-то время появился. За рукав тащил Безрода. Гарька шла сама.
– Гляди, что мы сделали!
Сивый встал перед изваянием, долго смотрел на каменного воя, и готова поклясться чем угодно – синие глаза подернуло какой-то странной пеленой, которая скрыла меня, Тычка и Гарьку; не было никого из нас, а поляну, залитую кровью, заполонили люди, повозки и окровавленные тела.
– Хорошо ведь? – не унимался Тычок.
Сивый перевел взгляд на меня, и отчего-то показалось, будто его ледышки вовсе не синие, как показалось изначально, а темно-серые, точно грозовая туча. Коротко кивнул и, развернувшись, неспешно пошел обратно. Ну хоть бы что-то дрогнуло в глазах, ведь всем известно – если внутри беснуется пожар, отблески огня пляшут и в глазах. А тут… впрочем, скупой кивок много стоит…
Глава 5 ОДНА
Надолго запомню стояние на поляне. В моей недолгой жизни так долго я оставалась на одном месте считаное количество раз. Отчий дом, хоромы Ясны, эта поляна. Остальное – дорога. Когда окончится погоня за жар-птицей и настанет для меня время оседлости? Хочу встать на одном месте, давно пора. Столь многое произошло на этой поляне… и я успела понять о себе нечто весьма важное. На моих глазах погибли пятнадцать человек, едва не погиб шестнадцатый, благополучно скончались глупость и злоба, и только счастье гуляло где-то, искало меня и не находило…
– Вернушка, только погляди! – В шалаш нырнул Тычок и сунул под самый нос парующую плошку каши.
– Что случилось? Каша подгорела?
– Глотай скорее, дуй наружу, погляди, кто приехал!
Кого еще нелегкая принесла и почему я должна бежать наружу, ровно угорелая? Вчера я закончила большое дело и хочу спать. Спать! Давить изголовье стану до полудня! И все же, кого принесла нелегкая?
– Жуй быстрее!
Жую, жую. А не надо было совать мне такую горячую кашу! Язык обожгла. Не доев, полезла вон и только теперь поняла, чем это утро стало не похоже на все прочие. Шумел и гомонил небольшой табунок, а уж приглушенный гул человеческих голосов ни с чем не спутаешь. Поднялась во весь рост и выглянула на поляну поверх шалаша. Чуть поодаль Красной Рубахи встал большой купеческий обоз и… кое-кого из людей я узнала. Несколько человек ходили вокруг памятника и молча таращились. Не может быть… не может быть…
В один присест заглотила кашу, бросила плошку Тычку и, утирая на ходу рот, поспешила к изваянию.
Брюст ничуть не изменился за то недолгое время, что прошло с нашей случайной встречи. Впрочем, говорить о том, изменился человек или нет, можно лишь хорошо его зная. А как хорошо я знала Брюста? Да никак. Видела лишь единожды, и в тот раз он показался мрачным и угрюмым. Сейчас ничем не лучше. Узнала еще нескольких. Тогда они состояли в дружине Брюста, и повезло им несказанно – до них не дошла очередь встать под Безродов меч. Побоище на поляне они запомнят надолго и воя в красной рубахе – тоже. И не узнать в каменном изваянии страшного беспоясого просто не могли.
Увидев меня, один толкнул другого, другой – третьего, и друг за другом купец и обозники повернулись на мой топот. Брюст узнал. А кто в здравом уме и твердой памяти не узнал бы дуру, из-за которой сложили головы пятнадцать человек? Должно быть, все, кто шел с караваном в тот злополучный день, видели нас в кошмарных снах – меня и воя в красной рубахе.
– Это ты? – мрачно обронил купец.
– Да, я.
– Узнаю. – Брюст помолчал и кивнул на изваяние. – Мне не за что его благодарить, но если бы этот вой оказался в моей охране, желать большего стало бы бессмысленно. Жаль, что он не выжил.
– Ты ошибся, купец, – усмехнулась. – Безрод выжил.
– Выжил?! – в голос воскликнули все разом. – Он выжил? Уложил одного за другим пятнадцать человек, слил на землю всю свою кровь и остался жить?
– Да, он выжил.
– И все это время вы оставались на поляне?
– Трудно везти человека при смерти за тридевять земель ворожцу под наговор.
– И в честь победы воздвигли этот памятник? – Лица парней исказились от презрения. Как я их понимала. Только больной духом человек, жадный до простых человеческих радостей, станет радоваться на крови и костях.
– Не думайте обо мне хуже, чем есть. – Я насупилась, глянула исподлобья.
– О тебе? Так это ты? – Брюст кивнул на глыбу и спрятал руку в бороду.
– Да.
– Твоя придумка?
– Моя, и сделала самолично. Не Сивому же тесать камень, когда он по кромке ходил.
Брюст переглянулся с парнями, и кто-то из них воскликнул:
– Но у него красная рубаха! Дескать, славься вой в красной рубахе, бесславие остальным!
– Ну и что?! Подумаешь, красная рубаха! Давайте начнем считаться, кто прав, кто виноват! В то утро не было победителя и побежденных. Остался лишь один выживший. Все шестнадцать правы, только… я не права. Меня судите.
– Ты как будто его ненавидела. – Брюст хитро прищурился.
– Дура была, – помотала головой. – Не мути душу, не вороши дно, и так тошно. Поедом себя ем, могла бы – оживила всех, но это не в человеческих силах.
– Снесу к Злобогу памятник! – мрачно процедил Снегирь, по-моему, именно он должен был встать в круг в мою очередь. – Нечего глумиться!
– Не дам! – Я метнулась к изваянию, прижалась к нему спиной и разметала руки в стороны. – Не помер тогда шестнадцатый – сейчас добить хотите? Не живого, так каменного? Только через мой труп! А если прибьете, ссыпьте прах в яму, что останется после Красной Рубахи. Всего-то день простоял.
Брюст удержал руку горячего дружинного на мече, испытующе посмотрел на меня и дал знак остальным, дескать, отойдите. Парни, кривясь от досады, сдали назад.
– А теперь поговорим, будто увиделись только что. – Купчина ронял слова по одному, веские, ровно булыжники, и граненые, будто изумруды. – Стало быть, с тех пор, как мы уехали, ты стоишь на этой поляне?
– Мы стоим, – кивнула в сторону шалаша и палатки.
У палатки стоял Тычок и смотрел в нашу сторону, даже ладонь пристроил к глазам. Здороваться не пошел. Что хорошего может пожелать старик людям, едва не убившим Безрода? Вроде не виноваты люди Брюста, а желать здоровья почему-то не хочется.
– Тогда мне показалось, вы с ним, будто кошка с собакой. – Купец не сводил с меня пронизывающих глаз. – И выходило, что мои люди убивают чудовище. Да, Сивый был в своем праве, расправился с обидчиком, который едва не растоптал его честь, но правда – вовсе не то, что слетает с губ… правда – то, что глядит на тебя отсюда!
Брюст расставил пальцы вилкой и показал на свои глаза. Я молча кивнула. Понимала, о чем толкует.
– Мои парни, кроме того, что мстили за товарища, избавляли белый свет от жестокого истязателя безвинной жены. А что теперь выходит?
Действительно, что теперь выходит? Я молчала. Нет никакого мучителя, нет безвинной жены, а есть только жена-дура, из-за глупости которой сложили головы пятнадцать человек. Как иначе Брюст и остальные парни должны на меня смотреть, если я никуда не ушла и все это время проторчала около «ненавистного» мужа? Было бы хоть что-то, оскорбительное слово или неблаговидный поступок Безрода – стало бы возможно оправдать избиение одного многими, но к Сивому даже грязь не приставала!
Они имели полное право свалить глыбу и разбить кувалдами на мелкие кусочки. Такому большому каравану и напрягаться не придется – каждый приложится разок, и не станет больше Красной Рубахи. Что не смогли с живым человеком, получится с его каменным подобием.
– Можете спросить с меня за гибель парней, – буркнула, потупясь. – Именно это и нужно сделать. Не было мучителя безвинной жены, да и жена оказалась виновата по самое некуда. Я, дурында, обозлилась на весь белый свет, а Сивый просто оказался ближе прочих, его и кусала. Моя вина. Меня судите…
Брюст внимательно смотрел и слушал. Пожил на свете, чего только не видел, может быть, поймет.
– Долго рассказывать все, что между нами случилось. Если начну говорить, поверь, ты не уйдешь отсюда ни сегодня, ни завтра. Но, когда поняла, что кровь неминуема и сделать уже ничего нельзя, в тот момент для меня наступила вечная зима. Внутри кружит и вьюжит.
– И ты поставила на пепелище изваяние…
– Да. Хоть и красная рубаха на вое, не победу одного хотела увековечить, – подняла глаза. – На этой поляне слилось много крови. И пусть с лица одного выжившего в мир смотрят пятнадцать павших.
Брюст внимательно смотрел на Красную Рубаху, а поодаль толпилась охранная дружина, бросая на меня недобрые взгляды.
– Ты хотела его убить и даже ударила, – задумчиво произнес купец. – Почему?
– Люблю, – угрюмо бросила я.
– После такой любви и ненависть не нужна. Вам нужно жить в глуши, подальше от людей, чтобы не гибли безвинные, – холодно усмехнулся Брюст. – Когда мы вернулись в город, стоило большого труда объяснить родным погибших, ради чего парни отдали свои жизни.
Я молчала.
– Если бы на обоз напала ватага лихих, это многое объяснило. В конце концов, парни подряжались беречь людей и товары, и смерть в бою почетна. Но как прикажешь объясняться с их близкими? Какими словами рассказывать о побоище на поляне, когда пятнадцать человек срубил один сумасшедший вой, гораздый рубиться, словно целый десяток? Вся городская дружина, все, способные носить оружие, готовы были прочесывать окрестности, пока лихие не будут пойманы до единого разбойника. Я правильно сделал, когда не указал на тебя и твоих спутников?
Я молчала, исподлобья косясь на купца.
– Пришлось говорить, что была нешуточная сеча, в которой полегло пятнадцать воев. – Купец упер в меня колючий взгляд. – Взял грех на душу, солгал.
– Ты тоже хорош, – не выдержала. – Натравил на одного целую свору. Не поединка хотели – укатать под горку. Виноват наравне со мной. Из одной чаши хлебаем.
Купец тяжело вздохнул, закашлялся. Конечно, виноват.
– И теперь на поляне, где погибли полтора десятка, встал этот несгибаемый вой. – Брюст положил руку на камень прямо над моим плечом.
– Тут страшное место. – Я прижалась к изваянию затылком. – Слилось много безвинной крови. Люди должны это знать.
– Правильно. – Купец не сводил с меня глаз. – На этой поляне охранная дружина Брюста приняла страшный бой с ватагой лихих, которую дорогой ценой извела под самый корень! Люди должны знать правду и чтить это место. А помогал моим людям вой в красной рубахе!
– Да, так все и было. Пятнадцать твоих бойцов и мой Сивый сражались против зла, только добро у каждого свое оказалось. А твои парни…
– Не скажут ничего иного. – Брюст глядел холодно и не мигал.
Я кивнула. И тут обозники радостно зашумели, раздались крики и смех.
– …ожил, Суслята? Прошел живот?
– Да уж, – тот, кого звали Суслятой, тяжеловесно сполз наземь, и облегченная повозка жалобно скрипнула. – Не впрок пошел мне корчемный поросенок! Только теперь отошло. А живот прихватило так, хоть кишки себе выпусти!
Обозники еще долго потешались над ненасытным Суслятой, а Брюст, переводя взгляд с едока на памятник и обратно, изумленно выгнул брови. Отнял руку от камня и внимательно оглядел пальцы.
– Не знаю, в чем замысел богов, но что-то здесь будет. Вон как удобрили землю, – шепнула я. – Много жизней забрали, чем отдадут?
Не нашла ничего лучше, как слово в слово повторить умную мысль Потыка. Брюст будто окаменел. Стояло одно изваяние, теперь стало два. Купец еще раз бросил острый взгляд на Сусляту и вслух повторил: «Чем отдадут?»
– Да, чем отдадут? И ладно бы передохли злодеи один другого страшнее, так ведь погибли только безвинные и убогие! Кровь слилась чище некуда!
– Убогие? – подозрительно переспросил Брюст, и глаза его опять подернулись колкой стылостью.
Не хотела говорить, но если та страшная ночь поможет проникнуться, расскажу.
– Тут погибли не только твои люди. – Я вздохнула. – Через несколько дней Безрод опять кому-то помешал. Израненный, недвижимый, блуждающий по кромке.
– Расскажи.
Весь обоз косился в нашу сторону, хотя по-прежнему ни одна живая душа и близко не подошла.
– Калеки друг за другом пришли на поляну, и каждый был уверен, что стоит ему съесть Безрода, как недуг исчезнет. Нет глаза – съешь глаз, нет руки – ешь руку.
Купец требовательно смотрел на меня, не говоря ни слова.
– Мы не отдали Безрода на съедение. И не отдадим. Трупом лягу, но ни единый волос не упадет с его головы!
– Ну да, ты его любишь, – усмехнулся Брюст и покачал головой. – Значит, безвинные и убогие…
Кивнула. Эту землю оросила кровь безвинных, а боги даже дурную кровь не пускают зря. Прав Потык, десять раз прав!
– Мы не станем курочить изваяние, – после непродолжительного раздумья отрезал купец. – Просьба к тебе.
– Ко мне?
– Хочу побыть здесь один. Отойди.
Да ради богов! Не жалко. Ушла к себе и встала около Тычка, что держался прямо, будто жердь проглотил. Так и не убрал руку от глаз.
– Чего хотел?
– Да так, – скривилась. – О жизни говорили.
– Поняли?
– Поняли, – вздохнула.
Брюст замер у изваяния, будто на самом деле окаменел. Одну руку положил Красной Рубахе на грудь, вторую безвольно опустил. Его люди без понуканий занимались тем, чем и должны заниматься обозники во время короткой остановки. Каждый знал, что должен делать, и над поляной повис ровный гул. Но никто не запрещал им коситься в сторону памятника.
– Что это с ним?
– Он купец. – Мне показалось, что я поняла. – А купцы прозревают будущее на шаг вперед. Брюст видит то, чего пока не видит никто из обозников.
– И что?
– Не знаю. Только у Сусляты, кажется, прошел живот.
– А мы тут при чем?
– Может быть, ни при чем, – пожала плечами. – Поглядим.
Недолго стоял торговый обоз. Едва-едва отошли от города, запаслись водой и дальше пошли. Уж не знаю, что купец рассказал своим парням, но все до единого постояли у Красной Рубахи. Кто сколько, хоть самую малость, а постояли. И каждый приложил к изваянию руку. Будто здоровались с соратниками.
– Сивый там? – Брюст махнул на палатку.
У входа, ровно сторожевые, стояли Тычок и Гарька. Готова была поставить на кон собственную голову, что войти внутрь они не позволят никому, если только Безрод не захочет.
– Да. Только не выйдет. Уж ты не обессудь.
– Мало ему приятного на меня смотреть, – усмехнулся купец. – Да и нам тоже. Пусть все идет, как идет.
– Лошади напоены, можно трогать, – отчитался кто-то из старших обозников.
– Да, иду. – Брюст задержался около изваяния, пристально взглянул еще раз, будто запоминал. А может быть, на самом деле запоминал. Дорога длинная, еще успеет понять самого себя и свое отношение к памятнику. – Прощай, баба-каменотес. Если придется рассказывать небылицы у костра, про тебя расскажу.
– И ты не поминай лихом. Свалились тебе на голову, ровно снег летом.
– Не снег, – покачал головой и холодно улыбнулся. – Будто коршуны.
А ведь правда. Свалились на голову, точно коршуны, и унесли в железных когтях полтора десятка. Боги, боженьки, смогу ли когда-нибудь хоть на мгновение забыть об этом?
– Трогай! – зычно рявкнул купчина и ловко взлетел в седло.
– В походный порядок разойдись! – крикнул Снегирь. Теперь он заступил на место дружинного воеводы взамен Приуддера, безвременно покинувшего этот свет.
Купец что-то вспомнил и повернул вороного вспять. Нескольких мощных скачков жеребцу хватило.
– Больше никого к обозу на перестрел не подпущу, – наклонившись ко мне, прошептал Брюст. – А с бабой тем более.
– Таких, как Сивый, больше нет, – не кривя душой, сказала то, что думала. – Дур, как я, тоже не найдешь.
– Береженого боги берегут. – Купчина холодно улыбнулся, и мне его улыбка очень напомнила Безродову, только мой бывший улыбался еще холоднее. Таких на самом деле больше нет.
Купец ускакал, а я провожала обоз глазами и шепотом просила у Брюстовичей прощения. Сивый даже не вышел. А если бы меня стали убивать?
Подо мной земля горела. Зуд в ногах обнаружился такой, что, не сбив дыхания, долетела бы до города и обратно. Но еще пуще чесался язык. Я должна была хоть кому-нибудь рассказать о том, что сумела сделать. Хоть кому-нибудь. Рассказала бы Потыку, но где стоит его деревня, знача весьма приблизительно. Тогда кому? А вот кому!
– Далеко наладилась? Даже кашки не поешь? – Старик замер на пороге шалаша, едва удержав равновесие. Я выскочила наружу, будто угорелая, чуть не снесла балагура.
– Нет, не стану есть. Время дорого. Боюсь, в конец изведусь, если не поговорю с ним.
– Да с кем же?
– С мастером Кречетом.
Только взбалмошная оторва, навроде меня, отправится в долгий путь, не перекусив. Но я такая и ничего поделать с собой не могу. Кто сдернул с места всех – Безрода, Тычка, Гарьку – и не дал насладиться теплом домашнего очага у Ягоды? А кто сорвался утром с места, из-за чего Сивому пришлось резать ватагу лихих? Надо полагать, нужен был именно Безрод, чтобы спутать мне ноги супружеством и надолго усадить на одно место.
– Скоро верну-у-усь! – уже в седле крикнула за спину и помахала на прощание.
Старый егоз искренне обрадовался тому, что на поляне встал Красная Рубаха, ведь он тоже приложил к изваянию руку. И даже не руку – приложился целиком, балагур возлежал на глыбище, пока я обводила чертами его тело для пущей правдоподобности. Не Безрода же просить. Гарька промолчала, от нее не услышала ни слова, впрочем, коровушка меня разговорами давно не балует. Сивый… Он принял изваяние как неумолимую данность. Есть и есть. Безрод непонятный. Иногда ловлю себя на том, что мало не качаюсь от чувств, что подняли в душе исполинскую бурю, на глаза наворачиваются слезы и от тоски хочется выть во весь голос. Но иногда накатывает и вовсе непонятное – смотрю в глаза, знакомые до боли, и словно перестаю существовать. Голова отказывает напрочь, только животный страх рвется наружу, члены сводит от желания вцепиться в белый свет ногтями, зубами и жить, жить, жить…
– Вернусь из города, и мы объяснимся. Хватит недомолвок, – прошептала себе под нос. А, собственно, почему шепчу? – Я вернусь, и мы объяснимся! Хватит недомолвок! Ты скажешь мне, что делал в дружине Крайра. Еще во время побоища положил на меня глаз, но умыкнуть не дали – общинного дележа не было! Не мытьем, так катаньем все же заполучил. Покоя не давала? Уплатил на торгу, ровно простой покупатель, и забрал с собой. И Крайра подговорил, дескать, незнакомы.
Да, хватит недомолвок! Объяснимся, и две мои половинки сольются в одну. Но ведь не только я раздвоилась?! Вас, благоверный, тоже двое – тот, что резал моих соратников на отчем берегу, и тот, что купил на торгу и не обидел даже словом. Обидные слова в амбаре, когда я лишилась рабского клейма, не в счет… Скорее, Губчик, скорее, миленький!
Глубоко в сумерках достигла города. Прости, Губчик, но много отдыхать не придется, в ночи двинемся в обратный путь, дабы к рассвету оказаться на месте. Хочу, чтобы наш разговор слушало солнце. Я могла бы попросить обмена сновидениями, как сделала это однажды, но больше не хочу лазить к нему в душу грязными руками. Хочу просто слушать и верить.
– Опять ты?
– Я тоже могу так сказать. Ты один в городской страже? Больше никого нет? Как ни приеду, ты на воротах!
– Просто… так получается! – Пузан сбил шапку на затылок и поскреб холку.
– Станешь спрашивать, зачем приехала?
– Да спрашивал уже в тот раз. – Вислоусый посторонился, пуская в город. – Иди уж. Вреда от тебя никакого, а пользу, глядишь, принесешь.
И непроизвольно огладил себя по брюху. Я рассмеялась. Весело стало на душе и хорошо.
По памяти, будто прошла здесь только вчера, нашла мастерскую Кречета. Он закрывался.
– Здравствуй, каменотес.
– Вы только поглядите! Никак, Верна? Или с устатку грежу на ходу?
– Я, Кречет.
– Да проходи же! Не стой на пороге. Рассказывай.
Собралась с духом, будто перед прыжком с обрыва.
– Сделала! Что задумала, сделала!
Кречет выглянул на меня исподлобья и улыбнулся.
– Что сделала?
– Я расскажу все. И ты расскажи соседям. Люди должны знать об этом.
– Люди должны знать? – Хозяин искренне удивился. – Да что такого ты сотворила? Откопала источник вечной жизни?
– Не знаю, может быть.
Каменотес мгновение подумал и кивнул.
– Сама расскажешь. Посиди, я мигом.
Кречет исчез и через какое-то время вернулся, да не один – его сопровождали люди, похожие на моего каменотеса, будто братья-близнецы. Кое-кто не снял даже кожаного передника.
– Это она. – Кречет кивнул на меня, и в мастерской стало вполовину темнее – каменных дел умельцы закрыли собой весь проход. – Та самая девка.
Мастера умолкли, будто увидели привидение. Смотрели на меня как на заморское диво.
– Она? – недоверчиво спросил рослый малый с ручищами неохватными, будто колбасы. Не уверена, что мне удалось бы сомкнуть на одном его запястье две свои ладони.
– Да. Готов поставить на кон свое дело – у нее получилось нечто стоящее!
Каменотесы примолкли, и лишь Кречет участливо мне кивнул:
– Давай, Верна, рассказывай.
Я прокашлялась. Конечно, хотела, чтобы люди узнали, но так быстро?
– В дне пути отсюда, если не гнать коня, а идти размеренной рысью, есть поляна…
– С ручьем? – переспросил невысокий сутулый крепыш, чьи руки самую малость не доставали до колен.
– Да, с ручьем. И на той поляне… – Запнулась. – Дружина Брюста схватилась с… величайшим злом. Помогал им… мой муж. Пятнадцать человек полегло, но кровь, раз пролившись, останавливаться не стала. Через несколько дней на наш стан напали… бродяги. Вознамерились живьем сожрать…
– Кого?! – прошептал изумленный Кречет.
– Моего.
– Знаю, босота голодает, но чтобы людей жрать… – Молодой каменотес, веснушчатый и рыжий, будто осенний лист, развел руками.
– Пришлось бить насмерть, – не стала вдаваться в подробности и объяснять, отчего калеки вдруг воспылали жаждой к человечине. Это наше с Безродом дело. Погибла ватага бродяг и погибла себе. Главное не это. Не ради того гнала сюда Губчика, чтобы смаковать подробности.
Каменотесы молча ждали.
– И я решила изваять каменного ратника, дабы увековечить память воев, проливших на той поляне свою кровь. Хорошие люди погибли из дружины Брюста, и ни на ком не было греха.
– Слышал что-то подобное, – трубным голосом прогудел парень по прозвищу Зубец, чьи неохватные ручищи так меня поразили.
– Я тоже.
– И я.
– Стало быть, твой муж, как и обозники, сражался на поляне, и теперь там стоит памятник в честь воев, сложивших головы?
– Да. И ни на ком не было вины, – прошептала я.
Мастеровые стояли неподвижно, даже с ноги на ногу не перемялись, пока рассказывала.
– А что, братья, побываем на поляне? Посмотрим, что девка наваяла. – Кречет оглядел соседей и, разбросав руки в стороны, будто крылья, обнял за плечи рядом стоящих.
– Не все сразу и не в один день, но побывать стоит, – подал голос длиннорукий, кого каменотесы звали меж собой Ущекот. – Глядишь, подправим что-нибудь.
– Ты, девка, руки покажи. – Громыхнул Зубец.
Протянула руки и растопырила пальцы.
– Да не так, ладошки покажи. – Здоровяк взял меня за руки и перевернул вверх ладонями.
Мастера сгрудились вокруг меня и как один разразились громким смехом. Я не понимала, в чем дело, и переводила взгляд с одного на другого.
– Наша девка! – смеялись каменотесы, и каждый протянул ко мне левую руку, ладонью вверх.
Не сразу углядела, тем более в полумраке, но все же заметила – руки похожи как сестры-близнецы. С большого пальца на указательный тянулась красная полоса; крепким хватом, сомкнув пальцы, я держала зубило и душила его под самой шляпкой. Только у меня полоса была свежей, красной, будто воспаленной, у Кречета и остальных – темной и ороговевшей, наверное, не сразу почувствуют, даже если мозоль прижечь огнем. Пальцы с внутренней стороны будто натерты, подушечки покраснели, ведь рука все равно соскальзывает вниз по зубилу во время работы. У мастеровых внутренняя сторона пальцев и вовсе походила на роговую кость – крепкая, желтоватая и скрипучая, сама слышала, когда они сжимают кулаки.
Я рассмеялась. Весело мне стало и хорошо, как будто в кругу родных оказалась. Хотела отдать молот и зубило, но Кречет не взял.
– У себя оставь. И серебро назад возьми. Даже слушать ничего не хочу! Людская память стоит серебряной денежки. Будешь поглядывать на зубило и нас вспоминать, а уж мы за памятником присмотрим.
– Там вот еще что… – замялась. – Изваянию сделала красную рубаху. Пока держится.
– Охрой?
– Не-а. Другим. Понадежнее.
– Чем же? Ягодным отваром? Не понима… – и осекся, углядев на моем запястье повязку.
– Ага, – кивнула я. Мастера переглянулись.
Каменотесы про такое явно никогда не слышали.
– Держится? – недоверчиво переспросил Ущекот. – Не облез памятник?
– Дождь выдержал, волок по земле выдержал, пока обмывала от земли да грязи – выдержал.
– Теперь пуще прежнего хочу взглянуть на изваяние. – Кречет оглядел собратьев. – И непременно съезжу. Кто со мной?
– Я!..
– Я!..
– Я!..
– Добро. Та седмица наша. Жди, Вернушка, в гости…
Хоть и вступила ночь в свои права, я возвращалась чиста и легка, ровно с небес улыбалось мне солнце. И не было преград и помех во всем белом свете. Точно камень с души отвалился. Смешно. Не тот ли это камень, что теперь стоит на поляне? Утром приеду на место и поговорю со своим бывшим. То есть не бывшим… это он так думает, и невдомек ему, что плевать мне на выброшенное кольцо. Кольцо найду. Но, если боги предназначили меня Сивому в жены, так тому и быть. Для того ли рыскал по стольким землям, чтобы отвернуться теперь? А что делал в дружине Крайра, сам расскажет. И только одно может встать между нами – кровь. Закляну, потребую правды и если выяснится, что нет на Сивом крови моих родных и соратников – отдамся в его руки и пробуду в таковых до самого последнего дня. А если окажется на мече Безрода кровь, просто уйду из жизни. Мы закончим начатое, только на этот раз все будет по-другому. Случится всего один удар, и под разящим клинком один из нас упадет. Я упаду. Знаю, что должна жить дальше, но так же хорошо знаю себя. В тот момент, когда узнаю горькую правду, у меня пропадет всякое желание жить. Никакие мудрые доводы жить не заставят. Он меня убьет, и я увижу родных.
Не гнала Губчика, ехала тихим шагом. Собиралась с мыслями. Ничего и никого не боялась. На всем пути от поляны до города лихих нет. Знала это доподлинно. А если нет опасности, почему бы не проехаться в свое удовольствие? В лицах представляла наш разговор и предвкушала окончание тревог и размолвок. Скажу ему… в общем… что наша свадьба вовсе не была ошибкой, как он полагает, и горячо схвачу за руки. А Сивый ответит… А я скажу на это… Безрод усмехнется и обнимет меня… А я лизну его в нос, как преданная собака…
Так размечталась, что не заметила, как на востоке заалело и густая сумеречная синь оттенилась розовым. Осталось пересечь дубраву, миновать два пологих косогора, и по обе стороны дороги раскинется наша поляна. А вот теперь, милый мой Губчик, мы понесемся вскачь, и пусть твои копыта не оставляют следов на этой земле.
– Давай, Губчик, давай! Неси меня во весь опор! Сегодня для нас начнется новая жизнь! Я долго медлила, но теперь выясню!
А когда мы на всем скаку вылетели на поляну, сначала не поверила глазам; стоит Красная Рубаха, стоит шалаш, только… палатки нет.
– Они переставили палатку? Зачем? – недоуменно спросила Губчика. – Зачем?
Объехала всю поляну, ничего и никого. Прочесала окрестности на несколько сот шагов в обе стороны – пусто, и лишь около памятника страшная догадка клюнула меня в темечко. Будто голову сунула в прорубь – захолодило нос, уши, щеки. Кончилась та седмица, по истечении которой Безрод обещал сесть в седло, да уж, видно, так сел, что слезать не стал. Ни палатки, ни забытых впопыхах вещей. Собирались обстоятельно, ничего не забыли.
– Он уехал, – прошептала, и меня качнуло в седле. – Безрод уехал. Не будет у нас общего дома, ничего не будет…
Перестала чувствовать голову, в ногах, наоборот, загудело, не иначе вся кровь отхлынула вниз. Небо и земля завертелись… Одного не поняла, если перед тем, как потерять сознание, я взлетела, обо что так больно ударилась? И как в небесах оказались копыта Губчика?
В голове завелся некто прожорливый и, словно грызливая мышь в амбаре, точил мысли. Отъедал окончание, и ни одну мысль до конца я так и не додумала. Последний слог растягивался, как протяжное послезвоние, и в ушах подолгу стояло незаконченное слово, длинное, ровно золотая канитель.
– Он уехал-л-л-л-л… – Я терялась и уходила в себя, будто привороженная убаюкивающим заклинанием.
– Он меня бросил-л-л-л…
– Я дура-а-а-а…
Раньше от мыслей в голове бывало тесно, они толкались и подпирали друг друга. А если бы каждая попадала на язык? Меня, болтушку, не выдержал бы ни один муж, даже такой холодный и долготерпеливый, как Безрод. Но теперь мыслям стало до жути просторно – проходили дни, пока одна сменяла другую.
Что произошло с миром? Что произошло со временем? Оно понеслось, точно горячий жеребец. Еще вчера мои штаны и рубаха сияли чистотой, сегодня измазаны грязью и травяным соком, колени и локти почернели от непрерывного катания по земле, волосы спутаны в колтуны, а шалаш сумасшедшим порывом снесен к такой-то матери. Что я делала все это время? И где спала?
– Он меня бросил-л-л-л-л…
Нашла себя лежащей у памятника, обняла колени руками и каталась по земле, пока не стукнулась головой об изваяние. В моей несчастной головушке образовалась такая глубокая пропасть, что не хватало дум ее заполнить. «Сивый меня бросил-л-л-л-л…», «Безрод не вернется-а-а-а-а-а…», «Я ду-ра-а-а-а-а…» Дни, вечера, утра, закаты… какая разница?
Иногда видела людей. По-моему, это были люди. Они часто проходили мимо – все-таки дорога – и странно косились. Что я делала – не знаю, только несколько раз будто в дреме подмечала обережное знамение, которым прохожие неизменно себя осеняли.
Постоянно хотелось забыться. Даже странно, что помню такие мелочи. Спала, точно сурок, под солнцем и под звездами, свернувшись клубком, как новорожденный в утробе. Убаюкивал собственный голос, денно и нощно звучавший в голове: «Бросил-л-л-л-л…», «Я – дура-а-а-а-а». Для меня время остановилось. И пусть вокруг оно неслось как сумасшедшее, но стоило пропустить его через себя – замирало, как замирает всякая жизнь в стоячем болоте.
Несколько раз ловила: «Смеется девка, видать, умишком тронулась». Кто смеется?.. И слышала еще более испуганное: «Ты гляди, сейчас горло выплюнет, так заливается».
Однажды кто-то еще более оторванный, чем я, решил мною попользоваться. Уже видела над собой окривевшее от похоти лицо, но затем что-то произошло, и насильника снесло, ровно лист ветром. Кто прогнал бродягу? Не знаю. Было лицо надо мной и не стало. Вроде не нашлось на поляне никого третьего, однако тот чего-то испугался, и след его простыл быстрее, чем расходятся круги по воде. Свернулась клубком, и в голове разнеслось привычное «…бросил-л-л-л…», «…дура-а-а-а…». Даже не испугалась, и в душу увиденное не упало. Там просто не осталось больше места, всю ее заняла одна нескончаемая мысль.
А потом я пошла. Сама не поняла, куда и зачем. Пришла в себя и равнодушно удивилась. Меня догнал Губчик и ткнулся в плечо. Я иду по дороге-э-э-э-э… Куда иду-у-у-у-у?..
Хотела пригладить волосы, рука застряла, пальцы увязли в колтунах. Распутывать сделалось лень, расчесываться сделалось лень, мыться сделалось лень, поймала чих, но даже сопли утирать сделалось лень.
Говорят, спать на земле неудобно. Не знаю, мне так не показалось. Когда сидела у Красной Рубахи, когда кругами ходила по поляне, а когда лежала, свернувшись клубком, глядела в обе стороны дороги и взглядом провожала мимохожих и мимоезжих. На обидные слова и жесты не обращала внимания. Как будто смотришь на что-то большое, прямо перед собой, и видишь только это, остальное замечаешь краем глаза, в памяти ничто не откладывается. Все замечаю, но ничего не вижу.
Не ела. Просто не хотелось. Ветром носило по поляне муку, рассыпанные крупы уже давно склевали птицы, котелок покрылся грязью и царапливой уличной пылью. Не могла вспомнить, как в руках оказались три заветные вещи, нарочно оставленные моими спутниками, от каждого по одной. Положили у шалаша, но, когда разгромила свое временное жилище, унесла подарки к памятнику. Так и лежали около меня Гарькина тесьма для волос, Тычковы кожаные рукавицы и Безродово обручальное кольцо, чью пару я так и не нашла. Бездумно продела тесьму в кольцо, положила все в рукавицу, а рукавицы сложила крест-накрест. Будто хлопают. Целыми днями глазела на подарки и ни о чем не думала. Только бесконечные «бросил-л-л-л», «дура-а-а-а» звенели в ушах и заполняли все мое несчастное естество. Не стало больше Верны, остался мешок с костями, до краев полный незаконченными мыслями, звенящими и нескончаемыми, ровно послезвоние.
Не сказала бы, на который день по счету случилось нечто, что разбило ряску на моем стоячем болоте. Сначала в лесу раздался шум, который со временем становился лишь громче, а затем и вовсе произошло такое, чего люди никогда не видели. Раздались крики, в которых я безошибочно узнала залихватское уханье охотников, затем на поляну выметнулся… огромный волчище. Зверь не колебался ни единого мгновения, бросился ко мне и, точно дворовая собака, улегся рядом, просунув голову под руку. Охотники немного отстали, через какое-то время четверо выбежали на поляну и остолбенели. Нечасто увидишь, как волк бросается к человеку под защиту. Собственно, я и не была человеком, человек отдает себе отчет в словах и поступках, сосредоточен и собран, жесток и силен… В тот момент я представляла собой клубок жалости и страданий. Удивительно ли, что зверь бросился ко мне за тем, в чем отчаянно нуждался, – помощью и спокойствием?
Волчаре досталось. Одна стрела торчала из-под лопатки, вторая продырявила шкуру в области крупа да так и застряла, болтаясь на ходу, словно второй хвост. Видать, на излете попала. Охотники, бравые парни, один другого здоровее, верховодил которыми седой, битый жизнью крепыш, опустили луки. Не в человека же стрелять, пусть даже в бабу, пусть даже полоумную! Что-то говорили мне, но я не слушала. Обнимала тряского зверя и вдыхала пряный запах дикого животного, готового грызть до последнего вздоха. Спрятали стрелы, освободили луки от тетив и, коротко посовещавшись, встали на поляне. Наверное, решили дождаться. Волк или сдохнет, или метнется дальше, учуяв, что преследователи не отступятся. Через какое-то время зверюга простится с жизнью, возьмут, что называется, тепленьким. Потому и спрятали оружие. Шкура волка намокла от крови и едкого звериного пота, но я продолжала обнимать серого и даже голову не убрала. Возлежала на нем, ровно на подушке. Никогда еще не было у меня такого изголовья.
– Отдала бы его нам. – Старший, тот самый седой крепыш подошел ближе, волк оскалился и утробно зарычал, собрав нос гармошкой. – Наш он. С утра за сволочью гонимся.
– Ты плохой волк? – шепнула подопечному, дотянувшись до лохматого, остроконечного уха. – Ты нехороший волк? Резал овец?
Охотник меня услышал. Присел на корточки и с чувством повел, кося то на меня, то на волка:
– Хитер, сволота, жить не дает. То теленок пропадет, то овцу приговорит. Сколотил волчью ватагу и словно кого-то из людей некогда сожрал – умен стал, описать невозможно. Вот и теперь, учуяли нас, разделились, будто заранее договорились обо всем! Вожак прыгнул в одну сторону, стая – в другую. Ну мы, конечно, за этим припустили, он всему безобразию голова. Мотал нас по лесу целый день, и на тебе!
– На тебе-е-е-е-е… – повторила я.
Волк уронил голову на лапы, задышал медленнее и ровнее. Почему-то охотники не стали вырывать обессилевшего зверя из моих рук, но я даже не задалась вопросом, отчего так. Вроде затея на два вздоха – подошли к полоумной дуре и вырвали зверюгу из рук, но ведь отчего-то не подошли?
Лежала на волке, и перед глазами зияла жуткая рана, стрела толщиной с мой мизинец глубоко сидела в рваной дыре, все вокруг покраснело от крови и успело потемнеть.
– Полежи, нехороший волчишка-а-а-а, – погладила серого по морде, и волк, что удивительно, умиротворился. – Лежи смирно-о-о-о…
Приподнялась на колени, одной рукой ухватила стрелу, второй – обняла волчка и потянула. Тянуть стрелу из тела дело нелегкое, живая плоть – не дерево, сноровка нужна. В общем, не вытянула, только сломала. Как волчище не вырвался, ума не приложу, хотя в тот момент прикладывать было просто нечего – не нашлось у меня даже толики ума. Серый только рычал в небо, скалился, по огромному телу бегала дрожь, однако зубами не рвал, не вскочил и не убежал. Может быть, со второй стрелой получится? Засела не так глубоко, как первая, и осторожно смертоносное древко вытащить удалось. Почитай, под шкуру вошла, ничего серьезного.
Виды на подранка охотники имели серьезные. Разбили стан как раз на том месте, где еще недавно стояла палатка моих спутников. На ночь решили остаться? Предположили, что эта ночь станет для волчища последней, утром заберут бездыханную тушу и сдерут шкуру. Всей деревне покажут, что не стало лесного разбойника, умного, будто человек. Огонь разожгли, расселись вокруг, и кто-то один постоянно смотрел в нашу сторону. Даже спали по очереди. Палатку с собой не взяли, на столь долгую погоню не рассчитывали, но скатка на поясе нашлась у каждого. Кутались в тонкие верховки на ворохе лапника. Охотник не пропадет в лесу, какое бы время ни стояло, лето или зима. Счастливо перезимует, удачно проводит летнюю ночь и встретит солнце, низкое и холодное зимой, высокое и жаркое летом.
– Никуда ты не пойдешь-ш-ш-шь… – прошептала я, поудобнее устраиваясь на волчьем боку, подальше от раны. – Они тебя не получат. Но резать овец без счету нехорошо. Ты меня понимаешь?
Зверь лениво водил ушами и тяжело дышал. Косил на меня умным глазом и дергал верхней губой.
– А меня Безрод бросил-л-л-л-л… Уехал-л-л-л…
Тягучее, нескончаемое «л-л-л-л» клубилось в голове до самого утра.
– Выспался, дурачок? – с первыми лучами скользнула взглядом по телу зверюги и потянулась к ране.
Огладила шерсть и едва не поранила палец, что-то острое накололо подушечку, и я медленно, чересчур медленно отдернула руку.
– Волчишка, шерсть у тебя спеклась в иголки. Стал ежом, – осторожно, кончиками пальцев ощупала рану и нашла «иголку».
Острый скол древка вылез наружу, и вовне торчал окровавленный расщеп. Сам собой вышел из раны, а ведь ничего подобного вчера не было. Гладила рану, пока не заснула, и никаких иголок, что кололи бы пальцы, не было. Точно не было.
Охотники, все четверо, стояли неподалеку, но перейти незримую границу им как будто что-то мешало. Переглядываясь друг с другом, смотрели на нас. Не ожидали, что волк выживет, а серый смотрел на преследователей серьезным взглядом, как умеют это делать волки, и вострил уши.
– Палец уколола? – Седой недоверчиво сощурился.
– Ага-а-а-а… – протянула и задумчиво поводила мизинцем по обломку. – Уколола-а-а-а-а…
Все четверо еще раз переглянулись.
– Ты гляди, жив.
– А ведь кровищи серый потерял столько, что и на жизнь могло не остаться!
– Однако осталось, – пожал плечами третий.
– Что-то здесь не так. Я перевидел много волков со стрелой в боку. За день, за два – брал всех. Этот же…
А этот лежал смирно, положение тела не менял, лапы не разминал, будто вовсе не затекли. Лежал себе на боку и косил по сторонам взглядом острым, словно копейный наконечник. Только я ворочалась как ужаленная, вертелась так и сяк, устраивалась поудобнее на сером, пушистом и таком необычном изголовье.
– У тебя не будет пролежней-й-й-й-й… – гладила волка по свалявшейся шерсти, пыталась просунуть руки под тушу и хоть немного приподнять.
За полдень серый прикрыл глаза, и лишь верхняя губа стала чаще собираться в гармошку, будто волка настигла опоздавшая боль. Четверо словно забыли о преследовании, то один в лесу исчезнет, то другой, но всякий раз я ловила на себе внимательные взгляды. Охотники, что говорить. Все время, что стояли на поляне, пребывали с мясом. Утренняя трапеза, полдник, вечерняя трапеза. Однако я на запах жаркого даже носом не вела. Не хотела есть. А может быть, хотела, но видела еду как будто краешком глаза и чуяла краешком обоняния. «Он меня бро-сил-л-л-л», «Безрод уехал-л-л-л-л…»
– Я проснулась, месяц спит, кровь свернулась, волк со-пит-т-т-т-т… – настало утро, прихода которого даже не заметила, и только люди, освещенные малиновым сиянием, подсказали, что ночь уже позади.
Охотники, все четверо, стоя у незримой черты, во все глаза смотрели за мной – рты раззявлены, как у детворы во время представления скоморохов. Еще и пальцами показывали. Я и сама водила пальцем по ране волка и приговаривала чушь, которую только что придумала. Складно получилось, но как всегда последний слог заполнил собой все. В голове звенело глухое «т-т-т-т…», которое со временем стало похоже просто на слабый выдох, а я водила по заскорузлой волчьей шерсти и напевала.
– У меня с глазами неладно или наконечник сам собой полез из раны? – Старший чесал бороду и косился на собратьев, столь же растерянных.
– Когда эта сумасшедшая сломала стрелу, древка, что осталось в ране, вообще не было видно, – угрюмо бросил кто-то из охотников.
Да, его не было видно, а теперь подросло, будто корень-переросток. Обломок, что теперь торчал из раны, потянул наружу волоконца плоти и лохматые волчьи жилы.
– Сколько живу, такого не видел. – Старший, остальные звали его Плеть, неотрывно смотрел на нас, только я не смогла бы сказать, на кого именно. Может быть, на изваяние? – Не выталкивает рана стрелу, ну не выталкивает!
Волк приподнял голову и долго смотрел на охотников, морща нос и скаля зубы. Наверное, между зверем и людьми пролегли странные узы – что-то мешало следопытам с ножами броситься на подранка, а серый отчего-то не бежал прочь. Изогнул шею, распахнул пасть и с третьей попытки ухватил обломок, перехватил челюстями раз, другой и… сорвал прихват – зубы соскочили.
– Волчишка, волчишка, не хватай лишка-а-а-а, – пропела я, вставая на колени.
Еще вчера не смогла бы даже двумя пальцами ухватить наконечник стрелы, теперь пристроила всю пятерню на окровавленное древко и легко потянула. Оно и болталось едва-едва, хорошо зубья, что застревают намертво и не дают вытащить стрелу, вылезли сами. Вылезли сами… Была бы в здравом уме, удивилась, а теперь смотрю, но не вижу. У охотников глаза на лоб лезут, у меня с губ не сходит дурашливая улыбка.
– Ваше. Забирайте, – швырнула обломок охотникам, и наконечник только лязгнул, попав на камень.
Старший забрал обломок, поскреб ногтем. Все как и должно быть – ошметки мяса, черная кровь. Понюхал. Переглянулся с товарищами и отдал наконечник дальше. Молчал и смотрел на нас. А что говорить? Не видел бы своими глазами, не поверил на слово. Мне бы, дуре, спросить, почему ближе не подходят, но куда там вопросы задавать…
Волк зализывался. Лежа, вывернув голову, без попыток встать, как будто берег силы. На самом деле берег. Встал лишь вечером, в преддверии ночи, когда солнце село, а по дальнокраю на западе разлилось малиновое свечение. Волчище даже в сторону охотников не покосился. Обнюхал меня, лизнул и вильнул хвостом. Думала, прощается, уходить собрался. Но нет. Серый лишь постоял на ногах, зевнул и улегся обратно, поднырнув головой мне под руку.
Исчез ночью. Я даже не заметила как. Уснула под убаюкивающее «л-л-л-л…», а когда проснулась, моего клыкастого знакомца и след простыл. Охотники неторопливо собирались. Уже, понятное дело, не в погоню, какая тут погоня, когда между беглецом и следопытами легла не то что пропасть – Вселенная. Четверо ни о чем не спрашивали и даже не разговаривали со мной. Кто разговаривает, допустим, с ослицей, коровой или нежитью? Многим ли я отличалась от нежити? Смотрю не прямо, а сквозь, говорю невпопад, странно выгляжу, еще более странно себя веду, не ем, почти не пью, отвратительно воняю. И все же охотники возвращались не пустыми, охота не прошла для них бесполезно. Парни разменяли два дня стояния на нечто небывалое, и еще неизвестно, что оценят выше – шкуру волка, пусть и умного, или то, что видели своими глазами. Затушили костер, убрали угли в ямку, прикрыли кострище дерном и были таковы. Ушли, как и не было их вовсе. Даже не попрощались. А чего с нежитью прощаться?
Солнце падало и вставало, по дороге шли и ехали, молча провожали меня глазами и осенялись обережным знамением. Я по-прежнему лежала на земле, у самого изваяния, свернувшись клубком. Не ела. Просто не хотелось. Изредка пила, ходила под себя – вставать было просто лень, и однажды из лесу вышли какие-то люди, четверо, которые несли пятого. Совсем ребенка, мальчишку, лет семи-восьми. Уж где пострел шастал и чьи острые когти распороли ему грудь от плеча до плеча, я, наверное, не узнаю. Спросила бы – сказали. Но не спросила. Здоровенные мужики, сами чем-то похожие на зверей, бородатые, косматые, без единого слова положили мальчишку около меня и ушли.
– Порвали тебя, дурачка-а-а-а, – подтянула к себе и улеглась головой на его ноги, так было удобнее. Страшный удар чуть не надвое распорол сухое тельце. Там, где когти вошли в грудь, по сторонам ран торчали лохматые заусенцы, а там, где уже вспарывали плоть, борозды шли ровнее и чище. – Должно быть, рысь? Точно не медведь – не стало бы тебя, глупы-ша-а-а-а…
Почему я не хотела есть? Только пила и ходила под себя по-маленькому. Лениво чесалась, когда кожа начинала свербеть, но даже чесотка и зуд не возвращали остроты чувств. Ну принесли кого-то. Раньше был волк, теперь человек, всяко теплое изголовье. Утро… день… вечер… ночь, уходит одно, приходит другое, не все ли равно? А перед рассветом, когда мальчишка застонал и начал ерзать, я вынырнула из своего забытья и удивленно посмотрела на мальца. Сам не спит, другим мешает! Ну чего буянит, пытается расчесать грудь? Нельзя так, ночь для того и дадена, чтобы отдыхать, а не стонать и трепыхаться. Спутала мальчишке руки, улеглась на ноги и уснула.
Когда мальчишка потянулся и встал? На третий день, на четвертый? Не знаю, а только исчез он так же, как волк. Из лесу вышли косматые бородачи и унесли храбреца. Тот пытался встать на ноги, идти сам, но маленького духаря уложили на носилки. Полумрак лишь сыто чавкнул, и как будто никого и не было.
А когда надо мной склонилось лицо, показавшееся знакомым, а следом и второе, улыбнулась. Ровно сговорились. Кречет и Потык…
Растрясло. Убаюкало. Коняга Потыка волокла телегу неспешно, словно боялась за мой спокойный сон. А я уснула. Просто-напросто уснула.
– Вези меня, лошадка, за синие моря, эх, жизнь моя бедовая, все зря, зря, зря-а-а-а… – бормотала, свернувшись клубком на дне телеги. Ворох сена пах одуряюще, а много ли горемыке нужно?
Зря, зря, зря-а-а-а…
Спала всю дорогу, не скажу, где именно встала деревенька Потыка, на полуночи, на полудне, на западе или востоке. Далеко или близко, высоко или низко.
– Тпру-у-у, приехали, – раздалось над самым ухом знакомым голосом. – А ну, Полено, принимай!
Меня кто-то бережно поднял со дна телеги и понес. Над головой проплыла массивная притолока, а по левую руку выросла бревенчатая стена. Положили на лавку, чем-то укрыли, а меня отчего-то зазнобило. Застучала зубами. Вот ведь чудеса! Сколько дней на земле провалялась, хоть бы хны, а стоило в избе оказаться, пригреться под одеялом – разнесло на чих и сопли.
– Дело худо. – Я приоткрыла глаза. Надо мной встали четверо бородачей, а какая-то бабка всплескивала руками и причитала: – На человека не похожа! Батюшки мои, да кто это?
– Перевалок, топи баню, – оборвал старуху Потык. – А ты, мать, готовь снедь. Оголодала девка. Тоща как жердь.
Куталась в одеяло и лоскутным разноцветьем отгораживалась от мира, от света, от людей. Тут, под одеялом, мое «л-л-л-л…» звенело особенно гулко. А куда делся Кречет? Показалось или он действительно был там, у памятника?
– А где Кречет-т-т-т?..
Старик парил самолично, и странное дело, я не чувствовала неловкости. Как будто снова впала в детство, отец купает папкину дочку в большом корыте, а я смешно жмурю глаза, чтобы не попал пенник.
– Тот здоровенный каменотес? – Потык разложил меня на банном полке и пытался расчесать волосы. Заблудился в колтунах, как в буреломе. Распарил до того, что все нутро заполыхало, про сопли, кашель и чих я позабыла, а кожа скрипела, ровно воловья, когда ее после усмаря пускают на сапог. – Там остался, у памятника. Сам хотел тебя забрать, да ко мне ближе вышло.
Тонула. В неге, благости и тягучем послезвонии, с которым уже свыклась. Будто опустилась на самое дно глубокой реки, только не воды сомкнулись надо мной – безразличие и жалость к самой себе. Слова Потыка, точно камни, падали на донце, поднимали муть, но ненадолго. Песок уносило течением, и в сонном царстве опять воцарялись длинные «хвосты» незаконченных слов. «Он меня бросил-л-л-л-л…»
– Хорошо, что вовремя поспел. Могла и простуду поймать. А вам, бабам, это опасно. Земля, конечно, большая умница, но тепло любит, как теленок молоко. Мигом из косточек вытянет. А раз потерявши, обратно не вернешь, хоть из парной не выходи. Думаешь, отчего старики даже в жару кутаются?
«…л-л-л-л…»
– Глаза мне твои не нравятся, – продолжал между тем Потык. – Не видел бы тебя раньше, так и сошло бы. Что стряслось? Как будто умишко потеряла. Или украл кто?
– Он уехал-л-л-л… – Меня потянуло в сон.
– Не спи! Не спи, кому говорю! – Старик наконец распутал бурелом волос, облил всю чем-то едко пахнущим и принялся растирать, не жалея ни меня, ни своих рук. Мама, мамочка, до чего же запекло! Через распаренную кожу будто огонь просочился, растекся по жилкам, а сердце заметалось по груди, мало через рот не выскочило.
– Самогон-самогонище! – довольно буркнул Потык. – И нечего нос воротить! Вы, бабы, парить не умеете. А нам с тобой нужно тепло сберечь! Говоришь, уехал твой?
– Безрод уехал-л-л-л-л…
– Еще тогда почуял, что не все у вас ладно. Да соваться не стал. Не мое дело.
– Он уехал-л-л-л-л…
– Да погоди причитать! Ровно голову потеряла! Ох, не нравишься ты мне! Как бы на самом деле с умишком не простилась. В глаза смотри, в глаза!
Жесткая ладонь, будто клещами, обхватила мое лицо и вздернула к потолку. Колючие, линялые глаза под кустистыми бровями смотрели требовательно и пытливо.
– Куда уехал? Отвечать быстро!
– Не знаю-у-у-у-у…
– Сколько дней лежала у памятника?
– Не знаю-у-у-у…
Точно круги на воде. Старик бросит камень, а я качаюсь на волнах, что расходятся по зеркальной глади. Волны медленные, долгие, качаюсь, пока старую волну не перебьет новая. «…Уехал-л-л-л…», «Не знаю-у-у-у-у…»
– У тебя хвост отвалился!
– Не было у меня хвоста-а-а-а…
– Хорошо хоть соображаешь. На спину ложись.
Нимало не стесняясь, перевернулась на спину. А чего стесняться? Стесняется человек, а я нежить. Ровно не живу, словно тенью стала. Была Верна, была и тень, теперь Верна куда-то пропала, а тень осталась. Потык мял жесткими ладонями, как тесто месил, а я вспоминала. Это уже было, было! Вот лежу на полке в бане, и кто-то гонит из меня хвори. Говорят, жизнь по кругу ходит. Весна, лето, осень, зима, и все сначала. И опять я на банном полке. Только теперь самогоном воняет.
– Ишь ты, шрам! И еще один! – Старик ничего не пропускал и упаривал веником. Уже который раз кручусь на полке, спина – живот – спина – живот. – А кто тебе, красота, нос поломал и зуб выбил?
– Крайр-р-р-р-р, – пробормотала. Дышать просто нечем все внутри горит.
– Кто такой? Да ты не спи, девка! Слово бросишь и сникаешь, будто в сон клонит! Не время спать, отоспишься еще!
– Налетчик-к-к-к…
– Вот и славно. Память крепка, соображение имеется, просто растерялась. Ровно полтебя за Безродом убежала. Вполсилы живешь, в четверть смотришь, в осьмушку дышишь. Поднимайся, красота, вставай, Вернушка. Я тебя вот в чистое заверну.
Вернушка-а-а-а-а… Так меня Тычок звал. Где они теперь? Далеко-о-о-о…
– Цыть! – Потык высунулся за дверь. – Забирай в дом!
– Что с ней?
Старшему Потыковичу я годилась в дочери, он и взял меня, будто дочь, бережно, осторожно.
– Оклемается. Потерялась маленько, да ничего. Найдется.
– Ну и ладно. Пошли, красавица!
– Пошли-и-и-и-и…
Меня чем-то напоили, и я уснула. Дышала и надышаться не могла. Сделалась чиста, ровно выстиранное исподнее, и даже гудело внутри теперь по-другому, выше и тоньше: ушел-л-л-л-л, бросил-л-л-л-л…
Снился большой и светлый дом, большой оттого, что балка взмыла над полом в три человеческих роста, а светлый потому, что на каждую стену пришлось по здоровенному окну. Высокую кровлю захотела я, а окна в каждой стене – Безрод. Очень понравился наш дом, наконец-то все мытарства остались далеко в прошлом. Что-то большое и невмерно радостное ждало меня в каждом «завтра»: Безрод рядом, улыбается, и все между нами ясно. Тычок весело балагурит, и даже Гарька рада чему-то своему. И кажется, на мне больше нет доспехов, меч отложен в угол, и занимается оружием только Сивый – чистит, наводит блеск и ухаживает всяким прочим образом. Я же занята бабьими делами, стираю, готовлю; вот и теперь вышла на реку, стою на мостках, рядом корзина с бельем. Но что за шум летит издалека, как будто кто-то кричит?..
– Верна-а-а-а-а, горю!
Замерла на самом краю дощатого настила, и река едва не выхватила из рук белье. Кричали? Мне показалось, будто кричит мужчина, и вовсе не от радости. Определенно не Тычок, у старика сил не хватит на такой мощный рев. А ведь Безрод поет, вполсилы так рявкнет, что услышишь даже на другом краю леса.
– Безрод! – всплеснула руками, и белье таки уплыло. – Безрод!
Щеки заполыхали, я невольно приложила мокрые ладони к щекам. Бежать, немедленно бежать к дому, бросить корзину у реки и сломя голову рвать назад! Прибрала одежды, утянула повыше, чтобы не мешали, и только доски подо мной загрохотали.
Едва не поскользнулась на сыром берегу, вылетела на утоптанную тропинку (оказывается, я столько настирала, что дорожка уплотнилась) и понеслась к дому. Низинка, песок, трава, косогор, поляна, поворот. Вылетела на открытое и оторопела. Гулко, неистово, мощно дом пожирало неумолимое пламя, гудело, трещало и бесновалось над коньком.
– Верна-а-а-а-а, горю! – Крик боли и муки прилетел из огненного вихря.
– Безрод, Безрод!.. – едва не захлебнулась отчаянием. Так бывает, когда резко встаешь с ложа. Какое-то время кружится голова и перед глазами цветут звездочки.
Недолго счастье длилось. Только пригубила из живительного источника, лишь смочила губы, и вновь иссушающее горе змеится внутрь, выхолаживает грудь, живот, ноги.
– Безрод, Безрод! – То не дом рушился – я выгорала, осыпалась кусками выжженного естества. Вот разваливается связка бревен, и угол дома шумно оседает, бессильно, кособоко, точно раненый вой.
– Безрод, Безрод!.. – сорвала горло и швыряла в огонь все, что попадалось, – камни, землю, даже рассудок швырнула, словно это могло помочь, а когда трезвомыслия не осталось вовсе, бросилась в пламя сама.
– Стой, дуреха, стой! – Чьи-то сильные руки крепко меня спеленали и обездвижили. Держали двое или трое, но какое-то время я волокла их за собой и подтащила так близко к огню, что волосы у нас затрещали, а дышать стало невыносимо больно и горячо.
– Безрод, Безрод!.. – уже не орала, а сипела, вытягивая руки к пожарищу. Огонь стегал воздух неуловимо быстро, глаз не успевал за бешеной пляской языков пламени, да и не осталось больше языков пламени – сплошная огненная стена волновалась передо мной.
Рухнула наземь и покатилась, избавляясь от пут. Нужно туда, я вытащу Безрода из огня.
– Верна-а-а-а-а…
– Пусти! – лупила по рукам, что держали за ноги и не давали ползти, удивительно цепкие, сильные руки. Тычок? Гарька? – Пусти!
– Сгоришь, дура!
– Там Безрод! – отчаянно лягалась, и на какой-то миг показалось, что вырвалась. Вскочила на ноги и припустила было к дому, но сзади жестоко и безжалостно ухватили за волосы и рванули назад, а когда несколько человек за руки-ноги распяли на земле, бессильно заплакала… и словно тряпку сдернули с глаз.
Черное небо, звезды. Зарево пожара отчаянно гонит ночь, беснуются языки пламени. Горит на самом деле, я лежу на земле, и несколько человек держат за руки-ноги. Темечко ноет.
– Очухалась? – вовсе не Тычок и не Гарька держали меня. Потык устало смахнул испарину со лба.
– Воистину медведица! – Полено разжал хват и еле поднял руки, сведенные судорогой. Пальцы так и остались растопырены, точно воронья лапа. – Думал, в огонь уволочет.
– Где Безрод?
Перед глазами цвело, кожу пекло, и в пожарище сошлись воедино явь и сон. Чуть сама не стала вечностью и едва не утащила за собой несколько человек.
– Убраться бы отсюда. – Перевалок дышал тяжело, будто в одиночку свалил неохватное дерево. – Вот-вот рухнет.
– Где Безрод?..
– Ну-ну, не буянь. Вон твой Безрод.
Он здесь?! Он здесь! Не бросил меня! А из-за пламени, откуда-то с той стороны, вышел Цыть. Склонился надо мной, какое-то время смотрел в глаза, словно искал что-то, и переглянулся с отцом.
– Ожила, ожила. – Потык довольно кивнул, поднимаясь на ноги. – Теперь не просто пойдет по жизни, умчится, ровно кобылка. Вставай, Вернушка, навалялась по земле. Хватит.
Должно быть, моя недогадливость проступила на лице и сделалась так явственна, что Цыть без указок старика приложил руки ко рту и крикнул во всю мочь:
– Верна-а-а-а, горю!
Я ошеломленно села. Почувствовала себя неловко, чего-то определенно не хватало, как будто забыла одеться, выходя на люди. А все просто. Исчезло тягучее, вездесущее послезвоние в голове – вот чего не стало. Глядела теперь не краем глаза – в оба глаза, слушала в оба уха, и смрад пожарища лез в нос полновесно, а не седьмой водой на жиденьком киселе.
– Оттаяла, девонька? – Надо мной участливо склонились четверо бородачей и за руки подняли на ноги – все это время я лежала на траве и здорово извозила чистую сорочку.
Только тут сон окончательно улетучился, и действительность посмотрела на меня из множества лиц. Деревенские толпились вокруг, бабы сокрушенно качали головами, а мужики с ведрами, полными воды, недоуменно застыли в десятке шагов от пожара. Застыли и смотрели на Потыка.
– Это всего лишь ветхий сарай. – Старик махнул рукой. – Только глядите за искрами, не пошел бы огонь верхами. Топай, Вернушка, в дом, а сарай… пусть догорает.
Я молча послушалась. Даже не заметила, как выскочила в одной сорочке, босая, растрепанная, не понимая, где явь, а где сон. Присела на ложе и до утра не сомкнула глаз. Боялась. А ну как засну и приснится нечто более жуткое? А еще тишина мешала, теперь не баюкало завораживающее послезвоние. «Безрод уехал» тяжеловесно, ровно кузнечные заготовки, падало куда-то внутрь, и от короткого, но оглушительного звона закладывало уши.
– Подскочила? – Старик нашел меня на завалинке и как будто совсем тому не удивился.
– Вовсе не спала.
Потык опустился рядом. Он уже где-то побывал, сапоги искрили росой в первых лучах солнца.
– В Беловодицу ходил.
– В сад?
– Ага. Стоит. Меня ждет. Вот-вот впрягусь. Неподъемен гуж, да мне, упрямцу, все равно.
– А как я тут очутилась?
Усмехнулся.
– Что ты помнишь?
– Да так… Всякие обрывки, звери, люди…
Потык сунул в зубы травинку и вытянул ноги.
– Нечасто сапоги надеваю. Не люблю их. Земля куда мягче, ведь правда? На земле спала, когда нашел.
Кивнула. Это помню.
– Слух по округе разлетелся. Дескать, на поляне у дороги встало диво-дивное – каменное изваяние, а под ним полоумная живет. И якобы лечит она всякого, зверя и человека.
– Был какой-то волк. Или собака…
– Волк. Тех парней из Недоспелихи я знаю, охотники серьезные, врать не станут. Иной приукрасит, мол, медведя в одиночку взял, эти – нет. Никогда. От них и услышал про бабу, подле которой волк сделался ласков, будто ручная собака. Сам в руки отдался. А еще сказали, что даже подойти близко не смогли. Такой тяжестью нутро налилось, таким предчувствием, стало так страшно, как не было в охоте на медведя. Говорили, ноги едва не отнялись, даже на шаг сподобиться не смогли.
Слушала молча. Как что-то незначительное вспоминала то и это – и охотников и волка.
– Волчище был обречен. Кровищи потерял – не дайте боги! А ведь выжил серый. Да еще говорят… – Старик понизил голос до шепота. – Будто обломок стрелы сам из раны пополз!
– Да?
– Тебе виднее. Потом был мальчишка.
– Какой мальчишка?
– Не знаю. Просто мальчишка. Человек вовсе не так глуп, как иногда видится. Разглядеть очевидное не сложно, были бы глаза открыты.
– И что мальчишка?
– Рысь порвала. Думали, не выживет, деревенский ворожец отступился, а тут молва подоспела про диковинного волка. Мальца принесли к тебе, положили у изваяния.
– И что?
– Выжил. – Старик помолчал. – Значит, решила изваяние поставить?
– Сам ведь говорил, что странное место, богами отмеченное. Дескать, понять бы только задумку всевышних.
– Теперь уж поняли. – Потык задумчиво катал травинку по губам. – Нельзя брать и ничего не отдавать взамен. Так не бывает. Сначала унавозишь землю, потом польешь, тогда и требуй. А кто тесал каменного воя?
– Я.
– Сама?
– Да. Ты надоумил. А правда, что Кречета видела у изваяния, или показалось?
– Едва я услышал про безумицу на поляне, тотчас поспешил. Телегу снарядил, кликнул старшего, и только пыль за нами встала. А с другой стороны мастеровые подъехали, двое, и тоже как будто по твою душу. Что они тебе не враги, сразу понял. Видела бы, как они перепугались. Кречет глядел то на тебя, то на памятник, шептал что-то.
Я кивнула. Продолжай, старик.
– Смотреть на тебя было страшно. Отощала, опустилась, ровно из ума выжила. Не видел бы несколько дней назад – решил, что с тобой кончено. Посмотрел внимательнее, а ведь пляшет где-то в глазах огонек, да так глубоко и слабо, что раздувай из искорки пламя – не вдруг и раздуешь. Вот и забрал к себе. Хотел и Кречет, но у него телеги не было, и ехать вышло бы дальше.
– А ночью что случилось?
– Ничего. – Старик усмехнулся. – Поджег сарай, велел старшему орать дурным голосом, тебя звать.
– Зачем?
– Спала ты, дуреха, да не простым сном. Словно замерзла. Будто половина тебя вслед за Безродом умчалась, а жить на свете осталась другая половина. Только много ли наживешь половиной сердца, вполглаза, вполвздоха?
– И что?
– А ничего. Разбудили. Спасать Безрода прибежала, да не половинкой – целиком. Кто же любит вполсердца? И спасала, как любишь, – всей душой. Ну слава богам, собрали по кусочкам!
– Ты сарай сжег. Зачем?
Улыбнулся.
– Все за тем же. Понял что-то очень важное про изваяние на поляне. И, наверное, не раз еще схожу на поклон каменному вою в красной рубахе. За тем, за этим. Жизнь – трудная штука, без крови обойтись не выходит. А получать, не отдавая, невозможно.
– И что теперь мне делать?
– То же, что и раньше. Только не половинкой, а целиком. Кольцо у тебя красивое.
Кольцо? Какое кольцо? В безумии последних дней даже не заметила, как на пальце оказалось то самое обручальное кольцо. Видимо, каталась по траве и случайно нашла. Натянула на палец и сама не заметила. Вот те раз! Тупо смотрела на кольцо и не могла поверить удаче.
– Все, что нашли у изваяния, забрали с собой. Вещи, оружие, конь сам за телегой побежал.
– Губчик здесь?
– В хлеву стоит. Извини, конюшни нет. Пока не разжился.
Спрятала лицо в ладони. Голова кругом пошла. Воистину время понеслось, точно горячая лошадь, и меня совсем не жалеет. Дни и ночи летят, ровно стрелы, и пытаться поймать их руками – гиблое дело.
– Так что мне теперь делать? Ты сказал про какую-то половину.
– Искать. Но не половиной души, а целиком. Полдуши ему вослед отпустила, еле вернули. Хочешь найти, ищи. Тебе решать.
А что тут решать? Улыбнулась. Все решилось в тот момент, когда не нашла на поляне спутников. Душа задвинула голову куда-то в уголок и унеслась еще по горячим следам поперек рассудка. Что тут решать? Я не смогу обманываться. Да и не хочу врать сама себе. Безрод мне нужен. И я ему нужна. Он просто не догадывается об этом.
– Поеду искать.
Старик усмехнулся.
– Ничего другого не ждал. Ты, главное, не отчаивайся и голову не теряй. Держи душу в узде. Вперед отпусти, да не сильно, лишь бы голова следом поспевала.
– А ты?
– Меня Беловодица ждет.
Еще несколько дней простояла у Потыка. Окрепла, отъелась, отмылась, отогрелась. Подарки, что оставили Безрод, Гарька и Тычок, всякий раз в изголовье клала. Раньше не замечала, только на каждом подарке нашла капельку крови. Подарки не простые, каждый оставил мне частичку своей души. А ровно через седмицу съехала. Сама не знала куда. Куда-нибудь.
Часть вторая ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА
Глава 1 ИСКАТЬ
Тяжеловесный мохноногий вороной мерно рысил по натоптанной дороге. Не большие и не маленькие, Камнеград и Скаловище с обеих сторон замкнули дорогу, а может быть, наоборот, дорога снизала оба поселения, словно бусы на шнурок. На плоских предгорьях выросли города, и даже не города, а скорее просто большие поселки. Жилые дома, мастеровые клети, терем наместника и даже небольшой торг – вот и все, что ограничивали и защищали крепостные стены. Несмотря на удаленность от остального мира, Торжок в обоих городках не замирал ни на день. Скаловище и Камнеград не могли похвастаться ткаными рядами, лавками златокузнецов и глиноделов, но против остального имелось в достатке нечто такое, за чем сюда приезжали издалека. Далеко за пределы горной страны улетела слава длинноногих горных коров, статью похожих одновременно на мулов и на буренок. Удобство тут же оценили, покупаешь корову, а с другой стороны как будто и мула. Коровьей неуклюжести зупаки лишены, вымя невелико, и, если возникла нужда, их можно использовать как вьючную и даже верховую скотину. К слову сказать, молоко зупаков также не похоже на молоко равнинных коров. Более жирное и для кого-то более вкусное, а если за дело брался знатный сыродел, выходил известный далеко вокруг сыр-каменец, весьма употребительный с бражкой.
На полпути между Камнеградом и Скаловищем дорога «разлохматилась», будто тканый пояс, – горный кряж неподалеку просел, и к невысокой седловине убежала тропа. Вовсе не торговые дела гнали всадника вперед и не дела службы – против седловины верховой свернул с удобного пути, и вороной мерно затопал по каменистой тропке, что легла между редких сосен.
Отлогая стежка змеилась по горному редколесью, незаметно поднимаясь. Последний раз ею пользовались много лет назад, она и заросла бы давным-давно, и даже следа не осталось, если бы земли тут было побольше. Ветры наносили сюда почву, но ливни, в этом месте стекавшие с гор, словно по водосточному желобу, вымывали всю ее напрочь. После дождя оставались лишь камни, большие и мелкие.
Кряж пользовался дурной славой, и забредать сюда рисковали немногие, даже отчаянные пастухи не гоняли в эти мрачные окрестности стада длинноногих зупаков. Седобородые старцы рассказывали про мрачную седловину жуткие истории, неизменно добавляя, что слышали их от деда, а тот, в свою очередь, от своего деда. В стародавние времена хребет перешло многосильное войско и опустошило предгорье, вырезая жителей, угоняя стада и бесчинствуя всяким иным образом. Неподалеку случилась кровавая сшибка, и хотя пришельцев разбили наголову, у победы остался неприятный осадок. Загорная дружина не раз имела возможность спастись бегством, но предпочла до единого воина остаться на поле боя, словно дороги назад им просто не было. В догадках недостатка не случилось, придумали даже такое, будто путь назад жестоким пришельцам заповедал могучий колдун. И когда от всего войска захватчиков остался один-единственный боец, защитники посчитали битву выигранной. Но последний загорный воин сдаваться и не думал – изошел жутким смехом, развернул коня и ускакал в горы. За ним снарядили погоню, в угаре вящей радости решив извести врага под самый корень, до единого человека.
Пришелец уходил в горы едва не лениво, будто вовсе не собирался избежать гибели, наоборот, долгое время держался на виду погони, словно дразня и подманивая. А когда достиг предгорий и забрал в сторону седловины, пастухи испуганным взглядом проводили конный ход…
И все. Двадцать человек ушли за славой и не вернулись. Высокогорье поглотило их и не отпустило. Дважды снаряжали поисковые отряды, однако без особого успеха. Нашли только шлем чуть дальше по тропе да поломанный меч. Никаких следов исчезнувшей дружины. В горах стало происходить непонятное. Бродягам и заблудшим путникам мерещились голоса, а кое-кто даже тени видел. Страшными голосами видения просили есть и пить. Ни скоро ни долго тропу в сторону седловины забыли как жуткий сон, а со временем подробности и вовсе стерлись из людской памяти. Помнили только одно: в горы соваться небезопасно, там обитают призраки.
Вороной оставил позади сосновый лес, не выказывая ни малейших признаков беспокойства. Стоило съехать с дороги и войти в ущелье, все сущее вокруг немедленно изменилось. Ласковое солнце и синее небо остались на равнине, разыгрался ветер, воздух сделался влажен и сыр, а небо заволокли тучи. Пологие холмы встали справа и слева, будто молчаливые стражи провожая одинокого путника, но тот разу лишнего не вздохнул, только усмехнулся, похлопав жеребца по холке. Тропа перестала забирать вверх, и всаднику открылось обширное, ровное плоскогорье, со всех сторон заключенное в кольцо далеких мрачных скал. Там и сям, насколько хватало глаз, покоились валуны – огромные, темные, угловатые.
– Черныш, мы почти на месте. – Странник натянул повод и привстал на стременах.
Вороной склонил голову и обнюхал землю. Каменистая поверхность была почти лишена растительности, только трава-засорка обжила мрачную пустошь, сбиваясь в зеленые пятна, будто даже сорняк не рисковал селиться тут одиночными кустами. Следопыт закрыл глаза и какое-то время оставался недвижим, Черныш прядал ушами и лениво махал хвостом.
– Вперед. – Верховой наконец открыл глаза и уверенно придал жеребца пятками. – Наш путь лежит вперед, в самое сердце горной пустыни.
Над каменной равниной не летали птицы, по земле не порскали мыши. Низкие, сизые тучи медленно плыли из конца плоскогорья в конец, едва не царапая донцем валуны. Закатное солнце проглядывало сквозь облачную завесу, и донельзя странным выходило все вокруг: небо, затянутое ливневой пеленой, жуткая тишина, которую не нарушало ничто живое. Лишь ветер носился меж камней да трава-засорка шелестела.
Вечерело. Горные сумерки падают стремительно, быстрее, чем на равнине, исчезает свет, и все поглощает непроглядная темень.
– Подбираемся к середине. – Многоименный потрепал коня по холке и улыбнулся.
Ночь пала стремительно. Еще недавно валуны отбрасывали тени, теперь все кругом залил густой сизый полумрак.
– Это здесь. Искомое место. – Следопыт остановил вороного, бросил взгляд кругом и спешился. Чернильное небо расплескалось безбрежно, а глыбы, еще более темные, чем остывающий свод, представлялись непроглядными дырами.
Здесь не росли деревья, лишь иногда под копытами жеребца щелкали сучья, занесенные в горную страну проказливым ветром. Путешественник остановился в нескольких шагах от кучи сухостоя, достаточного для того, чтобы разжечь небольшой костер.
– Вот и огонь, – усмехнулся Многоименный, а Черныш склонил голову, раздувая над крохотным пламенем чуткие ноздри.
С горящей дровиной в руке странник углубился в сумерки. Парой сотен шагов дальше остановился и, присев, осветил землю перед собой. Два исполинских каменных шипа, встав бок о бок, образовали угол, привалившись к которому в позе сидящего человека покоились останки. Голову непогребенный свесил на грудь и, отвалив челюсть, безглазо таращился в землю. Когда-то погибший носил доспехи, они и теперь, полуистлевшие, прикрывали кости. Кожа брони давно сгнила, и только ребра распирали бронзовый нагрудник, грязно-зеленый по прошествии многих лет. Кости ног уже занесло песком и мелкими камешками, а со временем останков и вовсе не станет видно. Некогда на шее воя покоился амулет на бронзовой цепи – два подковных гвоздя, перевитые в косицу, – он и теперь висел на костях, под нагрудником, постаревший от времени и почерневший. Следопыт протянул руку и осторожно двумя пальцами порвал цепь – одно из звеньев не выдержало и распалось…
Далеко за полночь, когда странник и конь отдыхали на земле друг подле друга, во тьме обнаружилось движение столь призрачное, что явственнее бывала даже лунная тень в ночном лесу. Нечто проявилось из темноты и бесшумно заскользило на огонь, точно бабочка на свет, мрак во мраке. Перетекая от валуна к валуну, сгусток сумерек уплотнился за глыбой в шаге от всадника и лошади, неразличимый в окружающем безмолвии. Черныш беспокойно поднял голову и тряхнул гривой, чутко раздувая ноздри, следопыт и бровью не повел, лишь запахнулся поплотнее в плащ. Непроглядное пятно бесшумно выплыло из-за валуна, и жеребец оскалил зубы, будто заправский пес. Перед костром трепетало и струилось, ровно видение в знойной пустыне, только не залитое светом и прозрачное, а мрачное и беспросветное. Здесь, на пятачке перед костром, даже огонь не рассеивал сумрак – ночной гость присел над спящим и протянул руку к амулету в ладони следопыта, оставалось только сомкнуть пальцы на бронзовой цепи и потянуть… Точно стена воздвиглась на пути хозяина этих мест, растопыренная пятерня повисла над амулетом, не достигнув сущей малости, – ноготка не хватило. Следопыт открыл глаза и усмехнулся.
– Не выходит?
– У тебя моя вещь. Отдай.
– Забери.
Разомкнул пальцы, открывая ладонь, но что-то мешало порождению первобытного мрака забрать косицу на цепи. Рука дрожала от напряжения, словно под непосильной тяжестью.
– Не выходит? – лениво повторил следопыт.
Владелец амулета бессильно опустил руку и, склонив голову, выглянул исподлобья. Да, ночной гость, плоть от плоти сумерек, был странен – черты лица лишь угадывались, прикрытые шлемом, только глаза и подбородок, словно рубленный топором, остались не закрыты. Весь неявный и ненастоящий, он клубился, как если бы в телесной оболочке, прозрачной, будто слюда, воскурили жирный, сажный дым.
– Ты… ты… – прохрипел черный воин.
– Да, это я. – Путник сомкнул пальцы, и амулет исчез в огромной ладони, лишь кончик цепи остался торчать наружу. – И пока сам не решу отдать амулет, он останется у меня. Садись, ближе к огню, ведь пламя не причинит тебе вреда?
Странный воин опустился на камень против костерка и замер, глядя на следопыта. Пламя не плясало в его глазах, как это бывает с человеком, подсевшим к огню, свет как будто проваливался в ненасытную яму и не возвращался. Доспехи не бликовали, ровно слой копоти скрыл их некогда сверкающую поверхность, и ни бляхи, ни ременные пряжки не пламенели в скупом свете костра. Ничто не скрипело, не звенело, не бряцало, только звук голоса истекал из сгустка жирного дыма, и тот блеклый, неясный, будто эхо в горах.
– Чего хочешь, Многоименный?
– Ты мне нужен, Змеелов. – Охотник за костями свесил амулет на палец, и тот качался над огнем такой же черный, ненастоящий и старый, как все остальное, – доспехи, шлем и сам призрак. – Сделай то, о чем попрошу, и навсегда обретешь покой.
– Сто двадцать лет я, последний из войска Каллума, блуждаю между тем светом и этим в окружении таких же беспокойных привидений, как сам. – Черный Всадник заговорил, и голос его стал везде, будто расслоился, и звучал одновременно справа и слева, спереди и сзади. – В тот день после бесславного конца двадцать безумцев устремились за мной в погоню, и одного за другим я оставил их гнить в этом проклятом месте. Знал ли о том, что в каменной пустыне вовсе не останется победителя и проигравших? Едва мы ступили в это проклятое место, разделили одну печальную судьбу на всех. Сто двадцать лет, непогребенные, бродим между мирами, пугаем случайных бродяг и просим лишь одного: тризного пламени и поминального пира.
– Сделай то, что скажу, и будешь погребен как подобает воину.
Сгусток мрака замолчал и долго смотрел на следопыта бездонными глазами.
– Я исполню то, что скажешь. Слово.
– Возвращаю твою вещь. Держи.
Едва амулет занял свое место на шее хозяина, на плоскогорье будто задул холодный ветер, и весь черный, жирный дым, каким призрак был полон с головы до ног, сдуло. Мрак словно растворился, и порождение тьмы обрело суть, глубину и естество: пластинки нагрудника тускло заблистали сизым, ремни стали изрядно потертыми и скрипучими, поддоспешная рубаха обнаружила истинный цвет и в тусклом свете костра отлила васильковым. И только в глазах Змеелова не играл огонь, они остались темными дырами в никуда.
– Я слушаю тебя, Многоименный…
Лихолетское поле точно создали для пахоты. Широкое и ровное, будто стол, оно легло меж двумя березняками, рассеченное ручьем почти пополам. Веснами его щедро заливало, и через несколько дней старую, жухлую траву теснила молодая и ярко-зеленая. Распахивай да сей… Распахивали и сеяли, вернее, пытались засеять, но, кроме самозваной травы, ничто на поле не произрастало. Пшеницу, рожь, ячмень земля глотала, будто голодный в страшную пору, и не отдавала. Втуне пропадали неимоверные усилия, пот, щедро слитый во славу Матери-Земли, вовсе не делал ее мягче. Нежелание поля родить хлеб пытались осилить многие, в округе не осталось такого двора, но у пахарей не нашлось ключика, что отпер бы крепкий замок. Старики ворчали на неразумную молодь, дескать, не будите лихо, пока оно тихо, ведь даже трава на злополучном месте выходит выше и гуще, чем на прочих диких полях в округе, да и Лихолетское… даром ли так назвали?
Со временем горячие головы поостыли, и упрямую пустошь оставили в покое. Не задержался на белом свете никто из тех, кто самолично помнил бы события заповеданных времен и своими глазами видел то, что оставило за полем страшное и жуткое имя. Поговаривали, будто некогда на этом месте сшиблись две черные дружины, и ни за одной не стояли правда и светлые боги. Оттого и трава здесь росла выше и гуще, чем на остальных полях, ведь земля не отторгает кровь и тепло, принимает все, будто всепрощающая мать. А что зло поле и сердито… всякое бывает.
В преддверии заката мощный, статный вороной шагом вошел в Новоселиху и медленно двинулся по единственной улочке, короткой, не больше перестрела из детского лука, и кривой, словно тот же детский лук. У кособокой избенки жеребец остановился, и всадник спешился. Нечасто верховые забредали в Новоселиху, почитай, только весной и осенью деревенские видели конных воев, когда окрестности объезжал сторожевой наряд князя. Путник несколько раз гулко стукнул кулаком в притолоку и, не дожидаясь разрешения хозяев, прошел в открытую дверь.
– Доброго здоровья, гостей принимаете?
Хозяин, молодой мужик, что-то резавший ножом на пузатом боку детской колыбели, встал с колен и оглянулся. Волоковые оконца в избе имелись, но летом дверь до захода солнца оставалась открытой.
– Отчего же нет. И ты здравствуй, мимохожий человек.
– Мимоезжий, – поправил странник. – Я верхом.
Во дворе залаяла собака и замычала корова. Кошка порскнула из-под печи и рванула в открытую дверь мимо пришельца, ребенок, спящий на руках молодой жены, скуксился и разразился несчастным плачем. Хозяйка, метнув на путника тревожный взгляд, едва не бегом ускакала к соседям, прижимая сокровище к груди. Только бы не сглазил жуткий гостенек, только бы не сглазил!
– Второго ждете, – не то вопрошая, не то утверждая, бросил незнакомец, глядя вослед хозяйке, спешно покинувшей избу. Отчего-то нож едва не выпал из рук молодого отца, а нутро охолонуло так, будто встал на узкой лесной тропе против медведя, и тот плотоядно оскалился, тряся нижней губой. Ведь никто в деревне ни сном ни духом, сам только вчера узнал.
– Двойня будет, – походя бросил мимоезжий, присаживаясь на скамью подле стола. – Мальчишки, оба. Ты, Частец, не стой, в ногах правды нет.
Молодой хозяин только рот раскрыл. Косые солнечные лучи, через дверь залившие единственную светелку, пронизали избу всю, от стены к стене, от пола до потолочной балки, но пыль, до того медленно плававшая в полосах света, куда-то делась. То ли к полу прибило, то ли еще что – исчезла, ровно кошка, еще раньше выскочившая наружу.
– Знаешь меня? – неуверенно протянул Частец, морща лоб. – Только тебя, дорогой гость, не припомню. Где-то встречались?
– Не трудись, не вспомнишь. – В углу за печью отчаянно заверещал сверчок, и гость, поднеся к губам кувшин молока, с любопытством покосился в запечье. Сверчок тут же смолк, как если бы неожиданно печь рассыпалась и погребла его под обломками горшечного камня. Но печь стояла целехонька, и тем не менее стрекот прекратился. – Достаточно того, что я тебя знаю.
Частец невольно отступил назад, крепче крепкого сжав нож, которым до того резал родовые знаки на колыбели для второго ребенка. А для двойни одной люльки станет мало, если странный гость не соврал. Верховой в доме… княжий человек?
– Не знаю, что нужно от меня князю, – неуверенно бросил хозяин. – Если провинился в чем-то…
– Князь тут ни при чем. – Незнакомец отставил на стол полупустой кувшин. – У него свои заботы, у меня свои.
– Не возьму в толк, дорогой гостенек. – Хозяин покосился в сторону двери, словно чего-то ждал. – Кто же ты и что тебе нужно?
Где-то на улице раздался дробный топот, словно по единственной улочке, той самой, что походила на кривой лук, к избе несся небольшой табунок. Мгновение, другое… в избе сразу и вдруг потемнело, а в дверях, застив собою свет, встали несколько мужиков, должно быть, соседи, и каждый держал в руках серп, цеп или топор. Незнакомец даже бровью не повел на пахотное воинство. Лишь усмехнулся.
– Ходуля, Прибыт, Волчок. – Путник медленно повернулся, каждого из прибывших нашел глазами, и мужики про себя подумали: «Права Частецова жена, сто раз права, что позвала на помощь». – Не стойте в дверях, затем ли бежали?
Ходуля, Прибыт и Волчок, смущенно переглянувшись, опустили орудия и неуверенно прошли в избу.
Мимоезжий кивнул на лавку по правую руку от себя, и все четверо – Частец и соседи – присели у стены. Гость оглядел избу, на скамье у печи нашел несколько плошек, забрал все на стол и разлил остатки молока. Подвинул все к самому краю и многозначительно кивнул. Частец первым снял со стола молоко. Соседи не заставили себя упрашивать, последовали примеру хозяина, но странность всего происходящего не прибавила им уверенности. Бежали помогать, а происходит не пойми что, намеревались всем миром встать на защиту доброго соседа, который, как известно, лучше далекого брата, но заблудились в трех соснах. Гостенек забрел к Частецу донельзя странный, без сомнения опасный, вон как зыркает, аж холодком пробирает, но стоит молчит… никаких намерений не обнаруживает. И почему-то дышится в избе так, будто нырнул в реку, очень глубоко нырнул, стремительно поплыл к самому дну, а в груди заполыхало и сдавило, еще чуть – всего разорвет изнутри.
– Заступы найдутся?
– Что? – Соседи переглянулись, и Частец неуверенно ответил, будто не расслышал: – Заступы? Н-найдутся, как без заступа?
– Есть у меня интерес в ваших краях, – продолжал незнакомец. – Тут недалеко. Скрыт под землей и очень мне нужен. Да вот беда, заступа нет.
Частец первым сообразил, что к чему. Хотел было крикнуть «рубль серебром», но, едва поймал взгляд холодных серых глаз, неуверенно выдавил «два медяка». Прибыт медлил дольше остальных. До зубовной дрожи, до кончиков ногтей не хотелось ему идти со странным приезжим, однако нутряная землепашеская сметка не позволила упустить даже маломальскую выгоду. И что скрыто в земле? Неужели клад?
Ударили по рукам и вслед за странным гостем по одному вышли из избы. Ходуля, уходивший последним и все-таки отхлебнувший из чарки – не оставлять же добро пропадать, – скривился и от неожиданности едва не поперхнулся. Нет, конечно, кислое молоко в жару ох как приятно, но ведь вечерняя дойка прошла только-только! И уже скисло?
Следуя за верховым, соседи вполголоса шептались, благо вороной ступал по дороге размеренным шагом и поспевать вышло совсем нетрудно.
– По всему, идем на Лихолетское поле, – процедил Волчок. – Не было печали, только на проклятом месте ковыряться!
– А может быть, свернет? – неуверенно предположил Ходуля. – Ну там, в Глухой лог или Медвежью падь!
– Как же! – Волчок не собирался отступать и держался дурных предчувствий, будто хромой костыля. – Как пить дать, на Лихолетское поле идем. Принесла же нелегкая гостенечка!
– И молоко скисло, – невпопад буркнул Ходуля. Глуповатый и недалекий, как болтали в деревне, он только и годился на тяжелую работу в поле и по хозяйству, а тут пожалуйте, брякнул дельную мысль, вон соседи даже рты раскрыли. – Я мало не поперхнулся!
Частец, Прибыт и Волчок разом недоуменно воззрились на долговязого соседа, нескладного и нелепого, будто длинный шест в кособоком сарае – торчит поперек, наискось из нижнего угла в верхний.
– Скисло? – изумленно прошептали все трое. Молока в избе не пробовали, лишь подержали чашки-плошки в руках да поставили обратно на стол.
– Да, скисло, – повторил Ходуля и глупо улыбнулся. – Я и подумал: ай да Частец, ай да ухарь, научился молоко сквашивать! А ведь после вечерней дойки прошло всего ничего!
Соседи вопросительно уставились на Частеца, дескать, научился, пройдоха, молоко сквашивать и молчит, а тот изумленно запустил пятерню в волосы и от догадки, полыхнувшей, ровно зарница, едва не отвесил челюсть.
– Жена пробовала молоко, я пробовал – ничего странного, молоко и молоко. Потом приложился этот, – кивнул на верхового в нескольких шагах впереди. – И оно скисло.
Мужики сами кисло переглянулись, и каждый осенился обережным знамением. Хоть поворачивай восвояси и беги быстрее ветра. Да и солнце падает, ждать ли добра на ночь глядя?
Прав оказался Волчок. Мимоезжий направил вороного на Лихолетское поле, прямиком в самую середину, ни разу не оглянувшись, идут ли копатели следом. Будто вовсе не тревожило, что испугаются, повернут назад, оставят одного. По метке, видимой только ему, верховой спешился и на какое-то время замер, положив руку на шею коня. Потом уверенно двинулся вперед, ведя жеребца в поводу, и через сотню шагов остановился.
– Здесь, – показал место и молча отступил. – Копайте по грудь.
Вынул из мошны неполную пригоршню чего-то блесткого и звонкого, разжав пальцы, просыпал под ноги, и Ходуля готов был клясться чем угодно, что в закатных лучах блеснуло вовсе не красноватым отблеском меди, а серебром!
Переглянувшись и осенившись обережным знамением, соседи принялись за работу. Долго ли врыться по грудь для четверых здоровых пахарей, если земля на поле мягка, словно перина, и жирна, будто творог? Управились к сумеркам, когда глубина ямы стала неразличима для глаз, и поняли, что закончили, только выпрямившись. Лишь головы остались торчать над кромкой. У Ходули – голова и шея.
Помогли друг другу выбраться и, забрав серебро, спешно, мало не бегом, ушли восвояси. Только Частец отчего-то задержался и, ломая себя в усилии, будто шел против ветра, сдал обратно. Встал перед незнакомцем и чужим, хриплым от волнения голосом шепнул:
– После тебя скисло молоко. Ты… ты… – и не закончил. Словно под холодный дождь попал. Пробрало всего так, что зуб на зуб не попал. Не знал бы наверняка, что по жилам бежит горячая кровь, так и подумал бы, что скисла, как помянутое молоко. Проклял свой не в меру бойкий язык, бросился догонять товарищей и еле настиг у самого края поля, те едва не бегом возвращались в деревню.
Странник молча прыгнул в яму – та вышла ему по плечи – и, выбросив наружу пару горстей земли, зашарил по дну. Ухватил что-то, поднял находку к глазам и холодно кивнул. Опершись о край ямы, одним усилием выбросил себя наружу. Вороной подошел к хозяину, обнюхал и чихнул, как делают это лошади, тряхнув при этом гривой. Охотник за интересом потрепал друга по холке, уложил на мягкую траву, и, завернувшись в плащ, лег рядом…
Костра следопыт не возжигал, лежал на сырой земле, как будто вовсе не чувствовал неудобств. Ночь выдалась чистая и звездная. Откуда-то налетел свежий ветерок и, закрутившись волчком над земляной кучей, вздыбил в воздух темный вихрь, за которым не стало видно звезд на небе. Когда мимолетный ветер стих и земляная воронка опала, на самой верхушке рукотворного холма осталось тряское затемнение, как если бы часть земляного праха повисла в воздухе и облепила нечто, очертаниями похожее на человека в доспехах. Ровно некто вырезал в сущем дыру, и оттуда, из вечной пустоты, в этот мир проглянула темнота. Порождение мрака вышло гуще, чем самая беззвездная и безлунная ночь, даже темень в амбаре, без единой щелочки в плотно пригнанном тесе, вышла бы пожиже. Сгусток темноты сошел с холма, присел над спящим следопытом, протянул за чем-то руку, но даже коснуться его не смог.
– Ты получишь свою вещь назад, только если этого захочу я, – разметал ночную тишину голос, весьма похожий на тихий шелест железа, когда меч тащат из ножен. Следопыт медленно встал, и по мере того как поднимался на ноги, призрачный вой отдергивал руку назад, словно боялся прикосновения.
– Я узнал тебя, Многоименный. – Голос призрака менее всего походил на человеческий, ровно так же человек похож на собственное изображение на пергаменте. Плоский и блеклый, он падал будто из ниоткуда – и в никуда же исчезал. Воздух не звенел, как звенит ночью в чистом поле, когда на несколько десятков шагов разносится человеческая речь.
– Время не отшибло тебе чутье, Белопер. – Следопыт поиграл находкой. Коротко звякнув, серебристая змейка развернулась в воздухе, а упав на ладонь, стала тем, чем и была до этого – серебряным поясом с золотой насечкой по всей длине.
– Этот пояс я сорвал со стана красивейшей девы под солнцем и луною. – Голос порождения ночи дрогнул и прозвучал чуть более звонко, чем прежде, будто мелодичное позвякивание серебряного пояса мгновением раньше не растворилось вовне и напитало живостью ночной мрак.
– А когда в погоню за тобой пустилась малая дружина ее отца, ты оставил их в топях Черногрязского болота, тридцать воев до единого человека. – Многоименный усмехнулся, поигрывая находкой.
– Я помню это, как будто все случилось только вчера. – Белопер сделал то, что сделал бы человек, припоминая давнишние события, – обратил лицо к небу. – Заманить их в трясину оказалось вовсе несложно. Они до того полыхали гневом и злобой, что напрочь перестали соображать.
– Ты и сам погиб в болоте. – Следопыт усмехнулся. – Хоть соображать не перестал.
– Да, много лет назад на месте этого поля стояло болото. – Черный вой огляделся. – Я рубился отчаянно, положил без малого всех и почти вырвался из кольца, но моим последним врагом стала… трясина. Некогда скормил болоту тридцать человек, и боги подшутили надо мной самым жестоким образом. Не спрашиваю, отчего они так скверно шутят, но что нужно тебе, Многоименный, все-таки спрошу.
– Мне нужен ты. – Странник посерьезнел и вперил в морочащий сумрак немигающий взгляд, ровно мог проглядеть насквозь бездну темноты в облике человека.
Какое-то время хранитель Лихолетского ноля молчал, и лишь вечность в очертаниях бойца дышала вовне вселенским холодом.
– Я сделаю, о чем ты попросишь, – наконец прошелестел Белопер и кивнул. – Слово.
– Держи. – Следопыт бросил призраку пояс, и тот ловко поймал в воздухе серебряную змейку.
Налетел ветер, словно из той дыры, откуда в этот мир проглянула пустота, вырвалось ее дыхание, внезапное и жуткое. Порыв оказался резок и силен; на мгновение темноту в облике человека поглотила круговерть поднятой земли, а когда вихрь иссяк и взвесь осела наземь, у рукотворного холма встал крепкий, сухой вой в кольчуге мелкой вязки. Шлем почти скрывал лицо, но там, где в прорезях полумаски должны были влажно блестеть глаза, живые и юркие, зияли бездонные провалы.
– Сделай то, что я скажу, – напомнил Многоименный. – И получишь упокоение и поминальный пир.
– По мне некому горевать. Прошло много лет, кто вспомнит кровопуска из Цалезы?
– И тем не менее погребен ты будешь как должно. В огне.
– Скажи мне… – Белопер на мгновение замер и огладил короткую бороду. – Кто сейчас на троне Цалезы?
Следопыт усмехнулся.
– Вы одинаковы, как братья-близнецы. Молчали многие годы и теперь не можете наговориться. Гогон Холодный в одиночку пробился из окружения, положил врагов больше, чем колец в его кольчуге, но стоило мне найти его и взять в руки шлем, языком трепал, словно торговка на базаре. Змеелов единственный выжил из всего войска, и двадцать преследователей навсегда остались на пустынном плоскогорье, но говорил со мной так, словно беседа по душам значила для него едва ли меньше, чем упокоение. Балестр сражался на потеху публики на каменной арене, неизменно один против нескольких, но стоило мне найти его останки в одной из пещер, не мог наговориться, словно за годы безвестия язык его не истлел, а лишь иззуделся.
– Дело долгое. – Белопер говорил отстранение и глухо, как будто слушал только себя и наслаждался тем, что в кои-то веки может говорить. – Не на один день.
– Да, – согласился Многоименный. – Успеете наговориться…
Верна рысью гнала Губчика по дороге в Срединник и пребывала мрачнее тучи. Вовсе не в город уехал Безрод. Сама возвращалась этой злополучной дорогой, но попутчиков не встретила, между тем как Сивый наверняка продолжил следовать за знамением. Куда его увел небесный знак, оставалось лишь догадываться. Куда-то в сторону Срединника, но куда именно? Чуть вправо или чуть влево?
– Для чего тебе знамение? – прошептала бывшая жена. – Ведь с тобой теперь нет меня? Куда идешь и чего хочешь от жизни? Значит ли это, что судьба твоя неизменна и вовсе не имеет значения, рядом я или нет?
Если ехать в Срединник, никаких ответвлений от дороги не было и в помине, но тропки отворачивали вправо и влево постоянно. Впрочем, тропки – это не дороги, где конь прошел, там и тропка. Куда свернул Безрод? Верна бездумно сдала вправо на первую же стезю. Пусть все идет как идет. Гадать бесполезно. Все равно не угадаешь. Они могли свернуть здесь, могли отвернуть сотней шагов дальше. Деревеньки рассыпаны в этих местах не густо и не редко, серединка на половинку. Куда-нибудь да выведет, когда-нибудь да отыщется.
Ехала, свесив голову на грудь, глядела коню под ноги, время от времени спешивалась и внимательно оглядывала землю. Только вот беда, поди отличи давнишний след от свежего, если отпечатков подкованных лошадей пруд пруди, будто по этой тропе только и делали, что скакали конные разъезды. Да и следы накладывались один на другой, и отыскать нужный, тот, где гвозди располагались не равномерно по дужке, а кучно – три, три и два в середине, представлялось и вовсе невозможным. Сивый вполне даже мог пустить Теньку по траве, с него станется запутать следы. Тогда искомых отпечатков конских копыт не отыщется вовсе.
– Ровно не деревенька впереди, а по меньшей мере сторожевая застава, – буркнула Верна, очередной раз вскакивая в седло.
Дорога шла в поле, но недолго ему осталось – деревья подступали все ближе и ближе и когда-нибудь две половинки леса сомкнутся и займут пустошь. Юные деревца уже росли по сторонам тропки, пока одни в чистом поле, но то ли еще будет? Вырубать леса, год от года встающие все ближе к тропе, никто не думал, да и представить такое непросто – Верна проехала не менее десяти лучных перестрелов, и на всем протяжений пути невдалеке стояли деревья. Рубить их значило не что иное, как денное и нощное занятие для целой деревни, будто у землепашцев не было иных забот.
– Лет еще полста – и придется ездить в город через молодой лесок, а через сто – вовсе через бурелом, – шепнула Верна на ухо Губчику. – И ведь зарастет, точно зарастет!
Поле волнилось, будто море в небольшой шторм, за тем лишь исключением, что море дышало и менялось каждый миг, а полевые неровности застыли надолго. Выпуклости и пологости сменяли друг друга, дорожка поднималась на пригорки и спускалась в низины, иногда края лощин скрывали солнце, но где бы ни бежала тропка, Верна не забывала смотреть под копыта Губчику. Приметных следов, увы, земля не несла. Впрочем, с Безрода станется.
Первую деревеньку на пути увидела незадолго до полудня. Небольшая, домов десять или двенадцать, и, скорее всего, населяли ее родичи. Деревенские и были чем-то неуловимо друг на друга похожи, но только мужчины. Коренастые, через одного рыжие и широколицые, они встретили верхового настороженно. Опасливо выглядывали из-под кустистых бровей и лишь крепче сжимали заступы, топоры и серпы.
Верна бросила мимолетный взгляд на дальний конец деревни, туда, где по ее прикидкам дорога должна была стлаться куда-нибудь дальше. Все равно куда, лишь бы не кончалась и чтобы можно было ехать за Сивым и когда-нибудь настигнуть. Кряжистый пахарь, лохматый, как медведь, выступил на середину единственной деревенской улочки и бросил на плечо топор на длинном топорище.
– Никак баба?
Верна кивнула, спешиваясь: ага. Как ни хоронись под кольчугу, стать не спрячешь. Это лишь в сказках стоит девице переодеться в мужской наряд, добры молодцы перестают ее узнавать. В жизни все иначе.
– Ищу кое-кого. Может, проезжал? Может, видели?
– Бежала бы дорога дальше, так и ходили мимо люди, – низко прогудел рыжебородый, должно быть, старшак деревни. – Так ведь нет дальше дороги, никто и не ходит.
– Следы видела на тропе. Видимо-невидимо.
– За седмицу сами дважды в город мотались. – Старшак, выпростав из-за гашника свободную руку, стал загибать пальцы. – Дважды туда и обратно, две телеги, четыре лошаденки, да еще княжий разъезд наведывался, восемь верховых сюда и назад. Много следов насчитала?
– Порядком, – буркнула Верна и, поджав губы, скакнула в седло. Глупо надеяться, что Безрод отыщется первым же усилием в первой же деревне. Ага, сидит и ждет, когда бывшая нагрянет. Полдня впустую. Последний ли раз?
– Может быть, с княжьим разъездом приезжал? Не того ли ищешь? – Старшак подошел ближе.
– Трое, их было трое. Вой, старик и девка, здоровенная, точно корова. Значит, не видели?
– Не видели. – Косматый потряс гривой.
Верна прикусила губу и развернула Губчика обратно. Дальше дороги нет, селений, стало быть, тоже. Напрасно, в этот раз все напрасно…
– А ты не гляди, что деревня у нас маленькая! – вдруг ни с того ни с сего крикнул рыжий вдогонку. – Наша капуста в Срединнике на вес золота!
Какая капуста? При чем тут капуста? Верна оглянулась и едва не рассмеялась. Откуда-то старшак выудил капустный кочан, весьма себе не маленький, пожалуй, больше человеческой головы, и держал на вытянутой руке. Так и стоял: топор на плече, в руке вилок, ровно только что срубил капустному человеку голову. Наверное, заел взгляд мимоезжей бабы, мол, деревенька крошечная, дорога дальше не ведет, значит, и народец тут обитает пустой, никчемный. А вовсе не никчемный! Рыжий почти крикнул это, только слова подобрал другие. Такую знатную капусту никчемные люди не разводят. Так-то! Верна, пряча улыбку, повернула жеребца вспять, не слезая с седла, бросила на землю медный рубль и ловко сняла кочан с протянутой руки…
Раздевала вилок и на ходу жевала капустные листы один за другим. Губчику тоже понравилось, на привале жеребец умял большую часть вилка вместе с кочерыжкой. Не торопилась. Выйти обратно на дорогу получится лишь к самому закату, так или иначе в дальнейший путь отправляться только утром, поэтому Губчик выступал размеренным шагом, будто понимал, что спешить некуда. Метания с тракта на боковые дорожки станут весьма похожи на суетный бег челнока в ткацком станке. Туда-сюда, туда-сюда. Вернулась на дорогу, сдала налево, вернулась на дорогу, подалась вправо… и так до бесконечности. И все же следы Безрода и остальных должны отыскаться, ведь не обзавелись же они крыльями, как птицы?
Едва рассвело, Верна тронулась в путь. На сей раз дорожка увела с тракта влево. За этим небольшим различием все в точности повторилось. Та же еле заметная тропа, проходящая в поле, которого лет через пятьдесят вовсе не станет, низины, взгорья и деревенька в самом конце тропы. И опять из поселения дорога не выбегала, тут и заканчивалась. Местный народец почти ничем не отличался от давешнего, только выглядели по-другому и хвастались не капустой, а брюквой. Но покупать брюкву у долговязого старшака Верна не стала. Брюква все же не капуста, запросто не схарчишь. Не видели деревенские троих путников на лошадях, вообще верховых не видели, кроме княжьего разъезда.
– А чего это княжеские верховые зачастили по округе? Ищут кого-то?
– Точно, ищут, да только нам не говорят. Велят созвать всех и ну давай глазеть, ровно в душу смотрят. Уехали и наказали опасаться незнакомцев. Как раз троих. Твоих, говоришь, тоже трое? – Долговязый подозрительно сощурился.
– Мужиков ищут? – Верна лишь прикусила губу.
– Да.
– Мне бы с тем разъездом повстречаться и хорошенько расспросить, – шепнула себе под нос. – Наверняка побольше моего видели, только где их искать?
Мало-помалу уходя вперед, по направлению к Срединнику, Верна за седмицу разведала все приметные тропки, как справа, так и слева от дороги, но тщетно. Никаких следов Безрода, Тычка и Гарьки, будто те сквозь землю провалились. По всяким прикидкам выходило, что свернули они с дороги много ближе к городу, чем полагала раньше, и значило это лишь одно: пройдет еще не одна седмица, прежде чем удастся взять след. До той поры знай себе, кусай губы, сжимай зубы, иди вперед и не жалуйся. Кому жаловаться на саму себя?
– А с чего я взяла, дурья башка, что Безрод обязательно поедет по тропе, широкой или узкой, приметной или не очень? – как-то утром, пораженная неприятной догадкой, Верна так осадила Губчика, что жеребец обиженно всхрапнул. Только тронулись, еще и сотни шагов не покрыли, и на тебе! – Чтобы следовать за знамением, торные дороги вовсе не нужны! Где встала зарница, туда и топай и под ноги не гляди. Куда улетел сокол, туда и скачи. Не думай, как идется, удобно или не очень, ровный тракт впереди или ряская трясина.
Сивый никогда не искал легких путей. Знала Безрода всего ничего, менее полугода, но, не колеблясь, поставила бы на это что угодно, даже свою голову! Того, кто ищет в жизни легких путей, минуют страшные шрамы, тот не выбирает в жены диких кошек, только и ждущих удобного случая поточить острые коготки о живую плоть.
Денег осталось… осталось… Вынула из седельной сумки кошель с золотом и пересчитала. Да что деньги… их как грязи, золото, серебро, медь, даже тут Сивый не оставил на произвол судьбы, позаботился о бывшей жене. Нет, не о бывшей – Верна упрямо качнула головой, – о настоящей, Безрод просто об этом пока не догадывается.
Когда надоедало ночевать в поле – навощенные шкуры и палатка, скатанные в плотное бревнышко, покоились за седлом – просилась на ночлег. Пускали. Девка, хоть и вооруженная, опасения не вызывала. Должно быть, тоска в глазах вызывала безотчетное доверие, мужчины, хмурясь, качали головой, бабы украдкой смахивали слезы. Верна мрачно выглядывала исподлобья, кусала губу. Да что это такое? Неужели выглядит, как побитая собака, даже посторонние люди жалеют? И всякий раз исчезала еще затемно, будто кто-то будил задолго до петухов. Не очень хотелось ловить на себе любопытные взгляды, дескать, вы только поглядите, девка оделась воем, прицепила меч и отправилась за милым! Дура или счастливица?
– Сначала дура, – усмехалась Верна. – Потом счастливица. Дайте только найти…
С княжеским разъездом повстречалась неожиданно. Вышло так, что с обеих сторон, почти друг против друга на дорогу выбегали две тропки – одна справа, другая слева. Верна как раз осаживала Губчика, когда с противоположной стороны раздался треск ветвей, шелест листьев и приглушенный конский топот. Едва успела взмолиться богам, чтобы это оказались именно те, кого мечтала расспросить последние несколько дней, как на дорогу, один за другим, выметнулось с десяток верховых. Предводитель резко вскинул руку, останавливая воинство, немного помедлил, разглядывая всадника, и не спеша подъехал к Верне. Старший разъезда весьма походил размерами на медведя, по телесам и конь – носить эдакого здоровяка мог только тяжеловоз, небыстрый в галопе, но очень выносливый в шаге и рыси. Разговор начал дружинный, но вовсе не так, как делают расположенные поболтать праздные зеваки на торге. Имени спрашивать не стал.
– Ты одна?
– Да.
– Быть одному нынче опасно. Прибилась бы к кому-нибудь.
– Что случилось?
– Трое душегубов сбежали из-под стражи. Один из них оказался горазд веревки зубами рвать. Ищем теперь по всей округе, да все без толку. Видать, схоронились глубоко, сидят ровно мыши в норе, нос наружу не кажут.
Верна про себя ахнула. Только этого не хватало! Но быстро сглотнула ком в горле и спросила:
– А что, посторонних в селах не видели? И ничего странного деревенские не рассказывали?
– Тоже кого-то ищешь? – догадался десятник. Щурил глаза против яркого солнца и мерил Верну колючим взглядом, прикидывая так и эдак, может ли эта видная девка с мечом иметь отношение к тем троим.
– Ищу мужа, свекра и сестру, – не моргнув глазом, отчеканила бывшая жена и сама себе удивилась. Все это время на языке вертелось, произнести не решалась, а теперь соскочило гладко, точно маслом мазанное.
– Говоришь, вой, старик и девка? Нет, чужих не встречали. Ты гляди, тоже троица, только не наша. Да и деревенские не видели, а мы без малого всю округу обошли. Потерялась?
Верна кивнула. Объяснять не хотелось, но от бдительного десятника отделаться простым кивком не получилось.
– А как же так вышло?
А вот так! Скривилась и многозначительно зыркнула на дружинного, дескать, не расскажу, и не надейся. Хватит того, что уже разболтала.
Десятник еще какое-то время подождал, потом коротко усмехнулся и мотнул головой. Не хочет говорить и не надо. Вечно у баб какие-то тайны. Вон, собственная половина уж на что измерена вдоль и поперек за годы совместной жизни, но стало Клагерту казаться последнее время, что как не знал жену, так и не знает. Будто сдуло ветром хлипкий настил над пропастью, и под ним открылась вселенская бездна, куда и заглянуть страшно.
– Не хочешь говорить, пытать не буду, но предупреждаю: одна по окрестностям не шастай и на меч больно не надейся. Брюхо сосну топором валит так, что моргнуть не успеешь – силища неимоверная. Заяц вострослух и востроглаз, почует и услышит, когда ты еще ни сном ни духом. А Пересмешник хитер, как сто лисиц, и какую-нибудь гадость непременно учудит. Даже страшно, что эти трое вместе сбились. В одиночку подарками не были, а уж вместе…
Верна молча кивнула и беспомощно оглянулась. Куда же идти, если все деревеньки окрест исследованы, но даже духом Безрода нигде не пахнуло? Так и стояла будто вкопанная, пока Губчик не всхрапнул. Десятник дал своим знак, и неторопливой рысью княжеские верховые унеслись в город. Что делать? Куда идти? Кого просить о помощи? Думала, гадала, но ничего путного в голову не пришло. Плюнула на все, отошла недалеко в лесок и разбила стан. День в самом разгаре, иди, не хочу, только куда?
Валялась на куче лапника под полотняным навесом и вспоминала. Всю жизнь свою несчастливую с того самого дня, когда полуживую бросили в трюм корабля и скрипучая темнота объяла все сущее. Если может все жуткое и неприятное слиться воедино, это было в те черные дни. Темнота, боль, унижение, отчаяние смешались в нечто бесформенно-страшное, и до сих пор самой непонятно, как не умерла тогда? Словно варилась тогда в бульоне, ни голову высунуть, ни вздохнуть полной грудью. Будто легла на дно океана из боли и лежала, свернувшись клубком, придавленная неподъемным спудом. А потом в полуприкрытые глаза мощно хлынул свет, и едва не закричала от рези, только ни рукой прикрыться, ни голову отвернуть – руки плетьми висели, шея вовсе не поворачивалась. Так и волокли полуживую, голова запрокинута назад, болтается, бессмысленный взгляд царапает небо.
