«Лихое время. «Жизнь за Царя»»

390

Описание

В этом фантастическом боевике Русь сворачивает даже не на «запасной путь», а в гибельный тупик. В этой альтернативной реальности 1612 год становится самым черным в нашей истории — князь Пожарский погибает при штурме Кремля, ляхам удается разгромить земское ополчение, и Великая Смута не угасает, а разгорается с новой силой. Польский король объявляет себя повелителем Всея Руси, шведы захватывают Новгород, на Русском Севере высаживается английский экспедиционный корпус во главе с «вице-королем Московии», в то время как бояре продолжают грызню за власть… Можно ли отменить смертный приговор Московскому царству? Сгорит ли Русь в пожаре лихолетья — или восстанет из пепла? Как нам вырваться из тупика истории?



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Лихое время. «Жизнь за Царя» (fb2) - Лихое время. «Жизнь за Царя» 1247K (книга удалена из библиотеки) скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Евгений Васильевич Шалашов

Евгений Шалашов Лихое время. «Жизнь за Царя»

Бенда[1] пана Казимира

На опушке леса стояли кони и пешие. Человек сто, не меньше! Не сразу и поймешь, что за народ. Лет десять назад было просто — одет в долгопятую шубу поверх кафтана, борода лопатой — русский. Морда бритая, наряжен в камзол (сиречь, кургузый кафтанчик), из-под коротких штанишек торчат чулки, втиснутые в башмаки с пряжками, а на плечах епанча, что ни от холода, ни от ветра не укроет — француз, голландец или какой другой немец. А тут русский кафтан соседствовал с узкими немецкими штанами, холщовые посконные портки — с голландским засаленным камзолом, турецкие шелковые шаровары (не иначе, бабьи!) — с кожаной матросской курткой. У кого из-за спины торчит стрелецкий бердыш, у кого — заткнут за пояс плотницкий топор с широким лезвием, а то и боевой клевец с узким и хищным жалом. У пятерых приторочены к седлам пищали, похожие на длинноствольные пистолеты, у остальных — саадаки с луками и стрелами. Бывалый человек, заприметив ватагу, постарался бы обойти-объехать ее любыми криулями, а коли объехать не удалось — бросать все и удирать, уповая на копыта коня или резвые ноги.

Из верховых выделялся молодец лет тридцати. По обличью — природный лях, с вислыми усами, в желтом кунтуше, украшенном красными витыми шнурами, желтые сапожки со шпорами заправлены в широкие красные штаны, суконная шапка, отороченная мехом. И судя по горделивой повадке — командир. Вот только «бенда», означавшая небольшой отряд, на Руси теперь приобрела нехороший смысл, став «бандой»… Равно как и то, что во главе бенды будет уже не воинский начальник — воевода, а атаман… Все ждали, посматривая на заросли густого ольшаника, откуда раздавались детские крики, всхлипывания и звуки ударов. Наконец из кустов выскочил плюгавенький человечек в коричневом кафтане приказного. Вытирая о грязные штаны испачканные кровью руки, суетливо сообщил:

— Мальчонка грил — за все годы село никто не тревожил. Прошлой зимой волки заходили — и все! Из сторожи только дед с колотушкой.

— Непуганые! — заржал одноглазый всадник в широченных шароварах, коротком тулупчике и огромной меховой шапке, видать, из черкасов — запорожских казаков.

— Зачэкачь, пане Янош, — остановил атаман казака, мешая русские и польские слова, и снова обратился к плюгавому: — Шо ешэ видэл?

— Да вроде бы ничего. А че еще-то надо? — воззрился плюгавый.

— Скильки чоловиков в веске, побачил? — гаркнул одноглазый, досадуя на тупость приказного.

— Забыл, — вздохнул плюгавый, вжав голову в плечи, и наказание не замедлилось — с одной стороны ударил нагайкой казак, с другой — вытянул плетью пан атаман.

— Холера ясна! — выругался казак.

— Пся крев! — процедил лях сквозь зубы. Вот уж точно, поручи дело дураку…

Бенда пана Казимира стоит тут с полудня, в ожидании, не появится кто, кого можно порасспросить. Наконец ближе к вечеру изловили двух пастухов — старика и подпаска. Коров пришлось отпустить, чтобы селяне не всполошились раньше времени. А пастухов вряд ли хватятся до утра. Старый пердун попытался натравить собаку, размахивал посохом — пришлось прирезать, а пса прибить. Оставался мальчишка, которого плюгавый с дружками вызвались «расспросить».

— От, бисовы диты, — протянул казак. — Иды до парубка, поспрошай ишшо, пока насмирть не вбилы.

Плюгавый дернулся, но из зарослей раздался и резко прервался мальчишеский крик. Предсмертный вопль — его ни с чем не перепутаешь. Стало быть, спрашивать уже некого.

Поправляя одежду и подтягивая на ходу штаны, из кустов вышли литвины — бритые хари лучились удовольствием…

— Тьфу ты, баб им мало, — плюнул кто-то в сердцах, но пан и запорожец лишь равнодушно посмотрели на содомитов. Ну, побаловались с мальчишкой, прирезали, так тоже правильно — кому он нужен?

— Пан атаман, мальчонка еще сказывал, что в поле все, — вспомнил плюгавый, почесав поротую спину. — Урожай нонче такой, что зерно не успевают вывозить. Домой к полуночи приходят.

— Пане атамане, коли чоловики в поле, можа, прям щас и нахряним? Р-ряз и… — предложил запорожец, поправив грязную тряпку, скрывавшую пустую глазницу.

— А брички? На чем до́бычу повэзем? — хмыкнул пан и приказал воинству: — Всем спать. Огня нэ разводить! В ранэк пойдем.

Пораскинув мозгами, казак кивнул — в хатах злата и серебра мало (если вообще есть!), а на седле много не увезешь. Расседлав жеребца, увел его подальше от остальных лошадей. Обычно казак только хохотал, глядя, как его конь кусает какого-нибудь мерина за загривок или «кроет» чужую кобылу. Но сейчас свару затевать не стоит. Остальной народ помалкивал, зная, что на вопросы пан Казимир отвечает лишь кулаком в ухо или плеткой по морде! Спорить с атаманом, окромя Яноша, мог только херр Брюкман. Но немец вчера где-то отыскал четверть вудки, единолично вылакал всю посудину и теперь страдал похмельем.

Разбойники укладывались без костров, но и варить нечего — догрызали свежий лук и черствый хлеб, испеченный пополам с лебедой. У кого имелась копченая рыба, жевали молча, не собираясь делиться. Наверное, с незапамятных времен (как люди стали резать другу друга!) они осознали, что лучшего времени для набега, нежели рассвет, нет. Надо только подождать, когда краюшек утренней зари начнет вытеснять черноту ночи, угадывая тот миг, за которым пропоют третьи петухи, когда сон особо сладок. И бери ты их голыми ручками прямо в теплых постелях! Беда лишь в том, что разбойнику тоже хочется спать. Потому, не надеясь на караульных, пан Казимир решил бодрствовать сам. Укутавшись в епанчу и подложив под голову седло, атаман думал.

Редкостная удача, выпавшая за несколько лет, — нетронутое село! Хорошо бы вытрясти из него все, до капелиночки. Не подвело бы быдло, из которого состояла бенда, не стоившая и одного копья настоящих солдат[2]. По большому счету одну половину отряда следовало повесить, а другую — утопить! Шваль! Литвины, избегнувшие кастрации, бывший подьячий, изгои, коих односельчане побрезговали убить, конокрады. Настоящими солдатами были двое — немец, из бывших телохранителей Лжедмитрия, и запорожец, любивший именоваться Яношем вместо Ивана. Херр Брюкман был когда-то отменным мушкетером. Он и сейчас, коли был трезв, попадал в шапку на сто шагов! Но трезвым немца видели редко, а пьяным он в корову с десяти шагов промажет… А еще чистоплюй, каких мало — постоянно талдычит про солдатскую честь, словно он не «пес войны», а шляхтич! Если бы херр не отлеживался в кустах, содомиты побоялись бы насиловать мальчишку. Единственное, что Брюкман забирал у крестьян, — бражку унд вудку, которую он с нежностью именовал шнапсом. Пьяный Брюкман лишь таращил глаза и топорщил усы, а с похмелья плакал и каялся, словно русский мужик, пропивший крест. Иногда Казимиру хотелось зарубить клятого боша, потому что ругань на него не действовала, а бить херра он не решался. Но Брюкман был единственным, к кому можно повернуться спиной. Его не будет — кто останется? Разве что запорожский казак, но и Янош — лошадка темная. Запорожцы от своих куреней так просто не отбиваются…

Отряд странствовал по просторам Московии второй год. Реку Шехонь исходил от Волги до Бельского озера. Попадали туда, где уже бывали соратники (чтобы им черти на том свете печенку грызли!), но Казимир справедливо считал, что и в самой нищей деревне всегда есть что-то полезное — тряпка, которой крестьянка укрывает чресла, мера зерна, серп из деревенской кузницы, деревянная посуда. Любая вещь стоит хоть какую-то денежку! Вот и он — собирал по денге и копейке, менял по возможности на талеры. В широком поясе, что пан поддевал под кунтуш, было зашито две дюжины талеров да пять золотых цехинов. Похоже, пани Фортуна решила повернуться не задницей, а всем бюстом, подарив «непуганую» деревню. Точнее — целое село.

Заметив, что полоска света начала вытеснять тьму, пан встал, потянулся и принялся поднимать людей. Первыми разбудил тех, кто не имел лошадей, — пехота должна открыть ворота и встать на тропках, чтобы никто не ушел.

— Шибче, шибче! — лютовал пан, рассекая воздух нагайкой, попадая по спинам неповоротливых.

Поднимаясь, бандиты нарочито громко переговаривались, матерно ругались, норовя наступить на досыпающих, люто завидуя счастливчикам, что могли урвать еще час-другой сна.

Это было не первое и даже не второе село, которое «шерстил» отряд Казимира. Конные и пешие знали, что им делать. За полверсты от ворот (две жерди, всунутые в пазы изгороди, уже отодвинуты, а труп старика-сторожа остывал неподалеку) всадники перешли в галоп.

Обшарить село — сотню с лишним дворов, стоящих на вержении камня друг от друга, нечего и думать. Посему начали с хат, что выглядели богаче — повыше да пошире, с резными наличниками.

— Ты, ты и ты… А еще — вы, херр Брюкман! Стоять тут, смотреть в оба, по хатам не шарить! И, глядите — чтоб мужичье в одну кучу не сбегалось! Что не так — запорю! — ткнул пан нагайкой.

Казимир, окинув цепким взором высокие хаты москалей, выбрал себе добычу — новенький пятистенок, с высоким резным крыльцом, расписными ставнями и жестяным коньком на тесовой крыше.

— Мой! — махнул пан рукой, опережая остальных. Спешившись, перехватил одного из подручных — был не настолько глуп, чтобы забыть о собственной шкуре.

Тяжелая дверь, сбитая из толстых плах, была заперта. Сергуня, как звали хлопа, уже вытащил топор и примерился — куда рубануть, но был остановлен атаманом. Зачем силы тратить — сами откроют!

— Хозяин! Открывай хату! — вежливо попросил Казимир, постучав рукояткой плетки по косяку.

— Кого там нелегкая принесла? — отозвался заспанный голос.

— Открывай! — теряя терпение, рявкнул атаман. — Иначе хату спалю!

— Я те спалю! Щас ноги выдеру и в задницу вставлю, — донесся из-за двери сердитый мужской голос, послышался скрежет отмыкаемого запора, и на крыльцо выскочил здоровенный мужик в нижнем белье: — Что тут за боярин выискался?

Пан Казимир, что заранее отошел и встал под прикрытие двери, уколол мужика саблей под колено, а когда тот замер от боли, ударил эфесом по затылку. Сергуня успел перехватить хозяйку, ринувшуюся к мужу.

— Ух ты, круглая какая! — восхищенно сказал разбойник, прижимая к себе бабу и обшаривая ее прелести.

«Пекна мужичка», — мысленно согласился атаман, скользнув взглядом по аппетитной фигуре в ночной рубахе… Но пока не сделано главное — отвлекаться нельзя… Ухватив хозяина за волосы, пан Казимир потащил его внутрь, в сени. Открыв первую дверь, Казимир быстро оглядел «зимник» — на лавках трое ребятишек, с печки свесилась седая голова старухи.

«Тесновато!» — решил пан и поволок хозяина в горницу. Сергуня тащил причитающую бабу. Толкнув мужика на пол, атаман отрывисто гаркнул:

— Жиче хочешь — злато и сребро давай! Шибче давай!

Мужик зашевелился, потрогал затылок и попытался вскочить, но пан Казимир был готов — ударил хозяина рукояткой чуть выше виска, и тот обмяк. Здоровяк растянулся по полу, а пан вытащил заготовленную веревку и сноровисто связал мужика.

— Гдже злато та сребро?

— Да пошел ты! — выкрикнул хозяин, будто плюнул…

— Кралю держи! — приказал атаман Сергуне, пнув мужика в грудь. — Значит, москаль, бабу тебе не жаль? — улыбнулся пан Казимир. Повернувшись к женщине, разорвал на ней сорочку и нарочито медленно потрепал красивую грудь: — Добра жинка! Не жаль, коли коханую на глазах иметь будут?

— Ничо, не измылится… В бане отмоет, в церкву сходит. А тебя, лях поганый, самого раком поставим! — отозвался мужик, злобно сверкая залитыми кровью глазами.

— Ну, как знаешь! — хмыкнул пан. Засмотревшись на пышное тело, пропустил мимо ушей оскорбление. Не выдержав, уронил бабу на лежанку и стал задирать подол… Хозяйка билась так, что два здоровых мужика едва сумели ее удержать — а может, не удержали бы, но Сергуня ударил бабу кулаком в живот, и она задохнулась от боли и обмякла. Атаман, подвывая от нетерпения, разорвал на женщине остатки рубахи, раздвинул ей ноги и навалился, яростно рыча от удовольствия. Выдохнув, кивнул изнемогающему подручному, уже приспустившему штаны…

Завязывая шнурок на красных портах, пан Казимир посмотрел на связанного мужика, плакавшего от унижения:

— Не кажешь, гдже злато да сребро, бабу до вечера иметь буду, пока не помре. Хочешь таго?

— Пшел на х…! — упрямо сказал мужик, хотя на глазах у него блестели слезы. — Тебя бы самого в задницу поиметь.

— Упрямый, — причмокнул языком пан Казимир. Подождав, пока Сергуня закончит, подошел к лежащей бабе, взял ее за ухо, оттянул и приставил нож:

— Хошь, москаль, жинку карнаую? Вначале ей уши отрежу, потом за щенков возьмемся, — кивнул на стенку, за которой спали дети. — Гдже злато-сребро сховал?

Мужик дрогнул. Посмотрев в глаза ляха, попросил:

— Детишек отпусти, покажу.

— Э, москаль. Хитрый, да? — улыбнулся пан Казимир. — Я отпущу, а ты молчать будешь? Нет уж, вначале скажи.

— Я скажу, а ты нас прирежешь? — сквозь слезы ухмыльнулся мужик.

— За́чем резать? — искренне удивился пан Казимир. — Умный волк всю скотину в стаде не режет, а по одной берет.

— Так то волк, — с горечью сказал мужик. — А ты — хуже волка… Псы вы, падальщики. Нет уж, добивай — хрен тебе, а не добро! Падлы ляшские…

— Ты бы пасть-то закрыл, а не то я сапогом прикрою. Или удоволю, как курву твою. Видал, как пялили? — осклабился Сергуня.

— Это ты — курва. Б…ть ты худая! Да ни одна б…ть под ляха не ляжет, а ты стелишься! Своих продал, Русь и веру продал, — презрительно сказал связанный хозяин.

— Ах ты, сучий потрох! — рыкнул Сергуня, с удовольствием принявшийся пинать хозяина. Может, забил бы до смерти, но от лежанки послушался всхлип:

— Не трожьте мужика. Я сама покажу. — Баба с трудом встала, попыталась запахнуть на себе остатки рубахи и дернулась к мужу: — Павлушенька, милый…

— Куда, тварь! — перехватил ее Сергуня. — Кубышку кажи!

Баба, сглотнув слезы, на негнущихся ногах пошла к двери.

— Вот так-то лучше, — обрадовался пан Казимир. — Вишь, мужичок, понравилось твоей малжонке под ляхом лежать. Корешок-то покрепче, чем у москаля.

Хозяин приподнял разбитое в кровь лицо и прохрипел:

— Эх, дура ты, дура! Все равно живыми не оставят…

— Умолкни, падаль! — прикрикнул Сергуня, пнув мужика в бок, и тот умолк.

Баба провела разбойников во вторую половину дома, в которой недовольно блеяла и мычала живность. Открыла дверцу в хлев, где переминалась с ноги на ногу корова, обвела рукой пол и низкие стены:

— Здесь кубышка упрятана. — Обернувшись к корове, хозяйка обняла ее за шею: — Подожди Зорюшка. Потерпи, сейчас подою…

— Показывай! — сказал атаман, толкнув бабу в спину. — Потом с коровой будешь кохаться.

— Вот, тут вот… — показала баба на земляной пол, покрытый жидким навозом.

— Тю на тебя, — присвистнул Сергуня. — Ты толком скажи — куда копеечки спрятали?

— Кубышку Павлик без меня прятал, — сквозь слезы отозвалась хозяйка, поглаживая корову. — Сказал, что в хлев убрал, где Зорька стоит.

— Да тут полдня в г… копаться! — разозлился Сергуня и посмотрел на атамана: — Пан Казимир, может мужика привесть? Пущай достает!

Атаман покачал головой: упрямец-мужик, на глазах у которого изнасиловали жену, не покажет, где спрятал деньги. Только время зря терять…

— Дверь открой, — приказал Казимир подручному. — Свету мало. И трезуб… — замешкался, забыв нужное слово, — двузуб говенный… найди.

Сергуня отворил ворота. Овцы, поблеяв и потолкавшись, дружно выскочили наружу. Корова озиралась на хозяйку, мычала, напоминая, что с набухшим от молока выменем ей тяжело…

— Боярин, не знаю я, где кубышка, сами ищите, — сказала хозяйка, снова пытаясь поправить лохмотья. — Мне бы корову доить… Пропадет ведь молоко-то.

— Подождешь, — отрезал Казимир, высмотрев навозные вилы — длинную деревянную рогатину. Не жалея сапог, прошел в дальний угол, пригрозив: — Если обманула, будешь мне сапоги языком чистить…

«Не стал бы мужик прятать сребро там, где много дерьма — самому же копаться придется! И место посуше надобно — иначе моча разъест!» — рассуждал опытный в таких делах атаман, протыкая каждый угол. Но, как назло, вилы выковыривали лишь слежавшийся навоз.

«Matca bosca Czestochowa!» — мысленно воззвал пан Казимир, обещая, что по возвращении в Польшу сразу отправится в костел и купит у ксендза отпущение всех грехов, что сотворил за последние шесть лет.

«Ладно, за десять!» — поправился Казимир, и тут удача улыбнулась — ковырнул под яслями, вилы наткнулись на что-то твердое.

— Тягай, — кивнул Казимир Сергуне, который с открытым ртом глазел на то, как пан атаман разгребает навоз. Подручный кинулся к кормушке, с кряхтением вытащил из-под нее здоровенную корчагу. Не удержавшись, снял крышку и присвистнул — горшок был наполовину заполнен тусклыми русскими чешуйками и талерами, с которых глядели портреты королей и гербы городов и государств. — В хату волоки, — приказал пан Казимир, прикинув, что понадобится мешок.

— Сколько тут? — спросил Сергуня, завороженно глядя на серебро.

— Деньги чужие считать удумали? Мужик мой, батька его, покойничек, ночи не спали, работали, а вы, тати проклятые…

Хозяйка, забыв о рваной рубахе, схватила навозные вилы, отставленные рядом с яслями, и нацелила их на разбойников.

Сергуня, руки которого были заняты корчагой, примирительно сказал:

— Ты бы вилы-то бросила, да к мужику шла. Муж твой очнулся небось. Водички бы ему принесла бы. Ах ты…

Длинные деревянные зубцы проткнули насквозь и кафтан и рубаху. Сергуня, заорав от боли, выронил корчагу. Вытащив вилы, баба попыталась проткнуть атамана, но выстрел в лицо отбросил ее назад…

Затаив дыхание, чтобы не нюхать едкий пороховой дым, пан Казимир жмурился, искоса поглядывая на Сергуню, что истошно кричал и катался в навозной жиже, зажимая рану на животе, из которой хлестала кровь и выпирало что-то кроваво-синее. А руки словно сами собой перезаряжали пистоль. Хлоп уже не жилец, а оружие нужно всегда держать наготове! Атаман спешил, но не суетился — не забыл вычистить ствол и лишь потом засыпал порох и вложил пулю, запыжив ее куском кожи.

— Помоги, пан! — орал подручный, пытаясь засунуть в порватое брюхо кишки. — Знахаря…

Сергуня, успокоившись на миг, в ужасе уставился на атамана:

— Ты чё, пан Казимир? Побойся бога…

Наступив на подручного, Казимир ударил его ножом в горло, провернул клинок и, отпихнув труп ногой, потянулся к кладу. К его радости, корчага не раскололась, но часть тусклых серебрушек раскатилась по навозной жиже.

Когда Казимир собрал все до копеечки, его прекрасный кунтуш, красивые штаны и щегольские сапоги оказались вымазаны! Собачья кровь! Показаться в одежде, испачканной навозом, — потерять авторитет, который он не один год вбивал саблей и кулаком. Но это — потом. Покамест нужно найти мешок, чтобы спрятать добычу от любопытных глаз. Казимир стащил портки с мертвеца, завязал штанины и, пересыпав туда серебро, пошел наверх. На бабу смотреть не стал, знал, что пуля, величиной со сливу, выпущенная в упор, делает из лица кровавую кашу.

Войдя в горницу, атаман увидел, что около мужика возятся трое мальчишек, пытающихся распутать веревки.

— Платье чистое е? — спросил Казимир. Увидев непонимание, поманил одного из сыновей и показал на портки и рубаху, лежащие на сундуке: — Одёжу дай!

— Это батькино! — набычился мальчишка. Остальные вскочили и, сжав кулачки, приготовились к драке.

Пан Казимир не собирался драться со щенками. Вытащив пистолет, навел на отца:

— Батьку добью.

Мальчишки переглянулись. Тот, что постарше, принес одежду и бросил ее к ногам атамана. Не выпуская детей из вида, пан стал переодеваться. Хозяйские штаны были шире, рубаха длиннее…

— Тэрбу… мешок неси, — приказал он старшему мальчишке и отпрянул в сторону, заметив боковым зрением, что за спиной кто-то есть.

— Ты чё творишь-то?! Да я тебе глаза-то выцапаю, пёс лядащий… — кричала древняя бабка, вооруженная ухватом.

Казимир помнил, как надпоручник Стас Нечка заржал, завидев таку вот бапчу с серпом, что кинулась защищать внучку. Улыбка еще была на лице Стася, когда старая ведьма вспорола ему брюхо…

Перехватив ухват, пан подгреб старуху к себе и ударил рукояткой пистолета по седым космам. Череп противно хрустнул, а тело атаман отбросил на хозяина.

— Гдже тэрба? — напомнил он, вытирая оружие о чужую рубаху.

Один из мальчишек вышел в сени и, притащив пустой мешок, бросил его под ноги пана.

— Свалата, — скривил губы Казимир.

Маленький ублюдок нарочно принес мешок из-под муки! Упихав вывоженный в дерьме кунтуш и шаровары, сунул туда же портки с кладом. Вскинув мешок на плечо, Казимир попятился к двери, стараясь не показать виду, что ему не по себе от трех пар детских глаз…

— Ты нам еще встретишься! — по-взрослому пригрозил один из мальчишек.

«А ведь вырастут, волчата…» — подумал Казимир и остановился. Выпустив мешок, одним прыжком оказался возле детей и выхватил саблю, отсчитывая удары…

— Едэн! Два! Тшы!

Пан атаман выдохнул воздух, гордясь собой, — понадобилось только три удара. Посмотрев на хозяина, плававшего в луже крови, Казимир рубанул того в лицо — едэн, два… На «тшы» клинок натолкнулся на кость и рука сорвалась. «Пся крев!» — выругался пан, вспомнив, что собирался вчера наточить саблю, но так и не сподобился. Решив, что мужик сдохнет и так, атаман вытер оружие о штаны убитого мальчишки и вышел. Заглядывать в зимнюю избу, где наверняка осталось что-то ценное, не стал — пусть хлопы забирают.

На улице лежали трупы. В исподнем — местные мужики. Атаман принялся считать мертвецов, но сбился со счету — не то пятнадцать, не то двадцать. Попадались и одетые. Не поленившись, остановил коня. Кому сегодня не повезло? Вон, тут валяется один из содомитов — из груди торчит обломок палки. Там — Феодор-конокрад с распоротым брюхом. У третьего головы вообще не было. «Чем это его?» — удивился пан, трогая коня. Он не собирался лить слезы по убитым. Народ, если не считать Сергуню, никчемный. Но и хлоп сам виноват, коли проморгал паршивую бабу с вилами. Атаман был доволен. Четверо убитых — немного, бо, добыча того стоила! Пришли бы позже, когда быдло проснулось, потери были бы больше. Как там народ?

Народ справлялся без понуканий, не отвлекаясь на вудку с закуской или на девок. Девки еще немного девками побудут, а выпить можно и потом…

Под бабьи причитания из домов выносилось все ценное — мешки с зерном, бочонки с медом, тюки с холстами, сундуки с одеждой, оловянная и медная посуда — и укладывалось на крестьянские же телеги. Атаман не заметил, как доехал до середины села, где стояла деревянная церковь. Возле колокольни лежал хлопчик со стрелой в спине. Видимо, пытался ударить в набат, но не успел. У дверей храма свалены иконы, вывороченные из иконостаса, красная материя, праздничные ризы и церковная посуда.

«Сребро! — приятно изумился Казимир. — Богатые хлопы!»

Обычно в таких церквушках ризы на иконах ставили из меди, а дарохранительницы, потиры и прочая утварь — из олова и бронзы. Двое разбойников держали за руки бородатого старика в черном балахоне — ксендза, то есть русского попа. Одноглазый запорожец время от времени бил попа в грудь, вминая в тщедушное тело наперсный крест, и спрашивал:

— Ну, долхохривый, уде золото? Уде гроши?

Старик, содрогаясь от ударов, стонал:

— Да нету золота. В позапрошлом годе молонья ударила, сгорело все. Два года всем миром собирали…

— О це ходжи?[3] — спросил пан Казимир, приглядываясь к кресту. Нет, дрянь крест — медный…

Янош, почесав спину, ухмыльнулся:

— Сказывает, шо грошей у него нема. Брешет, небось?

— Брешет, — согласился пан атаман, хотя понимал, что старик не врет — бревна у церквушки свежие.

— Сгорело все, а иконы целехоньки? — усмехнулся тощий мужик в долгополом аглицком кафтане, зачем-то разводивший костер.

— Так спасли иконы-то, — попытался объяснить старик. — Матурка, пономарь, кого вы стрелой убили, да батька его успели образа пресвятые вынести. Батька весь обгорел. А новые лики боярин Голицын приказал написать и храму пожертвовал.

— Пан поп, вы жадничаете… Прихожане у вас богатые — должны на помин души сребро да злато вносить, — укоризненно сказал атаман. — Яка шкода[4], что вы такой жадный. Господь заповедовал делиться с ближним!

— Бачил, шо вумный чиловек казал? — обрадовался казак, встряхивая священника. — Сребро уде сховал?

— И серебра нет… — выдохнул старик, обвисая на сильных руках.

— Ах ты, курва старая! — выкрикнул казак, принимаясь бить батюшку в лицо. Притомившись, устало вытер пот: — Ну, поп, не хош по-хорошему, зробим по-худому.

Старик, едва шевеля разбитыми губами, шептал:

— Да нету ничего — Христом-Богом клянусь!

— Упрямый дид, як осел, — с сожалением сказал запорожец. Дождавшись, пока разведут костер, выхватил из огня пылающую головню, поднес ее к бороде старика. Раздался сухой треск, запахло паленой шерстью…

Отведя огонь в сторону, повторил:

— Ну, дид, уде гроши?

— Да нету у меня серебра! Нету! — упрямо повторял старик.

— Ну, дид… — покачал головой казак и кивнул: — Давайте-ка, хлопцы.

Разбойники ухватили старика под мышки, задрали ему рясу и сунули босые пятки в костер. Священник закричал так страшно, что атаман едва не заткнул уши руками.

Тощий мужик, принюхавшись, мечтательно произнес:

— Пахнет-то как скусно! А мы со вчерашнего дня не жрамши. Щас бы мяцка жареного…

— Будит тоби мясцо, — пообещал запорожец, успокаивая соратника. — Щас тильки з дида гроши выбьем и усе. Ну, уде гроши? Ах ты… Вмер, паскуда!

— Старый был поп, не сдюжил, — с сожалением сказал один из хлопцев.

— Та може, у нехо и грошей-то ни было? — предположил запорожец, почесав густую щетину на подбородке.

— Наверно, не было, — согласился пан Казимир.

— Но поспрошать надобно было! — ухмыльнулся казак и гаркнул на подручных: — Шо — дохлохо попа не видалы? Пишлы добро хрузить, да пийдим отседа…

С погрузкой добра пришлось немножко повременить, потому что на вопли старого попа сбежались люди. Откуда и взялись? Не иначе, с окраин, до которых руки не дошли.

В стычке потеряли человек десять, а казаку едва не выбили поленом последний глаз. Все могло бы кончиться много хуже, если бы не херр Брюкман. Разбойники, поставленные в караул, разбрелись по деревне, оставив мушкеты. Немец, злой и неопохмеленный, но, в отличие от остальных, дисциплинированный, не бросил своего поста. Завидев крестьян с дрекольем, встретил их выстрелами из всех мушкетов, что лежали рядом. Оставшихся в живых загнали в церковь, ворота заложили жердями. Казак, поминутно трогая наливавшуюся дулю, хотел спалить этот сарай с крестом к бисовой матери! Черкас уже вытаскивал огниво, но херр Брюкман решительно взялся за мушкет, заявив, что «воевать с безоружными — не есть гут!» Неожиданно с ним согласился и сам атаман, решив, что оставлять село без мужиков никак нельзя. Иначе, кто будет пахать и сеять? А сельцо еще может пригодиться…

Половину дня Казимир собирал соратников — кого снимал с бабы, кого отдирал от бочонка. Пан понимал, что после доброй драки хочется выпить, поесть и переспать с женщиной! Но атаман для того и нужен, чтобы заставлять подчиненных делать не то, что хочется, а то, что нужно! Перекинувшись парой слов с одноглазым помощником, атаман решил, что задерживаться для копки могил не будут — селяне, когда будут погребать своих мертвецов, позаботятся о чужих. На кладбище, ясен пень, не понесут. Выкопают яму где-нибудь подальше — на поскотине или в лесу… Но какая, к чертям собачьим, разница, где лежать?

Бенда выехала только к ночи. Может, стоило заночевать, но атаман не рискнул оставаться на ночь в разграбленном селе. Вдруг какой-нибудь хлоп успел сбежать и идет подмога — окрестные мужики или вчерашний соратник, что взял село под свою руку? Или отряд стрельцов под командой воеводы — из тех, кто пытаются навести порядок в государстве, не понимая, что это уже часть Великой Польши!

Три десятка телег, груженных мешками с зерном и мукой, горшками с постным маслом, корчагами с медом, кусками холста, прошлогодней копченой рыбой, посудой. В деревне обнаружилась домница, потому один из возов был загружен железными крицами. Местное железо из болотной руды — худое железо, но в последние годы кузнецы и оружейники были и такому рады. Если со стороны посмотреть — купеческий поезд. Конечно, знающий человек определил бы, что что-то не так с этим обозом. И охраны много (у купца на такую ораву денег не хватит), товары разномастные. Купец везет какой-то один товар: зерно — так зерно, горшки — так горшки. А был товар, за который с купца спустили бы шкуру — на телеге тряслись шесть связанных девок. Хотел было Казимир запретить, но махнул рукой. В деревне не все успели отведать женщину — пусть в лагере потешатся. Добраться бы до лагеря, а там, передохнув недельку-другую, можно поискать новой добычи. Пан Казимир прикидывал, что если взять по деревням хотя бы вполовину того, что добыли в Кроминском, то можно ехать на торжище в Ярославль. Цены на зерно там раза в три выше, нежели у проезжих маркитантов или в Рыбной слободе. Если мешок с зерном весил два пуда (ох уж эти русские меры!), а в каждой телеге мешков по тридцать, то это будет… Кругленькая сумма, едва ли не в тысячу талеров. Ну, атаману положена десятая доля. М-да, сто талеров — очень неплохо. За сто талеров можно набрать небольшой отряд. В Кракове или Щецине «дикий пес» стоит пять талеров в месяц, а казаки на Московии дороже — три рубля. «А если продать пуд по два талера, да добавить выручку с холста да с церковного серебра, да присовокупить то, что в корчаге, то будет… ну, если хотя бы полтысячи…»

Атаман повеселел. Похоже, мечта о собственном замке на берегу Шехони скоро станет явью! Посмотрев на солнце, что кренилось к закату, Казимир велел съехать с дороги и углубиться в лес. Мало ли…

Полянка, выбранная для ночлега, быстро расцветала огнями костров. Кто варил кашу из проса, кто предпочитал жарить на углях курочек, прихваченных в Кроминском. После трудного дня душа требовала отдыха, потому пан атаман не стал возражать, когда парни вытащили бочонок пива.

— Вудку не пить! — пристрожил он хлопцев.

— Да мы-то не будем, а вон, херр-то наш, — усмехнулся один из разбойников. — Глянь туды, пан атаман…

Брюкман, уютно привалившись к муравейнику, мурлыкал что-то, поминая мутер, прикладываясь к горлышку огромного жбана. А еще утром твердил, что пить никогда не будет — ну, как та ворона, что зарекалась клевать дерьмо… Впрочем, сегодня он честно заработал свою вудку…

В походах Казимир делил бивак с казаком. Давно бы следовало обзавестись хлопом, что вечером начищает пану сапоги, а утром подает завтрак. Присмотрел как-то одного, так он, собака, ночью едва не прирезал своего господина…

— Ты, пане атаман, за костерком последи, — попросил казак, сгребая ветки в кучу. — Я до дивок сбигаю. Вернусь — порося сжарю!

— Сходите, пан Янош, — доброжелательно разрешил атаман, прислушиваясь к хохоту парней. Верно, перекусив да пригубив пива, восхотели женского тела. Перепуганные до полусмерти, измученные путами, девки не могли даже плакать.

— Я михом, — пообещал Янош-Иван. Отойдя с пару шагов, спохватился: — А сам-то, пане атаман, нэ трэба? — удивился казак, но сообразил: — А, так ти вже вуспел? Скорый ты, пане атаман…

Казимир, засмотревшись на огонь, задремал. Спохватившись, собрал немного дров и снова прилег. Все же бессонная ночь давала о себе знать. Атаман, положив под голову заветный мешок, заснул.

В крошечной часовне, перед образом Богоматери, стоит на коленях старый монах. Закончив молитву и трижды повторив «Аминь», старец медленно встает, опираясь на костыль. Казимир не может рассмотреть лица — мешает густая борода и куколь схимника, но явственно видит глубокую рану на виске…

Сколько он спал? Костер не успел прогореть, а казалось — прошла вечность. Не было ни холодного пота, ни страха. Скорее досада. Казимир убил столько людей, что пугаться или кричать во сне из-за одного мертвеца, даже монаха, было бы нелепо. На Череповеси, где он собирался ставить замок, сожгли живьем целый десяток (или больше?) монахов, которые не хотели отдать золото. И пока ни один не пришел и не приснился. Этого монаха он отчего-то запомнил. Откуда-то всплыло замысловатое имя — «Евфросин». Он подарил ему легкую смерть — удар в висок был точен, и старик умер сразу. Почему же именно он снится каждую ночь?

На Устюжну их отправил царь Димитрий, что был еще жив и сидел в Тушине. Устюжане, дав клятву верности «тушинскому вору», перекинулись обратно к Шуйскому. Стало быть, требовалось их примерно наказать!

Город обещал богатую добычу, потому к пану Касаковскому, что был назначен воеводою, прибилось много «солдат удачи». Не смущало ни расстояние, ни трескучий февральский мороз. По слухам, в Устюжне не было ни стен, ни воинов… Казимир почувствовал личное оскорбление, когда увидел деревянные стены, бревенчатые башни и стволы затинных пищалей… Первый штурм горожане отбили играючи — лили кипяток и смолу, бросали бревна и камни, а штурмовые лестницы спихивали не только мужики, но и бабы. Касаковский, потеряв добрую треть войска, приказал взорвать деревянные ворота.

Первыми в пролом ринулись татары, которых вел Маметкуля, гордившийся, что он прямой потомок Чингисхана. Обидно, что лучшую добычу получат кумысники. Но на войне — кто успел, тот и съел! Добыча оказалась такой тяжелой, что потомок Чингисхана не смог увезти — получив в грудь кусок свинца, вылетел из седла. Защитники почему-то не дрогнули, а пошли в атаку…

Бежали по льду реки. Часа через два сумели оторваться и перевести дух. От трех тысяч, что вышли из Тушина, уцелело не больше пятисот человек. Воевода уже открыл рот, чтобы что-то скомандовать, но не успел — сел на лед со стрелой в горле… И сразу же сверху, с сугробов, прилетело еще дюжины две стрел, каждая из которых нашла цель. А когда сверху последовал еще один залп, тушинцы вновь побежали. Скакать и бежать по руслу замерзшей реки было трудно, а вдоль берегов скользили треклятые лыжники, разившие из луков! И уже стало неважно, что лучников раз в двадцать меньше. Лыжники прекратили погоню только в сумерках. В живых осталось не больше сотни. Пока дошли до ближайшего села, где удалось раздобыть лошадей и еду, осталась половина.

Отряд в полсотни сабель — немалая сила, если ею толком распорядиться. На одном из озер («Синее? Синичье!» — вспомнил атаман) они наткнулись на маленький монастырь (пустынь!). Зацные паны оглядели часовню — иконы простые, без окладов. В жилище отшельника, земляной норе, которой побрезговал бы последний нищий, была лишь лежанка, ветхая книга да старый котелок. Хозяйственный запорожец — Матвей Тянитолкайко, полистав книгу, отбросил ее в сторону, прихватив котелок… Пан Олишевский, ставший предводителем отряда, плюнул в сердцах. Ему было стыдно.

— Можа, поспрошаем? — предложил Казимир и, не дожидаясь ответа начальника, тронул монаха за плечо: — Старый, добро е? — Старик даже не шелохнулся, а продолжал творить молитву. Разозлившись на нищего попа, Казимир вытащил клевец и ударил инока в висок.

«Ну, ладно! — решил пан Казимир. — Нехай грех. Грехом больше — грехом меньше… Только бы до костела дойти! А там — все грехи разом откуплю!»

Если быть откровенным — пан Казимир был и не пан вовсе (даже не из загоновой шляхты!), а бывший холоп Казька из-под Белостока. Не было никакой романтической истории — ни соблазненной дочери магната, ни убитого управляющего. Не было даже пропитой в шинке барской посуды. Его бы воля — жил бы у пана Браницкого, на охоту ездил, ел-спал в свое удовольствие, потому что был Казька не простым дворовым холопом, а егерем. Но угораздило пана проиграть фольварк, вкупе с холопами и постельными девками. Новый хозяин, не жаловавший охоты, продал егерей, доезжачих и прочих псарей пану Вишневецкому, нуждавшемуся в военных людях. Не для себя. Позарез были нужны люди в войско беглого монаха Гришки, коего мацные и зацные паны решили сделать москальским царем. Поперву все было прекрасно! Русские города открывали ворота, а девки стелили цветы под копыта коней, а сами стелились под героев, что вели на Москву законного царя… Потом стало хуже. Златые горы, что были обещаны, оказались кучкой серебряных чешуек. Кое-что удавалось заполучить из сундуков москалей, из богатых церквей. Казька уже прикидывал, как прикупит в Замосце гостиницу. Ну, на худой конец, постоялый двор. Но когда клятые москали убили Димитрия, пришлось уносить ноги, бросив добычу. Ладно, что русские бояре не позволили перебить всех ляхов, а то пришлось бы кормить налимов в Яузе… Потом был еще один Димитриус, разрешивший отряду именоваться шляхтичами. Без грамот, но кто спрашивает грамоты у благородного пана? Жаль только, что второй Димитриус кончил так же, как первый. И вот черт его дернул наслушаться россказней, что если ехать на север, там будет много монастырей, которые великие богатства имеют! Такие, что даже крыши церквей кроют серебром!

На поверку оказалось, что крыши кроют осиновыми дощечками — лемехом, а в монастырях если и есть богатства, то не те, о каких мечталось. Да и сами русские обители вызывали смех — деревянные изгороди вместо каменных стен, деревянные костелы, деревянные кельи монахов. У аббатов кресты из меди. В Польше такого не уважал бы и последний холоп. У истинного служителя веры крест должен гореть золотом, переливаться драгоценными камнями, а пальцы унизаны перстнями!

Были на Московии и богатые монастыри, но они оказывались не по зубам. Попробовали как-то захватить обитель, стоявшую меж двух озер, где русские цари хранили свое богатство! Но лодки были встречены предательским огнем. Пищали били крупной картечью, дерево разлеталось в щепу, а люди, искромсанные свинцом, падали в воду… Казимир сумел уцепиться за кусок скамейки и выплыть. Во второй раз они пришли в этот монастырь зимой. Но опять не повезло. Хитрые монахи вбили в дно озера бревна, куда уперлось все войско… Жаль соратников, зато не осталось тех, кто помнил Казимира бесфамильным холопом. Может, стоит именовать себя паном Белозерским? Нет, не стоит. Кажется, у москалей уже есть такой род.

После боя под Устюжной Казимир уже не захотел возвращаться ни к царям (сколько их у москалей перебывало), ни к законному королю. Коли вернешься, так в лучшем случае станешь сотником. А тут — сам себе хозяин. Только надобно успеть отхватить побольше земли. Самозваного пана не смущали доходившие до него слухи о войске, что вел на Москву какой-то князь Пожарский. Вроде уже из Ярославля выступил? Но слышал еще и о том, что из Речи Посполитой идет сам Ходкевич — коронный гетман с отборным войском. Гетману такой Пожарский на один зуб!

Установится власть, появится на Белоозере королевский подскарбий, заявлять права на землю и замок будет поздно. Нужно спешить! Будет у него замок да хлопы — кто слово против скажет? Пан Казимир уже подобрал место для родового замка — на высоком холме, что москали именовали Черепом, при слиянии двух рек, где стоял деревянный монастырь. Там обитали упрямые монахи, не захотевшие отдать добрым католикам злато. Ну — сами виноваты. Отдали бы добром — остались живы. Так и сгорели живьем, со своим аббатом. Крест у него, помнится, был из дерева — пфеннига не дадут. Крест этот Казимир выкинул. Или в костер бросил?

От здешней худородной земли прибыли не будет. Зато много рыбы! Неподалеку болота, где добывают железо! Благородному пану, конечно, самому торговать неможно, но всегда найдутся управляющие. А самое главное — по реке Шехони ходят туда-сюда купцы, с которых можно брать пошлину! «О! — пронеслось вдруг в голове у Казимира. — А фамилия родовая будет — пан Шехоньский!» Потом можно поручить ловкому писарчуку провернуть дело о дворянстве[5]. А грехи? Ну, для этого ксендзы есть, было бы злато. Все справедливо — ты отдаешь ксендзу злато, а он тебе отпускает грехи.

В бытность свою егерем по приказу пана они затравили собаками старого нищего, что забрел в лес. С дичью не повезло, и егеря уже смирились, что сегодня их будут пороть, но — пронесло. Пан Браницкий изволил хохотать до упаду! Как-то всем гуртом изнасиловали крестьянскую девку, что не хотела отдавать свою девственность пану. Твердила, что девичий венок отдаст только жениху. Простая мужичка, а туда же… Пан, конечно же, был первым (девку пришлось держать за ноги и за руки), а потом они… После шестого испустила дух. Были жиды-музыканты, которых пан встретил в корчме, приказал раздеть донага и выгнать на улицу, чтобы играли на лютом морозе. Ни сейчас, ни тогда Казька-Казимир не считал, что совершил большой грех. Девка сама виновата — дала бы пану, так еще бы и злотый в приданое получила. А кто просил нищего соваться в лес, принадлежащий пану? Шел бы другой дорогой. И жиды, не пожелавшие уважить пана Браницкого, что от щедрот своих прислал им жареного поросенка? С него, подневольного человека, какой спрос? Пан приказал — он исполнил. Да и теперь, разве он виноват, что москаль не захотел добровольно отдать добро? Отдал бы — никто бы не мучил его жену, и сам был бы цел, и звереныши живы…

Кажется, вечность минула, пока не вернулся казак.

— Гарны дивчины. Можа, живыми до стана довезем, таки не побрезгуй — спробуй, — посоветовал Янош.

— Порося жарьте, пан Янош, — перебил проголодавшийся атаман.

Как же, будет он «пробовать», если их уже «спробовали» не по одному разу! Хотя, может, и будет… Казак, мурлыкая под нос песню про Днiпр, шо красивее да ширшее всяких рiк, нанизал на ветку ольхи прихваченного в Кроминском поросенка и поворачивал его над углями, то так, то эдак. От тушки, покрывшейся ароматной красно-коричневой корочкой, шел одуряющий запах…

— Скоро? — нетерпеливо спросил атаман.

— Ещэ трохи, — сказал казак, потыкав ножом в зажаристый бочок. — Ща силью та перчиком…

Наконец-то поросенок был признан годным. Запорожец выложил мясо на свежие лопухи, достал каравай хлеба, пару головок чеснока и, хитро прищурившись, вытащил кожаную флягу:

— Ты, пане атаман, можа горилки хлебнешь?

Казимир побаивался пить русскую вудку. Знал, что бывает с теми, кто чрезмерно увлекается питием. А пили все, с кем он вышел из Польши. Ну, где они теперь? Кто зарублен, кто застрелен. А кто ушел под лед или сдох с голода. Но сегодня на душе было так пакостно, что он молча подставил кружку.

— О, цэ дило! — одобрительно сказал запорожец.

— Джекую бардзо, — поблагодарил Казимир, опрокидывая вудку в рот.

Поморщившись, пожалел, что не запасся водой — запить бы пойло, отдающее гнилым овсом, но перетерпел. Посидел с минуту, пока гадливость во рту не прошла, и, почувствовав, как по жилочкам разбегается долгожданное тепло и начинает спадать напряжение, атаман принялся за еду.

— М-м, — промычал Казимир, пробуя нежное мясо, таявшее во рту. Покрутив головой, одобрительно кивнул: — Бардзо смачно!

Запорожец удовлетворенно блеснул глазом. Очистив пару зубчиков чеснока, заботливо протянул атаману.

— З чисночком та з хлибом трэба исть, — наставительно произнес казак, который до сих пор не мог привыкнуть, что атаман не заедает хлебом еду.

Наколов на кончик ножа очередной кусок и отправляя его в рот, пан Казимир выругался:

— Холера ясна!

— Це ше тэке, пане атаман? — вытаращился Янош, едва не пролив драгоценную влагу. Но, конечно же, не пролил ни капли.

Казимир вздохнул, показывая обнаруженное на клинке бурое пятно. Когда добивал Сергуню, забыл почистить. Оставив кружку, Казимир вытащил оселок и, только убедившись, что пятнышко исчезло, выпил.

— Ну, теперя можна и люльку запыжить! — изрек казак, вытаскивая из-за пояса деревянную трубку.

Сам Казимир не одобрял курения. Пробовал пару раз, но никакого удовольствия, кроме головной боли и тошноты, не получил. Чего хорошего в глотании дыма?

— Чуял, пане атаман, шо ув Андомских весках стряслось? — поинтересовался казак, выпустив такую струю дыма, что жужжавшие комары в испуге разлетелись в стороны.

— Слыхал, пан Янош, слыхал, — кивнул атаман, отваливаясь к стволу дерева. — Обнаглели хлопы.

В Андомских селах мужики подрубили деревья и уронили их на плоты, на которых переправлялись поляки. Тех, кто сумел выплыть, добили.

— Тэк пойдэ, пане атаман, то останимся мы з тобой вдвоим, — грустно сказал Янош, разливая вудку из второй фляги.

— Это вы правильно сказали, — вздохнул атаман.

Вспомнилось, сколько погибло «первопроходцев», что пришли на Московию вместе Димитриусом Первым (ну, нехай, с Лжедмитрием)… Сколько добрых ляхов сложило голову в этой клятой Московии! Эх, а какие хлопцы были! А если вместо замка на Шехони ему тоже суждено сложить голову? И его, такого молодого и красивого, не будет! Казимиру стало так грустно, что он запел песню боевых холопов, которой его научили в лагере Яна Болотникова:

Когда меня убьют на сече, А коршун будет глаз клевать, Мне будет, братцы дорогие, Уже на это наплевать!

— Э, пане атаман, це ни дило, таки писни спивать — тильки беду накличите! — укоризненно причмокнул языком казак, пытавшийся встать на ноги. С первого раза не получилось, но отчаянный запорожец не сдавался. Для начала, утвердившись на четвереньках, Янош помотал башкой и с восхищением сказал: — Ох, добра горилка! Надо бы ишшо выпить… — Постояв немного, махнул рукой и сел рядом с паном. Вскоре они уже на два голоса выводили:

Когда я буду гнить в канаве, А черви будут печень жрать, Мне будет, братцы дорогие, Уже на это наплевать! Не обессудь меня боярин, Не выйду нынче я на рать, Теперь мне, братцы дорогие, Уже на это наплевать! Не будет у меня могилы, И не оплачет меня мать, Но верьте, братцы дорогие, На это тоже наплевать!

Битва за Москву

Дорога от Ярославля до Москвы заняла больше трех недель. Кованая поместная конница прошла бы этот путь и в неделю, но пешие мужики, а тем паче обозы двигались медленно.

Земское войско[6] неспешно выходило к Яузе, когда князь-воевода Пожарский отдал приказ становиться. До Москвы осталось всего ничего — верст пять, но никто не роптал и не торопился. Пять верст! Пройди-ка их, когда в спину дышит Ходкевич с отборным польским войском и немецкими и угорскими наемниками, а впереди ляхи, укрывшиеся в стенах Кремля. Старосты и десятники, сбегав до воевод, возвращались довольные — узнали, что будет не просто ночлег, а дневка, дня на два. После долгой дороги люди бы выдержали еще день-два пути (а то и больше), но надо дать роздых лошадям.

Ополченцы, радуясь отдыху, обустраивались. Ставили шатры, разбивали палатки, а неимущие ладили шалаши. Пусть и ненадолго, но заночевать надобно как людям, а не как зверю в лесу. Даточные люди[7] из белозерских, колмогорских, смоленских, нижегородских земель, крестьяне, отправившиеся на войну добровольно, ставили копья и бердыши в стожок, подвешивали на деревья саадаки с луками (у кого они были), разводили костры, варили кашу, мылись в мутноватой воде Яузы, стирали исподнее, чтобы идти в бой в чистом. Ветки деревьев вокруг стана сразу же изукрасились мокрыми рубахами и подштанниками, сушившимися на августовском ветерке. Мужики стирали неумело, зато — старательно. Конечно, хотелось надеть на себя исподнее, выстиранное в горячей воде со щелоком и выглаженное вальком. Но баб-портомоек и щелока в лагере не водилось, а до собственной бабы далеко. Да и когда последний раз видели супружницу? Кое-кто с полгода, а кто и дольше. Одна надежда — вон она, Москва-матушка. Дойти бы до нее, ляхов из стен выгнать — и все! Ни денег не надо, ни славы ратной. Лишь бы домой возвернуться, к бабе под бок, к детям, да к привычному труду. Земля по весне непахана, как там жена — дети?

Стрельцы, по въевшейся в кровь привычке, вначале придирчиво осматривали пищали — не запылились ли, не попало ли что внутрь? Не поменять ли фитиль? Не дожидаясь команды, чистили стволы, трясли пороховницами — не слипся ли порох? — а уж потом начинали обихаживаться сами. Дворяне отдавали поводья в руки холопам, а у кого оных не было, сами вели лошадей к реке. Коней нынче не гнали, можно сразу поить, не запалишь.

Простые ратники могли позволить себе отдохнуть, а вот воеводы потянулись к голове войска, где трепеталась на слабом ветру хоругвь с образом Христа Спасителя.

В шатре Земского воеводы (если можно назвать шатром татарскую юрту) собрались командиры отрядов и полков. И хотя места было немного, но из-за малочисленности воинского начальства поместились все, да еще и место осталось.

Воеводы пришли налегке. Ну, чего в такую жару в латах да кольчугах париться? Да и не станешь их носить без стеганых поддоспешников. Случись чего, успеют до возов добежать, в железо облачиться. Один лишь Кузьма Акундинович Минин-Сухоруков, староста Земского войска, был в колонтаре. Так полюбилась торговому человеку ратная справа, что он даже шелома не снял. Беда только, что доспехи на бывшем мяснике из Нижнего Новгорода сидели, как на корове седло. Прежде воеводы хихикали (в кулак, из уважения к должности старосты), а теперь попривыкли. Ну, таскает Кузьма Акундинович доспехи и днем и ночью, так что поделать, коли нравится человеку? Будет нужда — нижегородский старшина и рать в бой вести сумеет, и сам не оплошает. А вот за версту видать — не воинский человек, хоть и в воинской справе!

— Что, господа воеводы? — вышел к народу Пожарский. — Бой будем принимать али как?

Воеводы полезли чесать бороды. Переглядывались, силясь понять — в шутку князь-воевода спрашивает али всерьез? Когда такое было, чтобы Пожарский интересовался — давать ли бой? Обычно Дмитрий Михалыч говорил — мол, ударим тут и тогда, а потом только шестопером тыкал — ты со своими дворянами сюда иди, тут пушки выставим, а ты тут стой и никуда не лезь, пока гонца не прислал! Наконец Иван Андреевич князь Хованский, по прозвищу Большой, по родовитости не ниже, чем главный воевода, да еще и приходившийся тому свояком, не удержался:

— Невдомек нам, князь Дмитрий, о чем сказать хочешь? Толком обскажи.

— Да все о том же, — вздохнул Пожарский. — О князе Трубецком, да о казаках его. Гонец вон, второй раз прискакал.

— Опять требует, чтобы мы под его начало шли? — понимающе кивнул Хованский.

Вражда Трубецкого (которого звали так же, как и Пожарского, Дмитрием) и Дмитрия Михайловича, воеводы Земского войска, была хорошо известна. И не князь Пожарский был тому виной. Трубецкой, сумевший собрать в кулак остатки войска Прокопия Ляпунова, сам метил в цари.

Князь Трубецкой, может, вовсе бы не повел своих казаков к Москве, но он опасался, что, взяв столицу и выгнав оттуда ляхов, князь Пожарский станет главным спасителем Отечества и не допустит его к престолу! Недели не проходило, чтобы Трубецкой не прислал к «земцам» гонца с грамотой, в которой требовал от «худородного» Пожарского повиновения.

Род Трубецких, происходивший от Гедемина, князя Литовского, был ближе к престолу, нежели род Пожарских. Природные Рюриковичи места у великокняжеского стола не искали, а все больше воевали и погибали в далеких краях — кто в Казани, а кто в Ливонии. К тому же Трубецкой был боярином, а Пожарский всего-навсего стольником и порубежным воеводой. А что шапку соболью ему, потомку владетелей литовских, пожаловал «тушинский» вор, так сие Трубецкого нисколько не смущало. Филарет Романов от вора сан патриарха получил — и ничего!

Ни сам Пожарский, ни его воеводы под руку к Трубецкому идти не желали. Уж слишком ненадежен был князь. Предаст, и хоть бы хны ему. А коли в цари пролезет, так с таким царем и Смута тишиной покажется…

— Теперь Трубецкой другое требует. Предложил мне в его стан ехать, чтобы переговоры вести. Мол, послушаю тебя, да, может, сам к тебе и приду, — сообщил Пожарский новость.

— К казакам ехать? — с недоверием переспросил князь Туренин, брат того Туренина, что свергал царя Шуйского. — Помню, Прокопий Ляпунов съездил так вот к казакам — без головы и остался.

— Недосуг мне к казакам ездить, — отмахнулся Пожарский. — К бою готовиться надо, а не лясы точить. Я так гонцу и велел передать. А князюшко нового гонца прислал. Мол, коли не едешь, по-доброму договориться не хочешь, да коли Земское ополчение под его руку не идет, так пусть казакам его плотят жалованье. Без жалованья они и воевать не хотят. Вот так-то.

— Жалованье? — едва ли не в голос завопили воеводы.

— Он что, князь-то, совсем о… опупел? — крякнул стрелецкий голова Левашов. Хотел выразиться покрепче, но из уважения к Пожарскому, не жаловавшему матерных слов, смягчил.

— Опупел, не опупел, а без казаков нам худо придется, — хмыкнул Пожарский. — Худо-бедно, у Трубецкого три тыщи сабель. Гонец на словах передал — мол, отощали казачки, без варева воевать не станут. Мол, хотя бы за месяц заплатили, так и то ладно.

— И сколько просит? — поинтересовался Туренин.

— На каждого казака по рублю, на есаулов по десять рублев. Ну и себе, князь-боярину, воеводе казацкому — сто рублей. Всего-навсего три тыщи четыреста рублев.

— А сколько у нас в казне? — поинтересовался Хованский.

Взгляды воевод переместились на Кузьму Минина, на котором была и казна, и обоз, и все прочее. Немногословный староста Земского войска, прежде чем ответить, снял-таки шелом, провел ладонью по вспотевшим волосам, огладил бороду:

— Если сто рублев наскребется, так и то хорошо. — Добавил, словно оправдываясь: — Потратился нынче на порох, да за убоину дорого взяли. Август, скот-то никто не бьет, а войско кормить надобно. На одних сухарях да каше далеко не уйдешь. Еще ладно лето, сено с овсом покупать не нужно.

— Ежели сами мошной потрясем, так еще рублей триста сыщем. Да, воеводы? — грустно усмехнулся Пожарский.

Воеводы кисло закивали. Ежели всех перетрясти, так триста-то найти можно. А может, и нет. Откуда копеечкам взяться? В апреле Минин жалованье платил, так уж сколько времени с тех пор прошло?

— Кузьма Акундиныч, — повернулся к Минину Хованский. — Ты ж в Ярославле денежный двор завел. Чего мало копеечек набил?

— Копеечки хорошо чеканить, коли есть из чего, — отозвался вместо Минина главный воевода. — В Ярославле у нас серебро было, что Кузьма на Волге собирал, — из него и чеканили. А то серебро уже давным-давно кончилось. Не из олова же денежки бить.

— А… — протянул Хованский, который о таких делах не особо заботился.

— У игумена Троицевой лавры попросить, — посоветовал Туренин. — Неужто владыка Дионисий три тышшы не даст?

Взгляды собравшихся переместились на старца Авраамия Палицына — келаря Троице-Сергиевого монастыря. Авраамий пришел в войско еще весной, вместе с двадцатью другими старцами лавры.

— Как мыслишь, отче, даст три тыщи владыка? — поинтересовался Пожарский у старца и, как все знали, ближайшего своего советника. Но чувствовалось по голосу, что князь-воевода уже спрошал о том старца.

— Дал бы, если бы они в лавре были, — отозвался Авраамий.

— Как же так? — удивился дальний родич Земского воеводы — князь Лопата-Пожарский. — В Троице-Сергиевой лавре да денег нет?

— Да откуда им взяться-то? — пожал плечами келарь. — Лавра, почитай, последние годы только и делала, что деньги раздавала. Борис Федорыч, Царствие ему Небесное, десять тыщ занял, чтобы войско против самозванца снарядить, да отдать не успел. Потом Димитрий Иоаннович, что Лжедмитрием оказался, еще целых двадцать пять тыщ взял, да ни копейки не вернул. Василий Иванович Шуйский — еще двадцать пять! А все эти двадцать пять тыщ под Клушиным шведы забрали. Всего-навсего — шестьдесят тыщ рублей. Вот этими вот руками, — посмотрел Палицын на свои руки, с длинными пальцами — будто в первый раз видел. — Этими вот руками, — повторил он, — шестьдесят тысяч рублей, копеечка к копеечке отсчитывал. И жалко вроде бы, а что делать? Цари просят — как не дать? А сколько денег на порох да свинец потратили, так я и считать не стану… Огненный припас за красивые глазки никто не даст.

Воеводы пригорюнились. Да, шестьдесят тысяч — это тебе не баран начихал. Такие деньги и в ум-то взять трудно. На это, верно, целый город можно построить!

— Ладно, — махнул рукой князь Пожарский. — Чего тут думать да гадать, коли денег нет? Приведет Трубецкой казаков — хорошо, а нет — так придется без него управляться. Значится, так… Дело, господа земские воеводы, у нас простое. Войско гетмана в Москву не пущать, а ляхов из Москвы не выпущать. Утром к Москве-реке выходим. Как реку перейдем, так и полки ставить будем. Ты князь, — повернулся воевода к Туренину, — с войском своим по левую руку встанешь — аккурат лицом к Москве-реке, напротив Чертольских ворот. Вы, воеводы, — перевел взгляд на стрелецких голов Михайлу Дмитриева и Федора Левашова, — на правую руку, к Петровским воротам. Ну а мы с Кузьмой Акундинычем да Иваном Андреичем посередке будем. Чую, Ходкевич как раз на нас и пойдет.

— Меня-то, князь Дмитрий Михалыч, не забыл? — поинтересовался Лопата-Пожарский, командовавший поместной конницей.

— Не забыл, князь, не бойся, — улыбнулся краешком рта Пожарский. — Тебе сегодня снова отдыхать не придется. Бери свою рать, обозных мужиков с топорами, да прямо сейчас и выступай. Занимай место, а мужикам накажи — пущай деревья рубят. Как придем — острожки будем ставить.

У земских воевод было не так уж и много воинского опыта, но спрашивать, зачем нужны острожки, они не стали. Понятное дело, что сидеть в крепости, хоть и деревянной, сподручнее, чем в чистом поле. Особенно если придется воевать с мушкетерами. Видоки говорили, что у Ходкевича много наемников из немецких да угорских земель. В Земском войске ружья лишь у стрельцов, а у даточных людей огнестрелов — раз-два и обчелся. Да и фитильные стрелецкие пищали не в пример хуже, чем кремневые мушкеты иноземцев. И что уж там греха таить — стреляют наемники лучше, чем русские…

Первому пришлось вступить в бой Лопате-Пожарскому. Дозорные, опередившие кованую рать на версту, а обозных мужиков на все три, вернулись с донесением, что у Белого города торчат какие-то всадники — душ пятьсот. По обличью судить — казаки. Коли Трубецкой еще на той стороне реки, тут могли быть лишь сотни Ваньки Заруцкого — донского атамана и боярина (Лжедмитрий, который чудесно «спасся», сидя в Тушине, шапки боярские раздавал направо и налево, благо соболя покупать новоиспеченным «боярам» приходилось на свои деньги). По слухам, Ванька нынче служил очередному Димитрию (не то третьему, не то четвертому) и едва ли не открыто жил с Маринкой Мнишек. Поговаривали, что сын Маринкин, коего она выдавала за сына Димитрия, на самом-то деле был от Ваньки.

Заруцкий, метивший в регенты при малолетнем цареныше, очень опасался Пожарского. Ну, ладно коли князь Москву освободит от ляхов, а ежели сам в цари захочет пойти? Пытался Заруцкий Ярославль захватить, чтобы не впустить в него Земское войско — был разбит и с позором бежал. Потом подослал к Земскому воеводе убийц, и тоже ничего не вышло. Подсыл ударил ножом, промахнулся и вместо Пожарского попал в стрельца. Поймали и убийцу незадачливого, и пособников его. Хотели ярославцы их тут же повесить, но воевода не позволил. Добр чересчур Дмитрий Михайлович…

Казаки атамана Заруцкого толклись перед Арбатскими вратами. Не то в город собрались въезжать на подмогу ляхам, не то — воевать против Пожарского в чистом поле. Так или этак, чего тут думать да гадать? Бить его надо, Ваньку!

Под Ярославлем как раз Лопата-Пожарский и бил Заруцкого. А тут вот, вынырнул Ванька! Ну, раз уж так — не обижайся, «боярин тушинский»!

Дмитрий Петрович взмахнул булавой, перестраивая войско с походной колонны в боевой строй. Дворянская конница, ощетинившись пиками, обнажая сабли, врезалась в легкоконный казачий бок…

Для полутысячи казаков, не имевших доспехов, хватило бы и сотни окольчуженных витязей. А когда целая рать кованых всадников мчится лавой, выкалывая пиками и вырубая вокруг все и вся, то самое лучшее — убегать, рассчитывая, что тяжелая кавалерия догнать не сумеет.

Ванька-боярин, не помышляя о бое, первым дал деру, не щадя ни шпор своих, ни плети, ни боков своего коня. С перепугу мчался до самой Коломны, где заморенный конь упал замертво! Но там у Заруцкого был сменный конь и там же ждала его Маринка с «царенком-воренком».

Кто из казаков успел удрать вслед за атаманом — выжил, а остальных просто размазало по земле, как камень, катившийся с горы, размазал бы куриное яйцо, некстати оказавшееся на пути…

Когда основное войско вышло на берег Москвы-реки и встало в видимости Кремлевских стен, обозные мужики уже заготовили не одну сотню бревен, успев даже выбрать пазы. Теперь осталось собрать из бревен срубы, поставить вокруг заостренные колья — вот тебе и острожки! А потом все рвом обнести и ляхов ждать. Коли к Москве пойдут, то их не минуют.

Но поначалу дождались не ляхов, а Трубецкого. Князь, вместо того чтобы перейти реку и встать в общий строй с ополчением, принялся обустраивать собственный лагерь.

Дмитрий Михайлович Пожарский с воеводами стоял и наблюдал, как на том берегу появилось несколько срубов.

— Чего это он? — с недоумением пожал плечами Минин. — Уж я-то человек торговый, так и то понимаю, что ежели Ходкевич пойдет, так он напрямую через казаков и двинет. Трубецкой-то, он что, один собирается со всеми ляхами биться? Сдурел?

— Да вроде князь дураком-то не был, — хмыкнул Лопата-Пожарский. — Может, рассчитывает, что гетман на нас пойдет, а сам ему вслед ударит? Хорошо бы, коли так…

— Как же, ударит, — покачал головой Минин. — От князя снова гонец был — мол, казаки на своем стоят — пока им плату не дадут, в бой не вступят.

— Сдурел, не сдурел, а придется ему помощь слать, — мрачно обронил Пожарский. Пресекая возмущение, Дмитрий Михайлович сказал, как отрубил: — Не знаю, что там у Трубецкого на уме, но коли гетман его разобьет, так он нам на выручку и подавно не придет. Разделают ляхи казаков, как кречет цыпленка… Князь Дмитрий Петрович, — приказал воевода родичу. — Дели свое войско на две части. Одна тут останется, вместе с тобой, а вторую за реку шли, пусть встанут в заслон, в версте от казаков. Есть кого воеводой назначить? Такого, чтобы горячку не порол.

— Есть, — недовольно пробурчал Лопата, но спорить с главным воеводой не стал. — Семена Столярова пошлю. Муж он хоть и молодой, но толковый и рода старинного, из московских бояр.

Пожарский замолчал, а остальные воеводы притихли в ожидании — не скажет ли еще чего князь Дмитрий? Бой-то нешуточный грядет. Уж год с лишним только и жили надеждой — выйти бы к Москве. Вот, вышли. Может, сегодня-завтра все и решится? Надо бы сказать что-то такое, эдакое, что летописцы внесут в харатьи для потомков! Вместо этого воевода земли Русской изрек:

— Вы, воеводы, одним глазом прямо смотрите, а другим за спину поглядывайте. Не ровен час — из Кремля по нам ударить могут. Там у Струся еще тыщи три сидит. Особенно ты, князь, — кивнул он Лопате. — Ты у меня и за резерв будешь, и за подвижную рать. Ну, как палочка-выручалочка.

«И каждой трубе затычка», — подумал князь Лопата, но вслух говорить не стал.

— Вот и славно. А теперь давайте-ка, господа воеводы, по полкам расходитесь, — негромко велел Пожарский. — Щас ляхи нагрянут.

* * *

Ляхи двигались оттуда, откуда их и ждали — от Смоленской дороги. Погромыхивая жестяными крыльями, проехали гусары — тысячи две, не больше. Зато отборные, из личной гвардии коронного гетмана. С гиканьем скакали казаки Зборовского — малоросского сотника, мнившего себя польским магнатом. У этих доспехов не было, зато и было их тысяч восемь. Поднимали пыль пехотинцы — все как на одно лицо, — суровые и усатые, в стальных кирасах и шлемах с отворотами, с мушкетами на плечах и подсошками за спиной. Ляхи или свои, русские воры, какая разница? Плохо только, что много их было. Одних только конных в войске пана Ходкевича было больше, чем вся Земская рать, вместе взятая. Пехоты, правда, поменьше, но мушкетов у них раза в три больше, чем старых стрелецких пищалей.

Семен Столяров, командовавший заслоном, перекрестился, положил руку на эфес сабли, но пока не доставал клинок. Чувствовалось, как поместная конница зашевелилась, подбираясь — как половчее ухватить пику, чтоб не скользнула в неподходящий миг. Теперь бы уловить, когда гусары перейдут с рыси на галоп, и дать встречный бой. Останешься на месте — сомнут! Что уж там делали казаки во главе с Трубецким, Столяров не знал. Уж, наверное, сразу-то не побегут. Хоть какое-то время да Дмитрию Михайловичу дадим, хоть какие-то силы врага на себя оттянем!

Но поляки, словно не видя противника, сворачивали в сторону. Гусары и пехота отходили к Поклонной горе, а казаки шли прямо к броду через Москву-реку.

«Что же такое деется-то?» — удивился молодой воевода, почувствовав, как вспотели ладони. Только что собирались смерть принимать — их пятьсот, да казаков три тыщи против пятнадцати тыщ Ходкевича. Верно, все вместе и часа бы не устояли, а тут на тебе!

Передовые отряды ляхов меж тем уже выходили на другой берег и выстраивались для атаки.

«Это что ж, выходит, Ходкевич решил вначале на главную рать идти, а уж потом с казаками разделаться? А может… — закралась в голову мысль, — Трубецкой, сума переметная, тишком да тайком с ляхами сговорился, чтобы Пожарского с войском на растерзание отдать?»

Но мысль, она мысль и есть, а вот сейчас-то что делать? Ударить в тыл ляхам, так толку-то? Пять сотен, хотя и кованой конницы, сила немалая, но все войска гетман на переправу не повел. Переправлялись лишь казаки. Пехота пока вся на месте. Вон, на Поклонной горе гусары стоят. Вот ежели бы вместе с казаками, тогда можно попробовать. Он — в тыл бьет, а Трубецкой удар сдерживает. Но коли князь-боярин предал, так тут и рваться не стоит. К своим надо идти! А как идти, коли князь-воевода приказал тут стоять?

— Что делать-то будем, воевода? — хмуро поинтересовался один из детей боярских, уже готовый идти в бой.

— Пока стоим, — закусил губу Столяров. — Ждем. Ежели что — вдогон пойдем. Пусть ляхи в бой ввяжутся…

— Как полк Засадный на поле Куликовом, — грустно пошутил кто-то. — И ты, Семен, ровно князь Владимир Серпуховской…

«Ага, — хмуро подумал Семен. — Мне бы еще сюда князя Боброка-Волынского, чтобы подсказывал, когда в бой идти…»

Войско шло долго, но около часа дня конные сотни переправились через Москву-реку и сразу же поскакали к Арбатским воротам, атакуя центр Земского войска.

Все было так, как и рассчитывал Пожарский. Не зря он укрепился острогами, не зря. Не спасет, так хоть немного приостановит наступающих. Главные силы ополченцев, лапотная пехота — поморы и даточные люди, добровольцы из крестьян и мещан, встретили атакующих казаков редкими выстрелами из луков и еще более редкими из пищалей. Из пушек, стоящих в острожках, пушкари дали залп и лихорадочно принялись банить стволы, поливать их уксусом и перезаряжать орудия.

Князь Пожарский, наблюдавший за боем с седла, только довольно крякнул, видя, как первая линия наступающих полегла под залпами картечи. Хорошие пушки отлили в Ярославле, ох, хорошие! Но, видя, как медленно действуют орудийные команды, вздохнул. Пушки-то хороши, да к ним бы еще пушкарей толковых! А в Земском войске почти все мастера стрельбы были неопытные. А где его набраться, опыта-то? К орудиям были приставлены те, кто сами недавно в подручных ходили — ядра подтаскивали, стволы чистили. Хороший пушкарь — товар штучный, его растить, холить и лелеять года два-три нужно. Нужно, чтобы пушкарь хотя раз в неделю в стрельбе упражнялся. Тогда он за сто саженей ядром в телегу попадет, а за пятьдесят — во всадника с лошадью! Но хороших пушкарей за семь лет постоянных войн подвыбили, а новичков на чем учить? Положим, каменные да чугунные ядра можно опять в дело пустить. Каменную картечь собрать — пара пустяков. А вот пороха лишнего, чтобы не жалко было потратить, — нет. И, самое главное, не было времени, чтобы учиться.

Второй залп был нестройным. Хотя к пушкарям и был приставлен нарочитый воевода, который следил, чтобы заряжали одновременно, орал «Пли!» — чтоб палили как одно целое, но неопытные пушкари не попадали в лад. Один поторопился, другой — опоздал… Третий — еще и пушку не успел зарядить. А пушки, коли палят неслаженно, так они уже не так и страшны. Вроде бы всадники падают с коней, а кто упал, а кто нет, кто-то уже подскакал. Еще немного, и конные начнут нанизывать на пики и рубить пеших. Неподалеку раздался взрыв. В одном из острожков в разные стороны полетели окровавленные тела и куски бревен. Стало быть, кто-то из пушкарей поспешил: плохо прочистил дуло и засыпал свежий порох прямо на непрогоревшие искры от старого…

«Ну, что же вы так? — не зло, а скорее огорченно подумал князь-воевода. — И сами погибли, товарищей сгубили…»

Первую волну атакующих ополченцы приняли на копья и рогатины. Пешцы не были профессиональными воинами, как казаки или наемники. Но они не были и обычными ополченцами, вырванными от сохи и брошенными на убой! За год боев многие из мужиков приобрели и воинскую сноровку, и опыт. Казаки Зборовского — бывалые волки наткнулись не на волкодавов, но и не овец. Немало казаков, получивших смертельные раны или проткнутых насквозь, попадали под копыта коней. Кого-то удавалось просто выпихнуть из седла, а кое-где мужики поднимали на копья верхового и бросали его в сторону его же собратьев. Но нужной сноровки и сплоченности, когда стоящие плечом к плечу воины могут отбиваться от кавалерии, не было. То тут, то там ляхи отбрасывали в стороны копийные жала, перерубали древки пик и вклинивались в ряды земских ратников, полосуя тела, не прикрытые доспехами. Длинные копья и пики в тесноте бесполезны, и против сабель и палашей в ход пошли топоры и ножи. Острожки, с которых кололи и рубили, казаки обтекали, как буйная весенняя вода огибает островки. Но кое-где и захлестывает…

Ополченцы пятились, теряли своих, но не бежали, а кое-где даже и отбрасывали казаков, перемогая силу коней и ярость клинков мужицкой твердостью и злостью! Пешая рать держалась, «перемалывая» все новые и новые волны атакующей конницы…

Стоявшие одесно и ошуйно от Пожарского воеводы — Хованский и Лопата-Пожарский — вслух ничего не говорили, но кидали на князя выразительные взгляды. Мол, Дмитрий Михайлович, а не пора ли и нам выводить свою конницу на помощь мужикам? Но Пожарский помалкивал, чувствуя каким-то шестым чувством, что ополченцы устоят и трогать дворянскую конницу пока не след.

То, что русская пехота устоит, понял и гетман Ходкевич. От Поклонной горы выдвинулась густая колонна мушкетеров. Поднимая оружие над головой, наемники перешли Москву-реку и начали разворачиваться для атаки на левый фланг, который держал Туренин с конными ополченцами и стрельцами.

Земским стрельцам было чему поучиться у иноземных мушкетеров. Вот первая шеренга наемников встала на колено, установив мушкеты на подсошки, а вторая кладет оружие на плечи товарищей, и залп! Третья-четвертая шеренги заступают место — и новый залп! А за то время, пока разряжалось оружие, новая смена успевала зарядить ружья — и новый залп! Русская конница, не успев даже начать контратаку, уполовинела. Казаки Зборовского, почуяв слабину, стали нажимать левый фланг. А тут еще отворились ворота, и в спину ополченцам ударили ляхи пана Струся, засевшие в Кремле. Князь Туренин, под которым убили коня, кричал и махал пикой, пытаясь остановить бегство…

Бой за рекой длился уже пятый час. Семен Столяров изгрыз кожаную рукавицу, извелся сам и извел других. Теперь же, когда увидел, что русские бьются едва ли не в окружении, понял — пора!

— На переправу! — скомандовал Столяров, кивнув своим сотникам.

Те только этого и ждали. Пятисотенный отряд кованой рати стал выворачивать к мелководью, чтобы коням было поменьше плыть.

— Куда, мать вашу! Стой! — услышал Семен крики, а потом только увидел всадников, мчавшихся к нему во всю прыть.

Наперерез несся сам князь-боярин Трубецкой вместе с ближайшими есаулами и прихлебателями:

— Стой, где стоишь! Кому говорят! С нами останешься, кому сказано! Оставайтесь, дураки, целее будете!

Князь и его холопы что-то еще орали, но молодой воевода уже не слушал криков, а только махал рукой, показывая своим — быстрее, мол, быстрее. Не посмеет Трубецкой прямо так вот на своих нападать, а криком кричать — пущай орет, авось, осипнет.

Семен во второй раз за сегодняшний день пустил коня в теплую воду, но на сей раз обратно, к своим. Он не видел, да и не слышал, как в войске Трубецкого начался галдеж. Увидев, как поместная конница пошла воевать, кое-кто не выдержал.

— Вы куда? — заступил им дорогу Трубецкой.

— Прочь! — в бешенстве выкрикнул прямо в лицо князю Филат Межаков — казачий сотник. — От вашей с Пожарским ссоры только ляхам радость! Русь погубите, да и нас заодно!

— Да я тебя щас в батоги прикажу! — заорал князь, но, увидев обнаженную саблю, отпрянул.

— Прочь, говорю! — махнул клинком перед самым носом у князя Межаков и, обернувшись к своей сотне, прокричал: — Ну, не выдадим!

Вслед за сотней Филата рванули и другие — не то три, не то четыре сотни.

Трубецкой едва успел отскочить, чтобы не попасться под горячую руку.

— Ну и пес с вами, — плюнул князь, наблюдая за тем, как всадники переплывают реку, а потом заходят в тыл ляхов. — Один хрен — сами сдохнете, вместе с Пожарским вашим…

Поместная конница переходила реку и сразу же ударила в спину врагам. Увидев подмогу, воспрянули упавшие духом ополченцы. А у страха глаза велики — поляки, решившие, что их атакует вся казачья конница, поспешно отступили.

Мушкетеры-наемники сражались до тех пор, пока не раздались звуки труб, призывавших к отступлению. Сохраняя строй и отбиваясь от наседавших русских шпагами и прикладами, наемники ушли к ставке гетмана.

Весь вечер Земское войско собирало раненых и кинутое ляхами оружие. Собрали бы и мертвых, но недосуг. Завтра новый бой. Жаль, что мушкетов на поле почти не оказалось. Если убитых поляков насчитали с тыщу, то мушкетеров нашли только два десятка, да четыре исправных ружья.

Старцы из Троице-Сергиева монастыря ходили по полю, не успевая причащать и соборовать умиравших. Много их было, смертельно раненных, а от двадцати мнихов к исходу боя осталось лишь двенадцать. Куда-то запропал и келарь Авраамий. Может, в полон попал, а может, и убит. Среди живых его не было, а среди раненых и убитых старца никто не искал. После… Все после… А пока — к новому бою готовиться надобно.

Пожарский спешно назначал новых воевод и сотников взамен выбывших из строя. Если бы был конец, то героем сражения непременно бы стал Семен Столяров, вовремя ударивший во вражеский тыл. Беда только, что чествовать было некогда, да и некого — пуля венгерского стрелка вдавила зерцало в грудь, прямо напротив сердца… Князь Василий Туренин остановил-таки своих конников, но был ранен в голову и командовать уже не мог.

Утром была новая атака и новый бой. Ополченцы Пожарского сражались, убивая врагов, и погибали сами.

С противоположного берега Москва-реки за сражением наблюдал князь Трубецкой, прикидывая — входить ли ему в бой или нет. И нужно ли входить? Может, стоит повернуть коней да, не искушая судьбу, отъехать куда-нибудь в Кострому? Это если ляхи перемогут русских. А коли наоборот? Разобьет князь Пожарский пана Ходкевича, возьмет Москву, честь ему и хвала! А он, князь-боярин, с чем останется? С тремя тысячами казаков, которые только и делают, что деньги просят? А коли Пожарский сам захочет шапку Мономаха надеть?

«Нет, надобно подождать! — решил Трубецкой. — А потом в бой идти. Лучше всего, когда силы ляхов иссякнут. Но и Земское войско ослабнет! Вот тут-то самое время — и поляков разобьешь, и свою волю худородному Пожарскому (если жив останется!) навязывать можно».

Казакам из войска Трубецкого думы князя были неинтересны. И на сражение они не глядели — что там не видели? Ну, палят из ружей и пушек, рубят и режут. Подумаешь! Насмотрелись на такое на сто лет вперед. Казаки убивали время как могли. Кто-то спокойно спал (не привыкать спать, даже если палят), кто играл в зернь, в тавлеи или просто пил пиво с бражкой. На лодку, которую правил к берегу одинокий монах, поначалу никто не обратил внимания. Но когда из нее вылез высокий сухопарый монах, в латаной рясе, с медным крестом на груди, казаки поднимали головы и даже вставали, узнавая прибывшего. Был инок немолод, но лодку он привязал ловко, словно век рыбачил, и бодро зашагал к воинству. «Батька Авраамий!» — пополз шепоток. Авраамия Палицына в войске уважали крепко. И за прежние его подвиги, когда он не боялся с царем Борисом спорить, и за то, что Троице-Сергиеву лавру отстаивал.

— Благослови, батька! — подходили казаки, срывая шапки.

Старец был иеромонахом, по сути, священником, только в ангельском чине. Привычно вздевая длань над склоненными головами, приговаривая: «Бог благословит!», Авраамий Палицын заходил все глубже и глубже в толпу. Когда поток желающих получить благословление иссяк, старец спросил:

— А что, казаки, правда али нет, что в бой вы идти не хотите?

— Так чего нам там делать-то? — хитро усмехнулся один из казаков, судя по богатому поясу с золотыми бляхами — из атаманов. — Богатенькие дворянчики сами справятся. На один палец ляхов покладут, а другим прихлопнут.

Хитрована поддержали сотоварищи:

— Управятся! У дворян-то брони в серебре, едят с золота.

— Сами-то земские жалованье по рублю в неделю получают, а нам жмотят!

— А мы сирые и убогие, который день без горячего!

— Вы-то хоть без горячего, а они, вон, — кивнул Авраамий на ту сторону реки. — Второй день кровушкой горячей умываются!

— Это кто тут такой воду мутит? — послышался зычный голос. Раздвигая грудью мерина толпу, к Авраамию подъехал сам князь-боярин-атаман Трубецкой. Оглядев старца, князь косо усмехнулся: — Воевода Троицкий, чернец худородный к нам пожаловал. Те чё надобно, старче?

— Ты, князь, к воеводе нашему гонца посылал, жалованье просил. Было такое?

— Н-ну… — буркнул Трубецкой.

— Я вам то жалованье и привез.

— Ой ли! — насмешливо глянул Трубецкой с седла. — Никак, все три тышши четыреста рублев притащил?

— Больше, — отозвался Авраамий, а потом, оглядев казаков, громко спросил: — А что, казаки, люди вольные, возьмете ли вы жалованье не копеечками, а товаром дорогим? Жемчугом да бархатом, посудой серебряной, миткалем да атласом?

— Возьмем!

— Давай!

— Где оно?!

Кто-то из казаков уже нацелился бежать к лодке, думая, что там и лежат дорогие товары, но Авраамий, поднял вверх руку, утихомиривая толпу.

— Не довезти мне такое жалованье, да ничего, сами возьмете. Вот, — вытащил старец из-за пазухи свиток бумаги, тряхнул его, расправляя. — Вот, тут прописано, что вольны казаки взять в Троицкой обители все, что они захотят — жемчуга с риз, все покрова бархатные, посуду да оклады серебряные! Вот и подпись игумена нашего, отца Дионисия, и моя, келаря Авраамия. Ну, казаки, сойдет такое жалованье? Тамотки не на три, а на все тридцать три тыщи добра наберется.

Среди казаков наступила мертвая тишина. Кое-кто стоял открыв рот, а кто-то, сняв шапку, начал креститься.

— Это как понимать? — без усмешки спросил князь Трубецкой. — Игумен хочет оклады да ризы отдать?

— Серебро да золото не на иконе, а в душе быть должно, — отозвался Авраамий. — Будет Москва, так и Россия будет, а за ней и Лавра краше станет. При Сергии Преподобном обитель деревянной стояла, всего и богатства — икона Троицы да Евангелие, что преподобный читал, а благолепия не меньше было! А коли Москва под поляками останется, так и храмов православных не будет — ни каменных, ни деревянных. И Лавра Сергиева не устоит!

— Батька Аврамий, так мы что, ляхи, что ли? — неуверенно выдавил молодой казак.

— Мы что — не православные? — поддержал его другой.

— А коли вы православные, так надобно идти за Русь святую и веру православную биться. Хотите, пошли со мной в Лавру, за серебром да бархатом, а нет, со мной пошли, на тот берег. Ну, кто со мной?

Авраамий Палицын, подняв над головой крест, пошел сквозь толпу казаков прямо к реке.

— Я с тобой, батька! — крикнул молодой казак и побежал к своему коню.

— И я тоже!

— Меня не забудьте!

Скоро казачье войско уже догнало старца, и, перегоняя друг друга, всадники направляли коней вплавь, даже не доходя до бродов. Свежие тысячи, выходя на берег, ударили в тыл полякам, заставив тех во второй раз отступить…

Вечером того же дня Авраамий Палицын сидел в шатре князя Пожарского и слушал последние вести. А они были плохими. От Земского войска осталось, дай боже, одна треть. Казаки Трубецкого, после успешной атаки, снова ушли за реку, на старое место. Из воевод на ногах были только сам князь-воевода Лопата-Пожарский да Кузьма Минин, который еще в бой не ходил и очень из-за этого переживал.

— Ходкевич свои главные силы бережет, — вздохнул Дмитрий Михайлович. — Гусар я на поле не видел, да и пехоты было маловато. Верно, придерживает ее гетман, чтобы наверняка добить. Сегодня, коли бы ты, Авраамий, казаков не привел, разбил бы нас гетман. А у меня свежего войска лишь полк стрельцов, да верхоконных человек двести. Если на месте стоять будем, точно побьют. Значит, самим атаковать нужно! Завтра, когда гетман на нас снова атакой пойдет, мы с князем тут его держать станем, а ты, Кузьма, прямо на гетмана и пойдешь.

— Понял, — качнул головой в шеломе Кузьма Минин, довольный порученным делом. Он уже начал прикидывать — куда ему выводить стрельцов, чтоб половчей ударить.

— Как с гетманом сойдешься, князь Лопата-Пожарский тебе на помощь придет. Ты, княже, завтра своих за спиной у нас держи, жди.

Когда воеводы начали расходиться, Дмитрий Михайлович попросил Авраамия:

— Я, отче, исповедаться хочу. Примешь исповедь-то мою? Или устал чрезмерно?

— Слушаю, сыне, — кивнул старец. — Повременит усталость-то…

Кажется, третий день боя начал складываться удачно для Земского войска. Напрасно полковник Струсь выводил своих людей из стен Кремля — был отброшен назад. Если бы не пушки, прикрывшие отступление, так и не вернулся бы он обратно! Главные силы ополченцев не только отбили казаков Зборовского, но и сами устремились за ними вслед. Кузьма Минин меж тем удачно перешел на тот берег и схватился с венгерскими наемниками. Мушкетеры, успевшие сделать лишь один залп, попятились, не выдержав натиска стрельцов, что яростно рубили своими бердышами, ломая хрупкие шпажные клинки и отбрасывая в стороны короткие пики.

Князь Пожарский не бросал в прорыв свой последний резерв, отряд поместной рати, а велел пушкарям собирать все пушки воедино. Вот коли ляхи перемогут сейчас напор ополченцев, попятят их обратно, так будет чем встретить…

Пушки ставили в линию. Жаль, короткая она выходила. Там, где разрывы были чересчур большими, вколачивали колья из развороченных взрывами острожков.

— Ну вот, наконец-то и гусары пошли, — вздохнул князь Пожарский, что сидел верхом на коне неподалеку от пушек.

— Тебе, князь Дмитрий, лучше бы подальше отойти, — недовольно проворчал Авраамий, стоявший неподалеку. — Щас пушки будут палить, кабы чего не вышло.

— Так пушки-то не по нам будут палить, а по ним, — отмахнулся князь, вглядывавшийся в наступавших ляхов. — Да и когда я в бою-то отсиживался?

Не отсиживался князь. И города, что поручали ему на воеводство, держал, и во время восстания в Москве три дня сражался на баррикадах, пока не получил рану, да и теперь.

— Пушки — за-ря-жай! — выкрикнул пушечный воевода так зычно, что попятились лошади. Смерив расстояние до гусарской лавины, заорал еще громче: — Пли!

Кто теперь скажет, что же случилось? Не то — пороха переложили, не то — изначально раковина. Или устал металл за два дня боев? Только вот самая ближняя из пушек вдруг взорвалась, сбивая наземь и калеча орудийную прислугу. И всего лишь крошечный кусочек — не больше копейки-чешуйки впился в правый висок Пожарского…

— Князя-воеводу убили! — заорал кто-то.

Авраамий Палицын, изрядно контуженный, с трудом встал с земли, но опять упал.

— Дмитрий Михалыча убили! — опять принялись орать.

«Да помолчите, дураки», — хотел выкрикнуть Авраамий, но не сумел — язык словно отнялся.

Старец, приподнявшись на локтях, увидел, как гусары вырубают пушкарей, а те просто разбегаются в разные стороны. Вот с ляхами в рубке сцепились русские верховые, но их мало…

— Убили, убили батюшку-воеводу! — неслось со всех сторон.

Старец не то зарыдал, не то зарычал, понимая, что сейчас будет! Русское войско, оставшись без воеводы, начнет разбегаться…

«Может, жив еще?» — подумал Авраамий и пополз, не веря в чудо…

Соловецкая обитель

Уже три ночи кряду отец Антоний лежал без сна, ворочаясь с боку на бок. Нет, дело не в жестком топчане. К толстым доскам, поверх которых брошено грубое рядно, к полену в изголовье игумен давно привык. Постели ему сейчас перину, подложи под голову пуховую подушку — лежать бы не смог! Может, возраст сказывался, а может, тяжкие думы? Они, думы, одолевали отца Антония с тех пор, как из инока, желавшего принять Великую Схиму, стал настоятелем Соловецкого монастыря. Сам не хотел, но была на то воля архимандрита — теперешнего митрополита Новгородского Исидора.

Быть главным, хоть в малой пустыни, где и иноков-то человек пять, — тяжкое бремя. А тут, на Соловках… Братии — душ четыреста. Трудники, что каждый год приходят в обитель, кто на покаяние, кто по обету, — это еще два столька. Крестьяне монастырские (эти хоть за оградой живут!), если обоего пола считать — с тыщу. Стрельцы, что в святой обители службу несут. Народу — на небольшой городок наберется. А люди… Случись какая каверза, сразу к отцу-игумену бегут. Кого не в срок на работу поставили, кому брат-книгохранитель книгу не дал, а кто-то с сотником полаялся. Да что мнихи да трудники? Вчера явилась баба из Архангельского городка, у которой муж на Грумант ушел, да так и не вернулся. Не женка и не вдова. Ревет — можно ли ейного Ваньку на соседской Маньке женить, если у девки пузо на нос лезет? А пузо, вестимо, не с ветру надуло, а с того же Ваньки… Делать больше нечего игумену, как разбирать их обиды! А не разобрать нельзя. Приходится обиды разбирать, рядового стрельца с сотником мирить и, после должного покаяния, Ваньку на Маньке женить. Люди ж кругом. Ну а кто же без греха?

Люди — первая забота настоятеля, окромя самой главной — службы Господу! А есть и другая. Обитель владела таким хозяйством, что не всякому европейскому королевству по плечу. Монахи и крестьяне добывали соль на соляных варницах и продавали ее по всей Руси. Ловили рыбу и били морского зверя. Сами выделывали кожи и шили сапоги. Ткали, портняжили и красили ткани. При Великом игумене — святителе Филиппе, которого задушил Малюта Скуратов, построили кирпичный и лесопильный заводы. Сами кирпич обжигали, сами доски пилили. Зато братия теперь жила не в келиях-полуземлянках, а в двухэтажных хоромах. Из своего кирпича отстроены церкви и колокольня. Был еще свечной завод и иконописная мастерская. Сами писали и переписывали книги и переплетали их в сафьяновую да в юфтевую кожу!

Жить бы в трудах, в тишине-покое, да Бога славить. У каждого из мнихов свое послушание — кому за скотом ходить, кому печи топить, а кому и иконы писать. Ну а кому и ремеслом заниматься! Монастырские литейщики да кузнецы, верно, не смогли бы отлить пушки да пищали, но сабли и секиры выходили не хуже немецких. Эх, лучше бы кузнецы косы да плотницкие топоры ковали, но время такое, что нужно и оружие иметь… Отец Антоний стал игуменом накануне появления на Руси Димитрия Иоанновича, коего сочли сыном покойного Ивана Васильевича. Ну а как не счесть, если родная мать признала царевича? А что он не Димитрий, на Соловках узнали только через два месяца после того, как пепел самозванца был развеян по ветру.

Ну, один самозванец — куда ни шло. Всяко бывает. Вон, иноземные гости рассказывали, что бывали лжекороли и в сопредельных землях. В Гишпании был. В германских землях, где властителей не перечесть, так там самозванцев совсем немерено! Одного бы как-нибудь пережили. Вроде бы пережили, выбрали на престол Василия Ивановича Шуйского и Господу за него молились. А тут объявился еще один Дмитрий, потом третий, четвертый… Со счету сбились. Расплодилось их, как клопов в крестьянской халупе. Почитай, семь лет война идет. Не с иноземным ворогом. Хуже. Народ русский друг с другом воюет — столько перебили, что никакому хану татарскому не приснится.

А из-за войны да смутности слово пастырское нести некому. Дичает народ без слова Божьего! Вон, лопари на Коле опять жертвы каменным идолам приносить стали. В чумах деревянных божков наставили, кровью мажут! Ну, оленьи люди — чего с них взять?! Главное, чтобы свои, русские, снова в язычество не ушли. Лет сто, как поморы ни Велесу, ни Перуну с Даждьбогом не поклоняются, но в домовых да леших до сих пор веруют. Охотник, что в лес идет, лешему на тропке завсегда пирожка кусок оставляет. Вот поборись-ка с этим. А кто будет от язычества отучать? Отцу игумену вспомнилось, как недавно, обходя келии, наткнулся он на мисочку и на кусочек хлеба. Вначале решил, что кто-то из братьев кота привадил. Не дело, конечно, но кошка — тоже тварь Божия. А как узнал, что блюдечко сие инок для домового поставил… Расстригать дурака не стал, но из черных работ он теперь не вылезет до скончания дней своих..

Вот и думай, отец настоятель, кого из иеромонахов к лопарям послать, а к кому из мирян присмотреться надобно… Заботы, заботы…

Соловецкие острова далеко, ан нет — край России, он не край света. Гости из Дании, из Голландии, из Франции, не говоря уже о разных немецких землях, да англичанах, давно сюда ходят. Торговля — дело нужное. Сукна аглицкие да шпаги — зело добрые. Французские пистолеты и пищали, что мушкетами именуют, зеркала, немецкая бумага, голландская посуда. У нас, положим, могут не хуже делать, но за все сразу не схватиться. Да к тому же надо же куда-то вывозить сало и ворвань, канаты и холст. Англичане канатную фабрику в Колмогорах обустроили, мужикам за работу серебром платят — казне доход и поморам по зимнему времени достаток. А меха и рыбу куда девать? Самим не съесть и не износить.

Настоятель усмехнулся, вспоминая, что голландцы платят за сотню хвостов трески по целому ефимку, а русские купцы из Нижнего Новгорода и Ярославля берут ту же сотню за алтын, да еще и кривятся — дорого, мол. Ну, коли дорого, так сам лови! А зерно, что монастырь покупает в Вологде по двадцать копеек за пуд (полкопейки на пуд перевозка), а французы берут по ефимку, да еще и думают, что облапошили? А в ефимке (экю, по-ихнему) целых шестьдесят четыре копеечки! Нет уж, лучше миром с соседями жить. И чего же лезут-то они к нам, словно медом намазано? Со свеями вроде бы все понятно. Рядом они. С ними и воевать привычно. Помнится, в молодости самому приходилось брать пищаль да супостата от стен отбивать. Но Англия-то с какого боку? Вот пришли в июне аглицкие корабли. Дело обычное. Расторгуются к июлю, в августе на обратный курс лягут, чтобы до льдов уйти. И ежели сейчас не ушли, то на всю зиму застрянут. Монахи, что в Михайло-Архангельский монастырь ходили, сказывали, что у англичан солдат человек под двести. А стрельцов там с десяток, если не меньше. В Колмогорах — человек пятьдесят. Захотят — возьмут англичане Архангельский городок, укрепятся, а потом их не скоро выкуришь. Там и до Колмогор рукой подать. Князь Пожарский обещал сотню человек прислать, но их чего-то нет… Месяц назад видели рыбаки датский корабль. Может, заблудился, а может — поозоровать решил. А еще говорил в кабаке пьяный матрос-голландец, что, мол, гишпанский король хочет Колмогоры разорить, чтобы голландцам да англичанам неоткуда было канаты да парусину брать. Пьяная болтовня, что бабьи сплетни, но все же, все же…

Отец Антоний на всякий случай приказал скупать порох и свинец. Зелье огненное лежит себе, есть-пить не просит. Порох только проветривать не забывать, так не один год пролежит. Ну а из пушек палить не придется, так огненный припас и охотникам сгодится.

Сквозь рыбий пузырь едва-едва пробивалось серое небо. Стало быть, до утрени часа два. Решив, что если не спится, то так тому и быть, игумен встал и надел подрясник. Пожалев келейника, сам выбил огонь и запалил толстую свечку. Привычно поморщившись от неприятного запаха (свечи для обихода делали из китового жира, приберегая восковые для службы), достал из сундучка книгу, которую читал в бессонные ночи. Торговец, что продал рукопись за два рубля с алтыном, бил себя в грудь и божился, что писана она самим Кириллом Белозерским. Только вот отец Антоний бывал в обители на Сиверском озере — два месяца переписывал трактат преподобного Кирилла «О падающих звездах» — и руку великого книжника запомнил. Да и буковицы прописаны не уставом, как во времена преподобного, а полууставом. Стало быть, писана книга лет на сто позже… Полистав страницы, игумен окончательно убедился, что книга, хотя и списана с писания самого аввы Кирилла, но позже. И не далее как лет пятьдесят назад.

«Сам бы торговал, мог бы за рубль сговорить. А братьям-то откуда почерка ведать?» — вздохнул настоятель, на минуту пожалев о трате. Книги и раньше были недешевы, а теперь и вовсе втридорога… Кому их писать? Обители сожжены, грамотных братьев не осталось. Да и для кого переписывать? Скоро не то что читать, а землю пахать да Богу молиться некому будет. Помнится (хотя и давно это было), бранили дьяка Федорова за печатные книги, а теперь бы и такой рады. Лежит в книгохранилище и «Апостол», и «Острожская библия», и «Триодь». Конечно, кое-кто говорит, если книги печатать, так братьям-переписчикам работы не будет. Ну, что ж… Этой не будет, другая найдется. Было бы для кого. Бабы и рожать-то перестали…

«Да что это я! — рассердился отец-игумен на собственные мысли. — Бог даст, не оскудеет земля людьми, а книги, что в монастыре лежат, пригодятся!»

Отгоняя думы, отец Антоний поставил тяжелую книгу на аналой и стал перебирать страницы. В прежние ночи настоятель узнал о том, как молния бьет и откуда гроза бывает, а теперь дошел до страниц, где земля сравнивалась с желтком яйца, а небо — с белком. Игумен читал, покачивая головой — интересно, хотя и непривычно. Индикоплов, писавший, что земля четверуголая, а не круглая, был понятнее. Но, с другой-то стороны, какая разница? Круглая, четверуголая, квадратная… Ежели сотворил Господь землю в виде шара, значит, так и должно быть. Ну а мудрствовать — как, зачем и почему, не наше дело…

«Может, приказать книгохранителю, чтобы книгу братии не давал? — подумал отец Антоний, но, поразмыслив, решил: — Пусть читают! Не схизматик писал, а преподобный Кирилл любомудрствования Аристотеля переписывал. Да и негоже, чтобы монахи в серости пребывали». Вспомнилось, как один из братьев, приставленный учить сироток в приюте, рассказывал, что земля стоит на слоне; слон — на трех китах; киты плавают в море-окияне; небо — это хрустальный свод; звезды — серебряные гвоздики, которыми этот свод прибит, а солнце и луна — окна, через которые Господь за нами смотрит! Не стал он ничего говорить, но велел брата от учительства отставить. Сам не знаешь, нелепости не выдумывай.

«Господь в окно смотрит! — фыркнул игумен. — Как и ума-то хватило? Язычество сие!» Дети повзрослеют, прознают истину — смеяться станут! И так один из дитенышей спросил: «А зачем Господу за нами в окно смотреть, коли он всюду?»

Игумен не сразу услышал, что в дверь кто-то поскребся. Так робко, что даже мальчик-келейник, спавший у входа, не проснулся. Не то кошка, не то послушник[8]. Нет, точно — послушник. Кошка бы смелее скреблась!

— Что? — отрывисто спросил отец Антоний, не любивший многословья.

Дверь приоткрылась, и в щель просунулась голова послушника Якова, что был нынче за сторожа у Святых ворот.

Яшка очень хотел стать монахом. Отец Антоний, однако, не торопился вводить его в ангельский чин. Старцы соловецкие с этим согласны были. На первый взгляд делает все как нужно, правило соблюдает, уважителен. Вот только чванства в нем на десятерых! Думает, если иночество примет, так выше простых людей будет. Посему — пять лет Яков в послушниках, а конца-края послушанию не видно.

Ряса послушнику не положена, так выпросил Яшка у келаря длинную рубаху, едва не до пят. Ходит в ней, как старец, возрастом да трудами обремененный, а не как по младым летам положено. Шествует стопами, ако… в штаны наклал… С трудниками держится важно, не говорит — речет, а с крестьянами не глаголет, а ровно слова сквозь губу цедит…

Потому чаще других наряжает отец игумен Яшку на послушание в странноприимную избу, полы после трудников мыть, в трапезную людскую, чтобы крестьянам да стрельцам есть-пить подавал, посуду мыл. Или, как сейчас, на ворота, гостей встречать да слова ласковые говорить. А еще — читать Жития святых отцов наших, особенно преподобного Сергия Радонежского, которого святым едва не при жизни считали, а он не чурался и хлеб печь, и келии для монахов рубить, и роды у баб принять. Пять лет в послушниках Яшка. Ништо! Для кого-то и год — срок великий, а кому-то и десяти мало. Понять должен отрок, что мниху следует гордиться своей долей, с радостью все лишения переносить, но не чваниться!

— Отец игумен! — громко сказал Яшка, но, покосившись на спящего у двери келейника, сбавил голос до шепота: — Из Архангельского городка коч пришел, настоятеля спрашивают.

— К келарю ступай, — перебил настоятель, возвращаясь к чтению.

Ну, коч и коч. Не сам по морю пришел, с людьми. Привезли, чай, поморы что-нибудь. Может — рожь, может — овес. А что еще? Почитай, кроме зерна, монахам ничего и не нужно. Рыбу сами ловят, зверя морского бьют. Коровы да овцы есть, потому в скоромные дни можно братьев мясными щами да сыром побаловать. А репа да капуста такие, что ни в Колмогорах, ни в Устюге не видывали. А еще развели на Соловках земляные яблоки — картопель, что гишпанцы из-за океана возят. Если такую картоплю сварить, кожуру с нее снять да с маслом льняным намять, присолить, так ею и в Великий Пост народ можно досыта накормить…

— Кхе, кхе… — донесся от порога робкий кашель.

Настоятель, подняв глаза, узрел Яшку, переминавшегося у порога. Собрался разгневаться, но понял, что привратник не решился бы потревожить покой игумена из-за какого-то коча, да еще ночью. Ночью? А чего это коч ночью-то пришел, словно дня мало? И что за срочность такая, чтобы его сна лишать? Не мог отрок знать, что бодрствует отец Антоний.

— Сказывай, — разрешил игумен.

Обрадовавшись, что не бранят и не гонят, послушник затараторил:

— Коч из Ново-Колмогор, из Архангельского городка то есть, а в нем народу душ десять мнихов да мирян столько же, груз какой-то, на домовину похожий. Старший у них инок, Варлаамом назвался. Говорит, жил здесь лет пятнадцать назад, тут и пострижение принял. Мол, отец Антоний его знает, келии рядом были. Просит позволения внутрь ограды зайти. На берегу я их оставить не осмелился — того и гляди, шторм будет, а без воли отца игумена размещать нельзя…

Игумен приподнял руку, жестом прекращая болтовню:

— Как инока зовут?

— Вроде Варлаам, — неуверенно ответил послушник. — Или Абрам… Он еще сказал, что келарем служит в лавре… Варлаам. Варлаамий.

— Варлаамий, келарь? — задумался настоятель. — Не упомню такого… — Помотал головой и спохватился: — Может, Авраамий?! Ну-ко, веди его сюда… — Настоятель, хоть и стар годами, но умом не ослаб. Знакомцем с таким именем, да при должности келаря, мог быть только Авраамий Палицын. Познакомился с будущим келарем давно, когда Авраамий был Аверкием, опальным стольником.

Аверкий Иванов, сын Палицын, начал службу еще при Иоанне Васильевиче. В опричниках не был, но в Ливонской войне сражался славно, назначался государем во вторые воеводы (конечно, не в главные, а во вспомогательные полки) и уже к двадцати годам имел чин стольника. А при болезненном Федоре Иоанновиче стал едва не первым любимцем царя. Поговаривали, что государь хотел ввести молодца в Думу, в чине окольничего, но проштрафился стольник перед царским шурином Борисом Годуновым, в один миг из любимцев став опальным! Вместе с князем Федором Мстиславским хотел «развести» царя с бездетной супругой Ириной и женить его на дочери князя.

Говорили, что после беседы с Аверкием государь призадумался — а не дать ли Руси наследника? Вот только не решился царь, а при виде любимой супруги и вовсе передумал. Передумав, поделился думами с шурином, и княжну Мстиславскую вместо венца отправили в Выксинский монастырь на Шексну-реку, а князя Мстиславского шуганули в деревню. Ну а остальных — кого куда. Хорошо, что не на Лобное место. Палицын, коего посчитали душой заговора (умен!), лишенный чинов и поместья, был отправлен всех дальше — на Соловки.

Игумен, покойный отец Иаков, велел выделить опальному стольнику келию, сытно кормить, работы не задавать. А что с ним делать? Прислали не пойми кого — не узник, не трудник и не послушник. Однако Аверкий не хотел быть праздным нахлебником — вместе с братьями возил из Колмогор известь, таскал «дикий» камень на строительство стен. Свободное время выпадало — читал и беседовал со старцами. И как-то само собой получилось, что не захотел он возвращаться в мир царских палат, интриг и придворных сплетен, став послушником, а в скором времени и иноком Соловецкого монастыря — Авраамием…

Отец Антоний втайне гордился, что монах, чье имя называли рядом с именами воевод земли русской, принимал постриг на Соловках. А он, смиренный мних, держал тогда ножницы…

Как знать, не сидел бы сейчас старец Авраамий в настоятельском кресле, но Годунов, некоронованный государь, узнав о постриге, приказал вернуть заговорщика. Борис Годунов, при всех недостатках, ценил умных людей.

Авраамия, говорят, в последний раз видели в войске князя Пожарского, что шло на Москву. А удалось ли отбить Первопрестольную у ляхов или нет, никто пока не знал. Думал настоятель, что не раньше октября известно будет. Вот, стало быть, прибыли и новости. Рановато.

— Зови Авраамия, — приказал игумен. Спохватившись, сказал: — Старца ко мне в келию, а остальных в странноприимческую избу поставь. Пусть отдохнут, а после заутрени разберемся.

— Отец игумен, а там и мнихи, и миряне. Негоже старцев вместе с мирянами селить. Надобно иноков-то по келиям расселить… — заявил послушник, но, поняв, что ляпнул не то, да еще и учить настоятеля вздумал, упал на колени: — Прости, отец игумен…

— Яков, кто у тебя отец-наставник? — ласково поинтересовался игумен и сам же ответил: — Отец Фома. Так вот, сыне. Утречком, как к отцу-наставнику на молитву пойдешь, скажешь — отец-настоятель велел вам обоим на две седьмицы на скотный двор идти, навоз за коровами убирать. Понял, за что?

— Понял, отец настоятель, — угрюмо кивнул послушник, целуя руку игумена.

— Ну, так за что? — мягко, но требовательно спросил игумен.

— За язык болтливый…

— Только ли за язык?

— За гордыню, — вздохнул послушник. — За язык, авве, ты бы только одну седьмицу назначил.

— Вот и молодец, — похвалил отец Антоний юношу. — Ну, ступай с Богом.

— Прости, отец настоятель, — опять повалился Яшка в ноги игумену. — Моя дурость! Меня накажи, а авву Фому за что? Наставник — он же хворый да старый. Тяжело ему будет на скотном-то дворе…

— Что хворый отец Фома — ведомо мне. Ну, на скотном дворе воздух свежий, говнецом попахивает. Ядреным таким несет! Ух! Хворым да болезным — очень полезно! Все, ступай, да старца Авраамия не забудь привести. Да, вот еще что, — остановил настоятель юнца. — Узнай, нет ли хворых среди прибывших. Или да раненых. Ежели нуждается кто, брата-лекаря кликнешь. Разбудишь. А если оголодал кто из пришлых, на поварню сходи, хлеба да квасу принеси.

— Понял, отец настоятель, — кротко и смиренно произнес послушник, кланяясь игумену.

Отец Антоний видел, что желает послушник спросить, почему это нужно из-за пришельцев нарушать устав обители — кормить после ужина, но не рискнул. Или хватило ума понять, что устав монастырский иногда можно нарушить.

Когда за послушником закрылась дверь, отец Антоний улыбнулся. Пожалуй, скоро Якова можно в рясофор постригать[9]. Болтает — не страшно. Зато о наставнике печется. Отец Фома, что скоро Великую Схиму примет, работать за себя не позволит — сам будет и навоз убирать, и сено носить, а Якову урок будет дан, что нельзя монахам возноситься. А не поймет — навоза на его век хватит. Не хватит навоза, пойдет вместе с поморами топляк из моря таскать. Очень полезно, коли заносишься.

Улыбка сошла с лица настоятеля так же быстро, как и пришла. «Коли Авраамий прибыл — плохие, стало быть, вести!» — решил отец Антоний.

— Отец настоятель, старец Авраамий, — сунулся в келию Яшка.

— А без тебя бы он дорогу не нашел? — хмыкнул игумен. — Пусть заходит, не к царю, чай…

— А я… — хотел что-то сказать послушник, но решил не искушать судьбу, исчез.

— Благослови, отче, — попросил Авраамий Палицын, входя в келию.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа… — осенил игумен склоненный клобук. Не удержавшись, провел пальцем по седой пряди, что выбивалась из дыры — будто саблей чиркнуло: — Голова-то цела?

— Цела, — отозвался Авраамий. — Дурной голове, что ей сделается?

— Шутник ты, — хмыкнул отец Антоний. Не то порадовался, не то укорил. — Садись в креслица.

Келия отца Антония почти не отличалась от братских. В углу — образ Пресвятой Богородицы, по стенам — лики преподобных основателей обители Савватия, Зосимы и Германа, лампадки, подставка для книг, узкий топчан. Разве что просторнее — надобно отцу игумену где-то людей принимать и грамотки важные хранить. Потому был еще и сундук, обитый медью, тяжелый стол, заваленный пергаментами и бумагами, креслица, вырубленные из цельного капа. Была еще и особливая лежанка для мальчонки-келейника, что дрых без задних ног.

Старец Авраамий, садясь в креслица, поправил рясу, с заплатами, а кое-где зашитую грубо, через край.

— Это ты скромность свою кажешь? — кивнул игумен на дыры и заплаты. — Или переодеться не во что? Ладно, ужотка скажу, чтобы рясу тебе новую принесли. А не то ходишь, как расстрига какой.

— Благодарствую, отче, — равнодушно отозвался Авраамий.

— Побелел ты брат, побелел. Зато волосы на месте, — качнул головой игумен и, улыбнувшись, провел ладонью под клобуком: — А я свою гриву растерял.

Авраамий, устало улыбнувшись, сквозь силу попытался пошутить:

— Ничего, отче, новая нарастет.

— А коли нарастет, так на что она мне? — хмыкнул настоятель. — И раньше-то ни к чему была — не видно под клобуком, а теперь-то и подавно. Думаю, скоро помирать придется. А как теперь и помирать, не знаю? Преемника-то кто утверждать будет? Владыка в Новгороде, а там свеи. И патриарха на Руси нет. Видно, придется так, без благословления игумена ставить.

— Говорят, молодостью — не жить, а старостью — не умереть…

— Говорят, — кивнул игумен. — Вот в следующем годе, как лед сойдет — так и помру.

Авраамий не стал спорить. Если игумен сказал, что собрался умирать, то знает, о чем говорит…

— Ну да ладно, на все — воля Божия, — махнул рукой настоятель. — Новости-то сильно плохие? Было бы что хорошее, не приехал бы. Или опять в опалу угодил?

— Да уж лучше бы в опалу — не привыкать… — сказал Авраамий, облокотившись о стол. — Новости, отче — хуже некуда. Войско Земское рассеяно, князь Пожарский убит. Ну а где Трубецкой и Минин Кузьма — не ведаю. Может, убиты. Может, в плен попали — так это еще хуже. Трубецкого-то, как князя, легкой смертью казнят, а что с Кузьмой сделают — подумать страшно…

Отец настоятель медленно встал, повернулся к святым образам и перекрестился:

— Упокой Господи, душу раба твоего Димитрия и ратников, павших за землю русскую… — Повернувшись к старцу Троице-Сергиевой лавры, отец Антоний сказал: — Сегодня же велю панихиду отслужить по князю и всем убиенным…

— Много нынче панихид-то служить нужно, отче…

— Это да… — грустно кивнул игумен и спросил: — Где воеводу-то схоронили?

Авраамий не ответил, склонив голову так, что куколь закрыл все лицо. Отец Антоний понял его молчание по-своему.

— Не смогли вынести? — с пониманием спросил игумен. — Или… выносить нечего было? — Тяжко вздохнув, сказал: — Ну, Бог даст, не останется тело поверх земли…

— Тел-то там много осталось, — грустно сказал Палицын. — Только воеводу-то мы не бросили, а вынесли, но… — Авраамий замолк и, приподняв голову, пристально посмотрел на настоятеля.

Игумен и келарь мерили друг друга взглядами с миг, не более. Но отец Антоний понял, что хотел сказать старец.

— Да ты в уме ли, келарь? — гневно вскинулся настоятель. — Мертвеца столько верст вез?! Пошто?

— Утром, перед битвой, князь-воевода Димитрий Михайлович исповедался и святое причастие принял, а потом и говорит — ежели, мол, Москву не освободим, то он в мнихи уйдет. Пешком на Соловки, игумену в ноги падет, в послушники будет проситься. Ну а я, грешным делом, ему и говорю — коли не освободим, сам тебя на Соловки отведу. Отпрошусь у отца настоятеля, вместе с князем служить стану. Вот, стало быть, Москву князь не освободил. А я вроде как завещание княжеское выполнял, волю его последнюю. Да ведь и сам — обещал. А то, что пообещал, выполнять нужно. Так что прости меня, отче, но не мог я по-другому…

— Ох, Авраамий, Авраамий, дурья твоя башка, прости Господи! — покачал головой игумен, растерянно садясь в кресло. — Что и сказать-то, не знаю… Не мне тебя судить. Молиться за тебя буду. Сам помолюсь и братии накажу. Господь, он нас глупых всегда прощает. А как с телом-то? Ты же его сколько дней вез, так оно, почитай, тогось…

— Да нет. Ни запаха нет, ни тления. Мы как тело-то с поля увезли, домовину изладили, да медом залили… Ну а потом колоду на воз, до Углича, а там — на лодью. По Волге да по Шехони-реке до Череповеси, а там телегу и до Вологды. Ну а уж по Вологде, Сухоне да Двине до Архангельского монастыря несложно доплыть. Передохнули чуток, домовину на коч перенесли.

— А чего вас на ночь-то глядя понесло? А не дай бог, шторм разразится? Этот же повезло вам, дуракам.

— Так уж получилось, — невольно улыбнулся келарь. — На лодье речной через море идти несподручно. Сам знаешь — борта низкие, воды бы зачерпали. А рыбаки везти отказались. Море, мол, бурное. Хотел я коч купить, да деньги все извел…

— Значит, ты еще и коч украл, — развеселился настоятель. — Ну и ну, отец келарь… Коч украл, ровно тать в ночи.

— Украл, — согласился Авраамий без особой вины в голосе. — А что делать-то было? Забесплатно, да под расписку, может, и дал бы кто, да искать мне невмочь было. Спешил сильно. Мы, почитай, две недели, что в дороге были, не ели толком и не спали, все на ходу.

— За две недели от Москвы до Соловков? — удивился игумен. — Да за две недели струг от Вологды до Колмогор не пройдет. Как это ты исхитрился?

— Вот и говорю, спешили мы. Все же не дело это, чтобы тело поверх земли лежало.

— Эх, келарь, келарь, отчаянная ты головушка, — покачал головой настоятель. — Не всякий помор в эту пору в море выйти рискнет. Сохранил вас Господь…

— На все Его воля, — перекрестился Авраамий. — Опасался я — сумею ли до Соловков-то дойти? Все ж пятнадцать лет минуло. Боялся — не уйдем ли куда-нибудь к свеям али на Грумант. Ну, смилостивился Господь…

— Ладно, — махнул рукой игумен. — Князя мы завтра отпоем, похороним. Домовину недолго изладить. Море поутихнет, коч велю хозяину отогнать, чтобы до льдов успеть. Ну, алтын ему в подарок пошлю. Одно разорение с тобой… — пошутил настоятель.

— Отработаю, — покорно кивнул Авраамий.

— Куда же ты денешься? — хмыкнул отец Антоний. — Уж грех-то я на себя возьму, раз такое дело, а вот отработать самому придется. Ну, ты вначале новости сказывай. Глядишь, половину отработки скощу. Иная новость дорого стоит. Что там в мире-то делается?

— Ну, какие еще новости… — задумчиво изрек келарь. — Про царя Василия слыхал что-нибудь?

— Ну, только то, что в мнихи его насильно постригли да в Чудов монастырь отвезли. Так это уже давно было.

— Помер царь-то, — перекрестился Авраамий. — Ляхи его в Кракове голодом пытали да до смерти запытали. Хотели, чтобы от венца царского отрекся да Владислава русским царем признал. А он одно твердит: «Клобук монашеский, не гвоздями прибит. Я, мол, русский царь, царем и останусь!»

— Царствие Небесное, — перекрестился теперь и настоятель. — Молились мы за Василия Ивановича, как за Государя Всея Руси. Старцы Соловецкие, что в Великой Схиме пребывают, решили, что незаконно его в иноки постригли.

— Вот патриарх Ермоген, Царствие ему Небесное, так же считал. Говорил — коли князь Туренин клятву монашескую давал, то, значит, не Шуйский иноком стал, а Туренин.

— А сам-то ты, Авраамий, ездил же иноземца в цари звать?

— Ездил, — не стал кривить душой келарь. — Велено было ехать, я и поехал. Как Святейший патриарх велел, так я и сделал.

— По приказу ли? — пристально посмотрел на Авраамия настоятель. — Сам-то как думал?

— Сам-то как… — хмыкнул келарь. — Да и сам, отче, подумывал было — а не лучше ли будет, коли царь на Руси появится? Рюрик, Трувор да Синеус кем были? Варягами, сиречь, свеями. А пришли на Русь, так русскими стали. А они ведь еще и язычниками были, идолам кланялись. Принял бы королевич православие, язык выучил, на какой-нибудь девице-боярышне наших кровей женился, вот русским бы и стал. Ну а раз Владислав католиком остаться решил, то, стало быть, не нужен нам такой царь. Свой нужен, исконный.

— Вот так вот, — вздохнул настоятель. — И патриарха ляхи уморили, и царя… Без патриарха и архиереев некому ставить, а без них — попов негде взять. Кое-где мужики сами выбирают. Ну, это-то еще куда ни шло, — махнул рукой отец Антоний. — Поморы, вон, издавна сами попов ставят, а уж потом за благословлением идут. Хуже, коли совсем без духовников… Ереси так по земле и ползут.

— Это да, — кивнул Авраамий. — На Москве, вон, жидовствующие опять объявились. Ладно еще, что католики их не особо жалуют. На деревнях, сам не видел — врать не стану, народ сатане стал кланяться. Мол, раз беды кругом, значит, Бог от нас отвернулся. Ну а Бога нет, будем дьяволу кланяться.

— Ну, с этим-то мы справимся, — уверенно кивнул игумен. — Главное, чтобы народ в схизматики не подался…

После затянувшегося молчания Авраамий спросил:

— Как у вас-то, отче? Слышал, тоже не все ладно.

— Куда уж, ладно, — вздохнул настоятель. — Весь прошлый год свеи донимали. Вначале король грамотку прислал — не хочет ли обитель его русским царем признать? Мол, признаете, будете жить как у Христа за пазухой. Ну, я ему и отписал — мол, хоть и нет у нас царя, но будет нужен, так своего, природного выберем, а иноземцы не нужны. Не велел патриарх иноземцам кланяться, так тому и быть.

— Обиделся король-то?

— А как же. Как грамоту получил, так и приказал волости монастырские зорить. Лесу сколько попортили да пожгли, ироды! Всю нынешнюю весну трудников посылал новый лес сажать. Новые-то деревья когда еще вырастут? Вначале на Колу пришли, так я туда стрельцов наладил. Выгнали шведа. А им все неймется! Корабли у обители все лето простояли. Разведку высылали. Мужики местные хотели послухов этих куда-нибудь в болото отвести, да там и оставить, но я не велел. Пусть, думаю, посмотрят, не жалко. Ну, видимо, донесли лазутчики, что вокруг обители стены каменные стоят, так они и нападать не посмели. Ближе к осени обратно ушли.

— Ну, не зря, значит, мы камень-то таскали, — сказал Авраамий, вспоминая, как в былые времена он таскал камень, что в изобилии валялся по всему острову.

— Вот-вот, — кивнул настоятель. — Соловецких стен испугались, так решили на Заонежье напасть. Отписал я тогда Колмогорскому воеводе, чтобы стрельцов прислал.

— Прислал? — спросил Палицын.

— А как же. Лихарев с Беседновым свеев гнали от Заонежья до самой Швеции. Может, дальше бы гнали, да пришла грамота, что мир заключен между нами.

— И что, утихли свеи?

— Еще чего, — хмыкнул игумен и кивнул в сторону сундука, на крышке которого были свалены грамоты. — Вон, каждый месяц грамоты шлют. Требуют Корелу с Колой да Сумский острог. Я уж на эти грамоты и отвечать перестал. Чего бумагу-то переводить? Ее к нам из-за моря везут. Лучше пусть на ней «Житие» святителя Филиппа напишут.

— И то верно, — согласился Авраамий и поинтересовался: — Удержите вотчины-то?

Настоятель опустил голову, побарабанил костяшками пальцев о столешницу и раздумчиво произнес:

— Кольские волости и Корелу — вряд ли. У полковника Стиварда, что свеями командует, говорят, войско в полторы тыщи, с пушками. Туда бы стрельцов, чтобы в каждом остроге по пять сотен было, а где ж их взять-то? На всю Кемь и Колу душ пятьсот наберется. Крестьяне есть, да толку-то, коли оружия нет? Ни стен, ни припасов огненных. Из луков против пищалей много не навоюешь. Я уже отписал, чтобы семьи забирали, да к нам шли, пока море не застыло. А сюда не поспеют, чтобы в Сумский острог уходили. Острог подновить успели — стены в два ряда, шесть башен есть. Хоть и деревянные, но крепкие. Летом еще избы поставили, в два этажа. Хлеба запасено, пищали и пороху в достатке. Мы тут, в обители, до самой весны спокойно просидим. Будем к войне готовиться.

— Думаешь, не оставят обитель в покое?

— Где уж там, — покачал головой игумен. — Была надежда, что на Москве царя изберут да порядок начнут наводить. Тут бы и свеи призадумались, и англичане. А теперь вот точно полезут. Ну, обитель-то наша — крепкий орешек. Зубы обломят!

— Мы-то в тягость не будем? — спросил Авраамий, хотя и не сомневался в ответе.

— Вы-то? — переспросил игумен. — Не будете. Наоборот. Запасов хватает, а люди нам — ой, как нужны. Что за народ-то с тобой?

— Старцы из Лавры, кто жив остался. Еще стрельцы из Вологды да воевода Мансуров с ними. Они со мной от самой Москвы идут.

— Петр Мансуров? — заинтересовался игумен. — Знаю такого. Дельный воин и начальник воинский неплох. В Каргополе вторым воеводой был, а потом в Вологде.

— Он отрядом вологодских ратников командовал, а от отряда-то всего ничего осталось. Ну, раненых мы по дороге оставили — кого где. А сам Петр Иваныч да те, кто на ногах остался, со мной пошли.

— Вот и ладно. Старцы пусть с братией будут, покуда в Троицу не уйдут — послушание я им дам. А ратные люди нам особо нужны. Отдохнут, так будет кого к затинным пищалям приставить. Мансурова назначу старшим на Никольскую башню. Шесть башен — шутка ли! Прежний-то старшой помер, а я-то как раз голову ломал — кого бы туда определить? Монахи да крестьяне, они ж не ратники. Биться-то будут, а кто командовать сможет? Я ж еще мыслю, что и ты, брат Авраамий, в военном деле опытный. Так?

Палицын сдержанно кивнул. Хотя и пришлось ему вдоволь повоевать, но воинскими подвигами иноку хвалиться не пристало.

— Ну, брат Авраамий, — продолжал настоятель. — Из братии нашей старец Иринарх в обители всеми военными делами ведает. Худого слова против него не скажу — справляется, но ты с ним по стенам да башням пройди. Все-таки тебе, брат, повоевать-то пришлось. Может, чего толкового подскажешь…

— Слушаюсь, отец настоятель, — склонил голову келарь так, как он сделал бы перед собственным архимандритом, коего инок должен во всем слушаться и почитать аки отца родного и даже больше.

— Ну, подскажешь там, надоумишь — все польза. Но это ненадолго. День, два от силы… Потом-то что? Ты ж, хотя и не наш, но инок. Какое тебе послушание положить?

— Куда поставишь, отче, туда и пойду, — улыбнулся краешком рта Палицын. — Велишь, пойду на скотный двор навоз убирать. Лес рубить, валуны таскать. Или кормщиком, как в прежние времена, известь да камень возить. Скажешь, пищаль возьму да к бойнице встану.

— Ну-ну, — одобрительно хмыкнул настоятель. — Не зазнался, стало быть… Ну, на скотный двор да к кормилу есть кого ставить. С пищалью к бойнице, так тут уж как выйдет. А ты, помнится, летопись хотел писать? Я же помню, как ты хотел написать про то, что на нашей земле случилось, после того как царь Иван Васильевич умер. Про царя Федора хотел написать. А теперь, верно, про Лавру напишешь, как ее от ляхов уберегали?

— Не забыл? — поразился Авраамий и помотал головой. — Да уж, какие теперь книги. До них ли?

— А про книги никогда нельзя забывать. Сегодня забыл, а завтра уже и не вспомнишь. А потом как? Без памяти даже зверь и птица жить не смогут. А уж нам-то память особо хранить нужно! Стало быть, вот тебе и послушание — летопись составляй!

— Спасибо, отец Антоний, — растерянно сказал Палицын. — Даже и не знаю, смогу ли книгу-то написать…

— Неужто писать разучился? — ехидно поинтересовался игумен. — Ну, это дело поправимое. Определю в приют, где брат Сергий сироток поморских грамоте учит. Ежели тебя розгой лупить да на горох ставить — научишься. Вмиг от «аза» до «есмь» ден за семь пройдешь.

— Тебе бы шуточки шутить, отец настоятель, — обиженно проворчал Авраамий. — А я, пока келарем был, все больше описи да заемные грамоты писал. А погодную летопись вести — это же сколько бумаги попусту изведу, пока не приноровлюсь?

— На доброе дело и бумагу не жаль извести, — пожал плечами настоятель. — Коли какие листы испортишь — братьям отдашь. Хоть на поварню — соль заворачивать или охотникам на пыжи. Порченую бумагу всегда пристроить можно. А новую бумагу мы каждый год кипами, по полпуда прикупаем, не разоришь. Все, что нужно, — бумагу, чернила, — тебе прямо в келию принесут. Перья-то какие нужны? Гусиные, лебединые? Хошь — из правого крыла, а хошь — из левого. Правда, я до сих пор уразуметь не могу — чем это левое крыло лучше правого? Ты-то не знаешь?

Авраамий тоже не знал, почему перья из левого крыла птицы стоят дороже, чем выдернутые из правого.

— Были бы чернила, а писать-то я и пальцем могу.

— Ну, твое дело, — не стал спорить игумен. — Перьев тебе принесут, а дальше уж сам смотри. Пальцем писать нравится, пиши и пальцем. Свечи, само собой. Книги нужные сам возьмешь. Скажу книгохранителю, чтобы он тебе на вынос разрешил брать. Ну, теперь-то что? Устал небось? — участливо спросил игумен. — Есть-пить хочешь?

— Хочу. Только вначале бы отдохнуть. На еду уже и сил нет — ложку в руках не удержу, да и на молитве на ногах не устою. А с тобой, отче, говорю, да понимаю плохо, о чем говорю. Веришь, нет — сам не знаю, как это мы до Соловков-то добрались. Сейчас бы мне упасть, да и не вставать. Вон, — кивнул Авраамий на келейника, который так и не проснулся, — лягу сейчас рядом, да и засну.

— Отдыхай, — кивнул настоятель. — На заутреню не ходи, помолимся мы за тебя и за товарищей твоих. Скажу братии, чтобы не тревожили. А как выспитесь, в трапезную проводим. Да прикажу, чтобы баню истопили. Ну, не забыл еще, где твоя келия была?

— Да вроде бы нет, — с трудом вымолвил Авраамий, поднимаясь с места. — Мы ж, отче, с тобой соседями были.

— Ну, туда и пойдешь. Раньше-то в ней брат Стефан жил, а теперь пустая стоит.

— Стефан? — невольно остановился келарь. — Это не тот ли, что при Иоанне царем был, Симионом Бекбулатовичем? Князь Пожарский мне челобитную давал прочесть — инок Стефан, бывший хан Касимовский, да царь Всея Руси, пребывающий в Соловецком монастыре, челом бьет, молит перевести его куда-нить потеплее — в Череповский монастырь али в Кирилло-Белозерский…

— Ну, про царя мне неведомо. Прибыл ко мне инок, инок и отбыл. Просил князь Пожарский, воевода земли русской, его в Кирилловскую обитель перевести, чего не уважить? Зачем мне монахи, что на сторону смотрят? А в труды его — так стар и немочен. Ну а коли и был Стефан ханом Касимовским али царем Московским, так это быльем поросло… Ступай себе. В келии все прибрано, все на месте. Послушника тебе в келейники определю, чтобы печку топил, в делах помогал.

— Отче, ты вот чего скажи, — выдавил Авраамий, опираясь на стенку. — Дале-то что делать? Ведь под Москвой-то уж передолили мы ляхов. Еще бы чуть-чуть — Кремль бы взяли. А что теперь-то делать?

— Тебе — спать идти, а мне Господу молиться.

— Да я не про то… — наморщился келарь.

— Понял я тебя, сыне, понял, — подтолкнул игумен старца к выходу. Осенив уходящего келаря, одними губами прошептал: — То же самое делать, что и всегда делали. Молиться, крепость Соловецкую от врага беречь. Даст Бог — убережем. Кириллова обитель врагу не поддалась, города поморские да сибирские уцелели. Выстоим.

Рыбная слобода и ее обитатели

Если бы не было Рыбной слободы, ее бы стоило выдумать. Стоит на слиянии трех рек, хочешь — плыви по Волге до Каспийского моря. Не хочешь — греби по Шексне до Белого озера, а оттуда, по волокам — до Белого моря. Не нужна ни Волга, ни Шексна — пжалста вам, Молога, а от нее до Мсты по сухопутке, а там до Балтийского моря рукой подать. Даже в сию пору, когда крестьянин не пашет и не сеет, а посадский ремесленник и рад бы чего смастерить, да не из чего, а главное, на какие шиши? — из Рыбной слободы во все края идут барки, унжанки и черепанки, груженные товаром. Потому в слободе всегда многолюдно. Тут и крестьяне, что пришли заработать копеечку, нанимаясь бурлаками и грузчиками, торговый люд — от мелких офеней, что весь товар несут на горбу, до маститых купчин, имеющих склады да лавки в Нижнем Новгороде и в Самаре. Не редкость и иноземных гостей встретить — смуглых и белобрысых, бородатых и бритых, в тюрбанах и меховых шапках, в фесках и широкополых шляпах. Где еще, кроме торга, сумели б ужиться татарин и еврей, литвин и немец, поляк и запорожец? Правильно — только на кладбище! И то, если хоронить рядышком, не разбирая, где иудей, а где католик.

Ляхи и русские тати, привозившие награбленное, сбывали все тут же, за половину, а то и за треть цены, а местные и приезжие не спрашивали, откуда взялось зерно, почему холсты выпачканы кровью, а платье и порты выглядят так, будто их снимали с мертвецов.

Рыбную слободу не грабили ни ляхи, ни татары. По негласному соглашению она была объявлена ничейной землей. Раз ограбишь, а потом? Потом туда уже ни купцов, ни гостей никаким калачом не заманишь…

А теперь ограбить Рыбную трудновато. Стрельцы, что ходят под рукой у воеводы, свернут башку любому. А понадобится — рыбинцы и сами в ополчение встанут. Это в прежние годы было с полста дворов, а теперь тыщ пять. Слобожане были готовы молиться на своего воеводу — Александра Яковлева, сына Котова, величая его с «вичем».

Котов происходил из дворян московских, что на виду у царей. Когда Годунов отправил учиться недорослей в немецкие земли, среди них был и Алексашка. Три года постигал новик премудрости латыни и греческого, математики и медицины. В науках успехов не достиг, по-немецки изъяснялся с запинкой, а по-латыни — с грехом пополам, а по-гречески вообще никак. В медицине усвоил лишь ланцет для пускания крови, а в арифметике дальше двух действий не пошел. Зато хорошо рассмотрел, как обустроены немецкие города, как содержатся улицы и дома и как нанимать на службу драбантов — сиречь наемников. Вернувшись, ждал Александр, что будет он при особе царской, но получил назначение в слободу воеводой. Вместе с отцом горевал, недоумевая — чем вызвана опала? Было невдомек, что хотел царь испытать юношу перед тем, как дать большой чин! Но умер Борис Федорович, а про молодого воеводу забыли, а коли вспоминали, то так: сидит в слободе и нехай сидит!

А потом и сам попривык. Тем паче места оказались красивыми, а должность хоть и хлопотная, но важная.

Со времен, о которых никто не помнил, слобожане платили оброк красной рыбой, а царь Василий Иванович Шуйский стал требовать, окромя этого, по пять копеек со двора. Пять копеек слобожане пережили, не заметили. Вот когда Минин собирал ополчение, пришлось затягивать пояски — требовал говядарь земли русской неслыханную дань — десятую часть от всего добра!

Может, кто другой стал бы пороть горячку, но не Котов. Понимал, что начни орать да за грудки хватать — посадской люд его в Волге бы утопил. Собрал Александр Яковлевич городской собор, пригласил выборных ремесленников да именитых купцов. Сидели, кряхтели, головы ломали долго, но порешили — платить! Пожарский сгинул — даже тела не нашли, Москва у ляхов, а слобода вроде бы и без власти. Опять собрал Котов народ и опять кумекали, как дальше-то жить? О Великом Новгороде, о вольностях тамошних все помнили. Кое-кто из купцов бывал в немецких да фряжских землях, где города никому не подвластны, окромя императора. Звучало заманчиво… Самим, стало быть, полными хозяевами быть. Только если ты в Совете заседаешь, то торговать-то когда? Да и Советом только советоваться хорошо, а не дела делать. Чтобы в слободе порядок блюсти — один хозяин нужен! Потому решили, что Александр Яковлевич останется воеводой, а подати государевы да корм воеводский свозить на воеводский двор, как прежде. Волен Александр Яковлевич решать — себе оставить, царю-королю отдать или на что другое потратить. Но на всякий случай за казенные деньги должен ответ перед обществом держать… А общество в случае чего заложится за воеводу!

Оставшись без высшего начальства, Котов развернулся. Для начала поселил на своем дворе Тимофея Брягина, который лет двадцать в Засечной черте остроги ставил, а теперь слонялся не у дел, прося, Христа ради, на хлеб и на водку… Александр Яковлевич велел опохмелить мастера, отпоить квасом, а потом два дня в бане парить. Очухавшись, Брягин взял у воеводы две копейки и пошел на торг, но вместо водки (денга штоф да полденги огурец) купил бумаги (кипа — копейка!), перьев и чернил. Неделю бродил вокруг слободы, пачкал бумагу. Принес чертеж воеводе, а тот лишь за голову схватился. Но, пораскинув мозгами, принялся нанимать плотников и землекопов. Не прошло и месяца, как потянулись к слободе плоты из бревен, телеги с щебенкой и камнем, мастеровые из Весьегонска, с Мологи. Даже из Новгорода Великого перебирались плотники. Шли поодиночке, артелями и целыми семьями. Денег больших за работу не просили. Рады, что вообще что-то платят да кормят. Купеческая старшина поначалу плечами пожимала. Ну, слобода, чай, не посад, зачем ей стены? Но когда вдоль Волги появились клети (вроде как срубы домов, только сплошные, с щебнем внутри), а потом башни, затея им так понравилась, что пошли спрашивать воеводу — а хватит ли денег? Ежели что, то и подсобить согласны! Когда всем миром навалились, камня собрали столько, что хватило на две надвратные башни. Купцы заподумывали, что неплохо бы отстроить каменный храм, а потом — перекинуть мост через Волгу, на левый берег, где был когда-то град Усть-Шехонск, что сгинул, но дал жизнь слободе. Без каменного храма, без моста слобода городом не станет… Ну, очень хотелось купечеству, чтобы Рыбная слобода стала градом. Город, оно как-то солиднее… «Городовой» воевода звучит не в пример красивее, чем «слободской»… Но опять-таки, как хош обзовись, но толку не будет, если в слободе-посаде должной силы не будет… Рыбная слобода росла и расширялась. Складов купеческих — немерено, а сколько постоялых дворов, ведал только сам воевода, да его помощник Николка, что был за казначея. В народе Рыбную слободу уже называли Рыбнинском. В прежнее время воевода имел под рукой две сотни стрельцов. Один месяц первая сотня в караул ходит, а вторая дома сидит, рыбу ловит или в лавках торгует, а потом, стало быть, наоборот. Со стенами и с башнями народу понадобилось больше. Теперь в слободской страже уже пять сотен. Брали не всех подряд, а только опытных ратников. Рядовыми караульными ходили стрельцы, успевшие повоевать под хоругвями Скопина-Шуйского и Пожарского, десятниками — дворяне, лишившиеся поместий, а сотниками — воеводы порубежных городов, что отошли к Польше и Швеции. Хуже с оружием. Бердыши и сабли, слава богу, делали на месте. А вот с пищалями… Разоренная Тула ничего не давала, а в Устюжне Железнопольской могли лить только пушки. Немецкое и аглицкое оружие поляки и свеи не пропускали. Но все-таки воеводе удавалось заполучить в оружейную кладовую (или, как теперь стало модным говорить, — Арсенал!) иноземные ружья. Французские мушкеты проделывали такой путь, что диву даешься — из Марселя, по морю в Стамбул, а оттуда, другим морем, в Трапезунд. Потом горными тропами контрабандистов — в третье море, а потом — по Каспию и Волге в Рыбную слободу. За мушкеты, из-за которых неизвестные люди рисковали свободой и головами (во Франции за такую торговлю положены галеры, а в Турции — смерть!), воеводе приходилось выкладывать по пятьдесят ефимков, вместо обычных двадцати, но они того стоили. Кремневый замок, всобаченный хитромудрыми французами, был удобнее фитильного или колесцового. Но, купив сотню новых мушкетов, воевода решил — хватит. Казна не бездонная.

Старши́на купеческая шушукалась — а не хочет ли Яковлевич себя князем объявить? А что? Крепость есть, дружина тоже. Почесали купцы бороды и решили — а что, правильно. Пусть становится князем, али, на немецкий манер, — бургграфом. Худо ли — верст на сто в округе не встретишь разбойников. И мзды от татей не брал, как другие воеводы. Конечно, были в слободе конокрады, мазурики и грабители, но меру знали…

Терем воеводы стоял неподалеку от Соборной площади, саженях в ста от храма Преображения. Посмотришь вверх, шапка упадет! Резное крыльцо, узорчатые ставни. Лепота! Но как же иначе, если воевода в слободе — царь и Бог?

Раньше тут был пустырь в добрую десятину. А теперь сад разбит, огород. Во дворе — конюшня и коровник, кожевня, шорная мастерская и прядильня. Душ сто трудилось. Были и кабальные холопы, и те, кто на жалованье. Рабочих рук нынче хватало, а с работой плохо.

Александр Яковлевич уже отужинал и собирался лечь отдыхать, как во дворе затявкала собачонка. Не зло, а так, для приличия, чтобы хозяева знали — «Бдю!»

— Когой-то там несет? — пробурчала супруга, что вместе с кухонной девкой убирала со стола.

— Свой! — уверенно сказал хозяин, прислушиваясь к тявканью. — Щас, дядька Яков придет и скажет.

Словно подслушав, в комнату заглянул Яков, старый холоп, что был у воеводы за привратника, за сторожа, а понадобится — так и за телохранителя.

— Хлеб да соль.

— Ужнать будешь? — поинтересовался Александр Яковлевич, а хозяйка даже приостановилась в ожидании ответа.

— Благодарствую, ужнал уже, — отмахнулся Яков. — Тут, воевода, такое дело. С постоялого двора человечек пришел, мать его ети… — Холоп многозначительно кашлянул, показав глазами на хозяйку и девку.

— Авдотья, Машка, ступайте, — распорядился воевода, и женщины послушно вышли — девка, без слов, а хозяйка, проворчав вполголоса: «Тайны-то тут разводите, на пустом месте!».

— Значится, твою мать, пришел с караван-сарая, где Борька-татарин, ети его мать, парнишка, да грит — гололобые к Борьке, мать их так, девок привезли, — сообщил Яков. — Весь день их пластали, а щас кому-то из бусурман продать собрались.

— Ну и что? — не понял Котов. — Ну, привезли и привезли.

— Да ты че, воевода, совсем ох…л, твою мать?

— А твою мать?! — разозлился Яковлевич. — Толком-то говори…

— Ну, воевода, мать твою за загривок, — разозлился холоп, стукнув кулаком по косяку так, что загудел весь терем. — Девок на продажу привезли, не понял? Русских девок!

— Наших девок, да бусурманам продать хотят?! — взревел воевода.

— Ну, дошло, наконец. А то даром что воевода, мать твою, а доходит до тебя как до утки — на пятые сутки, — облегченно выдохнул Яков.

Александр Яковлевич вскочил, принялся сбрасывать домашнюю рубаху.

— Авдотья, Машка, одежу выходную тащите, оружие! — заорал Котов домочадцам. — А тебе, дядька, за матюги как-нибудь прикажу батогов всыпать! — пригрозил холопу и махнул рукой: — Костромитинова поднимай!

— Ну так, мать твою, через подворотню, прикажи! — развеселился старик. — А Костромитинова с особым десятком я уже кликнул!

Одним из новшеств Рыбной слободы был «особый десяток». Проще говоря — один десяток из сотни стрельцов, что заступала на службу, не нес караул, а размещался в особой, Стрелецкой, избе. Вроде на тот случай, если подмога понадобится. Поперву попавшие в избу радовались, что смогут дрыхнуть целыми днями! Ан, нет. Ни выспаться вволю, ни, там, выпить-закусить не позволили. Был у Котова человек, из «засечных» дворян — Леонтий Костромитинов. Возрастом не младше Якова, а крепок, как дуб. Десяток Леонтий гонял в хвост и в гриву, заставляя стрельцов учиться тому, чему дворян да боевых холопов учат с детства — рубить саблей и драться без оружия, стрелять из лука и палить из мушкета. Мужики матерились, пытались жаловаться воеводе, а кое-кто даже норовил подраться с мучителем. Но толку от этого вышло немного: драчуны ходили с битыми харями, а с жалобщиками воевода разбирался просто — сдавай пищаль с бердышем и отправляйся к растакой-то матери!

Стрельцы от восхода до заката махали бердышем, в строю и в одиночку ставили удар по конному и пешему, палили из пищали кучно и россыпью. Для такого дела воевода не скупился на порох и свинец. Обычно к концу первой недели втягивались. Ну а к концу месяца уже было любо-дорого — со служилым дворянином, иноземным наемником или боевым холопом рыбнинскому стрельцу тягаться трудно (но можно!), но с кем другим — запросто! За год, что Костромитинов провел в Рыбной слободе, таких ратников получилось больше сотни.

Когда воевода спустился во двор, у калитки ожидал десяток стрельцов во главе с самим Костромитиновым.

— Ну, с богом, — перекрестился воевода и, пропустив вперед стрельцов, пошел вместе с Яковом замыкающим.

Караван-сарай, отстроенный татарином Базарбаем, напоминал крепость: мощные бревенчатые стены, внутри которых гостевые комнаты для гостей из Турции и Персии, двор, где разбивали шатры татары, не любившие крыш. В высоких дубовых воротах, обитых железом и утыканных гвоздями, имелась калиточка. Вот в нее-то Костромитинов и постучал. Открылось маленькое оконце, забранное решеткой, через которую были видны глаза.

— Чево хатэл? — поинтересовался неизвестный привратник.

— Открывай, — потребовал Костромитинов.

— Завтра прихади, — ответствовал голос, и оконце закрылось.

— Ах ты засранец! — возмутился Леонтий Силыч и опять постучал: — Хозяина позови. Скажи, воевода пришел!

— Завтра прихади. Хазяин отдахать спать, никаго не пускать.

— Ну, ладно, — с угрозой в голосе сказал Костромитинов. — Дай-ка пищаль, — потянулся он к ближайшему стрельцу и, взяв оружие, что есть мочи долбанул прикладом в калитку. Грохот поднялся такой, что изнутри залаяли собаки. Наконец-таки оконце снова открылось и показалось лицо хозяина.

— Зачем стучишь, Лявон? — приторно ласково спросил Базарбай. — Зачем людей беспокоишь, а?

— Ворота открывай, разговор есть, — хмуро сказал Костромитинов.

— Какой разговор на ночь глядя? — делано удивился татарин. — Завтра приходи, а? Поговорим, шашлыка покушаем, пловом угощу.

— Базарбай, ты долго будешь ваньку валять? — выступая вперед, спросил воевода. — Тебе что, непонятно сказано? Открывай двери!

— Э, воевода-боярин, — радостно завопил Базарбай, изо всех сил изображая радушие. — Что случилось, боярин?

— Сам знаешь, что случилось. Открывай двери, — повторил воевода, начиная злиться. — Иначе — высадим!

— Э, воевода, моя дверь крепкая, — зацокал языком татарин. — Ты скажи лучше, что тебе надо? Подати я заплатил. Бакшиш хочешь? Завтра домой принесу. Зачем дверь открывать? Ты так скажи — может, ответить смогу.

— Ведомо мне, что у тебя на дворе русские девки, которых продать собираются, — попытался объяснить воевода.

— Э, а что девки? — удивленно воззрился татарин. — Если я девка куплю, моя она девка!

— Купчую покажи, — потребовал Котов.

— Э, какой купчий тебе?

— Такую, в которой девки себя продают, — терпеливо сказал воевода. — Или от старого хозяина купчая, где вписано, что согласны девки другому запродаться. Может, вольные они али крепостные чьи. Нельзя на Руси людей без их согласия продавать!

— Купчий йок! Зачем купчий? Я купил — мой девка. Якши, да? Мой улусник девка у ляха купляй, он его хазяин. Какой купчий? — начал горячиться Базарбай, от волнения забывая русский язык. Но дверь не открывал…

— Ну, не хошь по-хорошему, будет по-плохому. Будет тебе сектым башка! — прорычал воевода и кивнул Костромитинову: — Командуй, Леонтий Силыч.

Пока Леонтий отводил стрельцов в сторону, Котов озабоченно спросил у верного холопа:

— Чего это он? Нешто, не понимает, что с огнем играет?

— Ну так, мать его за ногу, известно чего, — уверенно ответил Яков. — У них же, у гололобых, язви их в качель, мать их, в деда, обычай такой. Если гость в доме, то хозяин должен гостя защищать!

— Хороший обычай, — одобрительно сказал воевода и поинтересовался, кивнув на ворота: — Осилим, как считаешь?

— А куда мы денемся? — беззаботно отозвался Яков. — Если чего, мать его за ногу, е… оно колом, пушку подтащим!

Александр Яковлевич, наблюдая за подготовкой, лихорадочно размышлял. Удастся ли высадить калитку, нет ли, но залп переполошит всю слободу. А дальше? Не высадишь с первого раза, придется пушку тащить или жечь караван-сарай к ядреной матери! Сжечь можно — подворье в стороне, огонь на дома не перекинется. Среди слобожан немало пришлых, у которых к татарам свои счеты. Да и рыбинцы поддержат. Что же получится? За милую душу вырежут всех, кто живет у Базарбая, а потом и других. Татары, которые разбойники, — хрен-то с ними. Но немало и обычных людей. А персы, турки, с которыми уже не первый год ведется торг? Нет, по-другому нужно!

— Леонтий, подожди пока, — остановил воевода дворянина, который уже собирался сказать «Пли!».

— Яков! Лук-то у тебя с собой? — спросил воевода, хотя вопрос был лишним — наставник никогда не расставался ни с саадаком, ни с саблей. Холоп вообще считал, что пищали да пистоли — это так, баловство. Вот лук — это да! И бьет дальше, и попадает точнее. Котов был с ним согласен — пока стрелец наводит ружье, холоп успевал засадить три стрелы. Но вот одна беда — нужно долго учиться.

— За крышей присмотри, — показал воевода на плоскую стену-крышу, с которой могли и шарахнуть чем-нибудь.

— Понял, — кивнул Яков, одним движением открывая крышку саадака и извлекая лук. Одна стрела наложена на тетиву, две в руке и еще две в зубах. Александр Яковлевич подошел к калитке и опять постучал в закрытое оконце.

— Базарбай, ты меня слышишь? — ласково спросил он.

Окошечко отворилось и из-за решетки выглянуло перекошенное лицо хозяина.

— Можешь пушку тащить — не открою! — стоял на своем упрямец.

— Ну и не открывай. На хрен мне твоя лачуга не нужна. Будка собачья! Только собакам в ней жить. И сам ты — пес шелудивый, собака страшная!

Глаза татарина выкатились из орбит.

— Сам ты собака русский. И ты, и отец твой, и мать твой собака. У-у!!!

«Лучше бы Якова ругаться отправить!» — поморщился воевода, но было поздно — сам начал, самому и заканчивать. Набрав в рот воздуха, воевода выдал:

— Мать твоя — свинья непутевая. Я твою мать кутым и сестру твою кутым. И тебя кутым! Баба ты, а не мужик. И не кутак у тебя между ног, а ам! Базарбай, кутак барма? Кутак — йок! Ам — терма! Если ты мужчина, а не свинья, выходи ко мне.

Воевода и сам не знал, что означают слова. Вроде ругательства. Татарские, нет ли, хрен его знает, но Базарбай завопил и принялся отмыкать засовы.

— Живым! — приказал воевода.

Базарбай, мешая русские и татарские ругательства, кинулся на обидчика с саблей. Зашедший сбоку Леонтий одним рывком ухватил татарина за шиворот, развернул его вполоборота и отобрал саблю. Прикрываясь караванщиком, как щитом, дворянин заскочил через распахнутую калитку во двор. Следом за ним — Яков, державший наготове лук, а потом и стрельцы. Последним вошел воевода. Возле ворот стояла кучка татар в драных халатах и лисьих малахаях. Не то — шестеро, не то — семеро. За их спинами толпились вооруженные купцы и их слуги. Всего человек тридцать. Татары держали луки, но никто не стрелял, опасаясь задеть хозяина.

По спине Котова прокатились холодные капли. Понятно — стрельцы успеют одним залпом выкосить не только татар, но и купцов, но, умирая, каждый из лучников успеет спустить тетиву. Вот только умирать никто не спешил, потому те и другие медлили. «Лишь бы не дрогнул кто…» — подумал Котов, надеясь обойтись без кровопролития.

— Кто старшой? — поинтересовался воевода, остановив взгляд на толстопузом бусурманине, у которого и халат был новее, и лиса на малахае не тертая. — Давай, сотник, попробуем миром договориться.

— Хазаина отпусти, — потребовал татарин, помягчев взглядом. Чувствовалось, что бусурманину польстило, что назвали «сотником». Десятник, в лучшем случае.

— Скажи своим, чтобы луки опустили, — улыбнулся воевода. — Мы тогда хозяина отпустим и пищали уберем. Вишь, сколько людей безвинных пострадать может.

Татарин быстро окинул взглядом двор. Было заметно, что в башке, отродясь не мытой, шевелятся мысли — восточные купцы, будь они турки или персы, но на помощь единоверцам придут. Но опять же гололобый знал, что сотворит картечь!

От купцов отделился невысокий благообразный человек в дорогом халате и зеленой чалме — купец Хаджа Камиль, самый уважаемый среди восточных гостей. Он же был местным кади — кем-то вроде муллы и судьи. Хаджа Камиль сказал что-то десятнику. Толстопузый огрызнулся, не соглашаясь, но турок повысил голос, и татарин сник. Повернувшись, гортанно отдал приказ, и подчиненные нехотя опустили луки.

Что воеводу удивляло, так это то, что все бусурмане понимают друг друга. Хаджа Камиль был турком, но его речь понятна и крымчакам, и волжским татарам. Сам Яковлевич, когда жил у немцев, удивлялся, что немец из Штудгарда не может объясниться с земляком из Магдебурга. Давно хотел поговорить об этом со знающими людьми, но недосуг.

Когда помятый и злой хозяин караван-сарая отошел, Котов махнул стрельцам, а те сняли мушкеты с бердышей.

— Ну, теперь и поговорить можно, — удовлетворенно сказал воевода.

— Чево ты хочешь? Зачем пришел? — злобно ощерился Базарбай.

— Ты, Бориска, не позабыл, что я в здешней слободе воеводой поставлен? — приосанился Котов. — Стало быть, за порядком и за законами следить должен. А ты закон нарушаешь.

— Какой такой закон? Ничего я не нарушал!

— Закон покойного государя нашего Бориса Федоровича о том, что никто холопами владеть не вправе, кроме их господ. А продавать нельзя, окромя как сам холоп по купчей грамоте заложится, — веско изрек воевода и протянул руку: — Грамоту купчую покажи.

— Царь Борис умер давно. Никто его законы не исполняет, — ухмыльнулся татарин.

— Умер царь, не умер, а законы никто не отменял, — спокойно возразил Котов. — Я за все царство-государство не ответчик. Я тут, в Рыбной слободе, поставлен, и с места меня пока никто не согнал. Стало быть, должен законы исполнять. Мне донесли, что у тебя, Базарбай, на дворе девки незаконно содержатся. Если купчей нет, то я должен этих девок у тебя отобрать и вернуть в первобытное состояние, а тебя суду предать. По закону могу у тебя все имущество отобрать, а тебя в батоги бить! Понял?

— Вы, Александр-эфенди, плохо делаете, — вмешался в разговор турок. — Почтенный Базарбай — хозяин постоялого двора. А на постоялом дворе, равно, как в посольстве, свои законы действуют.

— Господин Камиль, — усмехнулся воевода, поднаторевший в таких делах. — Караван-сарай — русская земля! Если бы Базарбай был турок или там хоть крымчак, то мы бы еще поспорили. Только хозяин-то из казанских татар будет. А Казань-то она еще при Иоанне Васильиче русской стала.

— Ты этих девок видел, а? — ухмыльнулся хозяин, слегка успокоившись.

— Люди видели, — пожал плечами воевода. — Я, Базарбай, могу весь твой двор кверху задом поставить! — пообещал Александр Яковлевич и пригрозил: — А за то, что ты воеводу впускать не хотел, еще штраф заплатишь!

Хозяин поскучнел лицом. Знал, что если воевода сказал, — так и сделает. Однако продолжал упорствовать:

— Девки русский я у братьев купил. Серебром платил, вот. Купчих никаких нет, не нужны нам купчие. А где они девок взяли — их спрашивай. Тангу за девку отдал, мой девка! А штраф какой — скажи, уплочу!

На выручку собрата по вере поспешил Хаджа Камиль.

— Почтенный Александр-эфенди, — сказал турок. — Наш хозяин не имел злого умысла. После вечерней молитвы все правоверные должны ложиться отдыхать.

— Да на здоровье! — улыбнулся воевода. — Девок отдайте, а потом — спи, отдыхай…

— Э, воевода, зачем ты так? — оскалил хозяин зубы в ответной улыбке. — Почтенный кади тебе сказал — правоверные спать должны!

— Я, Базарбай, человек терпеливый, — погасил улыбку Котов. — Но у меня терпение не беспредельно.

— Э, воевода, много крови прольется, — попытался припугнуть татарин, почуяв поддержку, хлопнул себя по боку, где должна быть рукоять сабли. Нащупав пустоту, скуксился, злобно посмотрев на Костромитинова, стоявшего спокойно и вроде бы лениво, но не выпускавшего из виду никого — ни татар, ни купцов.

— Ну, значит, твоя кровь первая будет, — вздохнул Котов, устав спорить.

Стрельцы и татары напряглись, приготовившись вскинуть оружие, Яков с Леонтием переглянулись, а Хаджа Камиль, встав между Котовым и Базарбаем, принялся объяснять что-то хозяину караван-сарая. Хотя воевода не понимал ни слова, но чувствовал — Базарбай готов уступить. Ссориться с воеводой у владельца постоялого двора желания не было. Бориска-Базарбай, в отличие от татар-разбойников, имел хороший доход, и Котов был уверен — не будь тут татар, «каравансарайщик» уже отдал бы девок. Хозяин не хотел терять лицо перед соплеменниками и теперь лихорадочно обдумывал — как ему выкрутиться? Ну, конечно, постарался бы извлечь какую-нибудь выгоду. Что ж, воевода мог бы скостить ему пошлину на полгодика.

Александр Яковлевич почти придумал, как им разойтись без крови, но дело испортил десятник. Старший татарин неожиданно захохотал и заявил:

— Я, урус, на твои законы плевать буду. И на тебя, воевода, плевать…

Рукоятка словно сама прыгнула в руку. Воевода полоснул десятника, как учил когда-то Яков — кончиком клинка, под кадык. Десятник плюнул кровью, схватился за перерубленное горло. И никто еще не успел осознать, что произошло, как Леонтий заорал:

— Пли!

Эх, не зря Костромитинов гонял стрельцов, вколачивая команды. Нет, не зря! И не зря велел взять кремневые ружья, а не фитильные пищали. Стрелять, держа мушкеты на руках, а не на подсошках, тяжело, но залп, выпущенный в упор, смел татар, раздробил голову Хаджи Камиля и уполовинил число купцов, неосторожно вставших за спинами. Но больше всего досталось хозяину, в которого били с двух стволов — там, где был красавец Базарбай, шевелились куски окровавленного мяса и сухожилий…

— В бердыши! — выкрикнул Леонтий и первым ринулся на оторопевших купцов. Восточные гости были вырублены в минуту. Двое успели схватиться за сабли, но, получив по стреле от Якова, не успели обнажить оружие.

Стрельцы, обтирая клочками травы бердыши, морщились — стреляли без упора, и синяки будут, будь здоров! Может, у кого-то и ребра сломаны. Отдача при выстреле такая — будто жеребец копытом лягнул!

Александр Яковлевич, очистив клинок от крови, мрачно осматривал двор. Подозвав Костромитинова и Якова, негромко спросил:

— Ну, что присоветуете?

— А что тут советовать? — удивился холоп. — Девок, мать их так, забрать, да домой идти, е… его в копыто.

— А хоронять кто будет? — поинтересовался Котов.

— Вон, п…ки стоят, хлебала разинули, подойти боятся, — кивнул холоп куда-то в дальний угол подворья. — Вон, пущай они своих бабаёв и хоронят.

Воевода, присмотревшись, чуть не плюнул от досады. Как же он забыл! На подворье Базарбая жили и русские. Немного, человек десять — корабельщики, лоцманы, приказчики. Кто из Казани, а кто из Самары.

— Ну, Леонтий Силыч, а ты что скажешь? — спросил воевода у Костромитинова.

— А чего говорить? — пожал тот плечами, поняв с полуслова. — Яшка девок на подворье отведет, а сюда пущай людей пригонит да пару телег.

— Так тому и быть, — решил воевода. — Яков, девок забирай, веди ко мне. Обратно вернешься — прихвати мужиков, человек десять. Пусть заступы возьмут да пару телег. Хватит пары-то?

— У Базарбая арба стоит, много влезет, — отозвался Леонтий Силыч. Яков посмотрел на хозяина, перевел взгляд на Костромитинова. Сдвинул шапку и, почесав седую голову, старый холоп дрогнувшим голосом спросил:

— Вы, мужики, чего удумали-то? Своих?

Александр Яковлевич, взяв старого холопа за отворот кафтана, приблизился к нему вплотную и дохнул в лицо:

— Ты им языки вырвешь али в яму посадишь? Уйдут — вся Волга будет знать, что в Рыбной слободе стрельцы гостей перебили. Оно нам надо, со всеми османскими да татарскими купцами ссориться?

Старый холоп плюнул, выдал такую матерную руладу, что воевода и дворянин захлопали глазами, а потом бросил шапку оземь, показывая, что раз уж так вышло, то и он останется тут…

Яков и воевода смотрели, как Костромитинов подошел к стрельцам и что-то им негромко сказал. Мужики вроде бы заартачились.

— Тебе-то стоит ли пачкаться? — угрюмо спросил холоп. — Как-нибудь сами…

— Я уже так испачкался, что только со шкурой отскрести можно. Пошли… — процедил сквозь зубы воевода.

— А-а-а! — заорал Яков страшным голосом и, выхватив саблю, бросился к безоружным людям, рубанул первого наискосок, располосовывая от плеча до бедра…

Стрельцы, вначале неуверенно, но потом распаляясь, ринулись вперед, круша кости прикладами и разрубая бердышами черепа. Скоро все было кончено. Ратники, не глядя друг другу в глаза, запрягли коней в арбу — высокую телегу на сплошных колесах — и принялись складывать в нее трупы. Яков пошел искать девок, из-за которых и разгорелся сыр-бор…

Воевода смотрел и беззвучно матерился. Кабы знать, чем все обернется, то лучше бы послал Якова куда подальше, а сам лег спать… Хрен бы с ними, с девками. А вот, поди же ты!

— Александр Яковлич! — крикнул Костромитинов. — Шел бы ты к воротам. Щас народ навалит. Что врать-то будем?

«Мать его так, — выругался воевода. — Что рыбинцам-то говорить? А, ладно!» Быстро соображая, воевода сказал:

— Сами скажем и стрельцам накажем. Всем говорить — мол, татары к Бориске на постой встали, да с купцами из-за девок повздорили. Хозяина убили, гостей торговых посекли. Ну а тут мы пришли, разбойников перебили, девок пленных отбили. Кто из мужиков болтать станет — язык вырву…

— Складно, — одобрительно кивнул дворянин. — Присмотри, чтобы у гостей добро не растащили. Может, родичи объявятся. А Базарбаево да татарское барахло собери, вместе с девками, пущай ко мне во двор везут — поделим. Прикажу холопам — пусть могилы роют. Домовины изладим, батюшку я сам позову — отпеть надо.

— А этих? — спросил Костромитинов, кивнув на трупы купцов.

— Хаджи да других — в разные могилы, как положено. А разбойников — пущай в одну яму зароют.

К начальникам подошел холоп. Яков едва мог совладать с руками — трясло. Леонтий осторожно взял из рук старика саблю и, обтерев ее платком, засунул в ножны.

— Хреново мне, воевода, — едва сумел вымолвить старый холоп. — У Базарбая-то две жинки и детки малые… Вот, всех их пришлось…

— На мне грех! — сурово повторил воевода.

— Дурак ты… — зыркнул на него Яков. — Что ты в грехах-то понимаешь? Ты, воевода, лучше водки поставь. У меня-то все кончилось, а искать на ночь глядя не хочется. Да и стрельцам бы поставил. Вон, кто блюет, а кто молится…

— Ведро ставлю, — кивнул воевода. — Пущай напьются сегодня все. Да я и сам напьюсь…

— Давайте сразу ко мне, в Стрелецкую избу, — предложил Костромитинов. — После такого дела одному пить нельзя… И ты, Александр Яковлевич, с мужиками выпей. Сегодня можно.

— Выпью, — кивнул Котов. — Только холопов пришлю да за батюшкой кого-нить отправлю… — Посмотрев вокруг, воевода осознал, что уже стоит глубокая ночь и за батюшкой посылать поздно, решил: — Пожалуй, завтра пошлю…

У Котова было так погано на душе, что впору не то утопиться, не то удавиться. Но Александр Яковлевич знал, что не утопится и не удавится. Зайдет сейчас в Стрелецкую избу, выпьет вместе со всеми чарку-другую за помин невинных душ и уйдет в терем. Еще есть несколько часов, чтобы поспать, а завтра — новый день. Завтра навалятся новые заботы и дела, которые никто не сделает, окромя его — рыбнинского воеводы!

…Съезжую избу отстроили недавно, потому и бревна не успели заветриться, а изнутри пахло свежим деревом. Сев во главу стола, воевода кивнул стрельцу:

— Запускай.

Вошли двое. Одного воевода знал — рыбнинский купец Сергунька Николаев, прозванный за немалый рост Журавлем, что скупал по окрестным селам лодьи и барки, а потом перепродавал. Второго, толстяка с пегой бородой, Александр Яковлевич тоже где-то видел. Но коли не знал, как звать, стало быть, не рыбнинский.

— Мы, воевода, с бедою пришли! Мишка, прохвост, вместо добрых копеек горсть воровских отсыпал! — заорал купец, высыпав на стол горсть грязно-серебряных чешуек. — Вона, из-под серебра свинец выглядывает!

— Не виноватый я, воевода-батюшка, — бухнулся на колени толстяк. — Какие были, те и принес. А как воровские копейки среди них очутились — ни сном ни духом не ведаю! Сам подменил, а теперь на меня сваливает. Крест на том целовать буду!

— Ага, — рассеянно сказал воевода. Взяв чешуйку, потер ее пальцами. Точно — серебра тут с гулькин хрен, а то, что было, сползало, как старая грязь. Сейчас еще Николка посмотрит. Где там его носит? Будто услышав мысли, в горницу явился казначей.

— Звал, Александр Яковлевич? — спросил Николка и зевнул. — А чего звал-то?

— Коли позвал, значит, нужен, — хмыкнул Котов и кивнул на чешуйки: — Что скажешь?

Подобравшись, казначей цепко хватал чешуйки, шустро оглядывал каждую, а потом складывал в кучки, по десять штук в каждой. В том изобилии копеечек, что после смерти царя Бориса шлепали все, кому не лень, воровских денег было столько, что черт ногу сломит, второй вывернет. Николка же отличал воровские копеечки от настоящих, только притронувшись к ним. Была у него слабость, непонятная воеводе — выбирал из серебряных копеек, что горожане вносили в казну, воровские и хранил их в особом сундучке. Иногда любовно перебирал.

— Свеженькие! — потер Николка руки. — Вот, воевода — у коня, на котором царь сидит, ноги прямые, а должны быть — одна согнута, а вторая…

— Ты бы покороче… — перебил воевода казначея.

— А покороче, смотри — похожи копеечки на те, что в Ярославле, при Пожарском били. Только там сверху шло — «царь и великий князь Федор Иоаннович», а внизу — «Яр», то бишь Ярославль. И у нас, вверху «Алексдр. Яковл.», а снизу — «Рыб». Смекаешь?

— Царь Александр Яковлевич? Рыбнинск? — догадался воевода. — Вот, суки… Мало того, что деньги воровские бьют, так еще и издеваются!

— И сделаны-то нелепо, из свинца пополам с оловом. Уж лучше бы из чего одного, а не то свинец с оловом крошатся сильнее, чем одно олово али один свинец.

— Панька! — крикнул воевода, подзывая стрельца, а когда тот появился, приказал: — Возьми купца… Как там его? Мишка? Пегобородый который…

— Мишка Сироткин, — подсказал пегобородый.

— Ага, — сказал воевода, обращаясь через голову мужика: — Значит, возьми Мишку Пего… Сироткина, да отведи вниз. Пущай посидит. Кочевряжится будет — в ухо дай. Потом Костку позови. Давай, Николка, ты седни за писаря побудешь.

Николка привычно вздохнул и, притащив из каморки бумагу и чернильный прибор, начал строчить, не дожидаясь приказа.

— Че ты там царапаешь? Еще и разговора не было… — подозрительно покосился воевода.

— Начало пишу. Ну, как обычно — «В лета семь тыщ… в съезжей избе Рыбнинского воеводы… бил челом купец Сергунька сын Николаев, Журавель по-уличному»… — пояснил Николка, макая перо в чернильницу. — Вот, теперь можно и спрашивать…

Журавель, поминутно крестясь, поведал, что продал вчера Мишке Сироткину, новожилу, три лодьи, по три рубля за посудину. Деньги Мишка отдал сразу же. А стал он нынче копеечки пересчитывать, видит — воровские — не одна, не две, а целая горсть, на три рубля с лишком! Побежал за Сироткиным, поймал его и поволок к воеводе… Тот идти не хотел, но стрельцов испугался.

— Всю бороду мне исплевал. Грит — я, мол, никаких воровских денег не давал, все копеечки — чистопородные! Так воеводе и скажу — поклеп, мол. Вот скотина-то этакая, Мишка, — грустно заключил Сергуня.

— Чего же ты сразу-то деньги не пересчитал? — поинтересовался воевода. — Как докажешь теперь, что его это деньги?

— А как доказывать-то? Он, когда мне деньги отдал, темнело уже. Я их и не сосчитал толком. Утром только в кисет-то и заглянул. Ты воевода, ты и думай.

— Ишь, какой умный! Ты, значит, надурил, а воевода решать должен. Ловко!

— А что ловко-то? Я ж головой да товаром рискую! — вызверился купец. — Я эти лодьи через всю Шексну гнал, мимо крепости, что пан Казимир сотворил. Он, собака польская, что делает — выходит на реку да всех купцов, кто туда-сюда идет, заставляет деньги платить. А кто не хочет — топит, к ядреной матери. С меня целый рубль взял. Сюда рубль, туда два… Да мужикам, что лодьи делали, четыре рубля. И всего-то навару четыре рубля. А тут три рубля козе под хвост.

— Ах ты, шельма какая, — поднял голову Николка. — А старшине-то что сказал, а?

— А че сказал? — вытаращился Журавель. — Все так и сказал…

— Не ври, — строго сказал казначей и повернулся к Котову: — Он, шельмец, старшине сказал, что мужикам за работу отдал шесть рублей. Мол, навару только два рубля.

— Хитер бобер! — всплеснул руками воевода. — Стало быть, обмануть хотел? Ну не сукин же ты сын после этого?!

— Так ведь, это… — заюлил купец. — Так бы оно все и вышло. Мужики по два рубля берут. Только у меня в Нелазском свояк живет, потому мне подешевше и уступили.

— Сколько не доплатил-то? — поинтересовался воевода.

— Ну, если по пять копеек с рубля, то еще десять копеек, — прикинул Николка.

— Какие десять копеек? — возмутился Сергунька. — А если бы я по два рубля куплял, как все прочие? Не-е, ничего я не должен… Я бы не сказал, так ты бы и не узнал.

— Цыц! — пристукнул кулаком воевода. — За язык не тянули, сам сказал. Стало быть, недостачу отдашь — десять копеек, да еще пять, за обман. До завтра не внесешь — рубль стребую да батогами велю отходить. Понял?

— Понял, — грустно кивнул Журавель и полез за кисетом. Отсчитав копеечки, он поднялся и, шаркая подошвами крепких, хоть и не новых сапог, побрел в двери.

— Куда пошел?! — рыкнул воевода.

— Как — куда? — не понял Журавель. — Домой. О воровских деньгах обсказал, копеечки свои, потом заработанные, внес. А как правду искать, сам решай. Чего еще-то?

— Ишь ты, какой скорый… Так ты не досказал — чего ты хочешь-то? Деньги вернуть али что?

— Так чего еще-то? — удивился Сергунька. — Конечно, хочу.

— Стало быть, бил ты челом, чтобы я отыскал тебе добрые деньги заместо худых?

— Н-ну… — протянул Сергунька.

— Не нукай, не запряг! — слегка осерчал воевода. — Отвечай толком. Указал ты мне на Мишку Сироткина, который воровские деньги тебе отдал. Так? Было такое?

— Н-ну…

— Мать твою, занукал… Встану сейчас да в ухо дам, — пообещал Котов, но бить мужика не стал. — И, стал быть, обвиняешь ты Мишку в том, что он нарочно тебе воровские деньги подсунул? Или — мог Мишка сам воровские деньги делать?

— Н-ну, — «нукнул» в очередной раз Журавель и невежливо поглядел на воеводу: — Чего-то я не пойму. Что ты мне вопросы-то какие-то дурацкие задаешь, с подковыркой…

— Щас узнаешь, — нехорошо усмехнулся воевода и позвал: — Костка, поди сюда!

Скрипнула дверь, и в палату вошел косолапый звероподобный мужик. Сняв войлочный колпак, лениво поклонился.

— Че звал-то, боярин? — поинтересовался Костка. — Так али по делу?

— Ты, друг сердечный, наглеть вздумал? — спросил Котов так, что всем стало не по себе…

— А че таково-то?.. — робко пробурчал мужик.

— А то, Костенька, что ежели я тебя позвал, то это уже мое дело — по делу, без дела ли… Внятно изъяснил?

— Внятно, — сказал мужик, становясь ниже ростом.

Костка, что был за ката и за тюремного сторожа, мужик неплохой. Не было случая, чтобы кого-нибудь до смерти засек. Только если не чуял, что над ним стоит сила, наглел без меры. Александр Яковлевич, зная его натуру, время от времени учил кулаком, а когда сапогом.

— Один — спрашивает, второй — спрашивает… Вы что, совсем службу завалили? Бояться перестали? Подержу вот с недельку на хлебе и на воде… Ладно, — сдержав гнев, воевода уже более спокойно сказал: — Нужно доносчика поспрошать…

— Этого? — оживился Костка, оглядывая купца.

— Его самого, — кивнул воевода, откидываясь к стенке.

Ох, как он не любил эти дела, но оставлять на Николку нельзя. О воровских деньгах воевода должен сыск чинить…

— Мужик, одежку-то скидавай, — обернулся кат к Журавелю. — Жалко, коли кнутом-то истреплю. Кровь там, че-нить еще… Подштанники оставь, а нательную рубаху сыми.

— Давай, Сергунька, скидавай. Жив будешь, так еще и поносишь. Не тяни кота за яйца. Раньше вздернут — раньше отпустят, — подбодрил купца воевода.

В матицу съезжей избы был вбит крюк. Был и другой, вбитый в стену. В углу пристроилась кадка с водой и деревянная шайка.

Костка, вытащив из-под лавки кнут, выволок оттуда веревку и набросил ее на крюк. Потянул на себя, высвобождая концы, и недовольно пробурчал:

— Че я каждый раз прыгать-то должен, как козел? Висит веревка, хлеба не просит.

— Попрыгаешь, не переломишься. Неча народ дыбой пугать, — отрезал воевода.

— Так надобно бы горницу особую завести, что ли, — буркнул кат.

— Ну, нечасто тебе и работа есть, — усмехнулся Котов. Подумав, решил сделать снисхождение купчине: — Руки Сергуньке спереди вяжи.

Если вязать сзади, вывернутся из суставов. А так, глядишь, оклемается мужик недельки через две. Ну, может, и раньше, если сильно не бить…

Сергуньку Журавеля вздергивали на дыбу, били кнутом, отливали водой из шайки и задавали вопросы. И так — три раза. И все разы мужик стоял на своем — получил он деньги от Мишки Сироткина, новопришлого купчины.

Наконец Костка спустил веревку. Обмякшего купца приняли в четыре руки — сам кат и Панька-стрелец, осторожно уложили на солому. Мокрый Журавель, исполосованный в кровь, рыдал, мелко подрагивая всем телом.

— Ну, Сергунька, теперь все, — сказал воевода с сочувствием.

— Водички пивни, — сердобольно предложил Костка.

С трудом усадив купца, стрелец попытался напоить из жестяной кружки, но вода не попадала в рот.

— Ты ему шайку подставь, — присоветовал воевода.

Когда поставили шайку, купец приподнялся на четвереньки и стал жадно лакать, словно кот, вернувшийся с гулянки.

Напившись, Журавель снова застонал:

— Ох, что же вы со мной сделали-то? Живого места нет… Ты, Костка, аспид, собака худая, зверюга злобная!

— Ты говори, да не заговаривайся, — обиделся кат. — Вполсилы бил, как воевода велел. И не по десять кнутов, а по пять. А то лежал бы ты пластом и не мычал. Ишь, хлебало-то разинул…

— Одевайся и домой ступай, — велел воевода. — Водки выпей. Бабе скажи, чтобы лампадным маслом тебя смазала.

— Может, пусть тут полежит чуток? — спросил кат. — Кровь сойдет, корочкой схватится. А то рубаху наденет, она и присохнет. Срывай потом…

Непонятно, чего жалел кат — не то поротую спину, не то исподнюю рубаху. Но воевода был непреклонен:

— Не последняя, чай, рубаха. Выправит потом из Мишкиного добра че-нить.

Журавель с помощью Костки и Паньки влез в штаны, напялил нательную рубаху. Когда купец с кряхтением заковылял к двери, воевода вдруг передумал:

— Панька! Давай-ка отведи мужика в поруб, на соломку. Водки ему дай, спину чем-нибудь смажь. Пусть пока у меня будет…

— Мишку-то сегодня расспрашивать будем? Может, на завтра, с утречка? — поинтересовался Николка, разминая пальцы — устал от писанины.

— Прямо щас, — решительно сказал воевода, хотя уже пора было ужинать. Ниче, ужин подождет, а вот с такими делами лучше не тянуть: — Панька, мать твою, что ты там возишься?! Пегобородого тащи!

— Мишку Сироткина… — поправил казначей. Невесть в который раз вздохнул и принялся чинить свежее перо.

— Один хрен — Сироткина, Пеготкина! — сердито сказал воевода. — Знай, тащи…

Пегобородый нагличал. Винил во всем Журавеля, сопротивлялся — когда Костка стал тянуть веревку, присел, пытаясь удержать тело на полу. Кат, несмотря на недюжинную силу, не мог поднять шесть пудов. Только когда на помощь пришел Панька, грузная туша поднялась вверх…

— Ишь ты, жирная лярва, — пробурчал кат, укрепляя веревку.

— Ниче, зато обвиснет быстрее, — сказал воевода.

И точно — заведенные за спину и подтянутые к потолку руки Сироткина недолго смогли удерживать такой груз: в плечах что-то чмокнуло, и от боли в вывернутых суставах пегобородый потерял сознание.

— А кафтан-то не сняли, — спохватился Костка. — Хороший кафтан-то, из аглицкого сукна.

— Неужто аглицкое сукно не прошибешь? — усмехнулся воевода в бороду.

— Дак, прошибить-то прошибу. Чай, не тегелей, — скривил губы кат. — Кафтана жалко.

— Нашел чего жалеть, — фыркнул воевода. — Ты лучше водичкой его сбрызни, пусть очухается…

— Дык он уже очухался, — сказал кат, заглянув в лицо Сироткина. — Вид делает, что сомлел. А реснички-то дрожат, дрожат…

— Ну, приступай, — велел Котов, на которого снова напала зевота. Днем не поспал, а теперь, наверное, и ночью сна не будет… Костка хищно прищурил левый глаз, примерился и для пробы ожег Мишкину спину. Сироткин завыл.

— Буде придуриваться-то! Я еще и не начинал, — укоризненно сказал кат и, вытянув Сироткина кнутом, сказал: — Надо бы, Александр Яковлевич, кнут покороче сделать. Места маловато, размахнуться негде…

— Ну так и сделай, — возмутился воевода. — Я, что ли, за тебя должен делать?

Палач еще пару раз ожег спину купчины и снова обернулся к Котову: — Александр Яковлевич, это ж тебе не пастуший кнут. Там-то взял палку да к ней бич примотал — всего и делов-то. А тут — плести нужно, рукоятку обматывать…

— Я тя щас самого обмотаю да вытяну! — разозлился воевода и начал приподниматься с места.

— Дак я чего, да я не про то, Александр Яковлевич, — забеспокоился Костка. — Я же для дела стараюсь! Таким длинным-то я и тебя могу ненароком зацепить.

— Ты раньше-то о чем думал?

— Так мы раньше-то только для острастки пороли, а не для допроса. А для острастки тут особого размаха не нужно.

— Панька! — крикнул воевода, а когда стрелец предстал перед хозяином, приказал: — Быстро беги на конюшню и притащи мою нагайку, что татары подарили…

Пока ждали Паньку, Костка опять принялся ныть:

— Александр Яковлевич, я сколько раз говорил, что для дыбы не простой крюк нужон, а колесико. Худо по крюку-то веревку тащить. А ежели колесико укрепить, да веревку по нему пустить — любо-дорого будет. — Сказав, зверовидный кат спрятал голову в плечи, ожидая рыка хозяина. Но Котов не гневался, и Костка продолжил: — И второе колесо нужно, большое, чтобы веревку натягивать. Иначе каждый раз придется вчетвером одного борова таскать…

— Ты лучше скажи, что дыба настоящая нужна, — подсказал Николка.

— Да я уж и сам вижу, что нужна, — вздохнул воевода. — Сам-то смастеришь?

— Попробую, — уныло сказал кат, почесывая затылок.

— Ладно, — усмехнулся Котов. — Вижу, что мастер из тебя, как из… Скажу Брягину — пусть настоящую дыбу ладит.

— Может, снять пока, батюшка-воевода? Чего ему зря висеть-то? — поинтересовался кат, но услышал шаги Паньки.

Нагайка была сплетена из тонких полосок кожи, а кончик утяжелен тремя свинцовыми шариками. Непонятно только — на кого рассчитана? Бить коня — сразу искалечишь. Такой нагайкой в бою можно драться или волков бить. Сам Александр Яковлевич брал подарок с собой, если приходилось ехать куда-то за город — сойдет за кистень, если придется сцепиться с разбойниками.

Костка, получив нагайку, махнув ею раз, другой, примеряясь, радостно загоготал и чиркнул кончиком по спине Сироткина, от чего тот завыл так, как воет волк, попавший в ловчую яму. Уже после второго удара, рассекшего не только аглицкое сукно вместе с русской холстиной, но доставшего до кожи, Мишка начал говорить быстро и взахлеб, торопясь выговориться, надеясь, что чем быстрее он все расскажет, тем меньше его будут бить. Глупый…

…Старая банька, стоявшая на задах, едва не впритык к городской стене, казалась заброшенной, если бы от нее не пахло горьковатым дымком. От бани разносились странные звуки — как будто кто-то отбивает косу, но косной молоток бьет не звонко, а мягко, если бы горбуша была не из железа, а из свинца… Наверное, днем этих звуков, похожих на шлепки, было не слышно, но в ночной тишине они раздавались на полверсты. Котов ожидал, что служилый дворянин отдаст команду идти на приступ бани, но вместо этого один из стрельцов вытащил огниво и принялся поджигать снопы. Бросив горящие снопы на землю и подождав, пока не повалит дым, стрельцы дурным голосом заорали:

— Пожар! Горим!

Дверца бани отворилась, и оттуда высунулась голова. Увидев дым и услышав треск соломы, скрылась, а через мгновение из бани выскочили два мужика. На спину первого сразу же прыгнул стрелец и стал крутить руки. Второй был шустрее. Упав, по-заячьи перевернулся через голову, пнул ногой ратника и припустился бежать. И, наверное, утек бы, если бы между лопаток не угодил бердыш.

— М-да, — протянул Костромитинов, подходя ближе. Вытащив оружие из тела, улыбнулся, чем изрядно разозлил воеводу.

— Леонтий, мне вор живой был нужен! — укорил Котов. — А ты лыбишься!

— Ну, извиняй, Александр Яковлевич, не рассчитал парень, — повинился Костромитинов. — Зато удар-то — вон какой славный. Не зря учил!

— Учил-то не зря. Только этот-то, что живой, будет все на покойника сваливать…

— Ясен пень. Так ведь и жив бы остался, все равно бы сваливал.

Убитого перевернули на спину и осветили факелом. Воевода, хотя и не видел его раньше, но был готов поручиться, что морда у покойника знакомая. Ба! Был он похож на Мишку Сироткина как две капли воды — толстенький, с сивыми усами и пегой бородой.

— Ну-ка, второго сюда, — приказал Котов. — Не братишки ли?

Точно… И второй, которому сегодня повезло (если повезло…), был с пегой бородой. Распорядившись отправить живого в поруб, а покойника — на лед, воевода вошел в баньку.

На печке стоял котел, где бурлил расплавленный металл. Тут же валялись куски олова и свинца, стояли большие корзины, наполненные грязно-серыми чешуйками. В углу — деревянный брус с выдолбленными желобами, покрытыми свинцом.

Котов представил, как работали «мастера»: черпали металл и выливали его на брусок, делая тонкие соломинки, служившие заготовкой для копеечек. А вот и штамп с матрицей. Кладешь проволоку, накрываешь штампом — удар молотком, и готова воровская копейка. Чего-то не хватало… Как же они, бестии, покрывали свинцовую копеечку тонюсеньким слоем серебра? Нигде не видно ни котла, ни каких других приспособлений… Ну, на дыбе скажут!

С вечера плотники сколачивали Лобное место. Народ гадал: одни говорили, что собрались рубить головы татям; другие, заметившие, что вместо плахи натащили кирпича, баяли, что собираются жечь немцев, как они есть схизматики. Нет — возражали третьи, если уж татары и персы живут, чего ж немцев-то жечь? Они хоть и еретики, но во Христа веруют!

После заутрени, когда воевода вышел из храма, услышал окрик. Обернувшись, увидел, что к нему со всех ног поспешает настоятель.

— Ступайте, — кивнул Котов жене и сыну, а сам обернулся к батюшке: — Стряслось что, отец Егор?

— Ты, воевода, что ж такое удумал? В слободе Лобное место устроил?

Воевода посмотрел на нестарого, крепкого в кости батюшку. Чувствовалось, что отец Егор спешил — даже не скинул облачения.

— Не я эту казнь придумал, — покачал головой Котов. — В законах про то сказано…

— Так, воевода, кроме законов еще и Божий суд есть! А коли тебе такую же казнь на том свете отмеряют, а?

— Коли отмеряют, так, стало быть, заслужил, — отрубил Котов. — Но я пока на земле живу. И долг свой выполнять должен. А твой долг, батюшка, к узникам идти, что в порубе сидят. Причастить там, исповедь принять…

— Эх ты, воевода… — вздохнул отец Егор и пошел прочь.

«Вот, и этот туда же, — думал воевода дорогой. — Мало мне Костки со стрельцами!» Кат не хотел вершить казнь на глазах у рыбнинцев — орал, что на него будут плевать, как на оглашенного. Плотники отказывались сколачивать помост, а стрельцы не желали стоять в карауле… Александр Яковлевич изрядно попортил крови себе и другим, пока не добился своего. Но добился, потому что иначе не мог. Зато твердо знал, что каждый будет делать свое дело — плотники сколотят помост, стрельцы выведут воров: Мишку Сироткина, который воровские деньги добрым людям подсовывал, второго — Петьку Сироткина, что вместе с братцем делал воровские копейки (братца Ваньку стрельцы зарубили, когда брали!), а третьим потащат крещеного татарина Оньку Махметкулькина, что навострился свинец серебром покрывать (про умельца братья на дыбе рассказали!). Костка, выпив изрядную чарку, разогреет на костре чугунок с оловом и свинцом, вставит ворам в глотки коровий рог и вольет туда расплавленный металл.

Правители Третьего Рима

Старец Филофей говорил, что Москва — Третий Рим! А иноземцы, наползавшие как тараканы изо всех углов и щелей, еще недавно с придыханием шептали, что столица Московии — второй Иерусалим. Сегодня, в лета семь тыщ двадцать третьем от сотворения мира[10], если смотреть со стороны, верст с пяти, узрев огромные стены и величественные, уходящие ввысь купола и колокольни храмов, Москва еще напоминала священный город. Но стоило миновать покосившиеся ворота, как перед вами оказывался второй Вифлеем — жалкие лачуги посадских людей и покосившиеся хоромы бояр, обрушившиеся церкви и разбитые улицы. От сорока тысяч домов, где проживало почти полмиллиона москвичей, уцелело несколько сотен, а из двух тысяч церквей, украшавших Москву, едва ли набиралось пять десятков…

Князь Данила Иванович Мезецкий хмуро глядел, как конюх седлает жилистого коня, а боевые холопы взнуздывают тощих татарских кобыленок. Срамотища!

Вон, видел недавно старого князя Вяземского на таратайке, одноконь, а на кобыле мальчишка охлюпкой, босыми пятками пыль поднимает, следом — десяток холопов лаптями грязь месят! Надо бы радоваться, что у кого-то дела еще хуже, но было еще стыднее.

Среди убожества — пустырей, поросших крапивой и лебедой, обгорелых пеньков, остовов каменных домов и пепелищ — двор князя Мезецкого, обнесенный добротным забором, с трехъярусным теремом и службами, выглядел крепостью. А постройки удалось сберечь оттого, что князь велел крыши дерном обложить. Помнится, смеялись над окольничим, что пожалел денег на дранку али на железо. Вон, где они, смеяльщики-то? Драночные крыши горели не хуже соломенных, а железо с крыш растащили, когда против «тушинского вора» пули отливали.

И дворни князь держал не двадцать, а сорок душ, и не денежку на прокорм давал, коей хватало, чтобы с голоду не опухнуть, а сам кормил. Если у Прозоровского да у Гагарина холопы по большим дорогам бродили, копеечку на хлеб-соль кистенем сшибали, а потом, от большой воли (кто жив остался…), со двора ушли, то Мезецкому было с кем по городу ехать, а кому и оборону держать.

Даниле Ивановичу не хотелось никуда ехать, но гонец, коего, опасения ради, сопровождало десяток гусар, сообщил, что прибыл посланник от короля. Стало быть, Сигизмунд опять требует изъявления покорности. Князь Даниил, ставший окольничим при Борисе Федоровиче, боярскую шапку получить не успел. При Лжедмитрии в опале пребывал, а Василий Иванович хоть и обещал боярство, но проволокитил. А с другими царями у князя как-то не сложилось. «Тушинский вор» ему петлю посулил за то, что войско Рубца-Мосальского побил, а Сигизмунд, король польский, плаху пообещал. Не раз и не два князь Мезецкий жалел, что не пошел он к Пожарскому.

От княжеского терема на Москве-реке до Красной площади и ехать-то всего ничего. Но из-за развалов битого камня, жженого кирпича и бревенчатых головешек (вроде дом целый, а ткни пальцем, повалится) пришлось делать крюк.

Всадники обогнули Китай-город, объехали Красную и Кремлевскую стены, пересекли Неглинку (мост, слава богу, цел!) и… опять оказались у Москвы-реки, по которой к Кремлю был наведен плавучий мост.

Мост охраняли жолнеры. Ляхи, по обыкновению, были пьяными — не столько караулили, сколько сшибали «мостовые». Узрев всадников, оживились, но, усмотрев оружие, заскучали. Если бы Мезецкий знал, что «мостовые» пойдут на замену бревен, сам бы отдал, не поскупился, а так — хрен им! Жалованье за охрану моста им от казны идет.

В Грановитой палате не было того благолепия, что раньше. Лавки поломаны, царские парсуны, писанные по приказу Федора Иоанновича, изрублены. С икон, украшавших стены, содраны драгоценные ризы. Мрачность добавлял трон, завешанный траурной тканью. Князь, глядя на черное сукно, в который раз удивился, что его до сих пор не украли?

В палате малолюдно — человек двадцать. От тридцати трех бояр, положенных по Реестру, наличествовало семеро. Из окольничих — девять, против тридцати. Разве что думных дворян было столько, сколько положено — двадцать.

Из семи бояр, что свергали Василия Шуйского и называли себя правителями, осталось пятеро — Федор Иванович, князь Мстиславский, князь Иван Михайлович Воротынский, князь Борис Михайлович Лыков-Оболенский да бояре — Иван Никитич Романов и Федор Иванович Шереметев. Но свято место пусто не бывает. Прибился князь-боярин Иван Мосальский. Седьмой — полковник Струсь, поставленный командовать московским гарнизоном, «унаследовал» чин боярина от Гонсевского, что удрал накануне наступления Пожарского.

Когда Мезецкий вошел и, поклонившись поясно боярству и ровне — Куракину, Долгорукову и Лопате-Пожарскому, да прочим окольничим, кивнул думным дворянам и занял свое место, Дума уже думала… — как быть дальше и кому быть царем. Сейчас спорили, за кого заложиться — за Станислава или Владислава. Спор сей с перерывами длится четвертый год, и конца-краю не видно.

— Ты, пан Миколай, не забывай, что у Сигизмунда войско большое. Осадит он Москву, будем мы тут сидеть, как при «тушинском воре», — хмуро бросил тучный боярин Салтыков.

— У короля нет денег, чтобы платить войску, — усмехнулся Струсь. — На счастье Сигизмунда, что его поддерживает Ян Ходкевич. Гетман после разгрома свеев и Пожарского очень популярен.

— Посмотрел бы я, если бы Пожарский жив остался, — желчно сказал князь Лыков-Оболенский, тощий сухой старик с желтоватым нездоровым лицом. — Полетели бы от Ходкевича клочки по закоулочкам.

— Ты что, князюшка, на голову болен? — удивленно посмотрел на него князь Мстиславский. — Пожарский, будь он жив да захвати Москву, нас бы с тобой упек куда-нибудь в тартарары! Поехали бы, ты — в Пустозерск, а я — за Камень, в Сибирь. И добро, коли воеводами, а то ить ссыльными.

— Ну, впрямь, — отмахнулся Лыков-Оболенский. — Ничего бы князь нам не сделал. Он совестливый был.

— Господа, Пожарский и его мужицкая армия — это вчерашний день, — сказал самозваный глава Думы полковник Струсь. — Что мы ответим посланнику короля Сигизмунда? Он ждет точного ответа — за кого заручатся московские правители?

— Ох уж, государи мои, — покачал тучным чревом боярин Салтыков. — Никак я этих поляков не пойму. Все-то у них не как у людей! Сын супротив отца пошел — куда ж это годится?

— Это, господин боярин, называется рокош, — любезно сообщил Струсь. — В отличие от обычного мятежа, о рокоше нужно уведомить короля. Любой шляхтич имеет право высказать недовольство. Ну а коли Его Величество не захочет прислушаться к мнению подданного, то шляхтич имеет право добиться оного с помощью оружия! Этим-то и отличается Речь Посполитая от варварской Московии. Если принц проиграет, то он предстанет перед судом шляхты, а не перед королевским судом.

— Рокош-мокош, — проворчал Мстиславский. — Напридумывали слов-то, ровно кружев наплели. Так бы и говорили — измена!

— Чья бы корова мычала… — язвительно сказал Мосальский. — Уж ты-то государям не изменял? Сам-то Ваське Шуйскому кланялся, а потом его же и в монастырь отправил!

— Ты, князь, говори, да не заговаривайся, — мрачно усмехнулся Федор Мстиславский. — Шуйскому я отродясь не кланялся. Он мне кланялся, когда в цари решил лезть. И Васькой ты его не называй! Какой бы ни был, а царь!

— Ты что, князь, меня учить вздумал? — гневно вскинулся Мосальский. — Да я…

— Что, ты?! — рыкнул князь Мстиславский, поднимаясь с места.

Длинный, как оглобля, Мосальский против мощного Мстиславского — как щенок супротив овчарки. Какое-то время два князя стояли, пронзая друг друга взорами, Мосальский — бешено-яростным, Мстиславский — спокойно-насмешливым. Наконец Мосальский сел, не желая ссориться дальше. Если Федор Иванович вызовет его на Суд Божий, не сдобровать…

Полковник, с удовольствием наблюдавший за маленькой сварой бояр, продолжил разговор.

— Королевич Владислав ваш законный правитель. Так, князь Федор? Так, князь Даниил? — спросил Струсь, посмотрев на Мезецкого. — Вы, господин окольничий, почему-то молчите…

— А о чем говорить? — усмехнулся князь. — Сидим, из пустого в порожнее переливаем. Верно, господин полковник, изволишь сказать — наш законный царь Владислав. Только толку-то от этого? Где он, царь-то этот?

— Как это понимать, князь Данила? — кхекнул Мстиславский. — В грамоте, которую мы с Желтовским подписывали, чьи подписи стоят? Твоя, моя да Шереметева. Василь Васильич Голицын в Польше пребывает, не то — в гостях, не то в плену, а остальных, кроме Телепнева, уже и в живых-то нет. Ну-ка, Васька, вспомни грамотку-то.

Василий Телепнев, единственный из думных дьяков, оставшийся в живых, тотчас же открыл небольшой сундучок. Вытащив свиток, развернул и стал читать:

— По благословению и по совету святейшего Ермогена, патриарха Московского и всея Руссии, и всего освященного собора и по приговору бояр и дворян и дьяков думных, и стольников, и торговых людей, и стрельцов, и казаков, и пушкарей, и всех чинов служилых людей великого Московского государства мы бояре князь Федор Иванович Мстиславский, да князь Василий Иванович Голицын, да Федор Иванович Шереметев, да окольничий князь Данила Иванович Мезецкий, да думные дьяки Василий Телепнев, да Томило Луговской…

— Хватит, — оборвал Мстиславский. — Вишь, от имени всего народа призвали мы Владислава на царство. Стало быть, его и должны поддерживать… А сын он Сигизмунду али не сын — дело десятое.

— А чем поддерживать-то? — угрюмо спросил Мезецкий. — У меня, Федор Иванович, боевых холопов десяток остался. Всей дворни душ сорок наберется. Положим, у тебя сотня…

— Меньше… — дернул бородой князь Мстиславский. — Откуда сотне-то взяться? Ладно, если пятьдесят наскребу. А боевых холопов — всего двое осталось.

— Вот-вот, — сказал Мезецкий, обводя взглядом Боярскую думу. — У кого, господа бояре да окольничие, войско есть? Может, в погребе али у жены под юбкой? У полковника нашего, пана-боярина Струся, сколько народу осталось? Тыща? Две?

— Мои жолнеры и гусары — моя забота, — горделиво сказал шляхтич. — Сколь ни есть, а все за Владислава в бой пойдут!

— Вот как пойдут, так и помрут, — усмехнулся самый молодой из бояр — Иван Никитович Романов, младший брат ростовского митрополита Филарета. — У боярина Струся три сотни гусар да полтыщи пешцев осталось. Москву в узде держать да нас, грешных, — может, и хватит. А если в бой идти, мало.

— Так что, под Сигизмунда идти, под католика? — угрюмо обронил Воротынский.

— А Владислав-то уже православие принял али как? — насмешливо поинтересовался Романов.

— Не может принц Владислав православную веру принять, пока он в Москву не прибудет, — раздраженно отозвался Струсь, пытаясь невесть в какой раз объяснить боярам политическую ситуацию. — Король Сигизмунд занял все дороги. Пока принц войска не соберет, короля не разгромит, все по-старому будет.

— Ну, так мы не против, если королевич короля разгромит, — изрек друг и родич Романова боярин Шереметев. — Вот разгромит — пущай православие примет. А лучше пусть сразу принимает. Тогда милости просим на царство. Тогда и думать будем. От нас-то, господин наместник, ты чего хочешь?

— Ну, неужели не ясно, ясновельможные паны бояре? Хочу, чтобы вы, правители московские, денег дали, чтобы принц Владислав сумел войска собрать, — сдерживая накипавший гнев, сказал полковник. — А вы, господа, обязаны дать деньги своему государю!

В палате сразу же стало шумно. Вообще, деньги лях просит давно, а где же их взять-то? А коли у бояр что-то и осталось, так не дадут…

— Ну, с деньгами-то войско и дурак соберет! — усмехнулся боярин Романов. — Пусть королевич без денег попробует…

— То не добра шутка, пан Романов, — звякнул шпорой полковник.

— А откуда хорошим шуткам-то взяться? У нас уже ни по-доброму, ни по-худому не шутят. По улицам проедешь — жолнеры пьяные ржут да москвичи плачут, — сказал князь Мезецкий. — Ты, господин полковник, пример покажи… Царская казна, какая от Василия Шуйского оставалась, в ведении пана Гонсевского была, от которого ты власть взял…

— Русская казна, князь, была пуста, — отчеканил Струсь. — Я не несу ответственности за действия пана Гонсевского.

— Как же ты, пан военный комендант, власть-то принимал без казны? — усмехнулся Даниил Иванович. — Надобно было Гонсевского спрашивать, куда деньги дел! Была бы казна — было бы чем королевичу помочь…

— Царю Владиславу! — сквозь зубы сказал Николай Струсь. — Царю!

— Да нет уж, пан полковник… — покачал головой Мезецкий. — Это что же за царь такой, что к подданным своим прийти не хочет? Что-то не очень я верю, что за столько-то лет Владислав не сумел бы в Москву прийти. Пришел бы к нам, приняли бы его, короновали. Ну а там бы все как один за православного царя бы поручились. Так, бояре?

Бояре одобрительно зашумели, а пан боярин покраснел.

— Забыл вам сказать, князь Даниил, — сказал вдруг полковник, сузив глаза. — Посланник короля, помимо всего прочего, требует еще и вашей выдачи. Король долго закрывал глаза на нахождение в Москве человека, приговоренного к казни.

— А ты выдай, — устало посоветовал Мезецкий. — Сообщишь королевичу Владиславу, что долг свой пред королем исполнил. Дескать, был отец недоволен, что князь Мезецский тебя пред отцом предпочел, так на плаху его и сволокли.

— Не забывайтесь, князь… — сказал полковник голосом, не предвещавшим ничего хорошего.

— Да я и не забываюсь, — криво усмехнулся Данила Иванович. — Помню, кто нынче в доме хозяин. Только, господа бояре и окольничие, надоело мне все это…

— Так кому же не надоело? — проворчал князь Мстиславский, поеживаясь, как медведь в берлоге. — Четвертый год тянем, ровно кота за яйца, а толку нет.

— Думаю я, господа бояре, окольничие да дворяне, что пора нам понять — не будет принц Владислав веру менять, — заявил Мезецкий, решившись-таки сказать то, о чем думали многие. Заметив, как напружинился пан Струсь, Данила Иванович сделал предостерегающий жест: — Погоди, пан-боярин, дай доскажу. Знаю, что ты мне опять скажешь — не пускает, мол, король сына на русский престол. Верю. Сигизмунд Польский сам хочет русским государем стать да нас всех в католичество обратить. А что Владислав? Если бы хотел королевич русским царем стать — принял бы православие. Хочет он и царем русским стать, и права на Польшу не потерять. Королем польским только католик может быть, верно? И хочет он войну против отца с нашей помощью выиграть. Так, бояре?

— Вы, князь, видимо, забыли, что польский престол нельзя получить по наследству, — тонко улыбнувшись, сказал лях. — Польского короля должно избрать на сейме! Принц Владислав не может быть уверен, что сейм изберет именно его.

— Знаю, пан полковник, что каждый шляхтич волен себя на престол выдвинуть, — сказал Мезецкий. — Только знаю еще и то, что королем становится не тот, кто должен, а тот, за кем сила да деньги. Те, за кого магнаты свои сабли и золото отдадут, тот у вас королем и будет. Так, пан полковник? Вон ты, например, сможешь стать королем?

Полковник Струсь замешкался. Однако чванливый поляк быстро нашелся. Горделиво подкручивая длинные усы, изрек:

— Я, князь, принадлежу к старшему гербу в королевстве. Мы, Струси — потомки Пястов, хоть и по женской линии, не нуждаемся в короне. Мы — выше этого! Мое войско не подчинено ни королю, ни принцу. А если я взял на себя роль наместника московского царя, то исключительно из дружеских побуждений.

Бояре злобно зафыркали, вспоминая «дружеское побуждение» предшественника Струся — пана Александра-Корвина Гонсевского, разрешившего солдатам ограбить Покровский и Успенский соборы, увезшего в обозе регалии русских царей. Полковник Струсь, пришедший на комендантство позже, успел украсть меньше. Но все равно «боярин» вывез из Чудова и Андроникова монастырей три воза серебра, не погнушавшись отодрать распятия…

Мезецкий сам не понимал — какая муха его укусила. А может, просто накипело на душе? И потому решил сегодня сказать все то, о чем долго молчал:

— Вот это-то и плохо, что в Речи Посполитой короля магнаты выбирают. Стало быть, король от панов зависит. А ведь, не дай бог, случись какая война, так разорвется вся Польша на куски.

— Не знаю, как Польша, но Московия уже разорвалась… — ядовито улыбнулся полковник.

— Разорвалась, — кивнул князь Мезецкий со вздохом. — Трудновато обратно-то склеивать будет… Но ничего… Бывало хуже, когда татары напали, а каждый князь наособицу сидел, свое добро сохранял. Двести лет Русь дань платила. И храмы грабили, и города жгли. Ну да ничего, сдюжили. И теперь, с Божией помощью, сдюжим…

— Ой ли? — презрительно ухмыльнулся пан Струсь.

— Ой — не ой, а ноготь с тобой… — холодно посмотрел на ляха князь и, обведя палату взором, спросил: — Сдюжим, бояре?

— Ты, Данила Иваныч, загадки не загадывай. Толком скажи, — прищурил глазки Салтыков, огладив брюхо.

— Думаю, пора нам нового царя искать, — заявил Мезецкий.

— Ты, князь, к измене зовешь? — поинтересовался Струсь, положив руку на эфес.

— К измене я никого не зову, — ответил Данила Иванович, поднимаясь с места. — Покажи — кому тут изменять? Царя нет, а католическому королевичу я служить не желаю. Довольно уже того, что я к Пожарскому не пошел. До сих пор стыдно вспоминать. А надо было еще тогда клятву с себя сложить. Ну, что уж теперь… Одно хочу сказать, при свидетелях, а думный дьяк пусть слова запишет. Готов, Василий? Ну, пиши — я, князь Даниил Иванов, сын Мезецкий, волею государя Бориса Федоровича, окольничий Боярской думы, отрекаюсь от подписи, что в грамоте, зовущей на царство польского королевича Владислава, собственноручно писал, да крестное целование слагаю!

— Гоньба, панове! — заорал полковник, обнажая саблю.

Мезецкий тоже схватился за клинок, готовясь распластать ляха от башки до задницы, но между ними встал Иван Михайлович Воротынский, что был по знатности вторым после Мстиславского.

— Негоже на думе Боярской саблями махать! — сурово сказал Воротынский. — Не было измены у князя Мезецкого. Волен он, как окольничий, на Думе свое решение говорить, и волен он крестное целование слагать.

Полковник, гневно оглядев бояр, выругался и выбежал из палаты.

— Ты, князь Данила, ехал бы до дома, — посоветовал Воротынский. — У пана полковника тут солдаты стоят. Не ровен час, вернется с гусарами да с холопами своими, будет тебя арестовывать, а то и до смерти убивать. Езжай себе, да на дворе сиди. А лучше — уезжал бы ты в вотчину, куда подальше…

— Эх, бояре… — только и сказал Мезецкий, посмотрев на Боярскую думу.

Бояре и окольничие сидели, уставя бороды. Кому-то было неловко, а кто-то делал вид, что ничего не случилось. Мосальский и Салтыков, недолюбливавшие князя, не скрывали радости. Ну с этими-то, хрен с ними! Обидно, что те, на кого рассчитывал, тоже отвернулись — вон, боярин Иван что-то шепчет в ухо Шереметеву, а тот с усмешкой смотрит на князя. Не иначе, обсуждает — что теперь «московский воевода», пан Струсь, с Мезецким сделает. Сам ли убьет или Сигизмунду выдаст?

Даниле Ивановичу хотелось плюнуть, но из уважения к былой славе Грановитой палаты не стал этого делать, вышел вон…

У крыльца, где толпилась челядь, князь высмотрел своих холопов, пересчитал. Вроде все на месте.

— Гриня! — крикнул князь, подзывая десятника, а когда тот подбежал, отдал приказ: — Пищали перезарядить, фитили вздуть!

— Князь-батюшка, — почесал в косматой башке Гриня. — Если перезарядить, так пороха на един выстрел останется. Может, пущай старый остается? Не должон он отсыреть. Чего порох-то зря переводить? Если что, так отмашемся, не привыкать…

— Перезаряжай! — повторил князь. Сказал вроде тихо, но так, что у Грини отпало желание спорить. Присмотрев, чтобы народ выполнил приказ, старшой подпалил фитиль и, обернувшись к хозяину, тихонько зашептал в ухо:

— Князь-батюшка, ты скажи — с ляхами сцепиться придется?

— Ишь ты… — оторопел Мезецкий. Подавив желание поставить на место холопа, спросил: — С чего это ты взял?

— Так, известное дело, — пожал Гриня плечами. — Если бы супротив разбойников, так неча бы и перезаряжать, только порох зря переводить. Тати бы на оружных и не полезли. Знают, что из десяти-то — семь-восемь пищалей, всяко бы стрельнуло, хоть и с сырым порохом. А коли все десять нужны, так только против ляхов. Ну а еще… — замешкал холоп, залезая в волосы всей пятерней. — Пан полковник сам не свой из палат выскочил, а за ним — холопы его. По мордам видно — пакость какую сделать хотят… Ну а ты следом идешь, а морда перекошена. Вот тут я и подумал — неужто с ляхами?

— Заробеешь? — спросил князь, ставя ногу в стремя.

— Я-то? — горделиво усмехнулся Гриня, забираясь на своего коня. — Да я ж рядом с Пожарским дрался!

— Вот и ладно… Посмотрим, чему тебя князь научил, — рассеянно проговорил Мезецкий, трогая коня.

Гриня был не из наследственных холопов. Даниил Иванович после разгрома ополченцев пытался спасти кого мог. Объезжая горевший Китай-город, наткнулся на израненного парня и, пожалев молодца, отбил его у ляхов, которые хотели бросить тело в реку… Выздоровев, Гриня поставил крест под кабальной грамотой, уговорившись, что будет служить за кров, за харчи да одежу пять лет, как боевой холоп, а потом пойдет себе подобру-поздорову. А коли захочет остаться, будет служить еще пять лет, но за жалованье.

Даниил Иванович не спрашивал парня, кто таков и откуда, но подозревал, что в прошлом он был если не служилым дворянином, то боевым холопом — уж очень ловко Гриня владел и саблей, и мушкетом. Не мудрствуя лукаво, поставил Гриню в десятники и пока еще не пожалел об этом.

Как знать, если бы он привел своих людей в помощь Пожарскому, как бы все могло обернуться?

Перебравшись по плавучему мосту через Москву-реку, князь удивился, что нет охраны. Может, польским мушкетерам, не отличавшимся дисциплиной, надоело стоять и тянуть трубки, забитые вонючей травой? Постояли и ушли в какой-нибудь уцелевший кабак?

Отсутствие охраны у моста насторожило и десятника. Взглядом испросив у князя разрешения, холоп дал шенкеля коню и, резко вырвавшись вперед, проскакал полпоприща и так же резко завернул обратно. Встав поперек дороги так, чтобы загородить собой князя, Гриня сказал:

— Данила Иванович, ляхи засаду удумали… На мосту через Неглинку конные стоят, с десяток. И, думается мне, — в Остушьевском тереме мушкетеры засели…

Кровь ударила в голову князя Мезецкого — захотелось вытащить из ножен саблю, с которой дед ходил на Казань и на Астрахань, а отец рубил головы ливонцам, и ринуться в атаку. Уже нащупывая рукоятку, охолодел разумом, понимая, что ляхам это будет на руку… Помолчав с минуту, взял себя в руки. Уже спокойно, без дерганья, спросил:

— А с чего ты взял, что засада? Чего дивного — ляхи на мосту стоят? Ну, пусть себе стоят. Их десять, да нас десять — пробьемся. А с теремом-то, что поблазнило?

— От терема кошки побежали…

— Кошки? — удивился князь. — Ты что, Гринька? Какие кошки?

— В тереме, пока Остушьевы живы были, кошка жила, — начал объяснять Гриня. — Хозяев убили, а кошка осталась. Ну, потом, как водится, у нее потомство объявилось. За три года котят принесла — не счесть, а те — еще столько. Теперь в Остушьевском тереме, окромя кошек, никто не живет. Пытались вселяться, но даже погорельцы ночь переночуют, а наутро убегают. Говорят, лучше под открытым небом али в шалаше спать, чем в этом тереме. Мол, ночью хозяева ходят, плачут… Ляхи, они хозяину голову отрезали, хозяйку забили, а трех девок снасиловали, а потом животы им вспороли. Мальчонку Остушьева в печку живого кинули. Худое там место… А щас гляжу — кошки в разные стороны сиганули, будто их разогнал кто. А кто спугнет, коли наши в терем не лазят?

Не верить холопу или, упаси боже, смеяться князь не стал — в засадах он и сам знал толк. Место выбрали толково — мимо не пройти. Из терема пальнут в спину, а с моста ударят всадники, прижмут к бревнам, там и добьют.

Даниил Иванович задумался — а не уйти ли обратно, да не вернуться ли домой старым путем? Если вести коней в поводу, то авось как-нибудь дорогу через развалины одолеть можно. Бег, говорят, не красив, да здоров… Оглянувшись, князь понял, что возвращаться не стоит — сзади, на противоположной стороне реки, стояла кучка верховых (навскидку — сабель тридцать-сорок!), готовившаяся спуститься вниз, к мосту…

— Мать их так… — выругался князь и приказал: — Спешиться!

Отступать некуда, пробиваться вперед — лошади не вынесут седоков, а будут обузой. Стало быть, нужно сделать такое, чего не ждут, и сделать это быстро, пока верховые бредут по бревнам, уходящим под воду. Пока переправятся, то да се, время есть…

— К терему бы выйти… задами, неприметно… — посмотрел князь на Гриню, и тот без слов понял хозяина.

Десяток разделился. Трое осталось с лошадьми, а остальные, во главе с Гриней, спешились. Данила Иванович пошел с основной командой, препоручив себя Господу и толковому холопу… Старательно укрываясь за ветками уцелевших деревьев, удалось выйти к терему со стороны одичавшего огорода, поросшего хреном.

Гринька, скинув кафтан, упал на пузо. Князь, осторожно выглядывая из укрытия, только похмыкивал, наблюдая, как ползет десятник — травиночка не покачнется, былиночка не шелохнется.

«Точно, из служилых дворян…» — решил князь.

Только служилые из Засечной черты да пешие казаки-пластуны, которых иногда нанимали на русскую службу, умели ползать так, что позавидует болотная гадюка! Зато в умении «скрадывать языка» — татарина, там, или ляха, этим мужикам не было равных!

«А ведь, прохвост, новую рубаху с меня потребует. Скажет, старую-то на службе изодрал!» — подумал князь и сам же усмехнулся — ежели обойдется, прикажет для Гриньки три рубахи сшить! Ну а не обойдется, так и старая не нужна будет…

Холоп между тем дополз до терема, заглянул в узенькое оконце первого яруса, просевшего до земли, обернулся, показав на пальцах — сюда, мол! Мезецкий, оставшись на месте (ну, негоже князю брюхом елозить…), глядел, как холопы, пусть и не так умело, как Гриня, но ловко, доползают до покосившегося сруба и расползаются в разные стороны, выбирая дырки. Когда все заняли места, Гриня махнул мужикам и сам приник к прикладу, прицелился, выстрелил, прижав фитилек к запальнику, выпуская на волю пять кусочков свинца…

Когда князь подошел, все было кончено. Сквозь вонючий пороховой дым едва заметны тела, искромсанные картечью. Двое еще шевелились — у одного вывалились кишки, у другого снесло половину лица. Добив раненых, чтобы не мучились, холопы кинулись перезаряжать свои и чужие ружья.

Трое оставшихся, как им и было велено, при звуке выстрелов погнали коней вперед, показывая, что пытаются уйти. От моста наперерез помчались бравые гусары, гремевшие жестяными крыльями с перьями, уверовав, что засада удалась, а их дело — добить уцелевших… Когда «крылоносцы» поравнялись с теремом, из него грянули выстрелы…

Несколько уцелевших ляхов погнали коней не к Неглинке, а прямо, к Москве-реке. Видимо, углядели своих… Пока холопы, жмуря глаза от клубов едкого дыма, перезаряжали оружие, радуясь, что у ляхов оказались полные пороховницы, а патронные сумки раздулись от свинца, к терему подогнали коней.

Князь колебался. Может, принять бой в тереме? Успели бы сделать десяток-другой выстрелов, но потом спешившиеся ляхи их бы достали… Бежать? Нет уж, хрен вам! Расставив конных цепочкой, князь прикинул, что смогут унести с собой хотя бы человек пятнадцать. А лучше бы — все двадцать. Если сосчитать с теми, кого побили, так и совсем неплохо.

— Пищаль! — потребовал Данила Иванович и тут же получил искомое.

Повеселев, князь решил, что если бы завсегда так было, чтобы русские погибали, унося с собой по три ворога, так и воевать бы на Русь никто не полез!

Уцелевшие гусары тем временем поравнялись с перебравшимися на берег. Но, подскакав ближе, почему-то развернули лошадей. Их догнали, обступили со всех сторон, блеснули клинки, и не успел Данила Иванович удивиться, как верховые уже ловили коней без седоков.

Когда князь рассмотрел передних всадников, удивляться было поздно, — хорошо, что не отдал приказа стрелять…

— А мы, Данила Иваныч, решили, что ты пироги пошел есть, — ехидно сказал Иван Никитыч Романов, подъезжая ближе. — Дай, думаем, подмогнем малость… А тут, глядим, вместо пирогов гусары скачут. И чего они скачут-то?

— Да князь бы и сам справился, — хмыкнул боярин Шереметев, придирчиво изучавший клинок. Еще раз протерев оружие шелковым платком, убрал саблю в ножны, а платок заткнул за пояс.

— Ну, бояре… — только и смог сказать Мезецкий.

— Ну да, не князья, как некоторые, — оскалил белые зубы Иван Никитыч.

— Ни х… себе! Знатно поработали! — присвистнул Романов, рассматривая трупы. — Чего уставились? — прикрикнул он на своих и чужих холопов. — Коней — с собой забрать! Трупы спрятать, чтобы до завтра никто не нашел. — Повернувшись к князю, пояснил: — Зачем Струся-Гуся раньше времени расстраивать? Пущай думает, что князя побили да добро пропивать ушли…

— Куда едем-то, Иван Никитыч? — поинтересовался боярин Шереметев. — К тебе или ко мне? Ко мне вроде бы дальше, зато у тебя терем меньше.

— Значит, ко мне поедем, — решил Романов. — В тесноте, да не в обиде. Терем мал, да двор большой. Лошадей есть где поставить и овсом подкрепить. Как-никак, с вотчин митрополитовых шлют. Рыба есть, говядинка свежая… Да и бражка найдется, — похвастался боярин.

— На терем бы на мой не напали, — забеспокоился князь. — Там, конечно, народу вдосталь, да чтобы жена не напугалась. Решит, что убили…

— Ну, так пошлем кого-нить, — успокоил Романов. — Или давай супругу твою ко мне, в гости? Моя-то давно жалобится, что не с кем поболтать. Пусть себе бабы в светелке сидят, языки чешут. Да и Мария твоя младшенькому моему крестной приходится.

Мезецкий и Романов не были закадычными друзьями, как Шереметев и Иван Никитыч, но все же. И на полк их на один ставили, и детишек друг у дружки крестили. И жены приятельствовали — в церковь вместе ходили и в баньку, пока мужья в отлучке. В последние годы было не до гостеваний и не до разговоров. Хорошенько размыслив, Данила Иванович покачал головой:

— Давай за княгиней как-нибудь в другой раз пошлем. Я ж мыслю, что не пировать везете, а разговоры говорить.

— Правильно мыслишь! — обрадовался боярин. — Будем разговоры говорить, но попировать не грех. А к Марии я щас холопа пошлю, чтоб не переживала да дворне велела фитили на пищалях вздувать. В случае чего — успеем на помощь прийти.

Отправив холопов в людскую, где им накрыли столы, и наказав мужикам не напиваться (не послушают, черти!), князь прошел в чулан, где его ждала девка с горячей водой. Лучше бы, конечно, сходить в баньку, чтобы отпарить тело, сполоснуть с себя копоть и пороховую грязь, но недосуг. А пока Данила Иванович подставил руки, и холопка полила ему из красивого медного кувшина. Умыв руки, лицо, отершись рушником, князь прошел в трапезную.

Иван Романов не признавал ни водки, ни пива. Говорил, что от водки только дуреешь да поутру башка трещит, а от пива в пузе свербит да в нужный чулан бегаешь… Бражка — и выпить можно много, и башка не болит. Кормил боярин просто, но сытно. Щи с говядиной, пироги с рыбой, курицей и утиной печенкой, а еще каша пшенная с мясом, каша перловая с грибами да каша рисовая с изюмом. Был и румяный бараний бок, окруженный гречкой.

Когда перед каждым из мужчин поставили по горке горячих ржаных блинов, расставили топленое масло, сметану, мед и яблоки, тертые со взбитыми сливками, боярин грустно вздохнул:

— Икры нынче нет. Ее теперь не в Москву, а в Рыбную слободу везут.

— Ишь ты, в Рыбную слободу. Раньше о такой и не слышали, а теперь вон, главный город на Волге… — хмыкнул князь Мезецкий.

— Воевода там крепкий. Знаешь, наверное — Котов Алексашка?

— Это не Якова Котова сынок, из московских дворян? — призадумавшись, спросил князь. — Ежели евонный сын, тогда знаю. Помнится, очень Котов не хотел сынка в неметчину отправлять. Даже государю челом бил.

— Он самый и есть, — подтвердил Романов. — После неметчины царь Борис его воеводой в Рыбную слободу определил. Он теперь, почитай, князь удельный — подати никому не платит, сам суд вершит, крепости ставит. Только что монету не бьет да законы не пишет.

— Ай да Алексашка, — покачал головой князь. — Как это он так сумел?

— А как иначе? Власти над ним нет. Живет себе, дело делает. В слободке порядок навел. А нынче Астрахань персы с Заруцким забрали, Казань — татары, Нижний Новгород, в котором Земское войско собралось, ляхи спалили. Потому вся торговля по Волге в Рыбную слободу и ушла. Мне уж из монастырей, что домовыми вотчинами были, писали, что к Котову под руку и другие города просятся — Пошехонье, Устюжна Железная. Алексашка теперь свое войско имеет. Маленькое, да удаленькое. Татей всех извел и ляхов в своих владениях не терпит, если они с оружием.

— Эдак он себя точно князем объявит, — засмеялся Федор Шереметев, что доселе молчал, наворачивая один блин за другим. — Он же, пока в неметчинах учился, нагляделся там, что ни деревня, то князь, что ни село, то король. А два села — так целый император.

— Этот не объявит, — уверенно сказал Романов. — Котов мужик умный. Знает, что на Руси князем себя объявлять — дело затратное. Сказывали мне, что хочет Алексашка, чтобы Рыбную слободу царь городом объявил, а его саблей наградил да городовым воеводой поставил.

— А ежели король Сигизмунд его Рыбной слободой в вотчины пожалует? Кусочек-то вкусный — от Рыбной слободы до Устюжны земель много. Там же и рыба, и торговля…

— И железо с икрою! — добавил Шереметев, доедая последний блин.

— Ну, да бог с ним, с Котовым-то. Поживем — увидим, — пришел к заключению Романов.

Отвалившись от стола, Иван Никитыч посмотрел на Мезецкого так, будто в первый раз его видел:

— Ты, Данила Иваныч, меня сегодня огорошил… Уж так огорошил, что и сказать-то не знаю чего…

— Так ведь, Иван Никитыч, — ответно усмехнулся князь, — ты с Федором Иванычем меня тоже сегодня — ой, как огорошили…

— А мы-то чего? — удивился Шереметев.

— Я ведь, когда всадников увидел, думал, карачун нам, — признался Мезецкий.

— Ну так мы с боярином для того и поехали, чтобы тебе помочь, — сказал Романов и добавил: — Ты уж хошь — обижайся, хошь — нет, но где так умный, а где — дурак дураком и уши холодные!

— Это еще почему? — обиделся Мезецкий. Именно обиделся, а не разозлился.

— Ты, Данила Иваныч, на хрена свои мысли при пане полковнике высказал? Или решил, что ты один у нас такой умный? А остальным до всего прочего и дела нет? Нешто мы не русские люди? Да вот ляхи-то эти вон уже где встали! — черканул себя по горлу боярин, показывая, где ему встали.

— Вот-вот, — поддакнул Шереметев, высматривая на столе, до чего он еще не успел дотянуться. Высмотрев деревянную миску с обжаренными до коричневой корочки карасями, Федор Иванович подтянул ее к себе и наставительно сказал:

— Молод ты, Данила Иванович. Все бы тебе напрямую идти. А если бы Струсь тебя прямо в палате казнить приказал? У него же тут сила. А у нас? Сам считал, сколько боевых холопов супротив ляхов. У тебя сорок, да у нас сотня. Ну, может, Воротынский с Мстиславским и пособят, а может, и нет. Все равно еле-еле три сотни наберем. А у Струся — восемь сотен, если не тыща. Да еще немецкие наемники бродят. Случись чего, они за ляхов встанут. А наши князья-бояре? Салтыков с Мосальским — те точно за ляхов пойдут. Тем паче что у Мосальского на тебя с Никитычем зуб имеется — вы ж его братца расчехвостили. А Салтыков, сума переметная, сам царем хочет стать.

— Вишь, а ты сегодня — как саблей рубанул — раз, и все, — усмехнулся Иван Романов, став опять веселым и озорным, словно мальчишка, хотя и был постарше Мезецкого годами. — Слагаю-де с себя крестное целование! Ну, сложи ты его, да помалкивай… Вон брякнул, не подумав, да на свою жопу бед и нашел…

— Это точно, — поддакнул князь, не думая больше обижаться. А как тут обижаться? Правы господа бояре, ой, как правы!

— Не серчай, Данила Иваныч. Я же тебя давно знаю. Ты у нас муж честный и прямой. Чего переживать-то? Не ты один, а мы все дурку сваляли, когда решили, что лучше православный поляк, чем еще один Лжедмитрий. И князю Пожарскому помощь не дали. Чего уж теперь… Давай-ка лучше тот разговор завершим, что ты в Думе начал.

— А что завершать-то? — не понял Мезецкий. — Ты там, давеча, начал чего-то говорить, а дальше полковник орать принялся… Чего сказать-то хотел?

— А, ты про это… — догадался князь. Собравшись с мыслями, стал излагать то, что пришло ему в голову несколькими днями раньше: — Вот что думаю, бояре. Нужен нам свой царь, природный. Не лях и не швед…

— Так про то давно знаем, — усмехнулся Романов. — Только где нам царя-то взять? Мстиславский уже три раза от шапки Мономаховой отказывался. И Воротынский — тож. Кому ни скажи — все шарахаются, как от проказы…

— Пожарский бы мог… — сказал Мезецкий.

— Мог бы, — кивнул Шереметев, вытирая жирные руки рушником. — Токмо князь Дмитрий Михалыч, он же такой, как и ты, — прямой да честный. Упрется во что-то, не сдвинешь! Надо ему было царем стать, пока в Ярославле войско держал. Кто бы поперек слово молвил, а? У Пожарского и сила, и уважение. А он, как узнал, что Ходкевич на Москву идет, так и попер, как кабан. Вот голову-то и сложил.

— Не стал бы Пожарский в цари лезть, — уверенно заявил Романов.

— А ты откуда знаешь? Он что — докладывал? — едва ли не в один голос спросили Шереметев и Мезецкий.

— Ну, он-то не докладывал, положим, — неопределенно хмыкнул Романов. — Так от других слыхал. Князь Пожарский-де человек правильный, хочет, чтобы царя Совет всей русской земли избрал. Ну а кого Совет изберет — того и изберет.

— Того изберет, на кого Пожарский пальцем покажет, — хохотнул Шереметев. — Как с Шуйским было — собрал Василь Иваныч толпу, накормил-напоил допьяна да денег дал, чтобы громко орали — в цари, в цари!

— А вот скажи-ка ты мне, Даниил Иванович, князь Мезецкий… Если тебе шапку Мономахову предложат — возьмешь? — посмотрел Романов на окольничего.

— Взял бы, — не колеблясь ни минуты, ответил Мезецкий. — Не из-за тщеславности бы взял, а из-за того, что надоело безвременье это. Смута сплошная! Живем, как не знаю кто… В Москве уже и помолиться некуда пойти. Не Третий Рим, а второй Содом с Гоморрой… Взял бы, да «бы» мешает… — вздохнул князь. — Ежели у меня бы сын был, то взял бы я шапку. А у меня дочь. Марии моей тридцать скоро. Рожать-то не поздно, да родит ли парня? Разводиться не хочу… Другой мне такой не сыскать. Я помру, а что потом? Опять заваруха, Смута? Или с девчонкой моей, как с Ксюшкой Годуновой… Нет уж, царь должен таким быть, чтобы и дети его царями оставались.

— Вишь, какой ты у нас правильный, — покачал головой Иван Романов. Не то — осуждающе, не то — одобряюще.

— Уж какой есть, — сказал Мезецкий и, выжидательно посмотрел на сотрапезников: — Ну что, бояре, еще по ковшичку? Мне ехать нужно…

— Подожди, Данила Иваныч, — загадочно улыбнулся Романов. — Выпить-то выпьем, но ехать-то пока погоди… Разговор-то только начался.

Мезецкий в два глотка опустошил ковшик с брагой и с интересом посмотрел на Ивана Никитыча. Тот, однако, не спешил. Разгладил усы, бороду, крякнул.

— Ну, не томи князя, говори, — сказал Шереметев.

— Ладно, — махнул рукой боярин Романов. — Хотел я попозже поговорить, да так уж вышло. В общем, решили мы с Федором Иванычем племянника моего Мишку Романова в цари ставить.

— Мишку? — удивился Мезецкий. — Так ведь предлагали уже. Ты ж, боярин, помнится, сам против был, когда владыка Филарет сына своего в цари предлагал…

— Было, — махнул рукой Романов. — Знаешь, как брат… митрополит Филарет на меня лаялся? Пообещал, что если Мишку царем нарекут, за такое предательство он меня обратно в воеводы пошлет — не в Козельск, а в Каргополь али еще подальше. Ну, потом охолонул малость и поехал с тобой королевича на царство звать. Вот, четвертый год у ляхов сидит.

— Мы так и эдак прикидывали, кого царем делать, — вступился боярин Шереметев. — Некого. Мстиславский с Воротынским наотрез отказались. Из Рюриковичей, почитай, никого и не осталось. Те, кто жив, либо стары уже, либо молоды, либо невесть где пребывают. Ну, Мосальские есть. Хочешь Ваньку Мосальского в цари?

— Вот уж кого не надо, того не надо! — фыркнул Мезецкий, представив себе на престоле длинного и сварливого Ивана Мосальского.

— То-то, — подмигнул Иван Романов и шепотом спросил: — А скажи-ка мне, Рубца-то, князя Мосальского, воеводу вора тушинского, не ты ли добил?

— Н-ну… врать не буду, поначалу хотел… — протянул Мезецкий. — Но он же к нам с раной в боку попал, неловко было добивать-то. Да и руки я о него пачкать не хотел.

— Но мешать не стал! — захохотал Романов.

— Не стал, — согласился князь. — Но я как хотел сделать, — попытался объяснить Мезецкий, — лекаря ему прислать, вылечить, а потом на первом бы суку и повесить…

— Вона… — с пониманием сказал Шереметев. — Никак Ксюшку Годунову Рубцу не мог простить?

— Не мог, — кивнул Мезецкий и, опустив голову, глухо сказал: — Царевна славная девушка была. А этот… князь… мало того, что сам снасиловал, так еще и Лжедмитрию отдал… Я-то все понимаю, ну, попалась девка в запале, сам не без греха… Но зачем же Лжедмитрию-то подкладывать? Лучше бы убил, честнее было…

— М-да, — помотал головой Иван Никитович. — Вот про то и говорю — прямой ты князь, слишком прямой. Ну да ладно. Так что про Мишку-то скажешь?

— А что сказать? — пожал плечами Мезецкий. — Не хуже других прочих. А может… — задумавшись, загорелся вдруг князь, — может… даже и хорошо, если Мишку Романова в цари. С одного боку, ничем себя не замарал, молодой еще. С другого — покойной царицы Анастасии Романовны, законной жены Иоанна, родич.

— И племяш царя Федора, Царство ему Небесное! — поднял вверх указательный палец Шереметев.

— Боярство за Мишку встанет, — продолжал рассуждать Мезецкий. — Вон, вы — Иван Никитыч да Федор Иваныч…

— И Салтыкову с Бутурлиным мы родичами доводимся, — подхватил Романов. — Салтыков-то, он хоть и труслив, но ежели поприжать… Да и Мишка ему по сестрице племянником приходится. Воротынский с Куракиным — они тебя, Данила Иваныч, уважают, послушают.

— Плохо только, что митрополит в плену… — заметил Данила Иванович.

— Ну, это как посмотреть, — улыбнулся Романов. — Может, оно и хорошо, что братец-то мой в Литве… На Москве-то его побаиваются. Крутенок Филарет, ох, крутенок. А про Мишку-то, что скажут — мол, молодой, да без батьки, всяк его объегорит… Верно?

— Погодь, погодь, Иван Никитыч, — спохватился Данила Иванович. — Это как же получается-то? Сели мы тут втроем, бражки выпили, да и решили по пьяному делу — мол, хотим Михайлу Романова на престол возвести… Нелепо как-то…

— А ты, Даниил Иванович, как бы хотел? Чтобы, значит, небеси разверзлись, да хор архангелов вострубил? — хохотнул Шереметев.

— Стало быть, решили, Мишу в цари… — рассеянно кивнул князь. — Это который у нас по счету будет?

— Можно и посчитать, — солидно выдохнул Шереметев и, расправив здоровенную, как лопата, ладонь, стал загибать пальцы: — Вот, стало быть, первый — крулевич Владислав, — зажал боярин мизинец, — второй — круль Станислав, — зажал безымянный, — Ивашка-воренок, Маринкин сынок, что в Астрахани сидит, — это третий, — сжал боярин средний палец, — Густав-Адольф Шведский — а может, брат его, Карл, которому Новгород с городами прочат, — пошел в ход указательный палец, — в Архангельском городке, два младших короля сидят, аглицких — ладно, их за одного посчитаем… Во! — потряс боярин сжатым кулаком. — Пятеро царей! А Мишка шестым будет….

— А хана татарского, что Казань захватил, посчитал? — поинтересовался Романов. — Нет? Он ведь тоже — как там его — Егирбей, Тамирбей? — ханом Казанским, «царом» русским себя объявил… Стало быть, на сегодня шесть царей на Руси. Мишка седьмым будет.

— Седьмой… А надобно, чтобы Михайло был не седьмым, а первым! Первым и единственным! — изрек Шереметев.

— Ну, как нам из него единственного царя сделать? — спросил Мезецкий.

— А как его сделаешь? Воевать надо, — пожал плечами боярин Романов. — По другому-то никак…

— Воевать-то, оно понятно, — вздохнул Данила Иванович. — Только где людей брать, оружие? Про деньги-то уж и не говорю… А тут ведь, господа бояре, еще одна загвоздка имеется… Князь Дмитрий Михалыч Пожарский великого ума был человек. Если бы он, с Мининым своим, сам по себе воевал — кто бы его послушал? С ним грамота была, патриаршая. Святейший Ермоген на войну звал супротив поляков. А мы? Как мы войско-то в бой поведем?

— А что — мы? — хмыкнул Романов. Помешкав, внимательно посмотрел на Мезецкого: — Не мы, князь Даниил Иванович, а ты…

— Что — я? — опешил князь.

— А то, что войско против ляхов ты поведешь…

— А почему я? — удивился князь.

— Ну, кому же еще? — как о само собой разумеющемся ответствовал боярин Шереметев. — Роду ты древнего. Изменников среди Мезецких отродясь не было. И сам ты всем законным государям честно служил. Годуновых не убивал, Василия Шуйского в монахи не ставил, вору тушинскому за боярскую шапку не кланялся. За Пожарским не пошел, так и против Земского войска не бился. Воевода ты добрый. Я ж тебя в деле-то видел, не забыл? Теперь же сам супротив ляхов встал. Думаешь, Струсь забудет? А про ляхов, тобой убиенных, завтра по всей Москве станет известно… Мы-то с Иваном Никитычем, в случае чего, отовремся… Ну, ехали домой, а тут ты…

Боярин Романов неспешно нацедил всем по ковшику и сказал:

— Машку твою с дочкой я на свой двор возьму. Вон, крест, — сотворил боярин крестное знамение, — как за своими детьми глядеть буду… Лучше, коли прямо сейчас за ними и пошлем, а не то отправит пан Струсь-Гусь терем твой жечь. Давай-ка, посылай холопа — пущай Марья собирается. Ну а ты, князь, холопов своих забирай да из Москвы съезжай.

— Куда мне съезжать-то? — недоумевал князь.

— Как куда? — усмехнулся Романов. — Вначале в вотчину свою. Народ возьмешь — кому оружие можно дать да на коней посадить, зерно у мужиков вытрясешь. Ну а мы с Федор Иванычем деньги, какие сумеем, для войска соберем.

Князь Мезецкий сидел, будто мешком ушибленный. Все, что говорили бояре, было и неожиданно, и желаемо… А ведь правы Романов с Шереметевым — на Москве ему оставаться нельзя. Но становиться новым Пожарским? Нет, Пожарским ему не стать, да и не надобно. Чем он, князь Мезецкий, хуже?

— Холопов дадите сколько-нибудь? — спросил Мезецкий.

— Хм… Сколько-нибудь… — задумался Романов. — Ну, с десяток дам. Больше не проси.

— А я пятерых, не обессудь, — прикинув, сказал Шереметев. — У меня их и так только тридцать душ осталось.

— Я тебе мужика дам, — сказал Романов, хитренько посмотрев на князя: — Он тебе тыщу боевых холопов заменит.

— Это что за богатырь? Никак, Илью Муромца мне сватаешь?

— Лучше, — совершенно серьезно сказал Иван Никитович. — Я тебе Кузьму Минина дам…

— Минина? — удивился князь. — Так его ж Ходкевич приказал на кол посадить…

— Так, помнишь, Димитрия-царевича первый раз в Угличе зарезали, потом в Кремле палками убили да сожгли, потом еще раза два убивали… А он, стервец, живехонек да здоровехонек…

— Это как понимать? — воззрился на Романова боярин Шереметев. — Я ж сам видел, как Кузьму на кол сажали…

— Ну, всяко бывает… Может, Кузьму верные люди из темницы выкрали, а ляхи, кого ни попадя, на кол и посадили?

— Никитыч, ты бражки не перепил? — озабоченно спросил Шереметев. Иван Никитыч, прищурив левый глаз, погладил бороду и раздумчиво произнес:

— Решил я как-то на торжище заехать. И чего вдруг решил, хрен его знает? Уж и не упомню, когда там последний-то раз и был… Ну, идет торговля — ни шатко ни валко. Мужички сено продают, редьку с хреном, кошек драных заместо зайцев, а москвичи — все больше обноски да разную дрянь, что ляхи разграбить не успели. Ну, там еще и наемники струсевские толкутся — тоже чегой-то приволокли… Подходит ко мне один такой — хорунжий, али кто там у них? Ну хрен-то с ним… Морда небритая, перегаром разит. Вот, подходит и грит: «Купляй, пан, валиске — дешево отдам»… Я-то хотел уже его на хрен послать. Знать не знаю, что за валиске такое…

— Валискэ — по-польски сундучок такой, с ручкой, — перебил боярина Мезецкий, начинающий терять терпение от рассказа. Да и Шереметев еле сдерживал зевоту.

— Во-во, сундучок с ручкой, — кивнул боярин, как бы не заметивший недовольства собеседников. — Сует он, стало быть, мне под нос сундучок и говорит — една талер! Глянул я на валиску ту, а там, с самого крайчика, печать сургучная стоит, а на ней — мужик в кресле, а рядом с мужиком — кувшин с узким горлом — амфора греческая. Тут-то меня и пробило… Говорю — а внутри валиски твоей ничего не было? А он крышку открыл, а там, внутри — грамотки всякие и печать… А на печати — тот же мужик с амфорой. Смекаешь?

— Мужик с амфорой? Ну и что? — недоуменно переспросил Шереметев. — Ну, хоть с амфорой, хоть — с горшком ночным…

— Погоди-ка… — заинтересовался вдруг Мезецкий, вспоминая, где он видел такое тавро… — Это не та ли печать, которой Кузьма Минин земские указы заверял?

— Вот! — вздел Иван Романов вверх указательный перст. — Она самая и есть! А еще грамотки есть, на которых подпись покойного патриарха. Ну, те самые, в которых Ермоген призывал Москву освобождать да ляхов взашей гнать! Есть у меня на примете толковый мужик. Вот, будет тебе Минин…

— Мать вашу так… — выругался Федор Шереметев. — Че на белом свете-то творится! Ляхи с казаками поддельных царей на престол сажают, а тут цельный князь Рюрикович да два боярина древних родов поддельного мужика в земские старосты ладят.

The Moscovie company of the merchants adventurers[11]

— Присаживайтесь, джентльмены, — поднял бритую голову сэр Хонтли, суровый старик в черном суконном камзоле с простым холщовым воротником. Если бы не массивная золотая цепь, первого директора Московской компании можно было бы принять за пуританина.

Оценив место, на которое им предлагали сесть, Джон Меррик обменялся взглядом с Уильямом Расселом и мысленно поздравил себя с повышением. Семь лет назад им, простым подмастерьям, что блюли интересы компании среди льдов и медведей, полагалось место на откидных табуретах у стены. Четыре года спустя, выучив тяжелый, как свинец, и подвижный, как ртуть, язык и завоевав доверие московитов, они получили звание агентов и право сидеть на табуретах. Теперь под задницы вице-королей были приготовлены стулья. Возможно, когда-нибудь они дорастут и до кресел! Впрочем, Джон не обольщался. Это в Московии он управляющий компании, в его подчинении десятки агентов, а в этой гостиной, предназначенной для совещаний, они с Расселом, первым помощником, всего лишь наемные работники, не имевшие права распоряжаться прибылью. Разумеется, патент на пост вице-королей Московии, выданный год назад первым лордом королевства, чего-то стоил, но — не здесь… Стоит директорам проявить сомнение в надлежащем почтении к интересам компании, и Его Величество отзовет патент и передаст его тем, на кого укажет главный директор и его помощники — губернаторы. Да что губернаторы! Иаков прислушается к мнению даже четвертого консула. После того как король распустил парламент, отказавшийся дать ему субсидии, он был вынужден торговать титулами, чтобы свести концы с концами. Король слишком нуждался в деньгах, чтобы ссориться из-за пустяков с одной из могущественных компаний, которая не протестует против пошлин на ввозимые товары.

Длинный зал, который Меррик по-московски назвал бы «палатой», украшен гербом компании: щит, поделенный на две части. В верхнем поле помещены две розы, между которыми пристроился добродушного вида лев, а в нижней части — трехмачтовое судно, похожее на итальянскую каравеллу.

За длинным столом, на котором не было ни деловых бумаг, ни, упаси господи, выпивки и закуски (как это было бы у московитов), сидели семеро мужчин в возрасте от сорока до семидесяти лет: первый директор, два губернатора и четыре консула. Словом, все руководство компании, что тридцать лет успешно торгует с далекой и загадочной Московией. Нужно отдать должное тем местам — дикие, равно как и сами московиты, но безумно богатые. По мнению сведущих людей, Московская компания в скором времени будет уступать только Ост-Индской. Московия не приносила таких прибылей, как торговля сахарным тростником, хлопком и табаком, спрос на который повышался все больше и больше. Но все же, все же… Торговля с варварами давала то, что не могли дать другие колонии. Воск и мед, китовый жир и ворвань, соленая рыба и меха, железо, пусть и скверное, но дешевое, приносили огромные барыши! Но и они не могли сравняться с русским лесом, пенькой и коноплей!

Королевство с каждым годом спускало на воду все больше и больше кораблей. А как спустить судно без вологодских канатов, колмогорской парусины, а самое главное — из чего делать корабли, если не из русских сосен? Спрос на пеньку и лес рос со страшной силой. Скоро их потребуется еще больше, потому что Голландия, вместе с которой королевство растерзало Испанию, возомнила о себе слишком много! Не случайно, что в составе двухсот семи акционеров компании было шесть лордов, двадцать два рыцаря и тринадцать эсквайров.

— Итак, джентльмены, мы пригласили вас, чтобы узнать, почему вы свернули свою деятельность в Москве? — сурово поинтересовался сэр Хонтли.

— Сэр Хонтли, в своих отчетах я излагал причины, вынудившие нас покинуть Москву, — недоуменно ответил Меррик.

— Я не привык повторять… — сжал пальцы в кулак директор, посмотрев на вице-короля как на вошь…

— Господин Меррик, мы читали ваши отчеты, — вмешался в разговор лорд Хэрриот — один из двух губернаторов, второе лицо после главного директора. — Но в письмах невозможно рассказать обо всем. Поэтому хотелось бы выслушать вас лично!

— Главная проблема — отсутствие крупных поставщиков товара в самой Москве, — принялся излагать Меррик. — Вести торговлю в столице Московского государства — если она еще столица? — крайне невыгодно. За последние годы московиты так обнищали, что не могут себе позволить покупать ни сукно, ни олово. Оружие и свинец они готовы брать, но по крайне низким ценам. Шесть лет назад мы продавали мушкет за двадцать фунтов и три шиллинга, а теперь московиты готовы платить лишь сорок рублей — то есть пятнадцать фунтов.

— Странно, — удивился Френсис Грин, третий консул компании. — Обычно во время войны цены на оружие поднимаются.

— Это так, — кивнул Меррик. — Но на Московии иная ситуация. Их монеты, похожие на рыбьи чешуйки, чеканят из привозного серебра. Во время правления ложного царя Дмитрия половина русского серебра ушла в Польшу, а при царе Шуйском, который нанимал шведских наемников, — в Швецию. Стоимость серебра вздорожала, покупная способность копейки стала выше. Кроме того, в Москве нам изрядно докучали поляки.

— Поляки? — изумленно поднял голову один из директоров — адмирал Ротфельд, чернявый и длинноносый, с кожей, выдубленной морскими ветрами Вест— и Ост-Индий.

— Полковник Струсь — комендант Москвы, считающий себя наместником королевича Владислава, требовал от компании уплаты пошлины в двойном размере. Наши увещевания, что царь Иван разрешил компании беспошлинную торговлю, на него не действуют.

— Наглец, — покачал головой Ротфельд. — Следует прислать к берегам Речи Посполитой парочку кораблей.

Меррик не стал объяснять, что парочка кораблей у берегов Речи Посполитой не сможет помочь московской торговле, но спорить с адмиралом было бессмысленно, потому он продолжил доклад:

— Отпускать товары в кредит опасно из-за непредсказуемости политической ситуации и высокой смертности аборигенов. Потому нам пришлось вывести из столицы все нереализованные товары и оставить там минимальный штат — агента и двух подмастерий, которые поддерживают порядок и не позволяют захватить резиденцию. Два года назад из-за нападения разбойничьего отряда некого Лисовского мы потеряли резиденцию компании в Вологде. Таким образом, основная работа происходит в Архангел-Сити и Колмогорах. Однако нам удалось сохранить общий паритет — за минувший одна тысяча шестьсот тринадцатый год выручка компании составила двадцать тысяч фунтов. Кроме того, мы отправили товара на тридцать пять тысяч фунтов…

— Ближе к делу, — перебил главный директор. — Меррик, не нужно излагать общеизвестные истины. Чтобы проверить дебит и кредит, не стоило вытаскивать вас из Московии — это чересчур накладно для компании. Я проверил все документы. Безусловно, прибыль налицо. Однако вам не для того вручили патент вице-королей, чтобы вы лично занимались торговлей. У вас достаточно опытных агентов, которым можно перепоручить текущие дела. Меня интересует, насколько далеко вы продвинулись в подчинении северной части Московии английской короне? Помнится, именно вы, Меррик, выдвинули этот проект.

Джон подавил проклятия, которые отпускал уже второй год. Да, именно он, управляющий компании, подготовил проект, предусматривающий превращение территории от Северной Двины до Вологды в английскую колонию. Ну, если откровенно — это был проект капитана Чемберлена, который уступил его за десять талеров (отважный наемник из отряда Делагарди проигрался в пух и прах!). Зато именно он, Джон Меррик, извлек из полупьяной идеи рациональное зерно и оформил мысли на бумаге! Именно он сумел убедить показать проект королю Якову! И он был вправе ожидать, что получит место в правлении компании… Разумеется, на должность консула или губернатора Джон не претендовал, но место ассистента сумел бы занять по праву. А что он получил взамен? Возвращение в Московию, где идет война, и титул вице-короля, который пришлось разделить с Расселом. Уильям — неплохой малый, не пытается пререкаться с управляющим, но у Меррика было опасение, что должность «двуглавого» вице-короля учредили лишь для того, чтобы один присматривал за другим. Что же, политика «разделяй и властвуй» действует не только в отношении туземцев. Помнится, первый министр, лорд Сесил, выдавая патент, пошутил: «Наша колония в Московии будет иметь любопытный герб — русский орел под сенью британской короны. Ну а раз русский орел двуглавый, то одного вице-короля будет мало!»

— Нам удалось начать строительство второй канатной мануфактуры в Колмогорах. Надеюсь, к нашему возвращению она будет работать. Мы не стали согласовывать свои действия с московитами, и, естественно, местный воевода выразил свое недовольство. Кроме того, начали вырубку леса. К сожалению, для работы приходится использовать солдат, потому что туземцы отказываются валить лес даже за большие деньги. Колмогорский воевода заявил, что прикажет нас утопить. Думаю, если бы у воеводы было больше людей, он отдал бы такой приказ. Но все стрельцы, имевшиеся в его распоряжении, ушли воевать со шведами. Я не рискнул смещать воеводу, потому что это вызвало бы волнения в народе.

— А что, Московия опять воюет со шведами? — удивился сэр Френсис. — Кажется, они заключили мир, а король Швеции продал московитам огромное войско. Как имя русского генерала, что командовал войском? От названия какой-то птицы… Скопа… Племянник царя… Слышал, что он искусный полководец…

Консул отстал от жизни на четыре года. За это время Скопин-Шуйский, командующий войском, успел освободить столицу от армии очередного Лжедмитрия и умереть от яда, которым его попотчевали на пиру. Разумеется, высказывать вслух свое удивление Меррик не стал, а лишь дипломатично пояснил:

— Дело в том, сэр, что шведы рассорились с московитами. Генерал Делагарди, командовавший наемниками, ушел вместе с армейской казной и захватил Новгород, Орешек, Ладогу, Ивангород…

— Вот как! — приятно изумился Хонтли. — Это значит, что московиты окончательно потеряли выход в Балтийское море. Стало быть, у них остается только порт на Белом море, который мы можем держать под контролем… Не так ли, адмирал?

Вместо адмирала Ротфельда отозвался Хэрриот. Мягко улыбнувшись и тряхнув длинными волосами, завитыми по последней моде, лорд изрек:

— Боюсь, сэр Хонтли, утрата выхода в Балтийское море может нам дорого стоить.

— Каким образом? — удивился первый директор.

— Сэр Хонтли, разве вы не знакомы с историей Московии?

— У меня нет времени, чтобы интересоваться историей! — отрезал главный директор. — Мне достаточно стишков, что писал когда-то предшественник Меррика. Как там писал?

Земля покрыта лесом и неплодородна, Песчаных много почв, пустых, Которые к посевам непригодны, Однако хлеб растет, Но чтобы зерно не захватили холода, Весь урожай здесь убирают раньше времени всегда!

— процитировал директор строки из послания Тубервиля, агента компании в царствование Ивана Грозного.

— Стихи неплохие, но главному директору компании не следует черпать знания из стихов тридцатилетней давности, — усмехнулся лорд Хэрриот.

Директора притихли. Лорд, имевший акций не меньше, нежели Хонтли, мог позволить себе подобный выпад. При этом его апломб имел и другую основу — родословная лорда Хэрриота, седьмого виконта Сазерчестера, уходила к временам Вильгельма Завоевателя, а Хонтли, происходивший из рода малоимущих джентри, получил титул баронета, заплатив в королевскую казну тысячу восемьдесят фунтов стерлингов — сумму, на которую можно снарядить небольшой корабль. Впрочем, долгие годы директорства позволили бы Хонтли раскошелиться и на титул виконта.

Чтобы хоть как-то разрядить обстановку, Меррик сказал:

— Да, джентльмены, земли там действительно неплодородны. Зерно приходится закупать в Тотьме и Вологде. Однако по берегам Северной Двины есть прекрасные пастбища, где туземцы разводят коров. По моим сведениям, они вывели новую породу скота, которой нет ни на Британских островах, ни в Европе.

— Подождите со своими коровами, Меррик, — раздраженно отмахнулся первый директор. Превозмогая одышку, сэр Хонтли гневно сказал: — Лорд Хэрриот, я занимаю пост главного директора компании тридцать лет. И вот уже тридцать лет дивиденды акционеров удваиваются ежегодно! Впрочем, если хотите, можете поставить вопрос о досрочном созыве собрания акционеров!

— Извините, сэр Хонтли, я не хотел вас обидеть, — небрежно извинился лорд Хэрриот. — Но Его Величество обеспокоен усилением позиции шведов на Севере. Король Швеции создал провинцию из русских земель — Ингерманландию и назначил Густава Горна ее генерал-губернатором. Если Густав-Адольф будет коронован как князь новгородский, он получает законное право на все территории, захваченные у московитов. Забрать их обратно московитам будет сложно. Тем более когда в Московии хаос.

— Ха! — хохотнул адмирал, который не боялся говорить то, что он думал. — Шведы заберут у московитов все, что захотят. Как московиты будут воевать, не имея флота?! Но с другой стороны, — задумался Ротфельд, — шведы уступили датчанам несколько крепостей…

— Вы правы, сэр, — уважительно посмотрел на старого адмирала лорд Хэрриот. — Швеция проиграла войну Дании, но Московия гораздо слабее, а король Густав-Адольф быстро учится. Государь Швеции создает армию нового образца, приводит полевую артиллерию к единой калибровке. Три года назад он уже пытался захватить русскую крепость Колу, но потерпел неудачу. Теперь, развязав руки в войне с Данией, Густав-Адольф сможет бросить большие силы на Колу и Соловецкий монастырь. Опять-таки — это бывшие владения Великого Новгорода. А дальше? Колмогоры и Архангел-Сити некогда входили в состав Новгородской республики, пока ее не поглотила Московия.

Сэр Хонтли, забыв или сделав вид, что забыл об обиде, задумчиво покачал головой. Старик хотя и не интересовался историей, но проблемы сегодняшнего дня понимал прекрасно. Оценив ситуацию, главный директор сделал вывод:

— Густав-Адольф, будучи коронован как князь Великого Новгорода, заявит свои права на территории, которые мы числим в сфере своих интересов… Это будет означать, что вместо кучки туземцев нам придется столкнуться со Швецией.

— Ерунда! — жизнерадостно заявил Ротфельд. — Следует прислать к берегам Соловецких островов и Архангел-Сити эскадру военных кораблей. Если Его Величество не даст боевых галеонов, можно усилить корабли компании дополнительными орудиями. Тогда мы сможем блокировать Соловецкие острова, запереть устье Двины, и никакой швед туда не сунется!

Адмирал, воевавший тридцать лет назад с испанцами, до сих пор жалел, что ветер и шторм добили Великую Армаду, не позволив английскому флоту пустить ее на дно. В хорошем настроении, после доброй чарки рома, Ротфельд любил рассказывать, как он ходил третьим помощником у самого Френсиса Дрейка, а потом сопровождал адмирала Чарльса Ховарда.

Джон Меррик был согласен, что решить спорный вопрос с помощью кораблей — лучшее решение. Только где их взять? Компания уже получила от короля два военных корабля, доставившие в устье Северной Двины солдат, но взамен пришлось отдать Его Величеству не пять, а десять процентов прибыли. Усиливать торговые корабли пушками означает увеличить количество канониров, съестных припасов и прочее, что означает уменьшить количество груза и таким образом количество прибыли.

— Кстати, лорд Хэрриот, именно вы были инициатором вызова Меррика и Рассела в Лондон, — сказал главный директор, обратив свой старческий, но достаточно проницательный взор к родовитому акционеру. — Вы заявили, что главные акционеры хотят лично побеседовать с нашими представителями в Московии. Мне кажется, что у вашей идеи было второе дно…

— Вы правы, сэр Хонтли, — улыбнулся виконт Сазерчестер. — Для того чтобы получить отчет, необязательно вытаскивать наших вице-королей из Московии. Король Густав-Адольф, заполучив княжескую корону Великого Новгорода, станет главным претендентом на московский престол. Если учесть, что он брат Сигизмунда, короля Польши, и имеет право на польскую корону, то…

— Король Швеции становится сильнейшим монархом в Европе… — задумчиво протянул сэр Хонтли.

— Именно, — кивнул лорд Хэрриот, накручивая на палец прядь волос. — Поэтому Его Величество король Иаков поручает нам расширить территории, которые войдут в состав Британского королевства.

— Расширить? Как? — с изумлением спросил Меррик. — Имея под рукой двести солдат и двадцать дворян, мы можем укрепиться лишь в Архангел-Сити и Колмогорах. Боюсь, что сегодня даже Вологда будет нам не по зубам.

— Не волнуйтесь, — успокоил лорд Хэрриот вице-короля Московии. — Его Величество разрешает компании набрать еще пять тысяч волонтеров. По мнению кабинета, протяженность колоний не должна ограничиваться линией Колмогоры — Вологда… Впрочем, — спохватился лорд, — посмотрим на карту.

Хэрриот вытащил из рукава камзола пергамент. Разворачивая свиток, лорд сказал извиняющим тоном:

— Возможно, господам Меррику и Расселу карта покажется не очень точной, потому что она составлена по описаниям Тубервиля.

— Мягко сказано — не очень точная… — хмыкнул Рассел, который и сам занимался составлением карт, пытаясь совместить чертежи московитов с рассказами путешественников и собственными наблюдениями. Если верить Тубервилю, крошечная Московия (чуть больше Уэльса) была зажата между Речью Посполитой, Великой Татарией (что за географические новости?) и Китаем. Тотьма и Устюг уехали в Сибирь, а Белое озеро сомкнулось с Балтийским морем. Более-менее правильно был намечен путь из Архангел-Сити в Москву.

— Впрочем, сейчас нас не интересует точность, — небрежно взмахнул брабантскими манжетами лорд Хэрриот. Поправив кружева, лорд обвел длинным холеным ногтем кусочек карты: — Джентльмены, эта территория представляет интерес для английской короны! Его Величество приказывает взять под наш патронат не только реку Двину и Сухону, а также Шексну и Белое озеро. Он выписал компании патент на право владеть этими территориями в течение сорока девяти лет. Кроме того, король отдал приказ лордам Адмиралтейства выделить нам пушки, порох и ядра из арсенала военного флота в счет будущих прибылей. Его Величество озаботился также, чтобы наши действия не выглядели агрессией в глазах цивилизованного мира. Вот, господа, королевский Указ…

Хэрриот прищелкнул пальцами, и один из ассистентов, подобно тени стоявший за креслом губернатора, принялся читать:

— Мы, Божию милостию Иаков, король Англии и Шотландии, достоверно извещены нашим верным и возлюбленным слугою Джоном Мерриком, бывшим резидентом в Московии, о бедственном и затруднительном положении этой славной страны и народа, ныне подвергнутого неминуемой опасности как от вторжения врагов извне, так и внутренних беспорядков и мятежей. По этому случаю вышеуказанному Джону Меррику прошлым летом от различных значительных и главенствующих лиц этой страны были сделаны представления, клонящиеся к благу и безопасности этой страны и восстановлению в ней мира и власти при нашем посредничестве и вмешательстве, но Меррик не мог вступить в переговоры без нашего на то указания. Знайте же, что, поскольку предложения переданы нам, мы немало тронуты, чувствуя нежное сострадание к бедствиям, выпавшим на долю такой процветающей империи, к которой мы и наши августейшие предшественники всегда испытывали особое расположение. Довольно известно, в каком бедственном положении находится народ в Московии: не только их царский род угас, но угасло почти и все их дворянство; большая часть страны, прилегающая к Польше, разорена, выжжена и занята поляками; другую часть со стороны пределов Швеции захватили и удерживают свеи под предлогом подачи помощи. Народ без главы и в большой смуте; хотя он имел бы способы к сопротивлению, если бы был хорошо направлен, но в том положении, в каком находится теперь, готов и даже принужден необходимостью отдаться под покровительство какому-нибудь государю, который бы защитил их, и подчиниться правлению иноземца; ибо между ними не осталось никого достойного восприять правление. Мы приняли решение прислушаться к просьбам и взять земли Московии под свое покровительство…

Из приличия никто не усмехнулся, слушая королевский рескрипт. Можно подумать, что московиты, ненавидя поляков и шведов, распахнут объятия для англичан… Хотя кому какое дело до московитов, если дело касается интересов Британии?

Ассистент, закончив чтение, умолк и почтительно передал грамоту лорду Хэрриоту, который с гораздо меньшим почтением бросил ее на стол.

— Итак, господа, — прервал молчание лорд. — Его Величество позаботился о законном решении вопроса.

— А что взамен? — подозрительно сощурился сэр Хонтли, привыкший, что за все в этом мире надобно платить. А если король оказал тебе услугу на шиллинг, будь готов отплатить гинеей.

— Ничего, — усмехнулся Хэрриот. — Более того, Его Величество готов, если понадобится, помочь компании военными кораблями. Наша задача — не пустить шведов в глубь России. Но! — вздел лорд вверх палец, на котором красовался крупный бриллиант. — Это лишь первый этап. В дальнейшем, джентльмены, нас будет интересовать река Волга, потому что из нее открывается свободный доступ к Каспийскому морю… А из Каспийского моря лежит путь в Индию.

— Что же, звучит заманчиво, — протянул сэр Хонтли. — У нас появляется интересная перспектива. Если мы сумеем пройти к Каспийскому морю, то наша компания станет сильнейшей в Англии и Шотландии… Итак, джентльмены, нужно срочно собрать всех акционеров и как следует потрясти их кошельки. Думаю, они поймут, что дело стоящее!

Это было настоящее чудо — за два месяца снарядить корабли, завербовать матросов и нанять почти пять тысяч головорезов, чтобы к концу сентября от Темзы отчалила эскадра из трех галеонов и семи каракк. Если бы экспедиция промедлила с неделю, то плавание пришлось бы отложить до следующего года — уже в октябре Белое море начинает покрываться льдом.

Два месяца кряду Джон Меррик начинал свой день с рассветом, а на закате валился с ног от усталости. Конечно, будь он один или вдвоем с Расселом, то ничего бы не получилось. Но компания выделила все имевшиеся в ее распоряжении корабли, предоставила такие средства, что голова шла кругом, а для текущих надобностей в помощь вице-королям были откомандированы все двадцать четыре ассистента. Когда есть деньги и люди, любую проблему можно решить быстро.

Но все же, все же… Плавание, в котором будут участвовать семь тысяч человек, требовало основательной подготовки! Нужно делать одновременно тысячу дел. Отследить, чтобы в сухарях было умеренное количество червей, а солонина не была тухлой. Не забыть, что трюмы будут переполнены людьми — брать с собой живых коров и поросят не удастся. Стало быть, взять с собой побольше чеснока и лука. Иначе за месяц плавания солдаты заболеют цингой. А еще позаботиться о теплых плащах, меховых шапках и крепких башмаках, потому что Московия — это не Британские острова. Разумеется, стоимость теплой одежды будет вычтена из жалованья наемников, но покамест Меррику приходилось оплачивать все счета.

Приобрести все необходимое в Лондоне было невозможно, даже если бы удалось занять работой всех сапожников и портных. Посему приходилось размещать заказы даже в Эдинбурге, благо, что шотландцы были не избалованы и потому за срочность заказов брали не две цены, а только полторы. Возникли трудности и с набором волонтеров. Агенты компании обшарили все притоны и злачные места, портовые кабаки и бордели, но удалось набрать лишь три тысячи солдат. Увы, большинство негодяев и авантюристов предпочитали более теплый климат и места, не столь отдаленные от Британских островов. Конечно, безработных арендаторов и бродяг хватало, но требовались воины. Лорд Хэрриот, получив специальный рескрипт короля, наскреб по тюрьмам еще пятьсот человек, но этого было мало! Еще пятьсот составили суровые шотландцы, имевшие причины покинуть свои горы. Но все равно, пришлось отправляться в Европу и нанимать швейцарцев и фламандцев.

К изумлению директоров компании, проводить эскадру прибыл сам король Англии и Шотландии. Его Величество благосклонно прислушался к орудийным залпам, произведенным в честь его прибытия, соизволил сказать несколько напутственных слов. В заключение Иаков посвятил в рыцари вице-короля Московии — Джона Меррика. Почему король сделал такой широкий жест — не понял никто… Рассел, которому предстояло остаться в Лондоне и начать подготовку следующей экспедиции, чуть не умер от зависти, а сэр Хонтли едва не проглотил свою рыцарскую цепь.

Джон Меррик, стоя на коленях, получив удар королевским мечом по плечу, не ощутил радости, становясь сэром. За два месяца он настолько вымотался, что хотел лишь забиться в каюту, выпить полпинты виски и заснуть так крепко, чтобы проснуться уже в Архангел-Сити. А еще лучше — перенестись в Колмогоры, в резиденцию компании, где можно выспаться всласть на мягкой и теплой перине.

Выспаться сэру Джону не удалось. Вначале пришлось выпить со всеми офицерами, принимая поздравления. Потом выяснилось, что придется все плавание жить в изрядной тесноте. Каюту капитана, на правах старшего начальника, занял сэр Ротфельд. Сам капитан, вместе с Мерриком, был вынужден жить в каюте баталера — узком пенале, где можно разместить лишь гамаки. Во всех каютах набивалось по четыре, а то и пять человек, потому что среди участников экспедиции было немало дворян — не только эсквайров, но и рыцарей, которых нельзя было помещать в трюмах вместе с матросами и простыми наемниками.

Это было трудное плавание. Вместо трех-четырех недель оно затянулось на полтора месяца. Тихоходные каракки, перегруженные морской пехотой, едва плелись за галеонами. Из-за тесноты, скуки и скудной пищи то и дело возникали ссоры и драки между матросами и наемниками. Да и офицеры смотрели друг на друга и на матросов с нескрываемой ненавистью. И неизвестно, что бы случилось, если бы на горизонте не показались Соловецкие острова, от которых уже было недалеко до устья Северной Двины.

Когда флагманский корабль поравнялся с островами, адмирал Ротфельд, рассматривая громадные башни и высокие стены, заметил:

— Пожалуй, эта крепость будет мощнее, нежели Тауэр. Не хотелось бы брать ее штурмом…

— Это не крепость, сэр, — почтительно сказал Меррик, находившийся на правах вице-короля на мостике.

— А что же это?

— Это русский монастырь.

— Если это монастырь, что мешает ему быть крепостью? — резонно заметил адмирал. — На месте русских я поставил бы на башни и стены пушки, устроил бы тут стоянку для кораблей.

— Соловецкий монастырь имеет пушки, но у русских нет флота. У них имеются только небольшие суденышки, наподобие рыбацких.

— Жаль, — со вздохом досады сказал адмирал. — Было бы неплохо отправить ко дну парочку московитских галеонов. Ничто так не вдохновляет, как вид вражеских мачт, торчащих из-под воды…

Сэр Ротфельд был доволен собой. Он считал, что отныне его имя впишут в историю королевского флота, как первого адмирала, не потерявшего ни одного корабля, несмотря на то, что коварный Нордкап — бич судов, заплывавших в Северное море, всегда брал жертву. Повезло и с водой — несмотря на ноябрь, ни море, ни река еще не были затронуты льдом. Для полного счастья не хватало вражеского корабля, который можно было бы взять на абордаж! Но все же у него хватило ума не ввязываться в бой, когда по встречному курсу попались три французских военных парусника, сопровождавшие пять торговых судов. Конечно, численное превосходство налицо. Но… Галеоны помнили сражения с Непобедимой Армадой, а сколько лет бороздили воды каракки, подумать страшно… Компания давно могла бы обновить весь свой флот, но, как всегда, господа акционеры не желали тратить лишние деньги…

Когда корабли вошли в устье Двины, адмирал узрел на ее правом берегу деревянную крепость, обнесенную стеной из бревен. Дальше, по оба берега, виднелись высокие деревянные дома, между которыми шли непривычно широкие улицы. Акватория была забита странными кораблями — не то большие лодки под парусом, не то маленькие нефы. Меррик сообщил, что московиты называют их «кочи» и ходят на них ловить рыбу и добывать морского зверя.

— Cotchs, — попытался выговорить адмирал трудное слово.

— Нет, сэр Ротфельд, — улыбнулся Меррик. — Не «котч», а коч.

— Какая разница, — отмахнулся адмирал и, вглядываясь в берег, брезгливо поинтересовался: — Это и есть город?

— Да, сэр, — подтвердил вице-король. — Мы называем его — Архангел-Сити. Русские — Архангельский городок, то есть маленький город. Литл сити… Раньше тут были только монастырь и крепость, но за последние годы городок разросся так, что скоро станет больше, чем Колмогоры.

— А где Колмогоры?

— Отсюда миль шестьдесят.

— Жаль, что так далеко. Признаться, не люблю ходить по рекам, — вздохнул адмирал. — Что же, начнем… Эскадре — боевую тревогу!

Запел рожок на флагмане, передавая команду всем кораблям, на которых сразу же раздался грохот и лязг — открывались порты, откуда начали выглядывать тупые морды орудий.

— Сэр Ротфельд, что вы собираетесь делать? — обеспокоенно поинтересовался Меррик. — Зачем нам лишний шум?

Адмирал, выпятив нижнюю губу, презрительно осмотрел вице-короля от шляпы до ботфорт и соизволил ответить:

— Сэр («сэр» прозвучало, будто плевок!) Меррик, нужно захватить эту крепость и сразу показать московитам, кто тут хозяин! — Повернувшись к капитану, скомандовал: — Открыть огонь!

Адмиральский корабль содрогнулся от залпа семнадцати орудий левого борта. Большинство ядер срикошетило, ударившись о бревна частокола. Ответного залпа, позволившего выявить огневую мощь крепости, не последовало.

— Черт возьми! — удивился адмирал. — Московиты оставили главный морской порт без гарнизона? Почему они не стреляют? Странно, что они вообще догадались поставить здесь крепость…

— В прежние времена в крепости стояло сорок пушек, и ни один корабль не смог бы пройти мимо, — пояснил сэр Джон, с беспокойством посматривавший на крепость. — Орудия крепости пробивают борта кораблей насквозь, а выстроиться для атаки здесь негде. Но половина пушек было отправлено на войну с поляками. Потом орудия отвозили в Колу воевать со свеями. Возможно, в крепости нехватка пушек.

— Сколько там людей? — поинтересовался адмирал, кивнув на безмолвствующую крепость.

— Обычно сорок стрельцов и десять пушкарей. В случае нападения подходят еще двести стрельцов и двадцать артиллеристов, — ответил Меррик. — Когда мы покидали город, там было…

— Что же… Не стоит тратить порох на мелочь, — перебил адмирал, поколачивая кулаком по планширу.

Потеряв интерес к Меррику, старый пират подозвал вахтенного офицера:

— Передать на суда — начать десант! Капитаном партии назначаю капитана Мак-Ганнаса.

Желающих пойти в десант оказалось больше, чем нужно. Пехота, которой осточертели сырые трюмы, холод, а главное — постоянная качка и десятки ярдов воды под ногами, была рада размяться и немного погреться. Но приказ есть приказ — по одной шлюпке с каждого корабля. Но все же вместо положенных двадцати в шлюпки набилось по тридцать-сорок человек, не считая гребцов.

Десять шлюпок, переполненных морской пехотой, двигались к крепости, охватывая ее с флангов. Когда до цели оставалось каких-то двести ярдов, раздался грохот двух выстрелов, произведенных из крепости…

— Черт их раздери! — прокричал адмирал в бешенстве.

Оба выстрела московитов попали в цель. Первая шлюпка, получившая ядро прямо в центр, разломилась пополам, и люди — мертвые, раненые и живые — оказались в воде. Вторая, у которой разнесло корму, еще держалась на плаву, но чувствовалось, что до берега она не дотянет, а для солдат, оказавшихся в ледяной воде, это смерти подобно.

Гребцы налегли на весла, и восемь шлюпок проскочили оставшиеся ярды до того, как пушкари успели перезарядить пушки. Солдаты, что прежде были настроены благодушно, разозлились всерьез!

Однако воинственный пыл морских пехотинцев остывал, стоило днищам коснуться твердой земли. Высаживаться пришлось в ледяную воду, от которой промокали чулки и башмаки. Солдаты, стуча зубами, хотели быстрее добраться до крепости, чтобы согреться. Замерзший начальник десанта построил людей в три шеренги. Первая, разрядив мушкеты, ринулась к крепости. Вторая, выстрелив через головы товарищей, последовала их примеру. И только солдаты третьей шеренги, оставшись на месте, распределили себе бойницы, готовые открыть огонь, если там мелькнет что-то живое.

Из крепости по атакующим было сделано несколько выстрелов, не причинивших вреда, зато опытные воины поняли, что защитников немного и они находятся лишь на верхнем ярусе…

Крепость была обнесена оградой из заостренных бревен. Но что толку от частоколов, если их никто не защищает? Пехотинцы, подсаживая друг друга, перелезли преграду и оказались в небольшом дворике. Зная, что сверху вести огонь неудобно, почти без опаски обежали деревянный форт, резонно считая, что ворота находятся сзади.

Не понадобилось прилаживать петарду — двери были открыты…

Опасаясь засады, пехотинцы перезарядили мушкеты и, прикрывая друг друга, ворвались внутрь. Нижний ярус оказался пустым. Взяв на прицел лестницу, ведущую наверх, пехотинцы не спешили, дожидаясь команды капитана.

Командир штурмовой партии, шотландец Мак-Ганнас, успевший повоевать и против испанцев во Фландрии, и против дикарей в Новом Свете, вошел последним. Окинув взором помещение, скупо освещенное солнцем, капитан невольно улыбнулся — то, что он увидел, было копией крепости, срубленной из секвой в Виргинии[12]. На первом ярусе обычно оборудуют склад. Вот и тут осталась пара покореженных лафетов, дырявые ведра для уксуса, гнутые банники. В углу — целая гора расколотых ядер. В другом углу, прикрытом от случайных осколков бревенчатой загородкой, должен находиться пороховой погреб. Чтобы убедиться в этом, Мак-Ганнас сделал шаг вперед и с удовлетворением отметил, что он именно там!

«Все деревянные форты схожи! — решил капитан. Увидев, что люк, сколоченный из половинок коротких бревен, откинут в сторону, добавил: — И все артиллеристы одинаково небрежны!»

Мак-Ганнас вспомнил, как орал старший бомбардир Хельсинг, обнаружив, что крышка порохового погреба открыта.

Внизу послышался шорох. Крыса? В пороховых погребах они не водятся! Решив, что пленный московит пришелся бы кстати, капитан вытащил из ножен тяжелый палаш и подошел ближе. Заглянув в черноту проема, Мак-Ганнас увидел бочонки и улыбку бородатого туземца, освещенного скупым сиянием застекленного, «безопасного», фонаря. Последнее, что увидел отважный наемник, это то, как бородач ударил фонарем о бочку…

…Из тех, кто вошел внутрь, не спасся никто. Из находившихся во внутреннем дворике треть погибла сразу, остальные — кто ранен, кто обожжен, а кто и то и другое, умрут позже… И только счастливцы из третьей шеренги, оставшиеся за частоколом, отделались легко — один солдат убит летящим бревном, десяток ранено и контужено.

Оставшиеся на кораблях в бессильной ярости и немом ужасе наблюдали, как из пламени вырываются уцелевшие солдаты и бегут к Двине, пытаясь потушить огонь, охвативший их тела и одежду.

— Меррик, что это было? — гневно спросил адмирал, как будто сэр Джон был виновен в случившемся.

— Вы забыли добавить — сэр… — довольно вежливо заметил Джон Меррик.

— Что?! — взревел адмирал.

— Сэр Ротфельд, напомню, что перед нашим отъездом Его Величество пожаловал мне рыцарское звание и ко мне надлежит обращаться — сэр Меррик, — невозмутимо сказал вице-король.

Ротфельд побагровел, длинный нос сделался еще длиннее, а рука ухватила эфес шпаги. Но Меррик не добился бы должности управляющего компании, звания вице-короля и рыцарского титула, если бы не обладал характером. Пытаясь прожечь Меррика взглядом, адмирал не преуспел и был вынужден уступить. Возможно, вспомнил еще и то, что на суше будет командовать не он, а новоиспеченный рыцарь. Отставному адмиралу, по решению директоров, надлежало оставаться у галеонов, прикрывая устье Двины…

— Сэр Меррик, что вы можете сказать по поводу взрыва? — скрипя зубами спросил адмирал.

— Я думаю, сэр, что московиты взорвали пороховой погреб, — кротко сообщил вице-король.

— Черт побери, Меррик… сэр… Меррик, — поправился и опять взорвался адмирал. — То, что они взорвали пороховой погреб, я понял и без вас! Мне непонятно — зачем они это сделали? Вы говорили, что в крепости сорок стрельцов и десяток пушкарей?

— Их было трое, — тихо сказал Меррик.

— Трое? Но вы сказали… — опешил адмирал.

— Сэр Ротфельд, вы меня не дослушали. Я вам сказал, что в обычное время в крепости сорок стрельцов и десять пушкарей. Но у русских почти не осталось людей. Московиты взорвали крепость, потому что знали, что не смогут ее удержать…

От избытка чувств сэр Ротфельд врезал кулаком по планширу. Но дубовая доска устояла, а адмирал, взвыв от боли, выругался так витиевато, что стоявший около грузового трюма боцман встал как вкопанный, покрутив головой от зависти! Однако боль позволила Ротфельду взять себя в руки и вспомнить, что командиру эскадры нужно философски относиться к боевым потерям…

Адмирал решил отложить высадку морской пехоты до тех пор, пока с берега не перевезут убитых и раненых, не поднимут их на борт, чтобы над первыми прочесть молитву и погрести их так, как положено морякам (пусть и поневоле), а над вторыми поработают корабельные хирурги.

Весь вечер на кораблях раздавались крики и стоны тех, кому отпиливали руки и ноги, вытаскивали из тел щепки и куски железа. Мертвых, над которыми вместо морской пучины сомкнулась речная вода, насчиталось шестьдесят шесть человек. И это не считая дюжины утонувших…

Утром командующий эскадрой приказал перестроиться. Галеоны, имевшие глубокую осадку и пушки, стрелявшие настильным огнем, отступили, а вперед, войдя из устья в реку, выдвинулись каракки. Чтобы их разгрузить и сделать более маневренными, солдаты перешли на шлюпки и теперь мерзли на мокром и холодном ветру.

«Старушки», для которых плавание к далекой Московии было последним, старались вовсю! Их тяжелые бомбарды, малопригодные для боя на море, оказались полезны для обстрела деревянного городишки, защитники которого осмелились погибнуть, взяв за себя почти по тридцать убитых и столько же искалеченных.

По разумению адмирала, вначале следовало избавиться от лодок туземцев. Для галеонов и каракк они неопасны, но каждая лодка может стать брандером!

Каждая каракка имела по тридцать больших и пятьдесят малых бомбард. Малые орудия, способные метать ядра лишь на сто ярдов, принялись расстреливать рыбацкие лодки. Для больших бомбард, что били на триста ярдов, предстояла более сложная задача — обстрел города.

Пока галеоны расстреливали рыбацкие лодки, Джон Меррик молчал, хотя и понимал, что этим наносится ущерб компании — посудины московитов могли послужить и англичанам. Но когда корабельные орудия принялись за город, не выдержал:

— Господин адмирал, что вы делаете? Зачем вы сжигаете город?

— Сэр Меррик! — ожег его взглядом Ротфельд. — Напоминаю, что охрана устья реки — мои заботы! Ну а как уж я его буду защищать — не ваше дело.

— Адмирал, вы совершаете ошибку. Прикажите прекратить огонь! — начал Джон.

— Здесь командую я! — рявкнул адмирал. — Еще одно слово, и я прикажу посадить вас в канатный ящик. Этот городишко должен быть уничтожен! Я не могу каждый раз прощать дикарям гибель солдат!

Ядра, пущенные вверх, падали по дуге, пробивая насквозь крыши домов, убивая и калеча людей. Чугунные шары попадали в топившиеся печи, разбрасывая в стороны горящие дрова и угли, от которых занимались деревянные постройки. Скоро половина Архангел-Сити была охвачена пламенем!

— Канальи! Это вам за моих парней! — злорадно повторял адмирал, стоявший на капитанском мостике.

Было хорошо видно, как мечутся московиты, пытаясь покинуть гибнущий город. К полудню, когда каракки наполовину опустошили пороховые погреба, а весь город горел, адмирал приказал начать высадку десанта…

Морская пехота высаживалась у кромки воды, лениво перестраивалась в цепи и шла вперед, не ожидая встретить сопротивления. Да и кто мог его оказать? Бородатые туземцы, живущие на краю света, питающиеся рыбой? Вряд ли они знают, с какой стороны хвататься за саблю! Задача пехоты была проста — выгнать мужчин на открытое место и дождаться прибытия адмирала и вице-короля, которые сообщат им радостную новость о том, что отныне они подданные Английской короны.

Адмирал, наблюдая за пожаром и четкими действиями морской пехоты, был доволен — туземцы получили хороший урок! Вчерашний конфуз был искуплен сторицей. Теперь, по крайней мере, было не стыдно за потери.

— Знаете, сэр Меррик, я снова почувствовал себя молодым, — проникновенно сказал адмирал, глядя на пламя, охватившее город. — Помню, как наяву — Кадис, испанские галеоны и сэра Френсиса Дрейка! Испанцы горели точно так же!

Сэр Ротфельд прищелкнул пальцами, и рядом с ним вырос темнокожий дикарь, вывезенный из Вест-Индии. Памятуя пиратское прошлое Ротфельда, этому никто не удивлялся. Дикарь поставил перед хозяином изящный сундучок красного дерева, инкрустированный панцирем морской черепахи и перламутром. Адмирал любил повторять, что погребец был подарен ему самим лордом Чарльзом Ховардом[13]. Впрочем, злые языки утверждали, что погребец попался под ноги великому флотоводцу, когда тот осматривал трофеи, доставленные с испанского флагмана, а Ротфельд, тогда еще младший офицер, убрал его с дороги, чтобы лорд Чарльз не споткнулся. Убрал и — оставил себе. Не велика ценность по сравнению с добычей, доставшейся адмиралу и старшим офицерам.

Нежно погладив крышку, сэр Ротфельд открыл погребец.

— Сэр Джон! — торжественно сказал адмирал, вручая вице-королю серебряную чарку, в добрых полпинты. — Думаю, нам нет смысла ссориться.

Меррик не стал отказываться от выпивки (хотя вместо скверного рома он предпочел бы шотландский виски или русскую водку), но радости адмирала не разделял. Отхлебывая из чарки, вице-король иронично посматривал на адмирала — каким местом думал старый дурак, когда приказывал уничтожить город? Сэр Джон не слишком печалился судьбой жителей, оставшихся без крова, — на берегах Двины столько лесов, что можно построить еще с десяток деревянных городков. В конце концов — это личные проблемы московитов, что волновали британскую корону не больше, чем проблемы аборигенов Новой Англии. Его Величество ясно дал понять, что территорию от Двины до Сухоны следует заселить британскими подданными, которые сами будут ловить рыбу, добывать зверя и разводить знаменитых коров. Безземельных горцев Шотландии и бродяг Англии с каждым годом становится все больше и больше, и нужно их куда-то девать…

Скоро выпадет снег и начнется русская зима, думал Меррик, прихлебывая ром. Любопытно, где адмирал собирается зимовать? На судах, что вмерзнут в лед? В лютый мороз, когда плевок замерзает, не долетая до земли, за тонкими стенами кораблей можно укрыться только от ветра. Жаровни в офицерских каютах обогреют лишь руки и ноги, а матросы в трюмах не имеют и этого. Адмирал собирается греться вокруг костра? Или на камбузе величиной с грецкий орех? Вероятно, матросам придется рубить лес и ставить избушки из сырого дерева. Или отыскивать уцелевшие от огня доски и бревна и сооружать лачуги. «Впрочем, — утешил себя Меррик, — я не уполномочен решать проблему зимовки экипажа. Это — прерогатива адмирала…»

Попивая ром, адмирал аппетитно хрустел сухарем. Ротфельд был одним из немногих, кого не смущала ни скудная еда, ни тухлая вода. Воду он разбавлял ромом, им же запивал жаркое, приготовленное из тугой, как подметка, солонины. Червяков из сухарей адмирал не выколачивал, а съедал… Единственное, что не нравилось адмиралу, — это холод, который сопровождал их во время плавания. Джон Меррик не говорил, что настоящие холода еще впереди…

Через полчаса, когда на мостике стало совсем невыносимо от холода (не помогал и крепчайший ром), адмирал соизволил удивиться:

— Почему до сих пор нет гонца? Разве так трудно согнать туземцев на площадь? Или площадей у них нет?

— Прислушайтесь, сэр… — предложил Меррик, который с беспокойством слушал шум, доносившийся с берега.

Приложив ладонь к уху, адмирал старательно вслушался…

— И что там такого? Ну, идет стрельба. Видимо, кто-то из московитов оказался несговорчивым, — оттопырил нижнюю губу Ротфельд, пожимая плечами.

— Думаю, сэр, там идет бой, — сказал Джон, покачав головой.

— Рыбаки ведут бой? — пренебрежительно фыркнул адмирал. — Сетями и крючками для ловли селедки? Помилуйте, сэр Меррик — это чушь…

— Как знать… — хмыкнул вице-король. — Эти люди — не только рыбаки, но и охотники на морского зверя. Половина из них — китобои.

— Ерунда, — отмахнулся Ротфельд. — Как показывает мой многолетний опыт, даже самые храбрые люди во время пожара абсолютно беспомощны! Даже испанцы, когда горели их корабли, не думали о сражении.

Вице-король Московии не имел такого опыта, как адмирал. Тем более ему не довелось сражаться ни с Великой Армадой, ни с ирландцами. Но сэр Джон прожил несколько лет в Московии…

А московиты повели себя не так, как ожидал адмирал. Мужчины, вместо того чтобы вытаскивать из пожара рухлядь и спасать свои семьи, хватались за топоры и тяжелые самострелы. Женщины, которым следовало стоять в стороне и причитать, с диким воем набрасывались на солдат, пытаясь выцарапать им глаза. Некоторые дрались наравне с мужчинами.

Жители Архангел-Сити, не ведавшие, что иноземцы желают им добра, сражались так, будто сражались с самым лютым врагом. Солдаты, разряжая оружие, не успевали перезаряжать его, а вытаскивали клинки и вступали в бой. Добрая английская сталь творила чудеса, а голова и грудь были укрыты флагманскими доспехами, но одолеть московитов было невероятно трудно…

Капитан Эдвард ап-Дуайн, числивший среди предков уэльских королей, сам прославившийся одиннадцатью дуэлями, небрежно скрестил фамильную шпагу с тяжелым тесаком, который держал в руке бородатый здоровяк. Капитан мастерски парировал чужой клинок, но искусство фехтования оказалось бессильно против первобытной силы — от удара московита рука онемела и обвисла, а бородач, попав между стальным нагрудником и шлемом, рассек не только ремешок, но и голову ап-Дуайна.

Сэр Джон Фальстаф, переживший две войны с испанцами (его грузную фигуру, облаченную в двойную кирасу, не мог взять ни клинок, ни пуля), погиб от гарпуна, словно тюлень… Бедный сэр был пришпилен к забору, как толстая бабочка.

Юный Ричард Хаггарт, младший сын лорда Уимблдонского, отправившийся на поиски приключений в загадочную страну, прокричал боевой клич своих предков, бросаясь в схватку. Увы, мальчик только и успел, что обнажить палаш, как шлем, по которому пришелся удар деревянной кувалды, коей добивают моржей, треснул вместе с головой…

Мечтатель и почитатель Шекспира (некогда — собутыльник) Хьюго Фергюссон храбро сражался против двух бородатых мужиков. Одного из московитов сэр Хьюго поразил в живот, второго — в лицо. Пытаясь добить врага, капитан не заметил рослой туземки, оказавшейся за его спиной со шкворнем, которым запирают двери…

Солдаты убивали, не щадя никого, но и сами погибали от ударов коротких копий и топоров, гарпунов и арбалетных стрел. Кое у кого из московитов имелись ружья — не только старые аркебузы, но и колесцовые мушкеты. Среди аборигенов оказались люди, сходные по кирасам и шлемам с нападавшими. Эти стреляли из новейших ружей с кремневыми замками… К сумеркам, когда огонь пожара стих, бой прекратился. Оставшиеся в живых туземцы отступили, а солдаты, подобрав раненых — насколько это было возможно, не рискуя оставаться среди пепла и трупов, вернулись на корабли.

Ротфельд, наблюдая за возвращавшимися шлюпками, мрачно пил ром, не угощая более Меррика. Даже в темноте было заметно, что возвратившихся гораздо меньше, нежели ушедших в десант… Когда на флагманское судно были доставлены сведения о потерях, адмирал пришел в ярость…

— Черт раздери этих варваров! Пять сотен солдат! — орал адмирал. Потом, слегка успокоившись, подозрительно посмотрел на вице-короля: — Меррик, почему вы не предупредили меня, что московиты могут оказать сопротивление? Откуда, дьявол вас возьми, тут взялись европейские наемники?

Джон Меррик, которому очень хотелось взять старика за бороду за то, что тот опять пропустил обращение «сэр», только вяло огрызнулся:

— Если бы вы посоветовались со мной, то наши потери были бы меньше. Но вы, сэр, начали десант по своей воле. Вы отдали приказ жечь город, спровоцировав московитов на ответные действия. А самое главное — вы уничтожили собственность Компании.

— Что?! — взревел адмирал.

— Ротфельд, — спокойно сказал Джон Меррик, умышленно пропуская титулы и звания. — В Архангел-Сити находилась наша фактория. А наемники, что воевали с солдатами, — это наши люди, нанятые в позапрошлом году. Начав обстрел, не посоветовавшись со мной, вы не дали им уйти из города. Очень надеюсь, что на складах не было товаров. Иначе вам долго придется рассчитываться с компанией…

— Вахтенный офицер — ко мне! — заорал адмирал так, что у Меррика заложило уши. — Взять наглеца под арест! В канатный ящик его!

Когда на шканцах появился недоумевающий вахтенный с двумя матросами, сэр Меррик спокойно произнес:

— Господин вахтенный, проводите адмирала в его каюту.

— Меррик, заткнитесь! — брезгливо приказал адмирал и, оборачиваясь к вахтенному, злобно спросил: — Почему я должен повторять приказ?

— Вашу шпагу, сэр Меррик, — сказал вахтенный, протягивая руку.

— Отставить, — улыбнулся Меррик. — Напоминаю, что сейчас мы не в море и командование перешло ко мне. Именем короля! — произнес сэр Джон магическую формулу, и вахтенный офицер остановился.

— Что вы несете? — сквозь зубы процедил Ротфельд.

— Вахтенный… Я отдал приказ — отвести адмирала в каюту. Пытаться арестовывать вице-короля без санкции Его Величества — преступление против короля! Адмирал, я имею полномочия сместить вас с должности. Хотите, мы соберем офицеров? — Адмирал угрюмо промолчал. — Но я не сделаю этого по одной причине — оставшись в устье Двины, будете сами расхлебывать все, что натворили…

— Простите господин адмирал, — поклонился вахтенный адмиралу. — Но я вынужден выполнить приказ вице-короля. Пройдите вниз, сэр.

Дела московские…

Боярин Романов вертел в руках голландскую оловянную кружку и мрачно посматривал на князя Мстиславского.

Разговор не заладился с самого начала. Чувствовалось, что старому князю нынче не до гостей. Конечно, Федор Иванович на дверь не указал, попотчевал хлебом-солью (по нынешним скудным временам пиво с рыбным пирогом очень роскошно), но как сел, уставившись в одну точку, думая о чем-то своем, так и сидел. А гости — боярин Иван Никитыч Романов с боярином Федором Иванычем Шереметевым из вежества к старшему годами и чинами-званиями Мстиславскому тоже помалкивали. Так вот и сидели, буравя глазами стол.

Наконец Мстиславский вскинул взор на бояр, поиграл желваками и нежданно-негаданно рявкнул:

— Ну, что язык-то проглотили? Осуждаете? Рылом не вышли, чтобы Рюриковича осуждать!

От рева на столе зазвенела посуда! Дождавшись, пока шум утихнет, боярин Романов миролюбиво спросил:

— А я, князь Федор, поперек тебя хоть слово сказал? Я еще ни полсловечка не баял, а ты уже лаять начал. Вон, боярин не даст соврать — и мысли не было тебя судить. Да и не знали мы, что ты к королевичу ехать собрался. Пришли, сели, а ты — сразу в хай.

— Ладно, бояре, простите старика, коли обидел, — вздохнул князь. — Сам знаю, что не дело творю, а вот, поди же ты… Я не на вас, а на себя злюсь. Не хочу я к Владиславу ехать — а надо!

Пока Романов думал, что бы ответить, за него высказался полный тезка старого князя — боярин Шереметев:

— Ну, князь-боярин, коли сам знаешь, что не дело творишь — так чего ж ты к Владиславу-то собрался?

— А то и собрался, что пора мне честь знать да по долгам платить! Присягу-то я Владиславу давал, сам же на царство его звал. Так-то…

— Подожди-ка, Федор Иванович! Присягу не ты один давал — все давали. Ну, почти все, — поправился Романов. — А что Владислава в Москву звал — так опять-таки — не ты один грамотку с Жолкевским подписывал.

— Так и я подписывал, — хмыкнул Шереметев. — И Мезецкого князя там подпись стоит. А я вот, хоть и подписывал, но за королевича воевать не пойду! А сам-то ты недавно говорил — вот, мол, каков молодец князь Данила! Не убоялся присягу с себя прилюдно снять!

— Так ты князя Данилу со мной не равняй, — хмыкнул Мстиславский. — Что Мезецкий-то? Молод еще. Какой с него спрос? Он же не сам по себе, а по приказу думы Боярской ездил. Всего и делов, что подпись под челобитной поставил. Даниил Иваныч, он же еще когда в Смоленск к Сигизмунду ездил, обратно на Москву утек. Он и присягу королевичу не приносил, и крест не целовал. А я? Кто Шуйского Василия с престола свергал, а? Я! Кто Туренину велел, чтобы царя в монахи постриг? Опять же — я! А кто придумал Владислава на русский престол возводить? Я, князь Мстиславский! Так что же теперь, мне на попятную идти?

— Князь Федор! — попытался увещевать старика Шереметев. — Сколько лет-то прошло, как мы Владислава на престол звали, да пустому трону кланялись — четыре, если не пять? Владислав на Москву и носа-то не казал. Струся этого, полковника, сколько раз мы за нос водили. А тут, здрасьте-пожалуйста — князь Мстиславский решил польскому королевичу супротив родного отца помочь. Никто из бояр да князей и ухом не пошевелил, а ты…

— А что я?! — снова вспылил князь. — Я за других не ответчик. Не хочу, чтобы на старости лет переметной сумой звали. Мол, просил Владислава на престол, а как до дела дошло — так и в кусты.

— А мы, стало быть, сумы переметные? Ну, спасибо, князь Федор, на добром слове, — обиженно засопел боярин Шереметев.

— Да ты меня на слове-то не лови! — бешено рыкнул Мстиславский. — Не говаривал я такого. Никто про вас худого не скажет. А про меня — могут!

— Кто и скажет-то такую глупость? Всем известно, что князь Мстиславский два раза шапку Мономахову отвергал, — повел плечом Иван Никитыч. — Ну да ладно, — махнул рукой боярин. — Мы ведь чего пришли-то. Хотели у тебя людей попросить. Может, дашь холопов-то? Слышали, что у тебя ратников с полсотни есть.

— А я с чем к королевичу-то пойду? Один? — удивленно воззрился на них князь. — У меня и холопов-то боевых кот наплакал. Все деньги выгреб, чтобы казаков нанять.

— Так ты еще и казаков для королевича нанял? — оторопел Романов.

— Мне что, к королевичу с голой жопой идти?! — огрызнулся Мстиславский. — Уж коли решил я в войско вступать, так и рать у меня должна быть. Князь я али шляхтич какой, чтобы в драных штанах, да с одной саблей в войско вступать? И так — смех один. Князь Мстиславский, потомок Гедемина, Великого князя Литовского, к царю ведет полсотни ратников, ровно боярин захудалый.

— Ну, мы, верно, пойдем, — решил-таки Шереметев, переглянувшись с другом.

Романов и Шереметев стали подниматься из-за стола. У дверей, вместо положенного поясного поклона, оба боярина ограничились кивком головы. Мстиславский, коего такое пренебрежение вельми задело, едва не вспылил, но, взяв себя в руки, кивнул ответно, а когда гости уже стали выходить за порог, вдруг сказал:

— Вы уж, бояре, меня строго-то не судите. Иначе — честь не позволит…

— Ну, Бог тебе судья, Федор Иванович, — сказал Романов, надевая шапку. — А мы-то что? Кто мы такие, чтобы тебя судить?

Выйдя из душного терема в зимнюю свежесть, тучный Федор Шереметев вдохнул всей грудью:

— Эх, хорошо!

— Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего не выходили. Мезецкий, поди, уже кровь проливает, а мы тут, как две клуши, — хмыкнул Романов, забирая из рук холопа повод. И, вскакивая в седло, боярин, не выдержав, выругался:

— Мать его… честь ему, видите ли…

— Вот-вот, — кивнул Шереметев, поправляя сбившуюся подпругу. — А чего он ехать-то навострился, я не понял?

Федор Иванович только вчера вернулся из дальней вотчины, где собирал хлеб и деньги для Мезецкого, и последних новостей не знал. Собирался с утра ехать к Романову, но тот сам перехватил друга. Поговорить бояре еще не успели.

— Сподобился-таки царь-царевич наш с батькой воевать… — пояснил Романов. — Гонцы от Владислава третий день по Москве шастают. Струсь, он раньше только деньги просил, а теперь бояр чуть не за бороды таскает — вынь да положь ему боевых холопов, а то и детей боярских[14]!

— Дулю ему с маслом! — фыркнул Шереметев, трогая коня.

Когда бояре и их холопы уже выезжали за ворота, за спинами вдруг раздался голос Мстиславского:

— Эй, бояре, постойте-ка! Возвернитесь-ка на час[15]!

Обернувшись, Романов с Шереметевым глазам не поверили — старый князь, с непокрытой головой, забыв о приличествующей его чину и возрасту важной медлительности, едва не бегом спускался с высокого крыльца…

— Че это он? Передумал? — удивился Шереметев.

— Ну, так щас и спросим, — не задумываясь, развернул коня Иван Никитыч. Федор Иванович, остановившись на нижней ступеньке, ждал, пока бояре не подъедут ближе.

— Забыл чего, Федор Иваныч? — полюбопытствовал Романов.

— Холопов-то небось князю Даниле хотели просить? — с грустной улыбкой спросил князь Мстиславский.

— Ему, — кивнул Шереметев. — Не Владиславу же.

— Холопов-то боевых у меня нет, но кое-что дам. Нате-ка, возьмите. Может, сгодится на что, — протянул князь увесистый кошель, больше похожий на торбу.

Романов, не чинясь, принял дар и, едва не выронив кошель, присвистнул:

— Ого! Тут с полпуда будет. Это ж сколько же? Тыщ семь?

— Ну, малость помене… Пять тысяч рублей. Войско не войско, но пару сотен наймете.

— Да тут не на пару сотен, на тыщу хватит, да на оружие останется! — обрадовался Романов. — Ну, Федор Иванович! Ну, молодец!

— Ладно, — хмыкнул старый князь. — Подумал я, как вы уходить-то стали, а на хрена это я к Владиславу целое войско поведу? Казакам задаток отдал — так и ну их к лешему! Холопов за глаза и за уши хватит! А так — пущай будет и моя лепта, коли что. И вот еще — Даниле Иванычу передайте… — Взяв из рук подскочившего слуги небольшую икону, сказал со значением: — Вот, Сергий Преподобный… — Поцеловав образ святого, протянул его Шереметеву. — Спасал он Русь-то… Может, сызнова спасет? Ну, езжайте… — махнул рукой князь Федор Иванович и, не говоря больше ничего, развернулся и пошел в терем.

Выехав с княжеского двора во второй раз, бояре молчали. Ехали, любуясь снегом. Зима нынче долго не хотела наступать, и снег выпал только в январе. По такому-то снегу зайцев хорошо бить! Но какая нынче охота.

Чем еще хорош первый снег, тем, что прикрыл собой всякое непотребство улиц и переулков — кучи навоза, жженую солому и тряпки, вздувшиеся туши собак и коней. Белый саван покрыл собой и зловонные канавы, где на каждой сажени белели кости человеческие или скалились черепа.

— Никак совесть у старика проснулась? — не выдержал долгого молчания Шереметев.

— Может… — с мрачным видом кивнул Романов. — Еще бы к совести-то проснувшейся да холопов боевых…

— Ну, что смог — то сделал, — примирительно сказал Шереметев. — Он и так молодец. Никак, всю казну нам отдал.

— Отдал. А сам пойдет за Владислава воевать. Ишь, честь-то княжеская, что б ей пусто было…

— Про Владислава-то начали говорить… — напомнил Шереметев. — Ты там че-то про холопов грил, да про то, что Струсь всех за бороды трясет?

— Ко мне уже подкатывал, — отмахнулся Иван Никитыч. — А с меня — где сядешь, там и слезешь! Один ответ — нету! Пущай проверит! А я своих мужиков кого к Мезецкому отправил, кого по вотчинам, зерно собирать. Вон, только двоих оставил, — кивнул Иван Никитыч назад, где в отдалении от хозяев трусили холопы.

— У меня тоже все в разгоне, окромя троих. Думал — всяко до Москвы-то доедем, а обратно — вместе с тобой. Заберу из терема кой-чего да к князю Даниле подамся. Он говорил, чтобы в Кирилло-Белозерский монастырь съезжались.

— Ты семью-то в вотчину отправил? — поинтересовался Романов.

— Давно уже отправил, — кивнул Федор Иваныч. — Че им тут делать? Летом — куда ни шло. А зимой — как будут опять волки на Москве выть… Пусть там, с ребятней в снежки играют да на санках с горки катаются. Церковь там есть, поп хороший. А бабе — кой разница, где сидеть да вышивать — что тут, что в деревне! А ты-то своих услал?

— Не успел, — мотнул головой Романов. — Дел столько, что запарился. Велел к завтрему собираться. И своих заберу и Машку Мезецкую с дочкой. Давай вначале в Кострому заедем, баб с детками отвезем, а потом уж и к Даниле. День-другой погоды не сделают.

— А чего в Кострому-то? — удивился было Шереметев. Потом, вспомнив, что в Ипатьевском монастыре живет сейчас старица Марфа — бывшая жена боярина Федора, а ныне митрополита Филарета, с сыном, коего они прочат в цари, спросил: — Думаешь, там спокойней будет?

— А то — нет? Марфа с Мишкой там уже третий год живут, в ус не дуют. Я своих туда и определю. Стены крепкие, воевода в Костроме — верный человек. А на прожитье велю с ростовских митрополичьих вотчин хлеб посылать. Обитель еще спасибо скажет.

— Может, мне моих туда же отправить? — задумался Федор Иванович. — В монастыре-то, верно, спокойнее будет, чем в деревне. Ну, пока от Москвы едем, обмыслю еще. В вотчину недолго завернуть…

За разговором бояре не заметили, как добрались до Варварки, где стоял терем Ивана Романова. Уже издалека на них пахнуло дымом и донесся раскат выстрела.

— Чегой такое? Пожар? — остановился боярин Романов. — Емелька, ну-ка, скачи вперед! — приказал он холопу.

Емелька, придерживая шапку, умчался, а бояре слегка насторожились. Вроде бы на Москве почти все, что могло сгореть, сгорело.

— Батюшка-боярин, ляхи! — издалека проорал холоп, вернувшийся из разведки.

— Какие ляхи? — побледнел Романов.

— Ляхов — видимо-невидимо, человек сто, все с оружием, вокруг двора нашего. Наши еще отстреливаются, но они ворота запалили! Не иначе — терем пожечь собираются!

— Терем пожечь?! — вызверился Иван Никитыч, выхватывая саблю. — Да я им сейчас!

— Стой! Куда! — ухватил Шереметев его за повод коня. — Ты что, ополоумел?

— Отпусти! — прорычал Романов. — Там жена моя, сын с дочками! Отпусти — не доводи до греха!

Тучный Федор Иванович, добрых семь пудов весом, если нужда заставляла, мог прыгать, как молоденький козлик — не убоявшись оружия, прямо с седла кинулся на Романова, уронил того в снег и припечатал чревом. Иван Никитыч, хотя и был пуда на два полегче, вырывался так, что сумел скинуть с себя родича.

— А ну, хватай боярина! — заорал Шереметев, и на помощь господину ринулись его холопы.

Дворня Романова замешкалась в растерянности — не то идти на выручку господина, не то оставаться на месте. Но все же битые-перебитые жизнью мужики решили, что друг хозяина поступает правильно.

Усилиями четырех здоровых мужиков удалось утихомирить разбушевавшегося боярина.

— Ладно, отпустите, — простонал Романов, успокаиваясь.

Шереметев, убедившись, что к Ивану Никитычу вернулась способность здраво мыслить и соображать, отпустил руки и приказал:

— Поднимите боярина.

Романов, с трудом переводя дух, огляделся. Холопы мигом нашли улетевшую шапку и саблю и принялись отряхивать боярина от снега.

— Ну, слава те господи, охолодел, — выдохнул Шереметев с облегчением. — Ну, куда бы ты сейчас поскакал? Нас тут и всего-то семеро. Прискакали бы, как чумовые, а нас бы в единый залп сняли.

— Я бы на тебя глянул, коли бы твой терем жечь собрались, — сквозь зубы проговорил Иван Никитыч, забираясь в седло.

— Ну, прости, что не мой терем жгут, — хмыкнул Шереметев и, криво усмехнувшись, «утешил»: — Погоди, твой спалят, потом и за мой примутся! Ты, Иван, думай, что делать-то будем?

Федор Иванович обычно полагался на здравый смысл своего родича. Вот и теперь, когда вспышка улеглась, Иван Никитыч, немного подумав, сказал:

— Напрямую не полезем. Давай-ка в обход.

Двор, где стояли хоромы Ивана Романова, был изрядным. Как-никак, Романовы в первых боярах еще со времен Ивана Калиты, когда потомок итальянского рода Камбилов стал Андреем Кобылой! Строения, службы и амбары, обнесенные частоколом, занимали столько места, что хватило бы на целое село. Окружить весь романовский двор не смогло бы и войско!

Иван Никитыч вел маленький отряд какими-то закоулками-переулками, через которые едва-едва могли пройти лошади, пока не уперся в забор.

— Ага, туточки! — удовлетворенно сказал боярин, узрев только ему знакомое бревно. — Коней тут оставим!

Скинув тяжелую шубу, Романов, отодвинув бревно, первым полез в образовавшуюся щель, словно мальчишка за яблоками в соседский сад. За ним — Федор Шереметев, которому пришлось скидывать еще и кафтан, и холопы. Проникнув внутрь, вышли-таки к терему, из которого доносилась стрельба — защитники, засевшие в доме, время от времени палили по горящим воротам, а ляхи не шибко стремились атаковать.

Хозяин не стал входить с парадного крыльца. Обогнув терем, повел народ к маленькой двери.

— Тимошка, открывай, — выкрикнул Иван Никитыч, постучав в двери.

— Батюшка-боярин, да никак ты! — раздался старческий голос и скрип отодвигаемых запоров. — А мы уж не чаяли тебя в живых-то увидеть! Вот радость-то! — лепетал дед, обнимая хозяина.

— Ладно, дядька, ладно… — отстранил Романов старика и с беспокойством спросил: — Что тут творится-то?

— Так че творится-то! — заплакал дед. — Как ты уехал, так почти сразу ляхи пожаловали, в ворота ломились, тебя требовали. Семка-привратник их не пустил, так они его через окошечко застрелили, а ворота соломой обложили и подожгли. А матушка-боярыня приказала всем конюхам и мужикам дворовым пищали, что нашлись, в руки брать, да у окон становиться, чтобы в ляхов стрелять. Ну, мне-то старому уже и пищаль-то не поднять, дак я тут, у входа караулю.

— А детки где? А боярыня с княгиней? — спросил Иван Никитыч.

— Детки все в погреб отосланы, как боярыня Анна велела. А сама матушка наверху, в верхней светелке. Она вместе с матушкой-княгиней в ляхов стреляет, — сообщил старый холоп и укоризненно покачал головой: — Ты бы, батюшка, сказал бы им, что не бабье это дело из пищали-то палить. Что Даниил Иванович-то, князь Мезецкий, скажет, коли узнает?

— Ай да бабы! — заржал боярин Шереметев. — Ну, прям богатырши.

— Ноги уносить надо, — проворчал Иван Никитыч.

— Надо-то надо, только как? — хмыкнул Шереметев, отсмеявшись. — Через ту щель, в которую мы лезли, коней с возками не выведешь. Верховыми-то не повезешь. Да и сколько увезем, на семи конях?

— Хоть пешком, да надо уходить. Ни в тереме, ни на Москве нам делать нечего.

— Ну, зачем же пешком? — возразил Шереметев. — Щас парней отправлю — пущай ко мне едут, лошадей запрягают. Только бабам скажи, чтобы барахла много не брали — у меня только две кибитки остались. Дай бог, чтобы народ влез.

— Добро, — кивнул Иван Никитыч. — Ты иди, а я тут побуду.

Речь боярина прервал выстрел.

— Ну, вот — опять боярыня с княгинею палят! — задрал голову вверх старый холоп, словно надеялся что-то увидеть в низком бревенчатом потолке. — Иди, боярин-батюшка, настрожи боярыню.

Иван Никитыч пошел наверх, в маленькую светелку (даже не светелку, а чуланчик, в котором можно спать по теплому времени!), притулившуюся под самой крышей.

Этот чуланчик был памятен с самого детства. Когда-то таскал сюда игрушки, прятался от старшего брата Федора, ежели тот собирался драть уши. В этот чуланчик, когда подрос, его заманила разбитная холопка. Боярин до сих пор помнил, как ему было страшно, зато потом — хорошо!

Взобравшись на чердак, Иван Никитыч подошел к дверям светелки и обомлел — около окошечка стояла свояченица, княгиня Мария, жена князя Мезецкого, с мушкетом в руках. А собственная супруга, дородная боярыня Анна, на пару с сенной девкой заряжали саженную пищаль. Холопка с усилием удерживала ствол, а боярыня, пыхтя и отдуваясь, неумело орудовала шомполом, утрамбовывая порох. При этом боярыня Романова говорила такие слова, которые ей и знать-то не полагалось! Княгиня Мезецкая, время от времени косилась на «боевых подруг» и покрикивала:

— Нюшка, бестолочь! Ты как шомпол-то в ствол тычешь? Ты же не капусту толчешь!

— Ты, матушка-боярыня, шомполом-то тверже тычь, тверже, — подсказывала и холопка.

— Смотри, вот как надо пыж-то вставлять! — Не выдержав, княгиня отставила свое ружье и, взяв у боярыни шомпол, в два приема затолкала в ствол пыж. — Вот, теперь пуля плотно сидит, как надо!

— Кхе-кхе, — кашлянул Иван Никитыч, давясь хохотом. — Не помешал, государыни мои?

— Ой, Иван Никитыч, напужал-то как! — подпрыгнула Мария, а Анна смущенно потупилась. Боярыня едва не закричала от счастья и еле сдержалась, чтобы не кинуться на шею мужа. Да и самому Ивану Никитычу хотелось обнять жену, но ограничился тем, что погладил Анну по щеке, а та на короткое мгновение прикрыла своей ладошкой руку супруга.

Романов, легонько отстранив куму, выглянул в окошечко и ничего, кроме неба и пламени, не увидел.

— Девки, а вы в кого палите-то? — поинтересовался боярин. — Ляхов-то тут не видно. Ворон вроде тоже.

— Да мы так, для острастки, чтобы не лезли, — виновато сообщила супруга.

— Так они пока и не полезут. Дождутся, пока ворота не прогорят, тогда и пойдут. Стрелять надобно со второго яруса. Оттуда и бить хорошо, и ляхи как на ладони.

— Ну так мы туда мужиков отправили.

— Молодцы, — похвалил боярин и, забирая у жены тяжеленную, в добрых два пуда, стенобитную пищаль, хмыкнул: — Девки, а где вы эту уразину раздобыли?

— Внизу лежала, в подполье, — пояснила боярыня. — Когда деток туда проводили, нашли. Я и решила — чего добро-то валяется? Мы ведь все ружья холопам отдали. А что, нельзя было?

— Эта пищаль уж лет двадцать как в подполье лежит. Вон, все ржавчиной изъедено… Ее мой батька откуда-то из похода приволок, а потом бросил. Как хоть дуло-то не разорвало? — покрутил Романов головой, укладывая ружье на пол. — Ладно, девки, давайте-ка вниз ступайте. Воевать пока не с кем.

Еще раз выглянув в оконце, боярин заметил, что огня уже не видно. Стало быть, с минуты на минуты надобно ждать ляхов.

Поторапливая женщин легкими шлепками пониже спины, Иван Никитыч поинтересовался у Марии:

— Княгинюшка, ты где стрелять-то училась? Неужто Данила Иваныч обучил?

Княгиня Мезецкая, умудряясь нести на плече мушкет и придерживать подол длинной юбки, смутилась:

— Меня еще тятенька, Царствие ему Небесное, учил. Говорил — вдруг-де стрелять придется, — сообщила княгиня, превращаясь из воительницы в застенчивую молодую бабу. — Вотчина-то батюшкина на самом краю Орловского уезда, а там, что ни год, татары объявлялись. А Данила Иванович, хоть и ворчал, но как-то мушкет подарил, аглицкой работы… — похвалилась княгиня, приподняв слегка оружие.

— Ишь ты, — покачал головой Иван Никитыч, рассмотрев ружье — точно, не из его запасов. — Кто бабе жемчуга да бархаты дарит, а кто — мушкеты аглицкие.

— Мушкет этот я сама у Даниила Ивановича попросила, — сказала Мария, словно оправдывая мужа. — Он ить в разъездах постоянно был, а мне с оружием-то поспокойней.

— Вона… А ты, стало быть, Анну мою стрелять научила?

— Прости боярин, — повинилась княгиня, без малейшей вины в голосе. — Когда ляхи-то пришли, мы ж и не знали — че теперь и делать-то? Решили — биться будем, пока кто-нить на помощь не придет…

— Да нет, это вы правильно решили. И Анну хорошо, что стрелять обучила, — раздумчиво похвалил боярин, стараясь, чтобы его голос был спокойным…

— Злишься, Иван Никитыч? — спросила боярыня, погладив мужа по руке.

— Да не злюсь я… — в сердцах вымолвил Романов. — Выть хочется! Что ж это за жизнь-то такая, коли жена боярина — да не самого последнего! — в своем собственном тереме должна в кого-то стрелять?! И добро бы еще, если бы терем в дремучем лесу стоял, а не граде-столице. А теперь вот еще и из дома, где пращуры жили, бежать придется, словно татю какому…

Пока бабы выводили из терема детей, крадучись, уходя к заветной дыре в частоколе, боярин Романов вместе с Шереметевым и холопами отстреливались от ляхов. Хотя отстреливались — сильно сказано. Осаждающие во двор не вбегали, а лишь время от времени постреливали в сторону терема. Романов и его люди вяло огрызались — разряжали пищали между обгоревших створок.

Солдаты полковника Струся нападать не спешили. Не то умирать не хотелось, не то ждали чего-то.

— Емелька, когда в разведку ходил, конных у ворот видел? — спросил Шереметев холопа.

— Да вроде сколько-то верховых было, но больше пешцы, — ответил тот.

— Ну, все понятно, — вздохнул Иван Никитыч. — Щас гусар дождутся, а те во двор и ворвутся…

— Ишь, виршами заговорил! — хохотнул Шереметев.

— Заговоришь тут… Надобно уходить, пока гусары не прискакали — во двор заскочат, захватят нас, как курей. Оставить бы кого, чтобы прикрыли… — сказал боярин, оглядывая своих и чужих холопов, словно хотел углядеть добровольца.

Мужики отводили глаза в сторону. Остаться и прикрывать отход — дело, конечно, святое. Прикажет боярин — останется любой и выполнит приказ. Сам погибай, боярина выручай! Но самим вызываться на верную гибель — смертный грех!

Еще раз осмотрев людей, чтобы решить, кого не жалко, Романов нашел-таки такого:

— Тимошку сюда приведите, — велел боярин, и двое холопов тотчас же притащили из поварни старика.

— Звал, боярин-батюшка? — спросил старый холоп, пытаясь поклониться хозяину в ноги.

Иван Никитыч не позволил старику упасть на колени, удержал его и подвел к оконцу. Утвердив у подоконника, сказал:

— Вот, тут вот стой… Тимофей, помирать тебе сегодня придется. Не забоишься?

— Так ить чего бояться-то? Старый я уже.

— Тимоша, будешь у этого оконца стоять и по ляхам палить, пока сможешь. Понял?

— Понять-то я понял, — вздохнул старик. — Из ума-то еще не выжил. Только пищаль-то мне не поднять…

— А тебе и поднимать не надо. Мы пищали в окна высунем, пусть торчат. Тебе только на крючок надавить — и все. Увидишь, как ляхи во двор въезжают — сразу и стреляй.

— Понял, — кротко сказал старик и, перекрестив хозяина, сказал: — Ну, ступай, Иван Никитыч, с Богом.

Выбрав несколько пищалей похуже, Романов послал холопа наверх притащить еще и ту, стенобитную. Палит она больно здорово! Ну а ствол разорвет — судьба такая…

— Ты, Тимофей, сердца-то на меня не держи, — обнял боярин старика. — Прости, но выхода-то у меня нет. Мы и сами не знаем — спасемся ли, нет ли… Все под Богом ходим! А у меня, сам понимаешь — жена, детки… Надо, чтобы ляхи чуть-чуть задержались.

— Так я уж понял, — смахнул Тимофей старческую слезу. — Вы из терема бежите, а мне-то куда бежать? Коли с вами — обузой буду. Вы уйдете, а мне-то чего делать? Ежели сразу не убьют, так потом от голода да холода загнусь. Милостыню-то щас никто не подаст. А мне ить печку-то самому не истопить. Буду тут, в тереме стылом загибаться.

— Терем-то все равно ляхи сожгут, — убежденно сказал Емеля, расставлявший по подоконникам заряженные пищали. — А куда ты пойдешь? Сослепу в первую же канаву угодишь. Или в сугробе замерзнешь. Так что лучше тебе тут помереть, от пули.

— Ты, дядька Тимофей, постарайся сразу помереть, — посоветовал другой холоп. — А не то будут живым сжигать — смерть худая. Ты, ежели от пули не помрешь, обматери кого-нить, в морду плюнь — они тебя и зарубят! Все легче, чем в огне-то гореть!

— Хватит балаболить, — оборвал трепотню Шереметев. — Идти пора! Верно, бабы с детками уже заждались.

Два возка-кибитки, поставленные на полозья да телега — это все, что пригнали холопы Шереметева. Саней да кибиток на Москве много, но где лошадей раздобыть? В первую кибитку посадили боярыню Анну и княгиню Марию с детьми, да двух сенных девок. Во вторую уложили припасы, кой-какую одежду, оружие, а на телегу сложили все сено, что нашлось. Время нынче такое, что все нужно волочь с собой, не рассчитывая ни на постоялые дворы, ни на крестьян.

Из дыры в заборе долго вылезали люди, навьюченные узлами, мешками и сундуками. Напоследок боярин разрешил холопам взять с собой все, что приглянулось, — один хрен разграбят! Сенных девок, портомоек, кухонных мужиков, а то и просто старых приживалок было столько, что Иван Никитыч диву дался — не подозревал, что при нем обитает такая прорва народу! Как они выживут, выброшенные из хозяйского терема, где и в нынешнюю смутную пору, худо-бедно, но каждому находилась миска щей, кусок пирога и место на полатях, один Господь ведает.

Садясь в седло, Иван Никитыч Романов посмотрел на терем, в котором он родился, вырос и в котором рассчитывал помереть. Ну, не судьба.

Боярин прислушался — от терема прозвучало четыре пищальных выстрела, а потом бухнуло, как из пушки. Не иначе Тимошка пальнул из затинной пищали!

«Ну, Тимоха, Царствие тебе Небесное! Послужил ты мне, до самой смерти…»

— Ну так, долго ты еще тут торчать будешь? — грубовато спросил подъехавший Шереметев. — Думаешь, ляхи не поймут, куда боярин подевался? Эвон, какую тропу намяли!

— Командуй покамест, Федор Иваныч, — попросил Романов приятеля, съезжая с дороги. Шереметев, махнув рукой, встал рядом с другом-родичем, чтобы еще раз оглядеть верховых и повозки.

Спереди легкой рысью проскакали четверо боевых холопов, назначенных в передовой дозор. Затем обе кибитки и телега. Ну а следом повалили и остальные, на кого хватило коней. Провожая взглядом кибитку с домашними, боярин Шереметев покачал головой — рядом с возчиком сидела Мария Мезецкая, не расстающаяся с мушкетом.

— Эх, бой-баба! — с изумлением сказал Федор Иванович. — И как это князь Данила такое терпит? Это куда же годится, чтобы бабы с ружьями баловались? Вон, моя бы Глафира попробовала ружье взять, так я бы ей вожжами всю задницу ободрал! На месте князя плеть бы из рук не выпускал, пока бы дурь всю из бабы не выбил! А он…

— Да любит он ее, — улыбнулся Романов. — Вот и разбаловал.

— Любит? — наморщил лоб Шереметев. — А чего это он? Не юнец, чай…

— Ты вспомни-ка, Федор, когда мы Мезецкому шапку Мономахову предлагали, он что ответил? Дескать, рад бы взять, да робетенок у него только один, женского пола, а с Марьей разводиться не станет…

— Ну и ну. Любит он, видите ли… — хмыкнул боярин Шереметев и перевел разговор: — А ты-то свою воительницу настрожил?

— Куда там, — отмахнулся Романов. — Моя тоже мушкет потребовала. Ну, мушкетов да пищалей у меня больше нет, но пистоль пришлось дать.

— Да иди ты… — присвистнул боярин Шереметев. — Ежели бабы с оружием будут ходить, так мы-то на что? Это чего ж, мужикам тогда за прялку садиться надоть. Или крестиком в светелке вышивать?

— Да кто его знает, — заметил Романов, еще раз пересчитав вереницу всадников, проезжавших мимо. Насчитав вместе с собой и с Шереметевым две дюжины, хмыкнул: — Может, бабам тоже придется из пищалей палить.

— Думаешь, погонятся? — насторожился Федор Иванович.

— Да кто их знает, — пожал плечами Романов, трогая коня. — Я ить вообще не понял, чего это Струсь на меня солдат наслал? Вроде скандалить я с ним не скандалил. Ну, к Владиславу ехать отказался — так и что с того?

— Не иначе, пронюхал, что ты с Мезецким заодно, — предположил Шереметев. — Раньше-то князя только Сигизмунд к плахе приговорил, а теперь и Владислав. Боятся ляхи, чтобы мы своего-то царя не выбрали.

— Похоже, — кивнул Иван Никитыч. — А еще похоже, что решили король с королевичем всех извести, кто против них идет. Договорились батька с сыном…

— Как это они договорятся, коли сын супротив отца идет? Нет, не должны бы, — покачал головой Шереметев, а потом, подумав немножко, вздохнул: — А может, договорились. Оно ведь как — свои собаки грызутся, а чужая — не мешай. Чего б им против нас-то не договориться.

Первую ночевку решили сделать, проехав верст двадцать. Солнце стояло высоко, до сумерек оставалось часа два. Можно бы проехать еще, но Романов решил, что на сегодня хватит. И людям (среди которых бабы и дети), а особливо коням, надобно втянуться в дорогу. Завтра можно встать пораньше и проехать верст сорок, отдохнуть в Троице-Сергиевой лавре. Или, чтобы времени не терять, свернуть на ярославскую дорогу, проехать двадцать верст до вотчины боярина Шереметева и уже потом, с новыми силами, выехать на Костромской почтовый тракт, к Ипатьевскому монастырю. Место было хорошо знакомо — речка Химка, где стояла богатая деревня Куркино — вотчина патриархов и постоялый двор. От деревни осталось несколько обгоревших срубов, а от постоялого двора — пепелище, поросшее высокой крапивой, пробивавшейся сквозь снег.

Выбрав для стоянки длинный амбар (без крыши, но стены уцелели!), Романов приказал заводить внутрь повозки, а коней привязать рядышком. На всякий случай помимо пешего караульного отправил в дозор еще и верхового, наказав тому выдвинуться на версту.

Путники радостно становились на землю. Детишки давно ныли — хотелось писать и какать (взрослым, понятное дело, тоже хотелось, но терпели…), потому все разбежались по кустикам. Холопы распрягали коней, задавали им сено, носили воду. Скоро посередине амбара запылал небольшой костерок, который только и ждал, чтобы на него утвердили котел с кашей!

Боярыня Анна с озабоченным видом подошла к супругу:

— Иван Никитыч, а котелок-то али хоть горшок какой с собой взяли? Девкам говорю — кашу надо варить, а они — а варить-то в чем?

— Мать твою так… — выругался боярин. — А ты что, сама-то не догадалась?

— Так прости, батюшка, не до того было. Хорошо хоть деток собрала да приглядела, чтобы крупу да свиную тушу с собой взяли…

Иван Никитыч загрустил. Позавтракал скудно, рассчитывая перекусить у Мстиславского. А у того хоть и рыбники, но за суровым разговором кусок в горло не лез.

— Еще-то чего взяли? — поинтересовался боярин. — Ну, сухарей там, рыбы вяленой?

— Только муки мешок, — покачала хозяйка головой. — Я этот мешок на своем горбу тащила. А кума — Машку свою да Никитку нашего волокла. Да и девки тоже не с пустыми руками шли. Одна — Настьку да Катьку тащила, а другая — белье да одеяла. Не повезешь же деток в одних шубейках, без постелей.

— Хреново… — вздохнул боярин. Заметив в глазах у Анны слезинки, обнял бабу и прижал ее к себе: — Ну, будет… Щас что-нить придумаем.

Ругать жену было не за что. Молодец, что догадалась провизию взять. Если кто и виноват — так это он сам! Недоглядел! А он глядел, чтобы холопы не забыли прихватить оружие, что было в тереме, да запас огненный. Стыдно сказать — из всех прадедовских да дедовских реликвий взял лишь образ Богоматери да сундучок с грамотками. И чего он этот сундучок-то брал? Ляхам показывать? Или когда русский царь на престол сядет, доказывать, что у тебя были вотчины? Так ляхам-то грамоты старые без надобности — в огонь кинут. А ежели, даст Бог, удастся племянника Мишку на царство посадить — столько этих грамот написать можно, что не в сундучок, в сундук не влезут!

Пока боярин вздыхал, проголодавшиеся холопы, прознав про беду, пошли по пепелищу искать хоть какую-то посудину. Но, как на грех, ничего путного не нашли, натыкались на осколки. Видимо, в этой деревне уже подобрали все, что можно подобрать.

Будь здесь одни лишь мужики, выход бы нашелся простой — поджарить свинину на костре, а из муки сотворить лепешки, печенные на углях. А напиться, коли припрет, так только до речки дойти. А то прямо из лужи — вон их сколько, только лед разбить! Но четверо детей, две бабы, девки… Конечно, если бы сильно прижало, так и баб с детками кормили бы тем, что есть…

Выход отыскал боярин Шереметев. Федор Иванович, углядев, как холопы поят лошадей из кожаных ведер (не забыли!), похмыкал, повертел головой так и сяк, а потом, подозвав одного из мужиков, забрал у него посудину.

— Не течет? — поинтересовался боярин, рассматривая кожу на просвет и щупая шов.

— Да вроде нет, — пожал плечами изумленный холоп.

— Воды в него набери, — приказал боярин. Озадаченный холоп пошел к завалившемуся колодцу, но Федор Иванович выкрикнул вслед:

— Оттудова не черпай! Из речки бери…

— Ты че сделать-то хочешь? Водички испить? Так чего ж не из колодца-то? — поинтересовался Романов, удивленный не меньше холопа.

— Ну их, эти колодцы-то, — поморщился Федор Иванович. — Сам знаешь, чего в них только не пихали… Может, лежат на дне утопленники…

— Так чего с ведром-то хочешь делать? — не унимался Романов. — Прогорит ведь кожа-то…

— Попробую я одну штуку сотворить. Может, получится, а может — нет… Врать не стану, сам не делал. Видел, как черкасы кулеш варят, когда у них ни котелка, ни горшка нет.

Пока несли воду, Федор Иванович распорядился, чтобы отыскали десяток, а лучше два, камней. Холопы, пожимая плечами (дурит, боярин!), перечить не пытались и натащили целую кучу.

Шереметев, сосредоточенно похмыкав, отбросил известняк, а за обломок кирпича пообещал дать по шее, но в конце концов отобрал десятка два камней, отдавая предпочтение граниту. К этому времени вокруг костра столпились все, кто был не занят. Глазели, как боярин «колдует» — неумело орудуя двумя ножами, забрасывает в ведро раскаленные камни, вытаскивает из воды остывшие и вновь кладет их в костер…

— Мать твою! — завопил боярин, когда камушек упал ему на ногу…

— Батюшка-боярин, не мучайся, давай лучше я, — не выдержал немолодой холоп, глядя, как Шереметев тащит из костра камень.

— Давай, — согласился-таки боярин, отерев со лба пот.

Холоп брал камни руками в плотных голицах, и дело пошло быстрей. Но все равно греть раскаленными камнями воду — это не то, что греть котелок на огне.

— Может, к утру-то и сварим, — неуверенно предположил Романов и повернулся к жене: — Выдай мужикам крупы по горсточке — пусть так жуют, всухомятку.

— Ниче, потерпят, — отрезала супруга, допрежь никогда не спорившая с мужем. — Дети да бабы терпят — и они не помрут. Тут горсть, там горсть… Сытости никакой, а припасы раньше времени сожрем!

Боярин, мрачно посмотрев на жену, подумал, что родич не так уж и неправ, когда говорил о плетке, но, поразмыслив здраво, решил, что и Нюшка права.

Когда каша была готова, солнце окончательно село, а дети клевали носами. Холопы ели попросту — из шлемов, девкам свернули фунтики из бересты, а бояре, боярыня и княгиня, вместе с детьми — из ведра, черпая по очереди, по старшинству, словно крестьяне! Первым — Романов-старший, за ним — Шереметев, потом — Романов-младший. Ну а потом уже бабы — Мария Мезецкая, как гостья и Рюриковна по роду и по мужу, Анна Романова и дочери. Хлебая ложечкой, сотворенной из той же бересты, Иван Романов мысленно хвалил себя, что догадался стать на ночлег пораньше — сделали бы остановку вечером, остались бы без горячего! А так хотя кашу и не доварили (не утерпели!), не посолили (про соль забыли!), но лопали так, что за ушами трещало! Анна прятала слезы, глядя, как избалованный барчук — трехлетний Никитка уплетает еду, которой в усадьбе побрезговал бы последний холоп…

После ужина, сотворив молитву, все улеглись спать. Последним лег боярин Романов. Иван Никитыч не поленился, обошел лагерь, проверил караульного, послал сменить верхового. По уму — стоило бы еще съездить и самому глянуть, но пожалел коня. За день боярин устал как собака, и потому хотелось одного — спать и спать.

Вернувшись в амбар, Иван Никитыч посмотрел на прижавшихся друг к другу домочадцев — жену, сына и дочерей, и к горлу подкатил комок. Отчего-то подумалось — случись с ним чего, они-то как? Как они без него-то будут жить?

Иван Никитович снял с себя шубу, положил ее сверху, стараясь, чтобы хватило на всех, а сам, подкинув хвороста в огонь, свернулся клубком у костра, пытаясь сберечь тепло.

Ночью ударил мороз, и как ни сворачивался боярин, но все равно замерз. Стаскивать шубу с семейства было неловко. Потому Иван Никитыч так и коротал ночь — сидел у костра, подбрасывая хворост, вставал, проверяя караульного, растолкал одного из холопов и отправил сменить дозорного на дороге — всю ночь был при деле. Зато поутру, когда надо было вставать, Романов едва не заснул и чуть-чуть не свалился носом в костер.

За ночь никто не напал и никто не замерз. Кашу варить было некогда, и, наскоро замесив во вчерашнем ведре муку с водой, испекли на углях лепешки. Неказистые, грубые, но сытные.

— Что делать-то, Иван Никитыч? Девки с соплями… Никитка кашляет — не дай бог, разболеются! — грустно сказала Анна. — Надобно бы в тепле ночку поспать.

— Ладно, — кивнул Иван Никитыч, который и сам бы не прочь поспать как человек, а не как бродяга. — В Лавру поедем! Отсюда — сорок верст, за день пешком дойти можно.

— В Лавру? — расцвела боярыня. — Уж не помню, когда я последний-то раз в Лавре была… То — война, то — осада…

— Иван, Лавру проспишь! — услышал сквозь сон Иван Романов.

С усилием разодрав глаза, боярин хрипло пробурчал:

— Да не сплю я, не сплю.

— То-то с седла валишься — уже второй раз ловлю!

— А… спасибо, — поблагодарил Иван Никитыч, опять норовя уронить голову.

— Чего ночью-то делал, а? — хохотнул Шереметев, а потом, уже серьезно, сказал: — Лавру, говорю, проспишь — вон, купола видно!

Широко зевнув, вздрогнув, Романов окончательно проснулся. Точно — до обители оставалось всего ничего. Обоз ушел на версту, а он тут дремлет.

Вокруг Троице-Сергиева монастыря уже давно не было дремучих лесов, через которые когда-то ходил преподобный Сергий. Вряд ли в этих краях водились и дикие звери, мешавшие подвижнику возносить хвалу Господу. За два столетия почти все деревья были вырублены, а поля распаханы. Но за последние годы пашни и нивы было некому возделывать — кого убили, а кто сам убег.

— Гляди, как поля-то заросли, — повел Шереметев нагайкой, указывая на убеленные снегом поля, поросшие ольховником и ивняком. Слегка развернувшись в седле, Федор Иванович вгляделся назад и выругался: — Едрит твою в дышло!

— Ты чего? — всполошился Романов и по примеру родича обернулся назад.

Следом скакали верховые, растянувшиеся в цепочку. Ляхи! С полсотни — точно! Вдвоем, да верхами, оторвались бы. А теперь…

Бояре в два счета догнали повозки и холопов. Поравнявшись с первой, где сидели бабы и детки, Иван Никитыч заорал на возчика и на холопов:

— Гони, мать твою, что есть духу! Емеля! Назар! С боярыней едете! Остальным — спешиться!

Пока Иван орал, Федор уже останавливал вторую кибитку и телегу, перерезал постромки, отпуская коней. Боевые холопы, спрыгивая с седел, привычно переворачивали пороховницы и патронные сумки, втыкали в мороженую землю бердыши и проверяли оружие. Благо, что Романов и Шереметев уже давно оборужили людей кремневыми ружьями. Минут двадцать точно продержатся, а за это время бабы и детки будут в обители!

Иван Никитыч, встав рядом с Шереметевым, вскинул мушкет, прикинул на глаз расстояние — еще чуток, и можно палить…

— Как и вызнали-то, куда идем? — хмыкнул Федор Иванович.

— А чего тут вызнавать-то? Много ума не надо — сообразили, что Лавры не минуем…

— Иван, а деньги-то для Мезецкого где? — вспомнил вдруг Шереметев.

Романов чуть не завыл! Точно — все деньги, что собрали, вместе с казной старого князя Мстиславского, были в телеге, под сеном! Вот угораздило же…

Пришлось добежать до телеги, поворошить под сеном и, скакнув, ровно заяц, тащить тяжеленный мешок.

— Погоди — щас холопа пошлю, — решил Иван Никитыч, выбирая взглядом, кто пошустрее.

— Давай-ка, сам вези, — сказал Федор Иванович.

— Ты чего? — возмутился Романов. — Убьют, как я бабе твоей в глаза гляну?

— Быстрее, боярин! Эти деньги еще до Белого озера везти! Холопы повезут али бабы с детьми? А убьют нас обоих — зазря, считай, все наши старания пропали. И Мезецкому ты обещал девок его сохранить! Давай…

— Эх, Федор… — проскрипел зубами Романов, но, осознав правоту друга, кивнул: — Щас, поскачу… дай хоть одного, да спешу!

Боярин выбрал того, кто подскакал ближе, выстрелил, метя в грудь коня. Передняя лошадь резко завалилась на бок, а всадник, вылетев из седла, угодил под копыта напиравших сзади. Загремели выстрелы холопов, и нападавшие смешались, отступая. Отойдя на безопасное расстояние, часть верховых спешилась и, выстроившись в цепочку по обеим сторонам дороги, пошли в новую атаку.

— Иван, не тяни! — прикрикнул на друга Шереметев.

Боярин Романов торопливо перезаряжал мушкет. Закончив, толкнул оружие к ногам Федора Ивановича и принялся выискивать глазами лошадь. Обниматься, говорить прощальные речи было некогда. Шереметев не стал просить, чтобы Иван позаботился о его жене и детях. Ясно, что позаботится.

Пока ловил коня, привязывал к луке кошель с серебром, Романов замешкался. Уже в седле Иван Никитыч почувствовал, как в спину что-то ударило. Не так, чтобы очень больно, но — чувствительно. Так, словно снежным комком залепили…

Поморщившись, боярин Романов поскакал к обители. Он уже был у самых ворот, когда понял, что руки и ноги его не слушают, а седло куда-то уходит. Валясь наземь, Иван Никитыч улыбнулся — не придется смотреть в глаза вдове и сиротам боярина Федора…

Пошехонские шишиги

— Евфимий, щенок, душу выну! — орал Никита, гоняя по сугробам большеголового парня в бараньем тулупчике.

Парень, как заяц, нарезал по поляне круги и верещал. Но немного не повезло — запнулся, упал, а мужик, догнав, пнул его в спину и принялся бить кулаками.

Мужики, сидевшие вокруг костра, только посмеивались и не вмешивались. Ниче, Фимка парень здоровый, выдюжит! Да и лупит батька за дело! Фимка, посланный в дозор, проспал отряд панов, рыл десять. Нет бы перехватить, да в мороженую землю по самые уши вбить, так Евфимий, сукин сын…

Была еще одна причина, чтобы колотить сына. Паны-то что, ляд с ними — прошли и прошли. Эти ушли, других отловим. Но парень заснул на сугробе! Понятно, устал, но не маленький, должен понимать, что заснуть зимой поверх сугроба — смерти подобно! Уж если совсем невмочь, то надобно в снег зарыться. Фимка меж тем вырвался из рук отца и припустился в лес, но Никита, ухватив дрын, нагнал его, сбил с ног и стал охаживать по спине. Отрок орал благим матом, пытаясь уползти. Отец, разъярившись, стал бить его по голове.

Переглянувшись, мужики пожали плечами — не дело, конечно, если дрыном по башке, да отцу виднее. Но так думали не все, потому что один встал и подошел к озверевшему мужику.

— Хватит! — сказал он, перехватывая дрын.

— Че?! — вытаращился Никита. — Я ему батька — что хочу, то и делаю! Ты кто таков, чтобы вмешиваться? Да я тебя щас…

Никита попытался вырвать дрын, но тщетно — в руках у мужика он словно в лед врос! Оставив эту затею, размахнулся, пытаясь попасть нежданному заступнику в ухо. Увесистый кулак врезался в раскрытую ладонь, как в стену.

— Хватит, — спокойно повторил мужик, глядя прямо в глаза. Никита сник и будто усох, став ниже ростом. Ему стало не по себе. Не то от пронзительного взгляда, не то от лица, которое и рожей-то нельзя назвать — один шрам, из которого торчат глаза без век…

— Да я его поучить хотел маненько, — сказал Никита, оправдываясь. — Что ж он, сучий потрох, службу завалил? Че, сына нельзя поучить?

— Поучил, хватит… — Подняв из сугроба скулящего Фимку, мужик обнял его одной рукой, другой ухватил за плечи отца и повел обоих к костру.

Пока шли, Никита опамятовал и в ужасе подумал, что мог бы забить до смерти собственного сына! Как бы он опосля жил? А тот, что со шрамами, сумел и парня спасти, и отца перед сыном не унизил…

У шишиг, сидевших вокруг костра, не осталось ни родных, ни близких. У каждого за спиной могилы, пепел родного дома, клочок отцовского поля, поросший кустарником… Теперь они не люди, а шишиги — лесная нечисть, что нападает в укромных местах на человека, не оставляя ни косточки, ни волоска. Еще их звали «шильниками», как зовут в народе убийц, предпочитавших бить жертву шилом — ранка незаметна, да укол смертелен…

У Никиты, пока он с Фимкой был на охоте, убили жену и пятерых детишек, отца с матерью, соседей. Вдвоем схоронили всю деревню. Никита с той поры побелел, а парень разучился говорить…

Вожак, строгавший сучок, посмотрел на виноватого Фимку и тяжело дышавшего Никиту, усмехнулся и слегка сдвинулся. По его примеру сдвинулись остальные, давая место.

— Ну, что дальше-то будем делать, Онцифир? — поинтересовался один из мужиков, просительно заглядывая в глаза атамана. — Может, в стан пойдем?

Вторую неделю шишиги не спали и толком не ели, высматривая подходящую добычу. На большой силенок не хватит, а вот такой, в десять голов — самое то! И попадались, как на грех, за пятьдесят рыл. А сегодня из-за Фимки добычу упустили…

— В стан пойдем, — решительно заявил вожак, бросая деревяшку в костер.

Мужики радостно повскакивали и принялись собираться. Хотя какие там сборы? Вытащить из шалашей тощие заплечные мешки да вбить ноги в широкие лыжи. У костра остались лишь атаман да мужик со шрамами.

— А ты чего? Особого приглашения ждешь? — поинтересовался Онцифир.

— Да я тут останусь, — усмехнулся тот, подняв остатки верхней губы, от чего лицо сделалось еще страшнее.

— Одному идти — гиблое дело, — попытался атаман уговорить мужика. — Убьют, и вся недолга. Давай с нами. В баньке попаримся, горячего похлебаем. Отдохнем пару дней, да снова — панов ловить.

— Ничего, без баньки как-нибудь, — пожал тот плечами. — А так, авось, кого-нибудь и укараулю… А убьют — невелика потеря.

Мужик со шрамами прибился недавно. Знали, что зовут его Павел, а кто такой — никто не спрашивал. Надо — сам скажет. Про шрамы тоже не спрашивали. И так видно, что не от медвежьих когтей и не от волчьих зубов, а от чего-то острого, навроде сабли.

— Ну, как знаешь, — сказал Онцифир, чувствуя облегчение. Вроде пытался уговорить, да тот сам не захотел. На самом-то деле атаману тоже было не по себе — трудно было разговаривать, глядя на синие бугры, впадину вместо носа и безгубый рот с обломками зубов…

— Стрел бы оставил, штук пяток, — попросил Павел.

— Бери все, — сказал атаман, откидывая берестяную крышку саадака.

— Благодарствую, — обрадовался мужик, без зазрения совести выгребая стрелы.

Березовые поленья да сухой камыш в стане есть, железо тоже, а наконечников наковать — пара пустяков.

Онцифир, обойдя мужиков, забрал у них остатки харчей — вяленую рыбу и сухари. Сухари, одно название — хлеб уже давно пекли из желудей и коры, но все лучше, чем голимая рыба.

— Ну, ладно, — сказал атаман, оставляя мешок с едой у ног Павла. — Бог даст — свидимся.

Мужики уходили. Кто, помахав на прощание рукой, а кто, отвернув морду.

Павел, равнодушно проводив товарищей взглядом, почувствовал облегчение — пока был вместе с шишигами, приходилось слушаться атамана, что не хотел рисковать жизнью мужиков. Будь его воля — не побоялся бы напасть и на большой отряд панов. А вдруг встретился бы ему тот пан Казимир, что ссильничал и убил его женку, зарубил детушек и старуху мать? Зато теперь можно отвести душу! Оставшись, он вытащил из-за пазухи лакомство — кусочек сала, которое берег не для еды — мазать лыжи, чтобы лучше скользили.

Лыжи готовы, осталось лишь оглядеть лук и стрелы, перемотать онучи, вскинуть мешок поудобнее и… А на хрена ему мешок с рыбой и сухарями? Живому и без еды можно перетерпеть, а мертвому — все равно. Скинув мешок, припорошил его снегом. А теперь вдогонку за той бендой, которую проворонил Фимка…

Маленький отряд прошел по лесу верст десять (может, больше? кто ж их считает!) и вышел к болоту, казавшемуся замерзшим. Только болото не замерзает даже в лютые морозы, а корка льда со снегом — это так, обманка. Вытащили из схоронок снегоступы, на которых ходили через болото.

— Идти за мной, след в след. Не останавливаться! — сказал атаман и пригрозил: — Ежели кто тонуть начнет — спасать не будем! Ну, с Богом!

Бубня под нос «Отче наш», Онцифир двинулся вперед, а следом реденькой цепочкой пошел весь отряд — шестеро мужиков.

Ходить по болоту на снегоступах лучше, чем на своих двоих, но обнадеживаться не стоит. Всякое бывает. Можно так ухнуть, что только болотная нечисть вытащит. Вон, у лосей копыта широкие и по болотам сохатые шастать мастаки, но и они каждый год десятками тонут.

Корка, покрывавшая бездонную глубину, похрустывала и проламывалась. Никита, опытный охотник, шел последним, ставя лыжи уже не на снег, а в бурую жижу. Слева вдруг что-то засвистало, зарокотало, и Фимка, что шел перед батькой, испуганно остановился…

— Вперед топай, сучье семя! — выругал сына Никита, пожалев, что под рукой нет батога, чтобы ткнуть парня. Фимка испуганно замекал и, вытащив лыжи, уходившие вниз, в болотину, пошлепал вперед.

— Да чтобы тебе про… — досадливо выругался отец, но вовремя прикусил язык. Чуть было не ляпнул дурость. Это на болоте-то пожелать провалиться собственному сыну?! Никита еще раз выматерился: — Чтоб тебя…

Жижа вспузырилась, громко фыркнула и чмокнула, как лопнувший бычий пузырь. Ступать по этому месту было опасно, а идти в обход — еще хуже. Никита вздохнул, широко перекрестился и пошел вперед, ставя лыжи не прямо, а «елочкой», как на спуске с горки. Повезло! Когда опасный участок оказался позади и можно было идти так, как все, Никита пообещал, что еще раз отлупит сына, и пусть только Павлуха попробует его защитить!

Наконец-таки посреди болота показался маленький остров, где торчало несколько поставленных на сваи избушек, крытых еловой корой. Людская изба, «особая», а еще — неказистая банька. Хутор — не хутор, деревня — не деревня. Не то — лагерь разбойничий, не то — военный стан. В нынешнее время — самое безопасное место. Через болото ни один отряд не пройдет — ни конный, ни пеший. А захотят измором взять — замучаются. От островка тропинок много, к каждой сторожа не приставишь.

Онцифир не говорил, откуда ему известны разбойничьи тропки, но люди и так знали — от родного деда, что вдоволь погулял когда-то в этих местах, спасаясь на болоте от монастырских слуг и от царских стрельцов. Годам к сорока дед раскаялся, женился, наделал деток и каменную церкву во имя Ильи Пророка в Вольхове отстроил.

Красивая церква, с пятью куполами! Кирпич из Углича возил, а богомазов в Ярославле нанимал, чтобы иконостас был не хуже, чем в Пошехонье или Устюжне. Серебра, говорят, извел столько, что мешками отмеряли. Но не все, не все извел… Осталось столько, что и сыну, и внуку хватило. У Онцифира дом был такой богатый, что сосед-помещик завидовал, а во дворе — пять лошадей, десять коров. Жена-красавица, дочь на выданье! Все было, пока не пришли ляхи…

Всем бы хорош стан, но вода худая, болотная, ее даже и пить противно. Печку протопить — дрова искать замучаешься. Да и сырость такая, что у здорового-то кости начнет ломать.

— Акулина! Мичура! — проорал атаман, извещая о прибытии. Скрипнула дверь, и появилась толстая рябая баба, что была тут за стряпуху и за портомойку. С дальнего конца приковылял дед Мичура. Старик целыми днями собирал по болоту хворост и топил очаги в хижинах. Оставить нетопленным — за неделю сырость стены разъест.

— О, явились, не запылились! — неласково поприветствовала баба. — Исть будете или баню топить?

— И жрать будем, и баню топить, — кивнул атаман, с наслаждением ступая по твердой земле.

— А исть-то и нечего! — жизнерадостно сообщила баба.

— Дура драная! — выругался атаман. — Если нечего — чего предлагаешь?

— Пустыми пришли? — поинтересовался дед Мичура, оглядывая тощие мешки слепенькими глазенками.

— Лучше не спрашивай, — отмахнулся Онцифир. — Не пофартило нам нынче. Те, кто попадался, не по зубам, а других не было.

Фимка напрягся, готовясь услышать что-то нелестное для себя. Не услышав, расслабился. А зря… Никита, что вошел на сушу последним, подошел к сыну и без разговоров дал в морду.

— Э, хватит уже, — прикрикнул на него атаман. — Он уже и так битый…

— Это за другое, — пояснил Никита, отвешивая оплеуху: — Сколько раз говорено было, что на болоте останавливаться нельзя?! А он, выб…к, чуть батьку на тот свет не отправил!

Никита хотел ударить еще раз, но его остановила Акулина, благоволившая к Фимке, которого до сих пор считала ребенком.

— Будет! — сурово сказала баба, пряча парня за спину.

— От ить, одни жалельщики кругом, — плюнул Никита. — Что ты, что Павлуха…

— А где… этот-то? — нелюбезно спросила Акулина, обводя взглядом мужиков. Павла она не любила и по имени не называла. Не то шрамов боялась, не то — еще чего-то.

— Ляхов ловить остался, — сообщил атаман, не вдаваясь в подробности, и поторопил бабу: — Еду готовь, жрать хотим. Ищи, где хошь. Не сготовишь — в жижу болотную вобью! А ты, дед, баню топи.

— Дык, топлена баня-то, — хмыкнул дед. — Как нарочно, с самого утра топил. Вон, Акулька париться собиралась.

— А ты, небось, спинку ей потереть хотел? — заржал здоровый как лось и слегка придурковатый Максимка, пытаясь ухватить бабу за задницу.

Акулина была страшна, как Ливонская война, но — баба! Мужику же, известное дело, бабу иной раз очень хотелось. Стряпуха, ежели в хорошем была настроении, не отказывала никому… Ну а в плохом или с похмелья — лучше не проси.

— Акулька и потом попарится, — решил атаман, направляясь к хижине, а по дороге распорядился: — Бельишко принеси, да на стол собирай.

— А чего собирать-то? — развела баба руками. — Я же вас не ждала. Щи не варены, мука кончилась. Если только капусту да редьку. Ну, кашу, ежели…

— Дура, хоть кашу свари, пока паримся, — рассердился атаман. — Мы вторую неделю горячего не хлебали.

— Ладно, че-нить спроворю, — решила Акулина.

— Во-во, спроворь, — опять заржал Максимка. — А после баньки и мы с тобой спроворимся…

Баба плюнула, пытаясь попасть в дурака, но промахнулась, а Максимка опять заржал, уже не так весело. Понял, что сегодня к ней лучше не приставать — ничего не отколется…

Банька была тесная. Если забраться всем сразу, то можно угодить голой задницей на раскаленные камни — вон, Максимка до сих пор ходит с красным пятном на жопе. Потому парились по очереди. Отпаривали грязь и копоть костров, отливались холодной водой. Дед Мичура замучился таскать воду. Пусть черная, с ржавчиной, но сойдет! Пропотевшее и завшивевшее бельишко скинули в лоханку и с наслаждением натянули чистое, принесенное Акулиной. Все-таки смена белья была у каждого! Когда мужики пустили по рукам жбан с квасом, потянуло варевом.

— Исьти идите! — позвал нелюбезный голос Акулины.

— Дед, чего это она? Не с той ноги встала? — поинтересовался Максимка, допивая пиво.

— Хворая она, — наябедал дед, хихикнув. — Вчерась за болото бегала, муки аржаной занять, да ничего не нашла. Зерна полпуда приволокла, но смолоть не удосужилась — вина ей кто-то поднес. Пьяная в зюзю, как и по болоту прошла? Всю ночь песни орала, а утром башкой маялась, похмелиться просила.

Мичура всегда докладывал о загулах бабы, хотя и бывал ею за это бит. Акулина грозилась убить старика до смерти за ябедничество. Но не убивала, потому что дед приходился ей свекром. Сын Мичуры — муж Акулины умер лет пять назад, упившись вином. Кое-кто даже завидовал покойному, что помер не от татарской сабли или казацкой пики, а от зелена вина… Дед же не мог простить снохе, что та, пившая наравне с мужем, осталась жива, и радовался всякий раз, когда атаман бил бабу за пьянство. Но сегодня Онцифир ответил странно:

— Так похмелил бы. Чего бабе башкой-то страдать?

Сказал и сам удивился. Дед удивился еще больше…

— Ну, так не хрена себе… похмелять ее, б… такую! — просвистел возмущенным шепотом старик. — Пива-то всего ничего осталось. На энту б… пиво изводить?

— Че, совсем нет? — испугался Максимка.

— Пара жбанчиков есть, — пожал дед плечами. — А где взять-то? Через болото переть, невелика радость. Ну, у Акулины скляница с вином осталась.

— Осталась? Хм… — с сомнением покачал головой Максимка.

— С утра была, — неуверенно сказал дед. — Я ж чего баню-то топил — думал, выпарить дуру, хмель прогнать. Перемочься хотела, а не то башку поправит, так опять захочется. У нее ж всегда так — выпьет, потом похмеляется дня два, да болеет неделю.

— Ну так жрать-то идете?! Свиней нет, выбрасывать некому! — раздался новый вопль Акулины, от которого мужики подскочили и резво кинулись ближе к еде.

В общей избе, где стояли только нары да стол из еловых тесин, мужики рассаживались по старшинству. Во главе стола, как и положено, атаман. Он, как отец семейства, разрезал каравай хлеба, чтобы после молитвы наделять каждого домочадца по очереди, по возрасту — сначала деду Мичуре, потом Матюшке Зимогору, Никите с Максимкой, Афоньке Крыкину да Кузьке Шалому, а последнему — Фимке.

Но каравая нет, а перед каждым из мужиков положено по угольно-черному сухарю с кулак. Этот хлеб пекли из муки, где на горсточку прошлогодней ржи приходилось по две горсти лебеды и три — еловой коры. Ели в очередь, молча. Вначале зачерпывал атаман, а потом все остальные. На сухарь больше смотрели, чем ели. Но все-таки без хлеба — ни сытости, ни вкуса — хоть того больше съешь. А с сухарем так вроде бы с хлебом, повеселее.

Каша была вкусная. Что за крупа, мужики не поняли — не то просо, не то овес. Попадались кусочки мяса и грибы. Но главное — каша была соленой! Пофартило как-то, взяли подводу с солью. Везли-то свои, не ляхи…

Соль в последние годы была главнее серебра. Серебром ни мясо, ни огурцы не засолишь, да на зиму не сохранишь. А за фунт соли мужики давали два пуда ржи!

Онцифир первым облизал ложку и положил ее на край стола. Он бы еще поел, но считал, что подручные должны быть сытыми. А мужики, легонько вздохнув, зачерпнули по последнему разу и сдвинули миску с остатками каши к вечно голодному Фимке. Пущай ест парень. Ему-то еще расти и расти!

— А хороша каша-то, — похвалил атаман. — А говорила — варить не из чего. Мастерица ты!

Акулина, зардевшись от смущения (какой же бабе не любо, если хвалят?), нарочито-смиренно ответила:

— Дык, ежели бы крупа добрая была… А то — просо с лебедой, да с грибами.

— Да уж, что бы мы без грибов-то делали, — поддакнул дед Мичура, главный грибник.

Если бы не его лисички, то неизвестно, как бы и жили. Пыталась как-то Акулина выбрать полянку в лесу и овес посеять — медведи были рады! С хлебом туго, а с мясом — чуть лучше. Рыбу ловить негде. Выручил Никита, заваливший недавно сохатого.

— А что, дед, у тебя вроде бы жбанчик пива оставался? — подмигнул Максимка. — А не то — цельных два? Как, атаман, не возражаешь?

Онцифир не возражал. После бани да опосля каши можно и пива попить. Ночку поспать в тепле, денек отдохнуть и снова в путь-дорогу, панов искать…

— Акулька, а винца не осталось? — не унимался Максимка.

— Винцо-то есть, да не про твою честь, — отрезала Акулина, но, посмотрев на атамана, испуганно спросила: — Доставать, а?

— Давай, — разрешил Онцифир, и расцветшая баба ринулась к двери.

— Зря. Бить ее надо, б…дь такую, а не похвалу строить. Ишь, каша вкусная… А хрен ли ей невкусной-то быть, коли с лисятами да с мясцом? Избалуешь бабу, — закряхтел озадаченный Мичура.

— Бабу не бить, самому не жить! — изрек Максимка и заржал.

Онцифир только махнул рукой — лупил стряпуху, если замечал, что пьяная, но сегодня бить было не за что. Если бы не дед, так и не заметили бы, что с похмелья.

Пока Акулина бегала, дед разливал пиво. Себя и бабу обнес. Баба обойдется, коли мужикам мало. А себя обделил, потому что и без пива по ночам часто вставать приходится. А не ходить — сноха орет, что вони много…

Выпили. Второй жбан атаман открывать не разрешил, а велел попридержать до завтра. Завтра, как выспится народ, опять баню топить, а жбанчик — как найденный будет!

Акулина принесла скляницу с добрый гарнец[16], вытащила береженые чарки, оставленные с прошлой добычи, и выставила миску с квашеной капустой. Подумав, добавила пяток луковиц.

«Фимка мал еще, а Матюшка, окромя пива, в рот ничего не берет. Ну, деду много не надо, старый… Акулька… как атаман решит. Пущай дед и стряпуха за одного питуха сойдут. Стало быть — на шестерых, по пять чарок на рыло[17]. Тогда вроде и ниче…» — мысленно прикидывал Максимка, жадно оглаживая глазами мутноватую бутыль с зеленым вином.

Атаман, словно подслушав, взял пустой жбан из-под пива и, перелив туда половину скляницы, убрал под стол.

— Это до завтра приберу! — строго сказал Онцифир.

— Атаман, да ты че? — оторопело протянул Максимка, расстроенный до глубины души.

— Хватит, — отрезал атаман. — Выпить — выпьем, а напиваться — с какой радости? Будешь щуриться, как татарин, да опохмелку просить. А облюется кто — мордой натыкаю!

— Да кто напьется-то? Че там пить-то, на столько мужиков! — простонал Максимка.

— Ну, как хошь… Тебе можем не наливать, если помалу не пьешь… Нам больше достанется, — ухмыльнулся атаман.

Мужик приглушенно прорычал. Вот и живи с таким атаманом!

В других отрядах веселее — и выпить без помех, и баб-девок там… А Онцифир свой порядок завел. Когда первый раз всех собрал, строго-настрого запретил девок и баб сильничать. (Если только по доброму согласию!) Потом сообщил, что лошадей да коров отбирать нельзя. Сказал, что сам за яйца подвешает, ежели что…

Поперву люди роптали. Как это так? Мы с ляхами воюем — честь нам и хвала! Девок бы позадастее и все остальное… Но потом поняли, что атаман прав. Был тут один такой, Леха, по прозвищу Муравей. Тоже сколотил отрядик, стал панов пощипывать. И хорошо у него это получалось. Потом возгордился выше Ивана Великого — начал требовать, чтобы ему девок давали, хлеб везли. Народ терпел. Ну, девок не жалко. Бери, пользуйся. Дырка ихняя до свадьбы не измылится! Хлеб нужен? На святое дело последний мешок отдадим! Давай, воюй, милый, береги нас! Стал атаман наглеть. Уже не девок, а баб стал требовать, лошадей у мужиков забирал — мол, на панов надобно им конными ходить! Попытались вразумить, что замужних брать — грех, а лошадей отберешь, так на чем же пахать и сеять? Мало, паны грабят, так ты чем лучше? Когда поняли, что Леху этим не пронять, решили по-другому поучить. Ночью, когда шильники спали, связали, лошадей отобрали. Хотели в Шексне утопить, но пожалели — все-таки за народ воевали… Подумали-подумали, взяли атамана Леху под белы ручки и посреди села, на глазах у соратников и выпороли… Потом — всех остальных, но не до крови!

Неделю, пока задница заживала, Леха лежал на пузе у вдовой попадьи, рыдал и прощения просил. Попадья — добрая старуха, мазала поротую жопу лампадным маслом. Народ из отряда разбежался (кто же будет служить поротому атаману!), а сам Муравей, не выдержав позора, ушел куда-то, куда глаза глядят — не то в Вологду, не то в Каргополь.

Отряды, где вольности, а значит, и беспорядка много, долго не гулевали. Если народ не разбегался, то либо паны били, либо свои. У Онцифира же всегда люди под рукой ходят. На болоте сидят те, кому податься некуда. Остальной народ по домам сидит. Зимой-то чего задницу морозить? Да и кормить лишние рты незачем. А снег сойдет — пахать надо, сеять, а в страду урожай собирать. Но коли атаман кликнет, то в любое время — страда не страда, а мужиков сотни две сбегутся… Очень удобно — сбежаться, навалиться на какой-нить отряд, а потом удрать. Разыскивать будут — всегда можно на шишиг свалить! В Пошехонских селах — от Хантонова и до Мяксы, Онцифира уважают, заместо барина чтут. Иной раз и суд ему вершить приходится, и споры о межах рассуживать. Худо только, что нечасто попадались маленькие отряды. Иной раз, чтобы заработать на кормежку, шишигам приходилось грабить и своих. А что делать? Правда, об этом никто не знал. Лес да болото — они все укроют…

— Ну, за здоровье, — осушил свою чарку атаман и бросил в рот щепотку капусты. Выпили, зачмокали капустой, захрустели луковицами.

— Надобно, чтобы между первой и второй стрела не пролетела! — засуетился Максимка, а атаман благодушно кивнул.

— Евфимию больше не наливай! — строго сказал Никита, кивнув на сына, задремавшего от сытости и выпитой чарки. Максимка кивнул — знаю, мол, самим мало! Выпив и снова захрустев, мужики заговорили. Видимо, все думали об одном и том же…

— Стоило Павлуху-то одного оставлять? — поинтересовался Матюшка Зимогор.

— А я что, силком его потащу?! — окрысился атаман. — Говорил… Так ведь ему, дурню, хоть кол на голове теши.

— Да это я так, — миролюбиво пожал плечами Зимогор. — Вольному — воля. Только ежели жив Павлуха останется, гнать его надобно в три шеи…

Атаман кивнул. Матюшка, даточный человек, послуживший в обоих ополчениях — и у Ляпунова, и у Пожарского, был у атамана правой рукой. Или, по-новомодному — есаулом!

— Почему гнать? — удивился Максимка, едва не пролив вино. — Он же не к бабе пошел, а ляхов ловить.

Онцифир, поглядев на есаула, кивнул — скажи, мол, почему…

— Гнать надо, потому что приказ не исполнил, — степенно пояснил Матюшка. — Онцифир что приказал? Приказал — в стан возвращаться. Стало быть, должен всякий его приказ исполнять. А Павлуха, почитай, что убег… У Пожарского, если убег не в бою, порка положена. В бою убег — казнят!

Проснувшийся Фимка, который хоть и не говорил, но все слышал, замычал и принялся махать руками, что-то доказывая…

— А вот это, Евфимий, не твоего ума дело, — строго сказал Матюшка, понимавший немого мальчонку. — Если отдали приказ, все! Умри, но выполни. А приказ — это закон! Раз — не исполнили, два — не исполнили, так это уже не войско будет, а так, одно название. Должен во всем порядок быть! Понял?

Фимка, удивленный обращением «Евфимий», только кивал, хотя он не понял — зачем нужно наказывать, если человек для дела старается? Похоже, остальные мужики тоже не поняли, но спорить не стали. Коли начальство говорит — так и надо.

Атаман, увидев, что Акулина сидит наособицу, удивленно спросил:

— А ты чего, похмелиться не хочешь?

— Да мне вроде немочно с мужиками-то пить, — зажеманилась баба, хотя и посматривала на вино с вожделением.

— Ну, че, немочно… Еще как мочно, — хмыкнул атаман. — Скляницу принесла, уберегла! Максимка, налей-ка бабе.

Максимка неохотно налил чарочку, и Акулина, для приличия скривившись, выпила и раскраснелась еще больше…

— Ой, хорошо-то как, — блаженно выдохнула баба, оглаживая груди, а потом спохватилась: — Ты, атаман, мне больше не вели наливать. Пьяная буду…

— Ты еще после вчерашнего не протрезвела, — желчно укорил свекор, пивший по глоточку, цедя сквозь зубы.

— А ты, батя, лучше не лезь, — фыркнула баба. — Как пес на сене — сам не ам и другим не дам. А я свою меру знаю!

— Меру она знает, — хихикнул старик. — То-то вчера по болоту перла, как лосиха стельная. Я уж думал — утопнешь, дура!

— Ой, а ты бы и рад был, — фыркнула баба.

— Не, это верно. Меру знать надобно, — встрял Максимка, разливая и обделяя бабу.

— Ишь, мерщик выискался! — возмутилась Акулина. — У тебя одна мера — ведро выжрать! Вот мера! Ладно, я спать пошла…

Встав, Акулина не спешила покинуть компанию, будто чего-то ждала. Онцифир, догадавшись, хохотнул:

— Мало одной-то чарки? Давай-ка, Максимка, плесни еще.

Разливальщик скривился, но налил. Акулина выпила, занюхала рукавом и пошла к дверям. Обернувшись, заприметила Фимку, который опять задремал.

— Ну-кось, давайте я парня спать отведу. Чего ему с вами, с козлами пьяными, делать? — предложила баба, а мужики захохотали.

— Никитка, уведет она у тебя сынка да девство у него и порушит! — заржал Максимка, решив пока не разливать, а подождать, пока баба уйдет…

— А, пусть рушит, давно пора, — пьяно улыбнулся Никита. — Может, научит чему-нить. По девкам пойдет — пригодится.

— Да ну вас, кобелей, — отмахнулась Акулька, пребывавшая в благодушном настроении. — Спать робетенку надо, а вы тут пьяные вопли вопите. В нашей избушке места хватит.

— О, робятенку, — еще пуще заржал Максимка. — У энтого робенка меж ног, как у жеребца!

— Ты токмо на мою постелю его не клади, — забеспокоился дед Мичура. — Вдруг напруденит, а я сено свежее набил.

— Сам-то не напрудень! — хмыкнула невестка. — Опять вонять будет.

— На полати уложим, — сказал непьющий Матюшка, поднимаясь с места. — Я тоже сегодня к вам пойду. Ты дед, тута, на мое место ложись, а я на твое.

Акулина и Матюшка, взяв под руки Фимку, под гогот пьяных мужиков повели полусонного мальчишку к выходу.

— Ты, есаул, бабу-то не замучай, нам че-нить оставь! — крикнул им вслед Максимка под новый взрыв хохота.

Матюшка Зимогор, который не пил ни зелена вина, ни заморского винца, кобель был изрядный. Ну, каждому свое. Кому — вино пить, а кому — баб жучить…

Опростали еще по чарочке. Капуста закончилась, лук сгрызли. Из закуски только и оставалось, что занюхать свой рукав, да голову соседа.

— Дед, ты за болотами давно не был? — поинтересовался Онцифир.

— И вчера был, и до вчерашнего, — обтер губы Мичура, так и сидевший над одной-единственной чаркой.

— Че говорят?

— А че? — пожал дед плечами. — Все то же бают. Ляхи да татары лютуют. Откуда-то вотяки с вогулами пришли, Вологду опять пожгли. В Рыбной слободе татары турок вырезали, а тамошний воевода татар вниз головой вешать приказал. Говорят, так до сих пор и висят.

— До сих пор и висят? — спросил атаман, с сомнением покачав головой. — Про Рыбную слободу мы еще осенью слыхали… Тут уж никакая бы веревка не выдержала, сгнила б давно.

— Ну, за что купил — за то и продаю, — обиделся старик.

— Ладно, дед, — похлопал его по плечу атаман. — Давай-ка выпьем. Максимко, наливай…

Дед, осилив-таки чарку, с сомнением пожевал верхнюю губу беззубой челюстью:

— Ну, что еще и рассказать… Слыхал, на Москве опять буча. Боярин какой-то против ляхов пошел.

— А, бояре… — скривился Максимка. — Толку-то от них.

— Это точно, — согласился атаман. — Просрали Россию, чего уж… Ты, дед, что-нить интересное расскажи.

— Про клад панский слыхали?

— Не-а, — помотал головой народ, сдвигаясь поближе. Еще бы, про клады всегда интересно!

— Ну, тогда еще плесни, для разговора, — сказал дед, кивнув на чарку.

На сей раз Мичура осушил одним глотком, прокашлялся и начал:

— Вот, мужики, когда паны все кругом спалили да ограбили — и Ферапонтову обитель, и Нило-Сорскую, и Череповскую. Ну, сами знаете. В наших краях монастырей тьма-тьмущая. Врать не буду, сам не бывал, но люди сказывали, что у монахов образы святые в золотых окладах, лампадки серебряные, а книги, по которым молитвы читают, самоцветами изукрашены. Золота да каменьев — не то десять пудов, не то двадцать, неведомо, но дюже много. Вот, стало быть, паны стан разбили, сели добро делить, чтобы поровну было. А тут, как на грех, ихний главный начальник пан Лисовский приказал всем отрядам к нему съезжаться. Не то смотр хотел провести, не то город какой грабить…

— Верно, Устюжну хотел грабить, — задумчиво сказал атаман. — Все другие-то уже ограблены, только Устюжна да Ломск остались.

— Может, и Устюжну, — недовольно повел плечами дед, досадуя, что прервали.

Онцифир усмехнулся и кивнул Максимке, но тот лишь потряс пустой скляницей и выжидательно поглядел на атамана.

— А… — махнул рукой атаман и под радостный вопль мужиков вытащил из-под стола упрятанный туда жбан с вином. Передав его разливальщику, сказал: — Не дал бы, да деда уважить надо, чтобы речь ему смазать…

Польщенный дед затряс бородой, прокашлялся и продолжил:

— Ну, паны уехали, а золото да каменья в землю закопали и приставили к ним охрану, да с нею мага-чародея, которому велели клад беречь. А мужики тамошние да стрельцы московские про клад узнали, решили золото себе забрать. Окружили они стан панский. День бились, другой бились, а потом понял чародей, что побьют их всех, сотворил заговор, да обернул всех панов собаками, а сам ударился оземь и вороном стал. Вошли мужики в стан и видят, что там никого и нет — только собаки бегают да здоровенный ворон летает. Искали-искали золото, да так и не нашли. А ворон этот все норовит глаза выклюнуть, собаки за ноги хватают. Стали они в ворона стрелы метать, но все мимо. А собак и саблей рубили, копьем кололи, без толку…

Закончив, дед Мичура обвел взглядом мужиков, ожидая не то похвалы, не то сомнений. Но хвалить или сомневаться народ не спешил, думал.

— Надобно было из пищали стрелять, — заявил Максимка, разливая. — Пуля, она любого во́рона так прошибет, что перья в клочья полетят.

— Так то — во́рона! — хмыкнул Кузька Шалый, молодой мужик, чуть старше Фимки. — А тут маг-чародей… Его надобно серебряной пулей бить. И собак этих, оборотней, — серебром промеж глаз. Они бы померли да в человеков превратились. А потом закопать да кол осиновый им в задницу!

— Где же столько серебра-то набрать, чтобы пули лить? — хмыкнул атаман. — Тут на каждую пулю осьмушку свинца изведешь, а серебро — оно ж легче. Это ж, почитай, фунт серебра на ствол надо! Да на порох тратиться… Стрелой, ежели. На наконечник-то меньше серебра надо.

— Погнется, — заявил Никита. — Серого, если в лоб бить, и железом не пробьешь, а серебро — тьфу!

— Оборотней, парнеки, можно солью бить! — авторитетно сказал дед.

— Да ну? — удивился атаман. — Сроду не слышал.

— Ты, Онцифирка, хоть и атаман, а супротив меня — сосунок! — обидчиво изрек Мичура, с пьяных глаз позабывший об уважении к начальству.

Атаман в другое время такой наглости бы не снес, дал бы в ухо, а сейчас, в благодушном настроении, только усмехнулся и подначил старика:

— На хвост, что ли, соль-то сыпать?

— Э-э, дурак ты, атаман, — обиделся старик. — Соль, она не просто соль. Соль — это слезы божьи! Берешь фунт соли, запыживаешь и — как стрельнешь из пищали…

— А вся соль по ветру и разлетится… — еще пуще засмеялся атаман. — Ты, дед, хоть раз из пищали-то палил? То-то…

— Х..я это! — вмешался допреж молчавший Афонька Крыкин. — Не пулей надобно, не солью, а святой водой сбрызнуть. И попа привести, чтобы молитовку сотворил. Со святым словом никакой бес не страшен!

Народ притих. Супротив Божьего слова никто возражать не мог…

— Эх, а винцо-то кончилось, — сказал Максимка и грустно потряс пустой скляницей.

— Непорядок! — пьяно повел взором атаман. — Ну-кось… Дед, неужто ничего нет?

Атаман с трудом продрал глаза и попытался привстать. Привстал, но тяжеленная голова уронила тело обратно. «Мать твою… — с трудом пошевелил мозгами Онцифир. — Надо ж так ужраться!»

То, что творилось вчера, помнил смутно. Вроде когда вылакали скляницу, стали искать еще. У запасливого деда обнаружилась бражка, которой хватило по паре чарок. Не-а, не чарок. Бражку разливали по кружкам… Потом… А потом вроде бы послали кого-то в деревню. А кого посылали? Дорогу через болото знали трое — он сам, дед Мичура и Акулина. Он точно не ходил, не по чину. Дед? Нет, дед после бражки упал под стол и оттуда уже не вставал. Акулина?

Вспомнив про Акулину, атаман затрясся в беззвучном хохоте, но смеяться не смог — в башке что-то загудело, будто по билу стукнули… Эх, баба! Правильно дед говорит — б… она и есть б…!

Вчера они с Никитой пошли в избушку, где обитали дед и Акулина, — нет ли у бабы чего выпить, а там… Там, конечно, было темно, как у шишиморы в болоте. Сверху, где обустроены дедовы полати, доносился богатырский храп. Снизу что-то шебуршало, сопело, а Акулина приговаривала сквозь стоны: «Ай хорошо милай, ай баско-то как!»

— Эт-то че тут такое? — пьяненько хохотнул Никита, а потом насторожился: — Эт-та кто её жучит? Матюшка?

— Не-а, — пробормотал атаман, прислушиваясь к звукам. — Матюшка уже без задних ног дрыхнет. Это Фимка твой…

— Че, Евфимий?! — вскипел Никита. — Да я его, сучьего потроха!

— Ну, не мешай, — остановил мужика атаман. — Пущай…

— Ну, так я ж и не против, — буркнул Никита. — Токма, чеж он, сучий потрох, поперед батьки-то?

— Не бухти, — скривился атаман. — Не за тем шли. Эй, Акулька, вино осталось?

Фимка вроде бы и не услышал, а Акулина, продолжая стонать, отозвалась:

— Ой, хорошо-то как… нету ничего… ой, баско-то… ступайте отсюдова к е…й матери, ой…

— Ах ты, курва полоротая! Да я тебе б… худая! — вскипел Никита, но атаман, стараясь не заржать, вытащил мужика силой…

Онцифир с трудом перевернулся на брюхо. Стало полегче. Правда, захотелось до ветру. Полежал, надеясь, что расхочется. Не проходило… Кряхтя, как старик, атаман приподнялся и с трудом, по стеночке, запинаясь за спящих мужиков, пошел к выходу. Открыв дверь, впустил в избу немного свежего воздуха и света…

— Е-мое, — выматерился атаман, рассмотрев представшее зрелище.

Дед Мичура, свернувшись в калачик, так и лежал под столом. На столе спал Афонька Крыкин. Мужик был в шапке, в тулупе, но без штанов!

«Куда это он штаны-то девал?» — удивленно подумал Онцифир и вспомнил, что Афоньку-то и отправляли за вином! Мужик принес ведерный жбан, а потом долго сушил мокрые штаны, покрытые болотной грязью.

«Мать твою…» — запоздало спохватился атаман, представив, как пьяный мужик шел пять верст по болоту, а потом — обратно!

С лавки приподнялась всклоченная голова Максимки:

— Атаман, дверь закрой. Холодно! — чуть слышно сказал мужик и уронил башку обратно.

А ведь и впрямь холодно. Дрова в печурке прогорели, а камни холодные, как лед. Откуда-то несло дымом… «Не загорелось чего? Может, баня?» — обеспокоился атаман, выскакивая наружу.

Посредине островка, между баней и людской избой, горел костер, возле которого сидел человек. «А, тогда ничего», — успокоился Онцифир, отбегая за угол. Делая утреннее дело, атаман вспомнил, что этого мужика тут не должно быть…

— Здорово, атаман, — сказал Павлуха и улыбнулся своей улыбкой, от которой становилось жутко.

— Здорово, — отозвался Онцифир, подсаживаясь рядом.

— Башка трещит? — поинтересовался Павлуха.

— Как в колокол сунули… — хмуро ответил Онцифир, подрагивая от холода, и спросил: — Ты как тут оказался-то? Мы уж, грешным делом, за помин твоей души выпили.

— Слышал, — хохотнул Павлуха. — Вместе и пили… Я ж вчера за Афонькой шел. Поначалу-то сидел у болота, думал — как бы мне в стан-то пройти? А тут, гляжу — Афонька, со жбаном прям по болоту прется! Ну, я за ним и пошел. Думаю — потопнет, так хоть увижу, куда ступать-то не след. А ему, дураку пьяному, хоть бы хны! Так вот и пришел.

— Так всю ночь и просидел? — удивился атаман, забывая о похмелье.

— А че делать? К вам сунулся — дым коромыслом. Ты, когда меня увидел, завопил: «Во, Павлухина душа пришла! Душа, давай выпьем!». Ну, выпил я, понятное дело, к Акулине пошел. И там не лучше. Фимка, засранец, с бабы всю ночь не слезал… А эта дура только квохтит да кудахчет, как курица. Костер развел да соснул маленько.

— Ни хрена себе… — протянул атаман, пытаясь вспомнить, когда ж он предлагал выпить душе Павлухи… Но так и не вспомнил.

— Похмеляться будешь? У меня есть…

— Похмеляться? — задумчиво переспросил Онцифир. И хочется, и колется! Башка трещит, но, как говорят — «Опохмелишься, так весь день и пелишься!»

Хотел отказаться, но Павлуха уже вытаскивал из мешка кожаную фляжку.

— Давай, по глоточку, — сказал Павлуха, отхлебнув из фляжки и передавая ее страждущему.

Атаман, сделав глубокий глоток, задержал дыхание. Ух ты, лепота! В голове стало проясняться, а рожа Павлухи уже не казалась такой страхолюдной.

— Баклажку-то у ляхов забрал? — поинтересовался Онцифир, рассматривая фляжку. Явственно видно, что не у нас делали — кожа не простая, а с медными вставками, а горлышко медное, точеное. Сбоку, по коже, шло клеймо — не то птица какая-то со змеиной башкой, не то змея с крыльями.

— У них, — кивнул Павлуха.

— И как ты умудрился-то?

— Да так, — сказал мужик, зевая во весь рот. — Шел и шел следом. В последний-то воз лошадь была доходная впряжена. Вот, отстали сани. И возчиков двое. Один — из панов будет, а второй вроде бы наш. Я стрельнул, думал, в мужика попасть, а в лошадь угодил. Из лука-то стрелять не обучен, — виновато пояснил Павел и попросил: — Ты, атаман, попроси Никиту, чтобы он меня стрелять поучил. Попросишь?

— Дальше говори, — рассеянно кивнул Онцифир, обдумывая, как же теперь гнать Павлуху из отряда? Вроде неловко… Они-то тут зелено вино пили, а мужик бился. А не гнать — чего мужикам сказать?

— Эти орут, матерятся, а весь обоз вперед ушел. Ну, тут я и вышел. Один-то в меня из пистоли стрельнул, да не попал, а я их топором и уделал. Пока уделывал, остальные ляхи прибежали. Наверно, выстрел услыхали. Ну, я тут еще одного распазгал, схватил, что взять успел, — взял, да бежать кинулся. Тут все, — пнул Павлуха мешок.

— Пистолю взял? — жадно спросил Онцифир, косясь на мешок.

— А то! Теперь-то мне сам черт не брат! — горделиво сказал мужик, вытаскивая пистолет и пороховницу.

— Мне давай, — протянул атаман руку, а когда заметил, что Павлуха собирается послать его куда подальше, пояснил: — Мы ведь как порешили — коль жив останешься, из ватаги тебя выгнать.

— За что это? — опешил мужик.

— А за то, мил-человек, что ты моего приказа ослушался. Молодец, конечно, что ляхов побил, но своеволия не должно быть. Понял? Так что сам решай — либо мне пистолю отдаешь, вроде — в наказание. Либо катись из отряда к ядреной матери.

Павлуха задумался. Оглядев пистолет, почесал шрамы под шапкой и протянул оружие атаману:

— Хрен с ним, забирай. Я себе новую пистолю добуду.

Довольный атаман, давно мечтавший заполучить пистолю — удобную и, не в пример пищали, легкую, — бережно огладил удобную рукоятку с золотой шишечкой на конце, примеряясь, куда чего вставлять и на что жать. Глянув на раздосадованного мужика, улыбнулся краюшком рта:

— Никитке скажу, чтобы тебя из лука стрелять научил. Да и остальным бы поучиться не грех. Не все топорами махать, пора с издаля щучить! А щас пойдем, что ли, баню топить да воинство парить, хмель выгонять. Это же надо, сколько выжрали вчера, куда и влезло?

Павлуха, еще переживавший утрату, закряхтел. Что хотел сказать — понимай, как хошь… Не то пистоли жалел, не то хотел сказать — выжрать можно много!

Августейшее семейство

Скажешь — военный лагерь, и сразу идет на ум римский честер — ровные ряды палаток, образующие четкие, строго параллельные улицы, в центре — шатер полководца, орел под охраной бдительных часовых. С левого края лагеря бодро пыхтит кухня, где неулыбчивые повара-нубийцы пекут ячменный хлеб и варят бобовую кашу, дымит полевая кузница, где латают пробитые панцири и пользуют застарелые солдатские мозоли. А еще (прошу прощения!) чуть в стороне от палаток, в совершеннейшем порядке имеются выгребные ямы, присыпанные золой. И все это хозяйство обнесено добротным частоколом, поставленным над глубоким, в рост человека, рвом!

Лагерь, где обитали солдаты верного сына католической церкви, короля Речи Посполитой Сигизмунда III Ваза, был похож на честер Римской империи так, как старый бродяга на юного вельможу — заметно, что оба принадлежат к роду человеческому и их тела прикрыты одеждой. На этом сходство заканчивается…

Военный лагерь начинается издалека, со столбов дыма. Днем они видны за пять миль. Ночью — за две. Зато в черном небе, пробитом серебряными звездами, словно шляпками гвоздей, отлично видны всполохи костров. Солдаты варят кулеш или кашу, запекают «дикого» поросенка или куренка (как повезет), а то просто — сидят и греются.

Человеку непривычному лучше завязать нос платком или дышать широко открытым ртом, пока не научишься вдыхать ароматы костров и кислого порохового дыма, несвежей еды и свежего навоза, человеческого пота и человеческого же дерьма.

Утешало, что сейчас стычэнь, а когда придут люты да мажэц, снег начнет таять, а запахи будут еще резче и пакостней — война закончится…

Шатры и палатки, шалаши и крытые телеги наставлены так, как хотели их обитатели — личная армия короля, магнаты из посполитова рушения и союзники — казаки гетмана Сагайдачного, татары Давлет-хана и русские холопы, набранные из покоренных земель. Будь у принца Владислава желание, разгромил бы армию отца, как когда-то Жолкевский разбил войско Дмитрия Шуйского. Но, как пошутил великий коронный гетман: «В таком бедламе можно не бояться врага — он сам заблудится!» Гетман, любивший порядок, предпочел разместить великопольских гусар поодаль от основного бивака. Так же поступил и великий гетман литовский Ян Кароль Ходкевич, в подчинении которого была тяжелая кавалерия и шляхта Великого княжества Литовского. Оба полководца помнили, что если свести вместе поляков и литвинов, начнется такое, что и враг не понадобится…

Его Величество Сигизмунд, король Польский, Великий князь Литовский, царь Московский и Всея Руси, князь Смоленский и прочая, сегодня пребывал в прекрасном настроении духа. От гонца, прибывшего из Вязьмы, он узнал, что с часу на час в лагерь прибудет легат Великого Понтифика папы Павла V. Сигизмунд надеялся, что посланник прибудет не только с благословлением Его Святейшества, но привезет чего-то более весомое…

Легата, проделавшего путь с берегов желтого Тибра до заледеневшей Жиздры, следовало принять достойно. Жаль, что сегодня не пятница и не среда — можно бы обойтись жареной рыбой и пареной репой. Теперь же следовало искать мясо. Зайцы на Московии дешевы, но клятые москали подсовывают ободранные тушки. Не разберешь — не скакал ли «заяц» по деревьям и не мяукал ли по подворьям? Скрепя сердце король утвердил меню, в котором значилась жареная баранина. Нет, король был не скуп, но в последнее время (да что там, в последние годы!) приходилось экономить каждый злотый. Казалось бы, реквизиции в русских городах пополнили королевскую казну, но деньги уходят, словно в бездонную бочку!

Его Величество долго решал — прилично ли предлагать легату русскую вудку или придется тратиться на вино? Будь это Польша — не было бы и забот, но в Московии маркитанты дерут за каждую бутылку такую цену, за которую в Европе можно купить бочонок! Нет, предлагать вудку — дурной тон…

Сигизмунд грустно закрыл шкатулку, из которой он только что отсчитал пять магдебургских иоахимстальгульденгрошенов (польские злотые торговцы не брали!). Увы, недавно за эти деньги можно было бы пировать неделю, а теперь…

— Юхан, ни в коем случае не берите зайчатину! — строго наказал король, вручая талеры слуге.

Старый камердинер, бывший с Его Величеством с тех времен, когда польский правитель был шведским королем, флегматично кивнул и уже собрался уходить, как снаружи послышался топот копыт по снегу, ржание коней и голоса.

«Неужели легат?» — расстроился король, но в шатер заскочил юный Збигнев Каменский, дворцовый маршалок.

Пан Збигнев, получивший придворную должность недавно, еще не успел наиграться — таскал на себе дивной работы зерцало, из-за которого постоянно простужался — на доспех невозможно натянуть шубу, а поддоспешник грел плохо.

— Государь, посланник от гетмана Ходкевича, — почтительно поклонился юноша, шмыгнув носом.

— Зовите, — немедленно распорядился король, сделав знак Юхану пока оставаться на месте.

Едва не зацепив заплечными крыльями столбики у входа и задевая шлемом перекладину, в палатку ввалился здоровенный литвин, обсыпанный снегом. Открыв рот, чтобы сообщить известие, гонец вспомнил о приличиях — снял с головы шлем (но оставив подшлемник) и соизволил поклониться королю.

— Лабас, понас кароль! — поприветствовал гусар короля.

«Словно в коровник ввалился!» — неприязненно подумал Сигизмунд. Впрочем, чего ждать от жмудина? Хорошо, что не сказал августейшей особе просто — «Свейки!»[18]. Мысленно посчитав до десяти, Сигизмунд ответил:

— Лабас диена!

— Понас гетман велел доложить, что понас принц движется в нашу сторону, — изрек гусар.

— В скольких милях отстоят войска принца?

— ??? — вытаращил литвин круглые глаза с короткими коровьими ресницами.

— Я спрашиваю — далеко ли армия Владислава? — подавляя гнев, спросил король.

— Понас гетман велел доложить, что понас принц Владислав движется в нашу сторону, — повторил гусар и добавил что-то по-жмудински.

Кажется, кроме вызубренной фразы, литвин не знал по-польски ни слова. Расспрашивать бесполезно — в тяжелую кавалерию рекрутировали крестьянских парней, выискивая тех, кто покрепче, — таскать стальную кирасу, крылья и шлем, способен не каждый! Соответственно, умом и сообразительностью гусары не отличались. Ну а коли бы отличались, то вряд ли бы попались на крючок рекрутеров! Зато рубаки были отменные! Обычно великий гетман литовский посылал донесения с кем-нибудь из офицеров. Видимо, на сей раз Ян Кароль спешил. Его Величество отпустил вестника милостивым кивком головы, а появившемуся маршалку приказал:

— Пан Збигнев, отправьте гонцов к военачальникам — пусть немедленно прибудут на совет.

Что ж, как ни важен приезд легата, но возникает более важное дело. Наконец-то можно поставить точку в затянувшемся рокоше! Мятеж, поднятый принцем, длится два года, и еще ни разу дело не доходило до крупных сражений. Да что там — и мелких-то не было! Противостояние, в котором не пролилось ни капли крови, выглядело смешным в глазах Европы!

— Ваше Величество, готовить вам полный доспех или ограничитесь кирасой? — почтительно поинтересовался ожидавший распоряжения Юхан.

— Полный, — важно кивнул король.

Августейшим особам нечасто требуются доспехи. Дело короля — стоять в сторонке, под развернутым знаменем и, взирая с бугорка, не мешать военачальникам делать свое дело! Но на военном совете королю положено быть в полном доспехе!

Легат Его Святейшества — рука и око самого папы — может иметь любой сан. Даже к простому монаху или прево мелкого монастыря земные владыки обязаны относиться с уважением! Когда же король Сигизмунд узнал, что отец Алонсо пребывает в сане епископа, он преисполнился гордости и по достоинству оценил доверие, оказанное ему Ватиканом. (Увы, денежное вспоможение от папы было настолько ничтожно, что не стоило и говорить…)

Его Преосвященство, имея сан, не имел епископства. По замыслу Его Величества, с которым согласился Его Святейшество, центром новой епархии должен стать Смоленск. Город, поврежденный штурмом и пожарами, сохранил несколько каменных зданий — в основном храмы. При некотором усилии, подкрепленном деньгами (где бы их взять?), русские церкви можно превратить в костелы. Кроме того, в Смоленске не осталось ни одного православного священника — кто погиб во время осады, кто получил заслуженное наказание от рук католических солдат! Стало быть, мешать обращению схизматиков в истинную веру будет некому.

Новая епархия должна охватить пределы Смоленского, Калужского и Тверского воеводств Московии. Со временем, как рассчитывал отец Алонсо, Его Святейшество произведет его в архиепископы, а то и в кардиналы.

Прибытие легата несколько омрачала неприятность — по вине нерасторопного проводника кортеж епископа заехал в лагерь казаков. Отец Алонсо попытался начать проповедь, но встретил насмешки. Более того — дикари избили телохранителей, а самого посланника вытащили из повозки и кинули в сугроб! К счастью, заслышав шум, появился гетман Сагайдачный. Атаман разогнал наглецов, пригласил епископа и свиту в свой шатер и, отпоив их вудкой с перцем, отослал королю под надежным конвоем. Особа епископа не пострадала, но часть багажа была испорчена!

Отец Алонсо, хотя и был огорчен, но не стал пребывать в грехе уныния. Напротив, перед началом сражения отслужил мессу, чтобы укрепить дух и даровать победу верным сынам церкви!

Его Величество наслаждался, внимая чеканной латыни. Удручало, что пришла едва ли половина воинства. Остальные (не хотелось об этом думать) были схизматики-православные, еретики-кальвинисты и язычники-мусульмане! Сигизмунд утешал себя тем, что в скором времени он войдет в историю как правитель, сумевший вернуть еретическую Московию в лоно матери-церкви! Спохватившись, Его Величество осенил себя крестным знамением, отгоняя суетные мысли — не в величии слава, а в торжестве истинной веры!

Слуги битый час пытались отыскать место, приличествующее не королю, а полководцу. Такое, чтобы с него было хорошо озирать поле сражения. Отыскали холмик, едва ли превышающий могильный… Его Величество уже приготовился разозлиться, но положение спас гетман Жолкевский. Старик, улыбаясь в густую бороду, приказал поставить в два ряда крестьянские телеги и засыпать их землей.

Копать мороженую землю было трудно, зато король получил прекрасный наблюдательный пункт, на котором хватило места и для штаба, и для порученцев.

Его Величество всецело доверял великому коронному гетману Жолкевскому. В иной битве он предпочел бы отдать командование ему или Ходкевичу. Но в этот день Сигизмунд обязан командовать сам!

С самого начала великий коронный гетман Жолкевский и гетман литовский Ходкевич не скрывали, что они против войны с Московией. Одно дело — тайно поддерживать самозванцев, вроде Димитриуса, и совсем другое — влезать в затяжную войну — дробить силы, которые скоро понадобятся для борьбы с Турцией и Швецией.

По-своему гетманы правы — силы Польской республики[19] истощены давно, со времен Стефана Батория. Но, будучи простыми вояками, гетманы не понимали главного — польскому оружию суждено привести схизматиков в лоно истинной церкви! Впрочем, оба гетмана были надежным инструментом в руках католического короля: Жолкевский принес первую победу, разгромив войска Шуйского, а Ходкевич развеял под Москвой армию князя Пожарского!

Король покосился на гетмана. Пан Станислав молчал, теребя бороду — седую и огромную, словно у московского боярина! Удивительно, что старик сейчас рядом с королем, а не с принцем — он подписывал договор о приглашении на московитский престол Владислава. Если бы Жолкевский вместе с отборной кавалерией королевства перешел на сторону мятежников, то исход сражения был бы ясен до его начала…

Как доносили лазутчики, армия принца состояла из мятежников, недобитых при Гузове, и кальвинистов, мечтающих оторвать Речь Посполитую от римско-католической церкви. Кого еще сумел привлечь на свою сторону принц? Горстку русских бояр и дворян, что решили остаться верными «Ладиславу Жигимонтовичу». Ну а еще — вольница Александра Лисовского, которому самое место на виселице… Была и «темная лошадка» — пара шведских полков, присланных королем Густавом-Адольфом.

Сигизмунд вдоволь наслушался о реформах, что проводил его двоюродный братец Густав-Адольф. По слухам, юнец, не желая повторить судьбу своего неоднократно битого отца, делал ставку на пехоту и полевые орудия. Польский король относился к затеям родственника с изрядной долей скепсиса. Он и сам понимал, что на поле боя пушки играют не последнюю роль. Но юный кузен был лютеранином! А Господь, как известно, поддерживает Римско-католическую церковь, как самую правильную!

В расстановке войск король не был оригинален — по центру поставлены орудия и пехота из личных наемников Его Величества и русских стрельцов, на флангах размещена легкая кавалерия — татары Давлет-хана в кожаных панцирях и казаки, которые вообще панцирей и кольчуг не надевали.

Правое крыло, которое «держали» татары, казалось ненадежным. Потому король предпочел «подпереть» его гусарами Ходкевича. В резерве оставалась еще тяжелая кавалерия Жолкевского и отряды дворян из Смоленского и Черниговского воеводств.

К московитам Сигизмунд относился с легкой долей иронии. Их вооружение — луки и сабли, фитильные пищали, старинные кольчуги, весившие с добрый стоун, да стеганые тегелеи — вызывало смех.

Его Величество приложил к глазу новейшее изобретение — подзорную трубу, присланное Святейшим Понтификом, всмотрелся вдаль, хмыкнул…

— Что вы там увидели? — полюбопытствовал пан Станислав, косясь на новшество.

— Посмотрите, господин гетман — все как на ладони, — любезно сказал король, передавая трубу Жолкевскому. Великий коронный гетман неуверенно взял в руки трубу, приложил окуляр к глазу и, повертев ее, вернул владельцу.

— Все мутно… расплывается…

«Стареет гетман, стареет…» — снисходительно подумал король, наблюдая, как пан Стась протирает заслезившиеся глаза. Пожалуй, скоро гетман уже не сможет командовать войском…

Итальянское стекло не давало большого приближения, но было видно, как по заснеженному полю движется человеческая масса. Всмотревшись, король усмехнулся — войска противника строились так же, как и его собственные, — в центре пехота, а кавалерия по флангам.

Конница принца двигалась не спеша, приноравливаясь к шагам пехоты. Переведя трубу на собственные порядки, король рассмотрел, как на правом фланге суетятся татары, а гусары безо всякой спешки выстраиваются в несколько линий, с изрядным зазором между каждой, чтобы иметь замах для удара.

— Не стоит ли послать к Ходкевичу гонца? — отрываясь от окуляра, поинтересовался король.

— А что не так? — удивился Жолкевский. Без всяких стекляшек, засунутых в трубку, гетман приложил ладонь к глазам. Осмотревшись, пожал плечами: — Не пойму, что вас смущает?

— Гетману было поручено подпирать татар. Он же ставит гусар не сзади Давлет-хана, а сбоку… — пояснил король.

— Ничего странного, государь, — усмехнулся Жолкевский. — Гетман знает, что делает. Когда татары побегут, они сомнут тех, кто стоит за ними. Лучше ставить войска не строго сзади, а сбоку.

— А они побегут? — озабоченно поинтересовался король, который до этого не имел дела с татарской конницей.

— Разумеется, — уверенно сообщил пан Станислав. — Татары хороши, если нужно догонять бегущих. Но если они чувствуют силу, побегут сразу же… Смотрите, Ваше Величество — нас атакуют!

Левый фланг принца пришел в движение. Кавалерия, набирая скорость, помчалась на центр армии Сигизмунда…

Король, наблюдая за наступлением в подзорную трубу, не увидел среди конницы ни знамен, ни значков. Кто такие?

Кажется, свой вопрос Сигизмунд произнес вслух…

— Лисовский, — уверенно заявил гетман. — Пан Александр верен своей привычке наступать без хоругви или знамен. Говорит — враг должен сам угадать, что летит его смерть!

— А он самонадеян, — заметил король.

— Еще бы, — согласился Жолкевский. — Этот бандит всегда отличался наглостью и отсутствием малейшей тяги к дисциплине.

— Жаль, что он шляхтич, — вздохнул король. — Иначе я с таким наслаждением бы его повесил после боя… — Заметив, что гетман укоризненно смотрит на его, Сигизмунд позволил себе улыбнуться: — Полно, пан Станислав. Я прекрасно помню, что нельзя делить шкуру неубитого медведя. Только выражаю сожаление…

Польный гетман коронный Конецпольский, командовавший центром, имел крепкие нервы и терпение. Потому пушки заговорили лишь тогда, когда конница Лисовского выходила на рубеж атаки — сабли — высь! пики склонены!

Орудийные залпы выбили из седел весь первый ряд атакующих. К пушечному грохоту добавились ружейные выстрелы. Наемники-мушкетеры стреляли залпами — первая шеренга била с колена, вторая — поверх голов, а третья передавала заряженные мушкеты…

Его Величество пытался сохранить спокойствие, хотя душа ликовала — отставив трубу, он наблюдал, как смешались ряды наступавших. А вскоре рев фанфар скомандовал «лисовикам» отход…

— Что скажете? — повернулся король к Жолкевскому.

— Здесь командуете вы, государь, — хмыкнул гетман. — Но я на вашем месте не спешил бы давать сигнал к наступлению…

— Вы правы, — кивнул король. — Мне почему-то не понравилась спешка, с которой Лисовский увел войска. Нет ли здесь…

Король не успел договорить, а воздух наполнился воплями, визгом и ревом. Татарская конница, безо всякой команды, пошла вдогонку за отступающими мятежниками. Увидев скачущих татар, левое (казацкое) крыло присоединилось к атаке…

Его Величество и великий гетман наблюдали, как две конные лавы — справа и слева, устремились вперед, преследуя бегущих. Казалось, еще немного, и убегающая конница Лисовского врежется в собственную пехоту… Но в самый последний момент всадники отворачивали коней и уходили в сторону.

Гетман Жолкевский, сняв шапку, потер обритую наголо голову и выдохнул:

— Мышеловка…

Да, это была ловушка… Незатейливая, известная еще со времен нашествия Батыя — ложным отступлением выманить врага, увлечь его за собой, а потом, когда в азарте погони противник растянет ряды, резко обернуться и контратаковать, а для закрепления успеха бросить в ход свежие силы!

Гетман Ходкевич использовал этот трюк дважды — в битве под Кирхольдом, а потом под Пярну! Принц Владислав всегда был внимателен, слушая рассказы полководцев…

Сигизмунд нервно сжал в кулаке подзорную трубу — жалобно зазвенели стекла, а тонкая бронза, инкрустированная золотом и эмалью, с изображением подвигов Геркулеса, смялась, не выдержав натиска королевской перчатки…

Подзорная труба не требовалась, чтобы рассмотреть, как орудия мятежного принца загрохотали, выпуская клубы черного дыма, а татары и казаки, не доскакав трехсот (!) шагов, ударились, словно об стенку…

Падали кони, слетали с седел всадники, а справа и слева союзников короля уже зажимали верховые без хоругвей и всадники, скачущие под знаменем Радзивиллов — желто-черных труб в синем поле!

Ходкевич, не дожидаясь приказа, повел тяжелую кавалерию княжества Литовского на выручку погибавшим казакам, стараясь не столкнуться с убегавшими татарами…

— Пожалуй, пора и нам, — вымолвил коронный гетман и, повернувшись к королю, спросил: — Разрешите, Ваше Величество?

— Разумеется, пан гетман. Благослови вас Господь! — кивнул король, понимая, что Жолкевский задает вопрос только из вежливости.

Пан Станислав, помолодев лет на десять, прыгнул в седло, а вокруг короля сомкнулись телохранители и свита епископа Смоленского. У святого отца вместо фиолетовой мантии красовалась стальная кираса, поверх которой была наброшена грубая (зато теплая!) мужицкая доха. Правда, вместо шпаги служитель церкви держал большой крест.

Вид священника в доспехах развеселил короля. Умело упрятав улыбку в бороде — не столь окладистой, как у гетмана, а по-европейски изящной эспаньолки, Сигизмунд обратил свой взор на поле брани.

Пытаясь приложить к глазу окуляр подзорной трубы, Его Величество едва сдержался от крепкого словца — только теперь заметил, что сталось с подарком Его Святейшества! Хмыкнув, бросил остатки трубы Юхану, а сам, последовав примеру гетмана, приложил к глазам ладонь…

Пушки не палили, пороховой дым не застилал поле брани. До ставки доносился шум гусарских крыльев, крики и вопли, выстрелы и удары железа о железо… Но издалека было трудно понять, кто кого одолевает. Конные кололи друг друга пиками, рубили саблями и палашами, а те, кто остался без лошадей, либо пытались укрыться, либо стремились завладеть конем противника.

Все-таки королю удалось рассмотреть, что знамя с гербом Ходкевича — стрела и грифон в красном поле — начинают вытеснять «трубы» Радзивилла. Когда же на поле хлынула тяжелая кавалерия Жолкевского, над которой реял белый орел, «лисовики» принялись разворачивать коней и спешно покидать поле боя… На сей раз их отступление было непритворным!

Его Величество, осеняя себя крестным знамением, обернулся к епископу:

— Ваше Преосвещенство! Кажется, Господь подарил нам победу.

— Возблагодарим Господа! — торжественно заявил епископ Смоленский и, взмахнув крестом, затянул «Деус».

Слушая пение, Сигизмунд непроизвольно смахнул слезу. Казалось, сами ангелы спустились на землю, чтобы отметить победу над кальвинистами и схизматиками…

— Ваше Величество! — услышал король. Скосив глаза, Его Величество узрел пана Каменского. Кажется, маршалок принял участие в сражении — потное раскрасневшееся лицо, сбитый набок шлем.

— Государь! Ваше Величество! — повторил юнец. — Пора!

После боя полководцу положено объезжать поле сражения. Наверное, чтобы полюбоваться видом людей, погибших во исполнение Его воли…

На бывшем поле боя уже шла своя жизнь. Победители, коим повезло уцелеть, собирали тех, кому повезло меньше. Раны товарищи перевяжут, сломанные кости постараются сложить и увязать. Потом — каждому свое! Легкораненые, покряхтывая, поднимутся со стылой земли, побредут искать теплое место у костра, попытаются разжиться чаркой вудки. Раненые средне могут положиться на волю Всевышнего. Ежели не истекут кровью — выживут. Ну а тяжелораненым остается только надеяться, что от боли удастся потерять сознание и смерть будет легкой. Или что друзья окажут мизекордию…

С недавними врагами поступят по-разному. Тех, кто попроще, — либо добьют, либо отпустят. Тому, кто богато одет, можно не волноваться — грабить не станут (только оружие и кошелек!), раны перевяжут. От себя оторвут, но дадут глоток горячительного. Пленники — это живые деньги! Нищий шляхтич, кому удастся захватить такого же нищеброда, может взять коня, саблю, сапоги, а потом продать добычу кому-нибудь из магнатов. А повезет, можно разжиться пленником, за кого отвалят такой выкуп, что загоновый шляхтич окажется владельцем фольварка.

Его Величество с легкой завистью покосился на десяток гусар, пленивших самого Яноша Радзивилла. Что ж, будущее этих людей обеспечено. А обеспечивать его придется королю — князь Священной Римской империи и знатный магнат Радзивилл может быть лишь пленником особы королевской крови…

Гусарский офицер, отличавшийся от подчиненных волчьей шкурой, наброшенной поверх доспехов, деловито спросил:

— Ваше Величество, куда прикажете доставить пленника?

— Вас проводят, — хмуро изрек король, повернувшись к одному из офицеров свиты: — Проводите господ к моему шатру, и пусть казначей выпишет расписку на сумму, какую запросят эти господа.

— Прошу прощения, Ваше Величество! Хотелось бы получить за князя не распиской, а полновесным золотом. Или хотя бы талерами, — запротестовал офицер, а остальные гусары дружно загомонили.

— Сколько вы за него хотите? — поинтересовался король, досадуя, что Радзивилл — коронный пленник остался жив. Ну, почему пан Янош не погиб?

Гусар задумался, огладил вислые усы и, посмотрев на товарищей, важно изрек:

— Я полагаю, Ваше Величество, ясновельможный пан Янош стоит не меньше тысячи золотом.

— Я стою больше! — усмехнулся Радзивилл, презрительно посмотрев в глаза короля. — Думаю, моя свобода стоит не меньше пяти тысяч дукатов.

Сигизмунд Ваза мысленно простонал. Разумеется, все деньги, до последнего дуката, будут отсчитаны родней магната. Только когда это будет? А покамест в королевской казне осталось не больше пяти тысяч серебром, из которых еще нужно выплатить жалованье наемникам. Раздумчиво посмотрев на пана Яноша, король вдруг нашел решение:

— Хорошо, господа. Я заплачу вам пять тысяч цехинов. Отведите пана Радзивилла к моему шатру и ждите!

Трогая коня, Его Величество похвалил себя за выдумку — Ян Кароль Ходкевич с удовольствием отсыплет не пять тысяч золотых цехинов, а все тридцать, если Сигизмунд отдаст ему давнего врага. А что уж там сделает гетман с князем — его дело.

Король обвел взглядом поле сражения. Победители были заняты — ловили коней, снимали с поверженных врагов доспехи и оружие, стаскивали с мертвецов сапоги, срезали кошельки и выворачивали карманы. Что ж, собирая дань с трупов — военную добычу, солдаты были в своем праве. По крайней мере, мародерам, что следуют за армией, достанется меньше. Армия, как ей ни плати, живет грабежом — будь то вражеские деревни или новомодное изобретение — карманы мертвецов.

Потом сюда явятся падальщики. Вначале — крылатые. (Вороны уже облепили все близлежащие деревья, терпеливо ожидая, пока не уйдут живые.) Ночью прибегут четвероногие — волки и дикие собаки, которые непременно подерутся с двуногими — мародерами.

Задумавшись, король едва не наехал на наемников, возившихся около трупа. Судя по сверкающей байдане и позолоченному шелому, убитый был не из простых дворян! Пожалуй, где-то он видел эти доспехи…

Солдаты ругались, пытаясь развязать тугие кожаные шнурки и переворачивая тело так и эдак, сняли-таки шелом… Лицо было изувечено, но король уже догадался, кому принадлежит тело…

— Я забираю доспехи и оружие. Коронная добыча! — сказал король. И, опережая возражения, бросил кошелек.

Один из солдат, поймав на лету кошелек, развязал его, возмущенно закричал, демонстрируя содержимое товарищам:

— Здесь всего десять талеров…

— Довольно и этого, — оборвал Сигизмунд наглого наемника и поманил к себе верного Юхана: — Прикажи кому-нибудь взять оружие и доспехи…

— Ясновельможный пан! — преградил дорогу королю недовольный солдат. — Этот москаль убил трех добрых католиков. Он мог бы убить и больше, если бы не мой выстрел… Доспехи стоят не меньше двухсот талеров! Но из уважения к королю мы согласны на сорок!

— Да как ты смеешь, быдло! — гневно заорал один из придворных (из тех, кто любит покрасоваться в доспехах после сражения…), наезжая на солдата. — Не видишь, кто перед тобой?

Не стоит кричать на солдат на поле боя. Миг — и крепкая рука ухватила поводья, вторая, подцепив щеголя чуть выше шпор, сдернула на землю.

— Я — шляхтич Любичского герба! — гордо заявил наемник, наступая на прадедовский панцирь придворного. — Мы взяли эту добычу в бою, и никто, даже король, не смеет забрать ее у нас!

Король, хотя и привык к выходкам подданных, подобной наглости не ожидал. Рука Его Величества непроизвольно потянулась к эфесу. Но на шляхтича, разгоряченного сражением, жест короля не подействовал — солдат отпрыгнул и вытащил саблю, намереваясь защищать добычу. Рядом с ним, обнажая клинки, встали его товарищи.

Королевская свита, отрабатывая пышные звания, рьяно взялась за дело — оттеснив короля от смутьянов, ощетинилась клинками, а рейтары вытащили из кобур пистолеты и деловито взяли на прицел шляхтичей.

Его Величество, оценив ситуацию, решил уступить — к горстке солдат уже бежали их собратья по ремеслу. Конечно, рейтары и свита сумеют справиться с двумя десятками горлопанов, но дело пахнет новым мятежом, которого король хотел бы избежать.

Сигизмунд лихорадочно обдумывал линию поведения, когда отступать нельзя, а воевать глупо! Выручил подскакавший Жолкевский.

— Ваше Величество, — поклонился старый гетман королю и, уже собираясь что-то сообщить Его Величеству, с ходу оценил обстановку: — Что тут происходит? — строго спросил пан Станислав.

От подобного тона Его Величество почувствовал себя юнцом, застигнутым за непотребством, а наемники вытянулись в струнку.

— Я жду… — ласково-лениво сказал Жолкевский, поигрывая знаком власти — позолоченной булавой, украшенной драгоценными камнями.

— Ясновельможный пан… — начал излагать заводила.

— Шапку и саблю… — перебил гетман.

— А? — не сразу понял шляхтич, но сообразил — кинув клинок в ножны, снял траченную молью шапку с некогда красным, а ныне грязным верхом, тряхнул ею перед гетманом и снова надел на голову. Прочие также убрали оружие и обнажили головы перед начальником.

«Канальи! — проскрипел зубами король. — А ведь передо мной и не подумали преклонить колени!»

— Вот, теперь говорите, пан Кшиштоф, — разрешил гетман, удивив короля знанием имени безлошадного шляхтича (коль скоро воюет в пеших наемниках, а не посполитовом рушении).

— Его Величество решил забрать у нас воинскую добычу, — сообщил шляхтич, кивая на тело боярина. — Дал за нее только десять талеров! Вот! — с укоризной продемонстрировал пан Кшиштоф кошелек.

— А какую цену назначили вы? — поинтересовался гетман.

— Я хотел бы получить за доспехи хотя бы четыреста талеров! — отчеканил повеселевший шляхтич.

Его Величество, сгорая от стыда, решил, что гетман сам предложит солдату достойное вознаграждение! Однако старый военачальник оказался хитрее:

— Пан Кшиштоф, если вы взяли кошелек и развязали его, стало быть, вы приняли плату, — пожал плечами Жолкевский.

— Ясновельможный пан гетман… — вспылил Кшиштоф, но товарищи, прислушавшись к речам воеводы, ухватили его за плечи и что-то зашептали.

— Пан Кшиштоф, вам не следовало принимать кошелек, — наставительно произнес коронный гетман. — Но если вы приняли плату, то теперь эти доспехи — собственность Его Величества… И еще… — раздумчиво сказал пан Станислав. — Как старший в гербе, я скажу, что мне стыдно за родича, что спорит с королем о таких пустяках, как четыреста талеров.

Солдат-шляхтич, осмыслив сказанное, одобрительно хмыкнул, поклонился гетману и, проигнорировав короля, ушел, о чем-то радостно галдя со своими товарищами.

Его Величество, прекрасно поняв второе дно в словах старого гетмана, решил сделать вид, что он ничего не понял. Повернувшись к Жолкевскому, король сказал, пытаясь вложить в слова побольше сарказма:

— Благодарю вас, ясновельможный пан гетман.

— Пустяки, Ваше Величество, — усмехнулся пан Станислав, слегка склоняясь в седле. — Как я понял, вы решили взять в свое собрание доспехи князя Мстиславского?

— Вы узнали князя? — удивился король.

— Я узнал доспехи князя Федора, — кивнул гетман. — Стальная бармица, с эмалевыми пластинами и чистым золотом… Этот панцирь стоит тысячу талеров.

— Поверьте, я думал вовсе не о цене доспехов, — сказал король и поправился: — Точнее, не об их денежной цене…

— Они будут хорошо смотреться рядом с доспехами царя Василия Шуйского и регалиями русских царей. Покойный князь Федор Мстиславский — первый боярин Русского государства и первый претендент на царский трон.

— Который пришел на помощь принцу, — покачал головой король.

— Кстати, Ваше Величество, — церемонно поклонился великий коронный гетман. — Я приехал, чтобы сообщить вам, что принц Владислав отдал мне свою шпагу.

— Где Его Высочество? — поинтересовался король, и тут голос его слегка дрогнул: — Какой выкуп вы возьмете за принца?

— Я не торгую сыном своего короля и его шпагой, — слегка усмехнулся гетман. — Принц Владислав доставлен в ваш шатер.

— Благодарю вас, — от души поблагодарил Станислав гетмана и, разворачивая коня к ставке, повлек за собой свиту.

Как бы то ни было, но мятежный принц — родной сын, которому предстоит передать трон и титул короля Речи Посполитой! А чтобы передать титул в республике, где короля выбирают пьяные шляхтичи, для этого еще надо постараться!

Для полноты счастья Сигизмунду не хватало тепла. Костер, разведенный посередине шатра, и жаровня, о которую Его Величество грел руки и ноги, помогали мало. Король пил горячую воду и наблюдал, как ест его сын. Сам король решил обойтись без ужина — с утра предстояло отстоять мессу по случаю победы и исповедаться.

Владислав, начинающий полнеть красавец, сидел за походным столом и вяло ковырялся в жареной рыбе. Возможно, после пиршеств, которые закатывали ему мятежные вельможи, аскетический ужин отца казался чересчур скудным. Или принц Владислав еще не отошел от битвы.

Когда принц закончил трапезу и принял из рук лакея салфетку, чтобы обтереть пухлые губы, король строго спросил:

— Надеюсь, Ваше Высочество, вы посещали мессы и не забывали о святом причастии?

— По мере сил, Ваше Величество, — уклончиво ответил принц, которому не хотелось объяснять, что среди мятежников, половину которых составляли кальвинисты и православные, искать ксендза ему было недосуг. Однако король все понял сам.

— Завтра же я пришлю вам своего духовника, чтобы он наставил вас и подготовил к исповеди, — сурово изрек Сигизмунд III Ваза, нахмурив брови.

— Я сам приму исповедь у Его Высочества, — вмешался отец Алонсо, скромно сидевший в уголке. Епископ Смоленский, сняв доспехи, остался в скромной черной сутане, более приличествующей прево захолустного монастыря, нежели епископу. Только тяжелый золотой крест, усыпанный бриллиантами (подарок Его Величества!) указывал на его высокий сан.

— В таком случае мне не следовало ужинать… — сконфузился принц, указывая на тарелку с остатками рыбы, которую нерасторопный слуга еще не успел убрать.

— Ничего страшного, — благодушно изрек епископ, поглаживая крест. — Думаю, я смогу отпустить вам и этот грех. Его Величество, — поклонился отец Алонсо в сторону короля, — показывает нам образец христианского поведения, но от юноши не стоит требовать жесткого исполнения всех правил. Я вижу, что юный принц полон раскаяния. Сontritio cordis[20] — первая составляющая святого таинства покаяния. Значит, я могу назначить и confessio oris, и satisfactio operis[21].

Сигизмунд только неодобрительно покачал головой, но оспаривать мнение епископа не стал — право индульгенции в руках матери-церкви. Сам король всегда постился накануне причастия и исповеди.

— Хотелось бы верить, что Его Высочество действительно полон раскаяния в своих грехах. Пренебрежение к святой молитве — страшный грех! — сказал король.

— Да уж, Ваше Величество, — вздохнул принц, откидываясь на спинку простого стула. — Отпущение грехов мне необходимо… В сущности, в течение двух лет я только и делал, что грешил.

— Вы хотите сказать, что два года вы не посещали мессы? — с ужасом спросил король.

— О, нет, Ваше Величество. Я о другом. Эти люди, которые пошли за мной, верили мне…

— Что такое, сын мой? — недоуменно спросил король. — Неужели вы считаете грехом то, что вы сделали как сын своего отца и как будущий король Речи Посполитой и Московии?

— Не знаю, Ваше Величество, — покачал головой принц. — Рассудком я осознаю, что все, что было сделано, сделано правильно. А сердцем…

— В вашем сердце, дорогой принц, должно быть одно — любовь к истинной вере! — наставительно произнес католический монарх. — Во имя этой веры можно совершить все, что в глазах иных людей кажется грехом!

— Так говорят иезуиты, — сказал принц и процитировал: — «Если римская церковь назовет белое черным, мы должны без колебания следовать ей…»

— Вы стали сомневаться в истинности слов великого Лойолы? — нахмурился король. — Неужели распространение и защита веры, воспитание добрых католиков не стоит трудов?

— Нет, Ваше Величество. Я ни на минуту не усомнился в этом, пока был там. Но сейчас, здесь, я в сомнении — правильно ли я поступил?

— М-да, два года пребывания среди еретиков не пошло вам на пользу… — хмуро сказал король. Посмотрев в глаза сына, Его Величество устало произнес: — Сын мой, вы сделали огромное дело. Вы сумели собрать вокруг себя всех недовольных, всех еретиков. Сегодня мы наконец-то сумели разгромить тайных и явных врагов истинной веры!

— Эти еретики — ваши подданные, — парировал принц. — А я вывел их под удары кавалерии и пушки, словно на убой!

— На убой… — хмыкнул король. — Милейший принц… Когда «лисовики» выманили наших «добрых» союзников, а ваша артиллерия принялась их громить, мне не казалось, что вы вывели войска на убой. Напротив, на какое-то время я даже усомнился — а не является ли рокош принца Владислава настоящим.

— Нужно же было соблюдать правдоподобие, — несколько смущенно ответил принц. — Проиграть сражение, еще не начав его, было бы странно… И потом, я предполагал, что первыми в бой вступят именно татары и казаки. Стоит ли жалеть мусульман и схизматиков?

— Вот теперь я вижу, что вы истинный сын своего отца! — обрадовался Сигизмунд. — Тогда к чему все эти разговоры о грехе?

Принц Владислав склонил голову, потом перевел взгляд в угол шатра — там, на деревянных козлах сушились доспехи князя Мстиславского…

Сигизмунд, проследив за взглядом сына, спросил:

— Бармица князя Федора вызывает у вас плохие воспоминания?

— Нет, — мотнул принц головой. — Просто я вспомнил, как князь Мстиславский пришел ко мне и сказал: «Ваше Величество, я уже не хочу, чтобы вы стали русским царем, но коли я клялся вам в верности, от своего слова не отступлю. Слово князя — золотое слово!» Получается, что слово польского принца — ничто?

Епископ Смоленский, внимательно слушавший беседу отца и сына, кашлянул, привлекая к себе внимание:

— Ваше Высочество, вы читали Макиавелли?

— Трактат о военном искусстве? — оживился принц. — Разумеется. Но этот трактат изрядно устарел…

— Почему вы так думаете? — заинтересовался король.

— Пан Николай писал о пушках, которые были в его время — тяжелых мортирах, которыми долбили стены крепостей, — пояснил принц. — Но он ничего не говорил об использовании орудий против пехоты и кавалерии.

— Естественно, — пожал плечами Сигизмунд. — Никколо Макиавелли не знал о гранатах и картечи. Стрелять каменными ядрами по пехоте — все равно что палить по воробьям. Кстати, что за картечь была в ваших пушках? Вы использовали гранаты?

— Увы, — развел принц руками. — Я не сумел найти литейщиков, которые сумели бы сделать полушария. Потому мы сделали вязаную картечь.

— Вязаную картечь? — недоуменно переспросил король.

— Картечь, связанную между собой, пушкари называют «вязаной», — улыбнулся принц. — В моем войске было два пушкаря-испанца. Когда они пришли наниматься на службу, то предложили не засыпать картечь в ствол, а увязывать ее в пучки — вязка летит дальше, чем куски железа! Я же решил, что для картечи лучше использовать не железо, а свинцовые пули. Они тяжелее и, стало быть, лететь будут еще дальше.

— Любопытно… — протянул король.

Окончательно воспрянувший Владислав, вытащив из ножен кинжал, принялся чертить прямо на столе:

— Примерно так, — изобразил принц окружность. — Берем деревяшку, раз в десять тоньше ствола, вбиваем в нее гвоздь, а вокруг плотно укладываем штук тридцать-сорок пуль. Потом нужно обвязать веревкой, чтобы плотнее входило в ствол. В полете веревка лопнет, и пули летят на неприятеля. При этом, Ваше Величество, они летят на триста шагов, а не на сто, как при обычной картечи!

— Хм, — хмыкнул король, покачав головой. — Мне докладывали, что у вас имелось десять орудий. Представляю, что бы вы сотворили с моей кавалерией, если бы их у вас было хотя бы тридцать.

Августейшие родственники питали особое расположение к артиллерии и могли бы беседовать долго. Но отец Алонсо, с кротостью мученика слушавший непонятный ему разговор, начал скучать.

Когда епископ зевнул в третий раз, Его Величество спохватился:

— Прошу прощения, Ваше Преосвященство. Вы начали говорить о книге Макиавелли. Кажется, я слышал о ней. Вы имеете в виду трактат «Государь»?

Епископ Смоленский с удивлением посмотрел на короля и почтительно склонил голову:

— Я преклоняюсь перед вашими знаниями, Ваше Величество.

— О, нет, — с грустью в голосе отозвался король. — Если бы «Государь» был написан на латыни, как и трактат о воинском искусстве, то я, безусловно, прочел бы его. Но увы — он напечатан на итальянском языке, которым я не владею. Но мне известно, что многие государи Европы черпают из этой книги бездну мудрости!

— Именно так, — важно кивнул отец Алонсо. — Рассуждения флорентийца о правителях очень любопытны. Мне кажется, трактат «Государь» должен стать главной книгой августейшей особы… После Священного Писания, разумеется, — торопливо поправился епископ. — Синьор Никколо Макиавелли полагает, что к государям нельзя подходить с обычной меркой. Истинный правитель радеет за все государство. А если ставить целью интересы государства, то эта цель оправдывает любые средства… Вы, принц, ставили своей целью не только благое дело Речи Посполитой, но и благое дело католической церкви. Вы — наследник престола, будущий государь! А кто такой герцог Мстиславский? Всего лишь один из нобилей Московии…

— Вы думаете? — неуверенно спросил принц.

— Именно так, сын мой, — подтвердил свои слова отец Алонсо самой доброй из архипастырских улыбок, какой ее изображают на гравюрах, рассылаемых в католические миссии Нового Света, где добрый священник держит в одной руке крест, благословляющий паству, а в другой — отрубленную голову язычника.

Явление города Рыбнинска

— Не осядет башня-то? — спросил воевода, с видом знатока постучав по бревнам. Яков, стоявший за плечом, крякнул, подавив усмешку, а мастер Брягин суетливо кинулся разъяснять и успокаивать:

— Не сумневайся, Лександр Яковлич. Основу каменную по осени заложили, до холодов. Бревна добрые, сухие. Ну, коли просядет, так самую малость — на вершок, ну, на два, от силы.

— Эх, Тимоша, — покачал головой воевода. — Все равно никак не пойму — на хрена башню впереди ворот выносить? Ну, есть пара надвратных башен, на кой еще-то одна?

— Ты, воевода, всю жизнь возле воды живешь, так? — хитро сощурив глазки, поинтересовался Тимофей.

— Ну, — кивнул Котов, не понимая, к чему клонит мастер.

— Зачем на берегах волноломы ставят?

— Как зачем? Чтобы волна берег не размывала, — пожал воевода плечами, и тут до него дошло: — А, чтобы ворог, когда на посад пойдет, вначале бы на башню наткнулся? У, а ты, Тимофей, голова! — уважительно проговорил Котов, слегка досадуя на самого себя — мог бы и сам сообразить! Вспомнились немецкие города-крепости и передовые башни. Вроде фортами зовут.

— Могем маненько! — скромно ответил Тимофей и кашлянул, пряча удовольствие в усы.

Котов не мог нарадоваться на мастера — как купил бумагу с чернилами, так в рот не брал не токмо зелена вина, но даже пива с медовухой. С крепостными стенами и башнями тетешкался, как мамка с дитем. Его бы воля, дневал бы и ночевал на стенах, но воевода велел Якову присматривать за Тимофеем. Опасался, что ежели сильно устанет, то недолго и опять сорваться в запой! Старый холоп ворчал, что не нанимался в няньки, матерился, но каждый вечер исправно ходил на стены, стаскивал с них Брягина, отводил в поварню, кормил, а потом следил, чтобы мастер укладывался спать!

— Ну, показывай, — кивнул Александр Яковлевич.

Перед тем как пройти внутрь, мастер указал на небольшие выступы, опоясывавшие башню с самого верха:

— Вишь, в обломах бойницы прорублены. Ежели вплотную подойдут, оттуда можно вар лить, воду горячую.

— Дельно, — кивнул воевода, поеживаясь — представил, как на голову льется кипящая смола.

— Внутрь пошли, — предложил Брягин, пропуская воеводу вперед.

Изнутри башня казалась еще больше, чем снаружи. Язык не поворачивался назвать нижнюю часть ярусом, скорее — двор.

— Ишь ты, даже колодец есть, — удивился воевода, узрев новехонький сруб, едва выступающий из земли, и журавль.

— А как же. Тут ведь как без колодца-то… — начал объяснять Тимофей, но Котов понимающе кивнул. Неизвестно, сколько придется сидеть, — пить захочется и, опять же, огонь гасить, если враг задумает стену поджечь.

— Вот, воевода, — разъяснял Брягин. — Снизу печуры проделаны, чтобы пушки ставить. Можно из башни во все стороны палить.

Яков, пройдясь по двору, внимательно осмотрел круглые бойницы — печуры нижнего боя и приник к той, откуда представлялся вид на Рыбную слободу… — Тимоха, мать твою, если сюда пушку поставить, она по слободе не наеб. т? — поинтересовался холоп.

Обеспокоенный воевода оттер Якова плечом и сам приник к бойнице. Оценив, присвистнул:

— Отсюда пальнуть, так аккурат по воротам и всадит… Своим-то ядром — себе по башке.

— И ворота вые. нут, к е… матери! — дополнил Яков. Но мастер лишь усмехнулся и уверенно заявил:

— Не долетит. Ты что, Лександр Яковлич, меня за дурака держишь? Ну, если сумлеваешься, то вместо дальнестрельных можно полевые пушки поставить. Чтобы круговую стрельбу вести, двухгривенной хватит! Неужто не найдешь?

Котов еще прошлым летом прикупил в Устюжне с дюжину двугривенных пушек. Помнится, взял потому, что просили смешные деньги — по пять рублев да тридцать копеек с дула. Сторговал по два двадцать, а литейщики и тому рады. Ну, они-то рады, а он расстроился — пушки-то добрые, только не крепостные, а полевые. Со стены из таких бить — так проще ядра руками кидать, порох не надо тратить. Ну, вот, получается, не зря деньги платил.

— Пошли наверх, воевода, — потянул мастер Котова за рукав, словно мальчишка. — Посмотришь, какая красота кругом.

— Сходи, пузцо растряси. Брюхо наел, ровно баба беременная, — усмехнулся Яков, усаживаясь на ступеньку.

— Че врешь-то? — озадаченно пощупал живот воевода. — Ну, есть жирок, так немного…

Довольный холоп расхохотался, а Котов, вместо того чтобы рассердиться, только вздохнул:

— Дождешься ты батогов…

— Ладно-ладно, шевели мостолыгами, тряси мясцо, — улыбнулся холоп во всю пасть, устраиваясь поудобней. — Я тебя тут покараулю. На х… я ноги буду бить?

Злиться на Якова было так же глупо, как плевать против ветра или закрываться от дождя веником. Без мата, как без хлеба, старик и дня не проживет. Еще ладно, что не распускал язык при чужих людях. Ну, Брягин не в счет — мастер вряд ли слышал то, что не касалось крепостных стен.

Широкая снизу, башня сужалась ввысь, словно шелом. Не поленившись, Александр Яковлевич поднялся на самый верх, до смотровой площадки. Брягин шел следом и нетерпеливо дышал в затылок. Чувствовалось, пропусти его вперед, поскачет через ступеньки, ровно козел!

— Будь здрав, боярин! — весело поприветствовал воеводу плотник, что ладил над площадкой крышу-венец.

— И тебе того же, — кивнул воевода и, недовольно отряхнув с кафтана стружку, сыпавшуюся сверху, приказал: — Помешкай чуток.

Воевода, потрогав перила и убедившись в надежности, облокотился и посмотрел вдаль. Красота! Прямо перед ним раскинулась Рыбная слобода. Ну, какая ж теперь слобода? Город! Ярославля поменьше, но Устюжне, не говоря уж о Пошехонске с Угличем, не уступит. За деревянной стеной приладился посад. («Так пойдет, новую стену придется делать — то-то Брягин обрадуется!») А дальше, насколько хватало глаз — бесконечные леса, покрывшиеся свежей зеленью, поля и извилистая лента матушки-Волги!

— Це призадумался-то, боярин? Смотри, вниз не нае…нись! Долго тебя отскрябать придетьси, — донеслось сверху.

На краюшке кровли, будто и не было высоты в двадцать сажень, стоял плотник и весело скалил зубы. Ишь, стервец! Такого хамства даже Яков не позволил бы!

— Ты откуда будешь? — поинтересовался Котов. — Новгородец, что ли?

— Не, боярин, цереповский я. Из села Федосьева.

— А говор у тебя, как у новгородца. Милка — це, да милка — це, осерцяла ты на це!! — передразнил Котов новгородское «цоканье».

— Так ить, боярин, в Цереповесь с Новгороду пращура маво исцо при старом Грозном[22] переселили. А говор-то остался.

— И говор остался и гонор новгородский никуда не делся, — усмехнулся Александр Яковлевич. — Слышь, церепанин, а если тебе плетей всыпать?

— Нельзя мне плетей, — сказал плотник со значением. — Сельце наше к Воскресенской обители принадлежит, а мы, стал быть, монастырские будем. А монастырь наш — самого патриарха Всея Руси вотцина. Плетями меня токмо архимандрит может отходить.

— Да хоть бы ты сам монахом был, — фыркнул воевода, начиная сердиться. — До патриарха далеко, а я тут, рядышком. И на архимандрита не погляжу! Прикажу, разложат посередке бревна, всыпят ума в задние врата, чтобы с воеводой непочтительно не говорил, а потом велю взашей гнать, на Череповесь твою… Тимофей, — обернулся Котов к мастеру, который украдкой показывал кулак мужику. — Это что же ты невежд развел? Гнать!

— Прости, боярин, — испуганно сказал мужик. — Не со зла я, а так, сдуру ляпнул! Вели пороть, не вели гнать!

— Не серчай, Лександр Яковлич. Прикажу — выпорют дурака. Только гнать не вели, пригодится. Плотник-то уж больно добрый! — заступился Брягин.

— Добрый, говоришь… — задумчиво сказал Котов, обводя взглядом караульную площадку, и еще раз осмотрел резные перила: — Он балясины-то делал?

— Он самый, — подтвердил Брягин, повеселев. Знал, что воевода дельных людей привечает и может простить им то, чего не простил бы другим.

— Хорошо сделал, — задумчиво изрек воевода. — Ладно, хрен с ним. Эй, церепанин, — задрав голову вверх, крикнул Котов. — За непочтительность отработаешь. Бесплатно! Придешь ко мне во двор, спросишь Якова и скажешь, что воевода приказал тебе новые балясины на крыльце ставить. Понял?

— Понял, как не понять, — вздохнул плотник. В общем-то, был не совсем дурак и понимал, что дешево отделался.

— Плохо сделаешь, шкуру спущу! — пригрозил воевода и, немного подумав, изрек: — Баско — награжу!

— Нице, боярин, — сразу же повеселел плотник. — Луцце меня во всем Пошехонье и Белозерье плотника не найдешь!

— А чего, дома для плотника работы нет? — заинтересовался боярин. — Слышал, что на Череповеси что-то строят — не то крепость, не то еще что-то.

— Да работы-то прорва, токмо мне такая работа не по нутру, — грустно сказал плотник. — На Цереповеси, на самой горке, пан Казимир усадьбу ставит, с башнями да стенами, ровно острог.

— Это где Воскресенский монастырь стоит? — нахмурился воевода, хаживавший по Шексне в Белое озеро и помнивший маленький монастырь. Обитель, как он слышал, поляки сжигали раза два, но оставшиеся в живых иноки снова отстраивали и церкви, и кельи.

— Так монастырь-то опять сожгли, — сказал плотник, спускаясь вниз. Поклонившись, «церепанин» печально сообщил: — Пан Казимир приказал все келии сжечь, старых монахов выгнать, а молодых, кто не разбежался, холопами сделал. И Федосьево своей вотчиной объявил, и другие села, цто раньше монастырю принадлежали. Поперву хотел усадьбу из камня делать, да где же у нас столько камня-то добыть? Велел бревна возить. Плотников приказал согнать. Ну, мне тошно стало, да услыхал, цто в Рыбной слободе плотники нужны, сюда и подался.

— С семьей приехал? — поинтересовался воевода.

Если с семьей — это хорошо! Плотник, хоть и болтун, но мастер добрый. Если с семьей — осядет!

— Не, баба с детишками дома осталась, — сообщил мужик. — Заработаю серебришка, обратно вернусь. Негоже родину-то покидать. Хватит прадеда, цто из Новогорода ушел, хоть и не по своей воле. Я на Цереповеси родился, там и жить буду. Токма не хоцу на панов работать! Дождуся, пока пана Казимира кто-нить сковырнет, вот тогда и монастырь ставить будем.

— А че ты так о монастыре-то горюешь? Не мних, чай.

— Так сельце-то наше, Федосьево, в цесть устроителя монастыря названо — Феодосия. Он со товарищем своим, Афанасием, от самого святого Сергия Радонежского пришел и обитель на Шехони поставил. А теперь там польский выб…док свою усадьбу ладит.

— Везде ляхи! — зло проговорил воевода, стукнув кулаком по перилам так, что рука онемела.

Мало того, что ходят по нашей земле, так еще и усадьбы свои ставят! Как тут и быть? Настроение воеводы испортилось. Собственно, он и башню-то из-за ляхов поехал смотреть. Три дня назад в слободу нагрянули человек сорок, конных, при оружии. Поначалу стража захлопнула ворота перед их носом, а Костромитинов, прихватив с собой десяток стрельцов (из тех, кого он регулярно «наставлял»), пошел выяснять — что тут и как! Леонтий Силыч рассчитывал, что ляхи начнут показывать гонор — ругаться, стучать в двери рукоятками сабель. Было бы совсем хорошо, если бы кто-нибудь из них стрельнул… Эх, с каким бы удовольствием он скомандовал — «Пли!»

Но эти оказались вежественны — не ругались и не кричали, а сообщили, что являются они послами круля Сигизмунда к воеводе Рыбинского города.

Котову вроде бы лестно, что слободу назвали городом, а его городским воеводой. И особо лестно, что приехали послы от самого короля. Вот только кое-что изрядно смущало. Приглашали в цари Владислава, а государем Всея Руси Сигизмунд себя объявил. Слышал, что королевич поднял мятеж, но был нонешней зимой разбит. Зная гонористых поляков, можно предвидеть, что Владислав опять выступит против отца.

Нужен государь, что ни говори, вздохнул про себя воевода. А бояре друг дружку в цари не пустят — перегрызутся за власть. Каждый сам в цари хочет пролезть! А Владислав, он вроде бы и посторонний, но, ежели православие примет да на русской боярышне женится, так своим и будет. В летописях, что Николка натащил, говорится, что варяги на Русь владеть приходили. Ну и что? А в Европах не так, что ли? Сигизмунд, что в Польше сидит — он вообще швед. Французский Генрих, которого убили, тоже не француз был, а наварец (это хоть что за нация-то?), Англией нынче правит шотландец. Как ни крути, но придется ему чью-то сторону выбирать. То ли старого короля, у которого сила и власть, то ли молодого королевича, за которым вроде бы правда. Если у короля сила, то на хрена, скажи, пожалуйста, он шлет послов к какому-то воеводишке? Ежели мнит Сигизмунд себя русским царем, а русских — своими подданными, так послов слать — только престиж ронять. Надо бы просто прислать гонца, чтобы тот волю царя-короля объявил — ну, Котов, мигом к королю! Положим, Александр Яковлевич этого гонца бы с лестницы спустил. А может, и не спустил бы, а поехал пред светлые очи королевские… Мать их за ногу, бояре! Как же неразбериха-то надоела. Уж брал бы кто-нибудь власть. Один худой царь лучше, чем два хороших! Но опять-таки, идти под католика — так лучше в петлю! Хошь не хошь, а завтра надо ляхов принимать, за стол сажать. Ох, как не хотелось! Он не государь, который мог послов иноземных по целому году держать в ожидании приема. Иноземных?! Речь Посполитая уже вроде и не иноземная стала, а своя! Хозяйка наша, получается…

— Лександр Яковлич, — поинтересовался мастер, прервав невеселые думы воеводы. — Может, мы с тобой того, а? Вниз бы пошли, а то кровлю нужно доделать…

— А? — встрепенулся воевода. — Кровлю? А, кровлю! — дошло-таки до Котова. Улыбнувшись через силу, развязал кисет и, вытащив оттуда две чешуйки, протянул плотнику: — Держи задаток, за крыльцо новое! — Обернувшись к Брягину, кивнул: — Засмотрелся я на красоту, да и задумался…

— А думается тут хорошо, — с пониманием поддакнул мастер. — Как башню поставили, выйду на самый верх и сижу, думаю. Лепота!

Вниз воевода спустился мрачнее тучи. Хмуро кивнул Брягину, но, заметив обиду в глазах мастера, спохватился.

— Молодец, Тимофей, — похвалил Котов. — Ладную башню изладил.

— Ну, мое дело маленькое, — расплылся мастер в улыбке. — Я только чертеж набросал, а рубили-то мужики. Ты, воевода, награду бы им какую-нибудь придумал…

— Ну, скажу казначею, чтобы за работу по полтиннику сверху накинул, — не стал спорить Котов.

— Не, Ляксандр Яковлич, — сказал Брягин, придержав воеводу за рукав. — Тут бы че-нить другое надо. Вот, помню, когда я под Козловым новый острог ставил, чтобы татар на Засечной черте удерживать, Федор Иоанныч меня шубой со своего плеча наградил, а мужиков-плотников велел чарками аглицкими одарить. Деньги-то что — сегодня есть, а завтра — тьфу. А награда-то — память великая. Будут мужики эти чарки детям и внукам передавать, а те — своим детям да внукам, да вспоминать — вот, мол, награда государева. Правда, свою-то награду я пропил… — вздохнул мастер.

— Ну, Тимофей, сказанул, — хохотнул Котов, слегка опешив и не зная, что ответить, промямлил: — Царь одаривать может. Ну, князь там, какой.

— Так, Ляксандр Яковлич, а ты у нас кто? — простодушно сказал Брягин. — Ты у нас заместо государя и есть.

— Вот, Алексашка, тебя уже за царя признают. Ну, не за царя, так за князя, — сказал подошедший холоп. — Батька твой в гробу бы от счастья перевернулся…

Давненько Яков не называл его так… А то, что не выматерился, — так это вообще ни в какие ворота не лезло.

— Вы че, мужики? — оторопело сказал Котов. — Говорите, да не заговаривайтесь. Один — шубу с государевых плеч поминает, другой — еще дурнее. Пойдем-ка лучше, в посад вернемся.

Воевода отвязал коня и запрыгнул в седло. Хотелось пришпорить, но пришлось сдержать порыв — рядом с ним, как тень, пристроился Яков, предпочитавший ходить пешком.

— Ладно, Александр Яковлевич, — примирительно сказал Яков. — Не знаешь, что ли, что на посаде тебя уже давненько князем зовут? Ну а сам-то раскинь умишком — можно ли тебя простым воеводой считать, коли ты никому, кроме Господа Бога, не подвластен, налоги сам собираешь да сам суд ведешь? А войско собственное? Вон, король к тебе послов шлет, как к ровне. Ты вспомни, в немецких-то землях, где мы с тобой пиво пили да фройлянам юбки задирали, там что ни город — граф сидит. А городишки-то там — тьфу, да растереть! А князья у них такими землями правят — у черносошного мужика пашня поболе будет! А у тебя же теперь все устье Шехони во владении да добрая треть Волги. Чем ты хуже?

— Князь — мордой в грязь! — усмехнулся Котов.

— Мордой-то — это завсегда можно… — не стал спорить Яков. — Только на хрен в грязь-то падать?

Александр Яковлевич проснулся раньше петухов. Да и ночью поспать не удалось. Пока распрощались, отвезли пьяных послов на постоялый двор, сдали с рук на руки слугам, то-се, пятое-десятое… Вроде часок вздремнул, так и то хорошо. Умывшись да помолившись, Котов спустился вниз.

— Мать твою! — выругался воевода, оглядывая палату и гадливо морщась, посмотрел на объедки. Это что же такое? Он уже встал, а холопы до сих пор почивать изволят! А кто будет со стола убирать, полы мыть?

— Ладно, Алексашка, не кричи, — донесся из угла голос Якова. — Умаялись люди, пусть спят. Щас, петух проорет, они все сделают. Зае…ли эти ляхи, мать их так!

— Ты сам-то чего не спишь? — поинтересовался воевода, высматривая на столе что-нибудь съестное, но не нашел. Гости вчера все слопали. Что их, у себя в Польше не кормят, что ли?

— Дак ведь старость, мать ее, не радость, — усмехнулся холоп. — Не заспалось чего-то, вот и брожу туда-сюда. А сам-то, какого х… не спишь? С похмелья, что ли? Так вроде не должен бы…

Вчера, во время пира, воевода пил вместо греческого вина брусничный морс, а вместо «вудки» — чистую воду. Не потому, что опасался сболтнуть что-нибудь по пьянке, а ради сегодняшнего дня, который обещал быть тяжелее вчерашнего. Вчера-то только пир был, а сегодня предстояла беседа. С похмелья за трудное дело лучше не браться.

— Пойдем ко мне, поснидать че-нить найдем, — предложил Яков. — У меня где-то сало было, рыба копченая. Перекусим малость, пока стряпуха, мать ее, проснется, завтрак сготовит. А мне че-то выпить хочется…

— Чего вдруг? — удивился Котов.

Обычно за Яковом не водилось пить спозаранку…

— А х… его знает, — махнул рукой холоп. — Вот хочется чего-то… На душе погано.

— Ну, раз хочется, чего бы не выпить, — пожал плечами воевода.

Не учить же старика жизни… Яков свою меру всегда знал — не перепьет…

Послы очухались после обеда. К тому времени Котов успел посидеть с Яковом и даже выпить со стариком по чуть-чуть, съездить на торг, пообедать, вздремнуть, обматерить Николку, пожалевшего нерадивого писца — самому пришлось на правеж ставить (ну, не Николку, а писца!), прочитать пару челобитных. Словом — был бодр и свеж, чего не скажешь о ляхах.

Морда у главного посланника, пана Влада Мержиевского, была багровая — хоть костер о нее разжигай, а мутный взор выражал одно-единственное желание — опохмелиться! Александр Яковлевич не сомневался, что посол с удовольствием «подлечил» бы усталую голову, но не решался из-за своего помощника — пана Войцеха, который был хмур, но собран. Впрочем, воевода еще вчера понял, кто у них главный!

— Не желают ли ясновельможные паны пива? — поинтересовался Котов, кивая на бочонок, в котором, как лебедушки, плавали три липовых ковшика.

Не дожидаясь ответа, воевода принялся зачерпывать пиво и раздавать полные ковши гостям. Мержиевский радостно зачмокал губами, вливая в себя живительную влагу. Пан Войцех, хоть и не отказался, но пил нехотя. «Ишь, молодец! — невольно похвалил поляка воевода. — Пьет, а головой не мается!»

— Пан Александр, — начал Войцех разговор так мягко, что воевода сразу же насторожился: — Возможно, у вас могло создаться о нас превратное впечатление. Но нас привело к вам иное, нежели пир. Да, пан Влад?

Главный посол, допивавший второй ковш, поперхнулся и закашлялся. Откашлявшись и торопливо допив, пан Влад начал:

— Пан воевода, нас прислал сюда круль Сигизмунд…

— Его Величество король Польши, великий князь Литовский, царь Московский и государь Всея Руси и прочая, — вежливо поправил его Войцех.

— Ага, — кивнул главный посол. — Его Величество Ржечи и Всея прочая Руси поручил дать вам бумагу…

— Документ, скрепленный королевской печатью…

— Ну, документ, — покорно подтвердил пан Влад, — который вы должны подписать.

— Вы должны удостоверить своей подписью текст присяги на верность Его Величеству, королю Польскому и государю Всея Руси, христианнейшему правителю Сигизмунду, — любезно уточнил Збигнев.

— Ну, господа хорошие, сложную вы задачу задаете. Когда же король успел государем Всея Руси стать? Куда он сына-то дел? — простодушно поинтересовался Котов. — Ему же бояре наши уже присягали.

— Когда Его Высочество Владислав объявил рокош своему отцу, он был признан мятежником. Соответственно, после суда над принцем Его Величество возложил на себя тяжкое бремя государя Московского и Всея Руси. Все, кто присягал Владиславу, избавлены от клятвы на верность. Ну а по большому-то счету Его Величество уже давно правит Московией… Так что, пан воевода, вы уже подданный короля Сигизмунда, а подпись — только формальность. Но нужно, чтобы все было по закону, — тонко улыбнулся Войцех.

— Grata, rata et accepta, — напыщенно заявил пан Влад.

«Ишь ты, латынист недоопохмеленный… — подумал воевода, вспоминая, что же означают слова. — Как там — грата, рата и ассепта? То бишь — угодно, законно и приемлемо…»

Вспомнив, обрадовался — не зря учили его в Европах, кое-что и осталось от мудрствований. Мержиевского, похоже, тоже где-то чему-то учили, и теперь он показывает свою ученость.

— Так ведь я, пан Войцех, на верность Владиславу и не присягал, — усмехнулся воевода. — В Москву не приглашали — невелика птица, а до Рыбной слободы никто не соизволил довести — какой у нас царь. Присягнул когда-то Василь Иванычу Шуйскому, так с тех пор никому креста не целовал.

— Видите, как славно, — обрадовался Войцех и обернулся к «начальнику»: — Пан Влад, дайте документ!

Мержиевский, вытащив из-за пазухи кожаный футляр, извлек из него свернутую в трубку бумагу и разложил на столе.

— Вот, прочитайте и поставьте подпись. Или вы неграмотны? — позволил Войцех чуть-чуть высокомерно улыбнуться. — Позвольте, я вам прочту, а вы поставите крестик.

— Пан Войцех, не стоит margaritas ante porcos[23], — важно изрек «латынист» и, поправив саблю, снова полез к бочонку с пивом.

— Ух, господа, — почесал затылок Александр Яковлевич. — Нельзя все с кондачка-то решать. Нужно бы совет собрать, обмозговать все. Как там мои купцы на все посмотрят?

— Пан Александр, неужели вы, природный шляхтич, будете слушать каких-то торговцев? — улыбнулся Войцех. — Не сомневаюсь — они выполнят все, что вы прикажете.

— Innоcents credit omni verbo[24], — вновь блеснул пан Влад.

— Хорошо, пан Войцех, — кивнул воевода. — Если я подпишу, то что получаю взамен?

— А вам мало королевского доверия? — делано изумился пан Войцех. Котов, посмотрев на Мержиевского, который, закатив глаза, шевелил губами, вспоминая подходящую фразу, поинтересовался:

— Пан Влад, наверное, хотел сказать — Habita fides ipsam plerumgue fidem obligat[25]?

Пан Влад едва не проглотил ковш, а пан Войцех остолбенел. Ну, еще бы… До сих пор считалось, что в России не принято учить иностранные языки… Впрочем, сие соответствовало истине. О причуде царя Бориса, отправившего сотню новиков учиться за границу, и на Руси не знали, а те, кто учился, не хвастались…

— Однако, пан Александр… — только и сказал Войцех, сумев-таки справиться с удивлением. — Где вы обучались латыни?

— Увы, пан посланник, — сокрушенно развел руками Котов. — Мне далеко до тех знаний, что преподают в колледже иезуитов.

Александр Яковлевич ударил не в бровь, а в глаз. Точнее — в два глаза сразу! Услышав про колледж, пан Владислав оставил в покое ковш (и так уже штук семь вылакал, куда и влезло?) и насупился. Ну, чего же тут такого страшного? Большинство польской шляхты и верхушка малоросского казачества, мнящая себя дворянством, учились в иезуитских колледжах Львова и Варшавы. Но далеко не все они становились иезуитами. А вот Войцех определенно был членом ордена Иисуса! Сколько же их на Русь-то приперлось?

— Пан воевода имеет что-то сказать против колледжей? — спросил пан Влад таким тоном, будто прямо сейчас собирался вызвать воеводу на поединок.

— А надо? — лукаво поинтересовался воевода, украдкой посмотрев на Войцеха, готовившегося погасить ненужную ссору.

— Что — надо? — оторопел Мержиевский.

— Надо сказать что-нибудь плохое о колледжах? — невинно поинтересовался Котов. — Если угодно пану посланнику — скажу. Вы — гость в моем доме, ваше желание закон! Хотя назвать свиньей хозяина дома не очень-то вежливо…

Пан Влад сидел открывши рот, не зная чего сказать, а Войцех, переживший первое удивление, покачал головой:

— Пан воевода, прошу простить пана Мержиевского. Мне кажется, вы сами учились в колледже ордена Иисуса… Или вас учили схоластике в Пражском университете? Что вы закончили?

— Всего лишь училище в Бремене, — покачал головой воевода.

— Которое, как мне помнится, входит в один из факультетов Бременского университета, — улыбнулся иезуит.

— Пан Александр, — изрек Мержиевский, слегка покачнувшись. — Если вы считаете себя обиженным, то я готов дать вам удовлетворение!

— Подождите, пан Влад, — бесцеремонно перебил его иезуит и, улыбнувшись Котову, виновато сказал: — Пан воевода, прошу вас простить посланника — он злоупотребил вашим гостеприимством…

Переведя взор на «начальника», сникшего под суровым взором, Войцех процедил:

— Пан Влад, верно, хочет извиниться за несдержанность, не приличествующую посланнику короля?

— Да, пан воевода, — кивнул Мержиевский, пряча глаза. — Простите… Я не хотел вас обидеть.

— Не будем об этом, — махнул рукой воевода, выругавший себя за то, что не удержался и распустил язык. Теперь уж ляхам не удастся заморочить головы.

— Что ж, пан воевода, — задумчиво изрек иезуит, рассматривая хозяина. — Как я понимаю, вы хотите приобрести что-нибудь взамен своей подписи?

— Вы, пан Войцех, все правильно понимаете…

— И что вы хотите? Денег? — спросил Войцех с некоторой досадой.

Еще бы. У короля Сигизмунда в кармане — вошь на аркане. С Руси уже выжали все, что можно, а в долг никто не дает. Половина наемников разбежалась, а вторая половина ждет удобного случая. Если бы не иезуиты, у короля осталась бы одна свита.

— Ну, что вы! — искренне развел руками Котов. — Как можно… Мне хотелось бы иметь грамоту короля, заверяющую, что слобода является городом, а сам я — городовой воевода.

— И только? — вскинул в удивлении очи пан Войцех. — Нет ничего проще.

Иезуит сунул руку за отворот кафтана и вытащил оттуда футляр, как две капли воды похожий на тот, что извлек пан Мержиевский.

— Его Величество, король Сигизмунд, направляя нас в глубину Московии, оказал мне высочайшую честь — я получил карт-бланш!

Котов не знал, что такое «карт-бланш», но на всякий случай почтительно промычал: «О!» и склонил голову.

«Карт-бланш» оказался чистым листом пергамента, в правом углу которого висел шнурок со свинцовой печатью с орлом, а внизу — огромный, в половину листа, росчерк «Zigismyndus Recs et catera».

— Вот, пан воевода! — торжественно потряс пан Войцех пергаментом. — Его Величество в мудрости своей предполагал, что мне может потребоваться королевский рескрипт. Что прикажете вписать?

Спустя полчаса воевода Котов любовался королевским указом, сотворенным на трех языках — польском, русском и латинском, в котором говорилось, что «Божию милостию король Польский, Шведский и государь и князь великий Литовский и Московский Сигизмунд утверждает град Рыбнинск и назначает в него коронного воеводу Александра Яковлева, сына Котова». Пан Войцех, в свою очередь, внимательно изучал подпись воеводы под текстом присяги.

— Вы сделали правильный выбор, пан Александр, — сообщил иезуит, убедившись, что чернила подсохли и можно убирать документ в футляр. — Подумайте сами, что бы вам дал Владислав, ставший русским царем? Все ваши привилегии — это верная служба. Смешно! Будучи польским подданным, вы становитесь магнатом! Кажется, в Московии они назывались удельными князьями? Чем плохо самому быть властителем и не подчиняться никому, кроме короля и Господа? А если вы примете католичество, то можете рассчитывать на титул.

— Титул? — удивился Котов. — Не упомню, что в Польше короли давали кому-нибудь титулы…

— Так то — в Ржечи Посполитой! А на Московитской Польше Его Величество станет независим от воли сейма и шляхты.

Когда посланники отбыли (пана Влада опять пришлось везти на телеге!), воевода вышел во двор и прислушался. Услышав из-за сараев звон клинков, пошел туда.

Обогнув строения, воевода постоял, наблюдая, как сын и наследник Сашка Котов-младший азартно напрыгивает на холопа, рубя клинком крест-накрест, а тот лениво-небрежно отмахивается. Александр Яковлевич знал, что небрежность обманчива.

Яков, принявший с утра полштофа водки, был трезв, аки голубь. И словно в подтверждение сабля мальчишки полетела в крапиву, а Яков витиевато выругался:

— Мать твою в душу деда за ногу! Тебе, олух царя небесного, в душу твою колом е… — пере…, сколько можно объяснять? Кисть прямо держи!

— Опять руку подставил? — поинтересовался воевода.

— Кисть подворачивает, мать его е… — сказал Яков с досадой. — В бою ему бы уже руку отх…нули, к ё. й матери.

Яков не признавал учебы на деревянных клинках, но все же оружие было тупое, а руки у парня прикрывали перчатки из толстой кожи. Но, судя по слезам в глазах, доставалось наследнику крепко. Котову вроде бы и жаль кровиночку, но сам не жалел и жене запретил. Сам через это прошел. Помнится, гонял его Яков до седьмого пота и до кровавых соплей…

— Завтра продолжите, — сказал воевода и повернулся к сыну: — Иди к матери, скажи, чтобы ужин собирала. Я скоро…

— Ну что, воевода, все сладилось? — поинтересовался холоп.

— День-то у нас какой сегодня? — спросил воевода вместо ответа.

— Какой? А хер его знает… — пожал плечами холоп. — Вроде на утрене Кирилла и Мефодия поминали[26].

— Стало быть, в день святых Кирилла и Мефодия новый город народился — Рыбнинск! — не сдержал радости воевода.

— Эх, Александр Яковлич, а говорил, что князем не хочешь быть, — усмехнулся Яков.

— Так я про то и сейчас скажу!

— Не хотел бы, так кой х… разница — город мы или деревня какая-нибудь.

— Город звучит красивее, — попытался объяснить Котов. — Купцы уже давно ноют, что самая богатая торговля по всей Волге, а живем в слободе. То-то они обрадуются…

— Особенно когда ты с них новые подати драть будешь! Ежели город — так новые церкви надобно ставить, мост, ети его, через Волгу. И Брягин теперь каменную стену запросит.

— Ну, не без этого, — покрутил головой воевода, а потом признался: — Я ведь, Яков, с тех пор, как царь Борис помер, все ждал — не придет ли грамотка, в которой меня вместо воеводы стрелецким головой назовут или того хуже — сотником стрелецким. Не бывало ведь в слободах воевод. Думал, лучше уж голову с плеч долой, чем в сотники стрелецкие… Позор-то какой! А теперь — накось, выкуси. Городской воевода! Грамотка есть, Сигизмундом подписана, который себя нашим царем величает. Печать, подпись королевская! Какая-никакая — а власть!

— Ну а Владислав батьку одолеет да царем станет? — поинтересовался холоп. — Грамота-то на город — тю-тю, к ё… матери.

— Покуда батька одолел, — возразил воевода. — Ну а сынок верх возьмет — видно будет. А какой резон ему города уменьшать? Вон, Чаронду сожгли, не город теперь, а пепелище. Ломск, тот вообще исчез. Под землю, говорят, провалился… Кто подати-то платить будет?

— А взамен что, клятву верности дал? А может, ты еще и крест целовал? — насупился холоп.

— Дал. И грамотку ихнюю подписал, и крест целовал.

На старика было жалко смотреть. Плечи обвисли, словно у немощного, а глаза глядели с таким укором, что воеводе стало не по себе.

— Ниче, дядька, не горюй, — сказал Котов, обняв холопа за плечи. — Крест я не православный целовал, а тот, что иезуит дал. Ужотка, к батюшке Егору схожу, он с меня грех снимет. А ты мне Костромитинова найди…

Ждать да догонять, нет хуже. Воевода весь день слонялся по двору, не зная, чем бы себя занять. Все, за что ни брался, валилось из рук. Пошел есть — квас казался горьким, каша — пресная, а свежие пироги — черствыми.

Домашние, видя, что хозяин не в духе, торопливо прятались. Знали, что Александр Яковлевич бывает таким оч-чень редко. А если бывает, то лучше не попадаться ему на глаза. Не боялся только старый Яков, но он куда-то запропастился…

Злой, как сто собак, воевода вошел в конюшню. Выцепив взглядом конюха, рявкнул:

— Коня седлай, б…дь безмозглая!

Конюх, торопливо перекрестился, когда нагайка просвистела мимо щеки, едва не попав в глаз…

Александр Яковлевич ехал по Рыбной слободе, которая еще не знала, что стала городом. Завидев воеводу, бабы тупили глазки, а мужики срывали шапки. Пока доехал до Торговой площади, уже прошел шепоток: «Наш-то не в ндраве нонча!»

Вытянув плетью зазевавшегося мужичонка, Котов глянул на торг, выматерился и даже не стал спешиваться, а развернулся и поехал обратно. Притихший народ за спиной перевел дух…

Въехав во двор, Александр Яковлевич бросил коня (конюх заберет!) и грозно прошагал к службам. Прошел мимо сарая, из которого шел запах кожи и того, чем эту кожу выделывают, решил: «Со двора долой, куда подальше!», остановился около ткацкой, где жили и работали девки и бабы. Из дверей высунулась курносая мордаха рыжей Нюшки.

— Ой, князь-боярин, а я думала, ты к вечеру будешь, — хитренько прищурилась девка. — А мы-то тебе холстину на новую рубаху наткали. Пойдем, покажу.

Не дожидаясь ответа, Нюшка бесцеремонно схватила воеводу за руку и потащила внутрь. Свернув в чуланчик и затворив за собой дверку, обхватила Александра Яковлевича за шею, жарко поцеловала в губы. Притягивая воеводу к себе, девка повалилась на спину, на какую-то рухлядь…

— Сразу бы ко мне и шел, — хихикнула Нюшка, оправляя сарафан. — Ишь, по городу ездил. Злость небось срывал? На кого злился-то?

— На кого надо, на того и злился, — буркнул воевода, разыскивая пояс. — Не бабьего ума дело.

— Это точно, — согласилась девка, нисколько не обидевшись. — А мне как сказали, что батюшка-воевода нонча не с той ноги встал, я и решила, что всепременно ко мне заглянет.

— Ага, — кивнул Александр Яковлевич, вытаскивая из кошелька копеечки. — Сколько?

— Так ведь не из-за денежек я… — жеманясь, сказала девка.

— Бери, дура, пока дают, — усмехнулся Котов, всовывая Нюшке копеечку. — Глядишь, на приданое накопишь.

— Так ить уже накопила… — хмыкнула девка, пряча чешуйку за щеку. — Только кто возьмет-то? Было бы дите, так еще бы взяли, а так… Кому курва, да еще после ляхов с татарами, нужна?

— Ну, если за вдового стрельца отдать? — сказал Котов, подумав. — Я бы и домик тебе прикупил. С домиком, с приданым — возьмут любую!

— Умный ты, воевода… Отдашь за стрельца, убьют его, а потом вдовой мыкаться? А коли дети останутся? Ты, что ли, кормить-то будешь? Левонтий Силыч да дядька Яков с утра с собой двадцать душ увели. Сколько назад вернутся?

— Ишь, углядела… — протянул Котов.

— А че не глядеть-то? Они хоть и тайком ушли, а все одно мимо нас не пройти. Стрелецкий двор, чай, с нашим сараем по соседству стоит.

— Небось по всей слободе растрезвонить успела? — поинтересовался воевода.

— Больно надо! — хохотнула девка, а потом добавила со злобой: — Самому-то не совестно? Отправил стрельцов татей ловить, чтобы ляхам поганым ехать ловчее было! Тьфу!

Александр Яковлевич не стал серчать. Помнил, в каком виде он забирал Нюшку из караван-сарая, куда ее привезли татары…

Выйдя во двор, воевода глянул на солнышко. Не утерпев, пошел к городским воротам. По уговору Костромитинов должен был привести отряд вечером.

Стрельцы, стоявшие в карауле, напряглись. Ничего не говоря, воевода поднялся на надвратную башню и устроился около бойницы, вглядываясь вдаль. Просто сидел и молча смотрел. Знал, что, пока глаза таращишь и ждешь, точно никто не появится. И время идет в час по ложке… Чтобы быстрее дождаться, лучше не ждать.

Караульные, которым уже было пора затворять ворота, стояли как вкопанные. Наконец десятник — ивангородской дворянин Никита Еропкин, командовавший стражей, не выдержал и поднялся наверх. Нарочито громко брякая ножнами, спросил:

— Лександр Яковлевич, ворота бы закрыть. Ты ж сам приказал — как солнышко сядет, створки смыкать и никого до утра не пускать.

— Ну а чего же тогда ждешь? — мрачно спросил Котов. — Если велено закрывать — закрывай.

— С утра, когда караул меняли, баяли, что Левонтий Силыч ушел татей ловить. А коли вернется?

— Коли вернется, так ты ворота-то и откроешь.

Десятник Еропкин покачал головой:

— Не дело, если начальник свои же приказы меняет. Да и на ночь тут только двое стрельцов останутся — не открыть им ворота-то.

— Дело — не дело! — разозлился воевода. — Ты что-нибудь одно реши — либо закрывай, либо стой и жди, пока Костромитинов не придет…

— О, гляди-ка, воевода, пыль вьется — не они ли?

Воевода, глянув в бойницу, тоже узрел клубы пыли, а скоро две телеги да восемь мужиков. А уходило — двадцать. Пока воевода спускался, телеги уже въехали в ворота. На передней лежали пятеро раненых. На другой лежали мертвые. Сердце захолонуло…

Яков — старый боевой холоп, матерщинник, а еще — наставник и советчик — лежал с самого края. Лицо было чистым, не заострившимся. В открытых глазах — ехидная усмешка. Воевода, сдерживая рыдания, закрыл старику глаза и, поцеловав в лоб, прикрыл лицо тряпицей…

— Вот так-то, воевода, — устало сказал Костромитинов. — Отошли на полдня пути, место выбрали. Ну, дождались. А тут, как на грех, у ляхов жеребец заржал, а наша кобыла откликнулась. Ляхи, твари битые, сразу насторожились, коней пришпорили. А мы еще только-только деревья валить приготовились… Ускакали бы они, если бы не Яков. Он вскочил да стрелы стал метать. Троих, а то и четверых уложил. Пятого не успел — лях, что на попа похож, из пистоля стрельнул… Ну, мы деревья уронили, пальнули, да ляхов в бердыши взяли. Худой я начальник, коли промахи такие делаю…

Котов, которому и самому было тошно, обняв служилого дворянина, попытался его успокоить:

— Вас и было-то два десятка супротив сорока. В чем промах-то? Так все продумать нельзя.

— Надо было кобылу подальше увести. Да и убитых меньше могло быть. Эх, — вздохнул дворянин. — Учишь их, учишь, а робеют, когда их сверху рубят. А надо-то — на бердыш саблю взять, оттолкнуть да рубануть! Куда-нибудь попадешь — хоть в коня, хоть во всадника! А ляхи хорошо бились, — с уважением сказал Костромитинов. — Ихний главный, что с красной мордой, даром что пьяный, а двух успел зарубить, пока я его не достал.

— Грамоты взяли?

— Как велено было, — кивнул Леонтий Силыч и вытащил из-за пазухи футляр. — Все, что нашли — и у красномордого, и у этого, что на попа похож. А панов мы в лесочек стащили. Закапывать не стали, не до того было…

Беломорская твердыня

Отец Антоний, как он и говорил Авраамию, умер после ледостава. С той поры прошел год без малого. Не тот, совсем не тот стал келарь, что воинов в бой водил и с королями не боялся пререкаться. Может, смерть последнего друга (можно ли считать другом авву Антония, чье имя теперь произносят с придыханием, ровно имя преподобного?), может, дурные вести, что приходили со всех сторон? Да и возраст. Как-никак, на седьмой десяток перевалило, а когда убивают молодых и здоровых, думаешь, что вроде чужой век живешь. Погодная запись, названная «Повестью Смутного времени», писалась плохо. Мысли, сидевшие в голове, путались, буквы не хотели слагаться в строчки, а чернила сохли прямо на пере, которое летописец забывал донести до бумаги. А коли доносил, получались кляксы, не желающие облачаться в буковицы и слова. Старец пачкал бумагу, комкал листы и бросал их в угол, где накопилась изрядная куча. Но чаще всего Авраамий просто сидел перед аналоем, уставившись в одну точку, положив подбородок на сжатые кулаки…

Видеть никого не хотелось, разговоры вести — тем паче. На служку, что пытался выгрести мусор из углов, так рыкнул, что малец лужу с перепуга напустил. Впору бы принять обет молчания или благословиться на Великую Схиму, но для этого надо идти к игумену, а сил едва хватало, чтобы выйти к обедне.

В последние дни Авраамий перестал ходить в трапезную, а хлеб и сушеную рыбу, что приносил келейник, оставлял нетронутой. Вот так и в нынешнее утро. Сидел, уставившись в одну точку, когда услышал:

— Будь здрав, брат Авраамий. Чего в темноте-то сидишь?

Келарь прищурил глаза, углядел нового игумена — отца Иринарха. С его появлением тесная келия стала еще меньше.

— А чего свечи-то зря жечь? — равнодушно отозвался Авраамий. Спохватившись, встал, поклонился владыке и, с трудом разогнувшись (поморщился, услышав скрип в пояснице!), подошел к настоятелю, склонив голову:

— Благослови, отче!

Отец Иринарх, еще без должной сноровки, вздел десницу в пасторском благословлении, а потом поприветствовал, как равного, — щека к щеке. Всмотревшись в лицо Палицына, настоятель покачал головой:

— Да, брат… Краше в домовину кладут. Слышал, в трапезную не ходишь, в келии пищу не принимаешь. Никак, к Великой Схиме готовишься?

— Благословишь, отче? — с надеждой спросил Палицын.

— На Великую Схиму? — переспросил игумен, присев на жесткое ложе и выставив вперед посох. Подумав, сказал: — Благословить-то благословлю… Только всему свое время. Как же ты схиму принимать собираешься, ежели послушания не исполнишь? Отец Антоний, Царствие Ему Небесное, когда смерть узрел, сказал, что старец Авраамий урок получил — летопись новую написать, где все должно быть рассказано, как оно было.

— Другие напишут, — глухо отозвался келарь. — Может, лучше меня…

— Напишут, — не стал спорить настоятель. — Лучше, хуже — один Господь ведает. Только не так они напишут, как ты, а по-другому. Знаешь, брат, — улыбнулся настоятель, — отец Антоний посылал меня разные свары разрешать, что слуги монастырские да крестьяне вели меж собой. Спрашиваю — как все было? Один речет так, другой — эдак. Вроде об одном говорят — да по-разному! Пока до истины дойдешь — сто потов сойдет! Так и потомки наши. Чтобы правду найти, нужно не одну летопись прочесть, а много!

— Прости, отче, — застыдился Авраамий, поняв правоту настоятеля.

— Ладно, Бог простит, — махнул рукой игумен, а потом добавил: — Я ведь не за этим шел. Другое у меня дело… Ты, брат, совсем плох? На солнышко-то выйти сможешь?

— Смогу, — озадаченно ответил Палицын, не зная, к чему бы это, но послушно пошел за начальником обители.

Когда выходили, келарь пошатнулся, но отец игумен подхватил его под локоть:

— Ишь, отвык, брат, от свежего-то воздуха. Да и отощал, прости Господи, будто пес бродячий! Чревоугодничать — грех, но и о плоти беспокоиться нужно. А мне, брат Авраамий, ты сильный и здоровый нужен.

— Зачем? — полюбопытствовал Авраамий.

— Опосля скажу, — пообещал настоятель. — Может, кликнуть кого, чтобы тебя на руках отнесли?

Ну, уж нет! В старце сразу же взыграла гордыня, и, позабыв о возрасте, телесной слабости и душевном недуге, он едва ли не припустил вскачь!

Идти пришлось недолго, до трапезной. Игумен остановился, пропуская гостя.

— Не знаю, осталось ли чего — братия-то уже откушала… Может, уважат игумена, корочку хлебную вынесут, — пошутил отец Иринарх, открывая дверь.

Послушники, коим нынче выпал урок подносить еду и мыть посуду, со всех ног кинулись под благословление настоятеля и, получив оное, подходили под руку к Авраамию. Келарь, поначалу растерявшийся, вспомнил, что он, старец Троице-Сергиевой лавры, имеет сан иеромонаха и, стало быть, вправе благословлять.

Помолившись, игумен усадил келаря за стол. Еще раз посмотрев на старца, покачал головой.

— Пост нынче Великий, но для больных можно уступку сделать, — сказал настоятель, а когда перед ним вырос послушник, кивнул: — Принеси брату Авраамию то, что для болящих сготовлено.

Через мгновение были поставлены глиняные миски с просяной кашей: для настоятеля — из цельных зерен, с каплей льняного масла, а для Палицына — из мелко намолотых, с кусочками рыбы. Благословив трапезу и отдельно краюху хлеба, отец игумен принялся есть — не жадно, но обстоятельно, как вкушают люди, успевшие поработать.

Авраамий поначалу ел неохотно, через силу. Старец мучился зубной болью — возраст, да шестнадцать месяцев осады даром не прошли. Но каша была вкусной, а рыба нежной, что и жевать не надо. Когда миски опустели, послушник принес две большие кружки. Ту, что с квасом — для игумена, а для болящего — медовый узвар с яблоками и травами. Откушав и возблагодарив Господа, игумен с удовлетворением посмотрел на Палицына:

— Вроде стал получше… Пойдем-ка, брат Авраамий, будем о делах говорить.

К удивлению келаря, настоятель повел его к Благовещенской церкви, над Святыми воротами. Выйдя на смотровую площадку, с которой был хорошо виден не только остров, но и залив, недавно вскрывшийся от льда, отец Иринарх озабоченно спросил:

— Ты, брат Авраамий, воевать-то еще не разучился?

— Так, даже и не знаю… — недоуменно пожал Палицын плечами. — Стар вроде бы…

— Ну, с шестопером али с пищалью тебе быть не надобно. Крепость Соловецкую сумеешь отстоять, как Лавру отстаивал? Обитель наша у свеев — кость в горле. Скоро пожалуют.

— Ну, это еще не скоро, — с сомнением посмотрел Авраамий на огромные льдины, плывущие по заливу. — Раньше июня и ждать не стоит.

— Раньше придут! — уверенно сказал настоятель. — Они, как Кольские да Сумские волости захватили, на зиму остались. Рыбаки вчера меж льдин проскочили, говорят — пять кораблей стоят, к отправке готовы. От Колы до Соловков — полдня. Потому нужен мне осадный начальник. Вначале хотел кого-нибудь из воевод поставить. Может, Лихарева. Или Мансурова. Но нету у них опыта твоего. А еще потому хочу, чтобы ты оборону на себя взял, что слышали о тебе многие. У меня ж тут и стрельцы, и поморы, кто с Михайло-Архангельского городка ушел. Знают, как ты Лавру отстаивал. Сколько в осаде-то сидели? Год?

— Больше. Шестнадцать месяцев. Я, отче, каждый день по минуточке помню…

— Вишь, шестнадцать месяцев, — непонятно чему обрадовался игумен. — И мы, Бог даст, столько же просидим, не меньше. Ну а там видно будет…

— Если припасы есть, люди да оружие, можно и дольше, — уверенно сказал Авраамий, оглядывая монастырь уже другим взглядом.

То, что он увидел, понравилось воину-монаху. Крепость с пятью круглыми башнями по углам и еще одна, четвероголая, посередине стены. Стены — широкие, не меньше трех саженей. Есть где стоять и куда камни с бревнами складывать… А в высоту не ниже, чем Троице-Сергиева лавра.

Настоятель, проводив взглядом взор Авраамия, улыбнулся:

— Муки, крупы — года на два хватит, если не беречь. А беречь — так на все четыре. Опять-таки рыбу ловить можно. Соли столько, что десять лет ешь — еще на сто останется. Я уже огородникам велел, чтобы лук да чеснок нынче внутри стен садили. Ну а сколько людей, пушек, мушкетов да припаса огненного — тут ты сам смотри да считай. Братии и бельцам накажу, чтобы слушались тебя, как меня. Что нужно — бери. В общем, брат Авраамий — сам знаешь, чего тебе делать. Ну, пойдем вниз, пока на ветру-то тебя не просквозило.

— Ништо, не замерзну, — отмахнулся Авраамий, будто с залива и не дул холодный ветер. — Подожди, отец настоятель. А ты ведь меня и не спросил — согласен я или нет обороной-то командовать? Или послушание мне такое даешь?

— Послушание? — хмыкнул настоятель. — Какое ж это послушание? Вижу — доволен, ровно кот у сметаны. Все хвори прошли! Обитель спасешь — хошь летопись дописывай, хошь — в затвор иди.

— А урок, что авва Антоний мне задал?

— А что — урок? — посерьезнел игумен. — Его-то никто не отменял… Если я тебя на Великую Схиму благословлю, без послушания, стало быть, я за тебя и урок должен исполнять… Ну, помоги тебе Господи!

Настоятель ушел, а Авраамий, поглядев ему вслед, понял, почему отец Антоний избрал себе в преемники именно старца Иринарха, выбрав его из четырехсот монахов…

Начальствовать Авраамий начал с обхода стен, пытаясь найти изъяны. Насчитал, что прошел не меньше пятисот саженей, но никаких изъянов не встретил! Не поленившись, обошел вокруг еще раз, тыкая землю посохом. Почти везде, проткнув одну-две пяди земли, железный наконечник упирался в камень. От души отлегло — коли в осаду садиться, то сапу[27] не прокопают и мину не подведут.

Когда Палицын вернулся, его уже ждали мнихи, слуги монастырские, вольные крестьяне и поморы. Отдельно построились стрельцы, выделяющиеся красными и синими кафтанами. Пришел и сам настоятель.

— Вот, брат Авраамий, командуй, — улыбнулся отец Иринарх. — Всех собрал!

Осмотревшись, келарь решил начать с поморов и мужиков.

— Автомон Автономов, староста поморский, из Михайло-Архангельского городка, — степенно представился кряжистый мужчина с окладистой русой бородой, что едва прикрывала свежий шрам на щеке. Понятно — дрался с англичанами…

— Выборный староста Егорий, сын Васильев, — назвал себя долговязый мужик, явно из монастырских крестьян.

— Давай, сыне, с тебя и начнем, — кивнул он Егору. — Плотников-то у тебя много?

— Так ить смотря чего делать, — осторожно сказал старшина. — Ежели сруб поставить али крышу покрыть, так каждый смогет. Ну, ежели церкву, там, колокольню округлую — тут опытный нужен…

— Ну, церкви нам пока не надо, — покачал головой Палицын. — Ты, Егор, возьми мужиков да начинай с ними срубы рубить… Значит… — прикинул келарь. — Нужно нам внутри обители избы поставить, чтобы христиане, которые за стенами, туточки смогли жить. Сколько, да чего — лучше меня знаешь. Как поставите, то семьи сюда везите. Окромя жилья, сделаете еще шесть срубов, каждый — в два дома длиной, да поставите напротив ворот. Сколько времени-то понадобится?

— Так деревья свалить, срубы поставить — дело нехитрое. Токмо возить долго. Ежели с дальних вырубок, так дня три убьем, а то и поболе. Ближний-то лес, — покосился Егор на игумена, — владыка не велит трогать.

— Рубите на ближнем, — разрешил настоятель без размышлений и колебаний. Отпустив старосту и крестьян, келарь посмотрел на помора:

— По отечеству-то как тебя звать-величать?

— Автомон Автомонович я, — отозвался помор спокойно, будто его каждый день именовали с «вичем», какое только князьям да боярам пристало. — Мы издавно, кто старшие в роду, все Автомоны. Людей у меня много, да все больше — бабы да детки. Душ триста. Мужиков двадцать, да пять кочей. Остальные-то сожгли.

— Значится, так, Автомон Автомонович… — призадумался келарь. — Кочи, говоришь… Ты погоди немножко. Народ отпускай, а сам подзадержись малость. Дело у меня к тебе будет, особое.

Когда остались только стрельцы, Авраамий обернулся к воинским начальникам.

— Ну, тебя, Петро, я давно знаю, — улыбнулся Мансурову, с которым довелось пройти долгий путь. — А это, стало быть, стрелецкие воеводы…

Один из стрелецких начальников, сняв шапку, назвался:

— Стрелецкий голова Елизарий Денисов, сын Беседнов.

Второй представиться не соизволил, а нагло посмотрел на Авраамия и криво усмехнулся.

— Стало быть, Лихарев ты, Максим, — угадал Авраамий и кротко спросил: — У тебя, воевода, сколько людей?

— А ты кто таков, чтобы я тебе докладал? — подбоченился Лихарев. — Иди себе, Богу молись. А воевать — наше дело. Отец игумен совсем ума лишился, если келарю приблудному оборону крепости хочет доверить!

— Ты, сыне, меру словам знай! — сурово сказал игумен, пытаясь пресечь охульные слова. — Старец Авраамий ляхов у Троице-Сергиевой лавры разбил и по всей Руси славен!

Но воевода, закусив удила, не внимая голосу разума, продолжал лаять:

— Да мне по хрен, где он славен! Пущай на Москву мотает! Тут не Лавра, а Соловки! И ты, игумен, мне не указ. У меня начальник — воевода Колмогорский, который отряд в помощь отправил, но не тебе в подчинение! А если воеводы нет, так я сам по себе!

— Ах, ты сукин сын! — закричал келарь. — Ты кого приблудным назвал, срань подзаборная?! Да у тебя еще батька с маткой не снюхались, когда я чин стольника получил!

Авраамий, взмахнув посохом, едва не задел им кончик носа воеводы, от чего тот вскипел и выхватил саблю, но на его плечах повисли двое стрельцов.

— Максим Васильич, ты че творишь-то? Окстнись! Ты ж на старца руку поднимаешь! — отбирая саблю у начальника, сказал Елизарий Беседнов.

Воевода, слегка опамятовав, хрипло пробурчал:

— Я тебя, старый пень, по уши в землю прикажу вбить. Елизарий, скажи стрельцам — пущай они этого монаха к столбу привяжут да двадцать плетей всыпят! Ну!

Но никто из подчиненных не сдвинулся с места — уставились на воеводу, словно увидели редкостную рыбу али зверя.

— Так, говоришь, келарь я приблудный? Игумен тебе не указ? Ты, Лихарев, не меня обидел! Ты, сопляк, игумена оскорбил паскудством своим, — сказал Авраамий, поглядывая на стрельцов и на настоятеля. — Ну а коли ты себя правым считаешь, я тебя на Суд Божий вызываю!

— Да ты, старец, в уме ли? — ужаснулся настоятель.

— Прости, отче, но Ермоген, патриарх Святейший, сказал, что за правое дело и мних может оружие взять. А чтобы обитель не осквернять, мы за ворота уйдем!

Настоятель, недовольно постукивая посохом, отошел в сторону, не сказав «да», но и не запретил. Да и как запретить, ежели требуют Божьего Суда?

— Отец Авраамий, — подскочил к келарю Мансуров. — Дозволь я заместо тебя на бой выйду?

— Нет, Петруша, — покачал головой Палицын. — Я сам его вызвал, сам и биться стану.

Стрельцы, стоявшие около воеводы, отпустив начальника, глухо роптали:

— Не дело творит Максим Васильевич, ох, не дело!

— Негоже воинскому человеку о мниха саблю кровавить! — сурово сказал Беседнов.

Лихарев, прислушавшись к стрельцам, усмехнулся свысока:

— Так уж и быть — прощаю я тебя, старик, живи.

— Испугался, что ли? — усмехнулся келарь. — Я тебя на Божий Суд вызвал, а ты и штаны обмочил? Значит, неправ ты, воевода! А если правым себя считаешь, да боишься — так ты не воевода, а так, тьфу… — плюнул старец под ноги воеводе.

Этого Лихарев снести не мог. В бешенстве выхватив саблю из ножен ближайшего стрельца, подскочил к келарю и, широко размахнувшись, рубанул сверху вниз, с оттягом…

И была бы отсечена голова вредного старца, но сабля наткнулась на кованый наконечник посоха, отскочила в сторону, а Палицын подсек ногу воеводы и подтолкнул в плечо, а когда тот упал, от души приложился по затылку…

— Ну, ни хрена себе! — выдохнули стрельцы в один голос.

Отец Иринарх, потрогав тело и убедившись, что воевода жив, приказал:

— Воеводу вниз — в поруб. Пущай там сидит, ума набирается. — Подойдя к Палицыну, который стоял, устало опершись на посох, игумен сказал: — Ты че сотворил-то? Где ж слыхано-то, чтобы монахи, да на Божьем Суде бились?

— А что делать-то было? Это ж если каждый раз с ним лаяться, никаких ворогов не надо! А как бы ты его от начальствования отстранил, если у него столько стрельцов под рукой? — тяжело дыша, отозвался Авраамий.

— Да понял я, зачем ты свару затеял, — хмуро сказал игумен. Потом сменил гнев на милость: — Эх, хитер ты, хитер… Так повернул, что воевода кругом неправ — на Божьем Суде, супротив безоружного саблю поднял, да монашеским посохом по затылку получил… Ну а если бы зарубил? Какая бы польза от твоей смерти? Ты же, чай, старик уж, против молодых-то выходить.

— А такая польза, что если бы он меня зарубил, евонные стрельцы бы его и пришибли, а ты бы Мансурова либо Беседнова старшим назначил. Нужно, чтобы один воевода был, а не два.

— Это верно, — согласился игумен и спохватился: — Мы тут с тобой лясы точим, а стрельцы ждут, когда ты им задание задашь…

Дело нашлось для всех. Стрельцы и крестьяне таскали на стены бревна и камни, готовили котлы для смолы. Кузнецы ковали топоры и рогатины, которыми сподручно отталкивать лестницы. В кладовых и в погребах разбирали припасы. Отец игумен приказал проверить все бочки с остатками прошлогодних запасов, каждый мешок с мукой и каждую корчагу с солониной. По совету Авраамия, которого в последнее время звали не иначе как «брат воевода», отец Иринарх приказал вымести келии, помыть стены и полы со щелоком, выскрести выгребные ямы и нужники, а то, что нельзя отскрести, засыпать известью.

В один из вечеров Палицын решил зайти к брату лекарю. Толкнув дверь, опешил — не келья монашеская, а сеновал! Ноги увязали в траве, со стен свисали охапки сушеных цветов. А пахло так, что Авраамий, вместо приветствия, громко чихнул…

— Будь здрав, брат воевода, — поприветствовал лекарь — горбатенький старичок, похожий на встревоженного воробья.

— И тебе того же… — ответствовал Авраамий, пытаясь вспомнить имя мниха, но опять расчихался. Вытирая рукавом слезы, выступившие из глаз, и зажимая нос, спросил: — Как тут и дышите-то?

— Ты ротом дыши, быстрее обвыкнешь, — посоветовал лекарь.

Горбун сосредоточенно мял сушеные лепестки желто-коричневых цветов, а три пожилые рыбацкие женки, сидящие в ряд на лавке, увязывали их в небольшие мешочки.

Палицын стал дышать ртом. Стало легче. Узнав цветы ноготков, поинтересовался:

— К Пасхе готовишься?

— Для крашения нынче и луковая шелуха сойдет, — ответил лекарь. — А ноготки на раны сыпать сподручно.

— Вона! — удивился Палицын. — А я и не знал…

— Средство-то старое. Обычно мы ими кожи красим да яйца на Христово Воскресение. Держу еще толику малую на случай, коли из братии кто поранится. Так ведь ранятся-то нечасто. Больше от простуды да от поносов пользую. Ну, ворог придет, так надо быть готовым.

Покивав, Авраамий собрался уйти. Дел немало, а у лекаря смотреть нечего — видно, что в лечении искусен!

— Я вот что мыслю, брат Авраамий, — остановил его лекарь. — Ежели бой будет, мне к каждому раненому не поспеть — помощников надо. Увечных они будут сюда таскать, а тех, кто несильно, можно прямо на стенах пользовать. Вон, этим мои знахарки займутся… — кивнул инок на женок.

— Это получается, что стрельцы со стен да с башен отлучаться не станут, чтобы раненых к лекарю нести… Я тебе мужиков дам, которых во вторую очередь на стены ставить буду. Ну, голова! — восхитился Палицын.

— Ты, брат, попроси у отца настоятеля, чтобы мне келию отвели побольше. По мирному-то времени и эта сойдет, а коли раненых притащат? Тут, — обвел лекарь рукой, — места-то совсем нет.

— Келия… — задумался Авраамий, прикидывая, где же взять большую келию? Вроде все одинаковые. Но сообразил: — Я тебе не келию, а целую лекарскую избу найду! Скажу мужикам, чтобы еще один сруб во дворе поставили.

— Вот это правильно! — обрадовался горбун. — А то, если у кого руку-ногу отымать придется, тесно будет.

— А чем резать-то будешь? — заинтересовался келарь.

В Троице-Сергиевой лавре раненых оттаскивали в сторону. Если повезет — подойдет лекарь. Те, кто мог выжить, справлялись сами, с Божьей помощью, нет — не судьба… Окровавленную культю обсыпали порохом и поджигали или мазали горячей смолой. От такого лечения нередко умирали на месте.

Лекарь нагнулся и вытащил из сена сундучок. Раскрыл и принялся рассказывать, увлеченно потрясая инструментами:

— Вот, брат воевода, этим ножом только простые разрезы делать, чтобы ранку расширить, если пуля застряла али осколок, — показал прямой ножичек и, убрав его, вытащил небольшие клещи: — Ранку расширим, а пулю энтими щипцами захвачу! А потом края зашить надо. Простая игла не пойдет, тут особые нужны, вон такие! — горделиво продемонстрировал две кривые иголки.

Продолжая болтать, горбун раскладывал на столе ножи — прямые и кривые, клещи, короткую пилу, маленький ломик-гвоздодер. Что-то там еще звякало…

— Да, брат… Запасливый ты… — протянул Палицын.

— Иной знахарь повязку наложит али веревкой рану перетянет, а толку-то? — пренебрежительно фыркнул лекарь. — Ежели рана большая, так кровь никакой повязкой не остановишь — вся вытечет. А туго перетянуть, Антонов огонь кинется. Резать надо! Без руки, без ноги, а жить можно. Вишь — пила специальная есть…

— А кости резать, не помрет увечный-то?

— Не, не должен, — жизнерадостно сказал лекарь. — Я ему вначале настоечки дам выпить. Водочка хорошо обезболивает, если внутрь принять. Ну, в крайнем-то случае можно и… — вытащил монах деревянную кувалду, похожую на ту, которой бьют морского зверя.

— Молодец, брат Андриан, — похвалил Авраамий в очередной раз и решил не задерживаться: — Бог тебе в помощь, пойду я.

— Подожди, брат-воевода, — засуетился горбун. — Я тебе еще стол покажу! Тута я ремни приделал, чтобы привязывать…

Палицын выскочил. Лекарь — молодец, но болтун изрядный. Слушать его — не переслушать. Когда Авраамий проходил через двор, к нему подбежал послушник:

— Отец Авраамий, тебя отец настоятель искал, велел, чтобы ты к нему тотчас же шел.

В настоятельской келии все было так, как при покойном отце Антонии. Разве что на столе, поверх бумаг, лежал огромный пистолет…

— Садись, брат, — радушно предложил настоятель и, заметив, что гость с удивлением смотрит на оружие, с усмешкой пояснил: — Зашел намедни в оружейную палату, а там два мниха лаются, один у другого оружие отбирает. Добро бы из-за мушкета или из-за пищали. В кого они из пистоля-то собирались палить? Если до свеев, так и пуля не долетит. Ну, я у них пистоль-то и забрал.

— Зачем звал, отец игумен?

— Спешишь куда? Или без тебя не сделают?

— Хотел мужикам показать, куда срубы ставить.

— А срубы-то зачем? — заинтересовался настоятель. — Я ведь давеча, когда ты Егорке про них говорил, запомнил, да спросить недосуг — на кой они? Ты ж и так почти все ворота камнями велел заложить. Я мыслю — как свеи придут, то остальные надобно щебнем забить. Куда тебе срубы?

— Нет, отец игумен, — помотал головой Авраамий. — Все ворота закладывать нельзя. Думаю, Архангельские врата с Никольскими оставить, да те, что под надвратной церковью. Мы тогда во все стороны вылазки делать сможем. А срубы для того, чтобы свеи, когда на штурм пойдут, петарду не прицепили. Проход между срубом и стеной небольшой будет, чтобы один человек пройти сумел. Ну, если мы вылазку будем делать, так свеи не сразу увидят… А там, где щебенкой забиты, тоже срубы поставим.

— Чтобы головы ломали, где настоящие врата, а где — нет, — улыбнулся настоятель и добавил: — Хотел тебе еще одни ворота показать, тайные.

— А я уж обидеться хотел. Думал — не доверяет мне игумен, секретный ход не хочет показывать.

— Эка, обидеться он хотел… — протянул отец Иринарх. — На обиженных воду возят! Погоди-ка, — спохватился настоятель. — Откуда про тайный ход знаешь?

— Везде хоть какой-то тайный ход есть. Где — лаз под стеной, а где — шахта подземная.

— А скажи-ка, брат, на Соловках, где бы ты тайный ход стал строить? — прищурился игумен.

Палицын, слегка призадумавшись, пожал плечами:

— С севера неудобно, камень сплошной. Ежели к Святому озеру или к заливу вести — водой заливать будет. Сподручнее с юга, из Сушильной башни. Там и копать легче, да и вылазку башня прикроет… А еще земля там просела.

— Ну и ну, — развел руками игумен. — Тебе, брат-воевода, лазутчиком быть…

— А толку-то? Входы-выходы можно до морковкина заговенья искать…

— Покажу, — пообещал игумен. — Прямо сейчас и пойдем. Чего время-то терять?

В нижнем ярусе Сушильной башни, где стрельцы обустроили караулку, был еще один ход. Отомкнув дверь, игумен зажег факел и кивнул Авраамию — пошли, мол. За дверью оказалась лестница из трех каменных ступенек, а внизу — еще одна дверь, с окошечком, закрытым изнутри.

— Тут вот ход тайный и начинается, — кивнул игумен на дверь и постучал посохом в ставень: — Отец Илларион, это я, Иринарх. Ставень-то отомкни.

Доска откинулась, и показался куколь, расшитый черепом и костями, под которым не было видно ни лица, ни даже бороды.

— Глядь, отец Илларион, сие есть брат Авраамий. Коли нужда будет, ход тайный ему откроешь.

Куколь наклонился в кивке, оконце захлопнулось, а отец настоятель, как показалось Авраамию, с некой потаенной завистью посмотрел на ставень…

Уже выйдя из башни, Авраамий задумчиво сказал:

— Вот, значит, где Ивашка Болотников обитает…

— Как же ты его в темноте да под схимой рассмотреть сумел? — удивился настоятель.

— Да я и не рассматривал, — пожал плечами Авраамий. — Я же его не видел ни разу. Слышал, что царь Шуйский Болотникова в Каргополь отправил, а там воевода приказал Ивашке глаза выколоть да в прорубь спустить… Стало быть, никто Ивашку не казнил… А я думал — чего ж Сушильную башню иной раз Головленковской зовут? Теперь понял. У Болотникова кличка была — Головленко, что казаки дали. Вон, значит, как…

— Нет, брат Авраамий, тебе бы точно лазутчиком быть! А башню, ее и Сушильной зовут, потому как сети тут сушим, и Головленковской. Он же, почитай, первым был, кого велено в узилище держать. Ну и сидел там, где караулка у стрельцов. Года три отсидел, приболел шибко, помирать собрался. Исповедался, причастился, последнюю волю попросил выполнить — смерть хотел мнихом принять. Ну, как не исполнить? А он возьми, да выживи… Ну а как выжил, в схимники пошел… Попросил, чтобы в башне его оставили. Решили — пущай в притворе сидит, потайной ход стережет…

В утро Светлой седмицы, когда хор выводил «Христос воскресе из мертвых…», в Спасо-Преображенский собор ворвался мужик в коротком кожаном кафтане и войлочной шапке с назатыльником. Торопливо сдернув шапку, наспех перекрестившись, рыбак углядел Палицына, смиренно стоящего по правую руку от клироса.

— Воевода, свеи пришли! — прошептал помор.

От шепота иеродиакон выронил кадило, миряне запереглядывались, а хор сбился. Авраамий, ухватив мужика за рукав, торопливо вытянул его из храма, сердито прошипев в ухо:

— Чего орешь, дурень?

— Так ведь свеи пришли, — озадаченно повторил помор.

— Молодец, углядел. А чего орать-то в храме? Молебен идет, чего людей гоношить? Тишком бы подошел… Ну, сказывай толком — сколько кораблей?

— Мы с ночи за сельдью ходили. А тут — корабли свейские, штук семь, а с ними лодки мелкие, много. Автомоныч крикнул, чтобы я на Соловки шел.

— А сам-то он где? — забеспокоился Авраамий.

— Свеи, как нас увидели, паруса подняли, наперерез рванули. Он из самопала пальнул, чтоб ворогов отвлечь… Может, в плен попал, а может… — горестно вздохнул рыбак и, заглянув в глаза келаря, пытливо спросил: — Че дальше-то делать, отец воевода?

— А что договаривались делать, то и делайте, — пожал плечами Палицын. — Ты же вместе с Автомоновым был, когда разговор вели… Вот и ступай, с Богом!

Успев по дороге отдать с десяток приказов, Палицын вышел на площадку звонницы, где околачивалось несколько стрельцов, всматривающихся вдаль. Увидев инока, бездельники торопливо убежали — после Суда Божьего стрельцы крепко зауважали старого монаха. Одно дело знать, что старец Лавру отстоял, о которой все слышали, но не видели, и совсем другое узреть, как старец «приголубил» посохом грозного воеводу!

Скоро на площадку поднялись Мансуров и Беседнов. Сообщив, что все распоряжения выполнены, встали рядом. Чуть помешкав (службу-то надо заканчивать!), прибыл отец настоятель.

— Явились, — глухо сказал отец Иринарх, считая паруса. — Пять штук…

— Больше должно быть, — сообщил Палицын. — Рыбак сказал, семь видели, да еще и лодки…

В обитель, со всех семи ворот, тонкой струйкой вливались крестьяне, бросавшие жилье. Коров и овец угоняли в лес. Бабы плакали, мужики зверели, не стесняясь материться в стенах. Когда поток иссяк, из ворот вышли «осадные люди» (особый отряд из монастырских слуг) и принялись ставить срубы.

— С севом-то не успели, — вздохнул игумен. — Коли неделю-другую промедлим, без зерна останемся.

— Совсем? — удивился Авраамий, памятуя о монастырских запасах.

— Ну, совсем — не совсем, прокормимся, да и семена останутся. Хотя не велик урожай-то на островах. Рожь, да репа…

Елизарий Денисович кашлянул, привлекая внимание старцев:

— Отцы воеводы, свеи шлюпку спустили, под белым флагом…

— Никак, посольство? — встрепенулся Палицын, не успев удивиться диковинному обращению.

— Ну, как же без него? — усмехнулся настоятель. — Думают — вдруг-де новый игумен под руку к королю пойдет. Ну, как дети… — Покачав головой, настоятель кивнул: — Ну, брат воевода, пошли, свеев послушаем.

— Э, нет, отец настоятель! Не отпущу я вас, вдвоем-то! — возмутился стрелецкий голова Беседнов. — Мало ли, что свеи удумают — вас захватят да потребуют ворота открыть. А мы-то че делать будем? Как хотите, но два десятка стрельцов дам. И Ондрюшку Леонтьева пошлю. Он хоть и болтун, но парень надежный.

Выйдя на волю, старцы дождались, пока из ворот не выберутся ратные.

— Тут будем ждать или на берег пройдем? — поинтересовался Авраамий.

— Не гости они званые, чтобы навстречу идти, — отозвался игумен. — Им нужно — пускай сами и идут! А чего там горит-то? — приложив ладонь к глазам, всмотрелся настоятель.

— Починки горят, — сообщил Авраамий. — Я мужикам велел — как уходить будут, дома и дворы пожечь. Ну, на всякий случай, стрельцов отправил, чтобы присмотрели.

— А почто дворы-то палить? — хмуро поинтересовался игумен.

— Чтобы свеям не досталось, — пояснил келарь. — Зерно да скот вывезли, а что не смогли — велено в ямы попрятать. Оставят хоромы, свеи все тайники отыщут. А под пеплом да под бревнами горелыми — не сыскать. Да и сами бревна при осаде на что-нить годны. Срубы разберут, напротив обители сложат, вместо Гуляй-города. А так — шиш с маслом!

— Эх, брат Авраамий, слушаю я тебя — боязно, — задумчиво проговорил настоятель. — И прав ты вроде, а все равно — мороз по коже…

— Так и у меня, отче, мороз, — признался Палицын. — Еще хорошо, что народу там немного, уйти успели…

— А коли бы не ушли? — посмотрел игумен в глаза Авраамия.

— Пожег бы, — ответил келарь, не отводя взгляда. — Иной раз, чтобы большому войску спастись, нужно малым пожертвовать. Война.

— Война… — глухо выдохнул настоятель, но более ничего не сказал.

У причала, уткнувшись в бревна, стояли две шлюпки. Над одной развевался белый флаг, а над другой реял королевский штандарт — синий, с желтым крестом, украшенный черным двуглавым орлом.

— Быстро они орла нашего себе прицепили… — покачал головой настоятель.

— Ниче, отцепим, — пообещал пятидесятник Леонтьев — молодой, но уже с легкой сединой на висках.

Рослый швед, украшенный золотым нагрудником с королевскими львами и офицерским шарфом, начальственно рыкнул, и к обители двинулись парламентеры. Впереди шел матрос с белым флагом. За ним — барабанщик, следом — усатый верзила с королевским штандартом. Замыкали шествие пять солдат, в стальных панцирях и касках, с мушкетами на плечах. Последним горделиво выступал человек русского обличья — в долгополом кафтане и с бородой. Толмач (а кто это еще мог быть?) пытался попасть в такт, но получалось у него нелепо.

— Красиво идут, черти! — завистливо сказал Леонтьев и спохватился: — Прости, отец игумен, случайно вырвалось.

Отец Иринарх, неодобрительно посмотрев на сквернослова, промолчал, а пятидесятник облегченно выдохнул — коли игумен сразу не взгрел, больше к этому возвращаться не будет.

— Ондрюшка, ты на мушкеты глянь. Нравятся? — поинтересовался Авраамий.

— Ндравятся, — вздохнул стрелец. — Их, поди, на посошки ставить не надо.

— Во-во, — кивнул брат-воевода. — Видывал я такие. С руки можно бить, а доспех прошибет насквозь. И стреляют не на пятьдесят шагов, как наши пищали, а на все сто. Надо стрельцов упредить, чтобы знали.

— Упрежу, — пообещал Леонтьев и мечтательно добавил: — Раздобыть бы штук пяток да рассмотреть хорошенько. Может, у нас такие делать научатся. Как, отец настоятель, сумеют кузнецы мушкеты делать?

— Эх ты, балабол, — беззлобно осадил его Авраамий. — Ты их заполучи вначале.

— Отец воевода, ты только прикажи! — оживился стрелец, переглядываясь со своими людьми.

— Нельзя. Под белым флагом идут, — вздохнул Палицын. — Да и не сделают наши кузнецы таких ружей. Тут сталь нужна добрая, а не железо.

— А на панцирях что за сумочки висят? — допытывался стрелец.

— Сумки патронные. Порох, чтобы каждый раз не отмерять, в бумажку заворачивают. Удобно!

— Надо бы перенять, — задумчиво сказал Леонтьев, потрогав собственную пороховницу из бычьего рога и сумочку с пулями. — Отец настоятель, бумагу дашь?

— Дам, — пообещал настоятель.

— Ага, — кивнул стрелец и стал размышлять вслух: — А ведь пулю-то тоже можно в бумажку завернуть. Будет фунтик — порох и пуля. Раз — и в ствол! Как думаешь, отец воевода?

Авраамий покачал головой:

— Если бумага плотная, то ее не сразу прожжешь. Немцы перед выстрелом бумажку скусывают, а порох в ствол засыпают.

— Жалко, — огорчился Леонтьев. — Надо бы такое придумать, чтобы пуля и порох вместе были…

— Разболтались, сороки. Вот вернемся в обитель — спорьте, сколько влезет, а пока помолчите! — повысил голос отец игумен, от чего и пятидесятник, и келарь притихли, как расшалившиеся детишки под окриком учителя.

Когда расстояние сократилось до пяти шагов, барабан смолк и вперед вышел старший офицер. Презрительно посмотрев на московитов, расправил усы и, вытащив из-под кирасы свиток, принялся монотонно читать — словно лаять! Закончив, торжественно свернул грамоту и уставился на монахов. Те лишь пожимали плечами. Кое-что было понятно — «Соловки», «рекс», «деус», а остальное…

— Прежний-то король по-нашему писал. Никак, у нынешнего толмачей путевых нет. Бедняга, — пожалел отец Иринарх короля Швеции.

— Его Феличестфо Густаф Атольф Фтарой, счытает, што еко поттанные далжны знать язык конунгарден Швереден, — неожиданно заявил офицер.

— Ишь, по-нашему бает, — обрадовался игумен. — К нам и голландцы приходят, и датчане, и англичане с франками. Где уж тут все языки-то постичь? Раз уж вы к нам явились — по-нашему говорите.

Офицер напыжился еще больше и щелкнул пальцами. Тотчас из задних рядов прибежал мужик в русском кафтане. Закатив глаза, толмач начал витийствовать:

— Его Величество, король Шведский, герцог Гольдштейнский, царь и государь великий Новгородский и Всея Руси, князь Ингерманландский, повелевает архимандриту Соловецкому сдать ключи от ворот, пороховые погреба и пушки губернатору Соловецкого лена Энкварту и беспрепятственно пропустить в монастырь шведских солдат. Оные воины разместятся в кордегардии, дабы оказать помощь инокам и местному населению. Стрельцам, размещенным в обители, следует принести присягу на верность Его Величеству и продолжать службу.

— Ну, что ни слово — ругательство! Нет бы сказать попросту — казарма, а то — кордегардия… — вздохнул настоятель. — Ингер… Инмерманландия… Так бы и говорил — Ижора… Лен соловецкий… Он где лен-то у нас видел? Не сеем мы льна…

— Не лен, а лен, — пояснил толмач, не заметив издевки. — У свеев так уезды называют. В Ингремандландии… тьфу, Индгерман… Ингерманландии, пять ленов — Ямский, Копорский, Нотебургский, Ивангородский и Соловецкий. Соловецкий — обер-лен, потому в нем комендантом целый полковник будет!

— Вона… — протянул игумен. — Целый полковник? Стало быть, полк тут размещать хотят? Они, чай, схизматики — лютеране. Что же им в православной обители делать? Палатки пусть на берегу ставят, водой там, чем-нить еще запасаются — и до свидания!

Толмач, хоть и с запинкой, перевел слова настоятеля офицеру. Тот, усмехнувшись еще презрительнее, ответил что-то на свейском, а потом добавил по-русски:

— Ми, есть, бутем, фас зашшышат оут поляк унд ингленд.

— Ну, спасибо, — насмешливо произнес настоятель. — Перетолмачь, что как-нибудь сами управимся. А схизматики в святой обители не нужны!

Выслушав перевод, Энкварт, покраснев лицом, процедил несколько слов.

— Герр полковник говорит, что если вы не впустите гарнизон, то ваши действия будут считаться изменой. Герр полковник имеет право вершить над вами суд, как над изменниками, — сообщил толмач, слащаво улыбаясь.

— С каких это пор свейский король нам законным государем стал? — поинтересовался отец Иринарх. — Расскажи-ка…

— Короля Густава собор всей русской земли царем избрал! — улыбаясь во всю пасть, сказал толмач. — А вы тут сидите, как медведи в берлоге, ничего не знаете.

— Чудно… — пожал плечами игумен. — Царя выбрали, а нас о том не известили. Ни грамоты не прислали, ни присяги.

Толмач озабоченно перевел фразу полковнику. Тот выслушал, закивал, а потом важно сообщил:

— Я упалнамоччен принять от фас присягу на ферность каролю Шведерен и русскаму цару Густафу!

Отец Иринарх с сожалением посмотрел на свеев:

— Я ведь нового ничего не скажу. О том еще отец Антоний писал — короля свейского мы русским царем не признаем, свеев в обитель не пустим.

Игумен развернулся и пошел прочь. Энкварт, проводив взглядом спину настоятеля, гаркнул на солдат. Под звуки барабана отряд ушел обратно, к шлюпкам. Отставший толмач жалостливо посмотрел на земляков.

— Эх, зря вы так, — с убеждением в правоте сказал переводчик. — У короля-то порядок! Пошли бы под королевскую-то руку, глядишь — жили бы себе, поживали… Свеи — это вам не ляхи с литвинами. Обитель возьмут да вас на стенах и перевешают.

— Ладно пугать-то, — пренебрежительно хмыкнул Авраамий. — Скажи-ка лучше, что вы с рыбаками сделали, которых давеча в плен захватили?

— Допросили да за борт кинули. Не хотели, вишь, чтобы их споймали. Так где сраному кочу от настоящего корабля уйти!

— Ах ты курва свейская! — вскипел Леонтьев, пытаясь схватить Иуду за горло, но тот вывернулся.

Отбежав на безопасное расстояние, толмач показал кукиш, выматерился и метнулся догонять хозяев.

Свеи, дошагав до причала, рассаживались в лодки. Полковник, взяв у солдата белый флаг, бросил его на землю и, наступив на символ мира сапогом, погрозил кулаком монастырю, выкрикнув что-то непонятное, но обидное для русских.

Авраамий вроде бы отвернулся, но искоса посматривал на стрельцов. Увидев, что Леонтьев схватил пищаль, подскочил к мужику и, нажав на плечо, прижал к земле:

— Дурак, тут шагов семьдесят будет. Их не зацепишь, а они нас достанут.

— Отпусти, отец воевода, больно… — зашипел пятидесятник.

Потирая плечо, Ондрюшка восхищенно посмотрел на монаха:

— Ну, отец воевода, силен ты! Я то, дурень, над Лихаревым хохотал… Не хотел бы я с тобой в рукопашную встрять…

— Ну, сыне, какие твои годы… Тебе тридцать-то есть?

— В прошлом году двадцать исполнилось, — смущенно ответил Ондрюшка.

— Ишь ты, — покачал головой инок. — Двадцать, а уже пятидесятник и виски седые… Глядишь, к тридцати-то годам стрелецким головой, а то и тысячником станешь.

Авраамий не стал говорить, что он сам в восемнадцать лет получил от государя чин стольника не за красивые глазки, а за взятие рыцарского замка в Ливонской войне…

Корабельные пушки палили, разворачивались и, повернув другой борт, палили опять. Соловецкие пушкари, томившиеся бездельем, давно порывались открыть ответный огонь, но брат воевода строго-настрого запретил переводить зря огненное зелье. Собрав ратных начальников, Палицын говорил:

— Порох да ядра расстреляем, а попасть — не попадем. Добро, коли одно долетит. Только ворон насмешим. Десятникам накажите — по свеям из пушек не палить, порох беречь. Кто приказа не исполнит… — задумался Палицын, — того в батоги бить. Для первого раза — десять…

Свеи обстреливали стены еще дня два. Чугунные ядра, что проламывают борта галеонов, пронзают насквозь каракки и каравеллы, с единого выстрела топят баркасы, не долетали до обители, а достигшие, отлетали от стен, ровно горох… Один из кораблей, что, увлекшись, попытался подойти ближе, сел на мель, и его пришлось опутывать канатами и стягивать на глубокое место.

Стрельцы, крестьяне и мнихи, стоящие на стенах, только посмеивались. Наконец-то свеи угомонились. Уставшие за день пушкари и притомившиеся пушки спали, не мешая спать осажденным. Впервые за несколько дней иноки смогли спокойно провести Всенощное бдение и даже Крестный ход. Братии, во главе с настоятелем, пришлось протискиваться в живом коридоре. Из-за шума и многолюдства не сразу расслышали крики караульных…

Штурм начался с двух сторон. Из леса выдвигались колонны, несшие над головами огромные штурмовые лестницы. Когда супостаты приблизились, заговорили монастырские пушки, прорежая в наступавших дыры. Но свеи были упрямы — на место убитых и раненых вставали другие, лестницы, выпавшие из мертвых рук, подхватывали руки живых…

Авраамий, переходя по стене от одного участка к другому, матерился и уговаривал мужиков не высовываться и стоять не прямо на виду, а боком, чтобы мушкетерам было труднее целиться.

— Мать твою, куда лезешь! — орал брат воевода, оттаскивая от бойницы очередного дурака, позабыв, что сквернословить — грех, а духовной особе — грех вдвойне.

Но как ни старался келарь, то тут, то там, раздавались стоны и предсмертные всхлипывания. Хоть ты кол на голове теши, но пока рядом не убьют товарища да не искалечат двух-трех, уму-разуму не научишься. Скверный опыт, но когда учишься выживать, то по-другому — никак… Когда защищали Лавру, самые большие потери были в первые дни, пока не научились воевать.

Авраамий в который раз удивился прозорливости покойного брата Трифона, что обустроил башни не вровень со стенами, а выдвинул их вперед. Ядра, пущенные из пушек Никольской и Корожской башен, сметали вдоль стены свеев, ломали штурмовые лестницы, а северо-запад надежно перекрывал огонь из Успенской твердыни. Затинные пищали выбивали нагловатых мушкетеров, надеявшихся безнаказанно убивать защитников.

Штурм выдохся. Со стороны причала раздался рев трубы, скомандовавшей отход. Свеи уходили достойно, но убитых и раненых оставили на месте, потому Авраамий велел ждать…

Не прошло и часа, как свеи начали новый штурм. На сей раз атака пришлась лишь с одной, с северной стороны. Видимо, решили взять числом. Супостатов было столько, что пушкари Никольской и Корожской башен не успевали перезаряжать орудия, чтобы расчищать стены от лестниц. Но до рукопашной схватки не дошло — «обошлись» камнями и бревнами. А когда полился горячий вар, свеи отступили. Опять около стены лежали убитые и стонали раненые, которых никто не спешил убирать…

— Чего это они? — удивленно спросил Мансуров у Палицына, кивая на брошенные тела.

— Да кто их знает… — недоумевал и Авраамий. — Может, думают, что мы их убирать будем? А может, опять на штурм собираются…

От нечего делать стрельцы принялись считать лежавших супостатов. Кто-то насчитал триста, кто — целых четыреста. Прикинув собственные потери, инок-воевода расстроился. Получалось, что если в первый штурм потеряли тридцать (десять убитых и двадцать раненых), да во второй — десять да тридцать, то всего — семь десятков. По мысли келаря — много! Коли ты в крепости сидишь, брать за каждого убитого и раненого не меньше десятка ворогов. А тут, один на пятерых.

Третий штурм случился под вечер. Теперь наступали со всех сторон. Даже от Святого озера, где и места-то не было. Казалось, сама земля и трава вокруг обители почернела от доспехов, а потом окрасилась кровью. Пушкари палили в упор, а свеи все лезли и лезли. Кое-кому удалось даже дойти до самого верха. Но, слава богу, не оплошали — отбились. Теперь супостаты отступали, не дожидаясь сигнала.

Ночью прибыли парламентеры. Молодой офицер с перевязанной головой, пряча глаза, попросил перемирия, чтобы собрать убитых и раненых.

Тела уносили долго. С ранеными еще ладно — клали людей на носилки и тащили, а с мертвыми мешкали. Обычно, после боя старались все сделать побыстрее, чтобы самим отдохнуть, а тут… Келарь уже подумал, что свеи потихоньку мародерствуют. Не надеясь на собственное зрение, спросил у настоятеля:

— Отец Иринарх, чего они там возятся-то? Трупы обирают?

— Не видно, — покачал тот куколем. — Вроде в карманах не шарят. Но возятся, ровно бабы беременные…

— Чего-то тут не то! — решил Авраамий и пошел вниз. Забирая попавшихся на глаза стрельцов, почти бегом помчался к Никольским воротам. Почему туда, брат воевода объяснить бы не смог. Чутье, что ли, подсказало? Но — вовремя! В узком и длинном проеме между стеной и срубом двое стрельцов изо всех сил отмахивались бердышами от клинков свеев. Вот, один упал, второй оступился… Но подоспевшие ратники во главе с келарем оттеснили супостата от ворот и закрыли тяжелые створки.

Разбираясь, что произошло, Палицын выяснил, что послушники с поварни, решили, что раз наступило перемирие, то можно открыть врата и сходить на озеро. Уж чего там они собрались делать — непонятно, но свеи только этого и ждали. И, не окажись перед вратами сруба, свеи бы ворвались в обитель…

Переведя дух и смахнув пот, Авраамий пошел на Никольскую башню — хотелось глянуть в глаза тем, кто проворонил шведа! Но подниматься не пришлось. У подошвы встретили виноватые пушкари.

— Не могли мы палить, отец воевода, — виновато сказал старший. — Тут, окромя свеев еще и братия была. Стрельнули бы, своих перебили…

— Где начальник над башней? — спросил Авраамий, вспоминая, что раньше эту должность исправлял Мансуров, а сейчас Лихарев.

— Воевода отдыхает, — доложил старший пушкарь. — Устал после боев.

— Тебя как звать?

— Осип я, Пантелев, — ответил озадаченный пушкарь.

— Вот ты, Осип, теперь и будешь старшим. Понял?

— А как же Максим Васильич? — удивился мужик еще больше.

— Вот это не твоя печаль. Понимаешь, за что воеводу с начальства сняли?

— Чего непонятного-то? — хмыкнул Осип, сразу ставший значительнее, чем был. — Допустил он, что братия ворота без его ведома открыла.

— Правильно, — кивнул Палицын. — Еще, Осип, раз ты старший теперь, запомни крепко-накрепко — врата открывать лишь с моего ведома, понял? А еще скажу… Коли такое увидишь — стреляй, не раздумывая — в своих и в чужих…

Утром в заливе бросили якоря еще два галеона, загруженные едва ли не по ватерлинию. До самого вечера к берегу и обратно сновали шлюпки, перевозя мортиры, ядра и мешки с порохом.

Всю ночь и весь день матросы устанавливали осадные орудия, окружая их турами — высокими корзинами без дна, забитыми щебнем. Когда со стороны залива выросло десять батарей, мортиры начали басовитую перекличку…

Королевские артиллеристы поражали деловитостью и скоростью. Вроде только-только прозвучал выстрел, а прислуга уже банит ствол, поливает водой (ну, где тут уксуса-то напасешься?), засыпает порох и вкатывает ядро, завернутое в холстину. Главный бомбардир тыкает запальником и, не дожидаясь, пока вспыхнет порох, падает в окопчик. Выстрел и… очередное ядро, долетая до стены, раскалывается на куски…

Свеи были хорошими артиллеристами, но даже они не смогли спорить с валунами, из которых сложены стены обители — толку от обстрела не было никакого, но грохот мешал братии творить молитвы, а бабы жаловались, что овцы блеют, а коровы перестают доиться.

Испортив десятка три ядер, свеи принялись сосредоточенно выцеливать сруб у Святых ворот. Сосновые бревна подались не сразу. Когда же пробили первую брешь, среди артиллеристов раздался победный вой, сменившийся воплями разочарования — из дыры посыпался камень… Но поорав, артиллеристы снова принялись за дело. Пожалуй, если так пойдет, ядра пробьют-таки щебень и выломают ворота…

Воеводы просились на вылазку, но Авраамий медлил и разрешения не давал. Приказал лишь, чтобы Мансуров держал около ворот отряд, готовый хоть к бою внутри стен, хоть — к вылазке.

Ночью, когда все, кроме часовых на стенах да вахтенных на кораблях, спали, со стороны моря донеслись выстрелы, крики и шум. Один за другим вспыхивали сполохи, словно Северное сияние! От взрывов вдоль моря поднялись волны, а ветер едва не сваливал с ног караульных…

Настоятель и Авраамий, с усилием держась за перила, считали языки пламени, которыми расцвело море…

— Поморы это… — Посмотрев в недоуменные глаза игумена, Авраамий пояснил: — Мы, с Автомоном, Царствие ему Небесное, решили — коли туго придется, брандеры делать… Ну, брандеры — это…

— Да знаю я, что за брандеры такие, — отмахнулся отец игумен и перекрестился: — Господи, они ж на верную смерть пошли…

— Может, доплыл кто… — неуверенно сказал келарь.

— Нам-то почему не сказал? — сурово спросил игумен.

— Если бы сказал, так ты бы и не отпустил. Верно?

— Верно, — согласился настоятель. — Потому не отпустил бы, что на самоубийство похоже. А самоубийство, брат Авраамий, сам знаешь — грех великий…

— Может, и грех, — кивнул Палицын. — Только, отец игумен, если и есть грех — мой он. Я поморов на смерть отправил. А теперь вот Петьку Мансурова на вылазку отправлю…

Всю ночь около залива шел бой. Свеи-артиллеристы и те, кому удалось выплыть со взорванных кораблей, дрались отчаянно. Терять им было нечего. Авраамию еще дважды пришлось посылать отряды. Но к утру все было кончено. Берег около батарей был завален трупами, а на волнах остались лишь обугленные и еще чадящие остовы галеонов. Оставшиеся в живых свеи сдавались в плен…

На монастырском кладбище прибавилось могил. Стрельцов, поморов и монахов хоронили по пять тел в одной яме. Выкопать на каждого — пятьсот с лишних могил было бы не под силу. Отдельно положили лишь Петра Мансурова — по левую руку от князя Пожарского. Правую сторону Авраамий оставил для себя.

Убитых свеев похоронили за оградой, в братской могиле. Отец игумен даже разрешил, чтобы пленные прочитали над мертвецами свои молитвы…

Дела и дороги

В верхней горнице, куда допускались лишь избранные, сидели трое — сам хозяин, городовой воевода Котов, стрелецкий голова Костромитинов и гость, князь Мезецкий. Четвертый — здоровенный черный кот, с белой грудкой, в разговоре участия не принимал, а просто дремал на столе, покрытом рыхлым гишпанским бархатом (по нынешним временам — ценность несусветная!).

Александр Яковлевич, за последнее время зело огрузневший, устало потер левую половину груди, поморщился и сказал, пряча глаза:

— Ты, князь Даниил — хошь обижайся на меня, хошь нет, но не разрешу я тебе в своем городе Земский собор проводить.

— А если я разрешения не спрошу? — спросил Мезецкий.

— Воевать будешь? — сузил глаза Котов.

— Сроду такого не было, чтобы Мезецкие со своими городами воевали, — слегка надменно проговорил князь. — Все больше — с татарами да с литовцами. Ну, изменники не в счет. Да и людей не хватит, чтобы с тобой воевать. Сам видел — сотня у меня, все про все.

— Это ты правильно сказал, не хватит, — с удовлетворением откинулся воевода на спинку резного кресла. — Да и народ у тебя, с бору по сосенке. Добро, коли половина порох нюхала…

— Если бы половина, перекрестился б от радости. Хорошо, коли с дюжину найду. Против твоих стрельцов и получаса не выстоят. Но чтобы город спалить, к ядреной матери, так и таких за глаза хватит… — Увидев, как напрягся воевода, усмехнулся и примирительно сказал: — Не боись, воевода Рыбнинский, не будет ничего худого… Потерпи, уйду я скоро.

— Так я, Данила Иванович, ни тебя, ни войско твое не гоню, — с облегчением проговорил Котов. — Живите, сколько влезет. Кормовые дам.

— Благодарствую, — хмыкнул князь. — Только, воевода, ты мне скажи… Не в Рыбнинске твоем, а все равно — бог даст, созову я Земский собор. Ну, сам не смогу — кто-нибудь другой… — поправился князь. — Выберут государя, сядет он на престол, возьмет в руки скипетр, державу, а потом призовет он тебя да и спросит — почему ты, сукин сын, Алексашка Котов, избранию моему помешать хотел? Где же ты был, когда меня на престол возводили?

— А я, окольничий, так отвечу, — с достоинством ответил воевода, — была-де дадена государем покойным, Борисом Федоровичем, мне в ведение Рыбная слобода, которую я городом сделал. И город сей — теперь один из самых богатых на Руси! Можешь на плаху меня отправить, а можешь наградить! Как-никак, целый город припас. А тебе, князь, вот что скажу — будет на Руси царь, буду ему служить верой и правдой. Ну а пока нет государя, буду свой город стеречь и оберегать. Вот тебе и весь мой сказ!

— Хитер ты воевода, ох хитер! И рыбку хочешь съесть, и в лодку сесть. Думаешь, в сторонке сможешь отсидеться?

— Ну, пока-то сижу, — пожал плечами Котов. — А что дальше — только Господь ведает…

— Это точно, — грустно улыбнулся Мезецкий. — Господь, он все ведает… А ты-то ведаешь, что из-за таких, как ты, Русь скоро на части растащат? Да что говорить — уже тащат!

— Э, Даниила Иванович… — протянул Александр Яковлевич. — Я-то не князь, не Рюрикович. Мне супротив тебя все равно, что кобелю супротив медведя. Только я в Думе не сидел и польского королевича на престол не звал…

— Как же так? Что ж такое-то творится? Бояре целого воеводу не слушают?! — с издевкой в голосе поинтересовался Мезецкий. — Ай-ай-ай… Может, пришел бы в думу Боярскую Алексашка, сын Котов, да и сказал — что ж это вы, бояре, мать вашу так?! Они, глядишь, послушались бы…

— Не юродствуй, князь, — насупился Котов. — Сам знаешь, о чем говорю.

— Знаю, — кивнул Мезецкий. — Не должен я перед тобой отчитываться, ну да ладно… И я, и дума Боярская, и сам патриарх думали — так лучше будет, если королевича польского на престол посадим. Задним-то умом все хороши. Ну, да что с тобой говорить, коли ты, окромя своего городишки, ни хрена не видишь…

— Да все я вижу! — не выдержав, стукнул кулаком воевода. Потревоженный кот, приподняв голову, открыл один глаз и недовольно мявкнул. Александр Яковлевич стушевался и успокаивающе погладил любимца: — Ну, не сердись…

— Кот-кот, а умный, все понимает, — усмехнулся помалкивающий до сих пор Костромитинов.

— А Котов, он что, дурак? — огрызнулся воевода. — Не понимает, что царь нужен?

— Ну, коли понимаешь, так чего же помочь не хочешь? — поинтересовался Леонтий.

— Да хочу я, хочу! — буркнул воевода, опять потерев грудь. — Только ты сам знаешь, что с городом будет, коли в Рыбнинске Земский собор заседать станет!

— Знаю, — вздохнул Костромитинов, подперев кулаком окладистую бороду. — На торгу поговаривают, что Рыбнинск скоро в осаду сядет. Меня уже спрашивали — а не пора ли съезжать? Земской собор прозаседает не день и не два. Добро, если за пару месяцев справятся. Против войска Рыбнинску не устоять.

— Ну, что же, господин воевода, Бог тебе судья… — приподнялся князь. — Спасибо за хлеб-соль…

— Подожди, князь Данила Иванович, — поднял бороду Костромитинов. — Тебе люди верные нужны?

— Да мне любые нужны. А верные — вот так… — чиркнул себя ребром ладони по горлу князь.

— Меня возьмешь?

— Возьму. Будешь у меня вторым воеводой.

— С чего такая честь, князь? — удивился Костромитинов.

— Моя бы воля — так я бы тебе сразу целый полк дал. Так где мне полк-то взять? Ну, бог даст — будет и полк, будет и войско. Я же не зря всю зиму и весну по городам ездил. Теперь вот место нужно выбрать для сбора. Тогда, Леонтий Силыч, полк и получишь!

— Эвон, — еще больше удивился Костромитинов. — Да ты, Даниил Иванович, меня и по отчеству знаешь?

— Эх, Леонтий Силыч, — улыбнулся князь. — Я ж помню, когда Рубца-Мосальского к реке прижимали, ты его знаменщика срубил и хоругвь отобрал. Помнится, Василь Иваныч тебе в награду золотую копейку пожаловал.

— Ну, наградил и наградил, — заскромничал Костромитинов. Но, чувствовалось, что напоминание о царской награде и обращение по имени-отчеству приятно старику.

— Да кто же тебя отпустит-то? — вмешался воевода. — Ты, Леонтий, меня вначале спросить должен, отпущу я тебя или нет. А я тебя не отпущу!

— А кто меня удержать сможет? Я ж не холоп кабальный, а столбовой дворянин, — усмехнулся Леонтий Силыч. — Грамоту закладную я тебе не писал. В любой миг уйти волен.

— Как же так, Левонтий? А город? — в растерянности пробормотал Котов.

— А что город? Яков, покойный, сказал бы — а хрен ли с ним сделается?! — пожал плечами Костромитинов. — Как со мной стоит, так и без меня устоит. Земского собора не будет, чего опасаться? Татей да конокрадов? Так с ними и без меня управятся. У тебя Никита Еропкин есть. Вот он вместо меня и будет.

Котов покачал головой и подошел к двери. Приоткрыв створку, громко крикнул:

— Есть там кто? Вина несите, заедок всяких! Живенько шевелитесь!

Вернувшись, воевода сел, хмуро обвел глазами гостей и, ухватив кота, положил его на колени. Поглаживая шелковистую шкурку, Александр Яковлевич посмотрел на Костромитинова и спросил:

— Тебе что, худо тут? Я тебя хоть раз обижал? Вон, дом новый отстроили — хоромы! Сын в стрелецких сотниках ходит…

— Было бы худо, так не служил бы. Только и ты пойми, Александр Яковлевич, мы, Костромитиновы, государю привыкли служить. Столбец мой с грамотами видел? Ну, жив буду, покажу. Первая грамотка еще Дмитрием Ивановичем Донским дадена. Пращур мой, Игнатий, вместе с княжеским наместником на Кострому был послан, там и имение получил, оттуда и фамилия родовая — Костромитиновы. Нам государи землю дают, а мы им служим. Вон, князь знает — Костромитиновы со своих поместий по два десятка боевых холопов выводили, да даточных людей до ста душ! А где теперь поместья-то мои? Нету! Будут теперь внуки-правнуки в стрельцах ходить? Деды-прадеды в гробу перевернутся.

— Эх, не было печали… — вздохнул Котов и, прислушавшись, положил кота обратно на стол, подскочил к двери и рявкнул: — Ну, мать вашу! Долго телиться будете?

В палату торопливо вбежала хозяйка, за ней — две холопки с подносами. Мешая друг другу, бабы суетливо расставляли кувшины, миски с заедками, посуду, поправляли что-то. Супруга, испуганно покосившись на хозяина, робко спросила:

— Батюшка, может, чего еще надоть?

Котов рыкнул. Почувствовав, что наступил тот редкий час, когда хозяину лучше не попадаться на глаза, бабы спешно выскочили. Холопка попыталась сгрести в охапку кота, но Тишка, не просыпаясь, вывернулся и отмахнулся лапой.

Кажется, из домочадцев кот был единственным, кто не боялся плохого настроения воеводы Котова. Проводив баб взглядом, Тишка приподнял голову, дернул ухом и потянулся когтем к пирогам. Жаль, лапа была коротковата, а вставать лень. Поведя усами в сторону Костромитинова, требовательно мяукнул. Леонтий виновато улыбнулся и, отломав кусок рыбника, протянул коту.

Снисходительно, словно оказывая великую милость, кот, хмыкнув, приподнялся и, выцарапав из теста рыбу, неспешно принялся за кушанье. Доев, стряхнул крошки с усатой морды, подумал и мявкнул на Мезецкого.

— Чего это он? — не понял князь.

— Рыбу, говорит, гони! — засмеялся Костромитинов.

Князь послушно взял кусочек и протянул коту. Слопав и не поблагодарив, Его Кошачья Милость принялся вылизывать шубку. Закончив умывание, широко зевнул и опять устроился спать, уютно укрывшись хвостом…

— Ишь, боярин какой! — одобрительно ухмыльнулся князь.

— А то… — гордо сказал воевода, разливая по чаркам зелено вино. Кажется, ему понравилось, что Мезецкий нашел общий язык с любимцем.

Первую чарку Александр Яковлевич выпил без тостов и чоканий. Поморщившись и заедая соленым огурцом, спросил:

— Ты, Данила Иванович, куда дальше-то думаешь ехать?

— Либо в Вологду, либо — в Устюг.

— Не ходи, — дожевав огурчик и разливая по новой, посоветовал Котов. — В Вологде сейчас англичане под боком, а воевода, князь Одоевский, трусоватый.

То, что Одоевский был трусоват, Мезецкий знал. Два года назад, когда один из отрядов ляхов подошел к городу, сбежал сразу, хотя город можно было и отстоять. Из-за трусости воеводы поляки захватили Вологду, ограбили и сожгли.

— Там сейчас архиепископ Силиверст за главного, — продолжил Котов. — Владыка толковый, но в годах уже. Ему бы с одной бедой разобраться. А до Устюга — выборщикам добираться долго… А скажи, князь Данила Иваныч, — хитро прищурился Котов, — в цари-то не тебя ли прочат? Как-никак, Рюрикович. И не голь перекатная ты. Вотчины, опять же…

Выпив, Мезецкий огладил усы, занюхал хлебцем и ответил:

— Конфискованы вотчины-то мои. Поляки теперь хозяйничают. Хорошо еще — успел зерно вывезти да кое-что из поклажи. А на царство я не пойду. Есть человек, кого мы на трон хотим возвести. Только не обессудь, не могу я сказать — кто это такой.

— Не доверяешь? — без обиды спросил воевода, пытаясь разлить еще по одной, и, обнаружив, что на чарке покоится кошачий хвост, чертыхнулся. Попытался забрать посуду, но кот взмахнул хвостом и уронил ее на пол…

— Тишка говорит — хватит! — засмеялся Мезецкий и почесал кота между ушей, на что тот басовито заурчал.

Воевода, ревниво посмотрев на кота, буркнул:

— Ишь, крендель… Хотя правильно говорит — еще весь день впереди. Ты когда уезжать-то собираешься, Данила Иванович?

— Завтра с утра и поедем. Проверю вначале, все ли купили, что велено. В Москве — ни пороха нет, ни хлеба. А в Рыбнинске — как до Смуты было. Все есть, лишь бы деньги были. У меня ж нынче — ни сотника, ни помощника. Все самому… Ежели Леонтий Силыч не передумал, так будет за помощника.

— Левонтий, а что у тебя за копеечка царская? — заинтересовался Котов.

Старый дворянин распахнул ворот рубахи и вытащил нательный крест, рядом с которым была прицеплена небольшая, с ноготь большого пальца, золотая чешуйка. — Ишь ты, — уважительно потрогал воевода награду. — Я бы на твоем месте ее на шапку пришил, чтобы все видели!

— Ну, чего кичиться-то… — снова заскромничал Костромитинов, убирая копеечку.

— Леонтий Силыч, тебе сколько времени на сборы надо? К утру успеешь? — спросил князь.

— К утру можно полк собрать, — усмехнулся Костромитинов, нашаривая шапку. — А мне чего? Конь у коновязи, штаны да сабля — завсегда при мне. Домой заскочу, сапоги переобую, епанчу походную да пищаль с патронташем возьму. Котомку с сухарями, сало копченое, да чесноку пяток головок старуха моя всегда наготове держит, привыкла. Ну, воевода, не поминай лихом… Ты уж, Александр Яковлевич, жену мою да сына пока со двора не сгоняй…

— Ты что, Леонтий? За что ты меня так? Не ждал я от тебя… — От лютой обиды у воеводы задрожал голос.

Поняв, что ляпнул не то, Костромитинов обнял Котова за плечи:

— Ну, прости. Не сердись на старика. Сам знаешь — брякнешь что-нибудь, не подумав, а потом жалеешь… Ну, хошь, на колени встану?

— Ладно, — отмахнулся воевода, стряхивая слезу, набежавшую от незаслуженного оскорбления: — Не икона я, чтобы передо мной на колени падать.

— Спасибо тебе, Александр Яковлевич, — встал Костромитинов и поклонился в пояс.

— Подожди, Леонтий, присядь. И ты, князь, не вскакивай пока… Ну-ка, друг мохнатый, ступай себе, мышей лови… — Взяв кота в охапку, воевода снял со стола любимца, опустил на пол да еще и подпихнул ногой.

Тишка негодующе муркнул, но спорить не стал — подняв хвост, царственно удалился. Подобрав чарку, воевода вытер ее рукавом, сдул шерсть и разлил остатки вина. Закусив, Александр Яковлевич изрек:

— Я чего спросить-то хотел, Данила Иваныч… Тебе сколько людей нужно?

— Нужно — десять тыщ. Для начала…

— Это куда тебе столько? — вскинул брови воевода. — Воевать собрался?

— У Сигизмунда тыщ десять пехоты да гусар столько же. Но, — вздохнул Мезецкий, — десять не прокормить. Думаю, к концу месяца тыщи две соберу.

— Сколько дать можем, а, Леонтий? — повернулся Котов к дворянину.

— Стрельцов — сотни две да дворян служилых, с сотню. Больше никак не получится, — прикинул Костромитинов. — Отдать больше, город ни с чем оставим…

— Ну, стало быть, две сотни стрельцов возьмешь. А дворян… Тех, кто сами с тобой пойдут, всех забирай. Что еще надо? Припас огненный, свинец, провизию, коней — все дам.

— Пушку бы еще, — попросил Мезецкий, решив, что пока дают, надо брать и просить еще… Чай, не для себя…

— Пушку… — задумался воевода, а потом махнул рукой: — Бери, хрен с ней! А, чего уж там — бери две. У меня все равно лишние. Могу еще деньжат подкинуть. Много не дам, но рубликов пятьсот подкину, на первое время хватит. Только, — вздел палец вверх Александр Яковлевич, — на деньги ты мне расписку напиши. Сам понимаешь — не свои деньги давать буду. Мне еще перед купцами ответ держать.

— Я тебе не расписку, а целую грамоту дам, с печатью Земского войска, — обрадовался Мезецкий.

— Если с печатью, так и всю тысячу дам, — кивнул воевода.

— Тебе бы, князь, к печати, да еще бы Кузьму Минина, — пошутил Леонтий.

— Печать есть, а Минина нет. Был мужичок похожий, да по дороге с ним хворь приключилась, помер. Хотел другого завести, да не стал. Решил — хватит самозванцев-то разводить.

— И правильно, — согласился Костромитинов. — В святом деле даже маленький обман — грех большой.

— Еще что скажу — ты, князь, в обитель поезжай, — посоветовал Котов. — Чтобы не шибко далеко была, но и не рядом. Можно — на Спасо-Каменный остров, а лучше — в Кирилло-Белозерский монастырь. Там и стены добрые, и игумен ляхов не жалует.

— В Кирилловский поеду, — решил князь и выжидательно посмотрел на воеводу: — Не подскажешь, как боярину Ивану Романову да Федору Шереметеву весточку дать?

— Как Романову? — опешил Костромитинов. — Ты что, князь Данила, не знаешь, что ли?

— А что? — насторожился Мезецкий.

— Так ведь убили обоих — и Романова, и Шереметева. Вроде затеяли они на Москве с ляхами биться, а потом бежали. Догнали их по дороге да убили… Ты чего, князь?

Мезецкий почувствовал, что сердце сжало, ровно медвежьей лапой. Если Романов убит — как же там Машки? Старшая и младшая…

— Воевода, девок покличь. Водички бы… — обеспокоенно проговорил Костромитинов.

— Ниче, — выдохнул Мезецкий, почувствовав, что боль вроде отошла. — Сомлел я что-то, — криво усмехнулся князь. — Устал… Водки плесните! Выпьем за упокой боярина Ивана Никитыча да боярина Федора Иваныча…

— Видно, крепко ты с боярами-то дружил… — сочувственно вздохнул Котов, поднимаясь с места и вытаскивая из иноземного шкапчика графин с водкой.

Выпив, Даниил Иванович немного успокоился и осторожно спросил:

— Вы, воеводы, больше ничего не слышали? Кто еще с боярами погиб?

— Может, кто и погиб, так про то неизвестно, — пожал плечами воевода. — Мы и про Романова с Шереметевым от ляхов прознали, что грамоту на город привезли. Холопы ихние по пьянке сболтнули. А ты про кого знать-то хотел? Может, поспрашиваем?

— Ладно, — махнул рукой Мезецкий, загоняя тяжкие думы о жене и дочери поглубже. Бог даст — все образуется. Нет — Его воля. Говорить о любимых с чужими людьми не хотелось.

— Напужал ты нас, князь Даниил Иваныч, — покачал головой Котов. — Мы уж не знали, что и думать…

— Да ничего, бывает, — рассудительно сказал Леонтий Силыч. — У меня вон тож, иной раз прихватит.

— Может, погодишь уезжать-то? — спросил воевода. — Побудешь с недельку, оклемаешься.

— Надобно ехать, — твердо сказал Мезецкий. — И так сколько времени зря потерял. Завтра же и поедем.

— Не успеем, — покачал головой Костромитинов. — Пока оружие соберем, провизию какую-нибудь, людей отберем — дня три, худым концом. А по нонешнему времени — целую неделю.

— Мыслю, не стоит всем сразу идти, — решил князь. — Возьму я с десяток холопов, а остальных Леонтий Силыч потом приведет.

— Не мало, с десяток? — усомнился Костромитинов. — У нас и разбойники шалят. А на Череповеси, где монастырь был, какой-то лях крепость поставил. Возьми хоть с полсотни.

— Хватит, — заверил князь. — От разбойников отмашемся, а с паном — что с десятком, что полсотней — воевать несподручно. Проскочим как-нибудь. Надо отца настоятеля предупредить. Ежели всей оравой пойдем — напугаем. Иноки, чего доброго, в осаду сядут.

Князь почувствовал, что его схватили сильные руки, другие — не такие сильные, но сноровистые, связали и бесцеремонно, как мешок с репой, бросили лицом вниз, на мокрую от утренней росы траву. Лежать было неудобно, но попытка перевернуться была жестоко пресечена…

— Лежи смирно, падеретина! — каркнул над ухом ломкий юношеский голос, подкрепив приказ пинками под ребра и ударом по голове…

Очнувшись, Мезецкий понял, что сидит привязанный спиной к дереву. Несмотря на боль, пересчитал людей. Девять… Десятый обнаружился неподалеку — лежал в нелепой для живого человека позе…

По биваку деловито расхаживали разбойного вида мужики, сосредоточенно увязывали в мешки добро, мерили новые сапоги и одобрительно похохатывали, подбирая оружие. Гриня, сидевший через пару человек от князя, длинно выругался и с досадой сказал:

— Думал же, не надо Проньку караульным с утра ставить, проспит…

— Думай лучше, как выкручиваться будем… — хмуро изрек Мезецкий.

Митька, самый молодой из холопов, грустно спросил:

— Это кто такие? Разбойники или ляхи?

— А есть разница, кто тебя резать будет? — отозвался Гриня.

— Так ить, православные, не душегубы какие… Может, поговорим с ними? — сказал парень без особой надежды.

— Да иди ты… — огрызнулся Гриня, а потом его чело слегка прояснилось: — А если мы им спляшем?

Мезецкий с опаской посмотрел на десятника — не тронулся ли головушкой Гринька, но потом сообразил…

К пленным подошли два разбойника. Первый — судя по нарядному кафтану и немецкому пистолету, заткнутому за пояс, атаман. Князь Даниил, глянув на ноги разбойника, только вздохнул, узнав свои сапоги.

Второй разбойник был страшен. Не лицо, а сплошной шрам с глазами…

— Ну, коли крещеные — молитесь, — подавляя зевоту, сказал первый. Обернувшись к подручному, равнодушно спросил: — Как мыслишь, Павло? Так утопить али прирежем вначале?

— Чего пачкаться? Кровишши будет, все перемажемся, — повел тот безгубым ртом. — Вон, камней-то сколько…

— Э, мужики, нельзя так! — заволновался Митька. — Не по-людски это, не по-христиански. Грех! Взять, да живых людей утопить…

Атаман без особой злости пнул парня в грудь.

— Молись, пока разрешают. Какой ты живой, коли щас утопят?

— Сволочь ты, — не выдержал Гриня.

— Ну и что? — пожал тот плечами. — Кто щас не сволочь? Ты? Ну, коли не сволочь — радуйся, что смерть быстро примешь. Утопленнику-то не больно — раз, и нет его. Сегодня вас утопят, а завтра нас.

— Спросил бы вначале — кто такие, куда едем… Видишь же, что не ляхи мы, не литвины, — не унимался Гриня, надеясь усовестить разбойников.

— Видим, что не ляхи. Стало быть — помрете быстро, без мук, — снова зевнул атаман. — А кто вы такие, нам все едино. В живых оставишь, так беды накличем. Вон, — кивнул на Мезецкого, — по одеже да по повадкам — чистый боярин. Выживет, рать приведет нас искать. Найти-то не найдет, но шума наделает. А нам шум не нужен.

— Подожди, — обратился Мезецкий к атаману. — Коли мы утопленниками будем, так это ж грех смертный… Все равно что самоубийство. Не хотите нас убивать, так давай, мы сами друг дружку порешим. А кто жив останется — вы прирежете.

— Ишь, умный какой, — хмыкнул атаман. Немного подумав и покосившись на Павла, сказал: — А что, пусть режут. Все забава…

— Князь Данила Иваныч, ты че удумал-то? — в ужасе спросил молодой. — Как же мы друг дружку резать-то будем?

— А так и будем, — сказал князь, пытаясь подмигнуть Грине. — Ты меня зарежешь, а я — тебя!

— О, да тут цельный князь! — обрадовался атаман. — Князь — жопой в грязь! Нукося, поглядим, как князь-боярин своих верных холопов резать будет. Похлеще скоморохов будет! Свистни-ка ребятушек, пусть потешатся.

— Чего тут забавиться-то? — буркнул Павел. — Ну, не хотят греха, так ладно, так и быть — перережу им глотки. Рассветет скоро, уходить пора…

— Успеем, — махнул рукой атаман, которому загорелось посмотреть.

— Смотри, Онцифир, как бы беды не было, — покачал головой мужик со шрамом, но послушно пошел.

— А может, мы перед смертью спляшем? — поинтересовался князь, глядя на атамана. — Есть у меня плясун — всех за пояс заткнет! Спляшешь, Гриня?

— Да запросто, Данила Иваныч! — весело отозвался десятник. — Чего ж, напоследок-то не сплясать? Дозволишь, Онцифир?

— Чего ж не дозволить? — засмеялся атаман, любовно оглаживая золотую шишечку на рукоятке пистолета. — Только ты нас совсем за дураков держишь? Думаешь, коли мы вам руки развяжем, на волю вырветесь? Попробуй. Далеко не убежишь…

К пленным подошли остальные разбойники, числом десятка два и все с огнестрельным оружием.

— Вон, ребятушки, седня праздник у нас, — весело заявил атаман. — Барахлишком разжились, да еще и цельного князя поймали. А князь-боярин хочет для народа приятное сделать, сплясать напоследок… Разрежьте-ка на князюшке веревку.

Мезецкий, потирая затекшие руки, встал, но, ухватившись за бок, упал на одно колено.

— Хреновый из меня нынче плясун. Вроде ребра поломаны… — сказал князь, морщась от боли.

— Щас все доломаю, — пообещал самый молодой и попытался пнуть князя.

— А ну, Фимка, не замай, — остановил его Павел. — Убить убивай, а не мучь…

— Чего ты брешешь-то, князь, — наклонился над Мезецким атаман. — Че там у тебя сломано-то?

— Не брешет он, — заступился за князя разбойник со шрамом. — Видел я, как Фимка его припечатал. Парень-то, как говорить начал, совсем олютовал…

— Ладно, — смилостивился атаман. — Пущай живет, пока… Кто там у нас плясать-то хотел? Энтот, что ли?

Гриня неспешно встал, повернулся спиной и протянул руки. Когда вязка была перерезана, потянулся, как кот, разминая суставы, и, улыбаясь щербатым ртом, сказал:

— Ох, спляшу я вам, робятушки! Так спляшу, что век моей пляски не забудете!

— Ну, попляши, — доброжелательно разрешил атаман, вскидывая на Гриню пистолет.

Гриня притопнул правой ногой, потом — левой и как заправский плясун начал «ломания», прихлопывая в ладоши и напевая:

Пошел Матвей на разбой с топором, Разбил Матвей кисель с молоком! А кашу-горюшу в полон взял, Яишницу на шестке повязал…

Выкидывая коленца, Гриня прошелся вокруг разбойников, а потом гаркнул остальным пленникам: «А ну, подпевайте!» Народ хотя и был связан, с кряхтением и сопением поднялся и, стоя на одном месте, принялся притопывать и прихлопывать, подхватывая «разбойничью» песню:

Сковородка была долгоязычная, Сказала — в печи де блины горячи; Блины горячи догадалися, За пазухи разбежалися; Пшенной пирог во городе сидел, Во славном во городе на конике[28].

Разбойники, надсаживались, хватаясь за животы. Кое-кто положил наземь тяжелые пищали, мешавшие хлопать в ладоши, а атаман, сунув дорогой пистолет за пояс, ржал до слез. Один Павел настороженно следил взглядом за каждым Грининым движением.

Мезецкий, не желая отставать, подобрал валявшийся неподалеку сук, оперся на него, как на костыль, и вместе со всеми пел:

Пшеничному-то сгибню он хрип переломил, Как садился молодец на быструю лошадь, Подымался он по поднебесью, Он хватал ли гусей, лебедей, Не сходя с печки, ни трех он пядей…

В плясовой полагалось повторить трижды последнюю строчку. Разбойники, радостно притопывавшие и прихлопывавшие, не знали, что боевые холопы поют ее один раз…

Гриня, заведя правую пятку под зад, выбросил вперед левую ногу, оттолкнулся от земли, распрямился и, словно стрела влетев между двумя душегубами, вбил одному зубы в оскаленный рот, а второму выбил глаз. Упав наземь, перевернулся через голову и четким ударом залепил в пах еще одному. Подхватив с земли пищаль, заработал ею, как дубиной. Ратники, успевшие присмотреть супостата по себе, без суеты ринулись вперед.

Стараясь забыть о боли, князь толкнул ближайшего разбойника и, подскочив к растерявшемуся атаману, загнал ему в глаз свой сучок. Выхватив из-за пояса Онцифира пистолет, взвел курок и заводил стволом, ища — кому нужна помощь. Вроде все справлялись. Увидев, как разбойник со шрамом, закрывавший собой перепуганного Фимку, замахнулся топором на Гриню, выстрелил. Мужик осел, а Фимка, завизжав, бросился к реке и поплыл, неумело загребая руками. Ближе к середине реки голова парня ушла под воду, а по реке разошлись круги…

Все было кончено. Боевые холопы разбрелись, добивая раненых и разыскивая свои порты и оружие.

Первым делом Даниил Иванович стащил с мертвеца свои сапоги. Обувшись, князь довольно притопнул и закашлялся, согнувшись от боли.

— Погоди-ка, князь-батюшка, повязку изладим, — подскочил Гриня. Ободрав нижнюю рубаху с трупа, десятник туго обмотал грудь князя. Полностью боль не ушла, но Мезецкий смог дышать, а осколки ребер почти не давили.

— Как сам-то? — благодарно посмотрев на ратника, спросил князь.

— А че я-то? — придурковато улыбнулся Гриня. — Вишь, славно поплясали…

— Ты ж дворянин, Гриня. Откуда ломания знаешь? — поинтересовался князь. — Это ж только боевые холопы умеют — под ломания драться без оружия.

— Батька заставил, — почесав всклоченную голову, признался ратник. — Говорил — надобно, как деды-прадеды, уметь и с голой рукой на врага ходить. Да и ты, князь, откуда-то «плясовую» знаешь… А как прознал, что я из дворян?

— А чего не прознать-то? По ухваткам видно, — пожал плечами Мезецкий.

— Да какой я, на хрен, дворянин, — ухмыльнулся Гриня. — Ни поместья у меня, ни службы.

— Будет царь — будет и служба, — утешил Мезецкий. — А пока давай-ка о делах думать… Наших, кто мертвый, подберите да схороните. Барахло, опять же, собрать надо.

— А может, лучше мы парней с собой возьмем? В обители-то, глядишь, иноки отпоют и могилки помогут отрыть, — предложил Гриня.

Разыскивая саблю, Мезецкий углядел свою перевязь на разбойнике со шрамом. На удивление, тот был еще жив. Зажимая ладонью бок, Павел сидел, прислонившись к камню. Подняв глаза, замутненные болью, душегуб хрипло прошептал:

— Ляхи убивали, не убили, а смерть от русского принять пришлось.

— А не надо было на разбой выходить. Сидел бы дома, жив бы остался, — раздраженно сказал князь, снимая с мужика фамильное оружие.

— Поделом дураку, — криво усмехнулся Павел. — Говорил я Онцифиру, не след на своих, на русских, нападать. А он грит — где ты сейчас русских-то увидишь? Одни тати да изменщики. Бояре Русь ляхам продали. А я ведь раньше справным мужиком был, дом имел, детишек…

— Ну, Бог тебе судья, — вздохнул князь. — Я не поп, грехи отпускать не могу.

— Постой… — слабым голосом попросил разбойник. — Увидишь пана Казимира — убей. Хотел сам убить, да не успел.

— Насолил тебе пан-то? — спросил князь, сочувственно покачав головой. Глянув на бок мужика, задумался. А ведь повезло разбойничку-то! Пуля, хоть и ударила его, но бок не пробила. Этак, коли не добивать, так мужик-то и выжить может. А, нехай живет!

Раздумывать о каком-то пане Казимире, из-за которого справный мужик стал разбойником, было некогда. Много таких панов осталось, каждого ловить — жизни не хватит. Надобно не по одному, а со всеми сразу кончать!

Грести в четыре пары рук — это не то что вдесятером. Кроме убитого на посту, погиб и самый молодой — Митька. Еще трое, не считая князя, были ранены. Но, с грехом пополам, барка продвигалась.

Около Череповеси, где Ягорба впадает в Шексну, а над водой возвышается холм, похожий на череп, Гринька вдруг насторожился.

— Пищали зарядить, да прикрыть чем-нить, чтобы не видно было! — распорядился десятник.

— Что там? — приподнялся на локте Мезецкий, дремавший на корме.

— Лодки какие-то выходят. Ты лежи, князь, отбрешусь, ежели что…

К барке шли три лодки, захватывая ее в вилку: одна напрямую, а две обходили справа и слева. Даже, будь полный набор гребцов, все равно бы не уйти. К тому же на выдвинутом вперед плотике стояла небольшая пушка, возле которой суетились люди.

Одна из речных посудин вплотную подошла к барке, надежно зацепив ее багром, а две расположились поодаль, ощетинившись мушкетами.

— Хто таке? — спросил одноглазый мужик, похожий на черкаса.

— Купцы мы, — бодро доложил Гриня. — На Белоозеро идем, за рыбой. А вы кто такие?

— Таможенники! — ответил черкас, а остальные заржали. Одноглазый, переждав взрыв хохота, оглядел барку и гребцов, недоверчиво хмыкнул:

— Купцы, бачите… Шо-то рожи у вас коцаные, як у татей.

— Сами-то мы не купцы — гребцы да приказчики. Купец-то вон лежит, помирает, — кивнул Гриня на Мезецкого, притихшего на своей лежанке.

— А тамотка шо, товары? — показал казак на дно барки. Гриня потянулся, отдернул дерюгу, показывая мертвые лица.

— Разбойники напали, еле ноги унесли. Хозяин — вон, раненый лежит.

— Ну, тоды — ой, — хмыкнул одноглазый, сдвигая набок высокую шапку и поправляя оселок. — Платите пошлину, десять рублев, да плывите себе.

— Да ты че, охренел? Какая пошлина? — правдоподобно возмутился Гриня. — Мы ж еще и не торговали. Товара-то нету!

— Ну, с товаром обратно поплывете, особо заплатите. А рыбу белозерскую на яки гроши куплять будешь? Ну, так уж и быть. С ограбленных — три рубля!

— Много! — помотал головой Гриня. — У нас и всех-то денег рублев пять осталось, а еще рыбу куплять. А покойников отпевать на какие шиши? Домовины заказывать?

— Плати-плати, бо, добрый я, — развеселился казак, похлопав по ножнам сабли. Стеная и ворча, десятник вытащил мешочек и отсчитал триста копеечек…

— А что я хозяину скажу? Он, коли не помрет, так и спросить может — куда, мол, денежки девал? — убитым голосом спросил Гриня, словно и вправду был скуповатым приказчиком. Одноглазый, тщательно проверив каждую копейку — нет ли фальшивой, кивнул своим, чтобы отцепляли багор, и, отчаливая, соизволил ответить:

— Каже яму, шо проездной пану Казимиру Шехоньскому платил, хозяину тутошнему.

— Ишь, пан Казимир Шехоньский, — хмыкнул Гриня, провожая взглядом лодки с «таможенниками». Мезецкий припомнил, что в Рыбнинске слышал про ляха, что подгреб под себя здешние места. А не про этого ли Казимира мужик со шрамами говорил?

Ближе к вечеру удалось дойти до Сиверского озера. Барка причалила там, где когда-то упали со сходен мамки-няньки, утопившие первенца царя Иоанна и царицы Анастасии. Как знать, что бы случилось, если бы мальчик остался жив, вырос да сменил на престоле отца? Может, не было бы ни опричнины, Угличской трагедии, краха династии Рюриковичей и кровавой Смуты…

Кирилло-Белозерская обитель встретила князя и его спутников спокойно. Особой радости иноки не выказали, но гнать не стали. Мертвых отпели и предали земле, раненых отдали под надзор брата-лекаря, живых определили на постой.

Мезецкому, из уважения к предкам, делавшим вклады в обитель, выделили отдельную келию. Но как он ни просил о немедленной встрече с настоятелем, просьба остались втуне.

Иноки покачивали головами и говорили, что владыке доложено, а уж когда он встретится с князем — его воля. Засим целую неделю князь только тем и занимался, что ел, спал и молился. Брат-лекарь — немногословный крепыш — по два раза на день осматривал его ребра, поил какой-то дрянью, по вкусу напоминающей смесь меда и еловой хвои, натирал сломанные места едкой мазью.

— Чем это ты мажешь? — поинтересовался как-то Мезецкий.

— Снадобьем, — немногословно ответил лекарь.

— А что за зелье? Ты же меня не какашками лечишь! — начал сердиться князь.

— Бывает, что и какашки полезны, — отозвался крепыш, продолжая свое дело. — Коровье дерьмо при ожогах помогает. А птичий помет — лучшее средство, коли змея укусит, а травки нужной под рукой нет.

— Язык отсохнет, если расскажешь? — начал закипать Мезецкий.

— Князь Данила, я же тебя не спрашиваю — из чего воинская справа состоит? На что мне об этом знать, коли самому в доспехах ходить не требуется? А тебе почто знать, какое тут снадобье, да из чего? Ежели в ученики ко мне пойдешь, расскажу… — пообещал монах и, предупреждая гнев раненого, сказал: — Ты лучше левой рукой пошевели… Ага… Теперь пальцы в кулак сожми. Ногой подрыгай… Как, в груди не болит? Ну-ка, вдохни поглубже…

Мезецкий, усмирив гнев, выполнил распоряжения лекаря и поинтересовался:

— Что скажешь, сын Эскулапа?

— Батюшку моего, покойного, не Эскулапом, а христианским именем звали, во имя целителя Пантелеймона! Токмо, бо я иночество принял, так не положено имя родителя поминать, — обиделся лекарь. — Азм есмь брат Федор.

— Да уж, брат, с тобой каши не сваришь…

— Кашу варить у нас брат Пафнутий горазд. А мое послушание — болящих да раненых лечить.

Даниил Иванович только вздохнул. Вот, пойми человека… Лекарь, заканчивая накладывать свежие полоски холста поперек груди, расслышав вздох князя, пробурчал:

— Мне отец настоятель велел — поменьше говаривать, больше дело делать.

— Золотые слова! — одобрительно кивнул князь. — Лекарь ты хороший, а вот то, что шуток не понимаешь, — это плохо.

— Это я и без тебя знаю, — неожиданно согласился лекарь. — Ну, не всем же скоморохами быть. Кому-то надобно и дело делать…

Даниилу Ивановичу захотелось дать брату Федору по шее, но сдержался. Не простой лекарь, мних.

— Сколько мне еще в постели-то валяться?

— Так ведь, князь, валяйся, сколько захочешь, — пожал плечами лекарь. — Отец настоятель тебя гнать не станет. Может, из келии-то монашеской и повелит в другую хоромину перенести, но и там топчаны есть. Знай валяйся.

Загоняя внутрь себя рык, что норовил вылезти из груди, Мезецкий проскрипел зубами и, стараясь говорить как можно четче, спросил:

— Брат Федор, когда я выздоровею?

— Про то одному Богу известно, — отозвался лекарь, поднося к губам князя баклажку: — Снадобье прими… — Видя, как раненый стиснул зубы и свирепо посмотрел на него, пояснил: — Здоровых людей, князь, не бывает. У тебя вон ребра не зажили, что разбойники сломали. Опять же — душевное расстройство. Душевное же расстройство не лекарскими снадобьями лечить следует, а покоем да молитвой.

— Все! — вскипел князь, поднимаясь с топчана. — Некогда мне валяться — к настоятелю надобно идти.

Брат-лекарь отошел в сторонку и, невозмутимо оглядев болящего, хмыкнул:

— Ну, коли сам вскочил, за бок не хватаешься — можно и к отцу игумену…

Никак не поверишь, что два года назад благообразный настоятель Кирилло-Белозерского монастыря командовал обороной обители, сам палил из пищали и подгонял нерадивых защитников. Отец Матфей слушал внимательно, не перебивая. Бегло осмотрел бумаги, с благословлением на созыв Собора. Пошелестев листами, изрек:

— Негусто грамот-то… Вон, даже ни одного архиерея нет.

— Так где же их взять, — развел руками князь. — Кто в плену, а кого в живых нет. А кто и…

Настоятель, поняв недоговоренность, грустно кивнул. Не каждый архиерей нынче решится благословить Земский собор. Но и осуждать их нельзя — не только на себя могут гнев навлечь, но и на паству свою. Вон, митрополит Новгородский шведского короля русским царем признал. Зато — свеи ни одной церкви, ни одного монастыря в Новгородской области не тронули.

— Сам-то что думаешь, отче? — спросил князь, надеясь, что голос остается спокойным. А ну-ка, откажет архимандрит…

— А что думать? Надо созывать… Как же иначе царя на престол возвести? Дело-то большое — сразу не осилишь. Одних гонцов столько понадобится. Созовем. Опять-таки, надобно голову ломать — чем народ-то кормить будем? Добро, коли выборщики сами додумаются провизию взять, а коли — нет? А кто, может, и рад бы чего-нить взять, да нету. Время-то нынче, сам знаешь. А в обители, нынче токо-тока братьев да трудников прокормить…

— У меня скоро люди придут, с обозом, — сообщил Мезецкий. — На первое время хватит.

— Что привезут — сами и съедите. Ниче, пошлем народ рыбу ловить. Слава те господи, рыбы в Сиверском озере много. А не хватит — в Белое озеро пойдем ловить!

Собор земли русской

— Может охабень сойдет? Перед кем рядиться-то? — упирался князь, которому не улыбалось цеплять тяжеленную, шитую золотом праздничную ферязь. — Че, перед черными-то людьми хвост распушать?

— Нешто они не люди, Данила Иванович? — необычно строго спросила жена. — Ежели бы одни князья да бояре там были, верно — нечего наряжаться. Они и так знают, кто таков князь Мезецкий. А людям простым уважение выкажешь.

Крыть нечем. Князь вздохнул и покорно подставил руки, чтобы вздеть их в широкую и долгополую безрукавку.

— Красавец писаный! Не будь ты мужем законным, влюбилась бы… — сказала княгинюшка, оглаживая спину мужа и прижимаясь к ней щекой.

— Маш… — растерянно замер князь, заводя руку за спину и пытаясь ухватить супругу…

Мария только засмеялась, как серебряный колокольчик, и отстранилась, легонько подтолкнув к выходу…

Кирилловская подмонастырская слобода пережила два разорения. Ляхи, ломая зубы о неприступную твердыню, вымещали злобу на крестьянских избах. Но каждый раз жители, отсидевшись за стенами обители, отстраивались заново.

Нынче в слободке не оставалось свободного места, где не пристроилось бы два-три, а то и шесть-десять гостей, съехавшихся со всей Руси. Выборщики приезжали вторую неделю. Оно и понятно — собрать людей со всей Руси непросто. Но всему на свете есть предел. В грамотках, что рассылали, было указано, что собор начинается на Преображение Господне[29]. Сегодня этот день настал.

Возле монастыря стояли крытые возки, телеги, шатры и палатки. Неподалеку паслись стреноженные кони. Вездесущие торговцы съехались со всего Белозерья и Пошехонья. Торговали калачами и бубликами, сбитнем и квасом и еще всем, что потребно мужикам, которые на многие дни оторваны от дома… Цыгане, уцелевшие в лихие годины (ни голод, ни мороз их не берет!), уже приноровились продавать краденых лошадей. В старопрежние времена их бы давно отправили на правеж, но нынче не препятствовали. Кони дюже дешевые. Тем паче что ромалы были готовы торговать не за серебро, а за железо.

Даниил Иванович приготовился стукнуть в калитку, но она открылась сама. Стало быть, караульщики не спят!

— Здорово, ратники, — поприветствовал князь вытянувшихся стрельцов. — Народу-то много собралось?

— Так рано ж еще. Мнихи службу правят, — доложил Никита Еропкин, назначенный командовать караулом. — Старцы, кого настоятель при обители велел поселить — они и не уходили никуда. Притопал тут инок, ветхий весь, так его привратник в трапезную отвел.

— Стол изладили? — поинтересовался князь.

— Еще вчера, — кивнул Еропкин на длинную столешницу, поставленную на козлы, над которой натянули навес из холста.

— Ну, коли первым пришел, так и тут первым буду, — вздохнул князь Мезецкий.

Даниил Иванович снял перевязь с прадедовской саблей и уложил на стол. Вытащил из-за пояса пистолет, кистень, положил туда же. Расстегнув пояс, стряхнул ножны с кинжалом, вытянул из-за голенища засапожный нож. Махнул рукой и добавил к образовавшейся куче стилет, который обычно носил в рукаве. Стрельцы только башками крутили, глазея за разоружением воеводы…

Без оружия князь чувствовал себя голым. Но в опасении свар и дрязгов они с отцом настоятелем решили, что оружие в обители будет только у караульных.

Кое-кто отнесся с пониманием. Местные воеводы — Фома Подщипаев из Устюжны да Григорий Образцов из Белоозера — сдали сабли и ножи сразу же. Князь Одоевский, числивший себя вологодским воеводой, заартачился. Поглаживая эфес, изрек:

— Не, я согласен, конечно, что оружие надобно отдавать… Только мне-то это к чему? Я-то за саблю не схвачусь, коли брань начнется…

— Так я не спорю, — пожал плечами Еропкин. — Конечно, князь Иван, ты за саблю не схватишься. Но если ты не сдашь, другой не сдаст, простой-то народ что скажет? Ты, княже, пример подавать должен. На тебя же простые воеводы смотрят…

— Это — да, — согласился довольный князь Одоевский и сдал оружие.

Были и другие. За последние десять лет даже в баню ходили с оружием и расстаться с клинком — все равно что расстаться с жизнью!

— Ты кто таков, чтобы воеводу сабли лишать, а? — напирал на Никиту мощный мужичина в колонтаре и при турецкой кривой сабле. — Я, если хочешь знать, по ночам с саблей сплю, а не с бабой…

— Я человек маленький, — спокойно отвечал Еропкин. — Велено оружие забирать — забираю. Вон, княжеская лежит…

— Это каковского князя? — прищурился воевода, читая фамилию на бумажке. Осилив буковицы, заржал: — Зачем князю Одоевскому сабля, коли он Вологду бросил?

— Вон еще и князя Мезецкого оружие лежит, — нахмурился Еропкин, приготовившись к драке, если воевода начнет лаять князя Данилу…

— И че, Мезецкий оружие сдал? — недоверчиво переспросил воевода. Увидев «арсенал» Даниилы Ивановича, который кто-то заботливо увязал веревочкой, присвистнул и, скинув колонтарь, стал упихивать туда оружие, словно в мешок. Оказалось даже больше, чем у Мезецкого, — сабля, два пистолета, два поясных и два засапожных кинжала, кистень и короткий мушкет…

— Ты в кого стрелять-то собирался? — слегка одурел Никита, принимая ношу.

— Поживешь в городке, что свеи вот-вот схрумкают, в нужный чулан с ружьем ходить будешь…

— Это да, — грустно согласился Никита, чей Иван-город уже «схрумкали»…

— Ладно, грамотку пиши, — потребовал воевода у инока-писца, что уже упарился выписывать грамотки. — И чтобы прописано было, что оружие сие у воеводы из Торжка Льва Глебова, сына Истомина взято. Сабля заржавеет — шкуру спущу!

— Ты царя побыстрее выбирай, тогда и сабля не заржавеет, — присоветовал Никита.

Истомин расхохотался и пошел занимать место, а Еропкин, переведя дух, стал беседовать с воеводой из Устюга Михайлом Нагим.

— А мне по хрен, что князья тут сабли раскидали! — брюзгливо оттопырил нижнюю губу дядька седьмой жены Ивана Грозного. — Ты что, не знаешь, что сестрица моя, Евдокия, супругой Владимира Старицкого была? А племяшка — женой самого Иоанна! Мы, Нагие, даже к царю при саблях входили!

— Так царя-то еще не выбрали, — пожал плечами Еропкин. — Выберут, так снова к нему при сабле войдешь. А пока — извиняй, боярин…

— Ох, стрелец, ну и хитер же ты! — расхохотался Нагой, а потом выжидательно прищурился: — В сотники ко мне пойдешь?

— Не могу я, боярин, в сотники идти, — развел руками Еропкин.

— Это почему? — вытаращился Нагой. — Ты чей? Монастырский, небось? Жалованье тебе положу поболе, чем обитель платит. Устюг — город богатый.

— Из служилых дворян я, — скромно пояснил Никита. — Коли в стрельцы подамся, за жалованье служить стану, так и поместья лишусь.

— А велико ли поместье-то? — уважительно поинтересовался Нагой.

— Ну, велико — не велико, а мне хватит, — уклончиво ответил Никита, не разъясняя, что доходы с поместья под Иван-городом получают свеи…

— Был бы я не в Устюге, взял бы тебя в дети боярские, — хмыкнул воевода. — А у нас, сам знаешь, земли черные, мужики свободные. Погоди-ка, — спохватился Нагой. — Ты ж у Мезецкого в сотниках служишь? А чего мне пулю льешь — в стрельцы, мол, нельзя?

— Так, сотник сотнику рознь, — усмехнулся Еропкин, вспоминая, как рад был, когда взяли его в Рыбнинской слободе в простые стрельцы…

— Хочешь сказать, что у Мезецкого служить все равно что у царя? — недоверчиво протянул воевода и стал снимать саблю. — Ну, что ж тут с тобой делать…

К тому времени, пока последний из выборщиков прошел под сводами надвратной церкви, Никита проклял и службу свою, и Леонтия Силыча, поставившего его начальствовать над караулом… Зато не случилось ни драки, ни свары. Костромитинов знал, кого ставить старши́м!

Народу собралось меньше, чем рассчитывали, но изрядно. От обителей не меньше семидесяти старцев, в числе коих три архимандрита, десять игуменов, не считая строителей. От черных крестьян собралась едва ли не сотня. От посадского населения выборщики наличествовали. Немало собралось дворянства, с десяток воевод. Но не было ни одного епископа, не говоря уж об архиепископах или митрополитах. Опять же, из людей родовитых, кроме самого Мезецкого да Одоевского, Собор не почтили ни другие Рюриковичи, ни Гедиминовичи.

После молитвы разместились соответственно чинам и званиям — спереди, на скамейках с перекидными спинками, духовные особы и знатные люди из числа воевод, столбовых дворян и детей боярских. (Князь Одоевский и Михайло Нагой потребовали было особых мест, но пристыженные настоятелем утихли.) За ними, на простых лавках, купечество и «черные» крестьяне[30]. Мезецкий и игумен Кирилло-Белозерского монастыря сидели в креслицах, лицом к выборщикам. Сбоку, за высоким аналоем, пристроился инок, которому было велено записывать все, что будет происходить, и то, о чем будет сказано.

Данила Иванович полночи не спал — сочинял в уме речь. Теперь, как до дела дошло — позабыл все слова! Тушуясь, князь встал, снял шапку и поклонился:

— Не буду я долго говорить. Нет нынче царя на Руси, а без царя и порядка нет! Кого на царство избирать будем?

Народ помалкивал. Сидели, переглядываясь в ожидании, кто же начнет первым.

— Так и будем бороды жевать? — не выдержал князь.

— А что говорить-то, князь Данила? — поднял глаза отец Гервасий, настоятель Спасо-Каменного монастыря. — Опасаемся мы — можем ли за весь русский народ говорить? Нас тут собралось-то всего ничего… Я гляжу, от думы Боярской никого нет.

— Мало бояр на Руси осталось. Мстиславского, князя Федора, в нонешнем январе зарубили. Воротынского разбойники на самой Москве зарезали. Шереметева с Романовым ляхи под самой Троице-Сергиевой лаврой убили, Голицыны братья — в плену польском. А остальные, бояре да окольничие, кого на свете нет, а те, кто жив, навроде Мосальского да Салтыковых — те теперь королю Сигизмунду служат. А Боярская дума не дума теперь, а сеймик.

— Ну, ладно, бояр нету, — встал Лев Истомин. — Так к нам даже от Троице-Сергиевой лавры и от Соловецкой обители никого не явилось!

— Ты, Лев Глебыч, неправильно речешь. Есть тут и от обители Троицкой, и от Соловецкого монастыря, — раздался усталый голос, и взгляды присутствующих остановились на усталом старце в видавшей виды рясе и клобуке, из-под которого выбивались седые пряди.

— Чей-то, неправильно? — удивился воевода. — А ты сам-то кто будешь? Откуда меня по отечеству знаешь?

— Знаю, бо у князя Пожарского ты в войске служил. Аз есмь смиренный брат Авраамий, — приподнялся монах, склоняя голову. — Был келарем Троицы, а ныне прибрел к вам из обители Соловецкой, от старцев тамошних. Стало быть, два голоса у меня — от Лавры и от Соловков! А еще — поморы да стрельцы колмогорские и каргопольские поручили мне за себя в выборах быть. Считай, все Поморье тут…

— Отче Авраамий, — поклонился до земли воевода. — Не чаял, что жив ты…

— Иди сюда, отче, — позвал Даниила Иванович, обрадованный появлению старца.

— Да я уж тут как-нибудь, — улыбнулся старец. — Пригрелся, место себе обмял. Коли засну, не так стыдно будет…

— Что же ты, брат, ко мне-то вначале не зашел? — с обидой спросил настоятель Кирилло-Белозерского монастыря.

— Прости, отче, — повинился Авраамий Палицын. — Только утром пришел. Привратник сказал, что ты службу правишь, так я и мешать не стал, а утреню стоять уже и сил не было. Брат меня в трапезную отвел. Я пришел да задремал малость. Дорога-то дальняя, а мне уж годков-то изрядно…

— Отец Авраамий, как там, в обители Соловецкой? — спросил воевода Истомин.

— А что в обители? Стоит, — пожал плечами старец. — Свеев выбили. Теперь вот надобно англичан из Колмогор вышибить да пепелище Архангельского городка очистить. Я-то думал, пока бреду, так царя-то уже и изберут. Хотел государя попросить, чтобы войском помог.

Многие не поняли — пошутил келарь, не то взаправду решил, что новый царь в одночасье даст войско, что пойдет да выкинет захватчиков с Беломорья…

— Подожди, отец Авраамий, — подал голос кто-то из черносошных крестьян. — Ты-то как мыслишь? Кого в цари-то звать?

— Об этом у князя Данилы Иваныча спросите. Ежели князь Мезецкий Собор созвал, он и должен сказать — кого в цари звать. Его слово первое.

— Верно… — зашелестело по рядам…

— Думал, будем мы Михайла, сына Федорова, Романова в цари выкликать, — сообщил князь Мезецкий. — За него дядька родной — боярин Иван Никитыч Романов да свояк боярин Федор Шереметев поручиться хотели. Ну а коль они поручиться не могут, так, стало быть, я за него свой голос подаю.

— Вот и ладно, — кивнул Авраамий. — Одно имя названо — Михайло Федорович, сын Романов.

— Как, православные? Будете за Михайла голоса отдавать? — спросил Мезецкий.

— Ты, князь-батюшка, погоди, — поднялся с места дородный мужичина, судя по богатой шубе из песца и лисьей шапке — купец. Поклонившись — отдельно князю Мезецкому, отдельно — честному народу, сказал: — Тут ведь обмозговать надобно. Мы ить неделю ехали, неделю ждали. Чего ить спешить-то? Мы ить энтого Михайлу в глаза не видели. Чего его ить в цари-то так сразу выкликать? Где сам-то Михайла?

Князь начал сердиться — какой-то купчина о сыне боярском расспрашивать будет? Он уже собрался облаять наглеца, но встрял Авраамий Палицын.

— Не серчай, князь, а прав купец-то… Уж коли ты запоручиться решил за Романова-младшего, так скажи, кто он таков да чем известен.

— Верно! Кто такой-то? — зашумел народ.

— Михайло Романов — сын митрополита Ростовского, владыки Филарета, что прежде патриархом был, — терпеливо сказал Мезецкий.

— Это как ить? — округлил глаза купец. — А че ж мы о таком патриархе допрежь не слыхали?

— Ты откуда прибыл-то, купец-молодец? — усмехнулся Мезецкий, гнев которого прошел.

— Ить из Тобольска я. Тимофей, сын Андреев, из рода Широглазовых, — приосанился купец.

Мезецкий замешкался с ответом, не зная, как бы половчей объяснить купцу, но опередил игумен Арсений из Борисоглебского монастыря:

— Патриарший сан Филарет от тушинского вора получил, когда Святейший Ермоген еще жив был. А как Скопин-Шуйский вора побил, то сам же от патриаршества и отказался…

— Ить это да… — протянул Широглазов, скривив рожу.

«Спасибо тебе, отец Арсений! Объяснил, называется…» — зашелся от возмущения Даниил Иванович, но смолчал. Прав игумен-то…

— Да че там говорить-то! — выкрикнул воевода Нагой. — Весь род Романовых — про́клятый род! Может, племяшку-то моего, царевича Димитрия, по их наущению и убили?

— Михайло Лексаныч, а тебе не царь Димитрий шапку-то боярскую дал, а? — ехидно поинтересовался князь Одоевский. — Ежели царевича по наущению Романовых убили, так кому ж ты кланяться-то ездил?

— Ах ты, сучий выкидыш! — вскипел боярин, хватая за бороду Ивана Одоевского. Сплетясь в клубок, князь и боярин покатились по полу, награждая друг дружку тумаками. Из «черных» рядов раздался хохот, а передние скамейки, хотя и посмеивались, но им было стыдно…

— Леонтий! — позвал князь Даниил, и в трапезную вбежал Костромитинов в сопровождении трех дюжих монахов. (Еще с вечера Мезецкий отобрал стрельцов покрепче и по совету игумена обрядил их в подрясники…) Расцепив драчунов, усадили на скамейку.

— Вот что, князь-боярин, — строго сказал Мезецкий. — Коли вы лаять друг друга станете, а тем паче драться — прикажу вас из палаты вывести!

— А я епитимью наложу! — пообещал игумен Матфей и мстительно добавил: — А моей мало — владыке Вологодскому грамотку отпишу…

Одоевский и Нагой злобно переглянулись и засопели… Остальные выборщики, досмеявшись, приступили к делу.

— Так, чем энтот Михайло-то славен, князь-батюшка? — воспросил сидевший в последнем ряду мужик в чистеньком зипуне.

«Ну, теперь еще и черни докладай!» — скрипнул зубами Мезецкий, но, взяв себя в руки, стал объяснять:

— Славен сей отрок пращурами. Деды его и прадеды, государям Всея Руси верой и правдой служили. А бабка его двоюродная — царица Анастасия Романовна Захарьина, женой государя Иоанна Васильича была. Отец — митрополит ростовский Филарет, двоюродный брат покойного государя Федора Иоанновича. Дядя — покойный боярин Иван Никитыч вместе со мной вора бил — князя Рубца-Мосальского…

— Так сам-то Михайло чем славен? — не унимался крестьянин. — Хорошо, коли у него род добрый. Но и сам он чего-то должон стоить. Лет-то сколько отроку сему?

Даниил Иванович задумался, припоминая — сколько же лет Михаилу? Вроде покойный Иван Никитыч говорил…

— Девятнадцать, должно быть…

— Ну ни хрена себе, отрок! Да в девятнадцать-то годков уже не отроком должен быть, а мужем. А он все в отроках ходит? — удивился мужик. — Я, конечно, прощения прошу у общества, что хвастаюсь — но мой старшой в шестнадцать лет в дружине Пожарского голову сложил. А второй сын, коему пятнадцать было, из-под Москвы об одной ноге пришел. А тут девятнадцать, а ничего не совершил?

И впрямь… Сам князь Даниил в пятнадцать лет саблю взял, а в девятнадцать уже вторым воеводой ходил… Миша Романов в отроках числится, а у отрока этого усы с бородой должны пробиваться.

— Воля ваша, выборщики, — выдохнул князь. — Мы тут и собрались, чтобы выбрать. Не люб Михайло Романов — своего царя предлагайте. Вот ты, сам-то, кого в цари хочешь?

Мужик не стушевался под грозным взором князя. Одернув зипун (не жарко ему?) и откашлявшись, сказал:

— Нам бы такого царя, чтобы от иноземцев защитил. Чтобы веру нашу сберег. Ну а потом — чтобы справедливым был!

— Вот-вот! — соскочил со своего места купец Широглазов. — Чтобы ить, если что нам не по нраву — скинуть такого царя и нового выбрать!

— Ты, сыне, глупость не мели! — вмешался в разговор отец Матфей. — Неужто хочешь так сделать, как в Польше?

— А что ить в Польше-то? — не понял купец.

— А то, что каждый пан в своем панстве себя королем мнит. И короля сам выбирать ездит! Ты бы хотел, чтобы твои приказчики себе хозяина выбирали?

— Пущай попробуют! — насмешливо хмыкнул купец, показав немаленький кулак.

— Вот что я скажу, — встал кирилловский игумен и, твердо стукнув посохом об пол, изрек: — Царя надо выбирать такого, чтобы он Русь от ворога защитил и нас, православных, оборонил. Но выбирать его не на день-два, а навсегда. Чтобы и сыны, и внуки царями на Руси были. Иначе новая Смута зачнется…

— Это да… — призадумался купец. — Верно ить, нельзя без царя. Татары за Камнем обнаглели, стрельцов бы послать… А нонеча даже у Строгановых людей нет!

— Надо, чтобы он роду-племени доброго был! — заявил князь Одоевский, уже отошедший от «схватки». — Не такой, как Борис Годунов, что в цари влез лисой!

— Верно! Верно! — закивал народ.

— Ладно, господа, — сказал князь Мезецкий, возвращая выборщиков к главному: — Кого сами-то в цари хотите?

— Мы, Данила Иваныч, ждем, чего ты скажешь, — обратился к Мезецкому Истомин. — Ну, нет у нас никого, чтобы в цари ставить. Я, когда сюда ехал, думал — выйдут перед нами пять князей да десять бояр именитых. А мы будем думать — кого в цари… А еще, — спохватился воевода, — чего насчет иноземцев решим? Вроде королевич Владислав да король Сигизмунд себя царями называют?

По рядам пронесся шепоток, а с места опять вскочил тобольский купец Широглазов:

— Пущай ить писец запишет — иноземцев всех, схизматиков драных, — на х… послать! Так ить, уважаемые?

Народ радостно загудел, а купец, подскочив к иноку-писцу, постучал кулаком по листам бумаги:

— Так ить и пиши…

— Сядь, сыне, на место, — буркнул игумен Матфей, и Широглазов послушно уселся.

— Записать надобно, что выборные земли русской порешили — никаких иноземцев на русский престол не ставить, а тех, кто себя русскими царями мнит, считать самозванцами, — подсказал Мезецкий.

Писец принялся записывать приговор. Время от времени хмыкал и переспрашивал:

— Стало быть, король польский Сигизмунд, королевич Владислав, шведский король Густав? Ага, записал… Еще кого вписать? Аглицкого короля люди? Готово! Еще — воренка Ивашку, сына Маринки Мнишек…

Когда был исписан второй лист, один из посадских изрек:

— Царей у нас — как блох на Жучке! А мы — нового хотим ставить.

— Не нового — а настоящего! — прервал его Мезецкий. — Такого, чтобы у всех иноземцев костью в горле встал.

— Точно! — зашумел народ.

— А че, князь-батюшка, ты себя-то в государи не предлагаешь? — поинтересовался давешний крестьянин в чистеньком зипуне, которому не давало покоя — чем же славен Мишка Романов…

— И впрямь, князь Даниил Иваныч? — поддержал крестьянина воевода Истомин. — Рода ты знаменитого. Знаем, в поход на Лжедмитрия ходил, Рубца-Мосальского разбил. В войске Скопина-Шуйского полком командовал, тушинцев гонял. Подлостями себя не запятнал, законных государей не свергал.

Даниил Иванович был готов к вопросу. Потому ответ был заготовлен давно.

— Не могу я в цари себя выставлять, потому что обещал за Романова заложиться!

— Ну, так ты и закладывайся за Романова, — пожал плечами Лев Истомин. — Кто ж не велит? Ну а нам-то кто мешает тебя в цари выкликнуть? Ты Михайла Романова выкликнешь, а я — тебя. Ну а там голоса-то и посчитаем…

— И я супротив Мезецкого слова не скажу! — неожиданно изрек князь Одоевский.

— Точно… Верно! — зашумели в трапезной.

— Нет, нельзя мне в цари! — замотал головой обескураженный князь.

— Отче Авраамий! — возопил воевода Истомин, выискивая взглядом келаря. — Ты свое слово скажи!

Палицын, успевший задремать, встрепенулся:

— А скажите-ка мне, господа выборщики… Согласны, что царь должен быть доброго рода? Такой, чтобы не из худородных, а Рюрикова племени? Князь Даниил! Скажи-ка, какого ты есмь рода-племени?

— Мне стыдиться нечего, — расправил плечи князь. — От Рюрика корень мой. Родоначальник, Андрей Шутиха, от младшей ветви князей Черниговских происходит. В Чернигове князь Ярослав Мудрый посадил своего старшего сына — Святослава. Князь Михаил, пращур мой, в Орде был замучен, за то, что Батыю не захотел поклониться! От него и пошли князья Белевские с Новосильцевыми, Тарусские с Оболенскими. И родоначальник мой, которого Шутихой прозвали. Ему в вотчину был город Мезецк дан. Отсюда и фамилия моя, Мезецкий.

— Данила Иванович, а кто выше тебя? Из тех, кто жив остался… — поинтересовался Авраамий.

— Ну, разве что Воротынские. Еще — Мосальские, что на службу Сигизмунду перекинулись.

— Вот, вишь! — подскочил крестьянин в зипуне. — Они — за Сигизмунда заложились, стало быть, в цари неможно их брать! Ну, значит, я и волости наши, черные, все за тебя пойдут!

— Сына у меня нет! — стал возражать князь. — Кому я престол-то оставлю?

— Эка невидаль, сына у него нет… Родишь еще! — хмыкнул крестьянин. — Вона, видел я намедни твою супругу. Справная баба, хоть и княгиня! У меня старуха в сорок пять десятого сына родила — и ничего! Ну, коли девка будет — так придумаешь че-нить. А то еще проще — племяшку какого али другого родича приголубишь, а скажешь, что твой… Нешто всему учить надо?

Крестьянин, покровительственно глянув на князя, сел. Народ заржал, довольный, что мужик учит князя. Не удержался от улыбки и князь.

— Ну, народ православный, — спросил воевода Лев Истомин, — сейчас голоса отдавать будем али после обеда?

— Наверное, лучше завтра, с утра, — предложил крестьянин. — Пущай народ подумает — кто за боярского чада, Мишку Романова, а кто — за князь-батюшку Данилу свой голос отдаст.

— Э, погодите-ка… — чуть не подпрыгнул Мезецкий. — А меня-то спросили?!

— Так ведь, князь Даниил, — повел посохом игумен Матфей. — Нечто против воли народной идти можно?

— Не могу я в цари, — решил использовать последний довод князь. — Я ведь, когда царя Шуйского с престола свергли, к ляхам был послан, чтобы королевича Владислава на престол звать. Грамоту на то от думы Боярской подписывал.

— Так ты ж от подписи-то своей прилюдно отрекся, — удивился игумен Матфей.

— Было… Но одно дело от подписи отречься, а другое — самому в цари идти, ежели до того другому в верности клялся… Что я за царь буду, если за плечами обман остался?

— Я ведь тоже под грамотой подписывался, — напомнил Авраамий Палицын. — А кроме нас, Данила Иваныч, больше ста человек в том посольстве было. Так что — не дури, князь. Вон, народ спроси — все мы хоть раз да ошибались… Верно? — Переждав шум и гам, старец продолжил: — А еще скажу, что король польский князя Мезецкого к смертной казни приговорил.

Народ снова загалдел. Кажется, Данила Иванович, желая показать себя с худой стороны, добился обратного…

— Хорош галдеть! — пристукнул посохом игумен и на правах хозяина приказал: — Помолимся, да по покоям разбредемся. Отдохнуть надобно, обмыслить еще раз — кого в цари русские выкликать. Двое пока — князь Мезецкий да отрок боярский Романов! Думайте, господа выборщики… А теперь — помолимся!

— Крепись, сыне, — сказал игумен Матфей, положив руку на плечо князя. — А ты-то чего думал? Сам кашу заварил, сам ее и расхлебывай.

— Боязно, отче, — честно ответил Мезецкий. — И еще неладно как-то… Добро бы, Шуйские стояли да Долгоруковы с Голицыными. А так, вроде выберут меня из бедности. Болтать потом будут — потому Мезецкого избрали, что рядом никого не было…

— Сам знаешь, на каждый роток платок не накинешь, — хмыкнул отец Матфей. — Я намедни келаря нового ставил, так и то шушукаться начали — за что, мол, честь-то такая? И кто шушукает? Мнихи, в святой обители!

— И что, отче, ты с ними сделал? На хлеб с водой посадил?

— На хлеб да воду сажать — это не наказание, а честь великая. Схимомонахи на хлебе и воде живут, а их молитва более Господу угодна, чем другая… Я болтунов помощниками сделал. Пущай сами тряпки да веники считают, вот тогда и поймут — честь это или труд великий!

— Вона! — восхитился Мезецкий. — Как бы мне-то болтунов помощниками сделать?

— Господь подскажет, — улыбнулся игумен. — Только немножко погоди — не избрали тебя царем-то…

— Это точно… — вздохнул князь. — А изберут, так еще до Москвы идти. А как шапку Мономаха из Польши возвертать?

— Бог даст, возвернешь, — утешил игумен. — А нет, так мастера на Руси не перевелись… И шапку тебе сошьют, и обруч лучше прежнего скуют. Золото да самоцветы, какие нужны будут, тоже найдутся. Я сам последнее вытрясу, а на такое дело отдам! Что шапка Мономаха? Главное-то не сама шапка, а то, на ком она сидит… Ну, ступай, сыне, отдохни чуток. День завтра трудный…

Получив благословление настоятеля, Даниил Иванович решил пока не идти в слободу, к жене, а подумать о ноше, которая может на него свалиться.

Скользнув взглядом по незнакомому привратнику, открывавшему узенькую калитку в Святых воротах, князь пошел по бережку, рассматривая частокол, вбитый в дно Сиверского озера.

Поразмыслив, Даниил Иванович понял, что в цари он хочет, но ждет, чтобы поуговаривали… «Как девка на сеновале. Вроде упирается, а сама хочет, чтобы подол задрали!» — рассердился на самого себя.

Награждая себя поносными словами, Даниил Иванович не услышал торопливых шагов за спиной, но, почувствовав чье-то разгоряченное дыхание, сделал шаг в сторону… и нож, направленный под лопатку, прошел вдоль груди, слегка поцарапав золотое шитье на ферязи. А будь на нем один охабень — прорезал бы!

Служилый князь в пятом поколении не стал звать на помощь (да и некогда!), перехватил руку злодея, прижал ее к туловищу, а потом въехал лбом в переносицу. Удар не княжеский, зато вор выронил нож. Отбросив нападавшего в сторону и для верности пнув его ногой в висок, князь собрался перевести дух, но не тут-то было — от калитки к нему бежали еще двое мужиков с ножами, одетые в монашеские рясы.

«То-то мне рожа привратника не понравилась! — подумал князь, нашаривая рукоятку сабли, и выругался: — Мать-перемать… Подал пример на свою голову… Ладно!» Даниил Иванович метнулся к воде, где легкая полоска прибоя омывала камни и камушки, выбирая оружие.

Обкатанный озерной водой булыжник встретился с головой первого нападавшего. Чавкнуло… Второй лжемонах умудрился уклониться и прыгнул сверху. Прыгать было не высоко — с полсажени, но все же на это понадобилось время, за которое безоружный Мезецкий успел отойти до частокола. Дальше идти было некуда, и пришлось принимать бой.

Отбиваясь, князь уверился, что дерется с ратником, — вон, так и норовит пробить левый бок. Удар поставлен хорошо — пробьет не только кафтан, но и кольчугу. Закрывая бок, пришлось подставить плечо. Боль сильная, но рукой можно двигать…

Злодей, почувствовав слабину и завидев кровь, обрадовался.

«А хрен тебе!» — мысленно воскликнул князь Даниил, подставляя под удар ножа раненую руку. Обхватив руками шею разбойника, обвил ему спину ногами и, уронив в воду, принялся топить… Злодей яростно взбрыкивал и, наверно, сам бы погубил раненого князя, но Даниил Иванович, умудрившись сохранять хладнокровие, вырвал из раны нож и, воткнув клинок в глаз злодея, прижимал его до тех пор, пока тот не перестал брыкаться…

Ухватив здоровой рукой раненую, Мезецкий утешил себя: «Ниче, бывало и хуже… Добреду до обители, там перевяжут» — и, сделав шаг, почувствовал боль в бедре, увидел, что снизу выбивается что-то бурое…

«Раззява!» — ругнулся князь.

От частокола, где три года назад остановили ляхов, до берега было саженей десять. Сейчас расстояние казалось недосягаемым…

Вместе с кровью уходила боль, приходило равнодушие. Хотелось упасть и успокоиться. Поддавшись порыву, князь рухнул в воду, но, наткнувшись на грязный сапог, угодивший подковкой по губе, пришел в чувство. Отфыркиваясь и отплевываясь, князь Мезецкий встал и, разозлившись, отпихнул в сторону труп, побрел к берегу.

Добравшись до отмели, упал на колени и, постояв немного, попытался выбраться на берег. Князь от рода Рюрика, коего прочили в цари, выполз и упал на желтые одуванчики…

— Ну, слава те господи, в чувство приходит…

Знакомый голос был рядом, но слышался как сквозь пуховую подушку… Даниил Иванович с трудом раскрыл глаза и увидел, что рядом с ним сидит игумен. Попытался пошевелить руками. Правой — получилось, а левая оказалась накрепко примотана.

— Накось, — сказал настоятель, поднося к губам носик небольшой ендовы.

В два глотка выхлебав посудину, не разбирая, чего пьет, и не слыша собственного голоса, князь попросил:

— Еще…

Отец Матфей вновь наполнил ендову. Князь Даниил попытался сам взять посудину, но едва не уронил. Хорошо, настоятель успел придержать донышко. Постепенно князь почувствовал вкус — гадость! Прислушавшись к ощущениям во рту, предположил:

— Вроде на свеклу похоже…

— Так оно самое и есть — сок свекольный.

— Фу ты! — передернуло Мезецкого. — А простой-то водички нельзя?

— Лекарь наш велел тебя свекольным соком потчевать, ибо крови ты много потерял… — изрек игумен. — Кровь красная — сок красный. Лучше бы тебя вином виноградным поить, да где его взять-то? И так уж, грех великий — вместо кагору на причастии смородиновой настойкой пользуем…

— Кто это был? Ну, те, кто у озера…

— Да понял я, понял, — усмехнулся игумен. — Токмо как тут спросишь, коли ты всех до смерти убил? Холопы твои торговых мужиков да купцов вокруг монастыря перешерстили. Левонтий волосы из бороды рвет, хотя и вины-то за ним нет. Ежели кто и виновен, так я… Недосмотрел, как в обитель чужаки зашли. Хитро как сотворили-то… Они ж в рясах были и в клобуках монашеских. Стрельцам на входе сказали, что из Андроникова монастыря, на выборы царя пришли. Стало быть, братия их за выборщиков приняла, а выборщики — за моих мнихов…

— А караульщики, кто на башне был? Они что, не видели?

— Как же не видели? — удивился игумен. — Только уж очень все быстро случилось. Ты одного уложил, второго прибил. Пока прибежали, ты уже из озера выползаешь. Сразу и подхватили.

— Как там, выборы-то?

— Порешили, коли выздоровеет князь Данила — быть ему царем. Каждое утро народ собирается, про твое здоровье справляется.

Князя резануло — «коли выздоровеет», но стерпел. Свято место пусто не бывает…

— Супруга моя да доченька — как они?

— Вон, обе спят, — улыбнулся игумен. — Как тебя принесли, княгинюшка прибежала. Никто и не говорил. Видно, сердце подсказало. Все ночи возле тебя просидела, губы водицей смачивала. Я уж ее гнать пытался — ни в какую! А потом дочка прискакала. Тоже, козлушка… Вся в мамку…

Князь осторожно повернул голову — у входа, на узеньком топчанчике, крепко обнявшись, спят две Марии — жена и дочь…

Топчан заскрипел, и детский голосок спросил:

— Батюшка, ты проснулся?

— Спи, егоза! — нарочито строго прикрикнул игумен и пригрозил: — Вот я тебя по заднице!

— Не надо по заднице! — отозвалась девчонка и, сделав вид, что испугалась, юркнула под бочок к матери. Немного поерзав, высунув любопытный носик, сообщила: — А матушка тоже проснулась!

— И матушке по заднице дам! — пообещал игумен и, не выдержав, расхохотался. Даниил Иванович, несмотря на боль, присоединился к смеху.

— И матушку не надо! — улыбаясь сквозь силу, попросила Мария Мезецкая и, выталкивая дочку вперед, встала с постели: — Благослови, отче…

Подставляя руку для поцелуя, осеняя крестным знамением старшую и младшую, отец Матфей вздохнул:

— Эх, Машки, спали бы себе и спали…

— Да уж проснулись, отче, — ответила Мария и перевела взгляд на мужа: — Как ты?

Даниил Иванович посмотрел на жену. Вроде этих морщинок раньше не было. Или были? Были, не были… Все равно, самая красивая и молодая…

Князь Даниил с трудом приподнял здоровую руку, прижал к себе дочку. Мария, встав на колени, уткнулась в грудь мужа, заплакала. Глядя на мать, заревела и Машка…

— Ишь, реветь удумали! А ну-ка, хватит сырость разводить! — пристрожил игумен, утирая рукавом заплаканное личико младшей, и, недолго думая, вытер нос старшей…

— Ну, ровно робенку… — зарделась Мария, а Машка захихикала, боднув настоятеля в бок, от чего тот расплылся в улыбке.

— А кто ты для меня? — хмыкнул отец Матфей, погладив по головке Машку. — Мне разницы-то особой нет. Что ты, что егозуха твоя — робетенки еще… Ладно, милые мои, — вздохнул отец настоятель, — успеете еще друг на дружку наглядеться. Сейчас брата-лекаря кликну, пусть раны перевяжет наново.

— Отче, ты бы Костромитинова позвал, — попросил князь.

— Еще и царем не стал, а командует… Не хватало мне на побегушках бегать… — сварливо буркнул игумен, но смилостивился: — Позову.

Князь видел супругу плачущей едва ли не впервые. Мария, провожая мужа в походы, никогда не причитала, как прочие бабы. А тут, поди же ты… После смерти боярина Романова и боярина Шереметева княгиня сделала то, что должны были сделать мужчины, — собрать зерно, холопов и серебро.

Когда княгиня привела обоз и ополченцев, была похожа на воительницу — осунувшееся лицо, впалые щеки и жесткий прищур в глазах, словно бы целила из мушкета… Он тогда испугался — кому охота, чтобы супружница стала похожа на бой-бабу… Но в то же время гордился женой, которая сумела довести ценный груз и людей, не испугавшись ни расстояния, ни ляхов. Но гордость — гордостью, а такой Мария нравилась ему гораздо больше…

— Ну-ка, Машенька, не плачь! Я куплю тебе калач! — погладил князь дочку и сам удивился — как складно получилось!

Машка перестала реветь, улыбнулась во весь щербатый рот, а потом неожиданно посерьезнела и заявила:

— Ну, батюшка, где ты калач-то купишь? Не на Москве, чай. Да и на Москве нынче с калачами худо! — вздохнула девчонка по-взрослому.

От хохота у Даниила Ивановича закружилась голова, но удержаться не смог…

— Ох ты, господи, калача ей надо! А кто петушки лопает? — возмутилась мать и с улыбкой пояснила супругу: — Отец настоятель Машке каждый день сахарных петушков приносит. Откуда и берет-то?

— Дедушка настоятель мне вчера сахарного зайца принес. Вот! — выпалила девчонка.

— Надо говорить — отец настоятель, — наставительно сказала мать, делая вид, что дергает девчонку за ухо, а та, скривив мордашку, сделала вид, что ей больно…

— Это для тебя — отец настоятель. А мне разрешил себя дедушкой называть! — сообщила Машка. — Он добрый. И чего его все боятся?

— Драть тебя надо! — вздохнула Мария, обнимая девчонку.

— Надо! — радостно подтвердила Машка. — Драть, как сидорову козлуху!

Да уж, какое там дранье! За то время, пока княгиня Мезецкая вела обоз из Лавры до вотчины боярина Шереметева, потом везла всех в Ипатьевский монастырь, а потом до Кирилло-Белозерской обители, отстреливаясь от голодных волков, отбиваясь от ляхов и местных татей, такого натерпелась, что не всякому мужику по силам. А Машка за весь путь ни разу не пискнула!

Машка, прижавшись к материнской груди, засопела. Потом, оторвавшись, вскочила и побежала к топчану, на котором они спали.

— Точно, Маша-растеряша! — Вернувшись, княжна Мезецкая гордо предъявила почти целого сахарного зайца: — Я ведь для вас приберегла. Ну, хвост ему немножко отгрызла…

Даниил Иванович откинулся на подушку, закрыл глаза, чтобы не заметили слез, сглотнул комок:

— Вы уж ступайте… Сейчас Леонтий придет, о делах нужно думать. Потом…

Поддавшись неожиданному порыву, взял руку жены, поднес ее к губам и поцеловал…

— Ты что, Данила Иванович? — опешила Мария. — Разве так можно? Где ж это видано, чтобы супруг у жены руки целовал?

— Можно! — улыбнулся князь. — Муж для жены — наиглавнейший господин после Господа Бога. Стало быть, что я хочу — то и делаю…

Мария, прильнув к щеке мужа, прошептала на ухо так, чтобы не слышала Машка:

— Умерла бы за тебя…

Сквозь сон князь почувствовал, как его касаются чьи-то пальцы, и на всякий случай открыл один глаз. Узрев брата-лекаря, поспешил смежить очи покрепче, зная, как оно бывает, когда начнут отдирать припекшиеся к ранам холстины! Однако боли не было! Брат-лекарь не стал драть по живому, а смазал повязки чем-то пахучим, выждал несколько минут, а уже потом стал снимать тряпицы.

— Не какашки, князь, не бойся, — уведомил лекарь, смазывая раны.

— Да я уже понял, — хмыкнул Даниил Иванович. — Вроде дерьмом не пахнет.

— Если в дерьмо индийской синьки добавить — оно и пахнуть не будет, — сообщил брат Федор, продолжая работу. — А я тебе раны зашил, а теперь травяным бальзамом пользую. У тебя князь, помимо ран да ребер не заживших, еще и сердце худое. Раны да ребра я вылечу, а сердце-то тебе поберечь надо.

— И на том спасибо.

— Не за что, — отозвался лекарь, поднося к губам раненого серебряную чарку. — Чтобы не спрашивал, сразу отвечу — зелье сонное. Не бойся — дерьма в нем нет, токмо корень кошачий да трава медуницы. Беречь сердечко-то надобно, государь… Ну, спи теперь. Спать нужно больше, бо во сне человек быстрее поправляется, — назидательно изрек лекарь, собирая холсты и склянки в берестяную коробку.

Во сне Даниилу Ивановичу привиделось, что сидит он на троне, в шапке Мономаховой, со скипетром и державой в руках, а перед ним стоит брат Федор и держит в руках овечьи катышки, разъясняя, что Государи Всея Руси должны каждый день съедать по горсти дерьма.

«Нельзя ли заместо овечьего хотя бы заячье дерьмо есть?» — робко спрашивал он, на что лекарь отвечал, что орешки заячьи по лесам собирать долго, потому как дерьмо должно быть свежим…

«Знать, царская доля такая!» — грустно подумал Даниил Иванович, поднося ко рту пригоршню овечьих катышков.

От запаха овчины князь и проснулся… Открыв глаза, увидел, что в нос упирается меховой кожух Костромитинова. Служилый дворянин, поставив между колен саблю, дремал, опершись подбородком о рукоять.

«Заставлю его хотя бы волчовку надеть!» — злорадно подумал князь, пытаясь отодвинуть от носа край безрукавки, от чего старый воин встрепенулся.

— Доброго утречка, государь-батюшка, — поприветствовал Леонтий Силыч.

— Утро? — удивился Мезецкий. А ведь верно — в оконце пробивается озорной солнечный лучик, наплевав на пропыленный бычий пузырь…

— Оно самое, — подтвердил Костромитинов и, широко зевнув, поспешно перекрестил рот: — Прости, государь, со вчерашнего дня тут сижу. Отец игумен сказал, что ты меня изволил звать, так я и пришел.

— Ну, зря сидел. Надо было спать, — сказал Мезецкий, а потом спохватился: — Подожди-ка, Леонтий Силыч, как ты меня назвал?

— Как назвал, государь-батюшка? — не понял Костромитинов. — Никак не назвал…

— Почему — государь?

— Ну а как к государю Всея Руси обращаться? — встревожился дворянин. — Я ведь всю жизнь по засекам да по острогам сидел, с государями никогда не баял. Даже копеечку царскую не государь вручал, а воевода привез. Так ты, государь, еще не знаешь, что ты нынче царь? — дошло-таки до Леонтия. — Ах, дурак я старый! Откуда ты знать-то мог, коли никто не сказал?! Я ж тут весь вечер и ночь просидел, пока ты спал. Не велено было никому тебя тревожить… А мне задремалось, сон и привиделся — сидишь ты, Данила Иваныч, на троне, в шапке Мономаховой. Вот сон с явью и попутал…

— А брата-лекаря возле трона не было? — насторожился князь.

— Федора? Не, не было. А что ему там делать?

— Да уж, делать ему возле трона нечего… — усмехнулся Мезецкий, удивившись, что они видели схожий сон. Но, с другой стороны — чего удивляться, коли все об одном и том же думают? Царь, едрит твою… Лежит, как чурка, с руками-ногами перевязанными.

— Прости, государь-батюшка, — вздохнул Леонтий. — Хошь казнить — прикажи…

— За что? — удивился князь. — Если есть за что — скажи…

— За лиходеев, которые тебя едва не убили.

— Нет тут твоей вины, — хмуро ответил Даниил Иванович. — Скажи лучше, узнал про них что-нибудь?

— Да что тут узнаешь? Одно понятно — не из простых татей. Видать, случай удобный искали. А тут — как нарочно… Я злодеев приказал около обители положить, велел глядеть — не опознают ли кого. Вроде холопов боярина Салтыкова признали.

— Салтыков… — задумчиво протянул Мезецкий.

Боярин Михайло Салтыков успел послужить и первому Лжедмитрию, и второму, и Шуйскому. Ратовал за королевича Владислава, потом — за короля Сигизмунда. А боярин Салтыков не один — племянник есть, сыновья. Они бы сами не прочь на престол сесть.

— Я на Москву видока отправил. Покрутится, может, и выведает, что к чему…

— Молодец, Леонтий Силыч, — похвалил князь, удивляясь расторопности дворянина.

— Рад стараться, государь-батюшка! — привстал от усердия Костромитинов.

— Леонтий Силыч… Какой же я государь? Так же зови, как и прежде звал — по имени с отечеством. Считай, — улыбнулся Мезецкий, — что это тебе царская милость такая. Да и на царство меня никто не венчал…

— Всему свое время, — раздался от входа голос игумена.

— Отец Матфей, а я и не слышал, как ты вошел, — привстал Костромитинов. — Благослови, отче…

Увидев входящего следом Авраамия, благословился еще и у него и схватился за шапку.

— Погоди, Левонтий, — остановил его игумен. — Дай-ка, я на твое место сяду, а ты топчан поближе придвинь. Разговор у нас важный, а ты теперь — первый царский воевода.

Когда Леонтий Костромитинов и инок уселись, настоятель, степенно перекрестившись, начал:

— Вишь, как все складывается-то… По обычаю положено, чтобы архиереи, с самим патриархом да с боярами, с поклоном к тебе пришли, трижды на царство звать. Ну, а тебе, два раза поломавшись, на третий раз власть и принять… Бориса Федоровича да Василия Шуйского вроде так избирали? Ну, что скажешь-то, Данила Иваныч?

— А что говорить-то? — улыбнулся Мезецкий. — Раз по обычаю положено — предлагайте. Не нами заведено — не нам и нарушать…

— Ну, ладно, — кивнул игумен. — Князь Даниил Иванович! Избрал тебя Собор земли русской на царство! Знаешь, что отвечать-то должен?

— Откуда? — удивился князь. — Когда Бориса Федоровича на царствие звали, я тогда новиком был, в засечной черте сидел. Татары должны были напасть… А когда Шуйского… Тоже где-то воевал.

— Ладно, я летописцу велю — пусть впишет, как тебя на царство приглашали, а ты отказывался. Да и ты, брат Авраамий, в свою летопись не забудь вписать…

— Впишу, — кивнул Палицын. — Мол, прибыло к князю Мезецкому духовенство да боярство с дворянством, с хоругвями да с иконами, чтобы на царство его звать… А Мезецкий, дважды ответствовал: «Мне и на ум никогда не приходило о царстве, как мне помыслить на такую высоту? Недостоин я…» А когда на третий раз игумен кирилловский пообещал князя от церкви отлучить, то решился Даниил Иваныч принять на рамена ношу сию! Твой писец потом и перепишет.

— Ты шибко-то не завирайся… — хмыкнул отец Матфей. — Нет у меня права от церкви отлучать. Это только Святейший патриарх может…

— О господи, — вздохнул Мезецкий, пытаясь пошевелить раненой рукой. — Неужто всегда так было? В жизни — одно, а в погодные записи — другое впишут…

— А ты как думал? — усмехнулся Авраамий. — Думаешь, буду я писать, как Минин за каждую денгу торговался? Или как он заставлял копеечки отнимать? Нет! Я буду писать, как купечество все добро свое на алтарь отечества жертвовало…

— Вот-вот, — развеселился игумен. — Давай-ка, слова для летописей оставим, а сами будем о делах думать. Значится, так, — сказал настоятель уже серьезным голосом, погладив наперстный крест, — власть царскую ты взять согласился…

Даниил Иванович, привстав с постели, ждал, что отец Матфей подаст ему крест для целования, но тот медлил.

— Ты, Данила Иваныч, приговор Земского собора послушать не хочешь? — поинтересовался настоятель и, обернувшись к Авраамию, попросил: — Прочти, брат. Может, послушает князь да от венца-то и откажется!

Авраамий, зашелестев бумагами, прищурился, подвинул ближе свечу:

— Глаза-то совсем худые стали, — пожаловался келарь и стал читать: — По благословению Высокопреосвященного Силиверста, архиепископа Вологодского, местоблюстителя патриаршего престола (старейший он по сану!) и по приговору Земского собора, от всех чинов великого Московского государства порешили — быть на все великое Российское царство государем и царем Даниилу сыну Ивановичу, княж Мезецкому. А будучи государю Даниилу Ивановичу на Российском государстве, церкви Божий по всем городам и селам чтити, и города и села от разоренья оберегати; христианские наши православные законы ничем не бесчестити и иных вер не вводити. Боярам и дворянам, и приказным всяким людям у всяких государственных дел быти по-прежнему; а польским и литовским людям на Москве ни у каких дел и по городам в воеводах и в приказных людях не быти. Суду быти по судебнику Российского государства, а будет похотят в чем пополнити для укрепления судов, и государю на то поволити с думою всей земли. А кто винен будет, того по вине его казнити, осудивши наперед; а не сыскав вины и не осудивши судом, никого не казнити. Доходы государские с городов, с волостей, велети государю сбирати по-прежнему; не поговоря с Земским собором, ни в чем не прибавливати. Купцам торговати повольно по-прежнему. О иных недоговорных статьях и о всяких делах меж государем и Земским собором урядить впредь. И государь без ведома Земского собора не может уряжать мир и зачинати войны, собирать думу Боярскую и жаловать вотчинами. Что же касательно дарования поместий — то буде оно в воле царской. А для утверждения к сей записи мы руки свои приписали…

— Ну, подписи-то можно и не читать, — остановил игумен и посмотрел на князя: — Как, Даниил Иванович, согласен царем быть?

— Это, чего ж такое получается… Это вроде бы не царь, а… — не нашел слова Мезецкий, — невесть кто. Раньше в Новгороде так князей звали. Дескать, приходи с дружиной, обороняй нас — будем тебя кормить-поить. А коли что не так — пшел вон! Значит, ни войну нельзя заключать, ни мир объявлять… то есть наоборот…

— А как бы ты думал? — пожал плечами настоятель. — Народ нынче пуганый. Боится, что царь на престол войдет, так начнет веревки из людей вить. У нас ведь еще Иоанна Васильича помнят… Разве худо, если казнить по суду будут, а не по царскому слову?

— С другой-то стороны, ежели о главных бедах будет у Земского собора башка болеть — тебе же лучше! — подал голос Костромитинов.

— Ага, — кивнул Мезецкий с усмешкой. — Особливо если войском весь Земский собор командовать будет!

— Ну, в военные да прочие дела никто к тебе лезть не будет, — рассудительно отозвался настоятель. — И налоги сам собирать станешь, и судей назначать. А вотчины раздавать, так это новых бояр плодить. Зачем они тебе?

— И то верно, — согласился князь. — Токмо где-то я такое уже слышал. Грамотка эта мне чего-то напоминает…

— Еще бы не напоминала! — ухмыльнулся довольный Авраамий. — Она же с той грамоты списана, по которой королевича Владислава на престол звали. Новую сочинять времени не было! Ну, добавлено кое-что да исправлено…

— Отцы, а попроще-то нельзя было написать? Коряво как-то — чтити, оберегати, торговати… Может — чтить, беречь, торговать?

— Положено так, — изрек настоятель. — Попросту — это в разговоре. А в бумаге должно быть торжественно! Это только Иоанн Васильич в письмах аглицкую королеву девкой непотребной обзывал… На словах, хошь курвой бы ее звал, нешто. А на бумаге — будь добр, излагай, как положено!

— А я еще так скажу, Даниил Иванович… — замялся Палицын. — Бумага все стерпит. Сегодня подпишешь, а завтра — возьмешь, да и разгонишь весь наш собор, к матери… собачьей…

Князь Мезецкий (государь Всея Руси?) потрогал занывшую руку и покачал головой:

— Если подпишу да крест поцелую — буду исполнять. Давай крест, отец настоятель!

Крест, протянутый Мезецкому, был простой — железный, выкованный деревенским кузнецом. Зато этим крестом преподобный Сергий благословил инока Симоновского монастыря Кирилла на путь в Белоозеро…

— Благослови тебя Господи, — перекрестил настоятель князя, а потом, взяв крест из рук князя, поцеловал и протянул Авраамию и Леонтию Костромитинову: — Клянитесь, брат мой и сыне, что будете верно служить царю русскому, Даниилу, как и я в том клянусь…

— Будет у нас на Руси, как в Польше али как в Швеции, — задумчиво изрек Мезецкий. — Там сенаты-парламенты королям ни вздохнуть, ни выдохнуть не дают. Это что ж, без Земского собора я и сделать ничего не могу?

— Ты грамотку-то внимательно слушал? Али нет? — укорил Мезецкого настоятель. — Где же там сказано, что Земский собор государевы дела решать станет? Нет, земцы тебе только советовать будут. А решать сам! Авраамий, вон, тоже тебе не дело говорит — разогнать Земский собор… Вчера о том спорили-рядили, но решили-таки, что советовать Собор может, но править ты будешь один! Одна голова должна быть!

— Хм, — повеселел Мезецкий. — А ведь и верно… Только, сколько там у нас на Соборе человек-то сидит? С полтыщи, а может, и больше? В думе Боярской и ста душ не было, а шума столько, что хошь святых выноси. А когда шум да гам — толку никакого!

— Верно, Даниил Иваныч, — одобрительно крякнул игумен. — О том тоже речь шла. Решили, что от Земского собора будет при тебе Земская дума — навроде Избранной Рады или думы Боярской.

— А кого в Земскую думу избрали?

— От духовных особ — владыку Вологодского Силиверста да нас с братом Авраамием. От боярства — князя Одоевского да Михайла Нагого. От служилых людей хотели Льва Истомина, но он заботами отговорился — мол, в Торжок надобно. Потому заместо Истомина Григорий Образцов из Белоозера будет. От посадских людей — купца Широглазова выбрали. Он хоть и крикун, но мужик дельный. Ну а от черного крестьянства Сергуньку Алексеева из Устьянских волостей.

— Не того ли, что допытывался — чем Михайло Романов знаменит? — улыбнулся Мезецкий, вспоминая рассудительного крестьянина.

— Он самый, — подтвердил игумен.

— А еще кто?

— Так, вот и вся твоя Дума, — развеселился игумен. — Ты да я, да мы с тобой! А куда тебе больше? Царь есть, Дума — при тебе. А чего еще-то? Ежели кто нужен будет из толковых людей, али чтобы ты мог почет да уважение оказать — сам впишешь, возвысишь.

— Возвышать — это потом, — отозвался новый царь. — А сейчас воевать будем.

— Ну, пойдем мы, — поднялся игумен. — Раны лечи да думу думай — что дальше делать. Ты царь теперь. Доля такая — за других отвечать…

«Доля такая, царская, — усмехнулся Мезецкий. — Думу думать и… катышки овечьи есть!»

Примечания

1

Бенда (рота) — 80—100 человек.

(обратно)

2

Копье — 10–15 человек.

(обратно)

3

В чем дело? (польск.)

(обратно)

4

Как жаль (польск.).

(обратно)

5

Чтобы получить дворянство, нужно было договориться с тремя шляхтичами. Один из них называет «претендента» холопом, тот подает в королевский суд, на который приходят два благородных свидетеля, подтверждающих его право на дворянство. Не случайно по количеству дворян на душу населения Польша уступала лишь Испании. В Полонии — один шляхтич на пятерых крестьян, в Испании — один идальго на трех землепашцев.

(обратно)

6

Термин Второе ополчение (равно как и Первое) возник лишь в XIX веке. Ополченцы Пожарского и Минина именовали себя Земским войском. То есть войском всей Русской земли.

(обратно)

7

Даточные (датошные) люди — ополченцы, которых были обязаны «дать» в войско крестьянские общины. Община обеспечивала «датошного» оружием — копьем, топором и луком со стрелами, питанием на два месяца или деньгами — два рубля.

(обратно)

8

Послушник — низшая ступень монашества. Собственно, он еще светский человек, который готовится принять постриг и отрешиться от всего земного. Иногда послушание длилось годами.

(обратно)

9

Рясофорное пострижение — вторая степень монашества. Принявший рясофор может носить монашескую рясу и считаться членом монашеского братства, но он еще не окончательно принят в монахи.

(обратно)

10

1614 год от Рождества Христова.

(обратно)

11

Московская компания английских купцов (англ.).

(обратно)

12

Вопреки общеизвестному мнению о том, что первую партию переселенцев в Новую Англию доставил «Майфлауэр», «первопроходцем» Северной Америки было небольшое судно «Сюзан Констант», которое еще в 1607 году высадило первых колонистов в Виргинии, основавших город Джеймстаун.

(обратно)

13

Командующий английским флотом, разгромившим Непобедимую Армаду.

(обратно)

14

Дети боярские — ратники, получавшие землю от боярина. По своему статусу считались ниже, нежели дворяне, имевшие поместья от царя.

(обратно)

15

На час — т. е. на минуту.

(обратно)

16

Гарнец =1/4 ведра = 3,0748 литра.

(обратно)

17

5 чарок = 0,615 литра. С конца XVII в. — одна водочная бутылка.

(обратно)

18

Свейки — привет. Лабас — здравствуйте (литовск.).

(обратно)

19

Речь Посполита (Rzecz pospolita — польск.) — республика польско-литовская.

(обратно)

20

Раскаяние (лат.).

(обратно)

21

Исповеди и удовлетворения (лат.).

(обратно)

22

В истории было два государя, носивших прозвище «Грозный» — Иван III и Иван IV. Иван III Грозный после присоединения Новгорода к Московскому государству выселил из города бояр, дав им земли по Шексне и Волге. Кроме того, были переселены (говоря современным языком — сосланы) и простые горожане.

(обратно)

23

Метать бисер перед свиньями (лат.).

(обратно)

24

Глупый верит всякому слову (лат.).

(обратно)

25

Оказанное доверие обычно вызывает ответную верность (лат.).

(обратно)

26

24 мая — День памяти преподобных Кирилла и Мефодия.

(обратно)

27

Сапа — подземный ход. Использовался также для установки мин.

(обратно)

28

Коник — шкафчик около печки.

(обратно)

29

6 августа по старому стилю.

(обратно)

30

«Черные», иначе — «черносошные» — государственные крестьяне.

(обратно)

Оглавление

  • Бенда[1] пана Казимира
  • Битва за Москву
  • Соловецкая обитель
  • Рыбная слобода и ее обитатели
  • Правители Третьего Рима
  • The Moscovie company of the merchants adventurers[11]
  • Дела московские…
  • Пошехонские шишиги
  • Августейшее семейство
  • Явление города Рыбнинска
  • Беломорская твердыня
  • Дела и дороги
  • Собор земли русской Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Лихое время. «Жизнь за Царя»», Евгений Васильевич Шалашов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства