Ольга Михайлова Бесовские времена
«Придворный должен быть благородного происхождения,
его порода должна проступать в осанке, в выражении лица, в изяществе.
Он образован и утончённо воспитан, умён и красив,
одарён поэтически и музыкально, скромен, приветлив и обходителен…»
«Il Cortigianо» Бальдасаре Кастильоне«Главное дело, чтобы придворный умел богохульствовать, быть игроком,
завистником, блудником, еретиком, льстецом, неблагодарным и невежественным ослом;
чтобы он умел молоть языком, изображать собою нимфу, быть лицом активным и пассивным»
«La Cortigiana» Пьетро АретиноПролог. Описание ужасных событий в Урбино в лето Господне 1538
автор вынужден начать с инфернального сна, за его подлинность которого не сможет поручиться ни он сам, ни его герой…
… На седьмой день Альдобрандо Даноли понял, что обречён. Обречён жить. До этого молва доносила тревожные слухи о новой вспышке чумы в городе, и перед глазами Альдобрандо снова мелькали видения, запомнившиеся с детства: воздух, тяжелый и заражённый, горестные вопли соседей, погребальный звон колоколов. Страх осквернил тогда город, здоровые стали безжалостны к больным. К умершим же проявляли не больше участия, чем к издохшим собакам. Люди заболевали сотнями, почти все умирали. Иные кончались прямо на улице, кто — днём, кто — ночью, большинство же умирало дома, и соседи узнавали об их кончине только по запаху разлагавшихся трупов, и часто за священниками, шедшими с распятием впереди покойника, к похоронной процессии приставало ещё несколько носилок, и клирики, намеревавшиеся хоронить одного покойника, хоронили порой дюжину. Для множества мертвецов, подносимых к церквам, освященной земли не хватало, на переполненных кладбищах рыли огромные ямы. Клали мертвецов, словно тюки с товаром в корабельном трюме, посыпали землей, потом укладывали ещё один ряд — пока яма не заполнялась доверху…
Сам Альдобрандо, девятилетний, несколько дней пролежал тогда в жару, но — поднялся. Узнал, что остался сиротой, оплакал сестру и брата. И вот — все повторилось. Даноли тяжело встал, обошёл дом. Он снова был живым среди мертвецов. Чума, как в детстве, миновала его. Он сжал нательный крест, приникнув к нему губами. Господи, помоги мне… Он не хотел двигаться — ждал. Ждал, когда же его настигнет полное понимание крушения, когда в него войдет ножевая боль потери, когда сердце сожмёт скорбная мука.
Но ничего не происходило. Оглушённый и опустошённый, Даноли не чувствовал ничего.
Спустился вниз, к службам, взял лопату и заступ. Мягкая земля рылась легко, он углубил и расширил могилы и стал на руках выносить трупы слуг в постельных покрывалах. Опускал мертвых в могилы, зарывал. Вынес тела трёх сыновей и жены: Джиневре и детям предстояло покоиться в семейном склепе. Вечером, не чувствуя ни ног, ни рук, зашёл в домовую церковь. Припал к кресту. Господи, что же это? До темноты из последних сил сбивал доски и ставил на могилах кресты, долго плакал, целуя крест своей кормилицы Симоны, не помнил, как вошёл в дом.
Он не добрался до постели — рухнул навзничь на узкий топчан в каминном зале.
Даноли не знал, сколько часов проспал, но когда проснулся — за окном был ночной сумрак, а сквозь оконные переплеты лился, каменея на плитах мозаичного пола, белый лунный свет. Тут Альдобрандо понял, что спит, ибо увидел стоявшую на бликах лунного света бледную тень человека. Тот казался больным, — но не чумой, а каким-то иным легочным недугом, но вот незнакомец приблизился — и Альдобрандо понял, что перед ним вовсе не человек, более того, сразу постиг — кто перед ним. При этом в ужасе уразумел, что сам вовсе не спит.
Даноли никогда не знал страха, а сейчас, потеряв всё, понимал, что для боязни кого бы то ни было у него нет оснований. Что взять с зачумлённого? Всё, что у него осталось — душа и её бренная оболочка. Но появившееся существо вызвало приступ тяжелой тошноты и настороженного опасения. Зачем пришёл в замок покойников посланец тьмы? За ним? Даноли перекрестился и резко спросил:
— Кто ты?
Пришедший усмехнулся.
— Какая разница?
— Кто ты? — устало, но настойчиво повторил Альдобрандо, предпочитавший знать имя явившейся нечисти, ибо допустить, чтобы тот не назвался — означало дать ему власть над собой. Зная имя, ты способен господствовать над обозначенной именем сущностью, и Даноли, понимая, что перед ним существо инфернальное, решил не говорить с пришедшим, пока тот не назовёт себя.
— Что ты привязался? Сам не видишь?
— Кто ты? — упрямо спросил Даноли в третий раз.
Гость выразил на лице все признаки явного неодобрения педантичной настойчивостью собеседника.
— Утомил. Моё имя — первое. Я — Сатана.
— Первое и последнее, Альфа и Омега — это Христос. — Альдобрандо вяло подумал, что для его гостя, пришедшего в ночи к нему, перехоронившему семью полумёртвому, это имя слишком громкое. Подумать только, сам сатана, а не какой-нибудь мелкий бес, не врёт ли нечисть, утомленно подумал Даноли, но ничего не сказал, лишь устало поинтересовался, — и чего тебе надо?
Ночной гость вальяжно развалился в кресле, стоявшем напротив топчана, где сидел Альдобрандо.
— Ты разозлил меня. В детстве утратил близких — и не похулил Господа. Год тому потерял имущество — и не похулил Господа. Нынче похоронил детей — и не похулил Господа. Подражаешь Иову? Увидел меня — и перекрестился. Ты свят.
Альдобрандо вздохнул.
— Тогда и ты — Христос…
Инфернальная сущность, обозначившая себя Сатаной, поморщилась.
— Я бы сказал — чёрт тебя побери, если бы сам не был нечистой силой…
— Ты пришёл за мной?
— Да нет, — брезгливо отмахнулся дьявол, — просто совпало. Ночь Вальпургия, полнолуние, врата преисподней открыты, а ты трижды за исходный с полуночи час приложился к кресту — к нательному, алтарному и гробовому.
— И что?
— Мне жаль тебя… — и тут, видя, что Даноли хоть и утомлённо, но насмешливо ухмыльнулся, поправился, — ну, ладно-ладно, лгу, конечно. Ничуть мне тебя не жаль. Скажем так — я пришёл с добром и даром.
Полумёртвый от усталости и бедствий Альдобрандо рассмеялся, сам удивляясь, что у него хватает сил на это. Впрочем, если бы он задумался, то понял бы, что запредельный уровень потерь убивает чувствительность души. Теряя близкого — человек скорбит, но теряя всё — он уже ничего не чувствует. Даноли тоже омертвел и не ощущал полноты своих скорбей. Это его и спасало.
— Боюсь я данайцев и коней их троянских… Ты и добро — что общего?
— Ну, и чёрт с тобой.
— Не надо. Господь — прибежище моё.
— Ладно, дело хозяйское. Не хочешь даров — не надо. Но я выполню всё, что пожелаешь. Проси. Хочешь, я верну тебе твои затонувшие корабли?
— «Все, что попросишь я дам тебе, если ты, падши, мне поклонишься?»
— Глупец, зачем мне твои поклоны? Проси, чего хочешь, и не кланяйся. Хочешь, воскрешу твоих сыновей?
— Просьба есть признание твоего могущества, следовательно, ересь. Кто ты, ангел смерти, чтобы даровать жизнь? Впрочем, одна просьба у меня к тебе есть, — Альдобрандо болезненно поморщился: голос пришедшего отдавался в его голове тяжелой болью, — рассыпься ты, Бога ради, отродье диавольское! Это от усталости мне, должно быть мерещится, — горестно пробормотал он.
Пришедший в ночи язвительно и желчно рассмеялся.
— Не надейся, ничего тебе не мерещится. Ну, да ладно. Искусы мои ты отвергаешь, на уловки не ловишься, на дары плюёшь. Я, честно сказать, и не ожидал, что ты попадёшься. Не тот материал. А ведь тысячи бы клюнули… — злобно поморщился он. — Но что врать-то? Я и пришёл-то совсем не за этим. Ты просто бесишь меня, а взбесить Князя бесовщины — это суметь надо. Что же, если я тебе так не нравлюсь… знай, с сего часа и до кончины твоей мир духов не оставит тебя, — глаза Сатаны загорелись злобой. — Я прокляну тебя знанием запредельным. Но то, что понимать будешь — будет тебе ненужным, нужное же — не поймешь, понятое же — изменить будешь ни в силах, ну а то, что мог бы изменить — менять будет глупо… — Сатана усмехнулся. — Ну, то бишь, будеши, яко бози, добро и зло ведати.
Альдобрандо побелел и с отчаянным воплем: «Господи, за что?», вскочил и рухнул на колени пред статуей Христа. Он понял Сатану — и ужаснулся. Но тут неожиданно в зачумлённом доме просветлело. Рядом с Альдобрандо возникло полупрозрачное облако, принявшее очертания крылатой тени. Даноли поразился его совсем не иконописным крыльям — они шевелились белоснежным оперением, сияющим и бархатистым, их размах был огромным, крылья, казалось, заполонили зал. Таким же сияющим было и лицо незнакомца, строгое и спокойное. Ночной гость Альдобрандо не удивился, но поморщился при его появлении.
— Ты превышаешь свои полномочия, Сатана…
— По святости и искус, Микеле. Не вами ли сказано, что «цена одной спасённой души превышает цену всего мира»? Вот и оценим. Ты опоздал. Сказанное останется.
Альдобрандо недоверчиво взглянул на того, кого Сатана назвал Микеле. Иногда и Сатана принимает облик ангела света… Не дурачит ли его дьявол? Не двоится ли он? Сердце его согревалось в сени этих белоснежных крыльев, но на какие обманы не способен Сатана? Крылатое существо прочло его помыслы, но не утрудило себя пояснениями.
— Моё имя Микеле, Альдобрандо. Да, сказанное останется. — Даноли, осмыслив его слова, помертвел и закрыл лицо руками, и тут услышал слова Давидовы, — «но ты сказал: «Господь — упование мое», Всевышнего избрал ты прибежищем твоим, и Ангелам Своим заповедал Он о тебе — охранять тебя на всех путях твоих: на руках понесу тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею, перьями своими осеню тебя, и под крыльями моими будешь безопасен…»
До Альдобрандо дошло, что словами древнего псалма существо с белоснежными крыльями обещало ему свою защиту и Божью помощь, но потрясение не проходило.
— Но как жить в мире демонов? Я не выдержу, этого нельзя выдержать, никто не сможет, это проклятие, я паду…
— Кто падёт из любви к Богу, взойдет, подобно звезде, Альдобрандо. Я закрою тебя от непереносимого, — глаза архангела заискрились, — и ты не будешь одинок, ибо хоть и много слепых во времена бесовские, не стоят города без семи праведников. Помни об этом…
— Но… зачем… зачем мне жить? — Этот вопрос для Даноли был насущным.
— Зачем на земле святые? — лицо Микеле просияло, — затем, что цена одной спасенной души, истинно сказано, превышает цену всего мира…
…Когда Альдобрандо очнулся — каминный зал был пуст, в окна лился солнечный свет. Даноли возликовал, поняв, что просто видел кошмарный сон. Поднялся, оделся, опустил в холщовую суму каравай хлеба, бритву да огниво, засунул в карман кошелёк, за пояс — отцовский кинжал, уже тридцать пять лет принадлежавший ему, собрал пожитки и, оседлав коня, направился в Урбино. Если герцога Франческо Марии там нет — значит, он в Пезаро. Герцог часто переезжал с места на место, и Альдобрандо решил попытать счастья в столице.
Даноли думал о монашестве. Смысла оставаться в миру не видел. Сказать всю правду — Альдобрандо не видел смысла оставаться не только в миру, но и в мире живых, но уход был не в его власти — Бог не есть смерть, а Альдобрандо любил Бога. Но в миру он, граф Альдобрандо Даноли, принадлежал к свите герцога Франческо Марии Урбинского и не мог без его позволения принять, как намеревался, постриг. Жизненный путь придворного был определен с рождения и до последнего часа: с детских лет его обучали владеть оружием, а в семь лет посылали служить пажом в замок сеньора, где он учился охотничьему мастерству, верховой езде, искусству боя и хорошим манерам. Четырнадцатилетний паж становился оруженосцем, сопровождал герцога в походах и на турнирах, помогая на поле брани и прислуживая в замке. Семь лет спустя посвящался в рыцари. После традиционной ночи бодрствования в часовне Даноли посвятил свой меч Богу и господину, принял причастие, надел шпоры и перепоясался мечом. Всё как обычно.
Но сейчас путь Альдобрандо направлял Господь — и совсем в иную от привычных дорог сторону.
Альдобрандо не думал, что герцог откажет ему. Ныне, весной 1538 года по Рождестве Господнем, в Урбино по Божьей милости был мир, герцог имел сына Гвидобальдо — потомство, обеспечивающее продолжение династии, и нужды в его присутствии, как полагал Даноли, не было никакой. Герцог редко призывал его ко двору, а последние шесть лет и вовсе не звал, и едва ли отвергнет просьбу о пострижении.
И там, за монастырскими стенами, душа Альдобрандо обретёт покой.
…Даноли быстро добрался до Сант'ипполито, издали заметив монастырскую колокольню, располагавшуюся на невысоком уступе. Альдобрандо знал этот монастырь и спешился. Пожалуй, подумал он, стоит договориться с настоятелем. Оставив коня на постоялом дворе, двинулся к обители. Сандалии Альдобрандо скользили по траве, увлажнённой недавним дождем, он перепрыгнул сначала на брусчатые камни мостовой, потом вцепился свободной рукой в лестничные перила и устремился вверх по ступеням. Поднявшись на последний пролёт перед монастырскими вратами, увидел, что улица совершенно пуста, и остановился отдышаться.
Закат розовел, как цветущий миндаль и, глядя на него сквозь корявые ветви ещё сухого клена, Альдобрандо вдруг ощутил непонятное онемение в ногах и нервную судорогу, волной скользнувшую по телу. Веки его странно отяжелели, дыхание на миг пресеклось. Но спустя минуту всё прошло. Даноли вздохнул полной грудью и поднял глаза.
Рот его раскрылся, кошелек упал к ногам: закат по-прежнему алел, но сухое дерево было переполнено сидящими на нём омерзительными тварями, темноликими и остроухими, на зверообразных мордочках которых зеркально светились кошачьи глаза. Одетые в причудливые остроконечные колпаки, эти ужасные создания играли на невиданных музыкальных инструментах омерзительную мелодию и звонко пели. Голоса их звенели вразнобой и резали слух, были удивительно фальшивы и противны. Но Альдобрандо удалось разобрать слова. «Nuovo tempo! Nostro tempo!», ликовали твари. Альдобрандо ощутил мутную, подступившую к горлу тошноту и тяжесть на сердце. В глазах померкло. Кто это? Что с ним, Господи? Неужели… это был не сон?… Даноли снова судорожно вздохнул, голова его бессильно поникла, он заметил упавший к ногам кошелёк и наклонился за ним. Распрямившись, вновь поднял глаза. Сквозь узловатые ветви ещё сухого клена закат опять розовел, как цветущий миндаль. Ветви путаницей сучьев походили на паучьи лапы или на уродливые старческие пальцы.
На ветвях никого не было.
Альдобрандо, чуть шатаясь от дурноты и испуга, спустился по ступеням вниз к пустому в этот час придорожному трактиру, где оставил коня, увидел у потолочных балясин промелькнувшие тёмные тени и, присев у окна, застонал, опустив отяжелевшую голову на руки. Не может быть. Не может быть.
…Даноли недолго пробыл в одиночестве. Дверь отворилась, и на пороге появился молодой человек лет двадцати пяти в чёрном колете без украшений, плундрах и коротком плаще, с холщовой сумкой на плече. Одежда несколько болталась на незнакомце, точно была с чужого плеча, воротник камичи был изрядно потёрт, но, судя по лицу, это был не простолюдин. Глаза юноши были мёртвыми. Даноли некоторое время наблюдал, как тот, осторожно поправив берет на густых белокурых локонах, присел у другого окна и попросил хозяина принести овощей и рыбы, отказавшись от мяса.
Альдобрандо исподлобья рассматривал незнакомца, и тут странно похолодел. Пред ним был беглый монах, понял он вдруг, в суме у него — священнические ризы, он не знает, куда идти, родом из Ареццо, но в город вернуться не может. Невесть откуда Альдо понял и ещё одно — перед ним очень несчастный человек.
Даноли понимал потаённое, но не его причины…
Утолив первый голод, юноша поднял глаза и заметил, сколь пристально разглядывает его Альдобрандо. Он испугался, но вглядевшись в лицо Даноли, чуть успокоился. Однако торопливо закончил трапезу, поспешил встать из-за стола и расплатился. Даноли тоже заплатил за стакан вина и кусок сыра, и пошёл к выходу. Он не знал, как заговорить с незнакомцем, чтобы не напугать его, и просто представился.
— Меня зовут Альдобрандо Даноли, я живу неподалеку от Фано. Иду в Урбино.
Юноша снова окинул его странным взглядом, настороженным и чуть испуганным. Лицо Даноли, его мягкие черты и глубокие глаза на исхудавшем лице породили во встречном некоторое доверие. Он на миг опустил глаза, и Альдобрандо понял, что тот колеблется между недоверием к незнакомцу и страхом одиночества в этом путешествии.
— Я — Франческо… Черино… школяр, иду в… Сан-Лео, — тихо проговорил он, опустив глаза.
Даноли понял, что ему лгут, но этот человек, потерявший себя и перепуганный насмерть, не мог был опасным, и Альдобрандо, желая помочь несчастному, хотел на нём постичь границы своего искушения.
— Нам по пути.
Они вышли из Сант'ипполито на дорогу, ведущую в Урбино. По прошествии часа пути Даноли заметил, что его спутник тих и смиренен, уступчив и мягок. В своей кротости он ни разу не возразил старшему товарищу, при этом то и дело поправлял берет на волосах и прижимал к себе суму. Ночевать они попросились в небольшом овине у селянина, с опаской спросившего своих постояльцев, правда ли, что на побережье снова чума? Альдобрандо подтвердил это. С того страшного 1348 года от рождества Господнего, когда болезнь появилась во Флоренции, а потом скосила половину империи, это повторялось почти каждое десятилетие. Болезнь вспыхивала по городам и весям и губила людей сотнями. Портовые города особо подвержены заразе. В Фано и окрестностях сильный мор, сказал Альдобрандо. Друг незадолго до этого получил письма из Ареццо — там тоже болезнь…
Его попутчик во время разговора сильно побледнел, после ухода селянина поднял глаза на Альдобрандо.
— В Ареццо у меня… много знакомых, — через силу пробормотал он, — я… знал там… некоторых Гвальтинери, Коффани, Перони, Роселли…
— Это весьма знатные семьи, — спокойно проговорил Даноли, понимая, что его собеседник проговаривается, — но чума не щадит ни кучера, ни графа, и разницы меж ними не видит.
Франческо смертельно побледнел. Даноли размеренно продолжал.
— Я пережил чуму девятилетним, потерял родителей, брата и сестру, а теперь умерли жена и дети, в одночасье скосило и домочадцев. Мой замок в двадцати милях от побережья, но и это не спасло…
Юноша окинул его взглядом, в котором стояли слезы, но тут Альдобрандо спокойно спросил;
— В трактире я заметил, что ваши скорби стоят моих, Франческо… — На этот раз юноша не испугался, но странно оробел. Альдобрандо заметил, что руки его начала колотить дрожь. — Вы — монах и вынуждены были покинуть монастырь?
Франческо побледнел теперь до синевы.
— Господи, вы сам дьявол! Откуда…?
— Дьявол — отец лжи, Франческо, я же ни разу не солгал тебе. Я тот, кем себя называю. Но тот ли ты, кем именуешь себя?
Тихий и ласковый тон голоса Альдобрандо чуть успокоил юношу, в сочувственных словах Даноли не было ни укора, ни угрозы. Он вздохнул и, поняв, что его разгадали, стянул с головы берет, коим прикрывал тонзуру.
— Я брат Франческо, в миру Феличиано Гвальтинери, ветвь рода из Ареццо. Но отца изгнали оттуда, и мы нашли приют на земле герцога Урбинского, тут неподалеку родня матери жила. Семь лет назад я принял постриг, здесь рядом, в Карточето, был приближен аббатом Доменико Руффо, стал его келейником, заведовал скрипторием. Полгода назад Доменико умер и на его место был назначен… да сотрётся имя его… Аничето Кальваре. Откуда… как… — Франческо развёл руками, — откуда берутся в церковной ограде такие люди? Я не верил глазам, не верил ушам! В этом человеке не было веры! Исчадье ада…
— Кто поставил тебя судить его, Франческо?
Монах поднял на него больные, помертвевшие глаза. Пожал плечами.
— Я и не судил. Но когда он предложил мне, а я ведь по-прежнему был келейником аббата, стать его любовником, мне изменило и смирение, и послушание, и забыл я об обетах своих. У меня недавно брат гостил, забыл он в келье моей старый колет свой да плащ. Напялил я их под рясу, схватил ризы свои, подаренные Доменико, взял три дуката, что на пергаменты эконом выделил, сказал, что иду к кожевеннику — да только меня и видели… Хорошо, какой-то хозяин по дороге сено вёз, юркнул я в копну, да до Сант'ипполито никем не замеченный и добрался. Вот и иду невесть куда. Уповаю, что негодяй в розыск меня не объявит, побоится. А с другой стороны — у него покровители в Риме, а я теперь — изменивший обетам беглый монах и вор к тому же. До родичей можно было бы добраться, но…и дороги небезопасны, и денег не хватит.
Странно, но теперь, когда монах сказал Альдобрандо правду и назвал своё имя, он зримо изменился, плечи его распрямились, профиль стал резче, глаза же смягчились и ожили, на губах обрисовалась горестная улыбка. Проступило патрицианство старого рода, отстоявшейся крови. Он стал собой, и Даноли понял, что могло привлечь в этом юноше похотливого аббата: Гвальтинери был слишком тонок в кости и излишне изящен. Если бы не ширина плеч и не скулы, покрытые двухдневной пепельной щетиной — Альдобрандо принял бы его за женщину.
— Это надломило тебя?
Гвальтинери вяло пожал плечами.
— Бога я не потерял. Ведь был и Доменико. Но поношение сокрушило сердце моё… — Монах, повторив слова Давидовы, болезненно поморщился, отчаянно махнул рукой, на глазах его блеснули слезы, — я — хороший переписчик, миниатюры пишу, может, куда устроюсь, надо только, чтобы волосы отросли, — он провёл рукой по тонзуре, и тут неожиданно умолк. Потом тихо пробормотал, глядя в пустоту невидящими глазами, — новое время началось, новое страшное время, бесовское время, поверь… Никто не чувствует… Меня братия помешанным называли, но ведь в воздухе носится хуже чумной заразы… тучами носится бесовщина и новое, своё время славит!
Теперь всем телом вздрогнул Альдобрандо. Он вскочил и больными глазами уставился на Гвальтинери.
— Ты… Ты видишь их, да? Ты тоже видел их? На деревьях сидели? Глаза кошачьи? — он осёкся. Но было поздно. Брат Франческо, закусив губу, смотрел на него в немом недоумении.
— На деревьях? — Монах опустил глаза и снова надолго умолк. Потом тихо спросил, точнее, просто проговорил, утверждая, — я их… слышал, а ты, ты… стало быть, видишь их.
Даноли торопливо покачал головой и пояснил, что просто, покинув свой зачумлённый замок, пошёл в Урбино через Сант'ипполито, да около монастырской стены, на лестнице, обернулся на закат. И вдруг на старом дереве их и увидел. Глаза у них зеркальные, зрачки как у кошек, шапки шутовские и поют мерзостно: «новое время, наше время!» Померещилось просто.
Гвальтинери покачал головой.
— Ничего тебе не померещилось. Это они и поют.
Альдобрандо смерил Гвальтинери внимательным взглядом, но не решился рассказать о ночном видении. Вопреки тому, что случилось с ним сегодня, он всё ещё внутренне отталкивал от себя мысль, что это было явью. Наперекор бесовским фантомам и невесть откуда приходящему пониманию сокровенного, Альдобрандо пытался уверить себя, что это случайность. Он заметил нервное движение Гвальтинери, прикрывавшего беретом тонзуру, отметил монашескую углублённость и кристальную твердость глаз — вот и подумал, что он монах, а видя его в светском одеянии — решил, что он беглый! «А ризы в суме? А Ареццо? А бесы поющие?», пронеслось у него в голове, но Даноли потряс головой, отгоняя эти пакостные мысли как паскудных мух. Вздор всё. Альдобрандо истово хотел верить, что все искушения прошлой ночи и этого сумбурного дня завтра окажутся просто призрачными. Он ведь зачумлённый, мозги затуманены — вот и привиделось невесть что…
Гвальтинери же, с тоской глядя в землю, тяжело вздохнул.
— Новое время… Новое. Знаешь, я всегда понимал, что несовершенен. Но я, опечалившись, возрадовался, ибо понял, что могу пройти путь от образа Божия к подобию Бога. Я ломал себя, подражая Ему, Совершенству, Христу. Я наделён божественной свободой, знанием о добре и зле — но кроме этого всегда ощущал и Его помощь, укрепляющую и одухотворяющую, и она совершенствовала меня. Но… я же не слеп! Клянусь, я не хотел видеть, закрывал глаза, отворачивался от понимания. Ты прав, кто поставил меня судить? Но как не видеть? Новое бесовское время. Возник и ширится страшный новый грех, не грех нарушения заповедей, а отказ от заповедей, отказ творить себя! — Лицо монаха побледнело. — Они не хотят больше Бога, и вот — плод помыслов их — восстаёт из бездны новый мир — мир помимо Бога, «мир сей», — и он заслонил Бога, и каждый видит средоточием мира самого себя. Сосредоточием и совершенством! Себя — горделивого и жадного, похотливого и пустого. Но они уже и пустоты своей не видят — это теперь называется «таков человек!» Что они знают о человеке?… Бесовское время — похабного искажения самых высоких истин, скабрезного опошления всех ценностей, развенчания всего возвышенного!
Альдобрандо заметил, что монах честен — теперь он говорил уверенно и властно, не задумываясь над сказанным, обрёл свободу движений и живой взгляд.
— Тебе действительно нужно в Сан-Лео?
— Какой Сан-Лео? Подальше от монастыря мне нужно, вот и всё. Попробую податься в Монте Асдруальдо, да как знать, не будет ли и там того же? Брат Марио говорил, и в Мантуе, и в Болонье, и Перудже, и в Падуе, — везде по монастырям скандалы, один другого пакостнее да гаже. Такое рассказывал, что душа трижды перевернулась во мне. Новое время, говорю же… новое бесовское время…
Глава 1. В которой читатель впервые знакомится с урбинскими придворными, которые всё же больше походят на портрет, нарисованный Кастильоне, нежели на карикатуру Аретино
На следующий день монах свернул на боковую дорогу, не доезжая десяти миль до Урбино, а Альдобрандо двинулся к городу один, в молчании созерцая нетронутые цитадели, укрепленные замки знати, руины древних святилищ на недоступных утесах и приходские церкви среди открытых пастбищ. Дорога успокаивала растревоженную душу Даноли. Тут вдалеке показались окрестности города и шпиль собора святого Кресцентина, покровителя Урбино. Даноли, подобно Одиссею, посетил многие города, но не видел города прекраснее. Урбино был выстроен из бледно-кремового камня, но на восходе и закате солнце обливало его бледно-розовым сиянием, похожим на пену сливового варения. Из розоватой черепицы предместий, как Афродита из пены, поднимался Палаццо Дукале. Розоватые домики и маленькие церквушки, казалось, цеплялись за незыблемые стены замка, стараясь подтянуться как можно ближе к дворцу властителя, а резиденция герцога, не замыкаясь собственными стенами, продолжалась в розовато-коричневых крышах домов, постепенно сползая в зеленые долины.
Граф не доехал до городских стен всего мили, когда вдруг на небольшом участке, с трех сторон окруженном высокими каменистыми уступами, тонувшими в кустах жимолости, заметил несколько человек — куда как не простолюдинов. Одетые с придворной роскошью, вооруженные, они сидели на камнях, и один, полный человек с благодушным лицом, выдававшим любовь к кулинарным изыскам, о чём свидетельствовал двойной подбородок и легкая одышка, с удивлением окликнул его.
— Пресвятая Дева! Альдобрандо Даноли! Вы живы? — Бестактность его вопроса смягчалась радостной улыбкой толстяка. — Нам принесли слух, что все приморские пригороды полегли от чумы. Я вас и в живых увидеть не чаял… — пояснил он и заключил Даноли в объятья.
Это был Антонио ди Фаттинанти, богач и жуир, с которым графа в былые времена связывала некоторая симпатия. Альдобрандо не стал распространяться о своих делах, но подтвердил слухи, при этом, внимательно глядя на лицо знакомого, неожиданно почувствовал, что того ждет беда, подползающая к нему коварной змеёй. Сердце его заныло. Даноли потёр лицо рукой, прогоняя наваждение, и спросил:
— Но почему вы здесь, Антонио? Герцог на охоте?
Полное лицо Фаттинанти омрачилось, он бросил красноречивый взгляд на Альдобрандо и покачал головой. Меж тем Даноли заметил, что из трех сидящих на камнях вооруженных мужчин особо выделялся один: человек лет сорока пяти, тяжёлый и грузный. Резкие черты его обветренного лица, в состоянии покоя бывшего величественным, искажало выражение гневное и мстительное, в напряженном наклоне головы читалось непримиримое упорство.
Остальные двое сидели рядом, смотрели в землю и молчали.
Альдобрандо поклонился мужчинам, и двое поднялись и отдали поклоны. Даноли знал их. Это были Донато ди Сантуччи и Наталио Валерани. Он когда-то видел этих людей при дворе, но близок с ними не был, вращался в иных кругах. Донато, высокий и тощий человек лет сорока, с тёмным, изборожденным морщинами лицом, как знал Даноли, был референдарием. Он всегда сопровождал герцога, находясь не далее чем на расстоянии крика от него. Значит, подумал Альдобрандо, его присутствие здесь санкционировано его светлостью. При этом Даноли не мог не подумать, что в эти годы Донато, видимо, ни в чем себе ни отказывал, ибо лицо его носило явные следы дневных кутежей и ночных излишеств.
Наталио Валерани, мужчина лет сорока пяти, был похож на известный бюст императора Тита, уподобляясь тому пресыщенным выражением округлого лица, большим носом, придававшим ему значительность, и брезгливым изгибом пухлых губ. Он имел странные глаза — с тяжелой пленкой век, двигавшихся томно и медленно. В кругу друзей Наталио считался философом и любил поговорить об античной мудрости. Он был хранителем печати, и тоже должен был находиться на расстоянии зова от герцога в его постоянной резиденции, и всегда сопровождать дона Франческо Марию за её пределами.
Третий же придворный нервно поморщился и раздраженно бросил Фаттинанти, что время мало подходит для знакомств. Антонио не возразил, послав Альдобрандо Даноли ещё один красноречивый взгляд. Но теперь Альдобрандо сам вспомнил того, кто не пожелал назваться. Ну, конечно, как же он не узнал его! Это был Ипполито ди Монтальдо, главный церемониймейстер двора, назначенный незадолго до отъезда Альдобрандо в Фано шесть лет назад.
В это время из-за поворота показались двое всадников, а из-за городских стен донеслись три гулких удара колокола.
Даноли поморщился, ибо понял, что недобрый случай привёл его на bataille а la mazza или же, что было ещё хуже, на bataille en bestes brutes, — смертельный поединок, связанный, судя по лицу дуэлянта, с непрощаемой обидой, предписывавшей драться, как диким зверям — до смерти и без пощады. Даноли вместе с конём отошёл к дальнему уступу, присев на ковре мха, покрывавшем камни. Он почему-то не ощущал беды, но его томило какое-то неясное предчувствие, он снова ощутил себе предстоящим сатане. Что-то тяготило и не отпускало, звало вглядеться и тут же рассеивалось.
При этом Даноли удивилс: Ипполито когда-то сражался в войсках прежнего герцога Гвидобальдо да Монтефельтро, и побоище с таким противником не могло закончиться мирно, тем не менее, он был уверен, что кровь не прольётся. Потом в воздухе словно повеяло грозой, и Альдобрандо в ужасе закусил губу: невесть откуда вокруг места поединка проступили ужасные сущности, полупрозрачные, словно сотканные из смрадного дыма, и закружились в бесовском вихре вокруг Ипполито ди Монтальдо. Альдобрандо закрыл глаза, взмолившись, чтобы наваждение исчезло.
Оно и исчезло.
Тем временем в накалённой атмосфере между приехавшими и ждавшими их сразу едва не разгорелась перепалка. Принявший вызов мессира Ипполито ди Монтальдо Флавио дельи Соларентани был почти незнаком Альдобрандо, хоть граф знал Гавино дельи Соларентани, благородного человека, умершего лет семь назад, и понял, что перед ним его младший сын. Лицо молодого человека, обрамленное густыми каштановыми кудрями, было того цвета, какое кладёт на лицо южное солнце — бронзовое с оттенком старого золота. Черты Флавио были бы довольно приятны, если бы не следы странной горечи на лице, обременившей его карие глаза тёмной тенью и наложившей на лоб хмурое выражение.
Ипполито был возмущен.
— Это поединок равных, Соларентани. Вас я равным признаю, но это… Вы издеваетесь? У вас есть повод для смеха?
Негодование мессира Монтальдо было вызвано тем, кто сопровождал его соперника, и Даноли понял, что рассердило его. На приехавшем вместе с Соларентани молодом мужчине было обычное одеяние придворного: чёрный дублет, чёрные плундры, короткий чёрный плащ, его ноги обтягивали кальцони, заправленные в высокие сапоги, но на голове петушиным гребнем топорщился расходящийся натрое шутовской колпак с золотыми бубенцами. Секундантом Соларентани был шут. На его левом и правом бедре висело по короткому мечу, а за поясом серебрилась пара кинжалов. «Мило, ей-богу, чуму с собой притащил…», пробормотал Фаттинанти.
Недоумение Даноли быстро разъяснилось. Одетый в чёрное шут носил имя Песте, Чума.
— Мессир Грациано ди Грандони своим происхождением никого здесь не ниже, и вы это знаете, — утомлённо, но твёрдо уронил Соларентани и быстро продолжил, — вы требовали не оглашать причин поединка и не хотели слушать моих оправданий. Да будет так. Со своей стороны я хотел бы, чтобы секунданты не вмешивались в поединок.
— Чума и не даст этого… — насмешливо проговорил Наталио Валерани, и язвительно заметил, — не за этим ли вы его и притащили, Флавио? — Альдобрандо заприметил, что Наталио бросил красноречивый взгляд на Ипполито и чуть заметно пожал плечами. Похоже, что между ними подлинно была какая-то договоренность, понял Альдобрандо, но теперь жест Наталио аннулировал её.
— Он всего один… — устало бросил Соларентани.
Наталио ядовито хмыкнул.
— Ну, Чуме больше никто и не нужен…
Надо заметить, что сам молодой мужчина, носящий столь мерзкое прозвище, не произнёс пока ни слова, и все разговоры на свой счёт, казалось, пропускал мимо ушей. Лицо его, благородное, удлинённое и бледное, было украшено большими глазами, тёмными и глубокими, как омуты, левая бровь чуть загибалась углом, придавая лицу выражение задумчивое и немного изумленное, но стоило его губам растянуться в кривой усмешке, черты приобретали выражение глумливое и издевательское, на впалых щеках проступали желваки.
Альдобрандо Даноли показалось, что вокруг головы Грандони держится, колеблясь, странный свет, точно за ней был закат, но нет, солнце проглядывало из-за туч высоко над горизонтом, это Даноли просто померещилось. Альдобрандо удивился и тому, что, произнеся имя шута, Соларентани назвал его мессиром. Он дворянин? Шутовство было куда как не патрицианским занятием.
Между тем Валерани неторопливо приступил к делу, начав обсуждение вопроса, допустимо ли использование кабассета или лат. Соларентани пожал плечами, но Монтальдо, горящими от ненависти глазами озирая соперника, отказался от шлема и резко высказался за бой без доспехов, что делало неминуемой смерть одного из них.
— Это не презрение к смерти, но добровольный отказ от жизни, грех перед Господом, мессир Монтальдо, — утомлённо уронил Соларентани. Было заметно, что он истерзан и болен, едва ли не в истерике.
— Вам ли говорить о грехах? — еле сдерживаясь от ярости, проговорил Монтальдо. — Я отстаиваю свою правду перед лицом Всевышнего и свою честь в глазах себе подобных…
— Мессир Ипполито, если бы вы согласились выслушать меня, — устало промямлил Соларентани, — меня можно простить…
— Дворянину надлежит отомстить или умереть самому, — перебил его Монтальдо, — но прощать обиды, как велит Бог и его заповеди, это годится для отшельников, а не для истинного дворянства, носящего на боку шпагу, а на ее конце — свою честь. Это отучит вас монашить по чужим спальням, — тихо и зло проронил он напоследок, но ветер донёс до Альдобрандо последнюю фразу.
Валерани вернулся к обсуждению условий поединка, в итоге Монтальдо выбрал шпагу и дагу, а Соларентани остановился на шпаге и плаще. По обычаю, ни о какой пощаде в подобных случаях не могло быть и речи: допустимым считалось убийство обезоруженного, упавшего или раненого. Исход поединка должен был быть очевидным.
Даноли, услышавший последние слова Монтальдо, понял, что Соларентани — священник, и, похоже, его обвиняют в нарушении обетов, при этом внимательно рассматривал тяжелые, широкие клинки шпаг, заточенных до блеска. Это было страшное оружие. И колющий, и рубящий удар такого клинка был смертельным, и Даноли недоумевал, где священник мог научиться обращаться с такой шпагой, ведь клирикам ношение оружия запрещалось каноническим правом.
Оба противника сняли колеты, раздевшись до рубашек. Флавио явно уступал противнику в мощи сложения, стальные мышцы Ипполито пугающе лоснились на солнце. Продемонстрировав сопернику и его секундантам обнаженную грудь без кольчуги, Соларентани не снял рубашку, но надел на плечи длинный плащ до щиколоток.
Шут меж тем пристроился на двух камнях, напоминавших трон с невысокой спинкой, и положил рядом два фламберга — страшных обоюдоострых меча, по форме напоминавших языки пламени. Он оказался между секундантами и участниками поединка, и тут его руки раздвинулись и бледные пальцы зашевелились, подобно паукам, вращая вокруг ладоней полуторафутовые мечи. Глаза его непроницаемо вперились в секундантов, страшные лезвия со свистом рассекали воздух, и Даноли онемел от подобной нечеловеческой ловкости. Шут жонглировал оружием с минуту, потом опустил мечи крест накрест, держа их за рукояти. Эта буффонада с его стороны была не развлечением, но предупреждением, и все это уразумели. Мессир Песте откровенно давал понять, что нанести предательский удар в спину, добив Соларентани, ни у кого не получится.
Впрочем, граф не заметил теперь в ком-то из секундантов подобного намерения. Все они были мрачны, только Наталио Валерани ещё и откровенно скучал, Фаттинанти был раздражен чем-то, а Донато, демонстративно оставив свой меч у ног Антонио, подошёл к Монтальдо.
— Ипполито, Богом заклинаю, успокойтесь, — тихо проговорил он, — мальчишка ведь пытается извиниться… Он же сын Гавино…
Монтальдо метнул в него разъярённый взгляд и ничего не ответил. Донато со вздохом отошёл.
— Сколько лет покойнику? — равнодушно осведомился тем временем Валерани у Фаттинанти.
Тот, поняв, что речь идёт о Соларентани, вяло пробормотал, что ему только тридцать, потом, зевая, заметил, что он сам, тем не менее, ещё не назвал бы его покойником.
— За этим дело не станет, его прикончат на втором же выпаде… — Наталио Валерани был настроен философски.
— Мессир Монтальдо страшный противник, — согласно кивнул Фаттинанти. — Но с его стороны…это просто убийство… неприлично.
— Надо полагать, — усмехнулся Валерани, почесав ухо, — что тут как раз приличие-то и попрано…
— Даже так? — брови Антонио взлетели вверх. — Тогда и обсуждать нечего.
Хранитель печати кивнул и ничего не ответил.
Небольшая каменистая площадка была довольно ровной, кое-где поросшей травой, местами в пыли валялись несколько некрупных камней. Соларентани попросил у противника минуту, отошёл к дальнему краю площадки и опустился на колени, тихо бормоча слова молитвы. «Помолитесь об упокоении своей души», бросил ему Монтальдо. Соларентани вздохнул, потом поднялся и стал в позицию.
Бой начался, и потому, как Монтальдо ринулся на противника, стало ясно, что он, подтверждая правоту слов Валерани, подлинно намерен убить его. Это было единоборство зверей, но после первых обменов ударами стало ясно, что если и сражаются звери, то это разъярённый кабан в поединке с орлом. Хрупкий и легкий Соларентани кругами носился по площадке, его плащ со свистом, подобно крылу орла, рассекал воздух, он легко уклонялся от слепых рубящих ударов противника и изящно парировал колющие. Секунданты прекратили разговоры и теперь настороженно следили за ходом поединка, ибо подобного никто из них не ожидал. Против всех правил Ипполито отказался назвать им причину поединка и настоял на самых жестких условиях, что выглядело странно, ведь противник был субтильным щенком, к тому же, священником и младшим сыном Гавино Соларентани, когда-то спасшего самого Ипполито во время войны от гибели. Всем казалось, что Монтальдо, опытному военному, победа в поединке с мальчишкой чести не сделает.
Но никто из них не предполагал, что Флавио окажется фехтовальщиком. Это искусство в эти годы вообще-то не приветствовалось, считалось светским мастерством хлыщей, а не военным ремеслом. Однако это трудно было поставить в упрек Соларентани, — он и не был военным.
Шут не сводил глаз с секундантов, но временами, поднимая фламберг, в его зеркальном отражении наблюдал за ходом поединка. Соларентани меж тем окончательно измотал Монтальдо, сказывалась разница в возрасте, Ипполито явно устал и был на пределе сил, часто спотыкался, пот заливал его лоб и, стекая на глаза, слепил. Он почти не видел соперника. При этом ему не удалось нанести ни одного удара, и все заметили, что сам Флавио только парирует удары мессира Ипполито, но не нападает. Монтальдо, взбешенный неудачей, снова ринулся на Соларентани, но споткнулся о камень и выронил дагу. Кинжал отлетел в сторону и исчез в провалах между камнями. Флавио, резко свернув плащ вокруг руки, ждал в стороне, когда противник поднимется.
Трудно было увидеть в этом благородство. Позволить упавшему встать, поднять выбитую шпагу — подобные поступки воспринимались как новое оскорбление. Монтальдо был в ярости, но поднявшись, пошатнулся — силы отказывали ему. Развернув соперника против солнца, Соларентани резким движением загнал свою тяжёлую шпагу в дюймовое отверстие рукоятки шпаги противника, резко опустившись на колени, столь же резко вскочил и, изогнувшись под своей рукой, вывернул шпагу из ослабевших рук мессира Ипполито.
Песте, заметив выражение лиц секундантов и снова взглянув в отражение фламберга, поднялся и обернулся. По его бледному лицу промелькнула болезненная гримаса. Даноли видел, что он раздражен происходящим. Ипполито медленно опускался на колени в пыль. На его лицо было страшно смотреть. Проиграть и остаться в живых — худшего позора не было. Проиграть щенку — это был двойной позор, но было и иное, что жгло нестерпимой обидой — он не был отомщён. Наказанием ему, проигравшему, была не смерть, а потеря чести.
Соларентани стоял над противником, явно не собираясь добивать безоружного, и само это дарование жизни было ещё одним, самым изощрённым унижением, любой человек чести предпочёл умереть, нежели быть так облагодетельствованным. Мука исказила лицо Ипполито Монтальдо, Фаттинанти смотрел на него с жалостью, Сантуччи озирал восторженным взглядом молодого Соларентани, а Валерани молчал, уставившись в землю.
Тут победитель, отстегнув плащ и перекинув его через седло, поймав горящий взгляд шута, подошёл к Ипполито и опустился рядом в пыль на колени.
— Теперь, я полагаю, вы выслушаете меня, мессир Ипполито, — тихо проговорил он. — Я подлинно виновен перед вами. Но виновен только дурным умыслом, а не деянием. Я допустил, и в том моя самая страшная вина, чтобы блудный помысел проник в душу и я не отринул его. Я искал внимания вашей жены и дьявольским промышлением почти добился своего. Я далеко зашёл, очень далеко, и не хочу лгать, что остановился сам. Мне это было уже не под силу. Меня остановил Бог. С моей шеи соскользнул крест — расстегнулась цепь, которая была на мне со дня крещения. Сердце моё оледенело, я понял, что Бог отрекается от меня, ибо я забыл о Нём… Дьявольское искушение ушло. Я понял, что творю непотребное, ваша супруга видела, что со мной, и тоже сказала, что мы не должны… это дьявол…. Я уже уходил и ушёл бы через дверь, но тут вернулись вы, — и я вынужден был… Но поверьте, я не согрешил перед вами.
Ипполито слушал Соларентани, закрыв глаза и тяжело дыша, потом поднял на него больные глаза.
— Но двери-то спальни тебе открыла Джованна? Она влюбилась в тебя? Или ты совратил её?
Соларентани съежился и пожал плечами.
— Если огонь и солома оказываются рядом — солома загорится. Кто виноват — солома или огонь? Не было бы огня — солома бы не вспыхнула, не было бы соломы — огонь погас бы. Я искушаюсь любым хорошеньким личиком, плоть тяготит меня. Искушения всё тяжелее. Но, что я говорю, безумный? Я должен устоять. Простите же меня. Простите и супругу — она на минуту поддалась искушению, но тоже устояла. Цена устоявшего стократ выше неискушавшегося, она предана вам. — Флавио на глазах секундантов склонился к руке соперника и поцеловал её. — Я наложил на себя епитимью, посадил себя на хлеб и воду, — он жалобно улыбнулся, — правда, толку нет, плоть всё равно беснуется. Молитесь обо мне, грешном.
Монтальдо, опершись о камень, медленно поднялся, взглянул сверху на Соларентани. Неожиданно усмехнулся.
— Кто учил тебя фехтовать?
Флавио смутился.
— …Один… приятель… Он сказал, что в память о моём отце не даст мне быть прихлопнутым как муха, — Соларентани отдал шпагу Монтальдо, а после, сбегав к уступу и найдя дагу, вернул её Ипполито.
Монтальдо полегчало. Мальчишка снял тяжесть с его души покаянием и загладил позор своим смирением. Он вздохнул и пошёл к лошадям. За ним потянулись и секунданты, откровенно ошарашенные поведением мальчишки, во прахе лобызавшего руки поверженного им.
…Едва они исчезли за поворотом, Даноли приблизился к Флавио и его приятелю. Сейчас, когда соперники уехали, молодой Соларентани совсем не пытался корчить из себя героя, он оперся головой о седло и, глядя на распухшую ладонь и потирая шею, стонал.
— Боже, как всё болит…
Песте тем временем снял шутовской колпак с золотыми бубенцами, обнажив жесткие чёрные волосы, рассыпавшиеся по плечам, он смотрел на самого Альдобрандо и задумчиво тёр лоб, о чём-то размышляя. Шут не сказал Соларентани ни слова, но граф вдруг отчетливо понял, что он и есть тот «приятель», что учил Флавио фехтованию. Но Чума казался абсолютно равнодушным к исходу поединка, он не глядел на Флавио, но продолжал внимательно изучать самого Даноли. Альдобрандо неожиданно невесть как постиг, что нравится этому человеку, и, хоть его самого теперь ничего не удерживало здесь, тоже не хотел уходить. Ему показалось, что он не должен разлучаться с этим человеком в чёрном, чье имя столь болезненно отдавалось в душе Даноли. Он ушел от чумы и пришел к Чуме? И, тем не менее, уходить не хотел.
Даноли поклонился придворным.
— Я граф Альдобрандо ди Даноли. Если вы в замок, господа, не будете ли вы любезны сказать, там ли герцог?
Песте бросил на него участливый взгляд чёрных глаз и кивнул. С этим человеком Альдобрандо раньше при дворе не встречался. За последние годы многое изменилось. Тут стонущий Соларентани расслышал вопрос графа.
— Герцог в замке, но у него папский викарий. Он уедет только в субботу…
Даноли поморщился. Теперь он понял, почему сенешаль и референдарий смогли безнаказанно отлучиться из дворца, но это означало, что на ближайший вечер ему придётся где-то устроиться — глупо и думать прервать визит такого гостя. Альдобрандо осведомился, в замке ли его старый друг Джанфранко Джанино, библиотекарь герцога? Увы, вздохнул Соларентани, по-прежнему потирая шею. «Он сильно болел прошлой зимой, и не поднялся».
— Вам лучше пока подождать — либо в странноприимном доме при нашем храме, но там едва ли места будут, либо гостинице, но там от клопов житья нет. Может и Чума вас к себе взять. У него-то поуютнее… — насмешливо и, как показалось Альдобрандо, несколько саркастично бросил Флавио. — Пока во дворце суета да скандал — лучше там не появляться. Герцог раздражен. Остановитесь у Песте.
Шут по-прежнему не произнёс ни слова, но снова учтиво кивнул, тем самым поддерживая приятеля и свидетельствуя, что, если и не отличается разговорчивостью, всё же вовсе не глух.
Альдобрандо Даноли был придворным и понимал, что лишних вопросов сейчас лучше не задавать, хоть и подивился словам Соларентани о скандале. Что за скандал? Но эти мысли пронеслись в голове мельком, ибо его занимало совсем другое. Альдобрандо подумал, что молчаливый герцогский шут — человек весьма непростой, а глаза его так и просто запредельны. Даноли знал дворцовую камарилью: этот человек был не оттуда. Мессир Грандони был непроницаем, кроме странного света над его лбом, минутного преломления света, Даноли ничего не видел, — и это неожиданно порадовало Альдобрандо. Значит, всё вздор. Но он тут же ощутил странный интерес к этому человеку, и снова заметил, что сам шут тоже озирает его пристально и благосклонно. Даноли вежливо обронил: «Если он не будет в тягость мессиру ди Грандони…»
Шут снова улыбнулся, чуть склонив голову, давая понять, что будет весьма рад гостю.
В город вели старинные ворота Porta Valbona и широкая улица Маццини, которая заканчивалась у оживленной площади, где возвышались резиденция епископа и кафедральный собор, а там, где старожилы по рассказам бабок помнили Башню Подеста, ныне молчаливо вздымался замок герцогов Урбинских. Там Соларентани отделился от них, сказав, что ему необходимо повидать епископа Нардуччи.
Песте, махнув на прощание Флавио, миновал, не доезжая укрепления Альборноза, крутой подъем к капеллам Сан-Джузеппе и Сан-Джованни и, проехав по замощенной булыжником мостовой, остановился у мясной лавки и ударил хлыстом в ставню. Навстречу ему выскочила женщина средних лет той удивительной упругой полноты, что вызывает завистливое восхищение женщин и похотливые мужские взгляды. Альдобрандо не заметил, чтобы шут наградил её подобным взглядом, но сама хозяйка смотрела на него с тем подобострастным почтением, коим торгаши одаряют только самых уважаемых клиентов.
Однако сейчас вид у неё был расстроенный.
— Ах, мессир Грандони! Какая жалость! Паскуале не привёз пармской ветчины. Кум Амальфи сказал, что раньше, чем через три дня прошутто из Пармы не будет. Но есть прекрасные колбасы из Равенны, прелестные мясные тортинки из Венетто, есть и феррарская салама-да-суго. Только отведайте…
Однако Песте не поддался на уговоры, но с укоризной взглянул на лавочницу, махнул рукой и двинулся вдоль улицы. Миновав её, остановился на виа Коперта и снова, чуть наклонившись в седле, постучал в окно лавки. На стук выбежал худой длинноносый приказчик, и тоже, увидя посетителя, стал преувеличенно вежлив, однако, и он не сумел порадовать его.
— Аничетто ещё не вернулся из Пьемонта, мессир Грациано, нет ни Бароло, ни вин из Вичелли, пока приехал только Линарди из Болоньи. Но он привез чудесные вина из виноградников папаши Рузетто. Они просто отменны…
Но требовательный клиент снова надменно отверг все жалкие паллиативы.
День явно не задался. Горестный афронт ждал шута и у третьего торгового заведения, хозяин которого ничем не смог обнадежить своего лучшего покупателя в отношении сыра пармиджано реджано, но предлагал проволоне, таледжио, маскарпоне, овечий сыр пекорино романо, творожный сыр рикотта.
Мессир Грандони горестно вздохнул и тронул коня.
Наконец они вдвоем подъехали к небольшому трехэтажному дому, чей парадный фасад был сдержанно, но утончённо декорирован выпуклыми пилястрами. В центре нижнего яруса находился арочный портал, открывающий вход во внутренний дворик и ухоженный сад.
Увы, именно этот портал встретил хозяина на редкость негостеприимно: из тени выскочили трое брави и ринулись было на подъехавшего, но на мгновение растерянно замерли, увидев двоих, чего, конечно, не ожидали. В эту минуту в воздухе просвистели два кинжала, и двое головорезов медленно осели. Песте хладнокровно направил коня на третьего, загнал в угол и спешился, потом вынул из ножен фламберг, начав со свистом вращать им перед глазами негодяя. Тот, поняв, что попал в беду, ибо сзади показался и Альдобрандо с кинжалом, взмолился о пощаде. Песте несколько секунд брезгливо глядел на него, потом махнул рукой и схватив того за шиворот, подтолкнул ублюдка к трупам, жестом требуя убрать их. Сам резким движением вытащил из тел свои кинжалы. Не веря в то, что выбрался живым, убийца, восторженно глядя на Грандони, поволок трупы по земле, освобождая портал.
Между тем, шут смог наконец открыть двери и жестом пригласил гостя в дом.
Внутри среди прохладного полумрака царила мягкая гармония домашнего уюта, обстановка была свободна от вульгарной роскоши, но пленяла прекрасным вкусом и удобством. С восточной стороны зала была украшена росписью с библейской сценой: Христос поднял бездонные глаза на Пилата, походя вопросившего стоявшую перед ним Истину о том, что есть истина…
В ту минуту, когда хозяин переступил порог, где-то под потолком раздался странный клекот, резкое хлопанье крыльев и на плечо шута опустился ворон, привычно защелкал клювом и потерся головой о смоляные волосы мессира Грандони. Шут ответил ворону ласковой улыбкой. Здесь, в каминном зале, куда слуга поспешно внёс поднос со снедью и корзину с бутылками, Альдобрандо Даноли, ещё не пришедший в себя после кровавой стычки, впервые услышал голос хозяина, сумеречно-глубокий и мягко-рассудительный.
— Возможно, вы и не согласитесь с моим мнением, мессир Даноли, но времена, скажу я вам, настали подлинно бесовские. Я хотел бы выразиться мягче — но это невозможно. — Шут жестом пригласил гостя омыть руки с дороги, указав ему на серебряный таз с теплой водой, а сам бросил в другой два окровавленных кинжала, сразу окрасивших воду в розовый цвет.
Альдобрандо тихо перекрестился. Произошедшее на глазах убийство потрясло его, он никак не мог успокоиться, ощущая мелкую дрожь в пальцах и стук крови в висках. Да-да, бесовские времена… Боже мой.
Даноли внимательно взглянул на шута. Его фраза странно перекликалась с его искушением. Песте был вторым, после Гвальтинери, кто произнёс эти странные слова о бесовских временах. Случайно ли это? Но тут шут продолжил, обращаясь уже к слуге.
— Куда катится мир, Луиджи? Пост прошёл, а в лавках — ни приличной ветчины, ни хорошего сыра, ни доброго вина! И это третья неделя по Пасхе! Что делается? Я, конечно, дурачина — по чину и по личине, по названию и по призванию, из осторожности да и просто по должности, но вы-то слывете умными, синьоры, — мессир Грациано ди Грандони плюхнулся на касапанку, — так снизойдите же к моему скудоумию, что происходит?
Альдобрандо усмехнулся на валяющего дурака шута. На поверку его бесовщина была шутовской. Или…
— Почему вы отпустили убийцу? Пожалели?
Шут окинул его насмешливым взглядом.
— Пасквале Кодино? Какой же он убийца? Он — папаша девяти детей, служит конюхом в доме Белончини. — Лицо шута исказила унылая тоска, точнее, высокомерная скука. Он вздохнул. — Джезуальдо приказал холопу убить меня — холоп и пошёл. Куда же ему деваться-то? Двое остальных — профессиональные подонки, а дурак просто привёл их. Но за это осиротить девятерых сопляков? Да перестань же, Морелло! — Ворон, до этого пытавшийся ущипнуть хозяина за мочку уха, теперь взлетел на спинку стула и замер там неподвижным изваянием.
Альдобрандо знал, что знатные люди часто оплачивали услуги наемных убийц, чтобы освободиться от докучавшего им человека. Город изобиловал на все готовой шпаной, везде ошивались десятки бродяг и дезертиров из армии, слуг, которым обрыдло их ремесло, и ремесленников, оставшихся не у дел, крестьян, согнанных с земель неурожаем, мародерствующих школяров и сутенеров. Даноли опустил глаза. Он не решился спросить, кто такой Джезуальдо Белончини и чем Песте вызвал столь яростную ненависть, но восхитился бестрепетным мужеством этого человека. Тот не играл в смельчака, начал понимать Альдобрандо, скорее, в нём чувствовалось то ли бесстрашие безнадёжности, то ли отвага бессмертных. Он или не хотел жить, или был уверен, что выживет вопреки всему. Граф вежливо спросил у мессира Грандони, где тот научился столь мастерски владеть оружием, на что шут пожал плечами и ответил, что взял в руки меч с пяти лет.
На стене, противоположной той, где была фреска, располагалась коллекция оружия. Здесь были клинки с высокими острыми ребрами, пробитыми множеством отверстий, на рукоятях рядом с выбитым готическим шрифтом именем мастера темнели изречения «In Dio speravi» — «Уповаю на Бога», «Dei gratia» — «Божьей милостью», «Vim vi repellere licet» — «Насилие позволяется отражать силой» и «Fiat voluntas Тua» — «Да будет воля Твоя».
Венецианские кинжалы из Беллуно, чинкведеа, фусети из Брешии, оружие венецианских морских бомбардиров, даги с длинной крестовиной и ажурной гардой и ушастые бургундские кинжалы тоже имели надписи, но куда менее смиренные. «Nec pluribus impar»[1], «Mihi res, non me rebus subjungere conor»[2], «Silent leges inter arma»[3] — свидетельствовали они о себе. На некоторых клинках было приспособление для захвата и излома оружия противника: пружинные язычки, крючки, исходящие от гарды, продольные дужки. Была и немецкая дага с ловушкой в виде боковых клинков, которые расходились в стороны под действием специальной пружины. Если шпага врага попадала в такой трезубец, ее легко было сломать. Альдобрандо рассматривал квилоны, укороченные мечи со скрещенными гардами, ронделы, кинжалы с круглой гардой и трехгранным лезвием, кинжалы из Базеля с двусторонней заточкой клинка, вдоль центра лезвия которого проходила выпуклость «алмазной грани». Их рукояти тоже блестели надписями «Viresque acquirit eundo»[4], «Testimonium virtutis»[5] и «Vis major»[6]. Надписи были и на левантийских дагах, что шут метнул в убийц. Сейчас, тщательно очищенные шутом от крови и вытертые, они покоились на столе. «Mors immortalis», «бессмертной смертью», звался один из них. Надпись на втором тоже была лаконична. «Ultima ratio». «Последний довод». Песте коротко пояснил, что сама эта коллекция — фамильная, дедовская, её всегда наследовал старший сын, но после смерти брата она досталась ему…
В свете напольного канделябра и огня из камина Даноли внимательно рассматривал того, кто приютил его на ночь. Надменное бледное лицо с высоким лбом. Под густыми с изломом бровями — большие глаза, холодные, тёмные, умные. Слабо очерченные скулы и чеканный заострённый нос с тонко вырезанными, чувственными ноздрями. Красивые губы. Удивляла могучая в сравнении с худобой лица шея. Изумляли ширина плеч и мощь торса. Очень сильные руки сжимали перчатку, словно рукоять меча. Альдобрандо понял, что его завораживает контраст необузданной внутренней силы и холеных аристократических черт этого мужчины, и заметил, что лицо шута в отблесках каминного пламени странно помолодело. Если днём Альдобрандо дал бы ему около тридцати, то сейчас он казался двадцатилетним, и Даноли не мог не отметить, что он ошеломляюще привлекателен: редкая женщина не выделила бы его из толпы.
Стол в доме Грандони был обилен, но хозяин ел мало. Во время вечерней трапезы Грациано лениво поинтересовался, если это, разумеется, не секрет, что привело Даноли к герцогу? За ним посылали? Альдобрандо спокойно ответил, что потеряв всех близких во время последней вспышки чумы — жену и троих детей, хотел бы просить герцога отпустить его в обитель к бенедиктинцам.
Чума сочувственно кивнул. Что же, начало бытия — в первой пережитой скорби, наделяющей человека опытом страдания. Лицо Даноли ещё за городом привлекло внимание Грандони. Радужная Альдобрандо отражала не виденное им, но нечто потаённое, наглухо закрытое внутри него самого. Даноли не думал о сражающихся, его взгляд то скользил выше голов, то снова уходил — в глубины самого Альдобрандо. Чума видел человека благородной души и большого ума. В замке, где все были озабочены лишь возможностью погреть руки, раздавить соперника да завести интрижку, никто не высказывал ничего глубокого: глубина мысли — следствие глубины не ума, но души, и ничтожность притязаний придворных определяла низость их раздумий и пустячность суждений. Этот человек не был придворным, он не проронил ничего пустого. Песте смерил собеседника долгим взглядом, потом мягко сказал, что советовал бы ему не появляться в замке до обеда — викарий должен выехать в Рим не раньше полудня.
Альдобрандо осторожно осведомился:
— Я так долго отсутствовал. Мессир Соларентани сказал о скандале при дворе. Что произошло?
Мессир Грандони не затруднился.
— Сдохла любимая собака герцога, борзая Лезина.
Даноли не понял.
— Недосмотр псаря вызвал такой гнев дона Франческо Марии?
— Пьетро Альбани, главный ловчий, считает, что его человек невиновен. И это верно: псарь Паоло Кастарелла разрешил собаке быть в зале, потому что герцог любил, чтобы Лезина у его ног лежала.
— Но что с собакой-то?
— Говорю же, сдохла.
— Но в герцогских псарнях сотни чистокровных животных. Скандал из-за одной сдохшей собаки? Герцог не склонен был в былые годы кипятиться по пустякам.
— Да он и сейчас по пустякам не кипятится. — Шут подлил себе и гостю вина. — Он кипятится не по пустякам. Собака перед обедом играть начала с карликом Марчелло, да со стола герцогского блюдо опрокинула да бутыль с вином, потом с пола мясо сожрала и вино лизнула. Всё бы ничего, герцог только рукой махнул да приказал Торизани ещё вина подать. Тот принёс, а пока ходил, да слуги вокруг суетились, с пола убирали, собака заскулила, волчком закрутилась и издохла…
Альдобрандо побледнел. Господи Иисусе!
— Скандал и поднялся. Говорят, всему виной либо кравчий Беноццо Торизани, либо Инноченцо Бонелло, повар. Да только сомнительно. Инноченцо — человек подеста, начальника тайной службы Тристано д'Альвеллы, Торизани — тоже. Как же иначе-то? Надзор за ними строжайший. На кухне с них глаз не спускают. — Шут спокойно пил дорогое вино, но Даноли понимал, что мессир Грандони вовсе не в восторге от происходящего. — Бонелло говорит, мимо стола до обеда несколько придворных проходили, то же самое и Тронти, камерир, утверждает, стало быть, кто угодно мог яд добавить. Надо было видеть физиономию Тристано… А за неделю до этого люди начальника тайной службы перехватили тайными знаками написанное письмо, адресованное в курию. Но умельцы д'Альвеллы прочли. Это шифр Рамполли, его многие знают. Некто докладывает, что не смог выполнить намеченное: колдунья-де сжулила и — всё сорвалось. О чём это? Подлинно ли об отравлении? И кто в курии заинтересован сегодня в смерти герцога? Четверть века назад папа Лев, это всем известно, хотел в Урбино своего племянника Лоренцо пристроить, но времена-то изменились. Кем отправлено письмо? Кому? Герцог ест теперь у себя. д'Альвеллаусилил охрану. Вызвали дружка моего Аурелиано Портофино, инквизитора, епископом велено ему в замке покуда оставаться да прошерстить город в поисках новой Тоффаны.
— И что?
По губам Чумы скользнула странная улыбка, насмешливая и горькая.
— В первый же день замёл Портофино по доносу одну ведьму. Знал я её, — гаерски усмехнулся Чума, — очаровательная старушка. Клеветы много вокруг, сделали из бедняжки Локусту. Она и отравила-то только кума своего да двух племянников, ну, может быть, соседа ещё. Так зато великим постом и по праздникам Богородичным никогда этими гадостями не занималась, а на Страстной — так даже держала строгий пост! По нынешним-то бесовским временам — праведница! — На лице шута промелькнуло выражение ехидной язвительности. — В тюрьме старуха пожаловалась Лелио, что вполне могла бы не знать никаких забот, когда бы ей не перебегали дорогу монахи, которые лучше любых ведьм толкуют сны, принимают деньги на отвращение гнева святых, обещают девушкам мужей, а бесплодным — детей. Несчастной же старушонке приходилось пробавляться пустяками: убийствами неверных любовников, изготовлением ядов, возбуждением любви и ненависти, завязыванием гирлянд на мужское бессилие да вытравливанием младенцев из утроб. — Шут артистично наколол на двузубую вилку кусочек ветчины. — Аурелиано перечислил гнусные отбросы, найденные у неё в шкафах: черепа, ребра, зубы, глаза мертвецов, человеческая кожа, пуповины младенцев, куски одежды из могил, гниющее мясо с погостов, волосы, тесемки с узлами, срезанные ногти. Конечно, сожжение старой бестии справедливо кажется местным властям в высшей степени популярной мерой, но старуха клянется, что из герцогского дворца к ней не приходили, и Лелио ей поверил. Не одна она тут, мастерица, немало мерзавок промышляет подобным, но разве всех переловишь? Аурелиано хвалился давеча, что ещё троих баб выловил — но толку? Герцог в гневе, д'Альвеллазубами скрипит, Лелио бесится…
— Мессир Портофино полагает, что случившееся оскорбляет его самолюбие? — осторожно поинтересовался Даноли, с удивлением отметив, что шут говорит о Портофино со странной теплотой и называет Аурелиано Лелио, что говорило о весьма близких отношениях.
Шут кивнул.
— Для Аурелиано любая ересь — личное оскорбление. Вы можете задеть его самого, его семью и герб — простит, но заденьте Христа, его святыню, — полыхнет пламенем. — Шут перегнулся через стол, снова подливая гостю вино. — Так мало ему лютеран, коих, что ни день, то все больше, так ещё и это… Он беснуется. При герцогском дворе над ним тихо смеются.
— Вы тоже?
Шут скорчил странную физиономию, немного нежную, немного постную, немного печальную. Альдобрандо с интересом следил за артистичной мимикой этого лица.
— Нет, я не смеюсь над Лелио. В эти бесовские времена исчезает ведь не только хорошее вино, — давно уже теряется и святая готовность отдать за что-то жизнь, умение относиться к чему-то серьёзно, яростно защищать свои воззрения. Люди теряют убеждения, кто-то так и не может за всю жизнь заиметь их, а кому-то они и даром не нужны. Но в итоге — люди дешевеют, их выпиваешь за вечер, как стакан вина, а потом с тоской смотришь через мутное дно на тусклый закат. — Шут и подлинно сунул длинный нос в пустой стакан и лицо его, бледное в свечном пламени, показалось Альдобрандо призрачным. — Этот винчианец, что прослыл мудрецом, звал таких «наполнителями нужников». Аурелиано хотя бы неисчерпаем. Я как-то во хмелю понял, что неисчерпаемость — это богонаполненность, святость. Человек дешев, как пустой кошель, и если его не наполнить золотом Божьим, — верой — он так и останется пустым. Я сказал это Лелио, а он, шельмец, заметил, что в устах шута даже слова истины отдают фиглярством. Каково? — На лице шута промелькнула гаерская усмешка. — За это я ему отомстил: насыпал перца в вино, но оказалось — этим ненароком вылечил шельмеца от застарелой простуды. Этим божьим людям даже цикута впрок пойдёт.
Морелло неожиданно ожил, взмахнул крыльями и издал странный скрежещущий звук, который хозяин истолковал как подтверждение своих слов. Он хотел что-то ответить, но замер. Где-то хлопнула калитка. Вскоре внизу раздались размеренные шаги. Шут наклонил голову и прислушался, потом продолжил.
— Кстати, позвольте представить вам мессира Портофино.
Дверь распахнулась, и на пороге возник мужчина чуть выше среднего роста, в неверном свечном пламени сначала показавшийся Даноли юношей с сияющим нимбом вокруг головы, но стоило ему приблизиться к камину, стало ясно, что в доме шута, шутили, видимо, даже тени. Лет вошедшему было чуть за сорок. Инквизитор походил скорее на римского консула, нежели на клирика: на его гладко выбритом лице доминировал резкий нос с заметной горбинкой, а в проницательных светлых глазах под плавными дугами тёмных бровей проступал опыт чего-то запредельного. Высокий лоб, обрамленный тёмно-пепельными, коротко остриженными волосами, говорил о склонности к размышлениям, удивительная же чистота светлой кожи сильно молодила мессира Портофино.
Инквизитор, словно выстрелами из арбалета, прострелил гостя шута глазами, и граф смутился. Морелло же, бросив задумчивый взгляд на вошедшего, начал деловито чистить перья. Между тем сам мессир Аурелиано, не утруждая хозяина приветствием, насмешливо поинтересовался:
— Почему кровь на камнях во дворе? Опять Джезуальдо прислал нескольких синьоров любезно осведомиться, не зажился ли ты, дорогуша Чума, на этом свете? — голос мессира Портофино был густым басом, на конце фраз отдававшимся низким эхом. Было заметно, что мессир Аурелиано ничуть не обеспокоен, напротив, пребывает в прекрасном расположении духа. В его голосе проступала нескрываемая насмешка.
Едва он заговорил, Даноли заметил необычные движения губ инквизитора: они странно выгибались в улыбке, сообщая лицу выражение язвительное и чуть лукавое.
Шут не оспорил дружка. Тон его тоже был элегичен и безмятежен.
— Прислал, прислал, опять прислал, — нахал покивал головой и сладко зевнул.
— Мне нравится в мужчине настойчивость и упорство, но он уже становится навязчивым и упрямым. Это не добродетельно, ты не находишь?
Шут с преувеличенной серьёзностью кивнул.
— Нахожу, но это не самое страшное, Лелио. Он искушает меня. Я вынужден был убить четверых за последнюю неделю. Это развращает. А ведь всем известно, начни убивать постоянно — и скоро тебе покажется пустяком грабеж. А там — покатишься по наклонной, докатишься до распутства, потом — до нарушения постов. А оттуда, воля ваша, рукой подать и до забвения скромности, а там и вовсе, — перестанешь раздавать милостыню, начнешь недостаточно благочестиво молиться и станешь дурно думать о ближнем. Всё начинается с мелочей. Луиджи! Вина и курятины! И рыбы ещё принеси.
Инквизитор бросил насмешливый взгляд на кривляющегося дружка, но тут его ноздри затрепетали: слуга распахнул дверь на кухню, откуда донеслись прельстительные ароматы. Мессир Аурелиано на ходу схватил с подноса куриную ножку и вцепился в неё зубами. Стало ясно, что, если он и завтракал, то обед явно пропустил.
Тем временем шут представил дружку своего гостя, и инквизитор, жуя, приветливо улыбнулся новому знакомому.
Утолив первый голод, его милость отстранённо поинтересовался исходом поединка старого глупца и молодого блудника. Было заметно, что, услышь инквизитор, что оба противника пали в бою, это ему аппетита не испортит: лицо его выражало брезгливое пренебрежение и семейными неурядицами Ипполито ди Монтальдо, и плотским искушениями Флавио Соларентани. Мессир Грандони, видимо, прекрасно понимал это и коротко обронил, что всё обошлось. Мессир Портофино бесстрастно работал челюстями и никак не прокомментировал услышанное.
— Что в замке? Что викарий? — вяло поинтересовался Чума.
— Передал мне письмо из курии с новыми инструкциями по лютеранам, — инквизитор вздохнул и наполнил вином стакан, в который до этого сам сыпанул перца, видимо, и подлинно лечась так от простуды. Опрокинув в себя стакан, с досадой продолжил, — не вели бы в курии себя в своё время столь вызывающе, не пришлось бы и нам ловить всех этих реформаторов. С какой стороны не посмотри — дурь. Одни бездумно разжигают зависть и злость, другие — завидуют и злобствуют.
— А что тот лютеранин, на которого донёс феррарец?
— Дзарпини? Сцапал я его. Но что это меняет? Сто новых завтра объявятся…
— Такое, знать, мудрое и обаятельное учение? — осторожно поинтересовался Альдобрандо. Живший в последние годы в кругу семьи в уединённом замке, он мало интересовался политикой и новыми веяниями.
— Лютерово-то? — инквизитор усмехнулся. — Это как посмотреть. Рассудок в Лютере слаб. Если под умом понимать способность схватывать универсалии, различать сущность вещей, понимать тонкости, то он не умён, а скорее ограничен. Куда как не Аквинат. Но живая лукавая сметка, способность находить дурное в другом человеке, искусство придумать сотню способов привести в замешательство противника — это в нём есть.
Даноли удивился спокойному тону инквизитора. Тот лениво продолжал.
— Духовенство там ещё с чумных времен дремучее. В двадцать пять лет Лютер стал профессором Виттенбергского университета, в двадцать девять — доктором догматического богословия. Из схоластики, изученной в спешке, извлёк набор мнимо богословских идей и поразительную способность к лукавой аргументации. Но говорят, когда он ещё был монахом-католиком, кое-что проступало. В монахи он, по собственным словам, поступил под впечатлением ужаса от смерти друга, убитого на дуэли, и вследствие страшной грозы, когда чуть не погиб он сам, — «non tarn tractus quam raptus»7, и в первую пору монашеской жизни был даже ревностен, однако уже тогда беспокоен и смятен…
— И что же?
— Кто идёт в монашество не к Господу, но от скорбей житейских да испуга, никогда ничего и не обретает. Учение о том, что по очищении от греха в душу вселяется благодать, приводило его в отчаяние: он не знал на опыте этой благодати. Старая история прельщенности: он налагал на себя суровые обеты и сам же говорил: «Я столь отдалился от Христа, что, когда видел какое-либо Его изображение, к примеру Распятие, тотчас ощущал страх: охотней увидал бы я беса». Это была «ночь души», которая бывает тем темнее, чем больше душе необходимо очиститься от себя самой. Лютер с безжалостной ясностью, которую Бог дает в таких случаях, увидел свою порочность. Эта ночь могла быть очистительной; именно в такие моменты выбирают свою судьбу в вечности. И что же делает Лютер? Устремляется к Богу? Нет, оставляет молитву. Все это — обычная история падшего инока.
Альдобрандо заметил погасший взгляд мессира Портофино и с удивлением понял, что инквизитор жалеет Лютера. Тот продолжил.
— Когда человек познает язвы свои, приходит искушение ума. Дьявол нашептывает ему: «сама сущность твоя зла и нелепо тебе бороться со своим злом…». И Лютер отказался от борьбы, совершил деяние извращенного смирения, объявил, что борьба с порочностью в себе невозможна.
— Но как из этой ошибки он вывел своё учение?
— Первородный грех сделал нас в корне дурными, подумал он, но Христос заплатил за нас — и Его праведность нас покрывает. Он праведен вместо нас. Оправдание не дает никакой новой жизни, а лишь покрывает, как хитон. Чтобы спастись, делать ничего не надо. Напротив: кто желает содействовать Богу, тот маловер, отвергает кровь Христову и проклят. И тут перед ним «отверзлись небеса». Простите, муки и терзанья! Дела не нужны. Вера одна спасает через порыв доверия. «Ресса fortiter, et crede firmius». Чем больше согрешишь, тем больше будешь верить, тем паче спасешься… А раз так — зачем иконы, зачем папа, к чему отпущение грехов?…
— Ах, вот как… — усмехнулся Альдобрандо. — Как всё просто… Не удивляюсь, что у него ныне тьма последователей. Надо полагать, первое, что он сделал — упразднил монашество?
Инквизитор с любезной и тонкой улыбкой кивнул.
— Это учение всесильно, ибо избирает адептами алчущих распутства мерзавцев и простецов, коих оно пленяет новизной и незамысловатостью. Мы призваны бороться с ересью, и клянусь, я бы справился с распутниками, но глупость… Оружие неодолимое, и несть остроги против него! Нет зла страшнее… Как объяснить этим безумцам-реформаторам, что нельзя отдавать ни пяди, стоит убрать из церкви только один оклад с одной-единственной иконы, завтра спросят, а зачем нам алтари? Уберут алтари, спросят, зачем Евхаристия? Уберут Причастие — спросят о Церкви. А потом, рано или поздно, поинтересуются, если мы живем без икон, алтарей, Евхаристии, таинств и Церкви — может, и без Бога проживём? И проживут ведь, упыри, проживут никчемные пустые жизни, сладострастные, честолюбивые, суетные… Под старость, быть может, опомнятся, содрогнутся… — Инквизитор высокомерно поморщился и с остервенением бросил обглоданную кость в камин, но Даноли видел, что Портофино подлинно тяжело. — Господи, придя, найдёшь ли Ты веру на земле? Страшное время началось. Бесовское время, начало конца…
Даноли побледнел. «Ты не будешь одинок…», вспомнилось ему. Это они — те, о ком говорил Микеле? Но нет. Признать видение подлинным Альдобрандо всё ещё не хотел. Но почему его привело сюда? Почему он не хотел расставаться с Грандони? Шутил ли шут с истиной, этого Даноли не знал, но Портофино, бесспорно, был искренен. Он тоже, третьим, сказал о бесовских временах. Почему трое за последние три дня повторили эти слова архангела? «Хоть и много слепых во времена бесовские, не стоят города без семи праведников…» Его привело к праведникам?
Даноли робко улыбнулся собеседникам.
— Помилуйте, мессир Портофино. Вы боитесь глупости больше, чем зла?
Портофино, к его удивлению, резко и четко кивнул.
— Глупость страшнее любой злобы. Зло… Злу можно возражать, его можно разоблачить, в крайнем случае — пресечь силой. Оно несёт в себе тление и распад, и злодей сам страдает от его тягости. Я не видел счастливых негодяев. Но против глупости мы беззащитны. Здесь ничего не добиться ни протестами, ни силой, ни доводами рассудка. Фактам, противоречащим собственному суждению, глупцы не верят, но оспаривают их в глупом раже, а если факты неопровержимы, их отвергают, как пустую случайность. При этом глупец абсолютно счастлив и доволен собой. В раздражении же опасен, легко переходит в нападение. Здесь причина того, что к глупцу подходишь с большей осторожностью, чем к злодею…
Тут Портофино ненадолго прервался, задумавшись, потом лениво поинтересовался, почему на столе только пьемонтский сыр роккаверано? Где бенедиктинский сыр? Где ветчина? Парма взята французами? Шут горестно развёл руками и состроил донельзя печальную мину. Мир катится в бездну, сообщил он инквизитору, рассыпчатой мякоти пармиджано, остроты горгонзолы, таледжио с его розовой корочкой и нежным ароматом миндаля и сладкого сена, похожего на густой суп из спаржи — всего этого ему не видать до понедельника как своих ушей! Однако, надо заметить, мессир Портофино не счёл этот горестный факт приметой грядущего Апокалипсиса, удовольствовавшись тем, что было на столе, тем самым явив образ подлинного монашеского стоицизма и аскетического равнодушия к мирским утехам. Он выпил ещё один стакан вина с перцем и с досадой продолжил, глядя в огонь камина.
— Важно понять, что глупость не интеллектуальный порок и не проблема несовершенства ума. Есть люди чрезвычайно сообразительные и, тем не менее, глупые, есть и тяжелодумы, которых, однако, нельзя назвать глупцами. Иногда глупость — прирожденный изъян, но сколь часто люди оглупляются еретическим вздором! Глупость — это зараза, чума. Любая вздорная идея заражает глупостью. Дело не во внезапной деградации ума, а в том, что личность, подавленная властью идеи, отрекается от поиска собственной позиции. Общаясь с таким человеком, чувствуешь, что говоришь не с ним, а с овладевшими им чужими суждениями. Он словно находится под заклятьем. Став безвольным орудием вздора, такой способен на любое зло и вместе с тем не в силах распознать его как зло. И преодолеть глупость актом поучения невозможно, человека нужно освободить от дурных идей. Рискну сказать, что власть Лютера нуждается в глупости паствы. Недаром же у него такая ненависть к разуму…
Даноли внимательно слушал Портофино. Осторожно с недоуменной улыбкой спросил.
— Но если еретическая глупость столь прилипчива, почему не заразился мессир Грандони? Почему нечувствительны к ней вы? Почему я не нахожу сказанное вами о лютеранстве прельстительным?
Даноли ответил Чума.
— Потому что мой дружок Лелио слишком умён, чтобы поддаться дурости, вы, судя по всему, не сочтите за комплимент, просто приличный человек, я же — записной дурак, которого никакая глупость заразить не может. Пережившие чуму чумой не болеют.
Портофино усмехнулся.
— Уймись, гаер, — инквизитор вздохнул. — Так ведь мало нам Лютера. Сейчас ещё один новый пророк в Женеве объявился, тоже воротит нос от «грешной Церкви», «блудницы-де Вавилонской». И сколь же много в этих протестантских писаниях фарисейской закваски, ханжества да спесивого чванства: подумать только, они не такие, как эти грешные мытари!! Они-то чисты и праведны! У одних Христос любую мерзость снисходительно покрывает, другой утверждает, что Христос умер только за избранных, а тех, кого не избрал к славе Своей, сам обрёк погибели. И если ты избран, то будешь жить сыто и привольно, потому что дары Божьи-де непреложны. Подумать только — за что Христос принял крестную смерть? Чтоб богатые входили в Царство Божие! Чтобы богач, пинавший нищего Лазаря, пировал бы и на лоне Авраамовом! И кем надо быть, чтобы принять это? Лавочником? Торгашом-перекупщиком? Не постигаю…
Песте усмехнулся.
— Насколько я слышал, это учение создал сын разбогатевшего крестьянина… А ты, Лелио, чей сынок?
— А причём тут мое происхождение? — недоуменно и чуть высокомерно поднял брови инквизитор, — я монах.
— Ты отпрыск гонфалоньера, твой дед — посол Падуи в папской курии, твой отец — падуанский подеста…
— Ну, и что? Ты ещё братцев всех моих вспомни, я в семье восьмой. Это понимания не прибавит. Нет, я готов признать — да, мы запачкались. Но мы без этих богословствующих крестьян помыться можем. Не надо нам их колючей мочалкой спину до крови тереть… Этот Лысый, Кальвин, вообще безумный. По его фантазиям Бог предопределяет некоторых людей к погибели даже без особых грехов этих людей, а просто чтобы явить на них Свою справедливость и вселить в избранных спасительный страх. Но что же это за Божественная справедливость, раз Бог предопределил вас к погибели без вашей вины? И это тот самый Бог, Который «нас ради человек и нашего ради спасения» вочеловечился и распялся?
— Мне-то терять нечего, Лелио… Но пытаться понять зигзаги подобного мышления для разумного человека — рисковать головой… — предостерёг дружка шут.
Тот согласно кивнул головой.
Тут слуга мессира Грандони пришёл, чтобы сообщить гостю, что постель готова. Он устроил его в уютной спальне на втором этаже. Когда Даноли, бесконечно уставший за этот долгий день, ушёл спать, шут и инквизитор подвинулись друг другу ближе, их головы сблизились и слова слились с треском дров в камине…
Глава 2. Теперь, пока наши герои спят и секретничают, у нас есть время поведать о материях менее тонких — просто для того, чтобы, войдя в замок герцога Урбино, читатель понимал бы, где оказался
Если взять дюжину правителей, как аристократов, так и выскочек, правивших последовательно один за другим любой землей — от крохотной ленной вотчины до огромной империи, то среди них обязательно окажется один выдающийся представитель власти, истинный Отец Отечества. Двое, а в добрые времена, пожалуй, что и трое, могут быть названы людьми вполне здравомыслящими и даже порядочными. Остальные три четверти будут либо удручающими серостями, либо отъявленными мерзавцами. Ученые мужи говорят, что таков закон средних чисел, а отцы Церкви ссылаются на подверженность несовершенной человеческой природы искусам честолюбивых притязаний да грехам гнева и гордыни, от коих вся мерзость власти и проистекает.
Герцога Урбино Франческо Марию делла Ровере, усыновленного его дядей, бездетным герцогом Гвидобальдо да Монтефельтро, можно было без излишней натяжки отнести ко второй категории. Франческо Мария не был серостью или законченным негодяем. Но кровь имел горячую, и первые года его юности были омрачены убийством человека, осмелившегося проронить гадкое слово о его вдовой сестре. Много шума наделала несколько лет спустя безжалостная расправа молодого герцога над кардиналом Алидози, узнавшим накануне сражения о вражеском подкреплении и трусливо сбежавшим, не предупредив Франческо Марию и его людей о грозящей опасности. Выбравшись из окружения с потерями, делла Ровере настиг предателя и убил его. Эти истории не повредили делла Ровере ни в глазах придворных, ни в глазах равных, было признано, что он поступил как солдат и мужчина, но в курии позже воспользовались убийством Алидози и немало навредили герцогу, заставив на время даже покинуть Урбино.
Надо сказать, что в эти времена власти добивались по-разному. Одни, как миланские Висконти и веронские Ла Скала, получив достоинство наместников-викариев от императора, власть свою основывали на законном фундаменте имперских прав. Другие, как мантуанские Гонзага, насильственно монархизировали звания капитанов. Третьи, как миланские Сфорца, кондотьеры вольнонаемных отрядов, овладевали властью в призвавшем их на помощь городе военным переворотом. Были и папские «непоты», приобретавшие себе княжества при содействии римского престола, как Чезаре Борджа. Были среди итальянских монархов и «принцепсы из буржуазии», ставшие самодержцами над республиками, как флорентинские Медичи.
Семейство же Монтефельтро, как и феррарские д'Эсте, вышло из рыцарства, мало-помалу приобрело силу и политический авторитет, и основывало свою власть на традиции, что было редко для тех времен кровавых переворотов и заговоров. Принципат их был незыблем. Герцоги Урбинские открывали школы и библиотеки, привлекали писателей и артистов, возводили памятники и храмы, покровительствовали наукам и искусствам. Университет Урбино славился учеными латинистами и эллинистами, библиотека — драгоценными рукописями-униками. Но род Монтефельтро прервался три десятилетия назад, бездетный Гвидобальдо усыновил Франческо Марию делла Ровере, племянника своей жены — и племянника папы Юлия II.
При Гвидобальдо двор отличался утончённым великолепием, именно здесь Бальдасаре Кастильоне четверть века назад создал свой знаменитый «Трактат о придворном». Сейчас двор утратил былую утончённость, ибо правитель наложил на него отпечаток своей личности, но придворные не считали, что «золотой век Урбино» миновал. Герцога если и не любили, то уважали: живой ум и постоянство в привязанности к друзьям снискали ему симпатии двора. Многие его и побаивались. Своенравный, никогда не сочувствовавший чужим слабостям, и превыше всего ценивший свободу делать все так, как нужно ему, герцог, однако, иногда умел быть и беспристрастным. Те, кто близко знали его, отдавали дань его душевной прямоте, он был неспособен на притворство, особо ценил тех, кто был тверд, подобно ему самому, не заискивал и не заносился, понимал бы толк в мужских забавах и в гастрономии, а также был сведущ в антиквариате, ибо сам Франческо Мария был истым коллекционером. Он не был равнодушен к радостям любви и не был предан жене, но не любил болезненных извращений, пример коих показывал Аретино.
Что до придворной камарильи, то дон Франческо Мария стремился к тому, чтобы ему служили наиболее знатные дворяне, что подчеркивало его авторитет и позволяло следить за ними, при этом старался окружить себя верными людьми. Однако, наиболее преданными чаще всего оказывались выскочки из низов, обязанные ему своим положением. Но герцог не любил плебеев, к тому же возвышение выскочек вызывало гнев аристократов, претендовавших на ключевые посты. Приходилось лавировать, но его светлость справлялся. Понимавший в людях, он чаще приближал к себе аристократов, но не пренебрегал и преданностью талантливых выдвиженцев.
Уже не первый год, ибо герцог был постоянен в привязанностях, в числе фаворитов и любимцев дона Франческо Марии неизменно значились его камерир Дамиано Тронти и начальник тайной службы, испанец из Гранады, Тристано д'Альвелла. А в последние годы к ним прибавился и распроклятый кривляка — шут Чума, без которого герцог не любил садиться за стол и которому часто велел стелить постель в собственной спальне. Естественно, подобное предпочтение вызывало зависть и неприязнь мужчин, и… весьма большое дамское внимание к указанным любимцам Фортуны. Фавориты же стремились максимально усилить свой вес, добиваясь назначения своих сторонников на ключевые посты, что позволяло доносить до Франческо Марии необходимые сведения в нужном свете, передавать различные слухи в самый нужный момент и влиять на политику.
Нынешняя «клика» бесила двор до одури. Часто попадавшие в фавор грызлись между собой, как цепные собаки, но нынешняя троица — Тристано, Дамиано и Грациано — образовывала, несмотря на разницу возраста, нрава и внешности, прочный союз, они были умны, симпатизировали друг другу, ловко вербовали сторонников и умело гасили недругов.
При этом гранадец Тристано д'Альвелла, смуглый и сумрачный пятидесятилетний мужчина с резкими чертами тяжёлого лица, пугал придворных до дрожи, ибо не только знал всё обо всех, но ещё знал о многих то, чего они и сами о себе не ведали. Именно по его представлению Бартоломео Риччи был назначен наставником наследника, племянник его покойной жены Флавио Соларентани стал каноником придворной церкви, а на должность главного лесничего был поставлен его старый дружок Ладзаро Альмереджи. При этом знающие люди говорили, что это только вершина айсберга, и уверяли, что при дворе каждый третий — человек д'Альвеллы. Заметим, однако, что они ошибались. При этом те, кто знали Тристано не первый год, замечали, что в последнее время взгляд его отяжелел, лицо обрюзгло и потемнело, говорили, что потеряв сына, умершего от оспы, он сильно сдал.
Дамиано Тронти, ведавший казной, приземистый сорокалетний крепыш с лицом несколько простоватым, которое, однако, казалось таковым, пока не удавалось заглянуть в его небольшие, но бесовски умные глаза, был, в общем-то, плебей, выходец из торгашеской Флоренции. Он имел удивительный финансовый нюх, а знания, полученные им в одном из тосканских банков, где он помогал при скупке залогов, сделали его знатоком антиквариата, что придавало Дамиано вес в глазах герцога, весьма ценившего его суждения.
Шут Чума был кошмаром двора. Старая аристократия терпела д'Альвеллу и даже порой признавала, что подеста, начальник герцогской тайной службы, выходец из старинного испанского рода, пожалуй, занимает то место, которое заслуживает. Что делать, на такую должность местный уроженец не годился — и это понимал не только герцог. Дамиано Тронти, хоть и был выскочкой, никогда не пытался корчить из себя аристократа, вдобавок — перемножал в уме трехзначные цифры. Но мерзавец Грациано ди Грандони, чьи предки происходили из Пистои, по их мнению, оскорблял собственное патрицианство, бесчестя его низким шутовским ремеслом. Но этого мало. Шут обладал языком змеи, и хотя редко задевал людей старших, вроде Монтальдо, не унижал и тех, в ком видел некоторое достоинство, но был язвителен и злоречив. При этом его фехтовальное искусство заставляло всех, сжимая зубы, терпеть его насмешки, к тому же сам герцог заявил однажды, что Песте принадлежит лично ему, и покушение на него он будет рассматривать как покушение на свою собственность. Дон Франческо Мария не бросал слов не ветер, и с тех пор Чума обрёл при дворе статус посла иностранной державы.
Впрочем, не обходилось и без эксцессов. Однажды Чума зло прошёлся по поводу некоторых придворных дам, весьма любвеобильных. Герцог нашёл, что шут зарвался, и с хохотом разрешил синьорам Черубине ди Верджилези и Франческе ди Бартолини отхлестать Песте за наглость. Шут послушно вытащил из сапога кнут и покорно обнажил спину, выразив готовность получить сотню ударов от всех статс-дам и фрейлин, потребовав лишь, чтобы первый удар ему нанесли главная распутница и самая большая дурочка двора, предлагая, если выйдет спор о первенстве, просто метнуть жребий. В итоге наглец несколько минут простоял полуголый под хохот придворных и яростными взглядами дам, потом, кривляясь, заявил герцогу, что замёрз ждать наказания.
Сенешаль Антонио Фаттинанти и референдарий Донато Сантуччи, хранитель герцогской печати Наталио Валерани, секретарь его светлости Григорио Джиральди, главный церемониймейстер двора Ипполито Монтальдо и интендант Тиберио Комини составляли при дворе «старую гвардию». Наталио Валерани любил поспорить с Григорио Джиральди об античной литературе, оба были членами «философского кружка» регулярно собиравшегося для дебатов на площадке у башни Винченцы. И все они любили разговоры о «добрых старых временах», вели въедливые споры о геральдике, и часто медитировали над родословными древами старых родов Урбино и Пезаро, часами обсуждали события давно минувших дней. Их сыновья Алессандро ди Сантуччи, Джулио Валерани и Маттео ди Монтальдо были непременными участниками турниров и охотничьих забав герцога и слыли молодыми сердцеедами.
Приличным человеком, никогда не влезавшим ни в какие интриги, был лейб-медик двора Бениамино ди Бертацци, протеже Чумы, сам он дружил с Амедео Росси, архивариусом герцога, замкнутым книжником и философом. Оба они часами обсуждали в библиотеке события былого, листали ветхие рукописи и даже проводили некоторые литературные изыскания. Порой к ним присоединялся и шут Песте.
Но были и те, кто составляли оппозицию. Прежний наставник наследника Джанмарко Строцци, главный дворецкий Теобальдо Гварино, главный сокольничий генуэзец Адриано Леричи, кравчий Беноццо Торизани вкупе с постельничим герцога Джезуальдо Белончини, люди значительные и заслуживавшие, по крайней мере, в своих глазах, всяческого уважения, представляли партию недовольных.
Джанмарко Строцци обладал большими знаниями, но, как верно замечали древние, «многознание уму не научает». Считая себя первым в Урбино оратором и ритором, Строцци был преисполнен самодовольства, вечно терзал придворных, обрушивая на них бессодержательную уймищу заимствованных из древности слов и понятий, представлявших собой чудовищную вереницу классических цитат из античных авторов. Его не слушали. Некоторое время мессир Строцци жаловался, что изящный оратор более не находит вознаграждения, и проповеди находятся в глубоком упадке. Будь то речь на кончину кардинала или светского вельможи, говорил он, исполнители завещания не обращаются к наиболее способному в городе оратору, которого им пришлось бы вознаградить сотней золотых монет, а нанимают за ничтожную плату первого попавшегося дерзкого начетчика. Покойнику, полагают они, все равно, даже если на кафедру проповедника вскарабкается обезьяна. А ведь совсем немного лет прошло с того времени, когда траурная или праздничная проповедь в присутствии папы могла открыть дорогу к епископской должности!
Его едва терпели, когда же мессир Строцци начал учить шута Песте законам античной сатиры и часами цитировать Марциала, мессир Грандони вынужден был поставить перед дружками вопрос ребром. Вскоре Джанмарко Строцци был направлен послом Урбино в папскую курию, где ему предстояло своими проповедями самому попытаться проложить себе дорогу к епископской должности, в наставники же наследнику был предложен Бартоломео Риччи, человек молчаливый.
У главного дворецкого Теобальдо Гварино тоже был повод ненавидеть нынешних фаворитов. Стоит только взглянуть на глумливую рожу этого негодяя Грандони, полагал он, чтобы ясно стало, на что он способен, плебейская харя флорентийского менялы Тронти просто замок бесчестит, а доносчики и денунцианты д'Альвеллы, паразита и прихлебателя герцогского, скоро под одеяло каждому заглядывать будут! Глупец к месту и ни к месту цитировал «Furioso» Лодовико Ариосто:
Laggiо ruffiani adulatori, Buffon, cinedi, accusatori e quelli Che vivono alle corti e che vi sono Piо grati assai che l'virtuoso e buono. E son chiamati cortigian gentili Perchе sanno imitai l'asino e ciacco…Естественно, слова Гварино дошли до тех, к тому они относились. Д'Альвелла разгневался, ибо паразитом считал как раз Теобальдо, Тронти обозлился, ибо вовсе не считал, что его лицо хоть на волос хуже физиономии дворецкого, и лишь Песте смиренно согласился с обрушенными на него обвинениями, и блестяще доказал, на что он способен, выразив недоумение, отчего это мессир Гварино так боится, что ему заглянут под одеяло? Это наталкивает его, Чуму, на мысль, что есть чего бояться. К нему, к Песте, — шут, кривляясь, двумя пальцами поднял плащ, скосив глаза на свои ноги, — сколько под одеяло ни заглядывай, ничего, кроме самого очевидного, там не увидишь…
Дружки поняли его мысль и расхохотались. По достоверным сведениям соратников и преданных слуг мессира д'Альвеллы, рыло самого Гварино было сильно «в пушку» именно в том, в чём упрекал феррарцев Ариосто. Теперь же, зная, что герцог терпеть не может содомитов, оскорблённые фавориты устроили так, что несколько придворных, причём, враждующих друг с другом, сообщили герцогу о том, что главный дворецкий постоянно домогается певчих с церковного хора. Положим, навет соответствовал действительности, но не будь Гварино ещё и болтливым глупцом, это сошло бы ему с рук. Теперь же… Гнев дона Франческо Марии был лют, и Гварино только чудом избежал встречи с мессиром Аурелиано Портофино, для которого возможность сжечь любителя заднепроходной любви всегда была праздником, пред которым меркла даже светлая радость Адвента.