Потом появился Безрод, странный человек с холодными глазами. Его не обманули синюшный вид и худоба, уродливое лицо и строптивый нрав. Купил по цене никчемной вещи, но отчего-то вышло так, что стоимость никчемной вещи едва не стала равна жизни. Чуть не убили Сивого. Верна много раз могла бы сказать: «Чуть не убили Сивого», – но всегда получалось так, что самой малости кому-то не хватало. Тулуку в драчной избе, оттнирам в море, темным воям, лихим в лесу, дружинным Брюста. И ведь это лишь то, что знала. А чего не знала? Только потом поняла – Безрод не бросался умением и силой почем зря, точно вымерял, кому сколько нужно, и отвешивал ровно купец на весах, ни крупинкой больше. Со стороны могло показаться, что победил еле-еле, из последних сил, но всякому глазастому ясно – добавил столько, сколько нужно. Как же так получилось, что человек, в котором сошлось все ненавистное в этом мире, стал ближе всех на свете? Только одно и выходит – закрыла глаза и отпустила душу, а уж та скорее скорого разобралась, кто есть кто на этом свете и что почем.
Верна сама не заметила, как уснула. Снаружи догорел последними красками закат, упавший неожиданно и скоро, утихло все сущее, и в наступившей тишине стали явственно слышны птицы. В изголовье положила подарки, что оставили попутчики – Гарькина тесьма для волос, Тычковы кожаные рукавицы и Безродово обручальное кольцо, – и обнимала во сне рукавицу с подарками. Спала крепко, но во сне как будто сучья трещали и несколько человек переговаривались глухими, незнакомыми голосами, даже кричал кто-то, так страшно и жутко, что Верна проснулась. Какое-то время слушала тишину, потом повалилась обратно и была такова.
«Чего приуныла, дуреха? – вопрошал Тычок. – Ну чего нос повесила? Взялась идти следом, так иди. А что заблудилась в трех соснах – не беда. Никто не подскажет, путь не укажет, держи нос по ветру и обязательно учуешь…»
«Не понимала тебя, – сетовала Гарька. – Все это время не понимала. Да и не знаю, пойму ли вообще. Никогда не считала тебя дурой, а ты и не будь. Думай…»
Сивый явился в сон последним. Ничего не сказал, только показал пальцем куда-то вверх, повернулся спиной, и лишь Тенькин хвост мерно закачался, когда гнедой Безрода шагом пошел прочь. Задрала голову и ровно птица взмыла в небеса, стало так легко, как не бывало прежде. И будто свет померк, а кругом разлилось неяркое серое сияние, точно солнце в одночасье перестало быть ярко-золотым, а сделалось блеклым, как некрашеная шерстяная накидка. И в серой мгле, залившей все до самого дальнокрая, воспламенились ярко-красным три точки далеко внизу, лентами выпростались в сторону и тонкие, словно нити, утянулись куда-то на восток-полдень. Клубились в воздухе, ровно дымок, только ветер не волновал тонкие клубы, и те висели в воздухе, будто сущее вокруг замерло. Такими клубами «дымится» в воде капля крови. Верна курлыкнула в небесах, словно чайка, камнем унеслась вниз, рухнула на ложе из лапника под толстой шкурой и крепче крепкого сжала в ладони три красные точки – Гарькину тесьму, Тычковы кожаные рукавицы и кольцо Безрода, все в кровавых отметинах. И проснулась…
Солнце слепило, а Верна, сама не своя, глядела на восток-полдень, приложив руку к глазам. Будто въяве из капель крови, что остались на подарках, тянулись куда-то к дальнокраю три тонкие полосы, лишь закрой глаза, отрешись от постороннего и присмотрись к мягкой серости, укутавшей солнечный мир. Словно туман пал на землю, и кроваво-красное сделалось отчетливо на бледно-сером. Скатала пожитки, вскочила в седло и направила Губчика в негустые заросли, как раз коню по силам. Однако, не проехав и сотни шагов, резко осадила жеребца, да тот и сам попятился, тревожно всхрапывая и вертясь, ровно волчок. Какое-то время Верна таращилась вперед, потом развернулась и как молния унеслась в город.
Глава 2 БЕЗНАДЕГА
Не успело солнце оторваться от дальнокрая, в городские ворота на всем скаку влетел верховой, точнее, верховая, которую стражник – здоровенный парень, кровь с молоком – тут же узнал.
– Опять ты?
– Опять я. Мне нужен княжий десятник, тот, что вчера вернулся из разъезда! – выпалила Верна, успокаивая жеребца. – Ну же!
– Княжий терем в той стороне, – удивленно протянул старый знакомец. – Да что случилось? На тебе лица нет!
– Откуда ему взяться? – загадкой ответила Верна, поворачивая в нужную сторону. – Еле в себя пришла!
Кто-то истошно сотрясал теремные ворота, и сторожевой, приоткрыв окошко, обнаружил девку в облачении воина, беззастенчиво колотившую сапогом в дубовый тес.
– Ну чего стучишь, дура? Война началась?
– Позови десятника, что вернулся вчера из разъезда. Здоровенный такой, на буланом тяжеловозе ездит. Срочно!
– Да что случилось, в конце концов? Так ли это важно?
– Вы две седмицы впустую рыскали по округе, а я…
– Что ты? – мгновенно подобрался дружинный.
– Зови десятника, ему скажу.
Клагерт находился где-то вблизи, мигом прибежал к воротам и, выглянув в окно, распахнул калитку:
– Ты? Чего буянишь? На тебе лица нет!
– Нашла! Я их нашла!
– Кого? – не понял десятник. – Своих?
– Нет, твоих!
Клагерт мгновение переваривал услышанное, потом сунул пальцы в рот и оглушительно, на весь княжий двор, свистнул. Откуда ни возьмись, будто горох из стручка, к воротам высыпали здоровенные парни.
– Мой разъезд по коням! – рявкнул десятник и повернулся к Верне: – Жди здесь. Выступаем по готовности. Надеюсь, ты не ошиблась!
– Один здоров, ровно бык, пузатый, борода торчком, нос поломан, второй лобастый, лопоухий, на голове ни волоса, макушка блестит, как яйцо, зато бородища во всю грудь, третий, по всему видать, проныра, лицо узкое, хитрое.
– Они, – убежденно кивнул старший разъезда, поворачиваясь уйти, и в спину его догнал звонкий голос:
– Заступы возьмите. Ну, там… если прикопать захотите.
Клагерт, не оборачиваясь, кивнул.
Солнце еще не вошло в полдень, как разъезд остановился против места, где утром на тракт из зарослей выскочила Верна.
– Здесь, – покосилась на десятника и, получив утвердительный кивок, направила Губчика в небольшой подлесок.
– Изготовиться! – передал по цепи Клагерт и на удивленный взгляд бедовой девки пояснил: – Всегда так делаю. Береженого боги берегут. Не оказалось бы на месте того, о чем даже ты понятия не имеешь.
Кивнула. Спорить бессмысленно. Прав старый десятник, ой как прав. Всякое возможно. Может статься так, что возле трупов затаились пылающие жаждой мести сообщники, сидят себе в зарослях и ждут ненавистных княжеских увальней, чтобы пересчитать их стрелами.
– Едва останется до места шагов сто, дай знать, – вполголоса буркнул Клагерт. – Дозорных вышлю в обе стороны. Не люблю свистящих над ухом подарков с оперением на конце!
Дальнейший путь проходил в полнейшей тишине. Даже треска полеглых сучьев не стало слышно. Верна удивилась, но рта раскрывать не стала, лишь взяла себе на заметку. Выходило так, что лошадей у князя Остролиста готовили особо для переходов через лес. Пригляделась. А ведь правда. Разъездные лошади аккуратно переступают через сучья и ветки, кладут копыто на землю только наверняка чистую от сухостоя, прямо на зеленый ковер травы.
– Губчик, смотри на них внимательно! – шепнула в чуткое лошадиное ухо, приникнув к шее жеребца. – Ты тоже будешь делать именно так.
Вот и распадок. Десятник, внимательно смотревший на Верну и получивший условный знак, одного воя отправил вправо, другого – влево. Парни спешились и, неслышные, ровно тени, унеслись вперед. Не было их совсем ничего, сущие крохи времени, а когда изникли, будто лесные привидения, лишь коротко, отрывисто бросили:
– Чисто.
Старший разъезда кивнул и первым тронул буланого. У самого конца распадка под елью и обнаружились искомые трое, прикрытые лапником.
– Ты догадалась?
Верна кивнула. Едва обнаружила страшную находку, бросила сверху несколько раскидистых еловых лап, чтобы прикрыть от вездесущего зверья, и мигом снялась в город.
Десятник жестом приказал разнести прикрытие, и взору повидавших виды дружинных предстало жуткое зрелище. В свою очередь душегубов не просто сгубили, их разлучили с жизнью настолько жестоко и умело, что Клагерт лишь губы поджал, и пегая борода на мгновение встала торчком. Уж на что Брюхо при жизни был здоров и свиреп, даже его незавидная доля обняла, как самая жаркая невеста, – в груди зияла огромная дырища, и там, где должно было биться огромное сердце, теперь лишь пусто багровело и возились ползучие гады.
– Грудину, бедолаге, просто внесло внутрь. – Десятник близлежащей палкой подцепил осколки кости в провале и приподнял. Повисшие на сухожилиях и клочьях кожи обломки ослепительно сверкнули белыми краями. – Грудину внесло, а сердце вынесло! Кто-то просто и без затей вынул из него сердце. И что с ним сделал – теряюсь в догадках.
– Били сильно, быстро, знаючи и без колебаний, – заговорил дружинный одних с Клагертом лет, столь же пегобородый, только посуше. – Одного удара хватило, и, скорее всего, Брюхо не успел даже глазом моргнуть. Р-р-р-раз – и нет сердца. Он еще стоял какое-то время – гляньте, кровь залила рубаху и попала на ноги – и лишь потом рухнул замертво. Чтобы устроить человеку такое, силища нужна неимоверная. Силища и сноровка.
– Ты прав, Крапивник. А что сделал бы ты, бейся у тебя в руке только что вырванное сердце?
Крапивник встал в ногах Брюха, на место предполагаемого убийцы, изобразил резкий рывок правой рукой и, не сходя с места, отшвырнул трепетный кусок плоти в сторону.
– А теперь левой. Вдруг он левша?
Дружинный проделал то же левой рукой.
Десятник дал знак поискать в означенных местах и вернулся к трупу.
– Что делал наш сердцекрут в лесу, в сообществе этих мерзавцев?
– Вопрос в том, кто кого нашел, – весомо бросил Крапивник. – Если наша троица случайно набрела на вырывателя сердец, тогда дело более-менее проясняется. Почуяли поживу – скорее всего, убийца был при коне и небедно одет, – ударились в свое подлое ремесло, но в этот раз им не повезло. Пошли на охоту да свои шкуры потеряли.
– А если это вырыватель сердец искал их? – нахмурилась Верна.
– Тогда, милая, тебе повезло, что жива осталась. – Клагерт многозначительно покачал головой. – Ты ведь недалеко на ночлег устроилась?
– Ничего нет. – Парни, искавшие вырванное сердце, дружно помотали головой.
– Съел он его, что ли? – озадаченно пробормотал Клагерт.
– Мог и схарчить, – мрачно буркнул Крапивник. – Сожрал сердце врага – перенял себе его силу и сноровку.
– Даже припомнить не могу, кому такое по силам. – Десятник поскреб загривок. – Разве что Гарвалу и Гуммиру, те, помнится, баловались этим по молодости, но оба ночевали в дружинной избе, самолично с ними ручкался!
Верна еле слышно ахнула и прикрыла рот. Кому это по силам, спрашиваете, уважаемые? Словно молния полыхнуло в памяти воспоминание о недавнем побоище – бой с темными на поляне, один из них оседает с горлом, разорванным в ошметки, но готова спорить на собственную голову – Сивый не касался его мечом. Тогда муженек просто вырвал темному гортань и брезгливо отряхнул руку. Значит, он здесь? Близко! Есть надежда догнать Безрода!
– Что с тобой? – Клагерт подозрительно прищурился, глядя на Верну. – Никак вспомнила что-то? Вон, вся побелела, перекосило, ровно призрака увидела!
– Да нет, ничего. Представила, как все произошло. Бррр!..
– Впрочем, сердца у него и без того не было, – усмехнулся Крапивник. – Вырыватель сердец – хохмач, каких еще поискать. Пересмешнику вряд ли повезло больше.
Неизвестный вой – уже никто не сомневался, что с подлой троицей расправился именно вой, – разъял тело и голову хитреца с теми непринужденностью и легкостью, которые говорили, да просто кричали, о недюжинном умении и хладнокровии. А еще он будто насмехался над преступниками – жестокому и бессердечному Брюху вынул сердце, хитрому придумщику Пересмешнику снял голову, вострослухому Зайцу… тот лежал, раскинув руки, лицо исказила боль, морщины страдания у глаз даже посмертно не разгладились, а из ушей выбежали две струйки крови.
– Мечом или тяжелым ножом почти снял Пересмешнику голову, что осталось, просто оторвал руками. – Крапивник показал на уродливый обрубок, в котором почти невозможно было признать человеческую голову. Просто чурбак, перепачканный кровью и землей. Срез на три четверти чист и ровен, будто здесь прошлось острое лезвие, остальное топорщилось ошметками рваных волокон, жилами и сухожилиями.
– Готов биться об заклад, что ни капли крови на него не попало, – мрачно усмехнулся Клагерт. – Полоснул по горлу, ровно молния скользнул за спину и лицом вниз уронил нашего хитрюгу на землю. Так и закончил.
– Брюхо он убрал первым, Зайца – вторым, Пересмешника – третьим. Вот и вся недолга. Раз-два – вырвал сердце, три-четыре – ударил по ушам, пять-шесть – распахнул второй зев. И тихо, спокойно докрутил голову.
– Глядите! – Один из дружинных, сидевший на корточках возле Брюха, разжал пальцы мертвеца, последним живым усилием сведенные в кулак, и теперь показывал на ладонь здоровяка. Прямо по линии жизни тонкой змейкой тянулся след ожога, словно к руке приложились раскаленным докрасна прутом. Такой же след остался на пальцах. Полноценным ожогом след стать не успел, кровь остановила свой бег по телу еще раньше, и просто багровая полоса запятнала пальцы и ладонь.
– Интересно, интересно! – Дружинные обступили Брюхо, но присели у трупа только Крапивник и Клагерт. Да еще парень, что обнаружил след. – Что-то прижгло негодяю руку! Палить мертвецу шкуру не вижу смысла, еще меньше смысла в том, чтобы делать такое с живым. Да что же это?
Старший разъезда сорвал длинную травинку с жестким стеблем и уложил в собственную ладонь подобно тому, как сделал это Брюхо прошлой ночью, облапив нечто непонятное.
– Если бы я сказал, что этот бык приложился к раскаленной цепи, вы сочли бы своего десятника сумасшедшим? – вопросил Клагерт, оглядывая воев. Те молчали. Слишком уж невероятно звучало: будто у незнакомца в момент схватки обнаружилась при себе раскаленная докрасна цепь. Тогда почему не кошка в лукошке или речка в печке?
– Не станем делать ночного убийцу глупее, чем он есть, – веско протянул Крапивник. – Чтобы сотворить подобное, голова нужна светлая и ясная. Куда уж тут носить при себе раскаленные цепи!
– Слыхал я про такое, – подал голос молодой дружинный, что первым обнаружил ожог. – Только в наших краях это называется несколько иначе: на воре и шапка горит. Мне дед рассказывал, что заклятые вещи дарят похитителю такие отметины, которые не сходят до самой смерти, ровно клеймо.
– Знать, сильное заклятие висело на цепи, – покачал головой Клагерт, отпуская ладонь мертвеца. – И сдается мне, что все началось именно с нее. Наш здоровенный дурень схватился за цепь незнакомца, тот вошел в ярость, вырвал Брюху сердце, а там и с остальными покончил.
Верна смотрела и слушала с недоумением. Откуда у Безрода раскаленная цепь или того хлеще – цепь заговоренная? Не было таковой, по крайней мере, еще недавно не было, да и взять ее негде. Значит, не Сивый? Тогда кто?
– И следов никаких. Как пришел, так и ушел, а примятая трава за ночь поднялась. – Крапивник закусил ус и бессильно развел руками.
– И ладно, если ушел, – буркнул Клагерт. Ему вовсе не улыбалось, если ночной ужас примется разгуливать по округе и возьмет за правило лакомиться сырой человеческой плотью… тьфу ты, да хоть и жареной! Тогда вся округа встанет на уши, и княжеские дружинные изойдут на крики и проклятия по душу незнакомца, ведь спать им придется только в седлах. Хотя от увиденного сон может просто-напросто исчезнуть. – По-хорошему я должен вернуться в терем, рассказать все воеводе, тот поднимет дружину и разошлет по окрестностям в поисках сердцееда. Но отчего-то мне кажется, что в этих краях о нем больше не услышат. По крайней мере до тех пор, пока какой-нибудь дурак не вздумает нагреть руки за чужой счет. И не дайте боги, если на его пути встретится вчерашний ночной волк.
Истребитель душегубов, ночной волк… Как ни было противно смотреть на все, Верна согласно кивнула. Именно ночной волк. Серый отбивает от стада больных, старых, режет и… ест. Режет и ест…
– Одно знаю точно, – усмехнулся Крапивник. – Горевать по этой троице не стану. Они получили то, к чему так долго шли. Когда расскажу подробности в дружинной избе, как бы не раскатилась по бревнышку от смеха, едва парни загогочут! Бессердечного лишили сердца, хитроумного – головы, вострослуху отшибли ушки. В дурном сне не привидится!
– Чтобы так зло шутить, нужно по меньшей мере хорошо знать того, над кем шутишь. – Клагерт понимающе кивнул. – Странные знакомства у душегубов! Откуда ни возьмись, по их душу является неизвестный вой и умертвляет самым жестоким образом! Просто угадал, кому что? Или знал?
– Все трое – сволочи порядочные, но якшались только с подобными себе. – Крапивник задумчиво огладил бороду. – Что-то не припомню среди их знакомцев кого-нибудь, близко похожего на воя.
– Одно ясно – волчара, что обработал душегубов, знал, что делает. Так что, соколы, будем искать убийцу убийц? – Клагерт по очереди оглядел бойцов, донельзя озадаченных.
– Нет смысла…
– А зачем…
– Найти и сказать «спасибо»…
– Поделом…
– Баба с возу, кобыле легче…
– За князя сделал грязную работу…
– Работа грязная, зато сделана чище некуда…
– Не думаю, что князя по-настоящему озаботит ночное происшествие, – подвел итог Крапивник. – Тем более что раньше ничего похожего и близко не было. Остолопы не на того напали.
– И тем не менее воевода и князь узнают все сегодня же. – Клагерт решительно встал. – По коням, парни!
– A с этими как же? – Молодой дружинный легко пнул тело Брюха носком сапога.
– А никак! – усмехнулся десятник. – Много чести для душегубов. Нечего землю поганить, как бы гадость на этом месте не выросла.
Верна через силу улыбнулась, несмотря на давящую дурноту. Сивый тоже не стал бы прятать трупы от острых клыков и клювов. Побросал бы, где упали, и все дела. Человека упокоил бы, нелюдя оставил зверью.
– А ты, оторва, – беззлобно начал десятник, повернувшись к Верне, – находи поскорее своих да не шастай одна по городам и селам. Хоть и меч при тебе, вон какие дела творятся. Не всегда за рукоять схватишься, голову снесут, сама не заметишь! Ты гляди, хорошенько гляди! Хорошо бы на всю жизнь запомнила! Может быть, парней в охрану дам? Тебе куда?
Махнула рукой. Выходила неспешная езда по редколесью, прямиком на восток-полдень, через повалки и буераки. Туда утянулись три тонкие красные нити, невидимые прочему люду, а сколь долго придется догонять – узнать бы у кого-нибудь…
– Сама доеду. Никого грабить не собираюсь, потому и останусь цела.
– Пошли! – рявкнул Клагерт и сам первый придал буланого пятками.
Верна задумчиво проводила взглядом разъезд, цепью растянувшийся на узкой тропке, и развернула Губчика в противоположную сторону. Тяжелой выйдет дорога – вон, едва тронулась, нашла кровь на пути. То ли еще будет?
Жеребец, косясь на трупы и всхрапывая, скорой рысью промчался мимо злополучного места, нырнул в заросли, и обоих – гнедого и всадницу – поглотил густой лес. Через какое-то время стало тихо, даже птицы не тревожили покой жуткой поляны, и на открытое место, будто из ниоткуда, выехал всадник. Равнодушно оглядел следы побоища, развернул коня в сторону, куда немногим раньше умчалась Верна, и неторопливо затрусил следом.
Трудно пришлось вначале, лес как будто ощетинился и сделался точно собака, которую погладили против шерсти. Ветви отчаянно цепляли, норовили разодрать лицо, и бывшая жена готова была поклясться в том, что сучья, ровно когтистые лапы, хищно вытянулись к ним с Губчиком.
– Что же ты неласков, Лесной Хозяин, – хрипела Верна, прикрываясь руками и мотая головой, словно деревянный болванчик, какие делают мастера игрушечных дел. – Неужели обидела чем-то или показалась непочтительной? Лес не жгла, птице и зверью разора не чинила, отчего ты неприветлив, ровно бирюк?
Хоть надевай полный воинский доспех и под броней прячься от многоруких деревьев, что норовят с коня сбросить и глаз лишить. Как же Сивый здесь проехал или ехалось Безроду не в пример легче? Впрочем, с него станется, проедет и не заметит, что шкуру попортили. Глазом не моргнет.
– А я бедовая! – крикнула во все горло. – Все равно найду! И лучше, Лесной Хозяин, по-хорошему пусти! Надо будет – напролом пойду, меч затуплю, а дорожку прорублю!
Но лишь птицы смеялись высоко над головой, там, где синело вольное небо и откуда сущий мир казался пребывавший внизу, плоским, ровно блин.
Ночевала кое-как. Плюнула на все и упала с коня на мягкий мох там, где кончились силы. За полдня извертелась в седле так, что мало штаны в дыру не просадила, а тело ныло, будто целый день постигала воинскую науку воеводы Пыряя на отчем берегу. Тот, бывало, раскручивал чучело – полое бревно с четырьмя «руками», насаженное на шест, только успевай гнуться в поясе и уходить от чувствительных ударов дубовых кулаков. Даже стонала во сне, пряча под себя руки и ноги.
Уж до того не хотелось поутру садиться в седло, что едва не прокляла в голос все и всех на белом свете и в первую очередь себя. Хорошо, сдержалась. Услышал бы Лесной Хозяин причитания, что еще учудил бы? Но Губчика повела в поводу, пусть хоть жеребец отдохнет.
– Найду Безрода, повешу меч на стену! – отчаянно шептала себе под нос. – Надоело! Наелась меча до тошноты. Каждому свое. Пусть Сивый оружием балуется, ему на роду написано под броней ходить! Отчего-то последнее время ухват и метла кажутся мне ближе, чем клинок и кольчуга.
День и ночь не ела, шла налегке, ровно скороход. Припасов не осталось, а лук… что лук? Баба и лук не больно-то вяжутся. Чтобы далеко отпустить стрелу, силища нужна неимоверная, и хоть боги силой не обидели, но лук растягивать… пусть Сивый стреляет, ему раз плюнуть. К исходу второго дня Лесной Хозяин, должно быть, подобрел, основательно проредил лес, а на третий выпустил на дорогу. Какое-то время Верна невидяще смотрела на тропу, и лишь нетерпеливое ржание Губчика сподвигло ее на шаг вперед.
– Выбрались! – облегченно прошептала и скакнула в седло. Два дня воздержания от еды сказались куда как благотворно – в теле обнаружились необъяснимые пустота и легкость. Прыгнула в седло без малейшего усилия, будто взмыл в воздух бычий пузырь, полный горячим воздухом. – Пошли, милый, вперед!
Наверное, бог домашнего очага смилостивился, кто еще столь благосклонен к непутевым дурам, сбившим белые ножки в поиске собственного дома? Стоило закрыть глаза, мир будто въяве терял яркость, из него вымывало краски, словно прошелся всемогущий дождь, и только три нити, сотканные из клубов красного дымка, одни пламенели в поблекшей Вселенной.
К концу дня Верна вышла к небольшому поселению, живому исключительно благодаря дороге. Собственно, не было бы дороги, как знать, встал бы поселок? Харчевня с банькой, кузница, обшивайка, постирайка, конюшня и даже небольшая сыроваренка. Отчаянно захотелось поставить Губчика в стойло, а самой завалиться на ровное ложе, закинуть ноги на стену, выше головы, и чтобы не будили целый день.
– Доброго здоровья хозяевам! – Верна толкнула дверь на затейливых черненых петлях и прошла внутрь. Кто бы ни ставил харчевню, он определенно знал толк в том, как дать усталому путнику почувствовать себя дома. Уютную светелку что-то неуловимое делало похожей на все светлицы разом. Может быть, горящий очаг, сложенный прямо посередине харчевни и открытый на все четыре стороны, может быть, неохватные дубовые балки под потолком, может быть, волоковые оконца, теперь, в это светлое время, распахнутые настежь. А может быть, старик, мирно сопящий на лавке у огня, ведь только ребенок и старик делают дом по-настоящему домом. Седовласый путник забрался на лавку с ногами и мирно посапывал, подложив под голову руки, сложенные лодочкой.
– И тебе не хворать, дева-воительница! – Хозяин будто знал Верну всю жизнь, встретил как родную. Ничуть не удивился.
– Есть, пить, спать! – выдохнула Верна. – Там…
– У коновязи стоит конь, – с полуслова подхватил хозяин и понятливо кивнул. – Его расседлать, напоить, задать овса. Сделаем.
Пока добрый малый распоряжался касательно места в конюшне, угла для хозяйки жеребца и ужина, Верна осмотрелась. Не велика изба и не мала, не пуста, не полна, не темна, не светла, а так – половинка на серединку. Четыре стены, четыре оконца, под каждым стол, еще по столу раскорячилось в углах, итого восемь. Закатное солнце оголтело замалинило горницу, по счастью стол у западного окна пустовал, и на гладко тесанных досках весело отливали багрянцем рушник и молочный кувшин. Верна рухнула на скамью, точно ровно подрубленная, по ногам растеклась блаженная истома, и той ленной благостью мало голову не снесло. Едва не заснула.
– Издалека? – Хозяин подавал сам. Миска парующей каши, заправленной ароматными травами, молоко, ржаной хлеб. – Больно твои сапоги пыльны, дева-воительница, давненько не кормила ты их гусиным жиром. Я – Березняк.
Если бы Клагерт сложил с себя обязанности десятника, повесил на гвоздь меч, кольчугу, крепким боевым сапогам предпочел мягкие ноговицы из оленьей кожи, точь-в-точь получился бы Березняк, что лучезарно улыбался Верне и ждал ответа.
– Не ближний свет, – промычала та. Все же несподручно болтать с набитым ртом.
– С запада идешь?
– Оттуда.
– Чем народ там дышит?
– А все так же. – Широкий глоток молока иссохшее горло приняло, ровно земля летний дождь, Верна улыбнулась в кои-то веки за последнее время. – Добряк добр, пахарь пашет, злодей бесчинствует, дружинный службу тащит.
– Человек везде одинаков, – согласился хозяин, присаживаясь рядом. – И сколько ни проходит времени, лучше не становится. Говоришь, злодей безобразит?
– Под Срединником, во владениях князя Остролиста трое заклятых душегубов из-под стражи сбежали. Вся округа на ушах стояла. Дружинные с ног сбились.
– Много бед натворили? Поймали?
– Да поймать-то поймали. Только странно все вышло – как по жизни грешили, так и самим воздалось. Не дайте боги такого конца!
Березняк нахмурился, огладил бороду и уселся поудобнее. Оглядел харчевню, во всем ли порядок, пока хозяин занят, и приготовился слушать.
– Не видела бы сама, так и молчала бы в тряпочку. – Верна сотворила обережное знамение, приглашая в свидетели богов. – А захотела бы сказки врать, лучше не придумала. Про душегубов слыхала от княжеского разъезда – повстречались на торной дорожке – и сама себе наказала быть осторожнее. Собралась было утром по своим делам, что называется, нате вам! В распадке лежат все трое, да не просто лежат – живехоньки ровно гнилая колода!
Хозяин оживился. Будет что пересказывать постояльцам, следующим из восточной стороны в западную.
– Никогда такого не видела, хоть не первый день с оружием знаюсь! Самый здоровенный душегуб вскрыт, словно мешок с мукой! Скажешь, трудно проткнуть человека голой рукой, прихватить в ладонь сердце и вырвать наружу? Я тоже так думала. Однако нашелся ведь ухарь! Лежит бугай, раскинув ручищи, а в груди дырища зияет, ровно провал! Второй голову потерял, сам в одном месте успокоился, голова – рядом, третий будто лопнул, как переспелая тыква, кровища так и брызнула из ушей!
– Кто ж их так?
– То боги знают, да спрашивать боюсь. И не мое это дело. У самой забот – возок с верхом!
– Далеко наладилась? Вряд ли по торговым делам.
– Верно подметил, не торговка я. А куда путь держу – сама не знаю. Ищу кое-кого.
– Если шел по нашей дороге, не потеряется. Вдоль всего тракта постоялые дворы стоят. Не у меня, так у Зозули найдется. Выше нос!
Аж дышать перестала, неужели удача? Три кровяные дорожки стлались мимо харчевни, это и сама знала, но вдруг Безрод сказал, куда идет? Не приведите боги, изменится благорасположение небожителей, истают красные незримые тропки, и хоть наизнанку вывернись, ничего не найдешь. Трижды пройдешь от края земли до края и все впустую.
– Му… мужа ищу. – Ровно гиря на языке повисла, еле произнесла. Вроде и словечко простое, а будто из другой жизни, светлой и беспечальной. – Разминулись мы. С ним… свекор и сестра… его сестра.
– Золовка, стало быть?
– Ага, здоровенная такая, вровень с тобой будет.
Березняк поскреб затылок, нахмурился, прикусил ус. Покачал головой.
– Не было. Точно не было, я бы запомнил. Быть может…
– Что?
– Быть может, Винопей знает, – кивнул на старика, сладко спящего на скамье у очага. – Он всю дорогу исходил, всякий постоялый двор знает мало не лучше хозяев. Да что я говорю, старик, почитай, живет на дороге!
– На дороге?
– Ровно волна, катается от одного постоялого двора к другому, там коркой хлеба разживется, тут плошкой каши угостят. Тем и жив. Но глазастый, ох глазастый, ты на дырявые одежки не смотри! Вчера мимоезжий купчина деньги потерял. Ну само собой, давай на приказчика орать, мол, стащил, пройдоха. А Винопей глядит со своей скамьи так хитренько и говорит, дескать, не гони на человека напраслину, сам потерял, так виноватых не ищи. Ну купчина руки в боки, ор такой поднял, голуби снаружи поднялись. А Винопей только глазками хлопает и улыбку тянет от щеки до щеки.
Верна от собственных печальных дум отвлеклась, даже про троицу душегубов на мгновение забыла, рот раскрыла и покосилась на скамью у очага. Этот? Старик в потрепанной одежке?
– Дашь, говорит, десятину из кошеля, найду пропажу, не дашь – разоряйся дальше, пока не лопнешь. Купчина и без того мало не лопнул. Раскраснелся, жилы на шее вспухли, думали, Удар хватит. И вот что я тебе скажу, дева-воительница, не каждый на купеческое дело годен, ох не каждый! Что бы ни говорили пустые головы, на всякое дело свой особый склад нужен. Этот хоть и разъярился, точно прихвостень Злобога, свою выгоду за мгновение просчитал. Согласился.
– И что старик? Нашел?
– А то! Заставил купца шаг в шаг повторить все, что делал с самого приезда. У возка обронил, под самым тележным колесом нашли.
– А если бы украли?
– В том-то и соль, что не могли украсть. И срезать не могли. Винопей на купца только глянул, сразу сказал – не могли украсть. Мешок с деньгами едва не в руке носил, даже к поясу не привешивал, видать, ученый. Мог только сам обронить.
– И обронил?
– Оставил. Присел у телеги сапог затянуть, ну и положил мешок под колесо. И то ли отвлекли его, то ли сам забыл – ушел без денег. А Винопей только глазом повел, и вся недолга! Если и встречал твоих, как пить дать запомнил.
Верна прикусила губу и внимательно посмотрела на бродягу, мирно дремлющего у очага. Старик как старик – сед, бородат, бит жизнью. Но, видать, и жизни от него досталось, только представить себе, как горел воздух, когда Винопей исторгал вовне забористую матерщину.
– А разбуди ты его, Березняк. Должно быть, и аппетит старинушка во сне нагулял. От меня не убудет, а человеку хорошо.
– И то правильно. – Корчмарь тяжело поднялся – аж лавка заскрипела – и вразвалку прошел к очагу.
Винопей спал чутко. Так спит человек, которому не на кого надеяться кроме самого себя. За таким не стоят семья и друзья, некому подпереть спину. Спросонок потер глаза, и недолго Верне казалось, что это Тычок зевает, оглаживает бороду и перхает. Суть дела харчевный завсегдатай ухватил быстро, стрельнул глазками туда-сюда и скорее молнии скакнул за стол.
Солнце клонилось к дальнокраю. Винопей поглощал кашу умопомрачительно быстро, будто сразу трое едоков расселись за столом. Облитая малиновым рдением, каша ароматно паровала в плошке, и даже парок в эту закатную пору вышел розоватый, вкусный.
– Мужа ищешь?
– Да. С ним были еще двое, свекор и золовка.
– Недавно замужем? С полгода-то будет?
Верна тяжело сглотнула. Старик насквозь глядит, что ли? Вроде и словом не обмолвилась, а пройдоха рассказывает как по писаному.
– Д-Да.
– Ты, красота, круглые глаза не делай. И за ведуна меня не держи. Все как белый свет ясно, только глядеть нужно уметь. Которая давно замужем, у той след от кольца остается, хоть снимай кольцо, хоть нет. У тебя безымянчик гладенький, ни кольца, ни следа. Угадал?
Оторопела. Вот ведь пройдоха – кольцо сняла с пальца и повесила на шею. Пожалуй, такой мог найти оброненный кошель.
– Говоришь, трое?
– Вой в красной рубахе, здоровенная девка и старик, навроде тебя. Такой же языкастый и прожорливый.
Винопей закатил глаза, какое-то время пребывал сам в себе, потом словно вернулся в этот мир.
– Что было наяву – видел. Чего не видел – не взыщи, значит, спал. Видел я тех троих.
Видел?! Верна опешила, дыхание сперло, ровно собралась вдохнуть под водой, да боги-прозорливцы легкие замкнули. Пучила глаза и неотрывно смотрела на седого старика, что подъедал хлебцем последние крупинки.
– Боги, боженьки, видел… да как же это? Неужто видел?
Винопей перестал жевать, уставился на благодетельницу немигающим взором и покачал кудлатой головой. Совсем девка от счастья умишком тронулась. Говорят же, видел!
– Как есть видел. Ты, красота, глаза не пучь, навыкате останутся. Мужа найдешь, а он не узнает. А если мешать не станешь степенному человеку, вспомню, как их звали, о чем говорили.
Прикусила губу и кивнула. Старик облапил кувшин с молоком, и на какое-то время будто исчез, только костлявое горло ходило по шее вверх-вниз. А когда дорожный завсегдатай гулко утвердил пустой кувшин на столе, Верна только и выдохнула:
– Ну?
– Точно не помню, но имечко у мужа твоего больно странное. Те двое звали его… дайте боги памяти… навроде как лишенец. Как будто чего-то у него не было… Без… Без…
– Безрод?
– Очень на то похоже.
– А что говорили? Куда пошли, я и сама знаю, что говорили, слышал?
– Не помню. – Винопей сыто погладил себя по тощему пузу, куда время назад ухнули огромная плошка с кашей и почти целый кувшин молока. – Хоть убей, не помню. А ведь сижу в середине корчмы да на все стороны слушаю. И странность наблюдается такая, что, если насилу вспоминать, ничего путного не выйдет. Само наружу вылезет. Ты, главное, рядом будь да молочком пои меня, горемыку.
Верна усмехнулась. Вот ведь пройдоха! По крайней мере, день безбедной жизни старик себе обеспечил. Корми его, пои да глаза мозоль, чтобы подстегивать нужную мысль, ровно голый зад крапивой.
– И как долго ждать?
– Денька три, думаю. Вряд ли меньше! Я ведь страсть какой памятливый! Что однажды услышу, навсегда запоминаю. Мне и годы не беда!
– Зато мне беда! Годы ждать не стану. Завтра же уйду. Недосуг мне.
– А куда тебе торопиться? Если держала путь на восток… так ведь неспокойно там.
– Неспокойно? – Три красные полосы убегали аккурат на восток-полдень, как бы не в самую гущу неприятностей, о которых поведал Винопей.
– Залом вернулся. А с ним его головорезы. Братцы думали, что сгинул парняга в чужедальнем походе, а он возьми да вернись! Ох, быть сшибке!
– Усобица?
Да, будет драчка. Старик, знобливо ежась и оглядываясь, перешел на шепот. Семь лет назад Залом ушел через горы в поход, оставив княжество на младших братьев. Коффы отнюдь не мальчишки для битья, и неизвестно, чем закончилась бы война, когда бы не сражение у Брайды-реки. Залому оставалось совсем чуть-чуть, чтобы дожать обнаглевших коффов, да, видимо, настал его черед хлебать беды полной ложкой. Врагу удалось уничтожить запасный обоз, и поговаривают, будто дело не обошлось без предательства, иначе откуда вдруг каждая собака в Коффире узнала о секретной тропе в горах, через которую Залом отправлял восвояси раненых и получал свежих лошадей? И уж вовсе не объяснить, каким таким расчудесным образом коффам стал известен тайный приют в скалах, где Залом встречался с братьями.
– Обложили, стало быть, – прошептала Верна. Незнакомого Залома стало отчего-то жаль.
Ага, обложили. Потом в горах таинственным образом сделался обвал, похоронивший добрую четверть войска Залома, и это при том, что подозрительно вовремя все случилось. Аж оторопь берет. А когда остатки войска загнали в степь, в страну гнилой воды, парням пришлось и вовсе туго. Гнилая жижа сделала свое дело. Иной воды нет на несколько дней окрест, а пить-то хочется. А что говорить раненым? Дескать, пить нельзя, ты, друг, от жажды помирай?
– Оттеснили от гор и загнали в чужие степи?
– Аккурат именно так! Закрыли дорогу восвояси и погнали к синему морю. – Винопей не забывал бросать вокруг сторожкие взгляды, будто в харчевне могли притаиться коффы и вырезать у болтуна не в меру длинный язык. – К морю вышла едва ли половина войска, а дальше… каждый врет по-своему. Как будто коффы избили всех и сбросили трупы в море. Другой брешет, что Заломовичи счастливым образом избежали гибельной участи и ушли за море. Третий болтает, словно коффы вдруг потеряли след беглецов, и вои Залома ушли вдоль берега. Четвертый припутывает потустороннюю силу, дескать, под землю провалились, не иначе. Как бы то ни было, братья, что остались на княжестве, погоревали да и разделили страну надвое, одному досталась полночь, другому полдень. И все бы ничего, но полгода назад загуляли слухи, будто жив Залом! Жив и возвращается. На младшеньких лица не стало! Ровно личины оба надели! Губешки трясутся, глаза слюдяные, лица белые как снег!
– Сам, что ли, видел?
– А то! Ежа мне проглотить, если это не испуг! Перепугались, будто старший брат из погребальных палат вернулся. И ладно бы только это, кто не испугался бы, увидев мертвяка? Но голову даю на отрез – их испугало нечто другое!
– Тебе почем знать? Голь перекатная, а все туда же – князей мерить!
– Думаешь, не распознаю, где чистый испуг, а где тленом отдает? Дорога всему научит, а я перевидал столько, что на всякого князя хватит! Ох нечисто тут, ох нечисто! – Последние слова старик почти прошептал, для пущей верности закрыв уста руками.
Прежде единое княжество загудело, точно улей, когда дорожному разъезду попался человек, в котором опознали одного из ближников Залома. Доставленный в терем, тот перед князьями стоял прямо и усмехался, хоть и был связан по рукам. На вопросы не отвечал, но молчал до того красноречиво и зловеще, что младший не выдержал и набросился на возвращенца с кулаками. Тому, понятное дело, княжеские тумаки что быку хворостина – здоров был, под стать Залому, – но с тех пор князья сон потеряли. А по стране поползли слухи. А меньше месяца назад объявился и сам Залом. Стоит в горах, в той самой потайной крепости, которая теперь, конечно, уже не потайная, и с ним полторы тысячи мечей.
– Полторы тысячи? Это очень много! По одному стеклись в крепость?
– Ага! Болтают, сходились отовсюду, со всех сторон света! У князей по меньшей мере семь тысяч мечей, только не спится обоим и не естся. Каждый заломовец в бою троих стоит, тем более обозлены до крайности, и если старшенький не полезет на рожон…
Верна только теперь обратила внимание на угрюмые лица мимоезжих купцов. Чего же веселиться, когда не сегодня-завтра братья вцепятся друг другу в глотку? И какая станет кругом торговля, если не пройти спокойно, не проехать? Только и знай, что правой рукой держись за меч, левой – за мошну!
– Так было предательство или нет? Неужели младших жажда власти обуяла? Сдали старшего коффам?
– За руку не пойманы, но я в совпадения не верю! Обвал, засада… нет, не верю в случайность!
Винопей бросил взгляд за окно и засобирался вставать.
– Ты гляди, уж солнце село! И не уговаривай, не останусь! Полному брюху дрема подруга, жесткая скамья – посторонись!
– Да я и не уговариваю. – Верна пожала плечами.
– Вот и ладушки! А завтра… ты это… я после мяса лучше соображаю. У Березняка жаркое отменное, глядишь, и вспомню чего. Не надо кашу!
– А ты наглец, – прошептала еле слышно и усмехнулась.
– Ась?.. Чего?.. Я говорю, не надо больше каши!
– Иди уж…
Верна устроилась в уютной почивальне, под самой крышей. Собственно, почивальней эта каморка стала после того, как вынесли хозяйственный скарб и внесли ложницу. Пяти шагов в длину и четырех в ширину, ну и что? Много ли бабе нужно? Губчик напоен, ухожен, накормлен, а остальное гори огнем! Спала и не спала. Непонятным томлением стеснило грудь, ровно всю исполнили пахучего лугового воздуха, и тянет он ввысь, словно птицу в поднебесье. Только залети сюда под крышу сквозняк – вынесет и умчит в серую хмарь аккурат за красными полосками.
Солнце будто и вовсе не садилось. Поникла на изголовье, когда на западе последним багрецом догорало, а встала в ту предрассветную пору, про которую только и говорить «малинец разлился». Закат и рассвет точно в зерцало друг на друга смотрятся – оба серые, блеклые с единственным ярким пятном цвета спелой малины.
Купец уходит, когда остальные лежебоки… правильно, бока отлеживают. Встанет солнце над дальнокраем, а постоялый двор вполовину опустел. Нет телег, нет купеческих поездов, только утренняя пыль висит в маревном воздухе да лежебоки подушки давят. Винопей, должно быть, свое вчера взял, сна ни в одном глазу, сидит на завалинке, на земле палкой узоры выводит.
– Добро ли почивалось, дева-воительница?
– Верной зови. И брось ты это… дева-воительница! Дура с мечом, сказать вот только не решаются.
Старик усмехнулся и подвинулся, дескать, садись. Села.
– Ты это… жаркое у Березняка не так чтобы лучше некуда, но ничего. Есть можно. А каша уже надоела. Давеча корчмарь олениной разжился, а под оленину страсть как хорошо вспоминается…
– Всю ночь об этом думал? – Верна усмехнулась. Чем-то неуловимым старик походил на Тычка, и оттого на душе сделалось грустно, будто на мгновение солнце закрыла серая дождевая туча и пролилась яростным, но коротким дождем.
– Я? – Винопей возмутился настолько искренне, что Верна едва не рухнула с завалинки, так потянуло смеяться. – Разве я хряк бессловесный, чтобы пузо мне указывало? Просто… просто жаркое снилось, едва слюной не захлебнулся.
– Будет жаркое из оленины.
– А раз так, по-моему, самое время!
Старик уничтожал дичь так истово, что Верна за обжору просто испугалась. Кожа да кости, куда только ухает прорва жареного мяса?
– У тебя к этому оленю личный счет? Сдается мне, вы не разошлись на лесной тропинке. Что там было, даже загадывать боюсь. Получил в зад рогами?
– Смейся, смейся! От насмешек у меня куда-то память пропадает. Навспоминаю такого, что потопаешь за благоверным аж на край света, да только не в ту сторону!
– Не сердись, Винопей. Мне очень-очень нужно его найти. Если бы ты вспомнил, о чем говорили меж собой…
– Всему свое время. А давеча в ночи заломовцы проезжали. Семеро. Ох и битый народец! Стреляный. Головорезы, и только! Трудно придется князьям.
– За все в жизни платишь. По делам и тебе отмерится. Мне бы только до войны проскочить в восточную сторону. Что слышно?
– А ничего хорошего. Со дня на день сшибутся. Плохо станет всем.
– Был бы ты дружинным, чью сторону взял?
Винопей припал к чаре с квасом и лишь молча показал пальцем куда-то на полдень. Оттуда, по слухам, и вернулся Залом.
– Вспоминай, что слышал. Завтра утром уйду. У тебя всего день.
Старик едва не поперхнулся. Всего день! Верна молча встала и ушла отсыпаться. Хоть и сладко почивалось, отдохнуть впрок необходимо. Тело только спасибо скажет.
Такие замечательные утренники хороши в спокойной жизни, когда сама устроена и все кругом дышит негой и покоем – дом стоит на высоком пригорке, в низинке ручей плещется, ветер лениво колышет листья яблони, дети босыми ногами взбивают во дворе пыль… муж правит косу, свекор мастерит новое удилище и беззлобно ворчит…
Пока седлала Губчика, на глаза слезы навернулись. Взгрустнулось отчего-то. Теперь каждое солнечное утро спрятала бы в потайной мешок и выпустила на белый свет потом, когда все образуется. Пусть разноцветно блещет в первых лучах роса, в лесу соловей заливается, пусть все яркое и доброе будет потом. А теперь самое время для хмари и дождливого ненастья. Обидно, что весь мир лучится радостью и красками, когда у самой на душе кошки скребут.
– Доброго утречка!
Винопей ровно вовсе не ложился. Глаза так и горят. Предвкушает.
– На оленину разохотился? Еще не всю подъел?
– Олень большой, а я маленький. Боги помогут, и мир не без добрых людей. Сегодня же прикончим.
Язык иззуделся, так хотелось крикнуть: «Ну что? Вспомнил?» Но Верна заставила себя улыбнуться и поманила старика в корчму.
– …помню рубаху красную, будто свежая кровь, помню, что пояса не было, – давясь огромными кусками, вещал старик с набитым ртом. – Голова сединой побита, меч в руках несет.
Верна нетерпеливо кивала, с трудом разбирая болтовню Винопея, но оторвать обжору от миски с мясом не смог бы сейчас даже Залом со всей своей дружиной.
– А еще сказал, что видеть ее больше не может. Я не понял кого, но он так сказал. Как сейчас помню: «Удавил бы гадину!»
Сердце гулко стукнуло и замерло, а к вискам жарко прилила кровь. Мир поплыл, слова сделались плоскими, блеклыми и бесполезными.
– Сказал, что никогда не простит. А того старика звали… Толчок, что ли?
– Тычок, – через силу прошептала Верна, поднимаясь. – Его звали Тычок.
– Ага, похоже. Старик упрашивал, дескать, все образуется, а седой ни в какую. Не прощу, говорит, и все!
Осторожно, Вернушка, перед порогом выщербина, не споткнулась бы. Порожек, сенцы, дверь. Шла в конюшню на ощупь, перед глазами разлился щипучий туман, ноги словно отнялись. Хорошо, не забыла с Березняком расплатиться. Точно живой мертвяк поднялась и молча пошла к выходу. А так и есть, живой мертвяк, ноги оттого не идут, что пеплом полны. Сердце обуглилось и осыпалось черной горелой крошкой.
– Губчик, милый… – какое-то время стояла в конюшне, уткнувшись лбом в теплую пряную шею гнедого. Так вот что стало с Безродом в тот злополучный день, когда он потерял интерес к жизни и перестал беречься в бою с дружинными Брюста! – Губчик, уходим.
Вывела жеребца за ворота, одним махом внесла себя в седло и припустила во всю лошадиную мочь. Пыль уже оседала наземь, когда из корчмы выбежал взволнованный Винопей и крикнул во все свое прожорливое горло:
– Вспомнил! Верна, вспомнил! Седого звали Безотечество! Он еще пояс потерял. Говорил, что украли. А старика звали Щелчок! Не Тычок – Щелчок! А девку с ними – Дойна!
На который по счету день перед путниками открылся замечательный вид, ни Безрод, ни Тычок, ни Гарька сказать не смогли бы. Да и не считали все трое дни после поляны. Чего их считать? Каждый новый похож на предыдущий, такой же тоскливый и безрадостный.
– Ты гляди, Безродушка, красотища какая! – Тычок даже шапку потащил с головы.
– Была бы моя воля, тут осталась, – шепнула потрясенная Гарька.
Сивый молча обозревал долину с вершины холма и молчал. Невысокие горы, поросшие густым лесом, раздались в стороны, и глазам открылась живописная низина, укрытая от ветров и посторонних глаз со всех сторон. Не всякий зевака рискнет сойти с торной дороги и который день кряду сбивать ноги о непролазный бурелом. А кому надо, и так знает.
– Вот и будет твоя воля. – Сивый равнодушно кивнул Гарьке и первым тронул Теньку.
– Как же так? – Тычок догнал Безрода и пытливо заглянул в лицо: – Ведь не найдет нас Вернушка. Хоть бы знак подал какой!
Гарька приложила палец к губам, дескать, молчи, и, ухватив повод Востроуха, заставила ступать медленнее.
Спуск в долину вышел ни крут, ни полог. Утоптанная тропа вилась на равнину среди сосен и дубов, а от горного разнотравья даже лошади повеселели.
– А ведь лето! – мечтательно протянул старик и, потянувшись в седле, бросил руки за голову.
– Глядите на него, – усмехнулась Гарька. – Только заметил!
– Молчи, язва, – беззлобно улыбнулся болтун. – Ты слышишь. Безродушка, как верещат кузнечики? Помню, мальцом еще день-деньской валялся в поле и слушал кузнецов. Упадешь в траву, тебя не видно, в небе солнце жарит, и дух по полю плывет, васильковый, мать-и-мачехин, кашковый…
– А за лень тебя батя, случаем, не порол?
– Перепадало иногда. – Тычок еще шире расплылся в улыбке. – Если находил. А ведь бывало, я только к вечеру домой заявлялся. Ну понятно, когда не страдное время. В страду я с отцом…
Трава щекотала лошадям брюхо, ветер гонял по полю всамделишные волны, ровно по морю, полевая мошкара тучами снималась из-под копыт, а от нагретой земли поднимался такой пар, словно дымилась миска с душистым варевом, Тычок даже в седле покачнулся, будто вина перепил.
– Я как только это место увидел, так и шепнул Безродушке, дескать, давай здесь встанем!
– Что-то не помню такого. – Гарьку перекосило.
– А ты… а ты… по своим бабским делам отлучалась! – Тычок погрозил пальцем. – И брось мне эти штуки! Ох и язву мы купили…
Слушая перепалку спутников, Безрод уже не усмехался, как раньше. Ехал молча и сосредоточенно. По мере того как спускались, холмы, наоборот, росли и отодвигались во все стороны к дальнокраю. Леса, «стекая» с нагорья, языками вдавались далеко в долину, а подчас и рассекали междухолмие, если несколько противолежащих языков сливались друг с другом. Ручей, шагов десяти в ширину, весело бежал по низине куда-то в дали дальние, в деревьях зашлась кукушка, и от окружающей благодати Тычка потянуло петь. По обыкновению, старик разразился похабной нескладехой, на этот раз про то, как портовый грузчик воспылал любовью к дочери златокузнеца и за неимением маленького гостинца притащил на свидание мешок с купеческим добром, что умыкнул из трюма ладьи.
– И что дальше?
– Дальше? – Тычок сделал вид, будто не понимает Гарьку.
– Ага, дальше. Что было дальше? Сладилось у них или нет?
– Не-э-эт, Безродушка, мы с тобой не только язву купили, а еще тупицу! Что грузчик притащил на свидание?
– Ну мешок!
– Что дороже, крохотный гостинчик или мешок добра?
– Смотря какой гостинчик и смотря какое добро! Вот если колечко или обручье…
– Ты у меня не умничай! Ясно какое добро – пшеница или рожь. Вот и подумай своей глупой головенкой, если баба от леденца на палочке тает, что уж говорить про мешок добра?
– Значит, говоришь, баба за леденец готова сделать все что угодно? – Гарька насупилась и уперла руки в боки.
– Точно! – Старик, всецело поглощенный красотами долины, потерял бдительность. – А за мешок добра и подавно! Сладилось у них раз, еще раз и еще много-много раз…
Р-р-р-раз! Плеть размашисто избила воздух и протянула егозливого старика аккурат между поясом и седлом. Что кукушкин счет, когда визжит оскорбленный до глубины души Тычок?
– А-а-а-а! Да что же такое делается, божечки? Ишь распоясалась! А ну цыть у меня!.. Вот я тебе! Продадим на первом же торгу!.. Говорил ведь, не нужно ее брать! Придумала, понимаешь!.. А ну дай сюда плетку!
И, как пить дать, отобрал бы кнут, если бы предусмотрительно не отъехал от Гарьки шагов на двадцать.
Около полудня вошли в деревню, что стала прямо на дороге, мимо не проедешь. Безрод спешился, коротко бросив попутчикам: «Все, приехали», поклонился в пояс первому встречному и попросил свести к старейшине. Ходил в местных старейшинах кряжистый пахарь, чего только в жизни не повидавший, и вновь прибывших он оглядывал подолгу, щуря глаза.
– Зла от меня не прибудет, нравом я не буен, со мной старик и девка.
– У нас хочешь остаться? В деревне встанешь?
– Нет, малость наособицу. Во-он там, – показал в окно на солнечную проплешину посреди леса, еле видную.
– Далековато. Отчего же так?
– Шума не люблю.
Старейшина развел руками. Каждый сам себе хозяин. В избу набилось без малого все взрослое население, любопытно же – не каждый день люди просятся в соседи. А спрашивай не спрашивай, захочет на проплешине встать – встанет. Кто запретит обосноваться на ничейной земле? Хорошо еще, таиться не стал, сам представился.
– Что умеешь?..
– Какого роду-племени?..
Вопросы, вопросы, вопросы… не сразу и решишь, на какой отвечать. Но, когда на середину избы вышла слепая старуха, галдеж сам собою прекратился.
– Ворожица, что ли? – прошептал Тычок и подвинулся ближе к Сивому. – Везет нам на старых ворожей!
Старуха пальцами огладила лицо Безрода, задерживаясь на каждом рубце, потом долго качала головой.
– Только не говори, что купец или пахарь, – проскрипела слепая. – Боюсь, со смеху лопну. Мне и так немного осталось.
– Не скажу.
– Мы дружина маленькая, но страсть какая могучая! – встрял Тычок. – Нам любое дело по плечу! Мы…
– Займетесь чем? – Старейшина жестом прервал поток красноречия. – Махать мечом вряд ли придется.
– Дом, скотина, охота. – Безрод пожал плечами. – Все как у людей.
Селяне переглянулись. Страшен, конечно, Сивый, но как будто не опасен. На пройдох не похожи, хотя тот старый… впрочем, поживем – увидим.
– Оставайтесь. Приглядимся – посмотрим. – Старейшина кивнул. – Зовите меня Пень. До зимы поставите времянку, а с зимнего леса настоящую избу поднимем.
Люди подходили, назывались и спрашивали, спрашивали, спрашивали…
Глава 3 ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА
Верна остановилась на постоялом дворе Зозули. В мыслях не имела задерживаться надолго, тем паче ночевать – день только начался, просто попросила квасу и место на скамье в углу. Пока пила, оглядывала харчевню. Тот же народец, что у Березняка, пахари, купцы, бродяги. Кто-то пришел, кто-то уходил, но не было того, кого искала. Расплатилась и вышла.
Только в четвертой по счету корчме нашла искомое. Трое звероватого вида молодцев тише воды ниже травы сидели в самом темном углу харчевни и молча поглощали жаркое. Ну сидят себе бродяги, лица под клобуки прячут – может быть, изуродованы, может быть, ноздри вырваны, да мало ли что – но под грубыми плащами мощно ходили широченные плечи. К слову, плащи… Ну зачем в такую жаркую пору плащ с клобуком на голове? Не для того ли, чтобы некоторая любопытная девица заглянула в тень?
Верна прошла в шаге от стола троицы в клобуках и бросила на парней острый взгляд. Кто другой после кувшина вина уже громогласно ржал бы во все горло, горлопанил похабные песни, тянул руки к девкам-обслужницам, эти же… На прошедшую мимо здоровенную девку в воинском обличье с мечом бросили сторонний взгляд… и всё. Вон купчишки от еды оторвались, восхищенно зацокали языками, всякий другой проводил плотоядным взглядом – трое в плащах даже от еды не оторвались. Как были тишки да молчки, так и остались.
Откуда у бродяг налитые мощью плечи и ручищи, которым только подковы ломать? Откуда у бродяг мечи, что весьма красноречиво топорщат плащи? Почему здоровенные молодцы всячески скрывают лица и даже переговариваются шепотом? Верна усмехнулась, присела в свой уголок и припала к жбану с квасом.
«Плащи» оставили на столе серебряный рублик, гору обглоданных костей и груду грязных плошек, степенно поднялись и, скупо кивнув хозяину, вышли. Поднялась и Верна, сердечно поблагодарила корчмаря, прощаясь, многозначительно кивнула вослед клобукам, дескать, ничего себе важные птицы! Хозяин только и обронил сквозь зубы:
– Как пить дать заломовцы. Не хотел бы я оказаться на месте братьев-князей. Нет, не хотел бы!
Прыгнула в седло и пустила Губчика на дорогу, аккурат за таинственной троицей. Не особо скрывалась, на рожон, впрочем, тоже не лезла. Ехала себе шагах в ста, не отставала, не приближалась. «Плащи» шли тихим шагом, и почти сразу после корчмы кто-то из них оглянулся, хотя Губчик не топал и ступал, как и положено воспитанной лошади. «Плащи» ровно хребтами учуяли слежку, хотя назвать ли слежкой чье-то неприкрытое любопытство? Еще несколько раз по очереди оглядывались и, когда дорога вошла под лесной полог, сплетенный раскидистыми кленами, остановились. Один из троицы повернул коня и спокойно направил гнедого к Верне. Та встала и напряглась.
– Не отставай. Потеряешься. – Голос незнакомца вышел низким и гулким, ровно заломовец говорил из пустой бочки.
– Не отставать? – Верна хоть и была готова ко всему, но такого просто не ожидала.
– Если за нами едешь, так не отставай. Ведь за нами?
– Да.
Ага, парни чего только в жизни не повидали. Не удивились, не стали острить, дескать, баба за парнями едет, интересно, что ей нужно? Не стали ржать и гоготать, не потянули из ножен мечи и не простерли жадные руки. Ровно из дорожного мешка один достал нужные слова, только руку сунул.
– Я… мне…
– Потом расскажешь. Мало радости говорить одно и то же два раза подряд.
Придал гнедого пятками и размашистой рысью ушел вперед.
– Вперед, Губчик, нас ждут, – шепнула Верна и поспешила вслед за «плащом».
Какое-то время ехали молча. Троица хранила угрюмое молчание, а Верна исполнилась недоумения. Разве так должны вести себя незнакомцы, которых догнала шальная, вздорная бабища, хоть бы даже с мечом? Ну спросили бы, чего нужно, намекнули на то, что бывает у мужиков и баб. Но молчать?
– Меня кто-нибудь спросит, кто я такая и какого лешего за вами увязалась? – не выдержала.
– Встанем на привал – спросим, – буркнул тот из троицы, что выглядел постарше остальных. – Рот прикрой, кишки простудишь.
Словно землей накормили. Стиснула зубы и насупилась. Исподлобья окатила всех троих гневным взглядом и плюнула на дорогу. Ну хорошо же! Привал так привал.
За полдень свернули с дороги, ушли в лесок и разбили небольшой стан.
– Не боишься? – Старший из троих протянул попутчице кусок вяленой козлятины, завернутый в тонкий хлебец.
– Убить можете?
– Это не самое страшное, – повел речь обстоятельно, не торопясь. Глаза, светлые до того, что почти сливались с белками, глядели на Верну неотрывно. – Гораздо страшнее мука без времени. Молишь о смерти, а той нет и нет.
– Не боюсь. Живой не взяли бы. Обозлились да и прикончили.
Парни переглянулись.
– Больно ты уверена.
– Не вы первые. Знаю, что говорю.
– А за нами чего увязалась?
Верна помолчала. Мясо в хлебце больно хорошо. А с кваском – так и вовсе забыться и не встать…
– К Залому хочу.
Старший равнодушно поворошил уголья в костре.
– Знать такого не знаю. Ты знаешь? А ты?..
Остальные лишь плечами пожали, и лица у всех получились будто сундуки в бедняцкой избе, квадратные и пустые.
– Знаете, – усмехнулась Верна. – Да только признаваться не хотите.
– Тебе-то зачем?
– Разве помешает лишний меч?
– Лишний меч никогда не помешает. Ну допустим, заломовцы мы, тебе что за печаль? Деньги? Слава?..
– Не деньги, не слава, – обняла колени и уставилась в огонь. – Сама знаю, вам не скажу. Мое дело.
– Звать как?
– Зови Верна.
– Ты когда последний раз в зерцало смотрелась, Верна?
– Давно. А что?
– Глаза у тебя пустые. Мертвые. Смерти ищешь, дура?
– К Залому не возьмете, подамся к братьям-князьям! Меч лишним не бывает!
– Могла и сразу к братцам. Чего же к Залому?
– А так!
Трое переглянулись, и старший назвался:
– Я – Черный Коготь, это – Пластун, тот – Ворон.
Скинули клобуки, и Верна потрясенно раскрыла рот. До того мгновения сверкали из тени три пары глаз да белые зубы. А тут такое! Мало того что парни вышли примечательные, на дороге встретишь – всяко не забудешь, так ведь интересно стало, где они раздобыли цвет лица, схожий с темной медью, и где выгорели их волосы. Интересно, а глаза могут выгореть? У Черного Когтя они просто избела-голубые.
– А сказать, как поняла, что вы заломовцы? – буркнула.
– Уж будь любезна, – усмехнулся Пластун. Это он заговорил с ней на дороге и наказал не отставать. Космы высветлены на жарком солнце, а бородища, что разбуянилась прямо под глазами, осталась темна.
– Вот я, баба-дура, за вами увязалась. Иной в кусты поволок бы, вы же… когда в зерцало смотрелись последний раз, заломовцы?
Меднокожие переглянулись и оглушительно рассмеялись. Не хотела, но и сама улыбнулась.
– Потом, все будет потом. Бабы, корчмы, вино, – буркнул Черный Коготь.
– Бережетесь для чего-то. Любой глазастый дурак приметил бы.
– Не больно-то охота на мече по глупости помереть, – подхватил Ворон. – Ведь меч не просто для красоты таскаешь? Сдуру и прирезать можешь.
– Могу и прирезать. Особенно сдуру.
– Есть у нас интерес послаще сдобных баб. – Черный Коготь нехорошо улыбнулся, и могло бы кострищное пламя замерзнуть под светлыми глазами, непременно замерзло.
– Жуткие вы. Мне бы радоваться, что руки не тянете, а только страшнее делается.
– Вот и встретилась нежить с нежитью, – усмехнулся Пластун.
Отдыхали недолго. Только лошади подобрали у коновязи траву, снарядились в путь, уже вчетвером. Дорогой не разговаривали, каждый пребывал сам в себе, и ни за что Верна не согласилась бы оказаться в средоточии мыслей новых попутчиков. Знать не знала ни Залома, ни братьев-князей, но того, что с лицемерами случается в думах возвращенцев, не пожелала бы и врагу. «Плащи» молчали до того пронзительно и зловеще, что иногда Верне мерещился черный дымный след, какой происходит от злого огня, пожирающего дерево. Чадный, густой и жирный. Даже оглянулась, бросила за спину опасливый взгляд. А вдруг?
На привалах обменивались парой слов, по большинству же молчали. Кой-когда правили оружие – то ножи, то мечи. На цепкий взгляд Верны, клинки не нуждались в правке, так можно и нож уточить в шило. И уж вовсе не осталось у нее сомнений в том, что троица хлебнула на своем веку. Хлебнула столько, что иного наизнанку вывернет, а эти лишь подкоптились под жарким полуденным солнцем, повыгорели и напитались по самое не могу лютой злобой. Лютой настолько, что глаза застит и жить не дает. Точит изнутри, а парни точат и правят клинки. Что будет, когда схлестнутся с князьями? Вот и думай теперь. Где-то солнце наливает силой жизнь – рожь, пшеницу, цветы, – а где-то под жаркими лучами зреют ненависть и отчаяние. Ох и пестрая ты жизнь, ровно парус оттниров – где-то черная полоса, где-то белая…
Верна усмехнулась. Винопей говорил, будто коффы гнали Залома с остатками войска до самого моря, где-то далеко на полудне. Что сталось потом, никто не знает, но только под ярким светилом полудня как раз и получается медный цвет кожи и выгорают волосы. Тут к гадалке не ходи. Выходит, уцелели заломовцы и семь долгих лет крепко точили зубы. На кого, интересно? Знают что-то про князей?
– Болтают, будто князья не больно чисты на руку, – как бы между прочим бросила Верна. Ждала вспышки гнева, зубовного скрежета, но то, что последовало, удивило бы кого угодно.
– Ага, болтают, – равнодушно буркнул Черный Коготь, проглядывая лезвие меча на солнце, нет ли незамеченных выбоин. – Соврут, недорого возьмут.
– Впрочем, ваше дело, – отвернулась. Не хотят говорить – и не надо. В чертоги Ратника утащить чужую тайну, что ли? Всего-то и осталось, что встретить вражий меч и оборвать никчемную бессмысленную жизнь. Для чего ковыряться в чужих историях, когда своя останется незаконченной?
Прикусила губу. Жизнь действительно похожа на полосатый парус оттниров. Еще недавно Верна ненавидела весь белый свет, прикоснуться к себе не давала, мечтала окончить дни на клинке. Потом враз наступила белая полоса, полночь обернулась полднем, зима – летом. В человеке человека разглядела, повернулась лицом… и на тебе! Опять черная полоса, опять жить не хочется, острого меча ищется. Будет ли светлая полоса? Вряд ли. Ждать больше нет сил. Устала…
– Чем ближе горы, тем больше разъездов. – Четверка спряталась в густом лесном укрытии, а по дороге мощно и брячливо выступал княжеский дозор: двадцать мечей, четверо в ряду. – Ровно сети раскинули, авось заломовца поймают.
– Боятся, – шепнул Пластун Ворону. – Пусть боятся.
– Нам бы только до крепости добраться. – Черный Коготь внимательно оглядывал дорогу в просвет ветвей. – Куда? Стой!
За руку придержал Верну, уже было готовую выскочить на открытое место.
– Ведь проехали? Проехали ведь!
– Не спеши. Целее будешь, – нехорошо прищурился Коготь. – Не учудили бы чего. Ох подвох чую!
Как в воду глядел. Едва дозор скрылся за поворотом, едва улеглась вековечная пыль, на дорогу выступил еще один отряд, больше первого. Те же княжеские дозорные, только шумнее. Мечей сорок, не меньше.
– Еще будут или все прошли? – усмехнулся Ворон.
– Вот ведь придумали, собаки! – скривился Пластун. – Подумаешь, будто проехал дозор, шасть на дорогу – и попадаешь ровно кур в ощип. Тепленьким возьмут, с пылу с жару.
– Пройдохами были, пройдохами остались. – Черный Коготь презрительно сплюнул и бросил на голову клобук. – Как бы сами себя не перехитрили.
До гор оставалось немного, рукой подать, Верна поклялась бы, что приметила островерхие снежные пики в лазоревом мареве, когда бы не боялась обмана. Иной раз далекие облака примешь за горную страну, особенно если те стелются по самому дальнокраю и висят себе неподвижно при полном безветрии.
Теперь остерегались вставать на постоялых дворах днем, только на ночь. Когда темно, дозорный изголовье давит в дружинной избе, а тех немногих, что по службистскому рвению пылюют по дорогам, заломовцы не боялись. И тем не менее на постоялом дворе «Вертел» Черный Коготь купил у хозяина кусок плотной тканины и бросил Верне:
– Надевай.
– Что?
– Голову спрячь, – и показал на свой клобук. – И сама прикройся.
– Вот еще…
– Прикройся, – подступили Ворон с Пластуном, и все меньше их затея с клобуком походила на шутку.
Верна, Вернушка, прикрой личико, сама обернись в саван. Погребись заживо. Безмолвная, сокрытая от солнца, жди своего меча.
Руки поднять не смогла. Встала как истукан и лишь глазами хлопала, пока возвращенцы споро прятали под клобук – закрыли голову, два раза обернули вокруг шеи, остальное легло на грудь и спину, аккурат под пояс.
Сама не поняла, но чем-то неуловимым эта ночь от прочих отличалась. Как всегда, взяли одну каморку на четверых, трое дремлют, один сторожит. Не врали парни и не рисовались, в ее сторону ни разу не взглянули, лишь мечи ласково оглаживали на ночь глядя и бросали угрюмые взоры на восток-полдень.
Спали не раздеваясь, не снимая сапог и не отнимая ладоней с рукоятей мечей. Шли который день кряду, и всякий раз Верна с нетерпением ждала дневных привалов под пологом леса, когда можно будет скинуть сапоги и походить по траве босиком. Совсем не снимать сапог нельзя, никак нельзя. Ноги сопреют. Бывало, набьют возвращенцы сапоги сухой травой, и не успеет костер прогореть, как она вытянет сырость изнутри.
Перед самым рассветом Черный Коготь разбудил Верну и тут же рухнул на ее место. Как ни пыталась хоть раз встать на стражу посреди ночи, ничего не получалось. Заломовцы не позволили. Жалели, верно. Была во всем этом своя, особенная радость – спокойно, без спешки и суеты, перед отъездом управиться с бабьими делами – мало приятного, когда тебя ждут несколько человек и буквально копытом бьют, дескать, нечего рассиживаться.
Ночь еще дышала полногрудо, все сущее наслаждалось прохладой и сумеречной синевой, и только на востоке непроглядная синь истончилась и в подлунный мир капля за каплей сочился новый день. «Вертел» расположился чуть в стороне от дороги, на небольшой поляне, вместившей сам постоялый двор, баньку и подворье со скотиной. Огораживаться хозяин не стал, хватило рядка стройных елей, высаженных вокруг заветной поляны. Нужник располагался чуть в стороне, в леске, за первыми дубами. Хозяин-затейник устроил место телесного отдохновения так, что самая обычная потребность превратилась если не в удовольствие, то, по крайней мере, в удобство. Домишко, три шага на три, с двускатной крышей и большой воронкой наверху, которая носиком открывалась внутрь, и дождевая вода наполняла дубовую кадь, подвешенную к балке на веревке. Носик-поплавок не жадничал, давал столько воды, сколько нужно, одного не позволял – запустить внутрь руку, по запястье измазанную в… впрочем, иной остолоп умудряется и локоть перепачкать. Верна обо всем на свете позабыла от блаженной чистоты и наказала себе завести точно такую же премудрость, когда встанет на каком-нибудь пригорке уютный дом с садом, мужем, детьми и ворчливым свекром, который очень бы напоминал Тычка. Ладно, ладно, пусть мужнина сестра тоже будет, куда уж без Гарьки. Потом как нутро охолонуло – не будет ничего этого, не-бу-дет. Острый меч врубится в полную грудь, и белый свет закончится черной полосой. Верна уже было толкнула дверь, собираясь выйти, как услышала треск ветвей и звук, до боли знакомый, – так длинный клинок покидает ножны. Кто-то тихо потянул меч наружу, и зловещий шелест показался нескончаемым. Несколько раз кряду облилась испариной и просохла, будто в горячке. Откуда мечи в лесу в предрассветную пору?
Благо, что дверь оказалась молчалива, хоть катайся на ней, звука не издаст. Темень кругом, рассветом только пахнет, луны нет и в помине, а звезды… много ли света от небесной пыли? Верна пала ничком и ровно ящерка уползла за стену, невидимая в высокой траве. В дубах говорили двое, и от их разговора сделалось нехорошо, едва не растеклась по земле безвольной лужицей.
– …у меня только шесть мечей. Этого хватит?
– Здоровы те четверо, сказать нечего, но что такое несколько мятежников для княжеской дружины?
– Ты, наверное, захочешь, чтобы братья-князья узнали твое имя, почтеннейший? Хорош я буду, если, рассказывая о поимке головорезов Залома, не смогу назвать имя отважного радетеля за спокойствие в стране!
– Я купец, простой купец. Зовут меня Большенос. Вожу туда-сюда меды, прочее съестное и питье. К слову, таких медов, как я, не возит в наши благословенные переделы никто! И не станет для меня большей радости, чем поставить в княжеские хоромы несколько бочек отменного, островного меда! Слава братьям-князьям!
Ага, слава братьям-князьям. Тихонько, задом, чтобы ни одна травинка не выдала, попятилась прочь. Тьфу ты, все как в дурной сказке, присела в отхожем месте и услыхала страшный разговор! Кому сказать – засмеют! Ну и пусть смеются, главное – самой услышать тот смех. Оно ведь как получается, если смеются над тобой – значит, жив.
За углом постоялого двора Верна выпрямилась, быстрее молнии вспорхнула по лестнице и, ровно тень, втекла в каморку.
– Нагулялась? – из угла подал голос Черный Коготь. – Уж думал, провалилась.
– Ты хоть когда-нибудь спишь?
– Сплю. Днем. В седле.
– Знавала я такого, – буркнула. – Всюду у него глаза и везде руки.
– И где он?
– Не знаю. Только уходить нужно. Немедленно. По наши души мечи точатся. Сама слышала.
Растолкали Ворона и Пластуна, те подскочили, будто вовсе не ложились, и друг за другом сошли на лестницу.
– К лошадям нельзя, – прошептал Черный Коготь. – Перво-наперво туда сунутся. Шесть мечей, говоришь?
– Ага, шесть.
– По одному на каждого и двое на двоих. – Ворон и Пластун переглянулись, и все трое повернулись к Верне.
– За одного ручаюсь.
– Наверняка двое притаились по сторонам от ворот конюшни, четверо внутри – дать войти, но не дать выйти. И к темноте, должно быть, уже привыкли.
Ага, а ты суйся в кромешный мрак, словно мышь в мышеловку!
– Войдем как ни в чем не бывало. Будто мошкара, они бросятся на горящие светочи, тут и сам не зевай. Но сначала снимем тех, что притаились у входа.
Ворон и Пластун, будто тени в безлунную ночь, скользнули за угол постоялого двора, ровно не стояли только что рядом. Какое-то время было тихо, потом в торец бревна прилетел камешек.
– Пошли.
Я или меня?.. Верна кралась за Черным Когтем, а самой стало любопытно, будто не кровь теперь прольется, а клюквенный морс. Я или меня? Станет больно или нет? Теперь или потом?..
Возвращенцы поднялись из высокой травы чуть в стороне от ворот.
– Запаляй светочи. Я первый, ты последняя. Чем меньше шума, тем лучше.
Нет, не так представляла себе схватку в конюшне. Думала, зайдут внутрь, какое-то время будет тихо, потом сделают несколько шагов, и дружинные посыплются со всех сторон. Но стоило самой переступить порог, будто в другой мир попала. Справа от входа кто-то истошно мычит, слева пыхтит, впереди человек утробно стонет, и знать бы, кто подсказал: «Светоч в лицо, падай в ноги и коли ножом». Словно в голове полыхнуло, да голосом таким знакомым-знакомым… Так и сделала, сунула огонь чуть правее себя, как будто в лицо, колобком прянула в ноги – кто-то повалился сверху – и наугад полоснула ножом что-то хрипящее и рычащее…
– Даже лошади не успели испугаться. – Парни помогли встать, Черный Коготь одобрительно кивнул. – Хорошо, пол не сенной, пожгли бы все к Злобогу!
Ворон и Пластун подняли светочи. Кони беспокойно фыркали, видно, удушливый запах смерти, словно ядовитое болотное испарение, поплыл по конюшне.
– Купчине бы ребра пересчитать, да уж ладно. – Ворон прошел в угол, там, на куче сена мычали от ужаса связанные по рукам-ногам старики, которых сердобольный хозяин корчмы определил к делу – глядеть, чтобы всякий хитрован в конюшню не совался, а постояльцы садились только в свои седла.
– Все хорошо, отцы. Не мы лиходеи – нас убивали. Живы?
Старики кивнули. Встать не могли, ноги подкашивались.
Верна, сама не зная отчего, сунула каждому по серебряному рублю. Боги-боженьки, да что же делать, если всякий седобородый представляется Тычком, а видеть балагура хочется до слез. Уходили торопливо, но не в спешке. До гор осталось рукой подать, а туда княжеские дружинные вряд ли сунутся. Сама не поняла, отчего на дневном привале, разувшись, Черный Коготь вдруг заговорил:
– Нас выгнали к морю, и случилась такая рубка, от которой море покраснело. Уходить некуда, позади обрывистый скальный берег, кто упал, кто полег на берегу, а мы… – Вожак маленького отряда в глаза не смотрел, знай себе, ворошил дрова в костре. Ворон и Пластун подобрались, посерели, сцепили зубы. – Мы попали в плен.
– Силы кончились. На каждом с десяток дыр, изнутри лихоманка точит. – Пластун отрешенно бросил в огонь дровину. – Словили по последнему мечу и рухнули, будто скошенные.
– А потом? – прошептала Верна.
– Потом галеры. Нам бы помереть с десяток раз, мы все за жизнь цеплялись. – Ворон глядел в огонь и видел что-то свое. – Старик выходил, ворожец тамошнего саддхута. Мог и плюнуть, только не дал подохнуть. Зато теперь любая хворь будто от щита отскакивает. Почти семь лет галер кого угодно закалят. Камни переварим.
– Не больно вы заморены для галерных гребцов, – усмехнулась Верна. Совсем как Безрод, еле заметно, уголком губ. – Думала, галерные рабы худы, что бродячие собаки. Кожа да кости. А на вас от мощи шкура лопается!
– Ходили бы на простой галере – тогда да. Тех не жалели. Оковы, миска баланды, чаша плохой воды в день. Тяжелые, броневые галеры, которые носят саддхутов, доходяги не потянут. Весла не облегчишь, галеру тоже, вот и ссылали пленных поздоровее и кормили хорошо.
– Очень уж вовремя люд в горы потянулся. Словно клич кинули.
– Полгода назад Залом бежал. Далеко его носило, а вынесло в родные края.
– А как…
– Много будешь знать – скоро состаришься. – Черный Коготь поднялся и залил костер водой. – Пора.
Через два дня дорога постепенно забрала вверх, невысокие холмы подросли и заматерели, а еще через день островерхие снежные пики застили дальнокрай.
– Ровно в каменный мешок сунулись, – буркнул Ворон, задирая голову. – Хоть и был здесь раньше, а будто давит что-то.
– Княжеским будет еще хуже. Окосеют. – Черный Коготь махнул направо. – Наша тропа!
Лесистыми холмами, каменистыми тропами маленький отряд уходил в глубь горной страны. Верна оглядывалась, едва шею не свернула. До того все равнины, леса да моря. А тут… горы!
Оглушительный свист, помноженный на эхо, разлился по округе, а кони мало не понесли, аж на задние ноги присели.
– Добрались! – как один выдохнули заломовцы. – Свои…
– Не спится, Безродушка? – Тычок выполз из шалаша и, довольный, потянулся. Страсть как приятно спать на новом месте, особенно если помянутое место похоже на сказку и который год видишь ее в чудесных снах через день на второй. И неудобства побоку, и сладко спится даже на лапнике, будто на пуховой перине. А Сивому даже сон не в радость, сидит, ровно и не ложился. На холм таращится, щурится, полуночник.
– Спалось, – полуночник усмехнулся. – Не видел бы тот сон…
– Я по снам жуть какой толковый! – Мужичок неопределимых лет взбил бороду, седые волосенки и плюхнулся на бревно рядом с Безродом. – А ну рассказывай, мигом растолкую!
– Верна в историю вляпалась…
Старик насторожился. Верна? Прошлое настигает и не дает успокоиться?
– А что Вернушка?
– Будто входит в конюшню, а там засада. Крикнул: «Светоч в лицо, падай в ноги и коли ножом».
– А она?
– Ровно услышала! Осталась жива.
– Ну слава богам! – Тычок облегченно выдохнул и собрался было встать, но замер, едва поднеся тощий зад с бревна. – То есть как засада? Все не уймется девка? Опять за меч ухватилась?
– Это просто сон, – устало отмахнулся Безрод. – Пока раненый валялся, мне вообще ничего не снилось, так что, жизнь кончилась?
– Оно ведь как бывает. – Тычок обратно присел. – Думаешь, просто сон, а он вещий! Я по снам страсть какой мастак! Ты меня слушай!
– Слушаю, – усмехнулся.
– Вот и слушай. – Старик потряс пальцем. – Ей бы успокоиться да новую жизнь начать, она за старое взялась. А все оттого, что душа не на месте. Опять полосует мечом во все стороны, смерти ищет. Все кругом враги, а жить незачем. Забыл, какой была после рабского торга?
Безрод промолчал. Слова бесполезны. Все, что должно быть сделано, – сделано. Время не ждет, солнце встало.
– Топор возьми.
– Это еще зачем?
– Дел много. – Сивый поднялся с бревна и молча пошел к лесу. Вчера оставили на границе между лесом и поляной сосну-повалку, пообтесать бы да к делу пристроить. Времянка то ли готова, то ли нет.
– Здорово, отцы! – пошутила Гарька, выходя из шалаша. – Ох и спится тут!
– Сама выбирала, – буркнул Безрод, проходя мимо.
– Поболтай у меня! – Тычок гневно потряс топором перед лицом Гарьки. – Хватит бока отлеживать, коровища! Марш за водой!
Ничего подобного Верна не видела. Какие исполины вырубили в скалах крепость, да такую, что целый день ходить по каменному пределу и рот не закрывать? Иная твердыня огорожена высоченной стеной для защиты от врагов, эта же… и не стена даже, а так, поребрик, едва в рост человека, зато помянутый поребрик уходит отвесно вниз на несколько сот шагов, и не взобраться по той скале, разве что взлететь. Единственная тропа вела к высоким воротам по узкому каменному мосту, выглянуть за который даже подумать стало жутко. Мало того что тропа вышла гораздо ниже верхней кромки защитной стены – пять человек, поставленных друг на друга, едва дотянулись бы с тропы до края ворот – так и подъемный мост предельно затруднил проникновение в скальный город.
– Князья желчью изойдут, а внутрь не проникнут. – Черный Коготь подмигнул Верне, и впервые за долгие дни путешествия та увидела в нем человека. Оказывается, даже улыбаться умеет, только улыбается как-то хищно, за улыбкой прячутся добрый удар мечом и молниеносный укол ножом.
В сопровождении конного разъезда четверку проводили в крепость, и Верна ахнула. Все из камня, почти все – лестницы, башни, кровля – даже люди. Сотни, многие сотни воинов, в которых глазастая Верна мигом разглядела камень. Выжил, вытерпел семь лет галер, плена и скитаний – затупятся о тебя чужие мечи. А еще показалось, будто в крепости все знают всех. Черный Коготь, Ворон и Пластун не успевали вертеться по сторонам, отовсюду их окликали, вздымая в приветствии мечи и топоры, потом и вовсе пришлось спешиться.
– Коготь, Злобог тебя раздери? Выжил, сволочь?!
– Ворон, окаянный, ты ли это?! Думали, сгинул на том берегу! За тобой должок пять рублей золотом, помнишь?..
– Пластун, долгонько тебя ждали! Даже начинать не хотели!..
Лишь Верна чувствовала себя чужой в гомонящем воинском братстве. Здравствуйте, братцы, к вам сестричка!
– А тебя, дружище, я что-то не припомню. – Губчика ухватил за повод чернобородый, темноглазый вой с горбатым носом, не единожды сломанным.
Молча сбросила клобук и пожала плечами, не знаешь и не знаешь. Не велика беда. Переднего зуба у черноглазого тоже не было, это сделалось видно, едва тот раскрыл от удивления рот.
– Она с нами, – кивнул Ворон. – Добрый меч лишним не будет.
– Лишь бы не лазутчик. – Горбоносый смерил Верну пристальным взглядом.
– Теперь же Залом узнает о том, что к нам примкнула баба, а дальше все зависит от тебя. – Пластун подмигнул Верне и похлопал Губчика по шее. Гнедой топтался на месте и широко раздувал ноздри – еще бы: такая орава, все кричат, гомонят, как тут остаться в расположении духа доброму коню?
– Коготь, где тебя носило? – Здоровенный вой шагнул навстречу, и только пыль полетела во все стороны, когда предводитель возвращенцев и Черный Коготь, а затем Пластун и Ворон принялись выбивать ее друг из друга. – Уж думал, потерял тебя! Пластун, Ворон, живы, голодранцы!
Верна стояла в стороне и не знала, как себя вести. Ну да, встретились побратимы, старые друзья, которые долгое время сражались бок о бок, это понятно, но за каким лешим притащили ее? Бабу с мечом Залом не видел? Или скоморохи с медведями давно не заглядывали, скучно парням стало? Долго обнимаются, так и самой устать недолго. Палату обозреть, что ли? Хороша! Высока, светла, окна вырублены в потолке, в каменном полу водоводы под медными решетками. Тут, видать, не в почете прятаться от воды.
– Это она? – Залом наконец повернулся.
Ага, она. Должно быть, уже вся крепость слышала про меченосицу. Тоже, нашли диво дивное. Верна опустила голову и набычилась. Выглянула исподлобья и крепко сжала зубы. Если скажет «пошла вон», кого-то в этой каменной палате не досчитаются. Скорее всего, дерзкой дурочки. Ну и ладно. Сама того хотела.
– Да, она. – Черный Коготь скупо кивнул. – Уж лучше с нами, чем с князьями.
Валко попирая каменный пол, предводитель подошел, и Верне стоило неимоверных усилий не согнуться, не сгорбиться, не забиться в щель между резными плитами. Ну-у здоров! Таких нельзя брать в плен, лучше убивать сразу. У кого из полуденных саддхутов хватило самоуверенности посадить это чудовище на цепь и наивно полагать, будто зверь смирился с участью? В глаза не заглядывали, огонек не видели?
– Зачем ты здесь?
Много раз Верна про себя отвечала на этот вопрос, который и соскочил с языка прежде, чем успела обуздать уста:
– Я за правое дело. Всякий хорош на своем месте.
– А ты?
– Я?
– Ты на своем месте?
Чего хотела? Помереть в битве, избавить белый свет от непроходимой тупицы, что наплевала человеку в душу да сапогами потопталась. На своем ли ты месте, Верна? Здесь, в дружине отчаянных головорезов, одержимых жаждой мести? Они даже бабу в тебе не видят, боятся по собственной глупости не дожить до того сладкого мгновения, когда погрузят клинок в кого-то из ненавистных врагов, хорошо бы в князей-предателей.
– Не меньше чем ты.
Залом изумленно вскинул брови, повернулся к соратникам и оглушительно рассмеялся. Громогласный смех заметался под каменным сводом палаты и птицей вылетел в прямоугольные окна. Парни только плечами пожали, дескать, уж такова Верна. Люби и жалуй.
– А если помрешь?
– Тогда помру.
– Здесь почти нет баб, а горницу придется делить с Жужелой, это моя старая нянька. За тобой присмотрят острые глаза. Готова к этому?
– Да.
– Из-за тебя парни не должны переругаться. Забудь о своем естестве. Готова к этому?
– Уже забыла.
– Я не знаю, чья возьмет, и если братцы возьмут тебя раненой… Готова к этому?
– Да.
– Если что-то встанет не по-моему, прибью. Разойму голову с телом, и все полетит в пропасть. Готова к этому?
– Да.
– Есть родные? Отец, мать, братья, сестры?..
– Нет.
– Значит, ни к чему на этом свете не привязана?
Помолчала.
– Теперь нет.
– Откуда ты?
– Издалека, отсюда не видно.
– Уйдешь под начало Черного Когтя. Станешь биться в его сотне. Вопросы есть?
– Есть. Пробовал говорить с братьями?
– Да. Замирение невозможно, если к этому ведешь. – Князь жутко улыбнулся. – Всякий хорош на своем месте.
– За кого встанет народ?
– Страна расколота, жалеть поздно. Сюда, в горный край, братья не суются, а скоро все узнают, что истинный правитель вернулся. За кем, думаешь, правда?
– За тобой.
– Отсюда все начнется, но закончится отнюдь не здесь. Еще вопросы?
Верна покачала головой. Ишь ты, насупился, челюсть выпятил, по такой кулаком попадешь – руку сломаешь. Безрод говорил, что обладателя такой челюсти лишить сознания очень трудно. Лобастый, ровно бычок, шея неохватная – попробуй придуши! Развернулась и вышла.
Началось…
Полторы тысячи ртов нужно кормить, поить, обихаживать. Впрочем, Залом говорил, будто горный край признал законного властелина, и нехватки в еде и припасах не возникло. Твердыня поражала, высоченная башня справа, высоченная башня слева, переходы, укрытия, кладовые, дружинные палаты, потайные горницы, а если взобраться на самый верх башен, левой или правой, обозришь целый город, вырубленный в скале. Знай себе держись крепче за поручень да под ноги смотри.
– Такое гнездовище за год не устроишь. – Верна все крутила головой.
– Точно, – кивнул Черный Коготь. – Покойный Бахтерец, отец князей, ровно чувствовал, что так обернется. Еще тогда заложил крепость. Как вышло – для старшего сына.
Баб и вправду не заметила. Ни одной. Да и к чему они сейчас? Дружина Залома совсем не походила на обычное войско, которое сопровождают стайка шлюх и купеческий караван. И, похоже, возвращенцев не пришлось уговаривать поститься – вон, глаза горят, губы в ожесточении кривятся. Только и слышен звон оружия, время даром не теряют – рубятся, борются. Все зло берегут для братцев-князей.
– Князья сглупили, – задумчиво прошептала Верна. – Всяк хорош на своем месте. Младшему брату старшим не стать. А как вышло, что парни уж очень ко времени вернулись? Да и вообще вернулись?
– Залом сбросил рабские оковы и бежал. Сначала один. Потом разыскал Култа Длинного и Элле Бодливого. Втроем разыскали Папашу Палицу и Рваное Ухо. Так и пошло. Выкупали, крали, отбивали… Скоро целая дружина была занята поисками товарищей по всему Теплому морю и Срединным княжествам.
– А вас?
– Что нас?
– Выкупили, выменяли, отбили?.. Черный Коготь поджал губы и рассмеялся.
– Отбили. Не скоро на Теплом море забудут пирата Испэ Жатт Карассая, переворачивая на наш – Злого Великана. Клянусь, еще не было такого, чтобы вместо золота и серебра, пряностей и тканей пираты забирали рабов, да не всех, а двоих-троих!.. Это здесь, твоя почивальня.
Коготь постучал в дверь – пожалуй, двери да утварь единственные сработали из дерева в этом царстве камня – и, уходя, напомнил:
– Подъем с колоколом. Нас ждет вершина. Во-он та. Отоспись.
Верна покосилась на пологий склон против твердыни, куда указал Черный Коготь, и кивнула. На отчем берегу вместо бега по горам утром плавали. Оно и понятно, куда птицу занесло, там ей и летать.
– А когда выступаем?
– Скоро.
Осталось только войти, и прежняя жизнь останется за порогом. Верна оглянулась. Черный Коготь уходил, и вроде ничто не изменилось – день догорает, крепость полна ожесточенного люда; там, на пыльных дорогах осталось невозвратное прошлое.
Вот только после памятного утра в конюшне две, а не три красные нити убегают в блеклое серое варево.
Подскочила с первым же ударом колокола. Едва поплыл по окрестности тягучий звон, отбросила покрывало и взвилась на ноги. С некоторых пор дребезливое колокольное послезвучие на дух не переносила. «Он ушел-л-л-л-л… Я иду по доро-ге-э-э-э… Куда я иду-у-у-у-у?..» Тетки Жужелы и дух простыл, унеслась к своему Залому раньше всех. Поить, кормить да сопли подтирать. Старые няньки, они ведь такие, как велик ни вымахай, для нее ты все равно маленький мальчик, которому нужно вовремя подтянуть штанцы и поменять пеленки.
Сотни воев уже выбегали за ворота и мчались к пологому склону, успей только влиться в людское море и найти свою сотню. Верна приметила своих и припустила что было духу. Рубаху, понятное дело, оставила на себе, не сбросила, да грудь перетянула, чтобы не мешала ни себе, ни другим.
Так вот ты какая, новая жизнь?..
Мало-помалу перезнакомилась с парнями. Думала – одна-единственная, кто не вышел вместе с заломовцами из прошлого, а таких в горную крепость прибилось несколько отчаюг, и всех нанесло жребием в сотню Черного Когтя.
– Я Верна. – Завтракали посотенно.
Вообще-то крепость рассчитали от силы на полтысячи воев, но, слава богам, поместились все. Ужались, уплотнились, упорядочились.
– Серый Медведь. – Кряжистый вой потеснился, давая место. Даже не взглянул, только бросил косой взгляд и уткнулся в плошку с кашей.
– Я Маграб, – напротив сел чернявый, сухой мечник, и отчего-то у Верны пропал аппетит. Вот только что был, есть хотелось неимоверно, камень бы изгрызла, но отчего-то пузо свело и внутри прокатился холодок.
– Заломовцы? Из плена?
– Нет. Сами по себе, – справа от Верны присел еще один незнакомец и коротко представился: – Я Гогон Холодный.
– Думала, одна со стороны.
– Ты ошиблась, – рядом с Маграбом сел еще один незнакомец. – Я Балестр.
Верна скупо кивнула. Есть отчего-то совсем расхотелось. Будто налопалась и налилась пивом по самое горлышко. Измерзлась, ровно в проруби мокла долгое время. Отчего-то новые знакомцы даже взглядом не удостоили, смотрят в свои плошки и глаз не поднимают.
– Завтра выступаем, – бросил вой, севший справа через одного. – Я Крюк.
– Уже объявили? – оживилась. Поскорее бы.
– Нет. В полдень объявят.
– Тогда откуда…
– Просто знаю.
Заломило в висках, застучало в затылке. Ровно сглазил кто. Кишки будто в узел связались, ни вдохнуть, ни выдохнуть, перед глазами белое марево разливается. Только рези животной не хватало! А ведь не ела. С чего бы такое? Как бы без памяти не рухнуть!..
– Нехорошо мне что-то. Я, пожалуй, пойду.
Серый Медведь пожал плечищами, Маграб и вовсе промолчал, Гогон Холодный даже не покосился в ее сторону, Крюк буркнул: «Осторожней на ступеньках», Балестр лишь кивнул. Точно сонная муха, Верна проползла к выходу, и только снаружи едальной палаты полегчало. Будто дышать не давали, а потом враз убрали руки от горла. Понятное дело, голову закружило. Прислонившись к стене, выстояла себя и тихонько заковыляла в свои покои. Жужела оторвалась от дел, внимательно оглядела соседку по горнице и опасливо спросила:
– Бледна, ровно с того света вернулась. Нехорошо тебе?
Не нашла сил язык развязать, лишь кивнула, падая на ложницу.
– Бабьими делами маешься?
– Нет. Еще нескоро.
Старуха прикрыла бедовую девку потеплее и забормотала какой-то старушечий наговор. Верна и не заметила, как провалилась в сон, а во сне Гогон Холодный, Маграб, Балестр, Серый Медведь, Крюк и еще четверо, имен которых пока не знала, окружили со всех сторон. Пыталась разглядеть каждого, но голова ходуном ушла, ровно у первоходка в море, и вся закавыка получилась оттого, что новые знакомцы стояли не лицом – спинами, отвернувшись вовне. Поди разгляди лица! Так и кружились, пока Верна не забылась глубоким забытьём без снов и чувств.
– Завтра выступаем, завтра выступаем… – в полдень разлетелось по крепости, названной возвращенцами Последней Надеждой.
– И добро с тем, – шепнула Верна, возвращаясь в бытие. – Быстрее выступим, быстрее кончится.
Выползла наружу, щурясь от солнца. Самый день, парням бы валять друг друга, а нет никого на площадях и внутренних двориках. Завтра выступать в поход, народ и готовится – отсыпается, правит клинки, доводит до ума прочее снаряжение.
– Лошадей что-то не вижу. – На площади перед левой башней, если смотреть на крепость с подъездного мостка, Верна присела на каменную скамью, застеленную волчьей шкурой. – Не пешком же топать?
– В утренних сумерках пригонят. – Пластун лыбился, будто весть о завтрашнем выступлении мигом привела загорельца в доброе расположение духа. А кого из парней не привела? – Табунок на пастбище в горах.
– Все полторы тысячи?
– Разбили, конечно, – усмехнулся. – Ты чего не готовишься?
Хотела буркнуть: «А чего готовиться? Убьют и убьют», но вовремя прикусила язык.
– У меня все готово. А ты?
– Дурью маюсь. Нет бы делом заняться, груши околачиваю, ровно балбес. Мысли накатили. Представляю, как все будет после победы.
– И как?
– Сначала разобьем братцев-князей…
Верна кивнула: «Дальше».
– Потом найду Зазнобу, это моя бывшая.
Ого, становится интересно!
– Взглянуть охота на того ухаря-воеводу, что занял мое место на ложе.
– А потом?
– Его убью. – Пластун блаженно щурился на полуденном солнце. – Ее… не знаю. Может быть, туда же?
– Не бери грех на душу. Что с дуры взять? А как узнал?
– Видел. – Достал нож и закрутил пальцами круговерть, клинок даже видно не стало, только блесткая тень обвила пальцы заломовца. – Уже тут, в княжестве караван встретили, купеческий обоз и дружина в сопровождении. При дружинном воеводе моя дура довеском, целуются, обнимаются.
– Ну ты вспылил…
Пластун усмехнулся.
– Я семь лет цепь грыз не для того, чтобы бесславно сдохнуть. Только спросил кого-то из купеческих, кто такие, и мимо проехал. Даже бровью не повел.
– И кто?
– Воевода братцев-князей с красавицей-женой. Успела, тварюшка, за семь-то лет!
Верна вздохнула. Зачем далеко ходить? Тут рядом сидит дура, ее и кончай. Одна, другая, какая разница? И ведь сидит Пластун, улыбается, и воеводу-соперника прирежет, не поморщится, хотя какой он соперник, так… сменщик при дуре.
– Не брал бы грех на душу, не марался. Каждой тупице по-своему воздастся. Свое получит, не сомневайся.
– Отдам назад отцу-матери, и все дела. На что мне такое добро?
Лишь кивнула согласно. Такое добро в самом деле никому не нужно – отказываются поголовно, хоть дружину собирай из баб-недоделок. Ничего, скоро одной станет меньше, только сделается ли мир чище, добрее?
Встала и пошла себе. Пластуну и одному не скучно, чего мешать хорошему человеку? Вряд ли заметил, что остался на скамье один. Сидит себе весельчак, улыбается солнцу, только упаси кого-нибудь заглянуть ему в голову. Тот, кто не захлебнется потоками воеводиной крови, помрет от страха и ужаса… Дура Зазноба, дура!
Полуторатысячным войском без двух сотен выступили в поход рано утром. С рассветом пригнали лошадей с дальних пастбищ, и Губчик долго обнюхивал Верну, будто нарадоваться не мог, исскучался.
– Посотенно-о-о-о! – рявкнул Залом у самых ворот. – На одного конного промежуток, четверо в ряду – пошли!
Без толкотни и давки две пары конных аккурат укладывались в ширину мостка. Длинной змеей дружина выползла из крепости и, сопровождаемая залихватским посвистом дозорных, засевших на близлежащих высотах, ступила на тропу.
– Ну держитесь, князечки! – прошептал Ворон и хищно оскалился.
Верна оглянулась вокруг. Парни еле сдерживались, их распирало во все стороны, не сцепили бы зубы – полыхали огнем, точно драконы. Лошадям передалось людское нетерпение, редко под кем конек не ходил, оттуда-отсюда слышалось ржание, всхрап и веселая ругань.
– Ты ведь послушный гнедой, – шепнула Губчику на ухо и похлопала, упреждая заразное волнение. – И не станешь взбрыкивать, правда?
– В дне ходу отсюда княжеский поезд, – разнеслось по рядам. – Сопровождает в сокровищницу слитки серебра из рудников. Это и есть наша цель. При нем три тысячи дружинных. Дружина уничтожается, серебро делится на всех.
– …на всех-х-х…
– …на всех-х-х…
– …на всех-х-х… – унеслось вперед, Верна только моргнула вослед известию. Ну куда столько денег? В Ратниковы палаты забрать, что ли? Свое не проела, тут новое забирай!
– Ворон, слышь, Воронок, – дернула за рукав. – Моего Губчика запомни, а?
Тот окатил гнедого изучающим взглядом и воззрился на Верну.
– Ну гнедой и гнедой. Запоминать к чему?
– Если со мной что случится, в переметных сумах деньги. Раздели на троих, ага?
Мрачно кивнул, а не прошло и мгновения – рассмеялся. Где наша не пропадала, гляди веселей.
За полдень сошли с дороги, выставили дозорных и в лесу отоспались. Без малого полторы тысячи восстанут на три полные тысячи, будешь сыт и силен, еще неизвестно, что получится. За семь лет новые волки заматерели, не вдруг даже испугаются.
– Войско бьется надвое, – объясняли сотники задумку людям, – и залегает с двух сторон дороги. Когда дружина братцев-князьков попадает в капкан, разом отпускаем тетивы, потом – рукопашная.
– Друг друга не перестрелять бы. – Старые вояки в сомнении скребли бороды. – Встанем ведь напротив!
– В том месте дорога ниже обочин, – усмехнулся Черный Коготь. – Береженого боги берегут. Их со вчерашнего дня пасет разведка. Тайный дозор, что обозники запустили по сторонам, снимем аккурат перед нападением. Не успеют знак подать.
– Добро!
– По коням! – разнеслось по стану. – Разведчики вернулись! Чисто!
– В толк не возьму, князья просто беспечны или хитры? – Ворон прыгнул в седло и скосился на запад – оттуда шел обреченный на истребление обоз. – Не думают, что нападем, или пакость готовят? Больно подозрительны, сволочи.
– Залом тоже не дурак, а уж братцев изучил вдоль и поперек. – Верну тряхнуло. В животе стремительно рос кусок льда, и кишки будто связало в тугой узел. Началось…
Шесть сотен залегли справа от дороги, шесть – слева, сотня провожала тайный дозор серебряного обоза. Верна стучала зубами. Могла бы – унеслась по дороге бегом во весь дух и бежала, пока сил хватило. Как еще землю под собой насквозь не прожгла? От нетерпения и мандража сводило руки-ноги, ерзала, будто за шиворот колючек насыпали. Парням уж, наверное, много легче. Тут еще свое, бабье, ломай-превозмогай. Ничего, уже недолго осталось.
– Передай по цепи «едут»! – прошептал Серый Медведь с правого боку.
– Едут! Передай по цепи, – прошептала налево, Балестру.
Каждый из воев положил перед собой три стрелы. Ни больше ни меньше. Ровно столько нужно, чтобы внести ошеломление в ряды дружинников князей и не затянуть рукопашную. После трех стрел, которые из охраны уцелеют, попрячутся за щиты и встанут спина к спине, стреляй не стреляй, толку не будет. Щиты у дружинников длинные, в полуприседе с головой закроют. Едва голова поезда въедет на условленное место, серебряная змея просто встанет – яма на дороге прикрыта жердями, присыпана землей, не будет никаких падающих деревьев. А когда встанет последняя телега в обозе, полетят стрелы.
Дорога вышла ни широка ни узка. Две телеги не разъедутся, зато одна телега и двое конных по краям займут все свободное пространство между травянистыми обочинами. Те полого убегали вверх, и шагов через сто начинался лесок. В леске и спрятались возвращенцы. Лошадей предусмотрительно отвели вглубь, дабы не заржали и не спугнули «серебряных», как их прозвали острые языки.
Обоз медленно полз вперед, и каждый заломовец походил на тетиву, натянутую до предела, поглядеть на это место потом – наверняка кое-где траву дочерна спалило горячими телами. Есть, встал поезд! Откуда ни возьмись на дороге обнаружилась колдобина, которую «нерадивый наместник залатал кое-как, бросил жердин и присыпал землей». Хороши работнички!
– Сто-о-о-ой! – пронеслось по обозу. – Колесо провалилось. Шестеро ко мне!
Телеги вставали одна за другой, и возвращенцы нетерпеливо провожали глазами точку остановки, что ползла назад по веренице повозок, ровно гусеничное коленце. Верна закрыла глаза. Сейчас начнется! Справа и слева зашуршало, еле слышно взвыли парни, натягивая луки, и тонкое гудение избило воздух. Раз, два, три… успела только быстро вдохнуть-выдохнуть несколько раз. Оглушительным ревом сотен глоток Верну подняло, будто невесомую пушинку, и все замелькало перед глазами. Бегут люди, сердце колотится где-то в горле, уже давно тишину разметало в клочья, на дороге встают спина к спине обозники, и волна ударила в неподвижную скалу.
Мельком видела Ворона, его отнесло течением схватки куда-то вправо, и последнее, что запомнила, – серебряный отлетает далеко в сторону, выброшенный с неистовой силищей. Как залегли, так и побежали, с одного бока мощно топотал Серый Медведь, с другого – Балестр. С грохотом врубились в сомкнутый строй дружинных братцев-князей, закрытых щитами, будто черепаха. Только жидковата вышла та стена, повалилась, точно сосна, источенная короедами. Заслон развалился, Верна на кого-то наступила, крест-накрест полоснула под ногами, и под клинком истошно закричали.
Сама орала так, что горло зашершавило, наверное, даже в помине не осталось звонкого девичьего голоса, каким запевала когда-то на отчем берегу. Теперь, должно быть, огрубел и стал почти неразличим в гоготе низких мужских голосов. Совалась туда, где схватка полыхала жарче всего, но… отчего-то не везло, оставалась жива и невредима. Наверное, душа вырвалась вовне – словно в бреду увидела себя и других со стороны.
Вот несется здоровенная девка, из-под шлема выбилась прядь светлых волос и прилипла к щеке, переднего зуба недостает, с меча капает кровь, а кругом… Как пить дать, недавний сон оказался вещим! Со всех сторон окружена парнями, что встали полукольцом и оградили, обезопасили. Серый Медведь, Маграб, Гогон Холодный – справа, Крюк, Балестр, Змеелов – слева, Окунь, Белопер, Тунтун – сзади. Вышла эдакая подкова, и в раструб той подковы «серебряных» запускали только по одному, да и тот, бедолага, кончался почти сразу – Верна добила от силы двоих.
Скоро потом и кровью залило глаза, забило слух – перестала слышать, затупились чувства, – утеряла нить боя и пришла в себя от дружеского похлопывания по плечу в сотне шагов от места, где ввязалась в сечу.
– Все, Верна, кончилось. Опусти меч.
Все, все, все… Кое-как доплелась до леска и без сил рухнула на траву. Пустая, пустая… Вымахалась на год вперед. Руки-ноги трясло так, что дали бы чару с водой, расплескала всю. Да что руки – едва всю наизнанку не вывернуло. Почему осталась жива?
Назад брела сама не своя. Как же так? Не получила даже царапины, как спину врагу ни подставляла. И, едва на глаза попались Балестр и Серый Медведь, вспомнила, все вспомнила. Эти девятеро рубились рядом, справа, слева, сзади, они и не подпустили Костлявую.
– Зачем? – простонала, падая возле приметного деревца. – Зачем?..
Из трех тысяч «серебряных» ускользнули несколько сотен. А в телегах серебра не оказалось вовсе. Пустышка. Обманка.
– Схитрили-таки братцы-князья! – рядом упал Ворон. – Серебра в обозе не оказалось и в помине. Людей ценят меньше, чем добро. Ну это мы давно знаем.
– Наша добыча поважнее, чем серебро. – Черный Коготь устало опустился на траву и стер кровь с лица. – Трех тысяч как не бывало.
– Мама, роди меня обратно! – простонала Верна. – Кто-нибудь видел Пластуна?
– Видел я его. – Ворон махнул влево от себя. – Парняга разъярился так, думал, на куски станет рвать. «Серебряные» летали от него, словно птицы!
– Кто бы говорил. – Черный Коготь усмехнулся. – На себя посмотри! Твои тоже летали за здорово живешь!
– А хорошо бы поглядеть на себя со стороны, – мечтательно улыбнулся Ворон. – Вот рубится отчаянный парняга, меч так и ходит вверх-вниз, враги падают, который вправо, который влево, рубака оглядывается, снимает шлем, а это, оказывается, я! Красота!
– А я видела себя со стороны. Рубится дура, каких свет не видывал, а вокруг сражаются вои, да так сражаются, что слов не найти.
– Кстати, кто они такие? – Черный Коготь нахмурился. – Я повидал многое и многих, но того, что творили эти девять, увидишь нечасто. Вы прошли обоз шагов на сто, если не сто пятьдесят! Резали «серебряных», ровно овец. Вряд ли кто-то продержался дольше, чем «раз-два».
– Не знаю, – помотала головой Верна. Лучше бы не мотала – потянуло рвать. – Раньше их не видела, а сами не больно разговорчивы. У каждого свои тараканы в голове.
– Парни дело знают туго. – Черный Коготь сунул в зубы травинку. – Тебе повезло, что их держалась. Не потеряй.
Нет, не повезло. Просто агония затянулась.
– Кончай передых, все к обозу! – рявкнул Черный Коготь. – Дел немерено! Раненых грузить на телеги, трупы туда же. «Серебряных» готовить к погребению!..
Глава 4 СВАТОВСТВО
Верна все пыталась просчитать, сколько душ забрали вдесятером, если прошли сто тридцать шагов в глубь каравана, – не смогла. Но, если Черный Коготь бросил, что никто не продержался дольше того, как произнести «раз-два», девятеро положили несметную массу «серебряных».
Ехали восвояси выпотрошенные, словно куры к праздничному столу. Хотя кое-кто из парней не до конца излил зуд по крови, некоторых еще тянуло бить, кромсать, резать, порывались даже вернуться и найти беглецов, что скрылись в лесу. Слава богам, хватило ума, сотники отрезвили горячие головы.
Телеги поскрипывали, раненые постанывали, живые поругивались. Упокоили всех вместе, и своих и «серебряных». Не стали бы князья переметными подлецами, как знать, с кем-нибудь из погибших в одной дружине ходили. А так…
Тихим шагом к утру встали под стенами горной твердыни, порубленных перенесли внутрь, часть телег оставили, остальное раздали окрестным жителям. Истинный князь – вовсе не та мразь, что только в свой карман тянет. Настоящий правитель равно душой болеет о простом люде и дружинниках. Двумя ногами стоишь на земле, не стоит гадить под себя, поскользнешься – не поднимешься.
Затем был пир во славу первой победы. Возвращенцы уничтожили целое войско живности в жареном, вареном и тушеном виде, истребили столько бочат с пивом, что, если бы их поставили друг на друга от самого дна ущелья, достали края стены. Верна залила досаду пивом и забросала жареными куропатками. Говорят, время лечит все, и премудрость получается в том, что, если дать времени разлиться по душе, оно залечит самые глубокие раны, глядишь, так и жить захочется. Но мерзкие твари не должны жить и плодиться. Не должны! Чему такое отродье научит ребенка? Кусать всех вокруг себя? Гадить людям в душу? Умирать нужно решительно и твердо, эх, схватить бы сегодняшнее время, когда по душе еще гуляют горечь и досада, и не отпускать. Не надо лечить, готова помереть – помирай.
После битвы стала сама не своя. Ноги подкашиваются, голова вот-вот сорвется с плеч, укатится к дальнокраю. Сграбастала кувшин с брагой, пару куропаток и полезла наверх – душа грязная, грехи тяжелые, пусть на земле остаются. Поднялась в башню, вылезла через бойницу, встала на стену и заковыляла по самому краешку. Справа пропасть, выглянешь – ухнешь. Если голову закрутит, поминай как звали. В одной руке куропатка, в другой кувшин с пивом, укусила – запила, укусила – запила. А весело стало! Так и прыгнула бы через провал между зубцами, всего-то и дел на один прыжок. Откусила полкуропатки, хватанула из кувшина и присела, готовая оттолкнуться. И тут в голове будто голос раздался: «Повремени, Вернушка, не глупи! Зубец дальше, чем кажется, да и хмель играет. Сорвешься, разобьешься. Глупая смерть! Так и запомнят люди: та самая дурища, что пьяная на стену полезла да сорвалась! Добрая память? Такой хотела?»
