«Слушай и говори»

503

Описание

Вышел в альманахе «Полдень, XXI век», октябрь 2007. Один из наиболее тяжелых для меня рассказов… в плане написания и вообще. Осенний эквадорский конкурс фантастики 2006, «счастливое» 13 место.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Елена Павловна Карпова Слушай и говори
1. Джек

День был из таких, в которые лучше всего умирать.

Дождь, ветер… ветер с дождем и дождь с ветром. Спятивший душ, бьющий холодными водяными струями то сверху, то снизу, то в лицо. Зонтик вывернуло наизнанку почти сразу же, пришлось сложить его и убрать. Немного спасал капюшон, но и он уже промок. Хуже всего было то, что очки залило водой. Надо бы было их протереть, но неожиданно все стало неважным… В один миг. Поворот головы — и вот оно. Вижу правую фару, почему-то слегка закопченую, кусок синего капота, решетку радиатора в мелких точечках ржавчины, потеки грязи на бампере и неожиданно резко блеснувшее в вышине лобовое стекло. А потом — как картинку в кино переключили, и я уже сверху наблюдаю: грузовик ударяет что-то темное, колеса идут юзом, огромный кузов разворачивает поперек улицы, он задевает машину на встречной полосе и медленно-медленно заваливается набок. Колеса еще крутятся, а рядом с лежащей на боку кабиной расползается по асфальту ярко-красное, точно светящееся неоном, пятно. Это я там, внизу, и кровь на асфальте — моя. А дальше картинка тонет в белом сияющем мареве.

— Джек!

Гарсия разбудил, оказывается.

Я сел. Каждый раз после пробуждения внутри теплится какая-то дикая надежда, что это действительно был сон, а вот сейчас я проснулся, и все будет… как оно там должно быть-то. Но снова взгляд, пробежав по серой равнине, утыкается в окруженную золотым свечением белую спицу Цитадели, и надежда умирает, не успев родиться.

— Я спал.

— Извини. Снилось что-нибудь хорошее?

Гарсия хохотнул, считая, что удачно пошутил. Знает, гад, что все, что мне снится — это тот проклятый грузовик с закопченой фарой.

Гарсия похож на висящую в воздухе зеленую светящуюся каплю, из которой время от времени высовываются ложноножки, щупают землю и втягиваются обратно. У него даже лица нет. Но он хотя бы помнит свое имя. А я ничерта не помню. Ни имени, ни даже пола своего. Толку мне с припоминания пола, конечно, никакого, но было бы приятно знать. Поэтому Гарсия меня Джек зовет… тут всех так зовут, забывших.

— Задницу подымай, — сказал Гарсия, — есть заказ на ходку.

— Ломы, — лениво ответил я, — все равно я слишком полезный, чтобы из меня сапоги сделать. Пускай кто-нибудь помоложе сгоняет. Вот ты, например.

— Ты что! — возмутился Гарсия. На круглой верхушке капли вспухло несколько ложноножек, напоминая вставшие дыбом волосы, — Мне нельзя! Я только что оттуда. Рубилы не спят.

— Да заливай, — я, впрочем, был не против того чтобы сгонять «в командировку», но мне почему-то хотелось позлить Гарсию, — я позже тебя вернулся.

— Как хочешь, — равнодушно сказала капля. Ложноножки, игриво кивнув напоследок, втянулись в каплю, — только это от Захара заказ.

Опа. Вот этого я как-то не ожидал.

По-разному бывает. Кто-то легко уходит, отпуская из рук все связи, вспоминая перед уходом о тех, кого обидел, и кто обидел его… Кто-то с шумом и грохотом падает в долгий колодец, успев показать шиш недругам. Кто-то в блеске славы, кто-то в сиянии нищеты. Вся разница не в этом. Разница — в том, было ли что-то значимое для тебя в том мире, который ты оставил. То, чего ты хотел так сильно, что даже зыбкая вуаль колодца не смогла стереть этого желания… И, если такое было, ты не уходишь к Цитадели, а остаешься здесь, на узком кольце серой земли, поросшей редкой черной травой, на ничейной полосе между горькими полями и золотыми. Здесь тонка вуаль, отделяющая мир мертвых от мира живых, и если присмотреться, то иногда можно увидеть тени, скользящие над бурой трясиной горьких полей. Это те, которые ходят по грани, но еще не переступили ее. А если сесть в определенном месте и попытаться заснуть — есть неплохой шанс, что проснешься уже не здесь. Так могут только забывшие, и то не все. Чем больше ты помнишь — тем трудней отпускает тебя этот мир. А с каждой ходкой ты — хочешь того или не хочешь — помнишь все больше и больше. Но, один раз нырнув, не нырять ты больше не можешь, потому что твои страсти, твои «якоря» в мире живых — это как голод, как зуд в ампутированной руке: и почесать никак, и знаешь, что этого быть не должно. Тот, кто нырять не умеет, смиряется и учится жить в мире со своим зудом-голодом, привыкает к нему и перестает замечать. Ты же, в отличие от них, знаешь, что если хотя бы ненадолго нырнуть в мир живых, зуд стихает. Не навсегда, ненадолго. Но тебе этого достаточно, наркотик принят, и жить без него уже трудно.

И всегда находится кто-то, об этом знающий.

Захар был здесь давно. Гарсия болтал, что лет триста, не меньше. Я этому, правда, не верил, потому что время здесь, в скорбном пристанище неприкаянных душ, текло странно и причудливо, но Захара все-таки побаивался. А особенно сильно побаивался его дома, сложенного из больших бурых блоков неясного происхождения. То есть, ясного, конечно, чего неясного может быть в мире, где в материальном виде существует только трава и души усопших… Чтоб такой дом забацать — немало бесполезного материала переработать необходимо, и не думаю, что материал добровольно согласится.

А еще у Захара были душехранители. Трое этаких мордоворотов, почти одинаковых: серые веретенообразные тела, треугольные головы с глазами на стебельках, по две пары рук у каждого, а ног нету, так левитируют… Где таких страшилищ берут — загадка. Обычно все здесь более-менее по-человечески выглядят, Гарсия вот только урод в семье… да еще Рубилы на людей не похожи. Но Рубилы, по-моему, и не люди вовсе… в смысле, даже не бывшие люди, а что-то вроде местной травы, но хищное.

— Здравствуй, Джек…

Он ожидал меня в «кабинете», выглядевшем почти как нормальная комната. Захар покачивался в плетеном кресле-качалке и, казалось, дремал. Впрочем, стоило мне появиться в дверном проеме, как голова, склоненная на грудь, поднялась. Лица у Захара не было — гладкая серая поверхность, на резиновый пузырь похожая. Но тут у всех почти так: если помнишь свое лицо — долго на ничейной полосе не продержишься…

Я поздоровался.

— Мне порекомендовали обратиться к тебе, — голос у нашего местного воротилы был усталый и какой-то шепелявый, — говорят, ты хороший ныряльщик.

Я, честно говоря, не понял, это риторический вопрос или вступление, поэтому стоял и молчал, разглядывая комнату, и вспоминая, что изменилось с того момента, когда я впервые побывал здесь. Кресло было? Вроде, нет. Или все-таки было? А штука та на стене, на кривой кувшин похожая? Вот стол у окна точно был, и ковер на полу, клетчатый такой, с длинным неровным ворсом… я его хорошо запомнил. А кресло как-то в памяти не осталось.

— Джек! — в шепелявом голосе прорезались нетерпеливые нотки.

— Д-да, — очухался я, — ныряю, да. Но я был там недавно, может не получиться.

— Получится, — не допускающим возражения тоном заявил Захар, — мне нужен тот, кто сможет продержаться на той стороне как можно дольше.

— Так это как повезет, — опешил я.

— Я думаю, — Захар сделал театральную паузу, чтобы я успел насладиться моментом, — что это в ваших интересах… чтобы Вам повезло.

Я спустился по лестнице о трех невысоких ступеньках все из тех же бурых камней, стараясь не думать о том, из чего эти ступеньки сделаны. Гарсия ждал меня внизу, от нетерпения переливаясь мелкой острой рябью.

— Ну что, как? Что он от тебя хотел?

— А что, — желание повредничать не только не пропало после визита к Захару, но даже наоборот, усилилось, — ты не знал, зачем я Захару нужен? Тоже мне, друг называется.

— Ну, хорош трендеть. Зачем идешь?

— Пока не знаю. К Лешему послал. Знаешь такого?

— Лешому, — машинально поправил Гарсия и хмыкнул, — он ныряльщик, был. Хороший, вроде тебя. Только давно уже не ныряет. Интересно, интересно.

— Прямо зашибись, как интересно, — поежился я, — зато я теперь знаю, что такое «предложение, от которого невозможно отказаться».

Гарсия хохотнул.

Не все так просто с возвращением в мир живых. Тот, кто уже умер, не может вернуться назад. Легально не может. Поэтому сначала Ныряльщик ищет донора — живого человека, в тело которого можно на время «подселиться», подвинув душу и сознание хозяина. Не всякий человек подходит для того, чтобы стать донором, не всякая душа согласна пустить к себе непрошенного постояльца. Иногда чужое сознание столь ошеломлено вторжением, что сдает все позиции без боя. Тогда ты на время становишься тем, в кого вселился. А иногда бывает и так, что, сидя в чьем-то теле, и рукой-ногой-то двинуть не можешь без санкции хозяина, можешь лишь смотреть и слушать. Или контроль над телом получаешь только тогда, когда хозяин спит… Трудно это все. Живая душа всегда сильней мертвой: у нее есть железная сцепка с реальностью — живое тело, разъединить с которым душу может только смерть тела, а у тебя, мертвеца — лишь тонкая и зыбкая нить твоих воспоминаний, желаний и страстей. Поэтому обычно рано или поздно случается так, что живой хозяин берет «гостя» за эктоплазменную шкирку и выкидывает из своей оболочки. Тогда ты просыпаешься в холодном киселе Горьких полей, смотришь на хищные тени Рубил, мелькающие в отдалении, рвешь липкую паутину, опутавшую руки и ноги, и даешь побыстрее деру на свою твердую, ставшую уже привычным домом, ничейную землю, пока тебя не поймала серебристая змея с человеческим лицом и острым лезвием вместо хвоста, и не отсекла навсегда и от мира живых, и от мира призраков.

Это если все хорошо складывается.

Но может сложиться и плохо. Говорят, хуже всего — если умрёт тело, в котором ты гостишь. Тогда останешься там, в мире живых. Без тела, понятное дело. Там таких, между прочим, достаточно болтается. Но если в скучном, сером и лишенном радостей мире неупокоенных мертвых ты сохраняешь если не память, то хотя бы способность ясно мыслить и осознавать окружающее, то в ярком и радостном мире живых бестелестная душа очень скоро теряет рассудок. Год, два в лучшем случае — и тебя уже нет, вместо сознания — комок эктоплазмы, сумасшедший зверь, способный лишь ненавидеть живых и совершать простые механические действия. В основном, жрать, конечно. А что — жрать не только живые умеют. Мертвым тоже, чтобы в кому не впасть, подпитывать себя энергией необходимо. Не сосиски на кухне тырить, конечно… энергию, эмоции от беспечно-эмоциональных живых.

Вроде, еще несладко нарваться на изгоняльщика бесов. В мое-то время это уже не очень распространено, но ужасов от старших товарищей понаслушался. Такого неудачника сразу к Цитадели уносит, и зачастую в не очень целом виде. Я всего одного пережившего настоящий экзорцизм знаю, да и то… не хотел бы я так выжить.

А еще говорят — там опасно оставаться надолго даже если сидишь в чьем-то теле. Чем дольше в мире живых — тем больше забываешь о том, какому миру ты принадлежишь на самом деле, сливаешься с хозяином тела. Потом умираешь во второй раз, и уже тут, в посмертье, тебя отсекает от хозяина Рубила, потом хозяин уходит к золотым полям, а ты превращаешься в безмозглый комок эктоплазмы, нарезающий бессмысленные круги вокруг спицы Цитадели. Это если тебя не поймают и сапоги из тебя не сделают, конечно.

— Пришли, — сказал Гарсия.

В земле была дыра. Или нора. Размером подходящая кролику средней упитанности. Гарсия наклонился к ней и прокричал в черное жерло:

— Лешом, ты дома?

Воздух над дырой задрожал, как будто туда плеснули кипятка, потом из пара сконденсировалась человеческая фигура.

— Захар прислал, — сказал Гарсия.

Лешом совершенно человеческим жестом почесал в затылке и ответил:

— В дом не пойдем, не прибрано у меня там. Вот, тут пригорочек, располагайтесь. Я сейчас. Он вас обоих…. хм… ангажировал?

— Его, — Гарсия кивнул на меня хвостом капли.

— Ясно, — Лешом растворился в воздухе и втянулся в свою нору.

Мы уселись на землю и стали смотреть, как медленно танцуют у Цитадели шары света.

— Хочешь туда? — спросил я Гарсию.

— Когда-нибудь, — ответил он неожиданно серьезно, — не сейчас. Все-таки отсюда худо-бедно, но можно сгонять к живым, а оттуда — уже всё, привет.

— Когда-то мне казалось, что с того света вообще не возвращаются, — усмехнулся я, -

За чертою — стена, за чертой — темнота. Может — рай, может — ад… может, нет ни черта: Нет ни рая, ни ада, Ни любви, ни награды — Лишь два метра земли да стальная ограда.

— Смешно, — сказал Гарсия, — ты сочинил?

— Понятия не имею, — признался я.

Из норы вылез Лешом и принес с собой серый лохматый шарик.

— Я больше не ныряю, — сказал он, кашлянув, — слишком много всего накопилось. Так отяжелел, что в последний раз чуть под Рубилу не угодил. И ладно бы мое было — а то ведь все больше про Захара воспоминания. Он-то себе возможность нырнуть на ту сторону предпочитает оставить, вот и пристроил меня вместо себя. Умно, да? Бери вот эту вещь. Смелее, не кусается.

Шарик был холодным и колючим. Торчащая во все стороны шерсть на ощупь была жесткой, как проволока.

— Что это? — поинтересовался я, разглядывая предмет.

— Это я придумал. Я тоже не лыком шит. Это когда-то было библиотекарем, у него память профессиональная. Память я оставил, остальное утилизировал, так что Рубилам до него никакого дела теперь нет. Он не дух, он вещь. Но помнит все, что ему расскажешь. Жаль только, из своего собственного сознания, — Лешом постучал себе по лбу, — все равно стереть ничего нельзя. Но ты послушай, пригодится в походе. Отзывается на команды «слушай» и «говори». Не бойся, тут только самое важное… нырять не помешает.