Ряды враждебной клики редели, но Джезуальдо Белончини, Адриано Леричи и Беноццо Торизани, увы, поводы для вражды имели сугубые и трудноустранимые. Дело в том, что статс-дамами герцогини в числе прочих были Джованна Монтальдо, жена главного церемониймейстера, Бьянка Белончини, жена постельничего, Дианора ди Бертацци, жена лейб-медика, и мать сенешаля Глория Валерани. Две последние были подругами и весьма уважаемыми при дворе особами, отличавшимися здравомыслием и спокойным нравом. Жена главного церемониймейстера была молодой особой двадцати девяти лет, причинявшей порой супругу сильное беспокойство, но вразумляемая Дианорой и Глорией, она держалась путей праведных. Бьянка же Белончини давно бы наставила супругу рога, если бы имела эту возможность. Уже год, как она влюбилась.
Одержимо и страстно, безумно и… безнадежно.
Надо ли говорить, что объектом её страсти стал мессир Грациано ди Грандони?
Ничего удивительного в этом не было. Без колпака и погремушек, без шуток и зубоскальства пистоец по справедливости считался красивейшим мужчиной герцогской свиты: белокожий красавец с томными чёрными глазами и нежными чертами, он взглядом мог прожечь сердце. От него, как замечали многие искушённые женщины, исходила удивительная магнетическая сила, и при дворе болтали, что «не иначе, как он приколдовывает…»
Но сплетни — сплетнями, а Чуме и в голову не входило перейти дорогу постельничему. Он был готов призвать в свидетели всех святых, что никогда не пытался совращать супругу Белончини, и клятва шута не была шутовской: все придворные могли бы подтвердить, что шут никогда не был замешан ни в одной любовной интриге, коими кишел двор. Чума вообще тяготился обществом, откровенно скучал с мужчинами и не любил женщин, причём, было замечено, что особенную антипатию мессир Песте питал к голубоглазым блондинкам, считая их сугубыми глупышками, хоть мнение своё вслух и не оглашал. Синьора же Белончини, к сожалению, оправдывала мнение мессира Грандони о блондинках, проявляя своё чувство так, что стала посмешищем двора и вызвала дикую ревность супруга, которая проявилась тоже несколько… белокуро. Мессир Джезуальдо, вместо того, чтобы парой оплеух вразумить жену, поклялся убить треклятого мерзавца Грандони.
Последствия этой клятвы и проступили в портале дома мессира Грациано.
Главный сокольничий Адриано Леричи никакой антипатии к шуту и камериру не питал, но ненавидел Тристано д'Альвеллу. Тот как-то весьма резко отозвался о нравственности и уме девиц при дворе, задев и фрейлину Бенедетту Лукку, в которую был влюблен Адриано. Что до Беноццо Торизани, человека д'Альвеллы, то неприязнь он питал не к начальнику, но к Тронти, причиной чего был препоганый случай, инспирированный его собственной сестрёнкой — фрейлиной Витторией, которая накануне бала пожаловалась синьору Тронти на брата, отказавшего ей в жалких двадцати флоринах! Синьор Тронти внимательно оглядел молодую особу и решил, что упругая грудь и столь же упругая на ощупь попка стоят, пожалуй, запрашиваемой суммы. Он был слишком рачительным хозяином, чтобы отпускать деньги в кредит, но честно выплатил их наличными постфактум. При этом выяснил, что девица была честна: она не прибегала к низким обманам и жульничеству, не пыталась, как многие, рюшами на панталонах и тряпочными подкладками оттенить несуществующие достоинства. Камерир, убедившись, что прелести синьорины неподдельны, дал два дуката сверх оговорённого и намекнул: если она и впредь будет радовать его исполнением всех его прихотей, у неё не будет оснований жаловаться на его скупость.
Виттория скромно опустила глаза и улыбнулась.
К несчастью, девица имела глупость похвалиться подарками камерира своей подружке Иоланде Тассони, и когда Виттория появилась на вечеринке у герцогини в сногсшибательном платье из генуэзского шёлка, та из зависти проболталась Беноццо, который увидел в этом оскорбление его достоинства. Правда, в отличие от Джезуальдо, мстить не стал, но затаил обиду, хоть синьор Тронти так и не понял — за что? Он считал себя праведником и образчиком строгой беспорочности: ведь он заплатил больше обещанного и — из собственного кармана!! Чего же шипеть-то? Шут понял, но промолчал, д'Альвеллаже обронил, что спать с болтливыми глупышками — себе в убыток, на что ему министром финансов было жестко отвечено, что тогда придётся всю жизнь монашить…
Надо заметить, что в отношении к женщинам между фаворитами согласия не было: синьор Тронти считал, что надо брать, что подворачивается под руку, мессир Тристано утверждал, что надо выбирать только лучшее, мессир же Грациано ди Грандони был непоколебимо уверен, что дерьмо едва ли бывает разносортным, а если и бывает, то лучшее дерьмо разве что более отчаянно воняет, и выбирать тут не из чего. Не всё, что блестит, золото, но всё, что воняет дерьмом — как правило, дерьмом и оказывается!
Но при дворе постоянно вращались юные красотки Бенедетта Лукка, Иоланда Тассони, Виттория Торизани, сестра сенешаля Гаэтана ди Фаттинанти, Анджелина Бембо, Илария Манчини, Катарина Баланти, Флориана Галли, Розина Ордаччи и десяток других молодых особ, сеющих в сердцах придворных смуту и соблазн. Были и те, на ком неизменно останавливался похотливый взгляд дворцовых сластолюбцев — синьорина Джулиана Тибо и жена главного шталмейстера синьора Диана Манзоли, а также молодые подруги-вдовицы Франческа Бартолини и Черубина Верджилези. Последние были откровенными глупышками, чьи головы были забиты рыцарскими романами и галантными похождениями пылких красавиц Ариосто, кои они принимали за чистую монету. Отказать галантному кавалеру они не могли, и если первые были опытными куртизанками, то две последние — потаскушками-бессребреницами. Последнее обстоятельство привлекало к ним рой поклонников, что сами фрейлины приписывали своим несомненным женским достоинствам.
Что до остальных придворных… Господи, да как их всех и упомнить? Джузеппо Бранки, Паоло Кастарелла, Эмилиано Фурни, Руджеро Назоли, Джулиано Пальтрони, Сиджизмондо Аделарди, — все эти конюшие, кастеляны, банщики, сокольничьи, ключники, ловчие и псари, никогда не упускали случая урвать своё. Д'Альвелла неоднократно получал доносы, что в оной толпе ошиваются мерзейшие содомиты, но неизменно отсылал жалобщиков к инквизитору Портофино, который в свою очередь, резонно возражал, что дать ход он может только официальной жалобе, а вылавливать ганимедов по подвалам герцогского дворца не обязан.
Надо заметить, что патрицианская кровь мессира Портофино всё же порой проступала: он не любил грязных дел.
Но и это ещё не всё. При дворе крутился и всякий сброд, вроде автора скабрезных повестушек Антонелло Фаверо, алхимика Джордано Мороне, астролога Пьетро Дальбено и поэта-прилипалы Энцо Витино, коих герцог держал «для того, чтобы были». Покровительство людям искусства говорило о высоком вкусе мецената, и Франческо Мария нанимал ещё и живописцев, правда, считая их людьми низких профессий, с ними не церемонился и за свой стол не сажал. Но вся эта нечисть тоже кружилась при дворе. Не отличавшиеся ни порядочностью, ни солидарностью, они постоянно поливали друг на друга грязью, а между тем терпимости прошлых лет поубавилось. Ученым школярам и бродячим знатокам античности теперь, под страшной угрозой все более распространявшегося сифилиса, не прощали распутства, не спускали красноречия при отсутствии убеждений и подобострастной лести государям. Нельзя было сказать, чтобы эти вечно голодные и озлобленные существа были главными интриганами двора, но склок и сплетен, что и говорить, добавляли.
Из всего вышеизложенного становится понятным, что обстановка при дворе была несколько накалённой, а гибель борзой Лезины сделала её и вовсе пугающей…
Глава 3, в которой планы одних героев сталкиваются в неразрешимом противоречии с интересами других
Альдобрандо проснулся рано, его разбудили колокола трех церквей, и по окрестностям вместе с их тяжело-бронзовым звучанием разлилось несуетное сияние майского утра. По улицам к дверям мастерских и лавок уже тек бурливый поток ремесленников и торговцев, чьи голоса перекрывались грохотом телег с провизией. Прохожим и то и дело перегораживали проход мычащие и блеющие стада быков и баранов, которых гнали к воротам бойни. Между пастухами, погонщиками скота, возчиками и сельскими торговцами поминутно вспыхивали ссоры, горячие парни размахивали хлыстами и осыпали друг друга градом проклятий.
После короткого затишья улицы наводнили перекупщики и старьевщики, мелкие портняжки, торговцы скоропортящейся снедью да зеленщики. Мелькали ручные тележки, плетеные корзины, лотки с разложенным товаром, кто-то, громко бранясь, искал в грязи оброненные монеты, кто-то тыкал в нос проходящим иконки святых. Город заполонили пронзительные крики, торопливый речитатив, монотонные протяжные завывания, повторяемые на все лады возгласы торговцев…
Утром инквизитора в доме не оказалось, шут же сидел у камина в том же чёрном одеянии, что и накануне и, казалось, даже не ложился, хоть и был очень чисто выбрит. Даноли он снова показался непроницаемым — красивая загадочная сущность. Почему он не постигает сути сидящего перед ним человека? Но эта загадка ни в коей мере не тяготила Альдобрандо, лишь занимала. После обеда они вышли в город.
…Замок был обитаем не весь. Из расположенных огромным четырехугольником строений заняты были только три крыла. Это было место проживания герцога и тех, кто непосредственно обслуживал его особу, а также солдат его охраны. В другом крыле располагался двор наследника Гвидобальдо и его супруги, а в третьем обитали супруга герцога Элеонора и вдовствующая герцогиня Елизавета.
Герцог был взыскателен. Апартаменты его поражали великолепием: в залах возвышались колонны розового мрамора, стены были украшены росписями, под сводами на цепях висели хрустальные люстры. Из прихожей через двери, украшенные позолоченной резьбой, коридор вел в парадную спальню, где в потолочной лепнине причудливо смешивались лавровые ветви, воинские доспехи и мифологические фигуры. Приглушенный свет проникал в помещение через три высоких окна, стены были украшены гербами. Кровать с атласным балдахином стояла на возвышении, спящего герцога от нескромных взглядов скрывали портьеры, тою же тканью были обиты кресла и диваны. К спальне примыкал обширный кабинет, выходивший в уютные апартаменты, где герцог любил уединяться с друзьями. Спал герцог либо в парадной спальне, либо — куда чаще — в кабинете, где в ногах его кровати стояло специальное ложе для Песте, служившего ему ночью собеседником, чтецом и наперсником.
Вставал дон Франческо Мария около семи, принимал ванну. Покончив с туалетом, отправлялся в часовню на утреннюю мессу, затем возвращался к себе в апартаменты и завтракал. Если после завтрака у него оставалось свободное время, он тратил часы досуга на верховую езду в манеже, потом давал аудиенции должностным лицам.
Сегодня, проводив папского посланника, Франческо Мария был в дурном настроении, и встретил вошедших к нему шута и Альдобрандо Даноли мрачным взглядом. Граф не мог не заменить, что герцог по-прежнему сохранял изящество сложения, тонкие очертания умного лица и ясность больших темных глаз, но лицо его несколько обрюзгло, тонкий нос с горбинкой придавал чертам что-то жестокое, чего не было в молодости, черты стали тверже и суше, веки покраснели.
Просьбу вассала герцог выслушал молча. Он не был бессердечен, горе Даноли тронуло его. Но не смягчило. Он поднялся и отошёл к окну, и Альдобрандо сделал несколько шагов к герцогу.
— Я так понял, граф, что вам нет смысла оставаться в миру? Нет смысла жить? — Глаза дона Франческо Марии странно замерцали.
— Я объяснил моему господину причины…
Герцог устало потер лоб рукой. В нём вдруг проступило такое утомление, что сердце Альдобрандо Даноли сжалось. Он вдруг понял, что дни герцога подлинно сочтены.
— Я нахожу ваше решение ошибочным, граф. Ситуация непредсказуема. Любое мелкое событие может нарушить хрупкое сложившееся равновесие, и мне понадобятся верные люди. Тем более, люди, не дорожащие жизнью… — С тонкой улыбкой проронил он. — Сколько вам лет?
— Сорок четыре, мой герцог.
— Отложите ваше намерение. Бог примет вас и позже, а сейчас вы нужны мне. Я не хочу принуждать, — снова бросил он взгляд на Даноли, — я прошу…
Альдобрандо преклонил колено и склонил голову. Просьба герцога была приказанием, и Даноли вынужден был повиноваться. Это было совсем не то, чего он ожидал и чего хотел, и меняло все его планы. Грациано Грандони, который, едва появившись на пороге замка, снова онемел и общался жестами, которые, правда, были красноречивее слов, выйдя следом за ним из апартаментов властителя, указал ему рукой на арочный пролет коридора. У крайней двери справа шут остановился и протянул Альдобрандо ключ, покрытый зеленоватой патиной. Стало быть, ему было предписано остаться в замке. Даноли растерялся, но Чума уже вложил ему в руку ключ и растаял в сумрачном портале.
Комнаты Альдобрандо были расположены в центральном крыле, были уютны и чисто убраны. Около часа он просидел у камина, размышляя над странным поворотом судьбы. Даноли не хотел здесь оставаться, суета двора всегда претила ему — он не искал ни милостей, ни привилегий, ему не нужны были ни фавор, ни награды. Зачем он здесь?
Когда он ночевал в доме Грандони, ему под утро неожиданно приснился удивительный сон. Он был один в какой-то пещере или подобии склепа. Отделённый от мира и уединённый, он спал в этом сне в белом гробу, и не было для него лучшего места, чем мягкий шелк гробовых покровов, нежных, как облака. Там не было ничего, кроме тишины и покоя… Он счёл этот сон либо предчувствием смерти, либо того, что получит разрешение удалиться в монастырь. И вот…
Между тем Песте снова навестил своего повелителя в Студиоло. Уединившись здесь, Франческо Мария проводил часы за чтением старинных манускриптов. В отличие от многих фаворитов, Чума никогда не демонстрировал на публике свою близость к герцогу и даже наедине держался церемонно. Сейчас он сел в кресло и мрачно уставился на повелителя, тот ответил сумрачным взглядом, потом тяжело вздохнув, задумчиво проронил:
— Как я устал…
Шут почесал кончик длинного носа. Он понимал нервозность герцога. Загадочная смерть борзой заставляла предполагать, что далеко не все придворные ищут расположения своего господина. Кто-то настойчиво искал его смерти. Естественно, первым следовало заподозрить того, кто наследовал герцогу, и кого его смерть приближала к трону. Но Чума ни минуты не подозревал Гвидобальдо. Отец и сын были удивительно похожи и внешне, и внутренне, и Гвидобальдо, добродушный и открытый, никогда не поднял бы руку на отца. Значит, был кто-то, кто желал смерти герцогу, либо — выполняя заказ, либо — мстя. Перехваченная людьми д'Альвеллы записка, казалось бы, указывала, на первую причину, но Песте не исключал, что письмо подброшено для отвода глаз. Не исключалась и месть. Герцог, резкий и прямой, скорый на расправу с теми, в ком видел негодяев и предателей, что и говорить, умел наживать врагов.
Герцог тем временем поинтересовался:
— Ты полагаешь, Даноли должен остаться при дворе? Почему?
Шут пожал плечами.
— У него неотмирные глаза.
— И это всё? — герцог не гневался, просто любопытствовал. Он привык к диковинной мотивации поступков Грациано, при этом давно заметил, чем страннее была причина, заставлявшая Чуму действовать, — тем больше пользы она приносила.
— Это немало, мой герцог. Впрочем, это не всё. — Песте задумчиво почесал левую бровь. — Надо иметь при себе людей, ни в чём не замаранных, а то я уже скоро д'Альвеллу подозревать начну.
Герцог усмехнулся, при этом его лицо болезненно исказилось. Сам он чувствовал себя дурно, болело за грудиной, ныло в левом боку, временами темнело в глазах. Он всё чаще думал о смерти. Но воля ваша — смерти достойной. Стать же жертвой мерзавца-отравителя — в этом ему мерещилось что-то жалкое.
— Знаешь, я подумал этой ночью… Я же не цепляюсь за жизнь. Я все испытал, все попробовал. Воевал. Был счастлив. Любил. И был любим. Бог дал мне в пределе земном всё земное, многие завидовали мне. Сегодня я пресыщен и утомлён, чего мне ещё желать, Грациано? Умри я завтра…
Песте нервно поднялся. Он не любил, когда Франческо Мария заговаривал о смерти. Сам он был обеспокоен отравлением борзой. Яд неприемлем для тех, кто носил оружие, отравление противоречило рыцарской этике, но Чума знал, что люди чести при дворе редки. Они предпочитали частную жизнь в уединении, а не отправлялись на ловлю милостей к герцогскому двору. Чума доверял лишь Портофино, видя в нём истинного святого, и — куда меньше — Тронти и д'Альвелле, просто потому, что их верность хорошо оплачивалась. На честь же весьма многих при дворе он и сольдо не поставил бы.
Неприятные размышления шута были прерваны словами дона Франческо Марии.
— Ты свободен этим вечером. Я отдохну у д'Альвеллы. Найди его и пришли ко мне. — Песте опустил глаза. Он знал, что дон Франческо Мария часто тешился объятиями молоденьких простолюдинок, коих поставлял ему д'Альвелла. Сам Песте считал это грехом, но строгость наших судов всегда обратно пропорциональна силе нашей любви. Чума же по-своему любил своего господина. Он знал, что у герцога не было официальной метрессы, он не делал из благородных дам и девиц блудниц, празднуя свои маленькие оргии втайне от всех, в обществе самых доверенных друзей, Дамиано и Тристано. Герцог чтил приличия, что в эту разнузданную эпоху делали немногие.
Герцог тем временем поморщился, вспомнив о предстоящем на следующей неделе.
— А тут ещё и мантуанцы нагрянут… Не ко времени, да что поделаешь?
Да, в предпоследнюю майскую пятницу ожидались гости — родственники из Мантуи. Визит Федерико Мантуанского был оговорен давно, и отменять его герцог не хотел, ибо не любил расписываться в собственном бессилии.
Чума же отправился на поиски Тристано д'Альвеллы и нашёл его в компании придворных в Восточном зале. Начальник тайной службы выяснял что-то у приближенных герцогини Джованни Синалли и Челио Курионе, а рядом стояли статс-дама донна Черубина Верджилези и фрейлина Иллария Манчини. Песте окликнул подеста, а донна Черубина, увидев его, громко прошипела:
— А этот невежа даже не приветствует дам! Вы всё ещё не научились хорошим манерам, синьор клоун? Нашим придворным не мешало бы поучить вас галантности! — фрейлина не могла простить шуту злого выпада против неё и той ловкости, с которой подлец избежал наказания.
Песте положил ладонь на рукоять меча, и придворные испуганно потеснились к окну. Желающих учить наглого шута учтивости не находилось. Чума ядовито усмехнулся, окинув стоявших презрительным взглядом.
— Александр Македонский, мадонна, замечал женщин только в том случае, когда у него не было других дел. Эти же господа обращают внимание на дела только в том случае, если не находится под рукой женщин, подходящих для блуда. Что же удивительного, что среди них так трудно найти Александра? Однако, дела не ждут. Тристано, тебя зовёт герцог.
— Что за мерзости вы несёте, синьор дурак?
Песте наградил донну Верджилези улыбкой.
— Я слышал, что дурак считает дураком всякого, кто рассуждает не так, как он, а умным признает того, кто плодит больше глупостей, чем он сам. Порой умным себя считает тот, кто вежливо разделяет глупости толпы, но обычно этот дурак выглядит таким же дураком, как и все остальные… В итоге, в этом мире глупцы все, кто глупцами кажутся, и половина тех, кто не кажутся, но боюсь, что вы, мадонна, как раз из первых…
Кривляка исчез из зала, и вслед ему снова раздалось злобное шипение донны Черубины, но шут уже ничего не слышал. Расставшись с Тристано, он направился к себе. В портале на лестнице Грандони столкнулся с Камиллой ди Монтеорфано, новой фрейлиной герцогини. Она несла в покои госпожи лютню и ноты. Девица была родней епископа Нардуччи, и весьма нравилась герцогине Элеоноре скромностью и разумностью, к тому же она была прекрасной лютнисткой — её исполнение спандольетты у герцогини шут как-то слышал. Камилла обладала, как успел заметить Чума, густыми жгуче-чёрными волосами, обрамлявшими довольно миловидное личико. Многие считали Камиллу самой красивой девицей при дворе, но шут этого не находил. Да, глаза синьорины были необычного нефритового цвета, а плавный изгиб тонких бровей на высоком челе сообщал лицу возвышенное выражение, шея, кою придворные поэты-льстецы называли «лебединой», пожалуй, тоже была недурна.
Но те же поэты и Нерона звали полубогом, и Клавдия величали божественным!
Девица, заметив его, вжалась в стену и смиренно ждала, пока он пройдёт мимо, не поднимая глаз от пола. Это раздражало Чуму. Две недели назад, когда девица ещё и десяти дней не провела при дворе, шут, возвращавшийся с вечернего туалета герцога, неожиданно услышал в коридорном пролёте странную возню и сдавленные крики. В руке Песте сама собой возникла дага, он ринулся вперед и наткнулся на мужчину, свалившего на лестницу отчаянно отбивавшуюся от него женщину. Отчаяние её показалась Чуме непоказным, он отшвырнул насильника вниз по ступеням, но кинжала вслед не метнул: это мог быть и не последний человек в замке, а Грандони не промахивался. Песте поднял плачущую женщину, заметив, что растрепанная куколка и впрямь весьма хороша собой. Негодяй порвал на ней платье и белье, и девица тщетно пыталась прикрыть грудь. Песте узнал Камиллу Монтеорфано и попытался успокоить напуганную девицу. Этими минутами воспользовался насильник: прикрыв лицо плащом, мерзавец удрал. Девица же вместо того, чтобы поблагодарить Чуму за спасение, зарыдала и ринулась к себе.
С того дня на двери синьорины появился лишний замок, она неизменно носила при себе нож, а в замке побывал епископ Нардуччи, час беседовал с герцогом, после чего последний публично обронил, что при обнаружении виновного, тот будет повешен без суда и следствия. Песте же, встретив Камиллу Монтеорфано, поинтересовался, что за негодяй напал на неё? Она не узнала его? Девица обожгла его гневным взором и, не удостоив ответом, убежала. С тех пор, встречая шута в замке, неизменно молчала и отворачивалась. Каково?
Сейчас шут окинул девицу с головы до ног неприязненным взглядом и прошёл вперед по ступеням. На верхней резко обернулся и увидел, как синьорина поспешно, ни разу не взглянув на него, завернула в покои герцогини. Чума поморщился и тут заприметил на площадке у башни Повешенной шестерых мужчин. Это были «перипатетики» — несколько придворных «философов», любящих порассуждать о всякой всячине, собиравшихся там каждую неделю.
Сегодня здесь на несколько часов, что оставались до вечернего приёма у герцога, сошлись секретарь его светлости Григорио Джиральди, сенешаль Антонио Фаттинанти, каноник Дженнаро Альбани, хранитель печати Наталио Валерани, наставник принцесс Франческо Альберти и главный лесничий Ладзаро Альмереджи. Песте редко принимал участие в философских прениях, но его приход никого не удивил. Сам Чума, заметив среди шестерых дебатирующих троих людей подеста, задался вопросом, не ими ли и инспирирован разговор? Он прислушался.
Увы, беседа шла об искусстве.
Григорио Джиральди, длинноносый кареглазый пезарец, высказывался веско и аргументировано.
— Сегодня мы приходим к новому пониманию древних истин! Мы начинаем видеть Бога в мире, мы, наконец, разглядели Его! Бог во всем — в красоте природы, в мощи животных, в силе энергичного мужского тела и изящных мягких очертаниях женской фигуры. Ведь всё это тоже есть создание божие! Мы начинаем разбираться в красоте! Раньше иконописец мало интересовался пропорциями человеческого тела, для него тело было только носителем Духа, но понимал ли он, что женское обнаженное тело тоже символизирует Бога? Нет! У него было только убогое понимание человека как образа Божия, тленного подобия вечного мира. В традиционном жалком понимании человек — это греховное существо, обязанное своей временной земной жизнью доказать право на жизнь вечную, все свои помыслы посвятив любви к Богу. На смену этим примитивным представлениям приходит новое видение, личность человека становится средоточием и целью всякого познания…
Чума против воли усмехнулся, и оказалось, что его усмешка была замечена говорящим.
— Вы смеетесь, мессир Грандони? — надо заметить, что секретарь герцога был довольно высокого мнения об уме шута, к тому же прекрасно знал, что тот — любимец герцога.
— Ну что вы, Григорио, — тут шут заметил, как у парапета за колонной появился Портофино, который, видимо, намеревался дождаться здесь прибытия епископа. — Я просто полагаю, что убогое понимание человека, как образа Божия, должно смениться не только более высоким пониманием красоты энергичного мужского тела и изящных очертаний женского — мышление с глубочайшей свободой и духовным бесстрашием должно устремиться глубже и дальше — к высочайшей цели! Оно должно преодолеть былую аскетическую скованность мышления, оставив мелкую идею Божественности, и смело проникнуть мыслью в сакральные глубины подлинного венца нашего познания — заднего прохода!!
Философы расхохотались, и даже Григорио рассмеялся. Ладзаро Альмереджи едва не свалился со стула.
— Ну, эти глубины я измерял…
— И как? — с живым интересом осведомился шут.
— Сам я, — притворной скромностью заметил мессир Альмереджи, — отличаюсь, как свидетельствует банное сравнение, достаточно значительным средством для исследований. — Песте кивнул, он слышал, что мессир Альмереджи был одарен на зависть многим прекрасным любовным орудием, — и, тем не менее, мой опыт свидетельствует, что вы, мессир Грандони, правы. Мне никогда не удавалось… достать до дна… Колодец бездонен.
Надо сказать, что мессир Альмереджи был богатой натурой: весьма склонный к распутству, в коем не знал удержу, он также славился остроумием и добродушием. Шут часто ловил себя на мысли, что перед ним человек, который впустую растрачивает свою одарённость: красавец Ладзаро лучше любого поэта сочинял ядовитые эпиграммы, превосходно пел и великолепно танцевал, а уж в умении выследить дичь на охоте ему и вовсе не было равных. Был он известен и по военным компаниям, где показал себя опытнейшим лазутчиком. Песте иногда вышучивал похотливость Ладзарино, но тот встречал все инвективы шута с кроткой незлобивостью, видя в упреках его разврату свидетельство своей мужской силы. Сам он симпатизировал шуту и порой пел с ним на вечеринках дуэтом: чистый тенор Ладзарино превосходно оттенял мягкий баритон Грациано.
Сейчас Чума согласился с его аргументом.
— Что же, ещё Сократ свидетельствовал, что познание беспредельно, по его мнению, сколько не познавай даже такой близкий объект, как собственную натуру, исход познания явит лишь тщету этих усилий. И всё же Бога, на мой взгляд, гораздо умнее искать… — шут несколько раз сморгнул, — в… Боге. Но это, конечно же, мнение штатного дурака. Нынешние же мудрецы ищут Его в тайных женских отверстиях и в заднем проходе, и кто знает, может, они там что-то и найдут…. Но что?
Хранитель печати Наталио Валерани поморщился и проронил что-то о пошляках, которые сумеют затрепать любую высокую тему, наставник принцесс Франческо Альберти рассмеялся, а сенешаль Антонио Фаттинанти заметил, что бездонная глубина заднего прохода не должна закрывать человеку глаза на бездны человеческого духа, в коем — оправдание безграничной абсолютизации человека. Но тут каноник Дженнаро Альбани, брат Пьетро Альбани, главного ловчего, правда, уже много лет считавший своего брата язычником и мытарем, поморщился и вздохнул.
— Когда-то в раю люди захотели, чтобы их статус в мире определялся не свободным развитием духа, а съеденными плодами, делающими их «яко бози». А в нынешние бесовские времена они просто мнят себя «богами» без всяких яблок, провозглашают себя мерой всех вещей и не считают себя обязанными вслушиваться в слова Господни. Но Бог поругаем не бывает!
— Ну, полно, Ринуччо, — Валерани был настроен благодушно. — Все мы понимаем, что вы заинтересованы в сохранении вековых заблуждений — но пришли новые времена. Сегодня основанием новой религии должна стать наука — и мы познаем все тайны Бога и человека, смело шагнув за запретное! Наша эпоха преобразовала не жизнь, но умы, не реальность, а воображение!
Его поддержал и Альберти.
— Это новые пути…
Альбани вздохнул.
— Новые яблочки дьяволова сада. Ох уж эти исследователи… Содрогаясь в непристойной радости Хама, подсмотревшего наготу родного отца, они вместо сакрального преклонения перед тайной жизни они являют нам похотливое любопытство сладострастных циников, вместо священнического предстояния святыне мира — жадную алчбу всех земных благ…
Наталио ядовито вскинулся.
— Что-то я не замечал, чтобы вы отказывались от земных благ, Ринуччо.
К беседующим тихо подошёл Аурелиано Портофино и молча присел рядом с Чумой. Он слышал весь разговор.
Альбани вздохнул.
— Господь не требует отказа от земных благ, Наталио, но просит лишь Его искать. Остальное прикладывается.
Наталио Валерани язвительно ответил, что если мессиру Альбани от рождения приложились несколько тысяч в звонкой монете, то ему и вправду нет оснований хулить Господа. Но зачем же отрицать право человека на земные блага?
Дженнаро Альбани поднял глаза на Валерани и промолчал. Он не мог сказать Наталио, что благородство не определяется количеством флоринов в кошельке — это унизило бы собеседника, а Альбани был благороден. Он не хотел говорить, что если кутежи Валерани почти разорили его, кого же винить? — это выглядело бы высокомерным упреком. Он не ответил и на намек Наталио, что его собеседник зарабатывает на Боге — на самом деле Дженнаро не нуждался в заработке, но сказать это — значило снова унизить разорённого Валерани упоминанием о своём богатстве.
Валерани же счёл свой аргумент убийственным — ведь Дженнаро Альбани не нашёл, что возразить ему, и продолжил.
— Пришли новые времена, Альбани. Нас уже не удовлетворяет ни схоластическая интерпретация Писания, ни упрощенная варварская латынь, мы обращаем взоры к классической древности, чтобы найти удовлетворение новым потребностям разума, которые уже не ограничиваются схоластикой, мистикой и аскетизмом. Критическое отношение к былым законам, дух исследования, свобода от авторитетов, стремление к обобщению опыта и построения собственных теорий — вот что мы проповедуем! Нам нужна новая, обоснованная, свободная от аскетизма и Бога мораль.
Альбани вздохнул.
— Чем же вы её обоснуете?
— По-вашему, возвышенные труды Мирандолы, Фичино и других светочей разума ничего не стоят?
В разговор вмешались Альмереджи и Альберти, и спор превратился в пререкания.
Портофино бросил взгляд на помрачневшего Чуму и вздохнул. Инквизитор понимал ужас происходящего. Валерани не был дураком. Не был глупцом и Франческо Альберти. Умён был Григорио Джиральди. Не был глуп Ладзарино. Голова на плечах была и у Фаттинанти. Песте обладал умом язвительным и глубоким. Дженнаро Альбани был доктором богословия, человеком большого ума. Так почему же? Где проходила эта незримая грань, их разделяющая?
Аурелиано понял намёк Наталио Валерани, но счёл его ложью. Да, развратник Альмереджи слышит только пошлости, похотливому Джиральди женские телеса ближе Бога, обнищавший Валерани думает лишь о флоринах… Но почему построивший две церкви и два странноприимных дома Дженнаро Альбани думает о Боге, но Фаттинанти же, столь же богатый, думает только о деньгах? Почему целомудренный Грандони каждый день подсчитывает свои блудные помыслы и слёзно кается, но блудник Ладзаро приходит раз в год на формальную исповедь?
Граница пролегала в глубинах душ этих людей, чьи потаённые бездны освещались только светом Божьим, и чем грязнее была душа, чем яростней она восставала против Бога и тем ожесточеннее отталкивала Его свет от себя, тем восторженнее проповедовала новые, бесовские времена. Портофино понимал, что мечты этих ничтожеств о безграничном познании приведут только к познанию границ познания, но что было делать? Как остановить распад? Опошлены идеалы былого, и если даже здесь, среди его ровесников, людей зрелости, мало кто понимает внутреннюю бессодержательность и тщету новых дерзновений, столь зло высмеянных Чумой, то чего ждать?
Что до Чумы, то услышанный разговор «перипатетиков» не вызвал в нём той скорби, что испытал Портофино, а отяготил скукой. Грациано не раз становился свидетелем подобных разговоров, и тоже недоумевал той разнице душ, что столь удручала Аурелиано, но не скорбел, а смеялся. Но сегодня не хотелось и смеяться.
Внизу послышались звуки открываемых ворот, прибыл епископ. Портофино, бросив скорбный взгляд на шута, спустился вниз, а Чума, кивнув на прощание Альмереджи, направился к себе.
Мессир Грациано ди Грандони имел при дворе комнаты, находившиеся на том же этаже, что и апартаменты герцога, который, как уже говорилось, во время бессонницы предпочитал слушать забавные эскапады шута, нежели жалобы и доносы остальных. Но сам Песте выбрал покои в угловой башне замка по соображениям особым: башня выходила двумя окнами в разные стороны, возвышаясь над глубоким рвом. В ров, заполненный водой, ещё Федерико да Монтефельтро много лет назад велел запустить карпов и прочую речную живность. Ныне карпы расплодились, и иные экземпляры достигали трех футов длины, а так как одно из окон Чумы выходило на глухую замковую стену, а на нижнем этаже окна не было, Песте частенько опускал оттуда в ров раколовки и удилище, и никогда не вынимал их пустыми. Часто жарил рыбу на углях, что сладко и болезненно напоминало ему детство.
…Он знал здесь каждый лестничный пролёт и каждый стенной выступ. Всё его малолетство прошло здесь, при Урбинском дворе, куда их с братом в 1517 году привёз отец, изгнанный из Пистои. Двенадцатилетний Джулиано стал пажом при дворе ненадолго вернувшего себе власть Франческо Марии, до того на четыре года изгнанного Лоренцо Медичи, а пятилетний Грациано — запомнился тогда двору иступленной верой, талантом подражателя и влечением к оружию, причём необычная склонность к воинскому искусству поддерживалась тайной надеждой мальчика когда-нибудь вернуться на родину и отомстить тем, кто лишил их крова. Он верил, что Господь поможет ему в правом деле.
Но через полгода отца не стало, началась война, герцог, покровитель их отца, снова бежал в Мантую. Теперь жить и вовсе приходилось в едва скрываемой нищете. Она, однако, весьма тяготила Джулиано ди Грандони, но совсем не замечалась Грациано — мессир Гавино дельи Соларентани, друг их отца, оплатил его обучение ратному делу, и Грациано, который был сыт кухонными отбросами да кружкой воды в день, полагал, что большего ему и не нужно. С каждым годом он мужал и уже в одиннадцать лет выходил против пятнадцатилетних, и каждый раз, опуская забрало, видел в его прорези не дворцовых пажей, но ненавистных Панчиатики и мысленно считал годы. Еще девять лет… ещё восемь лет… ещё семь… Он вернётся, он отомстит. Чума научился одинаково владеть левой и правой руками, к двенадцати годам жонглировал мечами и метал рондел на пятьдесят ярдов, попадая в прорезь оконной рамы. К тому времени, в 1521 году по Рождестве Господнем, после смерти папы Льва Х, молодой герцог Франческо Мария снова вернул себе власть в Урбино. Теперь семнадцатилетний Джулиано стал одним из самых красивых юношей двора, баловнем дам. Он не любил оружие, предпочитая ему удовольствия галантной беседы и дворцовых увеселений, страдая только от вечной нехватки денег. При этом, несмотря на разницу склонностей, братья душевно любили друг друга, их взаимная привязанность была нерушима.
Судьба не дала Грациано отомстить — ненавистных Панчиатики уничтожила городская чернь. В 1525 году братья смогли вернуться на родину. О дальнейшем Чума не любил вспоминать. Брат умер. Грациано приказал памяти выжечь это воспоминание калёным железом, вытравить его едкой кислотой, забыть навсегда, зарыть в толщу кладбищенской земли, навек погрести под пеплом забвения. Но ничего не получалось, произошедшее воскресало в смутных предутренних видениях, в легком опьянении и в то и дело проступавших горестных мыслях.
Грациано понял тогда, что память сильнее воли.
В 1533 году Грациано ди Грандони снова вернулся в город детства, появился при урбинском дворе, где в былые годы успел обратить на себя внимание дона Франческо Марии. Теперь, двадцатишестилетний, он являл собой странное несоответствие несгибаемой мощи духа — и полного отсутствия желаний, необоримой силы руки — и понимания нелепости самоутверждения, непреклонной энергии ума — и презрительного недоверия к разуму.
Даноли, одаренный пониманием сокровенного, не видел этого человека. Но мессир Грандони и сам не знал, что являет собой. Он не знал, куда девать себя, был силен, одинок и умён, и в безысходности своей мог открыть душу только на исповеди Господу. И то ли в утешение скорбей, то ли в награду за стойкость в их перенесении Господь послал ему один из лучших даров в земной юдоли — одарил истинным другом. Аурелиано Портофино уже пятый год был неразлучен с Грациано, заменив ему старшего брата.
Сегодня, придя к себе, Грациано заметил, что повар Инноченцо Бонелло не забыл его просьбы и на каминной полке стоит небольшая кастрюлька, доверху наполненная шейками раков, коих Песте выловил ещё вчера и доставил на кухню. Рядом стояли принесённые его пажом Винченцо бутылки белого сухого вина из Умбрии и Нурагус ди Кальяри из Сардинии.
За минувшие годы шут, хоть и не стремился к тому, стал гурманом и ценителем редких вин. Долгие зимние дни, кои он коротал с герцогом за шахматами и изысканными трапезами, приучили его разбираться в винах, его нёбо обладало столь цепкой памятью, что вскоре дон Франческо Мария вынужден был признать, что шут лучше него способен определить сорт и выдержку вина. Сам Песте теперь держал у себя — и дома, и в замке — гранатовое Барбареско, которое полюбил за его сухой, терпкий и бархатистый вкус, и двадцатипятилетнее Бароло, называемое «королем вин и вином королей», чей глубокий гранатовый цвет с оранжевым проблеском усиливался с годами, делая вино коричневым, наполняя комнату ароматами смолы, трюфелей, фиалок, увядающих роз и мистических благовоний.
Но сейчас он ел, не чувствуя вкуса, пил, не ощущая аромата. За окном спускался вечер, небо стянуло тучами, и вскоре совсем стемнело. Чума не зажигал огня, и неожиданно закусил губу. Началось…
Он знал это странное состояние, оно уже с месяц наползало на него внезапно и лишало сил. Сначала деревенело тело. Потом накатывала тоска висельника. Грациано трясся в какой-то мучительной сладко-горькой истоме, тело то напрягалось, то слабело, томила плоть и болела душа, загустевшая кровь медленно струилась по венам. Песте невероятным напряжением воли пытался переломить болезненное чувство, но подавив недуг плоти, ощутил, как пересохли губы и загорелась кровь, которая жгла вены, истомленные непонятной, неутолимой жаждой. Это лихорадка, подумал Чума, его знобит. Как все очень здоровые люди, Песте не умел болеть, никогда не знал первых симптомов хвори, был стоически бесчувственен. Теперь он с тихим стоном повалился на постель, молясь только о том, чтобы непонятный приступ поскорее миновал.
Глава 4. В которой мессир Альдобрандо Даноли с горечью убеждается, что напрасно уверял себя в ложности своих искушений
… Даноли провёл вечер в одиночестве. Все события последних дней представились ему болезненной фантасмагорией, дурным сном. Меньше всего ему хотелось сейчас оказаться в замке, окунуться в пустую и суетную жизнь придворных, вечную атмосферу интриг, сплетен, любовных шашней. Теперь он жалел, что вообще пришёл сюда. Что он наделал? Ему нужно было просто зайти к бенедиктинцам и остаться у них — кто бы вспомнил о нём? Господи, да исчезни он там — при дворе просто подумали бы, что его унесла чума и забыли бы о нём! Где были его мозги? Что стоило уйти в Монте Асдруальдо с Гвальтинери? Даноли подумал было, что ему всё же стоит поговорить с Песте — объяснить все.
Неожиданно у него в голове пронеслись какие-то молниеносные помыслы, нечитаемые и смутные, потом муть рассеялась, и Альдобрандо понял, что именно Грациано ди Грандони через Портофино известил герцога, чтобы тот не отпускал его. Но дальше понимание не простиралось — гасло. Даноли поднялся и направился к Грандони. Даже если шут солжёт — ничего, ложь порой красноречивей правды. Альдобрандо не знал, где апартаменты Грациано, но полагал, что они рядом с герцогской опочивальней, двинулся туда, остановился на широком пролёте, ведущем в Зал приемов. Тот был окружен по второму этажу мраморной балюстрадой, и Альдобрандо попал на неё. Зал был красив, под потолком на бронзовых цепях висели хрустальные люстры, потолок был затейливо расписан и, разглядывая его, Даноли пытался вспомнить, как попасть в то крыло, что занимал герцог.
Размышления его были внезапно прерваны. В глазах Альдобрандо помутилось, стеснилось дыхание, но когда оно выровнялось, и взгляд прояснился — на цепях люстр под потолком гроздьями нависали всё те же омерзительные существа, что уже примерещились ему в Сант'ипполито — остроухие, с кошачьими длинными зрачками зеркальных глаз. Проклятые твари теперь не пели, но шипели, подобно змеям, отчетливо и внятно: «sanguis vitiosus, sanguis putridus…» «гнилая кровь, зараженная кровь», и раскачивались на цепях люстр, как на качелях.
Альдобрандо схватился заледеневшими руками за мраморные перила и без сил опустился на колени. Господи Иисусе, Сыне Божий, да что же это? Он снова поднял голову к потолку, но теперь цепи снова были пусты. Всё, на что хватило, несчастного — с трудом поднявшись, доползти до скамьи в нише балюстрады. Отсюда он был никому не видим. Откинувшись к стене, Даноли застонал, тихо и горестно, как ребёнок.
Первое видение он ещё мог бы счесть случайным, болезненным следствием усталости, искажением души, потерявшей все. Последние два дня были спокойны, и хотя по временам ему что-то мерещилось, он всем напряжением души и усилиями ума убеждал себя в противном. Но сейчас горькая истина тупой болью проникла в него — он сходит с ума, его разум теряет себя… Теряет? Как бы ни так! Сейчас, когда дурной фантом миновал, Даноли мыслил с пугающей четкостью. Но разве у него есть опыт сумасшествия? Разве он знает, как сходят с ума? Быть может, это и есть ступени той лестницы, что ведут в пропасть безумия, в бездну помешательства?
Да, он, конечно же, ненормален. С того жуткого дня, точнее, вечера, когда он осознал гибель близких и своё одиночество, он больше не вспоминал ни детей, ни Джиневру. Из него ушли чувства, память, сама жизнь, но он продолжал это бытие, и не ощущал его пустоты, ни разу не помыслил о самоубийстве, ни к чему не прилепляясь мыслью, тем не менее ощущая свою душу наполненной. Ужасы приходящих видений изнуряли и изматывали, лишали сил, но не затрагивали ни души, ни ума.
Теперь Даноли всерьёз задумался о своём сне. Две небесных сущности не спорили о его душе, вспомнил он. Ему послано искушение — издевка дьявола, но это не кара за его грехи и не испытание на прочность. Это предсмертный искус, понял он. Архангел, если верить видению, обещал ему защиту от непереносимого. Значит… ему надлежит что-то сделать. Но что? Ведь сатана прав: в дьявольских видениях нужное тебе никогда не поймёшь понятое же — окажется ненужным…
Микеле тогда не ответил на его вопрос — зачем ему ещё жить, точнее, в ответ спросил сам: «Зачем на земле святые?» Он назвал святым его? Мыслимо ли? Даноли ощущал в себе только пустоту земного жизни и любовь к Господу, при мысли о котором чувствовал утешение. И всё. Какая святость? Зачем ему оставаться в мире? «Зачем на земле святые? — спросил тогда архангел, — затем, что цена одной спасенной души, истинно сказано, превышает цену всего мира…» Альдобрандо ничего не понимал. Он должен спасти свою душу в дьявольских искусах? Но он давно был мертв для мира. А раз так — цель его пребывания здесь совсем не в видениях. Но в чём? В нём не было уже ничего своего. «Затем, что цена одной спасенной души превышает цену всего мира…» Он должен спасти кого-то? Но что он — обессилевший на потерях и скорбях, может дать другому? Зачем его привело сюда? В то место, что зовут «sepoltura e prigion dell» uomo vivo «Темницей живого человека»…
Между тем постепенно стали проступать звуки, где-то прошаркали шаги, послышались шорохи и стуки, и зал стал наполняться голосами. Камердинеры разожгли камины, зашуршали дамские платья, стали звучать приветствия. За колонной послышался высокий и несколько писклявый голос, и Альдобрандо, повернувшись, увидел жеманного щеголя с одутловатой пухленькой физиономией, выступавшей из воротника — вороха накрахмаленных кружев. Тот говорил с толстым Антонио Фаттинанти, успевшим набросить на плечи парадный плащ.
Альдобрандо прислушался.
— Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы сообразить, что тут нечисто, Антонио, — игриво усмехался пухленький. — Шарахаться от женщин! Я уверен, что секрет следует искать среди дружков гаера…
Фаттинанти, который уже покинул философский кружок «перипатетиков» и теперь шёл в зал Приёмов, как знал Даноли, принадлежал к тем людям, которые неизменно интересуются только собственными делами, даже когда обстоятельства вынуждают их вмешиваться в чужие. Тон его был холоден, отчуждён и равнодушен.
— Какие дружки? д'Альвеллаи Тронти, что ли? Да вы рехнулись, Витино. Больших бабников свет не видывал. Нашли гоморян да содомлян… Он и у герцога ночует через две ночи на третью, так что же? И герцог мужеложник, что ли?
— Ну что вы?! — Витино испуганно заморгал. — Конечно же, нет… Я говорю о тех дружках синьора кривляки, кто делят с ним не фавор, но стол и подчас кров…
Фаттинанти пожал плечами.
— Его дружок Бениамино, эскулап, примерный семьянин, его приятель Росси — старик… о! — ухмыльнулся Антонио, — я и забыл! Есть же у него и дружок закадычный! И я замечал, кстати, тот, как про содомитов услышит, так просто возбуждается, глаза горят, ногти в ладони впиваются, нос вытягивается.
— Ну, вот видите! — в ликовании воскликнул Витино, — чего же тут не понять…
— Да, он в доме у Песте и ночует. Но, Лоренцо, неужели вы готовы обвинить… нет, это безумие. Я-то полагал, собеседник, сотрапезник… ну, собутыльник…
— И кто его любовник? — щеголь трепетал от любопытства, уже предвкушая новую придворную сплетню.
— Он и третьего дня от него вышел за полночь, я сам видел… — задумчиво обронил Фаттинанти.
— Да кто же это?
— Да падуанец этот, Аурелиано Портофино! Инквизитор наш.
Пыл франта мгновенно угас. Зато пыл Антонио возрос обратно пропорционально.
— Надо спросить у Портофино, нет ли вправду у него склонностей-то содомских? Он их жжёт, правда, как я заметил, с неким даже злобным остервенением, но, может, просто по долгу службы? Я выскажу ему ваше предположение и уточню…
— Мое предположение? — Витино был ошарашен, — какое ещё предположение? Помилуйте, что за вздор, никаких предположений…
Сплетник исчез, после чего Фаттинанти смог передохнуть от инсинуаций навязчивого болтуна, спуститься вниз по лестнице и, устроившись у камина, предаться сладостным мыслям о необходимости новых капиталовложений в земельные участки — тому, что его подлинно занимало. Земля и недвижимость — вот что никогда не дешевело…
Самого Даноли удивило, что мессир Грандони является объектом такого любопытства и сплетен, он понял, что шута подозревают при дворе в мерзейших склонностях мужеложников. Самому Альдобрандо ничего подобного не показалось, и слова Антонио Фаттинанти свидетельствовали, что далеко не все в замке разделяют подобное мнение. Но размышления, вызванные услышанным разговором, быстро погасли, снова выдавленные воспоминанием о дурном видении.
О какой крови говорили эти жуткие существа, откуда кровь, какая кровь?
За спиной Даноли на боковой лестнице снова кто-то прошёл, и мгновение спустя на балюстраде показался Песте. Теперь он был одет в дублет из тёмно-коричневого, очень дорогого венецианского бархата, оттенявшего его бледность. Белый воротник камичи, стянутый шнуровкой, подчеркивал фарфоровые белки глаз шута и его белоснежные зубы. Альдобрандо невольно залюбовался необычной красотой этого человека, красотой большого и утончённого ума, проступавшего потаённым блеском огромных глаз и чеканной четкостью классически правильных черт. Вспомнив разговор сенешаля с Витино, и глядя в эти бездонные глаза, Альдобрандо подумал, что наговорённое неизвестным ему Лоренцо — вздор. Пред ним стоял аскет и философ. Остальное пока не проступало.
И он тоже… Он тоже сказал про бесовские времена.
Шут, увидев Альдобрандо, выразил удивление, — но только мимикой. Сам Песте уже пришёл в себя, дурной недуг отступил, приступ миновал. Теперь они на мгновение замерли друг напротив друга, и Чума внимательно окинул графа тёмным взглядом. Граф совсем позабыл о своём намерении спросить, зачем Чума хотел, чтобы он остался в замке, при этом Даноли не хотелось привлекать внимание Грандони к своей слабости, он постарался взять себя в руки и поднялся. Оба подошли к перилам балюстрады.
Зал внизу наполнился придворными, молодые девицы и мужчины несколькими группами расположились у каминов. Прямо перед ними внизу в центре одной из компаний сидела женщина средних лет с тонким и умным лицом, её спокойные и плавные жесты успокаивали взгляд. Рядом с ней сгрудились молодые фрейлины.
— Кто эта женщина? — поинтересовался Альдобрандо, стараясь впечатлениями обыденности сгладить гадкое видение.
Шут улыбнулся.
— Это статс-дама герцогини Дианора ди Бертацци, жена лейб-медика Бениамино, моего приятеля. Женщины, разумеется, дуры по преимуществу, но в Дианоре глупости меньше, чем в остальных. Если бы она не была женщиной, я бы назвал её неглупым человеком.
— А кто рядом с ней? Вон та, в зеленом…
— Юная пышнотелая особа, напоминающая сдобный пончик? — шут усмехнулся, — Виттория Торизани, сестра кравчего, мне всегда казалось, что её мозги являют собой тоже некий вид сдобы, вроде хлебного мякиша. Откровенная потаскушка. Наши распутники — Тронти, Альмереджи, Пьетро Альбани, хохоча в тесной компании, часто разбирают повадки и похотливые постельные выверты своих любовниц. Ну, так Тронти уверяет, что девица знает до дюжины весьма причудливых выкрутасов, кои удивят и Аретино. — Лицо Грациано исказилось злой насмешкой. — Как подумаешь, чему служат тела злосчастных красоток, вовсю старающихся угодить своим любовникам, а в итоге потешающих десяток мужчин, обхохочешься… — шут язвительно рассмеялся.
Альдобрандо поспешил перевести разговор.
— А та, что поправляет прическу? Тоже полненькая…
— Бенедетта Лукка, девица с большими и бросающимися в глаза достоинствами, сами видите. — Шут был прав, грудь девицы, особо заметная сверху, была весьма аппетитна. — Скрытых достоинств, кажется, нет, — вяло и чуть брезгливо добавил он, и продолжил, — она достаточно разумна, чтобы молчать, что, видимо, являет собой предел девичьего ума. Правда, д'Альвеллакак-то обронил, что причина молчания чаще всего в нехватке слов, а последних не хватает из-за отсутствия мыслей. Тут я с ним не спорю.
— А кто рядом с синьориной Луккой, с синем платье? — спросил Альдобрандо.
— Иоланда Тассони, — с готовностью просветил его шут, — особа с острым носиком и острым язычком, но не с очень-то острым умом и уж совсем плоской грудью. Насчет попки некоторые спорили, но, те, чей взгляд остёр и проникает за потаённое, утверждали, что сзади красотка ничуть не лучше, чем спереди. Если поглядеть на зелёную сливу, можно высказать вполне обоснованное предположение, что она кислая, но некоторые норовят зачем-то в этом убедиться, пробуют — и наживают понос…
Данони вгляделся в лицо представленной ему пересмешником девицы и поморщился — ему померещилось, что на шлейфе её платья ползают змееподобные бесенята, но тут же оказалось, что это просто переливы бархата.
— А эти две, что только подошли?
— Курносая полная шатенка в желтой симаре — статс-дама, донна Диана Манзоли, жена главного шталмейстера. Считает себя красавицей. Муж у нее… человек очень смиренный. Сама же Диана особа весьма строгих правил: лежа с любовником в постели, говорят, ни одному не позволяет целовать себя в губы. Её уста служат для молитв и клятв в супружеской верности, и непотребно осквернять их нечестивыми лобзаниями других мужчин, другое дело чрево, никакого зарока не дававшее… — Шут больше ничего не добавил, но физиономия его приобрела выражение глумливое и даже пакостное. — А рыженькая и круглолицая — это Джулиана Тибо. Это фрейлина, сиречь, девица, — добавил он, — голубица непорочная. Кобылица необъезженная… Когда я однажды проезжал через Венецию, мне рассказали историю об албанском ходже, который, застигнув жену за изменою, убил ее любовника и, разъяренный, разыскал дюжину бравых молодцов, горячих и неутомимых, да и нанял их, повелев собраться у ней в спальне и выполнить как можно усерднее свой мужской долг; тем же, кто отличится особо, посулил двойную плату. И говорили, они постарались на славу, к великой мужниной радости замучив даму до смерти. Супруг еще и поизмывался над умирающей, сказав со злобным смехом, что дал ей насладиться допьяна жгучим напитком любви. Это странно. Из истории мне известно, что одна солдатская девка при лагере Цезаря в Галлии в один приём пропустила через себя половину легиона, после чего пошла как ни в чем не бывало… Чему же верить? Думаю, вторая история ближе к истине. По крайней мере, наша Джулиана легиона не испугается. При этом особа она весьма щепетильная, услаждая себя с любовниками, всегда водружается сверху, и ни разу от сего правила не отступила, объясняя сию твердость очень тонко: ежели кто спросит, не взбирался ли на нее такой-то мужчина, она смело сможет ответить, что не взбирался, не рискуя притом оскорбить Господа ложной клятвой. Ну, а кому же придёт в голову осведомиться, а не взбиралась ли она сама на мужчин?
Между девицами сновали мужчины, разодетые с какой-то дурной роскошью. Один, тот самый Витино, которого Альдобрандо уже видел в компании Антонио Фаттинанти, выряженный в джубоне и штаны светлого шелка, читал девицам стихи по листу, второй смотрел на него с видом кислым и недоброжелательным. Песте пояснил, что стихоплёт, легко несущий нелегкое бремя своей поэтической славы, это Энцо, Лоренцо Витино, тонко чувствующая душа…
— У него тысячи стихов, посвящённых прекрасным дамам, и всё особы поименованы. Подозреваю, что он работает по святцам. В каждом опусе — глубоко запрятанное упоминание о ночном свидании. Если верить этим виршам — наш поэт пропахал своим мужским плугом Рим, Феррару, Падую, Верону и Мантую, Миланское герцогство, Пьемонт, Тоскану, всё Неаполитанское королевство и королевство Обеих Сицилий. А как свежо и волнующе звучат его строки! Там и «сладкая нега», и «сень алькова», и «души томление», и «пыл юности», и «мрак погоста…» Я едва не рыдал, читая… — Комедиант вынул белоснежный платок и приложил его к глазам, стирая невыступившую на них слезу.
— А рядом с ним кто?
— Рядом? Это Антонелло Фаверо, тоже… личность творческая. Из-за вечного двуличия прослыл даже многогранным. Говорят, заплатил пятьдесят дукатов за университетскую степень магистра каких-то там таинственных наук. А недавно Портофино поймал его на наглой лжи, — наябедничал Чума, — негодяй бессовестно распространял слухи о том, что его новый роман подвергается преследованиям инквизиции! Каково?
— Но… зачем? — недоуменно вопросил Даноли.
— Как зачем? — брови Чумы взлетели вверх, — если некий опус рассматривается инквизицией на предмет пристойности, это, понятное дело, увеличивает круг любознательных читателей этой галиматьи по меньшей мере втрое. Лелио изумился, он и не слышал о таком, раздобыл текст, как раз, помню, ночевал у меня, полночи то зевал над ним, едва не вывихнув челюсть, то скрипел зубами, поминая ад и его хозяина. Назавтра, осатанев от ахинеи, во всеуслышание мстительно обронил лжецу, что мечтать о запрете этого хилого опуса ему глупо — напротив, он, Портофино, намерен издать указ Трибунала, приказывающий всем жителям города насильно покупать его и использовать для подтирки в нужнике и на растопку камина. Третьего способа употребления этого произведения он-де не видит. Так бесстыдно использовать авторитет Святого Трибунала! Какая дерзость! Портофино был возмущён.
Альдобрандо улыбнулся. Двое других мужчин — один гладко выбритый, с волосами ниже плеч, а другой, напротив, лысый с небольшой бородой — о чем-то спорили. Они оказались, как отрекомендовал их Песте, алхимиком Джордано Мороне и астрологом Пьетро Дальбено.
— Синьор Дальбено утверждает, что всё в мире взаимосвязано, и то, что делается на небе, сходно с тем, что делается на земле, и уверяет, что умеет выслеживать эти связи. Мне эта взаимосвязь всего со всем представляется спорной. То, что некий шарлатан-астролог месяц назад во Флоренции был пойман разъярённым мужем у супруги, избит бичом и изнасилован, — этот прискорбный факт, безусловно, связан с тем, что мы сегодня имеем счастье лицезреть синьора Пьетро в Урбино. Это причина и следствие, но каким образом его оскверненная задница связана с тем, что я вчера выпил пару бокалов винца с вами и мессиром Портофино? Уверяю вас, никакой связи тут нет. Да, крик петуха предшествует рассвету, но является ли он его причиной? Лелио говорит, что каузальная детерминация есть частный случай причинности, определяемость событий их основаниями. Но откуда берутся основания? Это вопрос непростой, но думать, что я обязан радостью лицезрения синьора Дальбено — влиянию далеких звёзд? Это чересчур даже для казуальной детерминации.
Альдобрандо тем временем не сводил глаз с лица Джордано Мороне. Оно, неприятное и больное, отталкивало взгляд.
— А что вы скажете об алхимике?
Чума усмехнулся.
— Данте определил место алхимиков, как и фальшивомонетчиков, в восьмом круге ада, во рве десятом. Там Джордано и место. Целью для него является философский камень, дарующий тому, кто им обладает, абсолютную свободу и духовное освобождение. Мне трудно понять, зачем ему opus magnum? Мороне — отпетый мерзавец, абсолютно ничем не связанный — ни верой, ни честью, ни совестью. Это и есть в моем понимании абсолютная свобода и духовное освобождение. Не понимаю, чего ему ещё не хватает?
Альдобрандо скосил глаза на кривляющегося Грандони. Тот меж тем продолжал.
— У камина в платье с голубым лифом и украшениями из сапфиров — Гаэтана ди Фаттинанти, сестра сенешаля. Взглядов девица строгих и нрава сурового, возможно даже, особа приличная. Возможно.
Даноли с легкой улыбкой подумал, что шут излишне хорошо замечает не только недостатки девиц, но и покрой их платьев, и, видимо, далеко не так равнодушен к женским прелестям, как стремится показать, но не сказал ему этого. Граф заметил и то, что девица Фаттинанти весьма красива, осанка её царственна, фигура величественна, глаза опушены длинными ресницами, но лицо сурово и непреклонно. Даноли показалось, что вокруг чела девушки струится желто-золотое сияние, но понял, что это игра теней. Временами фрейлина бросала недобрый взгляд в сторону мужчин, особенно недоброжелательно оглядывая двоих — хохочущего белозубого красавца лет тридцати пяти с длинным носом и миндалевидными туманными глазами на смуглом лице, чем-то похожего на невинно убиенного Джулиано Медичи, и кареглазого мужчину лет сорока, сильно потасканного и лысеющего. Даноли спросил у шута, кто эти придворные?
Песте с готовностью представил их.
— Тот, что смеется — мессир Ладзаро Альмереджи, главный лесничий, а рядом лысоватый тип в чёрном плаще — мессир Пьетро Альбани, главный ловчий. Наш общий знакомый, мессир Портофино, зовет Ладзаро потаскуном и прохвостом, но при дворе Альмереджи слывёт галантным кавалером и душкой.
— А мессир Альбани?
— Портофино плюется, слыша его имя. Мессир Альбани, в отличие от холостяка Альмереджи, когда-то был женат. Однако, несмотря на распутство, жену он, видимо, пленить не сумел, и, застав её с любовником, убил последнего, а потом принудил изменницу в течение нескольких ночей спать рядом с окровавленным, зловонным мертвым телом в подвале, где несчастная задохнулась от запаха разложения. Пять же лет назад мессир Альбани погубил весьма достойную даму, в которую влюбился. Она решительно отвергала его домогательства, он пообещал обесчестить её, и как настоящий мужчина — слово сдержал. Пьетро всюду похвалялся мнимой победой, распространялся перед приятелями об интимных достоинствах дамы. Однажды поздно вечером заявился в спальню к этой особе, закутавшись в плащ, дворецкий подстерег кавалера и доложил мужу, который принялся искать любовника и, не найдя его, надавал пощечин жене, а после, подстрекаемый тем же дворецким, схватил кинжал да и прикончил несчастную. Пьетро назвал это «bella vendetta». Этим дело не ограничилось. Около года тому назад мессир Пьетро совратил юную фрейлину Катарину Баланти и обрюхатил её, пользуясь тем, что у девицы не было ни влиятельной родни, ни житейской опытности. Альбани при этом ославил Катарину, уверяя всех, что та дарила своей благосклонностью не только его, но даже его конюха. Это поведение изумило даже мессира Альмереджи, в придворных же кругах этот случай только упрочил славу мессира Альбани, как завзятого сердцееда. Хотя многие из тех, кто считаются покорителями дамских сердец, всего только кобеля.
После этих лаконичных слов Альдобрандо посмотрел на мессира Альбани куда внимательней.
— Господи… Если подобная мерзость изумила даже мессира Альмереджи… то что же представляет собой он сам?
— Я же сказал — галантный кавалер и душка. Что до его изумления — оно просто въявь тогда проступило, а я-то думал — Ладзарино ничем не удивишь. Кстати, последний подвиг Альбани возмутил и дона Франческо Марию, он пригрозил Пьетро, что при повторении подобного тот лишится должности. Кое-что добавил и д'Альвелла. Это умерило пыл мессира Альбани. Впрочем, говорят, его пыл уже иссякает и сам по себе, хотя сам Пьетро уверяет в обратном.
— Бог мой, а это кто? — Даноли заметил в толпе тощего человечка с лисьей физиономией.
— Главный дворецкий Густаво Бальди. Тоже вдовец, но не рогоносец. Сам он провинциал и, приехав в Урбино, целый год преследовал своей любовью одну девицу. Она же не любила его, но доктора сулили ему смерть от множества хворей не далее чем через год. Девица была небогата, понадеялась вскорости похоронить супруга и наследовать его добро, поскольку он получил наследство и жил на широкую ногу. Однако супруга жестоко обманулась: Густаво по сию пору наслаждается жизнью, она же давно умерла от чахотки. Говорили, будто шельмец лишь притворялся болезненным и чахлым, дабы привлечь девицу надеждою на скорое наследство.
В зал вошли ещё три женщины: блондинка лет тридцати с глуповатой улыбкой, молодая женщина тех же лет с лицом красивым, но утомленным и измученным, и особа лет шестидесяти, чей нос с заметной горбинкой придавал лицу властное и несколько плотоядное выражение. Она беседовала со стройным пятидесятилетним человеком, и, авторитетно подняв палец вверх, втолковывала ему, что от чирьев больному лучше всего предложить несколько стаканов крепкого напара корневищ пырея, а смесь из листьев крапивы, одуванчика и терновника — это мертвому припарка. Мужчина вежливо спорил, утверждая, что последнее тоже дает неплохие результаты. «От геморроя, а не от чирьев», насмешливо уточнила женщина.
Песте продолжал вежливо знакомить Альдобрандо с придворными дамами.
— Это не фрейлины, но статс-дамы, особы замужние или вдовые. Блондинка — донна Бьянка Белончини, жена постельничего, шатенка — Джованна Монтальдо, супруга главного церемониймейстера, с ним вы уже знакомы, и Глория Валерани, мать хранителя печати, Наталио вы тоже уже видели. Рядом с ней — медик Бениамино ди Бертацци. Вечно они спорят.
Даноли выделил из речи шута уже слышанное им имя.
— Донна Белончини?
Шут поднял глаза к небу и свел руки в молитвенном жесте, словно умоляя Даноли оставить эту тему. Тот покорился.
— А кто вон та красивая девушка? — спросил Альдобрандо, заметив стройную девицу в чёрном платье с нефритовой отделкой, чьи яркие сине-зеленые глаза были заметны издали. Девица была писаной красавицей, Даноли залюбовался ею, и тут ему вдруг привиделось, что лицо девушки, отвернутое от свечей на люстрах, странно светится. Альдобрандо сморгнул и наваждение пропало.
Шут же бросил на девицу высокомерный взгляд и натянуто, чуть принужденно произнес:
— Камилла ди Монтеорфано, внучатая племянница епископа Нардуччи.
— И что вы о ней скажете, Песте?
Шут пожал плечами.
— А ничего. Она тут недавно. С месяц. Но если хотите узнать недостатки девицы, похвалите ее перед подругами. Большего не потребуется. У меня пока руки не дошли. О, а вот и клирики пожаловали…
В зал действительно вошёл человек в лиловом епископском облачении, бледный, лысеющий, с округлым и все ещё, несмотря на преклонные годы, приятным лицом. Губы его были растянуты в улыбке, но глядя в его быстро окинувшие зал серьёзные зеленые глаза, Альдобрандо усомнился, что он улыбается. «Его преосвященство Джакомо Нардуччи, главный раздатчик милостыни Урбино», представил епископа шут. По обе стороны от епископа шли молодые мужчины. Одного из них Альдобрандо уже знал — это был Флавио Соларентани. Второй, миловидный светловолосый человек лет тридцати пяти, выделялся большими светло-карими глазами, в которых светилась затаенная печаль. Песте представил его как каноника Дженнаро Альбани, старшего братца главного ловчего Пьетро, из старой местной аристократии, и Альдобрандо сначала удивился, что старший брат выглядит моложе младшего, а потом изумился еще одному странному обстоятельству: каноник, как ему вдруг показалось, стоял на воздухе, не касаясь ногами земли. Даноли несколько раз сморгнул и видение пропало. Теперь под ногами Дженнаро Альбани проступили плиты пола. Ещё двое вошли следом за ними, и один из них снова оказался их знакомым — инквизитором Аурелиано Портофино, чьи глаза-арбалеты мгновенно высмотрели их на балюстраде, он поднял руку, салютуя шуту. Стоявший же рядом с доминиканцем человек носил имя Жан Матье, он принадлежал к ордену францисканцев и был духовником герцога. Альдобрандо внимательно рассматривал лицо мужчины — холеное, умное, с правильными холодными чертами. Он был красив, но глаз этого почему-то не вычленял, возможно, потому что это была безжизненная красота мраморной статуи. Песте сообщил, что герцог Франческо Мария французов не любит, но для Жана делает исключение.
Затем в зал вошли — медленно и размеренно — главный церемониймейстер двора Ипполито Монтальдо, референдарий Донато Сантуччи, хранитель печати Наталио Валерани и маленький юркий рыжеволосый человек с крысиным лицом, которого Песте, поморщившись, представил как интенданта Тиберио Комини. Даноли заметил, как Ипполито, войдя в зал, сразу высмотрел глазами супругу, та, в свою очередь, поймав его взгляд, побледнела и опустила глаза.
Постельничий Джезуальдо Белончини, которого Альдобрандо уже знал по имени, оказался коротышкой с лоснящимся жиром лицом, с толстым носом и мясистыми губами, генуэзец Адриано Леричи, главный сокольничий герцога, был внешне довольно приятен, широкоплеч и высок. Его несколько портил заметный шрам на скуле — результат неудачной охоты. С ним вошел понурый и близорукий семидесятипятилетний Амедео Росси, архивариус герцога. С ним поздоровался человек, которого Песте назвал своим приятелем, лейб-медик Бениамино ди Бертацци, он был лет на двадцать старше шута, черты его, безмятежные и мягкие, несли печать здравомыслия и спокойствия.
Теперь вниз спустились и они с Песте, и шут сразу направился к Портофино.
— Дураков тянет к интеллектуалам, как кошек к огню, дорогой Аурелиано, — кривляясь, промурлыкал Грандони, — но, говорят, глупость и мудрость с такой же легкостью передаются, как и заразные болезни. Зарази же меня мудростью своею, Аурелиано, поведай, чему обязаны мы визитом столь выдающихся представителей нашей Матери-Церкви? Не умер ли Лютер? Здоров ли Его Святейшество?
— Мир, застрявший между ересью, чумой и сифилисом, пока неизменен и статичен, дорогой друг, — спокойно обронил Портофино.
— А раньше, я слышал, он стоял на трёх китах… — изумился Песте. — Ну что ж, эти новые опоры представляются мне тоже довольно устойчивыми, и, стало быть, прежде чем на землю спустится первый всадник Апокалипсиса, у нас ещё есть надежда выпить стаканчик-другой доброго вина?
— Есть все основания рассчитывать на это, — подтвердил Портофино, многозначительно улыбнувшись.
Глаза инквизитора искрились. Теперь, при большем и лучшем освещении Альдобрандо заметил, что они необычного оттенка ледяного синего, похожего на осколки лазурита. Сейчас инквизитор напоминал римского патриция, и для полного сходства с сенатором ему не хватало только алой тоги и лаврового венка на волосах. Грациано же по-прежнему кривлялся, приветствуя теперь епископа. Его преосвященство бросил на гаера долгий взгляд, и неожиданно проронил:
— Чем больше я слушаю вас, Чума, тем больше убеждаюсь в одной догадке. Но она настолько чудовищна, что мне страшно огласить её.
Песте вытаращил свои и без того огромные глаза, заморгал и испуганно вобрал голову в плечи.
— Не пугайте меня, ваше преосвященство. Догадка — озарение глупости, оставьте её мне. Вам надлежит прозревать Истину…
— Именно этим я и занимаюсь. Я прозреваю, а точнее, подозреваю… что вы кое-что скрываете, мессир Чума.
— Это ужасно, ваше преосвященство! — заверещал шут, — если люди подозревают, что вы что-то скрываете… это, как правило, означает, у вас слишком хорошая репутация, ибо это единственное, во что сегодня никто не хочет верить. Упаси вас Бог, ваше преосвященство, натолкнуть собравшихся на мысль, что я могу иметь добрый нрав и непорочное сердце. Что может быть хуже? Люди чистые начнут уважать вас, ввергая в стыд, а подлецы — обливать грязью, чтобы ваши белые перья не портили их вороньих рядов…
— Но что, по вашему мнению, этот фигляр скрывает, ваше преосвященство? — с любопытством осведомился Портофино.
— Я подозреваю, что он скрывает слишком большой ум…
Песте состроил рожу — глумливую и растерянную одновременно.
— Помилуйте, епископ… Умственное достоинство, в отличие от мужского, свои преимущества не выпячивает. Что ж мне, в гульфик мозги засунуть? Никто не оценит, уверяю вас. Да и окажется ли размер достаточно впечатляющим, чтобы потрясти воображение наших дам? Может ли вообще потрясти их воображение что-нибудь, кроме полена? — проронил шут, заметив входящую синьору Черубину Верджилези, но, высказав последнюю пакостную двусмысленность, снова обратился к епископу. — Но в чём-то, ваше преосвященство, вы правы. Да, если хочешь, чтобы тебя оценили по достоинству, держи своё достоинство на виду… — ломака сделал вид, что задумался. — Но не горделиво ли с моей стороны считать себя достойным… достоинства? По карману ли, точнее, по гульфику ли? Конечно, кому не хотелось бы, глядя в зеркало, видеть там человека достойного? Но разве не учит нас Мать-Церковь смирять свои желания?
Епископ ухмыльнулся, Портофино делано замахнулся на кривляющегося паяца, францисканец улыбнулся. Соларентани вздохнул.
— Я не понимаю, что вы тут несёте, синьор буффон, — синьора Верджилези, задетая дурацкой репликой Песте, смотрела на него негодующими глазами. Она ненавидела шута.
— Немудрено, синьора. Есть два рода глупости: не понимать того, что понятно всем, и — понимать то, чего не должен понимать никто. Впрочем, когда исчерпаны все варианты глупости, женщину обычно осеняют новые, ибо если земля — ограничена пределами суши, мироздание — бездной мрака, то женская глупость — не ограничена ничем, она безгранична и беспредельна. Наши дамы даже молчать иногда умудряются по-дурацки… — задумчиво добавил он. — Но в данном случае причина вашего непонимания, синьора, боюсь, лежит за гранью моего понимания. Могу лишь, подражая его преосвященству, подозревать, если женщина не понимает меня… значит, — наглый гаер почесал в затылке, — значит, я ненароком обронил что-то умное… — Шут едва ли не хохотал фрейлине в лицо. — Сердиться не следует, что же поделать, такая беда с любым дураком случиться может. Если же это грех, — мессир Портофино облечен саном… Хорошо иметь в друзьях клириков, — подмигнул нахальный кривляка Портофино, — это любому дураку ясно: своей апостольской властью они отпустят твои прегрешения. Сколько раз я впадал в заблуждение — и был прощаем, неужели же впасть в Истину намного страшнее? Неужто этот грех равен хуле на Духа Святаго, Аурелиано?
— При чём тут полено? — синьора бесновалась, — вы о чём?
Шут с готовностью уточнил.
— Жердина, леденец, коряга, столб, рычаг, дубина, шомпол орудийный, полено и копье, оглобля, пушка, ствол — чарует дам набор хрестоматийный. Но почему-то эскулап дворцовый Все эти словеса, мне не в пример, Научно обозвал единым словом «…» Но я забыл его, паскудный лицемер…Кстати, как в этой связи не вспомнить одну набожную особу?… — шут фиглярствовал от души, — однажды она спросила у несчастного, освобожденного из турецкого рабства, как там поступают с пленницами? «Увы, сударыня, — ответил он, — они им делают… это самое, пока те не отдадут Богу душу». «Как бы я хотела, — откликнулась донна, — чтобы и мне, по вере моей, был бы уготован такой же мученический конец!»
— Истинные рыцари никогда не злословили женщин, но умирали из-за них, — перебила шута синьора Верджилези.
Шут состроил задумчивую мордочку и согласно покивал.
— Да, слышал об этом. Но ведь и я недавно едва ни умер из-за женщины! — Спохватился наглый фигляр, плюхнулся на стул, перевернув его задом наперед, обхватил сидение своими длинными ногами, сложил руки на спинке и интригующе сощурился. — Дело в том, что третьего дня одна синьора, увидев в своей спальне во время молитвы дьявола, метнула в него… — шут артистично изогнул бровь, — …ммм… один из предметов дамского туалета. Но всё это обреталось в кругу обычной женской придури: дьявол оказался простой летучей мышью, и упомянутая выше деталь, которая, если назвать вещи своими именами, была панталонами, зацепилась за коготки мышиных крыльев. Несчастный испуганный нетопырь, подгоняемый воплями синьоры, вылетел в коридор, — Песте, кривляясь, изобразил длинными пальцами мельтешение мышиных крыльев, — пролетел по двум этажам и, наконец, вцепился в цепь на люстре в этой самой зале и завис на ней, синьора же, размахивая шваброй и подпрыгивая, пыталась отобрать у пипистрелло искомые панталоны. Умереть из-за женщины! Клянусь, я был на волосок от этого! Я так хохотал, что едва ни умер…
— Вы негодяй!! — донна Верджилези взвизгнула так, что всем вдруг стало понятно: шут повествует не выдуманную, но подлинную историю. Промолчи дурочка — можно было бы предположить, что наглец просто пытается fare lo stupido,валять дурака, но столь бурное проявление чувств выдало синьору с головой.
Впрочем, некоторые, например, Бениамино ди Бертацци и Григорио Джиральди, похоже, знали об этом и раньше, ибо оба едва сдерживали хохот. Мессир Альмереджи яростно закусил губу и отвернулся. Альдобрандо отметил, что лицо величавой Гаэтаны Фаттинанти тоже оттаяло, она рассмеялась — зло и откровенно, но сам он не смеялся — донна Верджилези почему-то показалась ему хоть и глупой, но очень несчастной особой.
— Могли бы, мессир Песте, — прозвучал из-за плеча епископа сдавленный голос мессира Ладзаро Альмереджи, — и помочь синьоре…
— Я и помог, Ладзарино, — с готовностью отозвался шут. — Когда она поняла, что швабра ей не поможет, ибо коротка, она бросила её и побежала за метлой, я же, увидев, что нетопырь улетел, а панталоны висят на люстре, взял арбалет и метко сбил их. Но когда я, как мужественный Роланд, герой великого Ариосто, соорудив орифламму из швабры и искомого предмета, принёс свой трофей синьоре, услышал, что я бесстыжий негодяй и срамной повеса! Вот и совершай подвиги ради дам! Тебя же вместо награды — обольют помоями!
— Песте, умоляю, не говори о женщинах, — за спиной епископа раздался тихий, властный и насмешливый голос герцога Франческо Мария, он неожиданно вышел из боковых дверей, где уже несколько минут слушал шутовские эскапады Песте. История о панталонах и для него новой не была: третьего дня он сам полчаса хохотал, глядя на шута, шныряющего по коридорам с дурацкой хоругвью.
Все вокруг зашевелились, раскланиваясь, дон же Франческо Мария склонился за благословением к епископу.
— Ты прав, мой повелитель, поговорим-ка лучше о политике, — заявил Песте, снова оседлав стул, отделанный чертозианской мозаикой, — все мы любим порассуждать на тему, которая нас нисколько не занимает. А может, обсудим перспективы ужина в свете неумолимо приближающегося конца света? Но когда его ждать? Я говорю, естественно, о конце света. О, я вижу там, в углу, наших оракулов. Да, поговорим лучше о том, что готовит нам грядущее. Люди ничему так твердо не верят, как тому, о чём меньше всего знают, и никто не выступает с такой самоуверенностью, как сочинители всяких басен — астрологи, предсказатели да хироманты.
Пьетро Дальбено смерил шута недоброжелательным взглядом и высокомерно заметил, что не дуракам судить о законах неба, что Песте тут же признал верным и обронил, что на месте Дальбено он давно бы занялся каким-нибудь более прибыльным ремеслом, например, выпрашивал бы подаяние.
— А впрочем, что я говорю, идиот, вы ведь именно этим и занимаетесь…
Дальбено, весьма высоко ценивший свои познания, прошипел, что шут ещё заплатит за свои слова. Тот выразил удивление, почему это люди, нечувствительные к порке, так легко обижаются именно на слова? Но Дальбено, которого на миг бросило в краску, ибо слова шута подлинно отражали один из эпизодов его бурной жизни, ничего не ответил. Это молчание не было доказательством смирения, но свидетельствовало о том, что синьор Пьетро всё же гораздо умнее донны Черубины.
Тут в разговор вмешался герцог.
— Песте, если ты не доверяешь астрологу, может, тогда сам предскажешь, что будет происходить в нашем подлунном мире нынешним летом?
Чума с важностью кивнул.
— Конечно, мой герцог. В Урбино ещё около трех месяцев будет тепло, к осени, возможно, похолодает, во Франции будет наводнение или засуха, а в Египте и Иерусалиме очень вероятна жара. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что на Альбионе часто будет туманно и дождливо. Кое-где произойдут землетрясения. Более точный прогноз пока сделать трудно. Но я заметил, повелитель, что при прогнозировании уже состоявшихся событий уровень их точности возрастает! Так Чекко д'Асколи самым кощунственным образом рассчитал по звездам Рождество Христа и вывел из него его крестную смерть. Что значит знание законов неба! Правда, по этой причине в 1327 году сам он умер во Флоренции на костре. Жаль, что звезды не предупредили его об опасности составления дурацких гороскопов…
— Но прогнозы нашего уважаемого Дальбено хорошо сбываются, — герцог сегодня был благодушен.
— Да, я не откажу ему в умении хорошо сбывать прогнозы, тем более, что он на каждом отменно зарабатывает.
— Но он правильно предсказал смерть Алессандро ди Медичи!
— Quis est enim, qui totum diem jaculans, non aliquando collineet? Кто весь день метая дротик — не попадет хоть раз в цель? Алессандро — извращенец и выродок, похищавший и флорентинок, вторгавшийся в женские монастыри, отравивший кардинала Иполлито и еще десяток дружков и недругов! Его дела прогневили небо, и предсказать ему смерть я мог бы с той же вероятностью, как появление по весне листьев на деревьях.
Тут астролог открыл было рот для ответа, но вдруг поймал на себе плотоядный и лишенный всякой сентиментальности взгляд мессира Аурелиано Портофино.
— Джованни Бентивольо, правитель Болоньи, наслушавшись астрологов, приказал вырезать на камне построенной им башни его дворца слова: «Его звезды и его заслуги обеспечили ему все мыслимые блага» — и это за несколько лет до изгнания, — назидательно проговорил инквизитор, даря астрологу ещё один напряженный взгляд, — никакое сочетание звезд не может принудить к чему-либо свободную человеческую волю, как не может оно предопределить Божью волю. Ваши законы неба являются ересью. Vir sapiens dominabitur astris, мудрый правит звездами, мне хотелось бы, чтобы вы это понимали…
Дальбено торопливо ретировался.
— А вы не верите в судьбу, мессир Грандони? — донна Белончини приблизилась к ним и теперь пожирала Грациано взглядом, от которого всем телом вдруг содрогнулся и инквизитор, испуганно заморгавший и подавшийся назад.
Песте оказался сильнее духом.
— Не знаю, что и сказать, донна Белончини, — задумчиво проговорил он. — Бог дурака — это Случай, Судьба же — богиня-покровительница женщин, и она права, помогая именно тем, кто не в состоянии о себе позаботиться. Но мне-то что за резон в неё верить?
Синьора окинула мессира Грандони новым похотливо-восторженным взглядом. Было похоже, что все, что ни обронил бы шут — казалось ей перлом остроумия. Грациано обменялся мученическим взглядом с Портофино и горестно вздохнул, а Альдобрандо Даноли подумал, что, кажется, он и сам понимает теперь причины неприязни мессира Джезуальдо Белончини к шуту Песте.
Глава 5, в которой Песте продолжает кривляться, Альдобрандо Даноли задается горестными вопросами, а мессир Портофино проявляет всю меру своего гнева
…Видимо, епископ попросил у дона Франческо Марии аудиенции, потому что все служители церкви вскоре исчезли в герцогских покоях. Придворные же разделились на группы, и в каждой шёл свой разговор.
Альдобрандо Даноли медленно прошёл мимо той компании, где сидели Бенедетта Лукка и Иоланда Тассони. Они тихо сплетничали о Джованне Монтальдо, хотя историю дуэли Соларентани с её супругом толковали вкривь и вкось. Потом разговор перешёл на похождения Виттории Торизани, её связь с Дамиано Тронти ни для кого тайной не была, но, осуждая подругу за ужасную безнравственность, в тоне девиц всё же проступала почти нескрываемая зависть. В другой компании беседовали об истинной галантности, в третьем кружке тихо судачили о визите папского посланника и о предстоящем паломничестве герцогинь к старому Скиту около Фонте Авеллана у подножия горы Катрия, основанному Сан Пьердамьяни и приютившему в свое время великого Данте.
Джованна Монтальдо сидела в стороне от всех. До этого она бросила украдкой взгляд на Соларентани, но быстро отвела его, покраснев. Джованна не знала, кто донёс мужу о том, что Флавио Соларентани был у них в доме, но слышала, что Ипполито вызвал его. Что она наделала, безумная? Как могла поддаться глупому порыву? Теперь Ипполито убьёт Флавио, он не станет ничего слушать! Бог мой, что же будет? Она знала мужа и понимала, что после убийства Соларентани в жертву его чести будет принесена и она. Как объяснить ему? Возвращение соперников — живыми и невредимыми — изумило ее. Ипполито ночевал в их доме в городе, но утром появился в замке. На неё почти не смотрел.
Господи, прости и помилуй…
Сам Монтальдо безумно корил себя. Зачем, поддавшись уговорам друга, женился вторично после смерти Марии? Восемнадцать лет разницы… Сам виноват. Кровь его при виде девицы по-юношески вспыхнула, он подумал, он сможет внушить ей чувство. Был мягок, уступчив, кроток, и ему показалось, что его… ну, пусть не полюбили… но… Прозрение было жестоким. Ипполито вздохнул. Конечно, щенок молод и смазлив. К тому же, сын Гавино. Господи, кого винить? Вчерашний поединок и слова Соларентани… Допущение, что Джованна все-таки невинна и любит его, тешило душу, но сомнения жгли. Он думал всю ночь. Сейчас молча смотрел на женщину, которая была его счастьем, упоением, бедой, позором…
Между тем в зале появились Тристано д'Альвеллаи Дамиано Тронти. Последний оглядел придворную толпу и, поняв, что снова не успел учуять новые модные веяния, разразился гневной филиппикой:
— Я разорюсь, чёрт возьми! Эта проклятая мода поминутно превращает костюм с иголочки в неприличную тряпку. Вчера ещё камзолы были короткие, но ныне мода их удлиняет! Опять новые обшлага, округлились прямоугольные баски и вышивка сменилась кружевной отделкой! Облегающие штаны превратились в складчатые присборенные буфы! Едва прикрывающие зад накидки уступили место длинным плащам! Какая подлость! Из длинного ещё можно сделать короткое, так нет же!! А перчатки — каждый сезон то короткие, то с раструбами, то алого бархата, то — вытянутые на пол-локтя вверх по предплечью! А шляпы, то «албанские», как горшок для масла, то плоские с широкими полями, то — круглые с узкими полями! А ныне ещё и эти ароматизированные замшевые наплечники, подбитые саше с благовониями, отчего рыцари превратились в ходячие ладанки. Их и дамы носят…
Начальник тайной службы, который всегда вычленял в речи собеседника самое главное, отозвался на слова Тронти. «Не волнуйся, Дамиано. Ты — не разоришься…», насмешливо проворчал он. Тут невесть откуда возник кривляка-Песте, на сей раз с гитарой, и продолжил инвективу камерира, правда, в ином направлении, а всё потому, что снова увидел синьору Верджилези, статс-даму герцогини.
— Боюсь, дорогой Дамиано, никакие благовония не способны заглушить неповторимый аромат аристократических ног и подмышек неких дам высокого происхождения, способный перебить вонь любого зоопарка. — Нахал брезгливо помахал рукой под носом. — Особенно, когда эти запахи усилены притирками, маслами, душистыми пудрами, эссенциями и мешочками с травами. Видимо, только такой дурак, как я, может недоумевать, почему бы им не отправиться к цирюльнику-банщику, обслуживающему в замке три парильни, да не принять ванну?
Не то, чтобы у донны Верджилези на сей раз хватило ума не заметить насмешки, тем более незаслуженной, ибо синьора была чистюлей, но прибежавший лакей позвал её в покои герцогини Элеоноры. В итоге у Песте похитили потеху. Однако шельмец тут же отыгрался на её подружке, донне Франческе Бартолини, тридцатилетней уроженке Пезаро, особе с удивительно красивыми светлыми волосами, отливавшими в сиянии свечей золотом. Мерзавец ударил по струнам и, нарочито гнусавя, пропел сатирический куплет.
— Да не прельстит лукавая срамница, И не зажжет безумных грёз Глупца, готового прельститься Сияньем золотым волос! Поддельно злато! Проба подтвердила: Фальшивый блеск! Обман велик! Но глупость ложь изобличила, В златых кудрях узнав… парик…Последнее слово наглый гаер пропел дребезжащим фальцетом.
Синьора окинула негодяя убийственным взглядом, способным, кажется, прожечь дыру даже в мраморе, но Чума уже забыл про неё. Меж тем по лицу Гаэтаны Фаттинанти было заметно, что шуточка Песте нашла живой отклик в её сердце, девица улыбнулась, — но не шуту, а скорее синьоре Франческе, но яд её улыбки только ещё больше взбесил статс-даму.
Шут же направился дальше.
Надо заметить, что поведение мессира Грандони, его неприязнь к дамам и загадочные постельные предпочтения в течение нескольких лет подлинно интриговали двор. Беда шута была в слишком уж очевидной красоте, невольно останавливавшей каждый взгляд, будь Грациано менее привлекателен, он не был бы и притчей во языцех. Но в итоге опытные чаровницы, взбешенные его равнодушием к их прелестям, высказывали предположения, весьма унизительные для его мужского достоинства: ведь не могли же они предположить, что не привлекают его потому что… непривлекательны. Предположить такое было бы просто нелепостью! Мужчины же обычно высказывали догадку о неких иных, не совсем чистых склонностях мессира Грациано, но подтверждения им нигде не находили.
Даже Тристано д'Альвеллаи Дамиано Тронти недоумевали — и сумели заинтриговать дона Франческо Марию: шут не только никогда не принимал участия в тихих ночных кутежах герцога и его подручных, не только не был замечен ни в каких любовных интрижках — он даже баню приказывал топить только для себя одного! Тогда дружками была высказана мысль о физическом изъяне или уродстве, мешающем шуту предаваться альковным радостям. Любопытство герцога, помноженное на свободный банный вечер, превысило тогда меру, и дон Франческо Мария приказал Грациано сопровождать его в банные пределы.
Увы. То, что ему довелось увидеть, ничего не прояснило. Обнажённый, Чума удивил своего господина разве что тем, что имел волосы лишь на лобке да в подмышечных впадинах, на ногах же шута они были совсем незаметны. Но подобное, хоть и нечасто, но встречалось, и отнюдь не уродовало. Въявь проступили непомерная ширина плеч, мощь икр и запястий. Грациано напоминал мраморную статую Геракла, был безупречно сложен и, на придирчивый взгляд герцога, не отмечен никаким телесным пороком. Дон Франческо Мария в тот же день поведал об этом фаворитам, погрузив их в тяжёлое и гнетущее недоумение, в коем они втроём пребывали и поныне.
Светские же сплетники, не находя подтверждения склонности шута к мальчикам и мужчинам, готовы были присоединить свой голос к дамам. А вот фрейлина Иллария Манчини, начитавшись куртуазных романов, решила, что поведение мессира Грандони — рыцарственно, ибо в нем ей мерещилось испытание преданности. В романах рыцари, принесшие обет верности любимой, стойко сопротивлялись любовным признаниям других дам, и она считала, что у мессира Грандони есть при дворе тайная дама сердца. Были среди придворных и возвышенные души, правда, весьма немногочисленные, склонные считать мессира Грандони монахом в миру, человеком, посвятившим чистоту души и тела Богу. Но повторимся — их было совсем немного.
Между тем шут снова курсировал по залу, поболтал несколько минут с синьорой Дианорой ди Бертацци и Глорией Валерани, остановился рядом со стариком Росси, потом подошёл к Альдобрандо Даноли. В отдалённом от дам кружке Пьетро Альбани, Ладзаро Альмереджи и Густаво Бальди толковали о женщинах, шепотом насмешливо цитируя «Sonetti lussuriosi» Аретино.
Mettimi un dito in cul, caro vecchione, e spinge il cazzo dentro a poco a poco; alza ben questa gamba a far buon gioco, poi mena senza far reputazione. Che, per mia fe! quest'e il miglior boccone che mangiar il pan unto appresso al foco; e s'in potta ti spiace, muta luoco, ch'uomo non e chi non e buggiarone…(нецензурно)Альдобрандо Даноли уже доводилось слышать эти мерзкие стихи, они почти полтора десятилетия ходили в списках, часто цитировались похотливыми придворными распутниками. Впрочем, цитировались негромко, а уж упомянуть имя их автора при дамах и вовсе было невозможно. «Il suo nome è infame: un uomo ben educate non pronunziarebbe il suo innanzi a una donna» Между тем, многие дамы тоже тайно скупали похабные сонеты Аретино и не менее похабные рисунки, к которым они были написаны, ученика Рафаэля Джулио Романо, скопированные Маркантонио Раймонди.
Альдобрандо Даноли был согласен с Вазари, полагавшим, что трудно сказать, что было противнее: вид ли рисунков для глаза или стихи Аретино для слуха. Но, несмотря на преследование цензурой и уничтожение тиражей, мерзейшие книги множились.
Тут Даноли заметил рядом Чуму и невольно удивился его потемневшему лицу и брезгливости во взгляде. Он, безусловно, тоже слышал стихи, цитируемые Ладзаро. Альдобрандо тихо поинтересовался.
— Вам не нравятся стихи мессира Аретино?
Песте поднял левую бровь и с деланным изумлением надменно вопросил:
— С каких это пор отродье сапожников именуется мессиром? — Он гадливо передернулся, — художнику не следовало бы так злоупотреблять божьим даром, стихи же просто корявы. Бездарь. Сапожник — он и в поэзии сапожник. Витино — и тот даровитее.
Между тем стоявшие рядом с ними девицы и молодые мужчины обменивались любезностями и колкостями, иные из которых тоже были более чем фривольны.
— И вы тоже будете участвовать в турнире, мессир Сантуччи? — осведомилась Иоланда Тассони у молодого человека, и тот галантно кивнул. — А какое у вас будет копье?
— Каждый рыцарь копьем одарен от природы… — иронично проронил Алессандро Сантуччи, сын Донато.
Альдобрандо заметил, что красивая зеленоглазая девушка, которую Песте назвал Камиллой Монтеорфано, тихо поднялась и ушла в боковые двери, Гаэтана Фаттинанти поморщилась, но девица, которую он до этого не видел, кокетливо обратилась к говорившему. «Мужчины вечно хвалятся своими копьями…» Сантуччи развёл руками, давая понять, что то, что хвалимо, заслуживает похвалы, а Маттео Монтальдо, сын церемониймейстера, отшутился вместо него. «Мы готовы, чтобы нас, подобно суду Париса, рассудили прекрасные дамы… и оценили бы длину и толщину наших копий…»
Даноли перевел на Песте горестный взгляд и тихо проронил.
— Имей я дочь, я не послал бы её сюда… — Даноли вздохнул, вспомнив, что ему суждено умереть бездетным.
Песте усмехнулся.
— Полно, граф. Раньше, я слышал, при иных дворах, если герцог выбирал в любовницы фрейлину жены — отказать было немыслимо, семья её была бы уничтожена. Но ныне… — он пожал плечами, — французская зараза сдерживает похоть многих самцов крепче любой узды. Герцог в этих местах не охотится, поверьте. Конечно, любая фрейлина может стать откровенной потаскухой, и таковых немало, но если только… сама того захочет. Не вините герцогские чертоги.
— Но вы же сами понимаете, мессир Грандони, как растлевают юные души подобные фривольные шуточки…
Шут улыбнулся.
— О, да, не пересчитать, сколько робких созданий сбились с пути от чтения истории о преступной любви Библиды к Кавну и книг, подобных Овидиевым «Метаморфозам», не говоря уже о прочих искусительных любострастных повестях французских, латинских, греческих, испанских авторов. Разве не впал в грех соумышления, так опечаливший его, сам святой Августин, читая четвертую главу «Энеиды», содержащую описание любовных томлений Дидоны? Хотелось бы мне иметь столько же сотен дукатов, сколько было на свете дев, чьи чувства были изгажены, а сами они лишены невинности после чтения «Амадиса Галльского». А что способны натворить античные книги, растолкованные и проясненные в самых тёмных местах нашими порочными наставниками, блудодействующими словом и делом в потаенных кабинетах? Но боюсь, мессир Даноли, вы забыли старую истину о том, что невинность, которая не в состоянии оберечь себя сама, не стоит того, чтобы её и оберегали. Если среди этих девиц есть чистые особы, в чём я лично сомневаюсь, это проступит. Se son rose, fioriranno…Если это розы — они зацветут.
Даноли тепло и грустно улыбнулся кривляке-шуту. Если в суждениях Портофино проступала неколебимая и непреклонная истина, то истина шута была искаженной, колеблющейся и зыбкой, как отражение луны в черных ночных водах, искривлённой и перекошенной, но все же этот паяц, безусловно, понимал её. В этот вечер Альдобрандо убедился если не в подлинности этого человека, то в его недюжинном уме. Епископ был прав.
Сам же он всё это время, особенно после больного видения, ощущал странное томление духа. Почему бесы шипели эти странные слова про кровь? Что такое гнилая кровь? Почему? Кровь гниёт… Что это значит? Здесь много людей с гнилой кровью? Тут он вздрогнул и напрягся, поймав несколько удивлённый взгляд собеседника. Оказывается, Даноли произнёс это вслух. Слова вырвались у него почти против воли, но его опасения не оправдались. Шут смотрел на него холодным и задумчивым взглядом, напряженным и внимательным. Он даже учтиво склонился к Даноли.
— Гнилая кровь? Я не понимаю вас, Альдобрандо. Кровь есть жизнь? Тление жизни? Испорченная кровь черных родов? Уродства старой и гнилой крови? Кровь, зараженная распутной болезнью? Плод кровосмешения? Постыдное родство? Греховные кровные связи? Выродки? Сокровенные откровения?
Даноли болезненно поморщился. Что он мог объяснить? Тут он напрягся снова — почему шут сказал о «сокровенных откровениях»? Играл словами, на что был, как убедился Даноли, мастером? Или… на что-то намекал?