Швырнула вниз пустой кувшин, доглодала остатки птицы. Чуть не упала – повело, еле удержала равновесие, хорошо от хмеля в глазах потемнело, потому и не разглядела бездну. Осторожно приблизилась к зубцу и вытянула шею, как смогла. Не-ет, не допрыгнула бы, а если допрыгнула, равновесие точно не удержала. Крикнула бы последним криком и разметала косточки по острым камням на дне пропасти. Сбежались бы парни, а там дурища хмельная лежит. И ладно бы в битве померла, красиво, с пользой, а так…
– Эге-эй! – Заломовцы высыпали на площадь перед башней и замахали Верне, оглушительно смеясь. Что потрезвее были, замерли: чудит девка? Не сорвалась бы. Хмельные головы полезли следом. Тут и Верна опомнилась, повернула обратно и едва не сверзилась – голова закружилась. Опустилась на четвереньки и поползла, ровно коза.
– Не-э-эт, сюда нельзя! Рухнете вниз, костей днем с огнем не соберем! – так замахала на парней, что те попятились, тем более что выход из бойницы на стену, точнее, «выполз», Верна перекрыла.
Бедовую девку втащили в башню, поставили на ноги. Несколько парней в хмельном подпитии обознались. Хлопали по плечам, называли… а кто как называл. Брыком, Ступицей, Дроздом…
– Так, разбежались! – Черный Коготь за руку уволок Верну из толпы захмелевших победителей. – Всем не мешало бы проспаться!
– Брык, не уходи! Еще по чарочке!
– Эй, Коготь, ты куда поволок Дрозда?
– Долгомер, а слабо до конца проползти? Чего с полпути завернул? Перепил?
– Всем хороши, но в радости меры не знают. – Сотник усмехнулся. Верна ковыляла кое-как, одной рукой отирая стену, второй держась за Когтя. – Равно горячи в бою и в пиршестве.
– Половина завтра головной болью измается. – Новоявленная заломовка еле-еле разлепила рот. Вот только что накатило. Еще мгновение назад, на стене, было ничего, а теперь догнало и ударило по ногам и по языку.
– И ты в их числе.
– И я, – послушно согласилась.
Пришли.
Жужела из рук в руки приняла «хмельное сокровище», подвела к ложнице и бережно опустила. Махнула Черному Когтю, дескать, все будет хорошо, иди уж, бражник, и склонилась над Верной.
– Как будто девка, а ведешь себя чисто парень. Пьешь, дерешься, как бы ругаться не стала! Ну охламоны – понятно, мужчин не переделаешь, но тебе-то зачем?
Верна хотела сказать что-то умное, да так, чтобы старуха рот от удивления раскрыла, дескать, вот какая мудрость бывает, но даже с места язык не сдвинула. Лишь промычала что-то.
– Залом и парни так злобой полыхают, что братцам-князьям мало не покажется! А ведь я их тоже нянчила. Ох, горе какое!.. За семь лет злобы столько накопилось, что в одночасье не спустишь, словно воду из запруды. Они – понятно, а как ты сюда попала? Заняться больше нечем?
Нечем. Проваливаясь в дурнотное забытье, покачала головой. Ох, мама-мамочка, лучше бы не качала. Старуха еще что-то говорила, но Верна уже плыла по бурным волнам хмельного моря в стране забвения, когда забываешь все, даже то, что вообще существуешь на белом свете…
– Ишь разоспался, лежебок!
Над ухом оглушительно рявкнули, и Тычка подкинуло с груды сена, ровно оленя-прыгунца. Тот, как известно, в случае внезапной опасности подскакивает на высоту рогов. Балабол взвился… ну почти так же. Гарька даже улыбнулась. Смешной какой!
– Кто это… а ну, цыть у меня! – Тычок еще глаза не протер, не разобрался, что к чему, но на всякий случай принялся кричать. – Вот как дам! Что за шутки?
Если спрыгнешь с ложа резко, без потягушек, в глазах обязательно потемнеет. Потому вставать нужно осторожно, постепенно, если, конечно, враг не стучит по воротам комлеватым тараном. Мало-помалу в глазах старика прояснилось, и Тычок стал темнеть лицом, того и гляди, от ругани солнце покраснеет, и нынешний закатный багрянец покажется бледной немочью.
– Гарька, поганка-переросток… так твою разэтак…
Старик разорялся, пока хватало дыхания, и все это время Гарька стояла, раскрыв от удивления рот – когда еще такое услышишь, – а Тычок не выдал даже половины того, что хотел, ни разу не повторившись.
Едва матерщинник замер перевести дух, Гарька утерлась – Тычок брызгал слюной ровно прохудившийся бурдюк – и, притянув старика к себе, смачно поцеловала в макушку.
– Умелец ты наш! Погляди, красота какая плывет! – и, вытянув руку в сторону, показала куда-то в небо. Балабол ничего не заметил, но добросовестно вперил взгляд в дальнокрай.
– Где? Что?
– Матюги обернулись птицами и, чисто белоснежные лебеди, понесли твою доброту в деревню! – Гарька вытерла умильную слезу и всхлипнула.
– Ах ты… ах ты… – Болтуна мало удар не хватил. – Издеваешься, коровища?
Было бы продолжение, но Гарька спеленала Тычка могучим объятием и, поместив аккурат между грудей, так стиснула, что старик даже вздохнуть не смог, где уж тут ругаться, трепыхался, будто фазан в когтях сокола.
Безрод, глядя на все это, лишь усмехнулся. Эти двое и есть то, ради чего стоит жить, и ведь не загадывал, ровно с неба свалились. На большее рассчитывать не стоит. У кого-то по двору дети бегают, жена хозяйничает, но это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Как в детстве: кто-то грызет витой леденец, ты – лишь сухую хлебную корку. Каждому свое, и будет все, как в сказках, – счастье обязательно есть, только далеко и не у тебя.
– Тьфу, дура! – Старик плюхнулся на завалинку, вернее, на то, что когда-нибудь станет завалинкой. – Шутки шутить вздумала! И не прилечь хорошему человеку, не прикорнуть с устатку!
– День только на закат пошел. – Сивый кивнул на малиновое солнце. – А ночью кто будет спать? Поди, на два дня вперед выспался!
– Ты за меня не переживай, Безродушка! – Тычок взбил седые вихры. – Я страсть как это дело люблю и уважаю. Когда ни прилягу, тотчас усну, и когда ни проснусь, все мало!
– Мне ли не знать?
– И ведь снилось такое – уберегите боженьки! – Старик сотворил обережное знамение.
– Ну-ну.
– Вот тебе и «ну»! Я ведь чего опешил, когда эта дура меня разбудила. – Балагур сурово кивнула на Гарьку, что удалялась к ручью с ведерным коромыслом. – Сон мне снился. Да не простой.
– Устал я от непростых снов. – Сивый поморщился.
– Ты погоди уставать, слушай! – Тычок за рукав потянул Безрода. – Никогда такого не снилось, но как говорят умные люди – все бывает первый раз! Привиделось такое – ни в сказке сказать, ни пером описать!
– Да прекрати воду в ступе толочь. – Сивый усмехнулся и аккуратно вызволил рукав из мосластых Тычковых пальцев. – Рассказывай.
– Вижу крепость в горах, в той крепости полно воев, пиво рекой льется, гуляют. Один из бражников полез на башню. По тому, как по лестнице восходил, – перебрал молодец. Еле идет, ноги заплетаются. Вылез через бойницу на стену и ну давай храбреца праздновать на самом краешке, а пропасть под стеной такая – пока до дна долетишь, от страха помрешь! А едва этот пьяница оглянулся, я чуть не проснулся от полноты чувств! Кто бы ты думал? Верна! Ага, она, зараза!
– Верна? – Безрод нахмурился.
– Она, голубушка, она! Идет, бредет в подпитии, гляжу – на подвиги потянуло! На стене чередуются зубцы и провалы, так она вознамерилась через провал сигануть с зубца на зубец! И ведь не прыгнет! Точно не прыгнет! Не долетит, да еще хмельная!
– Ну дальше?
– Тут меня и понесло. Говорю, повремени, Вернушка, не глупи! Зубец дальше, чем кажется, да и хмелек играет. Сорвешься, разобьешься. Глупая смерть! Такой хотела?
– Странный сон…
– Еще бы! И что думаешь – послушалась! Чтоб мне с места не встать, будто услышала! Повернула обратно да на карачки встала, понятное дело, четыре лапы – не две!
Безрод надолго замолчал. Собственное ночное видение, теперь сон Тычка. Что хочет сказать провидение, почему Верна никак не уйдет из их жизни? Все кончено, человеку не под силу восстановить то, что разрушено так безжалостно и до основания. Не хватало только Гарьке увидеть странный сон!
– Добрая выходит времяночка. – Тычок разлыбился уходящему солнцу. – Ладная, удобная. Тут и дождемся зимы, а когда прекратится ход соков, из лучшего леса поднимем избу, с печкой! Ты знаешь, Безродушка, мне без печки никак нельзя! И окна сделаем побольше, когда в избе много света, жить веселее!
Сивый кивал. Теплая настала жизнь, ласковая. Коптишь небо, год за годом пеной покрываешься, которую надувает со всех сторон, а ведь пена – что короста, дунул ветер посильнее, и нет ее. Ненастоящее само отвалится. Боярские потягушки, у кого мешок с деньгами тяжелее, – суета пустопорожняя, дружинные замерочки, у кого меч острее, – глупости. Верна… Не стало ее рядом, и как будто по-другому нельзя. И ведь почти поверил…
– Гарька возвращается. Жажда мучит. – Сивый поднялся с бревна и ушел навстречу.
Тычок остался сидеть, только поерзал на бревне и хитро прищурился, глядя на Безрода и коровушку. А почему бы и нет? Баба все-таки…
Это в прошлой, светлой жизни просыпаешься оттого, что солнце через распахнутое окно щекочет нос, в этой – все по-другому. Мутит. Отступает сонная усталость, и, ровно острова из моря, встают головная боль и дурнота.
– Мама, роди меня обратно-о-о-о! – Верна кое-как сползла с ложницы и разлеглась на каменном полу. Затылок приятно холодило.
– Доброе утро, красота! – Жужела нависла над страдалицей какая-то невообразимо громадная, и непонятно сделалось, издевается или на самом деле полна участия. – Хватит дурочку валять! Парни уже делом заняты.
– Каким делом?
Это чей язык? Необъятный, тяжелый, ворочаться не желает. Во рту сухо, будто в жаркой пустыне.
– Которые под хмельком, в горном водопаде по десятку раз искупались, которые ничего себе, животы набивают. Одна ты лежишь, словно раненый вой!
– Я и есть раненая! Вот сюда, сюда и сюда… – Верна показала на голову, что раскалывалась, на полыхавшую грудь и живот, который немилосердно крутило после вчерашнего.
– Вставай. Теперь кислое молоко для тебя – самое милое дело. Уговоришь чарочку, сразу полегчает.
– Лучше отруби мне голову, – прошептала. – Меч в углу стоит…
– Успеется. – Нянька легонько ткнула Верну под ребра. – Вставай, нечего разлеживаться! Охотников снять голову дуре в доспехах у братцев-князей и без меня хватит! Ты когда платье последний раз надевала?
– Н-не помню, – кое-как перевалилась на живот и встала на колени. – Давно. Голубенькое было, с красной тесьмой по рукавам, на груди родовой узор. А что?
– Ничего. Просто скоморохов и ряженых давно не видела. К столу сама подойдешь?
От кислого молока и впрямь полегчало. Упала на ложницу, будто подкошенная, хотела было забыться сладким сном, только Жужела не дала.
– Не больно-то разлеживайся! Залом два раза присылал справиться, встала или нет.
– Залом? Что ему нужно?
– А это, голуба, сама вызнавай! Ровно стоять сможешь?
– Не знаю.
Поднялась на ноги и какое-то время стояла. Получилось неубедительно. Как будто ровно, а как будто нет.
– Мне бы расходиться, – грохнулась на ложницу, потянулась за сапогами. – Говорят, помогает.
– Далеко не уходи. – Старая нянька погрозила узловатым пальцем, желтым, словно древний пергамент. – А то напьются и ну давай по стенам лазить, как ящерки!
– По стенам? – усмехнулась. – Вот дураки! Хотела бы посмотреть!
– Так насмотрелась вчера! Не хватит? Как еще не рухнула!
– Кто рухнула? – Верна похолодела, в живот вернулась резь. – Кто чуть не рухнула?
– Ты! Забыла?.. Шаталась по крепостной стене, точно ветер. Хорошо, ума хватило не прыгать через зубец! Рассказывали – уже приготовилась.
Лучше бы прыгнула. Хмельному питухе море по колено, уже давно все кончилось бы. Какой удобный случай упустила!
– Я пойду. Прогуляюсь.
– И помни: тебя Залом ждет!
– А почему его так прозвали?
– Молодым был, врага заломал голыми руками. Хребтину свернул, будто хворостину.
– А-а…
– Звал, что ли?
Предводителя возвращенцев нашла в той самой палате, в полу которой неизвестный зодчий устроил водоводы, а потолок открыл для дождя. Ворон подсказал, дескать, эти хоромы Залом любит больше всего. Он действительно оказался там, а с ним еще трое – Черный Коготь, Енот и Мосол.
– Выспалась? Наслышаны про твои деяния!
Пробурчала что-то невнятное, мол, не стоит ворошить прошлое.
– Выше голову, не бубни под нос! Ровно груз на язык подвесила. Больно медленно ворочается!
– …не хотела… само вышло… и выпила всего ничего…
– Дела-а-а. – Залом грозно оглядел сотников и уставился на Верну. – Так ты спьяну покрошила «серебряных» видимо-невидимо?
– Ты про что?!
– А ты про что?
Медленно пожевала губу и буркнула:
– Ну это… я вчера малость перебрала… а стена совсем даже ровная… я и перепрыгнуть могла…
Все четверо, не сговариваясь, разразились таким гоготом, что с крыши снялись птицы, лишь курлыканье влетело в палату через окна и смешалось со смехом людей. Смех – наружу, птичий клекот – внутрь. И только Верна молчала, словно истукан.
– Боги тебе судьи, – даже в слезы бросило. – Я про другое. Дел вы натворили у обоза… мало не покажется!
– Кому не покажется?
– Да всем! – Вои переглянулись. Больно медленно девка соображает. Бочку высосала, что ли? – Обоз прошли, ровно нож сквозь масло! На что мои парни злы и голодны до крови, твои девятеро даже их заставили раскрыть рот. Кто такие?
Кто такие? А Злобог их знает! До вчерашнего дня не виделись. Ну сидели за одним столом, ну рубились рядом… А про сон рассказывать?
– Не знаю. Впервые увидела в крепости. Как зовут, знаю, да и все, пожалуй.
– Тогда удивительно. – Залом огладил бороду. – Люди не одну битву вместе проходят, чтобы рубиться так слаженно. Бочку пота сольешь и бочку крови потеряешь, пока споешься. Твои же девятеро…
– Да почему мои?
– Потому что с этого дня ты десятник. Сама – десятая. Поняла, к чему веду?
Только рот раскрыла. Ну и дела! Десятник! Ишь ты!..
– Чего уж не понять. Не весь умишко еще пропила.
– Тогда ступай к своим. Отныне вас десять.
Развернулась и вышла, чуть в ногах не запуталась. А чего путаться – «раз-два, раз-два»…
На третий день парни копытами забили, подавай им братцев-князей, и все тут. Роптали, понятное дело, в тряпочку, больше для того, чтобы выкричаться. Понимали: у Залома зубище на братьев побольше, чем у них, и если тот сидит в горной твердыне тихо-смирно, им тоже не пристало голову поднимать.
Когда вернулась из дождевой палаты, нашла каждого из девятки и донесла решение Залома. На первом, Балестре, говорила еле слышно, себе в нос, на девятом, Крюке, отчеканила громко, внятно, ровно песню спела. «Залом вас в десяток собрал, меня десятником поставил. Не сама просилась – назначили». Серый Медведь даже бровью не повел, просто кивнул как ни в чем не бывало. Нашла здоровяка у дружинной палаты, тот сидел на завалинке и стругал огромным ножом яблоко. Молча протянул дольку, встал и ушел внутрь. Гогон Холодный равнодушно пожал плечами, Балестр даже не повернулся – нашла его за правкой клинка, Окунь выслушал молча, Змеелов даже не снял с лица платок – лежал на камне, отдыхал, прикрывшись от солнца. То же с остальными, чудные какие-то.
А когда от людского нетерпения готов был расплавиться камень, будто пчелиный воск на солнце, Залом кликнул сотников. Те совещались до самых сумерек – парни тенями бродили по крепости, поглядывая в сторону дождевой палаты, – и в самом вечеру по твердыне разнеслась добрая весть:
– Через два дня выступаем!
Так просыпаешься от непонятной тревоги, если спишь на теплой земле, и та вдруг начинает дрожать – стадо диких быков трясет земную твердь, ровно подступает землетрясение. Тихо было в Последней Надежде, и в мгновение ока все изменилось. Полторы тысячи воев сломя голову ринулись готовиться. Верна спала, но проснулась мгновенно – все кругом наполнилось неясным гулом.
– Что такое? – осоловело таращилась по сторонам и ничего не могла понять. Суетятся, носятся как угорелые, оружием забряцали.
– Через два дня выходим! – носилось по крепости, и возвращенцы радовались, точно дитя, получившее новую игрушку.
– Выходим, – повторила Верна, зевая.
С чьей-то легкой руки парни повадились дремать на открытом воздухе. Стоило одному лежебоке прикорнуть на крыше дружинной палаты, остальные подхватили, будто зараза распространилась. Знай себе стели на камне потолще, бросай платок на глаза, чтобы солнце не слепило, и сил набирайся. На крышах, площадях, лестницах, тут и там всегда спали заломовцы. Иные даже ночью не прятались под крышу. Кто-то из умельцев смастерил диковинную штуку – сложил вчетверо теплое одеяло из ячьей шерсти, прошил по двум сторонам да и залез внутрь, точно в мешок. Над крепостью по ночам всегда носился храп, словно печной дымок, ровный и густой.
После заката Черный Коготь нашел Верну на крыше почивальни и, коротко кивнув, поманил за собой.
– Выступаем через два дня, знаю.
– Ну это все знают. – Сотник, улыбнувшись, покачал головой. В последней схватке у обоза шальным ударом ему снесло пол-уса. Неглубоко – на детский ноготок распороло щеку, и, разговаривая, Коготь кривился. Речь выходила пока нескладной, но больше, чем рана, возвращенца опечалила потеря уса. Рука сама тянулась подкрутить левое полукольцо и находила только пустое место. Так и прозвали в крепости – Полоусый. – Думка есть, как раз на вас десятерых.
– Думка?
– Дело опасное, но…
– Согласны!
Черный Коготь подозрительно уставился на своего новоявленного десятника и прищурился. Девка, будто не от мира сего, приметил это еще в первую встречу. Пусть сколько угодно твердит, что стоит за правое дело, такое рьяное стремление к смерти от бывалого вояки не скрыть. Так же истово гляделись кругом галерные рабы на веслах, кому обрыдла тяжелая рабская жизнь. Под плетьми надсмотрщиков только распрямлялись плечи… чтобы поникнуть и безвольно распластаться на трюмных досках. Гляди-ка, только услышала «опасность», глазки заблистали, точно самоцветы! Дров не наломала бы. Хотя, остальные девятеро… подле них девять раз остынешь от глупостей.
Проследовали вовсе не в дождевую палату – куда-то дальше и вошли в крошечную почивальню, пять шагов на пять, увешанную шкурами и заставленную основательной утварью. Как же сюда втащили этот громадный, тяжеленный стол? Разве что прямо тут сколачивали… Ножки всех предметов – скамьи, ложницы, стола – походили на бревна.
Залом опирался о стол и вдумчиво таращился на какой-то рисунок. Верна подошла ближе. Такими горбылечками обычно рисуют горы. Те черточки, бегущие рядом, – дорога, стрелками обозначены тропы.
– Выступаем через два дня… – начал было Залом.
– Куда?
– На кудыкину гору! – усмехнулся, переглянувшись с Черным Когтем. – Ударим в три места разом!
– Не надорваться бы. – Верна в сомнении скривилась.
– Живы станем – не помрем! Триста человек уйдут сюда, – пальцем толстенным, ровно древесный сук, Залом ткнул в место на карте, где неведомый живописец изобразил городишко: теремные купола, один в середке, два по краям. – Это Перезнойка.
– И что там? Золото? Серебро?
– Ничего, – усмехнулся истинный князь. – Просто застава у реки.
– Как ничего? – Верна развела руками. – Хоть что-то там должно быть!
– Там войско. Пятьсот душ.
Промолчала. Ждут глупого вопроса? Не дождутся! Сами скажут.
– Теперь важнее ослабить братцев, нежели забрать добычу. – Залом поджал губы. – Я не краду у себя.
– И те пятьсот…
– Их больше не будет, – жестко бросил предводитель возвращенцев и продолжил: – Без малого тысяча воев уйдет сюда.
Верна покосилась на карту. Куда? Что это? Черточки бегут рядом… значит, дорога.
– По этой дороге возвращается дружина из заморского похода.
– Но откуда у тебя море?
– Оно у коффов, – усмехнулся Залом.
Верна какое-то время молчала. Потом кисло улыбнулась. Спелись. Кто еще сомневается в предательстве братцев? Старший брат едва живот не положил против Коффира, младшие – как по своему двору ходят в чужих владениях.
– Так не бывает, – буркнула. – За все чем-то платишь.
– Ты гляди! – Залом и Черный Коготь, переглянувшись, расхохотались. Верна поморщилась, так по ушам дало, едва слуха не лишилась. Разве можно человека за здорово живешь слуха лишать? Хоромы всего ничего – пять шагов на пять, кто же грохочет в таком закутке? – Быть тебе когда-нибудь сотником! Если доживешь!
Здоровы же оба ржать! Вон Черный Коготь морщится, не все коту молоко хлестать! Того и гляди, шрам разойдется, вот-вот рожа треснет!
– Братцы-князья не мелочатся, землей разбрасываются, словно грязью. – Залом рубанул по карте ладонью, и весомый кусок нарисованного княжества остался по ту сторону. – Этот край продали коффам. Те и возводят свою крепость. А это моя земля, и я никому ее не отдам!
Дураки коффы, дураки братцы. Таких, как Залом и Черный Коготь, нужно убивать сразу, умно ли оставлять в живых зверюгу и ждать, когда та схарчит «хозяина» в два присеста?
– Делай, что хочешь, но даже следа крепости остаться не должно!
– А…
– Немного, человек сто – сто пятьдесят. Вопросы есть?
Верна покачала головой. Какие вопросы? Делай, что хочешь, – все понятно.
Сначала выступили девять. Через день – триста. Еще через день – тысяча. По замыслу Залома три отряда должны были ударить одновременно. Для чего, Верна не знала. Должно быть, для пущей острастки, дескать, получат братцы-князья донесения, сначала одно, потом второе, третье и похолодеют от ужаса.
– Идете вдоль дороги, – наставлял Черный Коготь. – К вечеру по развилке уйдете вправо, а к заходу солнца на пути встанет деревня. Обождите в лесу и с первой темнотой разыщите Горбатого. Парняга действительно горбат, не ошибетесь. Он и проводит в крепость коффов. Что делать там, разберетесь на месте.
– А вдруг не управлюсь? – буркнула Верна. Сейчас признаться не стыдно, рядом никого. Коготь – боец матерый, всякое повидал, видит насквозь – испуг не спрячешь, как ни пытайся. Ладно бы сама концы отдала, так ведь люди надеются, верят.
– Помогут. – Сотник убежденно кивнул на девятку, ждущую в отдалении. – Ох не простые парни к тебе стянулись, ох не простые! Попомни мое слово, наделаете вы дел!.. Пошла!
Хлопнул Губчика по крупу, и тот резво припустил в раскрытые ворота. Цепью девятка утянулась по следам десятника, и оглушительный свист полетел вдогон первому отряду. Птицы, бедные птицы, никогда в стенах горной твердыни у вас не будет покоя…
До развилки добрались без приключений, но Верна не припомнила бы другого столь же молчаливого похода. Даже с Безродом бывало веселее, один Тычок чего стоил. Эти же… каждое слово приходилось клещами вытягивать. А что узнала? Да почти ничего! Как сделалось понятно, раньше эти девять между собой не знались, теперь же стало ясно – не больно-то и хотят узнать. Едут и едут, каждый сам по себе. Молчат. Ни тебе пошутят, ни подколют друг друга. Не видела бы Верна собственными глазами их жутковатую спаянность в том «серебряном» бою, не стала голову ломать. Только странно все выходит, хотя… может быть, на самом деле пожили, повидали, знают.
Серый Медведь некогда служил князю Озерного края, исполняя особые поручения. На вопрос, где находится помянутый Озерный край, молча показал на восток и отвернулся. Какого рода особые поручения остались за широченными Медвежьими плечами, Верна не спрашивала. Уж конечно не крестиком вышивал по тонкому полотну.
Остальные не лучше. Спросишь – бросят пару слов, ровно через силу. Неуютно с ними, хоть и спокойно, то недавнее головокружение Верна не забыла. Попривыкла, что ли? Теперь в обморок не падала, но и близко не подходила. В бою – другое дело, там себя забудешь, а на переходе старалась держаться подальше. Эти и в крепости особняком стояли. В глаза не смотрят, руки не дадут, чистым гневом, как прочие возвращенцы, не горят. Выгоды ищут?.. Может быть. Истинный князь девятку заметил, сядет на трон – как пить дать приблизит. Серый Медведь, мастак по особым поручениям, уж точно не потеряется, и остальные не пропадут.
Вышли из крепости утром, разок остановились в лесу на отдых и к вечеру подошли к развилке. Встречных-поперечных объезжали от греха подальше, завидят кого-нибудь вдалеке, съедут на обочину, в лесок. Девятеро будто чуяли опасность: Верна еще ни сном ни духом, а кто-нибудь из десятка уже знак подает, дескать, спрячемся от любопытных глаз.
– Развилка, – буркнула, оглядев каждого. – Нам направо.
Промолчали. По совету Когтя надели простецкие дерюжные плащи и клобуки, чтобы уберечься от случайных взглядов. И теперь Верне показалось, будто из подклобучных теней сверкают огни. Тускло, блекло, словно распахнули печную дверцу и тут же прикрыли.
– Где же Горбатого искать?..
Расположились в лесу, на границе общинных земель и выглядывали меж ветвей нужный дом. Шагов сто до ближайшей избы, солнце падает за холм, кое-как еще видно, но тьма стремительно забирает свое.
Змеелов молча показал на себя, потом на деревню, спешился и… будто растворился в сумерках. Как и не было его. Верна до рези в глазах проглядывала поле, но даже движения не угадывалось. Только трава по пояс едва колышется – и почему деревенские не косят?
Лазутчик возник будто из ниоткуда – не было и вот появился.
– Вторая изба с того края. Скоро подойдет.
Так просто? Скоро подойдет?
– Что-нибудь видел?
Никогда не была десятником, что нужно говорить в таких случаях? Неужели воевода Пыряй тоже когда-то стоял столбом и не знал, что сказать? С трудом верится, однако умные люди говорят, будто все когда-то были детьми. Змеелов даже звука не издал, промолчал, ровно услышал несусветную глупость.
Горбуна увидели сразу, едва тот вышел на открытое. Крюк щелкнул пальцами и показал в сторону деревни. Верна замерла. Да, к лесу, не торопясь, шел человек и, если бы соседи спросили, куда отправился на ночь глядя, сотню раз отбрехался.
– Доброго здоровья Залому и его людям, – низко поклонился. – Который из вас старший?
– Я. – Верна выступила вперед. Голос предательски дрогнул.
– Пойдемте. Тут недолго, за полночь будем на месте.
– Ты без лошади?
– Две долины, два холма, это все моя страна!
– К чему эта таинственность?
– Боятся. – Селянин махнул в сторону деревни. – Уже и данью обложили, соседушки, чтоб им пусто было! Корми их, пои. Крепость построят, вовсе житья не станет. Одно дело свои на шее сидят, а эти мне кто?
– А ты не из пугливых, – усмехнулась Верна. – За словом в мешок не лезешь.
– Я такой. – Проводник развел руками. – Спина горбатая, да язык прямой.
– Веди.
Тихим шагом вокруг деревни тронули в путь. Горбатый горбатому рознь, один еле ноги передвигает – калечный да увечный, ох тяжел мешок заплечный, – этому все нипочем. Топает вперед и шагу не сбавляет.
– Сколько их?
– Сто двадцать.
Не многовато на десятерых? А впрочем, это даже хорошо. На мгновение повела себя как обыкновенная баба, которой есть ради чего жить. Очень хорошо, что так складывается.
– И все вои?
– Ну-у… при оружии, а бойцы или зодчие – судить не возьмусь. Тише! Подходим. Долка в холм упирается, видишь, огонь горит?
– Ага. Возвращайся, дальше сами.
– Отчаянные вы. – Горбун, должно быть, уважительно покачал головой, только наверняка Верна сказать не могла – темно. – Не по себе мне что-то. Ровно знобит.
– Сказала бы я, отчего знобит, – буркнула еле слышно, поглядывая на девятерых. – Только, боюсь, лучше не станет.
– Что?
– Да так, ничего. Живы останемся – услышишь.
Горбун повернул восвояси. Верна с надеждой поглядывала на соратников, не напороться бы на дозор. Как будто тихо кругом. Девятеро молчат.
– Лошадей оставим. – Что делать дальше, Верна не знала, но это могла сказать определенно. – Почуют друг друга, прощай скрытность. Наверное, и собаки у коффов есть.
Табунок оставили в низинке и, неслышные, невидимые, вышли к подножию холма.
– Темно, обмануться боюсь, – шепнула направо Белоперу. – Шагов двести будет?
– Два перестрела, – холодно бросил тот. – Три собаки. Стоим на ветру. Не почуют.
Верна сглотнула.
– Пошли.
Сама себе показалась шумной коровищей, лишь колокольца на шею не хватало. Девятеро ползли так, что даже трава не звенела, ровно по воздуху стелились. Крепость заложили на вершине холма, высота властвует над всей местностью. Показалось, будто вечность прошла, разволновалась. И вдруг девятеро встали, как один. Верна замерла и огляделась в обе стороны.
– Что такое?
– Подошли.
– Ничего не вижу, огонек больно скуден! Что впереди?
– Стены нет, – прошептал Балестр. – Только закладывают. Входи, где хочешь. Спят в шатрах. Лошади и повозки с той стороны холма.
Что делать? Что предпринять? Как поступил бы воевода Пыряй? А Безрод?.. Вырезал заставу по одному? Сто двадцать человек?.. Ох, тяжела ты, воинская премудрость! Куда легче идти за чьей-нибудь широкой спиной и не забивать голову тяжелыми мыслями. Девятеро молчали, будто воды в рот набрали. Ни подскажут, ни укажут.
– Вперед. Постучимся, попросим водички.
Ушла первой – меч наголо. Парни следом. Дура, сразу бы догадаться, но откуда? Дура и дура…
Перейдя воображаемую черту стены, шепнула в обе стороны Серому Медведю и Балестру:
– Свистите что есть мочи.
Только плечами пожали. Думала, небеса прохудились и воздух, будто из дырявого меха, устремился вниз. Хоть уши зажимай. Повыскакивали кто в чем: в исподних, в штанах, у кого факел, у кого меч, вопят, орут, едва с ног не падают, спотыкаются. Кто-то догадливый запалил шатер – вот еще, возиться с костром! Хоть поглядеть, кто нападает и сколько их. Верну колотило так, что горло мигом пересохло. А потом началось…
Коффы думать забыли про луки, это Верна поняла почти сразу. Еще бы! Наглецов мало изрубить на куски за тот переполох, что подняли среди ночи. Изрубить и скормить собакам! А если праведным гневом приложится каждый из ста двадцати, даже памяти о сумасшедшем нападении не останется. Коффы, точно приливная волна, хлынули на десяток, при том, что никто не мешал им вооружиться, а шатры вокруг горели за милую душу, и светло сделалось почти как днем.
– Раз-два, раз-два… – считала про себя Верна. – Раз-два, раз-два…
Если бы вместо коффов нахлынула отара глупых овец, и считала бы те же «раз-два, раз-два». Щиты парни не жаловали, зато в каждой руке сверкало по клинку… впрочем, сверкать в огне пожарищ мечи и сабли перестали почти сразу же – кровищей заляпало. Так траву выкашивают под корень, и только шелест отлетает к небу, девятеро лишь переходили с места на место – из-за трупов под ногами коффы не могли подобраться на удар и беспомощно топтались поодаль. Верна впала в отупение, зарубила одного-двоих и растерянно таращилась по сторонам. Глядела куда-то поверх голов и чувствовала – душа не на месте. Спокойно и деловито, споро и без суеты парни резали коффов, словно мясник туши. Вот шкуру снимает, вот сухожилие отделяет, голяшки рубит, лопатку обваливает. Клинки мелькают так, что не углядишь, и будто кто-то потусторонний ведет страшный счет «один, два, три четыре…», и с каждым счетом наземь падает человек, бряцает оружие или доспех… а потом сверху ложится следующий.
– Садовник обрезает яблоню! – прошептала Верна. Серый Медведь очень напоминал основательного садовника, только вместо источенных короедом, иссохших ветвей под его страшными мечами падали коффы.
Раз-два…
Не сразу поняла, что отличает бой от бойни, а когда уразумела, едва не отпустила сознание – девятеро не кричат, не хрипят, не ругаются; больше разу клинки не звенят, по большинству обходится вообще без этого; достают сразу, быстро, точно, на первый взгляд без спешки. По-другому было на корабле, когда дружина Круглока схлестнулась с оттнирами, – там разменивали себя на врага, все было привычно и никого не жалко. Или ты, или тебя. Из боя вышла чистая, словно после праведной работы. Тут же… Балестр просто два раза сунул клинки в четверых, те и упали. Крюк разрубил врагов справа и слева, мечи коффов сделались ровно бесполезные деревяшки – что есть, что нет. Маграб непостижимым образом, стоя на месте, сочился меж клинков и рубил, рубил, рубил, не встречая противодействия, и так все девятеро…
– Мне плохо, мама! – шепнула потрясенная Верна. – Мне плохо, мама!..
Всю затрясло. Чувствовала себя так, будто нутро переполнилось, как выгребная яма, и самое время копать новую. Отчего-то поднялся внутренний жар, перед глазами поплыло, слух забило криками, стоном и лязгом. Не сразу заметила, что толпа коффов истаяла, последний десяток улепетывал в темноту во весь дух. Оглянулась и села. Ноги отказались держать. Не сразу поняла, что сидит в кровавой жиже, в горлышке «подковы», вокруг стоят невозмутимые соратники и внимательно оглядывают окрестность. Как в том сне, стоят спинами, лиц не видно. И закружилось, и повело…
Как долго рубились? Последние шатры догорали, когда раздалось конское ржание и лай собак вдалеке, а что полыхать сухим, промасленным шкурам? Не упомнила, как очутилась в самом подножии холма, как взбиралась на Губчика, почти все ускользнуло из памяти, кроме зрелища горящих шатров, круговерти мечей перед глазами и безумного взгляда коффа, что лежал в шаге, только руку протяни. Ужас непередаваемо исказил правильные черты, смоляной чуб упал на глаза, и Верна, сама не поняла отчего, поправила непорядок, заложила вихор за холодеющее ухо.
– Нет больше заставы коффов, – еле слышно прошептала горбуну. На сей раз таиться не стали, подъехали прямо к дому. – Там, у холма, – добыча, кони, утварь. Что сами не берем, то вам остается.
Проводник вздернул факел повыше и остолбенел. Давешние десятеро конных, и за каждым четыре-пять заводных, лошадки волнуются, храпят, – вот и все, что осталось после коффов. И ведь никого из десятка не потеряли!
– Нет, говоришь, заставы?
– Нет, – устало повторила. – Сколько в деревне дворов?
– Пятнадцать.
– Хоть лошадиный торг открывай… Тела погребите. Нам же восвояси дорога.
Горбатый еще долго смотрел вослед с отвисшей челюстью. Ну дела, ну дела! Приехали десятеро, разогнали по холмам целую дружину и обратно подались. Кому расскажешь, не поверят. Потом захлопнул рот, покосился в сторону разоренной заставы и пошел по дворам, собирать соседей и всем миром подбирать добычу.
Верну качало в седле и вело. Как будто долго, крепко, упорно пила и заработала нескончаемое похмелье. Только рвать больше нечем, почитай, весь желудок оставила на холме после битвы. Вывернуло наизнанку, прямо в лужу крови, жаль с головой нельзя сделать того же. Выпотрошила бы, избавилась от ужасных воспоминаний и набила чем-нибудь светлым. Но стоило прикрыть глаза, день превращался в давешнюю ночь, и начиналась нескончаемая круговерть клинков и лиц. Девятеро, глядя вовне, заводили жуткий хоровод, как подрубленные, наземь валились коффы, и один из них – тот испуганный парень с непослушным чубом – падая, выпростал к ней руку.
Даже не запыхались. Даже не устали. Даже с места не отшагнули. Как была до битвы «подкова», с ней, Верной, в горлышке, так и осталась. Кто хотел броситься в гущу рубки и поймать грудью острый меч? Кто хотел, очертя голову, ввязаться в драку и славно окончить свои дни?..
Верна испуганно оглянулась. Вроде и ясный день кругом, а страшно отчего-то. Словно по кругу ходишь, на все сущее пал туман, не видно ни зги, и только свои следы узнаешь круг за кругом. Сначала Безрод не давал помереть, теперь эти… Да что же делается на свете? Даже Костлявая играет, мучает, дразнится. Пройдет вдалеке, даст себя разглядеть, дохнет смрадным тленом, а в руки не дается. И отчего-то в серое туманное далеко бежала лишь одна красная полоса, теперь только одна, и где-то там рядом был Сивый…
Ночная дорога умиротворяла, глухой топот множества копыт убаюкивал. Растянулись на несколько десятков шагов, учесть длинный-предлинный «хвост» за каждым… Первыми шли Серый Медведь и Маграб. Под самое утро, когда Верна почти задремала в седле, неожиданно вздрогнула, будто кто-то пихнул. Открыла глаза, помотала головой, выгоняя остатки сна, и недоуменно покосилась на соратников. Почему встали?
– Заблудились?
Ну хоть бы слово бросили в ответ! Девятеро молчали, будто разучились говорить, и на давешний ужас потихоньку наползал новый. Что творится? Самая темная пора, ни зги не видно, только и поняла, что лес кругом. Дубы шумят, полощут листву в свежем ветре.
– Отчего же, все правильно.
Едва не распахнула от удивления рот. Кто говорит? Голос незнаком, и летят слова откуда-то спереди. Соратнички встали по бокам сзади, выходит, к полному десятку выпал одиннадцатый?
– Ты кто? Шутки шутить вздумал? Забудь, как страшный сон! На куски порвем, кости размечем!
– Дыши ровно, за меч не хватайся. Худого не сделаю.
– Ты кто?
– Дед Пихто. Разговор есть.
Верна растерянно взглянула на соратников. Те покоились в седлах, ровно истуканы, и не выказывали никаких признаков беспокойства. Ветер шумел в кронах деревьев, ночь дышала предрассветной свежестью. И как будто все идет своим чередом, но почему-то беспокойно.
– Это кто-то из своих, – прошептала. – Вон, за мной целая дружина! Дам знак, на мясо порубят! Чего бояться?
Но саму трясло, как в ознобе. Осторожно спешилась и сделала шаг вперед. Скорее бы рассвело.
– Ну здравствуй, дева-воительница. Подойди ближе, не съем.
– Вот еще! Подавишься, – будто тяжесть на язык подвесили. И Губчик отчего-то всхрапнул, попятился.
– Сядем, потолкуем?
– Чего надо? – Верна опустилась на бревно.
– Разговор у нас выйдет душевный… долгий. – Незнакомец сидел на том конце бревна, но даже в темноте Верна готова была сказать, что тот здоров, под стать Серому Медведю. От каждого слова в дрожь бросает, как в трубу гудят.
– Не больно-то рассиживайся, – буркнула. – Нам восвояси дорога. Говори, чего надо, и разойдемся, кто куда.
– Вся в отца, – усмехнулся неизвестный. – Так же порывиста и пряма.
– Ты его знал?
– Встречались пару раз.
– Давно?
– Последний раз незадолго до гибели.
Ишь ты! Нарисовался, ровно чародей! Не было никого на пустой ночной дороге, и нате вам, объявился.
– Ты как будто искал меня.
– И нашел.
– Знать тебя не знаю.
– Хватит того, что я знаю.
– В гостях у нас бывал? В походы с отцом ходил?
Молча помотал головой. Значит, нет. Интересно, откуда взяла, что именно головой покачал?
– Не вижу тебя. Распали костер.
– Всему свое время. Расскажу кое-что.
Верна кивнула. Пусть рассказывает. Там, глядишь, и солнце встанет.
– Слушаю. Начинай.
– Жила-была девочка. Папкина дочка, мамкина любимица, не красива, не уродлива, не худа, не тучна. И когда стукнуло ей двенадцать, в доме отца появился человек. На большом черном жеребце, девочка никогда таких не видела. Два дня отец о чем-то говорил с незнакомцем, и наконец тот уехал.
– А чего хотел?
Собеседник усмехнулся:
– Девчонку.
Дышать забыла. Двенадцатилетку? Не рановато ли?
– Странные речи ведешь. Ей всего-то двенадцать лет! Еще гулять и гулять.
– Годы летят быстро, отчего бы не подождать? Не сговоришь девку раньше, станет поздно.
– И что?
– Не договорились. Первый жених в жизни девчонки.
Верна удивленно вскинула брови. Ты погляди, соплюха еще, а такие страсти вокруг разгорелись! Здоровенные кобылицы в двадцать с лишком замуж выйти не могут, а тут за малолетками очередь выстраивается!
– А почему отец девчонки отказал тому, на черном коне?
Незнакомец помедлил:
– Испугался.
– Чего?
– Потом поймешь.
Небо на востоке побледнело, ровно бросили на солнце черную завесу, а та истончилась, и сквозь нее стал пробиваться свет.
– Я тоже разок видела громадного коня, едва дух не отпустила, когда тот мимо прошел. Здоровенный, черный, ножищи толстенные, как жахнет по земле копытом, двор сотрясся. А что было дальше?
Незнакомец усмехнулся.
– Потом были еще женихи, девчушка выросла, сходила замуж, но неудачно. Замужество не принесло ей счастья. Помотало ее по белу свету, чего только вынести не пришлось, и однажды…
Верну который раз передернуло. Показалось или дуб, в чьей раскидистой кроне присели, слушает столь же внимательно, как она? Стоит рассказчику заговорить – шелестит, едва незнакомец умолкнет, и дуб замирает.
– Что однажды?
– Девчонку с мужем занесло в лес. И вдруг стало ясно, что их преследуют.
Точно говорят, все дуры похожи. История незнакомой девушки так явственно напомнила Верне собственную, что осталось только плечами пожать.
– Повезло девчонке. Дураки попались. Обнаружились и дали себя прирезать.
– Со мной похожая беда приключилась, – буркнула Верна, поглядывая на дальнокрай. Розовело.
– Не может быть. – Собеседник усмехнулся.
– Мне тоже повезло… – запнулась и поникла головой. – Муж помог. А чего хотели те от девчонки?
– А от тебя?
– Какой-то умник решил заполучить меня во что бы то ни стало.
– Вот и с нею то же. Приглянулась кому-то.
– А дальше?
– Известно что. Если кто-то выкладывает немалую цену, значит, дело стоящее, а просто так от своего не отступаются. Был раз, будет и другой. Не в бирюльки игра.
– Я тоже об этом подумала. Ума не приложу, кому такое сокровище нужно.
– Поймешь чуть позже. А девчонке жить надоело, стала смерти искать. Во всех мыслимых грехах свой след нашла.
Что? Верна напряглась. Больно странно все выходит. Один к одному получается ее собственная жизнь, ровно друг на друга наложились две одинаковые вышивки.
– Дальше.
– Дальше, говоришь?.. А ничего у нее не вышло, не смогла помереть.
– По… почему?
– Не дали. Нашлись у девчонки хранители.
Не дали… не дали… Очень захотелось поглядеть на рассказчика, кто такой шустрый да языкастый.
– Ты обещал распалить костер.
– Самое время. – Незнакомец кивнул. Нечто огромное встало с бревна, и только трава зашуршала под ногами сказочника. – Время зябкое, росяное.
Папкина дочка закусила губу. Все меньше нравилась история, ведь не может нравиться чужая жизнь, как две капли воды похожая на твою собственную, тем более если от безысходности сама собралась в палаты Ратника. Незнакомец сбросил сухостой в паре шагов от бревна и присел спиной к Верне.
– Значит, не отказался от девчонки тайный воздыхатель?
– Нет, – бросил через плечо. – Не отказался. И вышло, в конце концов, по его.
– А кто он?
Отмолчался, только хмыкнул. Под руками сказочника родился крошечный огонек, перебежал на сухостой и под старым дубом затрепетал костер. На кроне заиграл пламенный отблеск. Верна переиначила вопрос:
– А почему вышло по его? Заставил?
– Отчего же заставил? Сама пошла.
– Странно как-то.
– Вовсе нет. Что станешь делать, если хочется войти в дверь, а она закрыта?
– Постучу.
– Не открывают.
– Полезу в окно.
– Заколочено.
Верна призадумалась. Жестко стелет незнакомец. Костер между тем разгорелся, и неудержимо захотелось погреться. Замерзла что-то, будто век вековала на куске льда. Встала с бревна и подошла к огню, а странный сказочник, напротив, сдал к деревьям, туда, где всхрапывал его конь.
– А мне ее жаль, – бросила в темноту. – Жила себе девка, горя не знала, и тут на тебе! Неведомый воздыхатель, жуткие преследователи, потом хранители. Грустная история.
– Девка очертя голову совалась во все битвы, бросалась на мечи, однако тщетно. И что прикажешь делать, если хочется умереть, а не выходит?
Верну передернуло. Мама, мамочка, все меньше нравится сказка! Хочешь войти в дверь, а там закрыто, лезешь в окно – заколочено, норовишь через крышу – там наглухо забрано досками.
– Чего ты хочешь от меня?
– Так я уже все сказал, – усмехнулся незнакомец из темноты. Всхрапывал конь, бил копытом, только всхрапывал так, что подумала бы – медведь ревет, копытом скребет землю так, что в пятках отдается. – Погибнуть на мече не получилось, хранители не дали. Знай себе живи-поживай.
Ой, мама-мамочка!.. Какое-то время молчала, словно онемела, ослепла и оглохла разом. Так, значит… так, значит…
– Девчонка из рассказа – я? Ты послал за мною темных?
– Дурачье! – оглушительно рассмеялся незнакомец. – Благоверный твой оказался им не по зубам. Одному он вспорол брюхо от ребра до ребра, другому вырвал горло, кто-то и вовсе без головы остался.
Бежать, сейчас же! Меч наголо, иссечь наглеца крест-накрест и – скок на Губчика!
– И что дальше? Снова в погоню за Костлявой?
– Да!
– Не набегалась? – под громогласным хохотом крона дуба зашелестела, будто под порывом ветра, а ведь не было того и в помине! И птицы молчат в эту рассветную пору. – Тебя к ней не подпустят даже близко!
Девятеро даже не спешились. Покоились в седлах будто истуканы. Раскрыв рот, Верна превратилась в десятое неподвижное изваяние. Они не подпустят Костлявую, не подпустят…
– Ты останешься на этом свете, – усмехнулся незнакомец. – И наконец будешь моей.
– Почему я?
– Мне подойдет не всякая.
– Уже плачу от счастья!
– Лучше смейся.
– Я дура. На мне невинная кровь. Из-за меня гибнут люди! Я никому не приношу счастья!
– Болтаешь много. Язык бы тебе подрезать.
– Нарисовался ухажер, ровно с неба упал! Будьте нате!
– Целая жизнь впереди, узнаешь.
Верна замолчала, исподлобья косясь в тень дуба. Светало, мрак посерел, под деревом проглядывало огромное сажное пятно, человек и лошадь, оба громадные, необъятные. Что сделать, если хочешь войти в дверь, а не пускают? Ты в окно – а там заколочено? Девятеро не дадут умереть, где он их только нашел? И ведь на самом деле не дадут. Пусть сомневаются дураки и те, кто не видел их в деле. Пусть неверующие спросят у «серебряных» и коффов – может быть, еще не зажгли погребальные костры на истребленной заставе. Безрод потерян, жизнь все никак не оборвется, можно ли придумать нечто худшее? Мучение без намека на успокоение. И тут появляется некто и говорит, будто давно искал, белый свет обошел в поисках. Какая девка не раскрыла бы рот, когда впереди маячит призрак спокойной жизни?
– Ты, наверное, не понял… на мне кровь безвинных. Я – дура! Из-за меня люди погибли!
– Я прощаю тебя. – Сказочник рассмеялся.
– А может быть, ты душегуб?
– Самая тебе пара, – усмехнулся. – Гусь да гагара.
Тоска без радости, пьешь чашу и не можешь осушить. Прощай, Безрод, прости за все. Может быть, с этим сказочником найдется то, что так упорно искала, – дом и успокоение. А не найдется – пусть хоть кому-то будет хорошо. Ты смотри, годы прошли, а не забыл… Девки-дуры мечтают о таких женихах, чтобы любил тебя одну и на других даже не смотрел.
– Я…
– Ходу назад не будет. Подумай. Слово дашь – назад не заберешь.
– Согласна. Но кое-что хочу узнать до свадьбы. Будто ветер пронесся в кронах.
– Спрашивай.
– Это ведь ты сватался, когда мне было двенадцать лет?
– Да. Только ничего не вышло.
Зашуршала трава, и в круг света, потряхивая длинной черной гривой, вошел жеребец незнакомца, невероятный, немыслимый, исполинский коняга. С эдакой мощной грудью он мог бежать по молодому лесу напрямки, не отворачивая, в следы от копыт слилась бы вода, и для пичуг сделался водопой, толстенные ноги уверенно попирали землю – Верна краем глаза даже покосилась на собственное бедро. У самого костра вороной остановился, пригнул тяжеленную голову и обнюхал новоиспеченную невесту хозяина. Во лбу жеребца горела белая звезда, и Верна попятилась, ровно увидела привидение.
– Конь здоровенный, черный, ножищи толстенные, как топнет копытом, двор сотрясся… – не в себе повторила Верна. – Твоего коня видела у нас во дворе!
– Да.
– Почему ты не понравился отцу?
– Я мало кому нравлюсь.
– И все же?
– Ты еще не поняла? – Сказочник таки сделал последний шаг, присел у костра, и на Верну уставились памятные глаза. Избела-небесные, ледоватые, холодные, стылые…
Отчий берег, пришлые дорубают хозяев, родина в дыму и пожарищах. Полоумную от злобы и полумертвую от ран загнали в глухой угол. Какой-то вой с холодными серыми глазами на перепачканном кровью и гарью лице выбил меч из рук и едва не уволок на плече, будто куль с мукой… и теперь на Верну в упор смотрели глаза Безрода, иногда голубые, иногда серые, но безусловно узнаваемые. Не было Сивого тогда с налетчиками, никаким ветром не могло его занести в дружину Крайра, и не заносило! Вот чьи глаза смотрели вовне из глубин ее злой памяти и заставляли кусать все живое в припадках остервенения! Серые, холодные глаза на лице, перепачканном потом, кровью и гарью. Глаза Безрода, лицо чужое, и какое-то странное неуловимое сходство смазывало черты обоих в один образ.
– Ты убил моих?
Челюсть незнакомца тяжеловесно качнулась, и тот покачал головой.
– Крайрова работа. Не в моем обыкновении убивать родню.
– А кровь на лице и доспехах?
– Дружинники твоего отца храбро дрались, но не желали подпустить меня к тебе.
– А Грюя… – Голос дрогнул.
– Зарубил я. Ты не должна была выйти осенью замуж и не вышла.
Вышла раньше, весной. Озноб, этот необоримый озноб… А если встать на негнущиеся ноги и врезать сказочнику по бороде? Безрод говорил, что лишить сознания обладателя такой челюсти очень трудно, наверняка не получится, но если не дать выход бушующему злу, сердце просто разорвет.
– Не убейся, – хмыкнул. – Мы с тобой одного поля ягоды.
– Да, – прошептала Верна. – Сволочь женится на сволочи. Я, кажется, начинаю понимать отца.
– Ты отдала бы за меня свою дочь? – Сказочник подошел ближе и протянул руку.
– Удавилась бы, не отдала. – Жених, как пушинку, вздернул невесту на ноги и усадил на бревно. – Сама не знаю почему.
– Вот и он не смог. Никогда не спрашивала, отчего обрядил тебя в кольчугу вместо сарафана и сунул в руки меч заместо прялки?
– Он всегда хотел сына…
– Дура. За тебя испугался. Знал, что приду еще.
– Да кто же ты?
Незнакомец усмехнулся, наклонился к Верне и шепнул на ухо всего одно слово. Невесту перекосило, согнуло пополам, и жуткий утробный рев улетел к первому солнцу, проглянувшему над холмами.
Глава 5 БУБЕНЕЦ
В крепость десяток Верны вернулся первым. Трехсот возвращенцев под началом Черного Когтя и тысячи во главе с Заломом еще не было. Поначалу крепостной дозор не разглядел своих – мудрено принять за десяток воев табун, выбежавший на каменный язык перед воротами. Лишь когда рассеялась поднятая пыль, опустили мосток, и дружина с добычей вошла внутрь.
По жребию верховодить крепостной сотней остался Ворон. Сначала поморщился, однако противиться слепому случаю почел недостойным делом. Сегодня ты, завтра кто-нибудь другой. Хранить стены твердыни тоже нужно.
Парни рты раскрыли, провожая глазами добычу. Уходил десяток, вернулись без потерь да с целым табуном.
– А что застава? – весело крикнул Ворон.
– Нет больше заставы, – буркнула Верна. – А мы есть. У вас все спокойно?
– Последнюю Надежду не взять. Разве что с гор слетят, ровно птицы. – Ворон, прищурившись, обозрел скалу, из которой стараниями искусных зодчих вырубили крепость, словно безделушку из куска кости. – А что твои?
Девятеро нехотя отвечали на вопросы подбежавших парней, спешивались и расседлывали лошадей. Верна пожала плечами и рубанула себя по горлу, вот как! Пришли, порубили и ушли – всего-то и дел. Воевода крепостной сотни внимательно оглядел удачливый десяток, кивнул Верне, приглашая следовать за собой, и первый ушел с площади перед воротами. Влез на крышу левой башни, подал руку и подвинулся на одеяле.
– Камень остается камнем, – добродушно улыбнулся Ворон. – Если не утеплишься, мигом вынет из косточек тепло. Обратно не засунешь, ровно пух в распоротую подушку.
– Твоя правда. – Верна болтала ногами, словно малолетняя девчонка. – Береги тепло смолоду.
– Никогда такого не видел, – поджал губы. – Десяток порвал сто двадцать. Рассказывай.
– А чего рассказывать, – насупилась. – Пришли ночью, как хорошие гости постучались и спросили, дома ли хозяева. Те выскочили из шатров и ну давай мечами махать. Тут и мы огрызнулись.
– Просто пришли? Не подкрались в ночи, не вырезали дозор?
– Просто пришли, подождали, пока те выскочат да схватятся за мечи. Потом и началось.
Ворон, кусая ус, разглядывал сверху девятерых, что расседлали лошадей и тащили седла к себе. Не хромают, не горбатятся, не перекошены. Будто с прогулки приехали.
– А дальше?
Верна покосилась по сторонам, словно опасаясь чутких ушей. Сама себе удивилась. Так и полоумной стать недолго. Кого тут можно бояться, что скрывать?
– Зарубила одного или двоих, вернее, добила. Остальных – они. Будто выгнали безоружных отроков на матерых головорезов, прошли стан коффов, ровно отару овец. Рубили степняков, точно скот на убой, стук стоял на всю долину, когда мечи врезались в туши… хотела сказать, в тела. Чавкало так, что едва сознание не потеряла. И знаешь, что они сделали?
Ворон покачал головой. Откуда же ему знать?
– Едва степняки отхлынули, мои… – Верна кивнула на десяток, – голыми руками вырвали у раненых сердца и сожрали! Кто-то из коффов еще жив, таращится испуганными глазами, а из тебя сердце тащат!
– Веселые парни. – Ворон огладил бороду. – В горячке боя, бывало, и горло врагу грызешь, но чтобы сердце жрать…
– Вырвать и сожрать! Иногда мне кажется, что, будь даже коффы в доспехах, все равно достали бы.
– Видел такое разок. – Заломовец нахмурился, припоминая. – В свите саддхута Паграм-Терке, чью галеру мы таскали по морям, состояла особая дружина – пятнадцать мечей, не отходивших от него ни днем ни ночью. Случилась как-то морская схватка, рубились долго, остервенело, но, в конце концов, на галеру хлынули враги. Нам, понятно, все равно, кто кого прирежет, ну и глядели через решетку в полу, как битва идет. Те пятнадцать окружили саддхута, и никто не пробился через это кольцо, трупы уже всю палубу устлали, а через борта все новые лезут. И тут кто-то из отчаянных Паграм-Терке встал над хрипящим врагом и с размаху ка-а-к воткнет пальцы тому в грудь. Какой-то бесшабашный отчаюга попался, без брони. Согласен, чавкает живая плоть весьма отвратительно. Бедолагу даже в воздух поднесло, когда отчаянный потащил сердце наружу – браслет в грудине застрял, кисть не сразу вышла. Ну и сожрал за здорово живешь, на глазах у остальных налетчиков. Те сразу боевой пыл утеряли. Квелые стали, побледнели.
– Меня наизнанку вывернуло, – призналась Верна. – Сижу в луже крови и блюю. Вам, парням, всяко полегче, а мне как в мужское одеяние ни прячься, баба есть баба. Парень из коффов лежит в шаге от меня, руку простер, будто за успокоением, а у самого грудища распахнута, точно зев. Только прикрою глаза, слышу «тюк-тюк-тюк…» – то мечи в тела врубаются, и кровища брызжет во все стороны. Ну и понесло меня наружу…
– Наши едут, – усмехнулся Ворон, показывая рукой на дорогу, что вдруг заклубилась. – Может быть, тоже попробовать? А?
– Ратник в помощь. – Верна отчаянно замотала головой, прогоняя омерзительное видение. – Только без меня. Без меня! Я «переела» крови, меня тошнит…
Истерзанное тело Брюха в лесу… Не вышло бы так, что троица сбежавших душегубов под Срединником – дело рук одного из девяти. С новоявленного женишка станется.
И все же кто они, хранители?..
Триста потеряли пятьдесят воев, тысяча – двести. В обоих случаях дело решили внезапность, отказ от тупого, бессмысленного навала и хорошее знание местности. Однако на все потери истинный князь многозначительно улыбался – возьмут Бубенец, вся остатняя дружина перейдет под новое, то бишь старое начало.
– Их осталось всего ничего, – на ходу пояснял Залом, аршинными шагами меряя двор крепости на пути в дождевую палату. – Тысячи три, не больше. Смекнули братцы-князечки, стянули всех в одно место, не стали больше дружину бить на части.
– Так ведь хорошо же! – крикнул кто-то из парней. – Все в одном месте! И бегать не нужно!
– Дур-рак, страна осталась без охраны, заставы пустуют, приходи кто хочет! – буркнул князь на пороге думной палаты, задержался на мгновение и коротко бросил: – Сотники, ко мне, и… Верна.
– Вылезла дура на люди, – буркнула десятница и поежилась. – Огребай полной мерой!
– Гляди веселей! – сзади хлопнули по плечу. – Твой десяток иной сотни стоит.
– А если попросят сказать что-нибудь умное, прикажешь глазами хлопать?
Сотники буквально занесли в думную палату, а уж там Верна зевать не стала, мигом за спинами потерялась. Не видно и не слышно. Притаилась как мышь, даже дышала вполраза.
– Из города шагу больше не сделают, – убежденно рокотал Залом на всю думную палату. – Ни единого человека братцы-князья далеко больше не отпустят! Это значит лишь одно: город придется брать!
– Стены больно высоки, – задумчиво бросил чубатый кряжистый сотник, прозванный Быком из-за обыкновения выглядывать на собеседника исподлобья. – Народец положим, а город… возьмем вряд ли.
– Осадить? – предложил кто-то из глубины палаты. – Очень уж круто за дело беремся, дров не наломать бы.
– Осадить? – переспросил Залом. – Князья дерутся, у мужиков чубы трещат? Не враги за стенами – свои. Последнее дело свой же народ резать.
– Тогда что? Пригрозить?.. Дескать, добром открывайте, потом хуже будет.
– Братцам чем хуже, тем лучше, – покачал головой Черный Коготь. – Смуту посеют, народ под вилы да топоры поставят. Мол, Залом плохой, всех под корень извести хочет.
– Как пить дать поставят, – согласился Папаша Палица. – Языки длинные, костей нет. Так причешут, что горожане последние рубахи снимут на благое дело.
– Подкопаться под стену?..
– Запрудить ручей?..
– Красный петух?..
Залом упрямо качал головой, отметая одно предложение за другим. Хороша будет победа, если город придется восстанавливать заново, а жителей сгонять на поселение из окрестных деревень, а то и вовсе ждать, пока народятся новые горожане.
Верна, задрав голову, угрюмо таращилась в небо через просветы в каменном своде. Хоть наверху и голубело, но первые звезды уже выкатились в небесный круг и лукаво заглядывали в думную палату. Не первый день и не последний. Вереница закатов и рассветов кажется нескончаемой, а вольница закончится через год. Немного времени удалось выторговать у жениха. Следующим летом придется надеть свадебный наряд и всю оставшуюся жизнь убеждать себя в том, что счастлива безмерно.
Иногда Верна сама себе казалась чудовищем, выродком в человеческой шкуре, ведь ни за что не смогла бы притворяться и глядеть на мир одним глазом, прикрыв другой. Хотя для большинства баб это вовсе не трудность. И сказать по совести, чем плох отчаюга, что ринулся за тобой через море, сунулся под мечи целой дружины и не отступился от соплюхи за долгие годы? Здоровенный, могущественный, вон какую дружину передал в охранение дорогой невесте, чтобы сгоряча не прирезали. А произнесешь его имя… нутро звенит, ровно гусельная струна. Морозно делается, как в зимнюю стужу голяком.
– Постучимся в ворота, попросим открыть, – пожала плечами. Хоть и произнесла вполголоса, однако услышали все. Звонкий голос расколол басовитый мужской гвалт, точно молния синюшное небо.
Вои замерли, будто воды в рот набрали, медленно повернулись и удивленно воззрились на Верну, сидящую на каменной приступке. Даже села, чтобы совсем не стало видно.
– Теплое подложи, – буркнул Залом. – Зад простудишь.
Кто-то перебросил через головы шкуру, и несколько рук буквально вздернули десятницу на вес, пока расстилали на камне овчину.
– Постучимся? Попросим открыть?..
– Ага. Что делать, если хочешь войти в дверь, а там закрыто, лезешь в окно – заколочено, норовишь через крышу – там наглухо забрано досками?
– Знали бы, что делать, здесь не сидели, – прогудел Бык.
– Мне вчера подсказали.
– Ну?! Не томи!
– Постучишься – откроют.
– Сама не понимаешь, что говоришь!
– Мой десяток откроет городские ворота. Нам бы только внутрь попасть. Вы тихонько постучите в ворота, и мы откроем.
Сотники недоверчиво уставились на Верну, она лишь усмехнулась. Три тысячи – это не сто двадцать, а вдруг получится? Вдруг девятеро не уберегут ее, и прости-прощай клятва, данная вчерашней ночью, на рассвете? Ведь есть же предел человеческим силам, должен быть!
– А ведь может получиться, – задумчиво бросил Черный Коготь. – Вряд ли у ворот стоит больше сотни воев.
– Тут хватит одного крика, – весомо произнес Двужил. – И полные три тысячи сбегутся к воротам. А крик в глотке никак не удержишь. Захотят крикнуть – крикнут. И что дальше?
– Нужно продержаться до тех пор, пока мы не подойдем. – Залом навис над Верной бронированной горой. После возвращения из похода не успел сбросить доспехи.
– Раз надо, продержимся, – пожала плечами.
Чудом удалось не выказать радость. Если получится… если получится, это будет верный конец! Девятерым не выстоять против трех тысяч. И это не полусонные коффы, самонадеянно забывшие кольчуги, – на ворота выкатится лязгающая, бряцающая волна и сметет, поглотит хлипкий островок из жалкого десятка человек.
– А это мы проверим, – усмехнулся истинный князь, и его каменная челюсть тяжеловесно качнулась из стороны в сторону. – Завтра же.
С утра зарядил моросящий дождь, мелкий настолько, что иному вполне мог показаться туманом, зависшим над ущельем. Парни ушли под крышу, и спать снаружи остались только самые оторванные, те, у кого хватило ума сработать спальный мешок из просмоленных шкур. Говорят же, привычка – второе нутро, если привык ночевать под открытым небом, хоть кол на голове теши. Едва рассвело, Залом и сотники высыпали к воротам крепости и обмерили их в ширину. Вспоминали устройство ворот Бубенца, пытались не упустить даже самую мелкую мелочь. Высота, ширина, толщина запорного бруса, лестницы, ведущие на стены, как велика площадь перед воротами, сколько человек встанет в ряд, есть ли где засесть стрелкам…
– Вилами по воде писано, – морщился Черный Коготь. – За семь лет братцы-князья могли все перестроить. Ворота утяжелить, брус утолщить, да мало ли что…
– Отправим в Бубенец разведчиков, не беда.
– Сколько, говоришь, времени ушло на коффов? – спрашивал Залом сотый раз.
– Шатры догорали, когда все было кончено. А что гореть сухой шкуре? Раз-два и готово!
Быстрее быстрого поставили на площади несколько шатров посуше, запалили светочи.
– Поджигай, – кивнул Залом и начал счет. – Один, два, три…
– Четыре, пять, шесть… – шепотом считал Бык.
– Семь, восемь, девять… – мерил время Черный Коготь.
Верне самой стало интересно, и с опозданием в несколько счетов она бросилась вдогонку за остальными.
– Десять, одиннадцать, двенадцать…
– Тридцать пять, тридцать шесть…
– Сорок семь, сорок восемь…
– Все, спекся. – Папаша Палица, ухмыляясь, кивнул на ближайшее пожарище. Больше ничто не напоминало стройный островерхий шатер, лишь кучка чадящих угольев искристо дымилась в середине грязновато-седой пепельной кашицы.
– Сорок восемь, – задумчиво повторил Залом, оглаживая бороду. – Немного. И ведь сырость кругом, шкуры мало-мало, а намокли. Если не начнут стрелять, вполне можно успеть. Пусть на площади перед воротами стражу несет пятьдесят человек, пусть даже полная сотня, все равно порубят.
– Пусть даже и стреляют, – глухо буркнула Верна. – По-моему, парням все равно.
Залом и воеводы с удивлением покосились, дескать, все правильно поняли, не ослышались? Кивнула, не ослышались. Порою ловила себя на странном чувстве, будто заглянула туда, куда строгий хозяин смотреть запретил. Будто старую сказку рассказывают: «В девять палат заглядывай, к десятой не подходи». Что там увидишь? Говоришь с кем-нибудь из хранителей и глаза поймать не можешь, а когда по случаю ловишь, странно делается, ровно заглянула в темную пропасть. Пробуешь глубину высчитать, а не выходит – глубже, чем полагала, темнее, чем надеялась. «Какие чудеса полезут из тех глубин, какие чудовища? Чудо, чудовище… слова похожи, только от одного хорошо на душе делается, от другого, напротив, страшно».
– Зови своих, – коротко бросил Залом. – Попробуем.
– Что попробуем?
Усмехнулся.
– Саддхут Бейле-Багри, чью галеру я таскал по морям семь лет, норовом крут-крутешенек, и недоброжелателей у подлеца всегда хватало. Всех соседей обидел. И как-то выпало ему отвечать за безобразия. Чужих воев под стенами встало видимо-невидимо, самое время бросать в бой дружину, а он совет держит.
– С воеводами?
– Почти угадала. – Истинный князь кивнул. – Один из воевод, уж так судьба распорядилась, вышел ко всему и придворным звездочетом. Вылазку подготовили, четыре дня отрабатывали, каждое движение, каждую мелочь. Все точно под счет, ни мгновением больше, ни мгновением меньше.
– И что?
– Звездочет. – Залом пожал плечами. – Как просчитал, так все и вышло. Ушли за стену, на бесшумной ладье добрались до лимана, по суше подобрались к сокровищнице одного из саддхутов-соседей и подожгли город к Злобожьей матери. И ни одна живая душа ничего не видела. Все учел, сволочь, даже то, сколько шагов делает дозорный от угла до угла.
Ага, ясно. Лишь кивнула, убегая за десятком…
Девятеро молча выслушали воеводу и без единого слова кивнули. Верна прикусила губу. И кто бы объяснил, как они умудряются одеваться так, что на глазах постоянно лежит тень? Кто башлыком перевяжется, кто шапку на нос двинет, кто платок под шапку бросит, и свисает он по сторонам, бережет глаза от солнца и любопытных взглядов. Залом последний раз внимательно оглядел крошечный отряд и, бросив на ворота быстрый взгляд, резко, отрывисто крикнул:
– Пошли! Один, два, три…
Серый Медведь, Балестр и Гогон Холодный «впряглись» в правый конец запорного бруса, Тунтун, Маграб и Окунь – в левый, а Крюк, Змеелов и Белопер подперли плечами неимоверный спуд аккурат посередине. Огромный запорный брус, выструганный из цельного ствола дуба, со скрипом полез из упоров, мгновение висел в воздухе и с грохотом рухнул в паре шагов от ворот, подняв облачко водяной пыли. А когда немыслимая тяжесть припечатала и растрясла площадь, дрожь все почувствовали даже через сапоги.
– Десять, одиннадцать… – изумленно протянул Залом и, выгнув бровь, тяжеловесно покачал головой.
У тридцати здоровенных воев на это уходило времени больше, гораздо больше. К счету «пятьдесят» четырехугольный брус, толстый настолько, что, если поставить его стоймя, за ним не стало бы видно человека, даже самого дородного, падал на землю и на счет «пятьдесят один» успокаивался.
– Двенадцать, тринадцать… – между тем продолжали сотники.
Девятеро, ухватившись за упорные скобы, потащили ворота настежь, четверо с одной стороны, пятеро с другой, и тонкий просвет между гигантскими створками ширился и наливался цветом разнотравья, выстлавшего подножье холма по ту сторону каменного языка.
– Восемнадцать, девятнадцать… – Залом поджал губы и смачно припечатал кулаком ладонь. – Парни дело знают туго. Это очень непохоже на шутку.
– Наши открывают ворота на счет «восемьдесят два», – задумчиво буркнул Черный Коготь и на удивленный взгляд Верны улыбчиво пояснил: – Слава богам, хватило ума загодя проверить. У нас просчитано все: сколько времени занимает запор ворот, пробег через площадь, подъем в башни, выезд из-за скалы на каменный мост перед воротами. Тот звездочет саддхута в память запал – толковый парняга, хоть и вражина. Кто знает, что пригодится?
Понемногу к воротам стекались возвращенцы. Кто застал разминку девяти с брусом и воротами, таращились на молчаливых соратников, как на привидения, кто опоздал – спрашивал очевидцев, и те и другие, раскрыв рот, молча пожирали глазами десяток Верны.
Валялась на ложнице, тупо глядела в потолок и пребывала в совершенном бездушии. Жужела ворчала на бедовую девку, пыталась растормошить, но тщетно. Не хотелось ничего, даже шевелиться и гонять по рту язык. Что бывает с пузом, когда переешь и перепьешь, знали все, но как чувствует себя душа, наевшаяся впечатлений по самое «не могу», Верна могла рассказывать долго. Вчера над горами висел туман, потом налетел ветер и выдул морось напрочь. Внутри же поселилась неприветливая хмарь, и не подует ветер и не снесет жуткий туман.
Один за другим возвращенцы стали исчезать из крепости. Неподалеку от Бубенца, столицы княжества, в которой засели братцы-князья с дружиной, встали тучные леса, непроходимые ночью и непроглядные днем. Если все разом выйдут за ворота Последней Надежды, кто-нибудь глазастый это приметит, и понесется недобрая весть в Бубенец, а ведь известно, кто предупрежден – тот вооружен. Ходу из бубенецких лесов до города всего ничего, ночью еще меньше, стало быть, лучшего места не найти. В двадцатый день июля десяток Верны откроет ворота, и город встанет на уши.
– Ты купеческая дочь, при тебе охрана и мало-мало добра, – наставлял Верну Черный Коготь. – Ворота в город, слава богам, не заперты, плати мытную пошлину и входи. Серый Медведь – твой батюшка, ты упросилась поглядеть на город. Набьем две-три повозки барахлом, с тем и отправитесь. Дальше смотрите сами.
– Бубенцовские ворота не легче наших. – Залом кивнул на ворота Последней Надежды. – На счет «двадцать» управитесь. Еще «пятьдесят» – на сотню охраны. Лишь бы стрелять не начали.
– По-моему… – начала было Верна.
– Знаю, знаю, – усмехнулся истинный князь. – Слышали. Хорошо, если так. К тому же будет темно, вас мало, как бы своих не перестреляли. Все готово?
Все готово? Верна пожала плечами. Телеги снарядили, вооружение в полном порядке, мечи и сабли оправлены и ухожены, лошади накормлены.
– Отсыпайтесь. Выходите поутру, еще до рассвета. Поедете обходной дорогой, чтобы подойти к Бубенцу с противоположной стороны. Ни к чему, чтобы на вас лишний раз косо посмотрели.
– Бешеной собаке дневной переход не крюк, – горько улыбнулась Верна и, повернувшись, ушла к себе.
Залом и Черный Коготь многозначительно переглянулись.
– Я видел много всякого, – задумчиво бросил истинный князь. – Меня никто не назовет малахольным, но эти девятеро – суть нечто странное и удивительное. У каждого из нас есть внутренний голос, у иного собака лаять начинает, у кого-то осел криком кричит, у третьего змея голову поднимает, у меня же… ровно медведь встал на задние лапы, ревет, губищей трясет, в чащу не пускает. Так не по себе мне было только раз, когда звездочет саддхута Бейле-Багри провел нашу ладью через вражеское заграждение. Тогда запустили красного петуха в сокровищницу Верче-Дефти. В лимане десятки ладей, на каждой несколько дозорных, а нас никто не видит и не слышит! Будь я проклят, если звезды не раскинули над нами свое могущественное покрывало!
Сотник согласно кивнул.
– Чародейство?
– Не знаю, – Залом огладил бороду, глядя Верне вослед. – Не знаю. Одно меня радует – эти парни с нами, а не с братцами-князьями.
В утро пятнадцатого дня июля десяток Верны вышел из Последней Надежды. Еще солнце не встало, и предрассветную тишину расчертили скрип тележных колес и звонкий стук о камни подкованных копыт. От крепости взяли на восток, с тем чтобы описать пологую дугу и подойти к Бубенцу с полуночи, дескать, знать не знаем, где засели мятежники. Шли спокойно, от людей не прятались, глядели прямо, вот только глаза никому не показывали. Верна усмехалась, видя, как шарахаются в стороны встречные-поперечные. Как не вспомнить, что человек – плоть от плоти леса и степи, не изжил еще животный дух внутри. Он-то и гнал людей прочь, стоило десятку разделить с кем-нибудь дорогу. Сама заметила, пройдет конный или пеший рядом с одним из девятерых – и что-то делается с человеком: плечи сутулит, глядит исподлобья и шагу прибавляет.
– Где же вы, разбойнички? – усмехаясь, бормотала под нос Верна. – Мне бы только одну стрелу поймать, и ту жалеете.
То ли разбойники в этих краях перевелись, то ли звериного чутья у них оказалось в избытке, десять спокойно проехали почти всю страну. Не-ет, усмехалась про себя Верна, не перевелись разбойные люди. Они как грязь – везде. Просто боятся. Чутье у них острее, чем у простых людей, оно и понятно – на чутком носу жизнь висит.
– Завтра войдете в Бубенец и все напасти окажутся позади, – убеждал Верну хозяин постоялого двора, последнего перед въездом в город. – Вас хоть и десяток, а разбойников больше, много больше. Ватага Брыдла шалит на дорогах.
– Да уж, – мрачно буркнула Верна. – Что такое десяток воев? Плюнуть и растереть. Правда, батюшка?
Серый Медведь, не отрываясь от чаши с брагой, выглянул исподлобья и молча кивнул, а хозяина отчего-то зазнобило. И это летом, в шаге от жарко натопленного очага! Аж гусиной шкурой весь изошел, и зубы отчего-то застучали.
Вошли в город утром, солнце только выкатилось над дальнокраем. Горы остались где-то далеко на полудне, а в чистом поле на возвышенности неожиданно встал город. Не было ничего, только деревья росли по краям дороги, а как только лес раздался в стороны и дорога плавно пошла вверх и влево, завиднелись городские стены.
– Саженей двадцать. – На подъезде Верна задрала голову и оценила высоту стен. – Высоко, сказать нечего.
– Двадцать две, – глухо поправил Змеелов. – Слева от ворот повыше, справа поменьше.
– Скажите пожалуйста, – буркнула под нос. – Даже это углядели.
Какое-то время пришлось подождать у ворот. Город готовился к празднику – полвека назад его отстроили заново после уничтожительного пожарища, – посему из окрестных деревень везли в Бубенец пиво в бочатах, птицу на убой и много чего еще. Десяток Верны встал за телегой горластого, красномордого селянина, везущего на торг поросят. Красномордый долго разорялся на алчность стражи, берущей за каждого поросенка медный рублик, но, скрипя зубами, деньги отсчитал.
– Ну ладно, меченосцы, я свое на торге возьму, а придете ко мне поросят покупать, этот медяк вам припомню!
Стража пропустила угрозу мимо ушей, за день чего только не наслушаешься, и караван Верны встал перед самыми воротами.
– Две телеги? Десяток охраны? Что везете? – Мытник сунул длинный носище в закоулки телег, обглядел, обнюхал, обмерил даже самую завалящую посудину и, почесав загривок, бодро крякнул:
– Один серебряный рубль.
Сам собой из памяти полез Тычок, не упускавший случая поторговаться, о чем бы ни шла речь – хоть снег зимой, хоть дрова в лесу.
– Не жирно будет? Не пойму, кто из нас купец, вы или мы? Цены ломите, ровно торговки на базаре, а ведь не кто-нибудь, княжеские мытники! – Верна даже подумать не успела. Ты гляди, вспомнила! Скорее всего, просто не забывала, держала в памяти про запас, как дальновидная хозяйка.
Подозрение вызвал бы купец, без единого слова отдающий серебро, потому Серый Медведь, согласно кивал вслед за «дочерью» и укоризненно качал головой в башлыке. Как водится, мытник, припертый к стене, нашел сто объяснений тому, почему бронзовые чаши принял за золотые, а патоку – за чистейший горный мед. Дескать, глаза устали.
– День только начался! – буркнула Верна, отсчитывая восемь медяков. – К вечеру за поросят станешь брать как за вепрей.
– Да ты, я вижу, не замужем, – расхохотался мытник. – Будешь много ворчать, помрешь старой девой!
– Вот еще, – оглядела десяток и мрачно вздохнула. – Унесет меня в когтях черный орел, только перья наземь упадут.
– Выйдешь замуж, приходи еще! – крикнул вдогонку мытник, и стражники в голос рассмеялись. – Глядишь, станешь добрее!
– Обязательно! Все дела брошу и примчусь!
Кричала назад, за спину, и все косилась на городские ворота. Никак не меньше ворот Последней Надежды, а вот запорный брус, кажется, немного легче. Стоит стоймя, прислонен к стене. Слева от ворот стрелецкая башенка, справа точно такая же, площадь невелика, пара сотен шагов от края до края. Будто ручейки в озеро, на площадь выбегают несколько улочек.
– Если станем в самых воротах, со стен не подстрелят. – Шепнула Верна Гогону Холодному. – Не увидят. Ровно в нише спрячемся.
– Да, – кивнул Холодный. – Не увидят.
Нашли постоялый двор, поставили телеги, разместились сами. Хозяин советовал поглядывать за товаром, ведь охотников до чужого добра никогда не бывает мало. Девятеро быстро разбили ночь на стражу. Почему только девятеро? Десятая, Верна, заведомо исключалась. И уговаривать хранителей было бесполезно.
– Послезавтра праздник, – шепнула, проваливаясь в сонное забытье. – А послепослезавтра нагрянем мы. Три тысячи – не сто двадцать. Не сберегут…
Управились так быстро, что сами не заметили. Дабы не застрять с нераспроданным товаром, цены не ломили и к концу дня избавились даже от телег с лошадьми. Бубенец шумно и весело готовился к торжествам, лавки и мастерские закрылись пораньше, и, как подметили мудрые люди, если где-то убудет, в другом месте непременно прибавится – весь незанятый люд обнаружился на торгу. Докупали, что не успели купить, распродавали, что не успели распродать, и к заходу солнца город шумно выдохнул. По улицам и переулкам весь день ходил глашатай и оповещал горожан о питейном веселии – четыре здоровенные бочки с пивом будут открыты на площади перед княжеским теремом, и всякий, кому стукнуло восемнадцать лет, сможет пригубить чарку от щедрот князей.
– Ого, да тут можно утопить человек двадцать. В каждой! – Верна обошла здоровенные бочки, загодя выкаченные на площадь. – Ты гляди!
Около одной из бочек скоморохи влезли один другому на плечи, и макушка верхнего оказалась вровень с крышкой. Стража, приставленная в охранение, дабы горячие головы не принялись веселиться раньше времени, усмехаясь, косилась на шутов.
– Н-да, будет весело, – многозначительно бросила Верна.
Проходя мимо княжеского терема, заглянула во двор. Воев много, однако полными тремя тысячами даже не пахло. Дружинные избы здоровенные, длинные, но поместиться в них могла от силы тысяча воев, и то если сильно уплотниться. Оба князя в городе.
– Стало быть, остальные две тысячи рассеяны по окрестности. Братцы-князечки думают, будто успеют стянуть все дружины в один кулак. Как же – большое войско Залома издалека приметят. На разведку надеются?
Княжеский терем располагался в стороне, противоположной большим воротам. Верна, как договаривались, кивнула, и Маграб унесся назад. Кто-то из прохожих воев покосился на странного торопыгу, но Верна, во избежание кривотолков и подозрений, громко крикнула вослед:
– Впредь забывать не станешь! Мешок с деньгами всегда должен быть на поясе, растяпа! – и плечами пожала, мол, что с человека возьмешь, если уродился безголовым.
Оружие, кольчуги оставили на постоялом дворе и нарядились купцами – простецкие полотняные штаны, заправленные в сапоги, на плечи брошены плащи, неизменны башлыки и шапки, а Верна в кои веки надела бабское платье и чувствовала себя пугалом огородным, не сказать похлеще – белой вороной. Что поделаешь, отвыкла. Парни делали вид, будто примеряются к завтрашнему веселью, все ходили вокруг исполинских бочек и щелкали пальцами, Верна, глядя на все это, лишь кусала губу. На лицах лежит тень, но даже присматриваться не нужно – праздник в глазах даже не играет. Кто же вы, девятеро, кто?.. Где он вас нашел?
Ровно из-под земли вырос Маграб. Верна едва на месте не подскочила от неожиданности, когда за спиной ледяной голос тихо бросил:
– На счет «триста» я подбежал к воротам.
– Не успеют, – покачала головой, холодея. Повторится бойня, как на холме? – Братцы-князья не успеют.
– На счет «пять» весть о нападении достигнет дружинной избы, – весомо произнес Балестр. – Звук боевого рога скорее человека.
– На счет «двадцать» первый дружинный выбежит из ворот, – холодно усмехнулся Змеелов.
– На счет «триста семьдесят» они выбегут на площадь перед воротами. – Маграб еле заметно кивнул.
– Откуда взялись лишние полста? – нахмурилась Верна.
– К ночи улицы запрудят телеги и пустые бочата.
– Не успеют, – прошептала. – Не успеют.
Вернулись на постоялый двор. До самого вечера лежала, свернувшись клубком, лицом к стене. Все казалось – вот-вот в груди воспламенится, родится тошнота и полезет наружу, выворачивая всю наизнанку, как тогда, на заставе коффов.
Бубенец ухнул в праздник, едва петухи возвестили приход нового дня. Город словно ждал, берег дыхание и с первыми лучами вздохнул во всю мочь.
– Вставай, босота! – Кто-то голосистый промчался по улице мимо постоялого двора Верны, и вослед горлопану из каждого двора полетели крики, проклятия и подначки:
– Нет, ты гляди, уже приложился!..
– Ты дашь спать честным людям, злобожье отродье?..
– На том свете отоспишься, толстуха!..
– А говорят, большие бочки перед княжеским теремом вечером отопрут…
– Здравствуй, новый день! Снежанка, жрать давай!..
И все в полный голос, для уха соседей.
После утренней трапезы Верна выбралась в город, и парни молча ушли следом.
А на площади перед главными городскими воротами скоморохи уже представление играли. Ходили на головах, показывали чудеса – не было в руках ничего, а стоило махнуть – получите, пожалуйста, голубя. Из рукава достал, что ли? Терпела до последнего и ушла, когда стало совсем невмоготу – бубенчики на хвостатых шапках скоморохов дыры в голове повыели.
В гончарном конце развлекались гончары, на свой мастеровой лад, пытались переплюнуть один другого в умении. Кто сделает самый красивый и причудливый кувшин. Верна долго стояла, наблюдала, приглядывалась. Как-никак и сама почти мастеровой человек, каменотес. Искренне желала победы молчаливому пожилому гончару, против которого сел молодой, самоуверенный и даже дерзкий парень, по всему видать не последний в ремесле.
– А что, Суховей, может, сразу сдашься? – Молодой рот не закрывал, словно прохудился мешок с горохом. – Глаз не тот, рука устала, и сноровка враз пропала…
Пожилой без единого слова только головой качал на шутки дерзкого соперника. Молодца поддерживала целая улица, люд столпился за его спиной, шептались, гудели, точно пчелиный рой, а черту перейти не решались – вот еще, толкнешь, испортишь работу. Красивая девушка в голубом платке места себе не находила, все губы искусала, так и стреляла глазами на парня, один раз не выдержала и крикнула:
– Глинец, а он уже горлышко лепит!
– Вижу, Знойка, вижу! – рассмеялся мастер.
За Суховеем стояли опытные, немолодые мастера и соседи. Степенная баба в годах в сиреневом платке молча стояла у самой черты и не отрывала глаз от спины гончара. Наверное, жена, догадалась Верна. Гончара никто не торопил и не подгонял, старые мастера старались вообще не шуметь, а когда из меха с водой упала последняя капля, судья звонко отбил в колоколец.
– Стой, работа! Круги остановить!
Мастера кряхтя потянулись. Ясное дело – спина затекла, гудят ноги, хочется встать и походить.
– Что теперь? – спросила Верна соседа.
– Теперь печь. – Невысокий, кряжистый гончар нахмурился. – Потом роспись и глазурь. К закату узнаем, кто победил.
Подмастерья осторожно сняли с кругов сырье и со всеми предосторожностями куда-то унесли. Верна напомнила себе посетить гончарный конец на закате и ушла дальше.
А перед княжеским теремом увидела вовсе невообразимое. Сначала не поняла, что к чему, а когда распробовала представление, улыбнулась. Стоят подмостки, на них люди, что-то говорят, смеются и плачут. А потом словно повязку с глаз убрали.
– Вон тот как будто Ратник, – прошептала Верна, узнавая. – А девка – Мать-Земля.
– Сейчас появится их сын, – подсказала красивая баба с правого боку. – И станет выбирать себе жену. Ты впервые смотришь лицедейство?
– Да, – глаз не могла оторвать от подмостков. Скоморохи – это другое.
– Там впереди лавки, можно сесть. Пойдем?
Не смогла ответить, лишь кивнула. Из-за полотняной занавеси появился сын Ратника и Матери-Земли, и Верну передернуло. Высоченный ряженый в шлеме с боевой личиной говорил звонко и ясно незнакомым голосом, но усмехался совсем как… Безрод.
Богатые горожане предпочитали смотреть сидя. Еще не все места успели занять, и Верна с новой знакомой сели в последний ряд. Девятка встала за их спинами, и отчего-то люд не поднял шума оттого, что их потеснили. Едва не сами отодвинулись.
– Все удовольствие – по медяку с человека, – прошептала красавица. – Я – Зазноба.
– Верна.
Тем временем на подмостках сын Ратника выбрал себе жену, но счастье обошло молодых стороной. Все просто – любви не случилось. Молодая попалась привередливая и капризная: это ей не нравится, то не по вкусу. А когда Ратникович попал в беду, вильнула хвостом и оставила его погибать.
– Верна, тебе нехорошо? – Зазноба дернула за рукав. – Зашатало, едва наземь не сползла и взбледнула что-то.
– Все хорошо, просто перед глазами побелело. Голова закружилась.
Сама не поняла, как досмотрела до конца. Не свезло парню.
– Говорят, бродят Ратниковичи по белу свету и счастья не знают, – рассмеялась новая знакомая после представления. Люд, пошумев, начал расходиться. Город большой, всюду нужно успеть. – Они все такие, только дай повоевать.
– Кто?
– Да мужчины! А мы дуры! Наступаем на те же грабли! Мой первый муж вой и второй тоже!
– Бывает, – осторожно протянула Верна.
– А я ждать должна? Права была девка в представлении, воя ждать – только себя обманывать. Ратникович или простой дружинный – не больно важно.
Верна искоса оглядела Зазнобу. Брови изогнуты, нос ровный и точеный, глаза синие, кожа белая, губы пунцовые, шейка тонкая. Голова шапкой забрана, коса на груди лежит, сарафан цветаст, летняя верховка белкой оторочена. Красота, да и только! А пожалуй… грудь маловата, у самой попышнее будет. И бедра пошире. И вообще, если бы не выбитый зуб и сломанный нос…
– Не дождалась? Убили?
– А кто его знает? Может, сгинул, может, другую нашел! Семь лет в неизвестности, а бабье время уходит.
Семь лет?.. Верна прикусила губу. Кому из возвращенцев подмигивает прошлое?
– Да, время уходит, сказать нечего. И ничто не дрогнуло? А вдруг вернется?
– Вернется? – Зазноба оглянулась, «разбросалась глазами» направо-налево и прошептала: – Ты, Верна, даже не представляешь, как права! Вернулись! Залом и его дружина которую седмицу воду мутят. Наверное, слышала? И мой среди них как пить дать! С Пластуна как с гуся вода! Вся страна, ровно дикий конь, встала на дыбы! Мы все так боимся…
Верну передернуло. Опаньки! Бывшая супружница Пластуна нарисовалась! Дайте же поглядеть на это чудо, пока можно, ведь, если Пластун доберется до голубков, обоим не поздоровится.
– Пластун – твой бывший?
– Да! – Зазноба легкомысленно отмахнулась. – А теперь мой муж – воевода князей. Сотник!
– Дело твое, но метания от одного мужа к другому до добра не доведут. Как знать, может, у судьбы на тебя свой расчет.
– Не понимаю. – Красавица едва не смеялась. – Таких баб, как я, много. А если его убили, мне до скончания века ждать мертвеца? Верность ему хранить? Ни вдова, ни мужняя жена.
– Если убили, ты свободна как птица. Так неужели не давал о себе знать? – Верна прищурилась. Пластун как-то говорил, будто передал с мимоезжим купцом весточку для милой. Ну-ка поглядим, как баба обошлась с мужниным приветом.
Красавица нахмурилась и закатила глаза.
– Таким новостям нет веры. Три года назад приходил ко мне какой-то купчина, передал весть от Пластуна, дескать, жив, томится в застенках где-то на полудне. Ну и что? Он весть передал, а назавтра его забили вусмерть! И снова жди, надейся?
Верна усмехнулась.
– Баба ты неглупая, найдешь нужные слова, если заломовцы в город ворвутся и Пластун впереди всех.
Зазноба легкомысленно отмахнулась. Город большой, вокруг стена, в тереме тысяча дружинных, какие заломовцы? Тут же обо всем забыла и покосилась за спину, там в небольшом отдалении стояли девятеро и внимательно оглядывали площадь во все стороны.
– А эти с тобой?
– Отец и охрана, – буркнула Верна. – Батюшка – богатый купец, а я купеческая дочь.
– Как интересно! А я только с воями зналась. У них одно на уме – кольчуги, мечи, ножи, лошади. Кто с кем сражался, кого победил, какие тайные ухватки знает. Скукотища.
– Мне пора, Зазноба. – Верна поднялась. – Может быть, еще увидимся.
– Я со своим живу там. – Красавица показала на боярский конец. – Всякая собака знает.
– Дети есть?
– Пока нет. – Зазноба спрятала улыбку, потупилась. – Есть подозрение…
– Мать-Земля тебе в помощь. Она тебе ой как понадобится.
За день Верна видела много интересного. Дружинные бились мешками, сидя на бревне. Набили мешки пухом и перьями и давай друг друга охаживать. Кого-то из них завтра не станет, возможно, кто-то лишится сердца, но, пока могут веселиться, пусть веселятся. Помрачнела, окатила девятку испуганным взглядом и отвернулась от бревна.
Дальше боролись. На земляной площади очертили круг, с каждого желающего побороться снимали рубаху и обмазывали маслом на потеху зевакам. Поди ухвати такого противника и брось! Борцы пачкались глиной и землей, люд хохотал до колик в пузе, смеялась и Верна. Больно уморительно выглядели борцы, красные, пыхтящие, скользкие. Но что бы ни смотрела, перед глазами стояли недавние подмостки. «Ратниковичи бродят по свету и счастья не знают, – смеялась Зазноба. – Они все такие, мужчины».
Вечером заглянула в гончарный конец, там должен был определиться самый мастеровитый гончар. Соперники уже расписали и покрыли глазурью свои работы, люди толкались у черты, и лишь двое стояли в круге – молодой и пожилой. Вынесли творения рук человеческих – неописуемо красивый и пестрый, изукрашенный желтыми и красными цветами, пузатый кувшин молодого мастера, и простецкий, без хитрых завитушек, полностью синий, как небо над головой, кувшин второго.
– Гли-нец, Гли-нец! – кричали сторонники молодого гончара. – Пест-рый, пест-рый!
– Поглядим еще, – ворчали старики. – Ишь ты, пестрый!
Верна поджала губы. Ну да, кувшин молодого гончара, без сомнений, красивее. Какие цветы! Какая шейка! Работа пожилого мастера проще и стройнее, что ли. Тем временем судья по очереди распробовал питье из обоих кувшинов. А по тому, как изменилось его лицо, толпа замерла, предвкушая неожиданность. Какое-то время кувшины, полные воды, стояли на солнце, досыхали снаружи, и судья просто не стал тратить слов. Разведя руками, молча предложил попробовать всем желающим.
– Вода холодная! – изумленно пробормотала Знойка, невеста Глинца. – Как из родника!
– Уж похолоднее, чем отсюда! – язвительно заметил старый мастер и указал пальцем на расписной кувшин Глинца.
– Зато этот красивее!
– А из этого вода в жару холоднее!
– Красивее…
– Холоднее…
– Тихо-о-о! – Судья взмахнул руками, призывая к тишине. – Тихо, люди!
Разгоряченный люд мало-помалу приумолк, и судья строго повел глазами в обе стороны.
– Тихо! Не устраивайте базар в гончарном конце! Дабы никто не сказал, что судья пристрастно дышит к тому или другому, объявляю громогласно: в синем кувшине вода холоднее, а пузатый расписан лучше и слеплен причудливее. А теперь определяйся, народ, что тебе милее!
Толпа смешалась, какое-то время бурлила и толкалась, ровно пузырьки в кипящем котле, потом снова разделилась. За Глинцом встал народ и за мастером Суховеем встал, а только получилось так, что народу за пожилым гончаром образовалось больше. Чего греха таить, Верна и сама встала за Суховеем. Подумала. Поколебалась. И выбрала. Не в красоте дело, хотя и она тоже важна, но, в конце концов, нужно перестать клевать на яркие перья. Повелась бы на красоту и пригожесть, проворонила нечто важное в жизни, хотя… и так проворонила. Безрода уже не вернешь.
– Ворожба! Ворожба! – понеслось из толпы, стоявшей за Глинцом. – Где это видано, чтобы кувшин стоял на прямом солнце, а вода в нем осталась холодна, словно только что из ключа! Ворожба, ворожба! Нечестно!..
Судья вопросительно посмотрел на Суховея. Пожилой мастер усмехнулся, торжествующе оглядел обе толпы, подошел к синему кувшину, стоящему на лавке, взял в руки. Рассмеялся, поднял над головой и грохнул о землю. Во все стороны брызнули остатки воды и осколки, люди ахнули, особо впечатлительные даже прикрыли рот руками. Старый гончар поднял один из черепков и бросил Глинцу. Тот, словно диковину, принял осколок, покрутил в руках.
– Двойные стенки, – изумленно промычал молодец. – Да тут же двойные стенки!
– Ворожба, ворожба! – передразнил Суховей и обнял друзей. – Вся ворожба идет отсюда! – Постучал себя по лбу, и все вместе, громко смеясь, ушли бражничать, отмечать победу.
– Козу назову Чернопяткой, – уже отойдя на несколько шагов, распорядился Суховей насчет выигрыша. Белоснежная коза с черной ногой стояла у ближайшего плетня, накрепко привязанная к жердине. Кто-то из друзей тут же припустил отвязывать рогатую. Глинец, Знойка, их сторонники разочарованно кивнули и стали расходиться. Надо полагать, также бражничать.
– Я не хочу, чтобы эти люди погибли, – прошептала Верна. – Не хочу.
Завтра, когда в городе вспыхнет рубка, горожане могут пострадать, и будет невыносимо больно смотреть в рассвете на холодные тела Суховея, Глинца, Знойки… Эти люди должны творить, лепить, обжигать, расписывать кувшины яркими цветами, смеяться, выигрывать коз, бражничать…
– Домой! – Верна тряхнула головой и решительно направилась к постоялому двору. Гончары почти все разошлись, не оставаться же в расстроенных чувствах посреди улицы. – Утро вечера мудренее.
Девятеро по обыкновению не сказали ни слова. Просто развернулись и пошли следом.
Уснуть не смогла. Ворочалась, кряхтела, устраивалась поудобнее, а как провалилась в тревожное, чуткое забытье – сама не поняла. Кто-то из парней потряс, и тут же вскочила.
– Пора. Час быка.
Вот и все. Десять против тысячи.
Город сипел, булькал, стонал, почти из каждого двора несся вовне богатырский храп. Как и предсказывал Маграб, на улицах тут и там стояли безлошадные телеги и бочата. Ни единой живой души десяток на пути не встретил, прошли пустые улицы, ровно тени. Где-то рядом, в соседнем переулке бряцал доспехами дозор, но скрыться от него вышло проще простого – за версту поймешь, где они и куда идут. По срединной улочке из трех вышли на площадь, и Верна даже не заметила, как оказалась в полукольце неизменной подковы – трое сзади, трое слева, трое справа.
– Эй, кто идет? Пугач, ты?..
– Нет! – крикнула. Вышли на середину площади, светочей, понятное дело, не несли, старались не шуметь, не греметь, не топать. И все равно даже странно, что заметили так поздно. Еще сотня шагов, и все…
Впереди у ворот загремело железо, клинки стражи покинули ножны, дозорные запалили светочи, и несколько человек пошли навстречу.
– Через пятьдесят… через сорок… через двадцать шагов они увидят, – шептала сама себе. Отчаянно захотелось пить, и хоть деревяшки к ногам привязывай – того и гляди, подогнутся, словно размоченные хлебные мякиши.
– Что… что… кто вы такие?! – Едва десяток вошел в круг света, старшина дозора оторопел, встал на месте и медленно выставил перед собой меч.
– Быстро соображаешь, – усмехнулась Верна. За несколько мгновений несколько шагов, разделивших два десятка, истаяли, как снег на солнце.
Они даже не успели понять, что произошло. Девятеро и Верна прошли сторожевой отряд не останавливаясь, только мечи и светочи глухо попадали наземь. Завозилась, помог Серый Медведь, но дозорных не спасли ни шлемы, ни броня. С троих посыпались кольчужные кольца, ровно бусы с порванной нити. В скупом свете огня мелькнули разверстые дыры в доспехе, вмиг покрасневшие поддоспешные рубахи, и наружу полезла кровища. Сторожевая сотня не успела взяться за луки, десяток Верны встал в самом створе ворот и «подкова» развернулась горлышком к городу.
Звонко пропел тревожный рог, возвещая нападение, сотня, теперь неполная, изошла криками и лязгом железа, по ступеням затопали дружинные, и перед воротами, закрывшись щитами, встал боевой порядок.
– Мама, мамочка, – прошептала Верна. – Скоро свидимся…
Их не спасли щиты. Не спасли мечи. Под ударами девятерых клинки ломались, ровно берестяные, парни просто отодвигали щиты плечами и резали дружинных, точно броненосцев, опрокинутых на спину. Броня имеется, да толку нет. Раз-два, раз-два, раз-два, вот и вся премудрость… неясный, глухой стук падающих тел слился в дробь, доспех лязгал на камнях, точно серебро на брусчатке. Раз или два Верна оглянулась – по бокам мощно ворочались в полутьме жуткие чернильные пятна, и только избела-небесным огнем полыхали девять пар глаз в тени башлыков. Светочи давно валялись на земле, которые погасли, которые нет, и лишь в прихватах на городской стене масляно чадили две огромные чаши.
Девятеро будто плясали, резко, гибко, быстро, каждое движение несло смерть; так же бессильны стали бы отроки в лесу против стаи волков. Серый Медведь рубил наотмашь, и под его клинками распадалось все, что попадало под удар, – щиты, мечи, тела… Смачно и отвратительно чавкало, кровь брызгала так, ровно заплакал мелкий моросящий дождь, капли постоянно падали Верне на лицо. Душа закрылась, пока не доходит, но скоро горячка боя спадет и для ужаса внутри не хватит места. Гогон Холодный косил дружинных, ровно луговой клевер, те и впрямь казались неподвижной травой подле размашистого косаря. Будто сон-цветами объелись, мечи ходят лениво, неуклюже, того и гляди уснут сторожевые. И засыпали. Последним сном, навсегда.
Верна глубинным чутьем поняла, что не выходит помереть, не дают, и ровно обезумела – грудью полетела на мечи. Только почему же так выходит, куда ни сунься, справа неизменно оказываются Гогон Холодный, Змеелов и Балестр, слева – Серый Медведь, Маграб и Крюк, сзади – Тунтун, Окунь и Белопер?
Страх или безумие застили дружинным глаза, не побежал никто. Полегли перед воротами, как один. Ровно завороженные, широко раскрыв глаза, смотрели на то, чего никогда не видели, и уже не понять, чего в лицах было больше – ужаса или восхищения.
Чего греха таить, Верна и сама порой застывала с раскрытым ртом, рука с мечом опускалась. Так бывало, когда заглядишься на крылья ветряной мельницы и, будто заколдованная, не можешь глаз оторвать. Впадаешь в ступор, хоть голыми руками бери. Пару раз видела, как достали-таки парней. Гогон Холодный лишь поморщился и ровно молния вызмеился меж троими. Глядь – все трое падают, медленно, будто снег на землю, куда быстрее все сделал Холодный. А что сделал – не понять, лишь кольчужные кольца звенящей струйкой ссыпались наземь и в каждом сторожевом открылась дырища попрек груди. Серый Медведь поймал меч плечом – коротко взревел и так наддал раненым плечом в щит, что трое или четверо повалитесь друг на друга, а Медведь на земле посек, будто шапки посбивал полевым одуванчикам.
– Только бы успеть закрыть глаза, – исступленно прошептала Верна, чувствовала – к самому горлу подкатывает, вот-вот вытошнит.
Не успела отвести взгляд, заметила. Балестр присел над раненым – парень испуганно попятился на спине, – прихватил руками края порубленной кольчуги и узкий порез разнес во всю ширину груди. Отвратительно заскрипело раздираемое железо, колечки рвались, вытягивались в нить. С размаху воткнул пальцы в рану и… Верну замутило. Отвернулась, упала на руки, выбросила желчь – не ела с самого утра, – но глазам предстала не менее жуткая картина. Крюк тащил из умирающего сердце, и наружу полезли жилы, вены, сухожилия. Рывком все оборвал и поднес ко рту кусок трепетной плоти. По усам и бороде стекла кровь.
– Мама, мамочка, справь мне голубое платьишко, – забормотала. Со всех сторон отвратительно и смачно чавкало, девятеро, жуя на ходу, пошли к воротам. – Синий сарафан, красный платок, сафьяновые сапожки и гранатовые бусики…
Заскрипело дерево – то запорный брус потянули из упоров, гулко вздрогнула площадь, и что-то тяжелое покатилось по земле. Верна едва не упала с рук долой. Где-то неподалеку ржали лошади, оглушительно свистели и воинственно гикали люди.
– Вот и заломовцы, – прошептала, отползая от ворот.
Ворвутся в город на всем скаку, и чем дальше окажешься от ворот, тем целее. Впрочем… остановилась, равнодушно легла наземь, свернулась калачиком и замерла. Пусть давят. Заскрипели ворота, и оглушительное ржание полетело в город. Прости-прощай, белый свет. Но чьи-то сильные руки вздернули с земли как пушинку и швырнули на воздух – еще подумала, надо же, как девчонку-трехлетку подбросили. Поймали и бережно опустили на ноги. Едва не крикнула: «Зачем?» – и открыла глаза. Гогон Холодный сверкает из тени башлыка белыми огнями и медленно дожевывает, по уголку губ на бороду капает кровь. «Зачем?..»
– Успели?
– Семьдесят два. – Холодный отсчитал последнее мгновение и кивнул.
Семьдесят два?.. А казалось, прошла целая вечность, но только-только из дружинной избы выбежали вои и несутся к воротам во всю прыть. Город встал на уши, из каждого двора слышны крики, лай собак, истошные визги баб.
– Вставай, Бубенец! – громогласно рявкнул Залом, и несколько боевых рогов протрубили княжеское «Бей и ломи».
Площадь быстро запрудили всадники и стремительно понеслись к терему братцев-князей. Где-то на полпути раздавят пеших дружинных – тем некуда деться, справа и слева дома – и ворвутся в распахнутые ворота.
– За мной! – крикнула Верна, стряхивая оцепенение. Показалось или только что в город влетел Пластун с лицом, искаженным ненавистью и жаждой крови? Лишь бы успеть, лишь бы успеть! Зазноба, конечно, дура, но не должны дураки умирать жестокой смертью, не должны!
Десяток Верны скользнул в темный переулок и растворился в тени. На бегу кричала: «Не выходите из домов! Братья сами разберутся! Залом вернулся!..» Просто удивительно, как дыхания хватило. На площади перед теремом уже творилось невообразимое. Всадники резали пешее воинство, словно кинжал холодное масло. Там, где на всем скаку проносились верховые, на две стороны отваливались дружинные, порубленные и отброшенные лошадьми. Как тремя колоннами ворвались на теремную площадь, так и остались три следа, будто промчались по высокой траве. Верна огляделась.
– Туда! – в кольце неизменной «подковы» выскочила на площадь из переулка, чуть левее трех срединных улиц, и сразу попала в сущее столпотворение.
Раз-два, раз-два, раз-два… Света побольше, все остальное уже пережила. И выходило, будто идут старые приятели, не сбавляя шагу, и на ходу отмахиваются от заполошных голубей. Шагов двести пролегло от переулка до теремной стены, и поначалу защитники не придали значения десятку Верны, но уж больно много шума и криков полетело с той стороны.
– Давайте, давайте! Сюда, сюда!
Двести шагов от переулка до княжеских ворот так и прошли – шагом. А когда ступили на двор терема, Верна раскрыла рот. Дружинные избы полыхали, туда-сюда с гиканьем носились конные заломовцы и секли одиночных дружинных, и всюду, куда хватало глаз, кипела ожесточенная рубка. Люди братцев-князей здесь и там сбивались в какое-то подобие пешего боевого порядка и дорого просили за свою жизнь. Городские ворота уже закрыли, и две тысячи, рассредоточенные в окрестностях, просто не успеют вмешаться. Все кончится раньше, гораздо раньше. Приметив жаркую схватку, Верна повернула десяток в самую гущу. Перед горящей дружинной избой сотни четыре бубенецких сбились в колючего ежа, только вместо мягких иголок у того обнаружились остро точенные мечи. По двору в страхе носились лошади без седоков, и от всеобщего гвалта Верна мало не оглохла.
Когда помянутые четыре сотни неведомая силища взялась безжалостно избивать сзади, и ужасом зримо повеяло и запахло, истошный рев полетел в небеса. Его и видно не было, тот крохотный десяточек, что прошил несколько сотен насквозь, вдоль и поперек, сначала располовинил, а потом учетвертил, и каждую четверть заломовцы безжалостно «сожрали». Теперь Верна долго могла бы рассказывать, каково это, стать смертью – вокруг тебя падают люди, мощными взмахами воздух свит в плотные клубы, между небом и землей висит кровяное облачко, а под ногами девственно чисто. Ни один труп не упал в горлышко «подковы», кроме одного, что сама дорубила, зато голову в сторону лучше не отворачивать – замутит. Ты сама – Костлявая – холодна, равнодушна и почти слепа. Поглядеть бы на себя со стороны, в самом деле кожа истлела, вылезли скулы и ввалились глаза?
Две сотни намертво встали у теремного крыльца, и хоть Залом не разрешил пускать красного петуха, того и гляди, от жара схватки само займется. Защитники сбились плотно, плечом не раздвинешь, ощетинились копьями и закрылись щитами. Чуть поодаль в поту и крови стоял истинный князь и, тяжело дыша, обозревал поле битвы.
– Вели отойти и раздаться надвое! – прохрипела Верна. Говорить уже не могла – горло сорвала. – Прошьем их насквозь, вот тебе и ход в терем!
– Ты гляди, жива! – усмехнулся истинный князь, только мрачной и кривой вышла та улыбка – щека рассечена, бровь разбита до кости. – С вами пойду.
– Вперед гляди, на них не косись. – Верна кивнула на девятку. – Голова закружится.
Рог пропел «Сон и каша» – отойти. Возвращенцы сдали назад, выдохнули и расступились. Залом встал рядом, в горлышке подковы, коротко взревел: «Мы дома, братья!» – и десяток пошел. За несколько мгновений копья порубили в щепы, только свистело и трещало. Бубенецкие просто бросали древки – сушило руки и выносило пальцы из суставов. Больно скоро все произошло, глядь, а заломовцы уже щиты разбивают да народец мечут по сторонам. Вгрызлись в плотные ряды защитников, словно голодный в хлебную корку, и только волны кругом пошли, ровно по глади пруда, когда вои стали падать. Раз-два, раз-два, раз-два… Страшно и жутко, когда на силу находится большая силища и то, что вчера считал незыблемым, сегодня валится и падает, будто спелый колос под косой. Раз-два, раз-два, раз-два…
Разок Верна поймала донельзя удивленный взгляд Залома. Да, не мальчишка сопливый, от самого враги прочь отлетают, ровно соломенные чучела, но девятка творит вещи просто чудовищные.
Чудо, чудовище… слова похожие, только от одного хорошо на душе делается, от другого, напротив, страшно.
– Ого-го! – взревел истинный князь, делая Верне страшные глаза: «Где ты их нашла?»
«Это они меня нашли». Устала. Меч поднять невозможно. Провались все пропадом! Вот-вот кончатся силы, хоть наземь садись и тупо мотай головой. Не бабское дело – война.
Бубенецкие рты раззявили, широко раскрыли глаза, и непонятно, чего хочется больше – стоять и благоговейно смотреть или защищаться и подороже продать жизнь. Задние ряды ничего не понимают, а то, что непонятно, – пугает. Непонимающие и перепуганные равно легко стелются, порубленные, пронзенные и поломанные.
Не взялась бы сказать, как быстро рассекли надвое защитников, но шла, почти не останавливаясь. Да, так незатейливо – прошли насквозь. Девятеро бьют скорее, чем глазом моргнешь, за их мечами, будто привязанный, летит ветерок и гладит разгоряченное лицо. Позади десятка, как нитка за иглой, в провал немедленно ударили заломовцы, и вскоре две половины упорной дружины легли наземь. Верна привалилась к стене и опустила меч. Залом ошеломленно покачал головой и, оглядев молчаливый десяток, поджал губы. К чему слова?
На крыльцо вскочил Пластун. Ровно бойцовый пес, не мог унять дрожь, только била не тело – зубы. Стучали и лязгали, челюсть ходила непрерывно, будто что-то жевал, глаза горели.
– Бр-р-ратцы-князья в тер-р-реме! С ними отбор-р-рная дружина. Точно знаю!
– Эк тебя, дружище, перекосило! Рычишь, словно цепной пес.
– Он там, – зловеще усмехнулся Пластун и нехорошо улыбнулся. – И она в тереме.
Ох, Зазноба, и чего тебе дома не ночуется, в боярском конце? Не ко времени с мужем в тереме осталась. Истинный князь жестом указал сотникам вправо и влево – там еще огрызались несколько крупных отрядов, – кивнув, позвал десяток Верны за собой и первый взбежал по лестнице.
– Взлет, Барсук, вы дома? Старший брат вернулся, свидеться желает!
В сенцах ждал десяток. Одного Залом срубил, остальных – девятеро, лишь свистнуло, лязгнуло и чавкнуло. Верна даже меч поднять не смогла, устала, ровно гору по камешку перекидала. Только прищурилась, чтобы глаза кровью не забрызгало. И без того чумичка – шлем без личины, а с начала боя раз десять утерлась. И в нос бьет солоноватым смрадом, противно. Как мужиков не мутит? Носы по-другому устроены, что ли?