— Просто сказать слова и все?

— Необходимое условие, которое Захар поставил, быть при этом одному. Пока кто-то поблизости, Библиотекарь говорить не будет.

— А чего Захар-то хочет? — не выдержал Гарсия, все это время молча слушавший, только переливавшийся разноцветными пятнами.

— Захар хочет, чтобы твой друг нашел то, из-за чего он тут прохлаждается… и сделал так, чтобы этот якорь никто кроме него самого никогда не смог уничтожить.

— Хренасе, — высказалась зеленая капля, — а дворец с пилястрами он не хочет?

— Если твой друг выполнит условия, у Захара со временем будет и дворец с пилястрами, и прочее.

— Его друга зовут Джек, — хмуро сказал я, — Лешом… скажи, какой я по счету?

Лешом пожал плечами.

— Я только о четверых знаю… включая меня. Можешь считать, что пятый. Только других искать бесполезно.

А то я сомневался.

Мы с Гарсией топали рядом и молчали. Точнее, топал я, а он плыл. Когда впереди показался мой кривой плетень из травы, отмечающий родные стены, Гарсия остановился и спросил:

— Тебе это… помощь нужна?

Я, честно говоря, удивился и даже расстрогался. Ныряльщики — тихие торчки, они не любят компании и ныряют поодиночке.

— Спасибо, — искренне поблагодарил я, — но не стоит. Справлюсь.

— Ну… смотри, — капля помрачнела и стала темно-зеленой, — думаешь, за тебя беспокоюсь? Меня волнует то, что шестым могу стать я.

— Оставлю тебе Библиотекаря. В наследство, — пообещал я, — а теперь давай, шуруй отсюда, дай мне с… прибором поговорить по душам.

Гарсия хмыкнул неопределенно, на боках у него выросло два отростка, похожих на руки в зеленых рукавицах. Капля показала два больших пальца и отправилась восвояси, медленно плывя над сухой землей. Руки махнули мне на прощание и слились с телом.

Я поставил Библиотекаря на землю, сел перед ним и скомандовал: «говори».

За предельно короткое время я стал обладателем той части памяти Захара, которую собрали до меня четверо ныряльщиков. Я узнал страну, город… я узнал даже его фамилию. А вот до причин того, что держит его здесь, коллеги так и не докопались. Ну что ж… может, именно мне повезет.

Я закрыл глаза. Живые были так близко — тонкая вуаль, похожая на рваный тюль или клочья тумана над ночной поверхностью озера, а за ней — яркие и тусклые, теплые и холодные, большие и маленькие, теплились огоньки жизней. Прикоснись — и достанешь.

Тепло. Звездная сеть в ладонях, яркие вспышки озарений и малиновые ленты адреналина. И любовь… страсть — чистая, хрустальная, с искристыми льдинками по краям.

С сожалением пришлось отстраниться. Слишком сильно для меня, такую душу подчинить никому не под силу. Нужно что-то попроще, и послабее.

Тусклый огонек. Умирает. Опять неудача.

А вот и еще один. Трепещет, будто свеча на ветру. Одиночество. Холод. Яркий холод бирюзового цвета — острей ножа, прочней стали.

Пустишь меня? Я ненадолго…

2. Дина

— Значит, она тебе дороже, чем семья, так?

— Подожди… ну подожди же!

Бу-бу-бу…

Голоса где-то наверху. Это про Дину. Это мама и папа. Папа кричит, а у Дины болит голова. Очень громко, так нельзя. Надо спрятаться.

— Дина, куда пошла?

Крик ударяет в спину, чуть не сбивая с ног. Потом ее хватают за руку, разворачивают, трясут за плечи.

— Посмотри на меня! Твою мать, смотри живо!

Не смотреть! Лицо кривится, дрожит и меняется, ежесекундно меняется. От этого тошнит, темнеет в глазах и страх расползается по венам, превращая руки и ноги в непослушный кисель. Нельзя. Нельзя видеть.

— Ты надо мной издеваешься, да?

— Боря, Борь… ну не трогай ее!

Спрятаться. Закрыть глаза. Не слышать.

— Отвечай!

— Боря!

Не убежать. Паника. Мир проседает и качается под ногами. Еще немножко, и ужас, гнойным нарывом зреющий в груди, прорвется, затопит белой пеленой глаза, сметет неумело выстроенные баррикады, и тогда мир изогнется, не выдержав ослепительного безумия, и сломается пополам. А что бывает дальше, Дина не помнила. Но зато отлично знала, что каждый раз, когда мир восстанавливался после раскола, он становился чуть-чуть хуже. Ио сейчас ей важно было не допустить того, чтобы мир разбился снова.

Поэтому, сжав зубы и борясь с подкатывающей к горлу тошнотой, она поворачивает лицо, хотя посмотреть в глаза все равно заставить себя не может, и говорит маминым голосом:

«Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей; Кто чувствовал, того тревожит Призрак невозвратимых дней: Тому уж нет очарований. Того змия воспоминаний, Того раскаянье грызет. Все это часто придает Большую прелесть…»

Окончание строфы оборвала пощечина. Дина прикусила язык, отлетела к стене, стукнулась головой, и мир померк. Но не раскололся. И это было хорошо.

Когда наступила весна, отец ушел, и они с мамой остались вдвоем. Говоря по правде, Дина не заметила его отсутствия. Она вообще забывала людей, как только они пропадали из ее поля зрения. Люди были ей неинтересны: они не поддавались систематизации и были непредсказуемы. Мама плакала после ухода отца… Дина не понимала, почему. Сама она не плакала никогда… и никогда не улыбалась.

3. Аня

Аня курила на кухне, стоя у форточки. Восточный ветер, впрочем, успешно задувал дым обратно в квартиру. Когда очередной порыв сдул сигаретный пепел почти на голову сидевшей под батареей Дины, Оля не выдержала и сказала:

— Ань… чего ж ты при ребенке-то… дымишь.

— Ей пофиг, — равнодушно ответила Аня, раздавив окурок в пепельнице.

— Ань, может ее лечить надо, а? Ты б сходила…

— Я ходила, — отрезала Аня, — светила, один другого ярче. Всем надо платить. Денег нет.

Дина пересыпала гречку из одной тарелки в другую. Точнее, сначала она отбирала из гречки все черные зернышки и перекладывала их в пустую тарелку, потом выбирала белые и отправляла их к черным. Потом задумывалась на полминуты, точно взвешивая тарелки в руках, и пересыпала перебранную гречку к плевелам. После чего начинала все сначала. Это занятие было столь же бессмысленным, как и любая динкина игра. Иногда она напоминала Ане заводную игрушку, механическую куклу, обученную говорить слова, ходить и даже есть, но не способную ни понять, что говорят ей, ни почувствовать радость, или грусть, или любовь…

— Боря совсем не помогает, да? Алименты платит? — тихо спросила Оля.

Аня подумала, что, должно быть, из-за Олиного тихого голоса и скромной незаметности Дина позволяет ей находиться в квартире. Появление любого другого человека в непосредственной близости вызывало у Дины вспышки истерики, по разрушительности способные сравниться с небольшим землетрясением.

— Боря, — Аня горько вздохнула, — у него белая зарплата ноль целых, шиш десятых… Платит, конечно. Все по закону.

Оля поджала губы.

«Хорошо тебе… У твоего сына все в порядке», — подумала Аня, при мысли о чужой нормальности на мгновение испытавшая жгучий приступ зависти, смешанной с ненавистью, а в следующее мгновение устыдившаяся этого приступа.

В горле застыл горький шершавый ком.

— Я знаешь, о чем думаю, — медленно сказала она, — может это и правда я во всем виновата? На работу ринулась, когда ей месяц всего стукнул… дура. Карьера, как же. Место мое займут. Быстрей. Скорей. Бегом. Вот и добегалась до того, что теперь — никуда. Может быть, именно тогда она ушла от меня, замкнулась в себе?

— Ань, глупости ты какие-то несешь, — возмутилась Оля, — никто не виноват! Просто, судьба такая.

Дина вдруг подняла голову и произнесла с интонациями профессионального диктора, глядя на трещину на потолке:

— Данон. И пусть весь мир подождет… И пусть весь мир подождет… Пусть весь мир подождет…

— У нее осколки в голове, — сказала Аня, — полная голова осколков. И они никак не склеиваются вместе. И осколок зеркала в сердце. Снежная королева.

— Ань, ну как ты можешь такое говорить…

— Еще как могу. Ты бы видела, как она выгибается и бьет меня кулаками, если я беру ее на руки. За что мне это, Оль? Почему я? Чем я так провинилась, что мне такое досталось от Бога? Вчера…

— От бога, — эхом повторила Дина, снова уткнувшись в тарелки с гречкой, — от бога. Вчера. От вчера бога. Вчера. Бога.

— Замолчи! — прикрикнула на нее Аня, и Динка съежилась, закрыв голову руками. Тарелки соскользнули с тонких коленок, гречка рассыпалась по выцветшему линолеуму.