— Вам не кажется, что кровь людей здесь словно заражена?
Шут, глядя на графа глазами цвета ночи, снова задумчиво проронил:
— Гнили довольно, но глупы попытки списать что-то на кровь, Альдобрандо. Мой дорогой повелитель Франческо Мария не заткнет за пояс Эццелино ди Романо. Я бы сказал, что причина тления и гнили не в крови… Гниль начинается с духа, а дух заражается гнилыми впечатлениями. Вы ведь сами сказали… Картинки Романо мерзки, но разве остальное лучше? Когда люди начинают вместо молитв читать распутные мерзости, вроде писаний Аретино, они и сами не замечают, как исподволь в них входит сатанинский яд, который сначала гнилостным сифилисом бродит в мозгу, потом всасывается в кровь, а после проступает… И тогда Джованни Мария Висконти травит собаками людей, убийца и кровосмеситель Сиджизмондо Малатеста грабит церкви, плюет на клятвы и даже пытается изнасиловать собственного сына, а Чезаре Борджа недрогнувшей рукой убивает стоящих на его пути. Впрочем, как полагает мой дружок Лелио, nunquam adeo foedis adeoque pudendis utimur exemplis, ut non pejora supersint… Но если люди, потрясённые допущенным распадом, по вразумлению Божьему, приходят в себя, духовно отряхиваются, вылезают из смрадных луж разврата, вспоминают о Господе — тогда кровь самых страшных распутников, змеиным ядом струящаяся в чёрных венах потомков, очищается. Забудьте вы о крови.
Речь шута, плавная и мягкая, успокоила Альдобрандо Даноли. Грациано прав, ему просто померещилось. Это все болезнь… Дурные видения и призраки. Не думать, не думать, забыть, отвлечься…
— А эта особа… донна Верджилези… Она оскорбила вас, мессир Грандони?
— Что? — Чума искренне изумился. — Меня?
— Вы смеетесь над ней. Это месть? Она чем-то задела вас?
Шут недоуменно уставился на Даноли.
— Да нет… — Чума смотрел на Альдобрандо удивленно, искренне не понимая, о чём его спрашивают, — чем она может задеть, помилуйте? Дурочка просто.
Между тем в зале снова появились герцог и епископ с клириками. Торжественной процессией с кухни внесли блюда с яствами. Каждая из перемен блюд включала четыре разных супа, дюжину закусок, прожаренное на противне жаркое, соусы, легкие блюда, подаваемые перед десертом. Кроме того, готовились три или четыре каплуна и уложенные высокой пирамидой несколько видов окороков и колбас, а также — всевозможная дичь.
Однако епископ откланялся. Исчезли и почти все клирики — кроме Портофино и Соларентани, живших в замке. Между тем, герцог не возглавил общий стол, но сел в своё кресло у стены. Туда поставили инкрустированный стол, и Бонелло под пристальным надзором охранников герцога лично принёс туда подносы, уставленные явствами. Чести быть сотрапезниками герцога удостоились мессир Портофино, главный лесничий Ладзаро Альмереджи и, как всегда, шут Песте. Придворные бросали на счастливцев завистливые взгляды.
Портофино поинтересовался у Песте — удалось ли ему утереть нос Луиджи, объяснив сотрапезникам, что неделю назад шут поспорил со своим домоправителем, что сам приготовит пирог с вином и орехами. Шут пояснил, что ему помешали греховные сомнения и недостаток веры. Он взял сахар, муку и яблоки, горсть орехов, яйца, масло и лимон и бутылку Бароло. Все по рецепту. Но, увы, прежде, чем начать месить тесто, он усомнился в качестве вина и попробовал его. Стаканчик, не больше. Оно оказалось отменным. Он высыпал в миску сахар, но тут снова усомнился в вине — да, это Бароло, но действительно ли двадцатилетнее? Он попробовал его снова — ещё стаканчик. Пожалуй, в лавке папаши Тонино его не провели. Да, двадцатилетнее. Он разбил в миску яйца и тут его снова одолели сомнения — подлинно ли это вино, как не раз говаривал дон Франческо Мария, «в одном лишь глотке содержит теплоту пьемонтского солнца, лазурь небес и сокровенные истины Евангелия»? Чтобы в полной мере понять это, он, Песте, осушил ещё пару стаканов…
— А потом? — поинтересовался дон Франческо Мария, насмешливо направляя на шута глаза, обрамленные выпуклыми веками.
…Потом он закусил орехами и яблоками, кои накрошил во взбитые с сахаром яйца, поставил муку на полку, допил вино, наплевал на пирог и пошёл спать, лишний раз убедившись в старой истине: чтобы правильно приготовить яичницу, мало быть одаренным кулинаром и стоять у хорошо нагретой плиты с умной поваренной книгой. Нужны ещё — Божья помощь и возвышенный склад ума… да и яйца лишними не будут.
Инноченцо Бонелло, главный повар, приятель шута, озабоченно поинтересовался, удался ли каплун?
— Не могу сказать, что каплун был очень вкусный, дорогой Инноченцо, — жуя, ответил шут, — эта фраза слишком напоминает некролог, а кто же верит всей той ерунде, что говорится над покойниками? Поговорим о живых. Можно научиться стихосложению, можно выучить дюжину языков и постичь тайны земли и неба, тут, ясное дело, большого ума не требуется, но хорошо жарить каплуна — это искусство! Не будь таких гениев кулинарии, как ты, жестокость жизни в эти бесовские времена была бы просто невыносима. — Шут артистично обглодал косточку и поднял бокал. — Твоё здоровье, Бонелло!
Альдобрандо заметил, что за общий стол сели без малого сорок человек. Появились новые люди, которых он раньше в зале не видел. С левой стороны стола против них сидел бледный и странно томный человек с большим носом, но нерешительным, вялым подбородком, с глазами цвета льда. Антонио Фаттинанти на вопрос Даноли ответил, что это ключник Джузеппе Бранки. Рядом ел молодой человек лет тридцати, щуплый и пучеглазый, с толстыми рыбьими губами, из которых нижняя несколько отвисала. Он оказался кастеляном замка Эмилиано Фурни. Слева от них сидел ловчий Паоло Кастарелла, худой человек с лицом рыхлым и потным, под его серыми глазами набрякли тяжелые мешки, бывшие следствием не то перепоя, не то какого-то лимфатического недуга. При взгляде на этих людей Альдобрандо невесть почему подумал, что это жертвы ада, потом опомнился и долго не мог понять, откуда в его голову пришла столь дикая мысль.
В стороне от них сидел Джулиано Пальтрони, полный человек с маленькими темными глазами, напоминающими маслины, и тугим лицом, лучащимся румянцем. Он был герцогским банщиком и ведал цирюльней. Джулиано поминутно что-то говорил соседу — конюшему Руджеро Назоли, блондину со скуластым лицом и тяжелым подбородком, придававшим лицу выражение силы и воли.
С правой стороны стола поместились донна Черубина Верджилези, особа, наделенная от природы круглыми тёмными глазами и губками-вишенками, но, к несчастью, сильно обделённая мозгами, и потому весьма любвеобильная. Она, как уже упоминалось, выбирала себе в любовники только утонченных мужчин, знатоков изысканной поэзии и галантных кавалеров. Тут же сидела её подруга Франческа Бартолини, белокурая полнотелая особа с округлым лицом, тоже романтичная и весьма похотливая. Синьорина Джулиана Тибо, по признанию многих придворных, неутомимая в постели и малоразборчивая, не брезговавшая даже конюхами, тихо беседовала с Дианой Манзоли, полной и дородной особой в желтой накидке, которая никогда не обращала внимания на куртуазную любезность кавалеров, предпочитая им мужчин платежеспособных. Её муж, главный шталмейстер Руфино Манзоли, не возражал.
За столом снова обсуждали ненавистного фаворита. Критике подвергалось дерзкое поведение шута, и тут выяснилось, что у него есть при дворе и поклонники.
— Вы не можете не согласиться, Дианора, что его неучтивость — следствие пустого тщеславия, пошлости и высокомерия! Он нагл и бездарен! — высказалась Иоланда Тассони.
Дианора ди Бертацци спокойно возразила.
— При дворе много пошляков, сплетников и насмешников, но людей действительно остроумных мало. Изящно шутить и занимательно говорить о пустяках умеет лишь тот, кто сочетает изысканность и непринужденность с богатым воображением: сыпать веселыми остротами — значит создавать нечто из ничего, творить… Мессир Грандони — одарённый человек.
Её поддержала Гаэтана Фаттинанти.
— Мессир Грандони всегда учтив, церемонен и благопристоен без всякой фамильярности.
— Не могу этого отрицать! — язвительно заметила синьорина Тассони. — Он всегда владеет лицом и жестами, скрытен и непроницаем, умеет улыбаться врагам. Но в этом — утонченное притворство, мерзейшее двуличие и глубочайшее презрение ко всем.
— Фаворит, наделенный высотой духа, часто испытывает смущение и замешательство, видя, насколько низки и льстивы заискивающие в нём. Он платит им за раболепие презрением и насмешкой, но зачем требовать от него уважения к угодничеству? — Гаэтана улыбнулась, видя, что ей удалось заставить Иоланду умолкнуть.
Чума меж тем рассказывал герцогу, инквизитору и главному лесничему, как однажды, охотясь на уток, напоролся на волчью стаю. «Кинулся я к дереву, влез на сук, а волки подо мной так и прыгают, так и прыгают. Целая дюжина. Серые, глаза горят… И вдруг сук подо мной — трррах! — подломился… Падаю я прямо на волков…»
— И что же? — с нескрываемым скепсисом полюбопытствовал Ладзаро. Он знал, чем чревата встреча с волчьей стаей. Песте с непередаваемой грустью развёл руками, словно изумляясь его недоумению.
— Ну, конечно же, разорвали в клочья, Ладзарино. А ты чего ждал?
Отхохотав, дон Франческо Мария рассказал, как, будучи в Мантуе, был приглашен на охоту на зайцев и по окончании травли единогласно провозглашен королем стрелков. Он один меткими выстрелами из арбалета застрелил тридцать зайцев.
— До сих пор не понимаю, как я это сделал, — скромно заметил он, — ведь в моем колчане было только десять стрел…
Главный лесничий заметил про шута, что тот безжалостный охотник. В прошлый раз, когда на герцогской охоте были фрейлины, все мужчины забыли про выстрелы, красуясь перед дамами, и только шут настрелял дюжину уток. «Это было в тот день, когда заблудился наш медик, заплутал в трех соснах… Его супруга тоже беспокоилась…»
— Да, не заплутился ли он и не заблудал ли… — растолковал шут.
— Ну, да, а Песте нашёл его, собирая своих уток. Дамы же, когда мессир Грандони едва донёс свою добычу, сказали, что у него нет сердца, — наябедничал лесничий.
— Сердце у него есть, — вступился за дружка инквизитор, — ведь подбирая убитых уток, он едва не рыдал. По крайней мере, на его глазах были слезы…
— Слезы на его глазах выступили позже, когда он смолил утку над костром, и дым попал ему в глаза… — уточнил герцог.
— Нет, ваша светлость, я оплакивал их… — с неописуемым выражением на глумливой физиономии заверил герцога Песте.
Даноли пригубил вино, оно оказалось превосходным и он, думая о своём, не заметил, как неприметно охмелел. Пиршественный зал медленно поплыл у него пред глазами, лица искажались и перекашивались. В ушах снова призраки снова прошипели мерзкие слова о дурной крови, но продолжалось это недолго — усилием воли ему удалось справиться с собой.
Трапеза завершалась, Даноли оглядывал стол, слушая краем уха рецепт, которым Песте за герцогским столом делился с инквизитором. «Чтобы приготовить рагу из зайца, Аурелиано, оживленно повествовал наглый гаер, надо взять масло, шпик, морковь, лавровый лист, чёрный перец горошком, три дольки чеснока, соль, десяток трюфелей и фунт кошатины…» Выслушал он и приговор главы урбинского Священного трибунала: «Ты совершенно не умеешь готовить, Чума…» и дерзкую апелляцию нахала: «Вздор! Никто вкуснее меня не режет ветчину!!..»
Заметил Альдобрандо и Флавио Соларентани, тот был сумрачен и неразговорчив. Причём сумрачность его усугублялась, когда он ненароком ловил на себе взгляд Портофино — ядовито-насмешливый и высокомерно-презрительный. Песте же поглядывал на Соларентани безмятежно и элегично, даже умилённо, словно доктор философии — на глупого котёнка. Самого Чуму пожирала плотоядным и хищным взором Бьянка Белончини, Черубина же Верджилези бросала на него взгляды, исполненные ненависти, мужчины вяло пережевывали десерт, искоса поглядывали на женщин. Тристано д'Альвеллавнимательно смотрел на самого Альдобрандо Даноли, и заметив, что граф поймал его взгляд, не отвёл глаза, а по-прежнему смотрел на него пристально и сосредоточенно.
В ушах Альдобрандо снова и снова змеиные голоса нечисти шипели непонятные слова о зараженной, гнилой крови, но где было в этом путаном круговороте, в калейдоскопическом мелькании почти неразличимых лиц понять, о чём идет речь?
Шут, давно наевшийся, теперь препирался с герцогом и своим дружком Портофино. Первый утверждал, что шут часто нарушает основы веры и, вообще, недоверчив и скептичен, а Аурелиано считал, что Чума, наоборот, часто верит досужим вымыслам. Песте заявил, что он, действительно, существо на редкость сложное, противоречивое и многогранное и, взяв висящую на стуле гитару, ударил по струнам, заявив, что споёт старинную испанскую песню, которая пояснит присутствующим степень его веры и еретических сомнений…
Пел шут, глумливо кривляясь, как ярмарочный арлекин.
Что женился бездельник на красотке без денег, — я, пожалуй, поверю… что не пустит он смело красоту ее в дело, — а вот это уж ересь… Что обнов у красотки тьма и муж ее кроткий, — Почему бы и нет? Что не знает он, скаред, кто жену его дарит, — Ну, так это же бред… Что к красавице ночью залетел ангелочек, — Это дивное чудо. Что девица, надута, не брюхата от блуда, — верить в это не буду.Омерзительный гаер завел глаза пол потолок, потом опустил их на синьора Фаверо.
И что куплена степень профессором неким, — в этом не усомнюсь, что диплом золоченный производит учёных, — вот над этим — смеюсь.Мерзкий кривляка оглядел дальний стол, где сидели Тиберио Комини, Эмилиано Фурни и Джузеппе Бранки, и допел, изгаляясь, последний куплет.
Что юнец пять дукатов не считает за трату, — Ну, пожалуй, что да… Что на зад его гладкий ганимеды не падки, — Ну, так то ерунда…В зале повисло неприятное молчание, и шут извинился — он сегодня не в голосе, герцог расхохотался, а мессир Портофино признал, что взгляды шута хоть и циничны донельзя, но ничего еретического в них нет.
— Ну, а почему ты не воспел верность моих слуг, Песте? — тихо спросил вдруг дон Франческо Мария, — или я не настолько богат, чтобы купить чью-то верность? Ведь об уме правителя судят по тому, каких людей он приближает, если это люди преданные и способные, сие проявление его мудрости. Если же они не таковы, то заключат, что первую оплошность государь совершил, выбрав плохих помощников. Но так редки способные… так нечасты преданные… а уж соединить в одном лице преданность и способности… — трудно было понять, шутит его светлость или серьёзен. — Ты-то хоть мне предан?
Шут грустно поглядел на своего владыку.
— Язык искажен, мой повелитель, и трудно сразу постичь разницу между «быть преданным друзьям» и «быть преданным друзьями», разница-то только в одной букве, и только стрезва распознаешь отличие «способности на многое» от «способности на все», и поймешь, как порой убийственны универсалии. Наш мессир Альмереджи верен женщинам — каждой и всю ночь напролет. Кто станет упрекать компас за преданность северу, а флюгер за верность ветру? Но истинная верность — верность земле, повелитель, ибо кто уже предан земле, не сможет предать. Я же надеюсь, что буду верен. А вот быть преданным… я могу. Это с каждым случиться может…
Герцог был бледен и казался подавленным. Словесные выверты шута были неутешительны, но Чума не сказал ничего, чего не знал бы сам Франческо Мария.
— Счастлив правитель, за которым с равной радостью идут на пир и на смерть… — уныло пробормотал герцог.
Песте поднялся и, подойдя к Франческо Марии, тихо опустился на колени рядом с троном. Шуту было жаль своего несчастного властелина.
— Мы пировали с тобой, повелитель. Почему ты думаешь, что я не пойду за тебя на смерть?
Франческо Мария судорожно вздохнул. Шуту он верил. Но все остальные? Песте продолжил:
— Ты всегда был верен друзьям, господин мой. Зеркало возмездия, обращенное к тебе, не будет жестоко…
— Разве мало верных, оказавшихся преданными, Грациано?
Шут поморщился и тихо поговорил.
— Их ничуть не больше, чем тех, кто остался верен до смерти. Но сейчас ты готов утратить нечто более важное — верность себе. И что проку будет от моей верности предавшему самого себя? Ты слабеешь…
Франческо Мария был умён и никогда не считал шутов опасными — ибо знал подлинные опасности, он всегда смеялся над шутовскими проделками Песте, подлинно веселившего его сердце, хохотал и над насмешками Чумы над ним самим — и оттого казался только умнее. Неограниченная свобода шутовства при дворе непомерно усиливала владыку — смеющийся над собой непобедим. Чума прекрасно понимал герцога и время от времени сотрясал герцогские приемы колкими пассажами в адрес его светлости — шута после этого считали безумно дерзким, но Франческо Марию, снисходительно улыбающегося, приравнивали к Октавиану Августу. Однако сейчас герцог не смеялся, но, горько улыбнувшись и кивнув Тристано д'Альвелле, покинул зал.
Чума вдруг услышал за спиной шипение Джезуальдо Белончини.
— Лизоблюд, легко ему лицемерить да падать на колени, демонстрируя преданность…
Грациано поднялся, лениво пробормотав, что тяжело упасть на колени только тем, кто стоит на четвереньках, и нашел глазами Лелио Портофино. Тот видел лицо удалившегося с трапезы герцога и тоже был невесел.
После ужина слуги внесли светильники, придворные разбрелись, кто куда, дамы с кавалерами, всеми силами избегая треклятого шута, затеяли игру в триктрак, а плотно закусивший поэт Витино читал девицам стихи, но при этом — подыскивал глазами любвеобильную особу, способную приютить любимца муз на ночь.
К шуту снова подошёл его нынешний сотрапезник, дружок Тристано д'Альвеллы, мессир Ладзаро Альмереджи и с любопытством поинтересовался: Грациано пошутил насчёт парика, или это правда? Чума, уже забывший свой взбесивший фрейлину экспромт об искусственной природе её белокурых волос, не сразу понял, о чём его спрашивает главный лесничий, а, уразумев, почесал левую бровь и выразил недоумение — ведь мессир Альмереджи, как было всем известно, не проводил ночи, охраняя леса, но охотился по ночам в покоях фрейлин — кому же знать об этом, как не ему? Мессир Ладзаро почесал в затылке. Его дело загнать дичь, пояснил он, а ощипывать её — он не пробовал.
Песте дал ему хамский совет — попробовать…
Между тем к Чуме, который хищно оглядывал дам, надеясь найти новый повод для своих ядовитых инвектив, подошёл Флавио Соларентани. С того часа, как они расстались на городской площади, они только перекинулись взглядами за столом. Соларентани был бледен и выглядел невыспавшимся.
— Я ещё не поблагодарил тебя за советы и уроки фехтования, Песте.
Шут усмехнулся.
— Лучшей благодарностью мне будет отсутствие подобных случаев в будущем, Флавио. Надеюсь, произошедшее тебя вразумило?
Соларентани вздохнул.
— Ты — странный. Из тебя вышел бы хороший монах. А вот мне не надо было давать обеты. Формы женского тела томят и мучают своим необъяснимым очарованием, и если душа не готова отринуть все соблазны мира, искушаешься поминутно…
Взгляд Чумы отяжелел.
— Ты — глупец. Чудом соскользнул с плахи и снова лезешь под топор?
— Я понимаю. — Флавио поморщился. — д'Альвеллазря устроил меня сюда. Но как ты может не видеть этой красоты? Женственная утончённость так пленительна! Как они изысканны, как грациозны…
Шут зло усмехнулся.
— «Не пожелай красоты женщины в сердце твоём, да не увлечет она тебя ресницами своими, ибо всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём…» — шут ломался, но взгляд его был ядовит и презрителен. — При ходьбе опускай очи долу да усердно повторяй молитву Иисусову, коя оградит от искушений, ибо с призываемым Пресвятым Именем в сердце поселится Спаситель и обережет тебя от непотребного…
Священник перебил его.
— Грациано… А… что Портофино? — было заметно, что это волнует Соларентани. — Он сердится? Сильно? — Песте пожал плечами, давая понять, что степень гнева мессира Портофино ему неведома. Соларентани был бледен и отвернувшись от шута, спросил, — но почему отец Аурелиано… Он же постоянно то в замке, то в храме, везде женщины, он, я видел, и вина пьет, и с женщинами беседует… Почему он не искушается?
— Глупец… За плечами Аурелиано двадцать пять лет таких постов и подвигов, что тебе и не снились. Он может и ночь в спальне женщины провести — и девственником остаться.
— …Ну, за подобное я бы не поручился, — раздался сзади насмешливый бас Портофино, — глупо искушать Господа такими опытами. Жди меня в храме, Флавио, — и инквизитор отошёл от побледневшего Соларентани, который на негнущихся ногах побрёл в домовую церковь.
Наступивший вечер был тяжёл для Соларентани. Прошлую ночь, он, утомлённый и измученный поединком, спал как убитый, но теперь усталость прошла. Он со страхом ждал прихода своего духовника отца Аурелиано, весь трепеща от сковывавшего душу ужаса, и появившийся на пороге храма Портофино окинул его взглядом, от которого его бросило в дрожь. Теперь Портофино был страшен, глаза его отяжелели гневом и метали молнии. Он зло прорычал:
— Подонок… — Флавио опустил глаза и рухнул на колени. Он был виноват и знал это. Он лгал Портофино, лгал на исповеди всё последнее время, утаивая от него свои греховные искушения, кои были тем мерзостнее, что касались замужней женщины. — Лжец… Блудник… Ты, что, не знаешь, что тело твое суть храм живущего в тебе Святого Духа? Так мало того, что сам искусился, таинство исповеди осквернив ложью, так ещё и непорочную женщину блудницей чуть не сделал и ложе честного мужа едва не подверг поношению? — На спину несчастного опустился тяжелый бич, и Флавио содрогнулся, застонав от боли. — Монашеский чин для тебя ничто? — новый удар рассёк воздух. — Обеты, Христу данные — для тебя звук пустой? — последовал новый удар, — честь ордена для тебя грязь подошвенная? — Соларентани больше не мог сдержать вопль боли, — Память отца и честь семьи для тебя значат меньше твоей похоти? — На пятом ударе Флавио рухнул наземь. Портофино брезгливо оглядел монаха, — аще не знаешь, что ни блудники, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники Царства Божия не наследуют? — Теперь губы инквизитора кривила усмешка. Лицо его обрело прежнее спокойствие и гармоничность. Он отбросил кнут и менторски продолжил, — каждый грех черпает силы свои в нечистых мыслях, появившееся в них вожделение перерождается в желание, и грешник ищет пути совершения греха. Далее же, как железо рождает ржавчину, так и растленное естество тела рождает движения похоти, и делает тебя, дивное творение Божье, просто животным…
Соларентани с трудом поднялся. Портофино меж тем продолжал.
— Если срамные помыслы нападают на тебя, не поддаваться им надлежит, но мысли, смущающие тебя, нужно исповедовать мне, духовному отцу твоему, открыв всё, что смущает ум твой в сем искушении, ничего не утаивая и не позволяя стыду связать язык твой. Поступи ты так — спас бы я тебя от слабостей твоих, не позволил бы тебе впасть в мерзость сугубую, допустить, чтобы через тебя, окаянного, пришёл соблазн к другой душе… Сейчас же ты, несчастный, жернова на шею заслуживаешь…
— Простите, отец Аурелиано…
Инквизитор брезгливо махнул рукой, отсылая блудодея к дьяволу, и только тут заметил на хорах Песте. Кривляка молча наблюдал сверху за поркой Соларентани, и Портофино поймал его поощрительную улыбку. Оба они знали, что Соларентани — человек нестойкой души и греховных помыслов, но Чума полагал, что Флавио куда как не под силу монашеские обеты, и для овец его стада и для него самого лучшим будет сложение с себя сана, Портофино же считал, что это жалкое ничтожество всё же можно вразумить.
Глава 6. В которой повествуется, чем при дворе день отличается от ночи
На замок спустилась ночь. Песте, зная, что он не нужен герцогу, решил отправиться спать и тихо, привычно держась ближе к стене, скользил вдоль коридора, миновал этаж и лестничный пролёт, но внезапно остановился, заслышав знакомый голос. Шут насторожился, но тут же и усмехнулся. Ну, конечно. Донна Черубина Верджилези отмахивалась от приставаний Лоренцо Витино, но отмахивалась лишь веером.
— Безусловно, мессир Витино, совершенный придворный должен иметь благородных предков. Он должен читать в подлиннике римских ораторов, историков, писать стихи, играть на разных инструментах. Ему не пристало демонстрировать чудеса ловкости, он не должен выглядеть ученым — но рассуждать должен умнее всех учёных.
— Тонкость ваших суждений, их возвышенность и глубина, синьора, говорят об изысканном вкусе и большом уме. Если бы я мог надеяться, что вы позволите мне провести этот вечер с вами, я бы много рассказал вам о придворных нравах феррарского и мантуанского дворов….
— Я сочту за честь выслушать рассказ столь приятного и красноречивого придворного, как вы, синьор Витино, — несколько напыщенно, на взгляд Песте, ответила синьора. — Должна заметить, что вы не только обладаете многими достоинствами, но и умеете их показать. Слава о вас опередила ваше появление, но теперь я вижу, что она вполне заслуженна.
Синьор Лоренцо, в восторге от того, что проведёт эту ночь в тёплой постели пухлой красотки, рассыпался в галантностях и торопливо, бочком, протиснулся в спальню синьоры Верджилези, а Песте, устремив очи горе, пробормотал что-то непотребное о глупых курицах, которых любой сластолюбец затащит в кровать, обронив два-три дежурных комплимента…
Шут, как и многие во дворце, знал, что синьора Диана Манзоли, жена главного шталмейстера, была любовницей конюшего Руджеро Назоли и дворецкого Густаво Бальди, она готова была ублажить и герцогского секретаря Григорио Джиральди, и Бартоломео Риччи, и Беноццо Торизани. Джулиана Тибо никогда не отказывала Жану Матье и Франческо Альберти, да и любому, кто готов был платить. Синьоры же Франческа Бартолини и Черубина Верджилези, особы, как уже говорилось, утончённые, предпочитали «истинных придворных», среди которых ими числился главный лесничий Ладзаро Альмереджи, главный ловчий Пьетро Альбани, врач герцогини Пьетро Анджело, молодые камергеры Алессандро Сантуччи, Джулио Валерани, Маттео Монтальдо, иногда к ним наведывался и Густаво Бальди, если ему удавалось оттеснить прочих. И конечно же, предел мечтаний для красоток представляли Антонелло Фаверо, человек пишущий, алхимик и мудрец Джордано Мороне, постигший все тайны звезд астролог Пьетро Дальбено и одареннейший поэт Энцо Витино…
Ладзаро Альмереджи сочинил мерзейший стишок. Кто хочет поиметь синьору Черубину, тот должен выглядеть ученым эрудитом, об Ариосто должен речь вести тот, не вздумав ляпнуть ей про Аретино. И если выдрать захотел ты Черубину, я путь тут лабиринту уподоблю, ты о Петрарке повествуя чинно, задвинь в её лоханку всю оглоблю…Синьор Витино, сумевший добиться внимания донны Черубины, был весьма доволен собой. Он всё рассчитал правильно, что значит знание жизни. Правда, была у поэта одна забота, кою ему совсем не хотелось афишировать перед новой любовницей. Дело в том, что природа, весьма щедро одарив синьора Лоренцо поэтическим талантом, поскупилась, и весьма, в другом — и весьма существенном, и мужской «ствол», что столь многокрасочно описал на герцогском приёме Песте, у стихотворца был весьма невелик. Это было причиной его вечной досады, и он опасался, что несколько разочарует синьору.
Его опасения были напрасны: синьора, хоть грустно подумала, что в одном мужчине редко сочетаются все достоинства, мнения своего вслух не высказала, проявив высшую деликатность, ибо столь обожала поэзию, что из любви к ней на многое могла посмотреть сквозь пальцы.
Но отнюдь не сквозь пальцы смотрели на наглое вторжение пиита в их владения главный ловчий Пьетро Альбани и главный лесничий Ладзаро Альмереджи, кои, к тому же, деликатностью вовсе и не отличались. Оба они, шпионы и денунцианты д'Альвеллы, не слишком-то любили друг друга, подчас грубо отпихивали один другого от дверей потаскушек, хоть иногда, когда удавалось основательно напоить красотку, лакомились вместе. Но общая угроза мгновенно сплачивала недругов в единый двухголовый змеиный клубок. И сейчас оба, шипя от ярости, озирали закрытую дверь в спальню Черубины, понося на чём свет стоит нахального рифмоплета, пролезшего вне очереди. Беспардонный хам, бесцеремонный наглец! Этот плебей посмел отодвинуть патрициев? Ну, погоди, наглый выскочка! И оба дворянина, оскорбленные в лучших чувствах, зная все выходы и входы дворца, без труда проникли в чулан, граничащий со спальней синьоры, и через него попали на балкон её спальни, откуда в лунном свете смогли пронаблюдать за проделками мелкого негодяя, перешедшего им дорогу. Наблюдения не только утишили их злость, но и порядком насмешили, и наутро замок порадовала новая песенка, свидетельствовавшая, что поэтический талант был свойственен не одному Витино.
Имея штык размером с волчий клык Тебе ль, Витино, радовать вдовиц? Парнас — приют поэтов-горемык, Что им искать в постелях кобылиц? Ведь ты едва не сгинул с головой В той щели, где застрял бы и клистир, Тот, у кого стручок размером с твой, Пусть лишь стихами покоряет мир……Ипполито Монтальдо молча разделся и лег, не дожидаясь, пока ляжет Джованна. Верил ли он Соларентани? Да, пожалуй. Она не изменила ему. Не изменила? Пустила Флавио в спальню и не изменила? Есть вещи равнозначные измене. Но как винить её в том, что она предала его? Не лучше ли винить себя? Она просто не любит его — стало быть, он не стоит любви, ничтожный старый дурак, вообразивший, что может заставить себя полюбить. Не смог, только и всего. Это надо было спокойно принять это, и он смог бы… смог бы, если бы не эта страшная боль, что жгла хуже расплавленного свинца. Он любил и отчаянно нуждался в ней, привык к её рукам и губам, к теплой груди и ласкам. Теперь он терял все это.
Должен был потерять…
— Что мне теперь делать? — надрывная в безнадежной боли фраза вырвалась у него помимо воли.
Джованна стояла у окна и резко повернулась к нему. Он услышал её затаенный вздох.
— Ты влюбилась в сына Гавино?
— Нет, — ответила она еле слышно, но твердо.
— Почему открыла ему дверь?
Он ожидал, что она промолчит, и тогда, оттолкнувшись от этого молчания, как от каменной стены, у него достанет сил сделать то, что предписывал долг. Но она ответила, странно отрешенно, будто сама пытаясь осмыслить сказанное.
— Не знаю. Я понимала, что не должна… Знала, что он не любил. Это был… дурной искус. Я не любила его, но мне казалось… что-то нашептывало мне, что надо познать эту сладость запретной любви. Я временами пугалась, понимала, что нельзя, а в следующую минуту представляла, как он будет целовать меня. Мне хотелось этого… Я пыталась молиться и искус проходил, исчезал. Я понимала, что люблю тебя и этим оскорблю тебя и унижу себя, что я не должна… Но потом все повторялось, с каждым разом сильнее. Он просто хотел женщину, он был слепым от желания, но ему было все равно, кто с ним… Я видела это. Тебе вот не все равно. Но я не устояла бы… наверное. Он сам испугался. Это он пришёл в себя. Я — дура, я же все понимала. Как я могла?
Ипполито молчал. Не было сил произнести даже слово. Наконец он смог выговорить.
— Мне не нужно было в мои годы жениться. Мне не выдержать сравнения.
— Перестань, — она сглотнула комок в горле, — меня часто искушает и на других мужчин, порой — некрасивых и немолодых, словно чей-то мерзкий голос шепчет, как было бы интересно провести с ним ночь, узнать, какой он… Я гоню эти мысли, но они возвращаются. Это не мои мысли, не мои, я не хочу так думать, я хочу думать только о тебе. Что со мной, Господи, что со мной? — она бросилась к нему, и он нервно и испуганно распахнул ей объятия, заметив, что она трясётся, словно в ознобе.
Ипполито сжал её хрупкие плечи, погладил по волосам.
— Давно это началось?
— Нет, месяца два тому. Я рассказала об этом отцу Аурелиано, он мой духовник…
— И что? — Ипполито поморщился. Он уважал Портофино, но мысль о том, что тому известны его семейные проблемы, не радовала.
— Он сказал, что подобные искусы — от дьявола, весьма часто молодым особам, которые знали только одного мужчину, приходят в голову подобные мысли, искусительные и пагубные. Надлежит молиться, бдительно следить за собой, поможет сорокадневный пост и паломничество. Но ты не разрешил…
Ипполито вспомнил, что Джованна и вправду недели две тому просила отпустить её в монастырь к бенедиктинкам. Голос его смягчился. Он прильнул губами к её щеке.
— После Троицы съездим в Скит.
Жалость и любовь, тоска и надсада — он почти не понимал, что с ним, но гнев его растаял. При этом он сам ощутил желание — не то, нежное и чуть боязливое, что влекло его к ней раньше, но сумрачное, мужское, что он всегда подавлял в себе, боясь испугать её. Теперь он овладел ею бездумно, и все накопившиеся в эти дни ярость, злость, ревность и боль вылились в этом диком порыве. Она не гладила его, как обычно, по плечам, но, закусив губу и закрыв глаза, молчала. С ней подлинно был теперь другой мужчина, пугающе другой, дикий и страшный, но совсем по-иному волновавший, и слияние с ним было ослепительным.
Тристано д'Альвелла, убедившись, что доставленная его людьми в замок девица ничем не больна и весьма красива, кивнул. Герцог менял наложниц нечасто, и обычно они жили в особом помещении, откуда в кабинет герцога вела потайная лестница. Самого д'Альвеллу женщины уже не интересовали — не столько от телесного бессилия, сколько от душевного безразличия. Сейчас он был занят недавним происшествием — отравлением борзой. Методично перебирал всех придворных, сравнивал полученные свидетельства, сопоставлял слова и интонации, вспоминал лица.
Что хочет таинственный отравитель? Что движет негодяем?
Но для начала надо было определиться с самим мерзавцем. Кто это? Первым среди подонков будет, разумеется, Перетто, Пьетро Альбани, его же агент и соглядатай. Откровенное отребье. Выгодна ли Альбани смерть герцога? На первый взгляд, да. Пакости мерзавца надоели Франческо Марии и тот предупредил его. Но наследник герцога Гвидобальдо ненавидит Альбани — за мерзость с женой его друга, тот ославил невинную и погубил. Злится на него и герцогиня Элеонора — за Катарину Баланти. Умри герцог — Альбани не поздоровится: Гвидобальдо вышвырнет его из дворца.
Каноник Дженнаро Альбани. Братец Пьетро. Удивительно, как из одной утробы могли выйти столь разные люди. Он никогда не подсыпал бы яд в вино, — будь это ему выгодно в величайшей степени. Скажет, что боится Бога. Он был на ужине герцога, но по свидетельству Бонелло, даже не приближался к столу.
Ладзаро Альмереджи. Тоже его человек. Сукин хвост. Но чёрных пакостей всё же не творит, и случись ему убить, едва ли прибег бы к яду. Все-таки солдат. Да и оснований для убийства его светлости у Альмереджи нет — дон Франческо Мария благоволит к сукиному сыну, считает обаяшкой и душкой. Могли ли его подкупить? д'Альвеллавздохнул. Смотря сколько дали бы…
Наставник принцесс Франческо Альберти. Тоже его человек. Но этот трусоват и даже за тысячу дукатов не пошел бы на подобное — просто испугался бы. Не Бога, а того что поймают за руку.
Управляющий замком Пьерлуиджи Салингера-Торелли. Аристократ. Стать его человеком вежливо отказался, мотивируя это тем, что знает свой долг, и выполнять его привык по совести, а не за плату. Был на вечерней трапезе у герцога. Если бы пошёл на такое — разве что по соображениям личной ненависти. Но дон Франческо Мария уважает Пьерлуиджи и, кажется, никогда не задевал его самолюбия…
Главный дворецкий Густаво Бальди. Его человек. Хиловат, но жилист. Мелкий пакостник, но тоже трусоват. Убийство не для него. Душонка с сольди. Подкупить его не могли — денег у него в избытке. При дворе не столько интригует, сколько таскается по спальням фрейлин да статс-дам. Похотлив, но себя всегда помнит.
Главный королевский повар Инноченцо Бонелло. Разумеется, его человек. Веселый жуир, само добродушие. Конечно, ему проще всего подсыпать что-то под видом специй в еду. С него и Торизани не спускают глаз, но рука опытного повара обманет любое наблюдение. И всё же… Сын Бонелло — на дипломатической службе в папской курии. Не ему ли адресовано письмо? Но зачем? Пока жив Франческо Мария — положение Бонелло прочно и устойчиво, и черта с два известно — не заменят ли в случае смерти герцога при дворе Фарнезе весь состав миссии? Зачем Бонелло идти на такой риск? Он как сыр в масле катается…
Кравчий Беноццо Торизани. Тоже его человек. Скаредный и прижимистый. Вечные склоки с сестрицей-потаскушкой. Под наблюдением. Связей в курии нет. Нет близких друзей. Да и вообще никаких нет, если задуматься. Пойти на преступление… Нет, д'Альвеллапокачал головой. Да и не вино, похоже, отравлено было…
Интендант Тиберио Комини. Из старой аристократии Урбино. Когда-то воротил от него нос, называл выскочкой, теперь — подобострастно кланяется. Всегда один, нелады со здоровьем. Поговаривали, что склонности у него… не из чистых. Но не пойман — не вор. К герцогскому столу не подходил, это подтвердил Альмереджи.
Главный церемониймейстер двора Ипполито Монтальдо. Старый вояка. Служил всегда честно. О недавнем скандале в его семействе д'Альвеллазнал. Дьявол бы подрал племянничка Флавио! Ни одной юбки не пропускает, недавно в ризнице пойман был, где теребил свой детородный орган! Блудник. Как ещё выкарабкался из передряги, непонятно, спасибо умнику-Чуме. Но мог ли Монтальдо отравить герцога? Тристано поморщился. Нет, в это он не верил. Яд — не оружие воина.
Сенешаль Антонио Фаттинанти. Старая аристократия. При этом практичен, как купчик. Землевладелец, богач. Веселый и добродушный бражник, но знает меру. Мог ли он подсыпать отраву герцогу? д'Альвеллапоморщился. Нелепо.
Референдарий Донато Сантуччи. Медленно, но верно становится пьянчугой. Блудит, но не в замке. Однако, деньги водятся, вниманием герцога не обделён. А вот Гвидобальдо его не любит, зовет занудой.
Хранитель печати Наталио Валерани. Тоже старая знать. При дворе и мать Наталио и его сын Джулио, внук Глории. Кутежи Наталио заметно сократили семейное достояние. Но смерть герцога его доходы не увеличит.
Постельничий Джезуальдо Белончини. Тоже знать, хоть по виду ничтожней любого плебея. Но человек денежный, хоть и дурак. Подкупить такого для убийства герцога? д'Альвеллавздохнул. Зачем? Джезуальдо подсыпал бы ведро мышьяку Грандони, которого к супруге ревнует, но герцогу-то за что?
Камерир Дамиано Тронти, фаворит герцога? Глупости. Все благополучие флорентинца держалось на Франческо Марии.
Шут Грациано Грандони, Песте? Смешно.
Ловчий Паоло Кастарелла… Последний из мужчин, кто был на обеде. К столу не подходил.
Женщины. Хранительница гардероба и драгоценностей герцогини Лавиния делла Ровере. Родственница герцога. К столу не подходила, сидела рядом с Джованной Монтальдо, женой главного церемониймейстера. Бьянка Белончини, жена постельничего. Д'Альвелла сомневался в её умении сосчитать до десяти. Отравить герцога? Смешно. Дианора ди Бертацци, жена лейб-медика, ходила по залу, у стола беседовала с Глорией Валерани, матерью Наталио. Но особа она порядочная, за неё ручается и Чума. Гаэтана Фаттинанти, сестра сенешаля, сидела у камина и не поднималась до той минуты, когда поднялся переполох из-за гибели борзой. Черубина Верджилези и Франческа Бартолини кокетничали с Альмереджи. Больше никого не было. Никто не мог иметь намерения отравить герцога. И все-таки борзая отравлена.
Значит, один… или одна — оборотень.
Тиберио Комини, выходя из залы, кинул быстрый взгляд на стоявшего у двери юношу. На мгновение глаза их встретились, после чего интендант проследовал через коридор в дальний портал, где были расположены его покои. Юнец пришёл только через час, тенью промелькнув в свете горящего на стене факела. Старик за ублажение своей похоти давал дукат, а кто же не знает, как молодость нуждается в деньгах? На один золотой можно было купить бочонок красного вина или говяжью тушу, — вполне хватит на роскошную пирушку с друзьями. Юнец привычно принял требуемую старым содомитом позу и сжал зубы — услады старика поначалу были весьма болезненны, но теперь он притерпелся. Тиберио же на сей раз наслаждался молодым телом без привычного удовольствия. Щенок, безусловно, имел гладкий зад, как намекал в своей мерзкой песенке треклятый шут, правда на физиономию лучше было не смотреть, однако он покорно выполнял требуемое, и Комини был доволен…
Доволен до вчерашнего дня, до той минуты, когда в сиянии юности пред ним предстал недавно принятый в замок белокурый писец Паоло, с его шелковой кожей и оливковыми глазами. При одной мысли о такой красоте у старика свело зубы. Соблазненный им до этого юнец потерял в его глазах половину своей цены. Однако, старый мужеложник, осторожный и рачительный, не склонен был разбрасываться. Удастся ли заполучить красавчика-писца себе в постель — это ещё вилами по воде писано было, и потому он, как всегда, протянул щенку на прощание четыре лиры, что составляло флорин. Тот, жадно забрав деньги, помедлил у двери, желая убедиться, что в коридоре никого нет.
Через минуту исчез.
Комини остался один. Он запер дверь, неторопливо подошёл к столу, зажёг свечу, нехотя взглянул в глубины венецианского зеркала. Уже два десятилетия он ненавидел зеркала. Это было мерзкое колдовство! Что за ведьма над ним подшутила? Незнакомые с ним давали ему около шестидесяти, ему же в марте исполнилось сорок семь… Он ничего не понимал — внешне он одряхлел так стремительно, будто за год проживал пятилетие. Он был совершенно не готов к такому, но прекрасно понимал, что совсем скоро не сможет найти любовника и за дукат, а это означало, что он обречен на затворничество и одиночество, одна мысль о котором приводила в ужас.
Кошмар старения разрушал его и сводил с ума.
Четыре последние года были самыми тягостными в его жизни — он не сумел сдержать страсти, раздиравшей его — к красавцу-пистойцу Грациано Грандони. Комини не любил вспоминать эту глупость. Он просто помешался тогда, иначе никогда не дерзнул бы попытаться овладеть юнцом… Комини явно недооценил его: чертов Грандони оказался сильней медведя, взъярился как дьявол, и брезгливо избивал его ногами до тех пор, пока не оставил на нём места без кровоподтёка, безнадежно надломив его здоровье. Подлец пригрозил ему доносом в инквизицию, тем более, что успел весьма сдружиться с проклятым безжалостным выродком, извергом и кровопийцей Портофино, и жалобой герцогу — но не сделал этого, избрав самую худшую из пыток: подвесив его на крючке своих прихотей, где Комини болтался уже четыре года, что ещё больше изнуряло его…
Сейчас Тиберио не хотел ложиться. Ему все равно не уснуть. Бессонница ли вызывала тоску, или уныние не давало уснуть? Комини раздражался по пустякам и тревожился из-за ничего, к бесконечной череде страхов цеплялись постельные беды: он слабел и жил только навязчивыми плотскими измышлениями. Два его бывших любовника Джузеппе и Эмилиано демонстративно избегали его. Паоло Кастарелла предпочитал совращать молоденьких щенков, но от него воротил нос. Но было кое-что и похуже. В голову стали приходить странные и пугающие мысли, а когда порой удавалось ненадолго забыться сном — его отравляли мерзейшие сновидения. Он не любил разговоры об аде, они бесили его, но теперь в его сны вошло жуткое существо с полыхающими пламенем глазами.
Явь была адом одиночества, сны стали просто адом…
Даноли поторопился уединиться. Хотелось побыть одному, все осмыслить. Итак, дьявол не пошутил, ему не померещилось, всё было наяву, и он обречен до кончины на жуткие и изматывающие видения. Он лег на кровать и уставился в потолок. Словом Господа сотворены небеса, через Слово благословляется творение. Но есть слова, подобные змеиному яду, которые умерщвляют — это проклятие. Проклятие — пожелание неисчислимых бедствий в земной жизни и безусловной гибели в вечной. Он — проклят.
Но проклят сатаной. В мире Духа — все строго двойственно, и проклятие сатаны — есть благословение Божье. Это косвенно подтверждено той сущностью, в которой Даноли боялся признать архангела Михаила. Может ли это быть? Кто он в ничтожестве своем, чтобы из-за него препирались сатана и архангел? Никто. Но видения — страшные, отчетливые и внятные, чеканно явственные, были несомненны.
Альдобрандо судорожно вздохнул.
Однако, истинными были не только видения, подтвержденные иноком Гвальтинери, истинным оказалось, по счастью, и обетование Микеле. Не только бесов увидел Даноли в Урбинском замке. Здесь были и праведники. Чистотой сиял лик стоявшего рядом с епископом каноника Дженнаро Альбани, свет незамутненной чистоты шел от лица Аурелиано Портофино, лицо шута, перекошенное кривляниями, тем не менее, несло печать понимания истины. Трое чистых людей на три дюжины аристократов и сотню челяди? Впрочем, «не стоят города без семи праведников…», сказал Микеле, а палаццо Дукале — не город, пожалуй, и на трех удержится. Впрочем, были и две женщины, показавшиеся ему чистыми…
Альдобрандо вздохнул. Новое видение на балюстраде не только отравило ему душу пониманием окружающего распада, но и уверило в промыслительности свершающегося. Бесы словно ждали его здесь, а это значит, его привело именно туда, куда должно было привести. Все было провиденциально. Но что это означало?
Даноли со стоном потер виски, ломимые болью. Как ни странно, из приема и трапезы у герцога он вынес несколько странных, обрывочных впечатлений, порой пугающих, порой смешащих. Прояснилось недоумение вчерашнего вечера. Даноли понял, за что Джезуальдо Белончини подослал убийц Грациано ди Грандони. Джезуально завидовал красавцу-шуту и безумно ревновал его к супруге, Чума же просто не замечал его. Ревность и месть постельничего были нелепы в своей злости и злы в своей нелепости: Даноли видел, что шуту претило внимание супруги Белончини. При этом высокомерная брезгливость и гадливое пренебрежение шута неприязнью Белончини казались оправданными, но все же жестокими. Даноли было жаль постельничего, в глазах которого он прочел не только ненависть к Песте, но и потаенную боль.
Чума вообще мало кого замечал, понял Даноли. Сильный и умный, он возвышался головой над ничтожной высокопоставленной чернью двора, и собой мог быть только с равным ему умом и волей Портофино. Альдобрандо понимал Грациано, соглашался с его суждениями, но не мог не заметить и странности взгляда шута на мир. Ненависть к шлюхам, гневное отвращение к ним были непоказными. Грандони ненавидел женщин: его измывательства над Черубиной Верджелези не были спровоцированы статс-дамой, Франческа Бартолини тоже не затрагивала шута, но это не мешало Песте злословить их — нагло и безжалостно.
Ощутил Альдобрандо и горе дона Франческо Марии — потаенное, скрытое, но глубокое. Герцог был несчастен. Несчастен был и грозный подеста, под тяжелым взглядом которого многие холодели и опускали глаза. Но счастливых при дворе не было вовсе. Даже хохочущий красавец Альмереджи, явный шпион подеста, и откровенный мерзавец Пьетро Альбани, преуспевающие и удачливые, почему-то тоже не казались счастливыми. Фортуна придворных переменчива, и оба знали это.
Альдобрандо поднялся. Он вспомнил, что женщины окидывали его на приеме странными, словно остановившимися взглядами и торопились опустить глаза. Он подошел к зеркалу. Ах, вот оно что… Он подлинно походил на привидение — с ввалившимися глазами, обострившимися чертами, бледным лицом. Он сильно постарел, и, хоть не походил еще на старика, ощущал в себе непонятную утомленность, как ему показалось — почти старческую. Но сам он себя не интересовал, и не только ныне, но и вообще никогда. Ныне же у него вообще не было ничего, кроме Бога.
Но нет. Ему прибавилось — у него были бесы. Омерзительные твори не искушали его помыслами — блудными или суетными, но играли с ним, как с ребенком, загадывали неразрешимые загадки и смеялись…
Но что за гнилая кровь? О ком это? Что это значит?
У шута Чумы были на эту ночь планы самые праведные — он собирался отчитать молитвы и уснуть, но едва попал в свой коридор, сразу понял, что его намерения будут отсрочены: в темноте ниши он заметил женскую тень в розовой симаре и тяжело вздохнул. Надо было остаться у Портофино… Но было поздно.
Донна Бьянка Белончини торопливыми шагами прошла навстречу Грандони и замерла в восхищении. В тусклом свете факела черты этого мужчины были прекрасны, волосы цвета воронова крыла отливали мириадами искр, томные глаза пронзали ей сердце, шелковистая бледная кожа и нежные губы пьянили — Бьянка теряла голову. Больше всего её хотелось только одного — оказаться в его объятьях.
Грациано Грандони окинул встречную утомленным взглядом. Такие встречи последний год повторялись с удручающим постоянством и досаждали, но сама их частота со временем притупила досаду. Экстатический взгляд Бьянки был неприятен, явная влюбленность — смешна и тяжела Песте. Синьора не нравилась и отягощала, а вспоминая ревность её супруга, Чума и вовсе мрачнел. За что ему это наказание?
— Мессир Грандони… — Бьянке казалось, что в самом этом имени, в его звуках, таится неизъяснимое очарование, — Грациано…
— Это моё имя, донна, — устало согласился шут, — приятных сновидений, вы ведь к супругу? Кланяйтесь ему.
— Грациано, — синьора, казалось, ничего не слышала, — вы так красивы…
— С годами это пройдет, мадонна, — Песте, чуть оттеснив синьору Белончини, ловко протиснулся в дверь своей спальни, и быстро захлопнул ее перед носом навязчивой особы. Сам прислонился спиной к двери и завел глаза под потолок.
Когда же это кончится, Господи?
…Последующие несколько дней ничего не прояснили — ни для Тристано д'Альвеллы, занятого поисками негодяя-отравителя, ни для Портофино, перевернувшего город в поисках изготовителя ядов, ни для Песте, пытавшегося разгадать Альдобрандо Даноли. Тот обычно почти не выходил из комнаты, разве что в домовую церковь. Чума приглядывался к Даноли, приглашал к себе, часто беседовал и играл с ним в шахматы, щедро угощал Бароло — и никуда не продвинулся. Проступала кристальная ясность мышления и прозрачная чистота души, но подмеченная Чумой странность взгляда исчезла. Чума даже удосужился спросить Портофино, что думает тот о графе Даноли? Лелио пожал плечами и проронил, что такие глаза он часто видел в монастырские времена. Этот человек потерял всё, кроме Бога. Песте кивнул.
Это он знал и со слов самого Даноли.
Но вот однажды под вечер Чума в поисках Портофино зашёл в храм с верхних хоров, и тут заметил на скамье Альдобрандо. Рядом с ним сидел Флавио Соларентани. Гулкие стены старой церкви доносили слова до всех притворов и отдавались на хорах.
Сам Даноли просто тихо молился, когда неожиданно заметил стоявшего рядом священника. Лицо Флавио не понравилось Альдобрандо: на нём проступило что-то неприятное, и внезапно Даноли сковало холодом. Этого человека ждала большая беда, понял он. Причин своего понимания Даноли по-прежнему не постигал, но понимание было отчётливым.
— Флавио… Вы… будьте осторожны, — вырвалось у него.
Лицо священника ещё больше потемнело, но он сел напротив графа.
— И вы тоже… — досадливо проронил вдруг Флавио, — вы тоже…один из них.
Альдобрандо не понял.
— Один из… кого?
— Вы такой же, как Портофино… Бесчувственный, холодный, бессердечный. Я видел таких. Ледяных в своей безгрешности, отрешенных якобы в видении Бога, безжалостных к малейшей людской слабости, не умеющих понять и простить…
Даноли нахмурился. Он не воспринял упреки Соларентани всерьёз — не мог поверить, что распад в этом юноше зашёл столь далеко, что, сам стоя у алтаря, он мог уронить «якобы в видении Бога…» Это были слова падшего.
— Мессир Портофино праведен, — мягко заметил Альдобрандо.
— Он бесчеловечен!! И этот чумной такой же… — Соларентани поморщился. — Он, правда, выручил меня… Но сколь жестоки они оба в своей праведности, сколь лишены понимания и снисходительности! Они не любят… Они не умеют любить людей. И вы… по глазам видно. Вы — такой же. Вы только и умеете, что пророчить беды!
Альдобрандо видел, что несчастный болен и слаб, и совсем потерял себя.
— Насколько я понимаю, Флавио, ваша трагедия в том, что вы мучительно сожалеете о данных когда-то обетах Христу. Они тяготят вас? Я… во время поединка кое-что расслышал, что, возможно, не предназначалось для моих ушей. Вас отягощает целибат. Это я могу понять. Это человеческое искушение. Но если мессир Портофино выше этих искушений или умеет усилием воли подавить их в себе — это не значит, что он бесчеловечен, но означает, что он праведен и очень силен. Ваша слабость может заставить меня пожалеть вас, но почему она должна понудить меня осудить силу духа и праведность мессира Аурелиано?
— Бог есть Любовь, но помнят ли об этом подобные Грандони и Портофино?
— А помнили ли об этом вы, Соларентани, когда лезли в постель Монтальдо? Вы понимали, что причиняете ему обиду, несовместимую с любовью? — Соларентани молчал. — Но ведь вы всё же вспомнили о Боге и остановились… Значит, ваша душа еще чиста. Вы можете…
— Что? — резко перебил Соларентани, — стать таким же, как Портофино? Как Чума? Самоограничение, аскетизм, праведность…надоело. Они нелюди. Мертвецы. В них ничего живого. Они не видят ни красоты женщин, ни величия человека, только Бог! Их Бог с его бесчеловечными заповедями, который украсил сей мир множеством сладчайших приманок и запретил желать! Но их время кончилось… Их время уходит, — лицо его зло исказилось.
Альдобрандо Даноли помертвел. В глазах его потемнело.
— Вам лучше оставить сан, Флавио. Как можно с такими мыслями…
— Когда мне понадобится ваш совет, граф, я спрошу его. — Соларентани поднялся и удалился в ризницу.
Альдобрандо, чувствуя себя бесконечно утомлённым, поднялся, пошёл к двери. Но остановился. У дверного проёма стоял Чума, успевший за время разговора спуститься с хоров. Даноли понял, что тот слышал разговор. Оба вышли из храма.
— Он прав, Альдобрандо, — улыбнулся Песте. — Я и сам так подумал.
— Прав? Этот несчастный? — Граф не понял шута.
Тот усмехнулся.
— Несчастный? Ну что вы…. Дать обеты, кои из-за собственной похоти не можешь исполнить — это не несчастье, но ничтожество духа. Обычное человеческое ничтожество, в эти бесовские времена претендующее на величие. Но он прав в том, что вы похожи на Портофино и не умеете любить мерзость в людях. Только в его глазах это выглядит жестокостью.
— Но почему Флавио не сложит с себя сан? Стоять у алтаря, служить Богу и… не верить? Зачем это ему?
— Ему двадцать девять. Он давно не служит мессу, но отбывает литургическую повинность, машет кадилом и говорит мертвые слова. Но больше он вообще ничего не умеет. Ему некуда идти, а здесь — кусок хлеба.
— Он… ненавидит вас? Мне показалось…
Песте поморщился.
— Нет. Флавио похотлив, и сладострастие сильнее его. Он хочет блудить, не хочет обременять себя заповедями и не имеет денег, а я — имею деньги, чту заповеди и не склонен блудить. Его, скорее, берёт оторопь. Его отец… Гавино Соларентани, — лицо Чумы на миг просветлело, — был удивительным человеком, но сын… — Чума горестно развёл руками. — Но почему вы сказали, что его ждёт беда?
— Просто показалось…
Чуме снова показалось, что всё не так просто, но он промолчал.
Тристано д'Альвеллатоже уделил внимание графу Даноли — по долгу службы. Его доносчики собрали по его приказанию ворох сведений об Альдобрандо, его происхождении, родне и близких, его пристрастиях и взглядах, и начальник тайной службы недоумевающе перебирал доносы. Он знал своих людей и знал, как трудно удивить их чем-либо, но все доносы — и лаконичные, и пространные — содержали сведения, приводящие в недоумение самих доносчиков. Граф был человеком слова и чести. Граф был смельчаком и храбрым воином, учёным книжником и истово верующим человеком. Никто и никогда не мог сказать о графе Даноли ничего дурного. В последний год граф потерял семью и пришёл в Урбино отпроситься в монастырь. Д'Альвелла отодвинул листы пергаментов и задумался. Сведущий в людях не верит в непорочность, но Тристано помнил, как поразили его в замке в первый же вечер встречи глаза Даноли. В них было что-то непостижимое и загадочное, чужое и неотмирное, отчего сам д'Альвеллав друг почувствовал, сколь мелки и суетны все его заботы, как он сам постарел и устал.
Между тем Бьянка Белончини по-прежнему сходила с ума по красавцу Грандони, изводя его своим вниманием, подстерегала в коридорах, засовывала ему под дверь любовные записки. Песте бесновался, Лелио насмешливо улыбался, Даноли, замечая пылкую страсть блондинки и вспоминая нанятых её мужем убийц, морщился и жалел Грациано.
Тем временем Виттория Торизани появилась на вечеринке у герцогини в новом платье из венецианского коричневого бархата и кружевах, шитых золотом. Этого мало! На следующий день девица на прогулке предстала перед придворными в платье из алого миланского бархата и мантелло из кипрского камлота, украшенном мехом французской куницы! Но и этим она не ограничилась, явив на вечернем туалете герцогини завистливым взорам фрейлин синее шелковое платье с брабантскими кружевами, а на груди её красовалась камея, оправленная в золото! Девицы были готовы разорвать нахалку, Иоланда Тассони обозвала Витторию содержанкой, а Тристано д'Альвеллаимел наглость осведомиться у дружка-камерира: «Не боится ли дорогой Дамиано разориться?» В ответ министр финансов двора окинул подеста паскудной улыбкой мартовского кота и игриво подмигнул. Разориться он явно не боялся.
Девица Гаэтана Фаттинанти не замечала Витторию и не высказывалась на её счёт, но узнав о новой песенке, сочинённой мессиром Альмереджи о поэте Витино, едва не плюнула от отвращения. Она терпеть не могла мессира Ладзаро. Это был в её глазах совершенно омерзительный тип, гадкий распутник и человек, забывший Бога. Только по шлюхам и бегает! Ничуть не меньшей ненависти удостаивались с её стороны синьоры Франческа Бартолини и Черубина Верджилези. Потаскухи! Мессир Ладзаро знал о ненависти к нему сестрицы сенешаля, но это его ничуть не беспокоило.
Он не любил высокомерных моралисток.
Меж там красота юной Камиллы Монтеорфано, недавно появившейся при дворе, была замечена многими мужчинами. Молодые камергеры, сенешаль Антонио Фаттинанти, главный дворецкий Густаво Бальди и прочие оказывали ей поначалу весьма значительное внимание, но это не приводило мужчин к взаимным распрям, ибо девица с приданым свыше полутора тысяч дукатов внимания придворных просто не замечала. Все попытки холостых мужчин понравиться ей были втуне. Предпочти она одного — это было бы основанием для ревности остальных, но она предпочитала, чтобы её оставили в покое. Высокие родственные связи и покровительство дяди-епископа служили ей оберегом от чрезмерной навязчивости мужчин, и в последнее время за ней уже просто привычно волочились молодой Джулио Валерани, Антонио Фаттинанти да астролог Пьетро Дальбено. Но последний вскоре отстал, видимо, прочтя по звездам, что они не благоволят этим ухаживаниям. Теперь он уделял внимание синьоре Бартолини. «Наверное, звёзды дали ему дельный совет», сказал, заметив перемену склонности Пьетро, Тристано д'Альвелла. «Не вышло с брюнеткой, цепляй блондинку. Это и без советов звезд ясно…», поддержал его Тронти.
Но Камилла Монтеорфано, не желая обращать внимание на вертящихся рядом мужчин, тем не менее, чувствовала себя одинокой и внимательно приглядывалась к фрейлинам и статс-дамам, надеясь найти среди них подругу. Но ей совсем не нравилась Иоланда Тассони — особа любопытная, склонная совать свой нос повсюду и не умеющая при этом держать язык за зубами. Завистливая и мелочная, она упорно пыталась разузнать побольше о Камилле, утомляя её навязчивыми и бестактными вопросами, при этом походя понося всех вокруг. Было ясно, что покинув покои Камиллы, она и о ней выскажется столь же уничижительно.
Бенедетта Лукка не отличалась болтливостью и не была завистлива. Особа простая и сердечная, она не имела тайн — даже сердечных, ибо все знали, что она влюблена в мессира Леричи. Но склонность молодых людей была взаимной — они ожидали приезда из Рима отца Адриано и осенью должна была состояться свадьба. Но выбрать её в подруги Камилле мешала не только поглощенность девицы своим чувством: с ней было не о чем говорить, Бенедетта неизменно высказывалась по любому поводу либо пословицей, либо расхожей истиной. С ней было скучно.
Синьорине Монтеорфано нравились синьора Дианора ди Бертацци и её подруга Глория Валерани, спокойные и разумные особы. Но в их обществе Камилла чувствовала себя лишней, понимая, что её присутствие сковывает старых подруг. И вот две недели назад, Камилла неожиданно в дворцовой церкви встретила Гаэтану Фаттинанти. Гаэтана тихо стенала у ног Спасителя, молясь и плача. До этого Камилла лишь отметила горделивый взгляд бесспорной красавицы да язвительность её суждений, впрочем, весьма редких. Тем сильнее поразил её теперь скорбный молитвенный вопль Гаэтаны в пустом храме, её слезы и боль. За холодными манерами проступило страдание, и сердце Камиллы повернулось к Гаэтане. У неё горе? О чём она плачет? Камилла начала присматриваться к синьорине Фаттинанти, проводить время в её обществе и вскоре заслужила её доверие и приязнь. Девицы подружились, с удовольствием обменивались мнениями и вместе рукодельничали.
В следующий понедельник синьор Пьетро Дальбено завершил свой многодневный труд составления герцогу гороскопа, в коем было четко прописано, что в Доме его тайных врагов — те, кого он сам считает друзьями, и их признаки — жадность к деньгам, любовь к интригам и привычка к шутовству. Однако преподнести этот гороскоп дону Франческо Марии у астролога не получилось, ибо последний таинственно исчез из закрытой спальни звездочёта. Как это вышло — по звёздам не прочтёшь, видимо, Меркурий куда-то не туда отклонился, или ретроградный Марс напакостил…
Дальбено разозлился до дрожи.
При этом днём во вторник нахалу и кривляке мессиру Песте нежданно-негаданно улыбнулась капризная Фортуна. Знать, Юпитер в его гороскопе вошел Дом удачи или Сатурн был в изгнании. Как бы то ни было, сложившаяся в этот день редчайшая конфигурация небесных светил привела к тому, что бесстыжий гаер внезапно заметил ненавистного Дальбено, направляющегося к молельне герцогини, где её выхода ожидали несколько фрейлин. Вскоре шут увидел, как от них отделилась донна Франческа Бартолини и, обмахиваясь веером, устремилась в сад. Туда же, якобы случайно, направил шаги и астролог. Чума шмыгнул за дерево и осторожно подкрался поближе и тут узнал, что звезды предрекли союз сердец синьора Дальбено и синьоры Франчески, причём самым удачным началом этого союза, согласно констелляции светил и транзитов Венеры, была ночь на пятницу, двадцать четвертое мая. Не менее удачным обстоятельством был и ожидаемый в этот день приезд гостей из Мантуи, ибо герцог Федерико обещал союзнику и родичу проездом в Рим заехать на несколько дней в Урбино — кто же в такой суматохе что заметит?
Чума тоже согласно покивал головой. Если такова констелляция небесных светил — что же тут возразишь-то?
Против звёзд не попрёшь.
Глава 7. В ней Чума вместо того, чтобы поужинать с Лелио и побеседовать о вечном, проводит ночь с девицей на сеновале в монастырском овине
На следующий день, в среду после обеда, Песте покинул замок. Он заранее попросил герцога отпустить его на вечер и объяснил причину. Дон Франческо Мария не любил садиться за трапезы без шута — ибо без него застольные беседы, увы, теряли половину своего остроумия и интереса, однако, сейчас уступил.
Чума приказал оседлать Стрегоне, Колдуна, привычно закрепив на боку ножны с оружием, выехал из герцогских конюшен и двинулся по центральным кварталам. Вскоре достиг окраины, проехал городскую стену и оказался у монастырского кладбища. Спешившись и ведя коня на поводу, миновал новые захоронения, уныло подивившись, сколь много прибыло покойников. Привычной дорогой дошёл до бенедиктинского монастыря и остановился у ограды возле мраморного надгробия. Здесь покоился его отец, сердце которого не выдержало выпавших на его долю скорбей изгнания и горечи хлеба чужбины. Чума вздохнул. Ровно двадцать лет, как отец ушёл… Впрочем, Грациано полагал, что тот умер вовремя, не увидев того, что последовало.
Могила была ухожена и чисто прибрана, Песте платил за это служителю погоста. Около получаса он просидел молча. Перед ним вставали воспоминания, одно нестерпимее другого, лицо его искажалось и перекашивалось — то мукой, то отвращением. Грациано трясся мелкой дрожью, сжимая зубы, чтобы не разрыдаться. Но вскоре приступ боли миновал. И ещё около получаса Чума сидел молча, закрыв глаза и закусив губу. Тут он очнулся и заметил, что небо потемнело. Собиралась гроза, Стрегоне, всегда боявшийся ненастья, мотал головой и тревожно поводил ушами.
Шут успокоил Колдуна и повел его к выходу. Надо было до грозы вернуться в город. Чума миновал уже больше половины погоста, как вдруг услышал женский крик и недоуменно оглянулся. Через минуту крик повторился снова — истеричный и надрывный. Чума понял, откуда он идёт, оставил коня на тропинке между могил и ринулся вперед в заросли сирени. То, что он увидел, оказалось сущим пустяком: нищий подзаборник, похоже, основательно где-то поддавший, опрокинул на могильную плиту молодую девицу, пытаясь удовлетворить распиравшую его похоть. Бродяга был немолод и слабосилен, и только страх мешал укутанной в тёмный плащ отчаянно кричавшей девице заметить это.
Чума не стал вынимать оружие — дело того не стоило, но ударом кулака по лицу просто отшвырнул подонка, отлетевшего на соседнюю могилу и ошарашено взирающего на кровавое месиво, стекающее ему на ладонь изо рта — вкупе с последними зубами. Девица вскочила, но, споткнувшись, тут же упала на колени, трясясь, как осиновый лист, и что-то ища в траве. Чума оглядел проходимца, размышляя, не добить ли доходягу, но тот, заметив вооружение напавшего на него и его тяжелый оценивающий взгляд, скатился с могилы и, петляя и пригибаясь, побежал к воротам монастырского погоста.
Чума бросил недовольный взгляд на женщину: что за глупышка? Чего её понесло одну на кладбище? Впрочем, этим размышлениям он предавался недолго: мнение Песте о женских мозгах было предельно низким, и любая женская глупость нисколько не удивляла и не огорчала его. Теперь он был озабочен только тем, чтобы выбраться с погоста — его конь боялся молнии, мог понести, а между тем в воздухе были несомненные признаки начинающейся грозы: ветер стал холоднее и резче, тучи совсем сомкнулись над головой. Грациано уже было открыл рот, чтобы спросить, куда проводить женщину, но тут неожиданно замер, заметив на могильном монументе надпись, гласившую, что под ним покоится Изабелла ди Гварчелли, дочь мессира Луиджи Монтеорфано, прожившая двадцать лет, три месяца и девять дней. Девица, судя по дате смерти, почила два года назад.
Грациано вздохнул и приблизился к женщине.
— Синьора, нам надо уходить, сейчас пойдет дождь. Пойдёмте, я выведу вас в город…
Та повернула к нему белое лицо, на котором читались только огромные налитые ужасом сине-зеленые глаза. Губы были настолько белыми, что казались вымазанными известкой. Чума с удивлением узнал Камиллу Монтеорфано. Ну, конечно, это она, здесь похоронена, видимо, её родственница.
Про себя Грандони подумал, что у девицы просто талант попадать в дурацкие передряги.
Он снова настойчиво повторил, что им необходимо уйти, но девица будто не слышала его. Ужас не покидал её застывшее лицо, казалось, она сейчас упадет в обморок. Поняв, что зря теряет время, Чума вернулся к Стрегоне и вывел его к могиле Изабеллы Монтеорфано. Почему-то вид оседланной лошади вывел девицу из состояния полуобморочной летаргии, но на предложение мессира Грандони сесть боком в седло, она ответила только испуганным взглядом, потом кинулась к соседней могиле, где заметила свой нож, выроненный при нападении насильника. Песте, тихо бормоча проклятия, заставил наконец Камиллу схватиться за луку седла и подсадил её, сам торопливо усевшись сзади.
В эту минуту небо вспыхнуло первой молнией, потом прогремели раскаты грома. Грациано, проклиная про себя всех баб на свете, слабо стегнул коня. Он не хотел пугать и без того испуганное животное. Они быстро миновали ворота кладбища и выехали на дорогу в город, но тут на землю упали первые тяжелые капли дождя, вновь сверкнула молния, и Стрегоне задрожал. Песте едва не выругался. Он опоздал. Конь мог испугаться окончательно и понести, и шуту ничего не оставалось, как, свернув с дороги, направить его к видневшемуся вдали старому монастырскому овину, до которого было рукой подать. Они достигли укрытия в ту минуту, когда дождь перешёл в ливень, стекающий с небес сплошной стеной воды, и Песте торопливо спешился, сняв с седла дрожавшую всем телом девицу.
Овин был пуст, Чума поспешно отвёл коня к яслям и привязал его, заботливо оглаживая по бокам, чтобы успокоить, и Стрегоне, обнаружив в кормушке остатки отрубей, и вправду успокоился и вскоре, не видя больше молний, перестал нервничать. Увы, успокоить девицу оказалось куда сложнее. Камилла по-прежнему была бледна до синевы, и её руки на фоне коричневого плаща казались руками покойницы. Она не могла придти в себя, взгляд её был застывшим и почти безумным. В прошлый раз в замке она была испугана куда меньше. Песте подумал, что лучшим способом привести девицу в себя была бы оплеуха, но метод этот по размышлении показался ему излишне радикальным. Грациано попытался вразумить глупышку словами.
— Синьорина… Вам надо успокоиться и придти себя. Нам придётся заночевать здесь, ливень продлится ещё около часа, ворота в городе уже закроют, мы не успеем. Поднимитесь по лестнице наверх, сгребите сено и ложитесь. Постарайтесь согреться и уснуть…
Кажется, что что-то всё же дошло до девицы. Взгляд её утратил напряженность и чуть оттаял. Но глубокое потрясение выразилось в недоуменной фразе:
— Где… я? Кто вы?
Песте вздохнул.
— Мы на дороге в город, я — Грациано Грандони, синьорина Камилла.
Девица удивленно подняла на него глаза и только тут узнала.
— Мессир Грандони? А… вы были при дворе…
Шут облегчённо улыбнулся. Ну, слава Тебе, Господи… Чего это с ней? Не ударил ли её бродяжка чем-то тяжёлым по макушке? Ведь, кажется, из головки красотки выбиты все мозги… если они там, разумеется, когда-нибудь были. В прошлый раз на лестнице в замке она была скорее разозлена, чем напугана.
— Поднимитесь вверх, там сушится сено и ложитесь. — Грациано чуть подтолкнул её к лестнице, и девица, неловко цепляясь за перекладины руками и то и дело соскальзывая ногой со ступеней, всё же взобралась вверх.
Меж тем дождь лил как из ведра. Песте вздохнул, подойдя к Стрегоне, погладил его. Шут не был авантюристом по натуре и не любил подобных приключений, он предпочитал выпивать после вечерних молитв на сон грядущим бокал доброго вина и спать в своей постели, а не возиться с истеричными дурочками, становящимися жертвами то замковых блудников, то кладбищенских побродяжек. Это не соответствовало его представлениям о мировой гармонии. Впрочем, шут был философом и понимал, что мировая гармония — категория сугубо метафизическая. Грациано вздохнул и стал подниматься по лестнице вверх на полати, где сушилось монастырское сено, и тут неожиданно вздрогнул: девица вытащила маленький нож и сжимала его в ходящей ходуном руке.
— Не смейте! Не подходите, я убью себя!
От изумления Чума едва не свалился с лестницы, испуганно озирая обезумевшую глупышку. Девица меж тем потребовала:
— Спуститесь вниз!
Песте почесал в затылке, одновременно яростно хлопая ресницами, пытался сдержаться, но чувствовал, как внутри закипает злость. Почему он сразу не залепил этой глупой курице оплеуху?
— Синьорина… Опомнитесь…
Но идиотка повторяла свое требование и ничего не желала слушать. Песте, зло набрав полные легкие воздуха, разъяренно выдохнул и спустился вниз. Он отвязал коня и вскочил в седло, и тут снова услышал испуганный вопрос Камиллы.
— Вы… куда?
Песте не собирался отвечать истеричке. Вообще-то он намеревался найти подходящую копну и заночевать в ней, а утром забрать с собой полоумную в город. Ничего с ней за ночь не случится, особенно, если у неё хватит ума поднять наверх лестницу. Впрочем, уже сжав поводья, Грандони опомнился. Похоже, мозгов у бабёнки подлинно как у курицы, и едва ли их хватит на подобную мысль. Грациано обернулся, чтобы сообщить ей способ максимально обезопасить себя от посягательств случайных бродяг, но тут его уши заложило от крика.
— Не уходите!!
Чума почувствовал себя усталым. Он хотел есть и спать, а не возиться с тупым бабьём и, не обращая внимания на крики, собирался уже выехать из овина, озирая чуть просветлевшее над городом небо. Но тут же и замер, в ярости закусив губу — девица теперь истошно рыдала, визгливо и судорожно. С него было довольно. Грациано спешился, снова привязал Колдуна к столбу у яслей, взлетел по лестнице вверх, и кончиками пальцев закатил плачущей девице пару оплеух, сразу ожививших её: на щеках Камиллы заиграл хоть и искусственный, но живой румянец. Она испуганно умолкла. Песте, не давая ей времени опомниться, отпихнул её на сено, вытащил два фламберга, зло воткнул их в доски полатей между ней и собой, и сообщил дуре, если только она посмеет побеспокоить его сон — он размозжит ей голову. После чего, расстелил полу плаща на сене, улёгся, завернувшись другой половиной. Грациано был доволен воцарившимся молчанием и, глубоко вздохнув, смежил веки. Омерзительный выдался вечерок, ничего не скажешь, подумал он, а ведь мог бы, вовремя уехав с погоста, сытно поужинать с Лелио, а после подебатировать о вечном. Угораздило же его. Но вот перед его глазами уже начали роиться туманные сновидения, что навевает легкая дрема на утомлённое тело…
…Проснулся Грациано неожиданно и первое время не мог понять, где находится, однако, спустя несколько минут события вечера всплыли в памяти. Светало. Чума замерз и, потянувшись, привстал. Девица лежала рядом, и дыхание её было ровным и тихим, на щеках выступил румянец, но не там, где пришёлся вчера удар его пальцев, а выше на скулах. Густые черные волосы разметались по плечам, и их чернота усугубляла темноту соболиных бровей, полукругом окаймлявших сомкнутые веки. Губы, которые уже обрели первоначальный цвет бледного коралла, были слегка полуоткрыты, обнажая, словно россыпь жемчужин, белоснежные зубки. Песте несколько минут смотрел на губы Камиллы, ощущая странное томление, гнетущее и тягостное.
Женщины… Чувства Грациано при этом слове всегда вспыхивали, но не мужской дрожью сладострастия, а трепетом боли и тоски. Взгляд его скользнул в вырез темного платья к ложбинке круглых грудей, и дыхание Грациано сбилось. Он уже видел грудь Камиллы, когда на ней разорвал платье напавший на неё придворный. И тогда его дыхание тоже сбилось — девица была хороша… Ничего подобного, опомнился он, дура она ужасная, истеричная и вздорная. Сейчас Грациано тихо вздохнул и опасливо поднялся, рывком вытащил фламберги из досок и всунул их в ножны. Осторожно спустился вниз и, потрепав по холке Стрегоне, вышел на воздух. В предрассветном сумраке было странное затишье, взорванное вдруг петушиным криком, ликующим и заливистым. Постепенно проступали птичьи трели и звук колокольчика выгоняемой селянкой коровы. Мир, освеженный ночным дождём, был прекрасен, как в первый день творения. Чума неожиданно закусил губу, ощутив щемящую боль плоти. Как это обронил Флавио? «Формы женского тела томят и мучают своим необъяснимым очарованием…»
Он вздохнул.
Между тем Грациано услышал, что Камилла тоже проснулась. Он задумался, стараясь отвлечься от нелепых мыслей. Что делать? Если он привезёт девицу в замок — возникнут тысячи вопросов, молва припишет несчастной глупышке за ночь вне стен замка всё, что угодно. Чума решил было от городских ворот отправить её одну — Стрегоне прекрасно знал дорогу в замок, а сам он, заехав домой, возьмёт жеребца Роано. Чума вошёл в овин, намереваясь поделиться этим планом с девицей, и столкнулся с ней лицом к лицу. Теперь её глаза были осмысленными, а лицо — чуть напряженным и виноватым. Она нервно терла лоб, словно проснулась не от сна, а очнулась от глубокого обморока.
— Я… я, кажется… вчера была не в себе… Простите меня, мессир Грандони. Я просто… испугалась.
Чума, уже приготовившийся к новой порции истерик и бабских глупостей, настороженно глядя на девицу, опасливо поинтересовался:
— Вы, синьорина, чувствуете себя… хорошо?
Камилла жалко улыбнулась.
— Да, все в порядке. Я понимаю, что вела себя, как сумасшедшая, простите меня. Это всё… испуг.
— Вам везет на дурные встречи…
Камилла опустила голову и покраснела. Песте, всё ещё недоверчиво взирая на девицу, рассказал ей о своём плане. Она сможет, накинув капюшон, проехать по городу к замку одна или им всё же лучше ехать вдвоём? Синьорина Монтеорфано ненадолго задумалась и проронила, что лучше будет, если он поможет ей добраться к матери, к палаццо Монтеорфано, а потом мать проводит её в замок. Шут кивнул и, хоть и продолжал настороженно ожидать от барышни новых истерик, пользуясь минутой просветления мозгов девицы, торопливо усадил её боком в седло, сел рядом, и Стрегоне понёсся к городским воротам.
В городе они смешались с чередой поставщиков, влекущих в город телеги с провизией, при этом шут заметил, что синьорина низко опустила капюшон и ещё ниже наклонила голову, опасаясь, чтобы её не узнали даже случайно. Песте порадовался, что девица продолжает проявлять разум и не возвращается к истерии, поторопился подвести её к боковым дверям дома Монтеорфано, и был рад увидеть, как она проскользнула в тёмный прогал арочного пролёта.
Сам Грациано был голоден и утомлён, вдобавок раздражен: девица смутила покой его плоти, и телесное томление раздосадовало его. Чума ненавидел похотливые мужские разговоры об органе любви, сам упомянутый орган звал обычно поленом, и приходил в странное недоумение от его непредсказуемых свойств. Но если большинство мужчин злились, что пенис не подчинялся, когда мужчина хотел, чтобы он возбудился, Песте бесился, что он возбуждался против воли хозяина, причём не только от мыслей, но и вовсе без оных!
Муки плоти были его самым большим кошмаром.
Сейчас Чума откровенно злился, но рассчитывал, что сумеет успокоиться. Но почему он взволновался? Камилла Монтеорфано не нравилась ему — Грациано не любил женщин в принципе, истеричных же не терпел вовсе, а особа явно была истеричкой, как бы не прикидывалась нынче утром благоразумной и рассудительной. Но тогда почему томит плоть? Впрочем, размышления на эту тему носили характер умозрительный, и могли подождать. Песте въехал в замок, оставил лошадь в конюшне и поднявшись к себе в коридоре услышал от управляющего, «скалько», Пьерлуиджи ди Салингера-Торелли, что герцог уже трижды осведомлялся о нём и дважды выражал недовольство его отсутствием.
Вчерашняя ночь порядком вымотала Грациано, он направился в баню, откуда вышел успокоенным, освежённым и бесстрастным, после чего появившись в герцогских покоях, хищным и сладострастным взглядом окинул тарелки с кусками ветчины, языками телятины и с мясом дикого кабана, и, не обращая сугубого внимание на недовольное ворчание герцога: «Тi pòrti via la pèste, Peste? Где тебя носило?», воздал должное большим дымчатым лососям, запеченным со сладким соусом, и лещам, замаринованным в смеси перца, корицы, имбиря, гвоздики, соли, шафрана и уксуса, одновременно забавляя герцога анекдотами и сплетнями. Тот в предыдущий вечер, проведенный Чумой в овине, сумел ещё раз сравнить, что значит трапеза с Грациано и без него — вчера он едва не умер со скуки от пошлых острот Пьетро Альбани и застольных доносов Белончини. Наказанье, ей-Богу! Сегодня, посмеявшись от души и придя в благодушное настроение, его светлость преподнёс в дар своему любимцу бутылку моденского уксуса — подарок, что и говорить, царский.
Вечером Чума, отпущенный господином, решил зайти к Альдобрандо Даноли, но остановился, заметив графа, медленно идущего по наружной галерее внутреннего двора к башне Винченцы. Даноли кутался в плащ, казалось, несмотря на теплый день, его знобило. Чума не пошёл следом, но, миновав боковую лестницу, оказался на пути графа: тот, если действительно шел к башне, не мог миновать решетчатого арочного пролёта, ведущего к башенной лестнице.
И Альдобрандо точно показался в галерее, он, как отметил Песте, то ли бормотал слова молитвы, то ли тихо говорил сам с собой. Казался утомленным и истерзанным. Чума пошёл ему навстречу, но остановился в испуге: Альдобрандо покачнулся и вдруг медленно опустился перед решеткой на колени, невидящими глазами, казалось, высматривал что-то невидимое и внезапно тихо взвыл, сжавшись в комок. Даноли трясло и колотило, как в лихорадке.
Грациано ринулся к решётке, распахнул калитку и оказался около Альдобрандо, сотрясавшегося в рыданиях. Грандони не был испуган или удивлён, истерика человека, «потерявшего всё, кроме Бога», удивить не могла, но в этом пароксизме слёзной боли Грациано снова померещилось что-то необычное. Срывы, что скрывать, случались и с ним, однако, именно поэтому он и понял, что это вовсе не срыв. Шут с силой поднял бьющегося в истерике, расслышал латинское «Sacrifice humanun, sacrifice humanun…»20, повторявшееся Альдобрандо поминутно, подумал, что Даноли говорит это о Винченце, повешенной недалеко отсюда по приказу дона Франческо Марии, и поволок его через боковой проход к себе. Даноли почти не сопротивлялся, полностью обессилев, и Грандони легко удалось уложить несчастного на свою постель. Это комициальная болезнь, пронеслось у него в голове. Грациано хотел было, опасаясь возможного обморока, найти Бениамино ди Бертацци, но вопреки медицине, Альдобрандо неожиданно пришёл в себя, причём настолько, что без труда поднялся и сел на покрывале. Теперь его лицо, хоть и сохраняло следы слёз, снова было спокойным и неотмирным. Глаза его с удивлением скользили по аскетичной обстановке комнаты, напоминавшей монашескую келью. Даноли уже бывал здесь. Это были комнаты Грациано Грандони.
Тут Даноли заметил Песте и напрягся.
— Грандони? Как я здесь оказался? Я же шёл к башне…
Шут понял, что ему предоставляется редкий шанс понять это существо, а так как был дураком весьма умным, то не преминул этим воспользоваться.
— Вы шли к башне повешенной Винченцы, Альдобрандо, но вас остановили роковые слова о человеческом жертвоприношении… — Шут не договорил, заметив, как стремительно отлила кровь от лица Альдобрандо Даноли. Песте понял, что Винченца, умерщвлённая пять лет тому назад, никакого отношения к бледности Даноли не имеет. С чего бы?
Граф застонал.
— Господи, я проклят…
— Вздор это, Альдобрандо. Расскажите мне всё.
Даноли поднял на Грандони больные глаза, но натолкнулся на застывший в ледяной запредельности взгляд святого, чем-то напомнивший ему Микеле из его ночного чумного видения. Но что он мог рассказать?
— В эти бесовские времена, Грациано, — Даноли содрогнулся, — можно поверить во что угодно, только не в то, что есть…
— В эти бесовские времена, Альдобрандо, люди веры всё же есть… упал бы Урбино без семи праведников…
Альдобрандо Даноли, как заметил шут, при этих словах приметно вздрогнул.
— Вы притязаете быть праведником?
Шут усмехнулся.
— Портофино сказал про вас, что вы потеряли всё, кроме Бога, — Чума поморщился. — Это и есть праведность? Что до меня, то я никогда и не имел ничего, кроме Него. Правда, в последние годы мои обстоятельства изменились. Однако едва ли можно уже изменить меня. Но мне кажется, мы теряем время в глупых препирательствах.
Теперь Даноли несколько секунд молча созерцал мессира Грациано Грандони. Тот, не кривляясь и не паясничая, нисколько не строя из себя по обыкновению гаера, спокойно и веско произнёс ключевые слова — те слова, что впечатались в память Альдобрандо после тягостного сновидения. Значит то, что померещилось ему самому, было правдой? Именно эти люди — Портофино и Грандони — ему посланы? Альдобрандо вздохнул и расслабился. Почему нет? Даже если он и ошибается — что изменит его откровенность? Шут сочтёт его помешанным? Ну и что? Он и сам себя таковым считает. Но, значит, в этом изломанном кривляке — есть Истина? Как бы он вообще смог понять…
Но как можно? Неожиданно Альдобрандо вспомнил разговор Фаттинанти и Витино, и, глядя на Песте глазами настороженными и больными, спросил:
— Вы можете мне ответить на мой вопрос? Я хотел бы, чтобы вы были честны, Грациано. Дайте мне слово чести…
Шут вытаращил на него искрящиеся глаза.
— Вы утверждаете, что в эти бесовские времена невозможно поверить в явь, но готовы верить слову чести? Да ещё слову чести дурака? Верить в честь, причудливое смешение стыда, страха позора и самовлюбленности?… — Грандони расхохотался, но, глядя в больные глаза собеседника, быстро затих. — Ладно, спрашивайте. Не солгу. Я не Соларентани.
Теперь растерялся Альдобрандо. Ему казалось, что спросить об этом будет просто, но… Впрочем, Даноли быстро нашёл обтекаемую форму.
— Вы… пережили крах любви? Вас предала женщина?
На белом лбу Песте залегла морщина, левая бровь резко сломалась посередине, но глаза не изменили выражения.
— Нет. — Песте несколько недоумевал, он не ожидал такого вопроса.
— Вы… монашествующий?
— Нет. — Взгляд Чумы стал жестче. Он начал понимать цель расспросов и поморщился. Не иначе до графа дошли глупейшие разговоры придворных, породив в нём тайные подозрения. И Даноли растерянно умолк, повинуясь запрещающему жесту руки собеседника. — Не нужно спрашивать меня, не мужеложник ли я, и высказывать ряд глупейших, циркулирующих при дворе догадок, Альдобрандо. — Лицо шута стало брезгливым и потемнело. — Я обещал не лгать и скажу то, что никому, кроме духовника, не говорил, но тема этим будет исчерпана, помните. Я никогда не делил постель ни с кем. Всё. Вам этого должно быть достаточно. Ну а теперь я хотел бы услышать ответ на свой вопрос и обещаю поверить. Без слова чести.
Альдобрандо некоторое время молчал, потрясённо осмысляя сказанное ему. Он… девственник? Это… что, шутка? Но шут озирал его злыми и раздражёнными глазами, запрещавшими дальнейшие расспросы. Даноли задумался. Ну конечно… как же он не догадался? Бесовские времена принесли с собой фривольность и распущенность, сегодня люди целомудрия выглядели смешными, аскеты звались докучными постниками, девственникам приписывались физическое уродство или мужское бессилие. Да, воистину, de est remedii locus, ubi, quae vitia fuerunt, mores fiunt… Все верно — отсюда и докучные догадки двора.
Альдобрандо поверил и решился ещё только на один вопрос.
— Но почему вы… стали шутом? — Даноли замечал, что отношение к Песте при дворе, если отбросить людей, имевших к нему личные претензии, было совсем не уничижительным. Грациано завидовали, его ревновали и поминутно обсуждали. При этом граф не мог не заметить дороговизну оружия мессира Грандони, изысканность его вкуса и рафинированную роскошь одежды. Жалование у герцога было, видимо, немалым, но неужели ради денег этот аристократ согласился на столь низкое ремесло?
Грандони этот вопрос, судя по скорченной им роже, показался донельзя скучным.
— Потому что нынешние времена не только бесовские, как утверждает наша мать-Церковь в лице моего дружка Лелио, но и дурацкие, Даноли. Я просто соответствую временам.
Альдобрандо понял, что дальнейшие расспросы неуместны и, глядя в каминное пламя и то и дело увлажняя гортань прекрасным вином Грандони, через силу рассказал Грациано всё — от больного сна в замке Даноли до последнего видения, когда омерзительные твари появились на решетке в арочном пролете башни Винченцы с длинными ножами и, оглушительно затачивая их друг о друга, звонко кричали что-то о грядущем человеческом жертвоприношении…
— Я безумен, просто схожу с ума…
Песте не обратил на жалобы Альдобрандо Даноли никакого внимания.
— Вы поэтому, стало быть, спросили у меня про кровь? — хмуро поинтересовался он, — Хм, любопытно. «Наше время…», «Гнилая кровь…», «Человеческое жертвоприношение…» — Он вздохнул. — Движения духовные, их внезапные вспышки, распространение и затухание понятны лишь мудрым… Я говорил вам, что нелепо всё списывать на кровь. Могу добавить, что небесовских времен, наверное, не бывает, ибо мир лежит во зле, и пока миром правит сатана, ждать можно чего угодно. Не думаю, что вы безумны, Альдобрандо, вы не сказали мне ничего такого, чего не знал бы я сам. Я же с ума не могу сойти в принципе. Я — штатный дурак, которому ум не полагается. Таким образом, вы можете счесть нас единомышленниками, хоть честь мыслить, подобно дураку, для вас должна быть сомнительна…
— Бросьте валять дурака, Грациано. Мне тяжело…
Шут сразу сменил тон, голос его зазвучал мягче и задушевнее.
— Допейте бутылку и ложитесь. Вам нужно выспаться, Альдо. Завтра утром приедет мантуанец, будет не до нас. Неделя будет нецеремонная. На досуге всё и обсудим.
Даноли хотел было возразить, что пойдёт к себе, но ощутив телесную слабость и полное душевное изнеможение, проронил.
— А вы куда денетесь?
Глаза Песте сверкнули, но Альдобрандо этого не заметил.
— Заночую у Соларентани. Запритесь изнутри. Утром закройте дверь на ключ, у меня есть другой.
— Хорошо, — у Альдобрандо не было сил спорить. — А… кто такая Винченца? Вы сказали, повешенная? Я не слышал о ней…
— Немудрено, — кивнул Песте. — Пять лет назад, когда наследнику Гвидобальдо исполнилось девятнадцать, он влюбился в сестру аббата Фарса и воспользовался услугами одного дворянина, находившегося у него на службе. Тот был влюблен во фрейлину из свиты герцогини Элеоноры — Винченцу Кьявари, и через нее Гвидобальдо стал передавать своей возлюбленной письма. Девица согласилась сводничать, считая, что может таким образом выслужиться перед будущим наследником.
Герцог же Франческо Мария, с того дня, как вернул себе после смерти папы Льва трон, обрёл покой только на считанные месяцы — ведь папа Адриан быстро умер и на Святом престоле снова оказался ненавистный Медичи — Климент VII, мечтавший включить Урбино в свои владения… Сколько бессонных ночей провёл Франческо Мария, продумывая каждый шаг, ведь любая ошибка была чревата потерей герцогства! Много помог Кастильоне, герцог заручился поддержкой некоторых кардиналов в Ватикане, помогли и феррарцы, и родня в Мантуе, он нашел благоволение у Карла V, а тут кстати не шибко-то умный папа рассорился с императором… Позиции Урбино укрепились и теперь, когда вырос Гвидобальдо, отец рассчитывал продуманным браком окончательно упрочить положение рода. Сотни и тысячи жизней, благополучие и покой Урбино зависели от правильного решения. Герцог вдумчиво перебирал претенденток — с кем выгоднее породниться — с Миланом? С Феррарой? С Камерино? И тут ему доложили о любовной связи сына, коя могла принудить его жениться на безродной урбинке, и о том, что в этом деле замешана фрейлина герцогини, которая передавала письма сына к любовнице. Можете представить себе ярость Франческо Марии? На карте-то — благополучие герцогства!
Фрейлину успели предупредить, она не на шутку перепугалась, прибежала к герцогине, моля отпустить её, чтобы она могла скрыться, пока гнев герцога не успокоится. Герцогиня, зная нрав супруга, сама посоветовала ей отправиться в монастырь, пока гроза не стихнет. Но люди д'Альвеллы не дремали, и герцогу удалось проведать, куда скрылась дерзкая сводня. Он сделал вид, что не собирается причинять мерзавке никакого зла, и попросил жену вернуть её, дабы вокруг её отъезда не поднялась дурная молва. Элеонора знала, какие слухи способны распустить при дворе в случае внезапного исчезновения девицы… Она тотчас же объявила беглянке волю герцога и поклялась, что ей ничего не грозит. Винченца вернулась во дворец. Как только герцог узнал о её возвращении, велел людям д'Альвеллы схватить её. Несчастная герцогиня кинулась перед мужем на колени, но герцог тут же велел повесить сводню. С тех пор башня и получила своё название.
— Герцог крут. А тот дворянин, что был влюблен в неё? Не затаил ли он зла против герцога?
— Андреа Поланти? Если и затаил… — Чума скривил губы, — он вскоре был убит в трактирной потасовке, хотя более осведомленные говорили о его дуэли с Альмереджи. С учетом, чей человек Ладзарино, возможно, тут руку приложил и подеста по приказанию герцога, не знаю. Не интересовался.
— Герцог умеет наживать врагов. А вы… как вы удерживаетесь в фаворе?
Чума невесело рассмеялся.
— Сильные мира сего… Говорить о них хорошо, значит, льстить им, говорить же о них дурно — опасно, пока они живы, и подло, когда мертвы. Но Франческо Мария симпатичен мне. Герцог крут, но…он живой. Сегодня это дорогого стоит. Как-то его светлость обронил, что в его власти творить добро и зло, не задумываясь, и ему весьма важно не утратить понимание, чем они разнятся. Он знает, что гневлив, и имел жестокость добавить, что половину моего жалования я получаю за то, что не даю ему впадать в гнев, смеша. Герцог не умеет злиться, когда хохочет. Но уже то, что он умеет смеяться, обнадеживает.
— Но он нарушил слово, данное жене… Он не предан донне Элеоноре?
Песте улыбнулся, давая понять, что не уполномочен рассуждать о чужих семейных делах, и с улыбкой продолжил, осторожно изменив направление разговора.
— Кстати, говорят, напоследок Винченца под петлей патетично выкрикнула, что самое святое — это брак по любви!! — Шут усмехнулся. — Да-да. Пусть разразится война, пусть в битве с папской гвардией полягут тысячи, пусть полыхают разрушенные дома, пусть сотни оплакивают потерянное имущество, — разве это важно? Главное — блудная похоть, горящая промеж ног какой-то урбинской бабёнки. Вот что самое важное! — Чума покачал головой. — Ох, коротенькие мозги… Герцог даже оторопел, говорят, от такой глупости.
— У людей высоких родов, ответственных за свои земли и подданных, нет права слышать голос сердца, — вздохнул Альдобрандо, — но неужели эта мера была так уж необходима? Вы не могли удержать его?
— Я тогда ездил продавать дом в Пистое. Но если бы я был здесь… — Чума снова усмехнулся, давая понять, что, в принципе, разделял мнение герцога, и Даноли подумал, что Песте, редко удостаивавший женщин добрым словом, мог бы ещё и подлить масла в огонь. — Но в итоге Гвидобальдо женился на Джулии Верано — дочери синьора Камерино, и вполне счастлив. Глупенькую же Винченцу погубили тщеславие и глупость, и поделом: не суйся между молотом и наковальней — расплющит.
— Вы циник, Песте.
— Я? Ничуть не бывало. С каких это пор здравомыслие зовётся цинизмом? Люди утрачивают Бога, теряют понимание истинной Любви, и начинают звать любовью стремление к сношению. Вот это — цинизм и пошлость, трагедия бесовских времен. Но трагедии можно пережить, только смеясь над ними… Вот потому-то я и шут, Альдобрандо. А самый смешной способ шутить — говорить правду. В бесовские времена нет ничего смешнее правды, Даноли.
И кривляка, оставив на столе свечу и пустой стакан, вышел в тёмный коридор. Не торопясь, бесшумно прошмыгнул по каменным плитам, временами попадая в белые лужицы лунного света. Возле бани, вынув из кармана связку ключей, легко отыскал нужный, и ненадолго исчез за темной деревянной дверью, вскоре снова показался в коридоре с двумя ночными горшками, кои поставил в нише за статуей Аполлона, недалеко от дверей фрейлин. Новый вояж шута обогатил подножье статуи ещё двумя горшками. Рядом Песте аккуратно положил моток бечёвки.
Тут на лестнице раздались шаги, и Чума услышал женские голоса, один из которых показался знакомым. Он не ошибся. Это была Камилла Монтеорфано, её сопровождала женщина средних лет, двигавшаяся медленно и тяжело дышавшая. Чума отошёл за колонну. Он понял, что они идут в покои герцогини, и не хотел попадаться им на глаза.
Женщины разговаривали тихо, но эхо разносило их голоса довольно далеко.
— Твои слова — просто боль, моя девочка. Пожалей меня. Если ты это сделаешь — что будет со мной? Я стара и немощна, кому я буду нужна? Пойми же, нельзя, чтобы чужая беда закрыла тебе глаза на мир и милосердие Господне…
Камилла ответила резко и нервно.
— Мой братец Аурелиано сейчас не слышит меня и не обвинит в ереси, мама, но я и вправду не верю в милосердие Господне. Если бы Бог был милосерден — Изабелла была бы жива.
— Она была в отчаянии и сама презрела милосердие Божье. Не кощунствуй, не делай мне больно.
— В отчаяние её ввергла мужская трусость, подлость и измена! — голос Камиллы зазвенел порванной струной.
В ночной тишине едва слышно прошелестел вздох.
— Но не все же мужчины негодяи! Твой отец был образцом чести, твой дядя — человек большой души, и если бы ты смотрела на мир не искаженным болью взглядом, ты бы увидела, что среди мужчин много порядочных людей! Ты должна выйти замуж. Женщина без мужа — муха без головы. Ведь ты сама сказала, что мессир Грандони вчера спас тебя! Разве это поступок негодяя? Он тоже трус, подлец и изменник?
Камилла брезгливо усмехнулась.
— Мессир Грандони не трус, но человек жестокий и безжалостный, ни во что не ставящий женское достоинство, готовый унизить всех, кто не одарён, подобно ему, большим умом. Мне не подобает так говорить, мама, это неблагодарность, но моя благодарность никогда не заставит меня закрыть глаза на его бессердечие и неспособность чувствовать чужую боль. Он не умеет любить.
— День, когда ты похвалишь мужчину, наверное, никогда не настанет. Он не умеет… А ты?
Женщины медленно удалялись в темноту и их голоса вскоре затихли в глухих галереях замка.
Чума, снова оставшись один, задумался. Он не слишком-то был задет услышанным, но слова девицы всё же чуть оцарапали. «Человек жестокий и безжалостный, ни во что не ставящий женское достоинство, готовый унизить…», «неспособность чувствовать чужую боль… Он не умеет любить…» Но что ему мнение пустой неблагодарной глупышки?
Однако, было в разговоре женщин и иное. Они упомянули Аурелиано и ересь. Стало быть, речь шла о Портофино? Почему Камилла назвала его братом? У Портофино нет сестёр — это Грациано знал точно. Что значат слова об отчаянии и милосердии Божьем? Речь шла, очевидно, об Изабелле Монтеорфано. Что с ней произошло?
Песте направился в домовую церковь. Он не знал, там ли Портофино, хоть и ожидал, что перед прибытием гостей он должен быть в храме, однако, ему снова помешали. На сей раз на лестнице столкнулись мессир Альмереджи, страдавший с похмелья, и мессир Пьетро Альбани, злой, как дьявол. Он бесновался.
— Будь я проклят! Который раз приходится довольствоваться мерзостью!
— Что ты орёшь, Петруччо? — Альмереджи слегка шатался. Было заметно, что вопли собеседника вызывают у него тяжелый приступ головной боли и разлитие желчи.
— Ненавижу тощих баб! Подцепил фрейлину Елизаветы Лауру — и как вляпался! Худосочна до такой степени, что ей впору щеголять разве что стройным скелетом, хребет костлявый и зад тощий, как у старого мула. Так мерзавка, чтобы скрыть сей изъян, подложила в нужные места маленькие мягкие подушечки и нацепила пышные атласные панталоны, потискав, я уверился в природной округлости, а штука-то была в том, что под панталонами были надеты ещё одни, со множеством сборок и складок! Этого мало! Целовать её в губы ненамного приятнее, чем в задний проход: изо рта несёт, как из ночного горшка! Зубы гнилые, кожа скверная, в пятнах и разводах, что оленья шкура! Вокруг дыры волос совсем не вьется, но свисает длинной куделью, точно ус сарацина, а промежность столь глубока, что к ней и подступиться-то боязно: метишь в речку, ан, глядь, заплыл в сточную канаву.
— Когда тебя это смущало? — Ладзаро потряс головой, пытаясь прогнать хмель, — начитался, что ли, тонких трактатов Кастильоне? Приволочился бы за Анджелиной Бембо…
— Да пошёл ты с таким советами! У неё ляжки так неуклюжи, что страх берет глядеть, а колени кривы и жирны, будто их нашпиговали. Добавь, что от подмышек смердит так скверно, что мутит. Слушай… может уступишь Черубину-то сегодня?
Ладзаро понял дружка.
— И не мечтай! Моя очередь. Сунься к Франческе.
— Сказала, что регулы… Манзоли занята, у Тибо — Риччи, он никогда не уступит.
— Значит, не судьба тебе…
— А ещё друг называется…
— Волк перуджийский тебе друг, Петруччо, — Альмереджи был неумолим.
— Слушай…Катарина залетела, я подумал… Герцог гневался. Эту епископскую племянницу трогать опасно. Флориана Галли — любимица старой герцогини. Розина Ордаччи страшна, как смертный грех. Ну, эта Фаттинанти… ведьма. Займусь-ка я Илларией Манчини. Что скажешь?
Ладзаро пожал плечами. Он никогда не пытался совращать дурочек-девиц — это было и глупо, и хлопотно, и скучно. Иллария же была неприметной девицей лет тридцати трех, правильнее сказать, старой девой.
— За каким бесом она тебе?
— Свежатинки хочется.
— Да она так же свежа, как сапожная дратва.
Оба потаскуна спустились вниз. Песте сплюнул. Он испытывал к Альбани отвращение, как хорьку, к Ладзаро же относился чуть лучше. Тут Грациано вдруг заметил Иоланду Тассони, чье платье мелькнуло в нише, но быстро забыл и о ней, и о потаскунах, ибо спешил в церковь.
…Мессир Аурелиано Портофино вообще-то квартировал в казенном доме инквизитора за капеллой Сан-Джузеппе, иногда ночевал у Чумы, после же отравления борзой перебрался по просьбе герцога и епископа в замок и сегодня, в преддверии приезда герцога Мантуанского, отправив на хоры Флавио Соларентани, устроился на ночлег в домовой церкви возле ризницы, в закутке, где раньше хранили метлы. Отец Аурелиано был непритязателен: ходил в одной и той же старой латаной на подоле монашеской рясе, мог спать, где придётся, есть, что подадут, и только у дружка Песте иногда позволял себе некоторые невинные излишества, вроде пармской ветчинки. Сейчас, как показалось Чуме, тот молился, но подойдя ближе, шут понял, что ошибся: инквизитор бесновался. Книга в его руках была не молитвенником, но трудом Кальвина.
— Сукин сын, отродье бесовское… — Тут Портофино заметил дружка, подпиравшего косяк двери, — предопределение, пишет этот кретин, совершается на путях Промысла Божия вне зависимости от духовного состояния человека и его образа жизни. При этом Кальвин делает вывод, что Бог есть причина зла, что зло совершается согласно воле Божией. А ведь malum non habet in Deo ideam, neque secundum quod idea est exemplar, neque secundum quod est ratio…[7] И заметь, когда Кальвин настаивает на том, что творцом зла является Бог, производит впечатление бесноватого. Эти страницы написаны со страстным накалом и даже одержимостью…
Песте усмехнулся. По его мнению, дружок при чтении ересиархов тоже несколько терял спокойную благожелательность и благую безмятежность.
— Ты ужинал, Лелио?
— Да, у епископа… Нет, ты послушай! — снова зарычал инквизитор, — «Бог определяет и предписывает в Своем Совете, чтобы некоторые уже от чрева матери несомненно предназначались к вечной смерти, дабы имя Его славилось в их погибели…» «Бог назначает в удел одним жизнь, а другим — вечное осуждение…» «Бог не только предвидел падение первого человека и происшедшее через это разрушение его потомства, но и хотел этого…». Гадина… — прошипел Портофино.
Шут хорошо знал дружка, но если Камилла Монтеорфано и была права, считая, что Грациано склонен был унижать неодарённых большим умом, то к Портофино это не относилось. Чума никогда не считал Лелио глупей самого себя. И сейчас, желая выяснить интересующий его вопрос, Песте тоже не стал прибегать к уловкам или искать тонкие подходы.
— Завтра с герцогом Мантуанским приедет кардинал Лодовико Калькаманьини, и я уверен, Господь даст тебе возможность обсудить тонкости этой доктрины с доктором богословия. Зачем же сегодня их излагать дураку? — Песте развалился на ларе, — брось эту гадость и скажи мне, Лелио, почему Камилла Монтеорфано называет тебя братом? У тебя же нет сестёр.
Портофино ещё несколько минут остывал от своих яростных антикальвинистских инвектив, потом ответил.
— Мой дед имел двух сестёр — старшая была матерью епископа Нардуччи, а младшая — бабкой Камиллы. Мы все — из Падуи, но обе сестры деда вышли замуж — одна в Урбино, другая — в Беневенто. Потом они съехались. Она мне точно сестра, но в третьем колене. А её матери, донне Донате, я внучатым племянником прихожусь… Епископу Джакомо — тоже. А тебе это зачем?
— Да просто интересуюсь. Был у отца на кладбище, видел могилу Изабеллы Монтеорфано. А рядом была Камилла.
Песте видел, как мгновенно тяжело насупилось лицо Аурелиано, и понял, что он невзначай наступил дружку-собутыльнику на больную мозоль. Между тем, несмотря на обвинение в бессердечии, Чума любил Лелио и причинять ему боль нарочито никогда бы ни стал. Он хотел было вывести разговор на пустые предметы, но был прав, оценивая мозги дружка весьма высоко. Аурелиано резко поднялся и вышел в храм. Чума в удивлении последовал за ним. Сев у солеи в игре падающих на него через стекла мозаики лунных лучей и оглядев пустой храм, инквизитор тихо проронил.
— Ты из тех, Грациано, кого глупо просить не совать нос в чужие дела — я только раззадорю твоё бесовское любопытство. Но ты умеешь молчать, и то, что я скажу — пусть утонет в тебе, как в гнилом болоте. Изабелла шестнадцати лет вышла замуж. Не мне решать, насколько мудро. Она влюбилась в молодого повесу… Имя уже не важно. Он согласился на ней жениться — приданое было прекрасным. Она же… она не просто любила, но потеряла голову. Спустя два с половиной года Изабелла узнала, что супруг обрюхатил её подругу, переспал со всеми её служанками, ну и ещё много чего. Она набрала в подвале крысиной отравы и выпила. — Портофино пробормотал ещё что-то сквозь зубы, чего Чума не разобрал. — Епископ Нардуччи… да, это грех… он сделал все, чтобы медики признали эту кончину смертью от лихорадки, проще говоря, купил одного из них, не хотел, чтобы тело племянницы выбросили на дорогу. Он согрешил, но не мне судить его. Молчи об этом.
— А где её супруг? — невинно поинтересовался Чума. Он хорошо знал дружка.
— Супруг? — интонации инквизитора не изменились. Не изменились на слух любого человека, кроме Грациано Грандони, уловившего, что тон голоса Лелио поднялся на треть октавы. — Не знаю. Должно быть, уехал куда-то. В городе его, кажется, нет… — тут взгляд мессира Портофино столкнулся с нежной ухмылкой кривляки Песте.
Тот глядел на него лукаво, с легким упреком. «Уж не хочешь ли ты обмануть меня, своего дружка Чуму?», без слов говорил этот нахальный и нежный взгляд. Тогда мессир Аурелиано тоже усмехнулся и махнул рукой. Голос его утратил принужденность и зазвучал привычно низко, отдаваясь хрипом.
— Трое моих людей ночью догнали его со всем барахлом и тысячей дукатов на дороге в Пезаро, потом, в каземате… Я не мстил, не подумай… — легко махнул рукой Портофино, — вендетта — это всё же не по-христиански. «Богу отмщение…» Надо прощать. Просто в ревностной заботе…
— В ревностной заботе… — сочувственно подхватил Песте. Он уже начал понимать.
— …о спасении души несчастного… — кивнул инквизитор.
— «Горе тому человеку, через которого соблазн приходит…» — трепетно процитировал шут, — и ты…
— Нет-нет, ну, что ты? Кто поставил меня судить над ним? — ангельски улыбнулся Лелио. — Говорю же: «Богу отмщение». Но забота о его заблудшей душе — право и долг клирика. Сказано: «Если рука или нога соблазняет тебя, отсеки их и брось: лучше тебе войти в жизнь без них, нежели с ними быть ввержену в огонь вечный…» Ну, а так как несчастного вводил соблазн его детородный орган, я и решил, что лучше ему войти в рай без оного, нежели с ним попасть в геенну.
— Сам? — ласково поинтересовался Чума.
— Как можно? — брезгливо поморщился Портофино. — Так руки марать сан не позволяет. Церковь ненавидит кровопролитие. Но мой палач Дженуарио был менее привередлив, — глаза инквизитора лучились. — Так несчастный был избавлен от блудных помышлений, но душа человека суетна, подымал я, и всегда найдет себе искус. Из опасения, как бы деньги и драгоценности сестры не ввели заблудшую душу Эдмондо в грех сребролюбия, я конфисковал дукаты и золото, и отнёс тетке Донате. После его выкинули… то есть, — торопливо поправился Портофино, — он ушёл по болонской дороге. Напоследок в моё сердце даже постучалось милосердие, — похвастался инквизитор, — я отдал ему рубище одного сожженного колдуна-сифилитика. Всё-таки бывший родственник.
Их глаза встретились. Песте понял дружка. Лелио вообще-то мстительным и подлинно не был, но Чума ни на минуту не усомнился, что он сочтёт мерзавца, толкнувшего его сестру на безбожное деяние, обязанным разделить эту вину. Все описанное и вправду было не вендеттой, но проявлением профессиональных инстинктов мессира Портофино. Избранный им метод наказания каноничным не был — но в подобных случаях, и Песте знал это, Портофино проявлял широту мышления и свободомыслие почти еретические.
— Это, конечно, не месть, — насмешливо и нежно кивнул Песте.
Взгляд Портофино потемнел. Он уже не смеялся. Сам он помнил, какая чёрная злоба затопила его на похоронах, и каким невероятным усилием воли он сумел удержать себя и не удушить Эдмондо своими руками. Длина ладони отделяла тогда его заледеневшие от холодной ярости пальцы от шеи связанного мерзавца в полутемном каземате. Длина ладони. Он хотел это сделать. Но остановился. Господь был с ним. Злоба, душившая его, медленно растаяла, но преодоленный искус убийства, усиливший Аурелиано, не дал сил простить. Порой он корил себя за это, но прекрасно осознавал: повторись все — он снова забыл бы о жалости.
Чума же задумчиво почесал макушку.
— Ясно. Ладно, я всё забыл. Епископ завтра будет на встрече герцогов?
— Конечно.
— Я завтра не понадоблюсь, проскочу в банк к Пасарди и переночую дома.
— А ты не мог бы вернуться? Я зашел бы после приема, выпили бы.
Чума на миг задумался и кивнул.
— Ладно, управлюсь к пяти и буду ждать тебя. Это вечер пятницы, день постный. Закажу у Бонелло что-нибудь рыбное…
Портофино кинул, но тут же, чуть наморщив нос, заметил:
— Только не тунца по-ливорнийски.
Это вскользь брошенное замечание породило короткое, но темпераментное обсуждение меню, в котором вначале фигурировали только невинная барабулька с мидиями, чесноком и петрушкой да радужная форель с цикорием, зеленью одуванчика и артишоками. Однако после в соперничество с ними вступили сардины, панированные в сухарях с фенхелем и лимоном и маринованная в масле скумбрия. Потом в спор включились шашлык из морского чёрта, хек с тушёным луком-пореем и форель, фаршированная раками и шпинатом. Спор завершился умиротворяюще-кротким замечанием инквизитора, истинного аскета, по-монашески равнодушного к мирским благам.
— Что толку препираться-то, Чума? Что будет у Бонелло — то и бери…
Чума кивнул и отбыл. Вопреки сказанному им Альдобрандо, Песте вовсе не собирался ночевать в церкви.
У него были на эту ночь совсем другие планы…
Глава 8. В начале которой повествуется об омерзительной шутке, сыгранной Чумой с синьором Пьетро Дальбено, а в конце — рассказывается о том, как в постели девственника мессира Грациано Грандони среди ночи оказывается фрейлина
К тому времени, когда стражники сменили ночной караул у потайных ходов, по внутреннему двору замка уже сновали лакеи, камердинеры, шталмейстеры, оруженосцы, цирюльники, конюхи, повара и кухарки, пажи, кучера, рассыльные, обслуживающие двор ремесленники, мальчики на побегушках, прачки, белошвейки и кастелянши, но тёмная синева ночного неба пока не прояснялась, заставляя предполагать дождливый или пасмурный день.
Четверо мужчин на лошадях появились из центрального портала замка и исчезли в туманном мареве узких улиц. Миссия Тристано д'Альвеллы, Аурелиано Портофино, сенешаля Антонио Фаттинанти и референдария Донато Сантуччи была проста: им предстояло встретить у северных ворот отряд дона Федерико Гонзага, маркграфа и первого герцога Мантуи, и проводить гостей в замок, где их ожидал торжественный приём. Визит был давно оговоренным и родственным — отец нынешнего герцога Мантуи, ныне покойный Франческо Гонзага, был братом вдовствующей герцогини Елизаветы, любимой тетки, усыновившей дона Франческо Марию, а жена Франческо Марии, донна Элеонора, была сестрой нынешнего герцога Федерико Мантуанского.
При этом Тристано д'Альвелла, хоть и вовсе не ложился в эту ночь, заботясь об организации приёма, выглядел бодро, мессир Портофино, хоть спал не больше пяти часов, улыбался, но толстяк Антонио Фаттинанти откровенно зевал, а Донато Сантуччи выразил даже желание, чтобы чёрт унёс всех мантуанцев подальше, если из-за них приходится подниматься ни свет, ни заря.
— А что вы делали ночью, дорогой Донато? — с простодушием истинно монашеским поинтересовался инквизитор. — Легли бы пораньше…
Он и лёг, гневно сообщил референдарий, да в очередной раз стал жертвой чумовых проделок и изуверских шуточек дружка его милости мессира Портофино наглеца Песте! Тот, видимо, откуда-то пронюхал, что синьора Бартолини решила провести минувшую ночь со знатоком законов неба синьором Дальбено. Ради этого выдающегося прорицателя она отодвинула всех любовников и ждала его за легким ужином. Но шельмец Чума нагло перекосил констелляции небесных светил, и когда синьор Дальбено, мудрейший звездочёт, очевидно, обманутый благоприятным прогнозом звёзд, крался в спальню синьоры Франчески, треклятый шут погасил факел на стене в коридоре и подставил под двери синьоры несколько ночных горшков, разумеется, непорожних. В итоге астролог споткнулся об один горшок и тут же упал в другой, тот же оказался привязанным ещё к двум другим, стоявшим в нише наверху. Горшки опрокинулись сверху, астролог выделался в дерьме по самые уши и наделал столько шума воплями и проклятиями, что перебил его, Донато, самый первый и сладкий сон. А после, под крики синьоры Бартолини, выскочившей из спальни, и тоже поскользнувшейся на скользких испражнениях и перепачкавшейся от носа до пяток, о сне и мечтать уже не приходилось! Потом мерзкая вонь распространилась по всем этажам замка, а синьор Джулиано Пальтрони, как назло, ночевал в городе, где собирался договориться с отцом Луиджи в субботу крестить новорожденного племянника, и некому было открыть баню, интендант же Тиберио Комини все запасные ключи унёс с собой, да и канул невесть куда…
— Предупредите, кстати, герцога, Тристано, упаси Бог, он в покои герцогини сунется раньше полудня, задохнётся…
Когда мессир Сантуччи закончил рассказ, трое его слушателей едва держались в седлах. Д'Альвелла истерично хохотал, поминутно вытирая выступавшие на глаза слезы, Антонио Фаттинанти злобно хихикал, мессир Портофино покатывался со смеху.
— Видимо, транзиты Марса умножили в эту ночь опасность шляться в потемках, зловещий же Сатурн в экзальтации, отвечающий за опасность выделаться в дерьме, по силе проявления превзошел Юпитер в изгнании. В итоге аспекты этих светил в пределах орбисов, покрываемых планетной конфигурацией, и привели к столь трагическому событию, — промурлыкал, отсмеявшись, Фаттинанти, подражая изрекаемой обычно Дальбено галиматье. — А возможно, собираясь блудить, наш звездун неверно интерпретировал градус Лунного узла или ошибся в истолковании линий куспидов…
— Да, видимо, светило, которое он принял за Ночной Дом Венеры, оказалось Ночным Домом Дерьма… — уточнил Портофино.
Его собеседники уже не хохотали, но стонали от смеха.
— Это он за гороскоп герцога с ним посчитался, — промурлыкал, смеясь, подеста.
— Ну, Чума, ну, чудовище… — с лукавой улыбкой проронил инквизитор, — но всё же человек он удивительный. Ведь собирался нынче в город, дела у него, но не мог уйти, не напакостив еретику и пройдохе. Какая ответственность и чувство долга! Однако, господа, вот и те, кого мы ждём.
Все теперь с высоты городских стен заметили кавалькаду всадников в роскошных одеяниях, и едва успели успокоиться, как мантуанцы и сопровождающие их два дипломата папской курии уже миновали городские ворота.
…День и вправду оказался пасмурным. Чума и его банкир Джанмарко Пасарди, обсудив текущие дела, зашли в городские конюшни к Альджизо Тренуло. Барышник торговал дивного племенного жеребца Люциано, вороно-муаровой масти с серебристым отливом, сына знаменитого Лабаро и кобылицы Темериты, и Песте, оглядев и ощупав коня от путового сустава и яремного желоба до седалищного бугра и ахиллова сухожилия — нигде не смог найти изъяна.
Узнав цену лошади, банкир перекрестился, а Песте, узнав, что время близится к четырем, заторопился в замок, распорядившись на следующий день привести жеребца в герцогские конюшни, заявив, что, если его одобрит и герцогский конюший Руджеро, он, Песте, купит Люциано. Такая лошадь стоит восемьдесят дукатов.
Мессир Пасарди осторожно спросил, имеет ли мессир Грандони недвижимость за городом? Дом в городе он арендует? Чума удивился. После смерти старшего брата он продал фамильный дом в Пистое, ибо не хотел оставаться в городе. В Урбино купил дом, но жил, в основном, при дворе, изредка навещая своё жилище. Будущее его было смутно и неопределённо, он и сам не знал, что будет с ним завтра — что за смысл был вкладывать деньги в землю Урбино? Хотя мысль о загородном доме, где можно было бы вдали от суеты коротать вечера за трапезами с Лелио, была привлекательной.
— Нет, дом я купил. Но за городом у меня ничего нет.
Мессир Пасарди вежливо заметил, что часто выступает посредником при сделках с недвижимостью и сейчас как раз продаются два прекрасные участка — неподалеку от Пьяндимелето и Монтекальво. Первый, с замком, великолепным садом и виноградником, двумя колодцами, почти сто акров земли. Первый — девятьсот пятьдесят дукатов, второй дешевле, семьсот, но он и похуже. Чума понял, почему банкир расхваливает ему недвижимость — видимо, продавец пообещал недурной процент, а кому же и покупать замки, как не тому, кто выкидывает восемьдесят золотых за кобылу?…
— Я слышал, что вы — любимец герцога, и он весьма шедр к вам…
Жалование шута было около семисот дукатов в год, а частые подарки его светлости, еще и удваивали эту сумму. Семейное состояние, оставшееся теперь одному Грациано, исчислялось четырьмя тысячами золотых.
Грандони обещал подумать.
Чума был в прекрасном настроении. Накануне ночью он выследил-таки мерзопакостного Дальбено в его похотливых вояжах, и сыграл с ним очаровательную шутку. Самым трудным оказалось раздобыть дерьмо, но тут Господь вразумил Песте воспользоваться выгребной ямой на внутреннем дворе. А дальше всё прошло как по нотам. Пожаловаться герцогу глупец не сможет — тот занят с доном Федерико, а и пожалуйся — дон Франческо Мария только расхохочется. Да и как дурак объяснит, что делал в покоях фрейлин в полночь?
Это научит тебя, мерзавца, лживые гороскопы составлять…
В замок Песте прибыл согласно договорённости с Портофино, и первым делом разнюхал, чем закончилась его ночная шалость, причём, особого обоняния для этого не требовалось: вся челядь замка, которая была свободна от забот по размещению и обслуживанию гостей, только и говорила, что о полночном позоре Дальбено. Дело в том, что молва сначала, не разобравшись в исходных причинах происшествия, нарисовала несколько причудливую картину дерьмового афронта звездочёта, уверяя, что тот просто обделался от ужаса перед дверью известной дворцовой потаскушки, опасаясь, что будет не в силах удовлетворить её непомерную похоть.
Но вскоре наличие четырёх пустых горшков и слишком уж значительное количество испражнений заставило придворных несколько изменить первоначальную версию происшествия. Теперь они утверждали, что минувшей ночью синьора Бартолини расстроила себе желудок, заполнила упомянутые горшки и выставила их снаружи своей двери, несчастный же синьор Дальбено споткнулся, случайно проходя мимо, направляясь на Южную башню, желая просто оказаться ближе к звёздам…
Увы, синьор Дальбено оказался не в силах подтвердить это столь лестное для него предположение, ибо в тот момент отмокал в бочке с дождевой водой в конюшне, так как банщик, синьор Джулиано Пальтрони, вернувшись в замок, наотрез отказался пустить засранца в герцогскую баню, мотивируя отказ тем, что запах дерьма, исходящий от звездочёта, может перебить нежный аромат сандала, лимона и лавра, которыми благоухает баня дона Франческо Марии. Отказался он пустить засранца и в парильни — там моются знатные господа и тоже выразят недовольство, если смрадная вонь будет потом ощутима для их нежных носов. К тому же там уже грелась вода для гостей из Мантуи — не хватало им унюхать этакое зловоние! Меж тем синьора Бартолини категорически опровергла унижающий её достоинство домысел о поносе, но указала издевающейся челяди на тот незамеченный ею ранее факт, что все крышки ночных горшков связаны веревкой, конец которой продет через ручки горшков, чего никто бы не стал делать без злого умысла…
Вдумавшись в это обстоятельство, молва теперь уже безошибочно указала на шута Песте как на исходную и основную причину ночного переполоха, без труда восстановив изначальные обстоятельства. Наглый гаер проследил за звездочётом, подстерёг время свидания и подставил в темноте горшки с испражнениями под ноги незадачливого любовника. Теперь всё сходилось. Что ж, haud semper erat fama.
Двор хохотал. Шуту подмигивали и дружески хлопали по плечу, ибо высокомерного Дальбено при дворе не любили, но кривляка категорически отрицал свои заслуги — исключительно из скромности, разумеется. И только Камилла Монтеорфано полагала, что забава Песте была злой и жестокой. Однако, на сей раз подруга Гаэтана не разделила её мнение.
— Поделом. Потаскух, подобных Франческе, нужно вываливать не в дерьме, а в дегте и перьях! Шлюха!
— Почему ты так ненавидишь её, Гаэтана?
— А за что любить шлюх? — Лицо Гаэтаны окаменело. — Они унижают женское достоинство и позволяют мужчинам уничижительно высказываться о женщинах.
— Что нам за дело до мнений мужчин? Они не умеют ценить ни чистоты, ни преданности. Именно шлюх и они заслуживают.
Синьорина Фаттинанти не возразила подруге, но вечером, увидев, что шут появился в замке, преподнесла ему очаровательный подарок — чудесной работы кожаные ножны для рондела с серебряной табличкой, на которой было изящно выгравировано: «Дань восхищения». Чума растерялся, но девица уже растаяла в сумеречном коридоре. Весьма вежливо и даже любезно раскланялся с шутом и недолюбливавший кривляку церемониймейстер, а синьор Мароне, алхимик, встретив шута в тёмном коридоре у Северной Башни, рассыпался в похвалах его остроумию и подарил флакончик благовоний.
Мессир же Ладзаро Альмереджи хохотал до слёз и откликнулся на произошедшее изящной эпиграммой.
В дерьме оказался милейший Дальбено, Астролог мудрейший и прорицатель, Да, звезды капризны, судьба переменна, и неба невнятны пустые цитаты. Но будь поумней наш провидец убогий, измаран по уши в говне он бы не был, ведь, шляясь по шлюхам, что пялиться в небо? Гляди, шарлатан, себе прямо под ноги…Впрочем, выслушивать комплименты, внимать овациям, венчаться лавровым венком и пальмовой ветвью времени у Чумы не было. Песте захватил на кухне полную сковороду барабульки с мидиями и пришёл к себе. Предметы меблировки комнаты Чумы в замке были немногочисленны и аскетичны: кровать, сундук для хранения одежды, пара кресел, стол, касапанка — ларь-скамья со спинкой и подлокотниками, да шкаф с крупными створками и множеством выдвижных ящиков, где шут обычно хранил вина и посуду. Сейчас, сервировав стол, Песте присел у окна дожидаться Аурелиано. За окном накрапывал дождь, небо было сумрачно, казалось, спускается ночь. За дверью сновали служанки и кастелянши, слышалось торопливое шарканье шагов, тихие возгласы челяди, смех. Ночное происшествие всё ещё обсуждалось. Чуме показалось, что он слышит голос Камиллы Монтеорфано, и он поморщился.
Песте подлинно всерьёз не обиделся на глупышку за её резкие слова в свой адрес. Не задела и её неблагодарность, ибо свою услугу ей сам он не ставил и в грош. Теперь же, сопоставив слова Аурелиано с поведением Камиллы, Чума понял, что замашки оскоплённого людьми Портофино мужа своей сестры Изабеллы — крошка считает мужским поведением как таковым. Отсюда и её неприязнь к ухаживаниям придворных холостяков, отсюда и страх изнасилования. Грациано не видел сестры Камиллы, но представив себе смертные муки несчастной от крысиной отравы, содрогнулся. Сердце его смягчилось. Ему стало жаль Камиллу. Бедняжка. Сколько, Господи, человеческих жертвоприношений…
Тут он вспомнил вчерашний разговор с Альдобрандо Даноли. Человек, которого ничто не привязывает к жизни, может стать чудовищем, но не потерявший Бога чудовищем не станет никогда. Альдобрандо казался Песте святым, Грациано верил в подлинность его видений Даноли и не склонен был считать его больным, но не понимал его искушений. Возможно, это просто следствие пережитых потрясений, гибели семьи. Сам Даноли удивительно, неотмирно спокоен, никогда не говорит ни о жене, ни о детях, — но скрытая боль может проступать на грани чувствуемого — безумными вспышками чудовищных видений. Но Чума сомневался и в этом. Даноли изложил фазы своего безумия последовательно и рассудительно, что едва ли было бы под силу сходящему с ума.
Дождь застучал по крыше громче, усыпляя и расслабляя Чуму. Чтобы не заснуть, он взял гитару и начал импровизировать, мурлыкая в такт ливню за окном.
Дождь сумрачной печали, расшив холстину лужи подобьем дамских кружев, тоскливыми ночами лепечет побирушкой, стучит, как прокаженный по крыше запылённой треклятой колотушкой. Нытье его упреков на зыбкой слышно грани оконных переплетов и синих виноградин… Стеклянных отражений преграда иллюзорна, расписана узором дождливых углублений, и заглянуть не хочешь в зеркальные глубины, там рожи и личины кривляются, хохочут…Тут, прервав его импровизации, раздался стук в дверь, и на пороге появился Лелио Портофино, который окинул дружка недоумённым взглядом. Удивлённый и несколько раздосадованный заданным накануне вопросом шута об Изабелле Монтеорфано, Аурелиано еще до торжественного приема мантуанцев наведался к сестрице, и только от неё узнал об ужасном инциденте на кладбище.
Теперь Лелио без обиняков обратился к Чуме.
— Почему ты ничего не сказал о происшествии на кладбище? Сможешь найти этого негодяя? — Глаза Портофино метали молнии.
Песте отрицательно покачал головой. Он даже не помнил, как выглядел нищий, да и ничуть не хотел вспоминать этот пустячный эпизод. Зачем?
Надо заметить, что Камилла, несмотря на то, что подлинно ненавидела мужчин, для двоих всё же делала исключение. В её глазах дядя Джакомо Нардуччи и троюродный брат Аурелиано Портофино были, бесспорно, людьми, достойными всяческого уважения, к тому же — монахами. Камилла не сказала Аурелиано о напавшем на неё в замке, а пожаловавшись дяде, и Лелио услышал об этом из разговоров придворных только после угроз герцога. Но теперь Камилла откровенно рассказала братцу о происшествии на кладбище, не скрыв от него, что испугалась смертельно и, видимо, вела себя по-дурацки. Мессир Грациано Грандони поступил благородно, нехотя признала она, заметив напоследок, что, конечно, сглупила, направившись на кладбище одна. Братец потребовал описания напавшего на неё бродяги, но Камилла от испуга не запомнила его. Сестра попросила Аурелиано поблагодарить мессира Грандони от её имени. Если бы не он…
— Что тебе мешает сделать это самой? Грандони не кусается.
Камилла объяснила нежелание самой встречаться с мессиром Грациано неловкостью — она должна была сразу поблагодарить его. На самом деле, она лгала. Ей мешала сказать слова благодарности Грандони с трудом скрываемая неприязнь к этому горделивому красавцу, высокомерному и наглому. Она видела, что при дворе вертелись мужчины ничтожные, пустые, подловатые и похотливые, откровенные развратники и жадные хапуги. Немало было и прямых доносчиков, интриганов и сплетников. Но из всех мужчин при дворе именно Грациано Грандони казался ей самым ужасным. Он был не распутником или стяжателем, но человеком без сердца. Она знала, как боялись фрейлины его злобных выпадов. Однажды ей пришлось целую ночь утешать бедную Лауру Труффо, фрейлину донны Елизаветы, когда Песте зло прошёлся на её счет, помнила она, как рыдала Иоланда Тассони — шут тоже сыграл с ней безжалостную шутку.
Когда Грандони прогнал насильника в замке, она, смертельно испуганная, заметила его взгляд, выражавший подозрение, что она, как какая-то гулящая девка, сама спровоцировала нападение. А это было ложью! Негодяй набросился на неё в потемках, когда Глория Валерани попросила её принести воды, она не могла отказать статс-даме и пошла. А наглый шут презрительно пялился на её разорванное платье, словно считал её виновницей происшествия! Камилла ненавидела его — и подумать только, именно ему снова оказалась обязанной своим спасением! Это было нестерпимо и раздражало. Но признаться в этом брату, который, как она знала, был дружен с Грандони, Камилла не могла. К счастью, брат удовлетворился её объяснением.
Теперь Портофино выполнил просьбу сестрицы и поблагодарил Грациано — от имени Камиллы и от себя. Чума усмехнулся. В отличие от Аурелиано, он понимал, почему девица не пожелала сделать это сама. Грациано отмахнулся от разговора и скорчил рожу, после чего оба основательно продегустировали белое вино, неторопливо заедая его мидиями и рыбой. Песте спокойно ждал. Постепенно напряжение Аурелиано ушло, он расслабился и улыбнулся.
— Донато с утра уже поведал нам о твоём последнем подвиге. Прими моё восхищение. Вывалять в дерьме этого звездочёта — трюк мастерский. Мы с д'Альвеллой и Антонио чуть со смеху животы не надорвали.
Чума поклонился с видом неподдельной скромности, однако, гаерски изломанная посередине левая бровь и тонкая улыбка давали собеседнику понять, что, несмотря на видимое смирение, мессир Песте вполне осознаёт величие свершенного им деяния. Feci quod potui, faciant meliora potentes — без слов говорили красноречивый наглый взгляд и самодовольная улыбка фигляра, являя парафраз формулы, коей римские консулы заключали отчетную речь, передавая полномочия преемнику.
— А как ты узнал, что он потащится к этой шлюшке именно нынешней ночью? Констелляция небесных светил?
Песте снова улыбнулся дружку и кивнул. Потом похвалился новым приобретением. Он покупает Люциано. Хороший конь стоит добрых денег, а это божественное животное. Черно-муаровая масть, отлив — лиловый. Сorsierо. Просто великолепен. Правда, норовист, ну да ничего…
— И сколько? — полюбопытствовал Лелио.
— Восемьдесят дукатов, — вздохнул Чума.
Портофино не был военным, но, в отличие от банкира Пасарди, знал, насколько безопасность воина зависит от его коня, и кивнул. Некоторое время, закусывая, они обсуждали дворцовые сплетни и новости из Рима, но вскоре их внимание целиком захватил подарок герцога шуту, коего тот удостоился по возвращении с кладбища — в минуту щедрости дона Франческо Марии. Это был большой флакон благороднейшего из всех уксусов мира «per gentiluomini» — для благородных господ, производимого из сока винограда Треббьяно. Изготовление его знатоки относили скорее к философии, чем к ремеслу. Франческо Мария получил бочонок в подарок от молодого Эрколе д'Эсте, который считал его надежным средством от любых недугов. Герцог отлил бутыль для Песте, и такой подарок был знаком наивысшей симпатии.
Инквизитор непререкаемым тоном потребовал, чтобы дружок отлил склянку и ему, и пустился в заумные разглагольствования, на которые был мастером.
— Уже Апиций, хлебосол времен Августа и Тиберия, в своем труде «De re Coquinaria» описывает свойства уваренного виноградного муста — defrutumа — и утверждает, что он входил в рацион легионеров как средство обеззараживания воды. Первое упоминание о моденском уксусе связано с 1046 годом, когда Генрих Третий, будущий владыка Священной Римской империи, перед коронацией получил в дар от Бонифаче Каносского небольшой дубовый бочонок этого эликсира.
Чума отлил дружку склянку, закрыл её пробкой, и кивнул. Инквизитор засунул склянку в карман рясы и продолжал щедро делиться с собутыльником своими обширными познаниями.
— Это удивительная вещь, но, увы, не эликсир бессмертия. Его регулярно принимал при любых недомоганиях столетний Полента, утверждая, что уксус поддерживает его здоровье и душевное равновесие, но в итоге всё равно умер. Но этим составом можно даже обрабатывать раны. Неутомимые покорители женских сердец подкрепляют им свои силы перед любовными баталиями, а философы ценят его как драгоценность, возбуждающую божественные мысли. Молодой уксус добавляют в соусы к рыбе, несколько капель выдержанного могут оживить жаркое из говядины или ягнятины, внести совершенно иную ноту в свежую клубнику или малину, придать пикантность блюдам из стручковой фасоли и моркови. Однако истинные ценители пьют бальзамический уксус из крошечных рюмочек как целебный эликсир.
Чума кивнул и достал рюмки. Бальзам разлили по ним и продегустировали. Невинный вкус винной крепости, терпкий и чувственный, аскетичный и сластолюбивый одновременно, усиливался от глотка к глотку.
— Кстати, бальзамическим уксусом приводят в чувство и упавших в обморок дам, — просветил напоследок шута инквизитор.
Чума удивленно поднял брови, словно обещая принять это к сведению, но про себя решил, что скорее тронется умом, чем будет расходовать столь драгоценную жидкость на обморочных глупышек. Но тут их уединение прервали — за инквизитором послал епископ Нардуччи.
За окном совсем стемнело. Песте убрал со стола и решил было навестить Даноли. Он хотел предложить Альдобрандо прогуляться по верхнему ярусу замка, где были просторные террасы. Но никуда не пошёл. Снова почувствовал, как невесть откуда наползает вязкая слабость, сковывает члены, повергает тело в судорожный, нервный трепет. Господи, только не это, только не это… Чума усилием воли поднялся и торопливо пошёл на этаж выше. Постучал в тяжелую дубовую дверь Бениамино ди Бертацци. Ему было до отвращения неловко обременять приятеля своим недомоганием, но приступы повторялись все чаще и пугали его. Медик выслушал его молча, велел снять рубашку и лечь, измерил пульс. Но чем дальше он слушал хмурые жалобы Чумы — тем больше мрачнел.
— А ты не валяешь дурака? — врач оглядывал лежащего перед ним пациента с тяжёлым недоумением. В глазах Бениамино читался легкий испуг, однако губы медика кривились улыбкой недоверия.
— За каким бесом? Валять дурака — мое ремесло, но не перед тобой же выпендриваться?
Врач задумчиво почесал проплешину над высоким лбом. Это было верно. Бениамино снова внимательно оглядел лежащего перед ним молодого мужчину. Тело юного атлета, могучее сложение, широкая грудь, налитые силой мышцы, мощные запястья, размеренный пульс — медику редко доводилось видеть такое воплощение безупречного телесного здоровья.
— И сколько длится приступ?
Чума с отвращением пробормотал:
— Полчаса. Лихорадит всего, трясёт и бьёт о постель.
— Под утро?
— Когда как. Вечером, ночью, под утро.
Бениамино тяжело вздохнул. Он знал историю семьи, знал и душу Грандони — насколько может один человек знать другого, не будучи его духовником. Судьба не баловала Грациано в отрочестве, но медик скорее обеспокоился бы здоровьем изнеженного сибарита, нежели стоика и аскета, вроде Чумы. Но сейчас Бертацци чувствовал себя болезненно уязвленным: если Грандони не шутил и не лгал, то положение было просто непонятным врачу. Медик не постигал причин описанных симптомов, не видел проявлений известных ему недугов. Между тем — Бениамино ди Бертацци не был профаном. Было и ещё одно обстоятельство, добавлявшее Бениамино раздражения: лежавший перед ним человек был его благодетелем. Это он вытащил его, нищего врача из Пистои, в герцогский дворец в Урбино, пристроил ко двору герцогини супругу, определил сына в Урбинский университет, обеспечил семье процветание, о коем сам он и мечтать не смел. Бениамино не хотел быть неблагодарным — но вот впервые Грандони нуждается в его услугах, а он не то, что помочь — и понять-то ничего не в состоянии!
— Что предшествует приступу?
Песте пожал плечами. Он не помнил. Сам он чувствовал себя отвратительно. Страх болезни после смерти брата был его кошмаром — и вот внезапно невесть откуда пришедшая хворь! Недуг раздражал не столько сам по себе, сколько тем, что пробуждал болезненные воспоминания, кои Чума хотел считать похороненными.
— Не знаю. Тело каменеет, начинает кидать то в жар, то в холод…
— Сильно потеешь?
— Нет, горит внутри и всё. Я сухой и трясусь.
— Но у тебя нет лихорадки…
— Может, отравился?
— Не те признаки. Когда это началось?
— Недели две-три назад…. Может, месяц… Да, — внезапно вспомнил он, поморщившись и опустив глаза, — мне снятся… кошмары.
Медик закусил губу и задумался, потом тихо проронил:
— Я подумаю и загляну к тебе.
Шут кивнул, рывком поднялся с постели, натянул рубашку. Медик снова почесал макушку. Он ничего не понимал. Шут же направился к себе.
В силу непростых жизненных обстоятельств, о коих уже вскользь упоминалось, Грациано Грандони с детских лет познал нищету, и до тринадцати лет редко ел вволю. Вследствие этого он привык довольствоваться немногим или же вообще ничем, среди лишений сохранял внутреннее спокойствие, был не избалован и не суетен. Фортуна давно обернулась к нему лицом, заискивающе заглядывала в глаза и приветливо улыбалась, но Чума мало дорожил её улыбками, был отрешён и спокоен. Теперь ему доставляло странное удовольствие уединяться свободными вечерами в башенной комнатке замка и запекать на углях рыбу, что напоминало детство, перелистывать толстые фолианты богатейшего герцогского собрания и смотреть на свечное пламя. Размеренный покой, одиночество, шум дождя за окном, пламя свечи в шандале: ни боли, ни скорби, тихая печаль и ночной сумрак — это и было в понимании Грациано Грандони высшим счастьем.
Он был богат, но знал дешевизну денег и вкус нищеты. Он был красив, но видел, как истлевает красота. Он был умён, но знал, сколь печальна судьба наделенных умом: обречённые страдать от безумия мира, они либо имитировали глупцов, либо обретали черты философов: становились ироничными и безмятежными, скрывая своё умственное превосходство… Но и это было скучно. Человек мудрый будет искать тихого, скромного удела, а поэтому в мире глупцов остановит свой выбор на замкнутой жизни, а при большом уме — на полном одиночестве. Мудрец имеет мир в себе — что могут дать ему другие?
Грациано понимал Лелио, часами вне службы сидевшего за толстыми инкунабулами в библиотеке или с молитвенником в храме: в эти грязные бесовские времена человеку большого ума не с кем было переговорить, кроме книг и Бога. Понимал Грандони и Альдобрандо Даноли, рвущегося в уединение монастыря. Не понимал лишь себя. Воспитанный воином, он грезил о давно миновавших временах войн за Гроб Господень, но что толку мечтать о несбыточном? Но сильная натура диктовала не затворнические, но деятельные пути. Но где они? Вокруг, Даноли был прав, сновала и суетилась только мелкая нечисть, серая бесовщина, распространяя вокруг миазмы разложения, зловоние плесени да мокрой псины.
Герцог любил Песте, и дружба Франческо Марии давно озолотила Грандони, по смерти брата унаследовавшего к тому же семейное состояние. Он имел больше, чем мог потратить за жизнь, даже если был бы мотом. Но мотом Чума не был. Он полагал, что после смерти герцога покинет замок и в уединении проведёт отпущенные ему Богом дни. Но вот внезапно все изменилось, причём больше всего Чуму бесило то, что он не мог понять причин этих ненужных и нежеланных перемен. Ему казалось, он ничем не заслужил недуг, держал дух в чистоте и тело в целомудрии. И вот — болезнь… Он согрешил? Прогневил Господа?
Domine, ne in furore tuo arguas me, neque in ira tua corripias me! Miserere mei, Domine, quoniam in firmus sum…
Грациано помнил жестокие слова Портофино, сказанные когда-то, что каждый хворает по грехам своим. Песте исповедовался Аурелиано ежемесячно, и сейчас начал лихорадочно перебирать свои прегрешения, но причин болезни не постигал. Не был ли горделив? Не отчаивался ли? Не почитал ли лицемерно Господа, без любви и страха Божьего? Сомневался ли в истинах веры? Соблюдал ли дни постные? Не увлекался ли умствованиями еретическими? Не имел ли греховного умысла о самоубийстве? Не воздавал ли злом за зло? Не покушался ли на чужую жизнь? Не был ли сребролюбив? Не лжесвидетельствовал ли? Не завидовал ли? Поддавался ли унынию? Не гневался ли напрасно? Клеветал ли? Лгал ли? Осуждал? Злословил? Принимал ли помыслы блудные, медлил ли в них? Осквернял ли себя блудными прикосновениями?
В итоге Чума признал за собой грех праздного насмешничества и злословия, грех осуждения ближнего и гордыни, и грех томления плоти, извечных блудных помышлений, кои он, сколько хватало сил, давил в себе, но освободиться от которых совсем никогда не мог.
Ладзаро Альмереджи говорил ему, что похоть неодолима, и он не в силах ей противостоять. Чума морщился. Чушь. Когда внутренняя порча разврата грязнит мысли, блудная склонность взвинчивается до непомерной степени. Но богобоязненный никогда не допустит того, чтобы дурные помыслы овладели сердцем. Призвав Имя Божие, Чума усилием воли переводил мысль или к молитве, или же к помыслу неоскверняющему. Распаляться нечистым воображением — губить себя. Грациано хотел жить.
Снова перебрал свои грехи. Что же, на Геенну хватит, не то, что на немощь. Господи, прости мне все прегрешения мои вольные и невольные. Сейчас, когда Грациано, ненавидя себя, всё же смог всё рассказать Бертацци, стало чуть легче. Однако, он солгал Бениамино. Солгал от мучительного стыда и отвращения к самому себе. Ему и в самом деле снились кошмары, но совершенно особого свойства. В снах Грациано видел подобие Дантова ада — на пустом погосте он был окружен мертвецами, они, разряженные как придворные шлюхи, улыбались ему жуткими черепными оскалами. Потом сон менялся, он хоронил брата, и ненавистная греза, воскрешая былой кошмар, была хуже ножевого пореза. Смердело разложившееся заживо тело, на атласной коже возникали гирлянды смертельной болезни. В новом сне обнаженные женщины, возбуждая и ужасая, подбирались к нему, превращались в омерзительных змей, похожих на земляных червей, и впивались в его плоть, сразу начинавшую разлагаться… В полусне мутной истомы Грациано чувствовал смрадный запах гнили. Но хуже всего было то, что он узнавал этих женщин. Чума просыпался с криком, очнувшись, снова дрожал в нервном трепете. Ни одна женщина никогда не прикасалась к его телу. И никогда не прикоснётся!
…В дверь кто-то стукнул — тихо и робко. Потом раздался ещё один удар — чем-то железным, вроде кольца. Это был не Бениамино, тот стучал отрывисто и резко. Но кого ещё принесло за час до полуночи? Чума резко поднялся и, забыв про хворь, схватил кинжал. В замке было немало людей, вроде Дальбено или Белончини, имевших на него зуб, однако, едва ли кто-то мог решиться… Однако осторожность никогда не мешала. Грациано резко распахнул дверь и отскочил, но тут же подался вперёд: лишившись опоры, на порог упала Камилла Монтеорфано.
Губы фрейлины снова были белыми.
Песте зло сплюнул, вставил рондел в ножны, словно куклу, поднял девицу и оттащил на постель. Влезь ему в спальню любая из фрейлин — Чума не стал бы церемониться, но красотка была родней дружка Портофино, к тому же назвала его «бессердечным». Чума, улыбаясь, вместо того, чтобы снова залепить ей оплеуху и привести в чувство, сделал невероятное: вынул подарок герцога, драгоценный бальзам, и, посмеиваясь, влил несколько капель в полуоткрытый рот обморочной девицы. Портофино оказался прав. Бальзамико действовал безотказно. Синьорина пришла в себя, порозовела и пошевелилась. Шут, продолжая глумиться, любезно и заботливо, тоном отеческим и сердечным поинтересовался, что произошло? Неужто она в третий раз стала жертвой насильника? Или случилось что-то еще худшее? Не забралась ли к ней в спальню, упаси Боже, мышь? Или это, что ещё ужаснее, была крыса? Сам он наделен душой мягкой и сердобольной, сострадательным и нежным сердцем и пылкой любовью к женщинам, и ему просто невыносимо видеть её страдания! «Где эта крыса? — ласково мурлыкал он, — я прогоню её…» Синьорина ещё несколько секунд смотрела на него пустыми глазами, потом прижала пальцы к вискам. Теперь взгляд её совсем прояснился и, увидев его, она прошептала: «Там донна Верджилези…»
— Я знаю эту особу, — любезно заметил Чума, — так это на неё напала крыса?
Синьорина снова поглядела на Грациано, но не рассердилась на его издевку. Она, словно ребенок, подняла вдруг бледные руки и вцепилась слабеющей рукой в ворот рубашки шута, и Чума вздрогнул: её пальцы коснулись его груди и заледенили его. Другой рукой она потрясла перед глазами Грандони, хриплым и срывающимся голосом втолковывая ему то, что ей самой казалось ясным, но во что она просто не верила.
— Она… м-м-мертва… Её отра… отравили.
Глава 9. В которой мессир Грандони убеждается в правоте Камиллы Монтеорфано, а на него самого обрушивается обвинение в убийстве
Песте несколько секунд молча смотрел в бирюзовые глаза девицы. Улыбка сползла с его лица. Он поверил. Таким не шутят, да и синьорина не из выдумщиц. А это означало, что Камилла Монтеорфано, войдя в покои донны Черубины Верджилези, увидела её там мёртвой. Чуме стало подлинно жаль девчонку: всего за три последние недели бедняжка дважды подверглась нападению насильника и увидела труп. Да и от него в овине оплеуху схлопотала, хоть едва ли об этом помнит. Не позавидуешь, тем более, что крепостью духа малютка не отличается.
Но как лучше поступить? Запереть её здесь, а самому найти Тристано д'Альвеллу и Аурелиано Портофино? Но тут, на его счастье, в открытом дверном проеме появился Бертацци с бутылью какой-то микстуры. Он удивлённо окинул взглядом комнату, Песте и Камиллу, но приятель не дал ему времени на предположения.
— Ты кстати. Иди сюда быстрее. Займись синьориной. Ей дурно. Она говорит, что только что видела донну Верджилези и утверждает, что та мертва.
— Что? Мертва? — тон, каким Бертацци повторил за Грациано последнее слово был непередаваем. В нём не столько проступило недоверие, сколько промелькнуло нечто, сродни отвращению. Но эта обозначившаяся гадливость касалась, как понял Песте, совсем не того, что кто-то убил синьору. Бениамино задумчиво почесал макушку. — А ей не показалось?
В коридоре снова послышались шаги, и за спиной Бертацци появился Альдобрандо Даноли. Он просто проходил мимо, гуляя перед сном, и увидел распахнутую дверь. Песте мысленно возблагодарил Господа и коротко оповестил пришедшего о словах Камиллы.
— Кажется, отравлена Черубина ди Верджилези. Надо найти д'Альвеллу и Портофино. И как можно быстрей. Вы, Альдо… — Грациано вдруг умолк, заметив, что Альдобрандо Даноли смертельно побледнел и шепчет что-то о жертвоприношении. Чума торопливо обернулся к Бениамино и велел ему со всех ног бежать к герцогу и разузнать, где начальник тайной службы и глава священного Трибунала, а найдя оных, привести их к фрейлинам. Тот коротко кивнул и исчез в тёмном коридоре, оставив на столе свою бутыль.
Чума растерялся. Он хотел было оставить Бениамино с девицей, и вместе с Альдобрандо Даноли пойти в покои донны Верджилези, но бледность Даноли напугала его. Неужели это и есть напророченное ему накануне «человеческое жертвоприношение»? Эта глупая вдовушка? Но тут его затруднениям пришёл конец. Камилла Монтеорфано, чуть пошатываясь, всё же поднялась на ноги и сказала, что пойдёт с ними: присутствие мужчин успокоило её и придало сил.
Это разрешило трудности. Песте взял факел, запер дверь и все они, миновав коридор и лестницу, оказались в портале, куда выходила дверь донны Черубины. Чума, в общем-то, не исключал, что фрейлина могла и обмануться в увиденном, но стоило им распахнуть дверь в спальню и подойти к постели, стало ясно: девица не ошиблась.
Ошибиться было просто невозможно.
Труп был ужасен: Черубина Верджилези лежала поперёк кровати, глаза синьоры вылезли из орбит, лицо было синюшное, вокруг губ виднелись следы пены. Покрывало было чуть сдвинуто, но в остальном комната была чисто убрана и содержалась в безупречном порядке. Одета фрейлина была в дорогое шелковое платье желтого цвета, которое, в отличие от покрывала, было измято и перекошено. Удивительным было лишь положение рук: переплетенные пальцы судорожно сжались в молитвенном жесте.
Мужчины молча озирали тело, Камилла осторожно присела на касапанку, вцепившись побелевшими руками в подлокотник. Альдобрандо Даноли смотрел на тело, тяжело дыша и время от времени закрывая глаза. Чума же разглядывал труп со смешанным чувством: он признавал убийства в честном поединке, но женщина в глазах Песте больше шлепка или оплеухи не заслуживала. Убить бабу? Бог мой! Донна Верджилези была потаскушкой, однако, бросать в нее камнями, даже будучи сам без греха, Чума не стал бы, однако, вспомнив упреки Камиллы Монтеорфано в «бессердечии», бессердечно подумал, что со смертью синьоры он даже кое-что потерял: у него похитили его любимую забаву.
Над кем ему теперь потешаться?
Чума горестно вздохнул и огляделся. Раньше он никогда не бывал здесь. Будуар, затянутый желтым шелком. Кровать окружали два резных ларца, на одном была представлена сцена турнира, на другом — Благовещение. В комнате стоял стул с высокой спинкой, касапанка, скамеечка для ног, аналой, в углу висело венецианское шестиугольное зеркало, у стены высились буфет с вазами, кувшинами для воды, фаянсами и серебряными подсвечниками и запертый сундук для одежды. Грациано подошёл к ларцам. Сверху лежали книги: Псалтирь Людовика Святого, «Жизнь святого Венсена и других святых», «Город дам» Кристины Пизанской, «Чудеса мира», «Книга о травах и деревьях», «Книга о свойствах вещей», «Часы Трои», поэмы Ариосто и несколько романов. В подсвечнике — две свечи из свиного сала.
Ничего особенного.
Дверь в покои синьоры Верджилези распахнулась. Бениамино привёл не только Тристано д'Альвеллу и Аурелиано Портофино, но и сам дон Франческо Мария, услышав об убийстве, поспешил со своей охраной узнать, в чём дело. Все расступились. Герцог осмотрел спальню, кинул взгляд на труп, поморщился.
— Тристано… — д'Альвеллатут же оказался рядом. Герцог потёр рукой лоб. — В замке посторонние. Это, судя по всему, просто уголовщина. Шума, пока гости здесь, не поднимай, — не думаю, что это связано… — он снова встретился глазами с Тристано д'Альвеллой. — Кустарщина это. — Было очевидно, что только усилием воли герцог не проявляет чувств, но глаза его были мрачны.
Д'Альвелла понял его взгляд и кивнул, вслух же выразил полное согласие со своим господином.
— Фрейлин редко убивают из политических соображений, ваша светлость. Тем более — таким образом. Я разберусь.
Дон Франческо Мария угрюмо кивнул и, сделав знак охране, ушёл. Меж тем Портофино высмотрел в комнате свою родню.
— Это ты нашла её, Камилла? Почему ты пришла сюда? За ней послала герцогиня?
Синьорина подняла глаза на брата. Теперь она чувствовала себя спокойнее.
— Нет. Донна Элеонора под вечер вызвала меня. Попросила сыграть ей на лютне. Я видела, что госпожа погружена в свои мысли и не слушает мою игру, но играла до тех пор, пока она не отпустила меня. Дело просто в том, что у госпожи была не моя лютня, но лютня синьоры Верджилези — она играла ей последней и не забрала свой инструмент. Я взяла лютню — и пришла сюда…
— Дверь была открыта?
— Притворена, но не закрыта. Я постучала и вошла. Сначала не увидела, потом…
Между тем к убитой приблизился Бениамино ди Бертацци и внимательно осмотрел труп. То, что помощь невозможна, он понял с порога, но теперь медик сделал вывод, что фрейлина мертва давным-давно: тело было ледяным, все члены отвердели. Он высказался уверенно и веско.
— Её убили давно, возможно, еще до полудня. Или чуть позже.
В коридоре послышались женские возгласы, вскрики и топот ног. На пороге возникла сухопарая женщина лет шестидесяти с глазами ящерицы, — хранительница гардероба и драгоценностей герцогини Элеоноры Лавиния делла Ровере, за ней мелькнули лица Дианоры Бертацци, Джованны Монтальдо, Бьянки Белончини, Глории Валерани, Виттории Торизани, Бенедетты Лукки, Иоланды Тассони, следом за ними медленно вошла Гаэтана Фаттинанти.
Последней в спальню влетела Франческа Бартолини. Она вначале заметила только шута Песте и мессира д'Альвеллу, стоявших рядом. Присутствие начальника тайной службы помешало ей вцепиться в волосы негодяю-шуту, но она одарила его взглядом, исполненным самой жгучей ненависти. Д'Альвелла заметил этот взгляд, но так как знал о последней проделке мессира Грациано с Дальбено и испорченной им ночи пылких любовников, то ограничился тем, что просто показал синьоре Бартолини рукой на труп её подруги.
Синьора обернулась на постель. Несколько секунд было тихо, потом уши присутствующих заложило от истошного визга, казалось, из арбалета вылетела оперенная медью стрела. Все, кроме мессира д'Альвеллы, Грандони, и подошедшего Портофино содрогнулись, но шут и подеста только поморщились: они ждали чего-то подобного. Инквизитор же поморщился по совсем другой причине: ему показалось, что от донны Франчески всё ещё исходит тонкий смрад выгребной ямы.
Но тут случилось то, чего никто не ждал, по крайней мере, шут Чума. Ополоумевшая статс-дама на мгновение умолкла, но тут же разразилась новым визгом, в котором присутствующие мужи и высокородные дамы прочитали свидетельство страшного обвинения.
— Это он, он, это он! Он ненавидел её и преследовал! — трясущийся палец донны Бартолини колебался в воздухе, описывая странные дуги и параболы, однако конец его неизменно утыкался в геркулесову грудь мессира Грациано Грандони, ошеломленно озиравшего кричащую дурочку.
Тристано д'Альвеллахотел было цыкнуть на истеричную особу и заставить её замолчать, но адвокат у шута нашёлся там, где никто не ожидал. Джованна Монтальдо, жена главного церемониймейстера, поморщилась и покачала головой.
— Вы говорите ерунду, Франческа. Вчерашней ночью был переполох. Я не спала и видела, что мессир Грандони уехал из замка ещё на рассвете, а вернулся он только после приема гостей, мы спускались с балюстрады с Бенедеттой и видели, как он заезжал в Центральные ворота. Было уже около пяти.
Несколько секунд синьора Бартолини молчала, словно пытаясь осмыслить сказанное, потом всколыхнулась вновь и прошипела, с ненавистью глядя на шута.
— Ну да, он отравил её и уехал…
Песте просто вознёс очи в небо, призывая всех присутствующих в свидетели своей невиновности, читавшейся в его прекрасных чёрных глазах. Зло хмыкнула Гаэтана Фаттинанти. Джованна Монтальдо, сдерживая смех, растолковала обвинительнице очевидное.
— Когда он уехал, а вы со служанками убирали разлитое дерьмо в коридоре, меня и синьору Верджилези вызвали к герцогине. Донна Черубина была тогда жива и здорова. Она ещё недоумевала по поводу ночного происшествия.
Портофино насторожился и осторожно поинтересовался.
— А разве ночью она ничего не слышала? Мессир Сантуччи говорил, что вопли и крики не дали ему заснуть, а апартаменты Донато в другом крыле замка, куда дальше, чем покои синьоры…
Джованна Монтальдо подняла на него ясные глаза. Было очевидно, что она прекрасно поняла намек инквизитора на то, что убитая, по всей вероятности, ночевала не одна и потому не могла покинуть спальню в момент всеобщего переполоха, но предпочла держаться фактов.
— Донна Верджилези утром сказала, что очень крепко спала. Она не обвиняла мессира Грандони в его шалости, потому что утром ещё никто не знал, что это его рук дело, но спросила меня, что могло произойти?
— А вы сами слышали ночной шум, синьора? Он разбудил вас?
— Да. Мой муж даже выходил в коридор, но быстро поняв, что и с кем случилось, поспешил запереться изнутри и окно открыл. Мой супруг ещё ночью предположил, что это шутки мессира Грандони, сказав: «Никто другой такого бы не придумал…» — донна Джованна очень точно изложила события, и соврала только в той несущественной детали, что шум в коридоре разбудил её. Примирение с мужем привело к тому, что засыпали оба в эту неделю далеко за полночь. Джованна делала все, чтобы снова привести супруга в то состояние мужского бешенства, в коем он произвёл на неё столь неизгладимое впечатление, и ей это удавалось: мессир Ипполито тоже кое-то уразумел, и старался не оставлять супруге времени на общение с дьяволом. Но кому это было интересно? Не передала донна Джованна и слова супруга, злорадные и мстительные, сказанные по поводу дерьмового афронта прорицателя: «Я слышал, что путь к звездам лежит через тернии, но не знал, что в число терний входят и нужники…»
Мессир д'Альвеллаобратился к статс-дамам и фрейлинам.
— А кто ещё видел синьору Черубину утром?
Лавиния делла Ровере кивнула маленькой головой на длинной шее.
— Она была на утреннем туалете герцогини вместе с Дианорой, Джованной, Бьянкой, Гаэтаной и Глорией.
— Их быстро отпустили?
— Да, донна Элеонора отпустила нас всех. — Было заметно, что это жестокое убийство не произвело на хранительницу гардероба и драгоценностей герцогини большого впечатления, но все знали, что донна Лавиния вообще не имеет нервов. Другая особа на её должности просто не удержалась бы.
Мессир Тристано продолжал любопытствовать.
— Но кто видел её после, днём?
— Мне кажется, она была около десяти на внутреннем дворе около колодца, — задумчиво проронила Дианора ди Бертацци. — Я сидела на террасе и, по-моему, именно её симара мелькала внизу. Впрочем, я не уверена…
— Кто ещё видел её и где?
— Утром после туалета у герцогини она около полудня беседовала с мессиром Ладзаро Альмереджи в Восточной галерее, — наябедничала Иоланда Тассони. Девица ничуть не была расстроена, скорее, удовлетворена смертью статс-дамы.
— Не мелькала ли она ещё где?
Песте заметил, что холодное и неподвижное лицо Гаэтаны Фаттинанти сияет, но стоило ей заметить в углу бледную Камиллу Монтеорфано — она нахмурилась. Однако, снова взглянув на тело Черубины, девица расправила соболиные брови и кончики её алых свежих губ загнулись кверху. Тем временем лицо Альдобрандо приобрело свой обычный цвет, а д'Альвеллаоглядел молчавших статс-дам и фрейлин и обратился к синьоре Бартолини.
— Но как могло получиться, что вы сами, синьора, за целый день не увидели подругу и не озаботились этим?
На самом деле ничего удивительного в этом не было. Ожидая до полуночи любовника, синьора Франческа, выскочив в коридор на шум, вызванный падением синьора Дальбено, поскользнулась на полу и упала, повредив щиколотку и основательно перемазавшись. Но баня была закрыта, синьор Пальтрони отсутствовал, раздобыть воду удалось только в колодце на внутреннем дворе, одновременно пришлось отбиваться от наглых издевательств и глумлений придворных зубоскалов, служанки наотрез отказывались убирать испражнения, мотивируя это тем, что они не нанимались на столь грязную работу, а между тем вонь становилась нестерпимой, и привлекала внимание все новых насмешников…
Вымотанная и обессиленная, синьора Бартолини вынуждена была сама убрать все дерьмо в коридоре и на лестнице, потом, когда все фрейлины были на утреннем туалете герцогини, она купалась, затем вернулась к себе, заперлась и уснула около десяти утра, совершенно изнуренная и умаявшаяся, и проснулась только в четвертом часу пополудни. Может, Черубина и стучалась к ней — она не слышала. По пробуждении же, услышав от служанок о циркулирующих по замку слухах, пришла в ужас и до последнего часа не могла даже нос высунуть из комнаты. Где уж тут думать о подруге? Но объяснить всё это синьора, понятное дело, не могла, и потому просто обожгла начальника тайной службы яростным взглядом и прошипела, что была занят.
Однако, вопрос самого д'Альвеллы был сугубо формальным: он не хуже синьоры понимал, что после возни с ночными горшками ей было не до приятельских бесед с подружкой. Но сути это не меняло. Дуреху кто-то отравил, и теперь надлежало узнать — кому она мешала? Было очевидно, что Черубина с кем-то провела ночь, но едва ли её убил любовник — ведь её видели утром. Д'Альвелла отметил, что для убийства был выбран идеальный момент всеобщей суеты, вызванной приездом герцога Федерико Гонзага, и всеобщей потехи, инспирированной шутом Песте. Случайно ли это? Второе — да, ибо о шалости Чумы никому заранее известно не было. Но об ожидаемом приезде гостей знали все.
Говоря откровенно, смерть статс-дамы волновала начальника тайной службы лишь в той мере, в какой она могла быть связана с неудавшимся покушением на герцога. Последнее взбесило д'Альвеллу. Как могло случиться, что нашпиговав двор своими людьми, он просмотрел мерзавца-предателя, чужого наймита? Это был вызов и оскорбление его достоинства. На ночном совете наедине с герцогом после гибели собаки они обсудили возможные причины покушения, пытаясь по причине обозначить и виновника. Отношения с папской курией при Фарнезе были напряженными. Но не настолько, чтобы напрямую угрожать Франческо Марии или желать его смерти. Перехваченное письмо вызвало у герцога скорее недоумение, чем злость. Он не понимал, кого мог задеть столь сильно, чтобы это могло быть основанием для смертельной вражды, но д'Альвеллазнал, что герцог не отличался деликатностью и мог походя оскорбить любого необдуманным и резким словом. В этом не было нарочитого желания унизить, герцог не был жесток, но чувствительность и гордость других были для него несущественны. Чтобы общаться с доном Франческо Марией, нельзя было быть излишне ранимым.
Они с герцогом обсуждали произошедшее полночи, но ни к чему не пришли.
Ночами Тристано д'Альвелла методично перебирал лица, имена, сопоставлял и обдумывал. Это его человек? Некто, кого он принял за своего? Этого он боялся больше всего. Или один из тех, кому традиции или высота рождения давали право вращаться при дворе? Порой у него мелькали смутные мысли, которые он едва осознавал, они становились всё отчетливее, но не проступали до конца. И вот — перед ним был труп той особы, кою сам д'Альвелла, подобно Песте, никогда не принимал всерьёз. Её отравили. Герцог сказал, что это простая уголовщина, но Тристано д'Альвелла понимал, что дон Франческо Мария обеспокоен. Сам Тристано решил не делать пока выводов. Две попытки убийства всего за две недели заставляли не торопиться с суждениями. При этом мысль, что некто в замке имеет в своем распоряжении яды, коими пользуется по своему усмотрению, приводила д'Альвеллу в бешенство. Попытка отравить герцога сорвалась благодаря не его расторопности, но случайности, а убийство Черубины Верджилези порождало новые пугающие мысли. Д'Альвелла вызвал своих людей и отпустил статс-дам и фрейлин, решив, что поразмыслить о преступлении он может и не на глазах у всех. Он кивнул Аурелиано Портофино, чей опыт следователя ценил, приглашая пройти к нему, велел Бертацци внимательно осмотреть труп, но, когда они с инквизитором пришли к д'Альвелле, а сам Тристано опустился в кресло, он обнаружил, что компанию ему составляет не только мессир Портофино, но и нахал Песте.
Это не смутило начальника тайной службы.
— Ничего не скажешь, кстати… — Тристано д'Альвелла скривил губы, с омерзением вспоминая труп.
— Да, полно, Тристано, всё пустяки. — Аурелиано Портофино был настроен элегично. — Это, может быть, и не связано… — Он поймал сумрачный взгляд д'Альвеллы. — Не удивлюсь, если это просто закономерный финал любовных авантюр красотки. Кто её любовник?
Песте усмехнулся, д'Альвелла тоже иронично посмотрел на инквизитора.
— Донна Черубина Верджилези частенько проводила ночи с моим дружком главным лесничим Ладзаро Альмереджи и главным дворецким Густаво Бальди, она спала с нашим главным ловчим Пьетро Альбани, врачом герцогини Пьетро Анджело, порой пускала под одеяло камергеров Алессандро Сантуччи, Джулио Валерани, Маттео Монтальдо… Дрались они с Бартолини из-за алхимика Джордано Мороне, астролога Пьетро Дальбено, как-то промелькнул и Лоренцо Витино…
— Боже мой, как поставлена во дворце тайная служба! — восторженно поднял брови Портофино. — Ваши люди прекрасно вам служат, Тристано.
— Ваши вам не хуже, насколько я знаю, — спокойно вернул ему комплимент д'Альвелла, и инквизитор опустил глаза, — но если мы будем болтать о пустяках — до утра не закончим. Оставим пока возможную связь попытки убить герцога и гибель Верджилези, ибо в поисках её мы только потеряем время. Не будем множить следствия, когда и причин-то не знаем. Займемся красоткой. Если предположить, что с ней расправился любовник, то под основным подозрением окажутся камергеры, медик Анджело, да эта пишущая братия. Но все не так просто. Анджело уже три дня нет в замке — у него умерла мать, он уехал в Перуджу. Пьетро Дальбено — чист как голубь. Именно потому, что мессир Чума изволил накануне убийства вывалять его в дерьме. Он не мог войти туда и не навонять…
— Я-то полагал, что рассчитался с ним, а оказывается, он остался мне должен, — усмехнулся Песте. — Но я не верю, что это камергеры. Кишка тонка. Они были на приеме? — д'Альвелла кивнул. — Днём они, кроме внука Глории, никогда не мелькают в покоях фрейлин.
— Я, должно быть, многого не понимаю, — осторожно обронил мессир Портофино, — но я бы скорее заподозрил человека, чьи обязанности позволяют ему появляться, где угодно… Например, дворецкого… ловчего… или алхимика.
Д'Альвеллане ответил, но инквизитора просветил дружок.
— Альбани, Альмереджи, Мороне и Бальди — люди д'Альвеллы, Лелио. — Тут Песте повернулся к начальнику тайной службы, — что, кстати, не должно снимать с них подозрения, Тристано. Если его личные интересы перевешивали твои, то убить Черубину мог и твой человек.
— Мог, — д'Альвеллане оспорил шута. — Тассони же проронила, что Альмереджи виделся днём с Черубиной. И это выводит нас к основному вопросу дня, а, точнее, ночи: почему её прикончили? Кому она мешала? И снова возвращает к яду. Если бы угадать, что было использовано…
К немалому изумлению мессира д'Альвеллы, инквизитор оторопело пожал плечами.
— А чего тут угадывать-то? Отравленных я, что ли, не видел? Корень аконита, разумеется.
— И откуда отравитель взял его?
Теперь инквизитор посмотрел на начальника тайной службы, как на ребенка.
— Если из замка за город вышел, то на любом пригорке. Аконит растёт вдоль берегов рек, да по обочинам дорог, да на горных лугах. Говорят, когда Геракл пленил и вывел из Аида трёхголового пса Цербера, чудовище, ослеплённое солнечным светом, стало вырываться, из его пастей потекла ядовитая слюна, и там, куда она попадала, поднимались ядовитые растения «аконитум». Их листья и корни ядовиты. Плутарх рассказывал об отравлении им воинов Марка Антония. Те, кому в пищу попадал аконит, теряли память и были заняты тем, что переворачивали каждый камень на своем пути, будто искали что-то, пока их не начинало рвать желчью. В Древней Греции аконитом травили приговорённых к смерти. Древние галлы натирали его экстрактом наконечники стрел и копий, предназначенных для охоты на волков. Отсюда прозвище аконита — «волчий корень»… — Песте кашлянул, призывая дружка Лелио вернуться от заумной учености к делам насущным. Тот понял дружка. — Прибавьте, что редкая была глупышка, вздорная и доверчивая, и задурить ей мозги мог любой…
С этим никто не спорил.
— Ладно. Я займусь, подключу своих людей, всё, что можно, мы выясним за ночь. — д'Альвелла казался постаревшим и усталым. — Господи, ещё одну ночь не спать…
— Не хотелось бы каркать, конечно, — невесело улыбнулся Чума. Собеседники молча смотрели на него. — Но боюсь, что мы мало что поймем к утру, Тристано. Я полагаю даже, что к утру мы будем понимать меньше, чем сейчас. А потому… задай работу своим людям, а сам ложись спать. Le ore del mattino hanno l'oro in bocca.
Д'Альвелла скосил на шута свои многоопытные глаза под тяжёлыми веждами и ничего не сказал. Он тоже понимал, что виновники подобного рода злодеяний либо обнаруживаются очень скоро и легко, либо никогда. Но формально поинтересовался.
— Это почему?
— А тебя разве не удивляет в убийстве Черубины одна странность, Тристано? — шут задумчиво посмотрел во тьму за окном. Чума повернулся к собеседникам, отметив, что теперь на нем покоится и глубокий индиговый взгляд дружка Лелио. Грандони вздохнул. — Она — дурочка, а убита очень умно.
Тристано д'Альвелла опустил глаза. Да, шут был прав. Отозвался же на эту реплику мессир Аурелиано Портофино, тоже выражая согласие с мнением дружка-гаера.
— Ум — вещь ненадежная, Чума. Убийство в конечном счёте всегда глупость, но в житейском смысле ты прав. В этом убийстве комар носа не подточит. Но не льсти себя надеждой, господин дурак, что в замке ты один умный…
— Упаси меня Бог от такой глупости, — ужаснулся Песте.
На этом они и закончили.
Мессир Грациано Грандони понимал, что через полчаса люди д'Альвеллы наводнят замок и разнюхают многое, но едва ли, полагал он, они зададут графу Альдобрандо Даноли вопрос о sacrifice humanun. Между тем, теперь, когда недавнее видение несчастного визионера столь четко проступило явью — сны мессира Даноли становились особенно интересными.
В небе сияла огромная желтая луна, оттененная по краю серебристой белизной, и Песте вспомнил о том, что забыл накануне заехать в лавку синьоры Дзолы за сыром и пожалел об этом. Сыра хотелось. Да и выпить тоже, ибо на душе было пакостно. Чума направился было к Даноли, но не успел, миновав внутренний двор, повернуть в портал коридора, как в свете факела на террасе заметил Камиллу Монтеорфано. Девица, укутанная в теплую шаль, смотрела на плиты пола, была грустна и подавлена. Шут снова вспомнил подслушанные им обвинения в бессердечии в свой адрес, и с глумливой ласковостью окликнул её, придав голосу оттенок нежной заботы и трепетного беспокойства.
— Вы всё ещё не пришли в себя, синьорина Камилла?
Камилла тяжело вздохнула. Она была утомлена и обессилена случившимся, и сама недоумевала, почему, увидев в спальне убитую, почти неосознанно прибежала к мессиру Грандони, правда, пытаясь объяснить себе это тем, что была перепугана и почти ничего не соображала. Камилла обманывала себя. Увидя труп, она подлинно перепугалась смертельно и бездумно ринулась именно к тому, в чьих возможностях помочь не сомневалась, тому, кого, при всей неприязни к нему, признавала неустрашимым и сильнейшим.
Сейчас было глупо и невоспитанно отворачиваться от Грандони — ведь она сама обратилась к нему за помощью.
— Нет, я здорова, — с трудом проговорила Камилла, но взгляд фрейлины, вопреки её словам, был больным и потерянным. — Но её больше нет. Вчера она была жива, смеялась… И вот… её нет. Как же это?… Я понимаю, вас это смешит…
Песте и вправду чуть улыбнулся, но с обвинением не согласился.
— Почему это должно меня смешить?
— Вы ненавидели её и потешались над ней поминутно…
— Вы говорите глупости, синьорина, — на лице красавца появилась нежная улыбка.
— Глупости?
— Разумеется. Вы вот ненавидите меня. — Чума снова лучезарно улыбнулся, — я в ваших глазах человек безжалостный, бессердечный и бездушный, — Камилла Монтеорфано бросила на него изумленный взгляд и тут же, смутившись, опустила глаза на плиты пола. Она не могла понять, откуда он догадался об этом, но не возразила собеседнику, и Песте в третий раз одарил её самой чарующей улыбкой. — Пусть так. Но попробуйте потешиться надо мной. — шут, упершись рукой о перила, возвышался над ней. — Разрешаю вам любые шутки. Смейтесь над моей внешностью, зубоскальте над моими склонностями, можете вышутить все мои прегрешения и прихоти. Ну?
Девица исподлобья окинула мессира Грандони недоброжелательным взглядом. Конечно, собой-то красавец. Как и негодяй Эдмондо Гварчелли, муж Изабеллы. Правда, никто ничего не говорит о его порочности… Но мужчина, по мнению Камиллы, не мог быть непорочным, а значит, этот человек — вдвойне негодяй, умело скрывающий свою сущность. А сколько в нем злости и спеси, сколько горделивого величания своим умом и силой! Сколько высокомерного любования своей красотой! Камилла почувствовала новый приступ гнева.
— Вы гордец и насмешник, ни во что ни ставящий достоинство других людей! Вы считаете себя красавцем и силачом, и мните о себе Бог весть что!
— Это суровое обвинение и жестокий упрёк, синьорина. — Песте снова нежно улыбнулся Камилле, заметив, что гнев девицы окрасил её щеки прелестным румянцем, чего он раньше никогда не видел. — Но я же просил вас не порицать меня, но посмеяться надо мною. Почему вы не можете высмеять меня?
Девица задумчиво молчала.
— Я объясню вам это, хотите? — И так как фрейлина ничего не ответила, шут продолжил, — вы не можете посмеяться надо мной потому что… ненавидите меня. Именно ненависть убивает ваш смех. Мы не можем потешаться над ненавидимым, ибо ненавидим лишь то, что признаём сильнее себя. То, что сильнее, вызывает страх, неприязнь, ревность, зависть, и, наконец, ненависть. Но мы не можем ненавидеть осмеиваемое. То, над чем смеешься, недостойно ненависти. Я потешался над донной Верджилези, но никакой ненависти к ней не испытывал. Ненавидеть её было просто смешно… — Песте ухмыльнулся.
Синьорина Монтеорфано вздохнула, но не возразила. Этот кривляка был в чём-то прав. Она сама не была смешлива по натуре, но если и шутила над кем-то — это были не те, к кому она относилась неприязненно.
— Теперь, надеюсь, вы не подозреваете меня в убийстве синьоры?
Камилла удивилась.
— Я вас никогда и не подозревала. Я видела на турнире, вы — страшный противник, можете убить человека, как муху. Но отравить…
— Подумать только, вы даже признаёте за мной некоторые добродетели, — с игривым недоумением колко и едко заметил шут, — впрочем, ненависть может быть вызвана любым превосходством.
— Чушь! Ваши достоинства не искупают ваших недостатков, — слова эти просто вырвались у Камиллы, и она тут же пожалела о них.
— У вас странное представление о совершенствах и пороках, синьорина, — шут изогнул бровь. — К моим порокам вы относите мою красоту, остроумие, чувство собственного достоинства, а мое величие вам видится в умении убивать. Как хорошо, что женщины не могут быть священниками: на исповеди вы совсем запутали бы меня.
Синьорина всё же была неглупой особой: поняв, что фиглярствующего шута ей все равно не перефиглярить, Камилла махнула рукой и направилась к себе.
Шут проводил её насмешливым взглядом, несколько мгновений стоял, переживая странное чувство легкого томления, щемящего и сладостного, которое ощутил ещё в овине в присутствии этой девицы, потом опомнился и поспешил к Альдобрандо Даноли. Грациано миновал несколько лестничных пролетов, везде натыкаясь на людей д'Альвеллы: они вынюхивали картину дня, выспрашивали полусонную челядь, взвешивали проговариваемое, но Песте по-прежнему сомневался, что утром Тристано д'Альвелла узнает имя убийцы. Шут не был фаталистом, но ощущал что-то надвигающееся, подобно грозовой туче, страшное именно своей неопределенностью. И ощущал давно. Не потому ли слова Альдобрандо Даноли, мистика и пророка, так запали ему в душу?
Графа он застал одного, погруженного в тёмные, непроницаемые раздумья. Чума заметил, что неотпущенный в монастырь, граф незаметно превратил в монастырскую келью свои апартаменты, избавившись от лишних сундуков и стульев. Кроме кровати, стола и стула, полки для книг да небольшого сундука для вещей в покоях Даноли ничего не было.
— Должен заметить, Альдобрандо, что бесовское жертвоприношение, о коем вам поведали, не заставило себя ждать. Это оно?
Граф поднял на мессира Грандони больные глаза. Шут не смеялся. Он был серьёзен и хмур. Даноли вздохнул.
— Не знаю. Мне порой кажется, что я — давно мертвец, а мои видения — просто распад мозга, брожение пустых фантазий, в мертвом мозгу бродят ночные призраки, воображение разваливается и мозаика разбившихся частиц, перетряхиваясь, создаёт имитации новых картинок. Я болен, постоянно знобит… Может ли эта несчастная быть sacrifice humanun? Мне было жаль ее… Насколько я понял, она была неизменной мишенью ваших острот, Грациано? Она их заслуживала?
Песте задумался.
— Умом она не блистала, но женщин, блистающих умом, я вообще не видел. Пустая глупышка, чья голова была набита нелепыми фантазиями о галантных кавалерах и блестящих придворных. Чем меньше в такой головке ума, тем умнее и даровитее кажутся ей бездари, вроде Витино. Насколько я слышал от Альмереджи, чтобы получить от оной особы нужное — неизменно приходилось ронять два десятка дежурных фраз о великой любви и её неземной красоте. Но буду откровенен, Альдобрандо, в этом убийстве мне не видится той сакральности, коей ожидаешь после бесовских видений. Жертва на алтаре не должна быть смешна…
— Вы смеётесь…
— Ничуть, — перебил Песте, — говорю то, что думаю. Возможно, это действительно, как мудро заметил дон Франческо Мария, «кустарщина» Её могли убить потому, что она что-то невзначай увидела или услышала, а так как все знали, что язык за зубами Черубина держать не способна, убийца сделал всё, чтобы она замолчала навсегда. Увидеть же или услышать нечто, не предназначенное для её ушей, она могла, где угодно.
— Так хотелось бы думать…что все случайность… — лицо Альдобрандо Даноли исказилось мукой.
Чума кинул на него взгляд, в котором читались несвойственные этому лицу сострадание и жалость. Но утешить Даноли он не мог, ибо его внутреннее понимание, как ни странно, ничуть не противоречило скорби Даноли.
Альдобрандо неожиданно продолжил:
— Мне так страшно, Грациано. Когда я появился здесь, мне показалось, что я несчастный мертвец, которого невесть зачем занесло к живым со старого погоста. Но чем дальше я здесь… и ныне, в спальне этой несчастной… я вдруг понял, что я — один из немногих живых. Сколько тут мертвых, Грациано… сколько тут мертвых…
Глава 10. В которой из допроса своих людей мессир д'Альвелладелает неожиданные и весьма неприятные для себя выводы, а мессир Портофино углубляется в литературные изыскания
Мессир Тристано д'Альвеллапренебрёг советом дружка Чумы, и спать не лёг. Он не знал, и в этом была основная трудность, когда именно неизвестный прокрался в покои статс-дамы. Убить её могли с десяти утра, когда она вышла от герцогини… Нет. Её видели в полдень… Итак, с полудня до шести вечера, иначе тело, обнаруженное за час до полуночи, не успело бы остыть. Начать надо было с приёма мантуанцев.
Тристано велел разыскать Ипполито ди Монтальдо.
Церемониймейстер появился, за последние недели странно помолодевший. Отношения с супругой, хоть он перестал стараться угождать ей, стал собой, привели к ошеломляющему результату. Джованна сновала вокруг него, как белка, не знала, как ублажить, выряжалась к его возвращению в лучшие наряды, игриво прыгала на колени. Он же стал просто видеть в ней свою женщину и брать то, что принадлежало ему как мужчине.
Прошедшая ночь с паскудным демаршем Песте потешила Ипполито: он терпеть не мог Дальбено, и, выйдя на шум из супружеской спальни, натолкнувшись на ненавистного звездочета в комьях дерьма, долго не мог унять злорадный смех: астролог неоднократно интриговал против него, и однажды едва не поссорил с Антонио Фаттинанти. Но к известию об отравлении статс-дамы Ипполито отнесся совсем иначе. Монтальдо знал покойного Фабио Верджилези, его вдову жалел, понимая, что у бедняжки слишком мало ума, чтобы жить достойно. Убийство — совсем рядом — насторожило и испугало его. Сейчас, увидя лицо д'Альвеллы, Ипполито насупился. «Кто присутствовал на церемонии приёма гостей?» Ипполито, напряженно опершись руками о подлокотники, методично перечислил придворных. Д'Альвелла следил по списку. В числе названных были все камергеры, включая его собственного сына от первого брака, все сановники двора. Женщины наблюдали за церемонией с балюстрады.
— Кто-то из мужчин мог незаметно отлучиться?
Ипполито отрицательно покачал головой.
— У дверей был я. — Ипполито Монтальдо помолчал, потом продолжил, — приём продолжался полтора часа. Глупо было привлекать к себе внимание, пытаясь уйти. Её могли убить и до приема, и после. А мог убить и тот, кого на приеме вообще не было.
— Скудость данных удручает…
Ипполито Монтальдо поднял глаза на Тристано д'Альвеллу. Друзьями они не были, но никогда и не враждовали. Тристано знал о семейных неприятностях Монтальдо, но никак и нигде их не комментировал. Ипполито знал, что два года назад д'Альвеллапотерял единственного сына, и это заставляло его воздерживаться от многих замечаний в адрес начальника тайной службы. Сейчас церемониймейстер заметил, что Тристано д'Альвелла, видимо, не спал прошлую ночь, отметил его затрудненное дыхание и тяжелые покрасневшие веки. Ипполито вяло проронил то, чему сам не придавал значения, но что просто вспомнилось.
— Я случайно слышал… Неделю тому Черубина поссорилась с Иоландой Тассони. Я не к тому, что девица могла такое сотворить, в мыслях того нет, но препирались они из-за чулана коридорного. Тассони там своих двух котов держала. Зачем Верджилези тот чулан сдался?
— Чулан? — теперь глаза Тристано д'Альвеллы сонными не были.
— Угу.
Больше Ипполито ничего не знал и отправился спать, а пять минут спустя в комнату начальника тайной службы вошел главный ловчий Пьетро Альбани. Он был невысок ростом, но строен, и его лицо — холеное и довольно привлекательное, но без особых примет, казалось, не имело и мимики. Это был человек хорошего рода, но благородство рождения не отразилось в нем возвышенностью помыслов: Альбани интересовали три вещи — женщины, деньги и интриги, коих он был мастером. Он умело стравливал недругов, артистично злословил и охотно согласился стать доносчиком д'Альвеллы — это не только наполняло его кошелёк, но и позволяло наилучшим образом проявлять свои таланты сплетника и шпиона. Он не стал тратить слова, низко склонившись перед д'Альвеллой. Тот невинно полюбопытствовал.
— Это не ты отравил свою подружку?
Чтобы обидеть главного ловчего, нужно было нечто большее, чем обвинение в убийстве: на такие мелочи Пьетро внимания не обращал. Альбани плюхнулся на стул, покачал головой, почесал ухо и выразил мысль, он, как человек чести, никогда не бросает копье в оленя, если это не его охота… Прошлой ночью была не его очередь.
— А кто вчера там охотился, Петруччо? Ладзаро? Густаво? Кто из камергеров? Поэт?
Насколько это известно было Пьетро, вечером засвидетельствовать своё почтение синьоре заходил мессир Альмереджи, злорадно сообщил Альбани. Она к нему благоволила… Скорее всего, лесничий её и прикончил. «Ах, вот как…» Главный лесничий был вызван и на вопрос своего дружка Тристано д'Альвеллы, какого лешего он по ночам по бабам шляется, выразил недоумение. Ему, Ладзаро, было велено за охотничьим домиком его светлости следить, а в замке держать ушки на макушке. Он и держал.
— Угу… — Тристано вообще-то благоволил к дружку, потаскуну и пройдохе, но сейчас от безнадежности решил устроить ему выволочку. — Ты и держал, значит… Ну, так скажи мне, Ладзарино, из-за чего это покойница Черубина, под одеялом которой ты накануне грелся, сцепилась дней семь назад с девицей Тассони?
К немалому изумлению начальника тайной службы, лесничий с готовностью кивнул.
— Из-за сундука Черубины, ларя дубового, который в чулане хранился между покоями Черубины и вышеупомянутой Иоланды, рядом с дверью старухи Глории. Верджилези там вино хранила, а тут девица Тассони стала туда на ночь котов своих запирать, а те угол сундука когтями и подрали…
Дружок оправдал ожидания д'Альвеллы и даже превзошёл их.
— Молодец. Но раз ты так много знаешь, может, скажешь, кто отравил твою подружку? Не ты ли сам, кстати?
«Умный человек не станет мочиться в кастрюлю с трюфелями, даже если знает, что ест их не он один», доверительно сообщил ему лесничий. «Красоток, готовых раздвигать ноги, немало, но тех, кто норовит промеж этих ног всунуться — в десять раз больше. Теперь вот остались они — сам он, Пьетро, Густаво, эскулап, молодые самцы-камергеры, да чернокнижник с рифмоплетом — на мели… Куда теперь сунуться? Супруга Манзоли занята, да и берет немало, Бартолини так дерьмом провонялась — что за неделю не выветрится, у Джулианы не протолкнуться. Министр финансов, жлоб и сквалыга, делиться тоже не собирается…»
Тристано смерил дружка недоумевающим взглядом.
— Слушай, до меня только дошло… А почему это вы все — далеко не нищие — ошивались у этих Верджилези с Бартолини, а у Манзоли да Тибо — банщики, псари да конюшие крутились? Тебе, что, заплатить нечем было?
Красивое лицо Альмереджи перекосила кривая усмешка.
— Так это ж только дружок-то ваш переборчивый, — промурлыкал он, — недотрога и чистюля мессир Грандони, считает, что в дерьме нет градаций. Есть, по крайней мере, бесплатное-то дерьмо лучше, чем то, за которое платить приходится. Поэтому мы всю второсортную челядь на платных потаскух скинули, а сами пользуемся дерьмом бесплатным, отборным и лучшим. И вот… такой ущерб… — лицо Ладзаро потемнело.
Тристано поморщился. Дружок проговорил то, что он думал и сам, но почему эти слова так неприятно царапнули?
— Если всё же выбирать из названных — кто мог её отравить?
«Сложно сказать», ответили ему. «Лекаря нет, рифмач — трус и червяк, его отодвинули, он больше не сунется, куда не следует, Мороне… тот, если обозлился бы, мог, сами понимаете, Густаво и Пьетро — ну и эти могли бы, конечно, и не удивится он, Ладзаро, если тут Петруччо Альбани руку приложил. Такой на всё способен. Сынок Ипполито вместе с сынком Донато в ту ночь в кабачке были, едва на приём успели, но времени было много, всем бы хватило. Но вообще, по его мнению, не дружок это. Тем более, что её не ночью, а днём отравили…»
— Намекаешь, что бабу искать надо?
Ладзаро лучезарно улыбнулся.
— Ты меня за лесничего или за Дальбено-прорицателя держишь? Может, и мужик… Травануть просто, крови нет, следов тоже. Случись у меня нужда с бабой счёты свести, способ этот подходящий. Но когда я на рассвете ушёл, она прекрасно дышала, поверь.
— А во сколько ты ушёл?
«Он — человек порядочный, ответил Ладзаро, и, как истинный рыцарь, дам не компрометирует. На рассвете и слинял».
— А днём видел её?
— Днём гости приехали — до того ли было?
— А не говорила ли она чего о ком? Что с кем-то поссорилась или обхамил кто?
Лесничий расхохотался.
— Говорила. Ещё как говорила. И не только говорила, но и заявляла, что негодяй сведёт её в гроб! Третьего дня она с меня и Пьетро обещание взяла — на следующем турнире убить негодяя. Вечно требовала от всех своих любовников, чтобы послали мерзавцу вызов…
— Уж не Чуме ли?
— Ну да, словно мы очумели…
— Ну, а что ж ты… за честь дамы…
Ладзарино закатил глаза в потолок.
— Я двадцать лет, Тристано, у баб ночую, имел красоток по-всякому, но ни в одной дамской щели на честь не напоролся… Нету такого.
Д'Альвеллаопустил глаза.
— Чума сказал, кстати, что в этом деле нам скоро не разобраться… Похоже, напророчил…
— Ну, такое и я предрёк бы с той же уверенностью, что и хороший клев на червя в герцогском рву. Начни с того, что до вечера никто ничего не видел. Ну да, мантуанцы, то да сё… Но всё равно странно. И ещё. Труп, когда выносили, я видел. Она в платье для утреннего туалета у герцогини была. А она его всегда снимала, к себе возвращаясь. Шелк этот ей из Флоренции привезли, по особому заказу. Вышивка там золотом. Она его берегла. А тут, знать, ждала кого-то, раз переодеваться не стала…
— Слушай, а что она вообще за баба была?
Альмереджи изумлённо поглядел на дружка, но поймав его взгляд, насупившись, задумался.
— Сложно сказать. Самовлюбленная дурочка, но себе на уме. Там, где дело зеркала касалось, ничего не видела, но о вещах иных порой дельные замечания роняла. Она рано замуж вышла, да из отцовского дома под мужа попала. Старик Верджилези её держал в строгости, но ума она от него не набралась. Потом помер… она одна осталась, тут и пустилась при дворе в придурь рыцарскую. Поначитаются романов… — Ладзаро почесал в затылке, — но знаешь, она не похотливая была. Выверты не любила и не особо требовательная была. Я порой и не понимал, чего она каждую ночь возле себя мужика укладывала, если он ей без надобности…
— Ясно. Итак, расстались вы на рассвете, а потом ты гостей встречал. А что же ты тогда в Восточной галерее с упомянутой особой около полудня делал?
Острогу Тристано всадил глубоко. Альмереджи побледнел и опустил глаза. Сам д'Альвеллане удивился, но пришёл в недоумение. Альмереджи, в его понимании, скорее придушил бы бабенку, чем с ядом заморачивался бы, но зачем он вообще прикончил её? При этом облегченно вздохнул — это было обычное сведение каких-то дурных счётов, и явно не имело никакого отношения к герцогу. Меж тем главный лесничий наконец выговорил.
— Дурь. Надо было сразу сказать… — Альмереджи почернел с лица. — Я же видел эту святошу и знал, что донесёт. Я… просто поиздержался, Тристано. А тут среди гостей мантуанских приятеля встретил, хотел принять, как надо. Десять дукатов у Черубины и взял… а эта Фаттинанти и выдумала со зла, — Ладзаро поднял глаза на д'Альвеллу. Голос его звучал резче и визгливей. — Не убивал я её, Тристано. Зачем мне?
Тристано д'Альвеллаокинул Ладзарино мутным взглядом. Альмереджи вообще-то был неплохим солдатом и великолепным охотником. Но сейчас казался жалкой бабой. Господи, у шлюх одалживается! И, чай, расплачивается собственным поленом? А ведь когда-то… — подеста едва не сплюнул. Но почему он думает на Фаттинанти, пронеслось в голове Тристано д'Альвеллы, когда на него донесла Тассони? Стало быть, Ладзарино видел в галерее Гаэтану?
Д'Альвелл апренебрежительно кивнул и отпустил дружка.
Ладзаро Альмереджи, бормоча про себя проклятия, ушёл, и вскоре через боковой вход вошел чисто выбритый мужчина лет сорока, с длинными волосами до плеч, с лицом нездоровым, узким и бледным, с глазами миндалевидными и маслеными. Это был Джордано Мороне, придворный алхимик, тоже человек д'Альвеллы.
— Мессир… — вошедший бросил на сидящего вопросительный взгляд, — вы искали меня по поводу состава или из-за синьоры Черубины?
— Из-за Верджилези.
Учёный муж кивнул.
— Я заглянул туда, когда выносили тело.
— Насколько я понимаю, ты заглядывал туда и раньше…
Тонкие губы синьора Мороне тронула улыбка, заставив их и вовсе превратиться в искривленную линию.
— Если и заглядывал, то только повинуясь исключительной навязчивости оной особы. Она желала постичь многие науки и даже интересовалась некоторыми трудами Альберта Великого и Вилановы…
— Ну а я, Джордано, интересуюсь тем, кто отравил синьору…
Мороне снова кивнул, показав этим, что учёный муж всё понимает с полуслова, и твёрдо ответил.
— Не я. За каким чёртом мне её убивать, помилуйте?
— Если бы я знал, за каким чертом её убили, я знал бы, кто это сделал, Джордано.
Мороне не оспорил это суждение, но обелил себя.
— Челядь судачит, что убили её после утреннего туалета герцогини, я же с десяти утра и до пяти пополудни носа с башни не высовывал — спросите Бернардо и Тадеско. Это скорее Альбани, или Витино… Да и Дальбено мог, от говна-то отмывшись… — глаза Джордано злорадно блеснули. Он был в восторге от шалости Песте. — Но скорее всего — Ладзаро. Она только Альмереджи никогда не отказывала, считала его истинным кавалером. Любила даже. Говорила, что, дескать, более галантного придворного и представить себе нельзя, — глаза Джордано зло сверкали.
Отпустив Мороне, д'Альвеллавздохнул. Он не подозревал мерзавца в убийстве, ибо знал своих людей. Этот чародей, не задумываясь, убил бы любого, если бы имел к тому повод, но за Джордано по его поручению присматривали. Но каковы подонки, внезапно пронеслось у него в голове, каждый норовит соседа подставить, Ладзарино у потаскухи деньги берёт. Сколько мерзости вокруг… впрочем, о чём это он? На этой мерзости выстроено его благополучие.
Благополучие? Тристано д'Альвеллапомотал головой, чтобы отогнать эти дурацкие мысли.
Теперь предстояло разобраться с молодыми камергерами. Их не видели в портале фрейлин днём, но это ни о чём не говорило. У убийцы были все основания быть осторожным. Итак, камергеры. Сынок Ипполито, Маттео ди Монтальдо, двадцатичетырехлетний верзила, похожий на отца как две капли воды. Особым успехом у девиц не пользуется — не хватает такта да обходительности. Но вроде не подонок. Алессандро, сын Донато, высокомерный щенок, мнящий себя истинным аристократом и доблестным воином, достойным продолжателем рода Сантуччи. На самом деле — мелкий чванливый плюгавец, правда, не робок, но не столько от подлинной смелости, сколько из боязни прослыть трусом. Бабёнки от него не в восторге, но шлюхи его принимали. Как же, аристократ! Джулио Валерани, внук Глории, сынок Наталио. Вежлив, галантен, осмотрителен. Красавцем, правда, не назовешь, не в папашу пошёл. Но у Черубины он появлялся редко. На Манзоли или Тибо у него не было денег, а у бессеребренниц было не протолкнуться. Им всем нечасто удавалось протиснуться через Альмереджи и Альбани… Однако, Джулио часто наведывался к бабке Глории. Но всё же в участие камергеров в убийстве Тристано всерьёз не верил. Щенки молоды и глупы, а убийство, Чума прав, несло печать ума немалого.
Тристано вызвал Бениамино ди Бертацци. Врач, пристроенный в замок Песте, поначалу не нравился ему, но когда тот всего за день вылечил прострел у него самого, д'Альвелласменил гнев на милость. Сейчас он устало поинтересовался, чем отравлена женщина? Он верил Портофино, но вдруг…
— Это аконит, мессир д'Альвелла, собственно говоря, «фармакон» — яд и лекарство. Его прописывают при горячках, при воспалениях сочленений, при подагре, чахотке, параличах, астме, худосочии… Но дозы должны быть тщательно выверены.
— А какова была доза тут?
Медик покачал головой.
— Не знаю. Но немалая. Действие яда проявляется болями во рту, отравленный потеет, ускоряется пульс, расширяются зрачки, они жалуются на дурноту и головную боль. После этого — рвота, колики, судороги, стеснение дыхания, бред, обморок, конвульсии, и наконец, смерть. При отравлениях следует давать в малых дозах уксус или вино и, конечно, рвотное…
— Если бы ты заметил отравление своевременно, ты мог бы помочь ей?
— Если она съела листья аконита в салате — наверное, смог бы. Но это, судя по всему, вытяжка из кореньев и листьев. Боюсь, я был бы бессилен.
— Ты сказал о судорогах и конвульсиях. Но покрывало не сдвинуто.
— Скорее всего, она билась на полу, ведь платье сильно измято, а после смерти убийца положил её на постель и все убрал. Ведь нет ни вина, ни угощения.
— Но ведь её могли отравить в другом месте, а после проводить к ней в комнату…
Медик не оспорил это суждение.
— Да, пожалуй, она могла несколько минут после отравления ничего не чувствовать.
— При осмотре больше ничего не заметно?
Лицо медика перекосило.
— Ничего, имеющего отношения к делу…
Тристано д'Альвелла поднял глаза на врача. Тон его показался ему странным.
— А что заметно — не имеющего отношения к делу?
Врач вздохнул.
— То ли особа была весьма развращена, то ли уж друзья синьоры… гоморряне.
— А… ну конечно.
Д'Альвелла почувствовал полное изнеможение. Как же вся эта грязь надоела ему… Все, хватит. Он отпустил врача. Сегодня он всё равно ничего не поймёт, Грациано прав. Чёрта тут поймёшь. Челяди и придворных около двухсот человек. Разумеется, доступ к фрейлинам имеют далеко не все — это третий этаж и посторонний туда пробраться не мог, да Тристано и сам прекрасно знал, что это сделал свой. Но кто? Quis? Quid? Ubi? Quibus auxiliis? Cur? Quomodo? Quando? Увы, риторическая схема цицероновых вопросов пока не давала ответов. Д'Альвелла почувствовал, что тупеет, он не спал две ночи, был вымотан и измучен. Господи, зачем всё это? Чего он суетится? Что ему эта убитая распутная дурочка? Все пустое…
В который раз пришёл дурной и мрачный помысел — отрицающий жизнь и смысл. Говорят, это Геенна. А жизнь — не Геенна? Он, всю жизнь цеплявшийся за свои регалии, знаки превосходства и власти, столь любивший повелевать и замечать трепет ничтожеств под его взглядом — вот он достиг возможной для него вершины… но почему с нее видны только могильный крест да выжженная земля? Родриго, мальчик мой… Как быстро, одним лаконичным жестом судьба обесценила все, чего он добивался, сделала его ненужным, пустым и суетным…
…Но нет, ложиться рано. Д'Альвелла напрягся, потом неожиданно велел разыскать графа Альдобрандо Даноли. Тот появился, бросив на Тристано задумчивый взгляд, и опустил глаза в пол. д'Альвеллачерез силу проговорил.
— Мне не о чем спрашивать вас, граф, вы едва знали убитую. Но как человек пришлый, которому все внове, заметили ли вы что-нибудь странное?
Альдобрандо молчал. Рассказать этому человеку о своих видениях он не мог. Нет, его не подняли бы на смех, но просто сочли бы безумным. А что ещё Даноли мог сказать начальнику тайной службы? Его личное понимание? Увиденное и осмысленное? Даноли снова поднял глаза на д'Альвеллу и неожиданно сосредоточился. У сидящего перед ним человека были странные глаза: за стальной жестокостью взгляда проступал порог мрака, но не мрака порока, а сгустившейся тьмы непереносимого, беспросветного горя. Голос Альдобрандо Даноли смягчился и чуть задрожал от жалости.
— Вы бы легли спать, Тристано, вы устали. За ночь этого не обнаружишь. Это убийство холодно, жертва заклана продуманно и бесчувственно, тщательно убраны следы. Это не кара, это подлость.
Д'Альвелла почувствовал, что его знобит. Это было спокойно и как-то мягко данное определение, не догадка, но утверждение. Тристано раздвинул губы в улыбке, но глаза д'Альвеллы не смеялись.
— Подлость… Это слово без определения, граф.
— Что же тут определять-то? — Даноли казался безмятежно спокойным. — Подлость — деяние чёрной души, но вы, Тристано, правы, это деяние явственное в проявлении и загадочное в определении. Чья душа не онемеет при его вопиющей безгласности и отталкивающей притягательности? — Он развёл руками. — Столкновение с подлостью рвет душу и помрачает разум, воронкой смерча втягивает в себя каждого, покушаясь не только на жертву, но затрагивая душу подлеца и немого свидетеля. В нём — ужас чистой души перед бездной зла в чужой душе, понимание распада, которое твой ближний впустил в себя. Оно-то и ужасает. Где-то здесь, в этих коридорах ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеется сатана…
Тристано д'Альвелла невольно вздрогнул.
— Вы пугаете меня, Альдобрандо…
— Разве вы не ощущаете этого? У вас несчастные глаза — вы должны чувствовать зло…
Д'Альвелла вдруг смутился. Он не привык к подобным словам. Редко кто осмеливался пытаться понять, что он чувствует… Сын разорившегося испанского гранда, он приехал в чужую страну без гроша за душой, но одержимый честолюбивыми помыслами и жаждой власти. Сколько унижений, сколько обид он молча сглатывал, пока медленно поднимался по ступеням иерархии? Но судьба всегда тонко и зло издевалась над ним: юношей он алкал внимания богатых и недоступных женщин, но те смеялись над нищим инородцем. Он чувствовал себя равным аристократам — но они не желали знать его. La pobreza no es vileza, más deslustra la nobleza. Бедность не грех, но очерняет знать. И вот — он проделал длинный и сложный путь наверх, разбогател, обрёл власть и силу — и теперь любая аристократка была доступна ему — не его ухаживаниям, а просто взгляду, горделивые же вельможи заискивали перед ним. Но он уже не хотел женской красоты — тело его остыло. Не тешила и власть — скорее угнетала. Что ему раболепные поклоны этих ничтожеств? От всей жизни, беспокойной, честолюбивой, алчной и страстной остался только сын, его Родриго. Тристано женился на Лауре Соларентани по соображениям продвижения — она принесла ему приданое и родственные связи, коих так не хватало, родила сына, была безропотна и смиренна. Он не хранил ей верность, но сына обожал, видел в нём и продолжение рода, и — свою смену. И вот… Борзая Лезина, поклоны челяди, ничтожные содержанки шлюх ладзарино, мерзейшие доносчики альбани, отравленные потаскушки верджилези… Что он чувствует?
Этот странный человек стоит перед ним, как выходец из другого мира, и спрашивает, чувствует ли он ужас распада чужой души? Нет. Но Тристано д'Альвелла вдруг почувствовал ужас омертвения своей. Своей души, потерявшей все.
Но… странно. Стоящий перед ним, судя по доносам его челяди, потерял больше. Почему же он жив? Почему может улыбаться? А он? Ему всё равно. Он мёртв, понял д'Альвелла.
— Убийцы не пугают меня, мессир Даноли, но ваши слова удивляют… — Тристано д'Альвелла поторопился опустить графа.
Когда Даноли ушёл, д'Альвеллас трудом поднялся, прошёл несколько шагов по комнате, запер дверь. Чума прав. Сегодня ему ничего не узнать. Не думать. Не думать. Спать. Он тяжело опрокинулся на постель, и минуту спустя уже мерно дышал, порой судорожно вздрагивая во сне.
После встречи и разговора с мессиром Грандони Камилла Монтеорфано хотела было пойти к себе, но неожиданно свернула к Гаэтане. Та сидела у камина, плетя из алых нитей кружевную шаль. Красный цвет удивительно шел Гаэтане. Камилла села рядом. Некоторое время обе молчали, потом Гаэтана проронила:
— Ты так бледна…
Камилла покачала головой.
— Несчастная Черубина… Все просто ужасно. Кто и во имя чего рискнул подобным?
— Успокойся, дорогая, без Божьего попущения с головы человеческой волос не падает. — Голос Гаэтаны был спокоен и безмятежен.
— А ты когда видела её в последний раз?
— Вчера днём, когда она дала десять дукатов этому ничтожному распутному Альмереджи, которого ночью принимала.
— Ты думаешь… ты думаешь, это он отравил её? Нет…
— Может, и не он. — Гаэтана не спорила. — Зачем ему травить её — проще было деньги из неё тянуть.
— А почему… почему ты об этом не сказала мессиру д'Альвелле?
Гаэтана на мгновение смешалась. Но тут же и объяснилась.
— Зачем? О том же самом ему уже наша дорогая Иоланда поведала.
— Но ты никого не подозреваешь?
— Что толку в бессмысленных подозрениях? Черубина была глупа, жизнь вела распутную…
— Я сегодня встретила… мессира Грандони. Он жестокий человек. Он…
Гаэтана резко перебила подругу.
— Грандони никогда не отравил бы Черубину.
Камилла бросила внимательный взгляд на подругу.
— Ты так уверена? Я, впрочем, тоже не думаю…Ты считаешь его достойным человеком?
— Кто в эти дьявольские времена назовёт истинные критерии достоинства? — Гаэтана пожала плечами. — Но он Черубину не принимал всерьёз. Мессир шут очень немногих принимает всерьёз. Боюсь, он и к нам относится… — она беззлобно усмехнулась, — несерьёзно. — Тут улыбка пропала с её лица. — Но Черубину-то убили не шутя…
Камилла закусила губу и ничего не сказала.
Ладзаро Альмереджи после разговора с Тристано пришёл к себе и плюхнулся на постель. На душе у него было пакостно, ему совсем не понравился взгляд, коим окинул его подеста — презрительно-насмешливый и пренебрежительный, каким по миновании надобности окидывают шлюху. Ладзаро прикрыл глаза. Ну и чёрт с ним. Пусть думает, что хочет.
Но сумел ли он всё же убедить Тристано в своей невиновности?
Ладзаро знал, что нравился Черубине — она всегда готова была отказать любому любовнику, если могла рассчитывать на свидание с ним, считала его галантным красавцем, истинным придворным, даже была влюблена в него, но выполняя все его прихоти, он видел это, не была взволнована. Черубина в его понимании была скорее дурой, чем потаскухой. Она позволяла себя брать, но отдавалась бесстрастно, и Альмереджи казалось, что в постели она просто мечтала о прекрасном рыцаре или грезила о временах Ариосто… Ему до её мечтаний дела не было, Ладзаро хладнокровно пользовался телом дурехи и её кошельком. Почему бы и нет? Вот Франческа — та подлинно похотлива, и превыше всего ценит мощь мужского достоинства, денег не берёт, но зато и в долг никогда не даст…
Он снова поморщился. На душе по-прежнему было мерзко.
…В день убийства он ушёл на рассвете. Черубина спала и что-то пробормотала сквозь сон. Что — он не понял, да и прислушиваться бы не стал. В полдень снова встретил её на веранде — разодетую для приёма и едва успел изобразить на лице восторг влюблённого. Впрочем, наблюдательной Черубина не была, не стоило особо и актерствовать. Он выклянчил десять дукатов, хотя его общий долг ей подходил уже к пятидесяти флоринам. Альмереджи знал, что она никогда не напомнит ему о долге. Опустив монеты в карман, он проводил Черубину к перилам, где её окликнула старая Глория Валерани, и едва направился к дверям домовой церкви, как навстречу ему попалась Гаэтана Фаттинанти. Он понял, что она слышала весь разговор — понял по её взгляду, презрительному и высокомерному, и, естественно, эта гордячка все рассказала Тристано. Он сглупил, пытаясь скрыть эту последнюю встречу с Черубиной от д'Альвеллы.
Господи, почему же так тошно-то? Ладзаро потер руками лицо, поднялся, подошел к зеркалу. Альмереджи был красив и всегда любовался собой в зеркалах. Но сегодня он не понравился себе — физиономия опухла, под глазами темнели круги, сами глаза — миндалевидные, зеленые с поволокой, что так нравились женщинам, были потухшими и блеклыми.
Надо выспаться. Это все усталость. Завтра все будет иначе.
Ладзаро не стал звать слугу, но торопливо разделся сам. Нырнул под одеяло. Он редко проводил ночи в своей постели, и теперь с наслаждением растянулся на тонких простынях. Неожиданно порадовался пришедшему покою тела, но на душе, не переставая, скребли кошки, смеженные веки не давали сна — он слышал каждый звук за окном, шуршание портьер, шарканье ног челяди в коридорах. Под утро все же уснул, но видел во сне самого себе, выклянчивавшего деньги у Черубины, презрительный взгляд чванливой девицы Фаттинанти и надменную усмешку подеста…
Что за напасть!
Дианора ди Бертацци и Глория Валерани смотрели друг на друга, и в глубине их глаз таился испуг. Сорокалетняя Дианора и шестидесятилетняя Глория дружили уже четыре года, почти с самого первого дня, когда Дианора появилась при дворе. Подруги, несмотря на разницу в возрасте, восхищались друг другом: роднили здравомыслие, любовь к семье, спокойный нрав. Но сейчас они ничего не понимали. Что могло произойти? На последнем утреннем туалете герцогини они шепотом обсуждали причины и детали ночного переполоха. Дианора сразу предположила, что это дело рук шалопута Песте. Она по-матерински любила красивого юношу, своего земляка и благодетеля их семьи, знала горести его отрочества, и любые его шутки, даже самые злые, склонна была оправдывать. Глория иногда покачивала головой над проделками шута, но чаще — тоже посмеивалась. Смеялись они обе и на утреннем туалете у герцогини — правда, втихомолку, вслух же обсуждали приезд гостей-мантуанцев.
Черубина приветливо поздоровалась с ними. Она казалась спокойной, слегка сонной, но ни уныния, ни огорчения на её лице не читалось. Напоследок кивнула Глории. Ушла она, опущенная герцогиней, к себе в покои, но потом, в том же парадном желтом платье была на внутреннем дворе, гуляла на веранде и в оранжерее. Поболтала с главным лесничим, красавцем Ладзаро, потом стояла с Глорией…
— О чём она говорила с тобой на веранде? — тяжело вздохнула Дианора.
Глория Валерани пожала плечами.
— Просила на вечер мой убор из тех рубинов, что сын привёз с Сицилии. Я удивилась — они ей не особо к лицу были, но я сказала, что дам. А после она спросила, не хочу ли я ей продать его?
— А ты что?
— Да я бы и продала, да подарок сына… — Глория обожала Наталио, своего сынка, и совсем уж боготворила внука Джулио. — Она же сказала, что даст хорошую цену, они, мол, к её новому платью как нельзя лучше подходят.
— Да, смерти она явно не ждала…
Глория молча кивнула.
Такой же вывод сделал и Тристано д'Альвелла, когда наутро выслушал донесения своих людей. Его внимание остановило свидетельство двух «перипатетиков» — Наталио Валерани и Григорио Джиральди. Оба возвращались с торжественного приема мантуанцев, и Наталио сказал Григорио, что на минутку заглянет к матери, и тут ему показалось, что он видел, как из комнаты Черубины вышел придворный. Он не разглядел лица, но это было сразу после трех пополудни. Джиральди не заметил его. Потом они с Григорио пошли на террасу, там уже был Сантуччи. Вот и всё.
Между тем мессир Портофино ночь провёл на ларе в комнате Песте, где отменно выспался. Чума перед сном поинтересовался, кто, по его мнению, мог отравить статс-даму? Инквизитор твердо заметил, что это сделала одна из статс-дам или фрейлин герцогини. Это уголовное дело и вне его компетенции, но, как следователь, он искал бы женщину. Чутьё.
Надо сказать, что мессир Портофино был достаточно необычным человеком. Восьмой ребенок в семье, он сызмальства предназначался отцом для духовной карьеры, но не потому, что такова была воля родителя. Юный Аматоре Портофино был рано отмечен призванием к служению Богу. Любимым удовольствием мальчишки было сопровождать мать на мессу, и для того, чтобы припугнуть его, достаточно было пригрозить не взять его в воскресение в храм.
Когда Аматоре исполнилось семь лет, родители доверили его обучение благоразумному священнику, а семь лет спустя отрок был послан в университет в Болонье, где прослушал курс риторики, философии и естественных наук, с особым рвением изучая Священное Писание. В годы обучения юноша отличался нетребовательностью — обходился коркой хлеба в день и спал на голых досках. После, приняв постриг в доминиканском монастыре, и став монахом Аурелиано, неизменно считал свою келью роскошной. Его епитимьи были такого свойства, что когда братья однажды случайно обнаружили их, то испугались за его жизнь. Переезжая с места на место, как то предписывал устав ордена, он проповедовал, а назначенный инквизитором в Урбино, случайно оказался в подчинении у своего родственника, епископа Джакомо Нардуччи.
Перед его преосвященством предстал человек твердый и умный, истово убежденный в том, что больше одной Истины не бывает, а Истина есть Христос. В его понимании любой, отрицавший или хуливший Истину, был либо подлецом, либо глупцом, а иногда — и тем и другим одновременно. Избавление мира Божьего от глупцов и негодяев — в этом Аурелиано Портофино видел своё предназначение. При этом, удивляя собратьев в монастыре аскетизмом, при вступлении на инквизиционное поприще Аурелиано ощутил, что греховные движения тела, кои бесили его, почти исчезли, а сам он вдруг обрёл странную, проступавшую временами способность проникать в суть вещей, совпадавшую с состоянием благодати. Аурелиано любил эти часы, когда в нём неожиданно вспыхивало понимание давно минувших событий, казалось бы, забытых, очерчивались деяния святых, оставшиеся тайной, обозначались мысли, двигавшие пластами мирового духа.
Но откровения эти были скорбны. Мир опошлялся, опускался в бездну пошлости, кощунственного цинизма и растленности, все ниже погружался в праздное безмыслие и порочность. Аурелиано Портофино понимал свое бессилие. Появление двух ересиархов было открыто ему задолго до того, как мир услышал имена Лютера и Кальвина. Мир загнивал, теперь встретить праведника — становилось чудом. Из всего клира только Дженнаро Альбани был чистым человеком. При урбинском же дворе среди придворных Аурелиано смог обрести только одну неповрежденную душу — твердость понимания истины неожиданно на исповеди проступила под шутовским колпаком мессира Грандони. А чему удивляться? — спросил себя Портофино. Коль на Святом Престоле сидят сифилитики и распутники — Истине приходится натягивать колпак с бубенцами. Его самого от отчаяния спасала только незыблемая вера в Господа — всемогущего и всеведущего. Господи, Ты видишь всё…
Наутро инквизитор оказался в Сиреневой зале, где повстречал синьору Дианору Бертацци, Глорию Валерани, Франческу Бартолини и синьорину Тассони. С ними был и Антонио Фаттинанти с сестрой. Статс-дамы и фрейлины были подавлены и удручены произошедшим накануне, и не скрывали дурного расположения духа.
— Надеюсь, мессир Портофино, вы будете сегодня на отпевании невинно убиенной? — в тоне синьоры Бартолини слышался вызов.
Заметив подошедшего Тристано д'Альвеллу, инквизитор кивнул.
— В церкви буду. Но я редко видел истинно невинно убиенных, синьора. К гибели человека всегда приводили либо его гордыня, либо жадность, либо злоба, либо похоть, либо зависть, либо перепой, либо отчаяние, либо… уж совершеннейшая глупость вкупе с чем-то из вышеперечисленного. Если же этого не было, то убиенный и впрямь заклан невинно.
Синьора была возмущена.
— Ничего подобного! Разве мало женщин погибло из-за любви? Например, знаменитая Паризина из Феррары? Разве её кровь не вопиет к небу?
Аурелиано Портофино оторопело уставился на свою собеседницу. Он знал о Паризине, хоть это была очень старая история. Сто тридцать лет назад обнаруженная связь Уго Альдобрандино, старшего сына маркиза Феррары Никколо д'Эсте, и Паризины Малатеста, молодой жены маркиза, его мачехи, привела к их казни в казематах замка д'Эсте.
Мессир Портофино пожал плечами.
— Паризина из Дурноголовых? Кого же им винить? Она, что, не знала, что прелюбодеяние — смертный грех? Щенок не ведал, что грешно сквернить отцовское ложе? Если не знали — то о подобных дураках, очевидного не знающих, и говорить не стоит. Если знали — зачем грешили? Распутная глупость — вот что это такое. Малатеста!! Что и взять-то с этого рода, в котором идиотки то влюбляются в братцев собственного мужа, то блудят с пасынками в супружеской спальне? Это даже не распутная глупость, это дурноголовое распутство… Но сути дела это не меняет.
В разговор, усмехаясь, вмешалась старая Глория Валерани.
— Боже, мессир Портофино, как вы жестоки… — поморщилась она. — Вы и о несчастном Рафаэле злословили…
— Я не злословил. Если тот же Рафаэль в Страстную пятницу лезет на свою содержанку и непотребно блудит, вместо того, чтобы в скорби думать о страстях Господних, и поражаем смертью от сердечного приступа, по-вашему, я должен жалеть распутника?
Глория усмехнулась, но покачала головой. На её лице почти не было морщин, она выглядела моложе своих шестидесяти.
— Боже, но он же величайший живописец…
— Господь, Творец наш — вот величайший живописец, а не эти, малюющие на сырой штукатурке копии с Его творения с той или иной мерой подобия… «Величайший живописец»! Господь может «и из камней сих Аврааму детей воздвигнути…» Токмо ли паче — этих маляров да новоявленных философов! — Надо сказать, что с тех пор, как один из живописцев испортил своей распутной мазней притвор любимой церкви мессира Портофино, инквизитор стал относиться к племени художников с особой антипатией, не говоря уже о том, что их распутство и пьяные драки, бесконечные оргии и вендетты тоже раздражали его. — Века истинной веры с аскетикой, монашеством и рыцарством, предохраняли силы человека от растраты и разложения, но эти безумцы отрицают аскетику. Блудить в Страстную пятницу! И что? Бог поругаем не бывает!!
— Но разве это ужасное убийство — не поругание Бога? — мрачно осведомилась Дианора Бертацци. — Она имела право жить…
Инквизитор не оспорил это суждение, но веско проговорил, что отнять у человека право жить иначе, чем по решению суда — никто не вправе. Совершивший это проклят перед Богом.
Все насупились и помрачнели — Ну да, словно мы очумели…, но никто ничего не сказал.
На отпевании в храме все статс-дамы и фрейлины стояли вместе. Омытое лицо усопшей пришлось сильно запудрить — на лице проступили багрово-синие пятна. Все молчали. д'Альвелла, сумрачно озирая гроб, тихо рассказал Портофино и Чуме об итогах ночных допросов. Упомянул о свидетельстве «перипатетика» Валерани и о страннейших словах Даноли.
— «Где-то здесь, говорит, в этих коридорах ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеется сатана…» Сказал, что это убийство холодно, жертва заклана продуманно и бесчувственно и следы тщательно убраны. Это не наказание, говорит, это подлость.
Шут, стоявший рядом с д'Альвеллой, переглянулся с Портофино. Слова Даноли удивили обоих. Сам Чума вначале подумал, что это убийство несерьезно и смешно, но лишь потому, что привык смеяться над Черубиной Верджилези. Однако, призрачность убийцы, отсутствие свидетелей и скрупулезно убранные следы выдавали тщательный умысел. Кто-то хотел остаться неизвестным — во что бы то ни стало. И преуспел. И этот жестокий и хладнокровный умысел совсем не вязался с глупостью жертвы и подлинно нёс в себе смрадные миазмы подлости. Он был неправ, понял Песте, жертва на алтаре не была смешной. Глупость и беззащитность Черубины перед мозгами убийцы делали её подлинной жертвой, несчастной овечкой, хладнокровно закланной подлецом.
Шут мрачно оглядывал толпу, и заметил, что глаза Камиллы Монтеорфано увлажнены слезами, Дианора Бертацци угрюма, девица Иоланда Тассони почему-то раздражена. Гаэтана Фаттинанти стояла с братом Антонио и временами бросала на него недовольные взгляды. В молчании стояли и герцогини — Элеонора и Елизавета. Супруга Франческо Марии была изумлена гибелью статс-дамы, старая герцогиня Елизавета смотрела на гроб со своей обычной печальной улыбкой. Обе они собирались после отъезда мантуанцев уехать на богомолье и придворные, после отпевания окружив повелительниц, просили их о молитвах в Скиту.
Портофино же молчал, и на его лице проступила жестокость палача.
После церемонии шут исчез из храма. Не счёл нужным проводить гроб на погост и инквизитор. Первый торопился в конюшню, второй — на встречу с Лодовико Калькаманьини. Зато д'Альвелла был на кладбище. Почему нет? Lo triste no es ir al cementerio sino quedarse.
Песте дождался барышника и уже в конюшне, после того как конюший, скуластый кареглазый блондин Руджеро Назоли потрясённо вытаращился на приведённого коня, окончательно решил, что покупает. Вокруг Люциано столпился весь мелкий люд, и на всех лицах читался восторг. Назоли тщательно осмотрел жеребца и кивнул, и Песте выложил барышнику его стоимость в золотой монете, сделал круг по конюшенному двору, с удовольствием ловя восхищенные взгляды конюхов, и велел своему управляющему Луиджи увести Люциано домой: Грациано собирался появиться на этом коне на турнире через две недели и не хотел, чтобы какая-то нечисть из зависти испортила коня.
После этого мысли Чумы снова вернулись к вчерашнему происшествию. Он обдумал слова Альдобрандо Даноли, переданные Тристано д'Альвеллой, и согласился с ними, но усомнился в словах Аурелиано Портофино. Чутьё — вещь великая, но опираться надо на улики. Чума не подозревал в убийстве только Камиллу Монтеорфано, полагая, что у девицы не хватило бы сил на подобное, да Дианору Бертацци, зная её десятилетие. Вот с ними и надо потолковать.
Шут проскользнул в коридор и тут услышал вдали:
— Сифилис духа, вот что это такое. Как несчастный Франческо Гонзага за семилетие истлел от французской заразы, так за минувшее семилетие эти безумцы истлели духом в еретических похотях. Это неизлечимо. Дурачьё… они хвалятся, что избавились от Папы! И что? Теперь лютеранское поповство, состоящее из многих сотен мизерных пап, с нетерпимостью, какая папам и не снилась, начало по-собачьи пресмыкаться перед князьями и облаивать всё, чуждое их доктрине! Себастьян Франк обронил: «Прежде при папстве можно было осуждать пороки государей и господ, а теперь я обязан восхвалять их, а иначе прослыву бунтовщиком». — Приехавший с герцогом Гонзага феррарец, кардинал Лодовико Калькаманьини, в алой мантии шёл в сопровождении Портофино по галерее второго этажа в покои герцога.
— Да, всем этим адептам реформ стоит повнимательнее прочесть труды этих Лютеров об ограниченности разума: «Если начальство говорит, что два и пять составляют восемь, ты должен этому верить, хотя это и противоречит твоему знанию и твоим чувствам». Как же после такого лизоблюдства Лютеру не понравиться курфюрстам! При этом Лютер не выносит тех, кто отказывается считать его самого безусловным авторитетом в вопросах веры. Таких он называет «сумасбродами» и «нездоровыми умами»…
Шута сегодня интересовали не еретики в германских землях, но убийца в замке, и он продолжил свой путь, предоставив клирикам возможность продолжить обмен мнениями. Дианору Чума нашёл на балконе внутреннего двора. Она была бледна, казалось утомленной, но обрадовалась Грандони.
— Боже мой, до чего же ты хорош собой, чертёнок, — улыбнулась синьора. — Просто красавец! Я почти понимаю Бьянку, была бы помоложе — тоже голову бы потеряла, — Дианора годилась ему в матери, и Песте усмехнулся. — Когда же ты женишься-то?
Мессир Грандони возвёл очи горе, выражая этим красноречивым жестом, что на всё воля Божья.
— Что говорят в женских кругах насчёт убийства? — деловито осведомился он.
Дианора вздохнула и лицо её сразу постарело.
— Разговоров-то хоть отбавляй, да разумного мало. Вспомнили многое — от прошлогодних склок до вчерашних передряг, а толку-то? Но, поверь, если бы какая из них на такое пошла бы — ни одна бы так чинно все не проделала. Сам подумай, весила-то Черубина немало, а кровать не сбита. Если бы она лежала на кровати — она сбила бы покрывало, а оно только чуть сдвинуто. Это мужчина. Правда… есть странность. Черубина чистюлей не была, вечно у неё всё где попало валялось, а тут…
— Я тоже заметил — там все убрано. Уточни у служанки — она убиралась, когда Верджилези была у герцогини?
— Я уже говорила с ней, — спокойно обронила Дианора ди Бертацци, поймав быстрый взгляд шута. — Меня тоже это удивило. Сандрина сказала, что госпожа велела ей убраться накануне — причём, заставила сделать генеральную уборку, а после запретила приходить два дня. При этом Сандрина не смогла убрать в ящиках и шкафу — синьора Черубина ключей ей не дала.
— А она их просила?
— Спрашивала, но синьора Верджилези сказала, что там убираться не нужно.
— А ты туда не заглядывала?
Дианора пожала плечами.
— Люди д'Альвеллы человека у двери поставили.
— Узнаю Тристано.
— Глория говорит, днём она торговала у неё камни, но не купила — не успела.
— Когда они виделись?
— После полудня. Черубина заходила к Глории, взяла камни на вечер — ведь сегодня приём гостей у герцогини…
Что до Камиллы Монтеорфано, то её мысли по этому поводу были исполнены сострадания к несчастной, но ответить на вопрос мессира Грандони, не замечала ли она чего подозрительного в день убийства, не могла. По её мнению, всё было как обычно. Впрочем, справедливости ради надо было заметить, что Камилла появилась в замке недавно и близка с синьорой Черубиной Верджилези никогда не была.
Мессир же Аурелиано Портофино тем временем, после глубокой и содержательной беседы с кардиналом, выявившей полное совпадение их мнений, направился к Амедео Росси в библиотеку, где закопался в страницы толстых фолиантов. Они изобиловали мрачными картинами отравлений, и обширен был список королей и епископов, либо погибших от ядов, либо применявших их. Квинтиллиан полагал, что перед любым другим оружием яд имеет преимущества: без шума, без крови, втихомолку и на расстоянии. Великие отравители не раз перекраивали историю, а во дворцах, где установленный порядок отмерялся смертями государей, риск оказывался предельным.
Яды готовились тщательно. Это были порошки, в состав их входили ртуть, сернистый мышьяк, животные и человеческие останки, вытяжка из волчьего корня — аконита и черной чемерицы — морозника, которую отравители собирали в горах. Многие ведьмы выращивали белену, морозник, аконит и цикуту на подворьях…
Читал мессир Портофино вдумчиво. За этим занятием инквизитора застал дружок Песте.
— И что ты, Лелио, там вычитал? — шут развалился рядом на скамье, задрав ноги на полку с книгами.
— Феррето Феррети пишет, что яд применяют против того, кого невозможно победить ни в каком бою. Таким образом, смерть через отравление делала героем. «De fer ne pot morir, maus venin l». Но вот что интересно… Вдумайся-ка. Иордан в книге «О происхождении и деяниях гетов» пишет о множестве отравлений, дурные травы фигурируют в Салической правде, составленной в 511 году по приказу Хлодвига. Около десятка историй, связанных с ядами, рассыпаны по тексту «Истории франков» Григория Турского. А вот поближе. Приближенный миланского герцога кардинал Вителлески в 1433 году внезапно скончался в тюрьме, успев произнести лишь одно слово: veleno, отравление. Кардинал Сен-Сикст умер в 1474 году — снова veleno. Епископ Мелфи — veleno. В 1494 году неожиданно умер двадцатилетний наследник миланского герцога. Veleno. В 1503 году окончил свои дни Джованни Мичиели, а кардинал Сент-Анджело, епископ Падуи, Вероны и Виченцы, скончался после двух дней мучительной болезни, сопровождавшейся сильной рвотой. Неожиданно умерли кардинал Джованни Лопез, епископ Капуй и кардинал Джованни Батиста Феррари, епископ Модены. Вновь и вновь звучит: veleno, veleno, veleno. В 1522 г. Папой избрали Адриана VI, человека сурового нрава. Он умер в 1523 г. после двух недель подозрительной болезни. Кончину приписывали яду… С преемником Адриана произошла похожая история. Климент VII, заслужив всеобщую ненависть, умер три года назад. Хотя все подозревали, что врач отравил его, расследования не последовало, и не было человека, который не благодарил бы его в сердце своем за ценную услугу христианскому миру. Три года назад умер в Риме и епископ Лоретти. Говорили, что он отравлен…
— И что?
— А то что ни один прелат, получается, не умирает своей смертью. Но смерть якобы отравленного епископа Лоретти полностью совпала по признакам со смертью моего монастырского собрата Массимо из Перуджи. Оба высохли за считанные месяцы и ничего не ели перед смертью. Но Массимо никто не травил, а ухаживал за ним до смерти только я. В монастыре все знали, что он болен, но никому и в голову не пришло, что его околдовали или отравили. Зачем? Но о Лоретти это сказали. И вот, почитай-ка, — инквизитор подтянул к себе фолиант, — король лангобардов Гримоальд повредил себе вену, стреляя из лука, ему назначили мазь venenata madicamina, которая, по свидетельству Павла Диакона, ускорила его уход в мир иной. Если снадобье не вылечивало, а больной имел отношение к власти — мгновенно начинали говорить, что «лекарство было ядом». Хронисты писали, что страх перед ядом до такой степени одолевал Карла VII, что он предпочитал ничего не есть, что и привело к его смерти. На самом деле король страдал от опухоли во рту. В 1398 г. юрист из Прованса Оноре Бове отмечал, что государь не может ни умереть, ни заболеть, чтобы немедленно не заговорили о «колдовстве или яде». Преемник Карла Люксембургского Венцеслас, низложенный в 1400 году, страдал от запойного пьянства, которое приписывалось неутолимой жажде, спровоцированной отравлением…
Физиономия шута приобрела выражение скептическое и язвительное.
— Всё это весьма интересно. Ты намекаешь, Лелио, что герцога никто не хочет отравить, а эта потаскушка всё ещё жива?
— Нет… Но смерть борзой могла быть попыткой не отравить дона Франческо Марию, но проверить на собаке яд, который потом использовали уже по назначению. Кто-то прекрасно понимал, что поднятая суета отвлечёт внимание д'Альвеллы в сторону герцога и позволит всё совершить спокойно и безнаказанно.
Чума внимательно посмотрел на Аурелиано Портофино.
— А вот это неглупо. Но стал бы некто тратить столько усилий, чтобы убить эту пустоголовую Черубину?
— Вспомни слова Даноли… «Где-то здесь, в этих коридорах ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеется сатана… Не кара, это подлость» Пытаясь сгруппировать причины, побуждавшие прибегать к ядам, натыкаешься на властолюбие, алчность, злобу, зависть и мстительность… и любое из них может спровоцировать на подлость. И это притом, что подлость так легко не кончается, сын мой, и если я прав… это только начало.
Песте искривил губы.
— И ты по-прежнему уверен, что женщина?
Инквизитор пожал плечами.
— Отравление всегда было уделом тех, кто не мог носить оружие: клириков, медиков, менял-финансистов и женщин. Но духовных лиц при дворе немного — я, каноник Дженнаро Альбани, духовник герцога Жан Матье, да мой блудный духовный сынок Соларентани. — Песте кивнул. — В церковном сообществе обвинения в употреблении яда выдвигались против тех, кого стремились устранить или отодвинуть, ибо очиститься от таких обвинений весьма непросто. Но травить статс-даму никому из нас не надо. Далее — медики. Цицерон и Плиний Старший утверждали, что ни одна профессия не дает столько отравителей, сколько врачевание, ибо, чтобы приготовить яд, нужно уметь готовить лекарства.
— Следовательно, Бертацци или Анджело… подкуплены? — Песте улыбнулся уголком рта.
— Для убийства герцога — могу поверить, это должны быть солидные деньги, но для убийства придворной дамы — нет. Что до менял-финансистов, то в веках люди скромного происхождения иногда продвигались далеко. Их, разумеется, ненавидела старая знать. Но Тронти в замке не было — он в Венецию мотался, только сегодня приехал.
— Стало быть, — подхватил шут, — поэтому ты подозреваешь женщину.
— Не только. Но ещё Гораций писал об отравительнице Канидии, которая ходила на кладбище за костями мертвецов и собирала ядовитые растения. То же самое делала и Локуста. Главные отравители варварских времен — женщины. С ними связано больше половины отравлений в сочинении Григория Турского. Лет сто назад ремеслом отравительницы занялась неаполитанка Тоффана… Одна из адских смесей этой фурии, раствор мышьяковых кислот, по ее имени и названа. К тому же я рассуждаю логично — проще всего убить той, что постоянно рядом и чье присутствие не замечается…
Песте знал, что инквизитор не любил женщин, видя в них источник искуса и смущения для монаха, и кивнул.
— Ну, и кто же это?
— Это особа, которая одинаково хорошо владеет манерами придворной дамы и ухватками матерой преступницы, Чума.
Шут изогнул левую бровь и почесал за правым ухом. После чего, сообщив Лелио, что ждёт его на ужин, направился на кухню.
Инквизитор же продолжил свои изыскания и тут походя нарушил свои должностные обязанности. Обнаружив интересующий его фолиант на нижней полке, Аурелиано раскрыл его прямо на полу, опустившись рядом на доски пола, и читал до тех пор, пока его не вывел из задумчивости скрипучий голос интенданта Тиберио Комини. Правда, обращался интендант вовсе не к нему, ибо не видел его за стеллажом, а к молодому писцу, коего пристроил месяц назад в библиотеку сам Портофино, сжалившийся над нищей вдовой, умолявшей пристроить сына Паоло в замок. Она боялась, что тот может пойти по стопам старшего брата, увы, разбившего материнское сердце….
Мальчонка был тих и кроток, завоевал любовь Росси монашеским прилежанием и усердием, но вот беда — юнец был весьма смазлив, и беда уже подстерегала его. Эмилиано Фурни и ловчий Паоло Кастарелла, целыми днями ошивавшиеся около библиотеки, пугали его. Ключник Джузеппе Бранки тоже окидывал молодого писца масленым взглядом. Но это было пустяками. Теперь заявившийся к нему под вечер интендант Тиберио Комини, глядя на него пакостными глазами, тихо сообщил, что если он не хочет, чтобы всем стало известно о том, что его брат — вор и разбойник, он, Комини, согласен забыть об этом, если тот будет разумен и навестит его под вечер…
Паоло побледнел, как полотно, и едва не упал в обморок, но тут из-за дубовой полки появилась тёмная фигура в истрепанной рясе и едва не довела до обморока мессира Комини. Мессир Аурелиано Портофино ласково спросил интенданта, не желает ли он, чтобы под вечер его навестил он, инквизитор Священного Трибунала? А может, он хочет сам посетить под вечер камеру Инквизиции? Затем, вытолкав интенданта из библиотеки, жестом грубым и даже безжалостным ненароком спустил его с лестницы, после чего, даже не обернувшись на лежащего под лестницей, направился к шуту на вечернюю трапезу, где рассказал о случившемся и сообщил, что поленился оттащить тварь в Трибунал, ибо не хотел пропустить ужин.
Песте знал о склонностях Комини, ничуть не удивился рассказу приятеля, но, услышав о поступке Лелио, изумился. Поленился доставить в Трибунал? Шут несколько раз недоуменно сморгнул. Аурелиано раньше не склонен был пренебрегать своими обязанностями. Но замечаний Чума делать не стал, и разговор приятелей снова закрутился вокруг убийства. Песте поведал о видениях графа Даноли и о том, что узнал от Дианоры Бертацци.
— Дианора считает, что это мужчина. Но если предположить, что прав ты… Кто из фрейлин? Лавиния делла Ровере? Силы духа этой особе не занимать, но её ручонки тоньше паучьих. Она не смогла бы поднять тело на кровать. Джованна Монтальдо? Пока Ипполито был на приеме, ей, конечно, ничего не стоило пройти к Черубине, но зачем ей травить Верджилези? Она со всеми фрейлинами и статс-дамами в добрых отношениях. Дианору я исключаю. Глория Валерани? Нелепо. Бьянка Белончини… Святой Грациано! Нет ничего, на что не была бы способна эта блондинка, но убийство? Девица Монтеорфано? — Песте покачал головой, — не верится. Илларии Манчини, Флорианы Галли и Розины Ордаччи не было в замке — не их дежурство. Виттория Торизани? Зачем? Бенедетта Лукка? Смешно. Тощая Тассони? Она надорвалась бы, таская труп. Франческа Бартолини исключается — вся челядь её видела и зубоскалила. Джулиана Тибо? Она в другом крыле. Её никто не видел. Диана Манзоли? Она живет рядом с Тибо. И зачем ей Черубина? Гаэтана Фаттинанти… — Шут задумался. — Хм… Нет ничего, неподвластного этой особе, и Черубину она ненавидела…
— Фаттинанти? Гаэтана? Сестра Антонио? — Аурелиано Портофино тяжело задумался.
— Ты сказал о властолюбии, алчности, злобе, зависти и мстительности… Первое исключается. Алчность? Гаэтана не бедна. Злиться она умеет, но завидовать Черубине?… Отомстить? За что?
Альдобрандо Даноли наутро чуть пришел в себя. Вчерашний морок убийства сначала показался приснившимся, но постепенно воспоминание вернуло его к событиям ночи. Это был не сон. В памяти всплыли уродливый труп на постели, визг Франчески Бартолини и её обвинение Грандони в убийстве, тяжёлые глаза подеста и точившие ножи бесы.
Вчера он сказал д'Альвелле, что убийца — подлец. Сегодня понимание этого проступило ещё отчетливей, в памяти тонким контуром обрисовались растерянные остекленевшие глаза отравленной, память очертила и бессильный жест рук умерщвленной. Черубина ди Верджилези не ждала смерти. Но теперь Даноли осознал и проблему, стоявшую перед подеста. Убийца — хладнокровный негодяй, но в палаццо Дукале сам Альдобрандо видел лишь троих чистых, а значит, найти убийцу среди снующей придворной камарильи будет не легче, чем отыскать зеленый лист в летней древесной кроне, чем иголку — в стоге сена.
Он с едва сдерживаемым стоном поднялся.
Смерть несчастной статс-дамы обсуждал весь замок. Дворяне и челядь немало судачили, и каких только предположений не выдвигали! Епископ Джакомо Нардуччи считал свершившееся мерзостью, каноник Дженнаро Альбани был уверен, что Господь не попустит, чтобы негодяй ушёл от расплаты, да посетовал, что настали последние, антихристовы времена, наставник наследника Бартоломео Риччи только молча качал головой.
Главный королевский повар Инноченцо Бонелло придерживался мнения, что убийца прокрался в замок из города. Пылкое воображение нарисовало ему историю любви и мести, главный же дворецкий Густаво Бальди, выслушав эту версию, просто улыбнулся, ну, может, несколько высокомерно. Кравчий Беноццо Торизани лишь недоуменно покачал головой, скалько Пьерлуиджи Салингера-Торелли выразил недовольство тем фактом, что по городу поползли мерзкие слухи, уверяют, что злодеем-маньяком уже отравлен десяток фрейлин, это затрудняет приобретение провизии, все торгаши норовят узнать подробности.
Два сукиных сына, главный ловчий Пьетро Альбани и главный лесничий Ладзаро Альмереджи гневно заявили, что лично удавят мерзавца, если удастся узнать, кто он. И что удивительно, были искренни.
Адриано Леричи, главный сокольничий, убийством не интересовался, зато банщик, Джулиано Пальтрони, толстяк с темными глазами-маслинами и румянцем во всю щёку, сцепился с постельничим герцога Джезуальдо Белончини. Последний был неколебимо уверен, что убийца — шут Песте, и его надлежит посадить в каземат. Но банщик не верил в это, мотивируя недоверие исключительно благородным обликом мессира Грациано ди Грандони. Такой человек не мог отравить женщину! Нашлись и другие защитники: оказалось, не только Джованна Монтальдо видела уезжавшего Чуму. Фигляру посчастливилось попасться на глаза Пьерлуиджи Салингера-Торелли, когда тот выезжал из замка. К тому же гаер столкнулся у ворот с возвращавшимся в замок ловчим Паоло Кастареллой, а конюший Руджеро Назоли заверил обвинителя, что лично оседлал для мессира Грандони жеребца Роано. Не было его в замке весь день — он только под вечер появился.
Белончини, скрипя зубами, умолк.
Молодые камергеры Алессандро ди Сантуччи, Джулио Валерани, Маттео ди Монтальдо скромно молчали. Не подобало щенкам высказываться, да и сказать им было нечего. Они иногда проводили ночи в постели упомянутой особы — но это, воля ваша, не повод для убийства. Их родители — главный церемониймейстер Ипполито ди Монтальдо, референдарий Донато ди Сантуччи и хранитель печати Наталио Валерани полагали, что известная шлюха получила по заслугам, а сенешаль Антонио ди Фаттинанти подумал, что раз апартаменты синьоры Черубины освободились, недурно бы пристроить туда племянницу.
Камерир, министр финансов Дамиано Тронти, в день убийства выезжавший по делам герцога в Венецию, был изумлен свершившимся, но при разговоре о нём стал на точку зрения уважаемого мессира Портофино. По его мнению, это, конечно, одна из женщин. Но хранительница гардероба и драгоценностей герцогини донна Лавиния делла Ровере непреклонно придерживалась мнения, что Черубину убил один из её любовников. Такого же мнения была и Дианора ди Бертацци, жена лейб-медика, и её подруга Глория Валерани, мать хранителя печати. Джованна ди Монтальдо, Бьянка Белончини и Бенедетта Лукка о виновнике не высказывались — просто не зная, что сказать. Виттория Торизани, Джулиана Тибо, Диана Манзоли тоже не имели своего мнения, хоть только об этом и говорили, Франческа же Бартолини считала убийцей шута Песте и разубедить её не могли никакие доводы.
Кастелян Эмилиано Фурни и ключник Джузеппо Бранки обсудили, что делать с освободившимися покоями и предложили переселиться туда фрейлине Джулиане Тибо, чтобы освободить комнату самой синьорины Тибо для каких-то личных нужд. Но, увы, несмотря на то, что девица Тибо вместе с синьорой Манзоли жила в другом крыле и теперь могла бы переехать поближе к остальным — она наотрез отказалась въезжать в комнаты убитой.
Антонелло Фаверо, Джордано Мороне, Пьетро Дальбено и Энцо Витино, несмотря на присущее этой братии красноречие, не проронили о случившемся ни слова. Архивариус Амедео Росси и лейб-медик Бениамино ди Бертацци только тяжело вздыхали.
Альдобрандо Даноли не принимал участия ни в каких разговорах, почти не выходил из комнаты и часами молился.
В последующие дни челядь постепенно успокоилась. Тристано д'Альвелла был занят и гостями, и преступлением, но если гости особых хлопот не вызывали, то убийство завело его в тупик. Странные слова Даноли, сказанные в первую ночь дознания, не выходили у него из головы. «Где-то здесь, в этих коридорах ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеется сатана…» Хуже того — проклятые слова ещё и материализовались. Внимательно вглядываясь в лица своих слуг и соратников, Тристано в ужасе видел волчьи морды, физиономии хорьков и лисиц, а то и просто чудовищные рыла. Проблема была не в том, чтобы найти подлеца, а скорее, в необходимости отсеять лишних…
Тристано д'Альвелла не поленился посетить чулан, о котором упоминал Ладзаро Альмереджи, осмотрел ларь и царапины на нём, оставленные котами, заглянул внутрь, но сундук оказался пустым, его люди в его присутствии обыскали комнату донны, причём, свой любопытный нос сунул в покои убитой и шут Песте, — но ничего подозрительного не нашли. Абсолютно ничего.
Девица Тассони, раздраженная и озлобленная, нехотя ответила на вопросы начальника тайной службы. Да, неделю назад покойная Черубина ругалась с ней. Якобы, её коты, Трубочист и Цицерон, поцарапали ларь донны Верджилези в чулане. Это поклёп. Ничего они не царапали. Ларь просто рассохся, вот трещины по лаку и пошли. «И то странно! Целый год до того коты там ночевали — и ничего, а тут, гляди-ка ты! Она там вино, говорят, хранила. Так что, от царапин кошачьих на ларе оно скиснет, что ли?» На вопрос мессира Тристано, кто, по её мнению, мог убить синьору Верджилези, девица уверенно назвала мессира Пьетро Альбани. Он незадолго до того поругался с мессиром Альмереджи — она сама слышала, как они друг на друга в коридоре рычали. Мессир Альмереджи любовницу мессиру Пьетро не уступил — вот мессир Альбани назло мессиру Ладзарино и отравил синьору…
Мессир д'Альвелла задумчиво почесал в затылке. Пьетро Альбани был подлецом, и не было, по мнению Тристано, мерзости, на которую тот не был бы способен. Но отомстить Ладзаро? Дружки не пылали друг к другу любовью, но Альбани не стал бы убивать Черубину — ведь та удовлетворяла и его похоть. Он скорей убил бы Ладзаро. Но Альбани не стал бы травить Лезину — ведь на этом он и сам едва не погорел, да и не настолько ненавидел Петруччо Альмереджи, чай, одного поля ягоды… Между ними — счёты мелкой зависти да уколы больного самолюбия, но смертельной вражды нет.
Un lobo a otro no se muerden.[8]
Портофино поделился с Тристано подозрениями Чумы в отношении девицы Фаттинанти, и подеста осторожно побеседовал с Гаэтаной. Не случилось ли ей видеть убитую после туалета герцогини? Синьорина этого не помнила. А, допустим, мессира Альмереджи? Нет, этот человек ей в тот день нигде не встречался. А где она была сама этот день? После утреннего туалета у герцогини она была в часовне, беседовала с отцом Альбани, своим духовником, потом, выходя, встретила синьорину Монтеорфано, с которой провела полдня, затем зашел её брат Антонио и позвал их на балюстраду смотреть прием гостей мантуанских. Вечером они втроем пошли прогуляться на террасе, где встретили многих придворных. Речь о синьоре Черубине не заходила? Нет, все обсуждали прием, костюмы и шляпки мантуанок, происшествие с синьорой Франческой, злословили и потешались на разные лады. Отсутствия синьоры Верджилези никто не заметил.
К досаде начальника тайной службы, эти свидетельства подтвердились полностью. С полудня до шести не было и минуты, когда эта высокомерная красотка была одна.
Чума же столкнулся в коридорном пролете с Глорией Валерани. Он знал, что убитая относилась к ней с уважением, и весьма доверяла её советам.
— Донна Глория, вы же хорошо знали донну Черубину. Кто мог это сделать?
Донна Валерани вздохнула.
— Ты не хуже моего знаешь, малыш, что мозгов девчонке сильно недоставало. — Глория всех женщин замка моложе сорока звала «девчонками», сам же Чума шестидесятилетней донне годился во внуки, и потому Грациано ничуть не удивился словам старухи. — Мы думали с Дианорой, но мало что сообразили. Но вернее всего, что любовник, хоть и не Альмереджи. А вот некоторые господа, что реторты днями греют да камни философские изыскивают…
— Джордано?
— Она ему не отказывала, тут не обида. Но он Альмереджи черной завистью завидует — и что если траванул дурочку просто, чтобы подставить Ладзаро-то? Я так думаю, что сама девка слишком глупа, чтобы фигурой-то на этой доске быть…
Чума задумался. Мороне был способен на любую подлость, и разыграть гамбит был вполне способен. Однако, когда вечером он пересказал эту версию Тристано, тот отрицательно покачал головой. Он и сам не доверял клятому алхимику ни на грош, но он не был в портале в ту ночь. И днём не был — с него глаз не спускали.
Тяжёлый разговор состоялся после отъезда гостей между герцогом и начальником тайной службы, при котором присутствовали шут Песте и мессир Портофино. Д'Альвелла настаивал на том, чтобы дон Франческо Мария, пока они не найдут негодяя, ел у себя — в отсутствии челяди. Прислуживать ему будут Бонелло и он сам. Герцог язвительно поинтересовался, как долго ему вести жизнь затворника? Месяц? Год? На вялое возражение его милости мессира Портофино, что лучше быть затворником, чем покойником, его светлость только зло полыхнул глазами, и Чума поспешил отвлечь повелителя от горестных мыслей, ударив по струнам гитары.
Глава 11. В которой мессир Грандони встречает под луной девицу, потом наталкивается на искусительный текст, а напоследок — вытаскивает из воды новый труп
Чума обладал чарующим голосом и пел превосходно, но сегодня его искусство было бессильно. Герцог, подавленный и мрачный, насупленный и злой, молчал. Франческо Мария вообще-то был сильным человеком. Его никогда не страшила неизвестность, не пугала неопределенность. Он не только не боялся неизведанного, оно манило его. Он был не подвержен предрассудкам: не цепенел перед черной кошкой, не плевал через плечо, был открыт друзьям в неуверенности и сомнениях. Если завидовал — признавался, что завидует, если раздражался — сознавался, что раздражен и никогда не пытался скрывать свою слабость. Но сейчас чувствовал себя загнанной крысой, а кому это понравится?
Песте было жаль герцога, унизительность положения, в котором тот оказался, унижала и Чуму. Отпущенный доном Франческо Марией, Грациано устроился на старой балюстраде на внутреннем дворе, где задумчиво перебирал гитарные струны. Шуту было тоскливо. Как он и предполагал, таинственный убийца статс-дамы остался безнаказанным. Его болезненное состояние по вечерам усугублялось. Он словно утратил чего-то необретённое, потерял что-то нужное, но понимание, что именно, ускользало. Чума уныло смотрел на ущербную луну, и напевал старинную песенку, что слышал когда-то в Пистое, о разбитых надеждах и горьких утратах.
Я — ветерок в недвижных парусах, От рока ненадежная ограда, Блуждающая в немощных мечтах Мечта о рае в вечном страхе ада…Как всегда, вспомнил умершего брата, что усугубило скорбь, и голос его потаённо проступал в ночной тиши, то сливаясь с трелями ночных цикад и стрекотанием кузнечиков, то взмывая в ночное небо, звеня горестным и надрывным аккордом.
Грациано импровизировал и не заметил, как на противоположной стене открылось окно, и тёмном проёме мелькнула головка Камиллы Монтеорфано. Она не узнала голоса мессира Грандони. Шут обычно пел, кривляясь в присутствии герцога и нарочито гнусавя, но сейчас его голос изменил звучание, и синьорина, а она любила музыку, слышала голос Неба, проступивший невесть откуда, и силилась разглядеть впотьмах поющего. Но у неё ничего не вышло. Певец терялся во тьме, растворялся в сумерках, проступал только голос, в коем звучали ноты горькие, но колдовские, покаянные, но манящие. Камилла вышла на лестничный пролёт и осторожно спустилась вниз. Здесь голос звучал ниже и глуше.
На перекатах шумит река, бьёт из расселин скал. Сердце в камень обращено, — откуда ж тогда тоска? Сыплется прахом белым мука, жернов зерно истерзал, Тело мукой измелено, — откуда ж тогда тоска? Месяц выжелтил скобы замка, на патине замелькал. Если я мертв — и мертв давно, — откуда ж тогда тоска? Видел я черепов оскал видел распад и прах, печали не знает то, что мертво, — откуда ж тогда тоска?Грациано вздрогнул и умолк, заметив тень на балюстраде. Он, не откладывая гитару, сжал рукоять левантийской даги, но тут разглядел Камиллу Монтеорфано. Сама фрейлина, видя в руках шута инструмент, была ошеломлена и даже обижена. Так это он?
— Я не знала, что это вы, мессир Грандони, — Камилле было досадно, что она пришла сюда на голос этого человека.
Шут не был отягощён злопамятностью, но сейчас смотрел на девицу без улыбки. Ему было неприятно, что его слышали, он не склонен был открывать душу, но, преодолев недовольство, любезно заметил фрейлине, что на ущербной луне его всегда тянет подрать глотку. Он не разбудил её? Она тоже играет? Кажется, на лютне? Камилле было неловко сразу уйти, что выглядело бы невежливым по отношению к мессиру Грандони, коему она всё же считала себя обязанной. Девица присела на скамью, решив несколько минут посидеть, потом пожаловаться на комаров и уйти. Она по-прежнему злилась на себя: как она могла сразу не уловить тембр его голоса? Но он пел божественно, и можно было подумать, что у него есть душа… Как же это? Этот гордец что-то знает о скорбях?
— Да, я играю, — тихо проговорила она. — А о каких муках вы поёте? — Камилла недоумевала.
Грациано Грандони сел рядом и, перебирая гитарные струны, сказал, что это старые песни, слышанные им когда-то в Пистое. Он заиграл неаполитанскую тарантеллу, но неожиданно резко оборвал игру. Внимательно вгляделся в лицо фрейлины.
— Вы сказали, синьорина, что были плохо знакомы с синьорой Верджилези. Почему же вы плакали в церкви?
Камилла подняла на него удивленные глаза, но тут же и опустила их. Помолчала, потом пожала плечами. Она не ожидала такого вопроса.
— Она была неприкаянна, очень несчастна, одинока. И такая ужасная смерть, внезапная, предательская. Без покаяния, без последнего напутствия. Мне было жаль её.
— Синьора Верджилези была одинока? — шут не смеялся, лишь слегка изогнул левую бровь. Он недоумевал. Неужели малютка настолько дурочка, что не видела очевидного?
Камилла задумчиво смотрела в темноту.
— Вам трудно понять это. Вы сильны и бесчувственны. Когда такой, как вы, встречает слабого и уязвимого, ему кажется, он видит безногого инвалида. Помочь он не может, ему внутренне тягостно с такими людьми. — Камилла спокойно посмотрела на шута, — а она была подлинно несчастна, всегда скрывала свои чувства, боялась показать свою слабость. Она боялась сказать даже самой себе, что переживает на самом деле. Старалась производить впечатление, пускать пыль в глаза, фальшивить, — и боялась оставаться одна, потому что наедине с собой ей было страшно. Она нуждалась в толпе, её любовники — это тоже боязнь оставаться одной, возможность забыть о своей пустоте. — Камилла отвернулась, несколько мгновений следила за игрой лунных лучей на поверхности маленького фонтана, потом продолжила. — Она мечтала о Риме. Ей постоянно казалось, что настоящая жизнь где-то там, далеко, только не рядом с ней, и уж тем более не в ней самой…
Грандони слушал в удивлённом молчании. Нет, девица дурочкой не была. Сказанное было неожиданно глубоко и верно. Если бы синьора Верджилези хоть на волос интересовала Песте, он и сам бы это заметил.
— Ваш брат предположил, что отравление собаки — не попытка отравить дона Франческо Марию, но проверка на борзой яда, который потом использовали уже по назначению. Тогда получается, что в этом убийстве никакой случайности нет. Оно продумано и преднамеренно. Но если она такова, как вы говорите, кому могла понадобиться её смерть?
Камилла по-прежнему смотрела в ночь.
— Аурелиано говорит, что причина любого убийства — властолюбие, алчность, злоба, зависть или мстительность.
— Да, это я от Лелио неоднократно слышал. Но из ваших слов я понял, что убитая была слабой и никчемной, она не могла стоять ни у кого на пути, пробудить алчность или зависть, разозлить или спровоцировать желание отомстить ей…
Синьорина бросила на собеседника быстрый взгляд.
— Вы ошибаетесь, мессир Грандони. Она была знатна и совсем не бедна, а так как была очень слабой… Слабость силы не идет ни в какое сравнение с силой слабости, которая не умеет владеть собой. Она могла сделать любую глупость, не любила признавать глупости, была упряма, и могла спровоцировать кого угодно на что угодно… — Камилла вздохнула, — простите, мессир Грандони, мне нужно идти, уже поздно.
Грациано ди Грандони встал, неожиданно для самого себя отвесил девице низкий вежливый поклон и пожелал спокойной ночи.
Но сам спал этой ночью не очень спокойно. После молитв сначала удивлённо размышлял об услышанном от девицы, потом — о самой девице. Как ни странно, Камилла не показалась ему сегодня глупой, была спокойна, как Дианора ди Бертацци, и суждения её несли печать здравомыслия. Он вспомнил изгиб её шеи, когда она изредка поворачивалась к нему, сияние ярких глаз. Пожалуй, толпа была права, называя девицу красивой. Да, ничего. По его телу прошла странная судорога, словно он замерз, но в комнате было тепло. Грациано с отвращением подумал, что снова начинается приступ.
Бениамино так и не смог разобраться в его болезни, хоть после убийства и поднявшейся суматохи несколько раз заходил к нему, снова осматривал, пытал и поил какой-то дрянью. И ничего. Истома, проступившая минуту назад, расползлась по телу. «Господи, что со мной?» Грациано странно ослабел, трясся в ознобе, тяготило напряжение плоти. Он с трудом поднялся, вынул взятое у Росси Писание. Господи, наставь меня, вразуми, помоги мне понять пути мои…
Грациано раскрыл Вульгату, опустил палец на начало открывшегося абзаца. Глаза его расширились. «Quam pulchrae sunt mammae tuae, soror mea sponsa! Pulchriora sunt ubera tua vino, et odorunguentorum tuorum super omnia aromata. Favus distillans labia tua, sponsa; Mel et lac sub lingua tua: Et odor vestimentorum tuorum sicut odor thurisi…» «О, как любезны ласки твои, родная моя невеста! о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов! Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста; мед и молоко под языком твоим, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию ливанскому…» «Господи…Ты ли искушаешь меня? Или сам я искушаюсь нечистотой своей?»
Песте откинулся на подушку и веки его смежились. В полусне ему привиделись какие-то неприятнейшие лица придворной челяди, потом над ним зависла ущербная луна, а напоследок проступил тонкий абрис личика Камиллы Монтеорфано.
Сама Камилла вернулась к себе, но попасть в комнату не смогла. В коридоре её ждал мессир Фаттинанти. Уже три недели он не давал ей проходу. Нет, он не позволял себе никаких недостойных выходок, был неизменно галантен и вежлив, но его ухаживания тяготили синьорину.
Гибель сестры заставила Камиллу Монтеорфано возненавидеть мужчин. Ей было всего двенадцать, когда Изабелла стала женой Эдмондо ди Гварчелли, и сама она полюбила его, красивого и обаятельного, как брата, была счастлива счастьем сестры. Предательство, измены, жульничество Эдмондо. когда все открылось, убили в ней что-то сокровенное, и Камилла сама не могла понять, скорбела ли её душа больше от утраты любимой Изабеллы или от предательства Эдмондо. Она доверяла ему, поверяла помыслы и чувства, как родному человеку, как своему, а он… он улыбался и лгал… лгал поминутно. Он убил, довел до гибели сестру, он убил и её, Камиллу. Самоубийство Изабеллы, предсмертная записка сестры, понимание, что душа несчастной погибла в вечности, горе дяди, который, Камилла понимала это, нарушил долг священнослужителя, неиссякаемая скорбь матери, ярость Аурелиано, — всё это отложилось в ней жестким пониманием, что верить в этом мире нельзя никому. Все улыбки были лживы, все уверения — ложны, все обещания — призрачны.
После смерти сестры Эдмондо исчез, Камилла полагала, что он бежал в Рим, прихватив драгоценности и деньги Изабеллы, которые пропали из дома. Она не жалела о них и минуты, ибо они лишь усугубляли ее боль памятью о сестре и предательстве Эдмондо. Но вскоре Портофино принёс шкатулки с украшениями и флорины обратно. Лицо Аурелиано было тогда страшным в ледяном бесстрастии, оно испугало Камиллу. Она только и смогла спросить, откуда они? Брат безмятежно ответил, что их родственник при побеге не успел захватить вещи. Камилла ни минуты не поверила в это, но побоялась переспрашивать, ибо в безмятежности брата ей померещилось что-то жуткое.
Однако теперь она оказалась одной из самых богатых девиц в Урбино. Мать настаивала, чтобы Камилла появилась при дворе и согласилась выйти замуж, благо, её красота и богатство привлекали лучших женихов. Настойчивые же просьбы Камиллы отпустить её в монастырь вызывали слезы донны Донаты. Она потеряла одну дочь, и мысль о том, что ей никогда не доведётся нянчить внуков — убивала её. Под давлением матери, уговорами дяди и троюродного брата Камилла нехотя согласилась.
Но, увы. Пережитый в отрочестве ужас наделил Камиллу необъяснимым пониманием людей: за галантными словами она безошибочно вычленяла мысли, омерзительные, расчетливые, похотливые. Маттео ди Монтальдо оглядывал её, как голодный пёс — мясо, отец Джулио Валерани, она знала это, интересовался у нотариуса их семьи Леандро Чези её приданым, после чего его сын удвоил усилия ей понравиться, Алессандро ди Сантуччи, сын референдария, ухаживал настойчиво и упорно, но она прекрасно знала, что таковы указания отца, сам юноша втайне предпочитал удовольствия низменные и забавы попроще. Главный ловчий Пьетро Альбани, главный лесничий Ладзаро Альмереджи и главный дворецкий Густаво Бальди были ей отвратительны. Она знала, что все они — любовники многих фрейлин и статс-дам, и их слова о любви смешили и злили её. Сенешаль Антонио Фаттинанти был, как ей казалось, человеком порядочным, не путался с девицами, не творил подлостей, но, Боже мой, сколь расчетлив и приземлён был этот человек, не умеющий думать ни о чём, кроме личной выгоды! Даже во время ухаживаний он говорил только о предполагаемой покупке замка возле Пьяндимелето, описывая его достоинства и прекрасное местоположение. У него не было души. Ни у кого в замке не было души. Здесь сновали жуткие призраки и оборотни — и прикидывались людьми.
Сейчас Камилла пожаловалась на головную боль — ей не хотелось ни видеть Фаттинанти, ни говорить с ним. Оставшись одна, задумалась. Этой ночью её поразил мессир Грациано ди Грандони. Его голос не мог лгать. Там были мука и боль. Он умеет чувствовать? Он, хладнокровный, безжалостный, злой и язвительный, чьих колкостей так боялись придворные и от насмешек которого у многих наворачивались слезы на глаза?
Правда, её он никогда не задевал. И дважды спас в трудную минуту. Но даже смерть, прошедшая совсем рядом, не смягчила его жестокость. Камилла опустилась на кровать и вздохнула. Странно, однако, что брат отзывался о мессире Грандони с неизменным уважением. Впрочем, Аурелиано тоже временами пугал её.
Странно все.
…Спустя неделю после убийства несчастной статс-дамы мессир Грациано ди Грандони по обыкновению, заведенному по постным дням, принимал у себя дружка Аурелиано Портофино. Он любил эти вечера с Лелио, любил, как любит человек, привыкший довольствоваться ничем, минуты чистой, ничем не омраченной радости.
Лелио пришёл около пяти пополудни, отсидев заседание Трибунала, и пока Грациано наживлял удочки, опуская их в ров и с улыбкой наблюдая рябь над водой, рассказывал, что Федерико Гонзага, известнейший конезаводчик, предложил герцогу Франческо Марии коней на продажу, герцог Урбинский купил два десятка лошадей, и двух прислал в подарок Трибуналу. Это было кстати.
Песте вдруг задумчиво поинтересовался.
— А что, правду говорят, что отец Федерико Гонзага, Франческо Мантуанский, брат герцогини Елизаветы, умер… от французской заразы?
— Да, Калькаманьини говорил. Да я и сам слышал об этом от одного собрата из Мантуи ещё в монастыре. Франческо подхватил от одной из проституток сифилис и оказался изувечен глубокими язвами, распространявшими такой противный запах, что даже слуги бежали от него. Перед смертью он ослеп и уже не мог видеть, как его «мужская гордость» отвалилась от тела, подобно гнилому плоду… Респектабельные врачи отказались лечить хворь «в одном из самых низменных и постыдных мест тела», да и не знали, что делать, и беднягу врачевали цирюльники да мошенники, которые смешивали ртуть в чугунной ступке со свиным салом, сливочным маслом, уксусом, миррой, скипидаром и серой, как рекомендовал Парацельс. Полученную мазь втирали в язвы, которые разъедали плоть до костей. Как только не мудрили шарлатаны! Но сколько не заклеивали его язвы пластырями из дождевых червей, сколько ни привязывали мертвых цыплят к его гениталиям, через семь лет распутник умер… Да подсекай же! — Инквизитор стукнул дружка по плечу.
Песте, слушавший дружка, закусив губу, опомнился и подсёк крупного сазана. Теперь их было уже четыре.
Через четверть часа рыба была почищена, выпотрошена, посолена и обваляна в муке. Песте налил в сковороду масло.
— Ты посолил?
Чума кивнул, и осторожно положил аппетитные рыбные тушки в озеро кипящего масла. Аурелиано, отпихнув боком дружка, ножом поправил криво лежащего сазана, потом откинулся на стуле, запрокинул руки за голову и, улыбаясь, проронил.
— Господи, какое счастье…
Грациано Грандони искоса бросив взгляд на Портофино, чуть улыбнулся. Да, он понимал его. Лелио был человеком живого божественного дыхания, которому в этом мире было ничего не нужно. Он подчинялся Богу как своей высшей и последней инстанции, не знал эгоистической жизни страстей, не был рабом множества мимолетных благ, приносящих жалкую минутную радость, был вне событий и обстоятельств. Философы тщатся понять, но святые давно постигли, что полнота души есть потеря ее в Боге. Господь один обладает совершенной цельностью и дарует её отдающемуся Ему. Только у святых поистине совершенная душа. Для аскета Аурелиано эта комната была роскошной, жареная рыба — королевской трапезой, он умел быть счастливым этими Божьими дарами. Это и роднило их, но у Лелио было дело, коему он посвящал себя, а что у него, Чумы? Когда-то шутовство спасало его — но теперь стало обременять…
— Переверни рыбу, пережарим.
— Достань рюмки и бальзам, — распорядился Песте. — Ничего не пережарим, я люблю, когда хвостики хрустят.
Портофино извлек из ящика драгоценный бальзам, рюмки и поставил на стол тарелки. В коридоре послышался шорох шагов, и Песте, уже различавший шаги Альдобрандо Даноли, сразу после стука распахнул её. Граф окинул комнату отрешённым взглядом.
— Я не ко времени?
Шут рассмеялся.
— Время — вещь временная, преходящая и непостоянная, и настанет время, когда времени больше не будет, но пока мы подчинены временам и несем тягостное бремя времен, придти не ко времени нельзя, ибо всему есть своё время, а при том, что и сами мы временны, время надо ценить, — шут жестом пригласил Альдобрандо за стол. — Ведь время медленно для ожидающих, быстро для боящихся, длинно для сожалеющих и коротко для любящих. Но для тех, кто пирует, время — вечность. Кстати, сегодня последний день весны… Что с вами, граф?
— Ничего, — Альдобрандо по-прежнему смотрел отсутствующим взглядом. — Ничего…
Он напомнил Грациано Грандони пророка Иеремию — проникнутостью чем-то сокровенным, он, твёрдо ступающий на плиты коридоров и вместе с тем призрачный, сквозил сиянием нездешнего света. Аурелиано тоже смотрел на графа исподлобья, с едва скрываемым удивлением. Даноли зашёл, сам не зная зачем, с утра его снова то морозило, то бросало в жар, ему просто захотелось к людям, одиночество давило, но в замке людей было мало, те же странные сущности, что мелькали повсюду, людьми не казались, Альдобрандо смотрел сквозь них, и это ещё больше пугало его. Эти двое были людьми, живыми и осязаемыми, на них почивал Дух Божий, и сейчас они успокоили его мятущийся и больной дух. Альдобрандо отказался от трапезы, ибо не чувствовал голода, но несколько минут смотрел, как Чума переворачивает рыбу на сковороде, и эти простые движения, треск дров, обтекание пламенем потемневших головешек, легкий ветерок, струившийся из окна, запах рыбы — утешили и расслабили его.
Портофино задумчиво спросил.
— Мессир Грандони рассказал мне о ваших видениях, граф. И вы сказали д'Альвелле, что убийца — живой мертвец, внутри которого ползают смрадные черви и тихо смеется сатана…
Даноли растерянно взглянул на Портофино, заметил лазуритовую синеву пристального взгляда и пожал плечами.
— Мне так показалось. Я болен…
— Не больше, чем я. А не можете ли вы понять, Альдобрандо, что руководит этим исчадьем ада? — после того, как девица Фаттинанти ловко доказала свою непричастность к произошедшему, Лелио не знал, кого и подозревать, ведь явной ненависти к Черубине ди Верджилези никто больше не питал.
— Дьявольские откровения лживы, ваша милость, им нельзя доверять. В них порой проступает отражение истины, но искаженное и перекошенное. Я не вижу причин этого убийства, но это подлинно… не смейтесь, мессир Грандони… — Чума покачал головой, словно говоря, что и не думает смеяться, — это настоящая жертва… в этом меня, кажется, не обманули.
На лбу Чумы залегла морщина.
— То есть… Вы хотите сказать, что жертва… потому и жертва, что ни в чём не повинна? Я правильно понял?
Альдобрандо Даноли опустил глаза.
— Я не говорю, что она была чиста. Но она… жертва. Закланная овца на алтаре хладнокровной подлости. Жертвоприношение…
Портофино и Грандони переглянулись. Альдобрандо же встал и подошёл к окну. Господи, какое было бы счастье в тихом струении вечного дыхания внимать молчаливой тишине монастырских строений, как бы хотел он вечно смотреть на колеблемую ветром рябь залива… Даноли снова сковало холодом.
На поверхности реки вдруг всплыл огромный раздувшийся труп утопленника, на котором, как на плоту, снова сидели омерзительные твари с глазами диких кошек, они гребли воду черными вёслами и распевали все теми же надтреснутыми и визгливыми голосами: «Servi diaboli, servi Satanas…» В голове Альдобрандо помутилось, он со стоном рухнул на пол.
…Очнулся Даноли быстро, ощутив на губах терпкий вкус моденского уксуса, потом проступили лица шута и инквизитора.
— Там утопленник… слуги сатаны, слуги дьявола! Они утопили его.
Аурелиано и Грациано снова переглянулись, инквизитор подошёл к окну и выглянул наружу, скептически обозрев зеркальную гладь водной поверхности, абсолютно ровную, колеблемую только легкими порывами ветра, Чума платком вытирал вспотевшее лицо Даноли. Тот быстро опомнился, встал, и даже обратил внимание шута на рыбу, которую пора было снимать с огня. Ему было стыдно своей слабости, и хотя Грандони ещё раз с любезностью, в которой проступили истинный придворный такт и прекрасное воспитание, пригласил его к столу, Альдобрандо торопливо ушёл.
К удивлению Чумы, Портофино не высказал мысли о безумии их странного гостя, но твердо приказал разложить рыбу по тарелкам, и перевел разговор на предстоящий на Троицу турнир. Чума был рад, что Лелио не позволил себе никакого комментария о графе. Чуме было жаль несчастного.
Они оба с аппетитом закусывали и обсуждали шансы Чумы в поединке с Леричи, которого инквизитор не советовал дружку недооценивать, когда вдруг за окном раздался тяжелый всплеск воды. Оба сотрапезника переглянулись и поднялись: Чума легко и быстро, инквизитор неторопливо и осторожно. Впрочем, мессир Аурелиано вообще никогда и никуда не спешил.
— Бог мой… — Песте побледнел, увидев в воде человека, — сверху, с башни сбросили. Кто это? Надо вытащить.
— Если он мертв — надо подняться наверх…
— С башни спуски на каждом этаже. Там и сейчас уже никого нет. Лучше помоги — я подтяну его к берегу, а ты подхвати с уступа, — и Чума, плававший как рыба, торопливо скинув дублет и рубаху, нырнул в воду.
Аурелиано Портофино злобно посмотрел на тело мужчины, спиной выступившее на поверхности рва, пытаясь понять, жив ли он, потом прошёл по двум коридорам до лестницы, спустился вниз и оказался на гранитном уступе, отделявшем воду от стены. Чума, отплевываясь, тянул тяжёлое тело к берегу. Портофино помог ему извлечь упавшего из воды, и едва увидел утопленника, отказался от намерения вызвать Бертацци. Никакая помощь была невозможна. Он подал руку дружку, Грациано вылез на берег, закованный гранитом, пригладил волосы, с которых стекала вода, и подошёл ближе. Искажённое лицо покойника не помешало Чуме узнать его. Он жестоко и грязно выругался, потом тяжело вздохнул.
Перед ними в струях стекавшей воды лежал постельничий герцога мессир Джезуальдо Белончини.
Несколько минут дружки смотрели друг на друга — молча и мрачно. Чума был до гневного сокрушения и досады огорчен смертью врага, при этом с удивлением поймал себя на том, что сожалеет о хрустящем хвостике сазана, который он не успел доесть, а мессир Портофино, злясь на новое убийство, сокрушался о бальзаме, оставшемся в рюмке, и, поняв по взглядам друг друга о мыслях каждого, оба помрачнели ещё больше и опустили глаза. Но, опустив глаза, снова увидели мокрый труп. Господи, как хотелось бы обоим вернуть те минуты незамутненной радости, что услаждали обоих всего четверть часа назад! Но, увы…
Были спешно отправлены челядинцы — за мессиром Тристано д'Альвеллой и управляющим Салингера-Торелли, и не успели они подойти — набежала толпа придворных, раздался женский визг, истошные крики, дурацкие возгласы и глупые вопросы. У Тристано д'Альвеллы от ярости потемнело в глазах, лицо побагровело. Он разогнал собравшихся, приказал своим людям оцепить уступ и никого не пропускать к трупу, велел медику Бениамино успокоить синьору Бьянку, бьющуюся в истерике, потом осмотреть тело, а сам вместе с Портофино и Чумой прошёл в покои шута.
Те внятно в один голос повторили, что ужинали вместе и услышали звук падающего тела. Грациано Грандони даже показал, как они сидели, при этом шельмец отправил в рот хрустящий хвост сазана, а Аурелиано Портофино, заметив это, кивнул и допил бальзам. Потом, объяснил инквизитор, Чума разделся и прыгнул в воду, а он, Аурелиано Портофино, плавать не умеющий, обошёл лестничный пролёт и помог вытащить тело.
— Значит, упал он сверху… — начальник тайной службы старался говорить спокойно, но сам бесновался. Кстати, ничего не скажешь! — Это уже не бабёнка, мессир Портофино. Такое бабе не под силу… — Тристано вовсе не пререкался с инквизитором, просто злился. — Пойдём, посмотрим, откуда его сбросили.
Песте, сказав, что ему надо переодеться в сухое, остался, инквизитор же и начальник тайной службы поднялись наверх. На террасе башни никого не было. Чума подошёл спустя несколько минут и удовлетворенно кивнул. «Что и требовалось доказать…» Все трое плюхнулись на скамью, д'Альвеллазастонал.
— Мало мне проблем…
— Totum revolutum… — отстранённо и горестно прокомментировал шут.
Грациано ди Грандони злился не менее Тристано д'Альвеллы. Подумать только! Белончини! Кто мог убить этого идиота? Не хватало, чтобы подумали, что это он отомстил Джезуальдо за его дурацкие покушения и решил избавиться от него! Сам Грациано никогда не принимал постельничего всерьёз — даже когда трижды натыкался на свидетельства его мстительности, тот всё равно оставался в его глазах просто глупцом. Грациано задумался. Почему неизвестный убийца выбирает столь странные жертвы? Что общего у статс-дамы Черубины Верджилези и мессира Джезуальдо Белончини? Джезуальдо….
Песте погрузился в воспоминания. Невысокого роста, плотный, лысоватый, с округлым, вечно лоснящимся жиром лицом, небольшими блекло-зелеными глазками, толстым носом и мясистыми губами, — он был неприятен Чуме. Сразу по появлении шута во дворце постельничий герцога невзлюбил его: Грандони, по его мнению, нагло втерся в доверие дона Франческо Мария, строил из себя умника, тогда как был просто нулём и ничтожеством. Узнав, что род Грандони известен в Пистое уже свыше пятисот лет, почему-то взбесился ещё больше, и, придравшись к какому-то пустяку, вызвал шута на дуэль.
К этому времени Джезуальдо успел уже порядком осточертеть Чуме, и постельничему впервые довелось видеть оружие в руках того, кто до этого в течение двадцати лет, с самого детства, не выпускал меча из рук и владел им в совершенстве. Грациано удовольствовался тем, что в присутствии пяти секундантов пятикратно разоружал противника, надменно швырял ему под ноги оружие, и минуту спустя снова выбивал его из рук Белончини. Но не убил, ибо, повторимся, не принимал дурака всерьёз. Чума полагал, что этим поединком сумел показать мессиру Джезуальдо его подлинное место в дворцовой иерархии, и считал инцидент исчерпанным, но тут к нему, как назло, воспылала страстью синьора Белончини…
Этого удара Грандони Белончини наносить не хотел, тем более — что может быть смешнее, чем стать предметом страсти вздорной замужней дурочки? Грациано полагал, что у Джезуальдо хватит мозгов образумить супругу, вместо этого стал натыкаться на наемных убийц, одного из которых разговорил. Тому было приказано уничтожить мерзопакостного кривляку любым способом. И вот теперь кто-то весьма экстравагантно расправился с самим Джезуальдо… Воистину, qui fodit foveam incidet in eam, et qui volvit lapidem revertetur ad eum. Но кто это сделал? Кому был нужен Джезуальдо?
— А у мессира Белончини была любовница? — любезно поинтересовался инквизитор у начальника тайной службы.
— Нет, — резко обронил по-прежнему взбешенный д'Альвелла, — какая там любовница? У него же дрянная болезнь. В смысле, была, — поправился он.
Эти слова произвели на Грандони неожиданное и страшное впечатление. Песте побелел. Он не ослышался? Белончини? Господи! Он не знал этого. Чума вскочил и почти в беспамятстве сделал несколько шагов по террасе, потом остановился, не понимая, куда идёт. Руки его заледенели. Он уставился на Тристано невидящими глазами.
— Почему ты не предупредил? Какого чёрта я его вытаскивал? — Голос Грандони звенел. Он лихорадочно размышлял, и, весь трепеща, спросил, — а от покойника можно заразиться? — Губы шута тряслись, в глазах застыл ужас.
Портофино бросил изумленный взгляд на дружка, не понимая его волнения, а до д'Альвеллы наконец дошло, о чём спрашивает Грациано.
— Тьфу ты, Господи, да не французская зараза у него! Ты, что, идиот? Tigna, чирьи на животе, и шелушился он весь. Но Анджело его осматривал и сказал, что это… — Тристано пощелкал пальцами, но это не помогло подстегнуть память, — эх, забыл…malattia della pelle… Но это не заразно, просто бабы шарахались, потому что страшные они… А, foruncolo!
Чума одарил подеста очумелым взглядом, плюхнулся на скамью и вздохнул. Молчал он долго, не принимая никакого участия в дальнейшей беседе и, кажется, даже не слыша. Аурелиано и Тристано тем временем обсудили дальнейший ход расследования. Было решено восстановить события дня, точно установить, кто ошивался рядом с Белончини, кто враждовал с ним, каким образом и за каким чёртом он оказался здесь, на террасе Южной башни, и кто мог быть с ним?
На площадку поднялся Бениамино ди Бертацци. Вид медика, закусившего губу и смотрящего в землю, был растерянным и несколько ошарашенным.
— Ничего не понимаю. Он отравлен, это видно, но… то ли яд действовал медленно… то ли…
— И его решили утопить?
— Да, его напоили чем-то вроде того же аконита, но он, видимо, не хотел умирать и его поторопили, острием кинжала спихнули вниз, в воду, чтобы избавиться от тела. Под левой лопаткой синьора Белончини — отверстие от клинка, но крови на одежде нет, то ли потому, что он уже был мертв от яда, и кровь успела свернуться, то ли — вода остановила кровь и смыла её следы с рубашки. Он холодный, но вода не теплая. Я не могу сказать, как давно он убит. Ты надел бы колет, Чума, простудишься, — элегично заметил медик шуту.
Инквизитор и шут переглянулись, и кривляка не мог не обронить, правда, к его чести, без всякой злости: «De fer ne venin morir, maus pot l». Сообщив шуту, что тот — наглый гаер, инквизитор никак не прокомментировал сказанное, но тихо поинтересовался у Грациано, где можно найти мессира Даноли? Шут понял и кивнул. Да, видение несчастного снова оказалось пророческим.
Д'Альвеллаже поинтересовался у медика тем, что пока не понимал.
— Странно. А почему он не хотел умирать?
Медик не затруднился.
— Анджело говорил мне, что лечил его от прострела в прошлом году и употреблял аконит для компрессов.
— А у вас есть аконит?
Бертацци покачал головой, сказав, что свой запас израсходовал на подагрика Паоло Кастареллу и астматика Комини. Чума задал дружку-эскулапу ещё один вопрос, спросив, правда ли, что Белончини был болен? Медик бросил на шута быстрый взгляд и опустил глаза.
— От пояса и до пят он покрыт фурункулами, а если к этому добавить подагру, грудную жабу и симптомы застарелого чешуйчатого лишая, — жизнь бедняги приятной я бы не назвал.
Грандони содрогнулся и поспешно предложил Аурелиано Портофино найти Даноли, но его остановил голос Тристано д'Альвеллы.
— А зачем вам Даноли?
Дружки переглянулись, и Песте нехотя рассказал о произошедшем за четверть часа до находки трупа.
— Он сказал, что видел труп?
Грациано мрачно кивнул, и тогда Тристано д'Альвеллатоже выразил желание повидать графа. Втроем они направились на поиски Даноли, по пути к ним присоединился Ладзаро Альмереджи, доложивший подеста, что, по сообщениям челяди, у входа на башню видели только Лавинию делла Ровере, она болтала с Глорией Валерани, которая ждала сына и внука, а мужчины там замечены не были.
Мессир Даноли оказался неподалеку от башни Винченцы. Он сидел на окне коридорного пролета и смотрел на город. Рядом сидел каноник Дженнаро Альбани. До этого они оба тихо беседовали, причем разговор шел о предстоящем паломничестве герцогинь к местным святыням. Дженнаро, человек твердый и праведный, давно заметил графа Даноли, выделил его в толпе и иногда навещал. Даноли тоже с удовольствием беседовал с Ринуччо, удивляясь той разнице душ, что являли братья Альбани, ибо младший, Пьетро, был до дрожи неприятен Альдобрандо. Сейчас он решился спросить о нем Дженнаро.
— А ваш младший брат, мессир Пьетро, он не будет сопровождать герцогинь?
— Пьетро никогда не ездит по святыням… — улыбнулся Дженнаро.
— Он равнодушен к духовным вопросам?
— Напротив. Совсем не равнодушен. Он ненавидит клириков, и говорит, что сама идея загробного наказания и воздаяния — фантазия злобных церковников. — Тон Альбани был ироничен, но глаза его веселы не были.
— Вы не пытались его переубедить?
— Как? Мы расходимся в исходных постулатах. Подлость он называет умом, ум зовет занудством, честность считает ханжеством, а лицемерие — житейской опытностью — мне не определиться в таких дефинициях.
Оба умолкли, заметив подходящих, Альбани откланялся, Даноли же вздохнул. Чувствовалось, что ему тяжело — и вспоминать о случившемся, и думать о кошмарном видении.
— Мне уже лучше. Это просто слабость… Я болен.
— Ваши пророческие видения, граф, являют собой весьма интересную болезнь, — проронил инквизитор, — но мне хотелось бы понять…
— Не нужно смеяться надо мной, — торопливо перебил Даноли, — я не волен над этим, и…
— …и мне хотелось бы понять, граф, — бас Портофино утвердил себя, перебив Альдобрандо, — кого вы видели в воде? Вы узнали этого человека? Четверть часа назад из канала нами был выловлен утопленник.
Даноли замер с полуоткрытым ртом, онемевший и побледневший. Утопленник?
— Вы сказали, что во рве — утопленник. Кто это был? Вы видели лицо?
Даноли стал странно напряжённым, прикрыл глаза и чуть побледнел.
— …Нет. Он всплыл вверх спиной. На нём сидели бесы. Но это был мужчина. Широкая спина, волосы тёмные, на макушке проплешина.
Шут и инквизитор переглянулись. Аурелиано Портофино про себя подумал, что всей этой чертовщине только и не хватало пророчеств, а в голове Грациано Грандони проскользнула мысль, что дружок Лелио, предположив, что убийством Верджилези дело не кончится, оказался прав.
Д'Альвелла же задал только один вопрос:
— И это, по-вашему, граф, тоже подлость?
Альдобрандо Даноли скользнул по начальнику тайной службы прозрачным взглядом светло-голубых глаз и уверенно кивнул. Ладзаро Альмереджи только недоуменно переводил взгляд с подеста на Даноли.
…Все разошлись.
Когда они остались вдвоем с начальником тайной службы, лесничий поинтересовался, что имел в виду этот странный человек? Д'Альвелла не затруднился.
— Он говорит, что убийца — подлец, Ладзарино.
— Подлец? — Альмереджи неприятно царапнуло определение. — А откуда он знает? И почему Портофино верит ему? Да и вы, как я погляжу, тоже…
Подеста посмотрел на подчиненного взглядом тяжелым и задумчивым.
— В ночь, когда нашли Черубину, Даноли сказал, что подлость — деяние чёрной души, явственное в проявлении и загадочное в определении. Чистая душа испытывает ужас перед бездной зла в чужой душе. Оно ужасает. Где-то здесь, говорит, в этих коридорах ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеется сатана…
— Сумасшедший…
— Не знаю, — безмятежно проронил д'Альвелла, — может быть. А тебя, Ладзарино, эти убийства не пугают?
Альмереджи оторопело уставился на подеста. Пожал плечами.
— Проделано все, что и говорить, с умом и очень чисто. Комар носа не подточит. Но причём тут сатана?
— А, по-твоему, стало быть, это пустяки? И ничуть тебе не страшно?
Ладзаро снова пронзил начальника изумлённым взглядом.
— Если понять, зачем он это делает — всё станет просто. А бояться? Чего?
Подеста почему-то тяжело вздохнул, чуть сгорбился, вздохнул и ничего не ответил Ладзаро Альмереджи, лишь проронил, что вечером и ночью его услуги ему не понадобятся.
Мессир Аурелиано Портофино был не очень наблюдателен — просто потому, что обычно был погружён в молитву. Но это не означало, что он вообще ничего не замечал. Все, что ему было нужно понять, мессир Портофино умел постигать моментально. Будучи для своего дружка Чумы не только сотрапезником, собеседником и собутыльником, но и духовником, Лелио считал Грациано лучшим из своих духовных детей. Грандони никогда не скрывал от него своих плотских искушений, не склонен был винить в своих согрешениях никого, кроме себя, верил истово.
На первой исповеди, пять лет назад, Грациано Грандони удивил Портофино, оказавшись телесно непорочным. Наблюдая за Песте в последующие годы, отец Аурелиано смутно чувствовал, что целомудрие его исповедника не ложное, но неправедное. Аурелиано сказал ему об этом, Грациано Грандони в ответ окаменел, не опровергнув, но и не подтвердив сказанное.
Теперь Портофино отметил, что его дружок весьма странно отозвался на его рассказ о Франческо Мантуанском, а уж упоминание о возможной блудной болезни Белончини и вовсе привело его в трепет. Чума боялся заразы, понял Портофино, боялся до животного ужаса. Но почему? Однако, вопросов дружку не задал, спросив совсем о другом.
— А что ты, дорогуша Чума, обозначил бы как подлость?
Песте поежился. «Подлость?… Обман доверия. Предательство».
— Обман доверия? — задумчиво повторил инквизитор. — То есть подлость возможна только со стороны того, кто тебе близок? Кому доверяешь?
Грациано Грандони почесал левую бровь.
— Да… Белончини трижды посылал ко мне убийц, но я не считал его подлецом. Но если убийц послал бы мне ты, Лелио, — это было бы подлым. Я тебе доверяю.
— Стало быть, подлость — злой умысел, направленный не против врага, но друга? Врагу, выходит, сделать подлость нельзя? Но разве не каждый злой умысел несёт в себе подлость? Даноли сказал о хладнокровной подлости…
— Я имел злой умысел против Дальбено. Я хотел вывалять его в дерьме и вывалял. Но не только не считаю себя подлецом, но и горжусь содеянным. Он получил за дело. И доверия его я не предавал — он мне ни на грош и не доверял. Другое дело, если я сделал бы это тебе: ты не заслужил такого и веришь мне. Такое деяние с моей стороны было бы подлостью.
— Не заслужил? Как искажается язык… «не заслужил… заслуга…», «не достоин подлости…» Глупо думать, что подлости можно «удостоиться». Скорее, насколько можно понять, разгребая нагромождение путаных эвфемизмов и лживых синонимов, подлость есть не просто злой, но вероломный умысел. Но если тот, на кого он направлен, получает его по делам своим, но это — всё же наказание, возмездие. Приговор — не подлость, а слово закона. Подлость, стало быть, это наказание неповинному. Вот почему Даноли сказал о жертве. Казнь невинного, который не ждал палача и принимал его за гостя…
Грациано Грандони кивнул.
— Ну, и кто этот изверг?
— Увы, дорогуша, впору вопросить об этом говнюка-Дальбено. Однако, хоть в его предсказаниях незначительный выбор возможностей развития событий при ничтожной степени достоверности толкований и высокой степени неопределенности интерпретаций создавал порой впечатление частой осуществимости прорицаний — это желание несбыточно.
— Это почему? — удивился Чума. — Спросить его можно.
— Нельзя. Засранца видели выезжающим из города.
Песте не выразил ни малейших сожалений по этому поводу, но лениво обронил.
— И Черубина, и Джезуальдо считали палачом меня, и, боюсь, подлинного палача могли и просмотреть.
— Да, как выразился недавно мессир д'Альвелла, «no hay opiniones estúpidas, sino estúpidos que opinan…»40 Испанский язык очень емкий. Но Даноли прав. Убийца — подлец. Дружески протянуть бокал с ядом, потом брезгливо спихнуть в воду острием даги? Убийца, похоже, высокомерен…
— Что это дает?
— Иногда и последний плебей может возомнить о себе невесть что, но здесь… это знатный человек, Чума. Умный, коварный, высокопоставленный. При этом… у него очень странный ум. Недаром же я вначале подумал о женщине. Это человек необычного ума…
Глава 12. В которой Камилле Монтеорфано предлагаются два ответа на вопрос, почему мессира Грациано ди Грандони называют Чумой
Чума, расставшись с Аурелиано Портофино, хотел было уединиться на той же скамье, где несколько дней назад встретился с Камиллой Монтеорфано. Увы, она была занята — на ней сидел Энцо Витино и витийствовал, его слушательница, синьора Франческа Бартолини, восторженно внимала ему.
— Главное умение придворного — рассуждать на важные темы, не подражая педантам, но все подавать с изяществом. Изящество свободно, принуждение для него пагубно. Строгие правила замораживают, и кто слишком строго придерживается даже самых похвальных правил, смешон…
Чума, затаившись за колонной, удивился. Эти двое, похоже, ещё не слышали о новом убийстве, иначе, их разговор имел бы другое направление. Так и оказалось. Появившийся на площадке Ладзаро Альмереджи, тоже с удивлением поглядев на сидящих, сообщил им о новой трагедии.
— Джезуальдо? — Чума, видевший из-за своего укрытия побледневшего Витино, понял, что тот абсолютно не причём. Поэт несколько минут не мог придти в себя, кровь отлила от его лица, потом у Лоренцо вырвалось нечто несуразное, — Он же… приглашал… как же это?
Синьора же Бартолини, хоть и была изумлена гибелью Джезуальдо Белончини, сразу сумела опознать преступника. «Это негодяй Грандони! — взвизгнула донна Франческа. — Он ненавидел Джезуальдо!» Альмереджи вежливо поправил синьору. Наоборот. Это мессир Белончини ненавидел мессира Грандони. Но в словах главного лесничего не было упрямого желания убедить её. Напротив. У мессира Ладзаро были совсем другие намерения. И он немедленно приступил к их исполнению, перво-наперво заверив поэта, что тот смертельно бледен и ему лучше лечь в постель. Витино кивнул и пошатываясь, удалился. Надо сказать, что теперь, после того как по замку стал гулять мерзейший стишок о его мужских достоинствах, синьор Витино не особенно рвался в спальни красоток, предпочитая наслаждаться их похвалами своему уму и поэтическому дару, хоть и поклялся отомстить анонимному обидчику. Автором пакостной эпиграммы был мессир Ладзаро Альмереджи, но он, в отличие от Витино, не жаждал лавров и своего авторства не афишировал, довольствуясь тем, что читал сочинённый им злобный пасквиль всем и каждому.
Сейчас, изгнав ничтожного поэтишку, довольный главный лесничий склонился перед синьорой Бартолини в галантнейшем поклоне, потом деликатно присев рядом с синьорой, втянул своим аристократичным носом запах её ароматических благовоний и не различив в нем дерьмовых флюидов, выразил несчастной Франческе, потерявшей любимую подругу, искреннее соболезнование. «Всю эту неделю он места себе не находил от скорби и поклялся, когда он узнает имя негодяя, погубившего донну Черубину, тому не жить» Донна Франческа знала убийцу. «Это негодяй Грандони. Он ненавидел Черубину». Синьора не могла простить шуту его гнусного трюка с ночными горшками, погубившего её зарождавшийся роман с синьором Дальбено, его вечных насмешек и пакостей, неоднократно творимых ей самой и её подруге, и полагала, что такой человек способен на любую мерзость. Мессир Альмереджи был согласен. Да, этот человек способен на всё. Ладзаро предложил синьоре Франческе нынешней же ночью уединиться от посторонних ушей в её спальне и детально обсудить, как лучше свести счёты с пакостным шутом. Синьора с жаром согласилась. Мессир Ладзаро был доволен. Неделя поста надоела ему, а за неделю вонь около потаскушки выветрилась, как он надеялся, бесследно.
Сейчас, под вечер, коридоры и веранды замка были оживлённы, всюду сновала челядь, и придворные обсуждали новое убийство. Мимо мессира Альмереджи и донны Черубины прошли Донато ди Сантуччи и Наталио Валерани.
— Но вы же с Джулио должны были заметить, Наталио, кто спустился с башни… Вы же были совсем рядом… — Донато не был дружен с Джезуальдо Белончини, но и не враждовал с ним.
— Нет, никого не было, нас ждала моя мать и Лавиния дела Ровере, — Наталио с сожалением покачал головой, — скорее всего убийца свернул по лестнице третьего этажа, или вышел в оранжерею. — И оба удалились.
В глубине коридора послышались тяжелые, шаркающие шаги, и показались старик Росси и его писец Паоло. Эти ни о каком убийстве явно не слышали.
— Сказано, что душе грешника после смерти остается только коридор вечности, ведущий в ад. И нет в существе этой души такой частицы, которая не испытывала бы невыносимых страданий в тисках терзающей её боли на всю вечность. И боль эта бесконечна, поскольку в аду душа совершенно обнажена… Разве не так, мой мальчик?
— Мессир Портофино сказал однажды, что боль греха есть потеря видения Бога, мессир Росси, и каждая погибшая душа несёт ад в самой себе… — тут собеседники заметили сидящих и те, поднявшись, поклонились. Амедео и Паоло поприветствовали их и исчезли в коридорных лабиринтах. Синьора Франческа с удивлением проводила их глазами и снова обернулась к мессиру Альмереджи.
— О чём они говорят? — изумилась она и тут же и вскочила, — но поспешим…
После того, как заговорщики покинули скамью и направились в кровать синьоры плести злые интриги против гнусного ломаки мессира Песте, сам Грациано ди Грандони, нисколько не беспокоясь о последствиях происков мессира Альмереджи и козней донны Франчески, ибо прекрасно знал главного лесничего, плюхнулся на лавчонку и задумался. Он недоумевал. Убийство Джезуальдо было просто нелепым. Чума снова содрогнулся, вспомнив о болезни Белончини. Он ничего не знал об этом, но теперь становилась понятной неприязнь к нему супруги. Чума чувствовал себя неловко: теперь ему было жаль несчастного Белончини, раньше он видел неприязнь к себе постельничего, его зависть и ревность, но никогда не думал о нём самом…
В эту минуту на балюстраду вышла Камилла Монтеорфано. Она была в парадном платье и шла с вечернего туалета донны Элеоноры, на лице её застыла печаль. Чума вспомнил, что завтра на рассвете герцогини собирались уезжать на богомолье. Он встал, улыбнулся и вопросил:
— Что навеяло печаль на ваши прелестные глаза, синьорина? Мысль о завтрашнем отъезде повелительницы или новое ужасное убийство?
Она вздохнула.
— А вы снова смеетесь?
— Не вижу в отравлении ничего смешного. До вашего прихода я думал о нём. Я не знал, что мессир Белончини был болен.
Голос мессира Грандони звучал странно — горько и скорбно. И он был серьёзен. Камилла кивнула.
— Бьянка говорила. Он болел много лет. Бедный. Больной и слабый, нелюбимый, презираемый даже собственной женой… Он ненавидел вас, я знаю. Вы были для него живым кошмаром: здоровый, красивый, непобедимый, удачливый — вы воплощали всё то, чего он был лишён…
— И по слабости он трижды подсылал ко мне наемных убийц. — Песте невесело усмехнулся, — а я так и не сумел принять его всерьёз. Каюсь, синьорина, даже вытащив его сегодня из воды, уже мертвого, я по-прежнему не принял его всерьёз. Я подумал о хвосте сазана, который не успел доесть, когда пришлось прыгнуть в воду. Это, наверное, было бессердечно, но этот дурацкий хвост не выходил у меня из головы. Я не сумел огорчиться его гибелью, синьорина, только разозлился. Я не сумел принять всерьёз даже его гибель…
Камилла окинула его изумлённым взглядом.
— Так трудно понять, когда вы шутите, а когда говорите серьёзно…
— В последнее время я и сам перестал это понимать, синьорина, — пробормотал Чума.
Камилла бросила на Грациано Грандони новый недоумённый взгляд. После той ночи, когда она вышла из комнаты на голос этого человека, он немного заинтересовал её: тогда ей на миг показалось, что этот высокомерный красавец способен чувствовать. Но могло ли это быть? Он был не таким, как все, не досаждал ей и не домогался её. Сейчас он был серьёзен — и, хоть говорил кощунственные вещи, но был несомненно честен в своём признании.
Неожиданно она спросила:
— А почему вас зовут Чумой, мессир Грандони? Вы получили это прозвище за язвительность?
Мессир Грандони на миг побледнел, потом быстро пришел в себя и невесело рассмеялся.
— О, нет. Я же пистоец… — Грациано предложил девице присесть и опустился рядом. Голос его зазвучал напевно и чуть сумрачно. — Когда Луций Сергий Катилина узнал, что римляне собираются осадить его во Фьезоле, он бежал по равнине вдоль гор. Антоний и Петрей настигли его, а Метелл выставил охрану на перевалах. Стесненный с двух сторон Катилина был разбит на Пиценской равнине, немногочисленные раненые из его войска нашли себе там пристанище, основав город. Позднее число жителей города умножилось, а из-за чумы, скосившей катилинариев, как считает Виллани, его назвали Пистоей. Название он выводит от «peste» — чума… Я — пистоец. Отсюда и прозвище. Говорят, что пистойцы всегда были людьми заносчивыми, язвительными и воинственными, ведь они плоть от плоти дерзких катилинариев… — Чума скосил глаз и иронично поглядывал на Камиллу, но ей и на сей раз почему-то не показалось, что Грациано Грандони смеётся.
…Ночь прошла, её сменил рассвет, но он не принёс прояснения таинственных обстоятельств второго безжалостного убийства. Следствие облегчил тот факт, что герцог недолюбливал Белончини из-за его вечных доносов на челядь и жалоб на шута. К сообщению о гибели постельничего дон Франческо Мария отнесся с завидным хладнокровием и даже не скрывал равнодушия. Впрочем, судя по физиономии его светлости, он был в эти дни безразличен ко всему. Но теперь Чума рассказал герцогу о предположении Портофино, что яд не самом деле предназначался не ему, но был просто опробован на борзой. Его светлость задумался, а д'Альвеллапочесал за ухом.
Это предположение было отрадно, но верно ли оно?
Что до расследования, то людьми д'Альвеллы было установлено, что за три часа до обнаружения тела, около четырех пополудни постельничий приехал в замок из дома, где ночевал. Его видели на конюшне и в покоях герцога, но в половине шестого он был отпущен и направился к себе. Наталио Валерани свидетельствовал, что Джезуальдо в своих комнатах не появлялся: его дверь открывается со скрипом и он, Наталио, всегда слышит, как тот входит. Белончини не приходил. При этом дверь его комнаты точно была заперта. Но банщик Джулиано Пальтрони уверенно заявил, что видел, как мессир Белончини направился через внутренний двор из покоев его светлости к арочному проходу, который вел на этаж, где были его комнаты. Получается, он вошёл в двери, свернул, видимо, в коридор и… пропал. Дальнейшие его следы были призрачны, ибо стирались водой. Обретён же мессир Белончини был уже трупом мессирами Грациано Грандони и Аурелиано Портофино в семь часов пополудни.
В коридор, где таинственно исчез Джезуальдо Белончини, выходили двери интенданта Тиберио Комини, кастеляна Эмилиано Фурни, ключника Джузеппо Бранки, кравчего Беноццо Торизани, главного дворецкого Густаво Бальди и главного сокольничего Адриано Леричи. Далее шла дверь самого Белончини. По другой стороне коридорного пролета шли комнаты мессира Манзоли, сенешаля Антонио Фаттинанти, хранителя печати Наталио Валерани, камерира Дамиано Тронти, и замыкали вереницу покоев придворных комнаты главного повара Инноченцо Бонелло.
Полностью обелить себя могли только Инноченцо Бонелло, ибо неотлучно находился при кухне, стряпая на ужин его светлости только что доставленных куропаток, Адриано Леричи, который этих куропаток, отловленных силками, и доставил, да Дамиано Тронти, с трех часов и до восьми неотлучно находившийся в покоях самого герцога, где оба обговаривали сложный вопрос подлинности золотой статуэтки Марса, за которую венецианский меняла и жулик синьор Бализи запрашивал сумму несусветную. Наталио Валерани был у себя, к нему пришла его мать и они решали, чем порадовать Джулио, тот был именинником. Глория Валерани ушла от сына около семи. Она послала слугу за приказчиком, ибо они с сыном решили купить для Джулио новый шлем для турнира, и пока ждала приказчика, сидела на скамье у спуска с башни на первом этаже, а Наталио пошел уточнить у сына, какой шлем тот хочет. Но вниз никто не спускался, только Лавиния делла Ровере поболтать остановилась о паломничестве герцогинь. Но убийце гораздо проще было на третьем этаже свернуть в коридор, да с челядью смешаться… Джузеппе Бранки и Эмилиано Фурни были вместе в нижнем портале, обсуждая необходимость закупки новой посуды и постельного белья. Тиберио Комини был болен и не вставал с постели, Беноццо Торизани сновал между кухней и кладовой, Густаво Бальди видели охранники в главной зале, он глупейшими советами мешал играть в шахматы Фаттинанти и Монтальдо.
Тристано д'Альвеллазадумчиво почесывал мочку уха. Кроме министра финансов, собственного дружка, коего он не подозревал ни минуты, из оставшихся десятерых пятеро были его людьми. Уже было сказано, что придворные сплетники сильно заблуждались, утверждая, что при дворе каждый третий — шпион д'Альвеллы. О, глупость людская!
Шпионом был каждый второй.
Ну и что с того? Убийство Черубины Верджилези и слова Даноли заставили начальника тайной службы задаться мерзейшим вопросом о том, кем собственно, являются его люди и насколько можно им доверять? Ответ не понравился Тристано д'Альвелле. Большинство его соратников были откровенными подлецами. Кроме Инноченцо Бонелло, человека добродушного, и незлобивого, на порядочность остальных он и сольди бы не поставил. Преданность Беноццо Торизани обеспечивал неусыпный надзор, главный дворецкий Густаво Бальди был обязан ему всем, но был человеком, готовым пренебречь любыми обязанностями, кастелян Эмилиано Фурни, щуплый пучеглазый губошлеп, был пойман на содомской связи с ключником Джузеппо Бранки, — оба под угрозой выдачи инквизиции делали все, что от них требовали, но разве можно было положиться на их верность? Смешно.
Кстати, при дворе было мало людей подеста, подобных Альбани и Альмереджи, услуги которых просто хорошо оплачивались, большинство этих ничтожных людишек попадались на какой-либо мерзости, после чего становились покорным орудием в его руках. Но на кого он, д'Альвелла, мог всерьёз опереться? На Ладзаро, что ли? Кому при дворе он, Тристано, мог подлинно доверять? Перед его невидящим взором проступило лицо Портофино… да, разумеется. Всплыла кривляющаяся рожа Грациано Грандони. Песте. Да. Как ни странно, он вполне доверял Бениамино ди Бертацци, хотя тот был человеком Грандони. Верил он и Альдобрандо Даноли. Тоже человек Грациано. А кого набрал он? Подонков. Почему? Подонки управляемы. Люди Грандони неуправляемы. Но он доверял им…
«А не потому ли ты набрал подонков, что являешься подонком сам?»
Эта идиотская мысль заставила Тристано д'Альвеллу поморщиться. К дьяволу. Черубина Верджилези и Джезуальдо Белончини не были его людьми. Эти люди принадлежали к родовой знати Урбино, и кровь давала им право вращаться при дворе. Тристано торопливо вернулся мыслями к убийству.
Убийца в первом случае имел время сделать все спокойно и неторопливо, во втором — тоже успел бы замести любые следы, ведь всё, что негодяю было нужно — убрать остатки трапезы и смыть кровь с кинжала. Пока труп вылавливали из канала да пытались понять, что произошло — убийца имел в распоряжении не минуты, а часы.
Нет, свежие следы искать было глупо.
Жертвы. Черубина Верджилези была обыкновенная глупая курица. О Джезуальдо Белончини Тристано д'Альвеллатоже был невысокого мнения. Просто дурень. Завистливое ничтожество, вечно бегающее с доносами, за которые ему никто не заплатил бы и сольди. Ну, и кому нужно убивать их? Зачем? Но в кое в чём второе убийство порадовало д'Альвеллу. Похоже, Портофино, хоть и явно ошибся в утверждении, что убийца — женщина, прав был в своём предположении, что на борзой просто опробовали яд, умысла же против герцога никто не имел.
Значит, убийца всё же мужчина. Джезуальдо пригласили в комнату на его же этаже и там отравили. А что потом? Полумертвого вынесли на террасу и сбросили вниз? Тристано д'Альвеллапокачал головой. Глупости. Убийца просто напоил его, а после вместе с ним прошел на террасу на башне. Медик говорит, что тот привык к акониту, стало быть, умирал медленно, и убийца подтолкнул его кинжалом в воду, когда началась агония. Или поторопился избавиться от ещё живого? Непонятно. Но Верджилези… Получается, что и её убил мужчина. Но в вину Ладзаро Альмереджи д'Альвеллане верил. Наглый пройдоха прекрасно знал, что о его ночных посещениях синьоры осведомлены весьма многие, и первый — не шибко-то любящий его Пьетро Альбани. Да и убита-то бабёнка среди бела дня, не таясь. Альмереджи совсем неглуп и весьма осторожен. А с Белончини он и вовсе отродясь не ругался, внешне они были в отношениях почти приятельских. Делить им было нечего.
Но кто тогда? Убийцу, видимо, надо искать среди тех, кто жил в одном крыле с Джезуальдо Белончини. Но интендант Тиберио Комини невиновен — бедняга недавно упал с лестницы, лежал с поломанной рукой и поврежденным коленом. Ганимеды Эмилиано Фурни и Джузеппо Бранки на подобное едва ли отважились бы. Зачем им Белончини с его чирьями? Адриано Леричи… д'Альвеллавздохнул. Адриано, не боявшийся быть ему врагом, подлецом не был, и убил бы мечом. А уж бабенку и вовсе никогда не отравил бы. Так кто же? Антонио Фаттинанти? Густаво Бальди? Наталио Валерани?
Но любовниками Верджилези были Ладзаро Альмереджи, Пьетро Альбани, Пьетро Анджело, Густаво Бальди, щенки-камергеры. Пишущая братия не в счёт, они жили на третьем этаже. Альмереджи и Альбани квартируют на этаже герцога. Итак, в двух списках пересекалось только одно имя. Густаво Бальди. Главный дворецкий. Подонок был его человеком, захудалым дворянчиком, вытащенным из дыры в окрестностях Момбарочьо, лизоблюдом и доносчиком. Но он не враждовал с Белончини, они были приятелями. И зачем Густаво убивать Черубину Верджилези? К тому же, он был мелковат для того определения, что дал Даноли. «…Где-то здесь ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеётся сатана…»
И это плюгавый Бальди?
Тристано д'Альвеллапоежился. Граф Даноли оказался прав в том, что убийца подлинно хладнокровен, спокоен, бьет исподтишка и наверняка, и не оставляет следов. Считал ли он, д'Альвелла, совершающиеся убийства подлыми? Альмереджи, вон, ничуть не ужасался. Тристано закусил губу. Он тоже не содрогался от происходящего, ибо воспринимал его… как должное? Нет. Скорее, как нечто, просто выходящее за рамки обыденности, но происходящее на его глазах зло ничуть не ужасало его.
А почему это чужая подлость должна ужасать подлеца? Чему тут ужасаться? Тристано д'Альвеллапонимал убийцу — не причины деяний, но логику поступков. Не одобрял, но случись надобность убить ему самому — он поступал бы столь же осмотрительно и здраво. «…Где-то здесь, в этих коридорах ходит живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеётся сатана…» Да, неожиданно понял он, это так. Но это в равной степени можно отнести и к нему самому. Это он — двигающийся покойник, кадавр, червивый труп, давно утративший различение добра и зла, в нём тоже вспухают зловонные фурункулы тупого безразличия и тихо смеётся дьявол…
Тристано сжал зубы и с тихим стоном потряс головой, пытаясь прогнать тяжёлые мысли.
…Разговор с Густаво Бальди ничего не прояснил. Более того, шельмец сумел полностью оправдаться! В день убийства синьоры Черубины он не отходил от герцогов, присутствовал не только на приеме, но и на охоте и на ужине. Его видели все! А когда несчастного Джезуальдо Белончини с башни сбросили — они сидели втроём с Ипполито и Антонио в зале приемов, как раз семь на башне пробило, и крик его жены раздался. Оба они могут поручиться, что он до того целый час никуда не отлучался!! И начальник охраны его видел, и челядь.
И что же? Так и оказалось.
Песте спросил, где все это время ошивался Мороне? Оказалось — еще утром в день убийства с поручением герцога уехал в Пезаро, должен вернуться только через два дня. Незадача. Чума отвёл в сторону донну Валерани. Он знал, что убийца легко мог, сойдя с уступа башни, затеряться в коридорном пролёте любого этажа, и не надеялся, что Глория может что-то заметить. Но Мороне не было в замке, а это обеляло мерзавца и от подозрений в убийстве Черубины. Донна Глория тоже понимала это.
— Вообще ничего не понимаю. Если это не Мороне, то кто?
— Мимо тебя никто не проходил?
Глория покачала головой.
— Челядь мелькала, да я лиц не замечала, а тех, с кем здороваться бы пришлось — не было.
Чума безнадежно вздохнул. Тут к ним подошла Дианора ди Бертацци.
— Размышляем, кто мог прикончить Белончини, — просветил ее шут.
— Врагов у него, кроме тебя, не было, — уныло пробормотала Дианора.
— Это не я, — уверил её Чума.
— А все подумали было, что твоих рук дело, да Портофино рявкнул, что с тобой был, и если ты виноват, так и он, стало быть, тоже. Все и умолкли.
Дальнейшее расследование, продолжавшееся целый день, зашло в тупик.
На следующий день, в воскресение, после проводов герцогинь, направившихся к Тысячелетнему Скиту, сопровождаемых каноником Дженнаро Альбани, придворные ещё оставались на внутреннем дворе. Синьора Бьянка Белончини отбыла домой для похорон супруга. Грациано Грандони, дождавшись, пока вдова исчезнет за воротами, облегченно вздохнул, перекрестился, вышел из своих покоев и направился к Глории Валерани и Дианоре ди Бертацци, стоявшим неподалеку от Тристано д'Альвеллы и герцога рядом с Бениамино.
Появление его не осталось незамеченным.
— Вы только посмотрите на этого негодяя, — прошипела синьора Бартолини. — Все равно, рано или поздно вся правда проступит, всем станет ясно, что это ваших рук дело, — и, заметив усмешку Чумы, ядовито вопросила, — Вы не согласны?
— Мужчина может согласиться с женщиной, только сойдя с ума, синьора, — Грациано Грандони утомленно улыбнулся, — но на меня, штатного дурака, это не распространяется. Мне не с чего сходить.
— Вы ошибаетесь, мессир Грациано, третьего дня, я сказала вам, что к обеду будет дождь, и вы заметили, что это вполне возможно. Вы согласились со мной, — мягко поправила шута Дианора ди Бертацци.
— Верно, — исправился шут, — надо внести коррективы в мое утверждение, дорогая Дианора. Мужчина может согласиться с женщиной в двух случаях: если он безумен или если обсуждаемый вопрос ему глубоко безразличен…
— Есть и третий вариант, дорогой Грациано, — вздохнул Бениамино ди Бертацци.
— Третий? Не пугай меня, Бениамино… я не вижу его…
Ди Бертацци снова вздохнул, но промолчал.
Между тем герцог, откровенно радовавшийся отъезду супруги, отношения с которой были у него весьма сложными, сообщил приближенным, что подготовка к турниру почти завершена. Он хотел порадовать этим развлечением Гонзага, но тот спешил в Рим, теперь же турнир был приурочен к Троице. Так как места в городе не хватало, турниры уже много лет проводились на Тутовой поляне, куда брали с собой походные шатры, предпочитая их простор тесноте городских постоялых дворов. Каждый стремился роскошью своего выезда затмить всех остальных, к месту проведения турнира стекались реки повозок из соседних сёл и замков, устраивая ярмарку съестных припасов, одежды, оружия и доспехов.
— Ты участвуешь, Грациано? — спросил шута герцог.
Чума кивнул. Его герб был выставлен для участия одним из первых.
— Но учти, Чума, — смеясь, бросил ему герцог, — если ты позволишь себе на турнире эскапады в адрес дам…
Шут покачал головой и, кривляясь, проронил.
— Клянусь верой, жизнью и честью, мой повелитель, что не стану никого умышленно поражать острием меча или бить ниже пояса, не прикоснусь к тому, чей шлем упал, и не скажу ни об одной даме или девице… правды, и да простит мне грех лжи мой духовник… — тут Грандони помрачнел и умолк.
Он вспомнил, что на прошлом турнире Джезуальдо Белончини осмелился вякнуть ему, что, хоть он дворянин и рыцарь, но его низкое шутовское ремесло не дает ему права участвовать в боях наравне с аристократами. Сказано это было по окончании ристалища, и Песте, забрав приз, вполголоса проронил тогда обещание на следующем турнире стукнуть Белончини затупленным мечом плашмя по лысой макушке. Сказал он это, положим, просто отводя душу, пошутил, но вот — кто-то опередил его. И был серьёзен.
Герцог между тем сообщил Аурелиано Портофино, только что отслужившего мессу за удачное паломничество герцогинь, что епископ Нардуччи просил и его присутствовать на турнире. Инквизитор кивнул. Хотя церковь много посодействовала изменению турнирных схваток, превратив смертельные поединки в театральные представления, запретить их совсем не могла, да и не хотела: мужская удаль должна где-то показывать себя, пусть же делает это на публике, а не на дуэльных единоборствах по кустам.
Девицы восторженно зашептались. Турнир был не только ристалищем рыцарской доблести, но и показом последней моды. Каждая фрейлина сочла бы себя обесчещенной, не появись она перед мужчинами в ложе в новом платье. Синьора Бартолини обратилась к мессиру Ладзаро Альмереджи с вопросом, чьи цвета он наденет на турнире? Главный лесничий побледнел при мысли, что придётся натянуть на себя цвета этой потаскушки, но тут же и воспрянул духом, сообщив красавице, что на нём будет её любимый цвет. Он и забыл, что заказал новый плащ, совпавший с зеленым полем на гербе Бартолини. Синьора Франческа зарделась, как маков цвет, а синьорина Гаэтана Фаттинанти окинула мессира Альмереджи взглядом презрительным и неприязненным.
Четыре дня, оставшиеся до турнира, были посвящены шитью, разговорам, сплетням, обетам и зарокам. Чума примерил новый плащ и берет, доставленные от портного, и Портофино, насмешливо оглядев его, изволил заметить, что он хорош на загляденье. Грациано попросил его подождать с похвалами, пока не увидит его на Люциано. Лелио кивнул и отправил в рот кусочек молодой косули — трофея герцога, ногу от которой Чума просто утащил с кухни, воспользовавшись добрыми чувствами к себе Инноченцо Бонелло, пообещавшего не заметить пропажи. Он же снабдил Чуму необходимыми специями и маринадом, и дружки потратили два часа на колдовство у каминной сковороды. Лелио, Бог весть почему, категорически возражал против сельдерея, Песте согласился, но попросил дружка не мельтешить под ногами и, добавив моркови, репчатого лука, корень петрушки, лавровый лист, зубок толченого чеснока, поперчил, полил мясо разогретым сливочным маслом, посолил, и спустя час влил в сковороду полбутыли красного сухого вина. Чума деятельно тушил мясо в сковороде, а инквизитор молился за успех его усилий.
Блюдо вышло великолепным. Чума тоже ел за двоих, ведь предстоял турнир. Про убийства в эти дни все как-то забыли.
И вот в пятницу, седьмого июня, на устроенном заранее возвышении епископ Нардуччи вместе с Аурелиано Портофино и Флавио Соларентани отслужил торжественную мессу. С благословения Божия начинается всякое Божье дело, провозгласил епископ, и турнир начался.
Мессир Альмереджи, приехавший раньше других, заметил вдруг за спиной герцога девицу с распущенными волосами в роскошном платье цвета заходящего солнца. Обрамленное темными волосами лицо, узкое и иконописное, было необычайно красивым. Ладзаро, почти не дыша, несколько минут пожирал красотку глазами, оглядывая свежую грудь и величественную осанку, представляя её в своей постели и недоумевая, откуда она взялась? Есть же женщины, подумать только, а он всё по клоакам шляется, промелькнула в его голове похмельная мысль. Тут он вздрогнул и чуть не сплюнул от злости. Девица в алом платье оказалась ненавистной Гаэтаной ди Фаттинанти.
Он никогда не видел её с распущенными волосами, вот и не узнал.
Дамы же жадно и похотливо рассматривали участников турнира. Три качества ценили они в мужчинах. Рыцарь должен был отличаться красотой, обладать силой и происходить из хорошего рода. Последнему качеству удовлетворяли все, ибо были выходцами из благородных семей, многие были сильны, ибо только ношение доспехов, весом около ста фунтов, неимоверно развивало мощь торса и рук, но далеко не каждый мог похвастаться благообразием…
В самом начале, на выезде участников, возникло легкое замешательство, вызванное тайной завистью и восхищением.
На ристалище на жеребце, стати которого произвели впечатление даже на герцога Франческо Марию, появился мессир Грациано ди Грандони. Все несколько минут не могли вымолвить ни слова, завистливо озирая вороного красавца-коня, чьи грива и шерсть отдавали на свету лаковым лиловым отливом, а стати были божественны. Но как бы ни хотелось придворным зубоскалам пустить в ход известную остроту о том, сколь досадно видеть, что такой великолепный конь так мало подходит своему седоку — сказать это оснований не было. Мессир Грандони в белой шелковой рубашке, в новом дублете, лиловом плаще и лиловом берете с белым пером выглядел древним паладином, и как ни мало любили этого дворянина дамы, они вынуждены были со вздохом признать его красивейшим из рыцарей. Кто мог бы с ним сравниться?
Но Бенедетта Лукка была уверена, что мессир Адриано Леричи гораздо более приятен, Глория Валерани заметила Дианоре, что мессир Альмереджи, если бы не был с похмелья, тоже мог бы поспорить с ним красотой. Недурен был и мессир Альбани в новом синем дублете, молодые камергеры тоже держались в седле с достоинством.
Арена была обнесена прочной деревянной оградой с трибунами и ложами для наиболее знатных зрителей и тех прекрасных дам, которым выпала честь преподнести победителю турнира награду.
Хор певчих звенел хрустальными голосами:
Святого нашего креста И ты достоин, Когда твоя душа чиста, Отважный воин. Такое бремя не для тех, Кто трусоват иль в суете земных утех, Погрязнуть рад. Ты плащ с крестом надел Во имя добрых дел. Напрасен твой обет, Когда креста на сердце нет…Здесь произошла ещё одна заминка. Герцог, как шептали вездесущие сплетники, по просьбе епископа Нардуччи выбрал его племянницу Камиллу Монтеорфано, а также Гаэтану Фаттинанти и Бенедетту Лукку хозяйками турнира, и когда они появились на возвышении, для них предназначенном, все умолкли. Синьорина Лукка была в платье цвета белой чайной розы, Гаэтана — в сияющем розово-алом, а Камилла Монтеорфано — в темно-лиловом, отороченном аметистовой отделкой. Девицы прекрасно смотрелись вместе, и тут всеми был отмечен тот странный факт, что дублет мессира Грандони… тоже тёмно-лиловый. Дамы зашептались, синьорина Монтеорфано с удивлением посмотрела на Грациано Грандони. Сам он почесал левую бровь.
Это получилось ненарочито. Грандони вовсе не собирался надевать ничьи цвета. Он всегда выступал в чёрном дублете, поверх которого надевал доспехи, а сейчас заказал портному фиолетовый костюм просто потому, что этот цвет оттенял вороно-муаровый отлив конской масти и гармонировал с цветами его родового герба.
— Бог мой, неужели Чума перестал быть женоненавистником? — голос герцога перекрыл шепотки толпы. — Или это случайность, Песте?
Мессир Грандони повернул коня к герцогу, заметил, как побледнела Камилла Монтеорфано, и как странно напряглось лицо Портофино. Шут с любезной улыбкой ответил герцогу, что в любой случайности нужно прозревать Промысел Божий, даже если он на его шутовской взгляд не сразу заметен. Ему ничуть не хотелось задевать ни Камиллу, ни дружка Лелио, и он добавил, что, раз Господь сподобил его надеть цвета мадонны Камиллы, он будет сражаться за хозяйку турнира.
Все обернулись к Камилле Монтеорфано. Девица обязана была подарить рыцарю, который вызвался сражаться в её честь, часть своей одежды — перчатку, платок, ленту с рукава платья, и синьорина молча протянула мессиру Грандони аметистовый платок с груди. Ей было мучительно неприятно, что она невольно оказалась в центре всеобщего внимания и была вынуждена поступать, как требовали условности. Представив, сколько сплетен и нелепых домыслов может родиться из этого эпизода, Камилла в досаде закусила губу. Как могло получиться, что цвета совпали? Она понимала, что это случайность, ибо сама вообще решила приехать сюда только вчера вечером по настоянию дяди Джакомо. Никакого наряда она не шила, просто накануне вытащила из сундука одно из платьев сестры Изабеллы, да велела служанке приготовить его к утру. Угораздило же её выбрать лиловое!
Песте хотел было прикрепить платок к своему шлему как знак благосклонности избранной им дамы, но, заметив погасший взгляд Камиллы Монтеорфано, молча отъехал, вставив его на ходу в нагрудный карман колета.
Мессир Ладзаро Альмереджи, стоя на ристалище в темно-зелёном плаще, хмуро оглядывал своё оружие. Оно не заслуживало такого взгляда, так как было в прекрасном состоянии. Вчера синьора Бартолини зазвала его на вечерок, и весьма вымотала. Он вернулся к себе обессиленный и злой. И удовольствие-то было так себе, хоть он ни в чём не встречал у потаскушки отказа, и страстные визги дурочки осточертели, и почему-то ему всё время мерещилось, что от неё исходит вонь дерьма, в котором её выделал Песте. Ладзаро понимал, что это фантом, но спать ушёл к себе. Но спал, хоть и у себя, беспокойно и тревожно. Среди ночи проснулся. Почти час не мог снова заснуть, хоть и понимал, что перед турниром надо выспаться. Что с ним? Вроде бы ничего не тяготило. Долги? Пустяки. Мужские забавы? Сколько угодно. Что не так? Всё, как надо. Просто тоска накатила, надо бы винца тяпнуть, да перед турниром не следовало глупить. Но уснуть не смог и всё же осушил пару стаканов. Теперь он был мрачен. Голова с похмелья ныла, улыбки дурочки Франчески раздражали.
Меж тем Портофино по-дружески благословил оружие мессира Грандони. «Благослови, Господь, меч сей, дабы раб твой был непобедим. Пользуйся этим мечом для защиты Святой Церкви и для поражения врагов креста Христова и веры христианской». Девицы тем временем восхищались тончайшим мастерством отделки доспехов участников, украшенных дорогой позолотой и чеканкой. Рыцари выезжали к ристалищу блестящей кавалькадой, на рукоятях их мечей сияли драгоценные камни, на вороненых клинках серебрились девизы владельцев. Копья были украшены флажками, алебарды — пышными кистями — и благородный турнир с булавами и затупленными мечами начался согласно старому обычаю.
Рыцарские поединки при дворе Урбино редко заканчивались ранениями и гибелью участников. Все знали, что герцог гневался, когда участники забывали правила. Победитель, убивший соперника, исключался из числа победителей, ибо его светлость не любил терять солдат даже на войне. Церковь — в лице его преосвященства епископа Нардуччи и мессира Портофино — даже запрещала погребение погибших на турнирах, правда, это правило упразднялось, если рыцарь перед смертью успевал принять монашество.
Судьи привычно разделили участников на две равные половины для боя по их количеству, опыту и мастерству, стараясь устроить так, чтобы ни одна партия изначально не имела перевеса. Жонглеры и карлики, герольды и судьи турнира вместе с почетным судьей, мелькавшие повсеместно участники и их слуги — все слилось в почти неразличимом мельтешении. Соперники сражались, проигравшие выбывали, звенели мечи, мессир Альмереджи проиграл своему дружку-недругу Пьетро Альбани, отчасти из-за тяжелого похмелья — отчасти из расчетливости и домовитости: он прекрасно понимал, что если в финале выйдет против чёртового Чумы, — проиграет. Зачем же силы расходовать? Выигравший у него Альбани был разбит Адриано Леричи. Мессир Ладзаро, проходя мимо трибуны, отдал меч своему пажу, и тут встретился взглядом с Гаэтаной ди Фаттинанти, сидевшей неподвижно и свысока озиравшей его. В её глазах было что-то странное, тяжёлое и нечитаемое, отчего Ладзаро почему-то снова захотелось выпить.
Он направился в свой шатёр, откуда улизнул в близлежащий кабак.
Камилла Монтеорфано сидела в трёх шагах от подруги. Не было мужчины, который повторял бы в битве имя Гаэтаны. Та никому не подарила ни платка, ни рукава. Это казалось Камилле лишним доказательством дурных нравов двора. Никто не ценил здесь подлинной красоты и ума, порядочности и чести. Успехом пользовались только потаскушки. Но почему она всегда холодна и сурова? Гаэтана была избрана одной из хозяек турнира, признанная красавица… Именно среди таких размышлений Камилла подняла глаза и вдруг…
Понимание молнией ударило ей в глаза, и глаза её померкли.
Тем временем на ристалище наконец были объявлены два победителя, коим теперь предстояло скрестить мечи друг с другом. Бенедетта Лукка бросила осторожный взгляд на Камиллу Монтеорфано. Мессиру Грациано ди Грандони предстояло сразиться мессиром Адриано Леричи, что, впрочем, многими предвиделось загодя. На шлеме последнего был завязан шарф цвета белой чайной розы.
Песте знал, что Леричи влюблен в Бенедетту, считал, правда, втайне, что у него дурной вкус, но самого Адриано уважал. Но уступить? Песте поймал и насмешливый взгляд Портофино, руками показавшего, что надевает на голову капюшон, намекая на монашеский клобук. На ристалище вышел почетный судья — им был избран Тристано д'Альвелла — бывший посредником между дамами и рыцарями. Если во время боя кто-либо ослабевал, дамы поручали почетному судье опустить на такого рыцаря чепец, называемый дамской милостью, и никто уже не мог тронуть огражденного этим знаком.
Чума покачал головой и поправил на голове шлем, этим говоря Портофино, что не согласен ни на клобук, ни на чепец. Схватка с Адриано Леричи должна была быть подлинно ожесточенной, но если главный сокольничий дошёл до финала порядком вымотанный предшествующими поединками, то Песте противники не утомили. Его соперники были настолько напуганы славой этого воина, что признавали себя побежденными, почти не сопротивляясь. Тут Чума заметил взгляд Бенедетты на Леричи, не ускользнуло от него и то, что Камилла опустила глаза и вообще не смотрит на него. Он поморщился и бросил еще один взгляд на девиц, но тут перед ним в прорези забрала появился Адриано.
Грациано напрягся, и странная волна дрожи прошла по его телу. Рука заиндевела на рукояти меча. Он хотел победить. Хотел, сам не понимая, почему. Доказать, что он сильнейший, первый? Но кому, этой девчонке, что и смотреть-то на него не хочет? Нет. На это ему было наплевать. Но вторым он не будет. Грациано вновь вспомнил ненавистных Панчиатики, с коими так и не довелось скрестить мечей, ярость взметнулась в нём, кровь дерзких катилинариев загорелась в жилах. Мечи зазвенели. Грациано не видел, как в ужасе поднялся герцог, не слышал, как закричала что-то д'Альвелле синьорина Лукка, не заметил, как расширившимися от страха глазами смотрит на него Камилла Монтеорфано. Он не видел ничего. Чума был готов убивать и не оставил сопернику ни единого шанса. Перед его глазами был лишь клинок врага и глаза Адриано…
Леричи не был готов к поединку с богом войны. Страшный удар Грандони перерубил меч противника у самой рукояти, и остановился Грациано, только различив перед глазами белый шест судьи и чепец на Леричи.
Теперь Чума очнулся. Он, оказывается, едва не добил Адриано. Что это с ним было? Поверженный противник смотрел на него с нетаимым ужасом, как на сумасшедшего. Зрители молчали, потом разразились воплями. Грациано стало неловко.
В бою он был охвачен тем неизъяснимым опьянением, которое вызывает испытание мужества, проявление жестокости, сердце билось каким-то кровавым порывом и жаждало резни. Он полной грудью вдыхал горячий и острый пар от своей лошади и почти ничего не помнил. Люциано, дымящийся и взмыленный, фыркал, вытягивая шею и потряхивая уздечкой. Его бока то поднимались, то опускались так сильно, что, казалось, готовы были разорваться; мускулы дрожали под тонкой кожей, как тетива после выстрела, налитые кровью и расширенные глаза сверкали жестокостью хищного зверя, кожа под ручьями пота и беспрерывная дрожь по всему телу вызывала сострадание и нежность, как страдание человеческого существа.
Возбужденные поединком дамы что-то кричали, герцог, покачивая головой, сел, тут на ристалище в своей поношенной рясе появился Лелио и тихо поинтересовался у дружка, какая муха его укусила? Тот и сам не знал. Он бросил взгляд на Камиллу. Синьорина с жалостью смотрела на плачущую Бенедетту Лукку и утешала её. Менестрель звучным высоким голосом запел величальную.
На бой выходят два героя. Коль победит один из них, Кого, скажите, из двоих Храбрейшим назовёте? Хотите вы иль не хотите, А доблестнее победитель!Франческо Мария, видя, что дамам не до награждения, жестом показал епископу на племянницу, призывая поторопить её вознаградить победителя, сам вручил Песте великолепное седло работы знаменитого Марчелло Лабано и латы от миланца Пиччинино. Камилла, повинуясь дяде, под сотнями глаз поднялась, протянула кубок мессиру Грациано Грандони и надела на его голову лавровый венок. В глазах её застыл ужас, и Камилла торопливо отвернулась от него.
Чума злился на себя до ругани, шепча под нос проклятия. Он не слышал поздравлений Ладзаро Альмереджи, не видел своего оруженосца, спрашивавшего, в замок или домой отвезти награды господина, в глазах Чумы плыло ристалище, и странно двоилась фигурка Камиллы Монтеорфано. В висках стучало, руки тряслись. Идиот! Что он вытворил?
Но тут вдруг среди стука перекладин собираемых шатров, пения менестрелей и разговоров челяди раздался крик герцога, зовущего д'Альвеллу.
— Тристано!! Дьявол! Что творится?
Все обернулись к его светлости и заметили возле него бледного человечка с перекошенным лицом. Д'Альвелла поспешил к повелителю, и тут открылось, что пока они забавлялись турнирами, убийца в замке не знал отдыха: слуга, принесший в комнату мессира Тиберио Комини обед, обнаружил своего господина мёртвым.
Несчастный был отравлен.
Луиджи Чино, домоправитель мессира Грандони, и его паж Винченцо Васано были, пожалуй, единственными людьми в толпе, кто не обратил большого внимания на сообщенное. Оба они оприходовали награды господина, оттащив седло, латы и кубок, взятый из расслабленных рук мессира Грациано, к его шатру, любовались ими и тихо обсуждали, как лучше довезти их домой. Все остальные замерли в молчании. Чума задумчиво снял шлем и всунул его в руки Лелио Портофино, который в неменьшей задумчивости, перебирая четки, надел его себе на голову, уподобившись центуриону.
Между тем Тристано д'Альвелла махнул рукой скалько Салингера-Торелли. Присутствие большого количества знати на турнире, по крайней мере, давало возможность обелить многих. Пьерлуиджи понял подеста, и уже на ходу вытаскивал из кармана колета сверенные списки.
Участниками турнира были его победитель мессир Грациано ди Грандони, главный ловчий Пьетро Альбани, главный лесничий Ладзаро Альмереджи, главный дворецкий Густаво Бальди, главный сокольничий Адриано Леричи, псарь Паоло Кастарелла, конюший Руджеро Назоли, камергеры Алессандро ди Сантуччи, Джулио Валерани, Маттео ди Монтальдо.
Среди почетных гостей обретались главный раздатчик милостыни епископ Джакомо Нардуччи и инквизитор Аурелиано Портофино, каноник Флавио Соларентани и духовник герцога Жан Матье, наставник принца Бартоломео Риччи, секретарь Григорио Джиральди, наставник принцесс Франческо Альберти и скалько Пьерлуиджи Салингера-Торелли. Тут же были лейб-медик Бениамино ди Бертацци, главный церемонимейстер Ипполито ди Монтальдо, сенешаль Антонио ди Фаттинанти, референдарий Донато ди Сантуччи, хранитель печати Наталио Валерани и камерир Дамиано Тронти, сидевший рядом с синьориной Торизани. А где Антонелло Фаверо, Джордано Мороне, Энцо Витино? Вот они. Все здесь. Пьетро Дальбено, получивший кличку «говнюк», несколько дней назад покинул замок. Скатертью дорога.
Ну и что это давало? Кто вне подозрений?
— А никто, Тристано, окромя Грандони да Леричи, да ещё, пожалуй, епископа с присными. До города — десяток минут ходьбы, а езды и всего ничего. Отлучиться мог любой, — охладил пыл начальника тайной службы его подручный Ладзаро Альмереджи.
— И ты видел отлучавшихся, Ладзарино?
— Я и сам отлучался, винца попить у матушки Розы на постоялом дворе. И там кого только не видал… время от времени. И референдарий заглядывал, и поэт, и медикус, и хранитель печати, и ученые мужи Риччи с Джиральди тоже набрались солидно. Выпить-то все не дураки. А тут ещё три постоялых двора и дыр всяких без счёта…
— Ты участвовал в первой схватке с Сантуччи…
— Ну да, его одолел, справился с Бальди, а потом проиграл Альбани…
— Что так?
— Так я же видел, что следующий Леричи… А кривляка чёртов своих четверых уже к тому времени уложил. Зачем мне победы? К тому же, надо же быть благородным, — злорадно промурлыкал наглец, — и дать моему дружку Петруччо иногда почувствовать себя мужчиной, — сукин сын снова нагло усмехнулся. — В итоге Альбани был разбит Леричи, а я тем временем уже винцо попивал у Розы…
— Мудр ты, Ладзарино… — без всякой злобы, но с лёгким оттенком презрения обронил Тристано д'Альвелла, — и кто же, как полагаешь, прикончил интенданта?
— Недели полторы назад его Портофино с лестницы спустил, — наябедничал Альмереджи, — но отравить он его не мог, все время по левую руку от епископа сидел и никуда не отлучался. На постоялый двор он не заглядывал.
— Портофино? С лестницы? А покойник сказал, упал сам. Откуда ты знаешь?
— А чего тут знать? Сам видел. Мы с Энрико в «дохлого поросенка» в закутке играли. Вытащил он его из библиотеки, за шиворот схватил и мордой вперед в лестничный пролёт со всей дури и отправил. Как куклу масленичную. После чего, даже не обернувшись, с физиономией каменной зашел к Грандони. Тот до этого кувшин вина от Бонелло притащил и минестру по-неаполитански.
— А Тиберио?
— А что Тиберио? Покряхтел десяток минут, потом поднялся и к себе пополз, ногу за собой волоча. Силенок-то его милости не занимать — он не слабак, на баб-то не растрачивается. Я вообще думал, интенданту не подняться.
— Интересно…
— Разве?
Начальник тайной службы положил себе непременно выяснить причину столь немилосердных действий его милости служителя Христова, но пока просто проводил глазами Аурелиано Портофино и Грациано Грандони, покидавших турнирное поле верхом.
Сами же дружки некоторое время ехали в молчании, пока оно не было нарушено инквизитором.
— С каких это пор у тебя зуб на Леричи, сын мой?
Песте поморщился.
— Какой там зуб? Не в себе был, вот и всё…
— Напугал ты меня, Чума.
Грациано с досадой махнул рукой и сменил тему разговора.
— Кому помешал старый ганимед? Смотри, кстати, всплывёт, что ты его рылом ступени пересчитать заставил…
Теперь поморщился инквизитор.
— Не в себе был…
Дружки рассмеялись, и это сняло надсаду их разговора. Теперь инквизитор сквозь зубы проронил, что его треклятый духовный сынок Флавио, судя по всему, снова лжет ему на исповедях. Глаза бегают, в пол смотрит, служит как помешанный. Но он, Портофино, наблюдал на турнире за Джованной Монтальдо — та на него и взгляда не кинула. Что ж с ним такое? Ох, быть беде…
— То же самое ему и Даноли, кстати, предрёк, — вяло проронил Чума и рассказал Лелио об услышанном в церкви разговоре.
Инквизитор зло сплюнул.
— И на кого же теперь этот блудник нацелился?
Шут пожал плечами. Это его, разозлённого и негодующего на самого себя, не волновало. Не до чужих грехов.
Все участники и гости турнира потянулись в город, в окружении охраны туда же ускакали герцог со свитой. На опустевшем ристалище остались только Камилла Монтеорфано, которой всё никак не удавалось придти в себя, руки её тряслись, она трепетала, да Бениамино и Дианора ди Бертацци. Первый напоил девицу успокоительной микстурой и уехал с обозом и ранеными вперед, а вторая, сопровождая фрейлину в замок, пыталась утешить её ласковыми словами.
— Ты напрасно так испугалась, моя девочка, это же обычные мужские игры.
Камилла покачала головой.
— Он ужасен, донна Дианора, — она смотрела вперед невидящими глазами, всё ещё вспоминая сцену боя, — он говорил, что в нём — кровь катилинариев. Убийца. Подлинно Чума…пистоец. В Пистое все такие?
Дианора ди Бертацци рассмеялась.
— Грациано пистоец, Камилла, но и мы с мужем тоже. Но Чумой его зовут вовсе не поэтому…
— Не поэтому?
Теперь Дианора поморщилась, но всё же проронила.
— Это старая история. У нас в городе извечно враждуют кланы Канчельери и Панчиатики, Беллинкони и Леазари, Камелли и Паланти, и когда верх берет одна из партий — проигравшие теряют родину, имущество, а иногда и жизнь. Гвидо ди Грандони с сыновьями ещё повезло, их обрекли только на изгнание, вышвырнув из дома в чем они были за городские стены. Перебравшись в Урбино и осев при дворе герцога, Гвидо внезапно умер, оставив двенадцатилетнего Джулиано и пятилетнего Грациано сиротами. Восемь лет братья спали на рогоже и едва не голодали, и только старый друг их отца, Гавино дельи Соларентани, не дал им умереть с голоду да оплачивал их обучение ратному делу. Но вот враждебная партия в Пистойе была смещена городским бунтом, и изгнанникам позволили возвратиться. Братьям вернули имущество, банкир Эннаро Леазари, друг Гвидо, сохранил их деньги и кое-какие вещи. Лучше бы он этого не делал… Но что я говорю? Грех осуждать честность.
Камилла удивленно слушала. Дианора вздохнула.
— Избыток денег страшнее их недостатка, моя девочка. Джулиано исполнилось тогда двадцать лет. Искушение для юноши было слишком велико: после голодного отрочества и необходимости отказывать себе во всем, теперь, при больших деньгах, его поглотили кутежи, блудные дома и веселые потаскушки, но конец его забавам был положен быстро и необратимо. Он заболел французской болезнью, подхваченной от проституток, и понял, что жить ему остается лет семь, не больше.
Но Грациано ничего не хотел понимать, хоть Джулиано и пытался объяснить ему положение. Он обожал брата и не верил. Не верил до последнего. С четырнадцати до двадцати лет, день за днем несчастный Грациано наблюдал за распадом прекрасного молодого тела брата, корчился в пароксизмах ужаса и жалости. Перед смертью Джулиано впал в род помешательства — и всем казалось, что заразил безумием брата. На похоронах Грациано выл, хохотал, как помешанный, но с ума не сошёл, просто потерял цену разума. Навсегда покинул город, снова приехал в Урбино. Герцог помнил его, смельчака и человека чести, предлагал любую должность при дворе — но Грациано пожелал стать шутом, и когда дон Франческо Мария спросил, не очумел ли он, Грандони кивнул и назвался Песте…
Начало этого рассказа Камилла слушала в недоумении, но когда Дианора умолкла, долго не поднимала глаз. Мысли её путались.
— Он возненавидел женщин… считал, что они погубили Джулиано.
Тем временем они подъехали к замку и натолкнулись на тело несчастного интенданта, которого на носилках выносили в придел внутреннего двора. Камилла снова побледнела. Труп был накрыт простыней, и процессия производила гнетущее впечатление, но Дианора, поморщившись, проронила, что, как не жаль старика, при дворе без него станет легче дышать, ушла к себе. По двору сновали люди д'Альвеллы. Камилла в молчании опустилась на скамью.
Из банного придела появился мессир Грандони, с мокрыми волосами, в своем обычном чёрном дублете, мрачный и хмурый. Победа отнюдь не радовала его. Он мучительно стыдился, что потерял власть над собой, поддавшись глупому минутному порыву. Только что в цирюльне Чума, морщась, извинился перед Леричи — в голове помутилось, пояснил он, Бог весть, что с ним случилось. Адриано испуганно кивнул. Но мессир Грациано ди Грандони бессовестно лгал. Он прекрасно понимал, что взбесило его на турнире. Это было унизившее его соображение, что стоящего перед ним соперника любят, поддерживают и переживают за него, а он не удостоился и взгляда. Но разве ему был нужен взгляд? Совпадение цветов было случайностью, он вовсе не думал об этой девице! Не думал! Чего же взбесился? Ревновал? Глупости! К кому? Нет, просто его задело… Задело что? Её равнодушие? Да нет же!
Просто он почувствовал себя никому не нужным — вот в чём была причина.
Погода начала портиться. Небо потемнело. Песте продолжал костерить себя. Он согрешил. Самый страшный грех, грех гордыни, грех сатаны овладел им. В суетной жажде самоутверждения он едва не убил человека. Высокомерный придурок! Кто сказал ему, что он что-то значит в этом мире? Кто дал ему право думать, что он достоин хотя бы взгляда? Он не будет вторым! Подумать только! Горделивый негодяй, надменный выродок, спесивый мерзавец, чванливое ничтожество!
Чума вздохнул, повернул к себе, и тут столкнулся с Камиллой Монтеорфано. Она сидела на той же скамье, куда он невольно две недели назад выманил её пением. Грациано сжал зубы, всё тело охватила болезненная истома, но тут девица неожиданно резко поднялась и улыбнулась ему, правда, одними губами, потом обронила, что виновата перед ним. Просто от вида крови ей на минуту стало не по себе. Он — очень мужественный и порядочный человек. Настоящий герой. И девица, встав на цыпочки, неловко приникла губами к его щеке, чего не сделала на турнире, после чего исчезла в пролете коридора женского портала.
Несколько минут Чума изумлённо пялился ей вслед, ошеломленно почесывая левую бровь и растерянно моргая, потом вынул из внутреннего кармана дублета сиреневый платок. С неба полил дождь, но при этом мессиру Грандони показалось, что на дворе просветлело. Он улыбнулся, и снова спрятал платок в карман. «Vento, tempo, donne e fortuna — prima voltano e poi tornano, come la luna», вспомнились Чуме слова старинного неаполитанского напева и он, насвистывая его, направился к себе.
День-таки удался!
Глава 13. В которой мессир Песте трижды задает вопрос, кем был отравлен Тиберио Комини, но ответа не получает. Впрочем, ничуть этим не огорчается
Но не все в замке так считали. Прямо противоположного мнения придерживался мессир Тристано д'Альвелла.
Просчитав, кто оставался во дворце, он вдумался в список. Врач Пьетро Анджело, главный повар Инноченцо Бонелло, кравчий Беноццо Торизани, банщик Джулиано Пальтрони, граф Альдобрандо Даноли, архивариус Амедео Росси, писарь Паоло Чекко, кастелян Эмилиано Фурни, ключник Джузеппе Бранки и интендант Тиберио Комини.
Дурацкая ситуация повторялась. Из десяти — пятеро были его людьми.
Перед выносом тела Тристано д'Альвеллауспел осмотреть место убийства и труп. В комнате, по словам старика-слуги Джулио Мелотти, ничего не изменилось. Мессир Комини недавно поскользнулся на лестнице и теперь страдал от последствий падения. Накануне сам больной приглашал Наталио Валерани, потом к нему заходил Ипполито ди Монтальдо, ненадолго заглядывал и Донато ди Сантуччи. Все это старые знакомые его господина. Потом мессир Тиберио велел ему отнести записку его банкиру, синьору Джанмарко Пасарди, человеку уважаемому, дела у них совместные. Когда он, Джулио, вернулся, у мессира Тиберио был мессир Салингера-Торелли, интересовался его здоровьем.
— Угощал его чем-нибудь?
— Нет, — старый слуга был бледен, — мессир и так-то почти ничего не ел. Задыхался он, астма ведь… И на желудок жаловался…
— Ну, это вчера. А сегодня кто приходил?
Слуга развёл руками.
— Мессир Тиберио сказал после завтрака, что до обеда я ему не нужен. Прихожу… а… он… — лакей снова побледнел.
Мессир д'Альвелланичего больше от слуги не ждал и отпустил его. Вздохнул. Ладзаро был прав — незаметно отлучиться с турнира мог каждый. Но надлежало действовать методично. Аурелиано Портофино. Вот с кого надо было начать. С чего это инквизитор спустил покойника с лестницы?
Ответ на этот вопрос был получен в покоях мессира Грандони, где победитель турнира с улыбкой валялся на кровати с гитарой, мурлыкая, как сытый кот, а вышепоименованный мессир Аурелиано с аппетитом уплетал тушеную камбалу, жмурясь от удовольствия. Не пытаясь оспорить утверждение начальника тайной службы, что именно он был причиной вдрызг разбитого колена и поломанной руки мессира Тиберио Комини, мессир Портофино объяснил, что стал невольным свидетелем домогательств покойного старого педераста к молодому смазливому писарю, да поленился сволочь гадину в Трибунал. О шантаже мессир Аурелиано сообщить не потрудился, сочтя это обстоятельство неважным.
Сказанное раздражило мессира Тристано д'Альвеллу. Этого ещё не хватало!
Но едва ли смерть старика связана с его содомскими склонностями. Ведь отравлены и Верджилези, и Белончини… Тем не менее, стоило поинтересоваться и этим. Тристано д'Альвеллавызвал к себе кастеляна, потом потолковал с ключником.
Эмилиано Фурни не отрицал, что Тиберио был когда-то его любовником, но категорически возражал против допущения, что он сам как-то причастен к его смерти. Джузеппе Бранки был зол на покойника, который крутился вокруг молодого писца, но отверг даже возможность того, что он, Беппо, может иметь к этому отношение. Никакого яда он не имел и не имеет! Что, Верджилези и Белончини тоже он убил, что ли? Педерасты, в отличие от мужчин, вели себя по-мужски, не пытаясь обвинить друг друга. Напротив, Фурни и Бранки уверили его, что когда из канала выловили труп Белончини, они были вместе внизу, в комнате кастеляна… считали простыни. Мессир д'Альвеллапонимал, что, возможно, содомиты в подвале считали совсем не простыни, и даже вообще ничего не считали, но считал, что это неважно, ибо от прочей челяди знал, что они и вправду там были.
Ладно, к дьяволу содомитов. Не до них.
Инноченцо Бонелло и Беноццо Торизани не покидали пределов кухни, Пальтрони гонял челядь греть воду для господ, кои ожидались с турнира, и ни на минуту не оставался один. Пьетро Анджело, приехавший в замок после похорон матери только накануне, и отсутствовавший во время гибели Верджилези и Белончини, тоже оказывался вне подозрений. Что до графа Альдобрандо Даноли, тот после завтрака зашёл в библиотеку и был втянут Амедео Росси в длинную дискуссию по поводу подлинности недавно обнаруженных в архиве «Нравоучительных двустиший для сына» Дионисия Катона. Более того, они не только спорили до обеда, так ещё и имели наглость воззвать к нему, понятия не имея о произошедшем у них под носом новом убийстве! Узнав же о нём, Даноли побледнел, а старик Росси сплюнул и продолжил прения.
Стало быть, Ладзаро Альмереджи был прав. Приехать ненадолго с турнира, проскочить по полупустому замку и проникнуть к Тиберио мог любой. Причём, убийца мог вообще не заходить в замок, но подняться в портал по боковой лестнице! Так он вообще ничем не рисковал. Но почему Тиберио, старый и хитрый лис, зная о двух отравлениях, согласился что-то выпить? Уму непостижимо.
Судя по положению трупа, было понятно, что Комини долго бился в агонии. Но в комнате не было ни вина, ни еды, старик Джулио сказал, что после завтрака унёс посуду на кухню. В чём же был яд?
Тристано д'Альвелласнова вызвал Ладзаро Альмереджи. Вдвоем они обсудили, кто точно был на ристалище, никуда не отлучаясь. Список был короток. Мессир Грациано ди Грандони — он был от начала и до конца. Мессир Адриано Леричи. Тоже был, как же иначе? Руджеро Назоли во время боя вывихнул лодыжку, с ним возился Бертацци. Повредил бедро Паоло Кастарелла. Его и Назоли отвезли в город на телеге.
— Кто ещё?
— Мессир Ладзаро Альмереджи. Никого он не убивал, — твердо заявил лесничий.
Мессир д'Альвелларассмеялся. Это пока предположение. Кто ещё? Епископ Джакомо Нардуччи и Аурелиано Портофино, Флавио Солерентани и духовник герцога Жан Матье — эти все сидели рядком, никуда никто не ездил. Бениамино ди Бертацци тоже возле раненых крутился, но потом на постоялом дворе появился. Купил розового масла и винца втайне от супруги тяпнул. И ещё кое-кто был вне подозрений. Дамиано Тронти, сидевший рядом с синьориной Торизани и щипавший её за задницу. Камергеры тоже были на ристалище. Их видел сам Тристано. Ипполито ди Монтальдо был распорядителем турнира и никуда не отлучался — его видел Салингера-Торелли.
Кто же мелькал, где попало, и за кого Ладзаро не мог бы поручиться? В этот список попали мерзавец Петруччо Альбани, коего Альмереджи после схватки вообще нигде не видел, вонючий козел Густаво Бальди, потаскуны Бартоломео Риччи, Григорио Джиральди и Франческо Альберти, толстый жмот Антонио ди Фаттинанти, чёртов забулдыга Донато ди Сантуччи, высокомерный спесивец Наталио Валерани, хитрый пролаза Салингера-Торелли, борзописец Антонелло Фаверо, жулик Джордано Мороне и горе-любовник и бездарный стихоплёт Энцо Витино…
Мессир д'Альвеллавыругался. Грубо и зло. Дюжина подозреваемых? Потом рассмеялся.
— Из этой дюжины — кроме Риччи, ошивающегося у Тибо, да Салингера-Торелли, верного семьянина и отца пятерых детей, вдовца Наталио Валерани и Антонио ди Фаттинанти, по бабам не шляющегося, да ещё у вдовца Донато — подружка в городе… остальные — все твои соперники у бабья…
Мессир Альмереджи не оспорил это суждение, но воззвал к здравому смыслу начальника.
— Даже если так, убрать-то получится только одного, Тристано…
— И кто тебе больше всех мешает?
Все они в глазах мессира Ладзаро были откровенными мерзавцами. Тристано д'Альвеллаэто понимал. Вначале он решил опросить женатых мужчин, а из них первым был Монтальдо. И к статс-дамам близок и наблюдателен. Тристано рассчитывал, что каждый из опрошенных сузит круг подозреваемых, заметя кого-то, чье алиби зловредно и недоброжелательно проглядел мессир Альмереджи.
Надежда эта кое в чём оправдалась. Ипполито привычно глазами опытного распорядителя оглядывал ристалище и многое увидел. Он уверенно сказал, что постоянно видел впереди себя Антонио ди Фаттинанти, рядом сидели Бартоломео Риччи и Григорио Джиральди, но они оба уходили, когда камергеры выступали. Потом на поединок Леричи с Грандони вернулись. Их не было около получаса. Донато отлучался — один раз в нужник, потом в кабачок, его тоже не было с полчаса. Сам он, после выступления сына, с ним в шатре был тоже полчаса. Если в это время кто куда отходил — не знает. На последний поединок поглядеть вышли все. У барьеров сгрудились, вот тут трудно упомнить, кого не было. Мороне был, Монтальдо его видел, он в зубах ковырял, на облака смотрел. Оно и понятно, такие ратному делу не обучены. Рядом Фаверо ошивался, жевал пирог. А вот Витино, аще не в нужнике прохлаждал стихотворец пыл свой поэтический — Бог весть, где был. Салингера-Торелли мелькал то там, то тут. Он на Чуму пять дукатов поставил. Альберти… тоже мелькал. Густаво Бальди после поединка с Альмереджи на траве лежал, потом ему слуги вина привезли.
— А Альмереджи?
— Проиграл Альбани, похоже, специально, потом исчез часа на полтора. К последнему поединку вернулся. Пять флоринов на Чуму поставил. Выиграл.
— А Валерани?
— Мелькал. То с сыном стоял, то с матерью. Потом тоже отлучался. Вернулся с провизией, меня сыром угощал.
— Пьетро Альбани?
— После поединка с Леричи оголодал, ему паж что-то поесть принес, он в шатер к себе ушёл. Потом я его не видел.
Тристано д'Альвелла тяжело вздохнул. Итак, можно исключить только Фаттинанти, Мороне, Фаверо, Салингеру-Торелли и Бальди. Исключал он и самого Монтальдо. Ну и что?
— А теперь расскажи-ка, Ипполито, о вчерашнем визите к Тиберио. Ты знал, кстати, что он содомит?
Монтальдо усмехнулся.
— Мы ровесники, соседи, учились вместе. Я его мальчишкой помню… Склонности его…ну, проступали, конечно. Про него, как про кардиналов Гонзага и Петруччио сказано: «alle donne voglion male…» Женщин они не любят…
— Чего ж не донёс?
— Помилуй. О трёх вещах благоразумный человек не распространяется: о своих рогах и супруге, выставленной на всеобщее глумление, о содомии и о бегстве с поединка. Все это отвратительно. Как донести-то было? Вчера… Мне Наталио сказал, что Тиберио с лестницы упал, повредился. Ну, я зашел навестить. Кряхтел он, кровоподтек был на скуле и на лбу, рука переломана. На ногу ступить не мог. Он не вставал. Посидел я у него четверть часа, успокоил, как мог… Постой… — Ипполито напрягся. — Он кого-то боялся! Говорил, что собирается после выздоровления покинуть двор! Сказал, что уедет… Родни-то у него здесь уже нет. Да, он точно думал уехать….
Церемониймейстеру не нужно было столь настойчиво уверять подеста об услышанном от Комини. Мессир д'Альвелла ему и без того верил. Более того, он прекрасно знал, откуда в голове старого ганимеда появились мысли об отъезде. Причиной тому стало интимное общение интенданта с мессиром Аурелиано Портофино — на лестнице в библиотечном портале. Ну, и что? Бездельник и лодырь Портофино должен был сжечь его, и забот бы не было, вместо этого возиться с трупом был теперь обречен он, д'Альвелла! Если даже такие приличные люди, как Портофино, нарушают свой долг — что с Альмереджи-то спрашивать? О tempora, o mores! Бесовские времена!
Пока мессир Тристано д'Альвелла тягостно вздыхал и ругался, мессир Грациано Грандони и мессир Аурелиано Портофино после трапезы тоже заговорили о случившемся. При этом Чума, не выпуская из рук гитары, был настроен весьма благодушно, чему Аурелиано не находил объяснений, ведь он видел, что после победы на турнире дружок был расстроен и зол. Что случилось?
— Ну, и кто, по-твоему, траванул-то старого фенхеля? — Песте нежно пробежал пальцами по струнам и, не дожидаясь ответа, нежно промурлыкал.
Пламенней орифламы Киноварное пламя Роз, росой окропленных, Средь шипов потаённых… —Гаер ударил по струнам и улыбнулся игриво и лукаво, и мягко допел:
Но красой их затмит пурпур твоих ланит…Тут Грациано умолк, заметив, что дружок Лелио смотрит на него, как на безумного.
— Что молчишь, Лелио? Кто старого крысёныша траванул-то? — Чума снова ударил по струнам.
Погляди, как в апреле Все луга запестрели. Маков россыпи алые ярче риз кардиналовых, — Но красой их затмит пурпур твоих ланит…Инквизитор мрачно поинтересовался.
— Ты что, рехнулся сегодня? С утра чуть сокольничьего не прибил насмерть, потом приз взял, как гробовой саван, а теперь горланит какие-то распутные песенки… — Лелио недоумевал. — Что с тобой приключилось? Тяпнул, что ли, втихомолку?
Грандони улыбнулся предположениям дружка, и отрицательно покачал головой. Про себя Чума тоже недоумевал — но совсем по другому поводу. Как это выходит? Почему приветливые слова зеленоглазой девицы преобразили для него мир? Он, оказывается, лгал себе, полагая, что был задет пониманием своей ненужности никому. Вранье. Он был нужен Бьянке Белончини — и его это ничуть не радовало. Его задела мысль, что он не нужен ей — этой черноволосой красотке с глазами лесной лани. Именно ей. А почему? Она ведь не нравилась ему и раздражала. Ну, положим, при ближайшем рассмотрении девица оказалась здравомыслящей. Можно было даже признать, что она весьма недурна собой. Ну, и что? Femina nihil pestilentius. Он, что, сошёл с ума?
Тут Чума отвлёкся от этих странных мыслей.
— Да пустяки это всё. Так кто ганимеда отравил?
— Да что ты привязался? Тот же, что Верджилези с Белончини прикончил.
— Ну, это понятно.
— Так ли? Как утверждал Аристотель в De Anima, III, 2: ή δε του αισθητού ενέργεια και της αισθήσεως ή αυτή μέν έστι και μία, το δ'είναι ού το αυτό αύταΐς, μία μέν έστιν ή ενέργεια ή του αισθητού και ή τού αισθητικού, το δ'είναι έτερον…
— Это совсем не глупо, — оценил шут и продолжал строить предположения, причем, исключительно от искрящегося в нём веселья, — а не дружки ли его траванули? К примеру, Фурни, Бранки или Кастарелла?
— Кастарелла тоже содомит? — брезгливо поморщился инквизитор, — мне рассматривать твои слова как денунциацию?
— Uno assai piu palese sodomita che è Comini…, но что толку в доносах? Паоло — шпион Тристано и отрабатывает свой хлеб. — Песте вдруг всколыхнулся. — А ведь это ты во всём виноват, Лелио! Подумать только, не пренебреги ты своими обязанностями, не спусти сукина сына с лестницы, а сволоки его в Трибунал…
— И что?…
— Он был бы жив.
Иквизитор расхохотался.
— Да ты рехнулся, Песте, — отсмеявшись, дружок окинул Чуму взглядом снисходительным, но тяжелым, в котором участь, ожидавшая мессира Тиберио в Трибунале, проступила во всей своей убийственной четкости.
Чума понял, но пояснил.
— Я о том, что его не отравили бы…
Инквизитор оказался фаталистом.
— Ну, от суда Божьего не уйдешь. Он застрял между костром и ядом, но кому быть повешенному, тот не утонет. Не могу сказать, что моя небрежность непосильным бременем легла на мою совесть, ибо мерзавцу, видимо, на роду было написано сэкономить расходы наших городских властей на дровах для костра и скончаться от аконита. Жаль, мы лишились звездюка нашего, синьора Дальбено — он нам все это изложил бы чин по чину. Про констелляции там, да про Дом Смерти…
— Ты говорил, он покинул замок. Не у тебя ли он, кстати? — вяло поинтересовался Песте, поглаживая гриф гитары.
— Нет… Ему же после того, как ты его в дерьме вывалял, проходу не давали, засранцем прозвали. Он в Феррару подался.
Чума несколько мгновений скептически озирал закадычного дружка.
— И всё же… — наконец проронил он, — я же тебя как облупленного знаю, Лелио. Всё ты врёшь, что поленился фенхеля в Трибунал сволочь! Ты бы не поленился. Ты, как я заметил, в этих случаях всегда сочетаешь непреклонное чувство долга с… большим личным удовольствием. И вдруг… «поленился». Чего так?
Инквизитор поморщился и вздохнул.
— Ну, что ты пристал, как банный лист? Куда б я его сволок? Семь камер заняты под лютеран треклятых, двоеженец в восьмой, а тут эта Лезина… Замел я четырех ведьм по доносам, да трех уже сидящих не забудь, да ту сучку Тортолли, что абортами промышляла…Да ещё колдун тот бесовский, что племянника траванул… На четырнадцать камер — семнадцать заключенных. Забиты у меня все камеры. И подвал забит. Куда бы я фенхеля сунул-то? — воззвал инквизитор к здравому смыслу приятеля. — Я и заставил его ступени мордой пересчитать, уповая, что пока он поправится — как раз камера и освободится, я после Троицы мерзавку Тортолли сжечь наметил, завтра аутодафе. И вот — на тебе…
Чума кивнул, тем самый говоря, что теперь ему всё понятно, но, по чести говоря, всё это мало его волновало, и мысли его снова завертелись вокруг встречи с Камиллой. Что могло произойти? «Мессир Грандони не трус, но человек жестокий и безжалостный, ни во что не ставящий женское достоинство…», «бессердечие и неспособность чувствовать чужую боль…», «О каких муках вы поёте?», «Вы сильны и бесчувственны…» И вдруг… «Вы — очень мужественный и порядочный человек. Настоящий герой…» Почему? Почему девица, в ужасе отвернувшаяся от него, смотревшая с неприязнью и недоверием, почти открыто признававшаяся в ненависти к нему, вдруг сказала ему эти странные слова? Почему назвала его мужественным? Неужели потому, что в поединке он разъярился? Глупости, ведь он ужаснул её, перепугал насмерть. В чём она увидела его порядочность? Что произошло?
Что за существа эти женщины?! Ничего у них не поймёшь.
Было и ещё одно, на сей раз удивившее и смутившее самого Грациано Грандони. Он слабел в присутствии этой девицы. Слабел и переставал быть собой. Сам он — то уверял себя, что вежлив с ней из глумливого стремления опровергнуть её суждение о нём, то говорил себе, что не может задевать родню Портофино… Чушь… Он не мог обидеть её потому, что… Да нет, бред это всё. Ересь.
Вопрос об отравленном содомите так и завис в воздухе.
Сама Камилла, уединившись в своей комнате, долго сидела в молчании, прижимаясь виском к прикроватному пологу. Ей было больно, горько и стыдно. Она, так гордившаяся своей проницательностью, полагавшая, что разбирается в людях, не видела ничего. Она проглядела чужую боль, чужую беду, высокомерно думая о мессире Грандони, как о человеке холодном и бесчувственном, подозревала его в тайной порочности. Зачем она так? Да, у него есть душа. И скорбей и невзгод — от сиротства и голодного детства до многолетней нищеты и потери всех близких — ему выпало сверх всякой меры. Но почему она видела боль и одиночество Черубины, недалекой и пустой особы, понимала беду завистливого Белончини, но в этом, столь умном и глубоком человеке, она их не замечала?
Впрочем, это в луже вода на поверхности, не то что в колодце…
А он красив. Очень красив. А как прекрасен он был сегодня на своем вороном коне в сияющих латах, как силён и мужественен… Впрочем, о чём она? Камилла опомнилась. Все мужчины одинаковы. Они негодяи.
Все? Тут Камилла снова вспомнила то, что так изумило её на турнире при взгляде на подругу. Гаэтана смотрела на удаляющегося мессира Ладзаро Альмереджи, только что проигравшего турнир. Смотрела со злостью и ненавистью, болью и обидой. Она… Господи, спаси и помилуй. Гаэтана… Гаэтана… Нет-нет. Что она, Камилла, понимает? Как может судить? Это ей показалось, просто показалось.
Господи, труп в замке, а о чём она думает? Новый труп, новая жертва неизвестного убийцы. Камилла почти не знала Тиберио Комини. Он тоже не замечал её. Почему убит именно он? Мессир Комини принадлежал к старой аристократии города, был, как она слышала, весьма состоятельным человеком. Он, правда, всегда отворачивался от мессира Грандони, и стоило тому войти в зал, мессир Тиберио торопился уйти. Почему? Почему все убитые — враги мессира Грандони? Это случайность?
За окном накрапывал дождь, и Камилле захотелось выйти на террасу. Она любила дождь, освежавший воздух и зелень и, спустившись вниз, долго смотрела, как разбегаются в лужах круги от прозрачных капель. Вдали показалась тень в платье, но по походке и ширине плеч Камилла поняла, что это мужчина в рясе и узнала Портофино. Она торопливо окликнула его.
— Аурелиано…
Тот приблизился.
— Скажи, почему покойный мессир Комини не любил мессира Грандони? Они враждовали?
На лице Портофино появилось выражение двойственное и несколько задумчивое, казалось, он пытается выразить невыразимое. «Нет, — наконец сформулировал он. — Мессир Комини… любил мессира Грандони. Но мессир Грандони его не любил». «Почему?»
— Сестрёнка, это сложные материи. Не на каждую любовь можно ответить, ибо не каждая любовь божественна и не каждая «движет солнце и светила». Я тоже, признаюсь тебе, не любил мессира Комини. — Брат не счёл нужным сообщать юной и чистой душой сестрице, что планировал со временем сжечь мессира Комини — и с превеликим удовольствием. Это было уже не существенно.
— А почему Дианора ди Бертацци сказала, что без него будет легче дышать?
Портофино вздохнул.
— Этот человек был большим грешником и имел весьма пакостные склонности, при этом он вовлекал чистые души в греховную мерзость порока и губил их. Синьора Бертацци права.
— И за это его не любил мессир Грандони?
Глаза Аурелиано Портофино замерцали. Он утвердительно кивнул. «Да».
В глубине коридора появился мрачный д'Альвелла. Шельмецы Пьетро Альбани и Густаво Бальди сумели обелить себя — пьянчуг видели в кабачке синьоры Лионетты, Бартоломео Риччи и Григорио Джиральди, Антонелло Фаверо и Джордано Мороне оправдал Монтальдо, Энцо Витино сумел доказать, что расстроил себе желудок — и выяснилось, что его видели у нужника челядинцы самого Тристано, Донато ди Сантуччи и Наталио Валерани видели то там, то сям, молодые камергеры были на ристалище, Франческо Альберти запомнили Бертацци и Соларентани. Таинственный мерзавец ускользал из расставленных сетей, как призрак из запертой комнаты, скользил угрём между пальцев…
Правда, кое-то было приятно. Герцог окончательно успокоился на свой счёт, а когда узнал о склонностях своего интенданта — так и вовсе скривился. Тем не менее, это не избавляло от необходимости искать убийцу, но новая жертва не добавила Тристано д'Альвелле понимания причин преступлений. Зачем убивать престарелого ганимеда? Этот-то кому помешал? Явная порочность самой жертвы путала карты, мешала пониманию. Почему неизвестный убийца выбирает столь непохожие друг на друга жертвы?
Интересно, подумал вдруг подеста, Даноли и это убийство назовет подлостью?
Тут Тристано донесли, что из комнаты Комини несколько раз видели выходящего человека, всегда прикрывавшего лицо. Судя по походке, это был молодой человек. Наблюдение установило, что юнец отдавался старому содомиту, расплачивавшемуся с ним исключительно золотыми дукатами, а исчезал неизвестный в портале молодых камергеров. Д'Альвелла брезгливо поморщился. Господи, и это дворяне… Родовая аристократия! Ведь глупо думать, что щенок мог влюбиться в старого урода. Продать честь за дукаты? Представив себе эту картинку, Тристано почувствовал легкую тошноту. Странно. Череда убийств вызывала досаду и злость, а расследование только углубляло понимание окружающей мерзости. Что он сказал? — оторопел вдруг подеста. «Продать честь за дукаты?» Эта мысль была странной. А что тут странного-то? Раньше он подумал бы, что малец неплохо продал свой зад, а теперь… Понимание не изменилось. Скорее, он стал относиться к мерзости с омерзением — вот что было внове. Но… почему?
Впрочем, разобраться в себе он мог и на досуге, а пока Тристано расспрашивал, вынюхивал, вглядывался в лица…
— А, Аурелиано… — теперь Тристано Д'Альвелла торопливо подошёл к инквизитору, не обратив внимание на фрейлину, стоявшую в тени, — оказывается, Комини совратил одного из молодых камергеров, хоть я и не вижу здесь почвы для убийства. Когда ты поймал Комини в библиотеке, говорил, содомит домогался молодого писца. А что сказал в ответ на эти домогательства писец? — Тут начальник тайной службы заметил Камиллу Монтеорфано, — о, извините, синьорина, у нас дела…
И д'Альвелла увёл Портофино. Камилла потрясённо замерла, проводив удаляющихся мужчин невидящим взглядом. Господи…
Глава 14. В которой мессир Ладзаро Альмереджи сначала узнаёт огорчительные новости, которые его весьма радуют, а затем вынюхивает льстящие ему сведения, которые, тем не менее, сильно его огорчают
Камилла, испуганная и пораженная услышанным, почти не помнила, как зашла к Дианоре ди Бертацци, рукодельничавшей вместе с Джованной ди Монтальдо и, растирая пальцами мучительно болевшие виски, проронила, что, оказывается, убитый интендант был еретиком-содомитом, совратившим кого-то из молодых камергеров. Господи, что творится в замке? Дианора только вздохнула, а Джованна несколько принужденно кивнула, и, ничего не сказав подругам, вскоре ушла к себе.
Муж встретил её недоуменным взглядом: его супруга едва не споткнулась на пороге и почти без сил рухнула на стул. Ипполито молча ждал, не понимая её волнения, потом напрягся. Неужто снова Соларентани? Он ошибся. Супруга отдышалась и наконец выговорила:
— Только что… только что Камилла Монтеорфано сказала Дианоре, что сама слышала от Тристано д'Альвеллы, что Тиберио Комини совратил кого-то из камергеров…
Ипполито замер с полуоткрытым ртом, медленно переведя глаза с пола на жену и обратно.
— Что? Ты думаешь… Нет!!
Джованна молчала. В отличие от многих женщин, волею судеб становящихся мачехами взрослым сыновьям своих вдовых мужей, ей повезло. Никаких разногласий и ссор с Маттео у неё никогда не было. Изголодавшийся по материнской ласке пятнадцатилетний мальчишка принял двадцатилетнюю жену отца с доверием, которое та постаралась оправдать. И хоть он, ныне сам двадцатичетырехлетний, видел в ней скорее старшую сестру, чем мать, они неизменно ладили. Удар, будь это правдой, был бы для неё немалый. Но для Ипполито сама мысль о том, что его сын… Его сковало ужасом, в глазах потемнело.
— Ты… хочешь сказать… он… они сделали его ганимедом или он согласился… он пошёл на эту мерзость ради денег?
— Да подожди ты! Она говорила о ком-то из камергеров! Не о нём! Имени д'Альвелла не называл.
Ипполито со свистом втянул в себя воздух и резко встал. В глазах все плыло, но он двинулся к двери и, почти ничего не видя перед собой, понёсся в коридор, где жили камергеры. Сына он застал у себя, занятого склокой с пажом, омерзительно почистившим его латы. Маттео был раздражен — причём, сразу тремя обстоятельствами: неудачей на турнире в поединке с мессиром Бальди, чего не мог простить себе, ссорой с синьориной Фаттинанти, коя нравилась ему, но упорно не замечала его ухаживаний, и нелепым проигрышем в карты в кабачке. Фортуна отвернулась от него. На паже он просто срывал злость, хоть ленивый шельмец и вправду поработал из рук вон плохо. Вид отца, явно разъяренного чем-то, сразу заставил Маттео, ощущавшего, что рыло у него в пуху, особенно из-за проигрыша восьми лир, насторожиться и прогнать пажа к чёрту. Однако первые же слова отца ошеломили юнца.
— Ты когда-нибудь позволял мерзавцу Комини прикасаться к тебе? Он совратил тебя?
Маттео изумился.
— Мессир Тиберио? Почему мерзавец? Его же убили. Почему ты так о нём?
Дыхание Монтальдо чуть успокоилось. Ну, конечно, как же он не подумал? Тиберио просто побоялся бы предложить мерзость его сыну. За подобное Ипполито убил бы его на месте или бездумно сволок бы в Трибунал к Портофино. Церемониймейстер окончательно успокоился. Вздор это все, это не Маттео, а сын… Он снова замер. Так, стало быть, мерзавец совратил сынка Донато или сына Наталио? Господи, вот ужас-то… Он осторожно поинтересовался у Маттео, проигнорировав его предыдущие вопросы.
— А что… Алессандро и Джулио… при деньгах?
Маттео пожал плечами.
— Не сказал бы, что подаяние просят, но на безденежье жалуются. Денег всегда не хватает…
— Особенно тебе, — раздраженно бросил Ипполито, однако, раздражение было притворным и таило облегчение. — Сколько тебе надо, транжира?
Маттео выклянчил пять флоринов, после чего проводил отца. Юноша выглядел нежным и заботливым сыном, в его чертах и фигуре проступало большое сходство с отцом, хоть он казался совсем юным и невинным. Впечатление это было обманчивым, в свои двадцать четыре года молодой человек ни невинным, ни наивным давно не был. В среде дворцовых потаскух он рано утратил чистоту, но эта утрата всё же не повлекла за собой потери чести. Маттео различал допустимое и запретное, не путал добродетельное и греховное. Он превосходно понял, что имел в виду отец, говоря о Комини. Сын не солгал родителю. К нему Тиберио с подобным не обращался, но обратись — получил бы в зубы. Нечего из дворянина и рыцаря делать бабу! Ещё чего! Однако второй вопрос отца заставил Маттео задуматься. Стало быть, отец откуда-то узнал, что Комини совратил камергера, но не знал, какого. Значит, либо Алессандро, либо Джулио… Отец говорил о деньгах. Сколько же старый ганимед предложил его дружкам и кого соблазнил? Маттео задумался. Сантуччи? Мог ли тот согласиться ублажить старика? Он вспомнил высокомерный взгляд Алессандро, его гордость предками, напыщенный герб. Или Валерани? Спокойный, рассудительный, Джулио в свои двадцать никогда не ронявший неосмотрительных суждений, осторожный и мягкий. Ни с кем из них у Маттео не было подлинной дружбы: один отталкивал надменностью, другой — недостаточной твердостью. Мысли Маттео Монтальдо дальше не пошли, он было положил себе присмотреться к приятелям, но тут же и махнул рукой: раз ганимеда убили, к чему теперь присматриваться-то?
Между тем мысли его отца, Ипполито Монтальдо, двигались дальше. Он знал Комини, и вполне мог предполагать, что старый мужеложник ищет молодую поживу, его лишь взбесила мысль, что жертвой домогательств Тиберио мог быть его сын. Успокоившись на этот счёт и вернувшись к супруге, Монтальдо, сообщив, что волноваться не из-за чего, задумался. Если предположить, что старый мерзавец купил честь либо Алессандро, либо Джулио, не означало ли это… Что? Что один из них убил его? А зачем? Ведь для молодого подонка старый был источником немалых денег. И, кроме того, тогда придётся допустить, что он же убил Верджилези и Белончини. А этих-то зачем?
Все трое камергеров — не мужеложники. Монтальдо знал, что сынок с дружками иногда захаживает к дворцовым потаскухам, морщился, но не видел приличной девицы, чтобы женить его. Появившаяся недавно при дворе Камилла Монтеорфано была чудо как хороша, и приданое было превосходным. За девицей давали тысячу пятьсот дукатов и палаццо Монтеорфано. И родня прекрасная. Ипполито настойчиво советовал сыну не обделить вниманием новую фрейлину, но замечал, что девица совсем не кокетлива, избегает мужчин и не обращает на Маттео никакого внимания. Второй серьезной претенденткой в супруги сыну была двадцатитрехлетняя Гаэтана Фаттинанти — сестра Антонио. Правда, за ней давали только восемьсот пятьдесят, но безупречное происхождение и разумное поведение тоже кое-чего стоили.
Однако Маттео и Гаэтане не очень-то нравился…
Дианора ди Бертацци отнеслась к сообщению Камиллы без всякого интереса, её сын учился в университете и не входил в число камергеров, к тому же — собирался жениться. Смерть же самого Комини, омерзительного человека без чести, ничуть её не расстроила. Ей противно было даже задуматься о нём. Она жалела глупышку Черубину, сожалела о дурной склоке мужа Бьянки Белончини с Грандони, но мессира Комини не любила и избегала. И все же, три убийства за три недели… Сейчас Дианора пошла к подруге. Глория Валерани была спокойна и безмятежна. Смерть Комини волновала её не более дождя за окном.
— Тебе ничего не кажется странным в этих убийствах, Глория?
Валерани пожала плечами.
— Я не знаю, на кого и подумать. Я-то на Мороне грешила. Но на турнире он был от начала и до конца, я за ним наблюдала. Это не он. Кто же тогда это творит-то? А уж кому был этот старик нужен — и вовсе не постигаю.
— Черубина, Джезуальдо, старик Комини… Почему они, Господи? Я ненароком слышала разговор на турнире подеста с Альмереджи. Вроде, они считают, что кто-то с турнира мог отлучится…
Глория кивнула головой.
— Любой мог.
…Наутро замок был взволнован неожиданным происшествием, потрясшим Тристано д'Альвеллу и до ярости взбесившим Аурелиано Портофино. На гранитной площадке неподалеку от Северной башни на рассвете был найден Флавио Соларентани. Сбежавшаяся челядь быстро установила, что несчастный жив, просто сильно ушибся, разбив голову. Начальник тайной службы, бывший его родственником со стороны жены, и глава Трибунала, коему отец Флавио был подчинён, торопливо разогнали толпу, люди Тристано отнесли священника в лазарет. Бениамино ди Бертацци осмотрел его и сказал, что дела бедняги неважны, у него разбита голова и поврежден позвоночник, но ножевых ранений нет, нет и никаких признаков употребления яда.
Несколько часов все трое не отходили от несчастного, тот не приходил в себя и бредил, но эскулап твердо заверил Тристано д'Альвеллу, что опасности для жизни нет. Подошёл и Грандони. д'Альвеллатем временем послал своего лучшего лазутчика мессира Альмереджи разнюхать по замку — что случилось, и раньше, чем покалеченный, ближе к полудню, пришёл в себя, Ладзаро явился с докладом. Глаза шельмеца сияли.
— Судя по моим догадкам и наблюдениям наших людей, Тристано, — промурлыкал Альмереджи, — отец Флавио этой ночью решил наведаться к одной из фрейлин герцогини, к синьорине Илларии Манчини, её комнаты на верхней веранде. Но на подходе к её покоям он столкнулся с неизвестным, опередившим его. Между соперниками завязалась драка, и отца Флавио столкнули с веранды вниз, только и всего.
Портофино зло блеснул глазами.
— Это достоверно?
— Да, напротив — комната Энрико. Он выглянул на шум.
Подеста проскрипел зубами. Он знал, что Энрико вовсе не выглядывал не шум, но дежурил ночью в коридоре.
— Кто столкнул Соларентани?
Ладзаро Альмереджи лучезарно улыбнулся, напомнив инквизитору сытого кота на майском солнышке.
— Энрико показалось, что это был мессир Альбани, но я не поверил… — Физиономия Ладзаро, которой он пытался придать вид огорченный и сокрушающийся, лучилась, как апрельское солнце. — Однако, я не мог не вспомнить, что не так давно Петруччо говорил мне о намерении приволокнуться за Илларией…
— Это правда, — подтвердил Грациано Грандони, при этом его лицо потемнело.
Ладзарино галантно кивнул Грандони и продолжил:
— Я наведался к мессиру Альбани, но, оказалось, что в замке его нет. Нет ни его пажей, ни слуг…
Шут мрачно переглянулся с инквизитором. Последний с полным равнодушием отнесся к известию об исчезновении Пьетро Альбани. Логика поступка ловчего была ясна — он знал, что в замке полно соглядатаев, и ему не удастся скрыть ночное приключение. Но он сцепился с родичем самого Тристано д'Альвеллы и понимал, что прощения ждать не приходилось, к тому же и герцог предупредил его, что при новом скандале он, Пьетро, потеряет место, а зная герцога, мог предполагать, что этим не ограничится. Сам Портофино благословлял бы Небо за исчезновение негодяя, но цена его бегства злила мессира Аурелиано. Грандони, напротив, бесился из-за скандала, в который в очередной раз вляпался блудливый дурак. Скрыть обстоятельства будет невозможно, а ведь это сын Гавино Соларентани, его благодетеля! Счастье, что тот не дожил до такого позора…
— Нет, так нет, — мессир Портофино был мрачен, — когда этот… поднимется на ноги — тогда и поговорим, — он стремительно пошёл к выходу из церковного лазарета.
За ним к дверям направился и Грациано Грандони. Их остановил тихий баритон Бениамино ди Бертацци.
— Мне… жаль, отец Аурелиано.
Инквизитор замер на пороге и повернулся к медику. Песте едва не врезался ему в спину и тоже обернулся к Бертацци.
— Вы не поняли меня. Он будет жить. — Врач вздохнул, — но стоять на ногах… уже не будет никогда.
Портофино и Грандони переглянулись, последний что-то пробормотал о Даноли, Тристано д'Альвеллазакусил губу, Альмереджи опустил глаза в пол, изображая сожаление, но это было чистой воды притворство. Подумать только, Бог весть сколько раз он пытался потопить своего закадычного врага и заклятого дружка Альбани — и ничего не получалось! И вот теперь — глупец сам вырыл себе яму! При этом в голову мессиру Альмереджи пришла новая мысль — глубокая и содержательная, а вдобавок ещё и праведная, что бывало с ним весьма редко. «Терпение Господа нашего велико, но не беспредельно. Допрыгался, дурак…», злорадно подумал лесничий.
Ладзаро Альмереджи не знал, что пройдет всего несколько часов, — и это суждение будет вполне применимо к нему самому.
Тристано д'Альвелла велел разыскать мерзавца Альбани, и вернулся к убийству Тиберио Комини. Методично проверял полученные сведения — и всякий раз натыкался на стену. Он не находил явных противоречий в показаниях, разве что неточности. При этом одна неточность удивила его. Синьорина Гаэтана ди Фаттинанти дала ему весьма диковинные свидетельства о турнире. Тристано д'Альвеллаподелился ими с Ладзаро Альмереджи.
— Удивительно, малыш Ладзарино, просто удивительно. Сестра сенешаля говорит о тебе весьма странные вещи…
Тот взвился.
— И ты веришь этой бестии? Она ненавидит меня! Проклятая ханжа наговорила мерзости про меня и Черубину, а теперь, небось, уверяет, что это я убил Комини?
Тристано д'Альвелла улыбнулся.
— Нет. Но ты прав — она ненадежная свидетельница. Дело в том, ты ошибся. Или — ошибается она.
— В смысле?
— Понимаешь, она… не видела тебя в Северной галерее с Черубиной Верджилези. Там тебя с ней видела не она. Но вот что интересно… На турнире, после того, как ты продул Альбани и согласно твоему собственному свидетельству, смотался в кабачок, где предавался винопитию…
— И что?
— А то, что синьорина Фаттинанти… всё это время… видела тебя, то на ристалище, то у шатров, то возле ярмарочных рядов… — Тристано д'Альвелла просто развлекался, ибо хозяйка постоялого двора подтвердила присутствие белозубого красавца-лесничего в её кабачке. Был он там, с девицами заигрывал да винцо попивал. — Я и удивляюсь…
Ладзаро Альмереджи смерил начальника острым и недоверчивым взглядом. Он ничего не понимал. Как это? Нелепость… Тристано д'Альвеллу этот вопрос не занимал, и он коротким взмахом руки отпустил главного лесничего. Однако, сказанное настолько поразило самого Ладзаро, что он, уединившись в своей комнате, несколько минут сосредоточенно размышлял над услышанным.
Он верил Тристано — с чего бы подеста его разыгрывал? Не Гаэтана донесла на него? Она отрицала, что видела его там, где он был, и видела его там, где его не было? Но тогда получалось, что… ненавидящая и всюду поносящая его ханжа дважды лжесвидетельствовала? Зачем? Но даже это было не самым любопытным. Она дважды… пыталась отвести от него подозрения? Гаэтана спасала его? Ладзаро Альмереджи относился к высокомерной красотке с откровенной неприязнью, однако, несмотря на явную и нескрываемую вражду к девице, Ладзарино отнюдь не считал Гаэтану пустенькой дурочкой. С головой у девицы все было более чем в порядке. Он даже допускал, что девица она порядочная и честная. И Гаэтана пыталась обелить его? Сам Ладзарино знал о себе, что никого не убивал — за каким бесом? Но если девица, несмотря на ненависть к нему, не пытается обвинить его, значит… она считает его невиновным!
А это могло означать только одно: Гаэтана ди Фаттинанти знает имя подлинного убийцы.
Ладзаро был заинтригован. Он осторожно сунулся по коридору в портал фрейлин и тут увидел, как в комнату Гаэтаны, постучав, зашла Камилла Монтеорфано. Ладзаро не колебался ни секунды и, миновав боковой лестничный пролёт, оказался на веранде, откуда легко подобрался к окну комнаты фрейлины. В покоях горела свеча, и Ладзаро понимал, что с улицы в темноте он невидим.
Девицы говорили друг с другом.
— Тебе этого не понять, — услышал он голос Гаэтаны. — Этого никто не может понять. И Бога ради, молчи, раз уж догадалась…
— Ты должна найти в себе силы сделать это, Гаэтана. Все мужчины — негодяи, а этот — откровенный распутник, человек без чести и совести. Твоё чувство доведёт до беды, поверь… Я знаю, что значит, доверять мужчинам: моя сестра верила — и её предал человек, который казался достойным. Что же говорить о мессире Ладзаро, Господи? Он либо понятия не имеет о чести, и тогда он — человек бесчестный, либо понимает, что творит мерзости — но продолжает их творить! А этому даже имени нет.
Альмереджи послышался утомлённый голос Гаэтаны.
— Неужели ты думаешь, что я этого не понимаю, Камилла? Я сама тысячу раз говорила себе это. Распутник и подонок. Сколько раз я молилась, чтобы Господь удалил от меня эту пагубную любовь — все напрасно. Это наваждение. Как можно любить подонка?
Гаэтана разрыдалась.
Ладзаро Альмереджи рассчитывал услышать хотя бы намёк на то, что девица где-то мимолетно видела убийцу, или поняла что-то, указывавшее на него. Теперь осторожно спустился вниз. Сел на скамью на увитой плющом веранде. Мысли в нём остановились. Он несколько минут бездумно смотрел в ночь, вдруг услышал, что рядом вовсю звенят цикады, высоко и мелодично. Закрыл глаза и ощутил вялую расслабленность. Потом пришла странная усталость, навалилась, неведомо откуда и мгновенно изнурила.
Гаэтана… влюблена в него? Ладзаро Альмереджи даже потряс головой, путаясь с мыслями и пытаясь уложить этот дикий факт в голове. Вот, стало быть, почему она бесилась, видя его с Черубиной или с Франческой! Вот почему злилась! Вот почему видела его на турнире и не видела в галерее, где он клянчил деньги у Черубины. Она вышла тогда из дверей часовни — в трёх шагах от него. Гаэтана, безусловно, слышала весь разговор. Она всё слышала… Вспомнив свой последний разговор с Черубиной, Ладзаро почувствовал, что у него свело зубы. Вспомнил и взгляд Тристано, когда тот припёр его к стенке и вынудил всё рассказать. Чего в этом мгновенном взгляде было больше — омерзения или жалости?
А что же подумала тогда о нём Гаэтана?
Мессир Альмереджи вообще-то бедным не был, его годовой доход был вполне приличным, да и Тристано д'Альвелла не скупился, оплачивая его доносы. Но свои деньги Ладзаро тратить не любил. Играл тоже с переменным успехом и в последние годы открыл приятный способ поправлять свои денежные дела с помощью беспроцентных ссуд дворцовых потаскушек — Черубина никогда не требовала немедленного возвращения долгов, давала деньги не в рост, а порой и просто забывала о них. Ладзаро Альмереджи вовсе не считал, что живёт на содержании у потаскухи, просто… просто…
А что просто?
Гаэтана считает его подонком и распутником. И любит. Она любит его? Как это? Ладзаро Альмереджи не был дураком, но этого не понимал. Понимание не вмещалось в него. Но он понимал, что воспользоваться девицей не сможет. Гаэтане он не задурит голову, не проведет её, она не клюнет на обычные пустые словечки о любви. Он не сможет, да и ни на мгновение не захочет сделать Гаэтану своей любовницей. Она пугала его и упаси его Бог подойти к любви такой девицы — она расплющит его. Именно это непроговоренное понимание вдруг проступило в нём, оно-то и изнурило.
Ладзаро Альмереджи, не замечая того, кусал себе губы почти до крови и трясся в ознобе.
Он не любил её. Злился и раздражался при виде её гневного взгляда… Странно, но с той минуты, когда он услышал признание Гаэтаны, и понял, что причиной её неприязненного отношения к нему была любовь, Альмереджи уже не чувствовал никакого отторжения от неё. Он вспомнил, как на турнире, не узнав Гаэтану, любовался её красотой, пожирал глазами её прелести. Но это не могло так отяготить его. Отчего же так мерзко на душе? Кому не приятно быть любимым? Что же так гадко-то?
А то, что девица вовсе и не хочет любить его!! Она сама это сказала! А почему она не хочет любить его? «Потому, что она знает, что ты распутник и подонок, Ладзарино…» Альмереджи едва не взвизгнул, услышав эти странные слова. Кто это сказал? Ладзаро испуганно озирался, но веранда, озарённая белым лунным светом, была пуста.
Несчастный случай с Соларентани, хоть и оправдывал предвидение Альдобрандо Даноли, огорчил его до слёз. Участь несчастного, обречённого на неподвижность, ужасала. Он предложил себя в сиделки, проводил ночи у одра Флавио, и тот не возражал, присутствие Даноли успокаивало его. Альдобрандо не удивлялся тому, что Портофино заходил лишь раз в день, сообщая уже пришедшему в себя Соларентани, что неизменно молится о его здравии. Не удивлялся он и злости мессира Грандони, навещавшего покалеченного дважды в день, приносившего фрукты, но при этом не проронившего недужному ни единого слова. Даноли знал, что от непорочных не дождаться снисходительности к пороку.
Но на самом деле в тот день, когда было обнаружено тело изувеченного священника, случившееся с Флавио приватно обсуждалось шутом и инквизитором. Аурелиано Портофино, бледный и серьёзный, спросил тогда Грациано Грандони, как тот полагает, есть ли в произошедшем его, Портофино, вина? Чума видел, что глаза Лелио полны беспросветной тоски, губы искусаны в кровь. Он знал Аурелиано и понимал, что от него ждут правды, при этом шут подивился внутреннему трепету друга и его слабости: тот видел в случившемся свой недосмотр. Чума же считал, что Соларентани искушался, увлекаясь и обольщаясь только собственною похотью.
— Не вижу, где ты ошибся. Добро бы, он не знал о слове Божьем…
— Я мало вразумлял его…
— Не слово, а несчастье — учитель глупцов. Мертвеца не рассмешишь, глупца не научишь.
— Но я должен был внимательнее следить за ним…
— Ты бы ещё застегнул на нём пояс целомудрия! Прав Иезекииль, «в нечистоте твоей такая мерзость, что, сколько Я ни чищу тебя, ты все нечист и не очистишься, доколе ярости Моей не утолю над тобою. Это придёт — не отменю и не пощажу, и не помилую. По путям твоим и по делам твоим будут судить тебя…»
— Но неужели душа его грязнее души Альбани?
— Господь охотнее терпит тех, кто Его вовсе отрицает, чем тех, кто Его компрометирует. Полно, — взъярился Песте, видя, что глаза Портофино наливаются слезами. Этого он видеть не мог. — К черту мерзавца! Даст Бог — полежит пару десятков лет — вразумится. Прекрати! — Грандони тисками пальцев сжал плечо Лелио, и продолжил внушительно и безмятежно, — я заказал Бонелло морского чёрта. Будешь?
Портофино вздохнул, опустил голову и кивнул. Тяжёлые капли слёз упали на рясу и слились с ней. Лелио радовало, что от Чумы не прозвучало слов упрека, он знал, что Песте не пощадил бы его, если бы считал виновным. Мессир Грациано Грандони высказал только то, что думал.
…Сам Соларентани вспомнил произошедшее — точнее, оно медленно проступило по мозаичным крошечным кусочкам и в конце концов сложилось в целостную картинку. Он был духовником Илларии Манчини, и теперь, памятуя прошлый неудачный опыт, был гораздо осмотрительнее. Иллария, девица средних лет, не отличалась ни красотой, ни рассудительностью, ашг её мать, особа весьма строгих правил, никогда не позволила бы дочери запятнать семейное имя. Однако, в начале года синьора Манчини скончалась, и теперь Иллария оказалась предоставлена сама себе. Она заметила ухаживания Пьетро Альбани, но слишком много знала о нём. Мать называла его человеком без чести, но это не остановило бы девицу, если бы мессир Альбани имел счастье понравиться ей. Но он не понравился, сердце старой девы пленил молодой Флавио Соларентани, на исповеди он признался ей в пылком чувстве. После этого для Илларии не существовало ничего — она едва заметила убийство Черубины Верджилези, не обратила никакого внимания на гибель постельничего. Сам Флавио решил, что наилучшим временем первого свидания будет тот вечер, когда Портофино не будет в замке — Флавио боялся отца Аурелиано. Но тут на турнире он услышал об убийстве и решил, что лучшего времени не сыскать: Портофино при нём сказал Грандони, что останется после ужина у него, и Соларентани сумел незаметно встретиться в коридоре с Илларией и сообщить, что сегодня навестит её. Он не знал, что в нише портала прятался Пьетро Альбани, исполняя приказ д'Альвеллы подслушивать все разговоры в коридорах.
Теперь Пьетро взъярился. Он понял, почему девица воротила от него нос, и в голове мессира Альбани возник изощренный план: явиться к Илларии под видом Соларентани. Все, что было нужно — на время устранить священника. Пьетро это и сделал, сообщив Тристано д'Альвелле, что имеет сведения от челяди, что в замке во время турнира видели Соларентани: пока разберутся, что к чему — сам он уже будет у Манчини, свидание было назначено в полночь.
Увы, Тристано д'Альвеллане принял его слова о своем родственнике всерьёз, тем более, что Аурелиано Портофино и Ладзаро Альмереджи в один голос заверили его, что Флавио Соларентани с турнира не отлучался. д'Альвелла и сам помнил, что каноник не вставал со своего места. Таким образом, Флавио был задержан допросом только на четверть часа, и в четверть первого прокрался к Илларии. Но мессир Альбани на полчаса опередил его и уже покидал покои фрейлины. Соперники в кромешной темноте столкнулись нос к носу. Дальнейшее произошло молниеносно: потасовки не было, Пьетро Альбани просто ринулся к перилам, намереваясь удрать, ибо его в портале уже ничего не задерживало, а Соларентани испугался чёрной тени, решив, что его всё же выследил Портофино, и тоже метнулся к выходу. Альбани налетел на него, зацепился за полу его плаща, ненароком потянул за собой через перила, сам приземлился рядом и, не беспокоясь о поверженном сопернике, удрал.
Альбани ждал возвращения священника около домовой церкви больше получаса, потом осторожно вернулся в портал и увидел лежащего без чувств Соларентани. Теперь Альбани испугался. Он понимал, что в замке полно шпионов, и не надеялся, что приключение с Соларентани ему удастся скрыть. Если же последствия падения окажутся серьёзны — Тристано д'Альвелла этого ему не простит. Чертыхаясь, Пьетро решил, что, пока не уляжется суета, разумнее побыть вдали от замка.
Бениамино ди Бертацци пока не решился сказать Флавио Соларентани об угрожающей ему неподвижности. Ни слова не проронил и Даноли. Не сказал ему этого и Тристано д'Альвелла. Молчал и Грациано Грандони. В итоге эти скорбные слова Флавио услышал от Портофино. Тот быстро сумел преодолеть приступ слабости и уже полчаса спустя спокойно уплетал с дружком Чумой аппетитнейшие куски жареного морского чёрта. Когда Соларентани попытался заговорить с отцом Аурелиано, бормоча что-то о своей вине перед ним, инквизитор любезно успокоил его: какова бы ни была его вина — он уже наказан, худшего приговора и он, Портофино, ему не вынес бы. Старая же максима гласит «Non bis in idem»46. Флавио обречён лежать на одре до конца дней своих — и уже тем сохранить и целомудрие, и верность обетам — на что же он, Портофино, должен гневаться? Он будет снисходителен и милосерден, как добрый самаритянин.
Когда смысл сказанного дошел до Соларентани, его волосы побелели на висках.
Ипполито Монтальдо все последнее время избегал Флавио Соларентани, даже на службу ходил в городской собор. Последние недели сблизили его с Джованной и чуть успокоили, но он не мог до конца поверить, что любим, а ненавистный молодой соперник подлинно безразличен жене. Неожиданное известие о трагической случайности со священником и мерзкие подробности, сопутствующие дворцовым разговорам, изумили Ипполито. То, что распутник нацелился на Илларию Манчини, вроде бы говорило о том, что его отношения с Джованной были подлинно пустыми, но так ли? Ипполито боялся сказать супруге о произошедшем и внимательно следил за Джованной, ожидая, что кто-то непременно сообщит ей о трагедии.
Он не ошибся. После утренней службы, проводимой Портофино, Ипполито видел, как Джованна, стоя среди статс-дам и фрейлин, услышала новость от Иоланды Тассони. Глаза Ипполито Монтальдо потемнели и напряглись, он пожирал взглядом жену. Церемониймейстер видел, что Джованна уставилась в пол и закусила губу, но тут же лицо её несколько раз переменилось: сначала на нем проступило выражение презрительное, потом задумчивое и, наконец, откровенно озабоченное.
Ипполито подумал, что она пойдет к Соларентани и решил проследить за ней. Джованна Монтальдо вскоре осторожно оглянувшись на Лавинию делла Ровере, шмыгнула в коридор и торопливо свернула на боковую лестницу. Ипполито устремился следом. Джованна, миновав ступени, снова свернула в коридор, потом почти бегом устремилась к выходу во внутренний двор. Ипполито растерялся: супруга спешила совсем не в сторону лазарета. Тут он понял, что жена идет на какое-то договоренное свидание, ибо навстречу ей поспешила фигура в плаще. Ипполито замер за колонной, пытаясь унять стук сердца.
— Мне жаль, донна Монтальдо, но синьор Чезарино не смог найти то, что вы хотели. Он предлагает на выбор либо убор из топазов Фелино, либо сапфиры работы братьев Леркари…
— Да вы смеетесь? К зеленому платью и зеленым глазам — сапфиры? Он же говорил об изумрудном ожерелье и серьгах!
— Увы, их вчера купили…
Джованна Монтальдо досадливо хмыкнула.
— Почему синьор Чезарино не мог за неделю подобрать достойные украшения?
— У него большой заказ от Донны Элеоноры. Но есть еще великолепный убор из китайского нефрита — удивительно красивая вещь и недорогая… Я покажу.
Ипполито Монтальдо из тени внимательно наблюдал за женой. Джованна примеряла украшения, торговалась, препиралась с приказчиком и наконец, сбив цену, забрала нефритовые безделушки. У Ипполито потемнело в глазах. Стало быть… Он растерялся. Стало быть, она хочет принарядиться и только тогда навестить Соларентани? Он снова последовал за Джованной, которая уже устремилась вверх по лестнице, пробежала по коридору и исчезла в их покоях.
Из комнаты тем временем выскочила служанка и, пробежав по коридору, растаяла в темном пролете. Куда её послала Джованна? К Соларентани? Но постойте, он же в лазарете… Служанка пробежала обратно с платьем, за ней появился их слуга Альбано, несший блюдо под тяжелой крышкой. Потом мимо промчался их конюх Гвидо с корзиной. Что за приготовления? Ипполито растерялся. Он ждал, что Джованна сразу поспешит в лазарет к Соларентани, и теперь недоумевал. Слуги еще несколько раз мелькали в коридоре, и наконец, все стихло. Ипполито на негнущихся ногах прошел к парадной лестнице, спустился, вышел к коридору, что вел в лазарет. Пройти мимо него Джованна не могла, и Монтальдо устроился на скамье в тени. Он почувствовал, что устал. Устал нервничать, подозревать, ревновать…Пусть откроется все. Где она? Почему не идет к нему?
— Мессир Ипполито! Что вы здесь делаете?
Перед ним стояла Вивиана, их служанка.
— А? Что? Я… — он поднялся. — Что делаю? Ничего. Что ты хочешь?
— Госпожа велела разыскать вас.
— Меня?
— Ну конечно…Она уже полчаса ждет вас.
Ипполито потер ладонью лицо и направился к себе. Стало быть, Джованна решила навестить Соларентани вечером, попозже? Что ж… разумно. Он распахнул дверь и замер. Принаряженная Джованна в изумрудном платье сидела в комнате вместе с Маттео, своим пасынком, и при его виде вскочила.
— Ну, наконец-то! Где ты был?…
Стол был празднично накрыт, жена и сын, переглянувшись, дали знак двум скрипачам и виолисту. Зазвучала музыка, и тут Ипполито были вручены подарки — дорогое издание книги «О граде Божьем» блаженного Августина, его любимого автора, и великолепный набор для стола с золотой чернильницей, перьями и стилами. Монтальдо сжал зубы. Идиот… Сегодня ему пробило сорок семь лет.
Он оставался идиотом еще три дня, не спуская глаз с жены, но Джованна Монтальдо так и не удосужилась навестить Флавио Соларентани.
В череде скорбных событий последних дней мессир Альдобрандо Даноли был рад только тому, что новому убийству не предшествовали изнуряющие его видения. Он спокойно спал всю прошлую неделю. На турнир не поехал — хоть Грандони и приглашал его. Что ему до ратных забав? Когда Тристано д'Альвелласообщил им о гибели Тиберио Комини, был растерян и взволнован, но не столько гибелью этого едва знакомого ему и не очень приятного человека, сколько тем, что жуткий убийца продолжал множить свои жертвы.
Даноли часами, когда Флавио засыпал, проводил в церкви. Пытался молиться о болящем, но молитва замирала на устах. Когда в храм заходил Портофино, они обменивались несколькими словами о состоянии калеки, но чаще просто сидели молча. Даноли не мог утешить Аурелиано, да тот уже и не нуждался в словах утешения, мощь этого духа вновь была неуязвима. Иногда заходил и Чума, однако, под алтарными сводами не добавлялось голосов, но царило бессловесное понимание. Впрочем, порой они всё же перебрасывались короткими репликами.
— Это ужасно. Я же чувствовал, что несчастного ждет беда. Но я подлинно не видел, откуда она придет. Дурное сатанинское искушение…
— А что вы чувствуете или видите, когда смотрите на меня или на Грациано? — неожиданно спросил Портофино.
Даноли поднял на него удивленные глаза.
— Вы… вы спрашиваете, что вижу? — Аурелиано кивнул. Альдобрандо бросил взгляд на Чуму и прикрыл глаза и напрягся. — Мессир Грандони… он… окружен детьми. Двое идут ему навстречу. Он обнимает их. О… я вижу, это вы и этот… шпион подеста… Еще дети. Много детей… Вы, мессир Портофино, берете на руки мальчика и называете его Лелио…
Портофино и Грандони изумленно переглянулись.
— А что видите, когда думаете об убийствах? Возникала ли при взгляде на какого-нибудь придворного мысль о том, что он убийца?
Даноли горестно покачал головой.
— Нет. Тут много… мертвецов. Некоторые очень страшные люди. Но убийца мне не открыт…
— Сатана, стало быть, не выдает своих?
Даноли горестно покачал головой.
…Между тем тягостные мысли Тристано д'Альвеллы изнурили его и, наконец, одолели. Он механически занимался допросами, вел следствие, кажется, что-то ел. Но вопрос — черный, страшный, — маячил перед ним поминутно. Он — подлец, всю жизнь шедший не теми путями, одураченный собственной алчностью, суетностью и гордыней. Они манили его на высоты — и он шел, не выбирая средств и не жалея сил. Зачем? Ему пятьдесят. Он проживёт ещё десяток лет. Если пойдёт в деда — дотянет до восьмидесяти. Зачем? У него около сорока тысяч дукатов, палаццо в центре Урбино, ему принадлежат два цеха и несколько мануфактур. Зачем? д'Альвелла тяжело поднялся и направился на второй этаж. Постучал в двери и услышал в комнате шаги. Альдобрандо Даноли распахнул дверь и странно кивнул, словно говоря себе, что это тот, кого он ждал. Даноли не удивился визиту, но отсутствие его удивления удивило подеста.
— Вы ждали меня, граф?
— Да, уже неделю.
— Неделю? — подеста подлинно изумился, — почему неделю?
Даноли пожал плечами.
— Не знаю, но я знал, что вы придёте, Тристано. Все это время вы думали… но вы сделали неправильные выводы.
Д'Альвелла изумился.
— Вы об убийце? Это вздор — никаких выводов я не сделал. Я просто хотел спросить, что, убийство Комини — тоже подлость? Вы же знаете, кто он…
Альдобрандо утомлённо присел на стул и покачал головой.
— Это тоже подлость, Тристано, но я — совсем о другом. Вы все это время думали о себе и назвали себя подлецом. Но это неверно. — Тристано д'Альвелла молча смотрел на Альдобрандо Даноли. — Вы — не подлец, Тристано, вы просто запутались, заблудились. И Господь послал вам вразумление.
Теперь подеста опустил глаза. Он странно ослабел и не хотел делать вид, что удивлен. Он пришел к Даноли поговорить о себе — и тот понял его верно. Чего же лгать-то?
— Нет. Это не вразумление — это кара. А карается не заблуждение, карается подлость. Бог наказал меня за мерзость мою, за жестокость и гордыню. Я никогда не выбирал средств достижения цели, и Господь не пощадил меня, отнял сына. А кого щадил я? — д'Альвелла махнул рукой. — Поделом мне.
— Не отчаивайтесь, Тристано. Господь благ и милостлив. Он принимает покаяние грешника…
Тристано д'Альвелла усмехнулся, но усмешка была вымученной.
— Помолитесь обо мне, граф. Я не хочу брать грех на душу, и без того довольно… Но я боюсь носить оружие.
— Нет-нет, Тристано, Бога ради! — Даноли слабой рукой погладил плечо подеста. — Семь дней… еще семь дней… будет легче. Я еще буду здесь.
Подеста смерил Даноли недоверчивым взглядом, словно пытаясь понять, насколько тот здоров. Основание тому было — глаза Даноли расширились, лик странно просветлел. У д'Альвеллы мелькнула мысль, что у графа падучая болезнь, но он не высказал ее вслух.
Альдобрандо напрасно радовался отсутствию сатанинских искушений. Новый приступ не замедлил себя ждать и был страшен. Через три дня после несчастного случая с Соларентани Даноли неожиданно затрясло на пути из библиотеки, откуда он вынес «Утешение философией» Боэция, «Гора созерцания» Жерсона, «Странствия по человеческой жизни» Гийома де Дегийвиля для бедного Флавио и том «Естественной истории» Плиния Старшего для себя. Мерзкие твари неожиданно выскочили из трех темных коридоров, сходившихся у библиотеки. Глаза их светились диким кошачьим блеском в мрачных провалах полуночных порталов, голоса их, казалось, стелились по полу, ползли клубами смрадного дыма: «…concupiscentia carnis est, et concupiscentia oculorum, et superbia vitae...»
В глазах Альдобрандо помутилось, стены закружились и свет померк…
На сей раз он очнулся в комнате Амедео Росси, куда тот затащил его, стонущего и трясущегося, вместе с Тристано д'Альвеллой, случайно оказавшимся рядом. Начальник тайной службы обморок графа уже несомненно воспринял как эпилептический припадок, и вечером в присутствии Тронти и Чумы у герцога уронил замечание о том, что Даноли нужно показать медику Бертацци — у него явно комициальная болезнь. Эти слова подвигли Грациано Грандони навестить Даноли и сообщить Портофино о новом видении Альдобрандо.
— Странное откровение, — пробормотал инквизитор. — Это из первого послания Иоанна. «Nolite diligere mundum, neque ea quae in mundo sunt. Si quis diligit mundum,non est caritas Patris in eo: quoniam omne quod est in mundo, concupiscentia carnis est, et concupiscentia oculorum, et superbia vitae: quae non est ex Patre, sed ex mundo est…»[10] Но что чертовы твари имели в виду? Может, д'Альвелла прав, и у графа подлинно болезнь Цезаря?
— Не сказал бы. Он не бьется в припадках, и не спит после. Быстро в себя приходит и только на слабость жалуется…
— Ты считаешь, что Даноли здоров? Всю семью перехоронить и никогда не вспоминать об этом ни словом… мне иногда кажется, что он спит на ходу и словно грезит.
Песте пожал плечами.
— Он — чистый человек.
— Даноли свят, — согласился Портофино, — и видения не бессмысленны. Но что толку от дьявольских фантомов? Все бесовские пророчества или ложны, или непонятны, или, воля твоя, истинны и ясны, да непредотвратимы…
— Ему это и предречено было. Но интересно, что перед турниром, я нарочно спросил, говорит, никаких видений не было. Почему же бесовщина не предостерегла его? Или тут предопределенности не было?
Лелио откинулся на касапанке.
— Любая доктрина о предопределении, дорогуша Чума, является не теоретической концепцией богословия, но спекулятивной мирской теорией, оправдывающей людскую глупость. Кальвин дурак.
Чума на мгновение задумался.
— Проще говоря, каждый сам устраивает себе свою собачью жизнь?
— Да, ты весьма точно излагаешь суть сказанного мною. Просто — «коемуждо поделом его».
— И ганимед, по-твоему, получил то, что заслужил, как и наш дорогой Флавио — и только. Это я понял. Но кто-то все же травит людей, Лелио. Кто убил Комини?
Портофино тем временем, сбросив с запястья круг четок, методично вращал их в тонких длинных пальцах. Было очевидно, что этот вопрос волнует его крайне мало, если не сказать, что не волнует вообще. Песте же, не дождавшись ответа дружка, сам этим вопросом тоже больше не задавался.
У него были дела поважнее. Всё время, свободное от его прямых обязанностей — дураковаляния и развлечения дона Франческо Марии, Грациано Грандони проводил, прогуливаясь в непосредственной близости от покоев фрейлин, часто встречая там синьорину Монтеорфано. Девица теперь была с ним приветлива, и не теряйся он по непонятной причине, проводил бы время приятно. Но нелепая робость сковывала его, Грациано становился косноязычен и если бы не гитара, выглядел бы полным дураком. При этом злился, ибо в глазах девицы выглядеть дураком совсем не хотел.
Сколь не свойственна была инквизитору отрешенность от всего мирского, даже он в конце концов заметил необычное волнение мессира Грандони и заботливо поинтересовался, не болен ли тот? Чума прошипел в ответ что-то неразборчивое. При этом мессир Портофино, как уже было сказано, ничуть не интересовался гибелью содомита, нисколько не утратил аппетита и благой безмятежности. Он молился, мурлыкал псалмы и делился с Чумой обширными богословскими познаниями. Впрочем, стоило ему взять в руки Лютера или Кальвина, — от безмятежности не оставалось и следа.
И вот через неделю после гибели Комини, шут, вернувшись с вечернего туалета герцога, с которого, по правде говоря, удрал, застал у себя Портофино.
— Нет, ты только послушай! Я не знаю другого текста, дающего лучшую, нежели этот, апологию мертвой веры, трагического извращения ересью самых высоких истин… «Peccandum est, quandiu sic sumus; vita haec non est habitatio justitiae, sed expectamus, ait Petrus, coelos novos, et terrain novam, in quibus justitia habitat. Sufficit quod agnovimus per divitias gloriae Dei agnum, qui tollit peccatum mundi; ab hoc non avellet nos peccatum, etiam si millies, millies uno die fornicemur aut occidamus…»[11] Мерзавец. Но как тонко, бесовски тонко совершается подмена, как паутинно, с какой утонченной изощренностью, тоньше пылинки, не сразу и разглядишь… Сотни, тысячи ничего и не заметят! — Лелио вдруг поднялся, порывистостью жестов напомнив Чуме Альдобрандо Даноли. — Знаешь, я недавно понял… Ночь потом не спал. Шел по виа Коперта, вижу — две старухи. Дворянки обе. Одна внука за руку держит, мальца лет пяти. Толкуют о былых временах. «При Борджа-то порядок был! Как люди жили. А сейчас что?» Я и подумал: вот вырастет малец-то, ведь будет потом рубашку на себе рвать, свидетельствовать: «Мне бабушка рассказывала, что при Александре и Чезаре порядок был!» Как ему понять, что для бабки его, прости Господи, старой ведьмы и лживой бестии, те времена просто тем хороши, что у неё тогда морда гладкая была, да мужики её обхаживали? Вот почему времена повторяются, вот почему мы ни от каких былых глупостей не застрахованы. Вот почему новое поколение всегда рискует провалиться в те же ямы, что и предыдущее. Не память мы оставляем потомкам, но откровенную ложь. Ведь не может же эта бестия, думаю, не понимать, кем был Борджа на самом-то деле? А потом снова задумался — а что если и впрямь дура и ничего не понимает? Но нынешние времена — подлинно бесовские. Раньше-то принцип «Homo est causa peccati. Defectus gratiae prima causa est ex nobis» — «Человек есть причина греха; первопричина недостатка благодати находится в нас самих» был незыблем, но теперь… Теперь мы — «не можем быть праведными» Завтра никто и не поймёт, что есть праведность, святость… Господи, сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле?
— Ты полагаешь, что лютеране принимают эту веру по склонности к греху и по глупости? Неужели во всей Германии только глупцы и грешники?
— Говорю же тебе! Одурачить нужно только одно поколение! Первое. Я понял. Надо удержать власть над умами четверть века, лучше тридцать лет… Чем угодно — обманом, силой, обаянием. За это время вырастет новое поколение, которому можно вложить в головы любую нужную тебе доктрину, ибо оно ничего не будет знать о вчерашнем дне. Потом эти одураченные, став родителями, научат дурости детей, а дети, кои сами ничего не придумывали — будут считать усвоенное заветами отцов! И всё… — Лелио помрачнел. — Конечно, всегда будут находиться те, кто зададутся вопросами. Ведь в мире что-то подлинно значат, увы, немногие. Они мучительно будут искать Истину, и Истина откроется им, ибо ищущий с чистым сердцем — обретает. Но ведь сотни, тысячи остальных будут рвать на себе рубашки и говорить: «так верили наши деды, так и мы будем верить». И ведь не самые худшие это скажут, Чума, не самые худшие. Самые худшие просто выговорят затаённое: Если «vita haec non est habitatio justitiae — сarpamus dulcia: nostrum est, quod vivis: cinis et manes et fabula fies…»[12] И всё. Снова звонко захрюкают свиньи Эпикурова стада. И приходил ли на землю Сын Человеческий? И зачем приходил?
Вопрос «зачем приходил на землю Сын Человеческий?» остался без ответа, зато тяжёлые шаги в коридоре ознаменовали чей-то иной приход. Пришедший не затруднил себя стуком и появился на пороге. Портофино поднялся навстречу Тристано д'Альвелле, глаза которого метали молнии.
— Гадина…
Грациано Грандони в удивлении тоже встал. Он знал, что начальник тайной службы зло погрызся с инквизитором, ставя ему на вид халатность в деле со старым мужеложцем, но едва ли эти сказанные на пороге слова относились всё же к его милости мессиру Портофино.
Так и оказалось. Подеста сделал несколько шагов и тяжело плюхнулся на стул.
— Убита Франческа Бартолини.
Его слушатели потрясенно переглянулись.
— Господи… Как?
— Альмереджи утверждает, что видел её в десять вечера… Она не отравлена, — пояснил д'Альвелла, — в спине слева — след клинка. Сама найдена не в комнате, а в коридоре. Между своей комнатой и комнатой Дианоры ди Бертацци. Ближе к выходу — комната Гаэтаны Фаттинанти, а дальше по коридору — комната Глории Валерани, чулан, комната покойной Черубины, дальше — комнаты Иоланды Тассони и Бенедетты Лукки. Черт знает что! Если не сам Ладзаро её прикончил…
В комнату протиснулся мессир Ладзаро Альмереджи. Чума впервые видел жуира и пройдоху таким откровенно разозлённым. Лесничий бесился. Руки его судорожно сжимались в кулаки, по шее расползлись пятна. Начальник тайной службы смерил дружка тяжёлым взглядом.
— Какого бы лешего я её приканчивал? — трясясь от злости, завизжал Альмереджи, естественно, подслушивавший под дверью.
— Ты сказал ей, что зайдёшь после вечернего туалета у герцога, и зашел…
— Она сама меня просила зайти!!! — глаза Альмереджи метали молнии, — хотела о чем-то поговорить!!! Я не собирался к ней!! — Ладзаро плюхнулся на соседний стул.
Грациано Грандони и Портофино снова переглянулись. С чего это Ладзаро уточнять, что именно Франческа звала его?
— А след кинжала, Ладзаро, — поинтересовался Портофино, — похож на тот, что был в спине Белончини?
Он не подозревал Альмереджи. Лесничего инквизитор считал сукиным сыном, но знал, насколько тот циничен и умён, насколько хорошо владеет приемами охоты, насколько меток и опытен. Ладзаро никогда не стал бы так себя подставлять, тем более кому, как не ему было знать, что замок буквально наводнен соглядатаями.
Лесничий несколько секунд сидел молча, казалось, не слыша, но потом озлобленно проронил.
— Трудно сказать. Там его водой стянуло, и крови не было, а тут… Но след небольшой. Должно быть, длиной с полфута, типа квилона или левантийской даги. Мог быть и рондел. Лезвие четырехгранное. Но… удар, кстати, странный, в левый бок правой рукой, ударили снизу вверх, — Альмереджи чуть прикрыл глаза, пытаясь понять ситуацию, — убийца, стало быть, стоял к ней лицом и чуть зашёл сбоку… Чего дура в комнате не сидела? Чего по коридорам шлялась? — его снова затрясло.
— Но могла это сделать женщина?
— Не знаю… — Альмереджи нервно почесал ухо, руки его по-прежнему чуть тряслись. — Пожалуй. Большой силы тут не надо. Платье в крови, стало быть, и дага… на полу кровь… когда убийца вынимал кинжал, кровь выступила, но похоже, острие обтерли о платье убитой. Но руки убийца перепачкал — на подоле юбки Франчески — тоже кровавый след, растертые пятна. Он руки вытер, и нож с собой унёс.
— Получается, убийца не торопился?
Альмереджи пожал плечами.
— Не знаю. Дело-то минутное. — Он неожиданно напрягся, — о, я и забыл! Донна Элеонора-то в скиту! Они же не были на вечернем туалете у герцогини!.. — Ладзаро растерянно заморгал, — но тогда он рисковал… и смертельно… из любой двери ведь могли выйти…
Д'Альвелла кивнул.
— На шум, поднятый тобой, вышли все, кроме Иоланды Тассони, Бенедетты Лукки и Глории Валерани. Комнаты их заперты. Если даже допустить, что одна из них убийца…
Альмереджи и сам это знал. Вышли все, но он видел только одно лицо. С того проклятого дня, когда, рассчитывая проведать об убийце, Ладзаро узнал тайну Гаэтаны Фаттинанти, он потерял всё — покой, здравомыслие, сон и аппетит. Перестал появляться в портале у фрейлин, пропадал на охоте, но и она не приносила ни радости, ни былого азарта. Опротивели и карты, Ладзаро пытался было заглушить тоску вином, но какое там! Пьянея, он вспоминал сотни эпизодов, которые считал похороненными в памяти и ни один из них не мог оспорить те мерзкие слова, что невесть откуда донеслись до него на тёмной веранде. «Она знает, что ты распутник и подонок, Ладзарино…»
Сегодня он перебирал бумаги, пытаясь понять, сколько прокутил в нынешнем году, и случайно нарвался на распутные сонеты Аретино. Удивительно. Десятки раз читая эти строки, он возбуждался. Почему же теперь его едва не стошнило? Господи, что он мог находить в этой мерзости? Ладзаро швырнул сонеты в огонь камина, и тут услышал голос Салингера-Торелли, объявлявшего начало вечернего туалета у герцога. Альмереджи вышел в коридор — и именно здесь его поймала Франческа Бартолини, странно возбужденная, с горящими глазами. Она хотела поговорить с ним. Он молча озирал потаскуху, чувствуя, как внутри разливается желчь, но всё же обронил, что после вечернего туалета дона Франческо Марии заглянет к ней: его удивило явное волнение синьоры. Но зайдя в портал — наткнулся на труп.
Волновало его почему-то только одно — чтобы Гаэтана не подумала, что он сам пришёл к Франческе. Он не приходил! Это она, она просила его зайти — хотела о чем-то поговорить!..
— Бенедетта после ужина около конюшен гуляла с мессиром Леричи, — наябедничал шут, если и выставляя девицу гулящей, то обеляя её от обвинения в убийстве, — а Глория, наверное, с внуком и сыном…
— Убийце, если это статс-дама или фрейлина, вовсе не обязательно было уходить — достаточно просто зайти в свою комнату, — задумчиво проронил инквизитор.
— Да не может это быть фрейлина, — поморщился начальник тайной службы. — Тиберио Комини никакую фрейлину на порог бы не пустил. Это мужчина.
— А почему вы уверены, что убивший Франческу — и есть отравитель? — инквизитор метнул синий взгляд в начальника тайной службы.
Тот вздохнул.
— Ну, уж… Верджилези и Бартолини — подруги… Но вот почему потребовалось убивать Франческу в коридоре? Разве не проще было бы покончить с ней у неё же в покоях? Ладзарино прав — риск огромен. Могли заметить, а закричи она… Ты уже мертвой её нашел? Она не шевелилась? — обратился д'Альвеллак Альмереджи.
Тот зло усмехнулся.
— Удар в сердце… Она лежала почти посередине коридора, ногами к чулану, руки чуть раскинуты… Ты же видел. Я не трогал, только пульс… Но она остыть не успела. В десять я у герцога был, перед тем минут за пять, ей сказал, что приду. Через полчаса в коридоре был. Она была уже мертва. — Теперь руки Альмереджи перестали трястись. Его лицо вдруг искривилось в растерянную и пакостную гримасу, — а ты был прав, оказывается, Чума.
— Прав?
— Насчет парика. Он съехал…
— Тьфу… — это Чуму ничуть не занимало.
Грациано Грандони видел Ладзаро Альмереджи на вечернем туалете герцога. Сам он ушёл одним из первых, где-то в четверть одиннадцатого. В это время либо фрейлина, либо кто-то из тех, кто не был на вечернем туалете у герцога, прокрался в женский коридор и убил Франческу. Кто был у герцога? Около дюжины придворных. Песте закрыл глаза, припоминая. Главный церемониймейстер Ипполито ди Монтальдо, главный лесничий Ладзаро Альмереджи, главный дворецкий Густаво Бальди, главный шталмейстер Руффо Манзоли, наставник принца Бартоломео Риччи, секретарь Григорио Джиральди, скалько Пьерлуиджи Салингера-Торелли, хранитель печати Наталио Валерани и референдарий Донато ди Сантуччи.
Чума напрягся. Странно. Он заметил, но не придал значения…
— На вечернем туалете у герцога не было Антонио ди Фаттинанти. Его место пустовало.
Лицо Ладзаро Альмереджи напряглось, он отрицательно покачал головой.
— Антонио там поминутно мелькает, у сестры… — пробормотал он, насупил брови и почесал губу, — и он с Франческой не враждовал, она его даже уважала. И Черубина тоже.
— Сейчас посмотрим, — Тристано д'Альвелла тяжело поднялся, — он не мог убить Тиберио Комини, Монтальдо видел его на турнире. Он никуда не отлучался.
Дверь в покои сенешаля были в конце коридора на втором этаже, за поворотом. Альмереджи и д'Альвелла направились туда. Портофино скептически поджал губы.
— Из Антонио какой убийца? Он и кинжала-то в руках держать толком не умеет. Да и раздобрел в последние годы порядочно…
Грациано Грандони не оспорил дружка, он и сам не подозревал Фаттинанти ни минуты, просто недоумевал, куда тот мог исчезнуть.
Недоумение его рассеялось через несколько минут. Начальник тайной службы и его соглядатай вернулись. Вид их был оплеванным. Из глаз Тристано д'Альвеллы ушло напряжение и подозрения в адрес Альмереджи, Ладзаро же был просто убит. Глаза его остановились, губы были белыми. Он не сразу услышал распоряжение начальника привести людей к спальне Фаттинанти, потом все же ушёл.
— Господи Иисусе, помилуй и спаси нас, грешных, — нетвердо проронил Тристано, плюхнувшись на стул, потом вяло пояснил, — Антонио отравлен. Лежит на полу. Посуды, бокалов, бутылок — ничего нет. Бестия. Дьявол. Как он успел? А этот-то, этот-то как выпить согласился? Дурак… идиот… — д'Альвеллавстал, пошатнувшись, как пьяный, и вышел.
— Мне кажется, — задумчиво проронил мессир Аурелиано Портофино, перебирая четки, — на один вопрос мессира д'Альвеллы ответ у меня есть.
Грациано Грандони молча смотрел на него и ждал.
— Убийцу надо искать среди высшей знати. Это человек, которого считают уважаемым. Безупречным. Фаттинанти мог принять бокал только из таких рук…
Глава 15. В ней медик Бениамино ди Бертацци отыскивает причину болезни мессира Грандони, а мессир Грациано ди Грандони находит способ лечения своего недуга
Вошёл Альдобрандо Даноли, смертельно бледный, почти прозрачный. Он уже знал об убийстве Бартолини и Фаттинанти. Казался пьяным или отходящим от глубокого похмелья. Каждое новое видение страшно изнуряло его. Он зримо слабел, мысли его путались. Когда болезненные фантомы исчезали, он мыслил четко, но понимания не обретал. Ему казалось, что стоит немного напрячься — и он поймёт, туман рассеется, ему удастся осмыслить происходящее. Иногда он говорил себе, что в совершающемся нет ничего мистического, его видения — просто отзвуки в мозгу его тайных переживаний. Иногда пытался отвлечься — вспоминал лица жены и детей, но тщетно, они не проступали. Прошлого не было, его словно отрезали, настоящее было кошмаром. Даноли молился о смерти — денно и нощно, ибо не видел другого средства обрести покой. Он был искушаем и проклят знанием запредельным, но то, что понимал — было ненужным, нужное же — он не понимал, понятое же — был не в силах изменить, а то, что мог бы изменить — менять было бессмысленно. Злобные слова Сатаны сбывались над ним. Вот он — ум человеческий, столь много мнящий о себе, вот оно — знание запредельное, вот оно искушение дьявольское… Господи, спаси меня!
Но сейчас, когда Даноли был свободен от сатанинских призраков, в нём вдруг проступило подобие понимания.
— Мне кажется… — Альдобрандо умолк, полусонными, застывшими глазами глядя на пол.
Шут поднялся и подошёл к Даноли, налив графу рюмку бальзамико. Тот выпил.
— Мне кажется, что убит кто-то ещё… три коридора…«…concupiscentia carnis est, et concupiscentia oculorum, et superbia vitae…» Кто-то ещё мёртв. д'Альвелла не поверил мне. Если бы не это бессилие, слабость пальцев, неспособность сжать руки, усилиться… немощь не есть хворь, но заторможенность мысли… я должен понять. Что мысль, куда она ускользает? Господи, слабеет во мне душа моя, все кости мои рассыпались, сердце мое сделалось, как воск, растаяло посреди внутренности моей. Сила моя иссохла, как черепок; язык мой прильпнул к гортани моей, и Ты свел меня к персти смертной… — несчастный почти бредил, бормоча псалмы.
Чума был мрачен и зол. Он согласился с Портофино, что убийца — человек, которого они считают… точнее, кого Фаттинанти считал порядочным. Но Антонио, в понимании Грациано Грандони, был человеком разве что неглупым, к людям он никогда не приглядывался, был себялюбив и ограничен. Для него порядочным был каждый, кто не творил явных подлостей. Откровенно плохого мнения Антонио был разве что о Пьетро Альбани. Грациано плюнул с досады и направился в покои убитого. Там несчастная Гаэтана выла, раскачиваясь, как маятник, у тела брата, рвала на себе волосы, и билась в истерике. Около неё суетились фрейлины и Бениамино ди Бертацци. Медик напоил девицу успокоительной микстурой и больше не мог помочь ничем. К немалому удивлению Тристано д'Альвеллы, мессир Ладзаро Альмереджи, явно робея, принёс девице теплую шаль, заботливо укутал и пытался успокоить.
Гаэтана ослепла и оглохла от горя. Гибель брата, неожиданная и страшная, убила её. Антонио… Живой, веселый, практичный и разумный, вдруг стал грудой синеватого мяса, перестал быть. Она не думала об убийце. Антонио больше нет. Она совсем одна. Господи, что ей делать? Что она умеет, что может? Разве она в состоянии заменить брата? Кто будет управлять имуществом? Как управиться с домом? Всё делал Антонио… Гаэтана словно в тумане отвечала на вопросы Тристано д'Альвеллы. Нет, она не помнила, чтобы брат с кем-то враждовал. У него не было врагов. Никто не угрожал ему.
— А кому он доверял? — осведомился начальник тайной службы, вспомнив переданные ему Чумой слова Аурелиано Портофино.
Гаэтана пожала плечами. Ипполито Монтальдо, епископу Джакомо Нардуччи, канонику Дженнаро Альбани, Жану Матье, Бартоломео Риччи, Наталио Валерани, Григорио Джиральди, Пьерлуиджи Салингере-Торелли, Инноченцо Бонелло, Альдобрандо Даноли, Аурелиано Портофино. Был высокого мнения об Амедео Росси, о Донато ди Сантуччи… Говорил, что и мессир Грандони человек порядочный…
Тем временем Бениамино и Чума вышли в пустой коридор, присели на скамью в темной нише.
— Ничего не могу понять… Безумие.
Шут покачал головой.
— Не похоже. — Песте поежился, — совсем не безумец. Безумец заметен.
Медик вздохнул и поинтересовался самочувствием Грациано. Приступы прошли? Тот отрицательно покачал головой. Напротив, с турнира — участились. Чума не сказал — было не до того, что приступы не только участились, но и усилились, по ночам он почти не мог спать. Бениамино взял запястье дружка и нашёл пульс. Ровные, как часовой механизм, удары отдавались в пальцах, но неожиданно сбились, пульсация крови по венам изменила ток, заструилась нервными толчками. Медик бросил изумленный взгляд на пациента, и тут заметил, что внимание мессира Грандони переключилось на тоненькую фигурку фрейлины, мелькнувшую в пролете внутренней веранды замка. Девица несла поднос и, бросив на сидящих мимолетный взгляд, слегка кивнув мессиру Грандони, исчезла в комнате убитого Антонио. После её исчезновения пульс Грациано пришёл в норму.
Врач самодовольно улыбнулся.
— Ну, наконец-то… А то я себя уже идиотом считать начал…
Чума окинул дружка мрачным взглядом. Он не понял его.
— Ты о чём? Кто ж тебя-то заподозрит? Из тебя убийца…
— Причём тут убийство? Я понял, чем ты болен. Amatoria febris, pyrexia Veneria.
— Что? — Песте обернулся к нему. — У меня? Венерина болезнь? Да ты рехнулся! Откуда?
— Febbre d'amore. Любовная лихорадка. Температура, прерывистый пульс, учащенное дыхание, ты говорил о кошмарах… Не картинки ли Джулио Романо тебе снятся?
— Бог с ними, со снами… — Грациано закусил губу и, смутившись, отвернулся. Словам медика он поверил и не стал их оспаривать, но избавиться от мучений хотел. — И что? Определил болезнь — лечи.
— Да ты очумел, Чума. Это неизлечимо. — Перестав считать себя несведущим идиотом, медик воспрянул духом и вернулся к своему безапелляционному тону профессора медицины.
Чума разозлился.
— Ты что, с ума сошёл? Мне что, трястись до могилы?
— Почему? Брось свои страхи и женись на девице.
Лицо Грандони перекосило.
— Ты с ума сошел. Все бабы — потаскухи. Они убили Джулиано.
— Перестань. Его погубили не бабы, а собственное распутство, и ты не можешь этого не понимать. Кстати, девица тоже считает всех мужчин развратниками.
— Я не развратник.
Медик знал это. Грациано ди Грандони был девственником — но не ради Бога. Угнездившийся в его отроческой душе ужас болезни брата убил в нём не только склонность к распутству и уважение к женщинам, но и породил безотчётный ужас любви. Женщина была сосудом греха и порока, и не было такого клейма, которого она не заслуживала. Влечение и желание, которое женщины против его воли возбуждали в нём, злили Грациано, порождали яростные инвективы, которые были тем ядовитее, чем большей шлюхой считал он бабёнку, или — чем большее желание она в нём возбуждала. Грациано не утверждал себя, но спасался от искуса, погубившего брата, не защищал, подобно монаху, свою чистоту, но всеми силами отталкивал смерть, неразрывно слитую в его мозгу с любовью. Муки плоти томили и изнуряли, но подавлялись волей. Волей к жизни.
Бениамино кивнул.
— Ну, девица тоже не блудница. Портофино, думаю, возражать не будет. Правда, сама девица… — медик задумался, — она как-то обмолвилась, что ты жесток. Добиться такой особы трудно, конечно. И красотка, и нрава сурового. Это тебе не на турнире мечом махать.
Чума вздохнул и почесал левую бровь. Да, девица была не гулящей. И не глупой. И миловидной. Грациано вспомнил спящую Камиллу на сене в овине… Губы его пересохли. Да, хорошенькая… В памяти всплыл абрис округлой груди в вырезе платья… Красавица, да, конечно. Тут челядинцы распахнули дверь в комнату Фаттинанти, откуда стали выносить тело. Снова послышались рыдания Гаэтаны.
— Так ты думаешь, что убийца вменяем?
— Что? — Грациано был так поглощён своими мыслями, что забыл и про убийства… — а… убийца… да.
Всё это как-то вдруг отошло, перестало занимать. Чума глубоко задумался. Да, девица хороша. Можно быть спокойным за свою честь — такая заразу в дом не принесёт и рогами не украсит. Что там сказал Бениамино? Добиться такой особы трудно? Ну, это только к покойнице Черубине подкатить было просто, упокой Господь душу её с миром.
Грациано на несколько часов уединился у себя в комнате, невидящим взглядом глядя в каминное пламя. Семь горестных лет его юности, с той минуты, когда признание брата, любимого Джулиано, сместило в нём все твердые мнения и уверенность в разумности мира, проносились перед ним. Тело брата распадалось и смердело, гибель вошла в него через женщину, и с того часа в Грациано поселился животный ужас перед плотью, с того проклятого дня он не замечал в себе возмужания, подавлял растущий зов плоти, отворачивался от женщин.
С похорон брата плоть в нём замерла на годы, напрягались только руки на рукояти меча и ум, искавший в ветхих свитках объяснение несообразностей мира. Грациано давно понял, что брат сам был повинен в случившемся, ибо подчинил душу похотливым помыслам, и сам усилием мощной воли отторгал подобное от себя. Портофино угадал верно — его целомудрие было не посвящением своей чистоты Богу, но животным страхом смерти, которую душа, чем она божественней, тем более отторгает.
Грациано Грандони сохранил в душе только одну любовь — ныне уже непонятную тысячам — покорную любовь к Господу, присутствие Коего ощущал и боготворил в себе. Вера спасала в отсутствие надежды и любви, не позволяя сломаться или согнуться, — и вот… он полюбил? Чума закрыл глаза и вспомнил, как впервые увидел молодую фрейлину в замке — она играла на лютне герцогине Элеоноре. Он запомнил только изящный наклон шеи и удивительные нефритовые глаза, опушенные длинными ресницами. Он тогда почувствовал… раздражение — ибо не мог ничем отстранить от себя и высмеять исполненное скромного достоинства поведение и бесспорную привлекательность девицы. Мы не можем смеяться над ненавидимым, объяснял он когда-то фрейлине. Увы, над любимым — тоже, ибо и оно сильнее нас. Грациано смог внушить себе, что девица просто… глупышка и трусиха, но после ночи в овине чувствовал неодолимое плотское влечение к ней, и раздражался ещё больше. Но потом он злился уже безмерно, понимая, что не нравится ей, и лишь её неожиданные слова после турнира подлинно перевернули его душу. Но теперь мессир Грандони понял, что на самом деле сердце его пленилось ещё при первой встрече.
Любовь. Женщина… Господи…Что с ним? Девица учащала его пульс, заставляя сердце колотиться в груди. Ночами он теперь грезил об обладании её. Это любовь? Он волновался и робел в её присутствии. Она не походила на других, была красива и пьянила его. Он любит её? Ну… допустим. Но что сказал Бениамино? Что…она отвергнет его? Грациано оторопел. Это ещё почему? Если он решил, что получит её в жёны — он её получит! Да и почему бы девице за него не выйти? Он детей и жену обеспечит, — денег у него в избытке, да и девице прямая выгода за него выйти: время опасное, а она под его защитой будет, уж при нем-то никакой побирушка к ней не приблизился бы, никакой мерзавец на лестнице не подстерег бы. Чума так уверил себя в том, что Камилле просто некуда деваться, кроме как выйти за него замуж, что торопливо поднялся. Он не имел обыкновения обдумывать свои планы, ибо не имел доселе и планов, но теперь, решив жениться, не намерен был тянуть с осуществлением задуманного. Он не ждал отказа — даже просто не думал об этом. Он решил. Точнее — решился.
Все, что теперь требовалось — обвенчаться с девицей.
Чума поднялся и устремился в коридор к фрейлинам. Камиллу Монтеорфано он обнаружил сидящей на скамье вместе с тем единственным мужчиной, к которому не мог ревновать. Аурелиано Портофино был зол, как собака. Антонио ди Фаттинанти был не самым последним человеком и далеко не самым худшим из людей. Гибель Франчески Бартолини — совсем рядом с комнатами фрейлин — напугала Лелио. Сейчас он настаивал, чтобы Камилла немедленно вернулась в палаццо Монтеорфано. Сестра не особенно возражала брату, просто говорила, что не может уехать без разрешения герцогини. Мессир Грандони галантно поклонился юной особе и тихо присел рядом. Грациано был согласен с Портофино, во дворце стало просто опасно, но отнюдь не хотел, чтобы девица покидала замок.
Когда Портофино оставил их, мессир Грандони подсел ближе к девице. Сердце его почему-то колотилось как безумное, дыхание спирало. Он разозлился на себя. Ну почему он не может быть собой? Тут Грациано заметил, что Камилла совсем бледна и едва не плачет.
— Бедная Гаэтана, Боже мой, такая потеря…
Чума напрягся и сдавленным голосом осторожно спросил:
— Это потеря и для вас, Камилла? Мессир Фаттинанти ухаживал за вами…
Она вздохнула.
— Он был порядочным человеком.
Голос мессира Грандони был мягок, но трудно было не заметить в нём принужденность.
— Вы любили его? — интонация его голоса была скорее утвердительная, чем вопросительная. Сердце его выскакивало из груди. При жизни Антонио Чума не замечал, чтобы Камилла предпочитала его, но…
На лбу Камиллы залегла морщинка.
— Нет, — она вытерла слезы, — но я уважала его, — сейчас, когда несчастный погиб, ей не хотелось высказывать своё подлинное мнение о нём, — бедняжка Гаэтана… Он заботился о ней с подлинно братской любовью. Ужасно. Он мечтал купить замок в Пьяндимелето, строил планы… А несчастная Франческа… Ужасно. Кто это делает? — всхлипнула она. — Брат сказал, что это тот, кого мы уважаем, иначе Антонио не выпил бы с ним… — Камилла, которую рассказ Дианоры заставил изменить мнение о мессире Грандони, за прошедшие дни поняла, что это достойный человек, перестала обдумывать сказанное ему, говорила теперь искренне и горячо.
Чума же и слушал и не слушал, в висках стучала кровь, сердце билось рывками. Она подняла на него глаза и вздрогнула: глаза его пылали, он смотрел на неё, не отрываясь, от него веяло пламенем.
— Я по ряду причин… — Чума запнулся, потом голос его выровнялся, — я не склонен, синьорина, расточать похвалы женщинам… Просто… обстоятельства… Но хоть мои… — Грациано снова смутился и потерялся.
Камилла вздохнула и, хоть не совсем поняла, к чему он это говорит, мягко кивнула.
— Я… слышала о вашем брате… Дианора рассказала мне.
Грациано бросил на неё растерянный взгляд. Она знает о Джулиано?
— Дианора… Да, её муж… лечил Джулиано. Но я… я был неправ, конечно. Да, если бы он вёл себя по-божески… — девица растерянно смотрела на него, лепетавшего что-то непонятное, — но я… я отношусь к этому иначе. Я никогда не позволял себе никакого… — взгляд его погас, — я не распутник.
Синьорина окинула его новым изумленным взглядом.
— Я знаю, никто не говорит такого. И Аурелиано сказал, что вы… никогда…
— Но вы должны понять, что я… отнюдь не кроток… и позволять торговать честью или допускать… — Грациано заметил наконец её напряженный и недоумевающий взгляд. — Я что-то не то говорю? Вы находите меня недостойным? — глаза его снова вспыхнули.
Она чуть склонилась к нему.
— Недостойным чего, мессир Грандони?
Вопрос дошёл до него не сразу. Он же сказал… или не сказал?
— А… да… я хочу… быть вашим мужем. Но глупо думать, что позволю… Моя жена… Я не допущу никаких вольностей. — Она выпрямилась и теперь смотрела в землю. — Я настаиваю на абсолютной верности — до гроба.
Камилла напряглась. То, что этот человек предлагал ей замужество, не оскорбило её, даже чуть польстило. Значит, он неравнодушен к ней. Но его слова… Верность…ем, сбросив с запястья круг четок, методично вращал их в тонких длинных пальцах. Было очевидно, что этот вопрос волнует его крайне мало, если не сказать, что не волнует вообще. Песте же, не дождавшись ответа дружка, сам этим вопросом тоже больше не задавался.
Верность мужчины!
— Я поняла. — Лицо её болезненно исказилось, — вы поселите меня в своём доме, и не позволите мне видеть никого, кроме домочадцев, а сами, как Эдмондо, будете развлекаться при дворе, а после я узнаю, — голос её зазвенел, — что вы, как жеребец, покрыли половину моих подруг!? Я видела мужскую верность!! Вон она, на погосте! — Он вскочила, её трясло. — Верность до гроба!
Чума оторопел. Какой ещё Эдмондо? Какие подруги? Какой погост?…А… медленно дошло до него. Изабелла… Он не знал, как звали оскопленного Портофино мужа сестры Камиллы, а, может, и знал, да забыл, но понял, что речь о нём.
— Причём тут погост? — Песте вдруг снова почувствовал себя собой, к нему вернулись уверенность и спокойствие. Он встал. — Верность с моей стороны будет заключаться в том, что я… ну… пусть как жеребец, буду покрывать только тебя одну, моё тело будет принадлежать только тебе, я обязан буду любить тебя, как люблю я свою душу. Ты будешь телом и душой принадлежать только мне одному, подчиняться моим желаниям, и никогда даже не помыслишь о другом мужчине. Я обязуюсь признать своими и вырастить детей, которых ты родишь мне, содержать и защищать тебя, пока я жив. — Он и сам не заметил, как перешел на ты, и, игнорируя её трепет, мягко обхватил её. Сколько ночей он мечтал об этом? Она попыталась вырваться, но объятия его были железными. — Причём тут погост?
— Вы все обещаете… Эдмондо тоже говорил Изабелле… — слабо проговорила Камилла, задыхаясь. Она пыталась отодвинуть его от себя, но руки её уперлись в гранитную стену, они скользнули вверх, она снова уперлась в его плечи, но тут глаза их встретились. Что он делает? Как?
Чума же счёл дело решённым, приняв отсутствие весомого сопротивления девицы за ее безоговорочное согласие, а некоторые возражения за обычную, видимо, в таких случаях формальность. Девицам, наверное, положено слегка поломаться. Мысль о том, девица не более в состоянии вырваться из его объятий, чем котенок — сломать крепостное укрепление Альборноза, в голову ему не приходила.
— Я не Эдмондо, меня зовут Грациано, — сообщил он ей и приник к её губам, целовал, и она слышала его раскалённый шепот. «О, как любезны ласки твои! о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов! Сотовый мед каплет из уст твоих, мед и молоко под языком твоим…» Голова её закружилась. Она помнила эти строки, но, всё ещё, слабо трепеща, пыталась вырваться. Какое там… Через несколько минут её руки обессилено обвились вокруг его шеи, она не понимала уже, что с ней, но гладила его волосы, и дыхание её сбивалось. Перед её глазами пронеслась сцена ристалища — он, в сияющих доспехах, непобедимый и страшный — её…муж? Странно, но эта мысль не вызвала ужаса, скорее, почему-то утешила, успокоила, свела почти на нет её ужас от творящегося вокруг.
— Песте, где Ками… — Портофино стремительно появился из-за угла и остановился в изумлении. Он не сразу заметил сестрицу за широкими плечами дружка, но когда разглядел их двоих, слившихся в поцелуе, оторопел. — Чума…
— А, это ты, Лелио, — Чума не сводил глаз с Камиллы, — пойди, надень облачение, мы сейчас придём…
— Что? — Портофино чувствовал себя по-дурацки.
— Пойди, говорю, надень облачение и повенчай нас, чего тут непонятного?
— Тысяча чертей! — инквизитор разозлился, — встряхнись же, идиот! Камилла, что ты прилипла к нему?
В это время замок где-то далеко огласили новые вопли челяди. Песте досадливо поморщился. Он уже мысленно раздевал девицу в своей спальне и эти мысли, естественно, на тысячу миль отодвинули от него события в замке. Он разжал объятия и тоскливо поинтересовался у дружка: «Ну, что ещё случилось, Господи?»
Инквизитор любезно и зло просветил его.
— Лавинией делла Ровере, дальней родственницей нашего герцога, в своей комнате найдена Иоланда Тассони. Она тоже зарезана, видимо, вскоре после убийства Франчески, правда…
Он не договорил, Камилла вскрикнула, побелела и упала бы на пол, если бы не Чума, подхвативший её на руки. Дальше всего были его собственные двери, но мессир Грандони отнёс свою добычу именно туда, уложил обморочную красотку на свою постель, с удовольствием предвкушая минуту, когда Господь благословит его лечь сверху. Этот сладкий и пьянящий помысел, разумеется, снова вытеснил в его голове все остальные мысли, и он, повернувшись к Портофино, оживлённо спросил, сможет ли тот сегодня повенчать их? Девица согласилась стать его женой, всё улажено…
Грациано Грандони умолк, натолкнувшись на саркастичный взгляд друга. Тот взял на себя труд повторить, что в замке найден ещё один труп — синьорины Иоланды Тассони. Он напомнил Чуме, что комната Камиллы совсем рядом, и его долг, как брата, обеспечить Камилле безопасность, тем более, с омерзением добавил он, что убитая перед смертью была изнасилована. После убийца запер комнату. И это новое обстоятельство хоть и свидетельствует о том, что он ошибался в своих подозрениях, но заставляет, однако, вдвойне беспокоиться…
Чума воззвал к здравому смыслу приятеля.
— Пока не вернулись герцогини, Камилла не может отлучаться из замка, а в замке — куда ты её спрячешь? В свой чулан за ризницей? Смешно. Самый лучший способ защитить её — повенчать нас сегодня, с того часа ночевать она будет у меня, ну а если ты полагаешь, что я позволю кому-нибудь отравить её или зарезать — ты глупей, чем мне казался. При этом глупо и думать, что я позволю кому-то вторгнуться в лоно девицы — этим займусь я сам.
— Ты что, дурак?
— По должности — да, а что?
— В замке — убийца, уничтоживший уже шестерых…
Чума трепетно и неподдельным интересом вдруг спросил:
— А ты ужинал, Лелио?
— Что? А… кажется, да… а причём тут ужин?
— Ну, как же? В замке — убийца, уничтоживший уже шестерых, а ты спокойно поужинал. Но если ты смог поужинать, почему я не могу жениться?
— Да ты очумел! Двадцать шесть лет жил чуть не в монашестве, а теперь, что, одну ночь один не переспишь?
— Я не пойму, ты, что, отказываешься? Не мнишь ли ты, что ты тут один саном облечен? Вон есть Жан Матье…
— Да причём тут Матье? Я, кстати, ещё с Камиллой не переговорил…
— Чего с ней говорить, когда всё ясно?
— Да ничего мне не ясно… Постой, она же в обмороке, достань бальзам, остался ещё?
Бальзам остался, но Чума отнюдь не торопился привести девицу в чувство.
— Так ты согласен? «Ne di venere ne di marte non si sposa no si parte. Ne si dà principio all» lavoro, а сегодня как раз суббота. Все одно к одному. Бениамино и Дианора будут свидетелями, а потом, когда всё утрясётся, отпразднуем.
Портофино вздохнул и махнул рукой. Он видел, что дружок помешался и ничего не слышит, но, в принципе, не возражал. Жених мессир Грациано Грандони для сестрицы неплохой — человек праведный, надежный, не истаскавшийся блудник какой-нибудь. И состоятельный к тому же, не на деньги зарится. Чумной немножко, конечно, но такому он сестру доверит. Как за каменной стеной будет. С другой стороны, если сестрица, отказывавшаяся и глядеть на мужчин, вдруг согласна — ждать и подлинно нечего: не ровён час, передумает, а девка без мужа — муха без головы. И донна Доната спит и видит внуков…
— Что с тобой делать? Ладно. Да оживи ты её наконец…
Добившись своего, Чума влил несколько капель в губки Камиллы, вкус которых так вскружил ему голову, и быстро привёл её в чувство. Затем поставил перед фактом — Портофино хочет повенчать их сегодня, чтобы она была под его защитой. Ей нельзя оставаться у себя в портале фрейлин, там очень опасно. После чего, не дав ей опомниться, повёл девицу в храм, по пути послав пажа Винченцо за Бениамино ди Бертацци, велев привести их с женой в домовую церковь. Камилла ничего не понимала. Всё было слишком внезапно. Смерть же Иоланды вообще спутала все её мысли. Как же это, Господи?
Портофино, облачившись, кивнул пришедшим ошарашенным супругам, а Песте злорадно известил ошеломленного Бениамино, что сам нашёл средство излечения своего недуга. Портофино перед церемонией всё же поинтересовался у Камиллы, подлинно ли своей волей она согласилась стать женой мессира Грациано ди Грандони? Та растерянно подняла глаза на жениха, натолкнулась на горящий взгляд раскаленных чёрных глаз, и испуганно кивнула. Песте тоже заявил, что согласен взять девицу в жены.
— Ты говорил, что согласиться с женщиной мужчина может, если только сойдет с ума или обсуждаемый вопрос для него неважен… — насмешливо проронил медик. — Говорил же я тебе, что есть и третий вариант.
— И какой же?
— Если он её любит, Чума…
Чума умно промолчал.
После венчания, пока Дианора поздравляла Камиллу, Бениамино шепнул Грациано Грандони на ухо несколько рецептов семейного счастья. Там был совет быть нежным и по возможности помнить, что разъяренный жеребец может ненароком разнести стойло в щепки, впрочем, заметив взгляд жениха, эскулап махнул рукой. Молодожены исчезли, точнее, все успели заметить, в дверном проеме мелькнула широкая спина мессира Грандони, умыкнувшего невесту, как лев утаскивает в нору пойманную лань.
— Господи, уповаю, к утру бедная девочка всё же будет жива, — с надеждой проронила Дианора, глядя на двери.
— Жива-то будет, — утвердил её в высказанной надежде супруг, — и будет бедной… И при этом едва ли будет девочкой.
Медик ошибся. Днём, в час прибытия герцогинь из паломничества, синьора Камилла ди Грандони была в числе встречавших их статс-дам и фрейлин. Она была жива и уже не была девицей, но, в общем-то, бедной не казалась.
За эту ночь супруг сумел невозможное.
Нет, он не покорил мягкостью. Не ронял слов нежности. Не пытался облегчить ей боль потери невинности. Заложив засов, он снял рубашку и погасил свечу. В свете каминного пламени долго смотрел на неё, сжавшуюся на постели. Сел и медленно распустил шнуровку на её платье. Дышал глубоко и размеренно. Потом, посмотрел ей в глаза и проронил, что хочет верить, что отдавая ей свою чистоту, приобретет любовь и она, его первая женщина, станет не только единственной, но и любящей… Эти неожиданные слова странно расслабили Камиллу и согрели. Вторгнувшись в её лоно и ощущая в сомкнутых объятиях её боль и трепет, сказал, что не понимает, очищает или освящает проступившая кровь слияние их тел и родов…
После они долго лежали подле друг друга, она поймала его улыбку, благостную и чуть грустную. Он раньше никогда так не улыбался. Он же ещё несколько часов лежал без сна в странных всплывающих и гаснущих мыслях-видениях и переживании сладости испытанного соития. Она в полусне гладила его мощные плечи. «Я принадлежу другу моему, и ко мне обращено желание его. Приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах; поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки; там я окажу ласки мои тебе…»
Он стал господином, властителем и родным человеком, столь близким и любимым, что при одной мысли о нём она трепетала. Сам Чума, стоя среди придворных, не спуская ревнивых глаз с супруги, думал о том, что брачная ночь отнюдь не излечила его от чертовой любовной лихорадки: детородный орган начал вдруг неимоверно докучать ему, мечась в штанах, как спущенный с цепи бешеный пес. Герцог, по счастью, не просил шуток, ибо ему было не до шуток, и никто не заметил следов бледности на лице Камиллы, ибо оно ничем не отличалось от лиц остальных фрейлин и статс-дам: все они практически не спали ночь.
Глава 16. В которой мессир Грациано ди Грандони неожиданно догадывается о причинах убийств, но это ничуть не приближает Тристано д'Альвеллу к поимке убийцы
Герцогинь ждали неприятные новости. Они уехали за три дня до турнира и ничего не знали ни о гибели Тиберио Комини, ни об убийстве Франчески Бартолини, Иоланды Тассони и Антонио Фаттинанти. Теперь все наперебой делились с донной Элеонорой и донной Елизаветой горестными впечатлениями — ибо больше поделиться было нечем.
Фрейлины и статс-дамы с особой теплотой и жалостью говорили об Антонио. Он никому не делал зла, был неизменно вежлив и галантен, не любил сплетен, и ни одна из них не могла бы вспомнить о нём ничего дурного. При вспоминании, что он собирался жениться, да так и не успел, на глаза придворных дам наворачивались слезы.
Гибель Иоланды Тассони ужаснула всех. С девицей расправились жестоко: сначала, видимо оглушили, потом изнасиловали, а напоследок всадили в спину кинжал. Было заметно, что несчастная пыталась защищаться: мебель в комнате была перевернута, сорван полог с кровати, ковер сбился. Но никто не слышал ни возни, ни криков, ибо слева пустовала комната Франчески Бартолини, а напротив, в комнате Глории Валерани, никого не было: та была у сына.
Никто ничего не заметил, всем казалось, что все было, как обычно. Правда, Дианоре ди Бертацци показалось, что в этот вечер Франческа Бартолини была странно взволнованной, но что её обеспокоило — не знала. Глория Валерани, вернувшись от сына, натолкнулась в коридоре на труп Франчески, на озлобленного мессира Альмереджи и взволнованных фрейлин. Она подтвердила, что Франческа была весь вечер странной, заглядывала к ней за настойкой лаванды, сильно волновалась, но тоже не знала, что было причиной её волнения. Правда, утром, по свидетельству конюшего Руджеро Назоли, синьора на несколько часов покидала замок, но куда направлялась и где побывала — никому не сказала.
Видел синьору и Адриано Леричи. В мае и июне соколы линяли, дел у Адриано не было, и потому он, прогуливаясь в галерее, видел, как донна Франческа, сказав что-то мессиру Альмереджи, пошла к себе в покои. Это окончательно убедило подеста, что его шпион не лгал, ибо и Леричи отметил, что донна Франческа была взволнована и на себя не похожа.
На вечернем туалете у герцогини Элеоноры статс-дамы и фрейлины были неразговорчивы и печальны, и с немым вниманием слушали рассказ герцогини о паломничестве. Донна Элеонора описала аббатство Сан Винченцо в ущелье Фурло, аббатство в Ламоли ди Борго Паче, аббатство Святого Томмазо вблизи Пезаро, тысячелетний Скит около Фонте Авеллана, где герцогини были три дня, они молились и во францисканском святилище Беато Санте в Момбарочьо, видели образ плачущей Мадонны в Пеннабилли…
Пока Камилла была в покоях герцогини, Грациано Грандони наведался к себе. Утром он убрал с постели окровавленную простыню, но теперь вынул её из ларя. Это было свидетельство её чистоты и его мужественности. Но что так тревожит? Или тяготит? Или просто томит? Брачная ночь принесла Грациано не покой, но что-то неясное, гнетущее. Что-то мелькнуло в предрассветном сумраке, какое-то понимание чего-то сокровенного — и погасло.
Чума снова спрятал простыню, вызвал слугу, распорядился об ужине, велел убрать в комнате и застелить постель. Вернулся к покоям донны Элеоноры и вдруг испугался. Что, если все ушли? Где она? Он ринулся к двери, но услышал голоса. Приём продолжался…
Песте стал ждать выхода статс-дам и фрейлин. Сердце его билось неровными толчками, он молча смотрел как за окном в галерее с востока на предместье наползает дымная серая туча. Чего он дрожит? Чего боится? Грациано был внутренне бесстрашен и этот осознанный вдруг липкий страх — не чужой силы, но чужой подлости, бьющей исподтишка, — оледенил злобой сердце. Чума понял, чего испугался. Испугался, что злобствующая в замке гадина может покуситься на Камиллу, на его женщину. Да, теперь ему было, что терять. Осознание этого страха взбесило Чуму. Он ничего терять был не намерен, он ничего не позволит у себя отнять. Тем более, данное ему Богом. Это не турнир, противника не видишь, но кто смеет заставлять его трястись от страха? Тут Чума спиной ощутил чье-то присутствие в зале и резко обернулся, бездумно уронив руку на рукоятку даги.
В арочном проходе стоял Лелио Портофино. Он неспешно приблизился, окинув Чуму пристальным взглядом.
— Этой ночью я молился о вашем счастье, Песте. Надеюсь, не зря? У тебя странное лицо. Почему?
Грациано расслабился, вздохнул и пожал плечами.
— Я познал женщину. Вчувствовался в кровь, в плоть, в душу. Женщина сладостна.
— Так что же?
— Я взял её чистоту и отдал ей свою, но… я остался собой.
Духовник окинул своего исповедника странным взглядом.
— А ты, что, ждал овидиевых метаморфоз, что ли? — хмыкнул он.
— Да нет, но я думал, это подарит мне… ну… что-то, чего я не знал в себе доселе. Я стал мужчиной, но я не изменился ни на волос. Кроме сладости соития, и жажды новых соитий, да ещё дурного страха потери и какой-то тоски… я не чувствую ничего.
Портофино снова хмыкнул.
— Ты дурак, Песте. Соитие с женщиной не делает мужчиной. Оно может сделать из мужчины либо распутную свинью, и этим весьма рисковал мой духовный сынок Флавио, либо — супруга и отца семейства. В тебе это ничего и не могло изменить, мой мальчик, ты — мужчина per se. Познание женщины! О, если бы все, познавшие женщин, становились мужчинами!
Чума скосил глаз на Аурелиано и улыбнулся. Звучало убедительно. Портофино же продолжил.
— Если я тебя верно понимаю… вчера ты просто потерял свободу.
— Что?
— Первое же освещенное Богом соитие с женщиной лишает мужчину свободы, ибо дарит наслаждение и вяжет по рукам и ногам. Тоска, что в тебе — это плач души по потерянной свободе. Но ты поступил верно. Свобода — выбор царский, а ты… — Лелио ухмыльнулся, — тяжеловат для танцев на облаках, я это всегда чувствовал.
Песте усмехнулся, но тут же снова напрягся, и схватил Портофино за запястье.
— Слушай, пока всплыло… У тебя не бывает такого… Ты словно сквозь сон вдруг понимаешь что-то, очень нужное и важное, но оно сразу тает, исчезает, как дым. Вот только что было, и нет, но это было важно…
Портофино мягко освободил стянутую тисками пальцев Чумы руку, потёр запястье и осведомился.
— Это касалось… Камиллы?
— …Это было под утро. Я лежал с ней и думал о чём-то, и что-то забрезжило, всплыло… осталось поймать… но всё погасло.
— Да, такое бывает, обычно в полусне, я вспоминаю о чем-то забытом, но если не заставлю себя проснуться — то оно снова забывается… К утру ничего не помню. Но постой… Мы оглашаем твой брак?
Песте почесал левую бровь.
— Пока не похоронены Антонио и Франческа с Иоландой — не надо.
Портофино молча кивнул.
В коридоре промелькнула серая тень, и на свет вышел Дженнаро Альбани, вернувшийся из паломничества, куда сопровождал герцогинь. Он был мрачен, вокруг глаз его залегли тени, Ринуччо ссутулился и шаркал ногами по плитам пола. Его ждали в Урбино горькие новости — о новых убийствах, о брате и несчастном Флавио, о гибели Антонио, с которым он был в приятельских отношениях.
— Господи, как я молился там о всеобщем покое, о мире, о том, чтобы сгинули страшные искусы этих бесовских времен, чтобы души успокоились, и милость Господа была бы со всеми нами… всё напрасно.
Аурелиано любил Дженнаро, и только вздохнул при виде его убитого лица. Грациано Грандони тоже не нашел, чем утешить Альбани, но спросил:
— Кто, по-вашему, творит это, Дженнаро?
Тот оглядел шута и инквизитора мрачным взглядом.
— Бесы… бесы в образе человеческом.
В эту минуту парадные двери распахнулись, приём закончился, и у входа показались статс-дамы и фрейлины. Камилла увидела мужа и вспыхнула. Глаза Чумы потеплели, и губы его тронула нежная улыбка. Вот она — цена его свободы… ну и Бог с ней, со свободой.
Ночью супруг удивил Камиллу. Грациано нежно гладил её по волосам, но смотрел на стену — пустым, остановившимся взглядом. Поднимая глаза на мужа, она видела, что душа его далеко. Сердце её сжалось.
— Что с тобой, Грациано? — Камилла трепещущими руками обняла его.
Она поймала его душу и душа, усладившись её красотой, вздыбила его плоть. Грациано взял её, понимая, что всё ещё причиняет ей боль, но она безропотно терпела её — лишь бы он смотрел на неё своими горящими глазами, лишь бы обжигал дыханием и давил своей тяжестью — лишь бы любил. Она жила теперь от одного его взгляда до другого. Он вторгался в её лоно, гладил и любовался ею, наконец, прижал к себе, убаюкивая. Камилла чуть отстранилась, снова ловя взгляд Грациано — но он снова был обращен в стену.
— О чём ты думаешь? — она старалась, чтобы в голосе не проступили нотки боли. Сердце её снова болезненно сжалось.
Теперь Грациано смотрел на неё точно в полусне.
— Вчера я понял… — он умолк.
Камилла затрепетала. Понял… что? Что не любит её? Что она не нужна ему? Что понял? Её хватило только на один вопрос.
— Что? — её шепот был еле слышен.
Грациано досадливо покачал головой.
— Ушло. Я под утро смотрел на тебя, и подумал о чём-то, что подсказало мне…. что-то важное. Теперь, как хвост угря, выскользнуло…
— Но… ты думал обо мне? Что ты думал?
— Говорю же — ушло. А было важным.
Камилла не понимала, что он мог забыть такого, что могло быть связано с ней. Откинулась на подушку, тихо вздохнула. Ещё месяц назад этот человек казался ей воплощением бессердечия и язвительности. Как это произошло, что теперь она не может без него — он заполонил все мысли и поработил чувства? Также любила и сестра… Господи, прости и сохрани…
Она смотрела на лежащего рядом — открытого ей теперь в страшной мужской силе напряженных мышц и уязвимости плоти. Лунный луч скользил по его мерно вздымавшейся груди и белому лбу, рассыпался мелкими искрами по волосам. Она не сможет жить, если он разлюбит её, в ужасе поняла Камилла. Просто не сможет жить. Стараясь сдержать слезы, провела пальцами там, где свет луны выбеливал плечи, светившиеся мускульной силой. Медленно гладила мощную шею, где пульсировала вена, руки, грудь, каменный живот с жесткими кирпичами мускулов. Это — мужчина.
Она не заметила, как он проснулся и из-под ресниц начал наблюдать за ней. Она впервые ласкала его, и её мягкие руки и вид трепещущей груди снова взорвали его. Грациано не понимал себя: в нём проснулась, преодолев страхи распада, страшная сила плоти. Он не насыщался. Снова и снова лаская её грудь и гладя нежные ягодицы, трепетал в наслаждении, в сладких содроганиях представляя, как это лоно, наполненное им, будет вынашивать его детей, эти сосцы — питать их. Чудо…..На этот раз он совсем истомил её, и после Камилла просто тихо лежала рядом, слушая его мерное дыхание. Грациано снова засыпал, и она подумала, что мужская любовь — по природе своей жестока, даже овладевая ею, он просто упивается обладанием, но душа его и помыслы далеки от неё… Как же это?
Грациано вскочил, как ужаленный, резко разорвав цепь её горестных мыслей.
— Что? Что ты?
— Вспомнил. Наконец-то. — Он сел на постели. Глаза его блеснули в ночи. — Я смотрел на тебя, и подумал, что для наших детей будет не очень-то удобно жить в Урбино. Мой дом, пока дети будут маленькими, достаточно поместителен, но потом нам будет нужен дом за городом.
Взгляд Камиллы просветлел. Она улыбнулась. Он сказал: «для наших детей…»? Для наших детей… Он хочет детей! Её затопило счастье. Как она могла плохо помыслить о нём? Как могла подумать, что он не думает о ней! А он думает уже об их будущих детях!! Лицо её просияло. Она обняла его, угнездившись в его объятьях.
— Но ведь ты получишь в приданое палаццо Монтеорфано. Там просторно. У меня большое доте, деньги, драгоценности… и мои и Изабеллы… — взгляд Камиллы на минуту потемнел воспоминанием о покойной сестре, — много белья, посуды, утвари. А в Монтеорфано хороший сад, небольшой виноградник.
Грациано забыл о приданом, но поморщился.
— Жить в доме жены? Я, что, не мужчина? Я сам обеспечу детям… Я думал о Ферминьяно… — Он умолк, потом всколыхнулся, — да нет же!! Ты сбила меня. Я же не о том. Недавно банкир Пасарди предлагал мне купить дом в Пьяндимелето… — он снова умолк.
— …Не далеко ли?
— Далеко. Я не о том. Я вспомнил вчера, как ты мне говорила, что Антонио Фаттинанти думал купить замок! Где?
Камилла задумалась, закусив губу, потом уверенно ответила.
— Тоже в Пьяндимелето. Это точно. Он часто о нём говорил. Очень часто. А что?
— А то, что покойник Комини, содомит старый, перед смертью, д'Альвелла сказал, приглашал к себе банкира Пасарди. Зачем?
Камилла ничего не ответила, но почувствовала, как по её телу прошёл озноб. Эти слова мужа напугали её, хоть она и не осознала их смысл в полноте. Она чуть отстранилась, пожала плечами и, закусив губу, смотрела на мужа.
— Пьяндимелето… Пьяндимелето… — бормотал он. — Девятьсот пятьдесят флоринов. Недешево. Кажется, сто акров земли. Замок, колодцы, виноградники… Джанмарко Пасарди. Если я прав… Разберёмся-ка. — Он откинулся на подушку, и снова притянул её к себе, и от его жеста, хозяйского и властного, у нее ещё больше потеплело на сердце, — твой братец замечает, как старый мужеложник пристает к писцу и спускает негодяя с лестницы… — Камилла удивлённо озирала супруга. — Спускает, спускает, — кивнул он, уверяя её, — сам Лелио рассчитывает препроводить его в Трибунал позже, когда освободится камера, и старый мерзавец тоже не мог не понимать, что то, что Портофино не сделал сегодня, он сделает завтра, и, видимо, решает удрать. Но передвигается с трудом, почти не встаёт с постели. И приглашает запиской Пасарди. Зачем? Договориться о покупке дома? Взять деньги? Видимо, и то и другое — ему нужно было по выздоровлении срочно куда-нибудь уехать. Но никаких купчих или денег в его комнате не было… Связано ли это с остальными смертями?
Камилла побледнела.
— Ты думаешь, дело в деньгах?
— Почему нет? Причины убийств, как выражается мой мудрый дружок-богослов и твой братец Лелио, всегда одни и те же — властолюбие, алчность, злоба, зависть или мстительность. При этом, Даноли едва ли не пятикратно повторил, что это — подлость. А подлость, хоть и совместима со всем перечисленным, легче всего клеится всё же к зависти и алчности. Властолюбие не может иметь отношения к Черубине Верджилези и Джезуальдо Белончини — убийца никуда не продвигался. Следует отбросить и месть: никогда не поверю, что Антонио мог кого-то смертельно оскорбить. Чёрная злоба жертв не выбирает, бьёт всех подряд, а тут убитые тщательно отобраны — и, что любопытно, — среди отравленных нет бедняков. И потому, надо остановиться именно на алчности. Как сказал бы твой ученый братец, quid non mortalia pectora cogis, auri sacra fames? Если это причина… а почему нет? Подлость не знает высоких побуждений. Некто предлагает состоятельному человеку недурную сделку, вложить деньги в землю. Это всегда выгодно, а в эти времена — прибыльно сугубо. Посредник — уважаемый в городе банкир. Что тут подозрительного? Потом деньги прибираются к рукам, а покупатель… травится! Так один и тот же дом можно продавать и трижды, и пятикратно. Но это значит, что Пасарди знает продавца, и он в курсе всего. Странно… он мне подлецом не казался.
Камилла удивилась.
— Ты хочешь сказать, что кто-то из придворных… предлагает жертвам купить замок, а потом забирает деньги и убивает их? Господи, это же подло!
— Все верно. Это и было изначально задано.
— Но почему ты… Мне казалось, тебя эти убийства раньше так не волновали…
— Может быть. Но почему я должен трястись, отпуская жену на четверть часа к герцогине и думать, не найду ли её зарезанной в коридоре? Не будет этого. — Глаза Грандони потемнели. — Одевайся… у нас будут гости. Я поймаю мерзавца… — Камилла торопливо потянулась к платью, но не дотянулась — он оказался проворнее и, схватив её сзади, притянул к себе, ибо вновь возжелал.
— Подожди. Ещё темно, — от него снова повеяло пламенем, — женщина похожа на гитару… — пробормотал он, снова вторгаясь в её лоно и ловя трепет тела, — какие лады… какие округлости, сколько мелодий… — он ласкал её грудь и жарко бормотал ей на ухо, — неаполитанскую тарантеллу и венецианскую серенаду сыграю я на тебе, миланскую павану и падуанскую баллату, карнавальную сальтареллу и пасторальную вилланеллу… Я заставлю тебя играть… — Она трепетала — он любил её.
— Ты же хотел… — она не договорила, в её лоно вторгся жар, и она затрепетала от его стона.
Несколько минут после Чума молчал, сжимая её в объятьях.
— Романы Ариосто так тонко делят любовь и влюбленность… А я, когда стоял с тобой у алтаря, любил тебя…
— Да? А сейчас?
— А сейчас я в тебя влюбляюсь… — усмехнулся Грациано, но неожиданно всколыхнулся. — О, я все забываю спросить!! Кто напал на тебя тогда на лестнице?
Камилла не сразу поняла, о чём он, но потом нахмурилась.
— Не знаю. Но это… был кто-то молодой. И не челядинец. Он набросился в темноте, но… я чувствовала, плащ был из дорогого сукна. И это не старик — кожа была молодая, гладкая…
— Зачем ты вышла?
— Глория воды просила.
— Ладно, и с этим разберёмся, — Чума рывком вскочил, высунулся в коридор и заорал, — Винченцо! Где этот шельмец?
Шельмец был неподалеку и получил распоряжение привести Аурелиано Портофино и Тристано д'Альвеллу. Но только он ринулся, как услышал новый вопль господина.
— Потом приведи графа Даноли.
Камилла торопливо шнуровала платье. Она ликовала, поняв, что любима, что супруг боялся за неё, а его слова о детях и вовсе грели её душу. Он хочет детей! Он любит её! Тут до неё дошло, что Грациано хочет видеть Альдобрандо.
— Граф совсем болен, Грациано… Ему было плохо.
— Альдобрандо? Когда?
— Вчера. Нет… позавчера. Он в коридоре упал в обморок, бредил о какой-то ведьме, твердил о силе злодейки… Я боялась оставить его, хотела позвать Бениамино ди Бертацци, но граф пришёл в себя, поднялся. И ушёл к себе. Мне было так страшно.
— Сила злодейки… Но Тассони же… как же? — Песте чувствовал, что истина, на мгновение промелькнувшая, гаснет.
В эту минуту в дверь постучали. На пороге стояли Тристано д'Альвелла и Аурелиано Портофино, — слуга встретил их в коридоре. Вскоре пришёл и Альдобрандо Даноли.
— Позволь поздравить тебя, я только что узнал, — Тристано д'Альвелла сжал Чуму в объятиях, — ты странный, однако. То змеёй на девиц шипел, а теперь… попался.
Чума снова умно не оспорил это мнение, и сообщил Даноли, что позавчера мессир Портофино соединил брачными узами его и синьорину Монтеорфано. Альдобрандо болезненно улыбнулся и сбивчиво пробормотал пожелания счастья. Он чувствовал себя совсем плохо.
— Мы думали, ты на свадебную трапезу нас позвал, — оправдался Портофино в том, что проболтался д'Альвелле.
Чума рассадил гостей, Камилле пришлось сесть на постель, а сам Песте пристроился на подоконнике.
— Я не хочу бояться за жизнь своих гостей. Поймаем отравителя, тогда и сядем за трапезу.
— Благое намерение, — проронил Тристано, сразу постарев, — может, ты знаешь, кто он?
— Нет, но соображение на это счёт имею. — Чума заметил, что все смотрят на него, не отрывая глаз, и продолжил. — От супруги я услышал, что покойный Антонио Фаттинанти думал о покупке замка в Пьяндимелето. А когда я торговал жеребца у Альджизо Тренуло, Джанмарко Пасарди, мой банкир, мне тоже предлагал… замок в Пьяндимелето. но это ничуть не приближает Тристано д'Альвеллу к поимке убийцы.
Д'Альвелла настороженно слушал. Портофино проронил.
— И что?
— А то, что Тристано сказал, что Тиберио Комини перед смертью виделся с банкиром…
— Пасарди? — Тристано д'Альвелласдвинул брови, — его никто не видел, но слуга Комини, да, говорил, что тот ему записку посылал… И ты полагаешь…
— Я полагаю, что пересчитав мордой ступени, направляемый нашим дорогим Аурелиано, мужеложник понимал, что этим дело не кончится. Он боялся Портофино и решил покинуть замок.
Д'Альвелла не оспорил это утверждение.
— Верно, это и Монтальдо говорил. Он хотел уехать после выздоровления. И что?
— Допустим, банкир приходил. Все утром были на турнире — кто бы его заметил? Он принёс деньги и составил купчую… Но где они? Суть дела, мне кажется, проста. Пасарди сказал мне, что продается замок в Пьяндимилето. Я так понял, что банкир — только посредник, ищущий покупателей, а продавец — кто-то из придворных. Этот придворный раздобыл яд, опробовал его на Лезине, потом брал деньги, оформлял покупку и предлагал выпить за удачную сделку — после чего покупатель отправлялся на тот свет, а убийца спокойно клал в карман дукаты и сжигал купчую. Оставалось убрать следы и исчезнуть. Земля и строения стоят девятьсот пятьдесят дукатов. Если убийца взял такие деньги с Черубины, потом с Джезуальдо, да с Комини, да с Антонио — он стал богаче почти на четыре тысячи золотых. Это целое состояние. За такие деньги стоило рискнуть… — задумчиво проронил Песте.
Альдобрандо Даноли чуть сдвинулся на стуле и потёр лоб.
— Это недоразумение…
Шут резко обернулся к нему.
— Почему?
— Я бывал в Пьяндимелето. Какой замок? Никаких замков, кроме графского, там нет… Захолустье. Один только на развалинах крепости, её ещё Франческо Сфорца разрушил… Церквушка приходская Сан-Бьяджо, женский монастырь. На северной окраине — руины какие-то. Несколько домов приличных. На окраине с юга — виллы, но тысячи дукатов ничего там не стоит.
Песте внимательно выслушал и переглянулся с д'Альвеллой.
— А что это меняет? — прошипел начальник тайной службы. Он схватил за хвост мотив убийства и не намерен был выпускать его. Ничего другого не оставалось — он уже перебрал всё. Предложенная Чумой причина не выглядела невозможной. Да, это была подлость — деяние чёрной души, омерзительное и интригующее одновременно. Живой мертвец, внутри которого ползают смрадные черви и тихо смеется сатана, притворяется человеком, грабит живых и хладнокровно делает из них покойников… Тристано жестко заключил, — значит, банкир — посредник в сделке. Он может знать, что она жульническая, а может и не знать. Но он не может не знать продавца. Даже если продажа шла через подставное лицо, нет такого подставного лица, которого мы не разговорим… — Тристано стремительно встал и высунулся в коридор.
— Эй, кто там! Аделарди! Скажите Энрико — немедленно пригласить в замок Джанмарко Пасарди.
— Под конвоем?
— Под охраной… — мягко подчеркнул Тристано д'Альвелла, и вернулся к столу. — Что-то в этом есть. Замок, чай, не ручная кладь…
— Банкир говорил о девятистах пятидесяти дукатах, — снова напомнил Песте.
— Почему так дорого?
— Он упоминал о ста акрах земли и виноградниках…
Д'Альвелла хмыкнул.
— Прикинем-ка по именам. Мерзавец меняет оружие и методы, но мотив-то должен совпадать. Начнем сначала. Черубина ди Верджилези.
Портофино скептически уставился на Тристано, но от полога раздался тихий голос Камиллы.
— Это правда. Она мечтала о покупке загородного дома, и даже, я сама слышала, говорила об этом с герцогиней Элеонорой.
— Ну, мечтать-то… А деньги? — хмыкнул Портофино.
Камилла пожала плечами.
— У нее были деньги, Аурелиано, муж её умер, имущество было поделено между ней и сыном мессира Фабио от первого брака. Она говорила ещё, что это несправедливо, мол, в завещании он городской дом и полторы тысячи дукатов женатому сыну оставил, а ей — завещал две тысячи, но дома не оставил — ни в городе, ни за городом. А она хотела загородный дом.
— Дурак… — прошипел от стола Тристано д'Альвелла, — какой дурак… Я искал сходство в жертвах, а оно же выпирало! Что общего у Черубины Верджилези, Джезуальдо Белончини, Тиберио Комини, Антонио Фаттинанти? Это старая и денежная аристократия! Это люди с деньгами. — Он обхватил голову и раскачивался, как маятник, — тупица… Портофино, крикните Сиджизмондо.
Тот появился и был послан за Ладзаро Альмереджи. Главного лесничего нашли в храме, где тот помогал в организации похорон Антонио Фаттинанти. Ладзаро был тёмен с лица и сумрачен.
— А почему, Ладзарино, ты не сказал мне, что Черубина мечтала о доме загородном?
— Мечтала, — не отрёкся Ладзаро, но поморщился. Это его явно не интересовало. — Она даже поручила кому-то посредничать. Да только она переборчивая была. То не то, это не это. Вариантов пять перебрала, точно. А что не сказал, — Альмереджи пожал плечами, — так ты про то не спрашивал.
— Допустим, она, наконец, выбрала… Если она купить его собиралась, могла вексель взять, а могла и наличные…
— Она бы наличные предпочла, говорила, что не шибко в бумагах-то ценных разбирается.
— Кто её банкир?
Альмереджи поморщился.
— Ой… лысый живчик такой, глаза чуть косят…
— Джанмарко Пасарди.
— Точно. Сам я монеты у венецианского жулика держу. Так ты думаешь, она взяла у него деньги на покупку дома?
Тристано со вздохом кивнул. Ситуация теперь прояснилась для него.
— И хранила она их, видимо, в чулане, в ларе дубовом с двумя замками наружными и одним внутренним. А на расходы мелкие — в ларе в комнате.
Ладзаро задумчиво пожевал губами.
— Дьявол… То-то она взбесилась на котов-то Тассониных! Так она… купила? Деньги-то где?
— А вот это вопрос вопросов. Есть для тебя шалости, я понимаю. Прищучить кого за строго оговоренную плату, бабенку охмурить, или там подставить нахала, поперек святых в рай навострившегося. Дело чести. Но раз ты у неё брать не брезговал… Так не ты ли деньжата и свистнул?
Этот невинный вопрос неожиданно странно взбесил мессира Альмереджи. Он обиделся до дрожи и разозлился не на шутку.
— За кого ты меня принимаешь!!? Я честный человек! Воровать у потаскухи!!? Не брал я ничего!! — последняя фраза была уронена Ладзаро с подлинной злобой.
Тристано задумчиво почесал за ухом. Он не понял гнева Ладзарино.
— Ладно, этот вопрос нам сейчас прояснят. Но пока всё сходится. Пошли дальше. Белончини… Он не говорил о покупке дома?
Песте перебрался на кровать к супруге. Ладзаро же, заметив Камиллу, ещё больше насупился.
— Я что-то не понимаю. Причём тут покупка дома Черубиной? И Белончини причём?
Шут снизошел к его непониманию и растолковал то, что понял. Альмереджи бросил на шута мрачный взгляд.
— Не слабо. И Пасарди, по-твоему, соучастник? Или он не причём? — Песте в ответ только пожал плечами, Альмереджи задумался. — Белончини о том, что хочет что-то за городом купить, мне не говорил, — Ладзаро по-прежнему хмурился, — но он приглашал Альбани осенью не то в Пьяндимелето, не то во Фронтино. Говорил о каком-то винограднике… И Витино приглашал.
Д'Альвелла блеснул глазами.
— Так… очень хорошо. С Фаттинанти и Комини мы и сами разобрались, а вот дальше — туман. Франческа Бартолини. Деньги у неё были?
— У неё вилла за городом, запущенная, правда. Но ничего она покупать не собиралась, — Альмереджи был твёрд. — Но постой, а как это всплыло, насчёт покупки?
— Мессир Песте, женившись, в брачную ночь мозгами шевелить начал, — усмехнулся Тристано, — и сопоставил записку Комини банкиру с покупкой Фаттинанти… и предложением банкира ему самому.
Альмереджи бросил ироничный взгляд на шута.
— У этих гаеров всё не как у людей. Нормальные мужики в брачную ночь мозгами не шевелят, а этот… Подумать только…Постой, так ты… женился? — оторопел лесничий.
Песте в ответ скривил рожу, но без злости, походя обозвав Альмереджи прохвостом, но факт своего брака подтвердил.
Портофино начал проникаться найденной версией.
— А ведь Бартолини и не отравлена. Её — первую — зарезали. Не удивлюсь, если она… дурость дуростью, но догадаться о чём-то могла. А может, сама Черубина ей что-то сказала, например, что деньги взяла на покупку виллы, а купить решила у кого-то из придворных, а та потом вспомнила, да неосмотрительно к убийце с вопросом и подкатила. Тот ей дагу в сердце и воткнул. И, заметьте, в коридоре у фрейлин… А Тассони… Девица тоже чего-то понять могла… Рядом сновала.
— Могла, — тихо пробормотала Камилла.
— Граф, супруга сказала мне, что вам было новое видение? — осторожно поинтересовался Грациано.
К Альдобрандо резко развернулся Портофино.
— Вот как? — Глаза инквизитора вспыхнули. — Что вы видели?
Даноли тяжело вздохнул. Ему было отрадно, что хоть кто-то не считает его безумцем и относится к его видениям со вниманием и доверием, но все равно было стыдно за свою слабость.
— Я видел… бесов. Они наполняли бокалы какой-то зеленой жидкостью и шипели «Сила злодейки, яд злодейки…» Я понимаю, — пробормотал он, ловя взгляд д'Альвеллы, — несчастная Иоланда убита мужчиной. Но я же просто болен… Это видения, творя пагубное брожение в мозгу, порождают эти путанные обрывочные образы… — Он бросил на Портофино виноватый взгляд.
Портофино зло хмыкнул.
— Я ничего болезненного здесь не вижу. Яд, естественно, приготовлен какой-то мерзавкой. Мало ли их по округе? Всех, о ком слава идёт, я сволок в трибунал, но почему во дворце не может быть ведьмы, отнюдь не афиширующей свои способности? Такую только по отравленным и нащупаешь. — Портофино едва не рычал. — Но что ведьма есть — я вам сразу сказал, носом чую… Не мужик это…
Но Тристано д'Альвелла поморщился.
— Вздор, мужик просто купил яд у какой-то твари. Но Комини отравил мужчина, а уж Тассони… Она изнасилована, а уж это дело рук… или чего там… злодея, а не злодейки.
Тут в дверном проеме появился невысокий мужчина с живыми быстрыми глазами. Америко Таволетто был пристроен в замок Дамиано Тронти, но когда-то Тристано в трудную минуту помог ему деньгами. Сам Таволетто отвечал за сделки по антиквариату, подыскивал для герцога ценные вещи, но Тристано считал его своим человеком.
— Мессир… Энрико просто испугался…
— Что? — д'Альвеллав недоумении поднялся.
— Он не может… Мы не можем привести мессира Джанмарко, он возле сейфа у себя… найден только что. Весь в крови. В спину дагой ударили. Но мёртв он давно. Наверное, со вчерашнего дня. А, может, и с позавчерашнего.
Глава 17. В которой мессир Ладзаро Альмереджи сначала кается, а потом снова грешит
Альдобрандо Даноли остался недвижим, Ладзаро присвистнул, Камилла молча сидела, вцепившись в руку супруга. Но Грандони, Портофино и д'Альвелла обменялись взглядами, в которых не замечалось ни раздражения, ни уныния. Сколь ни жутка была новая смерть, вышедшая за границы замка, она говорила, что они на правильном пути. Убийца уничтожил последнего свидетеля, который мог узнать его в лицо и указать на него, сама же необходимость убить Пасарди подтверждала, что мотив убийства — аmor sceleratus habendi — угадан ими верно.
Д'Альвелла и Альмереджи направились на место убийства банкира, Портофино пошел следом, а Даноли решил пойти к себе. Камилла же после ухода гостей, когда Чума надевал темный, уместный для похорон дублет, задумчиво смотрела в окно. Неожиданно позвала его.
— Грациано…
— Да, мой свет, — отозвался он, и на сей раз его жгучие глаза были обращены к ней с лукавой заботливостью и нежностью.
Она забыла, о чём хотела спросить, губы их слились, но минут через пять он вернул её на землю.
— Ты что-то хотела спросить?
— А… да. Послушай-ка. Аурелиано как-то назвал мессира Альмереджи сукиным сыном…
Песте удивлённо поджал губы, удивляясь не определению Портофино, но тому, что Камилла заговорила об этом.
— Назвал…
— А ты сказал, что он прохвост…
— Сказал, — кивнул Чума, все ещё недоумевая.
— А вот сам он сказал, что он честный человек. Он пошутил, или правда считает себя честным? Или намеренно лжёт о себе? Или… лжёт себе? Он понимает, кто он на самом деле?
Песте рассмеялся.
— Хорошо, что ты не спросила «или мессир Альмереджи и вправду честный человек?» — Грациано вздохнул. — Граф Даноли говорит, что пришли бесовские времена, дорогая. Так, воистину. Медленно расплывается, растекается смысл слов, одномерные понятия исподволь заменяются другими, и жонглируя словами, бесы меняют определения, искажая понимание людей. Назови «блуд» — «любовью», «разврат» — «жизненной силой», «подлеца» — «разумным человеком», «алчность» — «расчетливостью», «безбожие» — «свободомыслием» — и люди постепенно, через поколение-другое, перестанут понимать сокровенный смысл происходящего, ведь слова лежат в основе мысли, а мысль формирует понимание. И люди утратят понимание того, что перед ними, перестанут понимать, кто они сами, не смогут даже назвать, обозначить мерзость, ибо для неё в их языке уже не будет определения. Сегодня они не хотят взглянуть правде в глаза, а завтра, глядишь, уже и не смогут.
Ладзарино… Ладзаро всё понимает. Но он не хочет быть по-настоящему честным — это отяготит его, помешает жить, как он привык. Он знает, что грешит, но сравнивает себя не с Портофино или Даноли, хоть и понимает ещё, что это святые праведники, но с отравителями и ворами. Но Альмереджи не отравитель и не вор, — и в этом он черпает свой жалкий мизер самоуважения. Но Ладзарино ещё понимает, кто он на самом деле. Он понимает, что есть святость и что есть грех. И это дает Портофино основание назвать его сукиным сыном, но не подлецом. Сукин сын может опомниться. Пьетро Альбани опомнится уже не может.
Но ужас этих начинающихся бесовских времен в том, моя девочка, что у людей постепенно отнимается сама возможность раскаяния, осмеивается и профанируется само это слово, которое подменой понятий становится элегическим сожалением о вчерашнем, уходит слово «грех», сменяясь словом «поступок», и любой поступок становится равно возможным и допустимым, ведь люди перестают соотносить свои деяния с Истиной. Еретики-лютеране первым из всех таинств отвергли покаяние…
— Но кто-то говорил мне, что мессир Альмереджи храбро сражался в войсках дона Франческо Марии. Это ложь?
— Почему? Ладзаро хороший солдат, совсем не трус, способен даже на подвиг — но не способен обуздать свою натуру и не имеет силы духа жить праведно. Между смелостью и трусостью он выберет смелость, но между путями истинными и легкими выберет легкие и потому он — ничтожество. Но почему ты спрашиваешь о нём? — Чума не ревновал, он видел, что любим, но не понимал причин интереса супруги к Альмереджи.
Камилла же думала о несчастной Гаэтане. Антонио погиб, и она осталась совсем одна. Любовь к мессиру Альмереджи, искусительная и грешная, могла теперь окончательно погубить Гаэтану, если она поддастся ей.
— Я не поняла, — Камилла пропустила мимо ушей вопрос супруга, — ты говоришь, он ничтожество потому, что идёт легкими путями… А он может перестать быть ничтожеством?
Грациано внимательно посмотрел на супругу.
— Может. Но мне трудно представить чудо, которое может заставить Ладзарино Альмереджи сойти с легких путей…
После похорон Гаэтана часами сидела в ознобе перед камином. Не хотелось говорить, не хотелось есть, не хотелось жить. Она почти не услышала сообщения подруги о браке, оно просто не дошло до неё. Гаэтана омертвела и жила только ощущениями. Камилла заглядывала к ней по три раза на дню и почти насильно заставляла проглотить несколько кусочков рыбы или съесть персик, и когда на её плечи чья-то заботливая рука опустила теплую шаль, она тихо и бездумно проронила:
— Спасибо, Камилла… — но тут легшая на стену длинная тень заставила её обернуться.
Позади неё стоял мессир Ладзаро Альмереджи.
Глаза их встретились. Гаэтана побледнела. Она любила этого человека, два долгих года почти сходя с ума и моля Бога избавить её от пагубной страсти к развратнику. Она прекрасно понимала, что этот человек недостоин любви, что его распутство и низость непреодолимы, что он может только испортить ей жизнь и судьбу. Но почему же Господь не отвечает на её молитвы? Почему первой мыслью при пробуждении и последним помыслом перед сном она всегда обращена к нему? За что это наваждение? За что этот дьявольский искус? Странно, подумала Гаэтана, но в последние три дня, после смерти Антонио, она почти не думала о Ладзаро. Горечь потери очистила её душу от смущающих помыслов. Она уже решила отпроситься у герцогини и уехать в поместье Фаттинанти. Надо начинать жить самой. Она постарается вникнуть в азы управления, попробует совладать с навалившейся бедой. А вдали от замка и от Ладзаро — её любовь померкнет, сойдет на нет, ослабеет и погаснет. И тогда она станет свободной.
Но зачем он пришёл?
Ладзаро безмолвно смотрел на бледные точёные черты Гаэтаны. Она снова походила на Богоматерь, и он почувствовал слабость в ногах. Он знал, что она любит его… «и знает, что ты распутник и подонок, Ладзарино…» Если так — что мешает? Что мешает ему, распутнику и подонку, воспользоваться этой любовью? Упиться этой божественно-прекрасной, таинственно-женственной и чистой красотой? Ладзаро никогда не держал в объятьях чистой девицы. Она любит его — значит, уступит. Почему бы не попробовать? Почему бы ему, подонку, не попробовать?
Но он знал, что это пустое. Всё пустое. Она никогда не уступит. Он не будет и пробовать. Его корежило и мутило, искажало и корчило. Ныла голова и болело где-то за грудиной. Он молча подбросил в камин несколько поленьев, подтянул вязанку хвороста поближе к огню и ушёл, не сказав ни слова.
Ладзаро никогда не мог и помыслить о таком. Почему случайно подслушанные слова любовного признания — жестокие и оскорбительные, если вдуматься, — так задели его, убили всю радость жизни, лишили сна и аппетита? Какая ему разница, в конце-то концов, что какая-то девица в него влюблёна? Разве это важно? Жил же он, не ведая об этом! И прекрасно жил! Зачем ему нужна Гаэтана ди Фаттинанти? Но если она не нужна ему — что так давит, что отравляет жизнь? «Она знает, что ты распутник и подонок, Ладзарино…» Но если она ему безразлична — что за дело ему до этого? Пусть знает. И что?
«Ты распутник и подонок, Ладзарино…» Неведомый голос, тихий, лишенный язвительности и злости, но жалобный и печальный, снова тихо прошуршал в ушах. Он уже слышал это… и что? Ах, да. Фраза стала короче. Ладзаро тихо брёл по опустевшим коридорам, сам не заметив, как оказался в домовой церкви герцога. Здесь было темно и тихо. «Ты распутник и подонок, Ладзарино…» — тихим эхом шептало под сводами храма. Ладзаро присел на скамью и уставился в лужу лунного света, налившуюся через оконные отверстия. «Ты распутник и подонок, Ладзарино…» За дверью послышались легкие шаги, Альмереджи торопливо отодвинулся за колонну, тем временем дверь открылась и в в ризницу по храму пролетел Аурелиано Портофино. Инквизитор был отрешен и спокоен, он не затворил дверь, и Ладзаро видел, что тот лёг на ларь с одеждой, и на его бледной руке медленно вращаются деревянные четки. Альмереджи потряс головой. Он видел, что в ризнице не зажжены ни свеча, ни лампа, — почему же он видит Портофино? Стараясь бесшумно ступать по плитам пола, тихо подошёл к распахнутым дверям ризницы. Он видел запрокинутую в потолок голову отца Аурелиано, бесшумно двигающийся в руке круг четок, заплату на подоле рясы. Ладзаро бросил изумленный взгляд на окно — там темнел ночной сумрак. Он почувствовал странный холод в спине и тут вдруг с его висков заструился пот: в темноте светились лицо и руки Аурелиано.
Неожиданно Портофино прервал молитву и поднялся на ларе, услышав скрип ризничных половиц. Заметив тень, вышел, и тут увидел Ладзаро Альмереджи. Взгляды их скрестились, и Портофино с удивлением обнаружил, что главный лесничий смотрит не столько ему в глаза, сколько напряженно изучает тень за его спиной.
— Ладзарино, что с тобой? Неужто волка увидел?
Альмереджи, убедившись по наличию тени, что перед ним человек, теперь пытался придти в себя. Померещилось…Он бросил взгляд в ризницу. Теперь там была кромешная тьма. Под сводами храма раздались едва слышный писк и шуршание нетопыриных крыльев, и в их шорохе снова прошелестело: «ты распутник и подонок, Ладзарино…». Или ему показалось?
— Я хотел бы исповедаться, — придушенно проговорил он.
— Пойдём, сын мой, — улыбнулся Портофино. Альмереджи исповедовался раз в году, всегда избегал его, как духовника, и этот ночной приход вкупе со странной истерикой, случившейся с Ладзаро накануне, заставляли Портофино предположить, что с Альмереджи происходит нечто странное.
…Исповедь Ладзаро не потрясла отца Аурелиано, лишь отвратила смрадом. Смрадом застарелой мерзости и закоснелой порочности. Но истеричное выплевывание Ладзаро своих грехов, надрывная искренность покаяния и явная боль распутника обратили к нему сердце Портофино. Он отпустил ему всё, но всё же не удержался от вопроса.
— Тебе тридцать четыре, Лазаро, и едва ли не двадцать лет ты грешишь….
— Я… молись обо мне, отец…
— Я не о том. Ты сказал о своих грехах. Но почему ты сейчас пришёл сюда?
Ладзаро поморщился. Он не хотел говорить об Гаэтане, но был странно расслаблен и надломлен. Искренность предшествующей исповеди задавила привычное криводушие.
— Я подслушал разговор двух девиц. Камиллы и Гаэтаны. Гаэтана сказала, что любит меня. Любит. — Ладзаро едва не поперхнулся этим словом. — Меня, распутника и подонка.
— И что?
— Ничего. Гаэтана сказала, что я распутник и подонок. Ничего не понять… Почему? Она не будет принадлежать мне. Но она любит меня… Никто тут ничего не поймёт.
Портофино тихо вздохнул и усмехнулся.
— Ну что ты, Ладзарино, всё просто. Карой человеку распутному Господь всегда избирает Любовь, ибо распутник презрел любовь человеческую и опошлил её в похоть. Развратнику либо пошлется чувство к потаскухе, которая обваляет его любовь, единственно святое, что в нём есть, в грязи и смраде, ибо он заслужил это по грехам своим, либо — любовь к святой, коей он никогда не добьётся, ибо смраден сам и не заслуживает её по грехам своим…
— Но разве я искал любви? Гаэтана… она… красива. Но я… я не люблю её. — Сказав это, Альмереджи помрачнел.
— Конечно. Распутник не может любить и не хочет любви — она расплавит его, как огонь — воск. Ты никогда и никого не любил. В телесном слиянии при Божьем благословении совершается таинство единения людей: под видимым союзом тел происходит невидимое соединение душ. В блуде же — только телесное единение, но нет единения душ, и человек опрокидывается навзничь, в нем раздробляется душа, теряется целостность. От разрушенного и зловонно смердящего человека удаляется Дух Божий, а вместе с ним — и подлинная Любовь. Но подлинно ли… — Портофино умолк.
— Что?..
— Подлинно ли ты… не любишь? Распутство застит тебе глаза, но разве душа и сердце твои не влекутся к девице? Ты услышал слова нелюбимой и ненужной тебе — почему же они распрямили и выправили тебя? Почему ты вдруг возненавидел распутство? Почему ты пришёл сюда?
Ладзаро усмехнулся.
— Распрямили… А мне всё казалось, что меня кривит и переламывает.
Теперь усмехнулся Портофино.
— Нет, Ладзарино, что-то в тебе любит девицу. Самое чистое в тебе.
— Во мне — чистое? — Ладзаро сморщился и опустил голову. Он был странно смущен и взволнован.
Поспешил уйти.
Между тем мессир д'Альвелла, как пёс, ухватив за хвост мотив преступления, продолжал рьяно разматывать клубок. Убийство банкира свидетельствовало, что негодяй замёл все следы и одновременно, казалось бы, говорило, что больше убийств не будет. Но последнее было лишь догадкой. В принципе, Бартолини и Тассони погибли, вероятно, лишь потому, что о чём-то догадались или что-то видели. Но от догадок не застрахован никто.
Однако, если о личности убийцы догадались Франческа Бартолини и Иоланда Тассони — то неужто у него мозги хуже, чем у женщин? Что они могли понять? И о ком, если оказались убитыми — одна в коридоре, другая — у себя в комнате? При этом Тассони была ещё и изнасилована. Но в те дни дворцовые потаскуны не шлялись по фрейлинам — герцогинь не было, не было и дежурств — все были на виду.
Джанмарко Пасарди, видимо, ни в чём не виноват. Он не знал ни о жульничестве, ни о намерениях негодяя. Но он знал самого убийцу в лицо — и его не стало. Не стало единственного человека, который мог твёрдо назвать имя. Невозможно было понять, убили его раньше, чем Франческу, Иоланду и Антонио — или в один день. Нельзя установить — в какой последовательности убиты эти четверо: кто стал первой жертвой убийцы, а кто — последней. Но один — Антонио — отравлен, а трое остальных — зарезаны. Последние убийства — дагой — говорят о том, что убийца понимал, что не сможет заставить свои жертвы выпить или разделить с ним трапезу. А убийство Франчески — в наиопаснейшем месте, в коридоре, было свидетельством того, что убийца не мог ждать ни минуты. Что поняла Франческа? Что она могла понять?
Но теперь Тристано подлинно осознал правоту Даноли и Портофино. Он искал мерзавца — откровенного и явного, как Пьетро Альбани. Нет. Убийца был оборотнем. Для Антонио он был другом и внушал доверие. С ним выпила Черубина Верджилези и его ни в чём не подозревали Джезуальдо Белончини и Тиберио Комини. Кто этот подлец, внушающий абсолютное доверие своим жертвам?
Снова был вызван Ладзаро Альмереджи, и его вид, подлинно больной и изнуренный, удивил д'Альвеллу.
— Что это с тобой, Ладзарино?
Хоть только накануне Ладзаро слёзно каялся в грехе постоянной лжи, сейчас согрешил снова. Извиняло грешника только то, что он не извлекал из оного искажения истины никакой пользы для себя.
— Перебрал с вечера…
Тристано д'Альвелла недоверчиво покосился на дружка, ибо винных паров возле него совсем не заметил, но подумал, что это неважно.
— Ты сказал, что Франческа Бартолини сама тебя нашла и хотела поговорить…
Лицо Альмереджи окаменело.
— Да. Она странная была. Словно пьяна слегка. Глаза горели…
— Что она точно сказала?
— Что ей посоветоваться со мной нужно об очень важном. Это неотложно, мол. Я сказал, что к герцогу иду, а после зайду к ней, сразу. Я заинтересовался. Она не в себе была.
— И больше ничего?
Альмереджи покачал головой.
— А до этого ты её когда видел?
Ладзаро нахмурился.
— С Троицы я к ней не заглядывал.
— Что так? Не твоя очередь была? А! Понимаю, Чурубины не стало и у Франчески вы все и столпились. Так ведь Альбани сбежал… как это ты себя отодвинуть позволил?
Лицо Ладзаро Альмереджи перекосилось. Он взъярился.
— Плевал я! Дела были! Я, что, без шлюхи не обойдусь? — он поймал ошеломлённый взгляд д'Альвеллы, и ещё больше взбесился, — не ходил я к ней. Не ходил. Кто был у неё накануне — не знаю. Она сама меня нашла. Сама. Слышишь?
— Не глухой. Слышу. Так вот — пойди и вынюхай, запряги денунциантов, узнай, кто был у неё накануне. С кем она виделась, с кем разговаривала? Она что-то поняла об убийце либо узнала его. Возможно, Черубина что-то сказала ей, и она вспомнила это на досуге.
Ладзаро и сам это понимал. Ему мучительно не хотелось сейчас вертеться возле покоев Черубины и Франчески, но служба есть служба. Он понуро поплелся выяснять обстоятельства убийства, при этом сам Альмереджи начал ловить себя на странной, временами поднимающейся из утробы злости: убийца стал раздражать его. Что за неуловимая тварь? Что заставляет его убивать? Он действует продуманно, удары наносит молниеносные. Мелькает в портале фрейлин, но его никто не видит… Он сел в нише коридора. Мерзавец мог нанести удар и по… по любой из фрейлин. А помешать он будет бессилен…
Тут Альмереджи заметил Глорию Валерани. Старуха отперла дверь в чулан, потом открыла ключом сундук, вытащила оттуда шматки старого сала, и тут заметила его.
— Чего тут расселся, Ладзарино? Напугал меня… — старуха Валерани отпрянула от ниши. Тут Ладзаро разглядел, что под ногами её кружили два кота — серый и полосатый.
— Что вы тут делаете, донна Глория?
— Как что? Котов хочу покормить. Хозяйка-то их уже не накормит…. — Коты, и вправду, урча, набросились на сало.
— Вас не было, когда Иоланду убили?
— Я слышала, как в ее комнате что-то упало, но значения не придала, к сыну пошла. А вернулась — узнала, что Франческу убили, шум поднялся, а у Иоланды за стенкой — тихо было. Это госпожа делла Ровере не дождалась её с поручением — и встревожилась. Велела двери ломать. Тут всё и всплыло.
— А Франческа к вам заходила перед смертью?
— Днем заглядывала за лавандой. Волновалась что-то.
— Она вам доверяла. Не рассказала, в чем дело?
Старуха покачала головой.
— Тебе ли не знать, Ладзарино, что у неё ни осторожности, ни здравомыслия отродясь не было?
Ладзаро вздохнул. Это он знал.
Между тем в дверь д'Альвеллы тихо стучали. Подеста поднял голову и увидел молодую женщину, укутанную в серую вдовью шаль. Она была бледна и слаба, но старалась держаться с достоинством. Подеста молча разглядывал вошедшую, пытаясь вспомнить, где видел её, что-то мелькало в памяти, но тут же и расползалось.
— Кто вы?
Женщина тяжело вздохнула.
— Диана… Я…
Подеста поднялся. Он вспомнил. Это была Диана Эрризи, дочь Руффино, разорившегося торговца сладостями, семья жила рядом с его палаццо, но съехала на окраину около двух лет назад. Девица, что и говорить, изменилась, не иначе похоронила отца. д'Альвелла опустил руку в карман и вытащил горсть золотых монет.
— Возьми. Что, отец умер?
Диана Эрризи кивнула, но не протянула руку к деньгам.
— Я не хотела приходить, но отец перед смертью сказал, чтобы я встретилась с вами. Я не нуждаюсь. Рикардо обеспечил меня и сына, но отец сказал, чтобы я… теперь все изменилось, и даже если вы… просто… — Диана умолкла.
Подеста наморщил лоб, пытаясь понять пришедшую.
— Что просто? Ты о чем? Ты замужем, что ли? — обронил он, заметив на пальце девицы кольцо.
— Рикардо и я… мы поженились. Он не мог сказать вам, говорил, что вы никогда не разрешите ему жениться на мне, и нас повенчал мой дядя, отец Руджеро… Малыш родился началом поста, и, когда Рикардо умер, мой отец говорил, что я должна сказать вам… но Рикардо положил на мое имя тысячу флоринов, нам хватает, просто перед смертью отец велел мне сказать вам.
Подеста молчал, чувствуя, как спирает дыхание и движется под ногами пол.
— Ты… родила моему сыну ребенка? Но… он никогда…
Диана торопливо кивнула.
— Я знала, что Рикардо скрывал… Но мы не нуждаемся — в третий раз повторила она, — просто отец говорил, чтобы я сказала вам.
— Где ребенок? — д'Альвелла смерил вдову напряженным взглядом. Он не то, чтобы не доверял словам пришедшей, просто мысли в нем странно остановились, он вдруг перестал думать.
— Я привела его.
Подеста стремительно поднялся.
— Приведи.
Диана исчезла за дверью и минуту спустя появилась с черноволосым и черноглазым мальчуганом. Малышу было около трех лет, и Тристано обмер. Если бы он не поверил рассказу, то теперь не мог не поверить глазам. Испанская кровь проступала, контуры лица ребенка повторяли контуры лица сына, смуглая кожа отливала старым медом, на Тристано смотрели глаза Рикардо. Он на негнущихся ногах сделал несколько шагов к ребенку.
— Как его зовут? — язык его почти не двигался, цепляясь за пересохшее нёбо.
— Рикардо назвал его Тристано…
Подеста подтянул к себе малыша и сжал судорожным объятием.
Глава 18. В которой Аурелиано Портофино уже не зовет Ладзарино Альмереджи прохвостом, а граф Альдобрандо Даноли завершает свой земной путь
Чума, вернувшись от герцога, застал у Камиллы Лелио. Ему показалось, что они слегка повздорили, но Портофино, откланявшись, на прощание улыбнулся сестрице тепло и дружески. Дело же было в том, что по приходе отец Аурелиано неожиданно спросил у Камиллы, каковы планы на будущее у синьорины Гаэтаны? Та ответила, что Гаэтана хочет покинуть двор и вернуться в палаццо Фаттинанти.
— Но что ей там делать одной? Почему бы ей не выйти замуж?
Камилла вздохнула и проронила, что Гаэтане не нравится никто при дворе.
— Разве?
Синьора Грандони смерила брата недоуменным взглядом.
— Что «разве»?
— Разве она ни в кого не влюблена? Разве ни один придворный красавец не пленил её сердце?
Камилла улыбнулась.
— Полно, братец… Ты говоришь, как сводник… «Ах, синьорина, вами пленился богатый красивый синьор!»
— А ты говоришь ложь.
Камилла смерила брата взглядом. К чему он ведёт?
— Не всякая ложь — ложь, Аурелиано. Правда о чужих тайнах — сплетня.
— Значит, тайна есть? И кто же это? Я полагаю, мессир Альмереджи?
Теперь Камилла растерялась. Откуда он знает? Она не боялась, что брат разболтает об этом или повредит репутации Гаэтаны, просто недоумевала, откуда он осведомлён об этом? Она торопливо вступилась за Гаэтану, не дожидаясь, пока братец назовет её глупой курицей или влюбленной дурочкой.
— Она прекрасно знает, кто этот господин. И ей действительно нужно уехать.
Портофино поморщился.
— Мессир Альмереджи…
— …сукин сын и прохвост, — подхватила Камилла, — любовник покойной Черубины Верджилези и Франчески Бартолини, бывший любовник Джулианы Тибо и синьоры Манзоли, и она знает об этом не хуже тебя!
— Камилла!
— Что?
— Осуждение ближнего греховно. Мессир Ладзаро имеет и некоторые достоинства. Нельзя выносить приговор человеку до суда Божьего. Он, может быть, давно раскаивается в своих грехах. Нельзя обливать его презрением.
Камилла окончательно растерялась. Она была уверена, что брат крайне низкого мнения о мессире Альмереджи, и никогда не одобрит выбор Гаэтаны, и потому поторопилась обелить подругу. Слова же брата изумили её.
— Но… Гаэтана считает, что он распутник. И ведь это всем известно… он и сам не скрывает…
— Заглянуть в чужую душу трудно. То, что всем известно, часто бывает ложным. Ты не должна осуждать мессира Ладзаро, и настраивать синьорину Гаэтану против него. Ты поняла меня?
В эту минуту вошедший Грациано прервал их разговор. Портофино исчез.
Флавио Соларентани молчал часами, чувствуя, как его дни исчезают как тени, как тело сохнет подобно полевой траве. Жизнь его была теперь лишь дыханием, с каждым дыханием она сокращалась, и биение его пульса подобно ударам колокола, приближало его к последнему часу. О, болезнь, горькое лекарство! Как соль отвращает гнилость мяса и не попускает зарождаться в нем червям, так болезнь сохраняет дух от гнилости и тления духовного, не попускает страстям, как червям душевным, зарождаться в нас…
К нему под покровом ночи, укрытая покрывалом, пришла Иллария Манчини. По разговорам придворных она поняла, что Пьетро Альбани просто одурачил её, опередив Флавио. Но самому Соларентани это было уже безразлично. Равно безразлична была и Иллария, он не любил её никогда, а теперь стал видеть в ней причину своей беды. Ощутив его холодность и равнодушие, синьорина Манчини оледенела. По его милости она попала в объятия негодяя Альбани и лишилась невинности, а теперь он и смотреть на неё не хочет? Иллария прокляла Флавио Соларентани и хлопнула дверью.
Флавио навещал Аурелиано Портофино. Смотрел на недвижимого и говорил с вялым спокойствием:
— Тебя посетила великая милость Божия, — заметил отец Аурелиано. — Ты погибал духовно, после смерти тебя ожидала бездна адская. Слов ты не слышал, да и слышать не мог, удары бича — и те тебя не вразумляли. Нужно было сильное средство, чтобы оторвать тебя от пути гибельного. Это средство и вынужден был Господь послать тебе. Поэтому не ропщи на Бога, не унывай, а благодари Его за милость к тебе и заботу о твоем спасении. Если ты без ропота, а с благодарностью к Богу потерпишь телесную болезнь, то этим покажешь свое покаяние и смирение, и получишь не только прощение сделанных прежде грехов, но и помощь в борьбе с дурными влечениями, а после смерти — жизнь вечную. Не унывай, отгоняй неверие, чаще призывай имя Божие, и Господь утешит тебя.
Флавио обозлился, хоть и не подал виду. Подумать только, этот бездушный мертвец, который, тем не менее, в свои сорок лет носится как двадцатилетний, требует от него благодарности за неподвижность!! Ничуть не жалостливее был и Чума. Временами он заходил, приносил книги, но сочувствия и от него ждать не приходилось. Сам Грациано действительно не жалел Соларентани, но считал его, особенно после того, как от Илларии Манчини узнал подробности затеянной Флавио интрижки, откровенным ничтожеством. Не можешь сдержать данные тобою обеты — оставь сан. Не хочешь оставить сан — будь верен обетам. Но совращать в исповедальне девиц — это мерзость, Флавио.
Альдобрандо Даноли, месяц назад напророчивший ему беду, заходил постоянно. Этот смотрел с жалостью — но и его сострадание ничуть не утешало. Соларентани замечал, что сам Даноли стал странно восковым, бледным и отрешенным, руки его казались невесомыми, но струили тепло, были ласковы и заботливы. Но Адьдобрандо тоже говорил нечто, что резало слух и мучительно отталкивалось душой Флавио.
— Господь отнимает силы, чтобы этим остепенить человека, когда Он по-другому уже не может исправить. В болезни смерть приходит на память, и поминание последних дней жизни отвращает от греха. Ты ведь сам виноват, начни же с раскаяния пред Богом, а потом пойми, что болезнь от Господа, и случайного ничего не бывает. И вслед за этим опять благодари Господа, ибо болезнь смиряет и умягчает душу…
Заходил и вернувшийся из Скита Дженнаро Альбани. Ринуччо молча кормил Флавио, потеплее укутывал на ночь, заботился о его нуждах. Но заговорить с Дженнаро о случившемся Соларентани не мог и не хотел. Он понимал, что услышит.
Приходившие к Соларентани не могли утешить его, но могущие утешить — не приходили. Он был больше никому не нужен, несчастный, больной, парализованный. Покаяние рождалось в нем мучительно, оно не было страхом приближающейся расплаты, ибо она уже пришла, но следствием мучительной безысходности.
…Гаэтана молча озирала мессира Ладзаро. Последнюю неделю он ежедневно приходил к ней, приносил фрукты и книги. Ничего не говорил и тихо исчезал. Он был явно болен — под глазами темнели тени, резче обозначились скулы, глаза стали больше и глубже. Но ей он казался ещё красивее. Наваждение. Гаэтана ненавидела себя. Даже сейчас ей не удавалось побороть дурную страсть. А ведь причина-то его недомогания, наверняка, в том, что потеряв двух любовниц, не может найти третью. Глаза её загорелись. Уж не её ли он теперь обхаживает, мерзкий распутник? Сегодня Ладзаро принёс странный цветок — огромный, белый, с жесткими лепестками. Впервые заговорил, обронив, что эту кувшинку нашёл на герцогской запруде. Снова умолк и быстро вышел. Гаэтана проводила его глазами. Надо уезжать. Там, вдали от всех искушений, она обретёт покой. Боль от потери брата стала уже иной, — привычной, ноющей. Но острота притупилась.
Тихо постучав, вошла Камилла. Лицо ее было растерянным и смеющимся одновременно, но Гаэтана подумала, что это связано с неожиданным и скоропалительным замужеством Камиллы.
— Расскажи наконец, как это произошло? Я ничего не понимаю. Ты же всегда говорила о нём дурно…
— Я была дурочкой. Он — самый лучший на свете!
— Ну, расскажи же все…
— Потом. Я пришла, чтобы рассказать тебе… другое. Сегодня заходил брат. Он выругал меня. Знаешь, за что? За то, что я осуждаю мессира Ладзаро Альмереджи и называю его распутником и прохвостом. Он сказал, что я не должна настраивать тебя против него.
— Что? Ты сказала ему, что я…
Камилла покачала головой.
— Нет. Он сам это сказал.
— Откуда, Господи? Ведь, кроме тебя, об этом никто не знал!
— Не знаю, брат человек святой, Бог весть, что ему открыто, но я ничего ему не говорила, поверь. — Тон Камиллы был непререкаем и тверд. — Он знал это сам.
Мессир Портофино пользовался уважением синьорины, но мысль, что ему известна её тайна, не радовала. Но тут до неё дошёл смысл сказанного подругой.
— Постой… Он сказал, что ты напрасно осуждаешь его? Он… что же… одобряет эту греховную склонность? Ты шутишь?
— Он сказал, что мессир Ладзаро имеет и некоторые достоинства и нельзя выносить приговор человеку до суда Божьего и обливать его презрением.
Гаэтана растерялась. Мессир Портофино не был её духовником, но теперь в ней возникло желание поговорить с ним. Откуда он мог догадаться? Неужели все-таки Камилла проболталась? Возникшее желание, интригующее и навязчивое, смущало её, и по уходе Камиллы, торопливо набросив шаль, Гаэтана направилась в домовую церковь. Мессир Портофино был там — что-то тихо втолковывал ризничему. Заметив её, велел мальчонке подождать его в алтаре. Аурелиано, в общем-то, предвидел этот визит, но причиной тому был не пророческий дар, а житейское здравомыслие.
Гаэтана была девицей нрава нелегкого, и потому не боялась прямых вопросов и не любила ходить вокруг да около.
— Отец Аурелиано, почему вы сказали Камилле, чтобы она не настраивала меня против мессира Ладзаро? Вы же не можете не понимать, что эта страсть греховна. И откуда вы вообще знаете об этом?
— Вы, дочь моя, задаёте слишком много вопросов одновременно, и боюсь, что, ответив на один, я забуду другие. — Не похоже было, что мессир Портофино растерян или склонен отрицать приписываемые ему Камиллой слова. — Мессир Ладзаро… человек неплохой, и не стоит отвергать его за былые прегрешения, синьорина.
— Отвергать? Да он понятия ни о чём не имеет! Что он вообще за своими блудными похождениями видит? Он же только и знает, что по потаскухам бегать и деньги у них занимать! — Гаэтана едва не разрыдалась, — не отвергать!
— Мессир Альмереджи знает, что он дорог вам, — проронил Портофино.
Гаэтана опомнилась и в ужасе закусила губу.
— Господи… откуда? Вы ему сказали? А вам — Камилла?
Портофино улыбнулся.
— Вы просто забыли, синьорина, что мессир Альмереджи не только хороший любовник. Он ещё и хороший солдат, хороший охотник и очень хороший…. шпион. Он узнал это от вас, подслушав после Троицы ваш разговор с донной Грандони.
Гаэтана побледнела. Портофино продолжал, как ни в чём ни бывало.
— Мессир Ладзаро переживает сейчас не лучшие времена. Но кто знает, что будет завтра? Не следует отвергать его. Эти странности необъяснимы. Бывает, очень хороший воин, сильный на поле брани, оказывается слабым, когда речь идёт о победе над собой. Но мессир Альмереджи способен изменить себя.
Гаэтана подняла глаза на отца Аурелиано, но тот безмятежно оглядывал алтарные росписи.
…Синьорина Фаттинанти не спала ночь. Он привыкла и смирилась с мыслью, что недостойная её связь никогда не сможет обороть её. Она была несчастна, но притерпелась и к несчастью. Она была сильна и способна вынести любое горе, полагая, что Господь благ и не пошлёт ей испытание не по силам. Значит, она в силах это вынести. Слова отца Аурелиано смутили её. Он уговаривал её… уступить? Нет… не отвергать Альмереджи. Но даже если Ладзаро и знает о её любви, как утверждает Портофино, что он может предложить ей, кроме позорной связи? Ладзаро никогда не женится — это она понимала. Такие не женятся. Как же не отвергать его?
Совет монаха был греховен и искусителен, поняла Гаэтана.
Тристано д'Альвеллапомолодел на десять лет, чему никто из его присных и придворных не находил объяснений. Вдова сына была вселена им в его палаццо, а внук занимал все свободное время. Теперь подеста с особенной злобой выслеживал убийцу — тот стал раздражать его, ибо мешал его счастью видеть маленького Тристано, крал время. Он с изумлением вспомнил слова Даноли, предрекшего ему милость Господа, с удивлением понял, что с их разговора миновала неделя.
Он решил навестить Даноли, но около его покоев столкнулся с Портофино, Альмереджи и Чумой. Все они столпились у двери.
— Он там, мы слышали, он там. Наверное, не может открыть, в обмороке…
Тяжелой рукой Тристано д'Альвелла надавил на дверь, Чума из связки ключей молниеносно вытащил нужный, провернул его в замке и все влетели в распахнутую дверь. Волосы зашевелились на голове Тристано д'Альвеллы, Ладзарино просто онемел, Песте выпрямился, Портофино перекрестился.
Альдобрандо Даноли стоял на воздухе, облаченный в бледное фосфоресцирующее сияние, исходившее от гаснущей у окна огромной фигуры с белоснежными крыльями, потоком света, казалось, осенявшими комнату. Свет погасал, и тело Альдобрандо, почти прозрачное, медленно опустилось на плиты пола.
Грациано тихо приблизился, опасаясь, что Даноли может упасть в обморок, но этого не случилось. Альдобрандо был тих, удивительно спокоен и благостен. Заметив у себя в комнате четверых, почти не удивился, но приветливо улыбнулся гостям. Тристано д'Альвелла был белее мела и хватал ртом воздух, в глазах его мутилось, Ладзаро Альмереджи вообще не мог пошевелиться, Песте молчал и только Аурелиано Портофино тоном, не лишенным любопытства, поинтересовался, что сподобился услышать граф от Архангела Михаила?
— Он… освободил меня. Я умираю. — Граф улыбнулся в ликовании.
Все молчали.
— Я видел Несказанный Свет и иду к Нему. Душа моя в радости, — Даноли медленно опускался на постель и голова его коснулась подушки. — Тристано, я спросил его о творящемся здесь ужасе. Он ответил: «Праведным будет дано понимание…» Не стоит город без семи праведников… — голос его слабел и погас. Все столпились у его постели. Лицо Даноли просияло, и он застыл на подушке мраморным изваянием.
Портофино молился, Грациано крестился, Альмереджи потрясённо молчал, д'Альвелла же громко вздохнул.
Затем слуга был отправлен за гробовыми принадлежностями, а Портофино, морщась, пробормотал.
— Так вот ты какова, зависть…
— Ну, полно тебе, Лелио, — покосился на него Чума. Он прекрасно понял, что Портофино восхищен царской кончиной Альдобрандо, — может, и ты сподобишься…
— Куда нам…
Впрочем, пароксизм зависти миновал в душе Портофино быстро, чему немало способствовала раздавшаяся реплика начальника тайной службы.
— Странно… — хрипло проговорил тот, — свят, конечно, но это же глупость несусветная…
— То есть? — повернулись к нему Грациано и Портофино.
— Он полагал, что в эти бесовские времена можно найти праведников? Он тронулся, прости меня, Господи… Где же их взять-то? Разве что в скитах горных где-то… Сказать такое! Он-то, конечно, чист был. А может, последний и был святой на земле.
Песте сообщил Тристано, что он законченный еретик, и донёс на него инквизитору. «Он сомневается в величии любви Божьей». Сам Чума считал, что его дружок Аурелиано — вполне удовлетворяет предписанным условиям. Портофино, напротив, отметил, что если и искать в замке праведников, то его дружок Чума — вот достойный пример добродетели. Песте смутился, Ладзаро Альмереджи всё ещё не произнес ни слова, Тристано же д'Альвелла тяжело вздохнул. Этот так тихо и божественно спокойно ушедший был причиной его боли. Даноли заставил его задуматься о вещах неприятных и болезненных, потаённых в нём, точно в колодце. Он изменил его, вернув к чему-то важному, исконному. Это и есть удивительное дело святых в этом мире. Они, и только они способны изменять людей, исправлять души, очищать сердца.
Но думать, что их десятки?
Тело Альдобрандо отнесли в церковь. Дженнаро Альбани только бросил на лик умершего мимолетный взгляд и улыбнулся, ни о чём не спросив. Казалось, он ждал этого. Портофино не спешил с похоронами, заявив, что отпевание состоится на следующий день. Альмереджи тихо ушёл. Чума, д'Альвелла, Портофино и Дженнаро Альбани тоже вышли из храма. Они миновали коридор и остановились у двери Чумы, который отпер её и убедился, что супруга на месте, потом пригласил всех к себе и все молча вошли. Расставаться почему-то не хотелось: смерть Даноли, столь благостная и светлая, странно объединила их. Грандони достал корзину с вином, коротко проронив супруге, что скончался граф Альдобрандо Даноли. Та не издала ни звука, удивленно рассматривая лица вошедших — просветленные и спокойные. Просветлело и обычно смуглое лицо испанца. Чума тихо поведал ей о последних словах Альдобрандо.
— Как это? Почему? — Тристано д'Альвелла недоуменно пожал плечами. — Один проходит по земле, подлинно, трости надломленной не переломив, не загасив льна курящегося, а другой за неполный месяц семь человек в гроб загоняет. И ни следа, ни зацепки не оставляет…
Дженнаро Альбани удивился.
— Как же не оставляет? Ведь по деянию осознается и творящий. Творится ужас бесовский — значит, бесы в образе человеческом творят его.
— И вы можете назвать этого беса, Дженнаро?
Альбани побледнел.
— Я… я не могу. Я боюсь.
— Но, постой, Тристано. Кое-что ведь понять удалось, — поморщился Портофино, — ты выяснил обстоятельства, Чума благодаря супруге догадался о мотивах, и только я один, тупица, ничего не сделал…
Но тут Чума обернулся к Дженнаро Альбани.
— Чего вы боитесь, Ринуччо? Вы боитесь убийцу? Или боитесь… назвать его?
Дженнаро Альбани утомлённо потер лицо руками.
— Мы… до моего отъезда и после возвращения беседовали в храме с графом Даноли. Он видел бесов. Говорил, что на дороге в Урбино встретил монаха. Тот слышал бесовские речи. Я не вижу бесов и не слышу их. И в то же время… — Дженнаро тяжело сглотнул, — я вижу их и слышу… Я слышу… я поминутно слышу бесовские речи и иногда вижу бесовские личины… на людях. Убийца говорил со мной до моего отъезда. На террасе у башни Повешенной на философских посиделках. Вы тоже оба были там, Грациано. Там… были бесы.
Песте закусил нижнюю губу и оседлал стул, привычно поставив его спинкой вперед. Он помнил тот разговор на башне и, подняв глаза на Лелио, шут понял, что и Портофино вспоминает тот вечер. Лицо Аурелиано напряглось, черты обострились.
— Помню. Джиральди. Альберти. Валерани. Альмереджи… — Зло отчеканил инквизитор. — Помню. — Мессир Портофино и вправду помнил безбожные речи высокопоставленных придворных. Такое он не забывал. — Вы полагаете, Дженнаро, что это кто-то из них? Почему? Десятки дураков роняют новомодные глупости, нисколько не задумываясь над смыслом сказанного и следствиями, из него вытекающими…
— Да, по счастью, — спокойно кивнул Дженнаро Альбани. — Я же сказал, я боюсь. Боюсь опорочить человека страшным обвинением, основанием которому только внутренняя уверенность и больше ничего. Мои подозрения — грёзы, отголоски предутренних снов, проблески странных откровений в часы молитв…
— Но мессир Альдобрандо, — задумчиво обронила Камилла, — никогда ничего случайного не говорил. Он сказал, не стоит город без семи праведников и праведным будет дано понимание… Значит, надо собрать их.
— И ты знаешь, где их искать, сестрица? — пробормотал Портофино.
— Моя подруга Гаэтана — чистая душа!
Портофино усмехнулся.
— С этим я спорить не буду, но, боюсь, в настоящий момент она занята совсем не святыми мыслями…
Глава 19. В которой мессир Ладзаро Альмереджи под конвоем приводит к мессиру д'Альвелле синьорину Гаэтану Фаттинанти
Они долго сидели в молчании, и каждый был поглощен своими размышлениями. Наконец д'Альвелла, допив поданное ему Камиллой вино, поднялся с места и собирался уходить. Он был раздосадован. Сотни допросов, сотни показаний — и ничего. Смерть банкира убивала надежду на живое свидетельство. Тристано злился на собственную тупость и негодовал на подлеца. Но подлинного гнева в душе не было, ибо дома было счастье — малыш Тристано, его внучок, его кровь. Теперь подеста хотел жить. И не просто жить. Ему нужно было прожить не менее двух десятков лет, ибо малыша надо дорастить до разумных лет. И он проживёт. И воспитает его по-божески.
А убийца… ничего, Бог есть, рано или поздно мерзавец попадётся. «Львы покрупней ходили, а божьи когти с них сдирали мех…» Тристано кивнул Грациано, распахнул двери и отпрянул: на пороге, как статуя Немезиды, замерла Гаэтана Фаттинанти. Её конвоировал вооруженный Ладзаро Альмереджи, сжимавший в руках меч и чинкведеа. Камилла испуганно встала навстречу подруге, Портофино нахмурился и тоже встал, Чума поднял левую бровь, Дженнаро Альбани просто бесстрастно озирал вошедшую, бывшую к тому же его исповедницей, д'Альвелла же изумленно проронил.
— Господи…Ладзаро, ты… поймал её? Это… она… убийца? — голос его падал. Сам он сильно сомневался в возможности синьорины осквернить Иоланду Тассони и убить Тиберио Комини. Он знал, что убийца — мужчина.
Девица окинула его таким взглядом, что Тристано д'Альвелла в ужасе попятился. Гаэтана вошла в комнату.
— Я просила моего жениха сопровождать меня, ибо боялась за свою жизнь, — гневно отчеканила она начальнику тайной службы, и чуть расслабилась, улыбнувшись, заметив, как всплеснула руками Камилла, услышав о женихе. Девица отметила и присутствие в комнате отца Аурелиано, которому досталась холодная, но любезная улыбка. Девица склонилась перед своим духовником. Альбани благословил её и поморщился, повернувшись к Тристано д'Альвелле.
— Синьорина — отнюдь не бесовка, Тристано, что вы…
Тем временем сама синьорина повернулась к Грациано Грандони.
— Мессир Альмереджи сказал, вы считаете, что причина убийств, — отчеканила она, — мошенничество с земельными участками в Пьяндимелето. Это так?
Все вскочили.
Дело в том, что мессир Альмереджи уйдя из церкви, где оставалось тело Даноли, долго сидел в своей спальне. Мыслей у него не было. Они ушли. Он не был близок с Альдобрандо, но, встречая его в коридорах, неизменно думал, что этот человек странен. То, что эту странность его начальник по смерти графа назвал святостью, не столько вызвало протест Ладзаро, сколько изумление. Он знал это слово, но весьма смутно представлял себе, что это. Стоящий на воздухе и умиравший с улыбкой человек был невозможен. Но он, Ладзаро, видел его. Видел. Видел тень ангельских крыльев, видел несказанный Свет. И это не было видением. У него не бывало видений. Все остальные видели то же самое. Но это делало неизбежным и все прочее… Геенну, бесов, кару за грехи, ангелов и рай — все то, что он всегда хотел считать детской сказкой, от чего отворачивался и над чем смеялся…
Новое понимание не порождало в голове Ладзарино новых мыслей — но почему-то привело к тому, что ему стало тошно. Тошно было в спальне. Он вышел из своих покоев — но и в коридоре было тошно. Он поспешно пошёл в сад — но там ему стало просто дурно. Ладзаро закрыл глаза, и во мраке проступило лицо Гаэтаны. Он едва не завыл. Он не хотел туда.
На исповедь он пошел не от веры, но от внутренней муки, вспомнив, что когда-то, в еще чистые годы отрочества, это помогало, облегчало душу. Теперь он понял, что исповедь подлинно облегчила его душу, — но только душу. В итоге заныло сердце. В эти дни он заходил к Гаэтане на несколько минут — и всякий раз понимал, что это невыносимо: Альмереджи не знал, как себя вести с такой женщиной, по-дурацки робел и совсем извёлся. Каждый вечер он обещал себе, что больше никуда не пойдет, но утром ноги снова несли его к Гаэтане. Это было проклятие. Ладзаро, бросая на неё вороватые взгляды, запомнил и вбил в память каждую черту его лица, пытаясь понять, что привлекает его в ней, что так заворожило? Он ведь не любит её… или… любит? Неужели это страшное, тягостное ярмо, гнетущее чувство зависимости и околдованности, связанности по рукам и ногам, мука и боль, непереносимая пытка — это… это и есть любовь? Он не хотел… не мог выносить этого.
Ему не нужна такая любовь!!
Как бы не так, Ладзарино. Уйти он не мог. Он ничего не мог. Ничего. Только прийти, бросить на неё мимолетный взгляд, закусив до крови губы от нестерпимой боли и уйти. Ладзаро радовался, что она не гнала его, и, поглощенная своим горем, едва замечала.
Ладзаро никогда не любил женщину — цельную и живую, но ароматные волосы, нежные руки, глаза, грудь вызывали безумное влечение, женщины дробились и распадались в его глазах на «прелести», он не чувствовал, да и не нуждался во всецелой женщине. Любовь к прекрасным глазам и чувственным губам была обычна, иногда, реже, его влекло к обаянию ума. Он был влюблен в слишком многих женщин, но ничего не знал, да и не хотел знать ни об одной из них — это было ненужно. Бездумные и пустые связи давали легкое наслаждение — и ничего не требовали. Он был с ними… одинок? Нет, он не ощущал этого. Или был? Он гасил свое одиночество и неприкаянность в наслаждении — и получал иллюзию счастья. Большего не требовалось. Неутолимая жажда снедала его, и любовное томление не имело предела, но в этом напряженном томлении он не находил себя, ибо сила блудного желания никогда не имела смысла любви.
Теперь Альмереджи вдруг осознал, что он еще и потерял себя. Смысл любви в таинственном обретении целостности, ибо страшна отторгнутость человека от человека, бездна между теми, кто творит деяние любви без всепоглощающей любви. Он просто блудил. А блуд постельный, осквернив тело, заразил и душу. Он заблудился, потерял себя, веру, честь… Потому-то с таким презрением и смотрел на него подеста. Он видел в нем ничтожество и был прав. И Гаэтана тоже считает его ничтожеством.
Но ведь… она все же любит его. Ладзаро понимал, что она потребует всего, а он… ему казалось, он не готов был отдать себя. Почему? Нет, это не себялюбие. Просто ему нечего было отдать. Он растрачен и пуст, как кошель нищего паломника, когда-то направившегося в Иерусалим, но застрявшего в придорожном трактире… Если раньше ему было противно все вокруг, то теперь его начало просто мутить… от самого себя. Альмереджи едва не выл.
Ладзаро побрёл к Гаэтане. Стало чуть легче. Постучал в комнату синьорины, заметив, что пока шел сюда, дурнота прошла. Тут он вдруг увидел, что Гаэтана, бледная и странно тихая, молча в упор смотрит на него. Смущение Альмереджи сменилось растерянностью, растерянность — испугом. Она рассмотрела его лицо.
— Вы больны, Ладзаро? — голос её был глубок и странно глух.
Он не сразу понял.
— Что? Я? Болен? Нет. Нет, здоров.
— Почему вы так бледны?
Ладзаро пожал плечами. Она отстранённо спросила:
— Убийцу Антонио ещё не нашли?
— Нет, — Альмереджи проглотил комок в горле, — не нашли. — Он обрадовался, что она выбрала эту тему для беседы, и заговорил свободнее, — но… Грандони предположил, что в основе убийств — мошенничество с земельными участками в Пьяндимелето. Он считает, что убийца раздобыл яд, опробовал его на Лезине, — пояснил он, — потом принялся предлагать состоятельным людям купить замок через банкира-посредника, и находил покупателей. Цена немалая — девятьсот пятьдесят дукатов. Убийца взял деньги с Черубины, потом с Джезуальдо, с Комини и, видимо, с Антонио. Оформлял покупку, получал сумму наличными, потом предлагал выпить за удачную сделку — после чего травил покупателя, клал в карман деньги и сжигал купчую, убирал следы трапезы и исчезал… Непонятно, был ли банкир его сообщником или не знал… Он сам убит.
Неожиданно Ладзаро Альмереджи осёкся: Гаэтана побледнела, как полотно, и пошатнулась. Он кинулся к ней, поддержал, их руки впервые встретились, она вздрогнула и тут встретились их глаза. Он проговорил, почти не слыша самого себя.
— Гаэтана, я… доверьтесь мне… — он натолкнулся на её леденеющий взгляд, растерялся снова, торопливо забормотал, — я люблю вас… вы… слишком много знаете обо мне… я ничтожество, но… — Она молчала. — Но… — он совсем потерялся, — вы же отвергнете мое предложение?
Лицо её исказилось. Мысли путались. Молния понимания причин смерти брата и слова мессира Альмереджи, трижды проклятого, ненавистного, любимого Ладзаро, столкнулись и перепутались.
Любовь оказалась сильнее страха смерти.
— Ваше предложение? И что вы предлагаете?
Он словно только и ждал этих слов. Кивнул.
— Да… что я могу предложить… какой с меня муж? Но я, я не могу без вас, Гаэтана… я хочу уйти — и не могу… Мне некуда идти. Вы не выйдете за меня?
Она изумлённо заморгала.
— Вы… сватаетесь?
— Ну… да.
Господи, что же это? Неужто отец Аурелиано… как можно? Он хочет жениться? Жениться на ней? И отец Аурелиано просил не отвергать его… но как же это? Неожиданно Гаэтану снова проняло дрожью. Слова Ладзаро просто заставили её на мгновение забыть жуткое понимание грозящей ей смертельной опасности. Смерть и любовь — что сильнее?
— Ладзаро… Я люблю вас — и вы знаете об этом… — Он опустил глаза и кивнул. — Но поверить в вашу любовь мне трудно.
Его лицо болезненно исказилось.
— Я не лгу.
Гаэтана вздохнула и что-то пробормотала. Мысли её снова смешались. Ладзаро, Антонио, Портофино… убийца…Губы её тряслись. Он по движениям губ пытался прочесть её слова. Неожиданно услышал: «А вы, Ладзаро, подлинно хороший солдат?» Альмереджи удивился.
— Что? Солдат? Да, я воевал… а…что?
Гаэтана резко выдохнула из легких душащий её воздух.
— Тогда немедленно отведите меня к Тристано д'Альвелле и постарайтесь, чтобы вашу невесту по дороге не убили.
Челюсть Ладзаро Альмереджи отвалилась, но мгновение спустя он вынул из ножен меч и зажал в левой руке чинкведеа. Солдатом он и подлинно был неплохим.
…Сейчас, услышав слова Гаэтаны, все вскочили. Песте приблизился к ней.
— Антонио сказал вам, у кого он собирался купить землю?
Все замерли. Брови девицы почти сошлись на переносице.
— Нет. Он не говорил. Сказал, что покупатель взял с него слово не оглашать ни условия сделки, ни цену покупки, пока они не достигнут полной договорённости.
Песте с досадой стукнул кулаком по столу. На всех лицах было написано разочарование, но мессир Тристано д'Альвелла помнил поразившее его выражение лица синьорины. Она пришла сказать, что ничего не знает? И почему под охраной? Жених… впрочем, это подождёт… не до женихов…
— И вы удовлетворились сказанным братом? — недоверчиво поинтересовался он.
Ноздри Гаэтаны брезгливо раздулись.
— За кого вы меня принимаете? Если сделка честна — чего скрывать? Где скрытность — там нет истины. Я сказала это брату.
— А он что?
— Брат, как я теперь понимаю, был столь же глуп, как присутствующий здесь мессир Грандони, считающий всех женщин глупыми курицами. За это горестное заблуждение Антонио, как теперь очевидно, и поплатился жизнью. Я настоятельно советовала ему съездить в Пьяндимелето. Послушайся он меня — избежал бы смерти.
Мессир Грандони проглотил оскорбление смиренно и кротко, как овца.
— Но вы сумели добиться от него ответа?
— Нет. Мой брат был не только низкого мнения о женском уме. Антонио был ещё горделив и самонадеян. Он ничего не сказал. Он не доверял мне — единственному близкому и родному человеку. Это говорило о его упрямстве, но сам он называл это верностью слову. Он говорил, что порядочным людям надо верить на слово. Утверждение ложное. Кому в эти бесовские времена можно слепо доверять? Кого можно назвать порядочным? Кому верить, кроме Господа? Я начала внимательно следить за братом…
— И что? — с надеждой обронил Песте.
— А то, что я заметила, кого он посещает и с кем чаще всего разговаривает, старалась внимательно слушать его разговоры и наблюдала за визитами к нему Джанмарко Пасарди. Я поняла, кто продает участок, и вначале успокоилась.
В покоях мессира Песте никогда ещё не было такой тишины, если вслушаться, можно было услышать, как в уголке оконной рамы крохотный паучок сучит лапками паутину. Дженнаро Альбани сгорбился в углу и побелевшими пальцами сжал крест на четках.
— Я подумала, что действительно могут быть причины для того, чтобы не афишировать сделку — чтобы её не перебили. Я полагала, что брат незадолго до смерти все оформил и сделка заключена, но слова Ладзаро о том, что мессир Грандони полагает, что убийца раздобыл яд, потом оформлял купчую, получал сумму наличными, после чего травил покупателя, осветили для меня положение дел и дополнительно утвердили в моей правоте. В эти бесовские времена доброе имя может оказаться фантомом, и нельзя верить ничему, что хотя бы на йоту отклоняется от Божественных законов.
— В высшей степени праведное суждение, синьорина, — согласился Портофино.
Гаэтана величественно кивнула.
— Но грешно обвинить незаслуженно, и потому по дороге сюда я взвесила все обстоятельства. Мы с мессиром Альмереджи, который куда лучше меня осведомлен об обстоятельствах убийств, обсудили смерть банкира. И я всё поняла.
Ладзаро изумленно озирал свою невесту. Дорогой она и вправду расспрашивала его о гибели Джанмарко Пасарди, но от неё самой он никаких выводов не слышал. Аурелиано Портофино осторожно поинтересовался.
— То есть, вы уверены, что оказались умнее меня, мессира Грандони, мессира д'Альвеллы и всех его присных? Пусть так. Кто же это? Мужчина или женщина?
— Я не знаю. Но по здравом размышлении могу предположить, что Черубину Верджелези и Франческу Бартолини убила женщина. Моего наивного брата, Джезуальдо Белончини, Тиберио Комини и Джанмарко Пасарди — убил, конечно, мужчина. А Иоланду Тассони, возможно, прикончил…тоже мужчина, но для кое-кого бывший и женщиной. Во всяком случае, в этой чёртовой семейке я ничему не удивлюсь.
Все замерли. Только духовник девицы, мессир Дженнаро Альбани, по-прежнему тихо сидел в углу и лишь поднял глаза на свою духовную дочь.
— Что? Убийц… трое? Семья? — Портофино замер с открытым ртом.
— Кровная связь… гнилая кровь… — ошарашенно проронил Песте, почувствовав, как по коже волной пробежала дрожь…
— Да. Они, полагаю, отводили друг от друга подозрения, обеспечивали друг другу благоприятные обстоятельства, следили за свидетелями. Я не верю, что они не действовали скопом.
— Да кто же это, чёрт возьми? — всколыхнулся Портофино.
— Мой Господь… — Ладзаро Альмереджи вдруг опустился на колени на плиты пола у двери. — Дурак… — он яростно сжал кулаки, — я же видел…её… Возле чулана… ключи!.. она же открыла сундук… Откуда у нее ключ Черубины?? Тупица! И у башни она же… Я не верил… и его я видел. Ты… о… Наталио? Глория?
Гаэтана спокойно кивнула. Кивнул и Дженнаро Альбани, тихо прошептав слова молитвы.
— С моим братом сделку заключил через Джанмарко Пасарди Наталио Валерани. Может быть, конечно, внучок Глории, любовник Комини, тут и не причём… не знаю. Да только сомнительно. Но замыслила все, конечно, Глория. Черубина Верджилези в часовне на Пасхальной службе сказала Франческе, что Глория Валерани помогла ей найти прекрасный дом в Пьяндимелето. Мозги у нее немалые, а лицемерия и двуличия её не занимать.
— Господи, — Чума, казалось, пытался стереть с лица многодневное наваждение. — Вы это слышали своими ушами? Про Пьяндимелето?
— Разумеется. Просто значения не придала, да и давно дело было.
— Почему же молчали? — взъярился Тристано д'Альвелла и тут же умолк: девица снова взглянула на него взглядом Медузы Горгоны, и он почувствовал, что каменеет.
— А кто и о чём меня спрашивал? Вы спросили, не имел ли кто вражды с братом? Не имел! Пока Ладзаро не сказал, что, возможно, причина убийств — в сделках с землей и недвижимостью, мне и в голову ничего не приходило. Чтобы начать думать — умному человеку нужен повод.
— Ты… Гаэтана… ты знала, что Джулио… — Камилла сглотнула комок в горле, — любовник старика Комини? Откуда?
Девица пожала плечами.
— Здравый смысл и немного наблюдательности. Щенок купил на Пасху седло для лошади за шесть дукатов, украшеное золотыми оверлеями! Откуда у Глории и Наталио такие деньги? А когда вечером у брата однажды задержалась — прихворнул он, так видела своими глазами, как Джулио от Комини выходил, в кармане монетами позвякивая.
— И ты знала, что Комини… содомит? — изумилась Камилла.
Гаэтана снова пожала плечами.
— Конечно. Я их наперечёт всех знаю, и место сборищ их в подвале за Западной башней всем прекрасно известно.
Аурелиано Портофино почесал в затылке.
— Но почему двуличие? — Песте всё ещё не оправился от потрясения. — С чего вы взяли, синьорина, что она лицемерна? Вы ловили её на лжи? На дурных поступках?
Гаэтана Фаттинанти снова пожала плечами.
— Я видела, что Наталио за дукаты удавится. Я знала, что Джулио ради дукатов под содомита лег. Глория — мать Наталио и бабка Джулио. И они все друг друга прекрасно понимали — это я тоже видела. Чего же вам ещё, помилуйте?
Теперь наконец голос снова подал мессир Тристано д'Альвелла.
— И вы синьорина… это правда… намерены взять в мужья… то есть намерены стать женой мессира Ладзаро Альмереджи?
— Да, и что?
— А не хотели бы вы возглавить тайную службу в замке? — д'Альвелла не очень-то и иронизировал.
— Глупа та женщина, что занимается мужским ремеслом, но, будь я на вашем месте, не языком бы трепала, а направила бы своих людей арестовать негодяев. Сразу сбежать — это привлечь к себе внимание, и всё же сейчас им в замке отставаться не резон, и я на их месте… рвала бы когти. А ведь optimus testis confitens reus.
— Я так и сделаю, синьорина, — Тристано д'Альвелла исчез.
— Гнилая кровь… — снова тихо прошептал Песте. Мысли его путались. — Глория Валерани… Умная, сдержанная, праведная… — Чума был ошарашен. — Что она в микстурах и лекарствах разбирается, это Дианора говорила. Она даже Бениамино советы давала… Но я её никогда бы не заподозрил.
Дженнаро Альбани судорожно вздохнул.
— Дочь моя, пока убийц не задержали — будьте осторожнее, — и, ссутулившись, тихо вышел.
Гаэтана столь же величаво покинула покои мессира Грандони в сопровождении мессира Альмереджи, сколь царственно вошла в них. Шедший за ней Ладзаро не думал об убийцах, но заторможено, словно в полусне озирал красотку, которой предстояло… да, которой предстояло… взять его в мужья. д'Альвелла не оговорился. Ладзаро на миг представилось, что он проваливается в страшную бездну, точнее, падает куда-то… Голова его кружилась, и пол двигался под ногами. И это… его будущая жена. Решаясь на брак, Ладзарино не хотел ни измен, ни бравых похождений — просто устал от них, но теперь с грустью понял, что его желания, в общем-то, не имеют значения. Хотел, не хотел… Ему просто никто не даст ни изменить, ни метнуть кости, ни выпить лишний стаканчик. Он хотел праведности, устав от греха. Теперь он на праведность был обречён. Ладзаро смиренно склонил голову.
Что ж… коемуждо поделом его.
Портофино, Грациано и Камилла, оставшись одни, несколько минут сидели молча, и каждый был погружен в свои мысли. Первым пришёл в себя отец Аурелиано.
— Наталио… — он невидящим взглядом смотрел в стену. — Живой мертвец, существо с человеческим лицом, внутри которого ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеется сатана… — инквизитор содрогнулся. — Я знал, что он бездушен и циничен, но… Един в трех лицах. Конечно… что им стоило: ведьма травит и убирает следы, двое кладут жертву на постель… Все по очереди исчезают, после прикрывают друг друга… Бедная Черубина. Да, глупая овечка.
— Но неужели Гаэтана права, и Глория… сама… отравила Черубину? — Чума был ошарашен. Когда он понял, что было причиной убийств, он и подумать не мог, что убийцей может оказаться Глория. — И Дианора ничего не замечала? Впрочем, Ладзаро прав — я сам, если бы что и заметил, глазам не поверил бы.
Камилла сидела бледная, закусив губу, и наконец проронила.
— Стало быть… на меня напал Джулио… Глория просила спуститься к колодцу и принести ей воды, а он поджидал меня на лестнице… Она много раз хвалила его мне, но он казался таким ничтожным… И тогда она… Мне померещилось, что она нарочито… но… я не была уверена, что это Джулио, гнала и мысль об этом. Я тоже не могла поверить…
Песте скрипнул зубами, а Портофино вскочил. Он не слышал Камиллу, думая о своём.
— Ведьма… Я же носом чуял… Тогда на отпевании… смердело же… — инквизитор, не попрощавшись, выскочил в коридор.
Глава 20. «A cada puerco le llega su San Martín…»
Гаэтана Фаттинанти оказалась права не только в своих умозаключениях, но и в своих пророчествах. Глория Валерани уже покидала свои покои, надежно упаковав деньги в дорожный сундук, когда на неё обрушились люди д'Альвеллы. Её сына и внука схватили в комнате мессира Валерани, тоже сидящих на дорожных узлах и ожидавших наступления темноты. Оказалось, они оба уже отпросились у герцога в короткую поездку в Рим, а Глория сказала герцогине, что неважно себя чувствует и хочет провести пару недель в своём поместье.
Тристано д'Альвелла и Аурелиано Портофино уединились перед допросом в подвале, где хранились запасы герцогских вин. Здесь их не могли ни увидеть, ни подслушать, и Тристано смело признался Портофино, что боится. Боится увидеть негодяев и допрашивать их. Он боялся даже подойти к живым мертвецам, внутри которых ползают смрадные черви, набухает гной и тихо смеется сатана, грабивших живых и хладнокровно делавших из них покойников. Портофино понимал его и успокоил тем, что тоже боится. Правда, боязнь мессира Портофино разнилась со страхами мессира д'Альвеллы. Иквизитор опасался, что едва увидит мерзкую ведьму, может в гневе придушить её, а это, воля ваша, противоречило процессуальному кодексу Святой Инквизиции.
В итоге арестованных доставили в герцогскую тюрьму, и допросы первоначально провёл прокурор инквизиции Андреа Митти, но на них присутствовали и д'Альвелла, и Портофино, и Ладзаро Альмереджи, и каноник Дженнаро Альбани, и шут Песте, сидевший в углу и заворожено разглядывавший Глорию Валерани. При аресте старуха визжала, отбивалась и царапалась, как разъяренная кошка, и с ней едва справились трое мужчин. Наталио не сопротивлялся, понимая, что это бесполезно, Джулио упал в обморок.
Допросы продолжались часами, но арестованные запирались недолго: первым не выдержал Джулио, потом — Наталио. Старуха Глория на первом допросе не проронила ни единого слова — к вящей радости мессира Портофино. Его милость уже потирал руки, предвкушая пытки мерзавки, но, узнав о показаниях сына и внука, старая ведьма поняла, что молчание бесполезно.
Однако, услышав рассказ Глории, сам инквизитор подумал, что лучше бы ему этого не слышать, д'Альвелла чувствовал, что у него на голове шевелятся волосы, а Песте малодушно помышлял то сбежать с допроса, то заткнуть уши, то напиться — последний помысел был тем страннее, что Грациано никогда не хмелел.
В понимании Чумы, Глория была умна, точнее, разумна: в отличие от Черубины, она никогда не изрекала глупости и никогда их не делала. Хладнокровие и спокойствие этой женщины нравились Чуме, но к чему, Господи, это привело? Грациано заледенел, когда из допросов встала подлинная картина произошедшего, тем более страшная, что многое было необъяснимо. Где и как в эти души вошла неизлечимая порча распада?
Наталио в молодости, после смерти жены, закутил, семейное состояние таяло. Между тем, Валерани не привык отказывать себе в чем-либо, не хотел ограничивать себя. Подросший сын Джулио, воспитанный отцом-мотом, тоже полагал, что глупо лишать себя удовольствий. Но денег не хватало катастрофически, а аппетиты все возрастали. Глория же, вместо того, чтобы вразумить и умерить траты сына и внука, злилась на недостаток средств. Почему дурочка Черубина лопается от флоринов? Почему так богат муж недалекой Бьянки? Почему Фаттинанти богатеет год от года, а ей самой приходится с трудом скрывать нищету? Недоумевал и Джулио — почему он не может позволить себе те отрады и наслаждения, что были доступны его приятелям-камергерам?
Растление души есть уклонение от мудрости. Пожелав злого, ум растлевается и развращается, Дух Господень отступает от растленного, и как в мертвом теле плодятся черви, так в растленных душах расплодились, будто черви, зависть, лукавство, ненависть, злопамятство, гордыня, спесь, лихоимство, похоть, пересуды, поношения, богозабвение, бесстыдство и всякое зло, ненавистное Богу. И перестали люди сии быть образом Божиим, а стали подобием диавола. В живом теле пребывали отныне мертвые души, погребенные как во гробе. Гробы ходили, а души в них были бездыханны…
…Тиберио Комини намекнул однажды Джулио, что щедро вознаградит его, если тот согласится ублажить его. Искаженная жадностью душа колебалась недолго. Честь мужчины и достоинство дворянина стали призрачным фантомом в свете возможности легкого заработка. И сжимая зубы от услад похотливого старика, Джулио чувствовал не оскорбление, но обиду совсем иного рода. Он бесился при одной мысли о том, что вынужден зарабатывать задним проходом, тогда как сам Комини всегда позвякивает дукатами в кармане. Тиберио были нужны деньги, чтобы покупать его, Джулио, задницу, но что стоит прибрать к рукам деньги Комини, а заодно — убрать его самого? Но мысли эти развития не получили — Джулио был осторожен и понимал, что старый содомит жизнь задешево не отдаст.
Наталио тем временем всерьез задумался о продаже последнего, что было в семье — загородного дома и небольшого виноградника в Пьяндимелето. При нём было много земли, но заброшенной. За него нельзя было выручить больше пятисот флоринов, а что потом? Побираться? Валерани тяжко вздыхал. И тут он заметил в руках сына золотые, обратил внимание на роскошные покупки Джулио — седло, упряжь, новые дублеты… Откуда? Наталио проследил за сыном и быстро понял, откуда взялись деньги. Его на минуту взбесило, что старый мерзавец Комини растлил его сына, но сам Джулио, припертый отцом к стенке, зло обронил, что не приучен грабить, вот и зарабатывает, чем может! Щенок ждал оплеухи, но услышал вдруг странный вопрос, исполненный мертвенного холода и тонкого любопытства. «А сколько платит старый мужеложник?» Сынок пояснил отцу, что свидание обходится мерзкому фенхелю во флорин, но его интересуют задницы посвежее…
Но папаша вовсе не думал составлять сынку конкуренцию. В его голову пришёл тот же помысел, что и в голову Джулио. «Это сколько же флоринов должно быть в мошне Комини, если он столь щедро платит за одну ночь?» Сын тяжело вздохнул, глаза Джулио и Наталио встретились. Но тут же и опустились. Сын пробормотал, что старый мерзавец задешево флорины не отдаст… Наталио кивнул и потер рукой вспотевший лоб. Да, не отдаст. Чёрный умысел поселился в душе обоих, однако, боязнь рисковать головой остановила у роковой черты.
Но только на время…
Прошло несколько недель, и нужда снова заявила о себе — Пасха требовала расходов, и тут Наталио спросил Джулио, где старый содомит хранит деньги, и когда он в следующий раз ждёт его? Тот пожал плечами. Комини приглашал его, когда у него разыгрывалась похоть, не сверяясь с днями недели. Это было непредсказуемо. Деньги же подлец хранит у банкира Пасарди, а плату ему всегда заготавливает заранее и берёт из ларца на столе. Если оглушить его и обыскать комнаты… Чёрт его знает, что там найдется… Наталио задумался, но тут его размышления были прерваны злобным шипением.
— Недоумки… — оба испуганно вздрогнули и обернулись.
У дверного проема стояла Глория Валерани. То, что она слышала всё, было несомненно. Отец и сын переглянулись, а старуха, снова обозвав их недоумками, проронила, что их поймают через час после нападения на Комини, а дальше — суд и плаха. Оба снова переглянулись. Им не сильно понравился безапелляционный тон Глории, но и отец и сын понимали её правоту. Такие вещи с кондачка не делаются. И в то же время оба не могли не отметить странный тон Глории и тот факт, что она отнюдь не считает глупым сам замысел убить Комини — бестолковым и безрассудным ей кажется делать это непродуманно и поспешно. Джулио к тому же порадовало то, что она ни словом не обмолвилась о том не очень-то приятном для него обстоятельстве, что он стал любовником старого содомита, и потому он осторожно проронил:
— У тебя есть другие соображения, бабуля?
Наталио же просто с интересом посмотрел на мать.
Надо сказать, оба они не оспорили то наименование, что проронила по их адресу Глория. Во-первых, потому, что на самом деле всерьёз убийства всё же не замышляли, хоть мысль о нём и вынашивали, а, во-вторых, они всегда привыкли признавать за Глорией некоторое умственное превосходство, вызванное её старшинством и опытом.
— Нет, — спокойно проговорила старуха, и безапелляционно продолжила, — но вам лучше пока не дергаться.
Отец и сын переглянулись, но снова не оспорили Глорию. Та же тихо ушла.
Уединившись в своих покоях, Глория задумалась. Подслушанный разговор встревожил её. Донна Валерани замечала, что в последнее время внук стал тратить дукаты, не считая, и задалась тем же вопросом, что и сын. Теперь она узнала ответ и поняла, что это известно и Наталио. Мысль, что Джулио позволяет мерзейшему Комини вторгаться в его зад, на мгновение вызвала оторопь старухи, но при дальнейшем подслушивании разговора её оторопь сменилась злостью. Они что, безумцы?
Но получасовые сосредоточенные размышления погасили и оторопь, и приступ злобы. Мысли проносились в голове старухи спокойно и ровно. В чём-то сынок и внук, разумеется, правы. Деньги Комини им пригодились бы. Но риск не должен быть неоправданным. Какого черта рисковать головой, когда запросто и без всякого риска можно заполучить полторы тысячи дукатов? Она и сама думала об увеличении семейных доходов — но видела их на путях менее криминальных.
Камилла ди Монтеорфано. За ней давали прекрасное приданое. Но за Наталио она не пойдет, он стар для неё, а вот Джулио… Она понимала, что тот не слишком-то красив, но красноречиво расхваливала перед девицей заботливость и тонкий придворный такт своего внука. Увы, девица оставалась холодна, почти не слушая её. Теперь Глория приняла решение — Джулио должен овладеть Камиллой и жениться на ней, прибрав к рукам семьи приданое. Она сказала о своих планах Джулио и получила его моментальное согласие: этот способ позволял разбогатеть, ничем не рискуя. Глория велела внуку поджидать девицу на лестнице и с наступлением темноты попросила её спуститься к колодцу на внутреннем дворе. Внук подстерег Камиллу и набросился на неё, но тут, откуда ни возьмись, появился чёртов шут и всё испортил.
Девица пожаловалась дяде-епископу — тот герцогу, и Глория поняла, что новые попытки пока стоит отложить. Она лихорадочно искала выход и тут — не нашла, но подлинно… набрела на него. Она решила съездить в Пьяндимелето, Наталио упорно говорил о продаже дома, и она тоже понимала, что фамильную вотчину придётся продать. Но много ли выручишь?… Чтобы действительно поправить дела, нужно этот дом продать трижды, но, увы…
Глория неожиданно напряглась. А, собственно, почему — увы? Почему бы не продать дом трижды? Все, что нужно, найти покупателя, составить купчую, получить деньги — а потом быстро избавиться от дурака. А избавиться легче всего с помощью яда — нож свяжет, кровь измарает, но яд убьет наверняка и позволит замести следы. И тут вдали от замковой суеты, на пригорке за домом она заметила синие соцветия аконита. Глория разбиралась в травах, заимствовав это умение еще от бабки. Сейчас мысли в её голове бродили медленно и вязко, то цепенея, то шевелясь, подобно змеям. Она осторожно рвала ядовитые стебли, уже понимая, что использует их, но как — ещё не зная. Дважды она останавливалась — её томила испарина, на лбу выступал пот, становилось тошно и страшно. Минутами что-то кричало в ней: «прекрати!», но чёрный помысел уже угнездился в душе. Перед глазами Глории вставали сладостные картины будущего богатства и изобилия — и вскоре она успокоилась. Страх прошёл, дышать стало легче. Метаморфоза произошла.
Женщина стала ведьмой и теперь была готова хладнокровно убивать.
Мысли текли спокойно и четко, но думала Глория уже не о Комини. Никуда старый содомит не денется, его очередь дойдёт, но начать было целесообразно с целей более простых и доступных — а именно, с дурочки Черубины ди Верджилези, которая давно уже хотела приобрести загородный особняк. Яд был приготовлен в подвале дома в Пьяндимелето, — ночью, когда все слуги спали. Бутыли настойки должно было вполне хватить, но тут Глория снова задумалась. Далеко не все в замке были глупцами — и первым умным Глория считала Тристано д'Альвеллу. Устранить его не получится — глупо и рассчитывать на это. Значит, его следует отвлечь. А что отвлечёт его в наибольшей степени?
Угроза герцогу, разумеется.
Глория, вернувшись в Урбино, велела Наталио написать шифром туманное письмо в курию, сделав всё, чтобы его обнаружили, потом отравила кусок свинины, который на ужине у герцога, воспользовавшись оплошностью карлика Марчелло, просто бросила из рукава собаке на пол. Результат был блестящий. Начальник тайной службы переполошился, челядь сгрудилась вокруг дона Франческо Марии.
Тем временем на Пасхальной службе Глория сказала богатой дурочке Черубине Верджилези, что продается прекрасный загородный дом в Пьяндимелето, и расписала его так, что статс-дама, уважавшая Глорию и доверявшая ей, была в восторге. Ситуацию весьма облегчил и тот факт, что банкир Пасарди был родственником Глории и считал её честнейшей женщиной. Он подтвердил Черубине сказанное Глорией, оформил promessa di vendita и принес деньги, кои Черубина при Глории поместила в сундук в чулане.
Ключи висели у Черубины на поясе, и Глория видела их.
Подписание купчей было назначено на вторник, а в пятницу, когда вся придворная клика была занята приемом мантуанцев и хохотала над измазанным в дерьме Дальбено, после утреннего приема герцогини, Глория за полчаса до торжественной церемонии встречи герцога Мантуанского велела Наталио ожидать в её комнате, сама же нашла Черубину и уединилась с ней в её покоях. Она угостила дурочку прекрасным экзотическим вином, попутно отвечая на вопросы об удобствах в покупаемом доме… Неожиданно Черубина прервала речь, побледнела и упала на пол. Глория, как было у неё условлено с сыном, три раза постучала в стену, поторопилась впустить Наталио и запереть дверь.
Надо сказать, последнего конвульсии Черубины испугали — он был посвящён в замысел матери, но воплощение его было страшно. Но страх миновал, едва Глория сняла с пояса умершей ключи и открыла её ларь. Вид золотых монет, кои Черубина держала на мелкие нужды, взбодрил Наталио, он помог матери положить труп на постель и прибрать в комнате. Деньги она отдала сыну, спешившему на приём гостей. Наталио ушёл и, воспользовавшись тем, что все фрейлины и статс-дамы глазели на церемонию с балюстрады, Глория осторожно покинула комнату — и ее некому было заметить, тем более, что до собственной двери Глории было всего десять шагов. Затем Глория прошла в чулан. Всё, что было нужно — открыть ларь ключами Черубины, вынуть деньги из и пронести мешок к себе — и это тоже удалось сделать незаметно.
В мешке синьоры Верджилези было около тысячи флоринов.
До темноты Глория сидела в своей комнате. Простота замысла и легкость исполнения удивили её. Убить оказалось легче легкого, а доход от столь пустяшного дела был огромен. Донна Валерани задумалась. Раньше она полагала, что после первого убийства, если всё сойдет удачно, спустя месяц-другой можно будет отравить и Комини, но теперь её охватил странный азарт. Глория не видела смысла ждать. Crescit amor nummi, quantum ipsa pecunia crescit… Она, безусловно, сумеет убедить Джанмарко стать её посредником — если Черубина стала жертвой неизвестного убийцы, что ж, дом-то всё равно надо продавать… И ей легко удалось убедить родственника — Джанмарко Пасарди и помыслить не мог, что Глория причастна к свершившемуся злодеянию.
Пасарди вскоре сообщил ей, что на его предложение откликнулся мессир Антонио ди Фаттинанти, мессир Джезуальдо Белончини тоже заинтересовался домом и виноградниками. Это было прекрасно. Начать Глория решила с Белончини, считая его куда большим дураком, нежели Фаттинанти. И расчет оправдался — глупец был удивительно доверчив, и вместе сompromesso принес Наталио, квартировавшему напротив Белончини, всю необходимую сумму, не дожидаясь прихода Пасарди. Там сделку и отметили. Присутствовали и Глория, и Джулио — отец посвятил его в замысел и велел караулить коридорный пролет. Идиоту стало дурно через четверть часа, и Глория посоветовала им с Наталио выйти на террасу башни. Валерани заранее договорился с матерью, что просто сбросит тело дурака вниз.
И снова ничего не помешало.
Глория в коридоре болтала с Лавинией дела Ровере, Джулио дожидался отца внизу и слышал звук падающего в воду тела. Едва тот спустился вниз, появился Донато ди Сантуччи. Все прекрасно обошлось, отец и сын занялись подготовкой к турниру, благо теперь-то экономить не приходилось. И именно в эти дни Глория неожиданно услышала от Пасарди, что Тиберио Комини желает купить дом за городом и ему как нельзя лучше подходит Пьяндимелето.
Услышав эту новость, Глория, Наталио и Джулио переглянулись — лучшего и ожидать было нельзя…
И снова судьба благоприятствовала им — Комини панически боялся встречи с Портофино и не выходил из комнаты, не хотел афишировать сделку, думал только об отъезде — под его разбитой ногой горела земля. Наталио сообщил ему, что завтра, во время турнира, незаметно наведается к нему, и они оформят сделку — а после Валерани заверит купчую у банкира. Это позволит сделать все тайно. Это как нельзя более устраивало старого содомита. После передачи денег глупец бездумно согласился выпить. Всё, что осталось Наталио — убрать бокалы и данную матерью склянку, и рассовать деньги по карманам, бросив в камин купчую.
Зато с Антонио Фаттинанти пришлось повозиться — тот настаивал на обязательном присутствии при заключении сделки банкира Пасарди и своего нотариуса. С ним пришлось договариваться Глории, которой удалось убедить его, что сделку надо заключить тайно, ибо она сглупила — пообещала продать замок Донато ди Сантуччи. Это решило дело, и Антонио отправился туда же, где уже пребывали остальные покупатели.
Увы. На этом везение и кончилось.
Кое-что заподозрил Джанмарко Пасарди, и прислал записку с просьбой о встрече. Любопытная вертихвостка Тассони, переписывавшаяся с Бьянкой Белончини, получила от неё письмо, в котором вдова недоумевала — оказывается, перед смертью Джезуальдо взял из банка почти тысячу дукатов и сказал своему банкиру Руфино Пацци, что собирается купить виноградники и землю с домом у Наталио Валерани… А тут пустоголовая дурочка Франческа Бартолини неожиданно спросила Глорию, купила ли у неё перед смертью Черубина дом? Нельзя было терять ни секунды. С Черубиной Глория расправилась бездумно, просто пронзив кинжалом. Сына она направила к Пасарди, а Джулио заткнул рот много знавшей Иоланде, предварительно оглушив её и отменно потешившись. Угрозу представляла и Бьянка Белончини, но пока минет срок траура, никого из них в Урбино уже не будет…
Да, оставаться в замке теперь было незачем, но Глория понимала, что внезапное исчезновение всей семьи привлечет внимание, и решила немного выждать, тем временем найдя и приличный повод для отъезда…
…Глория Валерани рассказывала спокойно. Шевелились только губы, лицо оставалось странно неподвижным. Из всех её слушателей спокоен оставался только Аурелиано Портофино — на допросах в Инквизиции он наслушался исповедей хладнокровных ведьм и ничему не удивлялся. Поборов первый приступ гнева, инквизитор обрёл безмятежность и выслушивал признания Глории просто по должности. Чума был мрачен, на него временами накатывали странные приступы леденящего душу страха: спокойно повествующая о своих злодеяниях ведьма просто пугала его, пугала тем сильнее, что он привык доверять ей. Дженнаро Альбани понуро молчал, про себя читая молитву. Прокурор то и дело стирал с лысины пот и мелко дрожал. Трясся и Тристано д'Альвелла, с ужасом рассматривая женщину, чей дьявольский замысел полтора месяца не давал ему спать по ночам. Мессир Альмереджи дышал ртом, пытаясь подавить приступы тошноты. Ведьма была противна ему. Дженнаро Альбани неожиданно наивно спросил.
— Глория, а…вам… не было жалко Черубину Верджилези? Она ведь так уважала вас…
Глория Валерани окинула его тусклыми глазами и после минутной паузы ответила, пожав плечами.
— Мне нужны были деньги.
Старуха устала и не лгала, отвечала почти бездумно.
— А о ней… вы просто не думали? Она была молода, хотела жить…
Валерани чуть дернула плечом. Тон её был мертвенно холоден.
— Что мне до неё?
Дженнаро Альбани, мрачно глядя на Портофино и Чуму, вполголоса пробормотал.
— Да, они правы… Пришли новые времена — свободы от Бога, традиций и авторитетов… «Наше время преобразовало не жизнь, но умы, не реальность, а воображение…», говорят они, а потом ум и воображение, свободные от Бога, став бесовскими, преображают реальность и меняют жизнь, порождая бесовские времена.
Люди подеста под конвоем препроводили негодяев в тюрьму. Д'Альвелла, Дженнаро Альбани, Портофино, Песте и Ладзаро Альмереджи вышли из мрачного каземата и вдохнули вечерний воздух, свежий и прохладный. Из темноты выступили две женщины — донна Грандони и синьорина Фаттинанти. На сердце Ладзаро неожиданно снизошел покой.
— Ты что-то говорил о свадебной трапезе, — деловито обронил он Грациано Грандони, — завтра я венчаюсь, давай совместим — выпьем спокойно, пока новых отравителей не завелось — ибо прав, похоже, каноник-то, насчет бесовских времен…
Портофино усмехнулся.
— Полно, Ладзарино, не стоят города без семи праведников.
Альмереджи вздохнул и пригласил не завтрашнюю свадьбу начальника тайной службы и инквизитора. Тристано поглядел на лесничего, перевел взгляд на его невесту, усмехнулся и кивнул, после чего отбыл с докладом к герцогу. Портофино и Дженнаро Альбани направились в храм, Ладзаро пригласил будущую жену на прогулку под луной. Та поцеловала подругу и, взяв жениха под руку, удалилась. Мессир Грандони повёл супругу в свои покои.
— Ты расскажешь о допросе? — спросила Камилла, как только они вошли к себе.
Чума поморщился.
— Не сегодня. От этой мерзости меня может спасти или ведро аконита, или… — Он сжал её в объятьях и, торопливо развязывая шнуровку на её платье, опрокинул на ложе.
Чума в эту ночь не отводил глаз в сторону от супруги, но семикратно доказал ей свою любовь. Он овладевал ею — и не мог насытиться, падал в изнеможении — и вновь подымался. Силы ему придавали нерастраченная мужская мощь и понимание, что любовь женщины дарит не только наслаждение, но и забвение. Он не хотел думать.
Неожиданно, отдыхая от очередной любовной атаки, услышал вопрос супруги.
— Грациано, почему мессир д'Альвелла так смотрел сегодня на мессира Альмереджи?
Расслабленный наслаждением мужчина не склонен размышлять.
— Жалел, — бездумно обронил Песте, — кошмарная девица… — он осёкся, поймав гневный взгляд супруги.
— Кошмарная? Да если б не она… Ты всегда считал женщин глупыми курицами, а когда одна оказалась умнее тебя, то и хвост поджал? Да ещё и поносишь её?
Чума вяло махнул рукой.
— Боже упаси. Синьорина великолепно извлекает следствия из причин, однако причины-то, напомню, обнаружил я. Но бедняжка Ладзарино…
— Да поделом ему, прохвосту, — милосердно заметила синьора Грандони.
Чума не проявил никакой мужской солидарности и не возразил, но снова взобрался на супругу.
Эпилог
— Не валяй дурака, Чума… — Бениамино ди Бертацци досадливо отмахнулся от вопрошающего взгляда дружка.
— Да говорю тебе, тут нечисто… — Грациано Грандони подозрительно озирал идиллическую картинку: двое черноглазых малышей прыгали в зелёной траве, скрещивая деревянные мечи, а рядом с ними курносая зеленоглазая малышка ловила за крыло Морелло.
— Вздор это всё.
Надо сказать, что ни Грациано, ни Камилле так и не удалось до конца преодолеть горестные воспоминания отрочества. Песте по-прежнему считал, что женщинам верить нельзя, ибо женщина со времен Эдемского сада являет собой сосуд греха и порока, и был уверен, что никакие предосторожности в отношении этих существ лишними не будут. Потому, вступив в брак, он большую часть ночи проводил, заменяя супруге одеяло, когда же сползал с неё, обессиленный и умиротворенный, всё равно считал необходимым сжать вокруг неё руки покрепче и лишь тогда засыпал. Камилла же полагала, что мужчины — распутники по сути, и если кто-то из них не шляется по блудным домам и не пялится на других женщин, — то доверять подобному поведению всё равно нельзя, ибо мужчины — существа не только развращенные, но и лицемерные. Поэтому, даже когда супруг отправлялся с конюхом закупать провизию на рынок — по возвращении он подвергался такому пристрастному допросу, какой мессир Портофино никогда не учинял ни одной ведьме. Камилла могла спокойно уснуть только тогда, когда её руки были крепко сцеплены вокруг шеи супруга, и не ревновала лишь в те минуты, когда не спускала с него, спящего, настороженных глаз.
Через полгода после венчания она объявила Грациано, что он скоро будет отцом, и мессир Грандони был обрадован, а когда малыш появился на свет и был наречён Альдобрандо, то разглядывая сына в купели, Песте и вовсе почувствовал себя счастливым. Не менее счастлив был он и два года спустя, когда родился второй сынишка, названный в честь его крестного отца Аурелиано. Малыши подрастали и супруги, хоть и ревновали друг друга, но занятые воспитанием малышей, не имели сугубых поводов для подозрений.
Но вот три года назад Чуме снова было объявлено о грядущем увеличении семейства.
Он воспринял это с философским спокойствием и с горделивой улыбкой уже представлял себя отцом троих сыновей, как вдруг на свет из утробы супруги появилось нечто странное. Начать с того, что родившееся существо не было черноглазым, что Чума считал почему-то обязательным. Дитя смотрело на мир зелеными глазенками и улыбалось. Этого мало. Нос новорожденного создания был совсем не похож на его нос, Грациано же считал, что он не мог зачать дитя с носом иным, чем у него самого. Но все было пустяком в сравнении с третьим, сугубо драматичным обстоятельством: ребенок был инвалидом, лишенным каких бы то ни было признаков мужского достоинства.
В итоге дитя крестили не именем Бениамино, которое папаша для него приготовил, но Гаэтаной, в честь его восприемницы и крестной. В глазах же Грациано с того дня застыло тяжкое подозрение. Он почему-то был уверен, что женщина, он прочёл об этом у древних авторов, «лишь кормилица воспринятого семени», а каким, интересно, образом супруга могла воспринять подобное от него? Мысль о том, что он мог произвести на свет женщину — не укладывалась у Чумы в голове. Как это возможно, помилуйте? Сомнениями он поделился с дружками. Ладзаро повертел пальцем у виска, Портофино расхохотался, ди Бертацци сказал, что он валяет дурака. Самым же забавным оказалось то, что подросшая кроха колдовскими чарами покорила сердце Чумы — он был весьма строг с сыновьями, но при виде нефритовых глазёнок дочки просто таял…
Что сказать об остальных? Герцог Франческо Мария умер осенью в Пезаро. И смерть его, как водится, породила волну слухов о новых отравителях. Напрасно ди Бертацци уверял всех, что его светлость стал жертвой неизлечимой болезни желудка, никто не слушал. Д'Альвелла подал в отставку и целиком посвятил себя малышу Тристано. Новый герцог Гвидобальдо, вопреки ожиданиям весьма многих голодных придворных, мало что изменил при дворе: оставив министром финансов Дамиано Тронти, в связи с чем в фаворе осталась и его подружка Виттория, но назначил нового хранителя печати, взамен казненного Наталио Валерани. Не смог он удержать при дворе и шута Песте, который уединился с семьей в своём доме, где коротал вечера с дружком Лелио, бывшим в его доме своим человеком. Они с аппетитом поедали вкуснейшие сыры и распивали прекрасные вина Пьемонта. Весьма часто им составляли компанию Дженнаро Альбани, Бениамино ди Бертацци и мессир Ладзаро Альмереджи, появлявшийся в доме, окруженный ватагой ребятишек.
Надо сказать, что мессир Альмереджи в брачную ночь испытал самый большой ужас в своей жизни, хоть до этого участвовал в четырех военных кампаниях. Отстояв на ватных ногах церемонию венчания, он, провожаемый завистливыми взглядами глупцов и сочувственными взорами мессира Грандони, мессира д'Альвеллы и прочих умных людей, оказался у супружеского ложа Гаэтаны. Сковавшая его бессильная робость едва не привела к мужскому позору: он, привыкший к разврату, в чистой любви терялся, как ягненок на бойне. Но, возопив в душе к Господу, обрёл подобие решительности, и оказалось, что сладость любви чистой женщины после саднящего перцем блудной любви подобна молоку и мёду.
Чудо, которое смогло заставить мессира Альмереджи перестать быть ничтожеством и свернуть с легких путей, оказалось чудом любви, и в итоге жизнь шельмеца сложилась лучше, чем можно было ожидать, памятуя грехи его молодости. Чудовищный ум супруги мессира Альмереджи не привёл к роковым последствиям: Ладзарино не запрещали пропустить лишний стаканчик, он не чувствовал над собой никакого надзора, но не обольщался, понимая, что донне Гаэтане вовсе не обязательно видеть его, чтобы быть в курсе всего. Однако в своём семействе Ладзарино неизменно чувствовал себя любимым, жил в холе и покое. К собственному немалому изумлению он, по рождении близнецов-первенцев, обнаружил, что обожает детей и проявил вдруг таланты педагога, и супруга всячески поддерживала его склонности, каждый год даря ему нового воспитанника, и остановилась, только обременив его пятью сыновьями.
В итоге детишки мессира Ладзаро и отпрыски семейства Грандони росли вместе, учась охоте на лис у мессира Альмереджи, военному искусству — у мессира Грандони, мудрость же Писания они постигали с мессиром Портофино. С ними же рос и малыш Тристано д'Альвелла.
В седьмую годовщину преставления Альдобрандо Даноли, когда за общим столом собрались Дженнаро Альбани, Портофино, д'Альвелла с внуком, Ладзаро Альмереджи и Грациано ди Грандони с женами, Аурелиано на вопрос Чумы, каков же будет исход наступивших бесовских времен, ответил, что это — всего лишь чёрное искушение.
— Надо жить, Песте, в те времена, в кои Господь привёл тебя в мир. Бесовские времена пришли, и будут усугубляться, но что такое жалкая ликующая бесовщина в сравнении с всемогуществом Творца? Под напором бесовщины падут тысячи тысяч, но сотня всегда устоит. Надо только оказаться в этой сотне. Большего от нас не требуется.
Примечания
1
Не уступающий и множеству (лат.)
(обратно)2
Пытаюсь подчинить себе обстоятельства, а не подчиняться им.(лат.)
(обратно)3
«Во время войны безмолвствуют законы» (лат.): цитата из Цицерона, «Речь в защиту Милона»
(обратно)4
Обретает силы в движении.(лат.)
(обратно)5
Свидетельство о доблести (лат.)
(обратно)6
Превосходящая сила. (лат.)
(обратно)7
Зло не имеет ни малейшего представления, в Бога, ни в соответствии с, что идея является копией, ни постольку, поскольку оно является причиной.(лат.)
(обратно)8
Ворон ворону глаз не выклюет. — Un lobo a otro no se muerden. (букв.: «Один волк другого не укусит»)
(обратно)10
«Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей. Ибо всё, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего…» (лат.)
(обратно)11
«Должно нам грешить, поскольку мы таковы; эта жизнь — не юдоль праведности, но узрим, как вещал Петр, новое небо и новую землю, в них же правда живет. Довольно нам признать богатством славы Божией Агнца, понесшего грех мира; тогда он не отринет нас во грехе, хотя бы тысячи и тысячи раз на дню мы блудили и убивали…»
(обратно)12
«Должно нам грешить, поскольку мы таковы; эта жизнь — не юдоль праведности, но узрим, как вещал Петр, новое небо и новую землю, в них же правда живет. Довольно нам признать богатством славы Божией Агнца, понесшего грех мира; тогда он не отринет нас во грехе, хотя бы тысячи и тысячи раз на дню мы блудили и убивали…»
(обратно)
Комментарии к книге «Бесовские времена», Ольга Николаевна Михайлова
Всего 0 комментариев