– В думной палате заперлись, – буркнул Залом. – Две лестницы, и мы на месте.
Хоть глаза не открывай, веки тяжелы, будто печные заслонки. И без того ясно, что дальше будет. Девятерым хоть сотня, хоть десяток – все равно. Только моргнуть. Терем вышел скорее широк, чем высок, площадь между лестничными пролетами вовсе не тесна, десяти воям встать в ряд да локтями не толкаться. Когда рубили второй десяток, Верна и впрямь равнодушно закрыла глаза. Раз-два, раз-два… Еле шла в горлышке подковы, Меч не держала – волочила, хорошо к запястью ремешком привязала. Было бы иначе – выронила. Пальцы не держат.
Залом, коротко ухнув, ногой пнул расписные двери думной палаты и громоподобно взревел:
– Ну здравствуйте, братья!
Десятка четыре самых здоровенных и опытных встали от стены к стене и отгородились от возвращенцев щитами. Верна все гадала, которые из них братцы-князья, где сотник, теперешний муж Зазнобы, и где она сама?
– Тебя никто не звал, – прилетело из боевого порядка голосом низким и холодным, впрочем, Залом, если захочет, может ниже и холоднее.
– Никак от хозяина сбежал? – Второй голос выше и теплее. – Нехорошо! Некрасиво!
Ишь ты, издеваются!
– Которые? – шепнула Верна. – Ведь не захочешь убивать?!
– В середине, – усмехнулся Залом. – Шлемы с золотой насечкой.
Вы только поглядите! Шлемы с личинами, ничего не видно, лишь усы и бороды, а глаза блещут испугом. Те же Заломы, только пониже и пожиже.
– Тех двоих в золоченых шлемах не трогать, – сипнула Верна девятерым.
Залом предостерег последний раз:
– Не губите людей. Сами сдохнете, других за собой не тащите!
– Куда князь, туда и вои! – рыкнул тот из братьев, чей голос показался Верне холоднее и ниже.
Залом только плечами пожал, и вспыхнула битва. Раз-два, раз-два, раз-два… В избе тело по-другому падает, не так, как на улице, звук другой. Воздуха меньше, стены кругом и деться некуда. Когда накатывает волна от девятерых, последних в ряду швыряет в стену и бьет, не жалея, только гул идет по всему терему. Раз-два, раз-два… Верна три раза моргнула – и почти не стало охранной дружины, только набрала воздуху в грудь крикнуть «Хватит!» – последние бойцы легли. Остались двое, зенки таращат, мечи в руках дрожат, губы трясутся. Поглядеть на них пристально – в глазах еще стоят четыре десятка, а кинешь взгляд по сторонам – лежат. Все, что знали, к чему привыкли, истаяло, как туман под сильным ветром. Так не бывает, не бывает… Несколько дней назад сама так же стояла, проморгаться не могла. Бывает, дружочки, уже было.
– Мечи наземь! – Залом выпростал руку к братьям и нетерпеливо тряхнул. – Ну!
Взлет и Барсук обреченно бросили клинки. За несколько мгновений сорок человек лежмя легло, стены и потолок забрызгало кровищей, пол, наверное, вовсе не отмыть, только скоблить заново. Интересно, до десяти сосчитала бы? А теперь… кто накануне плотно закусил, успевай отвернуться.
Девятеро разбрелись по думной палате. Оглушительно затрещали кожаные доспехи, скрипуче застонали кольчуги, а когда смачно захлюпала еще теплая плоть, братцев-князей зашатало. Верна вовсе не смотрела, закрыла глаза, но слышала все. Наверное, у кого-то по губам потекло – с шумом всосал – десятницу едва не вытошнило. Согнулась, руками сдавила грудь, кое-как удержала рвоту. Залом и тот поежился, побелел и сглотнул.
– А-а-а-а! – истошный бабий крик прилетел откуда-то слева, там располагались женские покои.
Пластун, поганец, наверняка он, кто же еще? Верна, шатаясь, пошла на крик, девятка, дожевывая, – следом. Залом с братьями сам разберется, им свидетели не нужны. При бабах наверняка осталось человек тридцать, кто же в здравом уме безропотно отдаст самое дорогое на растерзание? У страха глаза велики, как еще можно представить себе возвращенцев после предательства и семи лет рабства? Наверное, заломовцы виделись горожанам людоедами с горящими глазами, лицами, перекошенными злобой и клыками, торчащими из черных пастей. Дурачье, это просто злые и отчаянные парни, людоеды – здесь.
– Пластун! Пластун! – сорвала горло. Даже сипеть больше не могла. Только шептала: – Пластунишка, нехороший мальчишка! Не сделай непоправимого!..
Мерный грохот сотрясал уровень. Стены гудели, ровно терем кто-то превратил в огромное било.
– Открывай, паскуда! Терем по бревнышку раскатаю, а достану!
За углом обнаружился Пластун, исступленно молотящий ногой в дверь, затейливо расписанную красными и желтыми Цветами. И плевать молодцу, что дружинных в палате – как семян в подсолнухе. Его порубят, он даже не заметит. Дверь стонала, кряхтела и держалась из последнего. Не запорный брус переломится – целиком с петель слетит. Окунь встал рядом с Пластуном, приноровился – и ударили вдвоем, как выдохнули, слитно. Дверь не просто упала – вынесло из проема и швырнуло на середину палаты, а было в той на первый взгляд шагов тридцать от стены до стены. Как парни от бабьего клекота не оглохли, уму непостижимо. Верна поморщилась. Так и есть, три десятка воев закрыли баб и детей широченными спинами, а то, что измучились ожиданием, не увидел бы только слепой. Уж лучше драчка, чем томительное ожидание.
– Баб и детей не трогать! – крикнула Верна.
В стайке прочих углядела Зазнобу. Та Верну совсем не узнала. Еще бы – в мужском боевом облачении, в шлеме, лицо кровью перепачкано.
Пластун ударил лишь несколько раз, все кончилось гораздо быстрее. Девятеро в щиты не били вовсе, вскрыли боевой порядок, словно яичную скорлупу, почитай, так же уничтожили – р-р-раз, будто выпили. Плечом наддали, просочились между воями, и только кровь полетела во все стороны, а стук мечей о плоть слился в тошнотворную непрерывную дробь. Верна прикусила губу. Как в воду глядела, бабы в обморок посыпались одна задругой, точно спелые яблоки. Пожалуй, не все вернутся в здравое расположение духа.
– Этот мой!
Судьба на закуску оставила, что ли? В его теперешнем состоянии Пластун Зазнобиного воеводу порвет на части и схарчит без соли. Верна покосилась на десяток. Те разбредались по палате, равнодушно переступая через трупы; кажется, готовились рвать сердца и жрать прямо тут! Это просто доконает баб, девиц и детей.
– Отвернитесь, все отвернитесь! – сама, едва не пинками разворачивала обезумевших баб лицом к стене, тех, что еще не потеряли сознание. Ну точно стадо – глаза слюдяные, ничего не видят, губы что-то шепчут, слез больше не осталось, и даже крик в горле высох. Только Зазнобу не смогла оторвать от лавки – вцепилась так, что выносить вместе с лавкой или рубить руки. Два мужа – бывший и теперешний – стали в шаге друг от друга, тут и последний рассудок потеряешь. Словно из тьмы вынырнуло привидение, о котором семь лет ни слуху ни духу. Привыкла уже, успокоилась, а тебя из теплой, уютной постели швыряют в ледяную прорубь.
После девятерых показалось, будто сражаются два тяжелобольных, так же «проворна» бывает муха, застрявшая в патоке. Даже смотреть Верне стало больно. Растрясешь требуху на резвом скакуне, потом пересаживаешься на быка и «болеешь» неторопливостью.
Сотник бился умело, но против сумасшедшего напора Пластуна ему вышло не устоять. И когда Многолет встал против окна, Пластун воткнулся тяжеленным плечом противнику в грудь, достал из сапога нож и сунул в шею. Многолет замер, скривился и зашатался, а возвращенец ногой пнул раненого с такой силой, что тот выбил собой большое стеклянное окно и вывалился на крышу теремного крыльца.
– Сдохни, ублюдок!
Парня било и трясло, жажда крушить и ломать не остыла, и случиться беде, если бы Верна не загородила собой Зазнобу.
– Верна, уйди! – ревел ослепленный Пластун.
Девятеро насторожились, перестали жевать и как один покосились на спорящих соратников.
– Ты не сделаешь того, о чем станешь потом жалеть! – прохрипела Верна. – Не марайся.
– Убью тварюшку! Р-р-р-распущу на мясо и бр-р-рошу собакам!
– Мальца тоже?
– Какого мальца?
– Который у нее будет. Она беременна!
До Пластуна не сразу дошло. Какое-то время непонимающе глядел на Верну и морщился. Что она несет? Какой малец? Нож в горло, и вся недолга.
– Кто беременна? Эта? – морщась, кивнул на бледную Зазнобу, что так и сидела, вцепившись в лавку.
Попробуй останься тут в здравом рассудке. За несколько мгновений срубили три десятка, ровно кусты молодой бузины. Жуткие заломовцы рвут людей по-живому и едят. На глазах убили Многолета, а Пластун клацает зубами и точит по ее душу острый нож. Только откуда баба в доспехе узнала о ребенке?
– Да! И, клянусь, ты не сделаешь этого!
Пластун усмехнулся, поджал губы, и только чуб на лбу вздрогнул, когда возвращенец швырнул нож. Верна похолодела, показалось, будто внутри обрубили веревку, на которой все держалось. Медленно повернулась и широко раскрыла глаза. У самой щеки красавицы, точно лента на ветру, трепетал-колыхался нож. Пластун остервенело плюнул в сторону бывшей, подвывая «Девица-красавица, ты мне очень нравишься…», пересек палату и нырнул в дверной проем.
– Тебе повезло, дура! – еле-еле вытащила нож и чуть было не рухнула на лавку. Вовремя опомнилась. Если сесть – больше не подняться. Усталость не даст.
– Он его убил, убил… – глядя в никуда, шептала Зазноба.
– Кто-то из них должен был уйти, – прохрипела Верна. – Я же говорила, у судьбы на тебя свой расчет.
– Ты кто?
– Дед Пихто. Идти сможешь?
– Куда?
– Внизу в думной палате Залом. Собери баб, детей – и айда туда. Никто не тронет.
Ровно замороженная, Зазноба встала с лавки, взяла за руку кого-то из девок, и друг за другом, словно выводок утят, они потерянно вышли из палаты. На молчаливый жест Верны Маграб только кивнул и, отряхнув руки от крови, вышел следом.
Терем заполняли возвращенцы – уставшие, порубленные и вымотанные до предела. Победа вышла дорогой ценой, не менее трети воев полегло. Дружинные братцев-князей грызлись отчаянно, до самого конца. Взлет и Барсук будто чувствовали, стянули в город самых преданных, те и впрямь стояли упорно, никто не перешел на сторону истинного князя. Новые князья – новые приближенны, старых братцы-князья от греха подальше отослали.
– Зато две тысячи, что стоят в окрестностях, без боя вернутся под мои стяги, – усмехнулся Залом, оглядываясь.
Истинный князь поднялся в женские покои и мрачно прикусил губу. Причудливую роспись на потолке и стенах заляпало кровищей, труп лежит на трупе, все ожидаемо-предсказуемо, словно думную палату отразили в зерцале. Баб и детей уже увели в дом посадника, там по крайней мере не было крови, братцев-князей заточили в поруб.
– Что теперь? – все же рухнула на лавку. Усталость подрубила под самые колени. – Отдашь город на растерзание?
Терем наполнился мужскими голосами. Живых отделяли от мертвых, хотя… с девятью все проще, после них живых не оставалось, били насмерть или добивали. Так огонь выжигает сухую траву в степи – только черная пыльная пустыня расстилается куда хватает глаз.
– Это мой город, – сухо отрезал Залом. – Это их город. Своих найду, и все встанет на должные места.
– Своих?
– Жену и мальчишек. Когда ушел в поход, младшему год исполнился, старшему три.
– Братцы спрятали? И что, молчат?
– Молчат, поганцы. Торговаться будут.
– Станешь?
Залом недобро поморщился и отвернулся.
– Узнаю. Все равно узнаю. На ремни распущу, а узнаю…
Верна уже спала. Свернулась на лавке калачиком, подтянула ноги к груди, отпустила меч и негромко постанывала. По телу бегала дрожь усталости, руки-ноги тряслись, а лицо исказило ровно судорогой.
Глава 6 БЕГЛЕЦЫ
Спала день и ночь и даже не спала, а просто не появлялась в мире живых. Будто спряталась. Даже в сон просочилась гнетущая боль, в груди мутило, и самый распоследний дурак понял бы, что видится девке отнюдь не цветочный луг. Где прилегла, там и осталась, ей только лавку застелили мягкой шкурой да прикрыли теплым шерстяным одеялом. Лишь к следующему утру открыла глаза и долго лежала неподвижно, блуждая взглядом по сизой предрассветной хмари. На лавках вдоль стены лежали жуткие телохранители, и лишь один сидел – избела-бледные глаза Верна углядела даже сквозь муть в собственных – ровно огонь внутри горит и через глаза наружу лезет. Не поймешь кто, вроде Гогон Холодный, а вроде Тунтун.
Молчала. Будто язык отсох. Есть-пить не хотелось, даже естественная надобность тело не тревожила, словно отлетела Душа далеко-далеко, и лишь несколько пудов изможденной бабьей плоти безучастно лежат, ждут прилива сил.
– Долго спала? – Язык вялый, ленный, словно каша во рту.
– День да ночь позади. Светает.
Трупы убрали, но солоноватый запах крови остался. Пол и стены еще приводить в порядок и приводить, жаль, нельзя самой выбить кровавую память, как придверный половик. Стоит прикрыть глаза, будто наяву падают люди, жуткая девятка скупо, молниеносно кромсает дружинных князей-предателей, визжат бабы и одна за другой отпускают сознание.
Вот сидит Зазноба, бледная ровно смерть, вцепилась в лавку, хочется дуре кричать, а не может. На расписные цветы венчиком брызгает кровь… Три раза моргнула ~ три десятка рухнули, грохот мечей о щиты едва не оглушил… Душа не успевает за происходящим, людей уже нет, а ты глупо таращишься на место, где они только что стояли, и дышишь, словно рыба на песке.
– Мне плохо, – прошептала Верна. – Мне плохо…
Встала после полудня, не иначе солнечным светом напиталась. Разбудили крики и ржание лошадей. То сгоревшие дружинные избы раскатывали по бревнышку. В бабьи покои не входили, должно быть, Залом приказал не беспокоить – сколько проспит Верна, так пусть и будет. Едва появилась на крыльце, возвращенцы побросали дела, со всего двора сбежались и подхватили на руки. Не давая шагу ступить, вынесли на площадь, забросили на одну из четырех бочек, теперь пустых, и заставили держать речь. Туда же, на бочки, зашвырнули девятку, те отнеслись ко всему не в пример спокойнее. Ну хоть бы улыбнулись разок.
Заговорила через «не могу», язык показался тяжелее камня – отлынивает, не слушается, живет сам по себе:
– Мы победили…
Парни едва не всполошили город басовитым дружным ревом, хотя чего уж тут… Бубенец вторые сутки не спит.
– …а не надо было подличать и предавать!
Да, вот так просто. Какое-то время молчали, ждали вдохновенной, пламенной речи, а тут такое… по-бабски чувственно и по-детски правильно. Но, распробовав слова десятницы – чисто и прозрачно, ровно ключевая вода, – изошли таким криком, что на площадь должен был сбежаться весь народ. Может быть, еще одно нападение?
Жизнь возвращалась в привычное русло. Как Залом и предположил, две тысячи встали под знамена истинного князя, не обнажая мечей. На пограничные заставы вернулись дружины, трупы свезли в поле и подготовили тризнища. Вечером Залом позвал Верну к себе:
– Ну здравствуй, воительница! Как спалось?
– Круги под глазами видишь? Так и спалось.
– Людей рубить нелегко. Бывает, парни ломаются.
– Знаю, – буркнула Верна. – Едва душу не отдала. Всю ночь по трупам ходила. Отмоюсь ли?
– Встанет солнце – будет новый день. – Истинный князь неловко усмехнулся, ворожец на волчью жилку сшил щеку, тянет еще, смеяться не дает. – Что думаешь дальше делать?
– Не знаю.
– Вот что, голуба. – Залом пожевал губу, встал и отошел к окну. – Определяйся. Сроку даю седмицу.
– А в чем дело?
– В тебе и твоих парнях. Жуткий десяток. Не хотел бы иметь такой во врагах. Посему выслушай мое предложение: все десять или со мной, или очень далеко отсюда. В моем княжестве вам делать нечего.
А что тут думать? Сражение отполыхало, мирная жизнь берет свое, так и проходить в дружинных Залома до самой свадьбы? Потом девятеро возьмут под белы руки и отведут к жениху на съедение… Да, да, он силен и могуч, любая дура мечтала бы о таком муже, но отчего-то не получается укротить язык, и он бежит поперек головы:
– Мы уйдем.
Залом передернул челюстью, отвернулся в окно и какое-то время обозревал двор.
– Знал, что не останетесь. Знал и боялся. Надеюсь, уйдете далеко, еще дальше страны Коффир. Не хочу видеть вас в стане врага.
– Там нас не ждут, – усмехнулась Верна. – Разоренную заставу еще припомнят.
Залом помолчал.
– Пустые не уйдете. Дам золота и лошадей.
– Куда уж больше? – горько вздохнула. Время неумолимо истекает, а Костлявая дразнится, в руки не дается. Дожили! Теперь люди за Безносой охотятся, а та глазки строит, язык показывает.
– Дам! – упрямо буркнул князь и стукнул кулаком по стене. – Даже слушать не стану!
– Нашел своих – княжну, мальчишек? Братцы раскололись?
– Нашел. Заточили в пещеру в предгорье Сизого отрога. При них неусыпно десяток дружинных. Уже послал, скоро прибудут. Семь лет в пещерах… ублюдки!
– А братья?
– Вырежу языки, брошу собакам, самих скормлю медведям… Еще не придумал… Продам в рабство.
Верна быстро взглянула на Залома:
– А как звали того саддхута, чью галеру семь лет по морям таскал?
– Бейле-Багри. Та еще сволочь.
Помолчала, возя глаза по полу. Мутит еще.
– В те края собираюсь. Мир поглядеть охота.
– Вот братцев моих и прихватишь, – криво усмехнулся князь. – Дескать, сбежал один брат, получи взамен двоих. Лишь бы по дороге не сдохли.
– Решил бесповоротно? Братья все же.
– Отец глядит из палат Воителя, сердце кровью обливается. Нет у меня больше братьев, – жестко отрезал Залом. – Да, выходит, и не было.
– Что должно случиться, случается, – пробормотала Верна.
Утром посмотрела в зерцало. Мало того что зуба не хватает, еще и сединой обзавелась, как раз после взятия Бубенца. Что и говорить, жуткая ночь – даром что вышла из убийственной круговерти без единой царапины. Когда еще доведется спать спокойно, чтобы не снилось иссечение десятков и сотен, а в носу не стоял тошнотворный солоноватый запах?
– Сегодня в ночи проводим убитых, своих и чужих. Хотя какие они чужие? Так… заплутавшие бараны, свои же дураки.
– Мы обязательно будем.
– Уж будьте добры. – Залом усмехнулся. Хотел еще что-то сказать, да передумал, только губу прикусил.
Тризнища сложили в поле за городской стеной. Тысячу с лишним погрести – на это уйдет целый день и заниматься скорбным делом придется нескольким тысячам. Снести тела в одно место, заготовить тризные дрова, сложить.
Город не остался в стороне. Старшины концов отрядили по нескольку сот человек в помощь заломовцам, в конце концов, не чужаки погибли – свои. Всех забот на один день, зато потом несколько лет будешь голову ломать: как же так вышло, что свои рубили своих? Братцы-предатели лес валили как простые дружинные.
После заката в округе заполыхало. Верну растрясло, подойти не смогла. Стояла и укрощала дрожь в коленях, поджигать пришлось Гогону Холодному. На каждом тризнище упокоилось восемь человек, спина к спине, свои и чужие. А когда взревело пламя и недвижимые тела объяли лохматые костры, едва не разревелась. Парни ушли, их не вернешь, внутри будто сквозняк поддул. Десятки дружинных, запалив погребальные костры, бросили светочи в пламя и отошли.
Чуть поодаль, в тени деревьев, притихли семеро. Ни пленные, ни мертвые – они застряли где-то посередине, теперь свободные и раненые. Их сочли погибшими, на телегах с остальными павшими свезли в поле, но росяные утренники привели порубленных в чувство, и те с превеликим удивлением нашли себя живыми.
– Что там? – хрипел Зимовик. Встать не мог, так и сидел, привалясь к стволу. Кто-то из возвращенцев от души располосовал сотника чуть выше коленей.
– Костры жгут, – глухо бросил Многолет. – Хорошо, что не отдали воронью на съедение!
– Залом никогда сволочью не был. Если кто и был, только братцы-князья, чтоб им пусто стало. А мы – дураки.
– Жизни осталось на один вдох, а ты гляди, разговорился! Что же ты присягал сволочам?
– Я же говорю, дурак. Надоело в десятниках сидеть. Но и сотником побыл недолго. Видишь, как изукрасили. – Зимовик, горько усмехаясь, показал на ноги. Порубленные мало не до кости, они безжизненными колодами покоились на лапнике. – Вылез в первую тысячу, и где она теперь?
– На костре полыхает, – угрюмо бросил Прихват. Ему досталось по ребрам, кожаный доспех только смягчил рубящий удар, но несколько ребер как пить дать треснули. – Не свезло парням. Заломовцы ровно с цепи сорвались!
– Если твою шкуру семь лет плетью гладят, еще не так обозлишься, – хрипнул Горностай. Страшным ударом ему разбило грудь, в правой половине зияла сквозная дырища, оттого и кровавый хрип. – А тот жуткий десяток, наверное, волчьим молоком вскормили. Я видел, как они прошли две сотни перед княжеским теремом, ровно горячий нож кусок масла. Возвращенцы налетели, точно бешеная стая, думал, зубами рвать будут.
Многолет заскрипел зубами, встал. Перед глазами полыхнуло. Хорошо в ствол уперся, иначе рухнул бы. Жуткий десяток – правильно сказал Горностай. Уму непостижимо, как молниеносно они взломали боевой порядок… Так ветерок находит щель, вода проникает в малейшую трещину, а сам себе показался до того неповоротливым, ровно медведь в гончарной лавке. От удивления рот раскрыл, а трех десятков как не бывало. Лежат, стонут. А потом те в душу полезли…
– Ратник долго терпел, – усмехнулся Зимовик. – Семь лет. Парни приняли жуткую, но быструю смерть, мы обречены на жуткую и медленную.
– Погоди, не торопись, – буркнул Многолет. – Нам бы только повозку раздобыть. В Черном лесу укроемся. Переведем дух.
Несколько человек на траве почти не подавали признаков жизни, еле дышали, тяжело сглатывали и стонали.
– В Черном лесу, говорят, ворожец от людей прячется.
– Видать, не самый смирный, если прячется.
– Такой же черный, как лес. – Многолет хрипло закашлялся, горлом пошла кровь. – Друг друга стоят…
Ночами длинная телега для извоза бочат, влекомая смирной лошадкой, неспешно катила на восток, днями печальный поезд отстаивался в лесу. В пути «на козлах» друг друга меняли Зимовик и Горностай. Оба не могли сидеть, впрочем, для возницы гораздо важнее умение жестко править. Иногда раненые, «не сговариваясь», отпускали сознание, телега казалась безлюдной, крепкая рука не тянула вожжи, и лошадь, обеспокоенно косясь назад и всхрапывая от запаха крови, брела сама по себе.
На третью ночь кобылка свернула с дороги, и повозка долго мяла колею в полевых травах, к утру подъехала к заповедному лесу и встала перед непроходимой черной стеной. Многолет спрыгнул наземь, даже не спрыгнул – рухнул. Перевалился через борт и упал в траву. Какое-то время лежал, будто мертвый, затем все же поднялся.
– Эй, Зимовик… Прихват… Горностай… – одного за другим окликнул товарищей.
Соратники зловеще отмолчались. Хорошо бы посмотреть, живы или отдали концы, но много ли насмотришь, если в глазах двоится, а сам держишься за телегу, дабы не упасть? С трудом отлепился от борта, встал ровно и задрал голову. Небо синее-синее, облака белые-белые… до чего красиво. Только откуда в небесах красные пятна, а как моргнешь, летят куда-то вдаль, будто птицы?
Сделал шаг, другой. Над раной мошкара вьется, и душок занялся; хорошо оздоровление – баклажка крепкого питья, влитая в ножевую дыру. Там что-то мерзко хлюпает и плачется розоватой пеной. Хоть бы тропка вилась, подсказала; бредешь наугад, сквозь красный туман. Болтали, у черного ворожца зверье в подручных, кто говорил – волк, кто – кабан, иные несли полную чушь, дескать, медведь слушается человека.
Где искать того, о ком не знаешь ровным счетом ничего? Как далеко зашел в глубь жуткого леса? Показалось или на самом деле чаща сделалась темнее, непролазнее? Вот-вот могучий рог Воителя затрубит последнюю битву, и для Белого Света станет сражение с Тьмой. Где меч?.. Многолет зашарил по боку, нащупывая рукоять, зашатался, и лишь труха поднялась в воздух, когда беспамятное тело плашмя легло наземь.
Не терем, не избушка, серединка на половинку. Ни высока, ни приземиста, стены сложены из неохватных бревен, окно вырезано под высокого человека, внутрь льется дневной свет. Откуда свет, ведь деревья плотно закрыли солнце?
Кто-то сильным хватом облапил челюсть и заставил открыть рот. Едва щеки не продырявил ногтями… а может, когтями? Душное, горячее питье полилось прямиком в глотку, и хоть бейся, как зверь в силках, тошнотворное варево не выплюнуть – горло ходит вверх-вниз, даже в пузе горячеет.
Многолет, широко раскрыв глаза, смотрел на хозяина и едва держался в сознании – замерещилось всякое. Будто встал над ним здоровенный медведь, в нос едко шибает зверем, когтищи на лапах длиной с палец, глазки плотоядно сверкают. Ровно в Душу глядят, осмысленно и зорко. Проваливаясь в блаженное забытье, Многолет спросил богов: откуда у медведя человеческий хват, ведь не пальцы у чудовища, а когти? Мог и шею свернуть…
Опаивает чем-то, как пить дать опаивает. Постоянно хочется спать и не понять, который день на счету. Второй?.. Пятый?.. И язык налился тяжестью, бездвижен, словно отнялся. У Зимовика ноги отнялись, а тут глядите – язык лежмя на зубах лежит! Где Угрюмец, где Прихват, где остальные парни?
Хлопнула входная дверь. Рядом встал… давешний медведь, когтистая лапа потянулась к лицу – Многолет зажмурился, – а зверюга, совсем по-людски прихватив под горлом, рывком вздернула на ноги. Едва голову не оторвала. Но странное дело, под когтями обнаружилась рука… ручища, почти столь же мохнатая, как медвежья, да только без сомнений человечья. Медведь-оборотень вдруг запрокинул голову – та почти легла на спину, как только шейные позвонки не хрустнули – и на сотника выглянули два колючих ока, глубоко упрятанных под густые седые брови. Ну да, человек, на плечах покоится медвежья шкура, за спиной висит голова косолапого с клыками… Хозяин по-простецки сгреб гостя за ворот рубахи, распахнул дверь и выволок наружу, точно мешок, набитый пухом. Протащил несколько шагов по траве и бросил. Многолет едва дух не отпустил – подле, в рядок, лежали остальные шестеро, кто-то в сознании, кто-то недвижим.
Черный ворожец присел возле Зимовика и потрепал за порубленные ноги. Тот беззвучно взвыл, на лице мигом выступил пот, зубы заскрипели. Так вот откуда в избу падал солнечный свет – в самой середине Черного леса могучим старанием отшельника образовалась поляна, шагов пятьдесят в любую сторону от избы. Многолету хозяин виделся громадной мохнатой образиной – сидит себе медведь на корточках и молча косится на незваных гостей, а те в рядок лежат, словно трупы.
– Ч-ч-ч-ч… – «Что с ногами?» – испуганно просипел Зимовик. Как долго пробыли в лесу? Раны при закатном свете выглядели страшно; края запеклись и почернели, точно обуглились, а наклонись кто поближе да потяни носом, поймал бы смрад разложения.
Ворожец молча показал пальцем на жуткие разрезы, потом на себя и покачал головой, сложив руки крест-накрест.
– Н-н-н-н… – «Не можешь?» – ужаснулся Многолет, и отчаяние выгрызло огромный клок души. Для чего же ломал себя, продираясь через бурелом, для чего парней обнадежил?
А ворожец, не отводя пристального взгляда от Зимовика, красноречиво очертил большим пальцем у себя под горлом – ты обречен. Сотник нашел глаза товарища и несколько раз моргнул: держись брат! Эх, медведь-хозяин, дал бы закричать в голос. Друзья-соратники лежат, как подрубленные деревья, ни закричать от безнадеги, ни Костлявую отпугнуть! Звероподобный отшельник и бровью не повел, встал и вразвалку двинулся куда-то в чащу, а когда вернулся, раненые глазам не поверили. Черный ворожец на руках, словно малолетнее дитя, нес… волчище. Хвост безжизненно болтался, язык выпал в раскрытую пасть меж зубов, в груди зияла рваная рана, кровь по капле сливалась наземь. Подошел к Зимовику и уложил серого на ноги. Ткнул палец в умирающего волка и по дуге увел на человека, словно горку нарисовал. Порубленный с ужасом глядел на зверя у себя в ногах, а ворожец развернул руку ладонью к небу и требовательно затряс.
«Дружище, соглашайся, – моргнул сотник. – Он спрашивает, примешь ли ты в дар жизнь серого. Больше ничего сделать не может, рана загноилась, кровь испортила».
Зимовик молча кивнул. Отшельник развел руки, поднял над головой и хлопнул в ладоши. Будто сук в лесу треснул, гулко и зычно. Многолет рот раскрыл. Человек-медведь наклонился к волку, дунул в ухо и медленно провел по морде ладонью, а кто не разинул бы от удивления рот, видя, как зубастый блаженно падает в забытье? Черный ворожец надрезал шкуру серого на шее и перевернул волка так, чтобы кровь из пореза хлестала прямо в раны. Зимовик еще заметил полыхновение в тени клобука, мир завертелся, почернел, и нахлынуло забытье…
Когда вышли из лесу в месте, где в чащу полез Многолет, обнаружили телегу в целости и сохранности, только без лошади. Не звери съели, человек распряг и увел, по следам увидели. По дороге Зимовик едва концы не отдал – споткнулся, рухнул и застонал, будто раны разбередил. Только не в ногах оказалось дело – сбросил рубаху и… долго, захлебываясь, глотал воздух. Левую сторону груди расписала чья-то когтистая лапа – четыре глубокие борозды подсыхали кровяной коркой. Многолет лишь губы поджал – сразу догадался, кто подарил Зимовику вечные отметины. Чащобный отшельник лапой умирающего зверя оставил волчьему побратиму неизгладимую метку. Понятное дело, волк – не кот, когти не так остры, но если надавить да с силой пропахать… Сам вдруг замер, побледнел и теперь, у телеги, заставил парней совлечь рубахи. Прихвату в схватке продырявили пузо, сломали грудину, парень чудом не попал на тризнище, однако теперь на левой стороне его груди красовался знак – след от лошадиных зубов. Нашли бы странные метки еще в лесу, да как тут распознать крохотный очажок боли, если болит везде. Гадай теперь, почему телега стоит, а лошади нет…
– Выжили, а дальше что? – буркнул Прихват, усаживаясь под телегой. – Попросимся обратно, дескать, вот мы какие хорошие, возьмите нас в дружину?
– Мне у Залома делать нечего, – скривился Многолет. – Даже подобраться к Пластуну не удастся, а посчитаться ой как хочется! Разве что подстеречь где-нибудь. Не век же станет в Бубенце сидеть!
– Не простят, – покачал головой Зимовик. – Первой тысяче веры нет. Две присяги на каждом из нас висит, клятвопреступники мы.
Остальные молча кивнули.
– Захотим держаться вместе, нужно уходить в дальние края, – наконец бросил Многолет. – Тут нам делать больше нечего.
– Наниматься лучше всемером. – Зимовик оглядел всех, каждому заглянул в глаза. – Лошадей бы только раздобыть, хотя бы одну.
– Да уж, телега просто вопиет о лошади, – усмехнулся Многолет.
– Тут встанем, – предложил Горностай, забрасывая снаряжение в телегу. – Лес рядом, прокормимся.
– Луков нет.
– Разживемся. – Зимовик опустился на траву. – Кто поведет? Семеро нас, двое сотников, один десятник.
– Жребий с тобой кинем. – Многолет повел плечом. Тянет еще рана, следы когтей зудят.
– Спа-а-ать! – блаженно протянул Горностай, падая в траву как подкошенный. – Валяться, отдыхать!..
С каждым шагом Бубенец оставался все дальше. Два дня телегу тащили сами, на третий повезло. Неглубоко в лесу, шагах в тридцати от дороги в кустах застрял буланый, наверное, кого-то из заломовцев. Человека и след простыл, а поводья, связанные узлом, намотались на ветви куста и затянулись петлей. В лес попал совсем недавно, еще и волки не наведались.
Беспокойно что-то. Бывший сотник, а теперь выбранный десятник, привстал. После Черного леса существовать сделалось… тяжелее, что ли? Спится не так, как раньше, глядится по-другому, естся. Будто подменили. Ночи теперь не такие темные, если поглядеть, увидишь отдельные листья на ветках, и вообще… ровно сундук, до того наполненный едва на четверть, забили до отказа новыми вещами. Роешься в новизне и диву даешься: того раньше не видел, этого не обонял…
Зимовик потянул носом, спросонок буркнул:
– Паленым пахнет. Костер недалеко.
– Твое недалеко в полудне ходу, – буркнул Многолет. Сам учуял.
– Надо бы наведаться. Лошади нужны. Одна хорошо, а две лучше.
– Так и сделаем.
Беспокойно заерзал Горностай, прикрыл лицо рукой. Угрюмец всхрапнул, мотнул кудлатой головой, приподнялся на локтях, Прихват морщил нос и дышал часто-часто.
– Буди парней. – Многолет встал, сунулся в телегу за поясом. Буланый чем-то взбудоражен. Как пройдет мимо Зимовик, жеребец места себе не находит, храпит, бьет копытом и все косит лиловым глазом. – Все равно больше не заснут.
За полдень подошли к источнику дымка. Решили ждать ночи. В снаряжении погибшего возвращенца, чей конь влачил теперь повозку, нашлись мечи, лук и стрелы. Набили птицу, зажарили.
– С ночи ветер навстречу дул.
– И что?
– Не нравится мне это. Ровно по нитке идем, будто руками за нее держимся.
Многолет промолчал. А кому такое понравится? Себя перестал узнавать, раньше спал без задних ног, теперь от малейшего шороха сон уносит прочь, словно туман под ветром.
– Не пережарь. На мой вкус как раз готово! – Зимовик потянул носом. Поспел гусь, точно поспел.
– Парни, подходи! Готово!
Ели горячее мясо и щурились от удовольствия, а что с кровью получилось – так даже вкуснее. Выбейзуб и кости разгрыз.
Глубоко в ночи поднялись и, ведомые только запахом, двинулись вперед. Теперь дома стояли близенько, Горностай без колебаний определил:
– Дрова нынче березовые. А вчера ольху жгли.
Многолет лишь кивнул. Да, березовые. И лошади там есть. И не одна-две – много, почитай, в каждом дворе коняга стоит. Как ржут, не слышно, но… есть точно. Будто самолично заглянул в каждый двор.
Поднялись на холмы, а в нос так и шибануло теплым и обжитым, ровно внизу, в долине, как в тарелке, застоялся густой пахучий суп. Пахло домашней утварью, скотиной, подсушенным сеном, молоком, навозом, детьми, женщинами, мужчинами, собаками. Ленивый ветерок скользил по долине, будто змея, тревожил ароматное месиво и волок наверх, там его подхватывал вышний ветер и уносил дальше.
– Пошли.
В самое темное время ночи подошли к деревне. Огонька не блеснет, мгла кромешная, звезды высыпали на небо, точно жемчуг на черное полотно. Только много ли толку от звезд, если рядом не сияет луна или хотя бы месяц?
Тишина. Лишь собаки внизу перебрехивались, будто дня не хватило. Не висела бы на плечах беда, разинули рты и остались в долине на день-другой. Душистые травы шелестели на ветру, ночная тьма, как густая патока, стекла по отрогам холмов на самое дно и настоялась плотно, что та сметана, в которой ложка стоит. Наверное, дремлется в деревне сладко и в охотку. Хорошо, если так, – легче исполнить задуманное. Без лошадей теперь никуда.
– Потихоньку двинем, – кивнул Многолет и первым ступил на пологий склон. – И морду буланому подвяжите, ржать не начал бы.
Хоть и мгла кругом висела, а переглянулись, будто видели друг друга. Тише воды, ниже травы, встали на спуск. Два меча, секира и нож на всех.
Ленивый собачий тяв становился отчетливее, и дымок из тонкого ручейка превратился в полноводную реку, текущую по воздуху. Утонули в той реке. Еще никогда дым не бывал столь отчетлив и пахуч. Изменился мир после Черного леса, ох изменился!
– Близко уже, – прошептал Многолет Зимовику, поигрывая мечом. – Лошадь всхрапывает. Слышу.
– Чую лошадиный дух, – кивнул волчий побратим.
– Во дворе собака. Шум поднимет.
– Тем хуже для хозяев.
– Сегодня удача не за них.
На ветру стояли, потому и подошли к деревне тишком да молчком. И лишь когда некстати скрипнуло тележное колесо, пес во дворе насторожился.
– Стоит, воздух нюхает, – себе под нос буркнул Многолет и отчего-то сморщился.
Никогда за собой такого не замечал, но в теперешнюю безлунную ночь увидел все отчетливо, будто ночную темноту оттенил рассвет. Еще загодя условились, кто пойдет за первой лошадью. Бывший сотник – теперешний десятник – перетоптался на месте и неслышно скользнул вперед.
У плетня замер и простер любопытный взгляд в щель между жердями. Крупный черный пес тянул нос по ветру и тихо рычал, скорее от непонятного беспокойства, нежели от явственной опасности.
Многолет усмехнулся, подобрался и, опершись на забор левой рукой, одним скачком перемахнул частокол. Сторож лаять не стал, бросился молча, только утробный рык поднялся в небо. Сухая ограда жалко скрипнула под весом крепкого человека, и Многолет, летящий навстречу зубастой пасти, не сдержал в груди рев. Черный пышнохвостый кобель рванул к чужаку, едва услышав скрип дерева, и так вышло, что взвился в воздух, не дав опуститься на землю страшному вору. Все кончилось за сущее мгновение – рукой, обернутой мехом для воды, беглец принял удар клыкастой пасти и от бока до бока, справа налево, распорол мечом храброго пса. Не давая заскулить, навалился на собаку всем весом, продавил руку в кожаной обмотке глубже в пасть и добил. Огромный пес обмяк, а Многолет, потянув носом свежую кровь, отчего-то скривил губы.
– В чем дело, Белоух? Кто кричал? – Дверь внезапно распахнулась, и невысокий человек с маслянкой в руках вышел на крыльцо.
– Я кричал, не сдержался. – Губы странным образом жили сами по себе, трепетали, будто у зверя, обнажая клыки. – Прости, хозяин, лошадь нужна.
– Нет! Не дам! Кто такой?
– Дашь. – Бывший сотник многозначительно отряхнул меч и, косясь на избяное крыльцо, решительным шагом направился к небольшому хлевку, где уживались, как стало ясно по запахам, лошадь и несколько коров.
На крыльце что-то загремело, откуда-то из сеней несговорчивый хозяин вытащил топор, едва не скорее Многолета подлетел к хлеву и встал перед воротцами, потрясая топором и маслянкой одновременно.
– Не дам! Ступай-ка отсюда, гостенек незваный! Зарублю!
– Отойди.
– Нет! Соседи, на помо…
Молниеносно бубенецкий недобиток рассек хозяина поперек груди, и тот с глухим стоном повалился прямо на маслянку, мало от того испытывая неудобств, – как упал, больше не шевелился.
Хлопнула дверь в избу, кто-то быстроногий слетел с крыльца, и лишь топот босых ног растаял в ночной темени.
– Напали! Отца убили! – Звонкий мальчишечий голос разогнал тишину, тревожный крик подхватили соседские собаки, и ночь перестала быть тихой и сонной. Многолет лишь губу пожевал с досады. Таиться больше нет смысла. Оглушительно свистнув, призвал остальных и распахнул хлевок.
– Лошадей добудем сейчас, седла потом, – пробормотал, выводя из стойла каурую.
– Началось! – мрачно бросил подбежавший Зимовик, мыском сапога переворачивая убитого на спину. Рубаха на нем тлела, и оглушительно воняло кровью и маслом.
– Вышел не ко времени. – Многолет, успокаивая лошадь, гладил ее по шее, но каурая все косила на сотника и топорщила тонкие чуткие ноздри. – Каяться поздно, кровь пролита. Берите лошадей и уходим.
Поднял с земли топор, бросил пробегавшему мимо Угрюмцу, крикнул остальным:
– В доме пошарьте, может, найдете что. Топоры, серпы…
– Не нравится мне это. – Зимовик ожесточенно сплюнул и, поигрывая ножом, унесся в предрассветную ночь.
В избе заголосила баба, а мгновением позже в дворовую пыль из полумрака вылетело безжизненное тело. Тело как тело, лишь одна несуразность резала глаз – голову хозяйке страшной силищей неестественно вывернуло назад, как у совы. Горностай, деловито пробуя пальцем лезвие топора, встал на пороге, перешагнул через труп и безмолвно унесся в темноту. Что-то жевал, а по усам и бороде, выбеленным то ли сметаной, то ли простоквашей, текло и капало.
Многолет привязал каурую к забору, поднялся на крыльцо и вошел в избу. Темнота по углам густая, плотная, но светоча не зажигал – сделался не нужен. Огляделся. Под стол брошен кувшин, всюду обломки, и белое молочное озерцо подтекало в щель между досками. Широкая лавка устлана овечьими шкурами, но разворошенную постель больше не примнут хозяйские тела. На стене висел пастуший кнут, из угла, настороженно сверкая зелеными глазищами, таращилась полосатая кошка.
– Испугалась, дура? – взял кошку, дунул в зеленые глаза. – На полу сметана пропадает, а ты и ухом не ведешь. Эх ты, гроза мышей!
Гроза мышей отчего-то присмирела, попыток вырваться на свободу не делала и вела себя так, будто не теплые человеческие руки обхватили, а полная зубов страшная пасть. Как ни дернись, только хуже выйдет.
– Не нужно тебе здесь быть, пойдем отсюда. – Многолет последний раз оглянулся. Раскрыл заслонку печи, широким жестом выгреб на пол углей, наддал сапогом, и несколько огоньков полетели точнехонько в угол, полный душистого сена.
Прикрыл за собой дверь, подошел к забору и стряхнул кошку наземь за частоколом.
– Беги, дура. Мышей и в поле полно.
Размотал с руки обгорелый водяной мех, бросил рядом с Чернышом.
Деревня встала с ног на голову, от ночной покойственной тишины не осталось и следа. Истошно кричали бабы, ревели мужчины, выли дети, лаяли собаки, ржали лошади. Из оконца первой избы наружу полез тонкий белесый дым, в узкой щели бесновался рыжий отблеск, а впереди, там, где по долине растянулась деревенька, полыхало по-настоящему – кто-то из парней запалил крышу. Многолет рванул вперед, с каждым скачком все глубже погружаясь в омут людского отчаяния, и отчего-то запах крови сделался желанен, словно вода жарким полднем.
– Вы, вы… – Замахиваясь колуном, растрепанный старик выметнулся навстречу из-за угла ближайшей избы и медленно слишком медленно повел удар на чужака.
Многолет без единого слова полоснул седовласого, и до боли в зубах захотелось ударить беззащитную жертву ладонью, будто лапой, да чтобы когтями, да чтобы по шее аккурат по горлу. Старик еще падал, когда страшный удар разбил ему гортань, сдирая кожу вместе с бородой. Предводитель маленького отряда задрал губы и, отдаваясь внезапной жажде крови, рявкнул:
– Деревню сжечь! Будь здоров, Пластун! Людей не жалеть! С возвращением, Залом!
– С возвращением, Залом! – подхватили остальные, и немедленно жутковатый рев, сотканный из нескольких голосов, улетел в безучастное небо, сереющее на востоке.
Многолет влетел в избу, крест-накрест раскроил перепуганную старуху – та собиралась швырнуть в незваного гостя горшком, – открыл печь и на лезвии меча перенес углей в угол, на сенную кучу. Швырнул туда же маслянку, прикрыл за собой дверь и с налитыми кровью глазами ринулся дальше.
Через какое-то время заполыхало полдеревни. Дружинных братцев-князей странным образом «повело» на кровь – будто обезумели. Не чинясь, резали все живое – мужчин, женщин, подростков, собак, – только лошадей не трогали. Угрюмец орудовал двумя здоровенными колунами, и те секли воздух, точно две невесомые хворостины. С обеих рук забил мальчишку лет пятнадцати и его отца, что ринулись на жуткого грабителя с косами. Топоры на длинных древках, отвратительно чавкнув, по самый обух ушли в плоть – так просто не вырвешь, но Угрюмец, взревывая, как настоящий медведь, стряхнул оба тела, будто соломенные чучела. Только безвольные руки болтануло, как пустые рукава.
Прихват на серп для косьбы травы, как на мясницкий крюк, насадил сухого мужика, с большими залысинами и бородищей до пояса. Аккурат в середину бороды и пришелся железный полумесяц. Рывками выдернул серп из тела, и мало в том осталось бережного отношения к смерти – разворотив рану до безобразной дырищи, оставил бородача на земле. Забежал во двор, и отчаянное лошадиное ржание влилось в море криков и шума.
Странный азарт завел всех семерых. Будто полезло изнутри такое, о чем даже понятия не имели; лица перекосило, губы задрали, зубы оскалили. Горностай, сам того не замечая, перепачкался кровью, хрипел, как зверь, и слизывал кровь с усов. Выбейзуб разжился ножами и ронял деревенских наземь одного за другим, всаживая лезвия по самую рукоять. Пока дошел до хлева, двое устелили путь к вожделенной лошади…
Из-за угла последней в деревне избы, если спускаться в долину со стороны Бубенца, выглядывал всклокоченный парнишка, тот самый, что выскочил прочь со двора, куда первым делом наведался Многолет. За ним, вдоль стены, друг за другом, беззвучно плача, выстроились дети, трое мальчишек и две девочки. Выглядывать малышне Стружка запретил, плакать в голос – тоже, хотя сам еле сдерживался, чтобы не выскочить на открытое, хоть с палкой, хоть с кулаками. Что-то сдержало. Сам себя не узнал, будто враз отрезало прошлую жизнь, где на тебе лишь послушание, работа в поле и помощь отцу. Вот она, вчерашняя жизнь, догорает и хрипит последние слова, порубленная и заколотая. Нет больше отца, а есть несколько перепуганных малышей, которых последнее дело отдать на растерзание этим ублюдкам, кто бы они ни были.
– Ну-ка тихо у меня, – прошипел Стружка. – Кто издаст хоть звук, того ночные душегубы сожрут в один присест! Всем понятно?
Малыши молча кивнули.
– Всем взяться за руки, быстренько!
Подобрал с земли палку, отряхнул от грязи, разломил на пять кусков и велел каждому крепко сжать обломок зубами и нипочем не отпускать.
– Тот сивый боец, что недавно пришел и стал дальше в долине, все его помнят?
Ребята кивнули. Колышки в зубах позволяли только негромко мычать и горько всхлипывать.
– Тише воды ниже травы шасть в темноту и бегом к Сивому. Понятно?
– А ты? – выдохнул маленький Жилка.
– А я следом. Пошли, ну же! Изба огнем занимается! Сгореть хотите?
Дети развернулись и гуськом канули в серую предрассветную хмарь. Сумерки, будто черные воды, поглотили малышню шагах в двадцати от избы.
Стружка от бессилия кусал губы, лицо пылало. Казалось, выскочи неожиданно да пырни ночного призрака колом, чтобы в спину вошло, а из груди вышло, – время повернет вспять, родители и соседи останутся живы, деревня цела. Но не таковы оказались налетчики. Громила, что зарубил Хромого и его сына, будто услышал скрип зубов, мигом повернулся на звук и долгим, горящим взглядом смерил заугольную темень.
Стружка дыхание затаил. Хорошо, малыши убежали, бояться теперь не за кого. В темноте носился от дома к дому, по одному собирал соседскую ребятню, уводил подальше, будто наперед знал, что одним отцом душегубы не обойдутся. Хотел разреветься, точно босоногий сопляк, а вот бегал по деревне и собирал малышей, глотая злые слезы.
Этот гривастый тряхнул космами, задрал голову, шумно потянул носом и так сделался похож на зверюгу, аж не по себе стало. Живот свело, бессилие сковало члены – от непрошеных гостей не уйти.
За спиной кто-то возник и мощно облапил, закрыв рот и прижав затылком к себе. Стружка обмер и сделался беспомощен, как щука, выброшенная на берег, – зубы есть, а что толку? Некто подошел с той стороны, куда ушли дети. Неужели малышей переловили? Сволочи, гады!
– Тихо, не мычи. Стой спокойно, не дергайся. Отпускаю…
Словно билась щучка на берегу, а потом обратно в воду бросили. Унялся пожар внутри, вернулись запахи и звуки. Вот-вот изба заполыхает вся. Стружка оглянулся и облегченно застонал: сивый боец, тот самый. Глядит настороженно, брови сомкнул, зубы стиснул.
– Кто такие?
– Не знаю, – прошептал мальчишка. – Лошадей забирают и людей режут. Отца зарубили первым, полдеревни вырезали да пожгли.
– Сколько их?
– Не больше десяти. А малышня где?
– Тычок и Гарька смотрят.
Тычок – это старик, что пришел с Безродом, а Гарька – та здоровенная бабища, которая то ли жена, то ли сестра, узнать пока не успели.
– Стой тут, на открытое не суйся.
– А ты куда?
– Туда.
Безрод, не скрываясь, вышел из-за угла, и Стружка с облегчением увидел, что тот не один – в скудном свете пожарища тускло блеснул прямой меч.
Налетчик с двумя топорами, здоровенный, сам ровно медведь на задних лапах, у ворот хлева неожиданно замер и медленно оглянулся. Стружка рот раскрыл: как? Спиной, что ли, почуял?
Угрюмец развернулся лицом к человеку с мечом, оскалился и, взревывая, будто всамделишный зверь, бросился на Безрода. Жуткие, окровавленные клинья разрезали воздух – парнишка никогда не слышал, чтобы эти здоровенные топоры секли воздух со свистом, – и оглушительный рык полетел в небо.
Стружка прищурился. Невыносимо глядеть, как беспоясого разваливают на части, а если прикрыть глаза, будто спасаешь человека – смежил веки и точно спрятал. Но вместо жуткой гибели соседа вышло совсем невероятное. Парнишка даже рот раскрыл и замер, хотя все кончилось быстрее быстрого.
«Медведь» рубанул одним из топоров сверху вниз, Безрод ушел от смертоносного клина, а когда пошла вторая рука – бил снизу вверх, наискось, – ухватил топорище, рядом с лапой пришельца. Здоровенный, могучий находник рвал с такой силищей, что Безрода поднесло в воздух и увлекло куда-то за спину «медведю». Ровно кот, Сивый встал на ноги в паре шагов за Угрюмцем, а тот почему-то мелко-мелко задрожал, руки с топорами бессильно повисли, и прямой, точно бревно, душегуб рухнул вперед.
Стружку зазнобило, едва он вообразил, как ломаются о землю нос и челюсть бугая. Кажется, даже хруст послышался. Сивый отряхнул меч, тускло блеснувший в зареве пожара. Парнишка вышел из-за угла и рот раскрыл от изумления – под здоровяком набежала изрядно большая лужа – темная, будто смола. Только не смола. Жизни в «медведе» больше не было, это стало понятно сразу. Когда только сосед успел разрубить эту сволочь?
– За мной держись, на рожон не лезь. Тебя не видно и не слышно. Понял?
– Понял.
В соседнем дворе кто-то из незваных гостей вывел из хлева гнедого жеребца старика Долгоноса, гордость хозяина, безжалостно зарубленного. Стружка окаменел за углом избы, уперевшись лопатками в бревенчатый замок. Безрод не велел соваться, только ноги сами несут на открытое. Всадник заметил человека с мечом, на мгновение жестокое лицо разбила гримаса удивления – откуда здесь, в глуши, настоящее оружие? – но только на мгновение. Хлопнул жеребца по крупу и рванул вон со двора.
– Уходит, сволота! – кусая губу, прошептал паренек. – Уходит!..
Чтобы выехать на улицу, угла избы, в котором притаился Стружка, не миновать, отчаюга и ринулся под ноги коню, забыв предупреждение. Другое дело, что и Безрод не ворон считал. Едва не быстрее всадника сорвался с места, разогнался, как стрела, в один шаг наступил на дровяную колоду и взмыл в воздух. Гнедой поднялся на дыбы, а Сивый вынес пришельца из седла, и тот больше не поднялся. Стружка резво откатился, дабы не попасть под копыта, вскочил и, успокаивая жеребца, похлопал по шее. Разбойник на земле не подавал признаков жизни, а с меча беспоясого капала свежая кровь.
Друг за другом пятеро на лошадях с разных сторон деревни вынеслись на дорогу и умчались в глубину долины. Последний несколько раз громко крикнул «Уходим!» и проводил злыми глазами бездыханное тело во дворе Долгоноса.
– Оставайся тут, – буркнул Сивый, вскочил на гнедого и. пустив жеребца с места в галоп, умчался за налетчиками.
Паренек было со всех ног бросился следом: кто знает, не пригодится ли помощь, – но его окликнули. Из-за хлева, шатаясь и подволакивая ноги, вышел Жила, сосед. Зажимал рану в боку и тяжело опирался на грабли.
– Ублюдки! Чтоб им пусто стало!
– Уже стало. – Стружка кивнул на труп. Зло сплюнул.
– Чья работа? – Жила встал над телом. – Ты умудрился?
– Куда там! – Парнишка отчего-то закачался. Теперь, когда все закончилось, ушли силы. Враз не стало. – Сивый постарался. Там, во дворе у Хромых, еще один лежит. Беспоясый за этими поскакал.
Сосед остервенело пнул тело, не удержался и рухнул рядом…
Остаток ночи и все утро Стружка сновал по деревне как заведенный. Помогал раненым и делал то, что должен делать полный сил молодой живчик, если остальные ковыляют и колченожат. Полностью сгорело три дома, еще два подожженных удалось отобрать у пламени, огонь лишь опалил изнутри, а наружу не выбрался. Слава богам, уцелели Кудряй, друг-приятель, и Пятнашка, соседская девчонка, хорошенькая аж до коленной дрожи. Убежали подальше и залегли в травах, видели все, но ничем помочь не могли. Кудряй уволок Пятнашку подальше от беды и сам же не выдержал, хотел броситься на помощь старикам. Девчонка повисла на его ногах, опутала, не дала и шагу ступить. Не бить же ее в самом деле. Может быть, жизнь спасла. Ночные разбойники положили без малого десяток человек, и кто знает, обошлось бы этим, не отправь Стружка малышей к Безроду и не подоспей вовремя Сивый. Беспоясый появился лишь после рассвета. Молча спешился, кивнул деревенским и отозвал Тычка в сторону.
– Много порубили?
– Девяти не досчитались. Хорошо, остальные живы.
– Малышню привел?
– А как же. Вон мамки-бабки слезами заливаются, с рук не отпускают. Один малец остался сиротой, но, думаю, не пропадет. Этих-то догнал?
Безрод кивнул.
– Одного догнал, четверо ушли. Думаю, назад не вернутся. Того и хотели – разжиться лошадями да рвануть отсюда.
– Должно быть, что-то случилось неподалеку. Рядом с деревней телегу нашли. Без лошади. Одна своя лошадь, четыре в Деревне забрали. Чего лоб наморщил?
Сивый усмехнулся:
– Не нравится мне это.
– Что ж хорошего?
– Не выходит для меня мирной жизни. – Безрод вынул из сапога тряпицу и аккуратно протер клинок. – И тут нашли меня чужие мечи. Это знак.
– Знак?
– То ли еще будет, – хмуро покосился на стенающих баб. – Что-то идет за мной из прошлого, никак в покое не оставит. Жди беды.
Часть третья ПОЛУДЕННЫЕ ЗЕМЛИ
Глава 1 БАГРИЗЕДА
Ворочалась с боку на бок, воевала с подушкой, да все без толку. Поход за горы, в полуденные степи и дальше к морю долог, самое милое дело набраться сил, только отчего-то не спалось. Ночевали в Последней Надежде, откуда совсем недавно войско ушло походом на Бубенец. Теперь крепость занимал сотенный отряд во главе с Вороном. Сменятся через полгода, уже зимой. Братцы-князья сидели в темнице, скальной вырубке с неким подобием окна – сверху, через колодец лился дневной свет. Ворон досказывал последнее, что еще не успел о переходе через страну Коффир, о полуденных землях.
– Телегу доверху набейте мехами с водой. На всем пути мест, где можно разжиться водой, – всего ничего. Три или четыре. В каждом заливайте мехи до полного. Много воды в степях не бывает. Коффов не бойся, Посольский знак оградит от неприятностей, а если узнают в лицо и захотят припомнить разоренную заставу, им же хуже. В полуденных княжествах все устроено не так, как у нас. Там люди другие. Хитрее, изворотливее. Будут улыбаться в лицо и за спиной готовить нож для удара. Держись парней и никому не верь. Почти сразу наживешь врагов, и это не зависит от того, под чьи знамена встанешь. У саддхута полно недругов. Держи ухо востро и друзей выбирай с большим тщанием, а лучше всего не заводи оных вовсе. Есть у тебя десяток, его и держись. В ходу там гнутые мечи, чуть легче наших, доспех почти такой же…
Верна мотала премудрость на ус, которого не было, запоминала все, кивала и в мыслях уже представляла себя в степи, на берегу моря, в стране саддхутов. То, что рассказывает Ворон, дорого стоит, за каждое слово отсыпай по золотому рублю, и не будет много.
– Остальное поймешь сама. Не девочка, разберешься.
Кивнула – разберусь. Как знать доведется ли еще увидеться, поэтому спросила сейчас. Очень уж хотелось узнать историю Ворона, остался ли кто-нибудь здесь, пока долгие годы таскал галеру саддхута по морям.
– А почему ты один? Где твои?
Менее всего ожидал этот вопрос. Поморщился, скривился, отвернулся.
– Нет моих. Отец погиб на охоте десять лет назад, мать и братья в темнице отдали концы.
– В темнице?
– Дабы не мутили народ в округе глупыми россказнями о предательстве, братцы-князья подставили моих. Подбросили немного золота и обвинили в воровстве. Темница их и прикончила.
– А жена?
Ворон пожевал губу.
– Спать иди. Не выспишься.
– Ты не ответил. А что жена?
– Ушла. Забрала мальчишку и как в воду канула. Соседи говорили, будто встала на сторону братцев-князей, отреклась от моих.
Верну передернуло.
– Виновата?
– Не знаю. Едва моих бросили в застенок, исчезла. Любой ценой должна была сохранить мальчишку, она это сделала. Разбираться, кто прав, кто виноват, буду позже. Когда найду.
– Ты мудрый человек, Ворон.
Крепостной воевода поджал губы, огладил бороду.
– Мудрым я стал по необходимости. Счастье, что ее не было в деревне тем днем, когда приехал. Прибил бы и разбираться не стал.
– А если бы меч на тебя подняла?
Посмотрел так холодно, что Верна поежилась, отвернулась, Дескать, в глаз что-то попало.
– Ну и дура.
– Не простил бы?
– Ты дура. – Ворон усмехнулся. – Туда-сюда рыскаешь, следы нюхаешь, а что ищешь, сама не знаешь.
– Счастье ищу, – прошептала, глядя в огонь. – Да найти не могу.
– Мечом счастье рубила? – Недавний соратник ехидно покосился. – Да не зарубила?
– Этого зарубишь. – Голос предательски дрогнул, и в кои веки не сдержала слез. Уткнулась Ворону в грудь и заревела в голос – хорошо тут, на стене, прятаться не от кого. Долго крепилась, будто день за днем камни за пазуху складывала. И вот полезло, прорвало. Воевода гладил по голове, и на мгновение показалось, будто на голову шапку натянули – здоровенная у Ворона ручища, как у Безрода.
– На боковую пора. Не выспишься.
Выплакалась и сразу уснула.
Ушли затемно, небо только начинало светлеть на востоке. Братцев-князей заковали в цепи, руки-ноги, посадили в телегу, прикрыли сверху одеялами, так и повезли. Без сапог, порты и рубаха – вот и вся одежда. Добродей, один из тех, кто семь лет назад уходил этой дорогой на коффов, вел поезд горными тропами на ту сторону. Два дня ушло на преодоление хребта, в эту летнюю пору относительно легко проходимого. Для лошадей тропа вышла более чем посильной, даже тележная упряжка не испытала ощутимых затруднений. Лишь раз дело встало в ширине колеи – случился обвал, и тропу засыпало. Верховые прошли без труда, для телеги же пришлось расчищать проход.
На исходе второго дня, когда скалы раздались в стороны, безбрежное пространство раскинулось, куда хватало глаз, а небо приобрело голубой цвет, против серого, Добродей попрощался. Свистнул напоследок и убыл восвояси.
Столько оглушительной пустоты Верна знала только в море, когда глядишь по сторонам и взгляду не за что зацепиться, кроме линии дальнокрая. Интересное дело – облака не пошли дальше гор, как если бы всемогущие боги выстроили невидимую стену, за которую белые клубы проникнуть не могли. Над горами облачно, а в степи бирюзово. Чудеса. Ворон говорил, ходу от гор до моря дней десять, если не спешить и не тащиться из последних сил.
Спешить некуда.
Шли спокойно. Девять дней или одиннадцать – без разницы, запасы воды исправно пополняли в источниках, которые находили аккурат в указанных местах. Людей не встречали, и тем не менее Верна совершенно точно знала, что все время за ними наблюдали цепкие глаза. Пару раз вдалеке подмечали еле заметные облачка пыли, что остались после копыт резвых скакунов, несколько раз дорогу преграждали стада, несметные, долгие и тягучие, как река. Страшенные, бесхвостые волкодавы чутко нюхали воздух перед чужими людьми и молча наблюдали за незнакомцами. Глаз не свели, пока не прошли последние овцы.
– Боги, сколько же их! – как-то прошептала Верна.
Нескончаемое подвижное море текло и текло, в нос ударил резкий дух сухой, пропыленной шерсти, Серый Медведь учуял даже запах раздавленного ковыля.
– Травой пахнет. Горчит.
Один из загонщиков подъехал.
– Светлого неба вам, путники!
– И твоим стадам тучных пастбищ, добрый человек.
– Мои собственные стада утонут в этом бескрайнем море и растворятся без следа, – рассмеялся тот, кивая на отары. – Я не хозяин всего этого великолепия, только пастух.
– А кто хозяин?
– Бейле-Багри, пресветлый саддхут Багризеды.
– Саддхут за морем, а стада здесь?
– Почему бы и нет? – улыбнулся погонщик, чьи вислые усы спускались под самый подбородок, а там, сплетенные воедино красной тесьмой, образовали косицу. – Это очень удобно. Пастбища страны Коффир примут еще десять раз по столько же овец и прочей живности.
– Мы передадим саддхуту весть о благополучии его стад, – усмехнулась Верна. – Наша дорога лежит как раз в Багризеду.
– Только не говорите пресветлому о том, что вчера мы зажарили трех ягнят саддхута во славу новорожденного мальчишки Керде! – Погонщик, смеясь, кивнул на товарища, видного, как черное пятнышко, далеко-далеко.
– Не скажем.
Стадо наконец прошло, и, распрощавшись с пастухами, десяток отправился дальше. Солончаковые болота начались на восьмой день пути – страшное место, где от безводья и немилосердной лихорадки многие заломовцы в тот памятный поход нашли гибель. Болота разлились на несколько дней пути и представляли собой не сплошную «дурную» воду, а пятна посреди степи, будто рябь на лице. Жутко стало оттого, что дорога обрывалась не резко и понятно – здесь еще дорога, а там уже болото, – а незаметно, исподволь. Еще недавно ты ступал по твердой земле, а теперь под ногами умягчилось и при каждом шаге коня на поверхность проступает вода. Добро, если поймешь вовремя, что заблудился, и сдашь назад по собственным следам, а вздумаешь пытать судьбу и резать по косой – болото лишь сыто чавкнет. «Запомни, Верна, вам нужны следы больших животных, не меньше волка, – наставлял Ворон. – Полевки и тушканчики пройдут там, куда вам ход заказан. Также подойдут антилопы и дикие ослы…»
– Сюда. – Маграб указал вправо от себя. Верна никак не могла понять, как он находит правильное направление даже тогда, когда не видно никаких следов.
– Как тебе это удается?
– Чувствую, – холодно бросил тот без тени улыбки.
Последний источник питьевой воды остался в паре дней за спиной, но печальная наука Ворона, оплаченная сотнями жизней, сыграла отряду на руку. На одиннадцатый день, когда впереди расстелилась бескрайняя водная гладь, а степь резко оборвалась вниз, воды в мехах оставалось еще на полдня пути. Как раз достаточно, чтобы дойти берегом до пристани.
В Кеофе, крупном приморском городе, найти подходящее судно оказалось несложно.
– И ладьи они по-другому строят, – бормотала Верна, оглядывая величавый корабль с надстройкой на корме и строгими обводами. Впереди, точно рог, выдавался толстый брус. – Парус треугольный, борта прямые. Если еще скажут, что баба в море приносит несчастье…
Недостатка в постоялых дворах не случилось. Выбрали для ночлега один из многих, и Верна, оставив братцев-князей на попечение двух сторожей, с остальными парнями вышла поглазеть на город. Лес остался далеко на полуночи, поэтому дома в этих краях поднимали из камня, желтого скального сланца. Мало того что солнца здесь оказалось предостаточно и весь город показался золотым от полуденного света, так и камень построек своим цветом лишь усиливал ощущение жары. Иногда дома белили или обмазывали светлой глиной, и тогда стены сглаживались до ровного и отливали светом так, что приходилось щуриться.
Здешний народ кутался в светлые одежды, и поначалу Верне казалось, будто ходить по солнцепеку, закутавшись до самых глаз, чрезвычайно утомительно. Впрочем, первому впечатлению решила не доверять, а почаще вспоминать отцово наставление: «Если что-то кажется тебе глупым, возможно, не все понимаешь».
На торге – огромной площади, заставленной многочисленными разноцветными шатрами, – пахло так, словно всемогущие боги собрали все запахи полуночи и перемешали с полуденными. Свежий древесный тес, жаркая, настоянная пыль, раздавленная хвоя, острая рыба, полевое разнотравье и неуловимый запах прохлады, что источали плоды на лотке одного из торговцев. Будто вдыхаешь свежесть морозного утра.
Верна не удержалась и купила «яблоко» (так про себя окрестила желтый кругляк), остро исходящее волшебным ароматом. Но стоило только надрезать и взять дольку в рот, челюсти мигом свело от кислоты, только не той противной, от которой хочется плеваться, а благородной, что заставляет раскрыть глаза, а самое нутро восхищенно замереть. Задышала часто-часто, и когда жадно глотала воздух, нёбо едва не поморозило, словно кругом не знойный полдень, а лютая зима. Чудеса!
Купчина сказал, будто здешние девы каждое утро вкушают дольку этого необыкновенного плода, чтобы сообщить дыханию чистоту и невинность. Хмыкнула и прикупила сразу мешочек, а купец вдогонку крикнул, дескать, желтые «яблоки» не гниют, а только сохнут, и стоит бросить их в воду на полдня, как они вновь напитаются соком.
Прикупила бабских нарядов, чем сама себя удивила, а только до зуда в руках захотелось ярких платьев и шалей. Сбросить штаны, сапоги, рубаху и облачиться в расписные тряпки, и чтобы груди не стесняли кожаные доспехи, а невесомо облегали яркие ткани.
– Вернемся к себе, выгоню всех из палаты, затворюсь и стану крутиться перед зерцалом, – шепнула сама себе. – Скоро помру, доведется ли еще поносить?
Как сказала, так и сделала. Еще долго стены постоялого двора по обе стороны от некой двери подпирал собою десяток воев, причем двое из них звякали под одеждами цепями.
Вышли на следующий день засветло, а в закатных сумерках при спокойном море и попутном ветре пристали в столице Багризеды.
Город стоял чуть поодаль на холме, сглаженную горку венчал чудный терем, по всей видимости, обиталище саддхута. Купола, синие будто небо, красовались над белыми башнями, ровно воздуся сгустились и обрели осязаемость. В море еще худо-бедно веяло прохладой, но стоило сойти с корабля и ступить в пределы каменной пристани, обдало влажной жарой, словно попала в парную, настоянную на неведомых травах. Над камнями знойно клубился раскаленный воздух, очертания города плыли и волновались, только приморским бризом время от времени сносило марево, но ненадолго. В носу сделалось влажно и горячо, а лицо точно распарили и сбрызнули травяным настоем.
– Невольники есть? Я даю хорошую цену! – не успели сойти на берег, налетел какой-то человек, потряхивая пестрым кошелем. Невысокий и круглый, словно печеный колобок. – Только Глаздано дает истинную цену!
– А что, уважаемый Глаздано, говорят, пресветлый саддхут Бейле-Багри с некоторых памятных пор испытывает непроходящую нужду в невольниках? – Верна ехидно улыбнулась.
– Госпожа весьма тонко намекает на события годичной давности? – Торговец скривился, будто его разбил приступ поясничной боли.
– Именно, – свела брови, якобы припоминая. – Пират… как его… он еще сбежал с галер пресветлого саддхута и увел с собой целую армию рабов…
– Презренный и низкорожденный разбойник, прозванный Испэ Жатт Карассай, долгое время оставался занозой на теле Багризеды. Но его отправили прямиком на темное дно моря, а жить там, как известно, могут лишь рыбы!
– Я слышала эту историю несколько иначе. – Верна поджала губы. Сама себе нравилась в новых нарядах, не все же время париться в доспехах. Их время еще придет. Сошла на берег, будто настоящая госпожа, вон даже торговец живым товаром пожирает глазами грудь и бедра, что выгодно облегает волнуемая ветром ткань. – Пират Испэ Жатт Карассай благополучно убрался из этих мест восвояси, где вернул себе принадлежащее по праву.
– Случается, боги благоволят даже мерзейшим тварям, ибо для каждой находится дело под солнцем и луной! Надеюсь, какой-нибудь храбрец попробует на презренном пирате острие своего клинка! Так госпожа имеет невольников на продажу? У Глаздано в кошеле звенит не что-нибудь, а золото и серебро!
– А имеет ли уважаемый Глаздано доступ в терем пресветлого саддхута? И не в том дело, что мы не сможем предстать пред очи Бейле-Багри, просто с кем-то знающим это выйдет быстрее.
Работорговец сощурился:
– У госпожи дело к нашему саддхуту?
– Да такое, что он придет в неописуемую радость, услышав добрые для себя вести, и тот, кто окажется причастен к новостям, поимеет гораздо большую выгоду, чем просто барыш от перепродажи рабов.
– Конечно, у меня есть родственники во дворце саддхута. – Глаздано в сомнении поиграл усами, искоса разглядывая чужеземку с белой кожей и густыми соломенными волосами под расписной шалью. – Только мне бы увериться, что дело на самом деле стоящее. Как бы вместо милости не получить палок на спину.
Верна поманила колобка и, едва тот подставил пылающее вожделением ухо, прошептала несколько слов. Работорговец изменился в лице, бросил острый взгляд на братцев-князей, закутанных в белые коффирские одежды, и стремительно убежал, крикнув:
– Гостиный двор «Дикий осел»! Скажи, от Глаздано! И ждите меня там!..
На пристань спешили торговцы, рассчитывающие перехватить товары всякого свойства, будь то люди или нечто неодушевленное, если выйдет так, что гость малосведущ в делах торговых. Верна покачала головой, давая понять, что торга не будет, и, рассекая толпу, как нож, девятеро вывели ее и братцев-князей с пристани.
– Муж сестры служит при дворце брадобреем, имеет доступ к пресветлому саддхуту и берется устроить встречу. – Верна и десяток заняли самые большие покои постоялого двора «Дикий осел». После полудня Глаздано восседал на резном табурете у распахнутого окна и вертел головой во все стороны, прикидывая: неужели у этой госпожи нет отдельных покоев и телохранители ночуют вместе с ней? Боги, да чем же ценна эта путешественница, которую берегут до того пристально, что не оставляют одну даже на краткий миг?
– Когда?
– Через несколько дней. Наш пресветлый саддхут таков, что стоит заронить в его ясный ум лишь малое зернышко, оно обязательно прорастет и даст всходы! Что именно должен сказать брадобрей саддхуту?
– Пусть скажет, что небеса милостивы и всегда дают утешение после огорчений. Потерял саддхут одного важного пленника – получит двоих, и оттого, что эти двое – братья дерзкого Испэ Жатт Карассая, воздух Багризеды станет лишь слаще.
– Он скажет именно эти слова, и клянусь, саддхут сам пришлет за нами!
– Будем надеяться. Ты должен понимать, что этот посольский знак, – Верна показала золотой медальон на цепи, – без всякой помощи откроет мне дверь в терем Бейле-Багри. Мною движет один лишь интерес: так ли оборотисты купцы Багризеды, как о них говорят во всех краях. А если врут люди, пожму плечами да отправлюсь в терем.
– Я понял, госпожа. Лучше моего шурина никто не ухаживает за бородой саддхута, и пресветлый действительно так прозорлив, как я говорил. Не пройдет и двух дней, как мы предстанем перед правителем Багризеды.
Урочным утром, как и предсказывал, Глаздано в пене влетел на постоялый двор «Дикий осел», словно птица взлетел по лестнице на второй уровень и забарабанил в резные двустворчатые двери.
– Госпожа Верна, открой! У меня добрые вести! Открывайте же!
Дверь приоткрылась ровно так, чтобы один человек бочком проскользнул в щель.
– Госпожа Верна, пресветлый саддхут ждет нас… вас во дворце к обеду. Получилось!
– Как мне одеться и вообще как себя вести?
– Голова должна быть прикрыта, а платье скрывать ступни. Не спорь и помни главное – саддхут не слабоумен и прекрасно соображает. Ему нет нужды повторять дважды. Иной раз хватает легчайшего намека. И вот еще что… подарок. Преподнеси Бейле-Багри какой-нибудь подарок. Саддхут очень любит неожиданные подношения. Только, ради богов, не золото и драгоценности. Этим его не удивишь.
Верна кивнула. Подарок, стало быть. Хорошо, будет для саддхута подарок, да такой, что соседние правители только рты раскроют от зависти.
– И надеюсь, что ты сдержишь слово. Пресветлый должен узнать о моей роли во всей этой истории. Даже не возражаю, если немного преувеличишь. Тебе ведь все равно.
Улыбнулась. Ворон прав, ой прав: «Там люди другие. Хитрее, изворотливее».
– Сделаю, как обещала. Правитель узнает о твоих заслугах.
– Зайду за вами в означенный час. Мне ведь тоже нужно переодеться. Мой праздничный наряд как будто сшит для такого случая! Жди, госпожа. Наверное, тебя мне послали всемогущие боги!
Коротая время до назначенного срока, Верна отправилась на прогулку, сопровождении четырех телохранителей. Приземистый город, выстроенный из белого камня, наверное, даже в темноте белел, словно подсвеченный лунным светом, днем же глазам стало просто больно, хоть платком закройся. Крыши плоские, ровные, как стол, улочки кое-где настолько узки, что можно встать посередине и, раскинув руки, упереться в стены противолежащих домов. Нижний город бурлил, как муравейник, торгов оказалось целых четыре – по одному на каждую сторону света.
– Обойти все четыре не успею, но с одного вынесу все, что понравится, – завела себя Верна. – И одежду, и яства, и ароматные снадобья…
Торговую площадь ровным четырехугольником огородила каменная стена, выбеленная известкой. Стройными рядами площадь заполнили разноцветные шатры, в тени которых бойкие торговцы развернули на лотках все великолепие. Глаза разбежались.
Подумать только, сколько на свете всего интересного, а словно ходила, закрыв глаза, ничего не видела. Первым делом купила корзину и уж ту корзину набила доверху. Ткани здесь шелковистые, впрочем, не это удивительно – видела такие на отчем берегу, – но расписывают их тут совсем иначе. Присела к сапожнику – любопытство одолело, – и тот сделал вовсе невообразимое: вырезал по ступне толстую бычью кожу и через подъем перебросил крест-накрест красные юфтевые ремешки. Привыкла к закрытой обуви, и так вдруг легко стало после сапог, точно полетела. Голой себя почувствовала. Жаль, времени больше не осталось. Но есть еще три торга. И может быть, найдется время.
Чем выше забирала дорога вверх, тем больше и богаче становились дома. Не доходя нескольких сот шагов до вершины, на которой расположился терем Бейле-Багри, маковку холма опоясала мощная стена, толщиной в рост человека. По торцу стены преспокойно мог ехать верховой. Все это рассказал Глаздано, разряженный, как яркая птица, виденная на торгу. У ворот хитрец предъявил медную пластину с чеканным изображением башен терема, стража пропуск забрала и впустила весь ход внутрь.
Сад и цветник во дворе саддхута разбил кто-то сведущий в своем деле. За толстой внешней стеной шагах в двадцати обнаружилась еще одна стена, почти столь же толстая и однозначно не менее высокая, а за ней раскинулся дивный сад, бьющий по глазам соцветием красок. Мощеная дорожка из гладкого камня, раздваиваясь и растраиваясь, ветвилась по всему саду, но провожатый, скорее всего управляющий, выбирал всегда ту, по середине которой бежала красная, блестящая полоса. В свете солнца полоса ослепительно бликовала, и приходилось иногда жмуриться. Справа и слева, почти скрытые деревьями, от которых шел пряный, кисловатый аромат, стояли ажурные беседки, невесомые настолько, что резьба весьма походила на сплетение ветвей и плодов. Крыльцо терема, здесь его называли дворцом, больше напоминало шатер, только не полотняный, а каменный – двускатный полог и резные колонны.
Внушительная стража берегла покой саддхута, сразу за крыльцом располагалась огромная палата, битком набитая вооруженными людьми.
– Здесь сдают оружие и досматривают подарки. Саддхута несколько раз пытались убить, – прошептал Глаздано.
Верна с тревогой покосилась на свое небольшое войско: захотят ли парни отдать мечи? Впрочем, девятерым что с мечом, что без меча… если захотят, отберут клинки у стражи, и все вернется к тому, с чего началось.
– Прошу сдать оружие. Все, что есть: мечи, ножи… – Кто-то из воинов Бейле-Багри, по всей видимости начальник дворцовой стражи, показал на длинный стол у стены, расписанный птицами и листьями.
Девятеро молча распоясались, ни словом, ни вздохом не выказав чувств. Принимая оружие, воины саддхута с любопытством оглядывали мечи и ножи, а один из стражей, старый седой боец, поднеся один из поясов к самым глазам, так и впился в клинок изумленным взглядом. Разве что не вскрикнул.
– Входите, пресветлый саддхут ждет уважаемых послов. – Стража распахнула тяжелые двустворчатые двери, и посольство ступило в палаты дворца.
Верна заставляла себя не крутить головой, но что делать, если на окружающие красоты хочется таращиться безостановочно, а все, что позволено, – лишь косить глазами? Аж голова закружилась.
Голубую палату сменила зеленая, зеленую – желтая, и повсюду встречались резные двери и гулкие лестницы, играющие под ногами.
– Госпожа впервые в покоях саддхута? – осведомился провожатый, кто-то из окружения Бейле-Багри.
– Да.
– Эти лестницы называются живыми, а все потому, что закреплены не жестко и ступени кажутся подвижными. Таганальский кедр.
Хотела было спросить, где это, но стража распахнула последние двери, и зычный голос глашатая возвестил:
– Госпожа Верна прибыла для встречи с правителем прекрасной Багризеды, пресветлым саддхутом Бейле-Багри!
Как непривычно! Верна поежилась. И это после того, как с Заломом, правителем, по меньшей мере равным Бейле-Багри, вместе сражались, пили мед и костерили братцев-князей?! Не было никаких тебе «госпожа Верна прибыла…» и прочих непонятностей. Пришла? Садись. Вот и все дела.
Который из этих саддхут? Несколько человек, приветствуя гостей, встали с приземистых лавок, устеленных разноцветными подушками, и Верна скользила по каждому из мужчин глазами. Тот или этот? Но лишь один скупым жестом показал на лавку против низкого стола, закрытого расписным покрывалом.
Саддхут оказался не так чтобы очень велик, но плотно сбит, крепок, усат, бородат, ручищи мосластые, кулаки – с голову ребенка, и уж определенно этот человек знал, как держать меч. Сначала Верна не поняла, что на саддхуте надето. Верховку с широкими рукавами угадала сразу, тканый пояс, несколько раз обернутый вокруг объемистого пуза, тоже загадки не представил, а вот что Бейле-Багри надел заместо штанов? Юбку? И лишь когда правитель сделал навстречу несколько шагов, поняла – это порты, только с очень широкими штанинами. Никогда таких не видела.
В стране Коффир носят почти так же широко, только за морем ткань помягче и внизу, у самой щиколотки, штанины снизывают на тесьму, тем самым зауживая, или просто перетягивают полотняными лентами, приматывая к ноге. Здесь же ткань жесткая, почти не гнется, очень плотная и шуршащая. Только и успела заметить, что на ногах правителя сандалии, наподобие ее собственных.
За спиной саддхута, по бокам и у входа остались воины с обнаженными мечами. Верна почувствовала себя неуютно, а девятерым – хоть бы что. Глядят на стражу будто на пустое место.
– Как досточтимая госпожа перенесла морскую прогулку?
Голос у саддхута резкий, но не писклявый. Скорее звонкий. Верна языка не знала, по сию сторону Теплого моря говорили по-своему. Страна Коффир оказалась последним клочком земной тверди, где люди полуночи и полудня худо-бедно понимали друг друга. Наверное, к полудню отсюда дело обстоит так же – люди не испытывают проблем в общении, но это уже свой мир, непохожий на тот, что остался на том берегу Теплого моря. Переводил воин во всем черном, спокойный и взвешенный. Бороду переводчик носил стрелой, острие смотрело на грудь, за поясом блестел кинжал с посеребренной рукоятью.
– Путешествие выдалось приятным, ветер попутным, корабль быстроходным, кормчий умелым. Вот то немногое, что я могу сообщить пресветлому саддхуту о первых днях пребывания в Багризеде.
Бейле-Багри удовлетворенно кивнул. Острые глаза колко блеснули из-под густых бровей, и Верна поспорила бы на что угодно, что этого правителя не купишь на дешевую лесть.
– Не угодно ли отведать яств, поднесенных нашему столу щедрой землей Багризеды? – Саддхут щелкнул пальцами и показал на стол, закрытый яркой тканью. Кто-то из прислуги резко сдернул покрывало, и на расписной скатерти обнаружилось обилие чаш и блюд. – Здесь вино и фрукты, сладости и орехи. Угощайся, госпожа.
Тьфу ты, перепачкалась, как чумичка! Руки сделались липкими, на платье посадила пятно – не ожидала, что ярко-желтый плод брызнет во все стороны – перемазала губы и щеки. Саддхут и остальные любопытства не прятали, и Верна поняла, что краснеет. С ужасом поймала себя на мысли, что могла и ругнуться, когда плод лопнул на зубах. Наверное, бабы в этом краю ведут себя по-другому, не ругаются, не лопают в три горла, не сажают на одежду пятен. Впрочем, таких единицы, и этим единицам отчего-то не везет в жизни.
– Мудрецы говорят, будто жизнь вокруг нас пестра, словно крылья бабочки. Красное сменяется зеленым, зеленое – синим.
Саддхут очень тонко подсказал удачный момент перейти к главному, Верна кивнула.
– Мудрые люди правы. Иной раз бывает так, что сегодня ты никто, а завтра ведешь за собой людей и снова занимаешь положенное тебе высокое место.
– Расскажу госпоже забавный случай. Некоторое время назад на одной из моих галер ходил на весле странный раб. Про него говорили, будто некогда он княжил в далекой стране за высокими горами. И в один прекрасный день он сбежал. Долго на обоих берегах этого моря еще говорили о пирате, которого звали Испэ Жатт Карассай. Госпожа не поверит, он нападал на корабли и брал не золото и драгоценности, а рабов!
– Пресветлый саддхут не поверит, насколько жизнь бывает ярче всяких придумок! Главным поручением нашего посольства стало хоть частичное возмещение ущерба, понесенного от выходок Испэ Жатт Карассая.
– Неужели эти россказни – истинная правда? – Бейле-Багри улыбался в бороду, глаза смеялись.
– Совершенная правда! Пресветлый саддхут лишился одного высокородного раба, взамен получает двух, той же, княжеской, крови.
«Ловок, шельма, – усмехнулась про себя. – Как искусно вывел разговор в нужное русло».
– Неужели? – Бейле-Багри делано изумился, и ведь как правдиво. Верна даже поразилась. Не знала бы, что правителю загодя было известно, о чем пойдет речь, – обрадовалась такому удачному повороту в разговоре.
– Совершенно точно. Залом, известный на этих берегах под именем Испэ Жатт Карассай, шлет пожелания благополучия правителю и народу Багризеды, и подтверждение его слов ждет на крыльце терема.
Бейле-Багри щелкнул пальцами, и через какое-то время братцы-князья предстали на глаза саддхута.
– Это они?
– Да. Родные братья Испэ Жатт Карассая.
– Он действительно княжеской крови? Все это не было шуткой и пустопорожней болтовней презренного раба?
– Действительно князь. Но правителю позволительно не обращать на такие мелочи внимания.
– И не обращаю. Почти все твердят о том, что сами благородного происхождения и требуют свободы. Но иногда, как становится видно, подобная болтовня оказывается правдой. И что мне с ними делать?
– Морской болезнью оба не страдают.
– Весло?
– Выходит, весло.
Бейле-Багри звонко рассмеялся и приказал увести пленников.
– Госпожа, ты доставила мне несравнимое удовольствие, ведь не часто взамен утерянного получаешь достойную замену. Мне нет дела до того, как люди попадают на рабские торги. Кто-то попадает в плен, кого-то продают за долги, всего не перечислишь. Точно так же мои соплеменники оказываются с цепями на шее в других странах, если бывают недостаточно проворны. Это жизнь, и от нее не уберечься. Каждый должен сам заботиться о своей жизни в меру собственных сил. Разреши преподнести тебе скромный дар на память о сегодняшней встрече.
Саддхут хлопнул в ладоши, одна из пестрых занавесей отдернулась, и в палату торжественно внесли небольшой ларец.
– Говорят, будто эта вещь обладает чудодейственной силой, только какой именно – никто не знает.
На зеленой подушке лежал золотой обруч, весьма немудреный, без резьбы и прочих украшений. Ни тебе цветов, невиданных животных или драгоценных камней. Просто золотой обруч на запястье.
– Он принадлежал дочери наместника одного из дальних пределов. Во время морского похода их корабль потерпел крушение, буря была страшной. Корабль разметало в щепы, и девочку на обломке мачты прибило к маленькому необитаемому острову. Всем остальным повезло больше, их подобрало торговое судно. Примечательно, что отец через несколько дней нашел дочь, как будто ему кто-то подсказал, а украшение на запястье девушки немного потемнело. И это при том, что благородное золото не поддается разрушительному веянию времени.
– Неужели все дело в нем?
– Может быть. Только никакое золото в мире не изменит цвет просто оттого, что побывало в море! Раньше обручье, по рассказам, было ослепительно желтым, а после того памятного крушения стало темнее, и никакие чистки и полировки не помогают вернуть изначальный цвет.
– А давно оно попало сюда?
– Давно, – саддхут улыбнулся. – Я был мальчишкой, оно уже хранилось в сокровищнице. Полагаю, обручье должно принести пользу женщине, которая много путешествует, в моем же кругу женщины путешествуют весьма мало и в основном по суше. Госпоже предстоит обратный путь, надеюсь на милость богов и на чудодейственную вещь. Хотя… – Бейле-Багри огладил бороду и заговорщицки подмигнул: – Может быть, обручье вовсе не чудодейственное, но ему по крайней мере более ста лет! Это что-нибудь да значит!
Верна, унимая странную дрожь, сунула кисть в обручье, прислушалась к себе. Вроде ничего особенного. Ладно, поглядим, что за диковина.
– У меня тоже есть подарок, причем саддхут как истинный воин не сможет не оценить его по достоинству.
Бейле-Багри кивнул. Хорошее начало, дальше.
– Хочу преподнести правителю Багризеды десять мечей, которыми он, несомненно, сможет распорядиться с толком. Конечно, десятый меч не чета девяти, но тоже острый.
Бейле-Багри вскинул брови, обежал все посольство глазами и удивленно покачал головой. Догадался, о чем идет речь. Еще никто в палате и носом не повел, а этот уже все понял. Переспросил:
– Десять? Не девять?
– Именно десять. И если мудрый саддхут пожелает убедиться в остроте клинков, ему стоит лишь указать пальцем, где залег враг.
Некоторое время хозяин терема раздумывал, морща лоб, затем кивнул:
– Я принимаю дар. Должно быть, ты, госпожа Верна, знаешь, что делаешь, говоря такие слова о подарке князя Залома.
«Это мой подарок, достопочтенный Бейле-Багри, не Залома, – про себя усмехнулась Верна. – Но жизнь устроена очень причудливо. Бывший раб делает подарки бывшему хозяину. Смешно».
– Жду вас завтра. Не совру, очень хочется оценить качество клинков, ночь буду ворочаться от нетерпения. Золотых дел мастера горазды на зуб распознавать благородный метал, мы же поступим иным образом. Я не буду кусать лезвия мечей. – Бейле-Багри полнозубо рассмеялся. – Пусть мечи кусают. До завтра, госпожа Верна!
– Иногда полезно слушать брадобреев. – Поклонилась. – Особенно если у брадобрея такой вездесущий родственник.
По тому, как остро блеснули пронзительные глаза саддхута. Верна поняла, что Бейле-Багри не забывает ничего из того, что можно одним днем достать из глубин памяти, как ценный пергамент. Усмехнулся, услышав про брадобрея, и кивнул. Как будто зарубку в памяти сделал.
Глаздано с нетерпением ждал в приемной палате. Мерил шагами квадратные покои, заложив руки за спину.
– Ну что? Как прошел прием? Ты упомянула обо мне, госпожа?
– Вы с шурином запомнились правителю как двухзвенная цепочка, поэтому едва он взглянет на своего брадобрея, тотчас вспомнит о тебе. Саддхут не забывает полезные знания.
Работорговец просиял.
Девятеро забирали оружие, и пожилой воин, что недавно с удивлением рассматривал один из клинков, теперь о чем-то говорил с Маграбом. Разговор тек ни шатко ни валко. Маграб цедил слова по одному, и на большее стражнику рассчитывать не приходилось…
Гадала, что могли значить слова саддхута «Приходите завтра утром». Когда в Багризеде наступает утро? Не станет ли слишком рано или, наоборот, поздно? К счастью, в тереме правителя давным-давно предусмотрели метания посетителей вроде Верны и, чтобы обезопасить себя от слишком ранних гостей или слишком поздних, ввели в обыкновение посылать за человеком.
Саддхут пребывал в добром расположении духа, и по тому, что в давешней палате кроме правителя и переводчика находились двое решительного вида воинов, стало ясно – Бейле-Багри провел совещание с воеводами и решил, как именно использовать подарок.
– День уходит за днем, а золото, как истинная ценность, не меняется, – улыбаясь, приветствовал Верну хозяин дворца.
Спрашивает, по-прежнему ли остры обещанные мечи? Дескать, ничего не поменялось со вчерашнего дня?
– Пресветлый саддхут прав. Время не властно над настоящими вещами.
– Я мог бы спросить, что гонит молодую красивую госпожу в путь и заставляет прятать красивую стать под доспехи, – продолжил Бейле-Багри. – Я мог бы громко сетовать на несправедливое устройство мира, в котором красота не поддерживает в Доме очаг и не растит детей. Я мог бы задать еще много вопросов, когда бы не признавал очевидного – то, что случилось, гораздо сильнее того, что не случилось. Такова жизнь, и если госпожа Верна захочет поведать подробности одному любопытному саддхуту, она это когда-нибудь сделает.
Кивнула. Бейле-Багри действительно умен и прозорлив. И видит гораздо дальше собственного носа.
– А пока задам вопрос, который прозвучит более уместно: Насколько хорош десяток? Если уподобить его драгоценному камню, не получится ли так, что я по незнанию попытаюсь вставить в золотое ожерелье простой булыжник?
– Слова мудрого человека. И пусть пресветлый саддхут не боится ошибиться – камень хорош настолько, что украсит собой даже мраморное ожерелье.
– А что скажет госпожа насчет гранита? Не украсить ли нам чудесным камнем цепь из горного гранита?
– Гранита?
– Да. В горах Тоон-Багр, в одном из отрогов, есть старая полуразрушенная крепость. Ее облюбовали несколько отщепенцев. Отребье, которое нашло друг друга после войны с соседями несколько лет назад. Человек сорок. Посылать за ними армию – глупо. Как если колоть простые орехи золотым молоточком.
– А небольшой отряд?
– Два раза я посылал карательный отряд, но эти головорезы всякий раз прятались в норы. Разбегались, как стайка крыс. Лови их по горам.
– Их кто-то предупредил?
– Может быть, да, может быть, нет. Не заметить сотенный отряд в ущелье невозможно.
– Десяток будет, по-моему, в самый раз.
Саддхут кивнул, соглашаясь.
– Вас немного для того, чтобы разбойники испугались, и достаточно для того, чтобы показать всю остроту клинков. Лучшего случая и придумать сложно. Единственное условие: сорок трупов должен увидеть мой человек.
– Надеюсь, ваш человек последует за нами?. – Верна усмехнулась. – Нам не придется везти доказательства острия мечей сюда, во дворец?
– Да, не стоит везти через всю страну сорок разлагающихся голов, – кивнул саддхут. – Жара все же. Несколько проверенных воинов сопроводят вас до места, а сами останутся в тени. Никто не будет висеть над душой, никто не станет указывать, что делать. Острые мечи сами решат, что и когда рубить.
– Мне остается узнать лишь одно. – Верна кивнула в знак того, что все устраивает как нельзя лучше. – Когда отправляться?
– Завтра же. – Бейле-Багри пожал плечами. – Лошади и мечи у вас есть, прочее снаряжение – мое. Но перед тем, как десяток уйдет, хочу спросить.
Саддхут красноречиво замолчал и поманил Верну пальцем.
– Всякое бывает… может просто не повезти. Госпожа, отдай распоряжение касательно того, что делать с имуществом и телами.
– Весьма благодарны тебе, пресветлый саддхут, и обязательно используем возможность сделать последние распоряжения.
– Мой писец к вашим услугам. Не смею больше отнимать драгоценное время…
Следующим утром одиннадцать всадников через полуденные ворота покинули Гарад-Багри, столицу благословенной Багризеды. Десяток Верны и человек саддхута, тот самый пожилой воин, что обнаружил недюжинный интерес к мечу Маграба. Больше эти двое друг с другом не говорили, но время от времени Верна ловила задумчивый взгляд посланца Бейле-Багри, которым тот окатывал Маграба.
К исходу второго дня отряд вошел в горы. Здешние горы немного походили на горы в княжестве Залома, только пахло тут по-другому и зелени оказалось побольше.
– Там начинается ущелье. Оно довольно широкое, в нем расположились несколько горных сел. Шерсть здешних овец чудо как легка и тепла, а мясо вкуснее, чем от равнинных стад. Все это вы вскоре увидите и попробуете. – Ястам, посланник саддхута, махнул рукой на красивую расщелину меж двух горных кряжей. Долина вышла широка и длинна, где-то у дальнокрая хребты смыкались и все сущее тонуло в голубоватой дымке. – И голову даю на отрез, за нами наблюдает, по крайней мере, одна пара цепких глаз.
– Очень может быть. – Верна крутила головой во все стороны. Красоты восхищали. Понятное дело, если всю жизнь провела у моря, в лесах, а потом за короткое время видишь сразу две горные страны, как сохранить чувства в неприкосновенности? – Ведь как-то разбойники узнавали о том, что движутся отряды саддхута.
– Могли расставить по ущелью дозорных, могли получать ценные сведения в деревне, под страхом смерти или еще как.
– Кто снабжает их едой? Горы все же не шутка, нужно обильно есть и тепло укрываться.
– Сами берут. Обложили данью окрестных селян, вот и жируют на чужом горбу. Три деревни недалеко от крепости. Наведываются, шакалье отродье, во все три!
– В какую направимся мы?
– Все зависит от того, как вы решили извести лихоимцев. – Ястам тревожно взглянул на Верну. – Жители ни в чем не виноваты, мало им нахлебников, так еще и пасть случайной жертвой в схватке…
Еще в детстве слышала про то, как воевода Пыряй угомонил вражеский отряд в одной из войн. Остановился на ночь в какой-то деревеньке, в самом большом доме, выгнал хозяев ночевать к соседям, а своим людям велел не снимать доспехов и вообще не спать. Те думали, храпят пыряевцы в три горла, десятые сны видят, а когда сунулись в гости, кое-кто из любопытных с головой и расстался.
– Что представляет собой крепость?
– Довольно крепкая постройка, почти не тронутая временем. Только одна из стен разрушена землетрясением. Но пастухи говорят, что разбойники худо-бедно восстановили стену, и твердыня снова неприступна – с двух сторон скалы, с третьей обрыв и лишь с четвертой стороны можно подойти к воротам.
– Спуститься со скал невозможно?
– Перестреляют, словно куропаток.
– А ворота?
– Тяжелые, десять человек открывают одновременно, пятеро одну створку, пятеро другую.
Верна прикусила губу. Нет. Не в этот раз доведется сложить голову. Девятеро проникнут в крепость без всяких сомнений, только там, где пройдут Маграб, Тунтун и остальные, ей самой придется труднехонько.
– Веди, старик, в деревню, где есть самый большой дом.
Ястам на мгновение призадумался, огладив бороду.
– У самой маленькой деревни, чуть на отшибе, стоит полуразрушенная конюшня. Некогда в этих местах проходила тропа, и саддхуты держали тут заводных лошадей. Но времена изменились, и теперь о былом напоминает лишь постройка.
Горы становились ближе, надвигаясь, точно молчаливые исполины, делались выше. В небе повисли молочно-белые клубы, чем дальше в глубь горной страны, тем более мрачные и темные. В облачные прорехи ярко светило солнце, и лесистые холмы казались облитыми золотом.
Полдень догнал отряд на подходе к одной из деревень. Засиживаться не стали. Лишь перекусили, напоили лошадей и толково разъяснили старейшине, кто такие и для чего приехали сюда, в горный край.
– Не знаю, отсюда ли полетит весть в крепость разбойников, но, как бы то ни было, первый шаг сделан. – Ястам задумчиво смерил взглядом окрестности, и Верна согласно кивнула.
Долина постепенно забирала вверх, травы пошли сочные, по колено, воздух сделался резче, а если бросить взгляд назад, туда, откуда пришли, все скрыла та же голубоватая дымка.
Туман впереди, туман сзади и лишь вокруг тебя ясно и светло, усмехнулась Верна. Все как в жизни, куда идешь – непонятно.
– Твои воины молчаливы, – уже в пути, после короткого привала Ястам кивнул на девятку.
– Иногда это благо, можно думать без помех. А ты как будто знаешь кого-то из них.
– Людей не знаю, но узнал меч того, кто называет себя Маграб.
– Меч? – Верна оглянулась, Маграб на кауром жеребце шел сзади. – А что с тем мечом?
– Клеймо, – задумчиво объяснил старик. – На мече стоит клеймо оружейного дома Жарасс.
– На всех мечах стоит какое-нибудь клеймо.
– Сначала мастера из дома Жарасс клеймили мечи речной кувшинкой на стебле, потом кувшинкой без стебля, позже двумя кувшинками, одна подле другой. Единственный знак пришел на смену целому девизу. Кувшинка есть олицетворение чистоты помыслов и твердости духа. Теперь многие подменяют знаками девизы, но тогда Жарассы сделали это первыми в благословенных пределах Багризеды.
– И что здесь удивительного?
– Удивительно то, что мечей с одной кувшинкой на стебле уже давно не осталось. Почитай, двести лет назад был сделан последний.
Верна поджала губу и напряглась.
– А у Маграба…
– Госпожа правильно поняла. У Маграба меч с клеймом в виде одной кувшинки на стебле.
Вот те раз!
– Мало ли что! Может быть, меч передается от сына к отцу. Знавала я такие клинки. В кузне поишь кровью один раз, а дальше только передаешь по наследству, ведь кровь одна.
– Все может быть, – согласился Ястам. – Только Маграб не говорит ничего про свой клинок. Я пытался выяснить, но твой человек молчит.
– А тебе откуда все известно? Ну про мечи.
Ястам вздохнул.
– Мое полное имя Ястам Жарасс, паршивая овца в стаде. Брат продолжил отцово дело, а я… я имею к мечу несколько другое отношение.
– Значит, меч Маграба сработал кто-то из твоих предков?
– Ты совершенно права, дева-воительница. В самом клинке нет ничего удивительного, один или несколько древних мечей могли остаться на белом свете, но меня тревожит одно немаловажное обстоятельство.
– Какое?
– Моя семья ведет учет клинков, словно новорожденных младенцев, каждый находит свое место в списках Жарасс – толстой книге, почти столь же древней и ценной для нас, как самые старые изделия. Каждый меч рождается в муках творчества и полного напряжения душевных сил мастера, совсем как человеческое дитя. Удивительно ли то, что оружейных дел мастера дают каждому клинку собственное имя и заносят в книгу?
Верна перестала дышать. Сейчас Ястам скажет нечто такое, что хоть немного прольет свет на то, кто такие Маграб и остальные. Хоть бы получилось!
– Жаль, что на пергамент нельзя в точности перенести увиденное человеческим глазом. Тогда можно было бы уверенно сказать, что за клинок мы держим в руках и для кого он был сделан. Мы вольны лишь рисовать очертания мечей и сообщать пергаменту характерные особенности. Я нашел в списках Жарасс рисунок меча, очень похожего на тот, которым владеет твой человек. – Старик многозначительно покосился на Верну. – Его сделали двести двадцать лет назад. Сообщается также имя воина, которому предназначался меч.
– Кто он?
– Его звали Маграб.
Какое-то время ехали молча. Перед глазами Верны плыло, еле усидела, не свалилась. Будто заглянула в бездонную пропасть, и от глубины закружилась голова.
– Маграб – значит «безжалостный». – Старик ронял слова задумчиво, будто рассуждал вслух. – Скорее всего, потомственный воин. Маловероятно, что так могли назвать пастуха.
– У нас имя дают лишь после обряда посвящения, когда станет ясно, кто из человека вырастет, пастух или кузнец, воин или гончар. Если мальчишка проявил доблесть, нет ничего удивительного в том, что его назвали Маграб, то есть «безжалостный».
– Наш обычай именовать человека схож с вашим. Имя действительно приходится впору человеку только после того, как он обнаружит свои наклонности. Но вот что интересно – клинок не самый обычный, при том что Маграб обыкновенный правша. На рукояти имеется небольшая приступочка для большого пальца, в этом случае он лежит не на остальных пальцах, образуя кулак, а отдельно. Как по-твоему, госпожа Верна, сколько лет нужно отдать мечу, чтобы понять в себе такую особенность? У человека, взявшего в руки меч совсем недавно, на это просто не найдется времени. Его начнут учить бою на мечах по правилам и мечный хват поставят, как того требует канон. Заказать же меч с подобной особенностью может лишь тот, кто знаком с клинками с детства и к пятнадцати – двадцати годам уже знает, как ему удобнее держать рукоять, иногда вопреки тому, как того требует канон.
– Ты прав. Человек, для которого сделали этот меч, потомственный воин. Я не знаю, как этот древний меч попал к Маграбу, только мало верю в то, что такому воину не по силам и средствам заказать клинок особо для себя. Такая примечательная особенность мало кому покажется удобной. Не привыкать же к мечу только оттого, что он старый!
– Совершенно верно, госпожа. Хотя мне льстит столь трепетное отношение к оружию моих предков, твоей правоты не признать не могу. Может быть, это другой воин с именем Маграб… хотя, что это я говорю, конечно же другой! Даже предположить боюсь, что наш Маграб и тот воин, для которого сделали меч с приступкой для большого пальца, один и тот же человек.
– Он неплохо выглядит для молодца, которому больше двухсот двадцати лет.
Ястам не ответил, лишь бросил мимолетный взгляд назад, в сторону Маграба.
Зазнобило, как будто напилась холодной воды по самую макушку, нажми чуть сильнее – из ушей польется. Еще ничего не прояснилось, но жутковато делается с каждым днем. А когда последний раз было хорошо? Уже не вспомнить. Если жирной чертой отделять прошлую жизнь от теперешней, хорошо было тогда, когда все оставались живы-здоровы – отец, мать, сестры. Войны и стычки… у кого их не бывает. А после набега на отчий берег все пошло кувырком, каждый день ложится на плечи непосильным бременем и безжалостно давит к земле. Сначала рабство, потом замужество, потом темные, потом бой с Безродом… а вспоминается почему-то баня у Ягоды, когда стало так необыкновенно хорошо, что едва не взлетела.
– Госпожа Верна, слева начинается тропа, которая ведет прямиком в логово разбойников, наш путь лежит дальше. За тем отрогом и находится искомая деревня.
Проводник явно хотел сказать что-то еще, но мялся, будто раздумывал.
– Еще что-то, уважаемый Жарасс?
– Меня давно так не называли, – улыбнулся Ястам. – Прошу тебя, госпожа Верна, приглядись в схватке к Маграбу. Не испытывает ли он неудобств от необычного строения рукояти.
Кивнула. Самой стало интересно узнать, в чем здесь дело. Никогда еще правда не пугала столь же сильно, как теперь. Наверное, так же чувствует себя дурак, взобравшись на сук и собственноручно подрубая его топором. С каждым ударом все ближе падение, и бездна, плотоядно облизываясь, ждет недоумка.
Жарасс переговорил о чем-то со старейшиной, и пастухи, те, что нашлись в деревне, а также их домочадцы со всех ног бросились по домам исполнять поручение саддхута. Если повезет, этот немногочисленный отряд навсегда избавит округу от страшного разбойного бремени. Доски и солома нужны для того, чтобы перестелить рухнувшую кровлю в старой конюшне, именно там останется на ночь отряд из Гарад-Багри.
Верна оглядывала местных исподволь, с любопытством, пусть бы не подумали ничего дурного, просто интересно. Поголовно при шапках, а те круглы и мохнаты, нависают над самыми глазами, но, должно быть, в них тепло. На ногах горцы носили кожаные обмотки – высокие, до колен, у кого-то сшитые в некое подобие сапога, у кого-то просто перетянутые ремнем. Подошва из более толстой бычины, все остальное стриженая овчина. Штаны, рубаха, а поверх надето нечто вроде верховки, длинной, до колен, из грубой шерстяной ткани. Подпоясаны узким поясом с бронзовой застежкой, а на поясе – неизменный у всех пастухов широкий нож в деревянных ножнах.
Несколько раз ловила настороженные взгляды горцев и в недоумении поджимала губы.
– Гляжу на них и ничего не понимаю, – тихо говорила Ястаму. – На пугливых овец не похожи, опять же ножи у каждого, отчего же терпят нахлебников?
– Твоя правда, госпожа Верна, здешние горцы не из пугливых и опасность их не страшит. Но вот какая обнаружилась штука. – Старик огладил бороду. – Охота на разбойников отнимает очень много времени, и в какой-то миг пастухам пришлось выбирать, чем заниматься: стадами или погоней за разбойниками. Это очень утомительно, день за днем выслеживать лихих людей, в то время как стада остаются без присмотра. Не считать ведь жену достойной заменой пастуху? Разбой – основное занятие сорока недоносков, что засели в крепости, им и заняться больше нечем. А горцам пришлось выбирать, и, разумеется, выбор пал на стада. Пятерых головорезов разбойники все же потеряли убитыми, но пастухи вернулись к стадам, и все стало как прежде. Дешевле вышло кормить лиходеев, чем гоняться за ними по горам. Разбойники пастухов стараются не задирать и не обижать понапрасну, однако и желанными гостями их назвать нельзя. Хорош гость, который день за днем остается в твоем доме и под угрозой ножа требует еды и питья!..
Конюшня вышла что-то около сорока шагов в длину и десяти в ширину, действительно крепкая постройка с единственным недостатком – кровля сгнила и обвалилась внутрь. Где-то местные раздобыли три достаточно длинных бревна, которые бросили поперек, от стены к стене, балки связали между собой длинными жердями. Там, где не хватало собственной длины, жерди связывали друг с другом, а прорехи закрывали шкурами, сеном и соломой. К тому времени, когда солнце пряталось в седловину между горами, место для ночлега подготовили.
Старейшина, горец с длинной бородой в белой, лохматой шапке, сказал Ястаму несколько слов и показал на один из домов, по двору которого неслышными тенями сновали женщины и. как сделалось ясно, готовили трапезу.
– Госпожа Верна, извини этих людей за то, что не приветствовали тебя низким поклоном, подобающим тебе, как человеку саддхута, – улыбаясь, бросил Ястам. – Просто спины их почти не гнутся. Не уверен, что даже пресветлый Бейле-Багри удостоился бы иных почестей.
– Должно быть, разбойникам не слишком сладко в этих краях, – усмехнулась Верна. – Пятеро уже распрощались с жизнью, то ли еще будет.
– И каждая зима уносит одного-двоих, а горцы таковы, что, стиснув зубы, переждут кончину всех душегубов и только плюнут наземь, когда снегом завалит последнего из них. Нас приглашают на трапезу в дом старейшины. Здешний ягненок, жаренный на вертеле, необыкновенное кушанье! Даже Бейле-Багри не едал подобного!
– А что в нем особенного?
– Ягненок вымочен в местном пиве, а такого пива, как ни старались, при дворце сделать не смогли.
– Отчего? Умельцев не нашлось?
– Умельцы есть. – Ястам двусмысленно покачал рукой. – А воды подобающего вкуса – нет. Пресветлому саддхуту боги не сделали исключения. Горная вода льется только в горах.
Ягненка готовил отпрыск старейшины, жилистый мужчина, который уже сам попал в плен к седине – в бороде сверкали несколько белых нитей. Три очага жарко полыхали рядом с домом, и около каждого стоял жбан с широким горлом, доверху наполненный темным пивом.
– В тех больших глиняных чанах держатся освежеванные ягнята. – Ястам кивнул на сосуды. – Чуть погодя мясо определят на огонь, и, клянусь, все духи окрестных гор сбегутся на чудный запах!
Верна сглотнула. Аж скулы свело, так захотелось укусить обыкновенного ржаного хлеба, что пекла бабка Клуга в отцовом тереме. Особенно для малолетки Верны мастерица бросала в хлебец несколько зерен ржи, и когда таковое попадалось на зубы, долго грызла, пока не смалывала в кашицу. Где ты далекое далёко?..
Девятеро не теряли времени даром, завели лошадей в стойла, потом расселись на улице кто где и как один достали оружие для правки. Тряпка, точило, юфтевые пояса, мягкий правильный камень – все с собой и под рукой, даже недостаток света не помеха, все делается на ощупь. Запах подходящих на огне ягнят парней как будто не взволновал, даже головы не повернули.
– Наверняка разбойники уже все знают. – Жарасс отвлекся от разговора и шепнул, кивая в ту сторону, где осталась крепость. Ястам, Верна и девятеро в обществе старейшин сидели на небольшой деревенской площади, где местные собирались для решения важных вопросов. Темнело, сумерки падали стремительно, что еще недавно имело полный цвет, теперь лишь неясно лиловело. – Скорее всего, разбойники не оставят без внимания десяток вооруженных людей, но на всякий случай по моему совету в третью и последнюю деревню отправлен гонец – мальчишка на осле, с тем чтобы наверняка все знали, что прибыл карательный отряд.
Верна кивнула. Все правильно. А если разбойники замешкаются, придется влезть на самую высокую гору и с вершины крикнуть на всю округу, дескать, мы пришли по вашу душу, ждем в гости, милости просим.
А ягнята получились на самом деле душистые и необыкновенно вкусные. Работала челюстями, аж за ушами трещало. Девятеро и те подналегли, хотя поди пойми по лицам, нравится или нет. Темно к тому же.
Кровлю перестелили добротно, хоть небо и выдалось чистым и звездным, ни одной сверкающей песчинки изнутри не увидели.
– Подождут да под утро и ударят, – бросил Жарасс. – Я хоть стар и вам молодым не чета, но мешаться под ногами не стану. Глядишь, еще польза от меня получится, уж одного разбойника сотру с лица этой земли.
– Не сомневаюсь.
Верна огляделась. В дальнем углу стоят лошади, полуразрушенные каменные столбики отделяют одно стойло от другого, на той половине конюшни, где столбиков нет, предстоит разместиться людям. На кучу сухостоя брошены овечьи шкуры, и тем бойцы ограждены от холодной земли, и отчего-то припомнилась поляна недалеко от города Срединника и дощатый настил, на котором тогда прекрасно спалось.
– До урочного времени еще долго. Как бы на самом деле не заснуть. Ты уже определила порядок стражи, госпожа Верна? Кто первый?
– Спи спокойно, Ястам Жарасс, потомственный мастер оружейных дел. Мои люди не проспят, разбойники не застанут нас врасплох. А когда все начнется, ради всех богов этой земли, держись поближе ко мне. Так тебе станет видно все и ничто не ускользнет от внимания.
– Ястам, просыпайся! – Верна легко потрясла старого бойца за плечо. Саму только что разбудил Белопер, шепнув: «На окраине деревни люди, много людей». – Светочи жечь не станем, как пить дать разбойники с собой принесли.
Посланник саддхута пробудился легко, как будто ждал. Удивляться нечему – да Верна и не удивилась, – если вся жизнь прошла в схватках, походах, стражах, привычка чутко спать и легко просыпаться въедается в самое существо, точно ржавчина в старое железо.
– Помни мои слова, оружейник, держись подле меня.
– Я многое знаю в кузнечном деле и многое умею, но за всю жизнь сделал едва одну десятую долю того, что сотворил мой брат, – усмехнулся Жарасс. – Благодарю, госпожа Верна, за то, что не считаешь меня разрушителем традиций семьи и погубителем старого ремесла.
– Ты еще обретешь славу человека, который знает оружие с обеих сторон, как оружейник и как воин. Теперь же подготовься. Тьфу, чувствую себя глупым подмастерьем! Что знаю о схватках я и что знаешь ты, человек, убеленный в боях сединами?
– Если света выйдет достаточно, госпожа Верна, приглядись к Маграбу. – В темноте не видела, но Ястам наверняка улыбнулся. – И я раскину взглядом, насколько хватит остроты зрения, но две пары глаз все равно гораздо лучше одной…
Ждали стоя, обнажив клинки и выстроившись в боевой порядок. Та же подкова, только в ее горлышке стояли теперь двое. Ворот в старой конюшне совсем не было, и, скорее всего, разбойники, не мудрствуя лукаво, нападут именно через пустой проем. Позарившись на лошадей, остерегутся стрелять из луков. Наверняка посчитают, будто численный перевес один-вчетверо даст им неоспоримое преимущество, которое только усилит неожиданность нападения.
Привыкла к темноте и легко распознала непроницаемые сгустки мрака, что закрыли собой проем ворот. Было видно звезды над горами и вдруг не стало. Сначала двое, крадучись, встали на пороге, потом неслышно скользнули внутрь… еще двое, а Верна все гадала, когда же светочи зажгут.
Что-то звонко разлетелось о камни, и вспыхнуло по меньшей мере с десяток огней, будто в глиняных горшках несли тлеющие угли и сунули в них светочи, загодя облитые горючим питьем и маслом. И первым, что выхватила Верна из окружающего пространства, враз освещенного десятком трепетных огней, стали изумленные взгляды разбойников, когда перед ними молча встали несуетные бойцы, готовые ко всему и начисто лишенные страха.
Конюшня широка, десяти шагов как раз хватило для того, чтобы отряд Верны окружили со всех сторон, и, едва полное окружение произошло, зазвучали первые мечи.
Все кончилось быстро. Очень быстро, гораздо быстрее того, на что рассчитывал старый боец, посланник Бейле-Багри, и даже скорее того, как предположила Верна, знакомая с умением девятерых не в пример лучше Ястама.
Поедом ела глазами руку Маграба, как тот держит меч. Ничего не углядела. Клинок в умелых руках размазался в неясный блик, смутный и нечеткий, и лишь раз увидела то, что хотела, – на краткий миг воин замер, погрузив меч в тело разбойника едва не по рукоять, – большой палец покоился на приступочке, похожей на канавку, прямо под крестовиной.
Друг другу не мешались, хоть и орудовали с обеих рук, а разбойники падали кругом, как спелые колосья под серпом. Так лесорубы отсекают сучья с повалки, когда ищут лучшего в умении и скорости – резко, четко, с двух топоров, деловито и сноровисто, раз-два-раз-два, и так же сучья проигрывают людям в быстроте.
Ястам не успел стреножить боевой азарт, как все закончилось – парни деловито отряхивают мечи, обтирают клинки о трупы и разбредаются по углам, подбирать светочи, дабы не запалили сухостой.
– Не угодно ли потом сосчитать трупы? – потащила старого бойца наружу, ему вовсе не нужно видеть то, что теперь начнется.
Жарасс не нашелся что сказать. Лишь попеременно косил то на Верну, то на собственный меч, так и не утоливший жажду разбойничьей крови. Человек Бейле-Багри смотрел кругом глазами, широкими, как расписные блюдца на пиршественном столе саддхута, и потрясенно качал головой. Голос вернулся к Ястаму лишь на улице, когда Верна крикнула вовне:
– Вставайте, жители деревни! Опасность миновала! Все кончено!
– Я не верю в то, что видел, – прошептал оружейник-воин. – Разбойников не стало так же быстро, как огонь пожирает легкую газовую ткань! Твои люди орудуют клинками скорее, чем крутятся спицы в колесе, пущенном с высокой горы! Я не увидел ровным счетом ничего! Разбойников прирезали, как бессловесный скот, к слову сказать, они и смотрелись так же беспомощно, как оглушенное животное под священным ножом! Я поражен! Потрясен!..
А когда наружу со светочами вышли девятеро, жующие на ходу, и бывалый воин понял, что именно перемалывают крепкие челюсти и отчего усы и бороды парней перепачканы свежей кровью, Ястама повело. К старой конюшне уже спешили пастухи, Верна поддержала Жарасса и шепнула:
– Скажи им, пусть вытащат порубленных разбойников наружу и заберут себе разбойничье добро из крепости…
Обратно в Гарад-Багри ехали молча. И без того отряд не отличался особой говорливостью, а после того, как уста замкнул Ястам, стало вовсе тихо, как в пустыне. Верна не тормошила старого бойца, пусть придет в себя и отмолчится. Себя вспомнила, когда увидела девятку в бою первый раз. Жарасс еще молодцом, не пускает слюни и не глядит пустыми глазами в никуда. Просто сцепил зубы и желваками играет под седой бородой.
– Госпожа Верна, не пойми старика неправильно, – заговорил наконец. – Я молчу оттого, что ни о чем ином говорить не смогу, а любой разговор кажется мне пустым сотрясением воздуха против того, что видел собственными глазами. Ищу слова, которыми поведаю пресветлому саддхуту истину о недавнем бое в горах, и не нахожу. Сказать, что сорок два разбойника полегли за несколько мгновений, – ничего не сказать. Как я объясню правителю то мельтешение мечей перед глазами, которое заворожило меня, точно дудочка заклинателя змей? Какими словами описать то молниеносное искусство умерщвления врагов, которым твои люди владеют лучше всех, кого я только встречал на своем длинном жизненном пути? С кем сравнить мне разбойников, ставших вдруг медлительными и беспомощными? Может быть, с черепахой и гепардом? Или с бабочкой и стрелой?
Верна, хмуро улыбаясь, пожала плечами. Как бы ни расписал старик бойню в конюшне, саддхут поймет все правильно. Правитель далеко не дурак. И, пожалуй, теперь можно надеяться на скорую гибель, ведь Ястам недавно обмолвился о том, что Багризеду с некоторых пор трясет. Неспокойно сделалось на границах и на море, у окрестных князей прорезались острые зубы и нагулялся отменный аппетит.
Ближе к вечеру второго дня на дальнокрае вытянулась полоска моря и вскоре поднялся холм, под которым вольно раскинулся город. Нагретый жарким солнцем воздух струился, и отдаленность трепетала, словно косынка на ветру. Холм дрожал и кривлялся в голубоватом мареве, точно скоморох.
– Саддхут просил меня доложить о результатах похода немедленно, стояла бы даже глухая ночь на улице. Но, по счастью, будить Бейле-Багри не придется.
– Мы к себе, на постоялый двор. – Верна кивнула в сторону, где располагалось их теперешнее временное пристанище.
– Не случилось бы так, что вскоре тебе, госпожа, и твоим людям придется сменить обиталище, – усмехнулся Ястам. – И тем ближе к покоям саддхута и скорее, чем более красочно и правдиво я опишу то, что случилось в горах.
Вероятнее всего, так и случится. Расседлывать лошадей или не стоит? Отчего-то меньше всего думалось о предстоящих впереди схватках, а только о том, удастся ли еще хоть разок сходить на торг и прикупить что-нибудь новенькое. К чему возить с собой золото, кому его оставлять после смерти? А так… тоже глупость получается. Вот расстараются портные, сошьют много красивых нарядов, и где все это великолепие носить? Врагов очаровывать?
Вошли в город через те же полуденные ворота, коротко попрощались. Ястам направил коня ко дворцу саддхута, девятеро и Верна – к постоялому двору.
Первый же вопрос, которым Бейле-Багри встретил Верну и девятку, для кого иного прозвучал бы донельзя странно:
– Так сколько времени, госпожа Верна, я волен распоряжаться таким великолепным подарком?
– До конца весны, пресветлый саддхут.
Терпения правителю Багризеды хватило ровно на то, чтобы дать путникам немного прикорнуть с дороги и сбить с одежды пыль. Солнце только-только падало, когда оружейник самолично явился в «Дикого осла» пригласить десяток во дворец. Пока сидела против Бейле-Багри, будто воочию видела, как мелькают в глазах саддхута картины одна другой слаще – тот князь разбит, этому соседу крепко дадено по загребущим рукам, горит-полыхает вражеская твердыня. Повторила для пущей ясности:
– До конца весны или меньше, если нам случится положить головы.
Правитель Багризеды переглянулся с двумя военачальниками – никем иным эти люди с властными лицами и колючими глазами быть не могли, – и едва не в один голос все трое прошептали:
– Субайнальское приречье!
Субайнал течет раздольно и ровно, в самом широком месте всякой стреле не хватает скорости и силы, чтобы перелететь с берега на берег даже по наклонной дуге. Падает едва не в середину. Шесть княжеств снизаны длинной водяной лентой, словно бусинки в ожерелье.
Чеклай-Чекле – в тамошних горных отрогах находит свой исток полноводный Субайнал; Кобо-Коби, предгорная страна, славная медами и сырами; Жегера, на чьих плодородных полях родится лучшая в округе рожь; Белая Степь, бескрайнее прибежище кочевников и несчетных табунов полудиких лошадей; Кешугри, чьи крепости выросли на островах в самой середине течения, и собственно Багризеда, вставшая на устье, богатом благородным сатамом, рыбой во всех отношениях превосходной.
Корабли тянули против течения быки, шедшие берегом. Гораздо проще стало бы уйти вверх по реке и сплавляться на ладьях вниз, но этот исход отмели как рисковый. Кто-то из островных бойцов мог избегнуть смерти и, спустившись на лодке по течению, предупредить остальных. Когда же за спиной остается лишь разоренная крепость, предупреждать некого, а подняться вверх по Субайналу быстро очень трудно. Верна стояла на носу передовой ладьи боевого каравана и безучастно смотрела вперед. Все равно, за кого сражаться, безразлично, какой князь виноват, этот или тот. Кто первым отправит в дружину Ратника – тот и лучше, того и благодарить.
Далеко позади осталась прежняя жизнь, уже стала сомневаться: не привиделось ли все это? Тычок, Безрод, Гарька… Даже думается о прошлой жизни равнодушно и представляется все блеклым и бесцветным. Какие волосы у Тычка? Злобог его знает, кажется, седые. Какого цвета обручье на левом запястье Гарьки? Злобог ее знает, кажется, синее, глазурованное. Или зеленое?.. Или правое запястье?.. Интересно, у обитателей черных крепостей Кешугри есть дальнобойные луки, стрелы которых прошивают человека насквозь, будто игла простое полотно?
С некоторых пор ходить по течению Субайнала сделалось небезопасно. Почил старый Кешуг-Меркут, князь настолько же разумный, насколько несгибаемый и прямой, отпрыски же его не снискали себе ни славы родителя, ни его блестящего ума. На пятерых братьев трезвомыслие нашлось только у одного, остальные обнаружили в себе только страсть к дракам и сомнительным предприятиям.
Четыре острова провидением богов будто выросли со дна речного, на изрядном протяжении рассекли водную гладь по течению, и на каждом в крепости засел головорез Кешугри. Не стало прохода по реке ладьям с товарами из верховьев. Когда разграбят грузовые корабли, когда нет; купцы Жегеры, Белой Степи, Кобо-Коби и Чеклай-Чекле остереглись отправляться в путь по воде, и древний путь словно обезлюдел.
Боевой караван подошел к первой крепости в сумерках. Задолго до того стали видны сигнальные огни на высоких башнях островной твердыни. Ладейщики загодя потушили светочи на кораблях, чтобы даже искры не блеснуло в темноте, отцепили тягловые канаты. Последние сажени придется идти своим ходом, выгребая против течения.
– Впереди причал на две ладьи, – рассказывал Верне Брачан, полководец саддхута, возглавивший поход. – И такой же причал с той стороны по течению, также на две ладьи. Крепость выстроили на скале, высота стен составляет три, может быть, четыре человеческих роста, а если прибавить к этому собственно скалу, получится около шести.
– Какие там ворота?
– Тяжелые, из лиственницы, десять человек должны открывать их, напрягаясь изо всех сил. Саддхут полгода собирал сведения обо всех четырех крепостях, и, наверное, сами боги послали нам твой десяток, госпожа Верна. Несколько купцов побывали внутри крепости, правда, обстоятельства этих неожиданных гостин трудно назвать приятными – их корабли просто-напросто разграбили. Так вот, в крепости сидит около сотни молодчиков, со стороны течения к воротам ведет тропа, узкая настолько, что двое бойцов будут лишь мешать друг другу.
– А подвесной мост?
– Его, по счастью, нет. Невозможно сделать необходимый для того ров, пришлось бы рубить крепчайший скальный камень. Сама крепость изнутри представляет собой крепкий четырехугольный дом, сложенный из больших валунов. На первом уровне расположены хозяйственные помещения, оружейная мастерская, обеденная палата, на втором и третьем уровнях – спальные помещения дружины Кешуга.
– А сторожевая башня?
– Их две. По течению и под течением, с двух сторон. Надеюсь, безнаказанность притупит бдительность стражи, ведь еще никто не пытался приструнить Кешугов, хотя страдают от разбойничьих набегов без исключения все княжества реки.
– Что скажет Кешуг-Рычак, правитель Кешугри, который унаследовал страну после отца? Ведь братья, как-никак. Не обозлится?
– Он не в состоянии вправить мозги глупым родственникам. А когда все случится, сожалеть будет поздно. Не маленький, понимает, что эти четверо – кость в горле народов Субайнала. Не сегодня-завтра все княжества снарядили бы общее войско. Тише, госпожа, мы подходим…
Ветер благоволил кораблям Бейле-Багри, дул по течению реки и относил прочь плеск весел и скрип дерева. Весельные замки загодя смазали маслом, и теперь ничто не скрипело.
– К сожалению, подойти совсем уж незамеченными не сможем, – прошептал Верне Брачан. – Едва встанем к пристани, речные чайки снимутся в воздух и переполошат всех в крепости. Кешуг прикормил птиц по совету ведуна, что укрылся здесь вместе с остальными головорезами. Говорят, его черная сила очень велика и он лишает человека воли. Пленные купцы в его присутствии шагу ступить не могли, только бессильно таращились вокруг и дышали через раз.
– Когда нас обнаружат, начинайте браниться как можно громче и яростнее. Кешуги высыплют на стены и приготовятся отражать нападение. Всячески поддерживай их в этой мысли, дескать, на самом деле намеревались подобраться незамеченными. Конечно, станете обмениваться стрелами, это даже на руку. – Едва Верна услышала про высокие крепостные стены, спросила девятерых, по силам ли им взобраться по скалам и перелезть во внутренний двор. Те лишь равнодушно пожали плечами, как один. – Мы же проберемся в крепость с той стороны, где стена окажется пуста, и откроем ворота.
Барабан, отбивающий меру для гребцов, умолк задолго до того, как первая ладья коснулась каменистой пристани. Стая чаек с оглушительным клекотом поднялась в воздух, откуда-то сверху, должно быть, из башни, полетел по воздуху оглушительный свист, а в темном небе вспыхнул яркий огонь – стали видны узкие бойничные окна, теперь подсвеченные изнутри тревожным очагом.
– Мы обнаружены, – усмехнулся Ястам, старик шел на том же главном корабле саддхута.
– Брачан, выжди какое-то время и по одному отправляй воинов к воротам следом за нами. Надеюсь, под стенами к тропе можно подобраться беспрепятственно. Будем ждать против самых ворот. Пошли.
Снялись тише мыши. Девятеро исчезли в темноте ночи скорее, чем на стенах стало шумно, как на торговой площади. Остров оказался весьма удачен для постройки твердыни, пройти под стенами, не замочив ног, не получилось. Иногда шли с камня на камень, которые то и дело заливали речные волны, иногда удавалось преодолеть несколько шагов посуху. Едва отошли достаточно далеко от стены, на которую высыпала почти вся дружина Кешуга, шестеро полезли вверх. Трое остались, даже теперь не оставили Верну одну, когда никого из врагов не было рядом и в помине.
Ночь выдалась беззвездной и безлунной, чернее не придумаешь, небо заволокли облака, и темно сделалось, хоть глаз выколи. Серый Медведь, Верна, Змеелов и Белопер осторожно двинулись дальше, и который раз Верна убедилась – для парней не имеет значения, глухая ночь вокруг или яркий полдень; шагают уверенно, ни разу не оступились и ей не дали.
– Тропа, – глухо буркнул Змеелов. – Поднимаемся.
Верна оглянулась. Там, позади, к воротам должны следовать воины саддхута, им придется не в пример сложнее, вряд ли кто-то из них видит в темноте, словно кот. Прислушалась. Тихо. Если даже оступаются на склизких камнях, этого никак не различишь в плеске волн. Плещет и плещет себе, никто не кричит, не ругается.
Серый Медведь тащил за руку, в зад подпирал Белопер, помогая карабкаться. Сама себе показалась невесомой пушинкой, эти двое как будто вообще не заметили помехи. Если купцам с перепугу не привиделось и в крепости на самом деле осел могущественный ворожец, который лишает человека воли, останется только найти его, застыть, как древесный ствол, и умереть. Только бы все оказалось правдой.
Ворота. Что там происходит в крепости, не слышала – стены высоки, звуки не прилетают. А когда ворота распахнулись, едва не скорее простой избяной двери, которую поддают с пьяной дури сапогом, люди саддхута, стоявшие ниже на тропе, не сдержали возгласа изумления.
– Пошли! – крикнула Верна. Больше нет нужды хранить безмолвие.
Четыре трупа лежали у ворот, едва не споткнулась. На той стороне стены еще ничего не знали, оттуда слышались приглушенные голоса, как будто где-то в отдалении гомонила торговая площадь.
– Зажигай светочи!
Один за другим разбили несколько глиняных горшков с углями и подожгли с десяток промасленных светочей. Справа и слева от ворот наверх в темноту уходили ступени. Лестницы вели на стену.
– Мы налево, остальные направо. Пошли!
Лестница широка, совсем не то что тропа перед воротами. Четверо встанут плечо к плечу, биться вовсе не тесно. Странно было смотреть, как по правой лестнице поднимается рой светочей, на левой – темень и безмолвие: девятерым не нужен свет, они вовсе не издают никаких звуков.
Кешуги впереди заревели, заметили вторжение. Справа на стене раздались крики, защитники крепости стреляли на свет, нескольких воинов саддхута стрелы нашли. А слева, на том участке стены, по которому шел десяток Верны, случилось неожиданное – хозяева намеревались в темноте и тишине сойти со стены перед воротами, подняться по правой лестнице и зайти нападающим в тыл и не поняли ровным счетом ничего, когда неведомая сила в мгновение ока изрубила без малого двадцать человек. Будто на скалу налетели. Только глухо стучали клинки, шелестели разрываемые доспехи и стонали кешуги. Даже испугаться не успели, а Верна все усилия приложила лишь к тому, чтобы не споткнуться о трупы. С шага не сбилась, меча вовсе не обнажила. Зачем?
Крикнула со стены вниз, на корабли: «Уводите ладьи на ту сторону, скоро снимемся!» – и по лестнице свела десяток вниз.
– Тут закончат без нас. В крепость!
Остатки дружины кешугов заперлись, укрылись за тяжелой дубовой дверью, подпертой изнутри досками и заваленной тяжеленным хламом – столом, сундуками.
– Или в дверь ломиться, или карабкаться внутрь через окна. – Брачан кривым клинком показал на бойницы второго уровня, расположенные невероятно высоко – по меньшей мере четыре человеческих роста над землей. Во дворе мало-помалу собиралась дружина Бейле-Багри, на стенах кешугов больше не осталось.
Белопер без слов подступился к дубовой преграде с топором в руках, и крепчайшая дверь отозвалась глухим, смачным стуком. Тяжелые петли без преувеличения зазвенели, когда в них заходили ходуном штыри, а кто-то из дружины саддхута отпрянул от стены, которую устало подпирал, – даже в камень отдалось исполинское усилие. Щепки летели во все стороны, при том что старая дубовая древесина так же похожа на мягкую липу, как овца на быстроногого скакуна. Мощно и быстро орудовал тяжеленным топором Белопер. Воины Бейле-Багри изумленно свесили челюсти – погрузить топор по середину клина и одним движением вынуть обратно, как будто впереди не крепкое дерево, а застывшее масло, дорогого стоит. Дверь держалась в проеме на четырех толстых петлях, и четыре тяжеленных запора изнутри накрепко пристегнули дубовую заслонку к толстому косяку. Если кешуги намеревались какое-то время отсидеться в стенах крепости, их уверенность теперь, должно быть, растаяла как снег на солнце.
– Того и гляди, выворотит один из запоров. – Брачан потрясенно закачал головой.
– Ему все равно, что сворачивать, запоры или петли, – усмехнулся Ястам и присел на бочку у стены. – Тех четыре и тех четыре.
И в какой-то момент в руках Белопера топорище не выдержало, ударил до того сильно и резко, что древко переломилось, как хворостина о спину быка. Равнодушно отбросил остатки рукояти, мощно качнул топор за огрызок древка и выдернул клин. Расковырял ножом щепы вокруг петли, просунул пальцы в щель и рванул на себя. Выворачивая древесину с мясом, бронзовая петля длиной в локоть, вылезла наружу. Воины саддхута потрясенно молчали. А когда за топор взялся Гогон Холодный и новые удары потрясли дверь, воспряли духом. Кешугам не удастся долго отсидеться за стенами, того и гляди, вторая петля окажется выкручена, как сустав из плеча. Наверняка все островные разбойники сбежались в залу перед дверью и приготовились отражать нападение. Под шумок Маграб, Змеелов, Крюк и Окунь забросили «кошки» в окна второго уровня, по веревкам скорее молнии вскарабкались наверх и без малейшего звука просочились в темные бойницы.
– Ловко придумано, – кивнул Брачан. – Топорщики стянули всех в палату перед дверью, а лазутчики проникли внутрь через никем не охраняемые окна.
– Мои люди входят первыми. – Верна, исподлобья глядя на дверь, молила всех богов, чтобы в крепости действительно оказался могущественный ворожец, который заставит бойцов замереть неподвижно, словно мух, попавших в мед.
Гогон Холодный продолжал мощно сотрясать дверь, когда та неожиданно отворилась, и четверо посторонились, впуская остальных. Тела на полу Верна считать не стала, хватит и того, что на быстрый взгляд их получилось что-то около десятка. Быстро оглядевшись, припустила к лестнице, но вышло так, что оказалась все равно за спинами Змеелова и Крюка. Четыре длинных лестничных пролета одолели за несколько мгновений, почти не задерживаясь; на каждой площадке осталось пять-шесть трупов. На третьем уровне одна из дверей оказалась накрепко заперта, и Верна без колебаний показала на нее пальцем. Именно там заперлись остатки дружины Кешуга, и, дадут боги, там же окажется могущественный колдун.
– Ломайте. Они там.
Серый Медведь с двух рук – в каждой по топору – взялся за дверь, и грохот железа о дерево сделался настолько част и быстр, что остатки разбойной дружины должны были изойти холодным потом. Трудно противостоять силе, что стремится добраться до тебя с таким желанием и неумолимостью. Как будто в дверь колотят билом, только от била не разлетаются вокруг щепки и на полу не прирастает горка стружки.
Серый Медведь сунул топорный клин под бронзовую ручку, подал на себя, перевернул топор, уцепил поплотнее клювом и рванул, вырывая с мясом. Открылась дыра, в которую стал виден засов, плотно прижавший дверь к косяку с той стороны. В отверстие кешуги проворно сунули камень, что плотно закрыл собою дыру.
Балестр, ударив молотом несколько раз, погнул и вырвал из креплений толстый бронзовый засов, а булыжник провалился внутрь, разворотив дыру в двери еще больше. Дверь едва с петель не слетела от мощного толчка ногой и распахнулась так скоро, что с грохотом ударилась о стену. Окунь влетел в залу первым, за ним Тунтун, Маграб и остальные, а когда что-то хлестко и протяжно загудело, Верна обрадовалась – то лучные тетивы пропели знакомую песню и по меньшей мере три десятка стрелков утыкали девятку, словно подушечку для иголок.
Скакнула в палату и едва не упала от неожиданности. Думала перепрыгнуть трупы своих телохранителей и нарваться на шальную стрелу, но парни стояли, как и стояли, свистел воздух, рассекаемый мечами, и валко, дробно падали наземь люди. Хотела сделать шаг, но не смогла, ноги будто отнялись, а глазами так и прикипела к лицу мрачного человека с горящим взглядом, что стоял у дальней стены и, простерев руки ко входу, что-то шептал.
– Глазищи черные, бровищи густые, голос хриплый, что-то говорит, замереть велит… – потерянно буркнула Верна.
Обуяла странная леность – ни шагу ступить, ни рукой шевельнуть; глаза дымкой заволокло; все сущее сделалось нечетким, неярким; голова потяжелела, как будто в сон потянуло. Во всем мире остались только жуткие глаза человека у стены, черные, бездонные, смотрят, не отпускают. Ровно во сне видела парней, что положили на дощатый пол три или четыре десятка бойцов, а колдун с ворожачьими черными глазами оказался девятерым вовсе не помеха – едва не быстрее прежнего покромсали бойцов Кешуга и его самого.
Воины саддхута, будто изваяния, замерли в дверях позади Верны – вперед не ступить, назад не сдать – и широко раскрытыми глазами смотрели на то, как с врагами управляется страшный десяток. Несколько мгновений… и нет кешугов. Только воздух свистит под мечами да в глазах рябит от быстроты и жутковатой силищи. Клинки мелькали и свистели, ровно крылья ветряной мельницы, если бы вдруг подул ураганный ветрище; иной раз даже не видели, как бьют, лишь враги стонут и падают.
– А стрелы? Стрелы что же? – растерянно прошептала Верна.
Пол усеяли оперенные и смертоносные обрубки, где оперение, где наконечник. Не обломанные, а именно разрубленные – края древков не топорщились острыми, бесформенными сколами, а блестели аккуратными, ровными срезами: светлое дерево на темных, затертых стрелах.
– Их не взять стрелами, – даже губы ходили еле-еле. Колдун обездвижил всех, кто ступил в дверной проем и взглянул ему в лицо, но девятеро стали ворожцу не по силам. – Не взять стрелами…
Могущественный чудодей пал последним, его девятеро просто изрубили в ошметки. За сущее мгновение человека не стало, а то, что с глухим звуком осыпалось на пол, принять за человека стало решительно невозможно. Даже бывалые воины саддхута не сдержали дурноту, к людям вернулась подвижность, и потрясенные бойцы осели под стенами. Верна закрыла дверь в палату и какое-то время подпирала собой. Лучше, если никто не увидит кровавый обряд девятерых. Никто.
Пока шли ко второй крепости, потерянно молчали. Дружинные Бейле-Багри правили клинки и таскали глаза по доскам палубы. Что говорить и нужно ли? Видели такое, о чем даже внуки станут рассказывать своим детям с волнением и придыханием, словно не быль, а диковинную сказку, от которой зябко стынет в жилах кровь. Брачан, поджав губы, только и бросил:
– Вторая крепость похожа на первую, сделаем так же. От добра добра искать не станем.
Не досчитались восьми человек, погребли там же, во дворе, под башней. Брачан самолично запалил погребальные костры, а кешугов снесли в их ладью, подожгли корабль и пустили на волю течения. Еще долго виднелся в лиловой предрассветной хмари яркий светоч.
Выждали на берегу день и двинулись на приступ. На сей раз таиться на стали, подошли с огнями на бортах, барабан исправно отбивал меру для гребцов. На скалах загомонили чайки, кешуги высыпали на стену. Остров оказался несколько больше первого, и на этот раз удалось пройти под стенами, не замочив ног. В остальном все повторилось – та же узкая тропа к большим воротам, почти пустые стены и беспечность речных разбойников. Серый Медведь, Маграб, Гогон Холодный и Балестр точно скальные ящерки взобрались на стену, спустились во двор, убрали стражу и распахнули ворота для остальных.
– Клянусь, крепости строил один и тот же зодчий, – пробормотал кто-то из бойцов саддхута. – Братья решили не ломать голову и четырежды озадачили строителя крепостей.
– И вы, как прошлой ночью, идете по правой лестнице, – бросила Верна. – С нами боги, вперед, воины саддхута!
Как будто все это уже было – рубка в темноте на левой стене, в которой кешуги не успели не даже испугаться, отчаянная молотьба топорами в дверь, молниеносное проникновение в окна второго уровня.
– Если у этих найдется колдун, я не удивлюсь, – прошептала Верна, восходя по лестнице в кольце телохранителей.
Кешуги на третьем уровне запираться на стали: к чему оттягивать неизбежное? Как обещала, Верна не удивилась, углядев позади воинов человека в мрачном одеянии, вида настолько зловещего, что сама не поняла, откуда в палате взялся едкий желтоватый дымок, а саму заколотило в приступе страха. Хоть сейчас же падай ниц, сворачивайся клубком и тоненько подвывай: «Мама, мама».
Дымок выполз в коридор, бойцы Бейле-Багри вдруг изменились в лицах, скуксились, попятились и опустили мечи. Верна еще оседала на каменный пол, кричала и звала мать, когда все закончилось. Хрустели под ногами парней обрубки стрел, на середину палаты медленно стекала кровь из порубленных тел, колдуна стало вовсе не найти, даже голову рассекли на несколько частей. Не нашла в себе сил встать и закрыть дверь, дабы остальные не увидели то, что здесь произойдет. Под руками девятерых затрещали кожаные доспехи; жирно хлюпала разрываемая плоть; лопаясь, тонко звенели сухожилия, а воины саддхута – те, что это видели, – исступленно завыли, пряча глаза…
Третья крепость оказалась непохожа на первые две – скалы распорядились по-своему и разгуляться зодчему не дали. Небольшая ровная площадка будто нарочно подошла для возведения крепкой постройки, а места для круговой стены не нашлось. Впрочем, она оказалась вовсе не нужна. Твердыня словно явилась продолжением скал, в сумерках было даже не разглядеть, где кончается камень и начинается стена. Высокая четырехугольная застава.
В скалах строители вырубили узкую лестницу – лишь один человек поднимется к стенам, едва не падая, – она единственная вела к двустворчатым воротам. Используя придумку, отточенную в двух предыдущих случаях, нападающие истово обрушились на входные ворота, благо на площадке перед входом едва нашлось места для двоих. В самую глухую полночную пору гулкие удары сотрясли крепостные ворота, и в ночь полетели встревоженные крики осажденных пиратов.
Окунь, Змеелов, Белопер и Крюк ушли вверх по тыльной стене крепости, бойницы с этой стороны остались черны, в них не билось на сквозняке пламя светочей. Воины Кешуга даже предположить не смели, что проникнуть в крепость таким странным путем сделается возможно.
– Думаю, нам не придется обнажить мечи, – прошептала Верна Брачану, что тревожно замер у самого подножия лестницы. В какое-то мгновение поняла это ясно. – Пираты внутри еще кричат, стреляют, но через какое-то время все стихнет, и мы попадем в безлюдную крепость.
– Твои слова очень похожи на правду. – Предводитель воинства укрылся щитом, в котором уже торчало три стрелы. – То, что я уже видел, не оставляет никаких сомнений в подобном исходе. Гляди, еще немного, и твои люди вынесут ворота, словно гнилую циновку, сотканную из камыша!
Балестр и Тунтун рубили ворота, вернее, дорубали. Уже две петли, вырванные из дерева с мясом, торчали вовне, пройдет еще немного времени, и тяжелые дубовые затворы вылетят из проема, словно ореховая скорлупа, запущенная щелчком с ногтя.
Наверху постепенно утихли крики и погасли светочи, один за другим, словно кто-то задул огонь и жизнь, равно искусно и неостановимо. Истончился и прекратился поток стрел, бойницы снова стали черны и неразличимы во мраке, и наконец сделалось так темно и тихо, как и должно быть ночью. Глухо лязгнуло железо, Балестр и Тунтун прекратили рубить, и ворота распахнулись так стремительно, словно оказались на самом деле легче гнилой камышовой циновки. Окунь, Змеелов, Белопер и Крюк появились в проеме и коротко кивнули. Все. Третья крепость…
На четвертом острове колдунов оказалось аж два: оба здоровенные, злые, волосатые, глазливые. Отчего-то сердце замерло, стоило их увидеть, и в животе похолодело. На лоб выступила испарина, а нутро опалило злостью, какую давно ни к кому не испытывала. Взвыли шрамы, зажившие полгода назад, колени подогнулись, в носу запекло, словно только что сломали воины Крайра, и силы враз куда-то делись. Упала наземь, заскрипела зубами, но чем больше проходило времени, тем становилось лишь больнее, словно вернулось недавнее прошлое – избита-ранена-продана в рабство.
– Я свободна, свободна! – шептала еле слышно, только поделать ничего не могла. Очертания крепости расплывались, а на их место вставала до боли знакомая картина: горит поселение, терем объят пламенем, раскинув руки, недалеко лежит отец, и все трясется – саму куда-то волокут на плече. – Это уже было!
Сильные руки вздернули стоймя, Верна проморгалась, потрясла головой, и настоящее вернулось – обтирая стены, по крепости расхаживают воины саддхута, всякий не в себе, глаза шальные, губы что-то шепчут, славная девятка на ходу жует и плотоядно хрумкает. Трупы кешугов разбросаны где который, живых не осталось, все порублены, колдунов не найти вовсе – иссечены в кашу.
– Четыре дня, четыре крепости. – Брачан за спинами бойцов не прятался, что должен был получить и увидеть – получил и увидел. Морщился и зажимал рану в боку. А взгляд у предводителя похода сделался такой потусторонний, что ни у кого не возникло бы сомнений – он видел девятерых в бою, и не только.
То, что они делают после схваток, также не ускользнуло от острого глаза воеводы. Никто не вернется в Гарад-Багри таким, как раньше, на каждом воине этот поход оставит неизгладимый отпечаток. Шутка ли сказать – как речной бриз, налетели на крепость, и нет ее… налетели на крепость – нет ее… Иному не хватит времени очухаться, а тут четырех оплотов речного пиратства как не бывало. Парни из дружины Бейле-Багри еще, наверное, сами не поняли, что случилось.
В каждой из четырех крепостей остался малый сторожевой дозор, несколько храбрецов с десятником во главе, а дабы не возникло сомнений, что именно случилось и кто это сделал, над главными башнями затрепетали на ветру стяги саддхута. Весь приречный мир должен узнать, что отныне водный пусть свободен. У князя Багризеды первого кончилось терпение.
Возвращались по течению, недосчет пяти десятков бойцов почти не заметили. Как договариваться с Кешугом, пусть думает Бейле-Багри, Верна же занялась привычным делом – глядела внутрь себя и ужасалась. Время тает, как снег на солнце, дни бегут, как скаковые жеребцы, и все меньше остается от года, который выторговала у жениха. Девятку не берут мечи, их не берут стрелы, свадьба ближе с каждым днем, и даже вспоминать не хочется, кто он – этот страшный воин, который много лет назад сватал у отца соплюху и таки добился своего.
– Пропала ты, дура! – бормотала Верна, сидя под уключиной и украдкой бросая мрачные взгляды на телохранителей. Почти все дружинные, сами не свои, подпирали спинами борта, по большинству молчали и нет-нет да косились на девятерых.
Подсел Ястам. Какое-то время молчал, затем усмехнулся:
– Буду неправ, если не скажу, что нашей Багризеде чрезвычайно повезло. Ты и твои бойцы могли обратить свой благословенный взор в другую сторону. Как много в жизни решает случайность.
– Думаешь на вещь, будто это случайность, а проходят годы, и становится до боли ясно, что случайностью тут и не пахнет, – обреченно пробормотала невеста.
– Прекрасная дева опечалена… Понимаю, увиденное даже сурового мужчину всколыхнет до глубины души, ты же как будто вовсе не приходишь в себя. Я наблюдаю за тобой уже давно, и все это время старому оружейнику чудится, будто красавица прячется под чужой личиной. Тебя что-то мучает.
– Я дура, и личина у меня дурацкая, – пробормотала Верна. – Такой дуры еще не рождалось на белом свете и родится не скоро. Как поступают в Багризеде для наставления непослушных девчонок на путь истинный?
– Где как. – Жарасс показал на полдень. – Там велят соткать рубаху из крапивного полотна, да притом нарвать крапиву голыми руками.
– А там?
– На востоке для строптивиц готовят огромный чан молока, который к утру необходимо взбить в масло тонкой лопаточкой.
– Да уж, тут упреешь, пока сделаешь. А на полуночи?
– На полуночи страны деву босиком вывозят подальше от селения и отпускают. Горные тропы, знаешь ли, полны острых камней.
– Меня, дуру, нужно услать босиком в горы за крапивой, а потом заставить взбивать масло.
– Ты к себе слишком строга.
– Это еще мало, – вздохнула и обратила глаза к темному небу. – А знаешь, уважаемый Ястам, чего мне хочется теперь больше всего?
– Чего?
– Сладостей. Тех, что продают на базаре в Гарад-Багри. Вот придем, надену пестрые одеяния и скуплю полбазара.
– Боюсь вызвать неудовольствие, но все же спрошу – отчего ведешь жизнь, полную лишений, и носишь мужскую одежду? Тебя окружают непобедимые воины, но ты как будто не рада. Что делает прекрасная дева вдалеке от дома и от чего она бежит?
Кажется, достаточно темно, луны нет… сползла по борту, поникла и уткнулась носом в колени старому бойцу. Тот, если не ожидал, просто не подал виду, положил тяжелую ладонь на затылок, и Верна беззвучно расплакалась. Ух ты, сколько слез! Глядите, боги, еще живая!..
После Субайнальского приречья на морских просторах близ побережья исчез пиратский корабль. Был, творил черные дела, и вдруг не стало. А потом на скальные берега соседней Фраггаллы море выбросило трупы. Все бы ничего, но один из них очень уж приметный – одноногий верзила с рубцом поперек лица, аккурат через правый глаз. И опять-таки, все бы ничего, даже пираты попадают в непогоду, но то, что у предводителя морских разбойников грудь оказалась вскрыта, как шкатулка с драгоценностями, повергло людей в ужас.
– У Одноглазого Чаха нет сердца! – шептались рыбаки за спинами воинов князя – те прибыли из ближайшей крепости опознать утопленников.
– Его и не было, – буркнул десятник, поджимая губы. Да, по всему выходит – это истерзанное, порубленное тело некогда ходило по морю под именем Чах Одноглазый.
– И говорят, сердце у него вытащили!
– Лучше поздно, чем никогда. – Десятник махнул рукой. Тело, уже откровенно смердящее, бросили в телегу и увезли за пределы рыбацкой деревни, подальше. Кому нужно такое соседство?
Верна с отчаяния сунулась в настоящее пекло – далеко от Багризеды, через три порубежья, племянник саддхута с небольшим отрядом попал в окружение. Понес небольшую войну соседям, благо маленькое в большом спрятать легче легкого. Из обширной сокровищницы саддхута исчез весьма ценный предмет, и не просто исчез, а был вероломно украден. Вдогонку за похитителем отправили несколько десятков бойцов, да притом скрыли все действо под предлогом помощи дальнему родственнику, ведущему войну. Если помощь, отчего так мало – всего несколько десятков, если похитили безделицу, опять-таки, для чего снаряжать такую внушительную дружину для ее возвращения?
– Так все же, что похитили? – Верна опять сделалась молчалива и задумчива, не сказать – угрюма.
– Сам не знаю. – Теперь Ястам сопровождал десяток повсюду. – Старый оружейник – слишком незначительная сошка, чтобы пресветлый Бейле-Багри делился с ним сокровенным. Велено по возможности вернуть племянника с остатками дружины и ларец с той вещью, а если встанет выбор – сначала украденное сокровище и только потом племянника. Представления не имею, за чем идет охота. Что может содержать шкатулка длиной в локоть, шириной в половину локтя и высотой в ладонь?
Верна прикинула так и эдак. Да что угодно может быть! Кинжал, например.
– Там, куда мы направляемся, идет большая война, и в той войне спрятана маленькая. Пять десятков бойцов саддхута преследуют низкорожденного Кабена, похитителя сокровища, а под его началом теперь большая дружина! Так доносят лазутчики.
– Кем он был, этот Кабен?
– Гадюка, спрятавшая острый ядовитый зуб за сладкими речами, подлый изменник! Этот человек сказался искусным лекарем и втерся в доверие к саддхуту, но интересовал подлеца только прямоугольный ларец.
– Залезть к саддхуту в мешок так просто?
– Не просто, в том все и дело. На что способен сильный чародей, тебе, удивительная дева, объяснять нет нужды – сама видела. Во второй крепости сильные бойцы падали на пол от необоримого ужаса, сковавшего руки-ноги, в четвертой мало рассудок от злобы не потеряли, Если бы не твои парни, друг друга порубили.
– Одно успокаивает. – Верна поджала губы. – В той рубке пластом лежала бы.
– Почему?
– Злее всего в жизни была в тот момент, когда стоять не могла. Уже падать начала, когда чародеев посекли.
С попутным ветром до места добрались на второй день. Бросили якорь в небольшой закрытой губе, подальше от людских глаз, поближе к рубежу враждующих княжеств. Корабль остался ждать, а Верна, Жарасс и девятеро высадились на берег. Война полыхала недалеко от побережья, рысью можно успеть до полудня.
– Лазутчики извещают, что осажденные укрылись в руднике, а стережет их отряд подлого Кабена. Вход в подземелье находится в самой середине противостояния, но выйти оттуда непросто. Целое войско стоит у входа в подземелье.
– Как все просто.
– Отчего ты решила, что просто?
– Все в одном месте.
Ястам бросил на Верну острый взгляд и закусил седой ус. С этой молодицей определенно что-то не так. Все девы как девы, эта же… так же бросается в глаза черная овца в белом стаде, белая ворона среди обычных товарок.
Следы войны обнаружились незадолго до того, как светило вкатилось в полдень. Здесь и там стали попадаться кости, явно человеческие, обглоданные и нет, со следами одежды и без оных. Пару раз отряд спугнул в кустах шакалов, несколько раз, оглушительно грая, с травяного пиршественного стола поднялись вороны.
– Мастер Ястам, должна тебя предупредить…
– Мне лестно, что умение оружейника так запало тебе в душу, прекрасная дева. Польщен.
– Может быть, мы не вернемся. Вход в рудник не означает выход. Ни к чему тебе следовать на верную смерть.
– Я понял тебя, о прекрасная Верна. Ты советуешь бывалому воителю забыть присягу на мече и спасать свою никчемную жизнь? Забыть честь и долг? Привычки менять уже поздно, да и спасать нечего. Старость не стоит того, чтобы за нее дрожать. А вот ты…
Верна отвернулась. Умен кузнец, проницателен. Но, если у Кабена хватит мозгов – а их непременно должно хватить у человека, обокравшего Бейле-Багри, – назад из каменоломен не выйдет ни один боец. Это конец. Вход просто-напросто завалят, и даже девятерым станут не под силу чудовищные глыбы. Что бы ни содержал в себе ларец, украденный в Багризеде, там наверняка что-то могущественное. Кабен просто-напросто будет вынужден раскрыть ларец и задействовать мощь его содержимого. Ворожцу, то есть колдуну, как их тут зовут, гораздо проще прикинуться лекарем, нежели воином, хотя… Вздохнула. Иные сивые в красных рубахах лечат столь же хорошо, как управляются с мечом. Кабен, ты непременно сообразишь, что нужно делать! Дайте боги, чтобы в ларце лежал могущественный предмет, могущий обрушить скалы.
– Как ты намерена поступить?
– Очень просто. Мы заедем прямо в подземелье.
– Но вокруг немалая дружина!
– Ну и что?..
Увидели, унюхали, услышали большое войско раньше, чем обнаружили самих. Кто бы сомневался! На подъезде к стану осаждающих Верна попросила Змеелова громко свистнуть и, когда отряд окружили всполошенные воины с копьями, громко потребовала:
– Я хочу говорить с Кабеном.
Воины все прибывали, но, поскольку направить копье на незнакомцев могли от силы несколько человек, остальные держались за мечи. Кто их знает, этих пришлых? Так и стояли в кольце воинов, пока не подъехал человек с пронизывающим взглядом синих глаз, настолько нелепых при жгучей черной бороде, что Верна едва не забыла, что хотела сказать. Синие глаза, белая кожа и черная как смоль борода. Невысок, но очень жилист, и если бы всемогущие боги разрешили Верне начертать на лбу этого человека какое-нибудь послание, не колеблясь начертала для острастки глупцам – «Бегите прочь». Хитростью, жестокостью и коварством Кабен лучился так же щедро, как солнце живительным светом. Как этого не чувствовали воины?
– Я слушаю тебя, чужестранец.
Не снимая летней холщовой шапки, буркнула:
– Сейчас проедем в рудник, заберем оттуда племянника саддхута, потом отдашь ларец с той штукой, и разойдемся с миром.
Дурак не пробрался бы к саддхуту в самое подбрюшье и не увел бесценную вещь из-под носа охраны. Кабен и не был дураком. Кто другой немедленно рассмеялся бы на такие наглые слова, этот спешить с глупостями не стал. Не имея в загашнике веских оснований, такими заявлениями не бросаются. Дружинники загоготали, аж копья ходуном заходили, колдун же только пожевал губу.
– И ларец и племянник саддхута – моя добыча. – Ворожец глядел исподлобья. – Я придумал, я и сделал. Что смог – то взял. Все справедливо.
– Насчет «смог», «взял» поосторожнее, – буркнула Верна. – Силы Бейле-Багри вовсе не иссякли, и руки тянутся дальше, чем ты думаешь. Захотел – нашел. Нашел – взял.
– Бери, – усмехнулся колдун, отступая, и ряды воинов сомкнулись за ним, как вода. – Если сможешь.
– Надеешься на ту штуку, что лежит в ларце? – вслепую била. А вдруг там окажется простая, никчемная безделушка из золота?
Ой, нахмурился Кабен, ох и полыхнуло в синих глазах! Зубы стиснул так, что едва не заскрипели, посерел, брови свел.
– Они не должны дойти до рудника, – зычно рявкнул колдун и простер в сторону десятка руку.
Верна знать не знала, из-за чего схватились два правителя, что стало поводом для раздора, кто прав и кто виноват, но теперь это не имело значения. А еще с некоторых пор стало казаться, будто даже лошади под девятерыми злее прочих и сильнее. Рвут скорее, а каким-то утром подметила – изо ртов струится пар, будто не лето стоит, а прохладная осень с инеем и звенящей травой. Кто-то из телохранителей пнул Губчика, и тот понес будто ошпаренный. Наземь посыпались отрубленные копейные наконечники, хотела оглянуться, посмотреть на изумленные лица, да побоялась упасть.
Срубить копейное древко – не пара пустяков, из сотни воинов хорошо если один такое сделает. Да и то как получится…
Серый Медведь, слева, у кого-то вырвал копье, закрутил вокруг себя такую смертоносную круговерть, что грозное оружие просто видно не стало, так, просто еле очерченный круг. Свистит, дерево трещит, люди отваливаются. Справа озоровал Белопер, и, должно быть, копейщики недоумевали, отчего не получается насадить на острие дерзких чужаков. Проскочили колючий строй быстро, Верна не успела даже испугаться, точно ветер ворвались в подземелье и нырнули во тьму. А когда сзади загрохотало, земля под ногами заходила ходуном и пятно света враз исчезло, едва не испустила вздох облегчения. Завалило! Не бывать ненавистной свадьбе! Не дурак оказался Кабен, и ох как сильна оказалась штука в ларце из сокровищницы Бейле-Багри!
Рядом порывисто дышал Ястам, но девятеро лишнего разу не вздохнули. Просто кто-то из парней взял Губчика под уздцы, и тихим шагом десяток ушел во мрак. Шагов через триста остановились, и Серый Медведь буркнул:
– Они впереди.
Впереди? Люди Бейле-Багри?
– Опустите луки. Нас послал пресветлый саддхут благословенной Багризеды. Жив ли Чайнаг?
Впереди издали мощный вздох облегчения – никак не меньше двадцати человек, – заскрипели успокоенные луки, и чей-то звонкий голос избил тишину подземелья:
– Я – Чайнаг. Как нам узнать, действительно ли вы люди Бейле-Багри? Луки по-прежнему готовы к стрельбе, не обманывайте себя.
– Старый воин – весьма незначительная величина, чтобы запомниться сиятельному полководцу, но, может быть, Чайнаг вспомнит Ястама Жарасса из дворцовой стражи?
Какое-то время темнота молчала, наконец племянник саддхута отозвался.
– Не вижу тебя, почтенный Ястам, но голос узнал. Скажи, не ты ли однажды громко спорил с напарником о превосходстве жаркого, предварительно томленного в горшочке с травами?
– Сиятельный Чайнаг помнит наш спор? Я по-прежнему убежден, что мясо, полдня выдержанное в горшочке с горными травами, приобретает несравненный вкус.
– Мне так и не довелось его попробовать. Доведется ли еще? Что там снаружи?
– Вход, он же выход, больше не существует. Кабен выпустил наружу силищу, сокрытую в ларце, обрушил скалы и погреб нас в этом подземелье. Как далеко вглубь тянется выработка?
– Далеко. Очень далеко. Боясь заплутать, мы углубились в темноту не более чем на тысячу шагов. Здесь полно разветвлений и тупиков. Жизни не хватит обойти все. Да и светочей больше не осталось. Уже десять дней сидим здесь ни живые, ни мертвые. Еды почти нет. Лошади остались там, снаружи, хорошо – удалось голубя выпустить.
Верна молчала. Хоть и темнотища кругом, а в глубине души занималось нечто яркое и радостное – это конец! Конец всему – не бывать ненавистной свадьбе, тут, под землей, останется жуткая девятка, и пусть наверху все идет своим чередом. Пусть Безрод станет счастлив, путь радуются жизни Тычок и Гарька. Все, приехали!
И только хотела было спешиться, как один из девятерых – не понять кто – усмехнулся. Под копытами зашуршали камешки, Губчик, взятый за повод, послушно двинулся вперед, и голос кого-то из парней, не то Серого Медведя, не то Балестра, разрезал тьму и тишину:
– Пошли.
Негромко переговариваясь, люди Чайнага завозились. Куда ведут бойцы, присланные на выручку? Еще мгновение назад казалось, будто надежда осталась под завалами и смертников стало только больше, но что знают об этом подземелье вновь прибывшие? По одному воины Чайнага утягивались в глубь рудника следом за странной дружиной, и мало-помалу надежда оживляла их голоса.
– Куда мы идем? – шепнула Верна, отвернувшись влево, кажется, там шел Гогон Холодный.
– К выходу. – Нет, это не Гогон, а Змеелов.
– К выходу?
– Да.
Вот так, коротко и ясно: «Идем к выходу». Солнце встает и садится, вода мокрая, огонь жжется, а выход где-то впереди.
– Госпожа Верна, меня, старого, мало чем возможно удивить, но в тот момент, когда наши глаза ослепит дневной свет, я посчитаю себя готовым к исходу в мир иной. Твои воины – нечто невероятное. Такого просто не должно быть, но ведь есть!
– Да, – буркнула и скривилась.
Потеряли счет времени, когда ход наконец остановился. Всякое было – трещины и провалы, лужи и подземные озерца, вымоины и развилки, но всегда оставалась возможность для прохода лошадей и ни разу дорогу не перекрыл тупик.
– Долго идем. Наверное, солнце в мире уже зашло, – простонал кто-то из людей Чайнага, без сил опускаясь наземь.
– Заходит, – холодно бросил Серый Медведь.
Девятеро спешились, двинулись куда-то вперед, там что-то зашуршало, посыпались мелкие камни, и вдруг темень изошла прорехой, в которую брызнул малиновый закатный багрянец. Заскрипело, затрещало, и наконец большая четырехугольная заслонка в рост человека под руками телохранителей рухнула, открыв лаз в подлунный мир. Толстенные полубревна, сколоченные вместе досками и заваленные камнями, много лет прикрывали ход в подземелье. Снаружи заслонка даже травой поросла – в шаге пройдешь, ни за что не распознаешь.
– Тяжеленные бревна за много лет приросли к запорному косяку, но твои воины вынесли перегородку, как холщовую занавеску, приколоченную к раме. Госпожа Верна, что с тобой?
Перед глазами все поплыло, в груди стало горячо, сползла наземь, ровно тряпичная кукла, и все повторяла: «Свадьба, свадьба, свадьба…»
Подошли к стану Кабена глубоко в ночи, под утро. Колдун так и не понял, что случилось, и отчего привычный мир за какие-то мгновения перестал существовать, поглотив сотню с лишним воинов. А ведь утром хотели сниматься, шахта все равно завалена, ловить некого. Он что-то почувствовал, открыл глаза и подтянул к себе ларец за мгновение до того, как палатку разнесло надвое, словно гнилую тряпку. Трещина появилась на входном пологе, уползла наверх к серединному столбу, и менее чем за удар сердца полевое жилище будто вывернули наизнанку. Шкуры слетели под сильным рывком, и давешние налетчики скорее мысли ворвались внутрь. И даже не ворвались, а пронеслись насквозь. Всесильные боги словно замедлили бег времени для Кабена, и колдун видел, как быстры нападающие и, напротив, медленны его собственные воины. Люди получали по дюжине смертельных ранений, не успев толком схватиться за меч, а ларец будто сам выпорхнул из рук. Хотел схватить ускользающую могущественную древность, но не успел – из четырех ран стремительно истекала жизнь…
Был мятеж на границе, когда полусотня наемников, не дождавшись жалованья, обчистила окрестные села, и отряд Верны привез правителю Багризеды две головы на оловянных блюдах – предводителя наемников и нерадивого казначея, укравшего деньги.
Был дерзкий налет на пограничное княжество со стороны восточного соседа. Вроде бы ничего интересного, дела междусобойные, но саддхут не оставил без внимания беду Палам-Антина, соратника последних лет, присягнувшего на верность Багризеде. Нескольких десятков, захвативших дворец, не стало скорее, нежели мясо подгорает на большом огне. Вернувшись во дворец, князь-изгнанник, многое перевидавший за годы кочевой бранной жизни, замер в середине приемной палаты, и меч, было воинственно поднятый, медленно опустился. Трупы устилали весь дворец, но старый боец нутряным чутьем уловил странное. Ну схватятся две дружины, полягут воины, кровищи разольется видимо-невидимо, эка невидаль, только всякий раз поле битвы дышало отчаянием одних и злостью других, а тут…
Будто и не было ожесточенной схватки, а прошелся ураган и разметал людей, точно соломенные снопы. Как того верзилу вынесло с лестницы, да так, что резные балясины с ногу толщиной не остановили налетчика, а переломились, как сухие прутья? Здесь орудовало несколько сотен? Как иначе рассудить, если на каждого погибшего приходится несколько ран? А когда на втором уровне послышались голоса и несколько человек, что-то жуя, ступили на лестницу, звонкий женский голос торопливо крикнул:
– Князь, убери светочи! Пусть люди со светочами выйдут!
Палам-Антин жестом велел унести светочи, впрочем, несколько масляных ламп на стенах зажечь успели, и старый вояка поклялся бы всеми богами, что этой темной порой из страны мрака вышли быры – порождения ночи, терзающие плоть живых. По усам и бородам воинов Бейле-Багри текла кровь. Не вино же!
Означенное время истаяло быстро, гораздо быстрее, чем Верна предполагала. Наверное, прав оказался ученый человек при дворе саддхута, поэт и звездочет Цабуш, сравнивший время с дорогой. И то и другое пролетает незаметно за интересной беседой и увлекательными делами, а что на свете найдется увлекательнее, нежели стремление уничтожить самое себя и всеми силами избежать жуткой свадьбы? Несколько месяцев подставляла голову под мечи и стрелы, но с равным успехом можно сунуть голову под простой гребешок.
Слава – птица быстрокрылая и светлая, летает высоко и всем ее видно. Нет, не слава о доблестном отряде облетела пределы Багризеды и сопредельных земель – серой, промозглой пеленой просочилась во все уголки весть о жутком десятке, что оставляет после себя лишь трупы и ужас.
– …Это страшные быры, которых даже из царства тьмы выгнали за жестокость и непримиримость. – Ястам, оглаживая бороду, посвящал Верну в последние новости. Старый оружейник самолично выступил провожатым для гостьи по торговым рядам Гарад-Багри. – Люди передают друг другу эти слухи и стращают на сон грядущий.
Верна тревожно глянула на Жарасса из-под цветастого платка. Выходя в город, приобрела обыкновение наряжаться по здешнему обычаю и нашла местные одежды очень удобными и красивыми.
– Слухи расходятся во все стороны, будто круги на воде после брошенного камня.
– А что могли видеть? – свела брови, нахмурилась. Не хватало только россказней о десятке, изрыгающем пламя и поедающем невинных младенцев. Хотя сердец девятка съела не одно и не два, и люди это видели.
– Порою след остается даже в воздухе, – многозначительно бросил старый воин.
Сопровождали Верну лишь четверо телохранителей, одетых купцами, без мечей, но с большими ножами за цветастыми поясами.
– В воздухе? След?
– Тревожные вести с островов Субайнала, а также из горной страны.
Верна, только было собравшаяся опробовать плод кажуты с лотка торговца фруктами, замерла, не донеся яство до губ.
– За твоими бойцами по земле тянется след, и, кажется, мы наконец поймем, кто такой Маграб и все остальные…
Ворота и двери в крепостях, не так давно вынесенные напрочь, так и не восстановили, и дело оказалось не в чьем-то недосмотре. Запереть то, что запирается, – первейшая забота рачительного хозяина, тем более в боевой твердыне. Вышло просто до безобразия – не вставали двери и ворота в створы, хоть ты лопни. Штыри, загнанные в камень, быстро изъедала ржа, и они отчего-то вываливались из отверстий, будто кто-то выталкивал. Когда ворота навесить все же удалось, а штыри каким-то чудом остались нетронуты железной порчей, мастера облегченно вздохнули. Но несколько дней спустя громкий треск взбудоражил всю крепостную дружину – сбежавшись к воротам, люди изумленно раскрыли рты. Так бывает, когда дерево в срубе ведет и оно раскалывается, немыслимо изогнувшись. Но отчего изогнуло сухое и просмоленное дерево здесь, в крепости? Створ просел и выломал ворота? Нет, камень не просел. Тогда что?
– Здесь что-то не так, – шепнул Верне Ястам, кивая на выломанные ворота. – Говорят, на местах побоищ тоже много непонятного. Там, где прошлись твои молодчики.
– Посмотрим, – закусила губу.
Левая половина стены, та самая, на которой случилось побоище, сплошь поросла непонятным темно-сизым лишайником. Вроде и забот никаких – вырви да выброси – а не выходит. Как ни старались. Сизая плесень все равно появляется на месте, где девятеро бросили себе под ноги отряд защитников крепости.
Даже огнем жгли. Выгорит, пепел развеется ветром, а через несколько дней сизое пятно вновь наползает, будто остается на камнях кусочек ночи, не истребленный солнцем.
– Этого не должно быть, – прошептала Верна.
Ястам какое-то время молча обозревал сизый мох, пнул носком сапога, растер каблуком и задумчиво произнес:
– Очень странно.
Путь, которым девятеро при захвате крепости поднялись на третий уровень в обиталище колдуна, отметила непонятная сырость, будто камень изошел слезами. Булыжник под ногами крошился и осыпался, а там, где кончили свои дни ворожец и охранная дружина, почему-то не приживался огонь. Светильники гасли, дым падал на пол и стлался понизу на первый уровень, стекая по ступеням, ровно вода.
– Крепость долго не выстоит. – Старый оружейник покачал головой. – Через несколько лет начнет осыпаться и в конце концов превратится в груду камня.
– Такого не должно быть. – Верна оглядывалась на девятку, что спокойно, не сказать равнодушно, ходила по местам недавних боев и даже носом по сторонам не вела.
– Много случается такого, чего и быть на белом свете не должно.
– Я и сама сделалась толстокожая, – замерла перед входом в покои колдуна. Там властвовали сумерки, несмотря на погожий день снаружи. Пол, стены, потолок – все сочилось влагой, камень намок и потемнел, и никуда стало не деться от сизого мха, что устлал помещение, точно драный местами половик. Ступила внутрь и будто ополоумела. Светоч отчего-то потух, сердце бешено застучало – зубы стискивай, иначе выскочит, – в голове помутилось. Хоть на ногах осталась, а старого Жарасса, что смело вошел следом, и вовсе швырнуло наземь.
– Такого быть не должно, – прошептал оружейник уже снаружи, сидя под стеной и утирая испарину.
– Но ведь есть, – пожала плечами.
В деревне горцев рухнула старая конюшня, некогда ставшая полем битвы с разбойниками. Держалась многие годы, даваясь всесилию разрушения понемногу, по чуть-чуть, а тут рухнула вся. Целиком. Только пыль встала столбом. При расчистке завалов несколько глыб откатились не туда, куда рассчитывали, и пастухи надолго запомнят непредсказуемость камня.
– Субайнал, деревня… – Верна исподлобья косила на глыбы – все, что осталось от постройки. – «Золотая дорога», Бубенец…
– Горцы говорят: «злое место», даже собаки стороной обходят. Клянут во всем злые души разбойников.
– Такого не должно быть…
Оружейник промолчал.
Истекли долгие месяцы верной службы, подаренные саддхуту. Бейле-Багри удерживать не стал, хотя, наверное, очень хотелось. По княжеству поползли невероятные слухи о бедах и напастях, что приключаются в местах, где орудовал жуткий десяток. И хочется и колется. Посудина Одноглазого Чаха, взятая десятком с бою и подаренная саддхуту, просто развалилась на куски, и морякам пришлось вплавь добираться до берега, благо уйти успели недалеко. Слухи, сплетни, кривотолки…
– Когда уходите? – Ястам сопровождал Верну в прогулке по городу, одной из последних.
– Через день. Князь хотел золота отсыпать, да куда мне столько? Свое не успею потратить.
– Бейле-Багри не отпустит с пустыми руками.
– И не отпустил. Заставил набрать на торгу нарядов, какие понравятся, и расплатиться золотом из сокровищницы.
– Яркие наряды тебе больше к лицу, нежели кольчуга и штаны.
– Твоя правда, оружейник. Сама себе нравлюсь в платьях и сарафанах.
– Старый Жарасс будет скучать по прекрасной деве-воительнице.
– Эта дура тоже не раз всплакнет, вспоминая отеческую доброту мудрого воителя.
– Как будто и не было нескольких месяцев. За это время я видел столько, чего иным за всю жизнь не увидеть.
– Ты как будто хотел мне что-то сказать?
– Прекрасная Верна, дай, пожалуйста, старику еще один день. Я поделюсь надуманным на пристани в утро отплытия.
Урочным днем готовился к отплытию корабль, должный переправить Верну и девятерых на тот берег Теплого моря, в Кеофу. Жуткий отряд провожали только Ястам, Брачан – воевода Субайнальского похода и несколько парней, собственными глазами видевших девятку в бою. Бейле-Багри простился еще вечером накануне. Все было на лице правителя Багризеды: сожаление, досада, облегчение и недюжинная опаска. Означенные несколько месяцев – самый подходящий срок, ни к чему носить против сердца острый нож, того и гляди, отточенный клинок вопьется в плоть. Кто знал, что слова этой пшеничноволосой девы окажутся настолько правдивы, что потом станет жутко от подобной истины?
Брачан и остальные дружинные, соратники по Субайнальскому походу, сопли по земле не возили, коротко попрощались, рук, впрочем, девятерым не подали. Побоялись. Жутковато после сизой плесени. Даже в глаза посмотрели коротко, мельком. Верна помнила собственный озноб, что заколотил нутро, едва оказалась посреди телохранителей. Потом привыкла, этим же в новинку.
– Доброй дороги, благородная дева. – Оружейник обнял как родную. – Пусть наши боги с рук на руки передадут тебя в целости и сохранности вашим богам! Доведется ли еще свидеться? Чувствую, в дружине Баграза, небесного воеводы, уже готовят для меня резвого скакуна.
– Не торопись туда, мудрый Ястам. – Верна чмокнула Жарасса в нос. Хотела было поцеловать в щеку, но старик до самых лучистых глаз зарос густой седой бородой. – По ту сторону моря одна непутевая дуреха до самой смерти сохранит в душе теплые воспоминания об оружейнике-воине.
– Не знаю, что уготовано тебе судьбой, но простой твою дорогу никак не назовешь. Не ведаю причин, заставивших надеть доспехи и взять в руки меч, но уверен, они оказались более чем вескими.
Верна лишь кивнула. Бывалый воин проницателен. Теперь замысел отца проступил явственно, весь целиком. До того не подозревала, отчего буквально силком заставил взять в руки меч и надеть кольчугу. Ну заставил и заставил. Говорил, дескать, сына боги не даровали, а ждут в будущем тяжкие испытания, какие не выпадают обычным девчонкам, вот и должна превзойти науку выживать. Пояснять не стал. Какие испытания? Нападать будут, что ли? Мать плакала молча, в платок, не делая попыток защитить дочь, хотя обычно грудью вставала, словно квочка над цыпленком. Наверное, родители все проговорили заранее. Ох, женишок, женишок!..
– Я долго размышлял над увиденным и вот что хочу тебе сказать, благородная дева. – Оружейник нахмурился. – Тот сизый мох в крепости, случай с воротами, которые неведомая сила вырвала из створа, гаснущие светочи в покоях колдуна, дым на полу, старая конюшня в горах… Всего этого не должно было случиться.
– Но случилось.
– И только по одной причине. – Старик умолк и покосился на девятку, стоявшую чуть поодаль. – У этих странностей есть хозяева… которых тоже не должно быть под солнцем и луной.
Верна прикусила губу. Не должно быть под солнцем и луной? Как все просто, лишь разуй пошире глаза да перестань жалеть сама себя! И ведь билась в темечке шальная мысль, долгое время билась, но придавили ее бабьи страдания, не дали восстать в полный рост.
– Помнишь меч Маграба? Долго мы с тобой гадали, чьим клинком орудует этот умелец, так ничего и не придумали. Теперь знаю. Это его меч. Все странности друг за другом находят свое объяснение, и недостающие кусочки головоломки встают на место. Маграб явился оттуда же, откуда после долгого забвения появился меч.
Верна исподлобья выглянула на старика.
– Но ведь… им обоим, выходит, более двухсот лет!
– То, чего не должно быть, оставляет следы, которых тоже не должно быть. Как ты нашла этот удивительный десяток?
– Жених приставил. Дабы ничего со мной до свадьбы не случилось.
– Неужели силой гонят? Ведь не хочешь замуж.
Осеклась на полуслове. В душу глядит оружейник?
– Откуда знаешь?
– Хотела бы замуж – не стала соваться в каждую рубку. Зачем в драки лезешь?
– Не скажу, – надула губы, отвернулась.
– Думала сгинуть и не ходить замуж? Да не получилось? Не удалось извести охранный десяток? Куда только не совалась – под мечи, под топоры, под стрелы, под колдовские чары, – не вышло?
– Не вышло.
– Помнишь, как из-под земли выбрались?
– Помню.
– Нет под землей для них загадок, потому и выбрались. Хотела было спросить «почему», да язык прикусила. Уж больно страшно произносить это вслух. Старик усмехнулся.
– И больше ничем помочь тебе, благородная дева, старый оружейник не может. Одно знаю: воитель, которому под силу снарядить для охраны невесты подобный отряд, не прост, весьма не прост. Будь осторожна.
– Не буду. – Верна обреченно махнула рукой. – Все равно помереть не дадут. Прощай, мудрец.
– Мудрец восседает во дворце саддхута, днем сочиняет стихи, а ночью считает звезды. – Жарасс лукаво подмигнул. – Я всего лишь забияка, чудом доживший до седых волос. Ну ступай, сходни вот-вот уберут.
Долго махала Ястаму, стоя на корме, потом берег подернуло знойным маревом, очертания кораблей расплылись, и только узкая черта земли осталась у дальнокрая.
Удивительные месяцы, жуткие месяцы. Видела братцев-князей на веслах саддхутовой ладьи; в потасовке у заброшенного рудника в дружине Кабена приметила Многолета, Зазнобиного ухажера, что выжил в Бубенце. Странно устроена жизнь – в Бубенце выжил, да попался на зубок девятерым. Многое видела, а нужное мимо глаз прошло. Придется замуж идти, как ни крути. А если броситься в море? А если полоснуть себя по горлу? Успеют вмешаться? Даже пробовать не стала, что-то внутри подсказало – Безносая пройдет мимо, ровно не заметит. Будто и нет человека, отдающего концы.
С тоски который раз перебирала обновки, купленные в полуденных землях, и пальцы, словно по наитию, ухватили тесьму для волос. Ту самую, что оставила Гарька на поляне перед уходом. Последняя из трех подаренных вещей, от которой тянулась вдаль еле видная красная полоса, что другие, впрочем, и не увидят.
– Где Гарька, там и Безрод, – прошептала Верна и покосилась на свой десяток. Парни занимались кто чем – точили мечи, сидели недвижимо, будто спали, только не оставляло ощущение внимательных глаз, кожа будто свербела. – Он единственный сможет. Сивый единственный сможет…
Больше не выпускала тесьмы из рук, и стоило закрыть глаза, как все подергивалось непроглядной дымкой, и единственное цветное пятно резало туманную серую пустошь – ярко-красная полоса, убегающая к полуночному дальнокраю.
Глава 2 ГАРЬКА
– А я говорю, у леса надо брать! – Тычок раздухарился, месил воздух кулаками перед носом Гарьки, борода тряслась, шапка сползла на ухо. – Поучи, поучи старого землю выбирать! А ну, цыть у меня, язва! Глядите, голос прорезался!
Безрод не вмешивался. По обыкновению усмехнулся и принялся за свое. Прошла зима, и встал на месте времянки новый сруб. При нем коровник. А может быть, конюшенка. А вернее, то и другое. Три коровы – три коня. Две коровы – четыре коня. Как захочешь, так и будет. Сивый тесал доски для завалинки и пребывал в том настроении, в каком душа плещется перед самым пробуждением – сладко выспался, птицы щебечут, раннее весеннее солнце заливает дом.
– Безродушка, хоть ты ей скажи! – заверещал старик. – Земля у леса лучше, нежели в середине поля.
– Это еще почему? – Гарька уперла руки в боки. – Сколько живу, такого не слыхала!
– Поживи с мое, узнаешь! – Несчитанных годов мужичок грозно играл бровями и бил себя в тощую грудь. – У леса ветры меньше бедоносят, а листьев, наоборот, получается больше.
– А при чем тут листья?
– А при том, дурища! Ветром на поле сносит листья, а листья для земли – что для тебя сладости на торгу! Перегниют – землю удобрят. Ага, носи листья на середину поля!
Безрод и Гарька незаметно для Тычка переглянулись, и Сивый пожал плечами. Ничего не поделаешь, придется брать землю у леса, иначе болтун плешь проест, пока своего не добьется. Соседи недолго колебались, после давешнего случая с нападением на деревню едва не на коленях умолили взять надел из общинных земель. Безрод, слушая речи старейшины Понизинки, только усмехался. К земле привязывают, упустить не хотят. Оно и понятно, голь неподпоясанная – куда ветер подул, туда и укатилась, а попробуй денься куда-нибудь, если пота наземь слил мерено-немерено. Ровно жилами к земле прикрутили, сам не уйдешь.
– У леса возьмем, – буркнул Сивый и сделал Гарьке знак умолкнуть. Та губы поджала, но отвечать не стала.
– Ох и жизнь теперь наступит… – Старик закрыл глаза и простерев руки в стороны, потянулся, будто наелся медовых петушков. – Безродушка охотится, я за скотиной хожу и землю пашу, Гарька в доме кашеварит…
«Ни звука». – Безрод сделал страшные глаза, и Гарька прикусила язык.
– …А после свадьбы, дадут боги через годик, возьму на руки внука и отпускать не стану. На шее буду катать, байки рассказывать…
«Молчать. – Сивый усмехнулся Гарьке и покачал головой. – Знаю, что теми байками грузчиков на пристани с ног валить, но теперь помолчи».
– И станем точно сыр в масле кататься, а Куролес из деревни, – Тычок презрительно кивнул в сторону Понизинки, – со стыда помрет. Тоже мне рассказчик! Те побасенки я еще в детстве рассказывал, и уже тогда никто не смеялся. Пень седобородый!
– Как завалинку тесать? Пошире или поуже?
– Аккурат чтобы лечь и не упасть! – Балагур подбежал к доске, поставил стоймя, поручил Безроду крепко держать и привалился спиной, сложив руки на груди. – Вот так, видел? Летом спать буду.
– Не останется времени, – съязвила Гарька. – Земля, коровки…
– Ты поговори у меня еще! – Тычок сорвал с головы полотняную летнюю шапку и швырнул в девку. – Враз без молока оставлю, потому как я над коровами буду наиглавнейший!
Безрод за его спиной приложил палец к губам и кивнул Гарьке на ведра, дескать, самое время. Та улыбнулась, мощно облапила старика – смотреть со спины, так и вовсе балагура не увидишь, – и смачно поцеловала в лысеющую макушку. Тычок трепыхался, но вырваться не мог, только смешно дрыгал ногами и визжал на всю округу.
Теплой весенней ночью Гарьке не спалось. Хоть и широка вышла телом – спасибо отцу и матери, – все равно душе стало тесно. Бродила внутри, как молодое вино, и прочь рвалась. Грудь ходуном ходила, в испарину бросало, и пряным бабьим потом пропахла вся изба, даже Чернолапка, молодая кошка, и та водила носом. Счастье встало за углом, вот-вот постучится в дверь. Как тут уснешь?
– Чего не спишь, дура? – на крыльцо вышел Тычок, присел рядом.
– Не спится.
– Все поверить не можешь?
– Ага. Не верится. С Безродом не соскучишься.
– Наш молчит, молчит, потом сплеча рубит. И головы убрать не успеешь.
– Пусть рубит. – Гарька улыбнулась, в темноте ярко сверкнув белыми зубами. – Который день пошел, не могу понять – неужели это всерьез?
– Вам, дурехам, все любовь подавай. – Балагур пальцами постучал Гарьку по лбу, а та вдруг поймала стариковскую ладонь и прижала к своему пылающему лбу, Тычок даже опешил.
– Думала, умру, а не откроюсь, – шептала бывшая рабыня. – Иной раз невмоготу становилось, боялась проговориться, выдать себя.
– Давно любишь?
– С первого дня, как увидела на рабском торге. Только насильно мил не станешь – не меня он искал. А разве я не баба? Разве хоть чем-нибудь хуже Верны? Или стать не та?
– Да вроде с этим порядок, – буркнул старик. – Давеча так меж грудями определила, думал, живым не уйду. Отпусти ты меня, все равно не упал бы – застрял намертво.
– Тьфу, бесстыдник! – хоть и было темно, Гарька спрятала глаза в стариковскую ладонь. Несчитанных годов мужичок другой рукой неожиданно погладил девку по русой голове:
– Все образуется.
– Разве я хоть словом помешала Верне?
– Нет.
– Разве из-за меня у них счастье не сладилось?
– Нет.
– Неужели я разлучница?
– Что ты, милая, что ты!
– Иной раз жутко. Глаз тяжелый, нутро от озноба ежится, а поделать ничего не могу, хочу замуж, и все тут. В глубине души знаю – смогу. И взгляд ледяной выдержу, и все перенесу. Едва он вошел в рабский загон, сердце екнуло – ради такого стоило лететь из отчего дома за тридевять земель. Уже отчаялась, что посмотрит на меня как на бабу, и нате вам!
– А отец с матерью?
– Наведаемся к ним после свадьбы. Седмицу назад долго смотрит на меня и вдруг спрашивает: замуж за меня пойдешь? Я и брякнула, когда дыхание пошло, – да.
– А он?
– Догадайся.
– Усмехнулся?
– Ага. Неужели любит?
– Любит… не любит… не это главное.
– А что главное?
– Главное, чтобы подошли друг другу, как нога и сапог. Дадут боги, так и получится. Когда на торг собираешься?
– Послезавтра из деревни обоз пойдет. И я с ними. Обновки к свадьбе, подарки, всякое-разное.
– Хорошо, что осени ждать не стали. Правильно.
– Сивый будто вне времени живет: зима, лето – все равно. Говорит, жизнь – дело сложное, придет день и рассечет надвое, за плечами останется прожитое, впереди грядущее.
– Безродушка рад каждому дню, ты верь ему. Он хороший.
– Самый лучший! Все сделаю, а счастливым будет!..
До самых сумерек бродила по торгу с соседками, молодыми бабами, которые все тут знали и могли подсказать. Глядела на это великолепие и диву давалась – неужели умасливается судьбинная дорога, становится ровнее? Год за годом будто подглядывала чужую жизнь одним глазком – сколько раз видела, как девки на торгу свадебные обновки выбирают, фыркала и величаво проходила мимо. Фу-ты, ну-ты! Подумаешь! Все высчитывала: если самой замуж снаряжаться, так полотна на невестино платье уйдет вдвое больше. Только ведь не толстой уродилась – плотно сбитой и белотелой, попрыгай – нигде не трясется, груди не в счет.
А потом были глупый побег из отчего дома, пленение и Безрод. Если бы не Сивый, как сложилось? Купил бы какой-нибудь дурак, «наелся» по горло и укокошил за «будь здоров». Какой спрос за убийство рабыни? Отбилась бы разок, а на второй – шкуру спустили, не придумали бы чего-нибудь хуже. Интересно, сколько девок сейчас, вот именно сейчас ходят по торгам и так же выбирает одежки? Есть на свете полуночная сторона – там тоже ходят; есть на свете запад и восток – и там девки снуют между рядами, не оторвешь от ярких тканей; есть на свете полуденная сторона – и там купцов осаждают молодицы. Огляделась туда-сюда, поморщилась. На полголовы выше прочих баб, с мужиками вровень, и не поймешь, кто на кого смотрит и удивляется.
– Тесьму покажи, всю какая есть. – Этот купчишка вышел помельче остальных, глядел снизу вверх. Впрочем, мал – не значит плох. Вспомнить только Круглока, отчаянного рубаку и храбреца.
Купец бегло смерил Гарьку с ног до головы и веско бросил:
– Зачем тебе вся? Хватит красной и голубой.
– Это еще почему? – подозрительно сощурилась. Бабы из деревни говорили иное.
Купец устало, будто объяснял такое в день по сотне раз, буркнул:
– Подруг не слушай, баба видит по-другому. Глаза у тебя, смотрю, синие?
– Ну синие.
– Стало быть, и ленты возьмешь синие и красные. А зачем тебе к синим и красным лентам желтая тесьма?.. Так все показывать или как?
Фыркнула и поджала губы. Ишь ты, глазастый. Но вроде говорит дело. Нашьешь на платье всякой разноцветной тесьмы, станешь похожа на лесную опушку ранней осенью – где-то желтизна проступает, где-то краснота и зеленка.
– Ладно. Давай красной и синей. И коричневой – родовой цвет не обижу…
Решили отправляться восвояси через день. Ночевали у родни Перепелки, кстати, замуж она выходила как раз из этого городка. Бабам хозяева отвели уютный амбар, в самый раз для четырех молодиц кровь с молоком. Не стариков же гнать из избы. Мужчины расположились в конюшне. До глубокой ночи подруги болтали о том о сем, всем кости перемыли, никого не забыли, впрочем… нашелся один, о котором поболтать решительно не получилось. Гарька в перемыве косточек участвовала неохотно – не настолько еще знала деревенских; фыркала, сопела с ужасом ждала и дождалась:
– Гарька, а твой-то как? Чего молчишь? Или сказать нечего?
– Началось, – вполголоса буркнула и уже громче: – Не знаю. Все будет после свадьбы.
– Ну что твой страхолюд – вой не из последних, и сами знаем. – Перепелка завела старую песню да голосом таким притворным, что сомнений не осталось: эти болтушки сами не уснут и спать не дадут. Будут по очереди друг за другом выкручивать язык, пока по башке не настучишь. Настучать, конечно, можно, да только вставать лень… – А говорят, в чужедальней стороне у Сивого осталась княжна, которая до смерти его любит, и сын.
– Не может быть! – еле сдержалась, чтобы не рассмеяться. – Не может быть!
– Глупенькая! – встряла кривозубая Косища. – Дальше носа не видишь! Ты людей послушай!
– Ну-ка, ну-ка! – Гарька лениво изобразила живейший интерес.
– Вон, у Лобашки брат в городе живет, у него есть побратим, и того побратима за шашни с одной купеческой дочкой так отделали, что неделю встать не мог. Представляешь? Всего-навсего купчиха, а чуть на тот свет не отправили!
– И что?
– У твоего как пить дать княжна на стороне осталась. Гляди, как разукрасили, без страха не взглянешь. Не просто нашкодил, за что-то серьезное спросили.
«Не знаю, может, и княжна, может, и сын. Захочет – скажет, не захочет – спрашивать не стану, все равно слова не вытянешь. Само прояснится, дадут боги, не один год впереди».
– Ах, злодей, – буркнула для порядка, чтобы отстали. – Придется троих рожать.
– Троих? – Девки воскликнули в один голос. Диковинный Гарькин подсчет им оказался не по зубам.
– Ага, троих для начала, – положила руки под голову. – Двоих мало, княжича не перевесишь. Трое в самый раз.
– Да, но там княжна, – с тоской протянула Косища.
«Тьфу, дура».
– Ну княжна мне не соперница. Две княжны – еще туда-сюда.
– Это еще почему?
– Больно велика, – издевалась Гарька над недалекими подругами. – Двух княжон перевешу. А как до обниманий дело дойдет – и трех мало будет. Княжну кто-нибудь видел? Знаете, чем их сестра отличается от нас, простолюдинок?
– Не-а, – дружно в голос протянули бабы.
– Если родилась княжной, знай – обниматься мастерица. Потому и любят княжон аж до смерти, и каждый вой о ней грезит.
– А правду говорят, будто ты с парнями в рубку сунулась? Всамделишную, с кровью.
– Правда.
– И как оно там?
– Не бабское это дело.
– Страшно?
– Страшновато. Деваться было некуда, вот и сунулась. Дура, одним словом. Здоровенная, потому и выжила. Хорошо, вои прикрыли, смерть отвели.
– Сивый?
– И он тоже. А я как-то раз одной пустоголовой дурочке за длинный язык на голову надела ведро. Вот смеху-то было!
– Ведро?
– Ага, ведро.
– Врешь! Не может быть!
– Косища, пошарь там в уголке, направо от ложа.
Та завозилась, в темноте зашуршало сено.
– А что искать-то?
– Ведро. Лень вставать, но покажу.
– Лежи, Гаренька, лежи. Верим!
– Говоришь, будто веришь, а в голосе насмешка. Не-эт, встану покажу.
– Верим! Верим! – хором воскликнули соседки и какое-то время даже не дышали, а из угла Косищи слышалось глухое: «В сенцо суй, да поглубже, чтобы не нашла».
Гарьке не спалось. Уже давно сопели-посапывали деревенские, а сон все не шел. Непонятным волнением растрясло нутро, как если бы кто-то невидимый заиграл на жилах, будто на гуслях. Едва увидела Безрода в рабском загоне Греца Несчастного, стоило только заглянуть в холодные глаза – правда звонкой ледышкой упала на самое дно души, зябко стало и тревожно. Не хватай, баба, горшок из печи голыми руками, не гоняйся, дворняга, за медведем, не ходи, дура, в лютый мороз без шубы. Верна, должно быть, не замечала, но всякий раз придирчиво сравнивала себя и ее, и всякий раз выходило, что та красивее. А тут нате вам! Как обухом по голове. И правду сказать, разве не баба?
А когда все же уснула, привиделось что-то несусветное: кругом туман, серый беспросветный мир враз потерял краски, и будто тянется из чужедальних краев красная веревка, трепещет, как живая. Красная удавка подползает, ровно змея, обхватывает шею, и… Гарька проснулась. Рассвет. Щупала горло и отирала испарину. Приснится же такое.
Восвояси ехала счастливая, как девчонка. Уголек шел в поводу, привязанный к телеге. Так и не прыгнула в седло на обратном пути. Тряслась в повозке вместе с остальными бабами, перебирала обновки и про себя считала – а не маловато взяла? Хватит ли?
– Белого полотна десять локтей, красной тесьмы пять локтей, синей тесьмы пять локтей, коричневой – четыре локтя. Вроде ничего не забыла.
От городка до Понизинки – день ходу. За полдень сошли с дороги и встали отдохнуть. Косища и Перепелка ускакали в лесок по бабьим делам, Лобашка осталась кашеварить, мужчины сообразили костер. Сажень все на лес поглядывал и хмурился.
– Не нравится мне та сторона. – Высоченный и худющий Перепелкин муж кивнул направо. Там вдалеке стайкой вился пернатый народ, будто насмерть кем-то перепуганный. Птичий клекот не долетал – далековато, но тем нелепее смотрелась немая воронья круговерть. – По-хорошему сняться бы сейчас да уходить, пока целы. И ну ее, эту кашу!
– А наши дурехи как раз туда наладились. – Острога досадливо заломал шапку. – Нет бы подождать! Все им немедленно приспичило! Теперь ищи-свищи, пока сами не придут. Косища – та еще и ягод захочет!
Гарька смотрела в лес и хмурилась. Будто вчера это было – дорога уходит на восток, а темные вои крадутся следом.
– Я сейчас, – подобралась и скакнула в лес. – Приведу!
– Не нравится мне это. – Сажень поморщился и прикрикнул на Лобашку: – Да погоди ты с кашей! Успеешь! Не пришлось бы ноги уносить!
Здешний лес вовсе не походил на то густое чернолесье, в котором год назад разыгралось кровавое смертоубийство. Вспомнила, и передернуло. Светлый, солнечный лес, идти приятно и легко, ноги не путаются в корнях, повалки не заросли буреломом, сырости и мха немного, в просветы между кронами вольно льется солнце.
– Косища-а-а! Перепелка-а-а! – крикнула во весь голос.
Отмолчались. Наверное, не услышали. Под теми кустами бабе удобно присесть. Удобно, конечно, только никого тут не было. Вот ведь кошки любопытные! Всюду нужно сунуть нос. Объяснил бы кто-нибудь, отчего так получается – если повиснет над головой какая-нибудь дрянь и соберешься отойти, кто-то обязательно подойдет, ткнет палкой, и все, что судьбой уготовано дураку, достанется и тебе тоже. Как пить дать понесло дурех именно туда, где неспокойно кружит воронье.
Уже слышен беспокойный птичий клекот, над кронами деревьев, чуть дальше, шагах в ста, вьется черное облако, словно по лесу несется ураган и выбрасывает птичий народ высоко в воздух. И ладно бы только птичий… Со всех ног разбегаются четвероногие. Мимо прошмыгнули зайцы, пронеслись косули, даже волки утрусили стороной и лишь покосились, будто сытые дворовые собаки.
Гарька уняла сердцебиение и осторожно пошла вперед. Вот-вот дрогнет стена леса, разойдется, и на глаза в грохоте и реве покажется страшное чудовище, каким пугают непослушных детей…
Среди кустов и древесных стволов на небольшой поляне угадалось движение. Будто стоят люди, кого-то ждут. И не кого-нибудь, а глядят в ту сторону, откуда подходит она, Гарька. Вот Косища стоит, вон Перепелка, обе испуганы, лиц на обеих нет, глаза широки, точно блюдца. Рядом люди, по виду – вои, и кто-то очень знакомый, сними только шапку да повернись лицом. И когда незнакомец медленно повернулся, Гарька едва не охнула. Чуть было ноги не подкосились.
– Здравствуй.
Гарька, набычившись, молчала и водила глазами по сторонам с перепуганных соседок на воев. Зазнобило отчего-то, перед глазами поплыло.
– Нашла все-таки.
– Твой подарок. – Верна бросила кусок тесьмы, стянутый в узел. – Возвращаю.
– Тебя и не узнать.
– Похорошела?
– Волосы отросли, поправилась, успокоилась. Успокоилась?
Верна какое-то время молчала.
– Нет.
Гарька усмехнулась. Бойцы стояли вокруг Верны полукольцом, глядели холодно и равнодушно, но доверять ли мнимому равнодушию дружинных? Как будто о своем думают, но первое впечатление обманчиво.
– А эти кто?
– Они со мной.
– И чего ты хочешь?
– Мне нужен Безрод.
Косищу и Перепелку никто за ноги не держал, захотели бы убежать – убежали, но будто повисли на ногах неподъемные мельничные жернова, шагу не ступить. Вдруг жутко сделалось до ломоты в костях, дыхание сперло, и глаза заволокло. Вполглаза видится, вполуха слышится. Спросить потом, что это было, – половина не вспомнится.
– Безрод нужен? – Гарька нехорошо усмехнулась и оглядела каждого из десятка. – А зачем?
– Нужен, и все тут, – буркнула Верна. – Отведи к нему.
– Нет.
– Отведи меня к Безроду, – процедила отрывисто, с расстановкой.
Гарька молча покачала головой и, медленно пятясь, отошла к соседкам, что тряслись от ужаса.
– От тебя лишь беды. Где ты, там кровь! Добить решила? Не одна пожаловала – дружиной разжилась!
Верна хотела было гневно оборвать, да осеклась. Правду не перекричишь.
– Очень прошу, отведи меня к Безроду.
– Нет! Не мешай людям спокойно жить.
– Ты не все знаешь. Объяснять долго.
– И не трудись. – Гарька усмехнулась. – Оставь нас в покое! За тобой тянется кровавый след, и ничего хорошего я не жду.
– Все равно узнаю, где он. Не ты – эти две скажут.
– Только попробуй! – растопырила руки, закрывая собою баб.
Верна подошла ближе и вместе с нею молчаливый десяток, шаг в шаг. Гарька прикипела к одному из них глазами – здоровенному, гривастому вою, похожему на медведя, и едва чувств не лишилась. Ровно поймали за руки-ноги, распяли на бревне, силком раскрыли рот и накормили из кострища древесным пеплом до тошноты.
– Говори!
– Я ничего тебе не скажу! Дай человеку спокойно жить! Только-только отходить стал, отогреваться… явилась не запылилась! Мечи принесла! Да откуда ты свалилась на его голову? Или повиниться пришла?
Верна промолчала. Покачала головой. Нет, не виниться пришла. Сложно все.
– Получила, что хотела? Вот она, твоя свобода, все стороны света открыты, весь мир Сивый тебе отдал, так бери! Уходи на полночь и бери, сколько хочешь; уходи на полдень, и там все твое; запад, восток – везде люди живут, не пропадешь. Почему же тебя сюда тянет? Как стервятника к недобитку!
– Ты многого не понимаешь, Гарька.
– Ну конечно! Ничего не понимаю в премудрости кровопускания! Зла людям не делаю, не преуспела в ненависти! Научи меня, как жизнь человеку испоганить! Научи, как подставить под чужой меч! Научи любить себя больше всех на свете, научи меня всему этому, тупую корову!
Верна молча колола бывшую спутницу гневным взглядом, и Гарьке вдруг холодно стало и жутко. Раньше был не озноб – так, невинные мурашки, стылость проползла внутрь теперь, когда Верна равнодушно сверкнула глазами, а парни даже с ноги на ногу не перемялись.
– Отойди!
– Нет!
– Вам бы только в душу сапогами влезть да потоптаться хорошенько! Все знаете, все поняли! А как по-живому рвется, знаешь? А как родные палевом смердят, знаешь? А как жить не хочется, тебе известно? А как стоится на краю пропасти, рассказать? Назад ходу нет, впереди только бездна, и ты – уже не ты, а лишь тень! Все внутри перегорело, только пырни ножом – вместо крови зола просыплется, как из худого мешка!
– Я не скажу тебе, где Безрод.
– Как зовут этих двух?
– Даже волос не упадет с их головы! – Гарька медленно нагнулась и подняла с земли суковатую дубину. – И пальцем их не тронешь!
Верна остановилась на мгновение, в зеленых глазах колыхнулось отчаяние, но, стиснув зубы, она сделала тот последний шаг, что отделял каменный уступ от помянутой пропасти. И прежде чем успела открыть рот, Гарька занесла над плечом дубину и отчаянно бросилась вперед. Мама, ну почему все случается так скоро, а горло перехватило и крик не идет наружу?
– Нет! Нет! Нет!..
Только и успела подхватить порубленное тело, истекавшее кровью в четыре ручья. Балестр и Белопер с обеих рук лениво приложились по разу, и, если бы не отчаянный окрик, на Гарьке не осталось бы живого места. Верна невидяще опустила тело на траву, без сил рухнула рядом и поникла головой.
– Больно, – еле слышно прошептала Гарька. – И холодно.
Глаза, не мигая, смотрели на яркое солнце и постепенно мутнели, наливаясь неживыми слезами.
Косища и Перепелка все видели, да ничего не поняли. Не поняли, что мгновение назад жила соседка – а теперь нет. Пусть еще дышит и шепчет, но все равно – нет. Обе сползли по стволу вниз и уселись на землю.
– Что ты наделала? – шептала Верна, качая головой. – Что я наделала?..
Говорить Гарька уже не могла, горлом пошла кровь, и только розовые пузыри вспухали на губах вместо слов. Верна устало растянулась на земле, спрятала лицо в руки и затряслась в корчах.
Жила-была девочка, мамкина дочка, папкина любимица, и билось в груди горячее сердце. А потом настали плохие времена, набросились несчастья и затерзали. Пришло горе и отрезало кусок сердца, пришла беда, отрезала другой, а только что иссох и рассыпался в прах здоровенный кусище.
Отняла руки от глаз. Так и лежали друг подле друга и плакали, одна мертвыми слезами, другая живыми.
Сажень и Острога хотели было напуститься на глупых жен, которых понесло в самое гиблое место, да что-то не дало. Вышли Косища и Перепелка из лесу и все за спину таращились.
– А где Гарька?
Бледны, ровно испугались чего-то, бредут, спотыкаются, покровы сползли на плечи, волосы растрепались. Что-то шепчут, в лес показывают.
– Я спрашиваю, где Гарька? – рявкнул Сажень и осекся.
Вслед за бабами из-за деревьев появился целый ход, с десяток воев – кони в поводу, один из бойцов несет на руках нечто, укрытое плащом, и провалиться Сажени на этом самом месте, если так безвольно не покоится на весу мертвое тело!
– Где Гарька? – упавшим голосом спросил Острога, пораженный внезапной догадкой, привалился к борту телеги и сотворил обережное знамение.
– Здесь она. – Простоволосая девка в мужском одеянии кивнула себе за спину и утерла красные глаза.
– И что теперь? – Сажень поджал губы. Ни о чем не расспрашивал – все и так ясно. Только и осталось узнать, что дальше будет.
– Домой Гарьку повезем, – буркнула чужая девка. – Собирайтесь.
Острога и Сажень переглянулись, глазами приказали женам садиться в повозку, споро собрались и выступили. Тело положили на дно телеги, рядом Лобашка пристроила тюк с обновками, что Гарька уже не наденет. Косища и Перепелка только губы закусили, когда странная девка с мечом взяла тюк, развернула и тусклым безжизненным голосом спросила:
– Это ее?
– Да. – Косища собралась с силами и ответила. – В городе купили.
– Зачем ей белое полотно?
– Замуж в белом ходят.
– Замуж? – Девка с зелеными глазами будто окаменела, на лице застыла неживая улыбка.
– Да.
– И кто он?
– Сосед наш. Безрод.
Верна вдруг остановилась, пошатнулась и едва не упала. Гогон Холодный поддержал, не дал свалиться.
– Скоро объявятся. Пора бы уж. – Тычок взлохматил вихры, поглядывая в сторону деревни. Закат выкрасил мир в багровое, солнце вот-вот свалится за дальнокрай.
Безрод сидел на корточках, что-то чертил на земле и время от времени уходил в себя.
– А что делаешь, Безродушка? – Старик подошел со спины и за уши оттащил Серогривка, молодого, здоровенного и бестолкового кобеля, что лапами едва не влез в рисунок. Сивый свободной рукой уложил пса, потрепал холку, указал палкой на скалистый отрог невдалеке и усмехнулся.
– Туда гляди, видишь?
Старик сощурился, приложил руку к глазам, пожевал ус.
– Ага. Холмище. Ну и что?
– Парок вьется, видишь?
– Ну вижу.
– Деревенские говорят, будто там подземный жар близко. Снега не держатся, трава круглый год.
Тычок почесал макушку, покосился на рисунок, взглянул на еле видный столбик белого парка и напустился на Сивого:
– При чем тут земляной жар? Почему жар? Зачем жар?.. Конечно, жар! Ты меня не путай! Толком говори! Я все враз понимаю! Давеча гляжу на белый парок и думаю: надо Безродушке намекнуть! Он тоже не глупенький, сообразит, что к чему.
Слушал визгливую похвальбу Тычка, гладил пса и кусал губу. Сам себе удивился. Год меча в руки не брал, год не полосуют клинками, зажили старые болячки, новых нет, и точно из-под невообразимого гнета проросли неведомые мысли. Будто раньше оставались придавлены болью и ожесточением, как первоцвет под толщей льда и снега. Обо всем передумал, даже о таком, на что раньше не оставалось времени, сил и желания.
– Представь себе дом.
– Дом? – Тычок для пущей верности показал на новенький сруб, дескать, такой?
– Дом на земле, которая сама пышет жаром.
В хитрых глазках старика забегали огоньки:
– Ишь ты, представь! Да я сам об этом все время думаю! Говорю себе: интересно, когда Безродушка догадается? Ну не полный же бестолочь!
Сивый спрятал глаза, усмехнулся. Хорошо с Тычком, старик непослушен и ершист, как сорняк. Будто идешь по жизни своей дорогой, по сторонам не глядишь, машешь мечом направо и налево, глядь – а за штаны колючка уцепилась. Уложил в землю, напоил. Прижилось и проросло, да как проросло! В деревне после набега лошадников осталась вдовой бабка Неутайка, да какая бабка – всего полста с хвостиком. Тычок и туда успел клинья подбить. Вроде год еще не прошел, не время женихаться, баба еще вдовий покров не сняла, да только вся Понизинка в лежку валяется, когда старик молодость вспоминает. Два дня назад в гости пошел… вернее, полез через забор и оставил на плетне клок рубахи. Не удержался, рухнул в крапиву, загремел костями. Вся деревня потом в ночи слышала, какая Неутайка дура, нет бы огородец прополоть. Падай теперь в колючки, собирай репей на себя!
– А, кажется, едут, Безродушка! – Старик показал пальцем в сторону деревни. – Айда?
Гарька обещала гостинцев привести, вот старик и сорвался, как мальчишка. Безрод отогнал пса подальше, принес несколько досок, бросил на землю, прямо на рисунок, чтобы Серогривок не затоптал, и ушел топить баню. Гарька с дороги, устала, пропылилась…
Когда дверь в баню громко хлопнула и на пороге возник старик, непохожий на себя, Безрод нахмурился. Тычок стоял в дверях, губы дрожали, руки тряслись, ноги отчего-то совсем не держали.
– Г… Г… Г… – и язык не слушался. Потом силы враз кончились, болтун сполз по стене наземь, две слезы убежали в белую бороду, плечи поникли и затряслись.
Сивый насупился, молча вышел из бани, и с каждым шагом внутри холодело. Будто из раскаленной парной погрузился в ледяную воду – перехватывает дыхание, требуха замирает, и даже не понимаешь, есть что-нибудь внутри или нет.
На полпути встретил понурых соседей, Саженя и Острогу. Те шли к дому и гляделись кругом чернее тучи. Хотели было что-то сказать, Безрод знаком показал: «молчите». Деревенские высыпали из домов, как один, столпились у въезда в Понизинку, невыразительно гудели. Потупив глаза, смотрели на подходящего Безрода и расступались. Лишь теперь Косища, Перепелка и Лобашка дали себе волю – разревелись. Душу с плачем из себя рвали, точно всю дорогу боролись со страхом, а теперь, в родных пределах, отпустило.
Стоит повозка, еще не распряженная лошадь косит назад, всхрапывает, дощатое дно изгваздано кровью, чуть в стороне, под покрывалом, лежит тело, большое и сильное. Некогда белое полотно стало красным. Сивый опустился на колени, отогнул уголок и надолго замер в недвижимости, кусая ус. А когда почувствовал на себе взгляд, медленно поднял глаза. Деревенские смотрели в спину не ожесточенно – сочувствующе. А тут будто горящей лучиной водили по коже.
Впереди и чуть в стороне, в паре сотен шагов от телеги, под деревьями стояли люди, и кто-то из них неотрывно глядел сюда. Безрод повернулся, поискал глазами Саженя и Острогу, и оба, не сговариваясь, кивнули. Острога прошептал еле слышно:
– Да, это они.
Сивый накрыл тело, выпрямился и медленно пошел вперед.
Верна еле стояла. Нечеловечески хотелось рухнуть в траву, лежать и ни о чем не думать. Маграбу двести с лишним лет, как стары остальные и откуда они взялись – остается только гадать, и все это жуткое воинство состоит при соплячке, которая должна непременно выйти замуж и родить детей.
– Муж страшный, могучий и ужасный, – который раз прошептала и осеклась: Безрод подходит.
Такого с десятком раньше не было. Людей полосовали, как траву косят, – холодно, расчетливо, равнодушно, а тут подобрались, напряглись, руки бросили на мечи, загородили собой. Почуяли что-то? Нет для них загадок ни под землей, ни на земле, но теперь… вы поглядите – зубы сцепили, желваками заиграли, в глазах заблистало, только блещет холодно и тускло.
Сивый остановился в нескольких шагах, безучастно оглядел незнакомую дружину, ровно баранов, сосчитал по головам и остановил взгляд на Верне.
– Ты?
– Я.
– За что?
Помолчала, собираясь с духом, и глухо буркнула:
– Слушай внимательно, запоминай. Ненавижу тебя. Все, что говорила раньше, – враки. Никогда не любила и не полюблю. Не прощу глупого замужества, не забуду рабского торга. Мои глупые слова на поляне забудь. Не в себе была. Расчувствовалась, дура.
Безрод как будто не изменился в лице. Иной помрачнел бы, челюсти стиснул, пар из носа пустил, словно бык прохладным утром… а просто некуда мрачнее. Брови свел, глядит холодно, и впервые за полгода сердце радостно забилось – может быть, получится. Отвыкла уже, а ведь рядом с Безродом тоже не сладко. Девятеро не зря напряглись, волк волка чует.
– Для этого меня нашла?
– Да. Я не прощаю обид, – сама чуть не удавилась. Ишь ты: «Я не прощаю обид!»
Сивый какое-то время молча обозревал десяток, и Верна поклялась бы кем угодно, что слышала скрежет, когда взгляды Безрода и девятерых схлестывались.
– Ты ведь никуда не денешься?
Вроде бы просто спросил, даже не ухмыльнулся по обыкновению, но в это самое мгновение поняла – обратной дороги нет. И откуда-то нанесло солоноватый запах кровищи и тлена.
Кивнула.
– Выставишь тех, что резали Гарьку.
Кивнула.
Он уже уходил прочь, когда Верна окликнула.
– Что еще?
– А правда… – замялась. – Ну… что у тебя с Гарькой…
– Свадьба? Да.
Солоноватый запах кровищи и тлена… кровищи и тлена…
Гарька отполыхала ярко, так же ярко, как прожила этот год. Тризнище сложили высокое, в рост человека. Люди ни о чем не спрашивали – не самое удачное время для расспросов, захочет, сам расскажет, – но по словам Косищи, Перепелки и Лобашки выходило, будто убитая и убийца раньше знались, и хорошо знались.
– Наверное, княжна, – шептали девки и бабы друг другу. Не забылся ночной разговор в амбаре. – Вон и дружину с собой привела! А жуткие… страсть! Р-р-раз – и нету человека. Даже моргнуть не успели!
Мужчины сплетни не слушали, косились на молчаливого Безрода и который раз диву давались. Вот уж принесло соседушку! Не скорбит, слюной не брызжет, просто ходит чернее тучи и сверкает злым огнем из-под бровей. Тычок стал невесел, плачет. Сидит на завалинке у дома Неутайки и встать боится. Ноги перестали держать. К полуночи взметнулось погребальное пламя, загудело, свиваясь в красно-рыжие жгуты. Сивый молча замер у костра, скрестив руки на груди, кусал ус и морщился. Тычок без сил просидел на колоде и глаз на костер не поднял, только слезы утирал. Деревенские подступились было к Безроду, хотели спросить про поминальную трапезу, Сивый коротко отрезал:
– Потом.
Не уходил до тех пор, пока костер не прогорел дотла. Глубоко в ночи поднял Тычка с колоды и унес в дом. Соседи постояли-постояли, бабы всплакнули напоследок, промокнули красные глаза и разошлись. Невесело станет утром оттого, что солнце поднялось. Хоть и светло, а невесело. Запирай дверь, не запирай – всю ночь во сне будет вонять палевом.
В избе Сивый уложил Тычка на лавку и укрыл потеплее. Неопределимых годов мужичок смотрел из-под шкуры затравленно, как обиженный ребенок, и беззвучно трясся. Безрод присел рядом и долго гладил старика по голове.
– Что теперь, Безродушка?
– Меч возьму, а там посмотрим.
– Это правда Верна?
Сивый помолчал.
– Да.
– Ненавидит нас. Будто плохое знала. Дружину с собой привела!
– Странная дружина. – Безрод закусил губу. – Очень странная.
– Душегубы. Что в них странного?
– Десять человек, десять лошадей, – пригладил седые вихры. – И лишь к одному седлу спальный тюк приторочен. К седлу Губчика.
Тычок замер. Выглянул из-под мехового покрывала, как пес из конуры.
– Вернин Губчик?
– Да. Как остальные ночуют – ума не приложу.
– А вдруг они городские? Наняла в городе. День ходу сюда, день обратно. Из-под крыши вышли, под крышу вернулись.
Безрод молча покачал головой. Нет, не городская дружина. Сапоги побиты пылью и камнями, шли издалека все вместе, Верна и они. Ни одеял, ни шкур у седел не было, даже на лапник не худо бросить что-нибудь. Здесь же ничего. Только плащи. Странная дружина.
– Скоро утро, – пошептал сникший балагур.
Безрод встал с лавки, достал меч – свой и тот, что остался после давешнего набега лошадников, – правильный камень, тряпицу и сел к маслянке.
– Спать нам теперь вовсе не придется.
– Почему?
– Всякое может случиться, – вытащил меч из ножен, провел по клинку ладонью. – Будь готов. Оседлай лошадей, собери в дорогу припас, все движимое приторочь к седлам.
Тычок затих под шкурой, будто съежился.
– Гарькиного Уголька тоже?
– Да…
Утром Верна проснулась от глухого, невыразительного шума. Девятеро никогда не будили сами, если не оговаривала такое с вечера, и теперь не стали, но отчего-то пребывали на ногах все до единого. Мечи обнажены, сами глядят вперед, на поляну. Продрала глаза. Солнце только-только поднялось, ночная прохлада еще не изгнана, лучи гладят веки, хочется лежать и нежиться под теплым одеялом из шкур. На поляне молча сидит человек в красной рубахе, кусает стебель травы, ждет. Ближе не подходит и знать о себе не дает. Молча подошел, молча сел на валежину.
Верна поднялась, из подвесного меха умылась, пригладила волосы, влезла в броню.
– Ты готов? – подошла ближе. У человека на солнце одна тень, а тут стало десять.
– Да.
– Ненавижу всех вас, – буркнула и сплюнула. – Жизнь поломали. Ненавижу!
Безрод слушал и смотрел молча. Кивнул. Ненавидит, и ладно.
– Одно помни: следующий – Тычок. На мясо изрублю горлопана, воронью скормлю!
Сивый на мгновение замер, Верна ждала чего угодно – вопроса, плевка, оскорбительного жеста, – только не того, что последовало. Равнодушно кивнул, и вновь мерно заходила челюсть.
– Убейте его! – еле проговорила. Слова не хотели соскакивать с языка, за зубы цеплялись, ровно дети, которых сует в печь страшная бабка-ворожиха. – Ты и ты!
Семеро при ней остались, двое ушли вперед. Балестр и Белопер. Сивый встал с бревна, рывком сдернул с клинков ножны, бросил под ноги.
– А Вылега помнишь? – крикнула, чтобы в бешенство ввести. С любым из девятерых рубиться нужно отчаянно, себя забывая, иначе ничего не получится. Сивый в бешенстве становится неистов… по крайней мере, должен таковым стать. Правда, никогда еще не видела Безрода обозленным, даже тогда, на ладье Круглока, когда смотрела в мир его глазами. Не почувствовала всепожирающего бешенства, хоть ты тресни. – Об одном жалею, что успел тогда, не дал нам соединиться.
Во все глаза искала на лице бывшего мужа признаки гнева – не нашла. Косит исподлобья, переминается на ногах. Рубаха кое-где взмокла, значит, разогрелся, размялся, не холодным вышел на поляну. Броню вовсе не надел. Деревня далеко, забот у поселян – возок с маленькой тележкой. Конечно, хочется посмотреть на поединок, да работы невпроворот. И боязно. Чужаки дерзкие, наглые, им человека зарезать – что наземь сплюнуть, а Косищу, Перепелку и Лобашку хоть силком тащи на поляну – не пойдут. Даже бабье любопытство имеет предел. И Безрод запретил нос на поляну совать.
Балестр и Белопер зашли с двух сторон, и как ни хотела Верна посмотреть – зажмурилась. Не нашла сил. Быстрее молнии просвистят мечи, раздастся глухой вскрик, и рухнет наземь то последнее, что держало на белом свете и давало силу жить. В прах рассыплются остатки сердца, душа окаменеет, и станет уже все равно, выходить замуж за страшного жениха или не выходить. Вот сейчас, вот сейчас… вскрик.
Звонко пропели мечи, и все пели… пели… Открыла глаза. Уже отвыкла от звука мечей, полгода не видела сколько-нибудь продолжительной схватки с участием девятерых. Все больше короткие одно– и двухходовки: встретил чужой клинок, ударил, а то и вовсе развалил пополам, сыграл на опережение.
Теперь же на поляне полновесно звенела всамделишная схватка, только мечи пели так быстро, что клевки лезвия о лезвие слились в высокий нескончаемый гул. Ухо, привычное отбивать в обычном бою удар от удара, теперь не слышало ничего, кроме протяженного звона, ровно ударили в колокол, и плывет над землей тягучее послезвоние. Рот раззявила. Как если бы жила в поселении калек, где все еле ходят, колченожат с палкой, а потом через село промчался скороход, и только пыль столбом встала.
На поляне творилось невообразимое. Глаз не успевал за всем, что делали бойцы, изумление сменилось восхищением, потом подобрался ужас. Что они делают? Так частенько бывает, когда смотришь на раскрученный, полосатый круг – накатывает сонливость, глаза перестают видеть, все вокруг мутнеет и отодвигается к дальнокраю. Как?! Как Сивому это удается? Как не лопается сердце, не рвутся сухожилия, не скрипят мослы, не кипит в жилах кровь? Бывший муж орудует двумя мечами… как будто успевает… как будто не ранен…
– Успей, только успей! – прошептала и сжала пальцы в кулаки. Молодчага, сделал то, что до сих пор не удавалось никому против жуткого десятка, но долго ему не продержаться.
Ровно ленты полощутся на ураганном ветру, видишь только мельтешение, слышатся частые, дробные хлопки. Семеро смотрели за поединком во все глаза, но не вмешивались. Подопечная жива-здорова, и ладно. Молча таращились вперед и даже на месте не переступили, словно бодаются на поляне всего-навсего шальные лоси. Спокойны и умиротворены.
– Ну же, ну же! – шептала Верна. – Давай!
Еще немного, и человеческих сил просто не останется. Дыхания не хватит. Ни за какие коврижки не согласилась бы оказаться в теле Безрода сейчас, как тогда на острове. Ни за что! Не просидела бы ни единого мгновения. Выкурили бы нестерпимый жар и боль.
А когда окрестности затопил протяжный стон, да такой странный, что не сразу распознала в оглушительных раскатах человеческий голос, прикусила губу. Словно гром, падает из небесной сини, раскатывается по земле, нарастает и рвет уши. Мельтешение на поляне сломалось, от него отвалилась недвижимая часть, какое-то время постояла и рухнула наземь. Белопер лежал и больше не шевелился. Верна закрыла рот руками. Один из девяти пал! Глазам не поверила. Долгие месяцы только о том и мечтала, во снах видела.
Безрод больше не стоял на ногах – висел на противнике, словно охотничий пес на медведе. Несколько мгновений бойцы ломали друг друга, схватившись намертво, Сивый бросил один из мечей, спеленал Балестра могучим объятием, завел второй меч за спину и замкнул руки на клинке в кольцо.
– Вот ведь ухитрился, – прошептала. На какое-то мгновение бешеный ураган «стих», люди замерли и сделались отчетливо видны – Безрод еле стоит, едва дышит, лицо искажено мукой запредельного усилия, а Балестр понемногу освобождается, ровно ветер, пойманный в парус. Вот-вот окрепнет, разорвет полотнище в клочья и заиграет ладьей, как бессильной щепкой.
Звонко сломался клинок, Балестр избавился от захвата, и Сивый, отброшенный нечеловеческой силищей на несколько шагов, «поймал» землю спиной. Как стрела, пущенная из лука, телохранитель поглотил несколько саженей, что отделяли его от Безрода, и без замаха – глаз не уследит – полоснул мечом под ногами. Последнее, что Верна заметила, перед тем как в ужасе прикрыть глаза, – нырок Безрода прямо под удар. Как только успел? Ведь избит и наверняка ранен!
То не просто «гром» разразился – исполинская гроза, что случается раз в десятилетие, сотрясла окрестности. Безрод, стоя за спиной одного из девятерых, из последних сил сжимал пальцы на лице противника, и телохранитель, биясь в судорогах, потеряв меч, неистово рвал от себя ладонь Безрода.
Наземь повалились оба, и поляна замерла. Верна будто раздвоилась, хотелось убежать вперед, опуститься около одного и убедиться в гибели другого, но нечеловеческим усилием осталась на месте. Семеро даже не сглотнули. Как будто не сражались бок о бок долгие месяцы. Только губы поджали.
Мешанина из человеческих тел дрогнула, ожила, и поединщики с трудом встали. Сивый не удержался, рухнул, встал еще раз, рухнул и наконец поднялся. Его качало, даже отсюда видела, как потемнела рубаха, и не только от пота. Балестр стоял не в пример тверже, но одна рука висела плетью, второй он прикрывал лицо и озирался по сторонам, точно враз потерял слух и зрение.
– Приведи, – бросила Верна Окуню, а Безроду крикнула: – Сегодня тебе повезло! Завтра все будет иначе! Встанешь еще раз!
По губам угадала ответ: «Мне не привыкать».
– Я еще увижу тебя?
Еле заметно кивнул. Сделал шажок, отдохнул, сделал другой, отдохнул. Ноги волочил, ровно столетний дед, был бы в силах – привязал на колени досочки, чтобы не тряслись. Подошел к мечу, тому из двух, что остался цел, опустился на колени, сунул руку в ременную петельку. Опираясь на клинок, встал. Добрел до ножен, уцепил перевязь и побрел восвояси.
Балестр, в кругу семерых соратников и Верны, слепо таращился по сторонам, крутил головой на малейший шорох и кривил то, что раньше было губами. Папкина дочка в ужасе забыла отвести глаза, таращилась, будто завороженная, и кусала кулак, чтобы не закричать. Лицо телохранителя обезобразили жуткие язвы, будто неведомое заговоренное зелье, к тому же разогретое на огне до кипения, съело кожу. Безродова пятерня словно выжгла мясо до кости; на месте глаз чернели провалы; под челюстью, там, где большой палец терзал шею, наружу вылезли лохматые, обугленные сухожилия. Губ и подбородка почти не осталось, только зубы, как частокол, сидели в остатках десен. Нижняя челюсть, сломанная как раз под губой, бессильно отвалилась, и с белой кости оплывала плоть вся в ошметках бороды. С отвратительным треском лопнул один из зубов, посерел и осыпался грязноватой пылью. И не кровью – чем-то более темным сочились раны, будто в кровь намешали пепла и золы. Не в силах закрыть глаза и бессильная принудить себя отвернуться, видела, как в труху осыпались передние зубы, из глазниц потекла кроваво-грязная жижа, и только нос остался цел, прямой, ровный и какой-то нелепый.
– Кончайте, – прошептала и отвернулась. Нутро, сегодня до предела взболтанное, полезло наружу, тошнота подступила к горлу, и Верна рухнула на колени.
Кто-то из парней обнажил меч – клинок покинул ножны в мгновение ока, – и будто сами по себе упали наземь сначала голова, потом тело. Не глядела на жуткое зрелище, собой занималась; была почти уверена, что в исторгнутой желчи наверняка окажется душа, покинувшая неуютное, небабье тело.
Сивый ковылял потихоньку, еле-еле. Усилием воли держал в кулаке сознание, не давал ускакать, точно ветреной лошади. Страх припозднился, лишь теперь взял свое. Почти ничего не запомнил, лишь сумасшедшая быстрота обоих мертвенно холодила в груди и блистающая круговерть мечей стояла перед глазами. Впору звать Тычка, раскрывать рот пошире и длинной удочкой с крючком тащить из пяток сердце. Давно не чувствовал себя настолько беспомощным. Ровно отрок с хворостиной перед вооруженным бойцом. Бились крохи времени, но сил отдал на год вперед.
– Шаг, еще шаг, – хоть и трудно давалась ходьба, и сознание чуть не потерял, задрал голову в небеса и усмехнулся.
Будто парит в воздусях Гарькина бесплотная душа и улыбается. Отомщена. Забыл все, чему учили воеводы, растерял все приемы и ухватки, а как первого срубил – дайте боги памяти. Что делал? Как? Ровно сунули в горло поддувало, в груди очаг развели и ну давай жар нагнетать! Выжгло тем жаром недавний бой к такой-то матери, только след остался, как от клейма, и дымок идет. Остыл после схватки быстро, и теперь в грудь пробрался холодок, страх заколотил. Все правильно – уходит лето, приходит зима.
Никогда с такими не встречался. Быстры, как стрелы, могучи, как медведи. Словно перешли тот невидимый предел, о который плещутся человеческие силы да перехлестнуть не могут. Эти смогли, уж какой ценой – только спрашивай. Одна беда – не до разговоров было на поляне. Едва рассек первого, клинок чуть не вырвало из руки. Меч будто обрел собственную жизнь, затрепетал, забился; ровно сидел в теле неистовый бесплотный дух и полез наружу через рану, задергал клинок.
Пошел в обход села, по взгорку – ни к чему будоражить соседей, – прячась в деревьях. Несколько раз едва не упал, на стволах отвиселся. На раны смотреть не стал, жив, и ладно. Только что-то странное делается – будто сквозняк через дыры поддувает.
Кое-как обошел Понизинку, спустился к избе. Серогривок было подскочил, повел носом, заскулил, затеребил хвостом. Безрод усмехнулся. Странный десяток.
– Пришел уже? А я тут кашку сварил… – Тычок с горшком в руках вышел из дому и оторопел.
– Полотно и воду, – из последних сил доковылял и рухнул на новенькую завалинку.
Неопределимых годов мужичок нырнул в дом – что-то загремело, покатилось – и через какое-то время выскочил во двор, и за ним, как веночные ленты, стлались по ветру льняные полосы.
– Ах, чтоб тебя… – забрал меч и ножны, совлек с Безрода рубаху и сотворил обережное знамение. – Броня уберегла бы!
Сивый покачал головой. Будто подсказало что-то: «Не надевай броню, оставайся подвижен». Как в воду глядел.
– Что там?
Старик испуганно покосился. Неужели сам не чувствует? Да когда такое было? Что происходит, в конце концов?
– Рассечения на боку, на груди. Серьезная дыра в плече. Порез на ладони.
– Сам порезался. – Безрод поморщился. – Ломал человека, а сломался меч.
– Уймись. – Тычок промывал раны. – Извертелся весь. Ровно дите на торгу!
– Как закончишь, укрой потеплее, мерзну.
– Стало быть, порешил?
– Да, – говорил из последних сил. Вот-вот убежит сознание. – Гарька будет спокойна.
Неопределимых годов мужичок хотел было еще спросить, но Безрод сполз по стене и без памяти растянулся на завалинке.
Очнулся на закате обессиленный, замерзший. Будто зима наступила раньше урочного, и укрыт не теплым одеялом из овечьих шкур, а толщей лежалого снега. И снился холод во всяком виде: ел ягоды во льду у Вишени; мальчишкой носился босиком по первому снегу на Чернолесской заставе; плыл в старое святилище, разрезанной ноги вовсе не чувствовал и превозмогал стужу, стиснув зубы.
– Встал, Безродушка, а я тебе кашку разогрел! – Старик прятал глаза, возил по земле, но голос дрожал и выдавал Тычков ужас.
– Что не так? – поморщился, потянулся боком.
Балагур помялся-помялся и нехотя бросил:
– Исхудал, будто ножом лицо обкромсали. Кожа да кости. Под глазами тени пролегли.
Безрод сбросил одеяло, на пределе сил опустил ноги.
– Раны посмотри.
– А кашку?
– Сначала раны.
Тычок осторожно размотал полотно и закусил ус, дабы не закричать. Края побелели, изошли непрозрачной коркой, и едва болтун коснулся раны, отдернул руку.
– Что?
– Холодит, словно лед обжигает.
Безрод, скривившись от боли, щелкнул ногтем по белесой корке. Ровно тонкий наст обломался, а крохи льда, что остались на пальце, под горячим дыханием стаяли в розоватые капли.
– Что же это, Безродушка? – заверещал старик, ероша седые лохмы.
– К отъезду все готово? – Сивый с трудом встал.
– Какому отъезду? – Тычок выразительно постучал себя по лбу. – Еле стоишь! Тебе вылежаться надо!
– Нет времени, – скривился, потянулся боком. – Чудом жив остался. Стало бы их трое, порубили на куски. Теперь и один под горку укатает. Верховку дай, мерзну.
Старик быстренько принес овчинный тулуп и сноровисто определил раненого в длинношерстную овчину.
– Куда же мы теперь?
Безрод, покачиваясь, указал пальцем.
– Туда. Серогривок с нами.
Глава 3 ПОДЗЕМНЫЙ КНЯЗЬ
Который день пошел, Тычок и счет потерял. На пятое утро махнул рукой и бросил считать. Всякий раз искал в Безроде признаки выздоровления, но Сивый надолго замер в одной точке, и время, казалось, про него забыло. Ровно пропал человек, исчез, спрятался на тоненьком рубеже меж солнцем и луной, меж днем и ночью, тишок да молчок. Лишь иногда сам всплывал на поверхность из глубин забытья, чаще будил старик, насильно кормил и отводил по нуждам.
Безрод грелся и не мог согреться. Ушли недалеко от Понизинки, туда, где вился в скалах белый парок и наружу рвалось подземное пекло. Меж каменных глыб, из разломов столбами поднимался к облакам немыслимый жар, все кругом дышало теплом, камень под ногами сделался горяч, словно и не камень вовсе, а разогретая глина. Кое-где в трещинах открылись горячие ключи, и стояли они, залитые парующей водой по самый краешек, будто купели. В одной из них, мелкой и плоской, точно огромный цельнотесаный таз, который день кряду зубами от озноба стучал Безрод.
Ровно подстриженные волосы – Гарька расстаралась – мокрыми стрелками лежали на лбу, Сивый, свернувшись калачиком, покоился на овчинном тулупе, брошенном в воду, голову пристроил на покатую стенку и как будто не чувствовал неудобства. Иной раз Тычок от бессилия стучал кулаком по камню – из-за телесных судорог вода в купальне рябила и волновалась. От боли, разлитой кругом, и самого корежило пуще гусиного пера в огне, но помрачневший балагур кое-как держался.
– Да когда же тебя трясти перестанет, сердешный?!
Старик почти все время проводил у купели, подолгу изучая раны. На второй день после схватки порезы целиком закрылись ледяной коркой, на палец вокруг побелело, словно обморозился, глаза оделись тенями, из лица ушел цвет, щеки ввалились, и кой-когда старику даже виделся морозный парок у самых Безродовых губ. И это посреди жара! Там, где печет, как в кузнице! На третий день оледенение расти перестало, рубеж двух пальцев не перешло. Тычок несколько раз на дню мерил обморожение, Серогривок ложился рядом и лизал хозяина в нос, иногда тащил что-то, зажатое в пальцах. Старик не смог разжать хватку. Навроде как тряпка.
– Выпало же тебе. – Тычок подолгу разговаривал с Безродом, просто для того чтобы тот слушал человеческий голос. – Одна ушла сама, вторую отняли. Точно веревку в кольцо свили, ведешь по ней пальцем и не находишь ни конца ни края. Будет у меня когда-нибудь внук или нет?
Старик легонько потрепал Безрода за мокрый чуб. Находился при Сивом неотлучно, благо нужда с добычей пропитания отпала сама собой. Хорошо вовремя обеспокоились. Гарькиного Уголька нагрузили всем, что может понадобиться в дальней дороге: крупой, вялениной, орехами, едальной утварью. Егозливый дед за время вынужденного безделья облазил все окрестности и обустроил бытие со всем возможным удобством.
Чуть поодаль от Безродовой купели, на полночь, обнаружилась расщелина в каменном мешке, куда даже полуденное солнце надолго не заглядывало. Жаром оттуда пыхало так, что любопытный Тычок не рискнул далеко соваться в неведомое. У входа в нескольких шагах вода так и паровала, уж булькало точно как в настоящей похлебке, и старик недолго думая в первый же день пристроил на камни котелок с кашей, благо с родниковой водой заминки не стало. Получалось дольше, чем на костре, а куда торопиться? Знай себе гляди за варевом в полтора глаза, чтобы не подгорело. Дальше, в глубь расщелины, не полез. Боязно. Вдалеке в темноте будто краснеет что-то и печет несусветно. А ну как там у владыки подземного княжества своя каша варится? Зазеваешься – мигом на жаркое пойдешь. Вон, даже отблески пламени мерещатся. Еще несколько шагов – затрещат волосы.
Сивый ел молча, не открывая глаз, и зубами стучал по ложке так, словно бежит мальчишка сорванец вдоль забора и палкой ведет по бревнам. Купель горяча, любой обмороженный давно встал бы на ноги, этого не отпускает.
– Ворожба, не иначе, – бурчал старик. – Да притом ворожба недобрая! А что мы бедовой девке плохого сделали? Разве обижали, разве не любили? А она?..
Разводил руками и горестно вздыхал. Так – одно выходит, сяк – другое. С одной стороны посмотришь – сволочь Верна, гадина и змея подколодная, а с другой…
– Не понимаю баб, – грозил пальцем куда-то в небо, никому и всем сразу. – Что за глупый народ?! То каменное изваяние тешет, руки в мозоли сбивает, кровищей поливает, то в небесную дружину спровадить готова. Странно как-то, не по-людски…
Иногда заходился едкими слезами по безвременно почившей Гарьке, утирался рукавом и засыпал, обессиленный и вымученный. Так и шло все своим чередом до тех пор, пока однажды старик не проснулся и не обнаружил купель пустой.
– Безродушка? Ты где, Безродушка? – подскочил на ноги, заозирался.
Неужели враги подошли, с собой увели? Неужели выследили? Как же так? Тише мыши подкрались и вынесли, а Сивый не то что драться – дышать спокойно не может. Ай да Тычок, ай да молодец! Все проморгал, проспал! А Серогривок? Почему лай не поднял, почему зубами чужаков не рвал? Ну чего язык высунул, бестолочь? Эх ты, зверюга!
– Ты где, ты где? – едва не теряя сознание, старик на коленях ползал по камню, искал маломальские следы. Да разве останется след на камнях? – Ты где, ты где?..
Егозливый дед серьезно занемог, сердце прихватило. Едва души не лишился. Присел на край купели и сойти не смог – ноги отказали. Растерялся. Будто жизнь кончилась, да и жить больше незачем. Внезапно и сразу. И ведь надежда появилась – лучше Безроду не стало, но и хуже не делалось… И на тебе! Старик махнул на все рукой и безучастно просидел до самого заката. Гарьку потерял – коровищу глупую, Безрод сгинул… Плакал и не утирал глаз. Только повторял:
– Солнышко угасает, и я угасну.
Занятый собой, не сразу услышал и увидел. В отдалении что-то зашуршало, завозился радостный Серогривок, и что-то нечеткое, смазанное оживило безмолвный каменный мир. Старик очнулся лишь тогда, когда естество, еще не до конца омертвевшее, испуганно встрепенулось. Протер глаза и подобрался. У входа в расщелину, ту самую, в глубине которой мерцало нечто красное, словно угли подземного костра, обозначилось движение. Некто медленно вышел из пещеры, покинул тень скалы и остановился в нескольких шагах от «умирающего».
Тычок мигом ожил. Если на поверхность явился хозяин подземного княжества спросить за шум с незваных гостей, ответ один – делай ноги, назад не оглядывайся. Помереть спокойно не дадут!
– Мы тут это… погреться зашли. Озябли что-то. Ну и лето!
– Лето как лето, – хрипнул подземный князь. – Бывало и хуже.
– Хуже? – Балагур помирать раздумал, по крайней мере теперь, и проморгался. – Хуже некуда!
Выродок подземного пекла сдал ближе, и ведь шел как-то странно – валко, спотыкаясь, будто и не князь вовсе, а последний забулдыга. Ни единой одежки, закопчен, блестящ, ровно вспотел, а потом в саже извозился, и глаза… Как две ледышки, чудом не растаявшие в пещерном кострище. Тычок прикусил губы и близоруко сощурился.
– Глаза сломаешь. Опять плакал?
– Я старый, мне можно.
Голос как будто Безродушкин, только хрипит сильнее обычного. Серогривок скулит, хвостом туда-сюда мечет. Стал бы зубастый дурень привечать злого подземного князя, как же! Собаку не проведешь!
– А ты откуда?
– Оттуда.
Человек подошел ближе, и Тычок от радости едва не вскрикнул. Просветлело в глазах и расчистилось, точно и не было слезной пелены. Стоит Безрод и качается, весь закопчен, ровно в саже извалялся, только глаза и зубы остались невычернены. Баламут поднялся на тряских ногах, проковылял те несколько шагов, что отделяли от Безрода, и, обхватив неожиданное обретение цепкими руками, едва не носом влез в раны. Оледенение исчезло. На давешние два пальца вокруг порезов, стянутых на звериную жилу, простиралось не белое, мертвящее обморожение с коркой льда, а краснота с запекшейся кровью, вполне обычное для подобных дел явление. Старик ногтем ковырнул рану на груди, вопросительно поднял глаза:
– Больно?
– Больно, – усмехнулся Безрод.
– Куда же тебя, бестолоча, понесло? – Егозливый дед с места обнаружил голосом такой визг, что Серогривок залаял и принялся носиться вокруг. – Я едва от испуга не помер! Где ты был?
Сивый поднял руку, разжал пальцы, и на ладони остался кусок почерневшей, обгорелой ленты, та самая тряпка, что не выпускал из рук все эти дни.
– Лента? Гарькина?
– По ней Верна и нашла нас.
– И что?
– Заканчивается девятый день. Сгорела.
– Где?
– Там, – показал на скальную расселину, в глубине которой Тычку померещились темно-красные отблески.
Старик прикрыл рот. Едва не в само подземное пламя влез, сжег ленту, и, покидая этот мир, Гарькина душа утянула с собой страшные болячки.
– Печет?
Сивый кивнул. Неимоверно печет, едва глаза не лопнули. Скальная расщелина убежала вниз шагов на сто, затем резко оборвалась пропастью, и оттуда поднимался вверх чудовищный жар. Там, в провале, в каменном котле, наверное, булькало, как в настоящем, волосы свились от нечеловеческого жара в кольца, едва не задохнулся, и только сквозняк под сводом пещеры наносил свежего воздуха. Едва смолкло Тычково бормотание, будто сквозь сон услышал Гарькин голос, низкий и грудной, что звал непременно подняться, сойти в пещеру, к пропасти, и в подземном пекле растопить смертоносный лед. Превозмогая муть в глазах, вылез из купели, трясясь от озноба, вошел в пещеру и брел, пока не затопило всего блаженной истомой до потери сознания. Уснул, как после банных трудов, а когда проснулся, лента, зажатая в руке, истлела до пальцев, и тонкий дымок уносил прочь сквозняк. Свет лился через каменное окно в своде, и там, где старику мерещилось кострищное пламя, лишь играли в солнечных лучах россыпи красных камней.
Сивый потер пальцами остатки ленты, и та рассыпалась в черные хлопья, точно догорела до конца невидимым, безъязыким пламенем. Безрод исхудал, щеки ввалились, сделался темен, словно прокоптился насквозь, под кожей жилы катаются, и весь, ровно сеткой, оплетен розоватыми рубцами.
– Ты бы присел. Девять дней по краешку блуждал, едва на самом деле в пропасть не рухнул.
Сивый дошел до купели и с наслаждением повалился в чистую заводь. Свернулся калачиком на овчинной верховке, утвердил голову на камень и закрыл глаза.
– Эй, Безродушка, ты чего? Ты чего? – Старик затормошил «порождение глубин» за плечо. – Эй, не выспался за девять-то дней?
– Устал, – прошептал Сивый, засыпая. – Просто устал.
Тычок на всякий случай еще раз осмотрел раны. Краснота на два пальца вокруг порезов, льдом и не пахнет. Спит человек. Провел пальцем по коже Сивого, покачал головой и решительно отправился к вещам. Достал немного пенника, мочало, скинул рубаху, закатал штаны и полез в купель отмывать перерожденца и отскабливать от подземной грязи и поддонного жара.
– А что теперь, Безродушка? – Старик повеселел, помирать раздумал, устроил Серогривку выволочку за обжорство – пес равно охотно поглощал мясо и кашу. Таскал даже из плошки Сивого. Тот, впрочем, лишь усмехался. – Ты вот молчишь, а подлец который день жрет за себя и за того парня! Тот парень – ты.
– Пусть ест.
– А ведь силы тебе ох как понадобятся! Душегубов еще семеро, тьфу, восьмеро! Как против них драться, если каши мало ешь? Меч в руках не удержишь?
Безрод какое-то время молча смотрел на болтуна, потом точно гром грянул с ясного неба:
– Я не выйду на поединок.
До старика не сразу дошло, а когда сказанное улеглось в душе, руки опустились и все посыпалось наземь: глиняные плошки, ложки, мешок с крупой.
– Как не выйдешь?
– Ногами. – Сивый не отводил глаз, и к Тычку вернулось уже было забытое чувство, будто скребут клинком по клинку, волосы встают дыбом и на спине полно разбежавшихся мурашек. Тут, в стране горячих ключей и поддонного жара, баламута передернуло, ровно от дуновения студеного полуночного ветра. Так Безрод не гляделся с прошлого лета, и жутковато делается от того, что существо, уже почти домашнее, обнаруживает в оскале вершковые зубищи.
Старик, ожидавший чего угодно, только не ржавчины на великолепном клинке, плесени на свежатине, тины в родниковом ключе, аж попятился. Как не выйдет?!
– Завтра выступаем.
– Куда?
– Далеко. Рот прикрой…
С Безродом никогда по-настоящему не угадаешь. Вроде ранен серьезнее некуда, глядишь – на следующий день стоит прямо, не морщится и меч держит крепче крепкого. Увидела, как уходите поля еле живой и ноги передвигает, будто столетний дед, – махни рукой и забудь. Вполне можно утром проснуться и обнаружить его сидящим на валежине как в ни в чем не бывало. И все же в глубине души что-то саднило – на этот раз все окажется по-другому.
Двух лет не прошло, как сгорел отчий дом, но как будто успела состариться, почернеть, сгорбиться, и весь многоцветный мир сделался черно-бел. Еще звенят в памяти песни, которые пела с подругами, еще стоит перед глазами лицо, что озорно глядело с зерцала, но пришла новая Верна, злая, мрачная, прочертила на земле межу и отогнала давешнюю веселушку прочь. Не хочется петь и веселиться, не хочется думать и смеяться, а хочется только спать, будто устала от всего на свете – даже хлопать глазами и дышать. Иногда хохотушка перескакивает межу, куролесит на половине злой бабищи и разбрасывает повсюду яркие тряпки; но просыпается тетка Верна и гонит прочь, бездумно смотрит на красивые одежды и молчит. Душа не ворочается.
– Злая ведьма прибежала, вечный снег наколдовала, бабайка, бабайка, весну отдавай-ка! – на своей половине, в цветущем прошлом кривлялась хохотливая Верна, строя рожи тетке с потухшими глазами.
«Бабайка» всякий раз молча уходила к себе, за межой сбрасывала мрачный покров, что укутывал с головы до пят, и на теле обнаруживались каменные жерновцы, подвешенные на веревочках: шея, руки, ноги. День прошел – камешек подвесил. Даже на веках тяжесть – не открывать бы глаза вовсе. Исхитрись, попрыгай с такими погремушками, спляши, посмейся…
Тоскливо глядела на Понизинку и молча ждала. Вот-вот появится Безрод, усмехнется и доведет все до конца – телохранителей изведет, а чудо-невесту изрубит в куски. Есть на свете счастливая жизнь, и есть Верна; есть люди, и есть Верна; есть путевые бабы, и есть Верна.
Наверное, Сивый ранен. Конечно же ранен! Белопер и Балестр не из теста слеплены, едва на ремни не распустили. Просто чудо, что на своих ногах ушел. Безроду нужно отлежаться. Разумеется, нужно отлежаться перед следующим поединком. Только выздоравливай, только поднимись на ноги, умоляю! Заклинаю, излечивайся!
День проходил за днем, Сивый не появлялся. На девятый день от смерти Гарьки Верна почувствовала на себе взгляд, ровно кто-то смотрит из ниоткуда и что-то говорит. Да вот беда, не видно, кто смотрит, не слышно, что говорит. Ощущение взгляда едва уловимо, голос едва слышен, а к закату наваждение и вовсе исчезло. Догадайся. Семеро, как один, повернулись в сторону деревни. Верна молча уставилась на Змеелова.
– Он там. – Телохранитель показал в сторону Понизинки. – Выжил.
– Подождем еще.
Семеро не спорят. Не дают советов. Не поправляют. Не указывают. Берегут. Охраняют. Молча появились, молча исчезнут. Иногда казалось, будто они вовсе не умеют разговаривать. Между собой почти не общаются, перебросятся парой слов и все, друг друга понимают по взгляду, по жесту. До недавних пор Верна пребывала в мрачной уверенности, что девятеро непобедимы и во всем мире не найдется силы, способной сокрушить жуткий десяток. Но ведь нашелся ухарь, срубил не одного – двоих сразу! Если дело выгорит, успеть бы перед смертью спросить: что сделал с Балестром, отчего лицо у того изъели жуткие язвы? Девятеро явились откуда-то с той стороны, где обычных людей нет, а только страшные создания, жестокие, бесчувственные и сильные; как неведомый женишок ходит меж двумя мирами – уму непостижимо. Хотя нет, враки… постижимо, только покончить счеты с жизнью хочется еще сильнее. С тех пор, как дала согласие выйти замуж, больше нареченного не видела. Не надоедает. А срок уже близок.
– Он не приде-о-о-от, – прошептала как-то утром, подтянула ноги к груди и медленно завалилась на бок. Невидящими глазами смотрела на поляну и того не замечала, что ромашка у самых губ сморщилась, ровно в корешок слили мертвого зелья. Почернела, съежилась и поникла. – Он не приде-о-о-от.
Выждала еще несколько дней и одним прекрасным утром приказала сниматься. Сивый не появится. Он жив, но не появится. Напрасно надеялась. Встала спокойна, точно просветлела, сбила с одеяла и волос изморозь, умылась. Печально улыбнулась. Безрод понял о себе что-то важное, оценил силы и тихо исчез. Жить хочет. Кто же не хочет? Только, милый, не время жалеть себя, наоборот – придется жилы рвать изо всех сил, напрягаться так, как до сих пор не приходилось.
– Где он?
– Там. – Гогон Холодный показал на запад.
– Уходим.
Лето. Даже ночью воздух тяжел и тягуч, ровно масляный пар, еле колышется, запах полевого разнотравья почти недвижим и плавает над землей осязаемыми клубами, тогда откуда в эту жаркую пору изморозь на волосах и одеяле?
Безрод в седле кривился и кусал губы. Хоть и шли неходкой рысью, чуткие раны трясло немилосердно. Запредельным напряжением спину держал прямо, но несколько раз поникал на шею Тени, и жеребец обеспокоенно всхрапывал.
– Жизнь, Безродушка, она словно качели. – К Тычку вернулось обычное настроение, на коротком привале старик поучительно тряс пальцем. – То в одну сторону забросит, то в другую, а нас так и носит с запада на восток, а потом с востока на запад! Словно боги колотят нами по пределам сущего, дурь вытрясают, как грязный половик о дерево.
Серогривка Тычок оставил Неутайке. В ночи перед отправлением сходил в деревню и привязал пса к забору. Хотел было попрощаться по-тихому, и большим везением можно считать, что только полдеревни грянуло хохотом.
Старик разыграл прощание перед дальней дорогой, на крыльце понес невообразимую ерунду, от которой у любой незамужней девки свернулись бы нежные ушки, и, сходя во двор, по обыкновению обрушил все, что можно было уронить. С грохотом рухнули ведра, одно в другом, на черепки разлетелись глиняные горшки, об огромный железный чан зазвенели грабли. Трогательность прощания оказалась безнадежно смазана визгливым стариковским матерком, от которого на крылечки изб высыпали соседи и долго не могли угомониться. «Я уезжаю, Неутайка, запомни меня молодым и красивым… тьфу, дура, и ведра у тебя дурацкие!» Дольше всех не могла уняться сама «дура». Памятуя о «строжайше тайном отъезде», Неутайка смеялась в платок, долгое время не в силах встать с крыльца.
– Качели, – мрачно кивнул Сивый. – Взлетаешь к небесам и падаешь наземь.
Тычок покрутил пальцами. Да, взлетаешь, да, падаешь. А счастье, точно жар-птица с золотым хвостом, как будто далась в Руки, а в следующее мгновение взмывает ввысь.
Выбрались из долины и встали на дорогу. Безрод с каждым днем все крепче держался в седле, а Тычок будто скинул полвека – просто молодец гарцует.
– Ты мне, Безродушка, вот что скажи. – Баламут взялся за старое, день окажется бездарно прожит, если десять раз не переспросить. – Как тех двоих уделал?
– Сам не знаю, – усмехнулся Безрод. – Рубился бы как с обычными, до счета «пять» не дожил. Соображать перестал, потому и уделал.
– А тот, второй? Что с ним стало?
Сивый прикусил ус.
– Челюсть свернул. Или глаза выдавил. Не помню. Руку порезал, когда меч сломался. Той рукой и придавил.
– У тебя седины прибавилось, – буркнул старик. – Дорого нам встали эти двое.
Безрод отмолчался.
Уходили все дальше на запад, словно до последнего мгновения отжили свое в восточной стороне.
– А куда едем? Чего ищем?
– Умную голову. – Сивый почти выпрямился в седле и лишь иногда морщился.
– Знаешь таких? – оживился балагур.
– Твоя первая.
– А после меня?
– Найдется парочка.
– Здесь ты, конечно, прав! – Болтун истово закивал, по привычке воздев палец. – Разумный советчик – первейшее дело. Вот возьмем, например, меня: я как только заметил в скалах парок, сразу взял на заметку. Мол, не дайте боги, стали бы замерзать, там и укрылись. Хотел было тебе сказать, но думаю: «Сиди, Тычок, тихо, не буди лихо». А оно, видишь, как обернулось!
– Вижу.
Подстегивала Губчика во всю его лошадиную мочь. Давала короткий отдых и вновь срывала в путь. Безрод опередил ненамного, всего на несколько дней, к тому же Сивый ранен, а в седле болтает немилосердно. Хотя с ним никогда не угадаешь наверняка.
– Что, красавцы, пощипали? – с улыбкой шептала, оглядывая поредевшее воинство.
Глаза стылые, беспросветные, холодно блещут в тени башлыков и шапок. Спросили бы: как могут выглядеть порождения Той Стороны, которых не должно быть на этом свете, – молча показала на телохранителей. Такими. Тогда откуда явился тот, кто срубил сразу двоих? Верна в недоумении пожимала плечами. Не знаю. Иногда казалось, будто Сивый похож на безразмерную шкатулку – что нужно спрятать, то и спрячется, будь то маленькое колечко или огромный валун. Хоть семерых по одному забрось, проглотит, не подавится.
– На запад идет, – прикусила губу. – Все возвращается.
Бубенец недалеко. Подъезжая к городу, уже знала, что увидит. Там, где раньше стояли ворота, те самые, у которых сотня сложила головы, как один человек, теперь окажется то, чего не должно быть на белом свете. Стена как будто вогнулась в город, утянулась внутрь, и место, где раньше стояли ворота, запустело. Теперешние ворота встали чуть левее, даже дорога вильнула в сторону на сотню шагов. Там, где раньше входили и въезжали в Бубенец, пятнеет сизый мох, трескается и проседает земля. Участок старой дороги почти зарос, несколько саженей плесени поглотили тракт, и, наверное, ничто – ни лопаты, ни огонь извести странную напасть не помогали.
– А если здесь умудриться развести костер, дым не воспарит, а уползет по земле, как змея, – прошептала Верна, объезжая заплесневелость. Телохранители даже виду не подали, что узнали. Глазом не повели. – Но даже огня тут не добудешь.
– Кто такие? – у новых ворот вооруженному отряду загородили дорогу, но, узнав недавнюю соратницу, радостно приветствовали. На страже оказались парни из Последней Надежды.
– Живы-здоровы? – Верна, как могла, улыбнулась, хотя совсем не хотелось.
– Эй, вы, глядите, кого принесло! Точно попутным ветром надуло! Какими судьбами?
– Ищу кое-кого, – пожала плечами. – Мотает меня по земле, и все через Бубенец.
– Недавно тебя вспоминали!
– То-то мне икалось без продыху.
Сторожевые грянули дружным хохотом и пропустили потрепанный десяток в город. Уже вдогон кто-то крикнул:
– Семеро? А где еще двое?
Верна оглянулась, многозначительно полоснула себя пальцем по горлу, и бойцы замерли, в изумлении распахнув глаза. Страшный десяток порвали… У кого хватило сил?
На месте терема обнаружился пустырь. Усмехнулась, а могло ли быть иначе? Наверняка стены, пол, своды занял сизый мох, светочи перестали гореть, людям делалось дурно, и в конце концов постройка раскатилась бы по бревнышку, перемолов не одного несчастного в кашу. И даже не останься тут следов потустороннего мира, даже отмой и отскобли от крови стены, мало приятного жить в тереме, ставшем последним прибежищем для десятков. Бабы точно воротили бы нос.
Новый терем встал неподалеку.
Там и тут мелькали знакомые лица, а когда весть о прибытии Верны ровно снежный ком докатилась до княжеских покоев, Залом по-простецки высунулся в распахнутое окно и рявкнул:
– Сюда ее! И немедля!
Сграбастал в охапку и долго не отпускал. Семеро стояли чуть поодаль, впрочем, неизменным телохранителям заломовцы не удивились. Стоят и пусть себе стоят. И раньше одну не оставляли.
– Жива-здорова?
Верна еле улыбнулась. Чуть жива и совсем не здорова. Сердца нет.
– Куда навострилась? И почему твоих лишь семеро? Где Балестр? Где Белопер?
– Нет больше ни того ни другого.
– Как так?
– Нашелся умелец.
Залом поджал губы, нахмурился, а Верна могла с закрытыми глазами до мелкой подробности описать то, что нарисовал себе в голове истинный князь. Некто еще более быстрый и могучий повергает парней наземь, поворачивает голову и глядит прямо в глаза… и промораживает от того взгляда насквозь. Прав ты, князь. Промораживает насквозь.
– Своих нашел?
– Василек! – вместо ответа рявкнул на весь терем Залом.
Баба, красивая той красотой, за которой без труда угадались великодушие и цельность, вошла в палату, ровно находилась где-то неподалеку. Покров синий, расшит красными цветами.
– Почему Василек? – шепотом спросила Верна, хотя зря спросила, и так ясно. Глаза васильковые, на лбу пролегла тонкая морщина, брови сведены к переносице. По лицу видно – брови не должны быть сомкнуты, просто, наверное, еще не разгладились после мрачных времен, не сошли еще на лицо спокойствие и благость. Всему нужно время.
Неожиданно, сам собой образовался пир. Уж когда князь успел распорядиться насчет готовки, а только к вечеру весь терем стоял на ушах. Ели все вместе, как в Последней Надежде. Трапезная палата Залома вытянулась на сотню шагов; столы разместили вдоль стен, четырехугольником; питье лилось рекой, дичь не знала переводу; парни казались неподдельно счастливыми, и Верна там и сям примечала знакомые лица.
Ус Черного Когтя уже отрос, воевода Залома молодецки его крутил, подмигивая. Гвалт стоял такой, что Верна с большинством общалась только знаками, показала на щеку, дескать, зажило? Коготь надул щеки и обеими руками «лопнул» пузырь. Вдруг сделал знак «внимание», поискал кого-то в толпе и, найдя, резко щелкнул пальцами, подзывая. Немедленно около Когтя вырос парень, широкоплечий, соломенноголовый, упрямый – один только подбородок чего стоил, и воевода, обняв молодца за плечи, с улыбкой ударил себя в грудь. Верна по губам прочитала – «мой старший». Покачала головой, дескать, здоров парняга, славная будет отцу подмога в ратном деле. Спросила, где Пластун. Черный Коготь по губам понял, показал пальцем куда-то вдаль: «На ворота заступил».
Папаша Палица, низенький, широченный, казался двухсаженным – сажень в вышину, сажень в ширину. Мощь так и рвалась наружу, все казалось, ворот рубахи немедленно лопнет. Седобородый крепыш недовольно смотрел на Верну с противолежащей стороны и все показывал на блюдо с мясом, дескать, ешь, дура, титьки станут больше. Едва не прыснула со смеху, взяла кусок дичины и вгрызлась – вот, ем. Папаша Палица довольно хмыкнул.
Хотела спросить про Ворона – не нашла его среди пирующих, – Залом не дал. Поднялся с чарой.
– Соратники! Давно ли мы выпустили из рук весла на галерах в полуденных княжествах? Давно ли гоняли по отрогам туров и стегали кнутами облака под ногами? Давно ли распахнулись ворота Бубенца перед справедливостью? Мог ли кто-нибудь из нас, ворочая неподъемное галерное весло, предположить, что справедливость, открывшая ворота в город, окажется вполне себе мила и даже красива? Кто-нибудь смел предположить, будто она окажется немила и некрасива? У кого-нибудь хватило на такое дурости? Правда, таковой она стала не сразу… – Залом на мгновение прервался и покосился в сторону Верны. – После того как отмылась и выспалась. В тот же момент наша справедливость была похожа на нас – лицо в крови, глаза шальные, губешки трясутся…
Трапезная палата грянула хохотом. Парни ржали, как табун. Не зло. Добродушно. Сама вдруг удивилась. Никогда бы не подумала о себе в таком ключе. Странное дело, для голопузых мальчишек справедливость похожа на мамку, что защитит от грозного отца, а соседскому оболтусу пальцем погрозит; для этих прокаленных воителей справедливость – молодая баба, которая, словно птица, не живет в неволе. Но, если справедливость хоть немного похожа на девку, почему бы ей не оказаться такой – без зуба, с перепачканным кровью лицом, с тряскими руками и перекошенным ртом? Парни, как один, вставали из-за столов, отроки обходили пирующих с кувшинами, наполняя чары, и со всех сторон пронеслось громогласное: «Слава! Слава! Слава!»
Едва не расплакалась, как сопливая папкина дочка. Вдруг стало так тепло, ровно стужа последнего года на мгновение просела, и там, подо льдом, обнаружился первоцвет. Душа внутри заворочалась, как встревоженная собака, переложила поудобнее лапы…
– …На месте сизого мха ничто не вырастет. И как ту напасть извести, я не знаю, – нашла-таки Ворона, тот припозднился к пирушке, ехал откуда-то издалека. – Вот такая справедливость. Отливает сизым цветом.
– Еще ни разу не получалось ввязаться в драчку да не пораниться, – вдвоем сидели на крыльце терема, заломовцы продолжали гулять в трапезной вовсю. Ворон махнул рукой. – Не будь сизого мха, выросли бы алые цветы на нашей крови, и уж наверняка ее слилось бы побольше. А что с твоими девятью не все чисто – парни давно поняли.
– Я всем кругом приношу несчастье, – буркнула под нос. – Одной рукой беру, другой отнимаю.
– Мы, стало быть, попали под ту руку, которая дает, – усмехнулся Ворон.
– А своих нашел?
– Нашел, – потупился.
– Жена мальчишку сберегла?
– Сберегла.
– А слухи, будто сдала всю твою родню?
Ворон отмолчался. Только губы крепко сжал, непроизвольно стиснул руки в кулачищи, и, окажись в каждой ладони ком земли, потек бы земной сок. Верна едва не ойкнула. Воронихе тоже не сладко приходится, едва ли ее ноша легче, хоть не довлеет над бабой немилое замужество. Выходит, на самом деле сдала родных Ворона братцам-князьям и сберегла мальчишку. Не слишком ли дорога цена? А удалось бы в противном случае сохранить мальчишку в живых и что теперь делать Ворону? Братцы-князья как пить дать вырвали бы под корень семя возвращенцев, чтобы и духом их не пахло.
– Замуж тебе нужно.
– Знаю, – отвернулась. – Скоро и на меня, лебедицу, упадет черный коршун.
– Тебе бы с бабой постарше поговорить, а ты с дуболомом время теряешь, – усмехнулся возвращенец, оглаживая бороду. – А что же твое счастье, за которым гналась?
– Времени почти не осталось. Очень сложно все. Ровно за тенью бегу, догнать не могу. Запуталась. Где правильно, где неправильно? Я плоха или хороша? Каждый мой шаг на этой земле полит чьей-то кровью. Завтра утром опять сорвусь в дорогу. А догоню ли?.. Ну догоню. А дальше что?.. Устала.
Ворон косил исподлобья, и Верне мерещилось, будто соратник видит многое, даже то, что не слетело с языка.
– Мой отец говорил: «Метания хороши в седле коня. Ты мечись и раздваивайся, а жеребец пусть скачет вперед».
– «…мечись и раздваивайся. А жеребец пусть скачет вперед…» – шепнула, пробуя мудрость на вкус.
– Замуж тебе надо, – повторил Ворон и, упреждая возражение, добавил: – По-настоящему замуж, да с ложа не вставать несколько дней до кровавых пузырей на спине, локтях и коленях, да чтобы ноги потом седмицу тряслись. А железные цацки – в чулан, в сундук.
Встала с крыльца, шепча: «Мечись и раздваивайся. А жеребец пусть скачет вперед…»
– Пойду Пластуна повидаю.
Ворон кивнул, хлопнул пониже спины и поднялся в терем. Трапезная ждет…
Выступили рано утром на рассвете. Едва прыгнула в седло, успокоилась. Дорога Безрода лежит дальше на запад. Неси, Губчик, вперед, метания в седле уже ничего не значат. Болтала с Пластуном до конца его смены, затем он пригласил к себе, и удивилась до самой глубины души, когда всей толпой – Пластун, она, семеро телохранителей – ввалились в избу. Даже рот раскрыла. Не ожидала. Вы только гляньте!
Зазноба. Стоит и тревожно выглядывает в сени. Родила, младенец на руках спит. Пластун даже не смотрит на бывшую благоверную, а та просто пожирает его глазами. Испуганна. Сражение в тереме не прошло для нее даром. Так и не оправилась. Глядит настороженно, отовсюду ждет подвоха, мир открылся для нее в неожиданном свете. Все это время не понимала, с кем жила и что таится внутри мужей, хоть первого, хоть второго. Да, знала, что оба мало похожи на сладкий леденец, но даже в страшном сне не предполагала, что станется, если обоих вывернуть наизнанку. И вызверятся в мир страшные зубы, и ощетинятся вовне мечи и ножи, и кровища хлынет во все стороны, и неузнаваемо станет то, что знала не один год. Словно рвала чертополох в толстых рукавицах, а тут полезла в колючки голыми руками. Хи-хи, ха-ха, вои – такие, вои – сякие! Вот тебе и хиханьки-хаханьки, доигралась, красотка. Пластун беременную бабу пожалел, оставил при себе, но не простил и ничего не забыл. Смотрит на него, как собачонка, взгляд ловит, а парень зубами скрипит. Перейдет Зазноба невидимую границу, он и озвереет. Отправит к родителям.
«Помнишь, я говорила, что у судьбы на тебя свои виды?» Красавица узнала тогдашнюю знакомицу, затравленно кивнула. «Дура ты. Да и я не лучше»…
Сивый окончательно выпрямился в седле, Тычок лишь диву давался. Как на собаке зажило. До последнего времени старик не оставлял попыток развернуть ход восвояси.
– Безродушка, а может быть, вернемся? Ведь одолеешь, если напряжешься!
– Нет.
– Где два, там и третий! Только будь осторожнее на этот раз.
– Нет.
– Один раз нашла, найдет и второй. Долго ли бежать?
– Нет.
Егозливый дед потерянно замолчал. Ну хорошо, добежишь до края земли, а дальше куда? Ровно слепых кутят побросают за край, плачь не плачь. Старик искоса поглядывал на Безрода и все искал в лице отметину страха, что гонит прочь, остановиться не дает. Ну да, смельчак и рубака, а вдруг надоело? А вдруг наелся кровищей по самое некуда? А если порубленная плоть устало молит о покое, ведь всему есть предел? И хочет остановиться, да ноги сами бегут? Как будто нашел знаки отчаяния в сомкнутых бровях, но в следующее мгновение крепко сведенные челюсти убеждали в обратном.
– Тьфу, не поймешь тебя, Безродушка, – шептал баламут. – Самому взять меч, что ли? Каменное изваяние больно хорошо с меня получилось.
Срединник и достопамятную поляну обошли, не стали топтать и собственные следы на пути через лес, в котором навсегда успокоилось полтора десятка темных. Резко забрали вправо, на полночь, и через день вышли к морю.
Пристань со смешным названием Не-Ходи-Мимо похвастать размерами и оборотом, как Торжище Великое, не могла, но и назвалась так недаром. Хочешь не хочешь, а подойдешь, благо от пристани, где год назад бросили якорь с Круглоком, до Не-Ходи-Мимо выходило полных четыре дня ходу на восток. При спокойном море как раз на закате корабли входили на ночлег в Не-Ходи-Мимо.
Тычок оглядывался кругом, сбив на нос шапку, и скреб затылок. Пристань как пристань, что мы, ладей никогда не видели?
– Чего это мы здесь, Безродушка?
Сивый усмехался до того привычно и обыденно, что старик порой сомневался, все ли так просто и ясно, как выглядит.
– Найдем попутную ладью и выйдем в море.
– Ишь ты. Ровно бежим от кого-то.
– Не бежим, а догоняем.
Балагур опешил. Вы только поглядите, как вывернул! Этому палец в рот не клади, мигом отхватит. Со страху так зубы щелкают, без руки останешься.
Корабль нашелся быстро. Ладьи через одну шли на запад, и еще через одну как раз в Торжище Великое. Тычок, представляясь бывалым мореходом, кривился так и сяк, оглядывая корабль. От парней на Улльге слыхал, будто не сильно широкие ладьи немилосердно качает от борта к борту, а больно короткие – от носа да кормы, и теперь сбивал цену, как мог. И не в том дело, что денег не хватало – наоборот, было много, – но как же без торговли?
– Ну что это такое? – воротил нос неопределимых годов мужичок. – Ладейка узенькая, в море заболтает, как трухлявую щепку.
– Узенькая?! – Купчина-хозяин хмурил брови. – Разуй глаза! Это не просто лодка – торговый грюг, в полтора раза шире боевого граппра!
– Да как-то маловат, – не сдавался Тычок. – И трюм низехонек, и в длину не вышел…
– Не вышел?! – Купец сунул руки в боки. – Пятьдесят шагов в длину, пятнадцать в ширину тебе мало?
– Средненько, – около болтуна и молоко скисло бы. – Но если и решеток нет в палубе, дабы лошадям и коровкам было светло…
Тычок развел руками, дескать, даже не знаю, стоит ли тогда продолжать разговор. Купчина, ухватив спорщика за рукав, потащил по сходням на грюг и там водил «бывалого морехода» по всей палубе и что-то показывал. Обмерили длину от носа до кормы, ширину от борта до борта, Тычок даже в трюм самолично лазил. Наконец пожали друг другу руки, причем по виду старика выходило не иначе, что купцу сделали огромное одолжение, согласившись путешествовать на его корабле.
– Серебряный рубль за нас и за лошадей.
Безрод равнодушно кивнул. Рубль так рубль.
Ветер задул попутный, и через несколько дней без приключений бросили якорь в Торжище Великом. Старик все зыркал по сторонам, выглядывая на море неприятельские граппры, охочие до чужого добра, только на этот раз выходило полное благоприятствие.
– Ишь ты, нахмурился так – всех налетчиков распугал. – Тычок эти несколько дней косил на мрачного Безрода, и по всему выходило, что многомудрые боги во избежание ненужной крови увели морских разбойников с дороги. – Со страху или от злости может и на куски постругать. И дружине работы не останется. После Гарькиной кончины сам не свой…
– Что-то мне все кругом знакомо, – бормотал Тычок, узнавая улицы и переулки. – Вон в той лавке я покупал витые леденцы, а в той – новую рубаху…
В Охотном ряду взяли двух тетеревов.
– Ой… – икнул старик, узнавая улицу и дом. – Мне бы хоть пыль смести…
Пригладил рубаху, сбил пыль со штанов и сапог, пятерней расчесал бороду.
– Хорош?
– А как же Неутайка?
– А что Неутайка? – Балагур тянул шею, заглядывая через плетень во двор. – Неутайка там, а я здесь.
Ранним утром – город лишь просыпался – толкнули знакомую калитку и прошли во двор.
– Хозяйка дома? – Тычок первым скакнул по ступеням на крыльцо и приотворил дверь.
Прислушался – молчание. Тихо в избе, никто не ворчит, не кряхтит и не ворочается.
– Где ее только Злобог носит? – Старик недоуменно пожал плечами и уже было шмыгнул в избу, как Безрод прихватил баламута за рукав. Почувствовал на себе взгляд, жгучий как раскаленное железо, оглянулся и мрачно кивнул.
– Здравствуй, Ясна.
Старуха вышла из-за угла – наверное, во дворе хозяйничала, – и несколько поленьев, что держала в руках, так и посыпались. Ворожея побледнела, тяжко задышала, ровно воздуху не хватало, зашаталась, бессильно опустилась на завалинку.
– Да что с ней такое? – Тычок резво сбежал с крыльца и подскочил к бабке Ясне. – Ополоумела, старая? Людей пугаешь! На самой лица нет!
Безрод медленно сошел во двор и, веско печатая шаги, приблизился к ворожее. Та безмолвно разевала рот, точно рыба, и не могла произнести ни слова. Рвала ворот, будто воздуха не хватало, и сделалась еще белее прежнего, как если бы каждый шаг Сивого отнимал у нее красок жизни. Не доходя сажени, Безрод остановился. Ясна встала на самом краю беспамятства, вот-вот сверзится в бессознательность, глаза помутнели.
– Вот те раз! – озадаченно прошептал Тычок, бессильно разводя руками. – Ровно по голове ударили, еле дышит наша хозяюшка.
– Воды в лицо плесни. – Безрод сдал назад несколько шагов. Как будто полегчало, задышала, порозовела.
– Воды? Это я быстро!
– Не все ведро! – рявкнул Сивый, но поздно.
Ясна заперхала, часто-часто заморгала, затрясла руками, сморщилась.
– Чего?!
Безрод усмехнулся. Уже ничего.
– Бабушка, ты чего? От страха едва душу не отдал! Перепугала!
– Я тебе не бабушка, старый пень. – Ворожея отдышалась, тяжело поднялась и по стеночке пошла в избу.
Баламут резво скакнул ближе, подставил плечо, поволок в дом, однако у самой двери Ясна отлепилась от подмоги, встала ровно и отпихнула гостя:
– Погоди здесь. Больно шустер!
– Чего это она? – Тычок состроил хитрющую рожицу, кивая на дверь. – То плохо ей, то силу обнаруживает, пихается.
– Дай бабке переодеться в сухое – целое ведро выплеснул.
– Чуть жива, а если в рукавах запутается?
Сивый усмехнулся.
– Тебя как погрести, «бывалый мореход», по морскому обычаю или по сухопутному?
– Чего это вдруг погребать? – Старик на всякий случай отодвинулся от двери. – Пока наша не возьмет, помирать не собираюсь. Нет, не собираюсь.
Какое-то время спустя дверь открылась, Ясна встала на пороге и кивнула, приглашая войти.
Дня не проходило, чтобы не вспомнила Сивого. Ночи напролет плакала в подушку, будто самолично вынула из груди сердце и положила в дорогу этому странному парню с холодными глазами. Знать не знала, что с ним, кем обогрет, кем обласкан, но дала бы голову на отрез, что недавнее утро принесло ему кровь и боль. Несколько седмиц назад будто некто могучий ухватил сильными руками и затряс: вставай, старая, несчастье – а по членам разлилось липкое, тошнотворное чувство беды. Ясна вскочила и едва не упала – ноги не держали. Сразу поняла – Костлявая неподалеку. Ухватила кого-то из близких сухими, цепкими руками, бедолагу всего трясет, и как будто ниточка тянется к ней, Ясне, душит, дергает.
Несколько дней старуха слонялась по двору, точно полоумная, видела как в тумане, едва сама не похолодела, а на девятый день отпустило. Ворожила на Безрода, и по всему выходило, что парень замер на ничейной полосе между жизнью и смертью – ни туда ни сюда. Спала в платке, что подарил Сивый, дабы к нему по невидимой пуповине перешло хоть немного жизни, ей, старой, уже не нужной.
Какое-то время оставалась худо-бедно спокойна, только с некоторых пор тревога вернулась и росла, как опара на дрожжах. А теперешним утром едва вышла из-за угла, несколько мгновений вообще не существовала. Не осталось души, не осталось и тела, а была исключительно пустота, которая по недоразумению звалась Ясной.
Стоит Безрод, а вокруг точно марево разлилось, как от раскаленной кузнечной заготовки, да только не жаром пышет, а мертвецкой стужей. А пройдет Сивый вперед – за ним след вьется жуткий и мерзлый, в котором исчезает все сущее. Ни вдохнуть, ни выдохнуть, желудок словно вековечным льдом набили, и стоит он под горлом, сглотнуть не дает. Хорошо, догадался Безрод отойти.
Пока переодевалась в избе – Тычок удружил, опрокинул полное ведро воды, – готовилась к неизбежному, ведь предстоит сидеть рядом, говорить, слушать. А как сидеть, если Безрод ровно с той стороны вернулся и ноги не вытер. Оставляет на этом свете жуткие мертвящие следы, будто извозился весь и теперь пачкает. Постояла над рядком снадобий в глиняных плошках, поморщилась, покачала головой и от души хватанула из кувшина с крепчайшей брагой, в которой бродили животворящие силы. Пшеница солнцем полна, хмель замерзнуть не даст… как будто отпустило. Что теперь парню сказать? «Отдавай назад стариковское сердце? Поиграл, и хватит. Ошиблась». Нет уж. Не ошиблась. Дунула-плюнула, открыла дверь и позвала в дом…
– Гарьки не вижу. – Ясна возилась у печи. У огня как будто теплее. – Верны не вижу. Оставили где-то?
– Нет больше Гарьки, – буркнул Тычок. – Убили. Как раз накануне свадьбы.
Старуха рухнула на лавку, недоуменно покачала головой:
– А Верна?
– Она и убила.
Ворожея спрятала лицо в ладони. Нет, не такой виделась жизнь год назад, когда Сивый увозил молодую жену за знамением богов. Разверзлась пропасть шириною в год, куда ухнули все надежды.
– Кольцо где? – Ясна кивнула на безымянный палец Сивого. – Или я чего-то не знаю?
С молчаливого согласия Безрода болтун поведал ворожее события последнего года, день за днем, не упуская ничего, и даже присочиняя. Впрочем, Тычок не был бы Тычком, не живи его язык собственной жизнью. Ясна слушала молча, хмурилась и кусала губы, а на «убийстве Гарьки» подсела ближе к печи.
Молчали все трое. Безрод – по обыкновению, молчанка ему, как рыбе вода; Тычок собирался с силами, вот только передохнет; Ясна мерзла. Кто бы мог подумать… Будто сама судьба взяла в руки кнут и полосует Сивого почем зря, как битюга под грузом, а тот лишь зубы крепче сжимает и тянет шаг за шагом. Тяжела получается дорога. И груза под рогожей не видно – что везет?
– Ты вот что, балабол, сходи-ка погуляй. – Ворожея показала Тычку на дверь. – Знакомцев-соседей проведай. Все уши мне прожужжали, дескать, когда старик в гости наведается… да гляди, много не пей!
Уговаривать не пришлось. Несчитанных годов мужичок оставил в избе пожитки, деньги, взял только серебряный рубль и шмыгнул за порог.
Едва за баламутом закрылась дверь, ворожея поежилась, поплотнее завернулась в платок, приложилась к кувшину с брагой и потребовала:
– Говори. Тащи из тени то, что этот балбес не вытащил.
Безрод какое-то время молчал.
– Не оставляй Тычка одного. Да и самой хватит одиночество кормить.
– Ишь ты, заботливый выискался! Для этого приехал?
Сивый отвернулся.
– И для этого тоже. Все может быть. Она не отступится. Со мной становится опасно.
– Беспричинно зарезала Гарьку и ничего не объяснила?
– Что-то случилось после Срединника. – Безрод встал, поворошил дрова в печи. Ворожея затаила дыхание, на мгновение показалось, будто языки пламени посинели, истончились, затрепетали, ровно кто-то задувает. – Смотрит, а в глазах безнадега разлита.
– Следил бы за своей бабой, глядишь, и Гарька осталась жива.
– Каждый идет своим путем, – вернулся на место. – Человека по рукам-ногам спутаю, как дорогу к себе привязать?
– Так и отпустил? Отдал кольцо, и все?
Усмехнулся.
– Так и отпустил.
– А дальше?
– Какой дорогой ни пойду, везде наткнусь на Верну. От схватки не уйти. Наверное, так должно быть.
– Что-то голос мне твой не нравится.
– Может случиться все. – Безрод выглянул исподлобья. – Тычок останется здесь. Я не возьму его с собой.
Ясна подняла вопросительный взгляд, Сивый лишь крепче стиснул зубы. За Верной встает что-то страшное, даже Гарькина смерть показалась бывшей жене мелочью. Переступила и пошла дальше. Тычка не получит.
– А сам куда?
– Туда, где никто не пострадает.
Ясна отхлебнула из кувшина, покачала головой. Ишь ты, чего придумал!
– Встанет поутру, а меня и след простыл, – замолчал, хмуря брови.
– Уж договаривай. Что беспокоит?
– Ее дружина. Никогда таких не видел. Едва ухватил за лицо, под пальцами оплыл, как воск над огнем. Ровно зельем плеснул.
Ясна привалилась к стенке печи. Перед глазами цвело и множилось. Ох, парень, сам ничего не понимаешь. С Той Стороны вырвался и с собой нежить притащил, что вцепилась в раны да отпускать не пожелала. Тает на солнечном свету, клоками отваливается, исчезает, ровно дымка. Когда-нибудь совсем исчезнет.
– За лицо, говоришь, взялся? А тот оплыл, как воск над огнем?
Сивый кивнул.
– Кровь на пальцах была?
– Да. О меч порезался.
Ворожея задумалась и долгое время не подавала признаков жизни – просто сидит старый человек у печи и дремлет, сморенный теплом. Наконец открыла глаза.
– Тебе не понравятся мои речи.
– Мне редко нравится то, что говорят.
– Не все чисто с дружиной Верны. Парни связаны узами служения почище клятвы. И этот кто-то весьма могуч. – Старуха криво улыбнулась. – Куда там старой ворожее. Но не это главное.
Сивый нахмурился. Тишина в избе загустела, стала громче вопроса.
– Твоя кровь уничтожила обоих. Не заруби ты первого и не сверни челюсть второму, они все равно ушли бы. Нельзя идти против того, кому служишь, а тебя не просто били – мечами рвали.
– Я сам по себе. То не моя дружина.
– Не твоя, но хозяин десятка очень тебе близок. У вас одна кровь. Те двое нарушили закон, встав против тебя.
Безрод ухмыльнулся. Когда жизнь перестала казаться простой и понятной, точно ладейная мачта? Когда взял в руки меч? Или раньше? Ворожея осторожно коснулась того, что пугало ее пуще смерти, еще больше оставила недосказанным. Не будь глупцом, догадайся, отчего девять дней ходил по самому краю и лишь чудом выкарабкался. Отчего льда в груди оказалось больше, чем в полуночных краях зимой, а через раны поддувало мертвящей стужей. Тычок останется здесь. Вон бабка Ясна и то почуяла. Сколько дней прошло, а будто на лбу кто-то написал: «Держись подальше». Сидит бледна, дышит через раз, брагой греется. Усмехнулся. Так и есть, все лицо расписано, «держись подальше».
– Тычок придет, уложи спать и не буди. Поднимется, а меня нет.
Ворожея кивнула, не в силах больше говорить. Безрод встал, просительно выглянул исподлобья, старуха кивнула. Сивый обнял бабку, погладил по голове и бережно помог сесть – Ясна чуть не отпустила сознание. Подхватил меч и вышел.
Глава 4 ЗЕРЦАЛО ЛЕДОВАНА
Безрод взошел на первый попавшийся корабль, шедший на запад. К соловеям идет ладья или к млечам, теперь не важно, главное быстрее покинуть Торжище Великое, пока старый егоз не проспался и не бросился вдогонку. С баламута станется. Тенька в трюме, с коровами и барантой, тянет носом воздух через решетку в палубе, всхрапывает. Торговый грюг широк и вместителен, да вот беда – неповоротлив и не скор, следом идут еще два «пузана», а чуть поодаль – боевая ладья охраняет караван.
Сивый когда греб, ненадолго заменяя по договоренности кого-то из гребцов, когда сидел у решетки, сунув руку вниз, и Тенька, облизывая пальцы, словно преданный пес, хрумкал морковью. Времени много, думай – не хочу. Жизнь будто надвое поделена, до побоища на заставе и после, и с каждым днем катится все скорее. Ровно с горы бежишь, остановиться не можешь, да вот беда, не известно, что внизу найдешь.
Ввечеру, сидя у решетки, слышал в трюме свару: рабы обязанности не поделили, кому за животными убирать. Тебе, нет тебе… твоя очередь, нет твоя… Усмехнулся, сошел вниз, выгнал обоих и, пока окончательно не пали сумерки, вычистил трюм. Бараний горох, коровьи лепешки, конские яблоки собрал в мешок, подозвал кого-то из давешних спорщиков – не стал разбираться, чья очередь, – сунул в руки. Мокрое замыл морской водой, присыпал свежей соломой, постоял около Теньки, расчесал тому гриву. Жеребец тревожно обнюхивал, ровно что-то чуял, носом ткнулся в раны, едва зажившие. Твари бессловесные разбрелись по углам, коровы забились в один угол, овцы – в другой, блеяли, мычали, не было бы стенок, в море попрыгали.
Сразу из Торжища Великого сдали на полдень, а когда подошли к большим землям, двинулись вдоль берега на запад. Миновали земли былинеев, ушла назад по левую руку страна понежеев, а когда пристали в княжестве млечей, Сивый сошел с корабля. Слава богам, обошлось без приключений, уж в кровавых игрищах недостатка не будет.
Млечи худо-бедно отошли от недавнего опустошения. Налаживалась жизнь, воскурился над избами дымок, ожили деревни, народились дети. Не густо, но и не пусто. Новый князь повел дело мудро, первым делом взялся за пристани и за дружину. Без первого торговля не возродится, без второго не станет жизни. Простил пахарям и пастухам все долги в казну, взамен обязал выстроить в полудне конного пути друг от друга морские заставы, прежние стояли в дне ходу, да и те обратились в пепел после нашествия оттниров.
Безрод на широкие дороги не совался, жаловал все больше узкие проселочные, а то и вовсе лесное бездорожье. Пока ехал, кутался в плащ, а лицо в башлык прятал. Поди каждая собака по эту сторону моря слышала про бояна, расписанного ножами по лицу, что там еще млечи наплели, вернувшись домой. Под башлыком спокойнее. Когда просился на ночлег к добрым людям, когда в лесу оставался. Леса кругом дикие, непролазные, чащоба дремучая, никто не потревожит. Зверье не в счет. Заметил, что боятся его четвероногие и пернатые, ровно чуют что-то, уносятся прочь со всех ног и крыльев. Хоть вовсе огня не разводи, ни волк, ни медведь на перестрел не подойдут. Тенька уже привык, а этим страшно. Деревенские расспрашивали про жизнь, про дорогу, Сивый кивал на запад. Все больше отмалчивался. Кой-когда слышал жуткие истории про чудеса в глубине леса, дескать, не ходи, гостенек, в чащу, не пытай судьбу.
– Страшно? – башлыка не снимал, отговаривался простудой и соплями, говорил в нос.
– Говорят, чудовище! – Гостеприимец, престарелый пахарь, даже говорил вполголоса, будто лесное диво могло услышать. – Страшен, дик, не лицо, а личина, людей, понятное дело, сторонится.
– Сам боится.
– Так или нет, охотников проверять не находится, – назидательно погрозил пальцем. – И ты не суйся, если жизнь дорога.
Сивый пожал плечами, махнул рукой.
– Утварь исчезает, люди пропадают! – Пахарь сделал страшные глаза, кивая на глухомань. – Ходят слухи, будто чудовище девку сожрало. Бедолага в лес ушла и не вернулась. Хорошо – сирота, ни родных, ни близких, убиваться некому. Да к тому же неменькая. Боги отняли дар речи, жути на войне насмотрелась и молчит… молчала с тех пор. Какая-никакая, а живая душа. И вот нет ее. Ты уж поосторожнее…
На седьмой день пути, проходя глухомань, где идти можно было только шагом, Безрод косил по сторонам, выбирая место для ночлега. Случайно заметил, не вглядывался бы пристально – прошел мимо избушки. Стоит домишко на крошечной опушке, древесные стволы закрывают почти целиком, неказист, приземист, больше похож на заимку.
Сивый усмехнулся, ведя жеребца в поводу, повернул к жилью. Неведомый хозяин лишь недавно расчистил место и поставил избенку, еще свежи пни вокруг, шагах в пятнадцати лежит повалка, сучья обрублены, не иначе, лесной затворник скоро пустит заготовку в дело. Солнце падало, и если на равнине при малиновом зареве еще видно кругом до самого дальнокрая, здесь в чащобе в полусотне шагов стоит неразличимая древесная стена, а в сплетенных кронах виднеются багряные росчерки.
Привязав Тень к дереву, Сивый без боязни оставил жеребца одного. У порога выкликнул хозяина и, не дождавшись ответа, ступил внутрь. Темнота непроглядная, хотя только что здесь горел светоч – в воздухе еще плывет пахучий дымок. Безрод сдал шаг назад и распахнул дверь. Скудный свет лесных сумерек разогнал безоконную темноту. Несколько больших валунов посреди избы образовали очаг, сейчас холодный и темный, с поперечной балки спускается надочажная цепь, вдоль стен тянутся грубосколоченные лавки. Сивый усмехнулся, миновал середину, присел на корточки и откинул холщовое покрывало, занавесившее подлавочную нишу до самого пола. Вы только поглядите! Притаилась, подобралась, глядит испуганно, глаза от испуга велики, словно плошки, косу зубами прихватила, Дабы не заорать от страха. Выглядывает из-под лавки, как набедокурившая кошка, голову втянула, щеки трясутся, губешки белые, дрожат, в руке нож.
– Вылезай, не съем, – отошел назад, сел в дальнем углу, Дверь осталась открыта, дорога свободна: беги, если хочешь. – Станешь убегать, не пугайся, у избы жеребец привязан. И покажи, где вода.
Скорее всего, девка, молодая, хотя в полутьме плохо видно, Да и страх черты исказил. Какое-то время оставалась неподвижна, только глаза бегали туда-сюда: незнакомец – дверь, незнакомец – дверь. Наконец расслабилась, ровно злое полено выкатилась из-под лавки, порскнула к двери и выскочила наружу. Сивый усмехнулся, встал, обошел избенку. Семь шагов на семь, земляной пол усыпан мелкими камешками – не галькой, та кругла и обкатана, – в одном углу стоит корзина, обмазанная глиной, в другом чаша, выдолбленная из дерева. Под лавкой покоится ведро. У двери что-то зашуршало. Сивый усмехнулся, оглянулся. Прячется за косяком, смотрит одним глазом, готова сорваться и бежать хоть на край света.
– Вода где? Здесь? – показал на ведро под лавкой.
Кивнула.
Снял крышку, зачерпнул чашей, напился. Башлыка не снял – вот еще. Испугается девка, вовсе умчится.
– Жеребца напою? – поднял ведро, неспешно пошел к двери. Кивнула, сдавая назад.
Пока Тенька пил, Безрод вытащил из седельной сумки яблоко, разрезал, половину кинул девке. Та стояла под деревом, внимательно следя за незнакомцем. Поймала, понюхала, сотворила обережное знамение и захрустела. Как будто не страшный.
– Темнеет. Очаг запали. Зря водой залила, – кивнул на избу, убрал ведро от жеребца и унес в дом.
Девка помедлила и осторожно пошла следом. У порога поколебалась и скользнула в избу…
Огонь весело трещал в очаге, на крюке висел котел, в нем булькало аппетитное варево.
– Не страшно?
Замотала головой. Показала пальцами во все стороны: «Там люди, там люди и там люди». Безрод усмехнулся, не та ли это немая, которую утащило страшное лесное чудовище? Как будто жива, здорова и в меру упитанна. Человеческих костей по углам не валяется, черепа на колья у дома не посажены, воронье над избой не кружит.
– Где хозяин?
Замычала, показала в лес, дескать, скоро будет. Охотится.
– К людям ходите? Или тут безвылазно?
Кивнула, ходят. Показала на топор, цепь, котел и прочие хозяйственные мелочи, закрутила руками, мол, меняемся. Снаружи всхрапнул Тень, немая, вытирая руки о передник, выскочила за порог. Раздались собачий лай, глухой мужской голос, радостное лопотание девки, и друг за другом они вошли в избу, сначала палевый пес, хозяин, и наконец, немая. Пес, было подбежавший к Сивому обнюхать, скуля, выбежал вон, девка за плечом охотника тянула шею, а тот, стоя на пороге, принялся неспешно разматывать с головы и лица башлык, такой же как у Безрода. Один виток, другой, третий – на гостя в оба глаза, не мигая уставился… как вчера говорил пахарь? Страшен, дик, не лицо, а личина.
– Ну здравствуй, Сёнге. – Безрод встал.
Какое-то время гойг молчал, потом коротко кивнул и прошел в избу. Немая рот раскрыла и забыла закрыть. Эти двое знаются?! Но изумление девки оказалось только бледной тенью давешнего, когда гость, усмехнувшись, взялся за своей башлык, и через несколько мгновений друг на друга выглянули уже две личины. Ровно один из двоих глядится в зерцало, только волосы и бороды разные. Ойкнула и села, где стояла.
– Здравствуй, Безрод. – Сёнге положил на лавку лук, стрелы, добычу, сложил с себя пояс. Тяжело опустился на лавку. – Какими судьбами? Только не говори, что пришел повидаться.
– Не скажу. – Безрод усмехнулся. – Случайно набрел.
– Хороша случайность в глухомани.
– А ты как будто к лесу привык. По морю не скучаешь?
Гойг пожевал губу, кивнул. Есть немного.
– Ты гляди, глотки друг другу не дерем, сидим как лучшие друзья.
– А хочешь? – Сивый усмехнулся.
– Тишины хочу. – Сёнге смотрел спокойно, даже устало. – И покоя.
– Чего к людям не идешь? Почему к своим не подался?
– Я не так смел, как ты. – Оттнир показал на шрамы. – Боюсь, засмеют.
– Не смеются. Пугаются.
– Еще лучше. – Сёнге поджал губы.
– Про тебя страшилки рассказывают.
– Знаю. – Гойг махнул рукой. – Видели несколько раз в медвежьей верховке, лицо забыл прикрыть, а того не знают, что лесное чудовище и охотник, что в башлыке ходит по деревням, один и тот же человек.
Безрод несколько мгновений не отрывал глаз от собеседника.
– Ты остыл, Сёнге.
– Поумнел. Многое и многих понял. С той кровью будто вся дурость вышла.
– А как здесь оказался?
– Старик подобрал, охотник. Лодку к берегу прибило, а он поблизости случился. Заштопал, выходил, хотя уж лучше добил бы. Млеч оттнира после войны спас, уму непостижимо.
– И где он?
– Зимой душу отдал. Своей смертью помер.
– А эта? – Сивый кивнул на девку, что хлопотала с дичью – самое время бросать мясо в похлебку.
– Боится. Войны боится. Страшно ей с людьми. Прибилась ко мне. Гоню – не идет. Как подумаю, что на свете делается, смеяться хочется. Оттниров испугалась, к оттниру и прибилась.
Немая замычала, бия себя в грудь, мол, шагу отсюда не ступлю, там люди убивают друг друга, там страшно.
– Сейчас тихо.
«Все равно че пойду. Здесь останусь».
– Послушай, боян, если не хочешь, можешь не отвечать. – Гойг нахмурился, вздохнул, будто перед прыжком с высокого обрыва. – Пойму.
– Я отвечу, и ты ответишь. – Безрод колко выглянул исподлобья.
Сёнге только и кивнул, спросил:
– Как ты выжил и остался ли прежним, когда встал на ноги?
– Хотел жить и выжил. Остался ли прежним… – Закусил ус. – Наверное, да. Упрям и глуп, все при мне.
– Мне бы глотку тебе рвать и лютовать, да что-то не лютуется. Свободен как птица, никому не должен, даже странно… Будто в твою шкуру, боян, сунули, и смотрю кругом твоими глазами. Отсюда многое видится по-другому. Спрашивай.
– Почему это? – Сивый показал на шрамы. – Почему не повесили, отчего стрелами не утыкали, почему собаками не затравили?
Гойг помялся, тяжело вздохнул.
– В том побоище легло много наших, ты сам накрошил предостаточно, помнишь, наверное. Видели Ёддёра, воевода Тнировой дружины в тот день забрал многих парней, но отчего-то остановился перед тобой – ты валялся без памяти, – и сказал такое, отчего мы, выжившие, только рты раскрыли.
Безрод не мигая смотрел на оттнира, и Сёнге вдруг стало неуютно у самого очага.
– Дела нет Ёддёру до вас, боянов, прошел бы мимо и прошел. Но краснобородый сказал, будто ты похож на ледяного великана, только поменьше. А тот весь в трещинах, как в шрамах. И еще сказал…
Безрод сузил глаза, оттнир пожевал губу.
– В тот день я смеялся громче всех, и воевода Тнира бросил странные слова. Тогда не понял, зато теперь понятнее некуда. «Не глядись в зерцало, станет страшно». Так и вышло. Посмотрелся в ледяное зерцало и увидел собственное отражение.
– Зерцало? Отражение? – усмехнулся Безрод.
– Ледяное зерцало, – кивнул оттнир. – Ледяной великан, только поменьше. Я и расписал тебя, словно трещинами.
Немая даже мешать перестала, слушала раскрыв рот. Гойг молча показал ей на булькающее варево, и девка, не отрывая глаз от Сивого, вернулась к похлебке.
– Почему ледяной великан?
Сёнге пожал плечами. Посуровел, поседел, смотрит, будто не узнает. Тот ли это боян? А если тот, отчего, глядя на него, внутри не разгорается пожар злобы? Гойг будто сам не понимает, чего ждать, слушает себя, глядится в нутро, и ничего не видит. Тихо, пусто.
– Почему Ёддёр так сказал, не знаю. Сам думай. Только наши старики говорят, будто с ледяным великаном нельзя есть один хлеб и нельзя пускать к себе в душу. Исотун ходит по земле в самую холодную ночь в году, и никак его не распознаешь, пока не дашь руку. Рукопожатие Исотуна холодно, как лед, а глаза – как ледяное зерцало, в котором отражается все сущее.
– Мне никогда не было скучно жить, – усмехнулся Безрод.
Немая показала на котел и кивнула.
– Варево поспело, – буркнул Сёнге…
Утром, прощаясь перед уходом, Безрод с холодным недоумением воззрился на оттнира, когда тот буркнул, глядя в пол:
– С тобой пойду. Провожу.
Сивый равнодушно пожал плечами. Проводи.
Шли пешком, неблаго бурелом стоял такой, что даже помыслить о легкой рыси представлялось глупым, к тому же гойг был без лошади.
– Отчего по чащобе рыщешь? Путь по берегу удобнее и короче.
– Бешеной собаке дневной переход – не крюк, – не стал упоминать о Коряге и остальных млечах, встреча с которым теперь оказалась бы совсем некстати. Наверное, живы и тянут ратную службу, а куда только судьба не забрасывает воя. Дальше от дорог – дальше от нежелательных встреч.
Через три дня пути вышли к рубежу боянских земель, а еще через два, за полдень, подошли к местам, памятным обоим.
– Если что нужно, скажи. – Оттнир, казалось, пробует на вкус предложение помощи – не стошнит ли, не упадет ли небо на землю?
Сивый какое-то время молчал, потом кивнул.
– Найди в городе Стюженя, передай, что жду в старом святилище. Ты помнишь: седобородый старик, здоровенный, будто медведь.
Оттнир задумчиво бросил, заматывая голову и лицо башлыком:
– Да, помню такого. Приведу.
Не оглядываясь, не прощаясь, не пожимая рук, словно добрые друзья, разошлись каждый своей дорогой, Безрод – к старому святилищу, Сёнге – в город, за ворожцом. Гойг смотрел под ноги и за мыслями не всегда видел дорогу, Сивый кусал ус и хмурился. Что сделано, то сделано. Странно.
Безрод поднялся ни свет ни заря. Вчера в багреце заката долгое время стоял на берегу, том самом, на который позапрошлой зимой выбрался, скрипя зубами от нечеловеческого напряжения. Лес приветливо шумел зеленым пологом, под ногами мягко пружинил мох, меж деревьев лениво сновал пряный теплый ветерок, а тогда земля представлялась куском льда, слегка припорошенным снегом. Бездумно просидел в камнях до самой полуночи, сведя брови и крепко стиснув зубы. Из-за пределов освещенного костром круга накатывало прошлое и в лес же пряталось – уханье филина, скрип замерзших деревьев, стук топоров по дереву. Будто видения на рубеже света и тьмы, колыхались тени в полушубках, немо смеялись, перешучивались и безмолвно таяли в темноте, узнаваемые и недостижимо далекие. Безрод уткнулся в очаг. Перед глазами встала огненная завеса, и во всем мире не осталось ничего, кроме красно-желтых языков пламени.
Вскоре после восхода солнца Безрод почувствовал на лице пытливый, колючий взгляд, а когда вскинул глаза, увидел старика, что стоял в деревьях и подозрительно щурился. Сотворив обережное знамение, ворожец вышел на открытое, остановился в шаге от Безрода, и отчего-то жилка под Стюженевым глазом задрожала. Плечи малость поникли и оттого стали казаться еще тяжелее, зато руки не тряслись дряхлой немощью, против жилки под глазом. Седобородый глядит остро и зряче, годы не помеха, иногда Сивому казалось, будто верховному даже глаза не нужны, пусть бы такого никогда не случилось.
– Жив-здоров, отчаюга! Будто чуял, что скоро увидимся! А я стою, думаю: ты или не ты? Может быть, нечисть глаза отводит? Жутким духом от тебя несет, выходить боялся!
Стюжень сграбастал Безрода в охапку, едва не раздавил.
– Тебе отведешь. – Горло пережало, еле вытолкнул слова. – Потише, раздавишь.
Старик баюкал Безрода, оторвав от земли, и Сивый без преувеличения висел на ворожце, обхватив широченную грудь верховного. Сам давил изо всех сил – в горле сдавило и сам давил. И пахло от старика удивительно – не прелым дряхлым телом и вонючими одеждами, а травами и чем-то мощным, как от зверя.
– Ну рассказывай, бродяга! Как сложилось житье за морем? Нашел искомое? Сверх меры удивился, когда твой посланец размотал голову. Вы только поглядите – не ждал, что гойг выживет! Но сначала вот что – с месяц назад у меня в жбане внезапно скисла брага, и приснился дурной сон, будто раньше урочного пала зима, да такая лютая, что замерзла Озорница, а какой-то ухарь сиганул в прорубь нагишом. Лица вот только не разглядел. Было нечто похожее или все бредни стариковские?
Безрод молча кивнул. Ворожец нахмурился.
– Ну-ка сядем, головорез. Давай по порядку.
Вздохнул. Словно было такое недавно… точно было. Вот так же сидел перед Ясной и гляделся в обеспокоенные глаза старухи. Будто струится правда в глубине земли, точно подземная река, и пьют из нее только Стюжени и Ясны.
– …На девятый день пошел на поправку, оставил Тычка у ворожеи, пересек море. Случайно встретил Сёнге. А теперь сидим у огня, и ты, старый, морщишь лоб и хмуришься.
Ворожец поджал губы и покачал головой, мотая седой гривой.
– Нет, не случайно ваши дорожки с оттниром вновь пересеклись, ох, не случайно.
Безрод усмехнулся. Верховный ровно в душу глядит, насквозь пронизает.
– Никогда таких не видел. Машут мечами, и словно ледяным ветром обдувает…
Старик слушал молча, оглаживал бороду и тревожно поглядывал на Безрода.
– …А едва кровь на лицо попала – оплыл, точно гнилую мертвечину заморозили, а потом достали из ледника.
– Ну-ка снимай рубаху, – потребовал ворожец.
Сивый молча разоблачился по пояс. Верховный, углядев едва зажившие раны, положил на одну из них ладонь и закрыл глаза. Какое-то время ничто не происходило, потом старик побледнел и закачался. Упал бы с валежины, не подхвати Безрод. Хлебнув из деревянной укупорки злого вина, ворожец отошел, взгляд прояснился, но тревожная хмарь с лица не сошла.
– Дело плохо, босота. И не просто плохо – дрянь дело! Ты похож на волчару, что извозился в человеческом дерьме и несет от которого на весь лес. Зверье пугается и несется прочь. Я, немощный, едва концы не отдал!
– Здоров как бык, а все за немощь прячешься, – усмехнулся Безрод.
Старик сорвал травинку, сунул в зубы, пожевал, выплюнул. Искоса выглянул.
– Ты хоть понимаешь, что избежал верной смерти? Был бы кто иной – давно остыло погребальное пепелище. С тебя же как с гуся вода! От скучной жизни такую дружину не найдешь, а заполучив, не избавишься. Не все чисто с твоей бывшей. Нашел счастье за морем, бестолочь?
Безрод молча глядел в костер и кивал. Да уж, нашел.
– А парни наши оттуда. – Старик многозначительно кивнул себе за спину и сотворил обережное знамение, да не одно, а несколько раз кряду. Понимай правильно, не будь дурак. – Кровь, говоришь, попала и оплыл? Тут все просто – кровь твоя заклята, потому и сожрала кожу молодцу, будто едкое зелье. Не должен был кровь пускать, а пустил. И тот, кому присягнули твои знакомцы, связал их узами служения.
– Насколько он мне близок? – Безрод закусил губу и перестал дышать.
– Очень близок. – Ворожец для пущей убедительности кивнул. – Близок настолько, что сторонняя кровь еще не растворила в себе вашу родовую самость. Заклятие не обманешь. Оно не ошибается.
Безрод поднял глаза на старика, а верховный который раз поймал себя на чувстве растерянности; так не сразу поймешь, в какую воду сунул палец, в жгуче-горячую или в ледяную, а если кубарем скатишься с пригорка, не всегда разберешь, где теперь небо, где земля. Правда, когда это было… кубарем с пригорка… а ведь держится в памяти, не стирается.
– Ну говори, бестолочь. Как уставишься на человека, хоть сквозь землю провались! Глаз у тебя дурной, тяжелый!
– Расскажи мне про Ледована…
Два дня Тычок продержался молодцом. Топил огорчение в браге и вине, не хныкал, не канючил, возвращался затемно еле на ногах, и Ясна уже было подумала – обошлось. Нет, не обошлось. Как по считанному, на третий день неопределимых годов мужичок с самого утра остался дома. Нос не высунул, сычом глядел на ворожею, слонялся из угла в угол, а когда старуха по какой-то хозяйственной надобности вышла во двор, скользнул следом. Мозолил глаза до самого полудня – что толку обтирать углы в избе, если нет свидетелей твоего безмерного горя, – с посетителями здоровался хмуро и коротко, метал на старуху гневные молнии. А когда стало казаться, что не все видно и слышно, подпустил матерка на язык и огня в глаза.
– Ишь чего удумали! – бормотал, хмуря брови. – Сговорились! Я покажу, как плести заговор за спиной честного человека! Только попадись мне, Сивый, в руки, всыплю от всей своей широченной души!
К вечеру старик уверился в черствости старухи и безразличии – ни разу ядовитая поганка не обернулась, ровно нет здесь никого, честные люди не страдают от обмана, все хорошо и все довольны. Теперь Тычка без труда услышал бы любой прохожий. А чтобы и видели получше, встал на самой середине двора и лицом повернулся к улице, хотя старуха, для которой все говорилось, возилась по хозяйству как раз за спиной.
– …Не выйдет! Тычка не обмануть! Тычок выведет заговорщиков на чистую воду, и пусть обоих зальет краской стыда! Будут ходить красные, и каждая собака станет показывать на них пальцем и приговаривать: «Не обмани старика, не замышляй греха!» Хороша хитрость – наливай полнее, чтобы потом стало больнее! Хитрый с лукавым водились, оба в яму свалились! Думали, Тычок прост, что нетканый холст? Нет уж! Сынок, сынок, удружил! Сам казался прост, да подвязал лисий хвост! А ворожиха? На языке медок, а в сердце ледок, речи медынные, дела полынные! Ах, Безродушка, ах, коварный, споил старика, а сам – около болотца в задние воротца? Думали, все, дело сделано? Ан нет!
На закате Ясна не выдержала. Выпроводив последнего страждущего, за рукав утащила старика в избу и показала – сядь на лавку.
– Ну что ты душу мне мотаешь? Чего хочешь, чудо невиданное? Ну чего куксишься, ровно малое дитя? Разве не понимаешь, почему он уехал, а тебя оставил?
Тычок подскочил на месте и сразу ударился в оглушительный крик, потряхивая пальцем:
– Ишь чего удумали! Решили споить да под шумок провернуть свои темные делишки? Не выйдет! Я все понял! Если молчал – это не значит, что Тычок весь умишко пропил! Как пить дать, что-то в брагу мне подмешала, ведьма!
Ворожея всплеснула руками, прикрыла рот ладонью и широко раскрытыми глазами поедала стариково буйство. Этот дом видел многое, опасливые взгляды, недоверие, отчаяние страх, но еще никогда старые стены не сотрясал мужской гнев, до того неистовый, что хочется стоять и слушать… стоять и слушать… И как будто обычная жизнь приживается в четырех углах, а не затворническая – мужик в доме разоряется, напуском берет. Давно на саму не орали. Даже не понять, смешно стало или удивительно.
– …Нет, вы только поглядите, что удумали. – Ворожея диву давалась: вечер на дворе, а этот как будто только начал. Слюной брызжет, борода колом стоит, руками машет; если бы не воздух был в избе, а молоко – масло сбил бы. – Думали провести старого на мякине? Обхитрить задумали? Не выйдет! Тычок все понял с самого начала!
Ясна устало опустилась на лавку.
– Дурак седобородый! Он же о тебе думал. Не просто парни с соседней улицы по следу идут, такая силища, что до сих пор в холодок бросает!
– Мы с Безродушкой и не таких ломали! А даже если таких не было, без меня ему никак!
– Вот придумал! Когда Сивый уходил, не знала, каким знамением осенить – ему что проклятие, что благословение, как об стенку горох. Только тебя там не хватает!
– Без меня никуда! Поняла, старая поганка?
Едва не рассмеялась. Ишь ты! Заглянул бы кто-нибудь посторонний, что подумал? Ах, бедная бабка, такое чудовище в доме обитает! Как же она столько лет терпит?
– Поздно уже. За кораблем давно растаял пенный след. Есть хочешь?
– Ты мне зубы не заговаривай! Поздно, видите ли… в кашу молока побольше. И масла тоже… ничего не поздно!
– Всю душу мне вымотал, балабол. Не была замужем, и счастье, что не была! Попался бы такой, как ты, сбежала куда глаза глядят!
– Не сбежала бы. – Тычок одним глазом косил на печь, куда старуха определила горшок с кашей. – И Сивый не сбежит!
– Кем себя вообразил? Неужели след возьмешь, точно пес?
Баламут хитро сощурился:
– Нет, след возьму не я.
Ворожея изумленно повернулась к болтуну.
– Ты возьмешь!
Отмахнулась. Ровно малыш беспортошный глупость ляпнул. Тычок вдруг успокоился, будто личину скинул, задумчиво почесал затылок и усмехнулся. Утром все повторилось, и старуха, посчитавшая было, что все обговорено и понято, до заката ходила с раскрытым ртом. Через день – опять. Матерка стало побольше, и голос погромче. На третий день Ясна сдалась.
– Что же ты со мной делаешь, дурень седобородый? Вот ведь угораздило, привалило счастья! Все неймется тебе?
– Еще не поздно. Найдется Безродушка!
– Человек не иголка, – вздохнула Ясна. – Теперь ищи-свищи.
– Не, свистеть не надо. – Старик лучился, как начищенный котел на солнце. – Поворожи.
– Долго думал?
– Не-а.
Ясна обреченно замотала головой. Этот не отстанет.
– Не отстанешь ведь… Горлопанишь целыми днями, людей с толку сбиваешь. Откуда в тебе столько помещается? Воистину голова – как помойка!
– Точно, не отстану. Я еще много знаю.
– Мне нужен волос Безрода.
Тычок посмотрел туда-сюда.
– Будет.
С утра баламут излазил всю избу на четвереньках, перетряхнул мешок с золотом, все свои вещи – одеяло, верховку – и к вечеру протянул Ясне три волоса, два из них седые. Ворожея перевязала все три нитью и до утра положила под горшок. Тычок пробовал ускорить дело, подбивал ворожить прямо сейчас, но быстро сдался, едва старуха поджала губы и выглянула исподлобья.
– Тьфу, ты думаешь, Тычок совсем без понятия? – Балагур только руками развел. – Кто же ворожит на ночь глядя? Это я тебя проверял. Молодца, бабка! Так и быть, женюсь!
Ясна рот раскрыла и долго не могла произнести хоть слово. А зачем сотрясать воздух, если в руках по случаю и весьма ко времени обнаружилась превосходная скалка? Тычка будто ветром вынесло во двор, и он еще долго сотрясал воздух визгливыми криками.
– Ну держись, оторва старая! Думал, все будет как у людей, а вы только поглядите! Сразу руки распускает? Я тебе не рассказывал про Жичиху и Гюста? Поимей в виду – история поучительная и правдооткрывательная! Жена взбесилась и мужа не спросилась! Известно ведь – жена без грозы хуже козы! И что? А ничего! Платье сундуками да шкура лоскутами!
Ясна не стала ждать, бросила скалку и утянула старика в дом, благо тот сопротивлялся лишь для виду. Толкнула на лавку, горой нависла над болтуном и хищно улыбнулась:
– Друг сердешный, ты ведь помнишь, что меня весь конец боится, до сих пор косятся. Думаешь, просто так? Укорочу ведь язык! Проснешься утром, а половины нет!
Старик подобрался, зубы сомкнул, притих.
– Ворожить стану утром. А теперь ты молча съешь кашу. Да, с маслом… не перебивай. И на вот, выпей, – налила баламуту полную чару пенной браги.
– Купить хочешь? – Тычок лишь глазами водил за половником с кашей. – Ну-ну.
А когда старик угомонился и растянулся на лавке, похрапывая, порыгивая и посапывая, ворожея молча встала над старым непоседой с маслянкой. Так поглядела, сяк поглядела. Улыбнулась. Почему бы и нет?
Утром выгнала Тычка на улицу. Усадила на завалинке, велела самому не входить и никого не пускать.
– А что говорить?
– Говори, что хочешь.
– Что хочу?
– Тьфу, горе луковое! Ври попроще!
Старик пожал плечами. Чего уж проще, врать попроще. Времени прошло ни много ни мало, Ясна вышла из избы и устало опустилась рядом.
– Ну что?
– Два из трех – твои.
– Да?
– На завалинку показывают.
– Врешь, старая! – подскочил и нырнул в дверь. Ворожея не успела и платок перевязать, как баламут выскочил. Глаза круглые, как у совы, тычет пальцем в избу. – Я кручусь вокруг плошки с водой, туда-сюда, а волос – за мной! Все время на меня показывает.
– Это я на дурака ворожила. Покажи, говорю, волос, мне самого большего дурачину в округе. Показал.
– Ты мне шутки шутить брось! – Тычок затряс пальцем. – Ворожи на третий волос!
И снова старик воссел на завалинке, от нетерпения грыз ногти, ноги ходуном ходили. Когда Ясна вышла, подскочил как ужаленный.
– Ну? Где?
– На западе.
– Я так и знал! – влетел в избу, схватил пожитки, выбежал во двор и остался премного удивлен, когда нашел ворожею у калитки. – У меня все собрано. Не провожай. Если молод и глуп – сильнее бьют, стар да умен – две выгоды в нем! Не поминай лихом.
Старуха покачала головой:
– Не поедешь один. Вместе уйдем.
– Вот еще! – Тычок недовольно засопел. – Мы сами с усами! Без тебя управимся.
– Ты не найдешь его без меня. Ну поехал на запад, а дальше? Кроме того, не один ты его… – Ворожея оборвалась на полуслове, опустила глаза.
– Что?
– Ничего, балабол. Уйдем вместе.
Дружина уверенно шла по следу ровно свора гончих. След вывел к пристани со смешным названием Не-Ходи-Мимо.
– И захотела бы, не прошла, – вздохнула Верна.
Безрод отправился на запад, куда именно, телохранители могли показать, но не сказать словами. Пристань поменьше, чем в Торжище Великом, и кораблей не так много. Ждали грюг несколько дней. Уж так получилось, что уходили на запад все больше такие ладьи, которые могли возить лишь тюки и бочата. А едва пришел здоровенный грюг, способный перевозить в трюме животных, разгрузился и собрался обратно на запад, на него тут же нашелся охотник.
– Девица-красавица, ты меня не понимаешь, – частил купец, размахивая руками как обмолоточный цеп. – Меня ждут в стране соловеев; Калач дни считает до прихода грюга, у него отменные производители; думаю, дело выгорит; мои коровы не просто дойные буренки, на племя везу; таких коров нет на десять дней пути вокруг; дело идет к новой породе, понимаешь, красота моя; видишь, во-о-он стоят, сами поджары, а вымя большое, молоко вкуснейшее, больного на ноги поднимет; за грюг проплачено еще месяц назад, что же мне, ждать прикажешь…
Верна только рот раскрывала вставить хоть слово, но бесполезно. Купец не дал слабины, и даже мало-мальского просвета не находилось в потоке болтовни. Парни тут не помогут, не убивать же купца за словоохотливость? Должен же он когда-нибудь устать.
– Я…
– Да, девица-красавица, новая порода; назовут моим именем, «корова Пестряка»; я не против, если обзовут просто «пеструхами»; у соловеев заливные луга вдоль течения Серебрянки, отличный выгон для моих красавиц…
– Мне…
– Ты какое молочко больше любишь? С пенкой? Свежее? Пеночник от моих коровок получается просто несравненный! Пеночку снимают березовыми черпаками в липовую чашу, и уже тогда пенка выходит желтая от жира. А когда настоится… Пальчики оближешь…
Бесполезно. Достала кошель и пересыпала в ладонь горсть рублей. Купец как зачарованный уставился на золото, частить перестал, наоборот, слова потянул, ровно забыл, как говорить. И то хорошо.
– Повезешь свое стадо на следующем грюге. За место каждой коровы плачу полрубля золотом. Их у тебя восемь, стало быть, четыре золотых рубля. Идет?
Соображая, купец нахмурился. Утащил брови на лоб и, огладив бороду, стал загибать пальцы:
– Еще месяц ожидания, постой для меня, пастьба для коров, отступные для Калача, потому что вовремя не привез…
– На все про все шесть рублей. По рукам?
– Семь! А еще найдешь на пристани Калача и все ему объяснишь!
– Хорошо.
Если бы Сивый нашелся так же быстро, как этот Калач! Сразу углядела на пристани кряжистого бородача поперек себя шире, что в нетерпении мерил шагами причал, пока привязывали грюг да опускали сходни для людей и скота.
– Ты, что ли, Калач? – Верна сама подошла к бородачу, на что тот воззрился с недоумением.
– Ну допустим.
– Пестряка не жди. Придет на следующем грюге.
– А ты кто?
– Я за него. На вот, держи, – бросила коровьему заводчику золото. – За простой и за беспокойство.
Калач, поджав губы, мерил взглядом сошедшее с грюга воинство и еле сдерживал гнев. Ничего не понятно, кроме того, что вместо Пестряка и его коров приехала эта дружина.
– Тьфу, окаянные! – Заводчик плюнул наземь, почесал загривок, повернулся и зашагал прочь.
Верна только плечами пожала и мрачно улыбнулась. Терять время не стали, прыгнули в седла и ушли на запад, куда семерых потянуло, как медведя на мед. Что это за земля? Почему Сивый направился именно сюда? Тут ему все близко, все родное? Здесь его душа и прошлое? Тутошние травы выросли на Безродовой крови? В этих местах он погребал друзей? Будто и солнце здесь по-другому светит и в душе колобродит, как перед чем-то неведомым и волнующим. И как будто повеяло окончанием черной полосы…
– Про Ледована? – Стюжень удивился. – С чего это вдруг?
– Не вдруг. – Безрод покачал головой. – Совсем не вдруг.
– Точно обухом по голове огрел! Никогда не угадаешь, что у тебя на уме! Дай хоть с мыслями собраться.
Старик некоторое время качал головой, выразительно глядя на Безрода. Сивый усмехался. Думай, верховный.
– Иные брешут, будто льды – мертвая земля, дескать, нет там души, – начал старик. – Враки все. Далеко на полуночи в ледяных землях тоже есть душа. Вон что устроили нам душевные люди позапрошлой зимой, до сих пор отойти не можем! Даже в лютый мороз сущее не умирает насовсем, а просто засыпает, как ты ночью.
Безрод молча кивал, играя желваками.
– Оттниры зовут его Исотун, мы – Ледован. В самый холодный день зимы он ходит по землям в человеческом обличье, или наоборот – ходит по земле, и в этот день становится жуткий мороз. Я еще мальчишкой сопливым был, когда старики говорили, будто Ледован и Жарован близнецы-братья, перебрасывают друг другу солнце, один с вершины холма, который называется Зима, другой с вершины холма, что зовется Лето. Покатит с горы солнце Ледован – зима пошла на убыль. Оттниры уверены, будто огромные льдины, что плавают по морям, – его ладьи, на одной из них находится сам Исотун. Ледован выглядит как обычный человек, только нельзя смотреть ему в глаза, прикасаться к нему и делить с ним стол. В твою душу снизойдет неописуемый холод, и увидишь его таким, каков он на самом деле, – полупрозрачный человек изо льда, весь в трещинах, ровно в морщинах.
Безрод слушал молча. Едва старик умолк, Сивый поднял на ворожца глаза и буркнул:
– Зерцало. Расскажи про зерцало Ледована.
Стюжень вздохнул, оглаживая бороду. Откуда этот интерес? Что Безрод задумал? Вот ведь человек… никогда не угадаешь, о чем думает.
– Зерцало Ледована – глаза. Увидишь в них собственное отражение, только мало от этого радости. Сделаешься похож на кусок льда: холодный, в трещинах – и уйдешь туда, где никогда не тает снег.
Сивый усмехнулся и бросил как бы между прочим:
– Зерцало. Дружина Верны должна заглянуть в зерцало и увидеть собственное отражение.
Верховный замолчал, в недоумении воззрившись на Безрода. Что еще пришло в голову? Сивый молчал, глаз от ворожца не отводил, и тот вдруг изменился в лице.
– Никак с головой раздружился? Ты хоть понимаешь, до чего додумался? Хочешь, чтобы соратнички твоей бывшей отразились, как в зерцале, а за твоей спиной встало еще несколько таких же отморозков?
– От них не уйти. – Безрод спрятал лицо в ладони, потер. – Драться придется. Было бы дело только в дружине, подставился под мечи семь раз, всего и забот. Но останется она, и тогда мне с ней уже не поговорить.
Старик долго молчал, ворочая желваками. Наконец поднял на Безрода глаза:
– Скольких положишь сам?
– Двоих, не больше.
– Значит, останется пятеро… Тебе нужны пятеро бойцов.
– Или трое, но очень сильных.
– Задал ты задачу. – Верховный покачал головой. – Я ведь даже не знаю, кто они такие. Одно то, что все потусторонники. Заклятие, принудившее их к служению, очень сильно, а если сильно, значит, просто, а если просто, значит, бесспорно, как стариковское наставление. А дедовские заветы настояны на ветре, напитаны солнцем, подсолены землей. Не избивай младенцев, не бей лежачего, не обмани убогого… Дай мне денек, приведу мысли в порядок. А ты…
– Подожду здесь. – Безрод усмехнулся. – Понимаю, нельзя в город. От меня до сих пор мертвечина кусками отваливается, сам сказал.
Стюжень поднялся, прямой, как ворожской посох, кивнул и скрылся в лесу. Безрод остался один на один с призраками былого.
Верховный появился только после полудня следующего дня, мрачен, словно грозовая туча.
– С тобой всегда так! Все люди как люди, лишь вокруг тебя несчастья вьются, ровно воронье!
– Я особенный, – усмехнулся Безрод. – Садись, гостем будешь.
– Говоря с тобой, впору за оберег хвататься и держаться что есть сил! – Старик тяжело опустился на бревно.
– Узнал что-нибудь?
– Узнал бы, где клад лежит, клянусь, обрадовался. Касаемо твоих дел – лучше бы не узнавал!
– Жути напустил.
– А чего ее напускать, только погляди на себя! Вся за тобой волочится, ровно шалава корчемная! Приворожил ты Костлявую, что ли? Уж мы со стариками ночь высидели, только одно и получается.
Безрод немо поднял на ворожца глаза.
– Вспоминали заветы, рыскали по свиткам, кое-что нашли. Плохо, если павший вой остается непогребен. Тризное пламя мостит дорогу в дружину Ратника и открывает для храбреца ворота дружинной избы. Если в земле остался, без памяти, без обряда, сгнил, рассыпался в прах, пребудешь тенью до скончания веков, пока не погребут по должному обычаю. И хуже всего, если погибшего бойца разлучат с посмертной вещью, с которой шагнул за кромку, да там, в тени, и остался. Вернуться на этот свет живым и забрать свое воитель не сможет и окажется во власти того, кому вещь станет принадлежать. Вынули из тебя душу да в кулаке зажали, обрадуешься?
– Приятного мало. – Сивый внимательно следил за божьей коровкой, севшей на руку, усмехнулся чему-то своему, поднес пальцы к глазам. Ползет букашка, крохотная, живая, вся на этом свете, с тельцем и живым духом. А полетай без крыльев, поползай без ножек, пуще того, вновь соберись воедино, после того, как размажут, раздавят. – Выходит, за мной идут семеро потусторонников?
– Да.
– Я им когда-то насолил? Это кто-то из моих непогребенных врагов?
– Может быть.
Безрод помолчал, сомкнул пальцы, ровно мостик, и божья коровка без колебаний перебралась с ногтя на ноготь.
– Вопросов много, ответ один. – Сивый проводил глазами взлетевшую букашку, поджал губы. – И развязать узел не получится, только рубить.
Верховный молча развел руками. Уж так складывается.
– Вся моя жизнь будто надвое поделена. – Сивый огладил бороду, поворошил дрова в костре. – До нашествия и после. Бегу за призраком, а догнать не могу. Впереди спина мелькает, а лица не вижу. Иногда бросит встречным ветром запах в нос, только скулы сводит – домом пахнет, кашей, бабой. Теперь, наверное, не догоню и лица не увижу.
Ворожец молчал. Сидел бы напротив отрок-недоросль – сопли утер, потрепал за вихор, отчитал, приласкал, подбодрил. С этим же все непросто. Иной горазд преувеличить беды. Сивый приуменьшает. По его словам, вполовину все не так страшно, как на самом деле. Семь потусторонников идут по следу, неумолимые, могучие, с ними не договоришься, на мировую не пойдешь. А Безрод знай себе на жизнь оглядывается, усмехается да зубы скалит…
– От себя могу пообещать. – Ворожец нарушил молчание в святилище. – Как бы ни случилось, потусторонником ты не станешь.
– Одного боюсь. Помереть раньше, чем узнаю правду.
– Непонятно выходит. – Стюжень согласно кивнул. – Девять потусторонников и твоя бывшая находят друг друга, и с того момента нет для них иного дела, кроме как спровадить одного угрюмца в небесную дружину. Странно.
Сивый задумчиво поиграл бровями. Очень странно.
– Немногое в этой истории можно утверждать без колебаний, но простому человеку не под силу то, что сделал твой неведомый родич. Те двое, которых срубил, были хороши?
– Да. – Безрод кивнул, не раздумывая. – Отменные бойцы. Быстрота, силища… сам не понимаю, как верх взял. Половины приемов никогда не видел.
– В потустороннике нет жизни, его ничто не ограничивает – сердце не бьется, загнать не страшно, сухожилия не рвутся, мослы не скрипят. Он открыт для Той Стороны, и с ним всегда тамошняя силища. Только заклятие, выходит, посильнее, освободиться не дает. А теперь подумай, как девке, пусть даже с мечом, найти таких воев?
Сивый прикусил ус.
– Помнишь, вчера говорил, будто вовсе не случайно наши дорожки с Сёнге пересеклись?
Ворожец кивнул: продолжай. Безрод помолчал, собираясь с мыслями.
– Той зимней ночью, когда полуночники решали, что со мной делать, за павшими оттнирами приходил Ёддёр.
Стюжень затаил дыхание.
– Воевода Тнира остановился против меня и сказал…
Верховный до скрипа стиснул посох и подался вперед, раскрыв глаза.
– …и сказал, будто я похож на льдистого великана. Дурень Сёнге рассмеялся и расписал меня, точно Исотуна: шрамы вместо трещин.
Какое-то время ворожец не мог вдохнуть – в груди сперло, – только разевал рот, будто рыба на суше. Безрод, усмехаясь, протянул укупорку с крепкой брагой.
– И через годы ты вернул долг, – наконец прошептал Стюжень, обретя дар речи. – Гойг ровно в зерцало заглянул…
Сивый, пожав плечами, задрал голову. Небо синее, облака белые, древесные кроны зеленые. Ворожец руками крепко стиснул посох-оберег и не отводил глаз от костра. Внутри будто жила оборвалась и образовалась жуткая пустота. Ровно вынули середину из человека, и осталась дырища в пузе – пугает, зияет.
– Зерцало. Дружина. Трое, – напомнил Безрод.
– Да-да, – отрешенно пробормотал ворожец. – Дружина. Есть возможность противопоставить семерым потусторонникам ровню. Есть!
– Как?
– Найти непогребенных бойцов и вытащить их с Той Стороны мне не под силу. Никому такое не под силу в Сторожите. Но придать живым дух погибших можно.
Безрод нахмурился. Они же погибли!
– Да не хмурься, бестолочь! Соображай! Вот идешь ты в кузню и говоришь: «Сработай мне, чудо-мастер, необыкновенный меч, сто голов с плеч». Что заставит делать кузнец?
– Кровь лить на клинок. – Сивый кивнул. – Понял.
– И в том клинке навсегда останется твоя душа, хоть бы даже тело сгорело в тризном огне или истлело в безвестности. Я смогу запустить дух бойца в тело человека… я смогу, а ты нет. Понял, обормот?
Старик, будто мальчишка-озорник, показал Безроду язык. Сивый усмехнулся.
– Научи, и я смогу.
– Вот еще! Сам скажешь, кого хочешь видеть в дружине, или старику доверишься?
– Говори.
– Первым сосватаю тебе своего Залевца. – Верховный посерьезнел, вздохнул. – Мой дурень сгинул двадцать лет назад – бились далеко отсюда, на полудне. Неравный был бой, наши отступали, да враги на хвосте повисли. Увел погоню, и никто не вернулся, ни Залевец, ни шестнадцать догонщиков. Только меч после него и нашли.
Безрод, словно это было вчера, припомнил огромного бесплотного парня, что витал под сводом бани и помог выздороветь, когда верховный не позволил измученной душе отлететь прочь. Могуч Стюженев отпрыск, стоящий боец.
– Отвада обидится, если Расшибца не вспомнишь.
Сивый молча кивнул, помолчал и в свою очередь спросил:
– А что стало с мечом Брюнсдюра?
Ворожец на мгновение замер, потом кивнул:
– У князя хранится. Будто знал, что понадобится. Воитель, каких мало. Соображаешь, бестолочь!
– Странно выходит. – Безрод прикусил губу. – И дела мне нет, боян рядом рубится или оттнир.
– Не знаю, отчего мне кажется, будто на кону стоит нечто большее, чем твоя жизнь. – Ворожец вынул из костра уголек, положил на ладонь, прищурился и долго смотрел в красные сполохи, что мгновенно багровели под человеческим дыханием…
Глава 5 ПЕЩЕРА
– Со мной пойдешь. – Следующим утром ворожец ни свет ни заря явился в старое святилище. – Поможешь.
– Далеко?
– Слушай внимательно. – Стюжень крепко встряхнул Безрода за плечи. – Не шутки шутим, дела серьезные. Абы куда сунуть душу из клинка невозможно. Для этого годится лишь человек при смерти. В твоем случае – обязательно вой. Непременно сильный, жилистый, крепкий и быстрый. Тебе не подойдут иные. И где прикажешь взять троих умирающих бойцов? Войны нет, малая дружина ушла дозором в море. Есть соображения?
Безрод молча уставился на Стюженя, и верховный сколько мог долго держал взгляд, не отводил. Потом плюнул и отвернулся. Тяжело, зараза! Будто хуже делается день ото дня.
– Троих бойцов должен добыть я?
– Догадлив, босота. – Старик невесело усмехнулся. – И времени у нас, как становится понятно, в обрез.
– Они уже близко. В нескольких днях пути.
– Своих резать – последнее дело, – буркнул ворожец, опускаясь на бревно. – Стало быть, под меч должны попасть чужаки, которых не жаль. Спрашиваю прямо: Коряга? Дергунь? Взмет? Живы все, ратную службу тащат у млечей. Тут недалеко.
Безрод поджал губы и мрачно покачал головой.
– А ты глазками на меня не сверкай! – рявкнул верховный. – И слюни подбери! Надо будет – на крови принесут нам победу!
– Нам?
– Да, бестолочь, нам! Сдается мне, что корешки этой истории гораздо глубже, нежели видится на первый взгляд, и в лучшем раскладе под горку укатают одного тебя. Считай, что у старого ворожца чутье взыграло.
– Больно мрачно.
– Еще не мрачно, я просто рассказчик плохой. Сёнге?
Безрод какое-то время молчал, потом коротко буркнул:
– Нет.
– Ты не ищешь легких дорог… Кто бы удивился. Выбор невелик, на все про все у нас два дня. День туда, день обратно. Двух дней хватит?
Сивый закусил губу, как будто прислушался к чему-то, и кивнул. Хватит.
– Вчера под закат на полдень ушли оттниры, пять бойцов, каковых сосед-князюшко под особую надобность вытребовал у рюгов.
– Почему на закате, почему именно полуночники?
– Уловка, стара, как мир. Парни броские, что и требуется. Их дело – быть как можно незаметнее в дороге и как можно заметнее на месте.
– Дабы своих в грязи не пачкать?
– Именно. Ты чье, бычье? И взятки гладки, – усмехнулся ворожец. – А поймают – не велика беда. Мол, знать не знаю, кто такие.
– Вои?
– И не простые. Таких в стенку не ставят и в куча-малу не суют без крайней нужды.
– Как понял?
– Каком кверху! – буркнул ворожец. – По дороге расскажу.
Сивый молча кивнул, за малое время собрался, приторочил к седлу одеяло, вскочил на Теньку. Ворожец из-под березы чуть поодаль вывел могучего буланого, кряхтя влез в седло. Махнул посохом на полдень, в объезд Сторожища, и Безрод углядел огромный меч старика, накрепко пристегнутый к переметной суме.
– Боги с нами, тронулись!..
– Глядят спокойно, не шумливы, слова взвешивают, держатся особняком, знакомств не заводят. – Походники шли скорой рысью, каковой к вечеру должны были оттниров настигнуть. – Оружие в порядке, в самых годах – не молодые, не старые, – сухи и поджары, налегке, не купцы. Пришли утром, нырнули на постоялый двор, ввечеру ушли. Что подумаешь?
Безрод слушал молча, время от времени кося на старика.
– И глядят, словно пронизывают. Ага, вот как ты сейчас!
– Сам видел?
– Да. – Ворожец кивнул. – Поросячий хвостик цена страже, если не научатся таких видеть даже под башлыком. Углядели, сообщили в терем. А с полуденной стороны как по заказу прилетел слух, будто зреет меж тамошними князем и боярином нарыв. Наши пятеро, надо полагать, нарыв и прижгут.
Сивый пожал плечами. Как пить дать, не кто иной, как Здрав Молостевич углядел подозрительных чужаков. Пятеро отборных, режь двоих, подрезай троих. А когда было легко?
Солнце вскарабкалось на вершину небосклона и покатилось вниз. Дорога вышла не оживленная и не глухомань, серединка на половинку – где поле, где лесок. Ворожец поторапливал, но больше себя, нежели Безрода, – единственный привал за день пути вышел что-то около полудня.
– Стар я уже для таких дел, – ворчал. – Мне бы на печь да под одеяльце…
– Меч для чего взял?
– Все тебе скажи!
– Не потеряли?
– Верно идем. – Старик показал медный рубль, что, не отпуская, держал в руке. – Их денежка. Ворожил на нее.
На закате верховный вдруг сделал упреждающий знак, призвал к тишине и показал вперед:
– В паре сотен шагов. Там, за поворотом.
– Волки матерые. – Безрод поджал губы. – Растянуть не получится. Придется бить прямо.
– У меня другая забота. Как мы их обратно доставим? Разве что к лошадям привяжем?
Сивый усмехнулся, оглушительно свистнул и ударил Теньку пятками. Старик нахмурился, посмотрел Безроду вослед, вздохнул, потянул из ножен громадный меч.
– Эх, яблочко мое румяное, убежало от меня, окаянное! – громыхнул Безрод на всю округу. Ворожец передернул плечами – ровно мурашки по спине разбежались. Грохочет сильно, полновесно, только хрип откуда-то примешался, будто горло порвали. – Далеко ушло, не догнать теперь, моя дурочка не закрыла дверь!..
Пятеро впереди подобрались, развернули коней на шум и молниеносно достали мечи. Не было в руках ничего – и на тебе! Тускло блещут в закатном солнце. Сочли преследователей и молча разбились: двое ушли навстречу справа-слева, двое, чуть отстав, – следом, пятый взял посередине.
– Вот ведь сволочи, – скривился ворожец. – Действительно хороши! Ну держись, босота, покромсают за здорово живешь.
То, что делал Сивый, оказалось уму непостижимо, старик едва глаза не прикрыл, только бы не видеть, как брызнет во все стороны кровь и на клинки оттниров наползет соструганная плоть. Безрод сидел на Теньке прямо, руки отчего-то вытянул вперед, и за десяток лошадиных шагов кони полуночников взвились на дыбы. Захрипели, заржали и замолотили передними ногами, ровно отбиваясь от жуткой напасти. Тень галопом пронесся мимо, левый всадник едва не упал – его каурый в испуге попятился, а жеребец правого развернул седока спиной к Безроду. Оттнир даже не хрипел, поник после удара на шею жеребца и выронил меч, левого догнал Стюжень, и громадный клинок напился полуночной крови. Рюг ничего не смог сделать; только отворачивался в седле назад и рубил за спину.
Боевой порядок оттниров сломался, и дело вышло в сущей мелочи – лошади понесли. Кони попятились и, не слушая седоков, рванули прочь, словно из-за поворота вынеслась, щелкая зубами, стая волков. Сивый в мгновение ока догнал рюга, что шел вторым по правому боку, и полоснул вполсилы по спине, неблаго тот мог отбиваться лишь с грехом пополам. Четвертым занялся старик, а пятый, не в силах справиться с обезумевшей лошадью, просто откинулся назад в седле, насколько позволила лука, и ухитрился отвести два удара. Третьего не случилось. Меч пришелся в голову плашмя, кровь немедленно залила лицо оттнира, а сознание отлетело. Не умеряя бега Теньки, Сивый догнал коня, ухватил повод и развернулся в обратное. Помощь ворожцу не понадобилась. Стало бы дело на земле, один на один, при прочих равных обстоятельствах, еще неизвестно как все повернулось; теперь же, когда лошадь испуганно несет, а за спиной громадный клинок сечет со свистом воздух…
Чем ближе подходил Сивый, тем беспокойнее становился конь рюга, и оттнир сделал единственно возможное – соскочил наземь. Если буланый ворожца на всем скаку пронесся мимо, Теньки избежать не удалось – полуночник со всех ног несся к спасительным зарослям, да вот беда, проскочив под носом Теньки, угодил прямо под жеребца, что шел в поводу чуть сзади и правее. Вороной грудью снес оттнира наземь, и тому крепко досталось копытом.
– Я за лошадьми! – крикнул старик, разворачивая к леску – именно туда с испугу подались лошади.
Сивый молча спешился и присел над рюгом. На плаще остался след подковы, копыто угодило в грудь. Вроде жив, шевелится. Безрод откинул полы, расстегнул кожаный доспех, задрал рубаху и молча кивнул. Оклемается. Здоров, жилист, мяса на костях много, такого не вдруг и разобьешь.
– Повезло. Недалеко убежали, – подъехал Стюжень с лошадьми в поводу. – Жив?
– Жив.
– Трое?
– Трое.
– Стало быть, восвояси? Едва душу из меня рюги не вытрясли! Стар я уже для таких скачек! Хорошо, догадался на своего буланого поворожить – понес бы прочь от тебя сломя голову, как эти…
Безрод усмехнулся.
Началось…
К вечеру следующего дня подошли к старому святилищу. Сивый пребывал мрачнее грозовой тучи. Двое рюгов отдали концы, остальные пришли в себя и качались из стороны в сторону, и не будь все трое привязаны к седлам… Тот, что получил удар в спину, едва держался в сознании, остальные двое осоловело глядели кругом и кривились. Оттнир, поймавший меч в голову, выглядел жутко – глаза кровью залило, лицо почернело, а лошадиный побратим шипел и кусал ус – каждый шаг болью отдавался в груди, хоть и шли неходко.
– Чего насупился, босяк? – Утром Стюжень обернулся в город и обратно, прихватил все необходимое для обряда. – Отвада еле сдерживается, хочет немедленно бросить все и примчаться.
– Нельзя ему, – усмехнулся Безрод. – Рядом со мной опасно.
– Проживется – перемелется, перемелется – ветром развеется. Спрашиваю, чего смурной сидишь?
– Разговаривали. – Сивый кивнул в сторону рюгов, сидевших поодаль у валуна. – Парни в недоумении.
– Даже так?
– Мне нечего ответить на их вопросы. – Безрод не отрывал глаз от пламени костра. – Как объяснить вчерашнее?
Стюжень кивнул, присаживаясь у огня. Вопрос. Ниоткуда, не говоря ни слова, выскакивают люди с мечами и хладнокровно бросаются рубить. И будь ты хоть трижды душегуб и негодяй, будь хоть в численном превосходстве, любому кровопуску должно быть объяснение – золото, месть, добыча… Получилось бы так, что мечи прилетели оттуда же, откуда деньги за предстоящее дело, – понятно, другая сторона подсуетилась. Догнали бы прежние грехи – тоже ясно. Но с этим шрамолицым рубакой, о котором ходят слухи по всем полуночным землям, раньше встречаться не доводилось, общих дел тоже не вели, вместе не сражались.
– Я должен им сказать, что парни просто попались под руку? Мне нужны трое, и все равно, кого рубить? – Сивый усмехнулся. – А на рассвете заберу их жизни, потому что одна дура заимела на меня зубок?
– Так не должно быть, – согласился ворожец. – И не будет. Рюги узнают правду. Не знаю, станет ли им легче, но они побеждены в честном бою – это все, что мы можем предложить. Сейчас же все им объясню…
– Нет, – буркнул Сивый, поднимаясь на ноги. – Я сам…
Подошел к пленникам, сел напротив, окатил полуночников мрачным взглядом, и тех отчего-то зазнобило.
– Я – Безрод. Спрашивай, рюг. Знаю, хочешь.
Старший дружины, тот самый, пятый, устало вздохнул. Со вчерашнего дня голова гудела, будто пивной котел, а присел рядом этот шрамолицый – и перестало, словно вымерзло все к такой-то матери.
– Что вчера было?
Безрод какое-то время молчал, глядя на пленников из-под сомкнутых бровей, наконец бросил:
– Вы нужны мне.
– Для чего? – Рюг еле заметно поморщился. – Мы побеждены, сами видим, но что у тебя к нам лично? Ты мстишь? На нас много крови, но за что теперь льется наша?
– Не то. Мне нужны трое сильных бойцов.
– Да. – Полуночник усмехнулся, пожав плечами. – Со вчерашнего дня мы стали значительно сильнее! Укрепим любую дружину!
– Души не хватит, – буркнул Сивый. – А я добавлю.
Оттнир замолчал, устало прикрыв глаза.
– Мы умрем?
– Да.
– Быстро?
– Без мучений.
Все трое, переглянувшись, мрачно кивнули…
– Я – Боллунд. – Предводитель маленькой дружины слабо ткнул себя в грудь. Его постоянно тошнило и тянуло рвать, и лишь настои ворожца временно облегчали страдания пленника. Стюжень положил рюга на волчью шкуру в середине старого святилища, погладил по голове, и полуночнику полегчало. Задышал глубоко и умиротворенно, даже улыбнулся.
Сивый кивнул. Боллунд.
Ворожец положил меч Брюнсдюра под руку оттниру, и тот сжал на рукояти пальцы, ровно тонул, а милосердные боги послали спасительную соломинку.
– Это клинок Брюнсдюра. – Верховный сотворил над рюгом обережное знамение и дал тому хлебнуть из укупорки. – Душа твоя отлетит легко-легко, и в тело войдет дух великого ангенна. Враг силен, а и мы не слабже!
– Начинается битва со вселенским злом? – Оттнир вдруг потерялся, неузнающе огляделся, засобирался встать, но ворожец не дал. – Ёддёр уже трубил всеобщий сбор? Тнир оседлал Ямадара? Мы выступаем?
– Ты не опоздал, Боллунд. Битва не начнется без вас троих.
– Не опоздал, не опоздал… – с блаженной улыбкой прошептал рюг и крикнул из последних сил: – Тнир, я с тобой!
Безрод смотрел на действо молча. Кусал ус и поджимал губы. Рядом с Боллундом легли остальные рюги, и скоро в старом святилище наступила тишина, каковая жутко смотрелась при двух неподвижно сидящих людях.
– Ты хочешь на это смотреть? – спросил наконец верховный.
– Да.
– Стоял бы на твоем месте кто другой, погнал прочь взашей. А ты оставайся. Сам не знаю, чего ждать.
Безрод кивнул.
Сивый даже пальцем не шевельнул, только глаза прищурил, когда налетел ветер, захлопал подолом рубахи, разметал волосы, поднял в воздух труху. Отчего-то враз потемнело, и ладно бы оказалось дело в грозовых тучах – словно кто-то набросил на белый день темный полог. Небо ясное, солнце светит, только все это где-то там, за пологом.
Верховный стоял подле недвижимых тел, задрав голову кверху, и бормотал заклятие. Что именно – Безрод не слышал, ветер носил слова. Потом туман упал, будто и впрямь захолодало над старым святилищем. Старик вдруг присел, что-то разогнало клочковатый туман понизу, точно кто-то взбил воздух, и Стюжень помог встать кому-то из рюгов. А что было? Громы?.. Молнии?.. А ничего не было. Туман упал, да ветер полетал. Безрод усмехнулся, пожал плечами, прикусил ус.
– Здорово, отец! – громыхнуло из тумана, и кто-то подозрительно всхлипнул.
Сивый встал с повалки, не оглядываясь, ушел на берег и долго бродил туда-сюда. Пусть наговорятся, через девять дней оба – Залевец и рюг Фартур – перестанут быть на белом свете, и в помянутые девять дней должно произойти многое. О чем могут говорить отец с сыном? А каково это: смотреть в лицо чужого человека и в глазах угадывать живой дух сына? Как будто недавно это было, Отвада пристально вглядывается, ищет собственную кровь.
Сложная штука жизнь, и как ни крути просто не выходит…
Стюжень казался огорошенным, слушал вполуха, глядел вполглаза. Сидели с Безродом в святилище у огня; Залевец, Брюнсдюр и Расшибец говорили о чем-то на берегу. Если бояны знали друг друга понаслышке, вернее, сын Отвады слышал о Залевце, Брюнсдюру все вышло непривычно.
– Знакомятся. – Сивый кивнул на троицу. – Все им новое.
– Будто заново родились. – Ворожец не отрывал глаз от Фартура. – Хуже всех Брюнсдюру. И хотел бы заартачиться, а не сможет.
– Он не станет. Боец до самых печенок, и задача не из легких. Затравится.
– Дадут боги, окажешься прав.
– Старик, слушай меня внимательно. – Безрод устало потер лицо. – Нас будет четверо, но мне достанется больше остальных.
– Удивил!
– В этот раз подземного жара не будет.
Стюжень будто не услышал, все смотрел на берег, глаз не отводил, и в уголках подозрительно блестело.
– Нужна печь, вроде кузнечной, с поддувалом. Чем горячее станет воздух, тем лучше.
– Сваришься!
– Не замерзнуть бы.
– Тебя заморозишь! – Старик делано плюнул. – Вон, двое пытались, и где теперь оба?
Безрод помолчал.
– Они успокоились?
– Да. – Ворожец уверенно кивнул. – Если твоя погребла их по воинскому обряду, даже недостающая вещь не сможет им помешать войти в небесную дружину. Вещь просто исчезнет у того, кто ее взял.
– Не знаю, сколько дней стану блуждать по кромке, но у печи кто-то должен быть всегда. Не ослабляйте огонь.
– Времени в обрез. Печь еще сложить нужно, дрова необходимо заготовить. Да не просто дрова – исполинская должна быть дровница, сколько дней тебя будет мотать по безвременью…
– Я знаю, где все это есть, – усмехнулся Безрод. – И кузнечная печь и дровница.
Стюжень только на короткое время отлучился в терем, сказаться Отваде и утрясти дело с ладьей. Пойдут на Улльге без дружины, кормщиком – Гюст, станет ждать наутро там, откуда в недавнюю войну увели десять граппров и усеяли весь берег мертвыми телами. Идти недолго, и нужды в гребцах нет, паруса хватит. До самого утра просидели у костра, разговаривая: Стюжень – с Залевцом, Сивый – с Брюнсдюром, Отвада – с Расшибцом. Князь не усидел в тереме, вышел к старому святилищу, привез маленького сына. Сгреб в охапку Безрода и долго не отпускал.
– Вернулся, дурень Сивый! На-ка вот, подержи, если не боишься! Без обиняков – твоя работа!
Усмехнулся. Осторожно взял малыша, и едва Отвадович перешел в другие руки, немедленно намочил Сивому рубаху. Безрод скривился и недоуменно глянул сначала на верховного, потом на князя, а засмеялись все вместе. Брюнсдюр гремел так, что мальчишка, было уснувший, открыл глазенки.
– Не знаешь, что делать? Это тебе не меч баюкать! – грохотал Отвада, ставший от смеха малиновым. – Сам сосватал, сам отдувайся!
– Выглядишь донельзя глупо, – шепнул Безроду ворожец и улыбнулся в бороду. – И за мальчишку не бойся, он под надежной защитой, твоя мертвечина стекает с него как с гуся вода.
Сивый и сам загрохотал, чисто и оглушительно.
Расшибец перенял младенца очень бережно, поцеловал в лоб, и пока старший сын тетешкал младшего, Отвада подозрительно часто сглатывал. Затем втроем ушли на берег, вернее, ушли двое; третьего, плотно завернув, несли. Стюжень с Залевцом говорили о чем-то своем, а Безрод остался с Брюнсдюром.
– Я скрещивал меч со многими воителями, – бросил ангенн-дух. – Попробовал много крови, но таких, как ты, не встречал.
– Дураков мало, и каждый – на вес золота, – буркнул Сивый, усмехаясь. – Кругом все больше обычные люди.
– Каждого из нас ведет по жизни своя дорога, и лишь волею судеб объясняется теперешнее единение. Благодарю за возможность последний раз взять в руки меч.
– Странно выходит. – Безрод пожал плечами. – Позапрошлой зимой разошлись наши дорожки дальше некуда, а ты гляди, сошлись и бегут рядом.
– Знаю тебя так, как никто из людей. – Ангенн улыбнулся в бороду и выглянул из-под белесых бровей синими полуночными глазами. – Держал в кулаке твое сердце и читал по душе, как по письменам. Ты особенный. Как будто знал тебя с младых ногтей…
Брюнсдюр вздохнул, собираясь продолжить, да раздумал. Только губы поджал и подмигнул. Сивый было напрягся, как лучная тетива, и медленно выдохнул.
С первым лучом снялись. Не провожали, никто из дружины не знал. Один только князь махал походникам на берегу. В ночи отвез малыша назад, к матери, вернулся обратно, и всю ночь просидели тесным кругом в старом святилище, старый и молодой, человек и дух. Глядел Отвада вослед ладье и крепко сжимал зубы. Не все вернутся, но отчего светло на душе, будто солнечный луч огладил?
– Как жив-здоров? – Сивый присел у кормила.
Оттнир вздохнул. Гюста распирало, словно тесто под дрожжами.
– Слава богам, хорошо. Знаешь, а ведь Жичиха понесла!
– Не может быть! – усмехнулся Безрод. – Как же так получилось?
– Сам не понимаю, – рассмеялся Гюст. – До последнего люди не знали, слишком полнотела. Повитуха говорит, через два месяца ждать. Мальчишку напророчила. Понял, сват?
– Кругом я виноват. Говорят, Неслух близнецов с рук не отпускает, и тут без меня не обошлось.
– Сам-то когда?
– Никогда. – Безрод отвернулся.
– Больно мрачен, воевода.
– Не мрачнее тучи.
– Гроза собирается, – согласился кормщик. – Успеем?
– Не знаю. – Сивый прикусил ус. – Не знаю.
Гроза налетела внезапно, точно злющий пес, которого хозяин долго держал на поводке и наконец отпустил. И ведь почти добрались, по расчетам Безрода оставалось всего ничего – два рывка, три качка. На солнце ровно черную пелену набросили. Было – и не стало. Гюст нахмурился.
– Великая движется гроза. Даже не припомню такую. Разве что у Злобожьей скалы позапрошлой весной.
Стюжень, поджав губы, водил тревожным взглядом с Безрода на небо и, почему именно так, никому не говорил. Будто Сивый, и никто иной, стал причиной грозы. Небу оставалась крошечная малость до цвета поздних сумерек, когда не различишь оттенка – просто черно, и все тут. Захолодало, пришлось тащить из тюков навощенные верховки. Волны подросли, вспенились, корабль сделался ровно щепка, легок и невесом. Молнии остервенело забили с небес, точно где-то наверху прохудился мешок и ветвистые сполохи просыпались наземь, как горох.
– Ни зги не видно! – рявкнул Гюст. Кормило перестало слушаться, волны рвали из рук, втроем еле справлялись. – Всего и света, когда молния бьет! А ведь едва за полдень!
– Ветер попутный! Хорошо! – Сивый крикнул оттниру на ухо. – Не проскочим!
– Крепчает, парус порвет! Обратно не вернемся, весел нет!
Безрод кивнул:
– Убирай парус! На скалу налетим, хуже будет!
Улльгу мотало, как перо под дыханием. Дохнет ветрище посильнее, только пена под килем взбивается, ладья прыгает на две длины, и волк на носу зубастой пастью вгрызается в соленую толщу. А ударит волна вбок – развернет граппр; а ударит вторая – снова носом на полдень, не успеешь до десяти сосчитать.
– Так не бывает. – Левую сторону лица Гюста подергивало мелкой дрожью, оттнир криво улыбался, оглядывая маленькую дружину.
– Не слышу! Что? – крикнул Стюжень. Ворожец огромными ладонями обхватил кормило и почти висел на нем, рядом с сыном. Не дал Безроду корячиться, тому не сегодня-завтра меч держать, и не было у него битвы страшнее.
– Говорю, странная гроза! Бывает, крутит граппры, но чтобы так…
Ветер сделался так силен, что надувал глаза до слез, к тому же полило как из ведра. Косо и очень колко, руки стыли посреди лета, хоть рукавицы надевай.
Друг за другом сверкнуло несколько молний, людям на Улльге показалось, будто рядом. Громовые раскаты слились в один да так перетряхнули нутро, что желудок почти у всех подскочил к горлу, только трое рюгов не чувствовали неудобств.
– Впереди земля! – крикнул Гюст. Там, на самом дальнокрае, в скудном отблеске молнии, легла полоса земли. – Боги, боги, что же вы делаете?! Ясным днем все сущее стало черно-белым!
– Пришли, – кивнул Безрод. – На месте.
Здесь все и закончится. Будто самой судьбой эта земля вымарана черным, и никак иначе в памяти не сохранится – мрачная, стылая, дождливая, в отблеске белесых молний, в болтанке громовых раскатов. Граппр швыряло с гребня на гребень, сменился ветер – уволокло вправо, сменился еще раз – уволокло влево, сменился еще раз… и уже никто не мог сказать, куда несет Улльгу. Мир выбелило зарницами молний, вычернило небесной хмарью, и больше ни единого цветного пятна вокруг не осталось. Косая пелена смыла все вокруг, далее нескольких шагов простереть взгляд не удавалось.
– Как далеко скалы? – Гюст сорвал голос, хрипел из последних сил.
Сивый, усмехаясь, пожал плечами. Мимо не пройдут, хорошо бы только Улльга уцелел. Памятный граппр, добрый волчара!
Когда угловатые скалы внезапно разорвали дождевую завесу и взметнулись из толщи вод высоченные и острые, Гюст, Залевец и Стюжень взревели, словно порвались у всех троих последние жилки. Рванули кормило вправо, граппр, соскочив с волны, скользнул в узкую расщелину, и грозовое сумасшествие будто отрезало. Каменный свод защитил от дождя, отогнал злой ветер, светоч бы только запалить. Улльга осторожно крался вперед, влекомый круговертью прибрежных вод, позади волны остервенело стучались в расщелину, узкими солеными клиньями врывались в спасительное убежище, но достать беглецов не могли. И тихо стало. Вполовину против прежнего.
– Где мы?
– На земле, – буркнул Сивый. – Все, что знаю.
Граппр уткнулся в скалистый берег, благо содрогнулся от носа до кормы несильно, только доски заскрипели.
– Темнотища! – Ворожец осел на палубу. Силы ушли.
– Светоч запалю. – Безрод нырнул в трюм.
– Вот уж повезло. – Гюст присел рядом со стариком, утирая лицо. – Странная буря.
– Эй, Залевец, босота, жив?
– Жив! – рассмеялся молодец, и старик в сердцах ругнулся. Двусмысленно вышло.
– Расшибец, Брюнсдюр, целы?
– Куда денемся.
Сивый вылез из трюма, запалил светоч. Узкая расщелина вышла в длину что-то около сотни шагов, корабль качался в черной заводи у скальной ступени, вода уходила под глыбу, а темнота убегала от света дальше в камень. Походники переглянулись. Пещера?
– Ты знал? – Верховный, покряхтывая, встал рядом с Безродом.
Сивый покачал головой. Выглянул на старика исподлобья и одним прыжком слетел через борт на камень.
– Дурень, пятки отобьешь!
Безрод отмахнулся, прошел со светочем туда, куда сбилась темнота, отброшенная огнем. Растереть мрак о стену не получилось – просто стены не нашлось.
– Что там?
– Ход.
– Странно. Мы идем. Жди.
Походники сошли на берег и вслед за Безродом гуськом нырнули в расщелину. Донце менее всего подходило для пеших прогулок, так же причудливо изломан становится кусок бычьей кожи, если собрать его в горстях. Острые углы и провалы – смотри под ноги, переломаешься. Через несколько шагов, что-то около двадцати, ход раздался во все стороны, и маленькая дружина вышла в пещеру. В своде зияло узкое окно – некогда случился провал и образовалась трещина, через которую внутрь теперь врывалась непогода. В камнях собралось небольшое озерцо, но не это удивило походников. Каждый переглянулся с каждым, и ворожец изумленно покачал головой. Сивый кусал губу. Молчали долго, ворожец первым решился нарушить звонкую тишину.
– Странная буря, странная пещера.
– Здесь давно никого не было. – Безрод шагнул вперед.
В стороне от окна, там, куда не доставала вода, лежали останки человека – выбеленный временем скелет. От погибшего не осталось ничего, ни пряжки ремня, ни клочка одежды, только низка бус на месте, где когда-то была шея. Нить истлела, и камни просыпались на каменный пол, только один зеленоватый стекляныш лежал на кости, меж ключиц.
– Баба. – Верховный подошел, присел у останков. – Таз широк, плечи узки. Бусы опять же.
Сивый опустился на колени и коснулся пальцами костей. Что-то прошептал, усмехнулся, оглянулся на ворожца. Тот вернул мрачный взгляд.
– Почему она так странно лежит?
Тот, кто видел умершую последним, придал телу странную позу – ноги разведены шире плеч, руки разбросаны в стороны и вверх так, что правая нога и левая рука образовали прямую черту, то же левая нога и правая рука, а в общем, вышел косой крест.
– По эту сторону моря руки покойнику скрещивают на груди, ноги сводят вместе, – озадаченно буркнул Стюжень. – По ту сторону моря, у оттниров, – руки вытягивают вдоль тела. Что же это такое… не соображу.
– Зачем понадобилось покойницу раскладывать на полу косым крестом? И как она сюда попала? – Расшибец обошел вокруг останков, непонимающе мотая головой. – Отчего померла? Кости вроде целы.
– Ты говорил, тот дружинный… имя забыл… – Ворожец повернулся к Безроду.
– Хадсе, – буркнул Сивый.
– …Хадсе нашел тебя в пещере в самую злую зимнюю ночь и ту пещеру отыскать потом не смогли, как ни старались?
Безрод молча кивнул.
– Надо что-то говорить или сам догадаешься?
Сивый легкими движениями гладил скелет, положил пальцы на череп и провел по воображаемому лицу, по щеке, лбу, шее. Что-то шептал, коротенькое словцо, всего-то пару раз открыть рот, два раза выдохнуть.
– Вот и свиделись. – Ворожец тяжело поднялся, отошел к сыну.
Безрод неподвижно стоял на коленях у тела и безостановочно гладил останки. Походники мрачно переглядывались, а сверху, через трещину, сыпал колючий промозглый дождь.
Будто не было вчера бури. Солнце сияло остервенело, так же мальчишки избивают ни в чем не повинную крапиву. Она ведь не виновата, что кусается. Улльгу волоком вытащили из расщелины и спокойное море приняло корабль, словно бабка-повитуха новорожденного. Негой и умиротворением дышали лазоревые воды, небо слепило голубизной, и Гюст у кормила с недоумением взирал на овчинные верховки, горкой лежащие рядом. И это пришлось вчера надевать, дабы не замерзнуть?
– Я не знаю, как она попала в пещеру. – Стюжень и Безрод сидели под бортом. Останки забрали, и теперь они лежали в плаще под мачтой. – Может быть, через расщелину в скалах. Уверен, отойдем подальше в море и, если вздумаем вернуться, пещеры не найдем.
Безрод слушал молча. Мрачно выглядывал исподлобья на середину палубы и катал по губам длинный яблочный черенок. Ни за какие коврижки ворожец не согласился бы сейчас заглянуть Сивому в глаза. Хватит и того, что холодом несет, ровно в подвал спустился.
– Зачем Хадсе сложил ей руки-ноги в крест?
Стюжень покосился и усмехнулся. Зачем, зачем…
– Не уверен, что Хадсе. Ему незачем. Попал в пещеру с моря или провалился в трещину, увидел бабу, уже мертвую, мальчишку рядом на овчине, подошел. Ребенка забрал, бабу оставил; мыслю, так все было. И лишь по одной причине Хадсе мог оставить твою мать распростертой в крест.
Безрод повернулся, верховный спрятал глаза.
– Был кто-то еще. Тот, кто принял ее последний вздох и сложил в крест. Не с руки было Хадсе встревать между ними со своим порядком. Руки на груди, руки вдоль тела… Пустое. Он и не встрял. Мудрый вой. Куда теперь?
Безрод молча показал на запад. Теперь ходу вдоль береговой линии до знакомых очертаний. Стюжень вздохнул, косясь на плащ под мачтой. Жутковато выходит.
Улльга шел вдоль берега, и через какое-то время показалась пристань – длинный мосток на сваях, убежавший с берега в море.
– Вставай туда. Пришли.
Гюст, играя парусом и кормилом, подвел граппр к берегу, и Безрод первым соскочил на мостки. И снова к острову пристает полуночный корабль, и все кончится там, где началось.
– Это и есть Скалистый остров?
– Чернолесская застава там. – Сивый кивнул на холм в отдалении.
Закрепив привязные концы, все шестеро сошли на берег. Таран, которым вынесли ворота, все так же валялся под стенами, ушел в землю, подгнил, зарос травой. Только двое после нападения видели заставу с этой стороны – Болтуна несли раненным, теперь вот сам. Ворота проломлены, и странное накатывает чувство, будто возвращается прошлое, и там, в провале ворот, через толщу времени оживает прежняя жизнь – парни без суеты встают на места, и только бабы еле сдерживают крик, дабы дети не пугались. Сивый помотал головой, отрешаясь от наваждения, и первым скользнул в пролом.
Жизнь взяла свое. Некогда утоптанный двор заняла трава, дверь дружинной избы болталась, покосилась, рассохлась, кровля овина провалилась, только балки торчали, будто остов.
– Вон дровница. – Безрод показал на гору заготовленных дров, что лежала нетронутая у стен амбара. – Зачем оттнирам дрова на корабле?
– А печь? – Стюжень оглядывал двор, приложив ладонь к глазам.
– Кузница за амбаром. Хлебная печь рядом с овином, за задней стеной.
– Ну-ка, Сивый, пойдем глянем.
Кровля кузницы держалась на четырех столбах, стен вовсе не было. От ветра не отгораживались: к чему? Приспособить кузницу для искомых нужд, конечно, можно, да только не хватит времени. А вот глиняная наземная печь подошла бы в самый раз – велика, и если расширить дымоход, станет как раз то что нужно.
– Повезло, босяк! Печь велика! – Стюжень обошел продолговатую постройку на земле, сложенную из глины. С одного конца закладывали дрова, в другом конце находился дымоход, и если тот дымоход расширить…
Безрод присел у печи, заглянул в темное, пустое нутро. Тянуло застарелым палевом, кострище заросло травой. Как ни посмотри, старая печь дает жизнь, раньше пекли хлеба на всю дружину, теперь и вовсе придется самому лезть в пекло, хотя… первым стать уже не придется. Сивый углядел в глубине две блескучие бусинки – свет падал из-за спины, и кот настороженно таращился из темноты на людей.
– Полосат, молоко, молоко! – позвал Безрод, в глубине печи раздалось мяуканье, и на свет вышел черно-серый полосатый кот.
– Узнал, – разлыбился ворожец. – Добрый знак.
– Молока взяли?
– Взяли. Какой же поход без молока? – Старик на весь двор крикнул: – Залевец, молока неси с корабля! Кота поить будем!
Люди ходят по двору, кричат, стучат дверями, кот мяучит… Сивый усмехнулся. Здравствуй, Чернолесская застава.
Старый дымоход разбили кувалдой и сложили по-новому – сделали широкий ход у самой земли, натаскали гальки с берега, выстлали камешками днище. До вечера сделали пробный розжиг. Печь долго разогревалась, прогоняя сырость, Ворожец время от времени прикладывал руку к стенке, подолгу сидел у выходного отверстия, смотрел, как идет дым, «полоскал» руки в горячем воздухе.
– Хорошо сложена. Дровяной конец приопущен, дымоход приподнят. Вот оно, все тепло, у меня в руках! Будто кашляет печка и чихает. Еще бы, два года стояла холодная.
Гюст-кормщик долго сидел у печи, хмурился, морщился, крутил ус. Привезли из Сторожища поддувало, как его приспособить – задача.
– Сделаем съемную заслонку, в ней отверстие. – Оттнир показывал Стюженю. – Забросили дрова, закрыли заслонкой и сунули поддувало. Сгорело – открыли, выгребли золу, забросили дрова и все сначала.
Вдвоем вымерили очажницу.
– Шестнадцать четвертин влезает за одну закладку. С поддувалом отгорят быстрее, зато жара дадут больше. Не сгоришь, босота?
Безрод пожал плечами. Сколько дней двое, сменяя друг друга, будут качать поддувало вверх-вниз? Устанут, измочалятся. Ровно в грудь что-то кольнуло, оглянулся на восток. Будто смотрит кто-то, взглядом пронизывает.
– Они близко.
Тычок и Ясна сошли с корабля в земле млечей, не захотел старик входить в Сторожище без Сивого. Завороженный волос показывал на полночь-запад.
– Он ушел на Скалистый остров, – буркнул Тычок.
– Это далеко?
– Нет, но я знаю, почему его понесло именно туда.
– Почему?
– Там пусто. Застава почила до единой души… Вру, двое остались, но сейчас на острове нет никого.
– Неспокойно мне. – Ясна огляделась. Пристань как пристань, народу – тьма, снуют во все стороны, орут, ругаются. Стали бы матюги тяжелы, словно палки, уже легла бы, избитая до полусмерти. – Недоброе чую.
– Воронье на подлете. – Тычок зло сплюнул. – Не видно, не слышно, а упадут с неба, ровно камень.
Видел на пристани Корягу. Издалека, мельком. Как будто успокоился, поутих. Сотник в дружине князя млечей, ратную службу тащит. Взгляд потяжелел, брови будто вовсе не расходятся, того и гляди, срастутся на переносице.
– Ишь ты, фазан вороном перекинулся! – буркнул еле слышно. – Сменил яркие перья на черные!
– Заговариваешься, старый! Чего бормочешь?
– Знакомца вижу, век бы глаза на него не смотрели!
– Недобрым вышло знакомство, а, балабол?
Несчитанных годов мужичок приосанился:
– Еще бы! Кто против нас пойдет и не так получит!
Ворожея вздохнула:
– Ищи ладью, ухарь.
Попутных ладей не нашлось, никому пустынная каменистая земля нужна не оказалась, и старик недолго думая снарядил корабль особо под свои нужды.
– У меня не торговая ладья, а рыбацкая ладейка! – разорялся хозяин. – Куда с лошадьми?! Соображаешь?!
Тычок сделал непонимающее лицо.
– Небо ясное, ходу меньше дня, глазом не успеешь моргнуть, как придем.
– Ищи пузатую ладью!
– Да где ж ее найдешь? Только что ушла, из-под носа увели!
– Голову тебе надуло, пень седобородый! Где ты видишь трюм в моей ласточке? Как лошадей повезем?
– А на палубе! Привяжем к мачте, зашорим глаза…
– Ишь ты, шустрила! К мачте привяжем! А вдруг забьются, вдруг растревожатся?
– Поди ближе. – Старик поманил рыбака. – Да подойди ты, не съем! Видишь, бабка стоит с чашкой, видишь?
– Ну…
– Подковы гну! Не просто бабка, а ворожея, каких поискать. Вмиг лошадям спокойствие нашепчет!
– Не бреши!
– Да кто брешет, кто брешет?! – Тычок выгнул тощую грудь колесом. – Болтай, да меру знай!
Ладейщик подозрительно скосил глаза на старуху. Бабка как бабка, таких кругом десять на десяток.
– К деньгам в придачу одну хворь прогоним, – не сдавался балагур. – Но только одну. Есть болячки?
– Живой ведь, как не быть. – Рыбак почесал затылок. – Пятка болит, наступить не могу, в пояснице стреляет, мослы опухают в непогоду…
– Стой, стой! – Тычок замахал руками. – Сказано же: одну болячку! Ты уж разберись! Деньги, наговор лошадям и одна болячка. По рукам?
Ладейщик подумал-подумал, да и ударили по рукам.
– Видишь, орясина стоит, глазками на тебя сверкает? – Тычок, сияя, будто начищенный горшок, подошел к Ясне, стоявшей неподалеку.
– Ну вижу.
– Косит на тебя и ехидно так спрашивает, мол, твоя бабка случаем не ворожея? Больно похожа. Я говорю, ворожея и вовсе не случайно. Ну он цену и заломи! Дескать, помимо денег пусть лошадям наговор пошепчет, чтобы спокойно простояли, и одну болячку мне уберет. Я ему: ты хоть понимаешь, с кем связался?! То не просто бабка-знахарка – ворожея, каких днем с огнем искать! А этот ни в какую! Уперся, и все тут.
– Лошадиная ты душа. Может, без них? Устала я по седлам скакать. Не девочка все же.
– Понимай, что несешь, старая! Гарькиного Уголька взять да продать? Ни за что!
Ясна поджала губы, вздернула голову, метнула на Тычка острый взгляд и прямая, ровно жердь, пошла к рыбаку.
На закате выхватили грюг в Твердохолме, млечской пристани, и спешно погрузились. Верна отсчитывала деньги не торгуясь. Назвать искомую землю семеро не могли, только показывали на полночь-запад. Кормщик нахмурился. Что там у нас? Кажется, Скалистый остров.
– Если на Скалистый остров, так ведь пусто там. Нет ничего. Еще в нашествие оттниров заставу обезлюдили. С тех пор и стоит разоренная. Руки не доходят. Нет желающих.
– Скалистый остров, значит, Скалистый остров, – кивнула Верна.
– А назад когда же? – Кормщик хитро взглянул на странную бабу. И дружина у нее странная, как пить дать головорезы. Какой добрый человек полезет в море на ночь глядя. – Скалистый остров – место пустынное. Ладьи туда не ходят, добраться доберетесь, а обратно?
– Оттуда мы уйдем другой дорогой, – мрачно буркнула и отвернулась. Понимай как хочешь.
– Взлетят, что ли? – Кормщик задумчиво поджал губы, едва странная дружина отошла грузиться. – Как птицы, что ли?
Ушли вскоре после заката, и Верне показалось, будто время ускорило бег. Не успеваешь оглянуться, день прощально машет, а возьмешься дни считать, ум за разум заходит. Села под бортом и бездумно уставилась в сизое небо. Тут совсем рядом плещется волна, только борт перемахни и поглубже вдохни. Но останутся семеро, которые… которых… которым…
Они не кривятся и не стонут, не сетуют на судьбу и не плюется с досады, не матерятся, не бьют себя в грудь. Все стоит перед глазами лицо Балестра, и будто въяве слышится невысказанная мольба о покое. В глазах ли усмотрела, нутряным своим бабьим чутьем поймала, но в тот день у тризнища словно услышала вздох облегчения в реве пламени. Они бьются, рвут, полосуют, режут, рубят, но в семерых скручен, спеленат, стреножен крик, что ждет своего тризнища. Теперь уверена в этом. Уйдешь на дно, нахлебаешься соленой воды, а семеро? Останутся на этом свете, перейдут ли в охрану еще какой-нибудь дурочке? Покоя хочется. Для себя, для Безрода, для семерых, но странными игрищами судьбы покой одних сопряжен с гибелью других. И просто соленой водой дела не поправить…
– Говорят, в этих краях буря бушевала! – крикнул с кормы словоохотливый ладейщик. Сразу уяснил, что по-человечески можно поговорить только с этой странной бабой, остальные семеро лишь молча смотрят, и чего только не передумаешь за считаные мгновения. – Вчера как раз и бушевала. Едва небо на землю не опрокинулось, а может, и опрокинулось. Кругом черным-черно и вода! И студено сделалось, ровно поздней осенью. А может, и зимой!
– И часто штормит? – встала, пересела поближе.
– Мрачное место. Два года назад оттниры вырезали заставу, вчерашняя буря разразилась как раз над Скалистым островом. Мне рассказывал Кривляк, его вчера там и носило. Говорит, небо враз потемнело, ровно плеснули вверх жбан с дегтем. И захолодало, аж пар изо рта пошел. Невезучая земля. То кровищей зальет, то молниями иссечет.
– И никто не выжил?
– Говорят, выжил один ухарь. Горазд рубиться, если от полчища оттниров ушел. Еще врут, будто он полуночное войско покромсал за здорово живешь и самого их ангенна едва пополам не разрубил. Сам не так чтобы велик, но страше-э-эн!.. Шрамами расписан, что моя плошка узорами!
– Шрамами расписан?
– Ага. Кто-то постарался.
– Сивый?
– Ты тоже слышала?
– Да, – подтянула колени к груди, спрятала лицо.
Скалистый остров, залитый кровью, пустой и безлюдный… Безрод, Безрод, порою думать страшно, делаешься до странного похож на провидение. Глядишь в упор – не понимаешь, и только потом, по прошествии дней, становится ясно, что сделал, почему сделал и как. Не испугался-убежал, а на остров утянул, дабы не случилось больше ненужных смертей. Гарька, Гарька… слез больше не осталось, и ледок внутри не тает.
Тризнище сложили вне стен крепости, в чистом поле. До поздних сумерек Безрод просидел у дровницы рядом с останками, руку держал на плаще, так и задремал, привалясь к березовым четвертинам. Стюжень в ночи укрыл одеялом, пригладил сивый вихор, постоял-постоял и осторожно завалил на бок. Плаща Сивый так и не отпустил, потащил за собой. Ворожец уже было отошел от амбара, как в спину догнал холодный голос:
– Они уже близко. Утром будут здесь.
– Завтра так завтра. Спи, босота.
Прислушался. Молчит. Но спит ли?..
Словно уже было такое – подходишь к дружинной избе ни свет ни заря, а он уже сидит на ступенях. Сна ни в одном глазу, смотрит в землю, взгляд холоден, губы поджаты.
– Подскочил? Чего не выспался? Не самый легкий день предстоит.
– Выспался, – буркнул Сивый. – Мать снилась.
– Видел?
– Да. Только неясно, ровно в тумане. И глядел на нее снизу вверх.
Стюжень присел рядом.
– Волосы густые, добрые, пшеницей отливают. Покров лазоревый, платье белое. Лицо… лица не видел. Хочу присмотреться и не вижу. Туманом заволакивает.
Ворожец развел руками. Что тут поделаешь? Парни уже встали, бегали на море, плескались. Теперь деловито сновали по двору.
– Пора. – Старик хлопнул Безрода по колену и первым поднялся со ступеней.
– Пора, – согласно кивнул. Спустился с крыльца, бережно поднял плащ и вышел вон со двора.
Друг за другом походники нырнули в пролом, Гюст нес горшок с углями, Расшибец – промасленные светочи. У тризнища Безрод остановился, задрал голову к небу, что-то прошептал и, Шагнув ближе, положил останки на край дровья. Одним рывком взлетел наверх и, развернув плащ, разложил кости, как лежал бы человек на погребальном костре. Последний раз погладил мать и выпрямился. Нахмурился. Что говорить?.. Как безмерно ее любил? Увы, не было любви, не случилось. Вывернута безжалостной судьбой, ровно дуб-исполин в кромешную грозу, только ямища от той любви и осталась, всякий раз спотыкаешься, как мимо ходишь. Сказать, как хотел жить ради близкого человека и защищать? Всякий хочет, если не дурак. Как не хватало понимающего слова и глазел туда-сюда, по крупицам собирая из воздуха чужую мудрость? Все и так понятно. Молча достал нож, пустил себе кровь, и оставил на черепе кровавую отметку. Выйдет мать из тени, где блуждала много лет, ступит в небесный чертог, погребенная как положено, и скажет: «Сын у меня есть, вот видите! Сын у меня есть!..»
Гюст подал зажженный светоч. Безрод спрыгнул и запалил дровье. Все, полыхает.
Ночью шли по звездам, благо небо выдалось чистое и безоблачное. Ветер трепал парус, ладья шла на запад, и к утру из морских вод поднимется Скалистый остров. Верна хотела уснуть, думала, что спит, а вышла только полудрема. Дрыгала ногами, отмахивалась от кого-то руками, стонала. Бабы говорили на отчем берегу, будто накануне свадьбы так же не спится, колобродит в груди, словно буря бушует. Год на исходе. Спросить бы у кого, отчего так получается, что все сбегается воедино и разрешится лишь за несколько дней до истечения последнего, урочного дня?
– Подходим! – разбудил Маграб. Казалось, только что улеглась на палубу под овчинную верховку, и вот поднимают. Уже утро?
Вставало солнце, разрумянило небо. Проснулся и ветер, потащил корабль.
– Гляди вперед, земля! – крикнул кормщик. Слава богам, дошли благополучно. Впрок деньги пойдут.
Верна умылась, прополоскала рот соленой водой, потянула из мешка зерцало. Волосы заплетены в косу, глаза в тенях усталости, лицо бледновато, а в общем ничего. Можно показаться на люди.
Оглядела каждого из семерых. Молча правят оружие, спокойно, без суеты. А у самой руки затряслись. В детстве подвешивали на веревочке куклу и закручивали до предела, а когда отпускали, веревочка, убыстряясь, раскручивалась, и несчастную игрушку било, вертело и трясло. Веревочка внутри раскручивается, конец близок?
– К пристани править, что ли?
– Да.
Стоит у причала граппр – наверное, Безродов. Кому еще тут быть? Кормщик подвел корабль к мосткам, встал чуть дальше, и мореходы, ссыпавшись на берег, веревками распяли грюг меж столбов.
Семеро и Верна сошли на пристань, свели лошадей и, не оглядываясь, пошли в сторону крепости, что стояла на пригорке.
– Так не ждать? – крикнул мореход. – Может, передумаешь? Возьму дешевле!
– Уходи! – не оглядываясь, махнула за спину.
Поднялись по холму, вышли к воротам. Верна все косилась на здоровенный таран, что валялся под стенами. В самой середине ворот зияла дыра, толстенные бревна злой силищей переломило, как соломины. Первым внутрь нырнул Маграб, огляделся, разрешил войти. С трепетом переступила такой странный, негостеприимный порог. Пуста застава, ни души, двор зарос, и отовсюду веет неухоженностью. Обошла кругом, заглянула в дружинную избу и нашла… вещи, мешок с пожитками, кувшин кислого молока. Не Безрода, чье-то еще.
– На поляне. – В избу вошел Серый Медведь, кивнул, приглашая за собой.
На приступке, что подпирала дальнюю от ворот стену, высился Гогон Холодный и смотрел вовне. Показал на восток. Там.
– Выходим, – точно ледышки выплюнула, голос холоден и скрипит.
Из ворот приняли вправо, шли вдоль крепостной стены, пока не увидели на поляне в сотне шагов огромное полыхающее тризнище. И люди вокруг, не то пять, не то шесть. И среди них Безрод, красную рубаху, не стреноженную поясом, трепал ветер.
Ну вот и все…
Часть четвертая КРУГ
Глава 1 СЕМЬ
Ноги тяжелеют, веревочка внутри раскрутилась непомерно быстро, хотя все это мало похоже на счастливое замужество. Рядом с Безродом стоит высоченный, здоровенный старик, смотрит в сторону крепости, остальные четверо молоды, самых бойцовских лет. Сивый глядит на костер и даже головы не воротит в сторону семерых, будто нет их вовсе.
– Ну здравствуй, беглец! Далеко убежал? – не выдержала, крикнула во весь голос. Хотела степенно подойти, холодно поздороваться и молча потянуть меч из ножен, а не вышло. Веревочка раскрутилась – глазом не уследить – и крутится все скорее.
Безрод хмуро покосился одним глазом, отвернулся к пламени. Стоит, молчит, зубы стиснул.
– Кого сжег, боец? И где Тычок? Неужели преставился шебутной? Сам порешил, что ли? Надоел старик? – Дрянь полезла наружу, успевай воздух глотать.
Сивый бровью не повел, только подошел ближе к пламени, лицо подставил, ровно под теплый летний дождь. Как только волосы не затрещали?
Боец невысокого роста, но широченный в плечах, долго терпел, наконец не выдержал и шагнул к Верне.
– Дай человеку с матерью попрощаться. Прикуси язык. Видит второй и последний раз в жизни!
Крутись, веревочка, трепещи, бейся, кукла.
– Эх, Сивый, мамку не узнал? Расплакался? Слезы у костра сушишь?
Невысокий, коренастый вой, гневно полыхнул глазами, в сердцах плюнул наземь, отошел. Все правильно делаешь, полуночник, и если ты Безродов друг, только радостно за Сивого.
– Жалость какая! Встретились и сразу разлучились. Ей на тот свет дорожка, тебе здесь оставаться. Да и то ненадолго! Хочешь к мамке на ручки, а, Сивый?
Здоровенный старик смотрит исподлобья колко – не понять, злится или смеется. Странное у него лицо – спрятался за морщины да седые брови, никто не поймет, что на уме.
– Поболтать не удалось? Про папку не рассказала? Не ветром же тебя надуло! Должен же быть кто-нибудь!..
Старик что-то сказал Безроду, тот не глядя кивнул. Жаль, не услышала, о чем разговор.
– А где твой ржавый ножичек? Не забыл? Вон за мной семеро молодцов, крови твоей жаждут! Чем отбиваться станешь? Пятками засверкаешь?
Сивый хранил молчание. Едва в струну не вытянулся, руки вдоль тела, ноги чуть расставил, напряжен и сосредоточен. В поле разгулялся ветер, треплет подол рубахи. Играет с волосами, поддувает пламя.
– А чего же ты сбежал тогда, на поляне, когда у нас налаживаться стало? Испугался? Я, конечно, горяча, но разве не смог бы сделать бабу счастливой?.. Неужели сил не хватило бы? А-а-а-а-а… знаю! Статью не вышел! Испугался! То-то Вылега подбил не куда-нибудь – в самое причинное место! Иззавидовался?.. Ну как есть позавидовал! И ведь было чему! Мне ли не знать, что говорю, сама видела! Молод, конечно, Вылег, но своим удилищем воям поздоровее и повыше задел еще как даст! То не жалкий… недоудок, что у некоторых! Жаль только, не вовремя ты…
Старик ожил, сошел с места, валко приблизился и остановился в шаге. Поглядел так-сяк – Верна не договорила, ровно легла на дерзкие уста здоровенная каменная ладонь, – и низко громыхнул:
– Не мечи бисер, красота. Выйдет он биться. Пусть костер отгорит. Видишь, дымок столбится над пламенем?
Не говоря ни слова, кивнула. Запыхалась. Будто вокруг крепости обежала несколько раз. Едва дышать не забыла, крутись, веревочка, вертись, кукла. Тяжело бросаться грязью, та с непривычки выходит потяжелее камня. Старик смотрит прямо в глаза и не отпускает, хочется глаза опустить, а будто не дает что-то.
– Человек ввысь уходит, прощается. Немного осталось. Потерпи.
Не стал ругать-разоряться, дескать, закрой рот, дурища. Сказал – отошел. Кажется, ухмыльнулся.
Сивый встал еще ближе к огню и стоял до тех пор, пока дровяная кладка не обвалилась. Догорела и осыпалась. Безрод закрыл глаза, потянул носом и лишь теперь повернулся. Верна тяжело сглотнула. Видела его всяким – хмурым, непонятным, загадочным, но кто это отвернулся от погребального костра? Возьми уголь, нарисуй на чистой доске лицо, подойди ближе. Раскрой рот и обложи рожицу в тридцать три колена да с присвистом, да с придыханием. И сколько иголок с языка ни сорвется, нарисованный человек останется невозмутим. А Сивый еще хуже! На отчем берегу жил ваятель Чертан, топором, молотом и долотом изо льда рубил изваяния. Как-то вырубил голову человека, хорошо получилось. Девчонкой все бегала смотреть. Глядит на тебя лик, а глаз не поймать. Справа зайдешь – так смотрит, слева зайдешь – сяк. Играет солнце на льду, морочит. А куда смотрит Безрод? Осталось ли хоть немного жизни в этом лице? Ровно то ледовое изваяние, смотришь, ищешь взгляд и ничего не находишь…
– Нашествие, что ли? – удивленно крякнул кормщик грюга, когда вдоль западного побережья уверенно пошла к мосткам ладья. – Медом намазано, что ли?
Рыбацкая ладейка встала у причала, и двое – старик и бабка – сошли на берег, ведя лошадей в поводу.
– Вон, гляди! – Тычок показал на грюг, едва-едва отошедший от пристани, и двух перестрелов не будет. – Это они.
– А может, Безрод?
– Они! – убежденно буркнул старик. – Безродушка раньше всех сюда попал. Двинем и мы, старая?
– Сам ты старый! – Ясна выпрямилась и задрала подбородок. – И помни про лягушку, егоз!
– Где наша не пропадала!
– Туда. – Ворожея заглянула под крышку глиняного горшка, наполовину полного воды. На поверхности плавал седой волос, только не качался, как обычно бывает, если в воду упадет, а показывал куда-то за крепость, прямой, будто натянутый.
– Поторопимся!..
Рядом с Безродом встали трое, да такие, что у брошенной жены в горле пересохло. За эти годы намыкала много несчастий, рядом с девятью исполнилась особого чувства к бедам, и теперь вся звенела и тряслась. Тот, здоровенный, высокий, глядит, прищурив глаза, и там, где у обычных людей плещется чувство… темнеет провал. Второй поджал губы, гладит меч – и не сойти папкиной дочке с места, если не сумеет разменять мгновение ока на десяток резких и молниеносных ударов. Третий что-то шепчет Безроду, и тот кивает; оба неулыбчивые, холодные – глядят, а не смотрят. Умолкли птицы в лесу, стих ветерок, и вывесилась такая тишина, какой, думала, никогда не бывает. Ой, мама, мамочка…
– Убейте Сивого!
То не ветерок поднялся – бойцы рванули друг к другу, у самой вихор выбился из-под шапки, будто порыв налетел. Смотрела во все глаза и, как обычно, не поспевала. Тунтун и Змеелов пошли на здоровяка с глазами в синяках, и в кои веки ровно зерцало перед ними поставили. Гогон Холодный и Крюк налетели на противника, словно ударили камнем в камень – звенит, ревет и грохочет. Маграб на поединщика нарвался – будь здоров, не кашляй; жутковато сделалось, поежилась, точно снега за шиворот насыпали. Год приглядывалась к телохранителям, попривыкла к сумасшедшей быстроте и силище, а теперь голова кругом шла, и творится что-то запредельное. Глазик туда не простереть, носик любопытный не сунуть, словно упираешься в невидимую стену и будто с небес говорится: «Есть они и есть ты. Каждому свое».
А взглянув на Безрода, испугалась. Он всегда такой, молчит, Холодно глядит, а теперь бьется в Запределье – простому смертному туда не ступить, – и хочется крикнуть: «Ты живой или нет? За кого замуж вышла? С кем вещими снами менялась? И когда успел меч схватить, ведь мгновение назад еще не было?..»
Не успела рот раскрыть от удивления, Окунь взревел и, как подрубленный, рухнул наземь, а может быть, действительно Подрубили, в бою ведь дело нехитрое. Сивый, Сивый… за себя боязно, ведь рядом ходила, едва к себе не допустила, а тут непонятно, человек или нет. В клубок сплелись Безрод и Серый Медведь, ровно волки сгрызлись, только мечный звон заметался меж небом и землей.
Не увидела, как, отчего из вихря схватки вывалился Змеелов, на мгновение замер и с блаженной улыбкой рухнул наземь, разрубленный от бока до бока. Уже лежал Тунтун, а здоровяк стоял на коленях подле поверженных соперников и качался, ровно былинка на ветру. Зажимал дырищу в боку и улыбался. Рана смертельна. Ему не выжить.
Маграб неуловимо скоро полоснул противника мечом, сунул нож в подреберье и победил бы, не перехвати полуночник руку с ножом и не разбей головой лицо сухому чернявому мечнику. Оттнир бросил клинок, с обеих рук потряс юркого противника и, вырвав нож из собственного бока, рассек Безжалостному горло.
Крюк уже лежал на земле, а Гогон Холодный и невысокий крепкий воин еще рубились. Порой парни размывались в неясное пятно, и лишь ненадолго, в мгновения напряженного равенства сил, замирали. Верна таскала глаза от одних к другим и потому увидела лишь развязку – Гогон вдруг замер, руки с мечом бессильно опустились, в доспехе разверзлась дыра и порез медленно залило чем-то темным. Коренастый оттнир зашатался, шлепнулся на зад и остался сидеть, оглядываясь мутными глазами. Рана в боку, да такая обширная, что жизнь из нее вылетит скорее, чем саму закроешь.
А когда неистовое мельтешение вокруг прекратилось, Безрод и Серый Медведь замерли, ровно изваяния. У Верны голова закружилась, белый свет поплыл и потянулся, как тесто. Оба замерли в напряжении, один ломал другого, непонятно лишь, кто кого. Сивый посерел, плечи вздыбились, под глазом забил живчик. Серый Медведь трясся, лицо дрожало, ручищи давили Безродовы ребра, и непонятно делалось, каким чудом Сивый еще держится в звериной хватке порученца по особым делам князя Озерного края. Раздался громкий треск, гораздо более зычный, чем можно было ожидать. Будто сук треснул. Серый Медведь обмяк, ручищи сползли с тела Безрода, повисли ровно плети, голова задралась в небо, и пустыми глазами здоровяк уставился в небо. Сивый зашатался, разъял руки, выпустил противника из хватки, и тот повалился на траву.
Могучий старик присел около полуночника, что срубил Крюка и Гогона Холодного, гладил по голове и что-то говорил. Невысокий оттнир, что перед боем стыдил Верну, смотрел куда-то в сторону крепости, Безрод, пошатываясь, разворачивался к бывшей жене. Ну вот и все. Потянула из ножен меч, улыбнулась, крикнула:
– Ты готов?
Смотрел молча, кривился. Кажется, не слышал и не видел, грудь с правой стороны залило кровью, и оставалось догадываться, как велика рана, если кровь течет столь широко и обильно.
– Второй раз встаем друг против друга, и, наверное, последний.
Безрод не ответил, еле стоял и шатался. Облапил рукоять меча, что торчал вонзенный в землю, и потянул на себя.
– Ну же, подними меч! Вот и все! – крикнула, вздернула клинок над головой, закрыла глаза и ринулась вперед.
На этот раз повторения истории у Срединника не последует. У Безрода хватит сил на один-единственный удар! И вдруг, откуда ни возьмись, раздался топот копыт, со спины закричали, мощно обдало конским запахом, и меч, не встретив сопротивления, отведал плоти.
Кто-то вскрикнул, только вовсе не Безродовым голосом, рухнул под ноги, всхрапнула лошадь. Верна открыла глаза, увидела Сивого – стоит, качается, – а в ногах покоится… Тычок, и на спине старого егоза расплывается кровавое пятно. Много крови сегодня, слишком много. Лицо Безрода неуловимо изменилось, ледяное изваяние обрело взгляд, и тяжеленная ладонь выгнала дух вон из папкиной дочки…
Стюжень баюкал сына до тех пор, пока полуночник не отпустил дух Залевца. Бережно положил наземь, сложил руки на груди, закрыл глаза. Улыбнулся. Расшибец умер легко, дождался крепкого рукопожатия от «старшего брата», откинулся на спину и со счастливой улыбкой перестал быть. Дольше всех задержался на этом свете Брюнсдюр. Гюсту Стюжень крепко-накрепко запретил бросаться в схватку, несколько раз удержал за руку, и теперь кормщик, стоя на коленях, держал голову храброго воя на бедре.
– Нечасто простому смертному удается помереть дважды, – прохрипел оттнир. – Мне удалось. И тем более нечасто случается драться с такими противниками плечом к плечу со стоящими бойцами. Я счастлив!..
Безрод кивнул. Подступал озноб; начинало поколачивать зябкой дрожью; волнами, ровно ветер по заливному лугу, пронеслись по телу несколько судорог. Возвращается великий холод, к вечеру станет невыносимо.
– Я кое-что вспомнил… не знаю, ко времени ли. – Брюнсдюр хрипел, на каждое слово копил силы. – Крест… помнишь, крест в пещере… твоя мать…
Сивый кивнул.
– Карты… лед… кресты.
Гюст нахмурился, ворочая мыслями, наконец ругнулся вполголоса.
– На морских картах мы косым крестом обозначаем воды, где по морю ходят… – кормщик запнулся, – …корабли Исотуна. Громадные льдины…
– А ведь верно! Горные ледники володеи и понежен также метят на картах косыми крестами. – Подошедший ворожец оглядел всех по очереди. – По эту сторону моря лед обозначают тем же косым крестом. Эх, я, старая башка, мог бы и вспомнить!
Ворожцы слета распознали один в другом птицу своего полета и молча склонились над стариком.
– Как только успел? – Бабка с трудом держала голос «сухим». – Едва увидел побоище, вскочил на Востроуха и – лови ветер!
– Под самый меч сунулся. – Верховный щупал живчик на шее баламута. – Отчаюга. Тряпки! Живо!
Гюст кивнул, осторожно передоверил Брюнсдюра Сивому и рванул в крепость.
– Повезет, если жив останется, – скрипнула Ясна. С трудом держала слезы. – Уж так любил старый егоз Безрода, жить не мог! Не захотел отсиживаться в тепле и покое. Сначала Гарька, теперь вот он…
Говорила тряским голосом и глядела на Безрода. Сивый мрачно кивал: продолжай, бабка Ясна.
– Не выдержал, заставил ворожить, мол, из-под земли достань мне Безродушку. Избу на коленях облазил, двор по камешку просеял, а волос твой нашел! И вот поспел…
Скончался Брюнсдюр. И едва отлетел к небесам последний вздох ангенна полуночников, небо над полем брани потемнело, упал странный туман, и каждое слово зазвенело в молочно-белой дымке высоко и зычно, ровно клинок бьется о клинок. Догорал костер – схватка заняла всего ничего, но в эти мгновения канули десять душ. Безрода первый раз крупно сотрясло. Прибежал Гюст.
– Держишься, босота? – Стюжень тащил из мешка полосы льнины, Ясна, достав из седельной сумы травы, раскладывала неподалеку.
– Да, – хрипнул Безрод.
– Я девочку посмотрю. – Ворожея подсела к Верне. Послушала дыхание, оттянула веки, поджав губы, вздохнула. – Потряс ты ее. Ровно дубиной оглоушил! Глаза кровью нальются, синяками изойдут.
– Дадут боги, старик останется жить. – Верховный, закрыв рану полосами ткани, с помощью Гюста ловко перемотал Тычка. Шить все равно придется, только уже на заставе. – Рад, босяк? Что станешь делать?
– Что? – Сивый усмехнулся, опираясь на меч, встал, подошел ближе. – Убью.
– Кого? – не поняли Стюжень и Ясна. Подняли на Безрода глаза, полные тревоги.
– Если Тычок не выживет, убью дуру.
– Как убьешь?! – опешили старики.
– Не знаю, – холодно пожал плечами. – Сердце вырву.
Ворожцы мрачно переглянулись, Гюст поджал губы, Безрод, отвернувшись, медленно пошел в сторону крепости, шатаясь и спотыкаясь через шаг.
Раненых перенесли на заставу, Тычка на руках нес кормщик, Верну – Стюжень. Ясна вела в поводу лошадей. Первым делом верховный зашил Безрода – рана оледенеет, станет поздно, – и сидел тот на колоде у поленницы, окатывал двор невидящим, «прозрачным» взглядом и время от времени прикрывал глаза. Накрыли овчинной верховкой, и все равно зубы стучали, чувствовал – схватывается ледок.
В дружинной избе Тычка напоили отваром, сменили повязку, заштопали и развезли по шву травяную кашицу. Ясна, взяв Тычка за руку, зашептала наговор. Стюжень мешать не стал. Верну тошнило, кружилась голова. Она уже пришла в себя и требовала себе не меч, но меча. В грудь.
– Права бабка, сотряс тебя Сивый. – Усадив ее на лавку против окна, Стюжень заглядывал в глаза, показывал пальцы, требовал сосчитать. – Скажи спасибо, что не убил.
– Не для того сюда пришла, чтобы в живых оставаться, – буркнула, едва не падая. – Сильно я Тычка?
– От души.
– Выживет?
– Не знаю.
– Если не выкарабкается, жить не стану.
– Сивый тебя сам прикончит, – буркнул ворожец. Плохо или хорошо – знать должна.
– Почему не убил?
– У него спрашивай.
– А он жив?
– Да.
– Ты кто, старик?
– Мимо проходил, интересно стало.
– Ворожец?
– Да, ложись.
– Напои меня отравой покрепче.
– Спи.
За полдень ворожцы подошли к Безроду. Тот все так же сидел на колоде у поленницы под присмотром Гюста.
– Верховку долой.
Сивый еле открыл глаза. Немилосердно тряс озноб, кормщик по знаку Стюженя убрал верховку. Ясна прикрыла рот кулаком, ужас плескался в глазах ворожеи. Никогда не видела парня без рубахи, и увиденное старуху потрясло. Боги, божечки, весь из жил и шрамов, сам сух, а ручищи будто медвежьи лапы, покрыт гусиной кожей, волосы на груди встали дыбом. А рана… Ясну потянуло присесть, голова закружилась. Края схватились белой корочкой, кровь подмерзла, ворожец ковырнул ногтем, отколупал красный ледок, что сломался с гулким треском. Безрод открыл глаза.
– Держишься, босяк? – Верховный осторожно замыл кровь.
– Держусь, – выстучал зубами.
– Печь готова?
– Поддерживаю огонь. Хоть сейчас определяй в пекло! – кивнул Гюст.
– Спросить бы еще раз, правильно ли делаем, только не осталось времени, – улыбнулся верховный. – Давай-ка поднимайся, запеканец!
Безрод с трудом отлепился от колоды, обтирая плечом дровницу, пошел вперед, и когда та кончилась, шатко встал. Капли, что остались на теле после омовения, замерзли. Разок Сивый обернулся, и ворожея вскрикнула. Грудь будто ледяным панцирем схвачена – ледничок на груди, подмерзшие потеки на животе.
– И спина такая! – прошептала Ясна. – Вся в шрамах! Где же тебя так?
– Потом расскажу, – буркнул Стюжень. – Пришли.
Гюст забежал вперед, боевыми рукавицами ухватил заслонку, отодвинул, закинул дрова, поддал жару. Безроду Стюжень помог опуститься наземь, разоблачил и задвинул в дымоход, ровно сырой пряник.
– Сгорит ведь, – упавшим голосом прошептала Ясна.
– Оледенения тоже не должно быть, но ведь есть. Остается только ждать…
Павших проводили, и тех и этих. Верна сама зажгла огонь под семью. Краше на тризнище парни лежали – качалась, глаз почернел от крови, вокруг синячище с кулак. Окунь походил на Белопера – лицо изъедено, плоть истлела и сползла, кости рассыпались. Не лицо, а гниющий провал. Безрод хитер и опасен. Кровь, что пустил на тризном костре матери, собрал в ладонь, ровно в чарку, и полной пригоршней угостил телохранителя. Понятное дело, отчего лица на том не стало.
– Пусть успокоятся ваши души, – будто осиротела. Пусто стало вокруг и непривычно.
Под Залевцом, Брюнсдюром и Расшибцом огонь зажгли Стюжень и Гюст. Ворожец улыбался и смотрел куда-то ввысь, куда поднимался дым. Ветер стих, не гонял дымный столбец по полю, и тот прямиком, ровно корабельная сосна, уходил в небо.
Безрод в печи не подавал признаков жизни, все так же лежал, свернувшись, как младенец, и лишь изредка постанывал. Время от времени его колотило, била оземь судорога. Ясна подолгу сидела рядом, вглядывалась в темное от пота и копоти лицо и всякий раз поправляла мокрую тряпицу, что занавешивала дымоход, вроде бармицы, и давала дышать чистым воздухом. Пятую тряпку сменили, все сгорели. И шестая сгорит.
Тычок все так же лежал. На второй день пришел в сознание и первым делом спросил об исходе поединка. Ясна гладила старика по голове и будто впервые видела – смотрела с непонятным выражением на лице и отвечала на вопросы невпопад.
– Что? А-а-а-а… наши победили.
– Стало быть, не один Безродушка вышел на бой? Нашел дружину?
– Нашел. Троих, один к одному. Расшибец, Залевец и… Брюнсдюр, кажется.
Старик утих, и ворожее показалось – даже дышит через раз.
– Так ведь померли все трое.
– Я потом расскажу, лежи.
Два раза в день, как по заговоренному, Тычку становилось хуже, поднимался жар, выкатывала испарина, и ворожея тревожно хмурила брови.
– Простой ведь меч, так не должно быть!
– Простой ли? – Стюжень покосился на открытую дверь, в проеме которой была видна Верна. Ее ровно тянуло к печи, и едва вставала Ясна, на чурбак садилась битая. – Сколько девка с потусторонниками якшалась, против желания могла всякого набраться! Приметила, старая: подле нее трава вянет, вода горчит, в пот шибает? Ты бы не отходила далеко от Безрода, ему и так досталось.
Ясна кивнула и все чаще бывала у печи. Каждый день в закатных сумерках Стюжень вытаскивал Безрода, оглядывал раны и хмуро качал головой. Оледенение стало в два пальца, шире не пошло, только и меньше не делалось. И самое удивительное – не угорал. Минул седьмой день после битвы, верховный с тревогой ждал девятого дня.
– Говоришь, на девятый день ушло оледенение? – как-то спросил Тычка.
– Ага, – выдохнул старик. Только что ушел приступ дурноты, балагур мало-мало ожил. – Гарькина душа вверх вознеслась, и все поправилось.
– Залевец, Расшибец, Брюнсдюр, на вас надежда, – буркнул ворожец под нос.
Друг друга меняли с Гюстом у поддувала. Благо умная мысль озарила кормщика – приспособил под это дело ножной гончарный круг. Полегчало с третьего дня, как все наладили.
– Напои меня отравой покрепче, ворожец, – раз в день просила Верна. Глядела вокруг тоскливыми щенячьими глазами и что-то считала, Стюжень как-то расслышал: «Десять дней…»
– Сядь-ка рядом, красота. – Верховный кивком показал на лавку справа от себя. Верна села.
– Рассказывай.
– Что?
– Все. С самого начала. Раньше недосуг было, а тебя послушать, должно быть, презанятно.
Открыла было рот, потом задумалась и сцепила зубы.
– Не буду!
– Дура.
– Знаю. Упои меня отравой покрепче, ворожец.
Стюжень мерно давил ногами досочки, что Гюст хитроумно приспособил к гончарному кругу. Поддувало, мерно раздаваясь, нагнетало в печь свежий воздух.
– Не хочешь говорить… ладно. Но травить не стану.
– Мне нельзя жить, – прошептала. – Нельзя! Я приношу только несчастья!
– Что же такого случилось, если смерти ищешь, как голодный – хлеба?
– Не скажу!
– Ты упряма, я упрямее.
Молча встала и ушла…
Наступило девятое утро после битвы. Стюжень встал с первыми лучами и, подхватив мечи павших воев, отправился на пепелище. Еще вечером сложил там дровницу, выходил третий костер за последние дни. Преклонил колени, уложил клинки на дровье, зашептал, подняв лицо к небу:
– Лети, душа, в небко, откушай хлебка, отпей бражки из глубокой чашки, точи ножик о кленовый порожек, возляг в уголок на жесткий бочок, сопи, носишко, тихо как мышка, закрывайтесь, глазки, слушай ко сну сказки – протяни ручку, собери свое в кучку, забери до соринки, не забудь ни былинки…
Скинув рубаху, запалил огонь и прозрачным взглядом смотрел сквозь дым на линию дальнокрая. Пламя занялось, остервенело зализало клинки, и последнее, что еще помнило прикосновение воев, скукожилось, почернело, распалось. Кожаная обмотка рукоятей, сглаженная ладонями до блеска, свернулась барашками, обуглилась, осыпалась золой; кость пожелтела, потемнела, затем и вовсе стала черной. Языки жадно плясали на клинках, слизывая темную кровь потусторонников, мечи тускнели, будто умирали, ровно в пламени невозвратно уходило нечто живое, оставляя после себя мертвые сажные лезвия. Стюжень сидел до тех пор, пока мечи не провалились в костер, и весьма это походило на то, как сгоревшая изба складывается внутрь, заваливая в огне упрямых хозяев.
Ворожец шепнул: «Прощай, сынок, прощайте, парни», кряхтя, поднялся на ноги и мерным шагом двинулся в крепость. Наказал и носа на поляну не совать, а если кто углядит костер на месте погребальных тризнищ, пусть сделает вид, что ничего не видел, и вопросов не задает. Только Ясна понимающе кивнула и поджала сухие губы.
Ждал. Ходил по крепости чернее тучи, поглядывал на всех искоса, даже Верна, бродившая последние дни ровно в ступоре, не решилась надоесть здоровенному старику с просьбой об отраве. Стюжень сменил Гюста на поддувале и с особым рвением качал воздух в печь до самого заката, что-то бормоча под нос.
– Ты бы поел, старый. – Ворожея принесла миску с кашей.
– Я безотказный, – буркнул верховный. – Сказано – ешь, я ем. Что у нас там? Пшенка?
– Мешанка. – Ясна передала ворожцу плошку. – Пшенка с горохом.
– Чего только не придумают. – Стюжень зачерпнул каши. – Что думаешь, старая?
– Безрод странный. – Ворожея поняла сразу, о чем речь, присела рядом. – Может быть, и не странный, только другого слова не подберу. Иногда мне просто страшно.
– Мне тоже. – Старик вздохнул. – Помню, еще мальчишкой застала гроза в поле. Сам невелик, от страха глаза велики, ночь в спину дышит, смеркается, и тут как полило! Да не просто полило, а с молниями! Стегают землю через два счета на третий. Раз-два-молния, раз-два-молния. Гром уши рвет, а я, дурачок, стою в чистом поле и шагу от страха ступить не могу. Боюсь молний. Куда ударит? Вдруг сделаю шаг, другой, а туда ка-а-ак шарахнет! Или, наоборот, сойду с места, и туда, где только что стоял, попадет стрела Ратника!
– И что?
– Пока трясся от страха да раздумывал, как лучше поступить, ливень кончился, молнии ушли на запад, небо просветлело. И Безрод такой же. Что скажет – не знаешь, куда ударит – не угадаешь, что внутри делается, какие мысли думаются, – как в тумане. Лишь одно знаешь точно.
Старуха вопросительно покосилась.
– Бьет насмерть, поганец, – улыбнулся ворожец. – Солнце падает… Пора?
Ясна, глубоко вздохнув, кивнула. Стюжень, кряхтя, вылез из-за станка, мгновение колебался, наконец решительно одолел несколько шагов между поддувалом и дымоходом. Снял тряпку, черную от копоти, бросил под ноги.
– Которая по счету?
– А который день, множь на два.
– Дорого, подлец, обходится, – усмехнулся верховный. – Восемнадцать тряпиц извели, и то не ясно, с пользой ли!
За плечи вытащил Безрода, с замиранием сердца перевернул на спину и, тая дыхание, оглядел. Рана обуглена, запеклась кровяной коркой, от сажи сделалось почти невозможно отличить кровь от зольной черноты. Ковырнул пальцем края пореза, снял сажной налет, для верности потер тряпицей. Нигде даже следа льдистой корки, истаяло, ушло.
– Ушло! – мощно выдохнул Стюжень и на весь двор крикнул: – Ушло! Будет жить!
Сивый болезненно застонал, распрямился на земле, и ворожея бросила ему черную тряпку, дескать, прикройся. Безрод приподнялся на тряских руках, с колена встал на ноги и, шатаясь, обвязался.
– Встал?! – прибежал Гюст.
– Жив… – от поленницы прошептала Верна. Хотела встать с колоды, только сил не нашла, рухнула обратно как подрубленная.
– То-то же! – еле слышно сипнул с крыльца Тычок и повалился навзничь. Остальные услышали звук падения, но не возглас.
– Ты гляди. – Ворожея всплеснула руками. – Ожил, баламут, на крыльцо вполз!
– Тычок буянит? – шепнул Сивый.
– Кто же еще? – Стюжень развел руками.
– Который день?
– А догадайся.
– Девятый… – Безрод тяжело сглотнул и прикрыл глаза. – Устал, спать хочу.
– Сначала баня. – Ворожец не сводил с него глаз.
– Что уставился?
– Поверить не могу, что такое возможно. Кому расскажу, брехуном назовут…
Сивый, отпаренный, дочиста отскобленный, видел десятый сон в амбаре. Не выдержал, уснул прямо в бане, ворожец принес в избу уже сонного. Ясна попросила не глушить печь, вознамерилась печь с утра хлеба. Верна спала отдельно от всех, в овине. Гюст ушел ночевать в Улльгу – слава богам, теперь можно, все позади. Ворожцы одни сидели у печи. До сих пор язык будто узлом был увязан, Ясна не находила сил рассказывать, зато теперь поведала Стюженю все, что знала. Как впервые Безрод переступил порог дома в Торжище Великом, как привел с собой Тычка и двух рабынь, как играли свадьбу, про побоище на поляне у Срединника.
– А потом ровно что-то произошло. – На широкой лавке у печи старуха месила тесто к утренним хлебам. – Случилось нечто такое, что развело их пути-дорожки в разные стороны. Даже смерть Гарьки показалась ей сущей мелочью перед лицом неведомого. Перешагнула и дальше пошла.
– Дела-а-а, – угрюмо протянул Стюжень, забрасывая в печь дрова. – Теперь держись от Безрода подальше, пока мертвечина с него не стечет. Уж на что мы с Гюстом здоровы, а тут сердце понесло, как лошадь, в висках застучало. Еще старое охвостье не истаяло, новое наросло!
– Парень только что с Той Стороны вернулся, а даже глазом не моргнет. – Ясна покачала головой. – Дважды за кромку ходил, а будто всего-навсего погулять вышел.
– Не знаешь, где молния ударит, но ударит непременно, – смеясь, напомнил верховный. – Тот, кто снарядил дружину потусторонников, не мальчишка с соседней улицы. И шутками тут не пахнет. Молчит Верна?
– Как воды в рот набрала. Лишь талдычит: «Шесть дней, пять дней…»
– Что-то станется через пять дней. – Ворожец глубоко вздохнул. – И мы узнаем, почему Гарьку принесли в жертву, ровно бессловесного ягня.
– Добрая была девка. – Ворожея всплакнула. – Улыбчивая. И вот нет ее.
– Не знал деваху, но если Сивый посчитал ее хорошим человеком, так оно и есть.
– Тесто готово. – Ясна утерла испарину, оставив на платке мучную полосу. – Утренний хлеб – как раз то, что Сивому теперь нужно.
– И печь очистим. – Верховный тепло погладил глинобитную стенку. – Не бросим такую красавицу в беде. Хлеба прогонят мертвечину. Что для тебя Безрод, ворожея?
Вздохнула, устало пустилась на лавку.
– Он – мое прошлое и настоящее. Там, за грядами былого, восстает в рост мой страх, и у него глаза Безрода…
Стюжень свел брови на переносице, поджал губы.
– Сивый – мое настоящее. К жизни вернул, перестала за спину оглядываться, успокоилась. Хотя чего там, успокоилась. – Ворожея прикрыла глаза ладонями, не сдержалась, заревела. – Покой он мой забрал, душу разбередил! К себе привязала бы, заставила около юбки сидеть и смотрела день и ночь!
– Сивый только что мать стризновал. Тот костер, что горел, когда вы подоспели, он и был.
Ясна без слов кивнула. Слезы душили.
Наутро Безрод встал, шатаясь, обошел двор, сел у поленницы. Гюста ворожцы предупредили близко к Сивому не подходить, тот и сам почувствовал недомогание – глаза слезились, в ушах шумело, затылок будто кузнецкими клещами сдавило.
– От парня потусторонщиной так и несет, – усмехнулся Стюжень. – Чего же ты хочешь? Ничего, день за днем истает, как старая, ветхая рубаха на ураганном ветру.
– Мне запрещаешь, а сам идешь! – Гюст почесал загривок.
– Мне можно, – бросил старик за спину. – Я привычный.
Хлебнув крепкой браги, верховный задом потеснил Безрода на колоде. Тот молча подвинулся.
– Выжил, босота?!
– Выжил. – Сивый косил на овин, в котором обитала Верна. На мгновение появилась в дверях, окинула двор мимолетным взглядом и скрылась в полутьме.
– Ты хоть понимаешь, что сказал Брюнсдюр перед смертью?
– Понимаю.
– Голову поставлю на кон – такой повивальной бабки, точнее, повивального дядьки не было ни у кого из ныне живущих.
Безрод кивнул. Что ни день, то неожиданность. Мать нашел, теперь вот повивальный дядька, да такой, что дыхание спирает.
– Ледован и разложил твою мать в посмертный крест, – вздохнул Стюжень. – Вот и спрашивай теперь, почему в стужу не мерзнешь, мертвящий холод тебя не берет, как исхитрился дважды с Той Стороны вернуться.
– Я смотрел ему в глаза?
Ворожец пожал плечами.
– Не знаю. Какие у новорожденного глаза? Так, одни щелочки, но был бы ты, бестолочь, обычным младенцем… Уж на руки тебя Ледован точно брал.
Сивый прикусил губу. «…Ледован выглядит как обычный человек, только нельзя смотреть ему в глаза, прикасаться к нему и делить стол. В душу снизойдет неописуемый холод – и станешь похож на кусок льда…» Может быть, и снизошел. Может быть, и глядел младенцем в стылые глаза, то-то бабы нос воротят, в студеном море выжил, и холодные воды стали чуть более приветливыми для парней, которые следом шли. Самому не понять, но люди видят. Иной раз не находят слов, но чувствуют опасность и отходят подальше.
– Я уйду в ледяные земли? Туда, где никогда не тает снег?
Старик развел руками. Кто знает? Может быть, когда-нибудь снега и льды потянут к себе, как теплые края – перелетных птиц, а прохлада полуночи сделается милее и слаще жаркого солнца. Только не все в Безроде просто. Будто огонь пляшет в ледяной чаше, или, наоборот, сосульки лежат в огне – и лед не тает, и огонь не вымерзает. Не год назад Ледована увидел – всю жизнь с этим живет, а ведь не уходит в ледяную полночь, держится. Будто нечто горячее уравновесило студеное прикосновение Ледована, только что? Не кровь ли отца? Безрод опустил голову, поджал губы.
– Про Тычка шутил или как?
Сивый непонимающе покосился.
– Ну когда обещал жизни Верну лишить, если старик не выживет.
– Не шутил.
– Убьешь?
– А выживет старик?
– Уж тебе решать. Слишком долго твоя бывшая с потусторонниками водилась, от самой гиблым смрадом веет. Меч ее мертвящ, Тычку в день по два раза делается худо – на вечерней заре и в полночь. Только все дольше становятся приступы, а он все слабее.
– Душа вон из дуры, и Тычок освободится.
– Но все может оказаться по-другому. Порешишь девку, она и старика за собой утянет. Между ними ровно ниточка повисла, и что из этого получится, мы с Ясной не знаем. Никто тебе не скажет.
Безрод повернулся в сторону овина, погонял желваки туда-сюда, усмехнулся. Ворожец ни за что не взялся бы сказать, что Сивый решил, – ни знака, ни ползнака. Как в туман глядишь, дальше носа не видно. Этот может с равным успехом вечером вырвать у дурехи сердце и остатние дни мрачно смотреть за Тычком, лучше тому или хуже.
Стюжень глотнул из укупорки, встал и поежился. Пробирает до костей.
– Думай, ухарь. Тебе решать.
Верна разжилась брагой – у Гюста, должно быть, стащила – и хватила лишку. Встала перед Безродом, подбоченилась и плюнула тому на ноги. Сивый по обыкновению сидел на колоде под дровницей и лишь холодно воззрился на бывшую. Ясна видела все собственными глазами – у печи хозяйничала – и от ужаса прикрыла рот руками, Стюжень замер. Придержал ворожею.
– Не спеши, старая, чему быть, того не миновать.
Верна не удовлетворилась, подошла ближе, наклонилась для верности и вторым плевком попала точно на сапог.
– Сам ублюдок и родня ублюдочная! Мать – шалава корчемная, отец – вор и забулдыга подзаборный, а сын – мерзейшая тварь из тех, что ходят по земле! Мразота, душегуб, подонок! Думаешь, забыла, как в лесу вернулся на поле брани и добил кого-то из разбойников?
Сивый поджал губы и, не мигая, смотрел на синюшную дуру. Будто диковину увидел, так поглядел, сяк.
– Недоносок, твое место на весле галеры, что ходит по теплому морю и на которой рабы живут не дольше года! Твое место в свинарнике, на гнилой соломе, вымоченной дерьмом и мочой!
Верна остановилась перевести дыхание и хлебнуть браги из кувшина, что не выпускала из рук. Безрод молча ждал.
– Ничтожество! Ты недостоин даже моего ногтя! Моего волоска! Только и годен, чтобы собственной бородой вытирать пыль с сапогов Грюя! Дуре, которая пойдет за тебя, можно только посочувствовать! Нелюдим, страшен, а дойдет дело до любовных утех – сраму не оберешься! Любилка у нашего храбреца – с воробьиный носишко!
Ясна с мольбой в глазах посмотрела на верховного, но старик медленно покачал головой и приложил палец к губам.
– Молчишь? Сказать нечего? Правда уста запечатала, наружу ложь не пускает? Какое счастье, что мои глаза открылись вовремя! Ведь когда-то за человека считала!
Сивый слушал молча, пару раз тяжело вздохнул, наконец лениво потянувшись, встал. Повернулся к Верне спиной и медленно зашагал прочь.
– Ты… ты куда? Стой, сволочь! Убью гада! – Разъяренная Верна бросила кувшин с брагой, схватила с дровницы березовую четвертину и ринулась вдогонку.
Безрод, не оглядываясь, посторонился, и чужая невеста, запутавшись в ногах, провалилась в пустоту. Сивый пожал плечами, обошел захмелевшую воительницу и скрылся за углом амбара. Ясну отпустило, старуха присела на лавку и тяжело вздохнула.
– То ли еще будет, – буркнул верховный и подмигнул. – Гляди веселее, ворожея!
Верна долго лежала, ровно подбитая птица. Тяжело дышала, не отнимала лица от земли, наконец тяжело поднялась и поплелась к себе в овин.
Стюжень покачал головой.
– Эй, подонок! – ранним утром, еще небо не расцветило багрецом, тишину крепости разметал звонкий, злой голос. – Спишь, падаль? Вставай, сивая скотина!
Ясна в одной исподнице выскочила на крыльцо, только Безродов платок на плечах, Стюжень появился в дверях сарая, оглядел двор и поджал губы. Бросил под нос: «Никак не уймется девка!»
– Подонок, сын подонка и шлюхи, выходи на середину и послушай мои слова! Я сделала то, что должна была сделать уже давно. Ты сильно удивишься тем, что кто-то в этой крепости еще помнит о чести и достоинстве!
Безрод вышел на середину двора и подошел к Верне. Стюжень щурил глаза, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в предрассветных сумерках, только все тщетно. То ли на глаза ослаб, то ли тьма слишком густа. Теперешняя выходка Верны многое значила и на многие вопросы несла ответ. Ну же, Сивый!
– Не блажи.
– А пойдем-ка со мной, красавец! – Ранняя птаха первая пошла со двора, Безрод, мгновение помедлив, двинулся следом.
Ясна через двор перебежала к сараю Стюженя, схватила верховного за руку.
– Дуреха что-то учудила, и Сивый ее прибьет! Как пить дать прибьет! Девку перехлестывает, а Безрод уж на что холоден, и тот не выдержит! Порвет ненормальную! Вот самоубийца на нашу голову!
– Самоубийца? – переспросил верховный и нахмурился. – Может быть, ты и права. Только тут не знаешь, чья правда правдивее, Безродова или Вернина.
– Не дай дуре совершить непоправимое!
– Оставайся с Тычком!
Ворожец широким шагом двинулся к приступке у крепостной стены. Спешить так спешить, прыгать так прыгать; пусть старые кости не загремят, не переполошат округу.
Серо кругом, почти ничего не видно, двигаешься на ощупь, а голоса звенят впереди, как раз там, где недавно трижды поджигали тризные костры. Негодованием сочится зычный женский голос, низкий мужской лениво бьет рассветную тишину. Вдруг серую хмарь вспорол хлесткий щелчок, будто сучок треснул. Ворожец напрягся, голоса исчезли. Стюжень поспешил вперед, и лишь темные очертания уходящего человека заметил в сумерках. У пепелища на заднице сидит Верна, держится за щеку, мотает головой и часто-часто моргает. Старик подошел ближе. Спрашивать не стал. И так все понятно. Улыбнулся. Что бы ни наговорила дуреха Сивому, тот сдержался, влепил ленивую затрещину и прочь ушел, как будто ничего не произошло. А что произошло?
Верна зло сверкала на старика зеленым глазом, из второго еще не ушла кровь, губы крепко сжала, и верховный сильнее сильного подозревал, что деве-воительнице сейчас больше всего хочется расплакаться. Но держится. Вы только поглядите, глазом едва молнии не мечет, того и гляди, темнота отступит.
– Чего уставился?
– Вставай, – усмехнулся, протянул руку.
– Сама, – шатаясь, поднялась, уковыляла в крепость.
Ладная девка, цельная и звенящая, как сухой клен. И полыхает так же – вся и сразу, не то что сырой топляк. Но тут налетел ветерок, и ворожец потянул носом. Оглянулся, подошел ближе к пепелищу, присел и расхохотался. Едва не упал.
– Что? Что, старый? – Ясна встретила у самых ворот.
– Нашей дурехе жить надоело. Не знает, что еще придумать, дабы поскорее покинуть белый свет.
– Что еще учудила? Сивый прошел – ничего не поняла. Как будто зол… а как будто и нет… в общем, такой, как всегда. А девонька шатается, за щеку держится. Перепало?
– Мог и убить, – улыбнулся ворожец. – Никогда не догадаешься, до чего додумалась.
Ясна нахмурилась. Что еще натворила бедовая голова?
– На тризное пепелище нагадила. Дескать, вот тебе пепелище матери, вот тебе пепелище соратников!
– Как нагадила?! – опешила ворожея. Уму непостижимо. Такое даже в голову не придет!
– Как? – усмехнулся верховный. – Сочным задом. Села и нагадила. По-большому и по-маленькому.
– А ведь на самом деле мог убить.
– И был бы прав. Но одно ясно – если теперь сердце не вырвал, не станет и впредь. Сивый, ровно ледяная глыба в море, с пути не отвернет; толстый лед ломает как хрупкий. А с Верны глаз лучше не спускать.
Ночью осквернительница тихонько выскользнула из овина, неслышно, как мышь, прокралась к амбару и нырнула внутрь, благо дверь, загодя смазанная, даже не скрипнула. Днем, пока не было Безрода, запомнила, где расположено его ложе, сколько шагов между ним и дверью, какой стороны держаться. Меч отобрали, ножа не оставили, но полена хватит за глаза. С увесистой четвертиной скользнула к ложу – Сивый, наверное, умаялся за день, десятый сон видит, – шорхнула ногой о землю, чтобы уж наверняка и, крякнув, опустила дровье на спящего.
А ничего. Когда-то слышала, вои шутили друг над другом – подкрадутся в полной темноте, медом дрыхнущего товарища вымажут да перьями обсыплют. А тот, не будь дурак, мог в ответ подшутить – положит вместо себя тюфяк, мажьте медом соломенное чучело, друзья. Этот не озаботился даже шуткой – ни тряпки, ни чурбака на ложе, только голос откуда-то из угла:
– Не спится?
Едва не матернулась, выронила дубину. Вот ведь сволота! Ну до чего сволочь! Лежит в уголке, вещает из темноты. Как догадался?
– Ну и тварюга же ты, Сивый!
– Есть немного.
Верна опустилась наземь, несколько раз глубоко вздохнула:
– Подойди ко мне, Безрод.
– Не-а, – прилетело из темноты. – Драться будешь.
– Смеешься, – горько усмехнулась. – Давай смейся, имеешь право. Как узнал, что приду ночью?
– Скрипела дверь, скрипела, а тут нате вам, перестала.
– И это заметил.
В темноте зашуршала солома, валкие шаги развезли амбарную тишину, Сивый присел рядом. Верна жадно потянула носом. От Безрода тонко несет угольной копотью, наверное, в волосах дым остался, и острым мужским потом, только не застарелым и вонючим, а свежим, пряным и волнительным. Глаза промокли, сцепила зубы, лишь бы не зареветь, и почему-то отвернулась. Все равно ведь темно.
– Мокрость развела.
– Как узнал? – всхлипнула.
– Дыхание таишь, слезы держишь.
– Говорю же – сволочь! Ты хоть понимаешь, что я сегодня сделала?
– Чего же не понять: нагадила на пепел моей матери. – Безрод говорил задумчиво-тяжеловесно. Эти тона Верна никак не могла понять: никогда не угадаешь, в каком Сивый настроении. Таким голосом мог рассказывать Рыжику на ночь сказку, а мог вскочить на Теньку, буркнуть: «Не добил кое-кого» – и умчаться. И все одинаково равновесомо. Сейчас прибьет или позже?..
– Нагадили бы на пепел моей матери – горло порвала!
– Ага, порвала бы, – равнодушно согласился Безрод.
Смеется, что ли?
– Я… тебя… все равно… изведу! – Дабы не казаться пустопорожней болтушкой, выплюнула каждое слово, ровно камень во рту держала. – Все равно изведу.
Ждала, что спросит. Промолчал. Ну спросил бы, отчего окрысилась, как на кровного врага, спросил бы, почему Гарьку спровадила на тот свет! Спросил бы, как жила после поляны у города Срединника! Не сказала бы ни слова про страшного жениха, но хоть поговорили бы! Волосы отросли, длинные уже, взял бы в руку, намотал на ладонь, притянул к себе… Губы зажили… глаз, правда, кровью налит, вокруг почернело, ну и что…
Верна вскочила и решительно пошла прочь из амбара. Вдогонку полетело насмешливое:
– Дровину не заберешь?
– Подавись этой деревяшкой! – хлопнула дверью и была такова.
– В живых оставил. Не тронул. – Ворожец присел на колоду рядом с Безродом, отхлебнул из укупорки. – Решил для себя что-то?
– Дурное дело нехитрое. – Сивый отмахнулся. – Успею.
– Девка дни считает, ждет чего-то. Не слыхал?
– Нет.
– Через три дня что-то станется, и того, что грядет, Верна боится пуще смерти.
Сивый вперил взгляд в бескрайнее небо, коротко хмыкнул.
– Боится настолько, что жаждет умереть?
– Оттого и бегает за Костлявой, окликает, лишь догнать не может.
– Три дня, говоришь?
– Сам слышал.
Безрод помолчал, повернулся к Стюженю, и ворожец против воли отпил браги.
– Надоест ей меня злить, как бы глупость не сделала.
Верховный согласно кивнул:
– С завтрашнего дня за ней нужен глаз да глаз.
– Особенно по ночам.
– Уж это сам как-нибудь. – Ворожец развел руками. – Твоя баба, тебе и стеречь.
– Как Тычок?
Стюжень отвернулся, поджал губы, вздохнул.
– Чем дальше, тем более становлюсь уверен – Верна и Тычок ровно веревкой связаны. Ну не можем со старухой вытащить его с Той Стороны, не получается! Мы ворожцы, а не боги! А Ледован балагуру в глаза не смотрел, за руку не брал, не вынесет старый потустороннего холода. Порубишь Верну, вырвешь из нее сердце, считай, Тычкову жизнь оборвал.
– Тащи мертвецкое из дуры, вытянешь и Тычка, так выходит?
– Все-то вам, Ледовановым последышам, ясно! – Верховный взъерошил Безродовы лохмы. – Вон гляди, как зарос! Подрезать бы. Ходишь, чисто зверь какой!
– Последний раз Гарька подрезала. – Сивый взял у старика укупорку, хлебнул браги, впрочем едва ли распробовав – даже не поморщился.
– Устал, бестолочь? – Не о сиюминутной усталости говорил ворожец.
Безрод молча кивнул, поднял глаза в небеса:
– Спросил бы Верну, отчего все так случается, только не ответит. Знаю, не ответит. До третьего дня станет меня на смертоубийство подвигать, а не скажет.
– Недолго осталось. Узнаем.
Ночью Верна тихо выбралась из овина, в тени скользнула к углу, оглянулась туда-сюда, и хоть не было на небе луны и темнота кругом стояла кромешная, крадучись перебежала к дружинной избе. С колом в руке поднялась на одну ступеньку, на вторую и едва не споткнулась обо что-то. Сердце в пятки ушло, показалось – летит носом вперед, прямиком в дверной косяк. А чьи-то руки крепко ухватили и поставили на ноги.
– Жива? Не спится?
– Какая же ты сволочь! – Давно не виделись, целый год жила иными заботами и тревогами, успела позабыть, каков бывший муж на деле. То ли восхищение выдохнула в ночное небо, то ли испуг.
– Если к Тычку, так ему худо. Был приступ.
– А я… ну…
– Кол зачем?
Верна с шумом выдохнула, бурля от негодования, бросила кол. Собралась было сбежать с крыльца прочь, но Безрод остановил. Давно не прикасался.
– Сядь.
Опустилась рядом, насупилась.
– Я не подпущу тебя к старику.
– Не хотела бить насмерть, – буркнула. – Расковыряла бы рану, только и всего.
– Сущие мелочи, – усмехнулся Безрод. – Пустить кровь старику на последнем издыхании.
– Да, я плохая! Вот она я! Чего ждешь? Сверни мне шею, как умеешь, и дело с концом!
– Дура, – прошелестел Сивый. – Все равно не убью.
– Убьешь! – злорадно прошептала Верна. – Еще как убьешь!
– С Тычком не получится, с Ясной не выйдет. Даже близко не подойдешь. Все остальные не по зубам.
– Ненавижу!
Тряхнула головой, соскочила с крыльца. Отбежала на середину крепостного двора и крикнула во всю мочь:
– Ненавижу! Всех ненавижу, и тебя больше всех!
Бабка Ясна тихонько приотворила дверь, вышла на крыльцо, села рядом.
– Дуреха, ой дуреха!
– Все слышала?
– Этот крик глухой услышит. Не в себе девка. Жить не хочет.
– Рано, – буркнул Сивый. – Тычка за собой утащит.
Ворожея поерзала, устраиваясь поудобнее, закряхтела и вдруг ойкнула.
– Что такое?
Вместо ответа старуха нашла в темноте Безродову ладонь и положила на место, где только что сидела. Рука легла на дощатое крыльцо, только донельзя странным вышла на дереве льдистая изморозь, будто иней на траве в первые заморозки.
– Сама в Потусторонье катится, Тычка за собой тянет!
– Не скатится. – Безрод погладил старуху по руке. Все бросила, сюда примчалась, а притворялась нелюдимой и холодной, как этот иней. – И Тычка не утащит. Ты бы глотнула браги, согреешься…
«Два дня», издалека Стюжень показал Безроду два пальца, тот кивнул. Через два дня станется то, от чего Верна бежит-бежит, да убежать не может. На рассвете тихонько улизнула на берег. Сивый проводил бывшую мрачным взглядом. Не спал, все видел. К пристани побежала, на Гюста понадеялась, дескать, не один убьет, так другой. Напрасно. Кормщика на граппре никому не обмануть. За волосы приволок в крепость, руку заломил.
– Заметил, босяк, – спрашивал ворожец Безрода, оба сидели на колоде, будто на праздничной лавке. – Сама на себя руки не накладывает, хотя казалось, чего уж проще? Уйди в море, пока хватает сил, да назад не вернись. Или заберись на скалы, да сигани вниз. Так ведь не делает!
– Не может, – с колоды виден весь двор. Вот бабка Ясна идет к печи с кадкой теста, Гюст правит меч на крыльце дружинной избы, Верна стоит в дверях овина, косит туда-сюда хитрым глазом. – Что-то держит.
– Смогла бы? Как думаешь?
– Одно дело себя жизни лишить, совсем другое – ринуться в драчку и схлопотать меч.
– Обещалась кому-то. – Стюжень, глотнув браги, вытер усы и бороду. – Обещалась живой и невредимой. А если кто-то убьет, не ее вина – так вышло. Слово не нарушила.
– А если жизни себя лишит – станет клятвопреступницей? – усмехнулся Безрод.
– Да.
Оба понимающе переглянулись. Думай, гадай, в каком случае девки обещаются кому-то.
– А избавить ее от клятвы ты не можешь, даже если захочешь.
– Не хочу, – холодно прошелестел Сивый, перевел взгляд на Верну и поджал губы.
Два дня, всего два дня…
Глава 2 ГОД
– Меч точишь… – Ворожец встал за спиной Безрода.
– Самое время.
– Один день остался.
– Он придет. – Сивый оторвал взгляд от клинка, простер в дали дальние. – Такие не отступаются.
– Какие такие?
– Упрямые. Темная дружина в лесу прошлой весной – его рук дело.
– Да кого – его?
– Не знаю, – усмехнулся Безрод. – Но и в совпадения не верю.
Стюжень оглянулся туда-сюда, приметил неподалеку пустой бочонок, подкатил поближе, уселся. Безрод усмехнулся.
– До того велик, что под тобой бочонок – ровно ведро.
– Ты, босота, зубы не скаль! Как я погляжу, усмехаться горазд. Через это и морщины по всей роже! Ты хоть понимаешь, что вокруг тебя творится?
Сивый многозначительно промолчал.
– Не простой повеса за Верной охотится! Не от скуки собак с цепи спускает. Последняя свора тебя едва в дружину Ратника не отправила! Не псы – волки зубами рвали, едва ушел!
Безрод продолжал мерно водить правильным камнем по клинку.
– Молчишь, – вздохнул ворожец. – Ну так я поболтаю. Старому не возбраняется.
– Как сошли на остров, болтаем.
– Знать, болтать недолго осталось! – рявкнул ворожец, протянул руку и, ухватив Сивого за чуб, задрал тому лицо к небу. – Ты слушай да поправляй!
– Отвада волос дергал – не выдергал, Ясна за чуб таскала – не дотаскала. Давай, старик, хватай крепче.
Стюжень отпустил вихор, щелкнув Безрода по лбу. Сивый лишь покосился, прикрыв глаз.
– Завтра не я – другие станут дергать, тогда и поглядим! Ледована с младых ногтей знаешь, в руках у него побывал, может быть, в глаза смотрел, а если тебя распотрошить, как бы вместо сердца кусок льда не найти! Был бы обычным человеком, давно ушел на полночь в снега и лед, так ведь не ушел же! Почему?
– Не хочу, – буркнул.
– В том все и дело! Силу Ледован имеет страшную, только и на нее нашлась другая сила. Какая?
Безрод сплюнул.
– Нутро противится ледяному зову, обарывает. Тридцать с лишком лет противостоит. Сильна в тебе закваска, босота, кровь горяча!
Сивый даже не мгновение не сбился, все так же водил камнем по клинку.
– Подумать боюсь, какая кровь может противостоять зову Ледована! А в жилах того ухаря, что появится здесь завтра, течет такая же кровь, если не сильнее! Смекаешь?
Смекаешь. Безрод молча, равнодушно кивнул.
– И зачем такому девка в самом соку? И почему именно эта?
Сивый на мгновение замер, затем правильный камень все так же ровно заскользил по режущей кромке.
– Видит то, чего другие не видят.
– Именно! – рявкнул старик. Ясна даже на крыльцо вышла поглядеть, отчего верховный разоряется. – Именно видит! Видит и находит. Так же легко, как завтра найдет сюда дорогу! И ни перед чем не остановится, дабы заполучить искомое! А если недоброе задумал? Уж откуда взяться добрым помыслам, если людей кладет направо и налево!
– Верну не получит. – Безрод проглядел меч на свет, подышал, загладил тряпицей.
Стюжень угрюмо покачал головой. До сего дня цветочки были, ягодки завтра пойдут.
– Я не должен стать потусторонником, ты обещал. – Сивый окатил ворожца холодным взглядом, верховный так и припал к укупорке. – Вытяни Верну с той стороны, не дай Тычку погибнуть.
Ворожец глубоко вздохнул и кивнул. И сказать-то нечего. Что тут скажешь?
Над заставой, ровно неизлитая дождевая туча, повисла молчаливая скорбь. Ясна держалась, как могла, ходила по двору прямая, словно доска, голову держала прямо, только на лавку падала, точно подрубленная. Стюжень который раз перебирал ворожские снадобья, ходил в лес, что-то приносил, раскладывал, перетирал. Верна вовсе не показывалась. И только Гюст, плюнув, завел боевую песню гойгов, а закончив, потащил Безрода к воротам.
Старики и Верна, украдкой следившая за всем через щелку, понять не могли, что задумал оттнир. Стюжень, таки сошедший к пристани, с улыбкой проводил Улльгу, которого двое увели порезвиться. Молодец кормщик, нечего запираться в заставных стенах и угрюмничать. Еще будет повод.
Накануне урочного дня Безрод глубоко за полночь пришел к Верне. Не спала бывшая, сопела в углу.
– Чего явился? – полыхнула зеленым глазом.
– Завтра? – только и спросил, ставя маслянку наземь.
Опешила, онемела, в горле схватило.
– Откуда ты…
– Болтаешь много. Завтра?
Порывисто отвернулась, тряхнула косой.
– Да.
– Руки дай.
– Зачем?
– Дай руки.
Нехотя протянула. Сивый бережно, но крепко связал кисти, опутал ноги, привязал руки к ногам, поднял плошку и направился к выходу.
– А если по нужде захочу?
– Кричи.
Лежала и думала. Сон не шел. Безрод представить себе не может, с кем и с чем завтра столкнется. Ему не победить. Догадливый, сволочь! По рукам-ногам опутал, дабы непоправимого не совершила. Обещание обещанием, но могла просто-напросто отчаяться и прогнать от себя жизнь. Как додумался?
Когда Стюжень вышел на двор, Безрод уже сидел на колоде. Меч на коленях, сам глядит на восток, туда, где должно вот-вот зарозоветь. Вроде ничего страшного, но ворожцу сделалось жутко: тает ночная темень, и постепенно из мрака выступает человек, так после схлынувшей волны что-то остается на берегу. Неведомое и опасное.
Ветерок треплет рубаху, забавляется с чубом, и даже не улыбка играет на устах Сивого – ухмылка застыла. Ясна вышла, молча кивнула, не нашла сил говорить. Гюст мрачно чинил сеть, исподлобья косил на Безрода. А едва первый луч солнца убежал по земле, Сивый медленно встал, повернулся в сторону пристани. Оттнир отставил сеть и стремглав умчался на берег – стало невмоготу сидеть на одном месте и ждать неизвестно чего. Хоть посмотреть, что надвигается. На мостках пристани кормщик остановился и замер: с полуночи подходил корабль, да такой, каких Гюст никогда не видел, – сам черный, парус черный. Рассказал бы кто-нибудь, не поверил – даже небо над мрачным кораблем потемнело. Туча бежала за граппром, ровно привязанная собака. Отчего-то в ушах застучало, колени растрясло, будто вышел в штормящее море под мухой.
– Что же делается в мире? – утирая испарину, прошептал Гюст. – Уж поистине боги не бросят на плечи больше, чем сможешь вынести, но если все это назначено Безроду, может быть, мы не все о нем знаем?
Во всем прочем свете ветра не было и в помине, а в парусах черного корабля его хоть отбавляй. Море кругом дышало покоем, и только черный корабль, ровно на лошадях, катил по огромным волнам, что брались неизвестно откуда. За перестрел до берега ветер дохнул последний раз и улетел, парус опал, точно сдутый мех, волны исчезли, разбежались вправо-влево, будто табун диких лошадей. Дошли до острова, заплескали в мостки, лениво перехлестывая. Гюст не нашел в себе сил отойти, все стоял и смотрел, как накатывают исполинские пенные валы, и оказался вымочен по пояс. Нахмурился, стряхнул оцепенение и унесся обратно в крепость.
– Корабль! Здоровенный и черный, как печная сажа!
– Вижу, – задумчиво буркнул верховный, сходя со стены.
– Паруса ветром полны, и волны под ним, будто скакун под верховым!
Стюжень смерил кормщика мрачным взглядом и тяжело вздохнул.
– Ты вот что… приведи Верну. Да сам не встревай, что бы ни случилось. Не наше с тобой дело.
– Я воин, – мрачно процедил гойг. – И меч ношу не просто так!
– Знаю. – Стюжень положил тяжелые ручищи на крутые плечи кормщика. – Только сдается мне, они сами разберутся.
– А если…
– Значит, судьба Безрода такова. – Ворожец улыбнулся гойгу и кивнул. – И ничего мы с тобой поделать не сможем.
Оттнир пожевал губу, исподлобья взглянул на старика. Отвернулся, нашел глазами Сивого, вздохнул. Безрод стоял у колоды, смотрел в сторону пристани и поглаживал меч.
Из овина, потирая запястья, вышла Верна, следом показался Гюст, швырнул обрезки веревки под ноги.
– Подойди. – Сивый кивнул Верне.
Артачиться не стала, молча подошла. Встала за спиной. Заставляла себя смотреть прямо, плечи держать ровно, только давило что-то неимоверно, едва с ног не падала. И туча. Черная низкая, пугает. Плывет медленно, ровно кровь в стоячей воде. Подплывает и, как тогда, на лесной поляне, дыхание перехватывает. Даже Сивый оглянулся, мрачно бросил:
– Дыши ровнее.
– Как могу, – выдохнула. – Ты не знаешь, на что идешь!
– Будет больнее, чем раньше? – усмехнулся. – Или кровь по-другому стечет?
– Остряк!
Лишь единожды такое чувствовала, но как будто все вернулось – разок напилась до умопомрачения, там, в Последней Надежде, и наутро прокляла все. Теперь то же – в горле пересохло, и ноги не держат. И сказать Безроду хочется, только не можется – голос пропал. Опять не ко времени! Все так по-дурацки устроено. Едва разохотишься в чем-то признаться, не то время, не тот случай!
– А потому, что сама дура, – шепнула под нос. – И теперь действительно все. Ему не выжить. Давай, дура, бросайся на шею, обними хоть раз! Возьми за руки, погляди в глаза…
Но осталась на месте и лишь губы плотнее сжала. Сивому нельзя мешать.
Безрод молча показал Гюсту на дружинную избу, потом ткнул пальцем в сторону леса, дескать, унеси Тычка подальше. Оттнир кивнул, шустро нырнул в избу и вскоре появился со стариком на руках.
– Здоров, оттнир, хоть и невелик! – прошептала Верна. – Каков ростом, таков и плечами!
К Безроду подошли ворожцы, встали за спиной, рядом с Верной. Смотрели на ворота, переглядываясь друг с другом. Туча подплыла к самой пристани, сделалось жутковато, в самой глубине души проснулся кусачий страшок. Верне захотелось взбрыкнуть, словно дикой кобылице, и мчаться вперед, пока дыхания хватит, лишь бы не стоять на месте. Туча низкая, сизая, края ветер полощет, а середка почти недвижима. Потом ударила молния, и громыхнуло так, что едва не оглохла. Такого сочного грома никогда не слышала, присела в испуге, отвернулась. Ясна закрыла лицо руками, старик скривился, щуря глаза, и только Сивый не шелохнулся, будто не человек стоит, а каменное изваяние, точь-в-точь памятник у Срединника. В разломе ворот мелькнуло нечто темное, Верна даже вглядываться не стала – и без того знала, что там, – затем неимоверной силищей толстенные бревна сотрясло, как тоненькие зубочистки, и вторым ударом остатки ворот разбило в щепы. Куски дерева подняло в воздух, и Верне казалось, будто летят они медленно-медленно, ровно орлы в вышине. Она и таращилась в небо широко раскрытыми глазами, пока Стюжень не обнял обеих – ворожею и папкину дочку – и не притиснул к себе. На место, где только что стояла бабка Ясна, рухнул здоровенный кусок бревна. Попади он в голову – размозжил бы, изуродовал, переломал. Земля вздрогнула, в пятки толкнула. И только Безрод стоял как стоял, всего-то и сощурился, пригнув голову.
Могучий всадник на здоровенном черном жеребце, сотрясая землю, въехал на двор крепости.
– Год на исходе! – рявкнул верховой и расхохотался.
Верна молча выглянула исподлобья.
Туча висит прямо над женихом, низкая, страшная, гром ли грянул прежде смеха или хохот вышел раньше, только вселенную так тряхнуло, что в коленях отдалось. Ясна схватилась за сердце, даже ворожец через силу сглотнул – уши заложило. И только Сивый остался недвижим.
– А как счет ведешь? – лениво бросил.
Всадник хлопнул жеребца по шее, и тот медленным шагом двинулся вперед. Верна чем угодно поклялась бы, что под копытами исполинского вороного поднимались в воздух мелкие камешки. Земля щекотала стопы.
– С того дня, как уговорились о свадьбе.
– Не с Верной ли?
– Ты догадлив, Сивый.
– За обещанным явился?
– Ты поразительно догадлив!
– Свадьбы не будет.
Верховой усмехнулся, и бабка Ясна, близоруко сощурившись, пристально вгляделась в незнакомца. Вороной остановился в нескольких шагах от Безрода, и всадник медленно спешился. Стюжень опасливо покачал головой. Здоровенный, выше самого на полголовы, воздух налит мощью, аж глаза слезами заворачивает. Подошел, остановился в паре шагов и громыхнул:
– И что нам помешает?
– Дурацкая задумка, – буркнул Сивый. – Не нравится мне.
– Слово дадено, – еще шаг. Играл в ладони калеными орешками, забросил пару ядер в рот, захрустел.
– А с каких пор добыча вольна в поступках? – Безрод кивнул за спину. – Не маленький, сам понимаешь.
Здоровяк улыбнулся, сверкнув крепкими зубами, и бросил в рот еще один орех.
– Верна, не вижу девятерых – по дороге растеряла?
– Порубили, – еле слышно сипнула.
– Не слышу.
– Порубили! – крикнула что было сил. – Так и растеряла.
– Ишь ты! – делано удивился жених. – И кто ж сподобился?
– Кто сподобился, того и добыча, – бросил Сивый.
– Значит, не отдашь?
Верна косила на жениха во все глаза. Рубаха и штаны черные, кожаные, отменной выделки, только не блестит на них солнце, как должно – походнику без потертостей никак, – и будто в черную воду глядишь, голову мутит-кружит.
– Не отдам, – тряхнул Безрод головой.
Усмехнулись оба, и Верна похолодела – кто у кого учился? Жутко, холодно и многообещающе. А глаза жениха прохладны до озноба на коже, будто содрали с лица Безрода рубцы, и вот он, стоит напротив, колко глядит, зубы скалит. Жених бросил ядрышко в рот, захрустел. А тут бабка Ясна вдруг охнула и прикрыла рот руками. Даже назад сдала. Что такое? Верна покосилась на ворожею, Черный Всадник перестал жевать и пристально вгляделся в старуху.
– Много лет прошло, думала, не увижу больше, и на тебе, дура старая! – прошептала Ясна, опуская руки. Стала бела, как усопший, шагнула вперед, вздернула голову на сухой шее. – Помнишь меня, ухарь?
Верна рот разинула от удивления. Ну дела!
– Помню, – улыбнулся Черный. Только невесело стало от его улыбки. – Не пошла за меня, пустой осталась. Дура.
– Может, и дура, – устало кивнула старуха. – Но лучше так, чем с тобой. Не приносишь счастья.
– Дитя извергла, – усмехнулся Черный Всадник, хрустя орехом. – И всю жизнь себя поедом ешь. Голову сломала, чей ребенок…
Ворожея замерла. Была белая, стала просто бесцветная. Куда же кровь отлила? Вся в груди бушует, сердце рвет.
– Подойди. – Жених поманил Ясну пальцем, и старуха подошла на тряских ногах. Наклонился к самому уху и что-то шепнул. Ворожея чудом устояла на ногах, от нескольких слов ее затрясло, и, не подоспей Стюжень, осела бы наземь.
Черный Всадник усмехнулся. Верна морщила лоб. Что общего у старухи и жениха? Какой ребенок? Что значит «чей ребенок»? Был кто-то еще? Стюжень отвел Ясну подальше, и той вроде полегчало. Жутко около Черного, дыхания не хватает. Молодым невмоготу, что про бабку говорить?
– Победитель получает все, – расхохотался пришелец, молния стегнула землю, ударила в разбитые ворота, уши отнялись от оглушительного треска. – Заберу Верну на вечерней зарнице.
– Бьемся до заката? – спросил Безрод.
– До последнего луча, – кивнул жених.
Ворожец передоверил Ясну Верне, развернул плечи, заправил руки за пояс.
– Сделай милость, прохожий человек, раскрой старому глаза.
– Спрашивай.
– Отчего так? Не ошибусь, если скажу, что тебе многое по силам. – Верховный покачал головой. – Почти все. Только ведь стоишь тут, во дворе, о поединке уговариваешься…
– Подойди ближе, старик.
Стюжень, тяжело печатая шаги, приблизился. Черный прошептал всего несколько слов – никто не услышал, что именно, – ворожец бросил на пришельца острый взгляд, кивнул и отошел.
– Твое время, Сивый. – Черный бросил Безроду орех, тот поймал и медленно положил в рот. – Придумка с гусем оказалась чудо как хороша.
Забросил последние орешки в рот, холодно улыбнулся и отошел к вороному. Сивый наконец повернулся, и Верна едва не крикнула от ужаса – глаза Безрода покраснели, будто пыль попала и он долго-долго тер кулаком.
– Уходите, – в глаза не смотрел, таскал взгляд по земле. – За стену.
– Вы раньше встречались? – ухватила за рукав, отчаянно тряхнула. – Ну же, говори!
– Да.
– Кто ты? – испуганно прошептала. – Кто ты? Хоть кто-нибудь во всем свете может сказать, что знает тебя?
Равнодушно пожал плечами, показал на застенный лес, дескать, идите. Хотела еще сказать, но чувства придушили. Хотела попрощаться – неизвестно, как в поединке сложится – не вышло. Посмотрела тоскливо, как голодная и холодная бродяжка, и отвернулась. Ворожея вот поцеловала Сивого на прощание, едва отлепилась, а сама не посмела. Так и увела Ясну со двора, нецелованная. К Безроду подошел Стюжень.
– Давай прощаться, босота. – Ворожец крепко обнял Безрода и незаметно утер слезу. – Не мальчишка, понимаешь, вечер для тебя может не наступить. А вы, оказывается, знакомцы?
– Было дело, – усмехнулся поединщик. – Только в этот раз мне не выжить.
Ворожец смотрел на Сивого и кусал ус. Вдруг спросил:
– Холод чуешь? Ну тот, после боя. Остаточки?
– Ровно поддувает.
– Последыши. С Той Стороны тянутся.
– Будто руки на плечах лежат.
Старик задумался.
– Ты вот что… когда будет невмоготу, повернись в ту сторону да иди.
Безрод исподлобья смотрел на верховного и катал по скулам желваки.
– В Потусторонье? Туда в здравой памяти не ходят.
– Так и выйдет, – улыбнулся ворожец. – Потусторонье силищей полно. Бери, сколько унесешь, и бей.
– А донесу ли?
– Донесешь, – уверенно буркнул старик. – Донесешь.
– Я про такое лишь в сказках слышал. Битва от рассвета до заката… Бьются в полдень, бьются в зарю…
Ворожец усмехнулся:
– Ну положим, песни про тебя до сих пор поют. И вот еще что… Сам не был за кромкой, но Потусторонье еще Безвременьем зовут. А день станет ох как долог! Смекаешь? Этот, на вороном, парняга не простой, весьма не простой!
Безрод смотрел на старика не мигая. Кивнул.
– Что им сказать? – Ворожец кивнул на застенный лес.
– А что ни скажи – правда, – усмехнулся.
Стюжень тяжело вздохнул, за вихор подтянул Сивого к себе, поцеловал в лоб и, не оглядываясь, зашагал прочь…
Туча висела над самым двором, время от времени наземь срывались молнии, от грома сделалось просто невмоготу и самое удивительное – дождем не пахло. Стюжень, мрачнее помянутой тучи, ходил туда-сюда перед кромкой леса, бросал в сторону крепости тревожные взгляды. Сидя на повалке, Ясна качалась взад-вперед, из стороны в сторону и что-то шептала. Верна сидела рядом и кусала губы. Дура! Сомневалась еще? Только не осталось больше сил на дурацкие игрища. Его там рвет и полосует чудовищный меч, а она тут сидит…
Сорвалась и припустила в крепость со всех ног, Гюст еле догнал. Настиг, навалился и сунул носом в траву.
– Куда понесло, дурында?!
– Пусти!
– Нельзя туда.
– Пусти!
– Вязать, что ли? И ведь на самом деле свяжу!
Остыла, от безысходности ухватила зубами стебель, рванула.
– Пусти, не побегу.
Гюст отпустил, впрочем, не переставая зорко поглядывать за беглянкой. Вернулись.
Близко к полудню Ясна будто очнулась, повела кругом мокрыми глазами, схватилась за сердце. Стюжень поглядел-поглядел, что-то шепнул Гюсту, и оттнир в обход заставы унесся к пристани. Какое-то время не было, наконец прибежал с кувшином крепкого питья. Ворожец первым делом протянул брагу ворожее:
– Приложись, да покрепче. Себя не жалей.
– Знобит. Будто льдом набита по самое горло, – глотнула, снизу вверх посмотрела на Стюженя. – Плохо ему, что-то случилось.
– Куда уж хуже – на Ту Сторону давно полез, – буркнул под нос ворожец и уже громко: – Глотай, не жалей.
– Спаиваешь, старый!
– До заката еще долго, от волнений просто не доживешь. Душу отпустишь раньше поединщиков.
Ясна молча покачала головой, зажмурилась и припала к кувшину. Остановилась перевести дыхание и жадно глотала воздух. Едва наземь не рухнула, рядом со спящим Тычком.
– Пей. – Стюжень протянул брагу Верне.
– А если…
– Пей!
Спорить не стала. Одного хотела – уснуть и проснуться, когда все будет кончено. Пусть бы Сивый остался жив, пусть даже Черный Всадник забросит пьяную поперек седла да увезет – только бы поскорее все закончилось. Невыносимо сидеть на одном месте, ждать и безостановочно гонять от себя жуткие видения. Кровь, раны, крики, меч, полосующий Безрода… Ему не выжить, не выжить…
– Мало, еще пей.
Послушно глотала сладковатую горечь, пока мысли не разлетелись, точно утки под собакой. Голова кругом ушла. Сползла наземь и закрыла глаза. Сквозь дремы чувствовала, как сильные руки перекладывают с голой земли на лапник, рядом с Тычком и Ясной. И все… Мрак…
Точно в бок пихнули. Открыла глаза на самом закате, когда последние лучи падали за дальнокрай, будто непослушные мальчишки расходятся вечером по домам. Ясна, видно, тоже лишь недавно поднялась, жадно пила воду. Старик и оттнир глаз не сомкнули. На что им брага? Не девчонки впечатлительные, за сердце не хватались, только зубами скрипели.
– Солнце садится, – хрипнул Гюст. – Пора.
– Ждем последнего луча, – буркнул Стюжень с повалки.
Верна покосилась на кучи соснового лапника, на которых с бабкой Ясной проспали почти весь день. Уж так обе испереживались, что даже громы и молнии не стали помехой. Вон, до сих пор громыхает и посверкивает. А это значит… Сивый еще жив?
– Кто ты, Безрод? Кто? – прошептала Верна. И кто сама? Еще невеста или уже нет?
Все напряженно замолчали. Гюст не мог стоять на месте, все ходил туда-сюда, поднялся и Стюжень. Тучу над крепостью, багрово-серую в малиновом зареве, основательно потрепало по краям. Она зримо истончала, излохматилась, ветерок полоскал хвосты и рвал на лоскуты. Попривыкли или гром сделался глуше, не так сочен? Да, нутро скачет от каждого разрыва, но уже не так резво.
– Пора! – буркнул ворожец и поднялся.
До крепости ходу шагов двести, может быть, триста, и Верна не смогла бы сказать, что обогнала старика, Гюста и бабку Ясну. На одном дыхании взлетели на пригорок, вдоль стены подбежали к воротам, и все вместе замерли в самом створе. Топоча гигантскими копытами, валкой, тяжеловесной рысью со двора вылетел вороной, и случись на его пути медлительные здоровенные быки, разлетелись бы по сторонам, ровно колченогие, голенастые телята. Изрядно помятый, в седле кособочился Черный, ухмылка поблекла, глаза заплыли, в прорехи рубахи стекала кровь. Только смех остался громогласным и зычным. Бросив колкий взгляд на бывшую невесту, поединщик хохоча, унесся на пристань. Гюст, поколебавшись, припустил следом.
– Куда?
– Погляжу, кто на веслах! – крикнул оттнир. Опасливо ступили на двор. Застава сделалась неузнаваема, земля вышла перепахана, словно тут резвился целый табун, поленницу разметало по сторонам – четвертинки нашлись даже в противоположном углу, в паре сотен шагов. Колоду, на которой любил сиживать Безрод, чьей-то исполинской силищей раскололо надвое, да притом одну половину отнесло аж к печи, а это полета шагов, как ни крути. Несколько выжженных кругов чернели под стенами, чуть ближе, и молния угодила бы в бревна. Посреди двора на коленях стоял некто в красной рубахе, висящей безобразными лоскутами – признать в человеке Безрода Верна не смогла бы даже под страхом смерти – качался и невидяще смотрел перед собой.
– Мама, мамочка!.. – прошептала и в ужасе прикрыла рот ладонью.
Бабка Ясна висела на руке Стюженя, косила одним глазом на Сивого и тяжело дышала. Исхудал вполовину, глаза оделись черными кругами, остро проступили скулы, на лицо сели пот, кровь и грязь, и что удивительно – гораздо больше стало белого, нежели красного.
– Лед, – буркнул старик, подводя ворожею. Ковырнул ногтем белый налет вокруг свежего разреза. – Слишком долго пробыл в Потусторонье.
– Как еще жив остался, – прошептала Ясна.
– Этого победить нельзя. – Стюжень кивнул в сторону пристани, откуда теперь уходила черная ладья. Сизая, потрепанная дождевая туча медленно плыла в море. И даже не туча, а уже просто темное облачко. Не осталось в нем больше молний, так, сверкало что-то в середке, но и только. – А то, что сделал Безрод… Я не знаю, сложат ли о сегодняшнем поединке песни, но такого давно не было. Ни на моей памяти, ни на памяти моего деда!
– Слышала я про такое, – сипнула Верна, опускаясь на колени рядом с Безродом, и пьяно ойкнула. Он не видел, не слышал, глядел в дальнокрай и мерно шатался. – Там пелось про великую любовь, как парень не отдал любимую могучему врагу!
– Любимую? – переспросил ворожец, оглядывая Сивого со всех сторон. – Если выживет, как бы любимая по шее не получила.
– Если выживет? – равнодушно удивилась.
– Он видел такое, что ты и помыслить не в состоянии, – Стюжень постучал Верну по лбу. – Ты вдумайся, дуреха: месить воздух мечом целый день! Мы грызли губы там, за стеной, – эти рубились, ты спала на лапнике – эти рубились, ждали на закате последнего луча – эти рубились!
– Прорва силищи. – Глаза округлились.
– Дошло?
Кивнула.
Вернулся Гюст, запыхался.
– Потусторонников полон граппр. Весла гнутся в руках, словно зубочистки. Сумасшедшая быстрота!
– Топите печь! – Верховный положил пальцы на шею Сивого, отыскивая живчик, и Безрод все-таки упал. Повалился вперед, даже глаза не прикрыв. Поднял в воздух пыль, от удара несколько ледышек откололись, градинами покатились по земле.
– Он выживет? – спросил Гюст.
– Нет! – буркнул ворожец. Поднял с колен Верну. – Бегом собирать дровье!
Будто в спячку погрузилась. «Поймала» спасительную отрешенность и баюкала, не давала уйти. Только не отчаиваться, не предаваться страшным мыслям. А вдруг все бесполезно? Вдруг не выживет?
Ворожцы метались от Безрода к Тычку, хмурились, о чем-то подолгу говорили. Верна почти все время сидела у дымохода, не убирала руку с сивой головы. Иногда меняла Гюста на поддувале и в один из дней «проснулась». Умывалась у бочки, глянула в отражение, и точно встряхнули – смотрит девка, глаза тоскливые, коса заплетена кое-как, уголки губ опущены. Ага, с такой рожей вытащи человека с Той Стороны! Захочешь упереться, показать Костлявой кукиш, дескать, не получишь, а та не поверит. Много ли навоюешь с таким скорбным лицом? Как бы самой концы не отдать.
– Ну-ка, дура, улыбнись! И к такой-то матери выбитый зуб! Улыбайся!
Не улыбалось. Пальцами растянула губы. Получилась ухмылка, а не улыбка.
– Потрепало тебя за последние годы, папкина дочка, – буркнула отражению. – Вон, брови сведены, косишь исподлобья, глаза щуришь. Носишко – так себе, не сломали бы, смотрелся лучше. А ну раскрой глаза!
Развела брови, загнала на лоб, раскрыла глаза. Дура дурой!
– Нет, не так. Гляди мягче, а так будто страшилище увидела! Вот-вот глаза выкатятся!
Несколько раз вздохнула, закрыла глаза, снова открыла. Представила себе отца, что глядит из Ратниковых палат через это водное зерцало в бочке. Улыбнулась по-доброму. Подмигнула.
– Папка, плохо мне без тебя, крутит по четырем сторонам, найти нужную не могу.
И будто из ниоткуда сошло на лицо искомое выражение, точно отец поправил сильными руками – губы растянул в напряженной улыбке, стер с лица мученическое выражение, в глаза подпустил искр.
– Шея длинная, лобешник чистый, брови дуговатые, – прошептала отражению. Отпустило. – Ты, что ли, Крайровичей зубами рвала? Ты в море сигала, топиться думала? Ты, упрямая коровища, глядела на белое, а говорила черное? Осталось еще упрямство или все растеряла?
Глядит с той стороны дуреха, кивает. Есть немного. Сунула в воду голову, а когда выпрямилась и оглянулась, что-то изменилось. Красок в мире стало больше или солнце проглянуло из облаков? Вернулась к печи, села подле Безрода, подняла глаза. Гюст заметил перемену, удивленно хмыкнул. И ему подмигнула. Не жалко улыбки хорошему человеку…
Дровница заметно уменьшилась. Которая седмица на счет пошла, а Сивому лучше не делается. Хуже тоже не становится, только мало с этого радости.
– И что теперь? – упрямо пытала ворожцов.
– Не знаю, – пожала плечами Ясна.
– Не знаю, – буркнул Стюжень. – Хотя…
– Что?
– Бывало с тобой такое, вот замрешь на ступеньке или на камушке, равновесие держишь, и самой малости бывает достаточно, чтобы качнуло в ту или другую сторону?
– Бывало.
– Вот и с Безродом так же. Замер на одном месте, и самой малости хватит, чтобы столкнуть на Ту Сторону или вернуть обратно. Не доел в детстве каши – скажется, чихнул лишний раз – обязательно отзовется, надорвался по жизни – прости-прощай.
– Надорвался? – Верна в ужасе прикрыла рот ладонью. Сказать про Безрода – в неге и благости жил всю жизнь – пузо от смеха лопнет. Рвали мечами через день, одна только поляна под Срединником чего стоит. А до того? А после? Осталось ли хоть что-нибудь в том месте, где у человека бьется сердце? Или все постругали клинками и ножами?
– Каждый день ему дается болью и кровью, глядишь, той капли крови и не хватит.
– Что делать, что?
– Сам прожил долгую жизнь, но такого не видел. Дед мой прожил долгую жизнь, дед его деда поседеть успел, а про такое даже краем уха не слышали. Человек после прикосновения Ледована не ушел на полночь! Не превратился в кусок льда! Бился от рассвета до заката, и хватило сил!
– Недалеко ушел от куска льда. – Верна тряхнула головой.
– Полными горстями черпал из Потусторонья и Безвременья и остался жив! Пока жив. А нужна, красавица, самая малость, что вернула бы его в белый свет. Хоть веревкой обвяжи и тяни к себе.
– Веревкой?
– Иносказательно говорю, но весьма на это похоже. Осталась весьма сущая мелочь.
– Какая?
Старики переглянулись.
– Найти ту веревку, девонька, – печально улыбнулась бабка Ясна.
Верна сомкнула губы поплотнее и вернулась к дымоходу. Села возле Безрода, положила руку на лоб, едва не разревелась. Выскальзывает Сивый из рук, ровно склизкий угорь. А ведь с того памятного дня жизнь по-другому пошла – не довлеет больше немилое замужество, не стоит над душой сильномогучий жених, при одной мысли о котором озноб колотит. Спала тут же, не убирая руки, – боялась: отведет ладонь, а Потусторонье его утащит. Сама не заметила, как рассвело. Открыла глаза – Стюжень рядом, в плечо толкает.
– Вставай, пойдем.
Молча встала и пошла. Слова не сказала. Если зовет, значит, надо. Вошли в дружинную избу. Ясна уже на ногах, на лавке в горячке мечется Тычок, баламуту стало совсем худо, помереть может в любой момент. На крыльце стоит бадья с водой, рядом – скамья.
– Разоблачайся и садись.
– Что еще удумали?
– Как сказал вчера про веревку, так и оказалось, – боги за язык дернули, – усмехнулся верховный. – Станем веревку делать, которой вытянешь Безрода с мертвой земли.
– Веревку? – похолодела. – Ремней со спины настругаете?
Ворожцы переглянулись.
– Может, и вправду ремней? – Стюжень пожал плечами. – Зачем Сивому такая дура?
– Волосы! – Ясна схватила прядь и потрясла перед глазами Верны.
Едва не разрывая одежду по швам, скинула все до последней вещи, рухнула на скамью.
– Режь!
Резали под самый корешок, аккуратно укладывая пряди на пол, чуть поодаль. А потом, дабы не осталась чучелом и не пугала людей разновысокой стерней, ворожец развел в маленькой чарке пенника, развез по голове и острейшим ножом выскоблил до блеска. Какое-то время Верна даже головой вертеть боялась. Пусто стало и непривычно.
– Да ты выдохни, дуреха! – Верховный тряпкой стер остатки пенника, поглядел так-сяк, довольно кивнул. – Красивая голова, ладная. Скажи папке и мамке спасибо!
– Спасибо?
– Да, спасибо. Лежала ты в люльке на бочку, оттого головушка стала ровная и круглая. Любо-дорого смотреть!
– На вот, закройся. – Ворожея сунула покров.
– Что теперь?
– А теперь пряди да плети. Веревку тонкую, крепкую.
Пока пряла, все щупала голову. Одно слово – голая. Веревка получилась тонкой и длинной.
– Повяжи один конец на руку, другой конец – к Безроду, и жди.
– Так он в печи! За шею вязать, что ли? Не задушила бы!
– За волосы, бестолковая.
Проходя мимо бочки, усилием воли заставила себя не свернуть, не остановиться, не посмотреть в отражение. Что увидела бы? Спасибо, Гюст не стал ржать. Волосы у Безрода длинные – очень удачно! – привязала веревку накрепко, не развяжешь, только резать вихор. Второй конец свила в петлю, затянула на руке. Так и улеглась рядом.
Ночью спала плохо. Без волос голова не так лежала, покров мешал. Несколько раз просыпалась, дергала веревку. И снилось такое… Будто в паре шагов густится непроглядный мрак, тянутся жадные руки из тьмы, норовят ухватить Безрода и рывком сдернуть в черный туман. От ужаса проснулась, только от жути не избавилась. Безрода на самом деле трясло, веревку натянуло, ровно гусельную струну. Тело в печи оттаивает, а душу будто вынимают, тащат, как рыбу из реки.
– Да что же это? – прошептала, обхватывая веревку пальцами. Ладонь онемела, саму затрясло, зазнобило. – Каждая сволочь на мое зарится, зубами клацают, норовят из рук выхватить! Не дам! Не дам!..
Сообрази старики с веревкой хотя бы на день позже, теперешней ночью Безрода утянуло бы на Ту Сторону. Равновесие нарушено, Сивого потащило во мрак, а ты держи крепче, не отпускай!
– Не пущу! Не пущу!..
Рука онемела, словно держала на весу над пропастью не что-нибудь, а торговую ладью, груженную сверх меры. Веревка время от времени провисала, и тогда отлегало от сердца, а потом вдруг резко натягивалась и даже хлопала. Ровно две души подвязали на одну струну, обе тащат во мрак, наизнанку выворачивают.
– Что случилось? Не спишь, орешь. Приснилось что? – подбежал с горящим светочем Гюст, замер, удивленный. На Верне лица нет, губы прикусила, дрожит, будто мерзнет.
– Безрода забирают! – прохрипела. – На Ту Сторону…
– Ты держись, я сейчас! – Оттнир умчался звать ворожцов. – Гляди, не отпускай!
– Не отпущу.
Так вот как душу из человека по-живому тянут! Звенишь вся целиком, куда ни ткни. Говорят, на пороге смерти жизнь мелькает перед глазами, что видел, кого любил. А если не картины видишь, а слышатся старые песни? Отец пел, хрипло и низко, но в том штука, что не врал, и ухо не резало! Мама колыбельные пела… звенит в ушах медовой патокой и яблочной теркой.
Власяная веревка хлопала и провисала. Сейчас все внутри лопнет, шкура порвется и наружу полезет кровавая требуха.
– Браги! – рявкнуло над ухом голосом Стюженя. – Гюст, браги!
Тьма, тьма, тьма… В клубковатый черный туман уходит веревка, а на ней, ровно вещи для просушки, развешаны Безрод и Тычок. Дернут потусторонники веревку к себе, старый и молодой болтаются, словно тряпичные игрушки, друг о друга бьются. Дернет Верна в другую сторону – так же болтаются, качаются из стороны в сторону.
– Не дам! Не дам! – булькала брагой. – Не отдам Безрода! Не дам Тычка!
А потом случилось невероятное – болтался крошечный Сивый, привязанный к веревке за волосы, и вдруг стал расти. Веревка проседала, как становился он больше и тяжелее, а когда сделался обычным Безродом и встал на ноги, мрачно скосил глаза на Верну.
– Ох, Безродушка, тяжелый у тебя взгляд, – прошептала. – Гляди мягче, прошу! Будто насквозь бьешь, а много ли мне нужно?..
Повернулся спиной, выпростал руку, ослабил натяг. Намотал веревку на запястье и потянул. Веревка провисла, Сивому стало возможно выпрямиться и крутить головой. Худющий, скулы торчат, подбородок тяжелый, каменный, неизменная красная рубаха полощется на ледяном ветру, плечи так и ходят. Верна перевела дух, осела наземь и на последнее дыхание заорала:
– Не дам!
Беспояс рвет неистово, хоть и слаб. Откуда только берется? И затряслось Потусторонье, все вокруг задрожало и завыло, веревка забилась, ровно живая, ладони в кровь разодрала. Безрода заколотило, едва с ног не снесло, но будто корни пустил, уперся. Рванул раз, перебрал руками, другой, третий… А потом из тумана вылетел конец веревки, просвистел мимо Сивого – тот проводил его мрачным взглядом, – и пребольно ударил Верну в грудь. Будто кнутом огрели. Взвыла, скрипнула зубами и отпустила сознание. Последнее, что выхватила взглядом, – крошечный Тычок болтается на веревке, строит рожицы и ехидно посмеивается.
Такое бывает, если случается долгий перерыв, а потом рьяно берешься за бег, прыжки и борьбу. Ломит все тело, куда ни ткни – очаг боли. Болит все, даже веки. Хотела перевернуться, прострелило так, что не удержала крик. Завыла.
На переделе сил открыла глаза. Белый свет?! Так, значит, день?.. А где Потусторонье? Где мглистый туман, черный, будто грозовая туча? Где жуткие ручищи, которые тянули ночью к себе? Где Безрод? Скосила глаза. Все так же лежит рядом, к сивым вихрам привязана веревка, второй конец на руке запетелен, и обе ладони в крови. Бабка Ясна сидит рядом и мажет какой-то кашицей. Все равно саднит.
– Оклемалась, дуреха? – Стюжень горой возвышается, глядит внимательно. – Что видела?
– Потусторонье видела, – еле разлепила губы. – Будто тянутся оттуда жадные руки, за веревку рвут, хотят Безрода к себе утянуть.
– А ты?
– Не дала. А потом этот сам впрягся. Очнулся и впрягся. Если он чего-то не хочет, нипочем тому не бывать.
– Это верно, – улыбнулся ворожец. – Значит, сам не захотел на Ту Сторону?
– Так уперся, думала Потусторонье сюда, на этот свет, выдернет. Холодищей потянуло, едва не замерзла. И выдернул бы… только там веревку отпустили.
– Что скажешь, босота? Говорить можешь?
Верна не видела лица Безрода – макушками лежали, – только услышала шепот:
– Тычок жив?
– Жив. – Ясна погладила по голове, хлебнула из кувшина. – В кои веки нормально уснул. Досталось ему.
– Я не хотела, – шепнула Верна. В глазах защипало. – Не хотела Тычку зла. Так получилось! И Гарьке зла не желала. Опомниться не успела, ее дорубают…
Простерла руку, запустила в сивые вихры. С ужасом ждала. Что сделает? Мотнет головой, дескать, руки прочь, изменница, шалава, или не воспротивится? Сам до сих в печи, только голова наружу и торчит. Тряпка дымится.
Остался недвижим. Верна все гладила Безрода и не утирала слез. Теперь пусть текут. Можно.
– Спасибо, печь-кормилица. – Ворожец наклонился, похлопал теплый глинобитный бок. – Накормила и сберегла! Гюст, открывай заслонку!
Ясна подала Верне нож, показала на узел, дескать, режь. Не резала – пилила. Столько сил забрал небольшой власяной узелок, как будто перебросала целый купеческий склад. Руки трясутся, нож скользит, пальцы еле держат рукоять. Кое-как справилась, на конце веревки осталась прядь сивых волос. Безрод лежал, не шевелясь, будто не его дергают за вихор.
– Не снимай веревку с руки, потом отдашь. – Бабка Ясна заговорщицки показала на Сивого и одними губами добавила: – Если возьмет.
– А возьмет? – на слова не осталось сил, спросила глазами.
Ворожея пождала губы, многозначительно развела руками и кивнула на Безрода, мол, сама знаешь, этот непредсказуем. Может быть, возьмет, а может быть, нет.
Верна скосила глаза на веревку. Почернела, обуглилась, словно палило ее яростное пламя, только до конца не сожгло. Глаза слипались. Утерла рукавом, запустила пальцы Безроду в волосы, ухватила покрепче и уснула.
Разнесли по лавкам вечером, когда Верна проснулась и расцепила мертвый хват на вихрах Сивого. Почти немедленно опять провалилась в сон, будто кто-то иной дрых целый день, во сне постанывал. Спала и не видела, как старик унес Безрода в баню, омыл, облачил в чистое. Качал при этом головой. Худ, изможден, кожа да кости, где остались прежние телеса? Здоров, как Рядяша, никогда не был, но и с тем, что было вспарывал противников за здорово живешь. Сам сух, а ручищи – ого-го!
– Здорово потратился, – прошептал Гюст, помогавший старику в бане.
– Удивительно, что жив остался. – Ворожец легко поглаживал Безрода веником: парить раненого нужно с оглядкой. – Противник был весьма непрост! Бой от заката до рассвета забирает все!
Несмотря на жар, оттнир время от времени ловил на спине знобливых мурашек, ровно стоял по колено в снегу.
– Ближе к печи подойди. Это пройдет, но не сразу. Когда из воды выходишь, течет ведь с тебя? Вот и Безрод обсыхает. Пройдет, непременно пройдет. Время нужно.
Тычок двинулся на поправку. Сначала ушли ночные приступы, затем и утренние прекратились. Повеселел, на лицо вернулся цвет.
Верна отходила тяжело. Не так, как Сивый, но тоже непросто. Несколько дней не вставала с лавки, глотала отвары бабки Ясны и большую часть дня спала. Руки стали подживать, наросла молодая кожица, вокруг порезов и трещин зачесалось. На какой-то по счету день встала и зашаталась. Едва не упала. Потусторонье высосало немало сил, хоть и не гуляла там, а лишь близко подошла. А Безрод? Что чувствовал он? Ведь старик говорит, будто Сивый с головой ушел за кромку и наглотался там едва не до смерти?
Выбралась на крыльцо, села на ступеньку, подставила лицо солнцу. Оглянулась – нет ли кого поблизости – стянула покров. Провела рукой по голове. Смешно. Давно не было так весело, легко и свободно. Нет, вы глядите: проведешь ладонью по макушке, а пальцы за уши цепляются! И чесать удобно – волосы коротенькие, больше на щетку похожи, для налезшей кожицы на руках лучше не придумаешь.
– Дуреха, – улыбалась Ясна от печи. – Все не наиграется.
Верна, едва смогла ходить достаточно твердо, перебралась к Безроду. Толкнула дверь в баню и, трепеща, вошла. Не то чтобы испугалась, просто готовилась к самому худшему. Встала на пороге и оглядела исподлобья парную. Лежит на полке, укутан по самую шею. Худющий, на костер краше кладут, но даже теперь губы жестко сомкнуты, брови сведены в нить. Почувствовал что-то, открыл глаза.
– Это я, – буркнула.
Кивнул – вижу, не слепой. Верна помялась, огляделась.
– Где будет мое место? Там или там?
Сивый прикрыл глаза, не ответил. Не хочет. Хорошо!
– Я вещи пока сюда положу. Эта лавка мне больше нравится.
– Нет.
Нет? Гонит?..
– Сюда. И стариков позови.
Верна с облегчением выдохнула, кивнула.
– …Ей не повредит?
Ворожец огладил бороду.
– Потусторонние ошметки Верне не страшны. У самой такие же хвосты, как у тебя, только послабее.
– У меня нет иного выхода?
Старик развел руками, поиграл пальцами и наконец коротко кивнул.
– Нет, босота! Нет у тебя выхода! У нас нет! Не доводи до беды. Верна не должна остаться свободной. За ней теперь нужен глаз да глаз. Твой родич попробовал раз, может, и другой. Пока будет так – он не прекратит попыток.
– Помягче с ней. – Ворожея кормила Безрода с ложки. Даже миску теперь не удержал бы. – Девка просто запуталась. Оттолкнешь – все повторится.
– Мне показалось, вы знакомы, – буркнул Сивый, не поясняя. Тетка умная, поймет.
Ясна глубоко вздохнула, миска с варевом задрожала в руках.
– Когда вы переступили порог моего дома, я узнала твои глаза. Так же полвека назад смотрел на меня этот… – Ворожея мотнула головой в сторону пристани. – Было их двое, похожи друг на друга словно братья, и звали один другого «младший брат» и «старший брат»…
Безрод и Стюжень замерли, переглянулись.
– Только не так вышло, как я предполагала. Старшему брату досталась по доброй воле, младшему – насильно.
Ворожея замерла, уставившись куда-то в угол. Стюжень осторожно напомнил:
– Ну? А дальше?
– А дальше сталось то, от чего бедная девочка год бегала, да только недавно убежала.
Ясна всхлипнула, расплескала похлебку, выронила миску. Верховный положил ручищу старой на плечо, покачал головой.
– От кого? – только и спросил.
– Всю жизнь сомневалась, а теперь знаю – от старшего. Жутко, деревья в дугу гнутся, на плечи давит, воздух искрит, а мне, соплюхе, всего ничего – семнадцать лет. Младший глазом зол, смотрит, а на дне души страх ворочается, голову поднимает… Да что рассказываю, старая дура, сами все видели!
Ворожец поднял с пола миску, повертел в руках, вручил Ясне.
– А ты о чем шептался с младшеньким? – Старуха утерла глаза, вздернула голову.
– Интересно мне стало, – улыбнулся верховный. – Могуч, почти всесилен, казалось бы – протяни руку и просто возьми. А стоял ведь, о поединке сговаривался, как простой боец.
– И что?
– Не может, – пожал плечами. – Говорит: мы сами сложили эти законы.
Стюжень и Ясна переглянулись, потянулись к выходу.
– Отдыхай, Сивый, набирайся сил. И с девочкой помягче. Не дай отчаяться. Отчаянная баба глупости творит. Нет у тебя иного выхода. Не пускай зло в мир.
Безрод молчал, смотрел перед собой холодно, даже не кивнул. Не пускай зло в мир… Девок в соку много, на Верне свет клином не сошелся… Уже на крыльце Стюжень крякнул, покачал седой головой:
– Он ничего не забывает.
– Разберутся. – Ясна улыбнулась. – Девочка чистая, светлая. Он поймет.
Верна осталась в бане. Кормила, поила, подтыкала одеяло, гребнем расчесывала волосы. Как-то острейшим ножом подрезала ногти на ногах, но едва отбросила одеяло до колен, Сивый зашипел:
– Заправь обратно!
Удивилась: а ведь казалось, что оттаивает Безрод, и все налаживается, – от обиды едва не задохнулась. Плюнула, швырнула нож в стену, и тот затрепетал в бревне. Выскочила на крыльцо, сдернула с головы покров, глубоко задышала.
– Пылаешь, ровно кузнечная заготовка. Случилось что? – Все старый углядел. Взялся как из-под земли, присел рядом.
– Не пойму, – всхлипнула, глотая слезы. – Носила доспех, стояла с воями плечо к плечу, все было ясно. В бабских одежках куда как труднее. Оказывается, плакать умею.
– Обидел?
– Ничего ведь не сделала, только одеяло подальше отбросила да исподнее хотела до колен закатать. Не дал. Как будто что-то постыдное делаю! Да что за сокровище мне досталось?! И не посмотри на него!
– Покров надень, – усмехнулся ворожец. – Значит, закатать штаны не дал?
– Не дал! И ведь не первый раз. Будто красная девка стесняется!
А старик отчего-то расхохотался, да так неожиданно, что Верна забыла о слезах. Только и выдавил сквозь хохот:
– Узнаешь! Не спеши.
Пожала плечами, натянула покров, ушла обратно. Дело осталось недоделано, одна нога закончена, другая нет. Улыбнулась. Пальцы у Сивого волосатые, подъем волосатый. Смешно.
В овине распотрошила вещи, достала разноцветные одежды, что накупила в чужедальних краях, окинула богатство жадным взглядом. Надоели штаны, рубаха и доспехи. Выбрала наряд, купленный в Багризеде, тот, в котором ходила к саддхуту и на который насажала пятен. Пятна, слава богам, отошли, а цвет небесной голубизны остался. И к ним обязательно босоножки с ремешками до колен, в которых не ходится – летается.
Губы сами растянулись в улыбку, не смогла удержаться. И в бане как будто светлее стало, хоть и распахнуто окно. Безрод приподнял бровь, усмехнулся, а сама покраснела – в бабских одежках и грудь по-другому играет, и зад, оказывается, есть.
– Приподнимись, перестелю.
Сивый дернулся, лицо посерело, зубы стиснул.
– Не корячься, – подставила шею, перебросила Безродову ручищу. На мгновение представила десницу в полной силе и как будто смыкается. Сломает шею, оторвет голову и не заметит. – Помогу.
– Помоги, – усмехнулся.
– Раньше даже пальцем не касался, ровно прокаженная!
– Боязно. Шутит?..
– Что еще придумал? Я не кусаюсь!
– Кусаешься, – усмехнулся.
И верно: тогда, на острове, до крови прокусила ему руку.
– А тебя остановило бы?
Покачал головой. Конечно нет. Подтянул поближе, шепнул в самое ухо. У Верны аж дыхание сперло от возмущения.
– Ишь ты, правильный! А теперь похожа?
– Теперь да.
– Посиди так, я скоро, – перебрала постель, расправила полотно, разгладила шкуры. – Готово.
Помогла откинуться на изголовье и дольше необходимого не отпускала его ладонь. Сивый не отвернулся, не отдернул руку, не сделал вид, будто ничего не понимает. Смотрел внимательно, щурил синие глаза, и показалось – от чего-то удержался. Помялась, прежде чем спросить:
– Когда-то о доме мечтал. Не забыл еще?
– Нет.
– Какой он?
– Большой, светлый. На солнечной поляне.
Низвела глаза, хотела спросить, только смелости не нашла. «Он не простит. Терпит, словно приблудная, жалеет. А еще безволосая». Уже на пороге Верну догнал вопрос:
– Кольца не растеряла?
– Нет, – удивилась.
– Держи, еще пригодятся…
Тычок, слава богам, пошел на поправку, да так пошел, что все в крепости от смеха животы надорвали. Только бабке Ясне стало не до смеха. В один из дней балагур выполз на крыльцо – уже ходил помаленьку, – увидел ворожцов рядом и напустился на Стюженя:
– Чего удумал, старый! Тычок хворает, так давай к его бабе клинья подбивать?!
Верховный, как понял, в чем дело, едва со ступеньки не сверзился. Приревновал несчитанных годов мужичок, а бабка Ясна, услышав притязания на саму себя, раскрыла рот.
– Дуреха старая, рот закрой! На день оставить невозможно! А ты, верзила, отсядь подальше, да так и знай – сорвана ягодка, опоздал!
Вклинился меж Стюженем и Ясной, распихал обоих, сел посередине. Ворожея от Тычковой наглости все слова растеряла, хлопала глазами, ровно девка, икала.
– И свои ворожачьи штучки брось! Думал через это к моей бабе в доверие втереться? Не выйдет, накося! – Баламут показал Стюженю кукиш, еще и язык высунул.
Ясна покраснела, а верховный расхохотался и обнял Тычка.
– Эй, полегче, удушишь! – заблажил старик, потом егоза вдруг перекосило, и он взвыл: – Безродушка, миленький, убивают! На мою бабу зарится, через душегубство решил своего добиться!
Гюст не удержался на ногах – хохоча, рухнул с чурбака наземь. Безрод спросил Верну:
– Что там?
Стояла на крыльце, видела и слышала все.
– Тычок бабку Ясну к Стюженю ревнует. Дескать, оба ворожцы, вот и спелись, козни плетут, – сама рассмеялась, чисто и звонко. Дожила, забыла, как собственный смех звучит.
– На крыльцо хочу.
С готовностью скакнула к ложу, подставила шею. Сивый обнял Верну, сбросил ноги на пол.
– Не жалей, налегай сильнее, выдержу.
Безрод встал. Сама не поняла, как случилось, а только прижала к себе крепче крепкого – аж в груди полыхнуло – и поцеловала. Давно хотела, только смелости не хватало, а теперь напилась ясного утра допьяна, и снесло робость, будто весенним половодьем. Какое-то мгновение смотрела в стылые, бездонные глаза и сама едва не упала. Повело, голова закружилась. А глаза Безродовы – истинно провал, ровно глядишься в дымчатый лед и в глубине теряешься. Навстречу не прянул и не отстранился, только усмехнулся:
– Веди.
Спрятала глаза, улыбку скрыть не смогла. Будет дом на солнечной поляне, будет! Изба поднимется из толстенных бревен, конюшня для Теньки, Губчика, Востроуха и Уголька, хлевок для Тычковых коровенок, обязательно собака, лохматый кобель с черной пастью. Вышли на крыльцо, подвела Безрода к ступеньке, помогла осторожно опуститься. Сама влезла ступенькой выше, развела ноги, крепко обхватила Безрода коленями, прижала к себе. Наклонилась к самому уху, шепнула:
– Побыла дурой – хватит! Все у нас будет хорошо!
С тревогой ждала, что скажет. Усмехнулся. Крикнул Тычку, через двор, на крыльцо дружинной избы:
– Оклемался, жених?
Одно слово – крикнул. Не услышал бы Тычок, самой пришлось повторить.
– Оклемался, жених? – Верна крикнула во весь голос, радостно и звонко.
Балагур что-то ответил. Он, как и Сивый, докричаться не мог, повторила Ясна:
– Сам дурак!
Боги, боги, как же весело и смешно сделалось в это летнее утро!
А волосы отрастут, обязательно отрастут! Безрод еще намотает их на кулак!
– А ты Ясну спросил?
– Без сопливых скользко!
– Жениться удумал, старый?
– Сразу после тебя!
– Значит, скоро? – повторяя за Сивым, Верна замерла. Скоро?..
– Значит, скоро!
Не удержалась, наклонилась и смачно поцеловала Безрода в макушку. Обняла и уткнулась губами в шею. Хмыкнул…
Глава 3 КРУГ
В Сторожище отправились, едва только раненые смогли ходить. Съестным предусмотрительно запаслись как раз на такой случай, о чем особо предупредили Отваду: раньше урочного на остров и носа не казать, и окажется это весьма долго. Без ран в таком деле не обойтись. Накануне отъезда Ясна замесила тесто – будут к утру ароматные хлебы, станет чем задобрить Морского Хозяина. Верна помогала ворожее, и улыбка больше не сходила с пунцовых губ. Хоть раз в день тайком снимала покров и гладила голову. Отросли волосы? В конце концов старуха подловила ее и щелкнула пальцем по лбу.
– Никак не уймешься?
– Больно медленно растут. Может, травы какой попить?
– Я вот тебе дам траву! Делом займись! И перестань таскать покров с головы! Без того красивая!
– А вдруг…
– Дура! Чем боишься Безрода испугать? Пугал дурак ежа голым задом!
– Но…
– Я же сказала – красивая! И головочка у тебя круглая и ладная. Ты другого бойся.
– Чего?
– Выглядишь чудно, и как бы с непривычки Сивый… – Старуха заговорщицки оглянулась, наклонилась к самому уху Верны и зашептала.
– Да-а-а? – протянула та и густо покраснела.
– Ишь зарделась, – улыбнулась ворожея. – Дело молодое. Самой впору бежать на край света! И на меня, дряхлую, женишок сыскался! Что делать, как отбояриться – ума не приложу.
Обе рассмеялись.
Гюст перевязывал Тычка в дружинной избе, Стюжень – Безрода в бане.
– Как раны?
– Лед сошел, и ладно.
– Холод чувствуешь?
– Мне теперь без него никак, – осторожно пожал плечами. – Ледованов приемыш.
– Через годик последние клочья Потусторонья развеет теплый ветер, растопит солнце.
– Уеду.
Ворожец укоризненно поджал губы, легко покачал головой.
– Уедем. – Сивый поправился. – Два сапога пара, гусь да гагара.
– Да, нельзя вам долго среди людей. Не случилось бы непоправимого. А белый свет велик, не вдруг и обойдешь. Свози Верну к отчему берегу.
Кивнул. И туда тоже.
– Не спускай с нее глаз.
Промолчал. Будто надвое жизнь расчертило. Как понял? Дышится по-другому, смотрится, вздыбленная шерсть улеглась. Едва срезала Верна узел на волосах, с тем узлом будто другой распустился – внутри. Словно не дышал все это время, бился на пределе.
– Расскажи о том дне.
Ворожец не стал уточнять, Сивый и так понял.
– Пока силы были, держался. Потом ровно дно у бочки выбило – опустел враз. Биться от заката до рассвета тяжело. Не понимал, как такое возможно. Думал, сказки.
– А теперь?
Мотнул головой.
– Лучше бы сказкой осталось. Когда перед глазами потемнело и вокруг сгустился туман, повернулся туда, откуда холодом несло.
– А дальше?
Безрод вздохнул, поморщился. Неприятно вспоминать.
– Я нырнул туда первым, он – вторым. Пробыли всего ничего, а уже закат.
– В Потусторонье нет времени. И за силу платишь дорогой ценой.
– Сполна расплатился, – оглядел себя, похлопал по бокам.
– Отъешься, босота. – Стюжень щелкнул его по лбу. – Верна откормит. Вон, пылинки с тебя сдувает. О чем задумался?
– Ничто не случается просто так. – Безрод задрал голову, устремил взгляд в небо. – Всегда для чего-то. В Понизинку занесло – отогрелся подземным жаром. Убежал подальше от людей, пришел сюда, нашел мать.
– И дальше пойдете, – вздохнул Стюжень.
– Через месяц смогу держать нож, через два – меч.
– Главное, ешь.
– Ем…
– Ты это… – В утро отхода Гюст решительно встал на пороге бани и окинул Верну недовольным взглядом. – Бабские одежки сними пока. Переоденься в мужское. На граппре пойдем, а Улльга баб не любит.
– Ясну тоже заставишь в мужское влезать? – улыбнулась.
– Одна баба – не две, – буркнул кормщик, подмигнул Безроду, вышел.
Душистый хлеб отпустили на море. Должен был напитаться морской водой, уйти на дно, а не так вышло. Унесло волнами в открытое море, и вскоре каравай видно не стало. Гюст повеселел.
Ушли в море без лошадей. Оставили в конюшне. Задали корма на несколько дней. Послезавтра же придет ладья и заберет одного к одному десять коньков. Безрод сидел рядом с Гюстом, как будто порозовел. Попутный ветер без устали тащил граппр к берегу, морскую гладь рябили некрупные волны. Еще до заката дальнокрай потемнел, полоса сделалась черна и жирна, потом и берег показался. Дозорная ладья встретила еще в море, проводила до самого Сторожища. Ровно привидение, Улльга входил на пристань, сопровождаемый всеобщим молчанием.
– Чего замерли? – рявкнул Гюст, швырнул в кого-то огрызок яблока. – Не признаете?
– Никак ты, оттнир? – Здрав Молостевич приложил руку к глазам. – Где тебя носило?
– Где носило, там теперь нет! Несите багры, на веслах никого. Приставать будем!
– Чудно как-то. – Стражник развел руками. – Перед вами холодный ветер налетел. Пылищу поднял. Была бы со мной теплая верховка… Вот и думаем, к чему бы?
– Потом объясню! Багры тащите!
Подтянули корабль к мосткам, кинули сходни. Первым сошел на берег Стюжень. Всего пять боевых ладей стояло у причала, остальные ушли походами или дозором, Улльга – шестой. Кое-кто из парней нашелся в эту пору на пристани, весть о прибытии Улльги разнеслась по берегу с быстротой молнии. Голову сломали, куда подевался Гюст со своим граппром. Приставали с расспросами к Отваде, а тот многозначительно отмалчивался, дескать, сам знаю, вам не скажу. Прибежали Рядяша, Неслух, Прям, Вороток.
– Где был? Куда, старый, подевался? Обыскались, думали, сквозь землю провалился! Верховный ворожец – не иголка в стоге сена! Потеряться не может.
Стюжень многозначительно потряс пальцем, приложил руки к губам, крикнул:
– Спускайся!
Когда на сходни ступили Тычок с Ясной, дружинные потеряли дар речи. Тычок?! Здесь?! Ведь с Безродом ушел! Значит… Рядяша взбежал на сходни, ровно малых детей, подхватил стариков, каждого в руку, и снес наземь. Парни одним махом взлетели на борт и, потрясенные, замерли. Какая-то красивая баба помогает встать… Безроду! Сивый корячится, будто ранен, и узнаваемо ухмыляется.
– Воевода! Жив?!
– Какими судьбами?..
– Не может быть!..
Верна с опаской следила за бурным изъявлением радости и кусала губы. Как бы не помяли. Этот здоровенный может легко раздавить, а тот, просто немыслимый бугай, и вовсе сломает, не заметит. Неслух, точно перышко, подхватил Сивого на руки и закружил по палубе, выкрикивая:
– Ого-го! Здравствуй, сват!
Парни налетели, Безрода и видно не стало. Новоиспеченная невеста удивленно поглядывала на буйство. Ничегошеньки о тебе не знала, где жил, с кем кровь лил. Воеводой зовут… Целый город на руках носит, здравицы кричат! А подумать только, год назад никчемой считала, кусала по поводу и без повода. Кто же ты, Сивый?.. Ничего, впереди прорва времени, все наружу вылезет, ничто не утаится.
– А это Безродова невеста! – рявкнул во все горло Гюст, выталкивая Верну на середину палубы, к мачте. Парни на мгновение замерли, повернулись, и «Безродова невеста» нутряным чутьем угадала, что последует. Хорошо, успела дыхание задержать, дабы не взвизгнуть.
– Невеста?! Ого-го! Сивый женится!..
Здоровяк попросту сграбастал на руки – даже ойкнуть не успела – и швырнул в воздух. Ловко поймал, словно невесомую пушинку, подбросил еще раз.
– Знатно погуляем!..
– Воевода женится!..
– Вороток, бегом в терем, извести Отваду!..
Парни едва дух не выдавили. На руках снесли на берег, поставили рядом с Тычком и Ясной. Верна смотрела на Безрода изумленным взглядом, а ведь казалось, уже всем удивил, чем мог. Еще не все? Стюжень правильно все понял, шепнул на ухо:
– Ты никогда не откроешь его до конца. Всегда останется нечто, чего не знаешь.
– Это я уже поняла.
– Ну и хорошо.
В тереме принимал князь, бояре, как самому близкому родичу, жали руки, искренне обнимали. Верне княжна понравилась. Молодая, задорная, глаза горят, видно – счастлива. Ждут второго. Вся дружина набилась в думную палату, парни гомонили так, что Зарянке пришлось уйти, не для беременной такое.
– А помнишь…
– …Сапог разлетелся, точно гнилая тканина…
– А он и говорит: «По шее схлопочешь, образина…»
– Нет, он сказал: «Сей же миг, оттнир, по зубам получишь…»
– А Безрод ему: «Выходит, с неба упали три года для мальчишки?..»
– …И думаю: «Ну и голосище!..»
Верна ничего не понимала, таскала взгляд с одного дружинного на другого и разумела лишь одно: то, о чем рассказывают парни, имеет прямое отношение к Безроду. Иной раз дыхание перехватывало, когда доходило – был на волосок от смерти. О какой битве все кругом толкуют? Кто такие «застенки» и каким боком ко всему этому Сивый?
– Потом расскажу, – шепнул Стюжень.
– Он действительно мог помереть? – едва произнесла. Горло перехватило, как будто не было того десятка раз, когда Безрода могли распустить на ремни на ее собственных глазах. Только всегда так: чего не видела самолично, кажется страшнее.
Ворожец кивнул. И порубить могли, и стрелами утыкать, и море студеное за плечами осталось. Да разве насчитаешь мечи и ножи, что кровь пускали?
– Про какой мешок тот, здоровенный, толкует? Винится, что ли?
– Винится, – улыбнулся верховный. – Простить себе не может.
Чего простить не может? До заката Верна сидела в трапезной и слушала, мало-помалу открывая для себя ту часть жизни Сивого, что до сих пор оставалась закрыта. Ровно пыль убрали с чистого зерцала, пусть заиграет на нем солнце. Какие-то мешки, сапоги, поединки… Безрод несколько раз поймал изумленный взгляд, один раз показал: «Закрой рот, муха залетит». Захлопнула, сцепила зубы. Безродина невеста, а челюсть отвесила, будто дуреха глухоманная.
Пировать с парнями не осталась. Голова разболелась. Ничего с ним теперь не случится, вон, целая дружина готова на руках носить. Что он такого сделал?.. Эх, Сивый, Сивый, бездонная ты пропасть, – много узнала, еще больше осталось. Хотели устроить гостью в княжеских покоях, отказалась наотрез. Куда с потусторонним охвостьем к беременной в палаты! Выпросила себе уголок без соседей. Спасибо ворожцу, поддержал. Сказал, что так нужно.
Стоит присесть на какое-то время, еще остается на лавке иней, утром вся постель сырая, кое-где изморозь. Приснилось что-то непонятное: Сивый тащит к обрыву мешок с галькой, сбрасывает вниз, потом сам прыгает в студеное море.
Встала ни свет ни заря, облачилась в яркий наряд, что купила в Кеофе, поднялась в трапезную. Парни еще шумели. Осторожно заглянула. Безрод, князь Отвада, Стюжень и еще несколько парней сидели тесным кругом, пили брагу и о чем-то говорили. Не пьяные разговоры – Отвада пребывал серьезен, на лицо легла печать задумчивости, остальные мрачно хмурились, – речь шла о чем-то серьезном. Безрод что-то изредка отвечал, иногда качал головой: «Нет».
Послышались чьи-то шаги, затем детское сопение. Княжна, баюкая сына, ходила по терему, что-то напевала, и малыш почти уснул.
– Не спится? – шепнула.
Говорить в голос не стала.
– Не-а, – тем же шепотом ответила Верна. Получилось, будто подслушивает, но ведь не так! Просто смотреть хочется.
– Говорят, скоро свадьба?
– Ага.
– Если бы не Безрод, уж не знаю, как все сложилось бы.
Верна недоуменно покосилась на Зарянку. Что это значит?
– Не выдержал бы Сторожище, смяли полуночники. Хозяйничали бы здесь Брюнсдюр со товарищи.
– Брюнсдюр? – слышала это имя в крепости, на Скалистом острове, только не поняла, кто это.
– Отвел Сивый беду, в ноги ему кланяемся. Да и нас он поженил.
Верна смотрела и слушала княжну молча, время от времени кося в трапезную залу. Кого только не поженил, а сам до недавнего времени один ходил.
Княжич уснул, сладко пуская во сне пузыри. Зарянка молча показала: «Нам пора в колыбель», тихонько развернулась и удалилась. Парни в трапезной угомонились, молча слушали верховного, время от времени прикладываясь к чарам с брагой.
На свадьбе гулял весь город, да что город – окрестные деревни тоже не замедлили почтить. Деревенские старейшины тащили на свадьбу «того самого Безрода» баранов, гусей, кур, уток, села побогаче – даже телят. Лица мелькали так часто, и оказалось их столько, что у Верны под покрывалом голова закружилась. Глядела в щелку, но до чего утомительно напрягать глаза и вертеть головой по сторонам! Как на всякой свадьбе по двору шныряли мальчишки, лазали под столом, таскали со стола яства, дурачились. Не обращая внимания на пирующих, вразнобой голосили что-то про черного ворона, а чуть позже затеяли странную игру, верховодил в который крепыш лет восьми. Сразу объявил:
– Нетушки, Безродом буду я!
– Тогда я Брюнсдюр!
– Нет, я!..
– Ты в прошлый раз был. Теперь моя очередь.
– Мы будем близнецами Трюггарами!
– А я буду Хаксэльве!
– А я гойгом Зральтром!
– Потом поиграем в «застенков»! Чур, я буду Щелком!
– А я Рядяша!
– А я Неслух!
– Который?
– Что женился…
Дети играют в Безрода… Дети играют в Безрода… Верна вопреки обычаю круто развернулась к Сивому и уставилась едва не в упор. Тот не отворачивая головы, буркнул:
– Что на этот раз?
– Ничего. Явились мне однажды синие, холодные глаза, и жизнь перевернуло вверх тормашками. Странный ты. Холодный, жесткий, непонятный, а тянет к тебе, ровно лягушку к воде.
Ждала, что отшутится, съехидничает. Не стал. Отмолчался.
– И вот еще что. Ну… если, конечно, хочешь знать.
– Говори.
– Тогда, ну… ты понял… дура была. Жаль, назад нельзя отыграть.
– Положим, отыграли, – улыбнулся уголками губ. – Что тогда?
– Отыграли? – улыбнулась, хоть и не видно под белым покрывалом. Шум, гомон гостей, крики мальчишек, речи, здравицы, песни, грохот посуды – все отошло в тень, осталось там, снаружи покрывала, ровно за частоколом. – Увидишь.
Хотела теперь же, немедленно снять со стола его левую руку, заключить в обе ладони и держать. И плевать на уклад. В обычае ничего не сказано про год мучительного ожидания, про внезапное озарение, про груз вины. К такой-то матери все! Сняла Безродову руку со стола, положила на скамью и накрыла правой ладонью. Вот так! Смотри, кому охота.
В щелку видела влажные глаза бабки Ясны и ее счастливую улыбку. Не было бы доподлинно известно про мать Сивого – подумала на ворожею. Ровно прочной нитью оба увязаны, а кто увязал, про то лишь краем уха слышала. Тычок весел и пьян. Светел, как солнышко, широко лыбится, от уха до уха, орет похабные песни. Дородная бабища между ним и Гюстом, похоже, на сносях, налегает на соленья и ухом не ведет на стариковы песни. Привычная, что ли?
Кое-кого из дружины Верна узнала в лицо. Те быки, что сидят по правую руку, – братья Неслухи, они были на пристани. По всему видать, упрямые – вон какие лбы. Тот исполин с хитрыми глазами – Рядяша. Кудрявый здоровяк с окладистой бородой – Моряй. Его ждали особо, говорят, кормщиком на дозорной ладье ходил. Тот сухой вой – Щелк. Очень похож на Сивого. Смотрит так же. Дальше сидят Ледок, Вороток, Прям. Ближе всех расположился князь, рядом с ним – местный воевода Перегуж. Чем-то неуловимо похож на отца. Едва в слезы не бросило папкину дочку.
Отполыхал свадебный день. Нельзя задерживаться дольше, кругом люди, а сами стали ровно изгои. Только никто не гонит, сами бегут. Пришел граппр с лошадями; Губчик, Востроух Тычка, Гарькин Уголек стоят в стойле. Теперь старый похабник стал богат – девять лошадей, хоть конюшню открывай. Ясна сидит притихшая, сурово хмурит брови, но по всему видно – едва не смеется. Пока с балагуром здесь осядут, будут ждать. Еще за столом кто-то из парней завел разговор о дружине на ладью, что повезет Сивого на Перекрестень-остров, в Торжище Великое. Гюст встал и жестом усадил других кормщиков, уже было вскочивших.
– Всем ведь ясно, что пойдет Улльга?
Вскочили и остальные. Только первая дружина Безрода сидела да посмеивалась. Кричи, рви глотку. И так ясно, что «застенки» войдут в состав дружины всенепременно. Безрод слушал, слушал, а когда все порешили, счастливцы заулыбались, а неудачники помрачнели, встал и огорошил всех:
– Никто не пойдет.
Повисшее во дворе молчание, разбил только кашель Гюста, когда тот поперхнулся брагой.
– Улльга останется здесь. Мы уйдем по суше. Так нужно.
Не возразил никто. Молчали, как воды в рот набрали. Наконец верховный рявкнул:
– Выше нос, босяки! Так нужно.
Затянул песню низким, трубным голосом, и молодцы ожили. Пожали плечами – нужно, значит, нужно, – рассмеялись. Верна все гладила большим пальцем кольцо на безымяннике, то самое, что перед боем с дружиной Брюста Сивый выбросил в траву. Будто грелась о золотой кругляш. Целый год вдвоем, пусть и в седлах, но целый год!
– Куда меня поведешь? – шепнула ломким голосом. Давно хотела спросить, но всякий раз ловила себя за язык.
– К Стюженю. – Безрод смотрел прямо в щелку белого свадебного покрова, будто иглой колол. – Старый заговорил избу, вреда не принесем…
На рассвете оседлали лошадей и тепло попрощались. Князь, дружина, Зарянка, Тычок с Ясной, Стюжень… казалось, двор заполнил весь город, яблоку негде упасть. Сверху, из седла, это вышло особенно заметно. Ни один вой не пропустил Сивого мимо себя, Безрод, что называется, пошел по рукам. Обнимали так, словно виделись последний раз. Верна думала, что все пройдет гораздо быстрее, как бы полдень в прощаниях не встретить. Переметные сумы ломились от припаса, хотели и золота сунуть мешочек-другой, да Безрод отказался. Только молодая жена самолично видела, как мальчишка, тот самый, что на свадьбе захотел играть Сивого, сунул в Безродову суму два мешочка. Ясное дело, взрослые подучили, всучили-таки золото. Обнаружить нежданный подарок? Бросить наземь, дескать, сказано же – не возьмет? А вдруг парни от сердца отрывали, каждый по рублику? Улыбаясь, отвернулась. Подошла Ясна.
– Ну как, девонька? Что?
– А ничего, – пожала плечами. – Слаб еще. Только и хватило сил, что сидеть на пиру. Согнуться не может, а согнется – не разогнется. Как еще в седло полезет?
– Все впереди. – Ворожея погладила по ноге. Губчику тоже перепало немного ласки, всхрапнул, потребовал еще. А старухе не жалко, гладила обоих.
– Я тоже так думаю. Все ночи наши.
Безрод намеревался по суше дойти до земель былинеев, там переправиться через море и уйти в полуденную сторону. Поначалу двигались тихим шагом едва до полудня. На большее Сивого не хватало. Прочую часть дня сидели у костра, вдали от дорог, разговаривали. Изредка просились на ночлег. Безрод правильно рассудил, с каждым днем сила будет прибывать, глядишь, в стране былинеев станет значительно лучше. А нелюдимые тропки да лесная чащоба – лучшие друзья выздоравливающего.
Еще в начале пути, через день или два, вдруг свернул с тропинки в самую глухомань. Верна хотела было спросить, да передумала. Не от безделья свернул, если сделал так, значит, нужно. Спросишь – или отмолчится, или усмехнется. Скоро прояснится. Маленькая поляна обнаружилась на пути неожиданно, прошли бы сотней шагов дальше – не заметила. Ладная избушка встала посередине, и солнце заливало ее всю, лиясь в проплешину чащобной кроны. Сивый уверенно направил Теньку к дому. Дверь распахнулась, на пороге встала молодая баба, разлыбилась. Верна подозрительно на нее покосилась, дуреха, чего выскочила? Мало ли кто приехал и что у чужака на уме! Но вышло так, будто эти двое знались, Безрод хозяйке кивнул, сполз наземь, потряс головой. Верна поморщилась, у него сейчас перед глазами разливаются цветные пятна; баба тоже в долгу не осталась, кивнула, приглашая в дом.
– Входи.
Вошла. Огляделась. К потолку подвешены для просушки травы, в самой середке избы сложен очаг, с балки свисает надочажная цепь, в крыше дымоход. Окон нет, весь свет от двери. Стены убраны шкурами, по всему видно – охотничье жилье.
– На охоте?
Девка кивнула. Верна подивилась. Чего молчит? Немая, что ли?
– Подождем.
Пока ждали неведомого хозяина, Верна несколько раз подмечала косые взгляды, что немая бросала на Сивого. Показалось или в глазах мелькает нечто, похожее на ужас? И ведь не постоянно смотрит, а временами. Так человек настораживается, если слышит что-то тревожное в чаще леса. Чует потустороннее охвостье?
– Косит. Боится. Беду чует, – шепнула.
– Завтра уйдем.
– Не прогнал бы хозяин. Вдруг нажалуется?
– Не прогонит. – Сивый усмехнулся, и так хорошо Верне стало от усмешки, свою не сдержала.
На закате появился хозяин. Сначала раздался песий лай – немая выскочила встречать, что-то лопотала, показывая на избу, – потом и хозяин вошел. Пес даже нос на порог не показал, скуля, потрусил вон. Охотник оглядел гостей, положил на лавку снаряжение, стал медленно разматывать башлык, закрывавший большую часть лица. И когда повернулся поздороваться, Верна в испуге попятилась. Хорошо хоть крик сдержала, Сивый будто раздвоился. То же сумрачное выражение лица, те же рубцы, один к одному, ровно один из двоих человек, а второй – отражение в зерцале.
– Здравствуй, Безрод.
– Здравствуй, Сёнге. Пустишь на ночь?
– Оставайся.
Мужчины о чем-то говорили, Верна по большей части ничего не понимала, лишь единожды насторожилась, когда речь пошла про Ледована. Безрод неспешно, скупо роняя слова, рассказывал, а Сёнге называл Ледована Исотуном.
– Оттого и скулит, подойти близко боится, – буркнул Сивый напоследок, выглядывая исподлобья. – Ты не обязан нас терпеть.
– Вы никуда не пойдете, – отрезал хозяин. – Что должно случиться, пусть случится. Если выживем, станем сильнее.
Бабьим нутряным чутьем Верна угадала в последних словах охотника нечто потаенное, что открывается только для чуткого уха, острого глаза. Да к тому же многозначительная ухмылка. Ухмылка… ухмылка… Впервые подумала: «А может быть, Сивый просто не может улыбаться? Вдруг рассекло нужные для улыбки жилки и выходит лишь усмешка? Вон, Сёнге так же кривится…»
После трапезы, когда девка занялась котлом, Сивый ушел поить лошадей, Верна заговорила с хозяином. Времени осталось немного, потому ходить вокруг да около не стала:
– Вы с Безродом похожи на братьев-близнецов.
– Скорее на братьев по крови.
– Попали в одни заботливые руки?
Сёнге остро полыхнул исподлобья.
– Безрод ничего не рассказал?
– Конечно, рассказал! Просто…
– Не умеешь врать. Это хорошо. – Шрамолицый усмехнулся. – Если Сивый не рассказал, пожалуй, и мне не стоит.
Развела руками. Да что тут поделаешь?
Ночевали по лавкам, четыре стены, четыре лавки. Против ожидания мужчины не храпели, зато молодуха оторвалась за свою немоту. Как Сёнге не просыпается? Привык, что ли? И не разбудишь – хозяйка все же. Неслышно скользнула на порог. Полная луна заливала проплешину, а с земли все виделось, будто луна попалась в садок из высоченных древесных стволов. Чуть позже вышел Безрод, тоже не спал. Присел рядом. Шепнула:
– Сёнге спит?
– Нет.
Пес, прикорнувший было под стеной, отбежал подальше.
– Посмотри на меня, – дурацкая мысль, луной, что ли, навеяло?
Безрод повернулся.
– Так и сиди, – пальцами приподняла ему уголки губ. – Расслабься. И подержи немного.
Отсела на шаг, покрутила головой. Как будто держит, и как будто получилась действительно улыбка. Только не оставляет ощущения, будто сейчас задерет губы и обнажит клыки. И луна плещется в глазах, словно вышел из лесу некто жуткий, присел рядом.
– И долго мне так сидеть? – прошипел.
Чего уж проще сказать: «Все, убирай». Так нет же… подсела ближе и осторожно, мизинцем опустила уголки губ. Не удержалась, провела по усам и бороде, а когда Безрод неожиданно резко дернул головой и щелкнул зубами, дескать, укушу, от неожиданности едва со ступеньки не сверзилась.
– Совсем оша…
Прикрыл Верне рот ладонью – тише, людей разбудишь!
Хлопнула глазами, ага, поняла. Не сводя с Безрода глаз, облизала руку, накрывшую уста, вытянув губы, поцеловала. Сивый ни слова не сказал, но и руку не убрал, просто смотрел, и немного жутковато делалось. Увидела бы эти глаза, да еще в лунном свете первый раз – давно сбежала.
– Айда спать, – шепнул. – Немая перевернулась, больше не храпит.
Ушли на рассвете. Безрод и Сёнге попрощались просто и незатейливо, едва ли не равнодушно. Верна глядела за мужчинами во все глаза и ничего не понимала. Шрамы по лицу, как отражение, одинаковые, обоих единит нечто жуткое, а смотрят друг на друга в четверть глаза.
Сивый постепенно приходил в себя. Больше времени проводил в седле, меньше отдыхал. Оставался так же худ, хотя… не так же. Вроде неоткуда в седле натрясти жирок, а все же скулы малость округлились, и цвет на лицо вернулся. Шли глухоманью, когда верхом, когда пешком, ведя коней в поводу. Не жаждал Безрод встречаться с людьми. Каждый день таскал из ножен меч, осторожно кромсал воздух. Медленно, морщась и кривясь, но упорно. А через четыре седмицы Безрод вдруг свернул из глухомани на дорогу, буркнув:
– Деревня впереди, отдохнем.
– Ага! Баня ой как не помешает.
Кивнул. Щеки впалы, зато шея стала широка, как прежде, рубаха на плечах огладилась, больше не висит, как на чучеле.
– Будет тебе баня.
По дороге мылись в ручьях и озерах по очереди, и отчего-то получалось так, что Сивый лез в воду в сумерках или того хуже – в темноте. Время не тянул, ничего такого не делал, а только неизменно выходило ему мыться в темноте. Вечерами у костра Верна во все глаза приглядывала за Безродом, не пряталась – теперь можно, муж как-никак. Ясное дело, подгадывает к темноте, но как? Время не тянет, все идет как идет, но выходит неизменно по его.
– Глаза проглядишь, – усмехнулся накануне.
– Мои глаза, хочу и смотрю.
– Не к ночи смотрины затеяла. Страх приснится.
– Ты про рубцы? Брехня, не слушай, – отмахнулась и глаз не отвела. Подтянула колени к груди, обхватила руками. Говорить или нет? Странное творится с глазами. Глядишь на Сивого, и временами рубцы будто сходят с лица, расползаются, точно змеи. Становится оно чистым и нравится просто до невозможности. Смигнешь – опять наползают.
– Месяц в пути.
– Устала?
– Есть немного. В баню хочу.
– Будет тебе баня. Завтра.
Помолчала, ковырнула палкой дровье в костре, колко глянула исподлобья:
– В парной сумеречной теменью не отговоришься.
Пожал плечами. Нет, значит, нет. А у самой дыхание сперло и внутри пошел снег. Завтра?
Деревенька вышла невелика, десяток домов. На постой попросились к старику, неулыбчивому и хмурому, ровно валун. Он единственный не побоялся встретить пришельцев и смотрел прямо, поджав губы под усищами. Встал посреди дороги, ноги расставил, руки спрятал за спину.
– Люди как люди, идем своей дорогой. – Безрод остановил Теньку шагах в пяти от старика.
Тот посмотрел так, посмотрел эдак: вроде не страшные. Не дружина – всего двое, один из которых баба в мужском одеянии.
– Путать по ногам не станем. Скатертью дорожка!
– Думал, в охапку сгребете да на постой определите.
Верна беззвучно ахнула – лучше бы не скалился. Жуткая у него ухмылка, пугает людей.
– А нужно?
– Сопротивляться не стали бы.
Старик подумал-подумал и опустил руки. В деснице оказался топор. Хозяин сноровисто подбросил орудие и через три оборота не глядя поймал за топорище. Многозначительно крякнул и кивнул, приглашая за собой.
Ночевать в избе Сивый отговорился наотрез. Попросился в сарай, на сено. Жужня-усач согласно кивнул.
– Добро.
Сарай в деревеньке имелся только один, да и тот общинный. Расседлав лошадей, разделили трапезу с Жужней, который оказался старейшиной. Поговорили о жизни, усидели по чарке браги – здешние настаивали питье на мяте и на чем-то еще, Верна с ходу не поняла. Потом и баню растопили.
– Вся трясешься.
– Не трясусь, – буркнула.
Деревенские поставили баню парой сотен шагов дальше, в лесу около ручья. Всего ничего – сто шагов одной ногой, сто – другой, но каждый шаг дается тяжело. Отчего-то в коленях ослабла.
– Парьтесь на здоровье. – Жужня поставил на лавку в предбаннике кувшин с брагой и утер испарину – печь разгорелась, и в бане стало влажно и жарко. – Все знакомо, не маленькие, сделаете как надо. Банник наш не больно озорлив…
Глубоко в ночи Верна проснулась. Сон разбудил или чувства понесли, ровно дикие лошади, – после бани сердце заколобродило, уснуть не дало. Жарко сделалось, душно, отбросила одеяло, и ночная прохлада снимала жар с голой груди, будто молочник пенку. Присела и молча смотрела на Безрода. Ну и пусть темно, ничего не видно, он здесь, рядом, под одеялом, вот нога волосатая – щекотно.
Еще в бане готовила себя ко всему, но того, что пришлось увидеть, не ожидала. Аж зубами застучала. Тогда разоблачилась первой и легла на теплый полок. Лежала на животе, спрятав лицо в руки, и гадала: не слишком ли зад отощал? Осталось ли хоть что-нибудь от того, что должно быть у каждой бабы? Пока Безрод не вошел, изогнулась и оглядела сама себя. Да вроде есть. Поерзала, потрясла огузком, как сумела, колышется ли? Или все сошло в кочевой жизни, сделалось жестко, точно седло? Вроде колышется малость. Нет, лучше сесть! Села, спрятав груди, потом обратно улеглась, закрыла глаза. Пусть уж лучше так.
Свет падал через окошко, против лица, Верна лежала и стучала зубами. А вдруг не понравится? Отощала, жилистая, волос нет, кому такое сокровище нужно? А едва дверь открылась и вошел Сивый, перестала дышать, подобралась, зажалась. Безрод окатил теплой водой, вывалил на спину полный жбан сметаны, перемешанной с медом, развез по телу. Когда умасливал зад, едва не расплылась от счастья – гладил бережно, как тогда, в сарае бабки Ясны, когда убрал с лица прядь волос. Невесомо, аж сама удивилась. Неужели нравится?
– Закрой глаза.
Ага. Здоровенные ручищи легли на голову, бережно вымазали сметаной-медом короткий ежик. То, что натекло на брови. Сивый осторожно снял пальцами.
– Пусть растет быстрее.
– Пусть, – согласилась. И пусть бы подольше не снимал руки, пусть гладит. Ох, папкина дочка, мамкина любимица, неужели настало? От этого бежала полгода, а потом год возвращалась? Выходит, дурная голова за день такое натворит, что умная два дня разгребает? Вози мед-сметану по телу, мни плечи, зад не забывай! Станет молодая жена сладкая да желанная!
– Страшная?
Ждала, что отшутится. Сивый даже не усмехнулся.
– Это ведь я тебя выбрал.
Спрятала улыбку в руки. Значит, нравится. Ладонью провел по шраму на плече. Бережно-бережно, легко похлопал, втирая сметану, на какое-то время замер.
– Что?
– Не наигралась?
– Наигралась. Меня ведь отец оттого к мечу приучил…
– Знаю. – Сивый гладил ноги. То ли гладил медленно, то ли всамделишно длинные вымахали, а только от сладкой бесконечности едва не уснула. Обхватил двумя пальцами щиколотку, усмехнулся: – Тонкая.
– Нравится?
– Да.
Целая жизнь прожита за полтора года, жизнь, в которой обоих на один меч насаживали, кровь мешали. И выходит так, что ближе изрубцованного угрюмца нет никого. И обязательно встанет дом на солнечном пригорке, и собака приживется, здоровенная, злая, с черной пастью. И Тычок станет балагурить, в краску вводить…
Верна порывисто приподнялась на руках, села, и глаза стали широки, точно рот у едока, что хочет убрать здоровенный кусок мяса за один присест. Сивый опустил руки, глаз не убрал, и молодую в дрожь бросило.
– Папка, мамка, возможно ли такое?! – прошептала.
По всему телу рубцы расползлись, будто змеи обвили. Сколько же крови наземь слилось, сколько криков улетело к небу? Вьются по ногам, с груди переползают на шею, уродливыми червями легли на лицо. Только пах чист. Поспешно отвела взгляд.
– Зачем прятал?
– Чтобы глупые вопросы не задавала.
– Подойди ближе, – прошептала, и едва Сивый сделал полшага, порывисто уткнулась лицом ему в грудь. В нос попали волосы, да ничего. – Дурак, дурак…
Безрод легко обнял голову, тяжеленная ручища легла на стриженый затылок, огладила шею. Верна распустила губехи и поцеловала шрам. Дурак!
Теперь, когда стало все, не могла уснуть. Сидится и глядится. Так давно не спала без одежды, что новизна «колет», ровно лежишь на крапиве. Полночи глаз не сомкнули, друг другом занимались, устать бы по-хорошему, а не дремлется. Держи, Сивый, от счастья взлететь недолго, останешься без молодой жены.
– Глаза проглядишь!
– Не спишь? Видишь?
– Да.
– Ну и сволочь ты!
– Ложись.
– Не могу. Весь волосатый, щекотно.
Без лишних слов протянул руку, обхватил за плечи и подгреб к себе. Верна затихла, как мышка, еле сдерживая улыбку. Определила Безродову ладонь себе на живот, спиной прижалась потеснее, тут усталость разом и нахлынула. Спа-а-а-ать…
Без приключений добрались до земли былинеев, пересекли от края до края и вышли к морю. Перебрались на тот берег и двинулись на полночь-восток. На пути встали мрачно-памятные леса. Только в этот раз никаких темных Верна не боялась. Да ну их! Побежит, на ночь глядя, Костлявую искать, как же! Сивый все так же полудремал в седле, но молодая жена улыбалась. Обманчиво все. Не спит. Все видит и слышит.
– Дремлешь? Измотала ночью? Больно хлипок ты, как погляжу!
Безрод приоткрыл один глаз, пожевал губу. А Верна рассмеялась во все горло. Боги, божечки, как же хорошо! Год, что начался полтора месяца назад и весь пройдет в дороге, напоминает канун праздника – вроде еще не само торжество, а уже хочется кружиться в хороводе и петь.
Как всегда, сделал не то, что ждала. Усмехнулся – понятное дело, куда же без ухмылки, – зато на следующий день сама клевала в седле носом. Дошло до того, что остановил ход в полдень, разбил стан и дал выспаться. Нагло устроилась на муже головой и уснула под перебор коротких волос. Шептала уже в полудреме:
– Интересно мне.
– Ну?
– Все говорили – Ледован, Ледован… А может быть, Жарован?
– С чего бы?
– Больно горяч!
Лес, в котором навеки остались полтора десятка темных, оживил воспоминания. Верна не то чтобы морщилась и кривилась, но глядела кругом и узнавала без особой радости. Зато Сивый будто никогда здесь не был, не крался ночью темным вослед, не оставил Грязь и остальных на поживу зверью. Ну лес и лес. Такой же позади остался, такой же впереди раскинулся. Не собьется, не ошибется, не заблудится! Вот тебе, дурочка, тропа, вот останки хрустят под копытами.
– Жениха моего посланцы?
Кивнул.
– И людоеды на поляне – его рук дело.
– Как узнал?
– Просто узнал.
Верна вздохнула.
– Как все по-людски!
Заглянули к Ягоде. Поначалу Верна испугалась не на шутку – вдруг старые чувства взыграют? Потом сама себе удивилась. Успокоилась. Теперь все по-другому, да и Безрод не мальчишка сопливый, разберется, что к чему. Баба сама не поняла, кого это принесло. Глянула пристальнее – узнала. От неожиданности ведро уронила, ринулась обниматься, и, пока целовала Сивого, тот Верне подмигивал. Не робей, красота, вся жизнь наша!
Словно удачу Безрод приманил. Мало того что хозяйство поправила – десять лошадей пришлись весьма ко двору, – так и самой повезло. Замуж вышла и нянчила теперь четвертого, совсем кроху.
– Сладилось у вас? – шепнула Ягода Верне, пока мужчины говорили о своем.
– Ага.
– Держишься? – с умыслом вопрос, не всякая с Безродом выдержит.
– Держусь.
Рыжик почти не помнил деваху-воя, что гостила два лета назад, выглядывал из-за угла избы, показывал язык. А вдруг это нечисть?
– Погостите?
– Нет, Ягода. Завтра же уйдем.
Баба опешила. Как завтра?
– Не пущу! Да если бы не вы…
– Уйдем, Ягода. Все равно уйдем. Так нужно.
Позже была и баня, было и озеро. Теперь парились вдвоем.
– Почти вернулся, – упаривала Безрода веником, недавние раны даже поцеловала. Еще не наелась замужней жизнью, а с этим, похоже, никогда «сыта» не будешь. И ладно.
– Хватит, сама ложись.
– Еще немного.
Усмехнулся.
– Рубцы сведешь.
– И хорошо.
– Мое пусть при мне останется.
Сама не заметила, как соскочил с полка и схватил на руки. Только рот раскрыла. Да и то опоздала. Положил на свое место, отобрал веник. Ну хорошо же, Сивый, дай только ночи дождаться! Место памятное, а станет еще памятнее!
Потом плыли на тот берег. Безрод ходит в воде, как рыба, скоро и бесшумно, саженями. Воздух забирает через три гребка на четвертый. На заре, облитые малиновым сиянием, вышли из воды и долго лежали на остывающем песчаном берегу. По обыкновению головой устроилась на Безроде и, стоило тому запустил пальцы в подросшие волосы, едва не замурлыкала. Только лежать жестковато, будто на доске прикорнула. Лапища здоровенная, если сомкнет пальцы, голова треснет, ровно гнилое яблоко. А ведь сам суховат.
– Плечи не оттягивают?
– Что?
Что-что… руки! Мысли озвучила, дура. Где же ему понять, о чем думала?
– Это я так, о своем.
Лапа тяжелая, а в волосах елозит невесомо. Потом брови пригладил, вправо-влево, одним пальцем.
– А кого добил тогда после побоища с лихими? Ускакал ведь.
– Доносчика. Должен был к дележу прибежать.
– Ну?
– Прибежал. Сорока, тутошний.
Не стала вызнавать дальше. Лежала и смотрела на багряное солнце, что уходило на покой, и едва маковка нырнула в дальнокрай, Сивый поднял:
– Вставай. Застудишься. Пора назад.
Ну да, конечно… еще бы Сивый не понял, отчего ночью едва сарай не подожгла. Сама взмокла, поднеси к губам лучину – вспыхнет. Только и шепнул, усмехнувшись:
– Ты лучше Ягоды.
– Честно?
– Честно.
Тут же рухнула на ложе, тяжело дыша. Прижалась задом к Безроду, утянула его руку себе на живот и, счастливая, уснула…
Незадолго до памятной поляны у Срединника напряглась. Безрод все понял, подмигнул. Выше нос, красота!
Дорога как дорога, впереди – город, обозы ходят круглый год, только в то лето их было не так много. Или город невиданно разросся, или… что?
Не ожидала. Вот уж не ожидала. У памятника вою в красной рубахе столпотворение. Всякий мимохожий и мимоезжий не преминет остановиться, приложиться рукой к теплому камню. Рубаха все так же пламенеет, ни от дождей, ни от снега ничего ей не делается. Поодаль, на поляне, где сами стояли не одну седмицу, гомонят люди, разбили шатры и пологи. Должно быть, живут здесь. У памятника на дощатых лежаках, покрытых лапником, лежат несколько человек, три стороны заняты, четвертая открыта для подхода. Сивый нахмурился, бросил на Верну острый взгляд, медленно потащил скатку. Развернул. Бросил на плечи.
– Чего ждут? – спросила пахаря, что приложился к памятнику и возвращался к телеге.
– Нездешние?
– Нет.
– Чудо наше. Кто поставил изваяние, не знаю, а только силу имеет необыкновенную. Хворые излечиваются, особенно раненые.
– Не может быть!
– Может! Не просто так люди толкутся, со всей округи съезжаются. Вон и болезные лежат, кто порван, кто порублен, кто порезан. Ну в добрый путь.
Сел на телегу, дернул вожжи – и был таков.
– Вот тебе и обыкновенный валун, – растерянно прошептала.
Сивый помолчал, огляделся, смерил Верну колким взглядом. Только и бросил:
– Безвинная кровь слилась. Накрошил я преизрядно.
– Да! Я дура! Дура! – Кровь ударила в голову, стыдно стало. Могла бы из шкуры выпрыгнуть, так и сделала. – Это из-за меня…
– Цыть! – Безрод скорее молнии прянул вперед, накрыл гневливые уста ладонью и прижал Верну к боку Губчика. – Молчи, люди оборачиваются.
Несколько раз хлопнула глазами, глубоко вздохнула и лизнула его ладонь. Все, отпускай.
– А как я жив остался? – опустил руку.
– Тычок и Гарька не говорили?
– Не спрашивал.
Помялась, несколько раз начинала и обрывалась, душили неизлитые слезы.
– Я… я… ударила. И если бы ты не упал… Потерял сознание.
Молча ушли с поляны, Верна глаз не поднимала. Пребывала мрачна и угрюма, думала о чем-то своем и ночью удивила. Тихонько встала, якобы по делам, и была такова. Улизнула. Безрод спал чутко, будто одна половина дремала, а другая бодрствовала. Встал, когда простой отход по нужде стал исчезновением. Раздул угли, подбросил дров – остановились в лесу, – оглядел чащобу. Куда убежала? И ведь не заблудилась – именно убежала. Если прячется, ума хватит запутать следы. Четыре стороны света в ее распоряжении, беги не хочу. Но отчего-то Сивый не колебался. Взял на полночь. Верна спряталась в кустах, в сотне шагов – вышел точно, будто кто-то навел. Лежала и тихо-тихо рыдала. От слез развезло, ноги подогнулись, не могла стоять. Поднял на руки и унес обратно к стану. Вырывалась, кляла себя, винилась в безвинной крови, требовала бросить в лесу на поживу зверью.
– Оставь меня, дурак!.. Брось! Полтора десятка к пропасти подвела да скинула!.. Из-за меня их нет, из-за меня! Змея подколодная, нельзя мне с людьми жить, нельзя-а-а…
– Вовремя тебя придавило, – буркнул Сивый. – Который уже раз?
– Пусти, пусти-и-и-и…
У костра успокоилась, обняла себя за колени и до рассвета глядела на пламя. Изредка косилась на Безрода и гладила золотое обручье на правом запястье. Сивый присмотрелся – простой круг, без камней, без резьбы. Не скруглен, угловат, как четырехугольный брус, только сведен в кольцо. Чего же гладит, едва не улыбается? Присел поближе, взглянул на Верну. Отошла, оклемалась. Глаза красные, губы искусаны.
Навестили Потыка, благо вышло недалеко. Старик лучисто улыбнулся, обнял как родную, шепнул на ухо:
– Это он?
– Ага.
– Суро-о-ов. Не забалуешь.
– Отбаловалась уже.
– Давеча только вспоминали.
– А сарай отстроили?
– Три здоровенных лба со мной, четвертый наездами! Ясное дело, подняли!
За трапезой Верна приметила острый взгляд старика, брошенный на Сивого. Тот глаз не поднял от плошки с густым варевом, но усмехнулся, дескать, взгляд вижу, смотри, если охота.
– А Тишай?
– Угомонился, при лошадях состоит. Воевода не нарадуется, говорит, никогда такого справного лошадника не видел.
– А жилы?
– Какие жилы?
– Ну… Беловодицкий сад… жилы на заступ намотаешь…
– Намотал, – кивнул Потык, прошел в угол, из-под лавки достал яблоко, бросил Верне. Откусила. Сидели бы голуби под крышей, снялись от хруста. Кисло-сладкое, рот залило соком, на подбородок стекло – не ожидала.
– Ешь, глотай, – усмехнулся старик.
Кивнула, ем. Рот набила, щеки разнесло. День клонился к закату. Туда-сюда ходили Потыковичи: Цыть, Полено, Перевалок – дома подняли неподалеку, забегали снохи, внуки дедов дом перевернули с ног на голову. Посреди ребячьей возни молодая жена грызла яблоко, слушала старика и мычала.
– Иной ухарь в расписном поясе думает о себе всякое, а проглядишь до самых печенок на «раз-два». Твой даже веревкой не подпоясан, а гляжу на него и теряюсь. Ровно в туман смотришь. Ни зги не видать.
– Не видать, – согласилась.
– Справишься?
Молча пожала плечами. Как знать. Вон, вчера накатило. Думала, пережила, погребла… ан нет. Выплакала все на год вперед, глаза до сих пор красные. В груди тянет, хоть ножом рассеки и пусти тяжесть наружу. А глядишь на Безрода, и стихает боль. Умеет Сивый…
Были в Срединнике, видела Кречета. Каменотес, едва увидев, молча сгреб в охапку, чуть не раздавил. Покачал головой, дескать, не думал, что такое получится из придумки с изваянием. Давно хотел обнять, только не знал, доведется ли еще. Позвал остальных, и бородачи в кожаных передниках не отпускали до самых сумерек. Пока рассказывали чудеса про изваяние, Верна поймала взгляд Сивого. Тот молча глазами показал, дескать, слушай, дура. Слушала, и душу распускало. Безвинно ушли полтора десятка, полегчало сотням. Нет, тяжесть окончательно не ушла, но стало можно жить.
Из Срединника ушли на полночь, на берег моря, в родные края Гарьки. Из огня да в полымя! Легче ли смотреть в глаза старикам оттого, что погубила только одну душу, а не пятнадцать? Гарькины родители, оба здоровенные, но ставшие враз беспомощными, когда жуткий сивый человек мрачно поведал о кончине дочери, пережили новость очень тяжело.
– Дуреха, ох дуреха! – Мать села где стояла. Пока шепчет, крик будет потом. – Сбежала из дому, свет поглядеть, себя показать… Показала?!
Младшая сестра, до боли похожая на Гарьку, присела к матери на лавку, отец молча закрыл лицо руками, брат подпер его плечом.
– Как? – только и спросил.
«Выйди», – показал Безрод. Верна, еле сдерживая дрожь, вышла, бессильно рухнула на завалинку.
Дома тут ставили пониже и пошире, чем на отчизне и в краях Безрода, а ты гляди: завалинка везде одинакова! Недолго просидела одна, кусая губы – выскочила Гарька-младшая, бухнулась рядом.
– Ты мне только скажи, она не мучилась? Ей не было больно?
– Больно было, но она не мучилась. – Верна отвернулась. Будто Гарька напротив сидит, здоровенная, веселая, живая. – Замуж собиралась.
– Замуж? За кого?
– Он хороший…
Из Гарькиных краев, Синеморья, ушли на полдень и через полторы седмицы пришли в Бубенец. Истинный князь немедленно затеял пиршество на весь терем – еле отговорила. Ограничился дружеской посиделкой, только вышло все равно по его. Заломовцы входили по одному, и скоро малая трапезная стала действительно мала.
Гоготали так же, как в тереме Отвады, на встрече Безрода. Говорили, пили, смеялись. Папаша Палица все так же налегал на мясо, переживал за Верну, дескать, отощала, дура. Дура охотно ела и не знала, на какой вопрос отвечать, крутилась, как уж на противне. Весть о замужестве Верны облетела всю старую дружину, и возвращенцы, ровно малые дети, сбегались в трапезную поглядеть на ухаря, что окрутил «нашу оторву». Безрод все понимал, только в глаза никому не смотрел.
– А где дружина? Где семеро? – Вопрос Черного Когтя прозвучал хлестко и оглушительно, ровно бичом щелкнули.
– Нет больше дружины.
– Как нет? И кто же?
Кивнула на Безрода. Этот.
– Один? Всех?!
Сивый, не отрываясь от чары, показал два пальца.
– А Балестра с Белопером? Молча кивнул: тоже я.
Трапезная замерла надолго. Возвращенцы недоверчиво косились то на Верну, то на Безрода – действительно он? Кивнула. Упреждая вопросы, беспояс в красной рубахе отнял от губ чару, хмыкнул:
– Рты закройте. Душа вылетит – не поймаешь.
Определенно, свод обязан был рухнуть от гогота.
Зазноба осталась. И отправил бы ее Пластун к родне, только не осталось никого. Не к кому отправлять. Пока думал, всю деревню моровое поветрие выкосило. Три деревни обезлюдело, и будто не было ничего. Вышло, что жизнь спас, – отослал бы в отчий дом раньше, сама погибла и младенца не сохранила. Зазноба хотела поговорить, но Верна даже близко к себе не подпустила. Ни к чему молодой матери Потусторонье глотать.
– Рад? – спросила Пластуна.
Равнодушно пожал плечами. Присмирела бывшая, обабилась, помудрела. Смотрит настороженно, подарков от жизни не ждет, на молоке ожглась, дует на воду. Жалеет, что не все можно покрутить в руках, вывернуть наизнанку. Человека не выпотрошишь, в душу не заглянешь.
– Не простишь?
Поджав губы, мотнул головой. Нет. И усмехнулся, точно как Сивый…
Провожали долго, как в Сторожище. А выйдя за ворота, Безрод принял влево, спешился у сизомошного пятна под городской стеной и присел на корточки. Размолол ветку в ладонях, пустил по ветру. Царапнул палец ножом, слил кровь наземь, прямо на мох.
– К чему это?
– Поможет.
– Точно?
– Посмотрим.
– Мне тоже кровь лить?
Усмехнулся.
– Лучше плюнь.
Лето пролетело как один день, но чем дальше забирали на полдень, тем солнце становилось ярче, а небо голубее. Страну Коффир прошли насквозь без приключений, перебрались через Теплое море и ступили в пределы Багризеды. Мастер Жарасс неподдельно обрадовался недавней соратнице. Не ждал кузнец новой встречи да так скоро. В тот раз не довелось погостить у старика, зато теперь небольшой дом с кузней гостеприимно распахнул столетние ясеневые двери. Памума, жена Ястама, добродушная, улыбчивая хохотушка, проводила Верну и Безрода в гостевые покои. Дом вышел настолько стар, что вместо обычного в этих краях плетня двор обступила живая изгородь. Высокие, стройные деревья взметнулись на пару десятков саженей, и кто-то мудрый некогда отмерил каждому дереву две сажени на разлет ветвей. Теперь, когда деревца подросли, между кронами едва встал бы один шаг. Пустоты между стволами заполнил густой кустарник, за долгие десятилетия ставший беспросветным.
– Надолго к нам?
– Завтра уйдем.
– И куда?
– Белый свет широк. Ты, наверное, хочешь узнать, как вышло так, что со мной больше нет дружины?
Жарасс, улыбаясь, огладил бороду, покосился на Сивого.
– Ты удивительная дева, чья прозорливость под стать красоте! Разве что подробности нужно узнать старому забияке-оружейнику, дабы вознести молитву воителю Багразу за столь ясный и понятный мир.
– Подробности?
– Главное и так знаю. – Кузнец отвесил Безроду церемонный поклон. Поклон Сивый молча вернул. – То, чего не должно быть под солнцем и луною, вернулось туда, откуда пришло.
Верна пожала плечами и рассказала старику подробности, которых ему так недоставало.
– Год в дороге – это немного, – за низким трапезным столиком во дворе Жарасс преломил тонкий круглый хлеб. Половину протянул Сивому, половину Верне. – Пролетит, и не заметишь. Вот я ушел из дружины. Сразу после твоего отъезда ушел. Быстро ли теперь для меня летит время?
– Медленно, – сказала Верна.
– Быстро, – эхом Сивый.
– Прав твой многоуважаемый муж. – Старик отвесил Безроду легкий поклон. – Не станет ли тебе, почтенный воитель без пояса, чье умение невозможно опоясать, разъяснить старику природу твоего ясновидения.
– Ты голоден. – Сивый показал на руки старика. – Голоден до огня и железа. За любимым делом время летит быстро.
Жарасс, улыбаясь, кивнул.
– Еще недавно я почитал свою жизнь непоправимо изломанной, а пустая и холодная кузня оживала и согревалась лишь на несколько дней в году, когда у дружинного саддхута играла охота выгнать на лицо благородную испарину. Теперь кузня горяча каждый день, и с тем благодатным огнем нисходит в душу старика покой. Ничто не случается просто так, и, если солнцу и луне я был нужен с мечом, а не с молотом, так оно и было. А теперь…
Ястам вздохнул, огладил бороду, поднял благодарственный взгляд к небу:
– У меня появился молотобоец, которому я передам все свое умение, только чудом не замытое потоками битвенной крови.
– Кто? – ахнула Верна.
– Сын! – Жарасс обнажил в улыбке крепкие зубы. – Вернулся, хромая. Отвоевался.
Наутро гостин у Ястама Верна проснулась от легкого озноба. К слову, спалось под полуденным сводом необыкновенно – послесолнцие немного остудило землю, и пряный травяной аромат едва не замаслился в воздухе. И даже ночью воздух не остывал, и неоткуда взяться зябливой дрожи, но ведь взялась.
– Ты чего?
Оперся на локоть и смотрит не отрываясь. Молчит, лишь смотрит. Напустил знобливых мурашек по коже, разбудил, не трогая, не окликая.
– Ничего.
– Выступаем?
– Позже.
– Зачем разбудил?
– Думаю.
– О чем?
– Каким он станет.
– Кто?
– Мальчишка.
– Какой?
– Сын.
– Чей?
Промолчал. Наконец проснулась, догадалась.
– Но я не…
– Да.
Верна растерянно захлопала глазами. Отчего-то поверила. Сразу и безоговорочно. Ага, поучите Сивого заглядывать за ту сторону событий и всякоразных дел! Еще мгновение назад зябла, теперь в жар бросило. Тонко, по-бабьи запрела. Прижалась к Сивому задом, ручищу перебросила себе на живот, часто-часто задышала.
Вся зима, в тутошних краях совсем бесснежная, прошла в странствиях по полуденным княжествам. Деревня горцев, острова Субайнала, дворец Палам-Антина… Верна провела Сивого по землям, что потусторонники мало наизнанку не вывернули, и почти везде, как и Безрод, сливала кровь. Только на островах Сивый не пролил ни капли и ей не разрешил. Хотела было спросить, да передумала. Сама поняла. Пусть не ступит больше в крепость нога человека, не зазвенит крепостное эхо мечным железом и не станут воды величавого Субайнала мертвыми и безжизненными. Люди должны ходить к морю без боязни, и ни одна стрела не сорвется со стен островных крепостей. Пусть по камешку раскатятся твердыни, если кто и пожалеет, так не Безрод и она.
Весной двинулись в обратную дорогу, пересекли Теплое море, только в стране Коффир взяли не на полночь, а на запад, вдоль побережья. Там, в днях пути, на самом берегу моря раскинулась Поручейская земля, когда-то щедрая и благодатная, а с недавних памятных пор выжженная и залитая кровью. Верна долго не понимала, почему обошли отчую землю на пути из Сторожища, а теперь замысел Безрода проступил явственно, словно кровь на белом полотне. Пока шли, болтала без умолку. Только бы не молчать, лишь бы не сдаться волнению и дрожи. Пузо выросло, верхом больше не ехала. В одном из поселений купили телегу, и с некоторого времени сделался Губчик обозным жеребцом – влачил повозку под оглоблей. Верна теперь находила себя премного странно, будто влезла в чужую жизнь. Шальными глазами смотрела на Безрода, когда смеялась, когда песни орала, и слышал бы Тычок эту похабщину. Сама стала точно брага – дыхание загустело, еще чуть, и станет видно, как пар зимой. Дохнуть на мужчину – с ума сойдет, распалится, не скоро остынет. Но Безрод ничего, держится. Ухмыляется.
Мужская одежда давно лежала в углу телеги, и так приятно стало в бабских нарядах, и так они кстати пришлись… Как будто знала. А Сивый чудо учудил – в попутной деревне заставил переделать сиденья повозки. Убрали жестко закрепленные, обрезанные точно по ширине доски, и поставили на их место более длинные и гибкие. Ничего, что выступали из боков, зато не трясло, только упруго покачивало.
Когда ступили в родные пределы. Верну затрясло, не совладала со слезами. От поселения почти ничего не осталось, будто и не было вовсе – пожарище затянуло свежей травой, занялся молодой лесок. Сивый молча выглядывал исподлобья, но даже вздохом не обнаружил свое присутствие. Так и бродила папкина-мамкина дочка по родине будто заблудшая. Глядела в никуда, что-то шептала, долго не сходила с места, где когда-то стоял отчий дом. Теперь лишь полусгнившие обгорелки уродливо чернели в высокой траве.
Безрод присел на корточки чуть поодаль, оглянулся, подозвал.
– Тризнища, – кивнул перед собой.
Верна всхлипнула, молча приподняла брови.
– Отец. Мать и сестры дальше.
– Как узнал?
Промолчал. Понимающе кивнула: ага, научите потусторонника выворачивать обыденность наизнанку.
– А Грюй? – замешкалась, запнулась.
– Там.
Встала на тризнище и зашепталась с отцом, который теперь глядит на дочь из палат Ратника, поднимает чару с пенной брагой и ревет в голос – внук в мир просится, скоро закричит.
– …мама, а как это… а как быть с тем… а больно будет? – шептала в небо, стоя на тризнище матери. Промолчала мать, не ответила, но легла на затылок тяжелая ладонь, поиграла с отросшими волосами.
– Выше нос, оторва!
Привалилась к Безроду спиной, нашла затылком губы, ласково потерлась.
Ночевали на пепелище. Ночью сбросила одеяло, открылась воздуху родины вся, уснуть не смогла. Смятением унесло сон к такой-то матери, показалось даже – в груди свистит. Сивый приподнялся на локте, заставил смотреть себе в глаза – в темноте нашла их без труда, будто нащупала, – и отпустило.
– А почему заставу не отстроили заново?
– Люди сами не поняли, – помолчал, ответил не сразу. – Здесь разлита злая сила, помнишь? Черный…
Кивнула. Вздохнула. Потянулась к Безроду губами. Умен, сволочь! Привел в отчую сторону брюхатую, только муж не Черный Всадник – другой. Не прошло то жуткое сватовство. Отец видел сверху, радовался.
Благополучно дошли до ближайшей пристани и погрузились на широкий грюг, что шел в Торжище Великое. Верна давно приметила за собой странность – день за днем, месяц за месяцем будто сглаживалось лицо Безрода, расползались рубцы, и теперь окончательно исчезли. А когда услышала шепоток за спиной: «Ты гляди, страшен как! Вот это рубцы!» – едва отповедь не дала. Какие рубцы, где увидели? Вовремя язык прикусила. Хотела увидеть его лицо чистым, без шрамов? Хотела смыть с лица жуткое обличье? Самой видно, другим – нет.
– Чего уставилась?
– Шрамов не вижу.
Поджал губы, хмыкнул.
– И давно?
– Несколько месяцев. Нравишься.
– А на теле?
Развела руками. Есть. Тонкими нитями начинаются на шее, а дальше вниз – как и раньше. Отмахнулся. Ну есть и есть.
В Торжище Великом пересели на ладью, что шла в боянские земли. Удивительное дело – за год странствий не случилось ни одной стычки, Сивый ни разу не обнажил меча, будто все напасти обошли десятой дорогой.
– Может, и обошли, – шепнула Верна сама себе. – Сивый теперь сам будто напасть. Потустороннее охвостье вьется за плечами, точно плащ. Всякий живой прочь бежит, ровно чует. Года хватило? Истаяло уже?..
А когда, по словам купца, до Сторожища оставалось всего ничего, и ясное небо оголтело бирюзовело. Сивый отчего-то нахмурился. Пекло нещадно, жара даже на море стояла изнуряющая, и Безрод стылым, пронизывающим взглядом окинул Верну с ног до головы.
– Ты чего? – удивленно вскинулась.
– Подойди ближе.
Тревожно глянула на мужа. Давно перестала хмурить брови и кусать губы, сама почувствовала, как зажглись глаза. Вспомнила про длинные ресницы и жаркими полуденными утренниками баловалась – нависнет над спящим Безродом и, смеживая веки, «хлопает» его по носу. Легко и невесомо, но Сивый неизменно просыпался. Будто крылья проросли, весь год летала, никогда не была так свободна и весела. А что теперь?
Беспояс долго смотрел в глаза, нахмурился, прошелестел:
– Не отходи. Будь рядом.
Промолчала, лишь кивнула.
На заре урочного дня до берега оставалось почти ничего, но внезапно море посуровело, и откуда-то нанесло тучи. Ветрище расшалился, ровно до того неделю взаперти сидел, изголодался по просторам. Уж так загулял, что развернул корабль от берега и погнал на самую полночь, не спустить парус – только с обрывками остаться. А едва ладью понесло в направлении, противоположном Сторожищу, Безрод мрачно закачал головой.
– С восточной стороны будут камни! – крикнул кормщику ближе к полудню, хотя разберись, где теперь солнце – сизь да сизь кругом.
Уже свистело и грохотало, небо сделалось черно, ровно дегтем вымазали, а ветер буянил, точно перебравший выпивоха.
– Кормило бесполезно! Ладья не слушается!..
Кивнул, поджал губы. Сел спиной к борту, посадил перед собой Верну, обнял, прижал к себе.
Ладья взлетала на гребни волн, падала как в пропасть. Верну замутило. Проснулись боли, девять месяцев на исходе. Отодвинуть бы срок подальше, да время не тянется, дни вперед, словно пух в подушку, не набьешь.
– Земля! – кормщик показал на дальнокрай.
– Камни! – рявкнул Сивый. – По днищу! Гляди в оба!..
Как гляди? Небо сизо, не сказать черно, ветер носит соленые брызги, глаза у всех красные, щурятся. И ровно почуял Безрод что-то, напрягся. Ладья с маху налетела на подводный камень, встрепенулась, будто собака, задрала корму. Был бы корабль всамделишным псом, и были бы сами, точно капли, – разлетелись кто куда. А и разлетелись.
Верна в ужасе зажмурилась, сильным рывком обоих швырнуло вперед, к носу, не покатилась только потому, что Сивый держал. На заду съехали. Точно меж двумя валунами ладья попала, нос прищемило, а тут еще волны в корму наддали… Верна будто конец мира увидела, глаза широки, рот раскрыла, только крик в горле застрял.
Корма задралась выше дальнокрая, чудовищные волны бьют-перехлестывают, корабль от каждого удара сотрясается. Борта затрещали, ровно обхватили красавицу ладью огромными клещами и давят, как орех. Сколько народу на ладье было, всех вперед швырнуло. Катились на нос друг по другу, грозили смять, раздавить, и только Сивый остался недвижим. Верна замерла на самом носу, руки держала на животе, смотрела в серое от напруги лицо Безрода и шептала:
– Не дай, не дай…
Сивый, разбросав руки в стороны, упирался в борта, сзади навалилась беспомощная дружина, трое… пятеро… десять… копошатся, ищут опору, а встать не можется.
– Сомнут, – прошептала Верна, холодея. – Сомнут!..
Безрод прикусил губу, под глазом остервенело забило, мокрые вихры прилипли ко лбу.
Держит…
Будто на качели попали, нос ушел вниз, корму задрало, и продолжает задирать. Еще чуть – захлестнет, затопит.
Держит…
Плечи должны были оторваться, жилки лопнуть, кости треснуть.
Держит…
Оглушительно треснули борта, и ладья скользнула вниз по каменным салазкам еще на несколько саженей. Нос захлестнуло, Верну мгновенно залило водой, почти немедленно исполинский вал опрокинул корабль, и Безрод, скрипя зубами, прикрыл глаза…
Куда все делось? Где сизо-черное небо, куда умчалась буря, кто утихомирил волны, и те, ровно дворняги, пригладили шерсть, зализали берег, словно подставленную руку? Безрод вытащил на берег своего пятого. Голова разбита, стонет, кривится, но жить будет. Еле оторвал от доски, пальцы бедняге свело. Все, больше никого в море не осталось, вытащили всех. Семерых недосчитались… восьмая Верна. Губчик и Тенька сами выбрались. Устал.
Лежал на спине, щурясь, таскал глаза по лазоревым воздусям и постанывал – руки трясло и сводило, плеч не чувствовал. Одежда высохла на жарком солнце почти немедленно.
– Где это мы? Никак Скалистый?
Кивнул. Восточный берег Скалистого острова.
– Вот ведь угораздило! – ругнулся кормщик, он выжил. – И как мы отсюда, а?
– Как-нибудь, – хрипнул Безрод. – Луки спасли, дичь набьете. Леса кругом.
– А ты?
– Чернолесская пристань там, – вместо ответа показал на запад, вдоль берега. Поднялся на тряские ноги, зашатался. Подозвал Теньку, влез в седло.
– Далеко собрался?
Оглянулся. Парни приходят в себя, обломки ладьи прибило к берегу, всякоразное полезное нашлось – луки, оружие, припас.
– У крепости буду ждать.
Солнце палило нещадно, будто виноватилось за недавнюю бурю. Совлек рубаху, повязал на голове, подол, точно бармица, лег на плечи. Все стояло перед глазами лицо Верны, за миг до того, как ее накрыло, – взгляд испуган, все поняла, немо попрощалась…
– Бего-о-ом! – рявкнул Сивый и хлопнул Теньку по шее.
Остановил жеребца только в знакомых пределах. Спешился, привязал коня к дереву подошел к скалам. Взял зубами нож и сиганул в море с высокого обрыва.
Скальная расщелина открылась и впустила, будто зачарованная дверь. Вплыл под каменный свод и шел, отгребая воду в стороны, как лягушка. Выбрался на каменную приступку и осторожно двинулся вперед по склизким глыбам, помогая себе руками. Едва под ногами мало-мальски выровнялось, распрямился, нашел в скале провал и ступил в темный ход.
Впереди темноту беззастенчиво избивал солнечный свет, вливаясь через расщелину в своде. Сивый, поджав губы, замер «на пороге», тяжело сглотнул. Под расщелиной, прямо в столбике света лежала Верна, смотрела на скальный ход полуприкрытыми глазами и обессиленно тянула губы в улыбку. Одежды перепачкались кровью – да и ладно с тряпками, в таком деле по-другому не бывает, – на руках покоился младенец и тихо сопел.
– Чихнет, – буркнул Сивый, подходя. – Расщекочет солнце нос, и чихнет. Сам такой.
– Пусть чихает, – прошептала Верна. – Пусть.
Новорожденный смешно чихнул. Безрод устало опустился рядом, положил руку Верне на лоб.
– Глаза прикрой.
Смежила веки и, проваливаясь в отдохновенное забытье, бормотала:
– Я его не знаю… не знаю… никогда не видела… не было, не было, а потом появился… будто в расщелину упал… здоровенный такой…
– Спи, – шепнул Безрод и, забирая младенца, дунул жене в лицо. – Сил набирайся.
Верна, прикрыв золотое обручье ладонью, подтянула колени к груди и уснула на камнях, словно почивала на мягких шкурах. Сивый поднес малыша к лицу, потянул носом, улыбнулся.
– Значит, глупо выгляжу?..
Стюженю и Ясне виделся один и тот же странный сон – будто смотрит кто-то, пристально, холодно, аж глаза слезятся. Все в дымке, в тумане, где-то впереди угадывается человек, а потом будто раздернуло дымчатое покрывало ветром. Стоит Безрод, молча таращится и будто наплывает, больше становится. Или самих утягивает в глаза Сивого, точно в омуты…
– Ладью! На Скалистый! Быстрее! – Стюжень поднял Отваду ни свет ни заря.
– Что там?
– Безрод!
– Моряя ко мне! Или Гюста! Кого найдете раньше!
Отроки только пятками засверкали. Уже во дворе верховный столкнулся с ворожеей, все понял, обнадежил:
– Уже отходит ладья. Заберут…
– Куда теперь?
Сидели на заднем дворе, то памятное бревно не убрали, так и осталось. Щурились на солнце, глядели на море. Безрод пожал плечами.
– На Скалистом дом подниму.
– Заставу восстановишь?
– Злое место. Люди там не смогут. В лесу.
– Ну и жара! Пекло!
Сивый поджал губы, усмехнулся.
– Макушка лета. Самая знойная пора.
Ворожец только и спросил:
– В пещере?
– Да.
Помолчали.
– А чем плоха застава в лесу?
Стюжень как будто ослышатся, поиграл бровями:
– В лесу?
– Лес черный, могучий, место закрытое. Все и всех увидим, самих – нет.
Верховный в упор уставился на Безрода. Тот спрятал глаза в землю, смотри, если охота.
– Аж дух перехватывает от твоей наглости! Но ведь – самое странное – может получиться!
– Получится, – кивнул Безрод. – Даже с туманом врасплох не возьмут. И ладью поставим на полуденном берегу.
Ворожец огладил бороду. А почему бы нет?.. Ехидно покосился:
– Далеко без пояса убежал, бестолочь?
Сивый покачал головой. Нет, недалеко. И теперь не убежать.
– Какой хочешь?
Глухо буркнул:
– Простой бычий.
Позже, на закате, когда сидел на завалинке Стюженевой избы, рядом опустилась Верна. Под глазами круги, которую ночь толком не спит. Дверь оставила открытой. Пока с мальчишкой старики – Тычок, Ясна, Стюжень, – а если заплачет, будет слышно. Что-то надумала, отсела чуть дальше и прилегла, голову положила Сивому на колени. Безрод намотал на кулак волосы – коса уже довольно отросла, – бестрепетно убрал прядь со лба. Неслыханно, выбитый зуб стал расти, и шрамы заглаживаются! Боги одарили к рождению сына…
– Я пришел из ниоткуда, в никуда же и уйду. Странник мрачный безымянный, к счастью своему бреду…
Комментарии к книге «Ледобой. Круг», Азамат Козаев
Всего 0 комментариев