— Вчера она мне закатила истерику в магазине, — спокойно продолжила Аня, закуривая новую сигарету, — мы сто раз в этот магазин ходили. Она его любит, там в одной витрине фигня такая крутится… с блестящими шариками, Жека на нее полчаса втыкать может. Я специально время выбираю, в которое народу поменьше, чтоб без эксцессов. А вчера эти уроды устроили какую-то рекламную акцию, сувениры раздавали. Мячики резиновые такие волосатые, знаешь? В магазине-то все уже в курсе, что Жеку трогать нельзя, а тут девчонка новая… видимо, для акции наняли… как к нам подскочит, я рта раскрыть не успела, а она Жеке в руки мячик уже сунула. А та как на резинку посмотрела — так в крик. Держит его в руках и орет так, что витрины дрожат. Девчонка-рекламщица вся белая стала и от страха упаковку с этими мячиками уронила — те по полу в разные стороны. Красивые такие, разноцветные все. Я Жеку в охапку, мячик у нее выцарапала и домой. Думала, меня в ментовку загребут по дороге: она ж на руке у меня висела и выла как сирена милицейская… с переливами. Но обошлось.

— Давно спросить хотела, — Оля виновато улыбнулась, — а почему ты ее Жекой зовешь?

— Когда беременная была, думала, мальчик будет, — Аня погладила Динку по волосам. Та вздрогнула, но не отстранилась.

— Ой, сколько времени уже! — Оля бросила взгляд на часы и ужаснулась, — Меня дома наверное потеряли, я к пяти вернуться обещала.

— Пошли, я тебя провожу, — Аня выбросила за окно недокуренную сигарету и закрыла форточку.

Женщины вышли в коридор, Дина осталась в кухне. Лицо у нее было сосредоточенное, пальцы осторожно подцепляли крупинки, разбежавшиеся по всей кухне. Черные и белые — в правую тарелку, коричневые — в левую. Девочка ползала на коленях и шептала:

— Отзывается на команды «слушай» и «говори»… Не бойся, тут только самое важное, нырять не помешает. «Слушай» и «говори»… нырять не помешает… «Слушай» и «говори»… отзывается на команды…

Но слушать ее было уже некому.

4. Джек

Каждое погружение ощущается по-разному. Это было похоже на прогулку по первому льду. Еще осень, нет снега, и на берегу похрустывает под ногами бежевая трава, подернутая инеем, а на озере уже белая пленка льда — такая прочная на вид. Но ступаешь — он проламывается под тобой, и ты падаешь в черную воду, в холодное оцепенение. Наверху остается выбитое в ледяной корке окно, а ты погружаешься все глубже, глубже… пока внизу не замаячит светлое пятно двери в мир живых — сознание твоего донора.

Но, оказывается, не все двери можно открыть. Иногда все, что ты можешь сделать, это наблюдать сквозь крошечную щель за тем, как мимо бежит жизнь. Это похоже на разрозненные куски паззла, которые невозможно сложить в единую картинку: зияющие пустоты между частями головоломки больше, чем то, что у тебя в руках. А холод здесь такой, что, были бы у тебя зубы, они бы давно стучали.

И вот когда понимаешь, что пути вперед не существует и поворачиваешься, чтобы уйти, ты вдруг замечаешь, что здесь, в этом холодном темном ничто, по эту сторону жизни — между миром живых и миром мертвых, перед дверью стоит самый одинокий на земле человек. И если у тебя есть хоть капля совести, ты не сможешь уйти.

Наверное, я все-таки не очень плохой.

Говорят, что в чужую голову не заглянешь. Если человек — то это может и верно, а вот если дух бесплотный, то еще как заглянешь. Не факт, правда, что увиденное понравится.

Её мир кружился. Он не стоял на месте, он ежесекундно пытался измениться. Аккомпанировала этому кружению какофония звуков, в которой просто невозможно было разобрать что-то осмысленное. Поэтому поначалу единственным способом заставить все перестать вращаться была концентрация на неподвижном и неизменном. Или подвижном, но все равно неизменном, знакомом и привычном. Привычные вещи были островками стабильности в утекающем мире.

— Смотри, — обращался я к ней, — здесь безопасно, эта земля устойчива и никуда не течет.

— Это сухой лист, — объяснял я, — он упал на землю, его можно потрогать.

— Мама, — говорил я, увидев на краю поля зрения знакомую тень, — повернись к ней, посмотри. На ее лицо можно смотреть.

И рассказывал, постоянно рассказывал о том, что со мной случилось, о существовании за гранью, о Гарсии и Библиотекаре, даже не задумываясь о том, понимает она меня или нет.

Увы, вероятно даже в прошлой жизни я не был психологом, и понятия не имел, что не так у нее в голове. Меня это не интересовало — мне было важно открыть эту чертову дверь.

Иногда она начинала танцевать. Без музыки, просто сама по себе. Танец был монотонен и одинаков — и, ловя в зеркалах отражения маленькой фигурки, описывающей одинаковые круги и в одном и том же месте комнаты одинаково вскидывающей руки, я замирал от ужаса и отчаяния.

— Стоп, Дина. Остановись. Не кружиться, — однажды я все-таки не выдержал этой карусели. Странно, но она послушалась меня и остановилась.

С тех пор мы так и жили: я превратился для моей маленькой снежной принцессы в главного советника ее убогого дворца, стал для нее утраченным звеном между миром и сознанием. Я различал за нее, что в мире опасно, а что безвредно, иногда чувствуя себя безногой собакой, ведущей слепого хозяина. И этот хозяин, с моей помощью, собирал куски головоломки в одну сложную бесконечную картину.

Приоткрытая дверь заскрипела и подалась.

5. Аня

— Я договорилась. Он тебя примет без денег, проконсультирует.

— Ой, Оль, не знаю, что и сказать. Спасибо тебе огромное, конечно, но… она в последнее время так изменилась. Буквально за несколько месяцев! Больше не кричит, и кругами ходить перестала, и даже на меня смотрит иногда. Так странно… На днях мы по улице шли, и вдруг кошка бежит. Серенькая такая, помоечная. Динка остановилась — и вдруг пальцем показывает и говорит: «кошка». Представляешь? Полгода назад она эту кошку и не заметила бы! Я чуть сама с ума не сошла от радости!

— Видишь, а ты говорила…

— Ну и дура я была! Как думаешь, может у нее… само все восстанавливается? Может такое быть, а?

— Сходи к Выготскому. Он тебе точно скажет — может или нет.

— Спасибо, Оль!

На улице накрапывал мартовский снег, перемежавшийся с зарядами недозамерзшего дождя. В ботинках хлюпало, и Аня в который раз дала себе слово купить наконец нормальную обувь. Вот получить только гонорар — и купить. Дина, как обычно, спала на ходу. И все-таки с дочкой положительно что-то происходило. Происходящее радовало и пугало Аню одновременно. Дина стала послушной и все чаще откликалась, когда обращались к ней, но иногда Ане казалось, что откликается вовсе не Дина, а кто-то другой, совсем не похожий на ее дочь…

Она разделась в просторной приемной с модными стенами из гипрока, кожаными диванчиками и красивой керамической плиткой на полу, помогла снять пальто и шарф Дине и повела дочь по коридору. С каждым шагом и с каждым взглядом на дорогие потолочные светильники, на дубовые двери с причудливыми разноцветными витражами, таяла надежда найти для Дины врача, занятия с которым не стоили бы всю Анину зарплату…

Аня толкнула дверь, и они вошли в кабинет — обставленный просто и дорого. Из-за массивного стола в дальнем углу к ним навстречу поспешил хозяин кабинета.

— Здравствуйте, — почти враждебно сказала Аня, ругая себя за то, что так бездумно ухватилась за олино предложение, — я — Нечаева.

— Добрый вечер, Анечка… и Дина.

У профессора Выготского были круглые очки, седая респектабельная борода, мягкий приятный голос и теплое сильное рукопожатие. Он настолько излучал доброжелательность и гостеприимство, что угасшая было Анина надежда вспыхнула снова. Она была готова поверить этому человеку, что бы он ни сказал. И когда профессор попросил Аню выйти из кабинета и подождать в приемной, потому что он хочет провести с Диной несколько тестов без присутствия матери, Аня послушно вышла из кабинета, закрыла за собой дверь и пошла по коридору. Даже тени сомнения не возникало у нее до тех пор, пока она не опустилась на диванчик в приемной. Холодное прикосновение кожи отрезвило ее, Аня вдруг поняла, что Дина впервые за последние несколько лет осталась без нее, одна, в комнате с абсолютно незнакомым человеком. «Что же я делаю», — подумала женщина, невольно сжав кулаки, сдвинувшись на край дивана и ежесекундно ожидая взрыва крика и плача. Но из-за массивной двери не доносилось ни звука, и Аня потихоньку расслабилась, откинулась на спинку и разжала кулаки. В приемной было тихо, монотонно жужжал обогреватель, Аня согрелась и, видимо устав от постоянного нервного напряжения, задремала…

6. Дина-Джек

Мама ушла. Я осталась с добрым профессором. У него фамилия Выготский и он похож на деда-мороза. Профессор подвел меня к креслу, нажал на плечи, чтобы я села, потом пододвинул стул и сел напротив.

— Джек, — сказал он мне, — Джек, проснись. Ты меня слышишь, Джек? Ты можешь говорить?

У профессора Выготского были глаза Гарсии. Я никогда не видела глаз Гарсии — там, где я жила раньше, у него не было глаз. Но почему-то я сразу догадалась. И отвела взгляд.

— Можешь говорить, — сказала я.

— Это Дина или Джек?

— Дина или Джек.

— Плохо дело, — сказал Гарсия, — Ты помнишь меня?

Я не знала, помню ли я его. Поэтому я ничего не ответила. Профессор Гарсия. Смешно.

— Джек, посмотри сюда. Посмотри сюда. Помнишь такое?

Выготский положил на стол серый помпон.

— Библиотекарь, — я пожала плечами — отзывается на команды «слушай» и «говори».

— Ты помнишь, зачем ты ушел? Захара помнишь?

— Мне нужен тот, кто сможет продержаться на той стороне как можно дольше.

— Я знаю! — отмахнулся Гарсия, — ты хочешь вернуться? Плевать на Захара и его задание, он тебе ничего не сделает. Скажи просто — хочешь или нет?

— Когда-нибудь, — ответила я, — не сейчас.

Гарсия вскочил со стула и стал нервно расхаживать по кабинету.

— «Когда-нибудь» шансов больше не будет! — он шумел и махал руками, — Ты здесь четыре месяца — это уже за пределами любого ныряльщика. Ты уже почти потерял личность, тебя это не беспокоит?

— Беспокоит.

Он остановился.

— У тебя есть дочь, — тихо произнес профессор, — когда ты умерла, она была чуть постарше Дины. Это то, что держало тебя на ничейной полосе. Ты не смогла смириться с тем, что Полина осталась без тебя. Тебя звали Ирина Веденеева. Санкт-Петербург, Наличная улица, дом сорок, корпус два, квартира двести девятнадцать. Это твой адрес. Она все еще живет там.

Мир дрогнул и медленно сдвинулся с места, начиная вращение.

7. Ирина

— Кто ты? — закричала я, но крик слетел с губ шепотом.

— Я, — грустно улыбнулся Гарсия, — немного бог. Немного смотритель. Немного заключенный. Гарсия… Гарсия из Города Бога — так меня звали когда-то. Смешно, правда?

— Я… думала… там… бог… Захар…

— Захар… Захар — вчерашний бог. А я — позавчерашний.

— А… кто… в… Цитадели?

— Да бог его знает, — Гарсия пожал профессорскими плечами, — но точно не я. Или вовсе никого нет.

— Если… я уйду… Дина станет прежней?

— Я тебе больше скажу. Она может стать прежней даже если ты не уйдешь. А может и не стать.

— Что с моей дочерью? Сколько ей сейчас?

— Двадцать три года. Была замужем, но неудачно. Детей нет. В институт поступила, но не закончила, бросила. Работает… Отец ее деньгами немного поддерживает — у него хорошо дела в последнее время идут. Что такое?

Дина плакала. Не я — в ее теле я с трудом могла говорить, а о том, чтобы управлять телом даже и речи не было — плакала моя снежная принцесса. Слезы текли по щекам и капали на дешевую выцветшую китайскую блузку…

— Я не помню ее, — сказала я, — как случилось, что воспоминания о моей дочери держали меня на ничейной полосе, но при этом я не помню даже ее лица? Зачем мне дали способность возвращаться в мир живых? Зачем она нужна, эта ничейная полоса? Что это — Чистилище, где мы ждем решения, или ад, где мы отбываем наказание? Зачем все это, бог Гарсия?

— Ты меня спрашиваешь? — Гарсия хмыкнул, — Этот мир делал не я. Я вообще не уверен, что его хоть кто-то делал. Я как ты. Как Библиотекарь. Слушай и говори — и все. Пошли, короче. Или тебе приспичило стать святой и болтаться до скончания веков вокруг Цитадели?

— Я не помню свою дочь.

— Делов-то… полчаса на метро. Перестань плакать, в конце концов.

— Это не я… а я никуда не пойду.

— Сойдешь с ума.

— Какая мертвецу разница?

— Ну… смотри.

8. Дина

Аня проснулась от того, что кто-то тронул ее за плечо. Она резко выпрямилась и увидела профессора Выготского, рядом с которым стояла Дина. Лицо у девочки было заплаканным, она привычно смотрела в сторону, но на губах блуждала слабая полуулыбка.

— Мама, — сказала Дина.

— Горе мое, — умилилась Аня, вытирая платком щеки дочери, — все-таки плакала, да? Плохо себя вела, да? Простите, профессор, мне не следовало…

— Она отлично себя вела, — мягко оборвал ее Выготский, — она замечательная девочка, и у нее все получится. Знаете, что… я дам вам направление, будете водить ее на занятия. Три раза в неделю, речевая терапия. Это бесплатно. И раз в неделю будете приводить ко мне. Я с вас тоже денег не возьму, не беспокойтесь.

— Спасибо, профессор, спасибо! — у Ани от волнения дрожали руки, и она ухватилась за висевший у нее на груди кулон, чтобы скрыть дрожь.

— Не за что. Удачи… вам, — сказал Выготский, почему-то нажав на слово «вам».

Мы шли по темной заснеженной улице. Подморозило, и дождь окончательно превратился в снег. Несмотря на скользкий тротуар, Аня почти бежала — Дина едва поспевала за ней. Снег летел навстречу и закручивался вихрями в свете уличных фонарей. Дине хотелось кружиться вместе с ним, но надо было бежать за мамой, надо было успеть за мамой.

Мы успеем. У нас с ней теперь много времени.

Целая жизнь.

© Copyright Карпова Елена Павловна (olchenna@yahoo.com), октябрь 2006. Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

Комментарии к книге «Слушай и говори», Елена Павловна Карпова

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства