«Секрет русского камамбера»

1817

Описание

Ксения Драгунская — драматург и прозаик, автор детских и взрослых рассказов, романа «Заблуждение велосипеда» и множества пьес, идущих в театрах России, ближнего и дальнего зарубежья. В сборнике «Секрет русского камамбера» все куда-то едут или, в крайнем случае, собираются: пастух едет в Москву учиться на поэта, тихоокеанский туземец прибывает в российскую глушь переждать обещанный на родном острове ураган, москвичи путешествуют по русскому бездорожью без определенной цели, но с любовью к родине и соотечественникам, а извилистыми коридорами московских коммуналок персонажи легко и неожиданно выходят к морю. В сборник также включена пьеса, давшая название книге.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Секрет русского камамбера (fb2) - Секрет русского камамбера 945K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Ксения Викторовна Драгунская

Ксения Викторовна Драгунская Секрет русского камамбера

Мичиган и Кадосно

«Мне снилось, что началась война и мы помирились…»

Куратор и координатор, драматург затурканный, участник процесса, активный член жизни и всяческих жюри, автор и персонаж уже давно мечтает повести уединённую и несуетную жизнь книжного писателя.

Стать автором книжки для чтения с яблоком и пледом в летний дождливый день.

Скромным певцом родной природы. Начать новую жизнь.

Но сперва надо как-то закончить старую. Пересечься, перетереть, позаседать, проголосовать, обсудить, высказать мнение.

Дать:

✓ Совет молодому сочинителю пьес

✓ Интервью

✓ Честное слово

✓ Денег

✓ По морде

Объяснить:

✓ Режиссёру в Чикаго — что в России нет ковбоев.

✓ Продюсеру в Македонии — почему на проекте «Славяне — это Африка в Европе» российские авторы упорно просирают дедлайны.

К тому же за драматургом охотится какой-то забулдыга и пижон из бывших красавцев, чтобы рассказать своё последнее любовное приключение. «Выслушайте меня, выслушайте! Написать это сможете только вы».

Хорошо, пожалуйста, вот совет молодому сочинителю пьес, он же интервью, он же мнение, он же честное слово:

Мат — наше всё, нерукотворный памятник народу, священная традиция, протянутая сквозь века заботливой рукою предков. Хорошо бы, конечно, ввести квоту. Три матерных слова на страницу — необходимо, чтобы не стыдно людям показать… Но если в жизни вы барышня в платьице с рюшечками, краснеющая от слова «жопа», то не надо в пьесах материться как сапожник. Даже если вами движет святая цель понравиться критику Пупкину. Самому, с ума бы не сойти, колумнисту Потютякину. Тоже известный «судия». Конечно, для такой высокой цели все средства хороши. Но всё равно не надо. Обойдутся Пупкин с Потютякиным.

Театр — не домик с колоннами, где можно уютно усесться в полумраке и дремать, слушая, как на сцене с разной степенью горячности разговаривают человек пять, изо всех сил делая вид, будто не знают, что в зале кто-то есть.

Театр — место происшествия, спектакль — событие, ЧП, что-то невероятное, а зритель — очевидец этого ЧП, свидетель.

Если повезёт. А так — потерпевший, конечно.

«Но если спектакль — чрезвычайное происшествие, что тогда книжка? — думает драматург, мечтающий стать книжным писателем. — Явка с повинной? Улика? Вещдок? Чистосердечное признание? Самооговор? Прошение о помиловании?»

И кто читатель? Коррумпированный следователь? Внимательный адвокат?

Драматург наскоро даёт честное слово, обещает по электронке дать денег и по морде всем, кто уж очень просит.

И выходит на Страстной бульвар. Забулдыга с любовной историей уже тут как тут.

Вам это будет интересно как писателю! Куда вы так бежите? Ну вы же хотели вести несусветную жизнь книжного автора, вот, вы сами говорили, я внимательно интервью читал…

Сигналит в кармане скайп — в Македонии проснулись.

Драматург соображает довольно неплохо — помнит свои пин-коды и номера всех машин, которые у него были, много ездит, часто летает на самолётах.

В театре садится и ищет, чем пристегнуться. Театр и самолёт похожи: и тут и там долго сидят и смотрят в одну сторону.

Драматург бежит вверх сретенскими переулками. Когда-то каждая подворотня была знакома — проходной двор, скосить, срезать, выгадать пять минут.

Подворотни закрыты теперь шлагбаумами.

Любимый город омерзителен, а родной всё чужеет и чужеет.

В подворотне без шлагбаума навстречу выходит русский витязь, позвякивая кольчугой.

— Can I help you?

Что у них тут? Гостиница, тайный клуб, офис?

— Помогите, за мной погоня, — говорит драматург и видит, что витязю становится интересно. — За мной гонятся, чтобы рассказать какую-то муру.

— А может быть, надо выслушать? — неспешно рассуждает витязь. — Вдруг вам это будет интересно как писателю?

— Вы недостойны носить кольчугу, — говорит драматург.

— Ничем не могу помочь, — сокрушается тот. — В нашу подворотню запрещён вход тем, кто не в «Армани». Попробуйте в зону Третьего кольца, там вроде ещё есть подворотни общего доступа.

Снова скайп — в Чикаго проснулись. Режиссёр волнуется — так должен актёр, играющий пастуха из псковской глуши, говорить с ковбойским акцентом или нет, в конце-то концов?

Надо соединить всех. Одних с другими. Познакомить и законтачить, замкнуть друг на друге. Слить Мичиган и Кадосно в одно озеро, подмешав Охридское.

Забулдыга догоняет! Сейчас он будет настойчиво и кашеобразно рассказывать любовную историю, перещеголять которую по увлекательности и необычности может любая квитанция из ЕИРЦ.

Впереди — Сретенка.

Драматург успевает в спасительный троллейбус. Троллейбусы добрые — дальние родственники слонов и бегемотов. Не дадут в обиду. Собирается дождь. В открытое окно летят капли. Забулдыга вырастает и заглядывает в окошко.

— Я найду вас на фейсбуке, — мстительно говорит он.

«Дерзайте! — злорадно думает драматург. — Ищите! Я отпетый мизантроп, а таким не место на фейсбуке с его простыми человеческими радостями типа “мой внучок накакал японскими иероглифами, вот фото” или “ах, как я ненавижу это государство”».

Троллейбус набирает скорость. Это сорок восьмой маршрут. Его давно отменили, но он вывезет куда-то, где не надо голосовать и обсуждать, выражать мнение, давать уродские интервью и бессмысленные советы…

Где можно палочкой на песке начать наконец:

«Мне снилось, что началась война и мы помирились».

Ирга

Куртка Воннегута

К вечеру мы догадались, что едем не в ту сторону.

В горах быстро темнело, а моря всё не было и не было. Это Серёжа хотел непременно к морю, чтобы там, на море, познакомить всех наших детей. Взять всех детей и отвезти к морю. А я просто искала, где живут хорошие честные люди. Даже не потому, что они мне очень нужны. Уже неважно, в общем-то. Нет, просто чтобы узнать, водятся ли они ещё на свете. Люди, которые если что-то говорят, то, значит, так оно и есть на самом деле. Потому что вот, например, часто говорят: «Я тебя очень люблю». Или даже: «Ты же знаешь, как я тебя люблю». Но это на самом деле значит, что человек, который так говорит, прежде чем продать тебя за пятачок, секунды три будет испытывать что-то вроде неловкости. Лёгкое замешательство. А все эти «я тебя люблю» или даже «ты же знаешь, как я тебя люблю» — это что-то вроде поговорки или слова-паразита. Как «блин» или «вот такие пироги».

Когда мы все одновременно поняли, согласились, что всё-таки едем не в ту сторону, мы решили, что надо развернуться, пока не поздно. Но в горах трудно найти место для разрешённого разворота, кругом опасные зигзаги, сужения дороги и обвал камней, на то тебе и горы, а за рулём Анечка, и нарушать правила она не хочет. Она теперь ничего не нарушает, даже Красную площадь переходит по подземному переходу, чтобы не помешать, если вдруг поливалка… А выводя погулять свою маленькую собачку, берёт целлофановый пакет, чтобы убрать, когда та накакает на улице. У Анечки — «четыре через пять». Дали четыре года условно, а если попадётся, если хоть малейшее, даже административное правонарушение — упекут на все пять, в настоящую тюрягу. Это всё из-за старичка, который переходил дорогу на красный, а машины стояли в пробке. То есть нарушал как раз старичок, шёл между машинами и стукнул рукой по капоту Анечкиного «пети круизёра». Потому что старый старичок, ему успокоительное пить надо и вообще дома сидеть. Анечка опустила стекло и вежливо сказала ему, что нельзя стучать по машинам, а он — ну, старый, не соображает — стукнул тростью ей по лобовому. Ну, тут Анечка разнервничалась, и в результате старичок был доставлен в больницу имени медсантруда с тяжёлыми травмами головы и множественными разрывами внутренних органов, а всякие знакомые адвокаты взялись дружно, и теперь у Анечки четыре через пять, и мы ищем разворот в горах.

Мы едем к морю!

К Красному или Мёртвому, а то и к Галилейскому, мы вообще куда? Уже пора выбираться, дело к вечеру, тогда давайте лучше к Рыбинскому, всё-таки ближе. Рыбинское море! Вот где рыбы завались!

«Чаша Рыбинского моря, гимн во славу человека», памятник индустриализации, на дне семьсот деревень и один город, малая родина этого дуралея Кольки Варакина, он всё хвастался, что город его предков затопили коммуняки и они с Вовиком каждое лето ныряли в Рыбинское море и доставали черепки посуды, железяки, пуговицы и всё такое…

Колька, кстати, теперь крутой поп, из тех, кого показывают по телеку в качестве прогрессивной общественности нашей большой и дружной страны, — бородища и крест на толстом пузе. Кто бы мог подумать!.. Ведь какой был забулдыга, любо-дорого вспомнить. Но лучше не надо. Однажды я зашла в его храм и встала в уголке скромно. Колька посмотрел в мою сторону и узнал, это точно, потому что выронил кадило. Оно выпало у него из рук — со стуком на пол, как сказал поэт.

Что касается Вовика, то он не смог поехать с нами, так как никуда не отлучается — ждёт печень. Свою уже израсходовал, и на сорок с небольшим лет не хватило, всякими растворчиками доконал родную печень и теперь ждёт, когда ему привезут новую.

«Это люди не твоего уровня», — говорит мне моя семья.

Но они мои друзья, других у меня нет. То есть, конечно, есть, ведь я довольно давно живу на свете и с кучей всяких людей училась вместе в детском саду, тридцатой школе и орденоносном институте. Но они со мной как-то немножко не дружат. У меня ботинки не той марки. Теперь так бывает — можно не поздороваться с одноклассником только потому, что у него ботинки не той марки, какой надо, чтобы поздороваться. Всем ты хорош, а вот ботиночки подкачали, извини, друг ситный. Парыгин вообще обнаглел, даже в больницу к себе дресс-код устроил. Я такая — здрасьте, где тут больной Парыгин, вот я ему печёных яблочек, а охранник — извините, у нас тут дресс-код, вы не проходите. Это потому что я была в «Гэпе», а Парыгин любит, чтобы все — в «Дольче и Габбане». Поголовно, как школьная форма. Он у нас в школе председателем совета дружины был. Дура я, что в «Гэпе» к такому человеку припёрлась. Так и не попрощалась толком с Парыгиным. Но он тоже хорош — одной ногой в могиле, а дресс-код какой-то выдумал, монстр вообще. У него и на похоронах фейс-контроль был, мать еле прошла, а то она как раз в день похорон неважно выглядела.

Так погодите, если мы едем на Рыбинское море, то давайте заедем к Лёхе! Вот! Точно! Я отдам ему варежки, которые он забыл у меня на Каретном в декабре 1981 года, когда мы ходили отмечать день смерти Джона Леннона на Ленинских горах, и я их всё хранила-хранила, а теперь они у меня в машине валяются как технические такие, если колесо поменять или чего протереть. Лёха живёт теперь в Рыбинске, я точно знаю… Да нет, какая дача, говорю же, в Рыбинске. На дачу к нему мы однажды заезжали, тоже вот так вот случайно, по пути, давно собирались и в конце концов заехали, но Лёшиного дома уже не было, и бани его знаменитой, ничего там не было, только гладкое место, посыпанное песочком, а из аккуратной голубой бытовки вышли два армянина в рабочих комбезах и молча протянули нам картонную коробку. Ёлочные игрушки, старые, как в детстве, как в «Голубом огоньке» чёрно-белого телевизора. «Лёщя просил игрущки. Старый хозяин, Лёщя. Дом продал, а игрущки забыл в кладовке. Потом просил. Приезжал. Ругался. Пьяный был. А мы нащли. Я прораб, а он инженер. Родственники новых хозяев. Здесь будет спорткомплекс и дом для прислуги. Нам чужого не надо. Армяне не воруют. Вот игрущки. Только больще не приходите».

И как только они догадались, что мы к Лёше?

А где теперь сам Лёша, что случилось, нам надо знать, что случилось, ведь мы его друзья.

«Лёще купили прекрасную квартиру у самого моря, в Рыбинске, заберите игрущки, отдайте Лёще и больще не ходите».

А игрушки сейчас у нас с собой? Нет, кто же знал, что мы решим ехать в Рыбинск. Да, всё спонтанно… Мы такие импульсивные… А было бы прикольно, если бы с игрушками. Да, это было бы вообще супер… С игрушками и варежками! Нет, варежки тут, в багажнике или в дверке, мы так и скажем, вот, приехали отдать тебе варежки, он вообще упадёт. А мы такие: «Алексей, тебе от нас не уйти!»

Мы едем в Рыбинск!

Едем к Лёше, к нашему другу, мы вместе росли, пили портвейн в подъездах, в Питер зайцами ездили, нас забирали в милицию за длинные волосы и вышитые джинсы, мы читали ксерокопированного Гумилёва, дружили с Лёшей и слушали его враньё, а он всегда врал. Про своего прадедушку-капиталиста — будто у него был собственный парк конки в Самаре, а накануне революции он этот парк элементарно пропил и влился в ряды неунывающего пролетариата, как раз вовремя. Или про свою бабушку, прадедушкину дочку, что она во время войны была шпионкой и у неё есть маленький наградной браунинг, она с ним ходит в угловой за продуктами и всегда может приструнить магазинное начальство, если обвешивают покупателей и продают дефицит из-под полы. Или, например, что к его папе — журналисту из «Известий» — приезжал Воннегут, и они все вместе квасили на даче, парились в бане, и именно тогда, там, Воннегут услышал, как поёт одна птичка, и понял, какое последнее слово должно быть в его знаменитом романе. И он всё старался поправильнее записать это птичкино слово английской транскрипцией, и записал на клочке, и положил в карман куртки, но по пьянке забыл куртку, вот честное слово, Лёха может показать, куртка висит у отца в шкафу, твидовая такая куртёшка, с кожаным воротником и бумажным клочком в кармане… Лёха всегда врал или строил планы и твёрдо знал, что скоро прославится, разбогатеет, станет знаменитым режиссёром, и у него будет свой плавучий театр на корабле, актёры со всего света, а ещё на этот корабль он возьмёт с собой всех, кто захочет, всех, кто сейчас ему верит, что будет так.

В Рыбинске на площади немножко митинговали, какой-то дядька в галстуке обещал завтра же осушить Рыбинское море и восстановить затопленные деревни и городок. Из Лёшиной квартиры в светло-кирпичном доме вышли два таджика в комбезах и сказали, что Лёше купили отличный дом в деревне… «Да, если увидите его, вот, передайте, он тут вот это забыл, могли бы выбросить, а вот берегли, таджики очень аккуратны, нам чужого не надо».

Едем в деревню, ведь мы друзья, хорошо ехать с ветерком и благородной миссией. Мы его верные, старые друзья, понятно? Когда он начал пить лишнего, мы сразу сказали ему «как не стыдно». А потом ещё неоднократно повторяли «возьми себя в руки, ты мужик или нет» или даже «посмотри, как прекрасен этот мир». Мы — друзья, настоящие, старые, надёжные, те самые, которые никогда не поленятся тебе позвонить, непременно дозвонятся и скажут: видели тут твой спектакль в ДК хлебозавода номер восемь, ну и говно же, фуфло просто уникальное… Кроме нас, тебе этого никто не скажет, только мы, потому что мы твои самые лучшие, верные и надёжные друзья… Как раз те самые, которые, когда вот человек уже несколько дней не пьёт, и бреется, и даже делает зарядку, вдруг звонят и говорят: кстати, Дашка, которая от тебя ушла, помнишь, ну ты пил ещё от этого, чуть не умер, помнишь Дашку, так вот, её недавно встретили в Нормандии, вышла замуж реально за графа, домина у моря, замок в горах, всего полно, деточки просто прелесть и граф-миляга, выпиливает лобзиком. Она тебя ещё никак вспомнить не могла, графиня Дашка… Ну, а ты чего? У тебя всё хорошо? Ладно, не вешай носа, старик, лучше приезжай, выпьем.

Мы едем в деревню к Лёше, там здорово, природа и экология, наверняка баня, солёные огурцы и бойкие селянки, у Лёхи-то, х-ха, ещё бы, сейчас увидим, налетим на него, напрыгнем, «Алексей, тебе от нас не уйти!», и он вообще упадёт!

Втопи же, Анечка, положи кирпич на педаль газа, мы едем к Лёхе!

Может, таджики и не воруют. Но врут немилосердно. Обманули, нагрели таджики. Развели как лохов. Зря мы жгли бензин, зря резину об дорогу тёрли.

Никакого Лёши там не было, в пустой холодной избе сидел серо-синий от запоя, заросший щетиной старик, чужой дед, моргал слезящимися глазами и никак не реагировал ни на варежки, ни на «тебе от нас не уйти», просто отвернулся к тусклому кривому окну, медленно и тяжело перевёл бессмысленный взгляд.

Дом с провалившейся крышей, и провода от столба отрезаны.

На фиг отсюда, делаем ноги, ё-моё, здесь пахнет смертью, тюрягой и чёрными риелторами.

В Алаунских горах быстро темнеет. Даже хорошо, что скоро ночь. Мы едем к морю! Ночное море. Вывезти всех детей на ночное море. Серёжина идея. Только дети давно выросли. И внуков не отпустили с таким дедушкой. Трое внуков, блин! У этого проблемного подростка уже трое внуков. Прикольно, да?

Приближающаяся старость забавляет.

Мы забыли отдать пакет с одеждой. Перестань, зачем этому доходяге Лёхин прикид? Ладно, дайте мне, я сохраню его до встречи с Лёшей, с настоящим Лёшей, ведь где-то же есть настоящий Лёша, стоит только поискать, наверное, ходит по набережной в Коста-Рике или загорает кверху пузом на яхте, болтаясь возле островов Зелёного Мыса, и скоро улыбнётся нам с обложки журнала…

Да выбросить надо это дерьмо…

Ну что ты сердишься? Сейчас остановимся и выбросим.

Дырявый пакет, и невнятный комок бухается на обочину рваной подкладкой наружу, букле и тёртая-вытертая кожа воротника, в горах быстро темнеет, и на ветру из-под подкладки бумажный клочок — fiewit…

Deadline

Да, что и говорить, дослужился, не зря он всё это, не зря жизнь прожита.

Про него в «Яндекс-новостях» написали.

Мы вместе начинали давно когда-то. В промёрзшем доме отдыха глубокой осенью читали друг другу свои пьесы, пили подогретое красное вино и кадрились. Называлось — семинар молодых авторов. Комарова, Гончарук, Володька, я… Человек пятнадцать.

Лёха был толстый, с южным говорком и двумя золотыми зубами. Лёха, Лёха… То-то тебя давно не видно в телевизоре.

А в «Яндекс-новостях»: «На сорок восьмом году жизни после тяжёлой болезни скончался Алексей Гончарук, сценарист и продюсер, автор всенародно любимых сериалов».

Тут Комарова звонит и спрашивает: ты мне друг? Могу я обратиться к тебе с просьбой?

Можешь.

Тогда, говорит Комарова, пошли вместе на похороны Гончарука. Послезавтра пошли вместе?

Ладно, пошли вместе на похороны Лёхи Гончарука, что… Жалко Лёху… Я бы прямо сейчас выпил что-нибудь, помянул… А нельзя, везу мать к нотариусу, надо быть трезвым, и денег впритык на всю эту нотариальную тряхомудию.

Понимаешь, я могла бы одна пойти (говорит Комарова), но туда ведь придёт Володя мой, он дружил с Гончаруком, мы вместе дружили, а потом мы с Володей разошлись, ты не слышал разве, давно уже, и при разделе друзей Гончарук достался ему. Так бывает. Ну вот, и теперь на похоронах Володя будет с этой своей женой, а мне просто неохота, чтобы они видели меня одну, что я одна. Понимаешь? Ты прости, что я тебе так всё вываливаю, это вообще ужасно унизительно, конечно…

Тут её голос не то чтобы дрогнул, а как-то задохнулся.

Я уже давно не ориентируюсь в унижениях, не ощущаю их, что ли, не знаю, мне как-то по барабану.

Значит, там отпевание в Петропавловском храме, а дальше уже по ходу дела. Давай, что ли, у храма без четверти двенадцать?

Давай.

Пойти проститься с Гончаруком, славный был малый, к тому же пробивной. Слово «пробивной» одно время исчезло из обихода, а теперь снова тут как тут.

На похороны так на похороны.

Мать всегда говорит, что надо обязательно бывать там, где радио и телевидение. Надо тусоваться, иначе ничего не добьёшься в жизни, вот почему я ничего не добился, потому что не тусуюсь. Надо тусоваться, хочешь не хочешь, а без этого никуда и против этого не попрёшь… Мать так и сказала — оденься по-человечески, собирайся, всё, не отвертишься, иди тусоваться на похороны Лёхи Гончарука, там наверняка будет полно телевидения, ведь он был настоящей звездой, знаменитостью, не то что всякие там другие, которые только понтятся, а на самом деле просто мелкие сошки, его часто показывали по телевизору…

Вдруг встретишь кого-нибудь полезного, возобновишь знакомства, помогут с работой.

Мы все вместе начинали.

Пьесы у него были такие, что, прочитав список действующих лиц, можно было сразу сказать, что там будет происходить и чем всё закончится. Он запал на Комарову, сочинительницу смешных детских пьес. Мы втроем на неё запали — Гончарук, Володька и я. Вместе гуляли в ледяном бесснежном лесу, где под ногами звенели задубевшие листья. Меня Комарова определила в друзья. Рассказывала, как к ней кадрится Гончарук.

Представляешь (это было в те годы, когда слово «прикинь» ещё не прижилось), представляешь, он говорит не «свёкла», а «бурячок». У него такой говор. А я вообще так не люблю говор… Даже целоваться не могу, хи-хи…

От Комаровой всегда еле уловимо пахло апельсиновой корочкой.

Ты что, у него стихи зато крутые. Он к Бродскому со стихами ездил, в самом конце восьмидесятых, когда только можно стало, сколотил денег и поехал, и тот ему сказал, типа, э, брат, да ты парень непростой… (Это Володька тогда сказал, в ответ на «бурячок».)

Да ладно… (Я не поверил.) Правда, что ли?

Да ты сам у него попроси почитать.

Компьютеров тогда ни у кого из нас не было, и стихи свои Гончарук показал мне на желтоватых листочках, второй или третий машинописный экземпляр.

Таинственная глубина незнакомой реки, хмурой и холодноватой, неспешное, завораживающее движение, ни одного избитого словосочетания — такие стихи писал этот толстяк с румяным, всегда будто заспанным лицом.

И куда ты, Гончарук, с такими стихами? Берись за ум, пока не поздно, пиши тексты для попсовых певичек.

Через некоторое время возник спрос на простые человеческие истории.

Честный и добрый олигарх из бывших детдомовцев, за ним гоняется слепой киллер, и в самом конце выясняется, что они разлучённые братья-близнецы. Или, там, скинхед, тайно влюблённый в таджичку из ларька со специями…

Вся эта «жизнеутверждающая» пурга, которую я не смогу придумать, даже если уж очень прогнусь, если мне удалят половину мозга, а оставшуюся половину удастся сжечь алкоголем, вся эта «простая и человечная» ахинея вдруг попёрла из Гончарука, как морковка из влажной земли в хорошее лето.

И Гончарук здорово раскрутился, пошёл в гору.

У его сериалов был бешеный рейтинг, письма зрителей несли мешками, Гончарука стали приглашать в ток-шоу, награждать призами, брать интервью как у певца народных чаяний.

А уж после сериала про чекиста, который пришёл и навалял кому надо, сирых защитил, плачущих утешил и отчаявшихся обнадёжил, Лёха получил государственную премию, стал начальством по сериалам с большим кабинетом в Останкино, похудел, два золотых зуба заменил на белые, нацепил модные очки, ездил на крутых машинах, но при встрече (тогда я ещё иногда выходил тусоваться) всегда обнимался и, представляя меня кому-то, говорил:

— Мы вместе начинали.

Когда кратковременно объявили, что пора воспитывать умного и сложного человека, я поверил, прислал Гончаруку свой сценарий о Галлиполийском сидении, меня всегда это очень интересовало и нравилось рыться в исторических материалах, я действительно много знал. Гончарук сказал, что немедленно сам прочтёт, и правда, прошла неделя, и от него перезвонили с предложением подключиться диалогистом к очередному сериалу про ментов.

Тут я как-то загрустил на некоторое время.

Но решил взяться за ум и влился в сериал из жизни бизнес-баб в поисках простого женского счастья, но просрал дедлайн и опять соскочил, остался без работы, куда мне теперь?

Умер Лёха Гончарук, и не действителен больше его иэнэн, и не нужна ему карточка пэфээр, и не поможет загранпаспорт на десять лет с открытой шенгенкой…

Вот его путь — детство в маленьком южном городке, даже кратковременная работа на заводе, картоха с домашним салом в общаге литинститута, серьёзные стихи и поездка на поклон к Бродскому, успех тупых сериалов, квартира на Фрунзенской, дача в Успенском, служебная «бэха-семёра». Рак мозга.

Мы встречаемся с Комаровой без четверти двенадцать у храма. Издалека она смотрится даже ничего. Очень холодно, кончается ноябрь, опять, как тогда, когда «мы вместе начинали», и промёрзшая листва звенит на асфальте. Ледяное бесснежное голое время, когда всё без прикрас.

У Комаровой белые хризантемы в руках. Вокруг никого нет, ни на церковном дворе, ни в храме, и сторож говорит, что есть другой Петропавловский храм. Даже два. Люди путают. Бывает. Вы не расстраивайтесь. Езжайте теперь уж сразу на поминки, что ж… Бог простит.

Бог простит, он добрый.

Комарова куда-то звонит по мобильному, но у всех отключено. Это они нарочно, говорит вдруг Комарова с ужасом. Это Володя нарочно мне неправильный храм сказал. Боится, что я что-нибудь устрою. Истерику закачу. Считает, что я сумасшедшая.

Да ничего такого он не считает…

Говорю я.

Вблизи видно, что её чёрное пальто всё в каких-то катышках, давно свалялось, оно старое, и туфли совсем никуда.

Мы с Комаровой смотрим друг на друга и понимаем, что нас вполне могли бы и не пустить на отпевание, мало ли кто там собрался… А с нами-то что чикаться? Вполне могли бы и не пустить, думаю я, а Комарова говорит:

— Хорошо, что мы потерялись. Если бы нас не пустили, я бы умерла.

Не знаю. Если бы не пустили… Подумаешь… В этом пазле жизни вообще не было предусмотрено места для моей загогулинки, вот он и сложился без меня. Я бы заглянул куда-нибудь выпить как следует. Помянуть Гончарука. Но выпить нельзя, просто не на что, да и мать расстроится.

Мы сидим на бульваре, у Комаровой белый букет, она клонит голову к моему плечу. Издалека можно подумать, что мы вместе, у нас всё хорошо, свидание, цветы любимой девушке.

А что?..

Да, это было бы логично, закономерно и так человечно — соединиться, быть вместе, «давай будем вместе — ты и я», отогреть друг друга, приласкать, вдвоём веселее, Комарова подружится с мамой, будет готовить мне супчик, это хорошо для обожжённых алкоголем внутренностей, жизнь наладится, может, ещё и родим кого, и это ли не будет чудом, а? Ничего, проживём, я постараюсь опять устроиться на сериал и буду поаккуратнее, заработаем на жизнь, ничего, главное — хорошие отношения, поддержка, доверие и нежность… И если не говорить Комаровой, что тот орган, тот кусочек сердца или не знаю чего, который должен вырабатывать нежность, у меня давно отмер, отсох и отвалился, так уж вышло, если не говорить ей об этом, то она и не догадается, будет думать, что вот, наконец-то всё хорошо…

Комарова клонит голову к моему плечу, я льну щекой к её волосам, волосы — чистый шёлк и пахнут так же, как раньше, — апельсиновой корочкой… Те же духи? Особенность кожи?

Кажется, что всё хорошо.

Но ничего хорошего нет и не будет, уже очень поздняя осень, deadline просран, а притворяться нет сил, и я толкаю Комарову резко, бью кулаками по плечам, по милому увядающему лицу, по тонко пахнущему шёлку волос — прости, но нет больше сил, — и идущие мимо подростки без шапок, незамерзающие, химические, как их коктейли в жестянках, испуганно шарахаются от нас…

Невеста

Хорошо, что в деревне. Правильно. Потому что в городе мало ли что может случиться. Вот у нас одни тоже затеяли жениться, едут такие по Третьему кольцу из загса в ресторан и попадают в пробку. В мёртвую. Между Ленинским и Варшавкой, где вообще ловить нечего. Стояли-стояли, пи€сать захотели, разбрелись возле речки Чуры, где кладбище, пи€сали-пи€сали, а в результате жених потерялся, только в следующую среду и нашли, в дупель пьяного, расхристанного, с разбитой рожей, хрен чего вообще…

Да, терпение вознаграждается, теперь мы видим это своими глазами. Главное — терпеть и не терять надежды. Вот Ольга Юрьевна терпела, надеялась и верила и теперь получает вознаграждение — нашего дедушку.

Наш дедушка! Это не какой-нибудь там пенс в белой матерчатой кепке, с валидолом под языком и кирпичом на педали газа своей убитой «шестёры». Наш дедушка — красавец. Его до сих пор называют «молодой человек», особенно если со спины или кто плохо видит. Дедушкины картины и книжки, его осанка, выправка, шкиперская бородка, знаменитая гнутая трубка и холодноватые светлые глаза, внимательные и умные, готовые тут же искриться от смеха или лучиться тепло и ласково. И в глазах — никаких там старческих козявок!

Нас — целый выводок, караван машин, наши родители, дети дедушки, тоже любят жениться, поэтому внуков у него просто орда. Мы выехали с утра и вот прибыли, выгружаемся, закусон и гостинцы, нам весело, некоторые из нас вообще очень редко видятся, кое-кто толком и не знаком, а теперь вот какой классный повод — дедушка венчается на Ольге Юрьевне! Или с Ольгой Юрьевной? Как правильно? Да фиг бы с ним, главное, что такое раз в жизни бывает.

Мы поднимаемся на высокое крыльцо из тёмных досок и толпимся в дверях, оглядывая горницу и кухню. Почему-то неприятно, неохота думать, как Ольга Юрьевна жила тут раньше без дедушки, сидела одна в пустоватом деревенском доме с огромной печью, таскала дрова охапкой, а воду в железных вёдрах, молилась в угол на новодельные иконки оптимистических расцветок, спала на узком жёстком топчане и ждала, что когда-нибудь будет счастье.

Дедушка приехал на новеньком «субару-форестер» в начале лета. Остановился под раскрытым в палисадник окном и позвал Ольгу Юрьевну. Она выглянула в окошко, а дедушка снял тёмные очки, чтобы она могла видеть его глаза, и между ними состоялся небольшой разговор, в результате которого дедушка загнал «субару» в заулок, а сам переоделся в рабочее, одолжил у соседа топор и стал мастерить для машины навес.

И Ольга Юрьевна поняла, что это навсегда.

Да, Ольга Юрьевна молодец. Пересидела. Вытерпела. Дождалась смерти бабушки. Чтобы дедушка мог остаться образцом для людей, положительным примером, даже для наших родителей, которые так любят жениться. А дедушка — «единобрачная птица лебедь», всю жизнь прожил с бабушкой, он с ней на фотографиях в глянцевых журналах, когда про него пишут или берут интервью.

Нельзя точно сказать, сильно ли Ольга Юрьевна ждала бабушкиной смерти. Скорее всего, нет. Она давно жила в деревне, дети постепенно подвыкурили её из хорошей московской квартиры, обидевшись, что всю жизнь она любила не их, а нашего дедушку.

Счастье наступило в самом конце августа, Ольга Юрьевна и дедушка идут под венец по тропинке между зарослей полевых трав, по гравийной рябой дорожке во дворе храма, где флоксы и золотые шары.

Банкет в палисаднике, старая липа кокетничает, заигрывает, кидает серёжки в бокалы с шампанским, в тарелки с салатами…

Совет да любовь. Новобрачным много не наливать, хи-хи-хи… Батюшка сказал что-то такое душевное про настоящее чувство и Божье соизволение, для которого не бывает ни возраста, ни времени. Даже странно, что батюшка такой молодой, гораздо моложе Ольги Юрьевны и дедушки, а так хорошо сказал, прямо точно про них. Это из сборника, теперь есть такие сборники речей для батюшек на разные случаи, типа тостов, но другие…

С утра давило затылок и ныла левая рука. Предстоящее казалось тягомотным, как собрание, как дискуссия или круглый стол, на которые она потратила так много времени в молодости. Затылок и левая рука. Приняла «Но-шпу форте» и усмехнулась: невеста.

Гости искупались на запруде и разъехались. Ольга устала, села в уголок старого дивана с круглыми подлокотниками. Дом престарелых вещей. Ненужные старые вещи едут в деревню. А ненужные старые люди? Диван много чего помнит, а зеркало и вовсе помнит её маленькой девочкой, всегда старается показать отражение получше. Доброе старое зеркало. Вот пусть они за неё и порадуются — зеркало, диван, торшер, комод. А сыновья не приехали. Ни один. Младший, правда, позвонил, поздравил.

В округе и в доме та особенная тишина, которая бывает только в самом конце августа вдали от городов. Тук-тук… Средоточие жизни, смысл всего, огромная мучительная любовь выколачивает трубочку на кухне. Тук-тук… Тук-тук-тук… Знакомо и сладко пахнет его табачком.

— Саша!

Ольга не знает, что она хочет сказать, зачем она его окликнула. Может быть, просто хочет окликнуть, произнести любимое имя, услышать, что он тут, рядом.

С трубкой в руках, ласково глядя знаменитыми светлыми глазами, он входит в горницу. Ольга смотрит на него и вспоминает, как однажды, поняв, что никогда им не принадлежать друг другу, с тоски и отчаяния на Новый год наелась снотворного, врач скорой с отвращением делал промывание желудка, а сыновья стояли рядом и испуганно смотрели, пока старший не обнял младшего за плечи и не увёл из комнаты.

Ёлка мерцала украшениями и пахла. Сыновья подрастали, и испуг в их глазах сменялся чем-то другим, не выразимым словами, и от этого невыразимого Ольга уже давно озаботилась поисками отдельного жилья на старость.

Ольга молча смотрит на него, и он наклоняется низко, безукоризненно выбритой щекой льнёт к её руке с новеньким серебряным кольцом.

— Принеси воды и становись мой посуду, Саша…

Не спеша — какое удовольствие набирать воду из колодца, как это полезно для здоровья и как вкусна ледяная вода — он приносит полные вёдра и, увидев, что она так же полулежит в уголке дивана, прикрыв глаза, старается не греметь, боится потревожить её сон.

Глупая Олька, маленькая девочка — до сих пор боится бабочек и пауков, любит дешёвое фруктовое мороженое и леденцы на палочках…

Наконец пришло хорошее, настоящее, честное, покой и тихая радость, их не разлучить, разве он не хотел этого всегда? А разве ему было легко все эти годы? И можно ли было прийти к этому раньше? Нет. Нет? Нет…

Тихо-тихо, не греметь посудой и вёдрами — Оля спит…

Он решает укрыть её и осторожно разворачивает клетчатый мягкий плед.

Оля спит, в светлом платье и косынке жемчужного цвета, а по лицу её спокойно ходит большая осенняя бабочка, трепещет, хлопает крыльями, словно радуется, что Оля — невеста…

Дачники

Щебечущий июньский солнечный сад.

Девочка в саду, в уголке у забора, подальше от дома, мечтает стать доктором, хочет сделать коту операцию, вырезать аппендицит.

Ей интересно!

Кот спасается бегством, но от пережитого стресса у него лезет шерсть. Это Гошин кот. Соседа, Гоши. Гоша жалуется родственникам девочки. «Она моего кота лишаём заразила». Мама и бабушка девочки говорят: «Не морочь голову, бобыль». Это потому что Гоша — простой человек, вот если бы он был богатый и знаменитый или хотя бы красивый, мужественный, с низким хрипловатым голосом и ключами от дорогого автомобиля в руке… Тогда девочке влетело бы по первое число, напоказ, и бабушка пихала бы маму локтем: «Не сутулься, дура! Пригласи его на чай…» А так что с ним чикаться? Лысоват, близорук, с пузцом… Бюджетник на «москвиче» типа «святогор»… Его даже невеста накануне свадьбы бросила и всем потом говорила, что с Гошей половая жизнь ненасыщенная.

«Уйди, бобыль».

Гоша уходит, но девочка хочет стать доктором, ей интересно, она снова ловит кота.

Мама и бабушка видят, что она возится с плешивым котом. Не слушается…

А вдруг лишай?

А скоро в школу…

Они травят кота ядом, заботливо подмешанным в фаршик. Кот умирает в мучениях, и Гоша хоронит его на своём участке.

Коту было страшно умирать, он не верил в загробную жизнь, в царство небесное. Или просто знал, что нет никакого царства? Коты умные, их не обманешь…

Гоша не знает, что можно выпить, чтоб полегчало. Он не курит даже. Его тоже растили мама и бабушка, он аккуратный, порядочный. Без вредных привычек. Он положительный, он о других думает — ступенечки на речке сделал, чтобы всем удобнее было в воду сходить. Теперь вот дети жалуются, что тарзанка оборвалась…

Гоша выходит за калитку. Дожидаясь ужина, девочка играет сама с собой в крестики-нолики, прутиком по дорожной пыли.

Пошли, вместе тарзанку будем чинить.

Ой, точно, пошлите!

Гоша идёт и вспоминает маму. Мама любила кошек.

Это мамин кот был. Лежал в ногах, когда она болела. Гоша не отдавал маму в больницу. Они с котом были рядом до самого конца. Последний мамин кот. Пахнул мамиными духами. Тёплая шёлковая шёрстка пахнет мамой. Розовый нос, усатые щёки, умные глаза. И девочка, похожая на жабёнка, с золотыми колечками в больших прозрачных ушах. Восемь лет, девять? И уже оборудована всем необходимым для ведения насыщенной половой жизни. Оснащена. Укомплектована. Щебечет своё, девчонское, а Гоша вспоминает кота и маму.

Мама умерла, а Гоша остался. После похорон приполз на дачу с котом в переноске, даже печурку не топил, валялся на топчане… Кот топтался тяжёлыми мягкими лапами, лежал в голове, грел, мурчал… Помогал выжить. Никогда не дразнился, не спрашивал, когда свадьба… Единственный друг. Единственный, с кем вспомнить маму.

Когда Гоша накидывает петлю ей на шею, девочка выпучивает глаза, крючит пальцы с облезлым пунцовым маникюром.

Гоша вынимает из рюкзачка молоток и нож. Девочка просит не убивать её, ведь она одна у мамы, занимается музыкой, чтобы прославиться, на неё вся надежда, она должна прославиться и заработать кучу денег, чтобы мама вставила себе новые зубы и приделала большие сиси, тогда мама выйдет замуж за олигарха, и противный папка, который их бросил, наконец обосрётся, гад!

«Нет, девочка, не видать твоей маме больших сись», — вздыхает Гоша и долго, неумело убивает её.

Перепачкался весь.

Устал…

Возвращается затемно, лежит в гамаке, ему хорошо, что может быть слаще мести, утолённой обиды.

Гоша лежит в гамаке под пледом. Ему почти снится, что он маленький, мама жарит оладьи и даёт ему капнуть тестом на сковородку, и получаются маленькие оладушки. Для котят.

Никому не рассказывай об этом, Гоша. Горе одиноким и невезучим, бедным и некрасивым. Гоша, не спи. Успей вскрыть вены, когда твою калиточку высадят добрые правильные люди. Обмарай их напоследок своей кровью, а дом загодя заминируй. Урой их всех — остальных, чужих. Дружных и весёлых, как из рекламы сока.

И не обижайся на маму. Она не знала, что всё кончится так. Она хотела как лучше…

Развязка

С самого начала было ясно, что ничего не выйдет.

Мы через пять минут уже вдрызг разругались все. Котова такая дура… Всегда дурой была, с первого сентября первого класса, а к старости это ни у кого не улучшается. Илюху я вообще чуть не ушиб. Хорошо ещё, по скайпу ругались. Далеко тянуться, чтобы ушибить. А всё Сашич, обширный ум, это он запустил тему, что пора показать детям Россию.

Да и самим повидаться заодно.

Двадцать первая школа, дачки по Киевке, шахматный кружок или театральная студия, походы на байдарках — мы вместе росли, а теперь нас здорово пораскидало по свету. Дети, кстати, у нас очень разнокалиберные, и у некоторых тоже разбросанные по разным концам земли, но после третьей скайп-конференции всё же договорились — решено, этим летом показываем детям Россию.

Но сперва надо узнать, как там и что, давно не были, а средствам массовой информации верить нельзя. Так что вот пусть Сашич, раз он предложил, пускай и едет на разведку, глянет, как там социально-политическая обстановка, не опасно ли туда соваться с детьми. К тому же Сашичу ближе всех, он живёт в Австрии, это небось не мне из Вермонта переться и не Котовой из Мексики.

Давно мы в России не были — родителей у кого-то уже не осталось, а чьи-то тоже переехали, так что ездить не к кому и незачем…

Не были давно.

Засылаем Сашича. Ну, пусть Илюха тоже, для верности, а то Сашич такой разгильдяй… Присмотрит пусть за Сашичем… Но Илюху одного не захотела отпускать Чаусова, строгая жена из параллельного класса, типичная «бэшка», сказала, тоже поедет.

Готовились несколько месяцев, осень наступила, и выяснилось, что все хотят поехать сперва сами поглядеть.

Собрались почти все наши, кто уехал. Припёрлись оттянуться в Россию, оттопыриться уже на все сто, а дальше видно будет. Может, и обойдутся дети, так и не увидят нашу родину-мать. Сашич умиляется, как много в Москве теперь разных сетей кофеен и кругом вай-фай. У Баглаенко вообще какой-то ошалевший вид, она запуталась в метро, замешкалась у турникета, и ей уже сказали «ух, понаехали…». У неё и правда вид растяпистый, как у лимиты, как у приезжих, которых мы называли лимитой, теперь такого слова нет. Баглаенко лет двадцать прожила в Южной Дакоте, та ещё «жопа мира», теперь шугается машин, не знает, как перейти улицу Горького возле Пушкинской…

Котова и Сашич тайком держатся за руки — школьная любовь. Нет, это не лечится. «На старых дрожжах».

Послушайте, давайте съездим на Чернавку, как тогда, как в школе, как с Файнштейном? О, классно, точно, вот это да, вот это круто, вот это ностальгичненько, по местам боевой славы, на Чернавку, по которой на байдарках ходили с Файнштейном, нашим географом.

Ладно, едем! С Курского вокзала, до платформы «Сто двадцать второй километр», там через лес до деревни Макушкино, до конца деревни, лугом вниз, и вот она, Чернавка. Мы помним! На фига только электричкой тащиться? Возьмём напрокат машины и поедем караваном до деревни Макушкино.

Мы берём три новеньких «Хюндая» и рации. Договариваемся не пользоваться навигаторами и всякой такой хренью — ехать честно, как в детстве, как в поход с Файнштейном, по простой бумажной карте.

— Так вот, про Файнштейна, — грузит меня в машине Илюха, — Файнштейн в Чикаго. Дети уехали и его потом выписали к себе. Я ему звонил, когда в Чикаго по службе оказался. По справочнику нашёл. Там Файнштейнов этих… Нашёл его именно, звоню, так мол и так, здрасьте, Михал Ефимыч… А он мне не поверил.

— Как так — не поверил? Да ты что?!

— Ну да! Не поверил. Устроил испытание.

— Какое ещё испытание?

— Говорит, докажите, что вы Илья Денисов, скажите, на какой парте сидела Черкизова. А думаешь, я помню? Я ему про поход в деталях, а он мне про Черкизову… Не поверил…

— Кошмар… Старый, наверное, стал, из ума выжил…

— Да… Хорошо всё-таки, что он в Чикаго. Летел же он туда как-то, добирался. Для географа хорошо путешествовать. Не может учитель географии не выезжать никуда дальше Мытищ.

— Ну, он выезжал дальше Мытищ, он же ходил с нами в походы по речке Чернавке…

— Чернавка, Чернавка, скоро сворачивать, скажи всем по рации — третий экзит наш…

— Надо говорить «поворот», а не «экзит», — ржёт надо мной Илюха. — Поворот или съезд. Ты в России, парень!

Похоже, что поворот мы уже прошляпили. Где он? Тут всё заставлено какими-то хозяйственными рынками, ангарами с вагонкой и бетонными кольцами для сортиров.

Мы ещё не доехали, верещит в рацию рулящая следом Котова, сначала должно быть поле, на поле дерево посередине, вы забыли, что ли, всегда проходили мимо на байдарках и видели это дерево посреди поля…

Машина подпрыгивает. Асфальт кончается неожиданно, без предупреждения, а уже потом, метров через двести шершавой щелястой бетонки, виднеются знаки «дорожные работы», «сужение дороги», «ограничение скорости сорок» и «прочие опасности».

Мы едем медленно и видим, что работа кипит — кругом загорелые дочерна работяги в зелёных жилетах, навороченная дорожная техника и катки. Улучшаются дороги, хорошеет родная страна… Вот только где наш поворот? Лады, если не можем найти поворот, давайте ориентироваться на речку — Чернавка пересекает трассу, всегда пересекала, такой был мостик, мостик, надо было низко пригнуться, когда шли на байдарах…

Никакого поля с деревом нет. Надо как-то развернуться, что ли? Но кругом знаки «только прямо» и «прочие опасности». Так, вон большая схема объезда на жёлтом щите. Мудрёно. Ещё километров десять и развязка, можно и в обратку, и в любую сторону, и Федеральная дорожная служба в лице прораба Бердиченкова приносит нам свои извинения за доставленные неудобства.

Можно ему позвонить и орать матом — на щите указан мобильный телефон.

Илюха жадно фоткает всё вокруг и инстаграмит с комментами типа — атас, ребята, в России началось масштабное строительство хороших дорог, и теперь уже вообще никуда не проехать.

И нам кажется, что всё правильно, что не зря мы уезжали, мыкались на чужбине, совершали подвиг во имя детей, чтобы они жили по-другому, были гражданами свободных развитых стран. Мы сделали всё ради детей.

Дети должны жить в нормальных странах, а не тут, среди коррупции, беззакония и оголтелого строительства дорог, в стране, которая в целом, кроме Москвы, представляет собой более или менее живописные развалины.

Мы добираемся до развязки, до въезда на роскошную эстакаду, но там можно только налево и красуется ещё одна схема объезда, вот тут, в конце, можно наконец направо и тоннелем развернуться туда, куда нам надо. Эстакада сделана классно, асфальт гладкий, как стол, наши «Хюндаи» резво бегут, навстречу мчатся рогатые олени, задумчивые коровы, весёлые пешеходы, низколетящие самолёты и прочие представители населения дорожных знаков Российской Федерации… Мы едем очень быстро и уже довольно долго, но никакого съезда не предвидится и указателей нет…

Не съехать с трассы, ничего не узнать, ничего похожего — речка, например, могла вообще пересохнуть, исчезнуть с лица земли.

Мы едем помедленнее, переговариваемся в рации. Вон каток и команда в жилетах рядом. Притормаживаем и задаём вопросы. Но темнолицые строители дорог смотрят недобро и не понимают по-русски. И мы едем дальше, никого, кроме нас, ни попутно, ни навстречу, дорога пуста, только мы — отчаянные головы, покорители вершин, завоеватели дальних стран, «россияне в рассеянии», мудачьё предпенсионного возраста, заплутавшее в новых автомобильных развязках, «понаехавшие», чужаки что тут, что там…

На бликующем синем щите сияет белая надпись — «Симферополь 972 километра». И мы сделаем эти километры к утру!

Но нам в другую сторону.

Вечереет. Темнеет быстро. Слушайте, давайте остановимся. Давайте всё-таки по навигатору. Илюха включает навигацию на мобильном. У него голосовое управление — деревня Макушкино, важно велит он. И у нас начинается настоящая смеховая истерика, когда через несколько секунд приятный голос мудрой, способной всё простить и, несомненно, очень красивой женщины спокойно отвечает:

— Маршрут построен. Дорог нет.

На пустой реверсивной полосе мальчик сидит около ведра. Сейчас у него спросим. Он русский. Он местный. Он знает тут всё.

Мальчик, это ещё трасса или уже развязка? Это вообще куда дорога?

Он в резиновых сапогах, с ведром, полным непородистых грибов, сыроежек, лисичек, маслят. Мальчик лет двенадцати.

А это никуда дорога. Её не построили ещё. Все через Яконово объезжают.

Зачем же ты сидишь со своими поганками на дороге, которая не ведёт никуда?

Мальчик улыбается. У него кривоватые зубы.

Мы чертыхаемся и переминаемся с ноги на ногу. Ругаемся между собой. Обзываемся, как в детстве. Смотрим вдаль. Сашич и Котова стоят в обнимку. Холодно на ветру. В глубоких колеях на обочине вода отражает бледное небо.

Русская осень, октябрь, багрец и золото, унылая пора, нивы сжаты, рощи голы — всё то, что мы всосали с молоком матери, выучили по букварю, то, что во времена наших детств в осенних газетах торжественно называлось «родиной Октября»…

Сашич снимает бейсболку:

— Надень-ка, рыжий, шапку, — он протягивает бейсболку мальчику.

Но мальчика нет, куда-то девался, его нет нигде, только развороченные края придорожного перелеска, пустая кривая изба у обочины, замерший тяжёлый каток, огромное поле и далёкий костёр…

Где мальчик? Исчез… Когда он успел отойти так далеко?

Мы всегда знали, что наша родина — строгая женщина в платке, такой она смотрела на нас с плакатов, знакомых с детства. На плакате, в платке — к такой мы привыкли к ней. Это наша родина, сынок, так мы приговаривали всегда. Но оказалось, что там уже давно тире, а не запятая. Пока нас не было, родина превратилась в озябшего мальчика на дороге в никуда.

Это наша родина — сынок.

Извини, мы не сразу узнали тебя.

Бедная машинка

Мне вообще нельзя нервничать, я нежная, невротик, человек без кожи, всегда такая была, с детства.

В пробке на ТТК справа от меня — старая машинка, доверху набитая овощами и фруктами, надрывается, еле пыхтит.

«Двушечка».

Бедная машинка, у меня давно-давно тоже такая была…

«Не моя ли?» — сердце сжимается тревожно и жалостно. Перепродавали сто раз, перекрашивали, и не узнать теперь…

Как же ей тяжело, она старенькая, болеет, а её заставляют работать не по силам, грузят нитратными витаминами.

Мохнатая лапа с золотой печаткой на толстом волосатом пальце выбрасывает из окошка мятую сигаретную пачку.

От ненависти у меня бешено чешется затылок.

«Двушечка» еле едет — чёрный дым из выхлопной трубы, не чистят карбюратор, не меняют масло. Ей тяжело, она перегружена, попка опущена, брюшком разве что не скребёт асфальт, колёса проминаются…

Машинка, бедная машинка…

Мне становится больно, ломит тело, я чувствую, как рвутся из последних силёнок её жилки, как ломит её косточки. В правое зеркало мне видны её грустные круглые глазки. Этот взгляд невозможно выдержать.

Суки, твари, да у неё ржавые пятна пошли по всему кузову… Не заботятся, не лечат, только юзают, юзают, а когда не сможет ездить, когда нечего будет с неё взять, просто бросят одну помирать под дождём, на свалке, и какие-нибудь другие придурки, мудилы, всякий там генный мусор, результат нерешительности правительства при принятии закона о стерилизации населения по социальным показаниям, генный мусор сожжёт её «по приколу»…

Пробка кончилась, все поехали быстро, я втапливаю как следует, на бело-полосатом островке стоит дэпээсный фордик, я подлетаю, подруливаю вплотную, там дремлют два молодых инспектора, один открывает глаза удивлённо и сонно, я опускаю стекло.

— Черножопые мучают русскую машинку, — говорю я. — И если у вас осталась хоть капля русского достоинства…

И по глазам вижу, что он меня понял.

Начинается погоня. Инспектора врубают маячок, я еду за инспекторами, до чего же хорошо, когда впереди кто-то с маячком, за мной выстраивается ещё целая свита, но они не в этом смысле, не на защиту бедной машинки, а им просто нужно побыстрее.

Фордик мигом настигает черножопых, садится им на хвост.

Черножопые выскакивают на Звенигородку в направлении области. Поняли, что сейчас возьмут за жабры.

Лейтенант приказывает им остановиться, но они только прибавляют газу, бедная, маленькая машинка, как ей тяжело, трудно дышать, бьётся её изношенное сердечко, болят колёсики…

Такую старенькую машинку догнать на форде — раз плюнуть. Инспектора теснят черножопых к обочине, давят на психику сиреной и проблесковым маячком.

Вот бы расстрелять черножопых из автомата! Ведь у инспекторов наверняка есть автомат… Только не на ходу, а то можно ранить машинку, а сперва вытащить черножопых наружу и…

Машинка задевает мордочкой о полосатый столбик, ей больно, и за это они тоже ответят, а машинку я возьму себе, полечу, отмою, пусть стоит у меня в саду для красоты, просто так, на заслуженном отдыхе, или сделаю из неё домик для кошек.

Пожилые кошки живут в старой машинке, чудесно, правда?

— Камандыр, камандыр, — канючит главный черножопый…

— ОСАГО нет, а дури небось под завязку наклал? — спрашивает старлей. — Сержант, начинайте досмотр транспортного средства…

Мандарины, яблоки и ананасы катятся по придорожной померкшей траве, мы со старлеем решаем отдать фрукты сиротам, бедным детям, которым не хватает, хотим куда-то отвезти, но сироты уже сами бегут к нам отовсюду, машины, полные сирот, останавливаются у обочины, сироты вылезают из иномарок, выбегают из супермаркетов, старые и молодые, с портфелями и корзинами, они путаются у нас под ногами, дерутся за фрукты и мы отходим в сторонку.

Старлей снимает фуражку и вытирает ладонью лицо.

— Ваши документики, — говорит он мне устало.

Это для порядка, так надо.

Я даю ему права, он смотрит и недоверчиво вскидывает на меня свои светлые глаза. Он хмурится и недоумевает.

Права мне предстоит менять через месяц, я получила их десять лет назад, а за десять лет сильно изменилась.

Теперь у меня совсем другое лицо.

Театр — юношеству

А если у них лазерные указки?

Я стою за кулисами. Уже начинаем. Сейчас погасят свет, пройдёт ещё секунд двадцать пять, тридцать, не больше, и Лена выйдет, вернее, войдёт в боковую зрительскую дверь, как с улицы, как будто случайно — шла вот мимо — остановится перед сценой, поправит волосы, начнёт говорить…

А если у них с собой лазерные указки или ещё что похуже?

Мы приехали со спектаклем в рамках проекта «Театр — юношеству». Чем-то пахнет… Почему так тихо в зале? Нет, что ли, никого? Директор клялся, что всё выкуплено. Чем это пахнет так, ёлки?..

Мало ли что на уме у здешнего юношества…

Я смотрю в зал.

Там старухи. У них удивлённые лица. Зал полон удивлённых старух.

Они подрисовывали брови, надев очки, и брови получились высоко. Старухи с изумлённо поднятыми бровями пришли смотреть спектакль в рамках проекта «Театр — юношеству». Вместо юношества. Его тут, похоже, вообще нет. А пахнет — шкафами, старой одеждой, они наряжались, вынимали одежду из шкафов.

Как нас примут старухи? Вдруг не поверят, скажут, что было не так, что они помнят. Нет, не помнят они. Те, что помнили, уже кончились, они были в моём детстве. Это другие. Поколение, даже два поколения старух, всю жизнь проживших без войны, но много читавших и видевших фильмы. Раньше, когда старухи были маленькими, за этим очень следили, называлось — «патриотическое воспитание».

Начинаем!

Гасят свет, короткая тишина, скрипит тяжёлая, старая боковая дверь, отодвигается портьера…

Лена угловата, и это очень здорово. Робея и комкая перчатки, она начинает говорить о давней, почти забытой войне, о далёком, белом от балканского солнца городе… Город удивлённо привыкает к бомбёжкам, чёрному рынку и карточкам, а в императорских оранжереях уже разворачивают госпиталь…

Лена смотрит в зал доверчиво и близоруко. Её старомодное пальто должно пахнуть дождём. Хотелось бы, чтобы пахло. Но здесь нет дождя, тепло, сухо, всюду опавшие листья, их не убирает никто. В городе нет дворников и юношества.

Старухи слушают молча. Когда спектакль кончается, они вежливо хлопают, встают и уходят, поддерживая друг друга. На некоторых бусы. В фойе люди в униформе раздают старухам гречку. «Граждане, посещавшие социальное мероприятие, быстро проходим в автобусы!» — зовут люди в униформе, и старухи с пачками гречки семенят к выходу.

А где старики? Не любят театр? Старики давно умерли, так всегда. Старики умерли, а старухи остались смотреть спектакль про войну в рамках проекта «Театр — юношеству» и получать гречку.

Город завален осенними листьями, их не убирают. Темнеет. Очень темно, фонарей почти нет… Вот так город — ни фонарей, ни стариков, ни юношества, ни дворников…

Фуршет в кабинете директора — белый хлеб с толстыми кругами колбасы, местный коньяк не сразу проглатывается, шершаво застревает в горле и больно стоит в груди, а шоколадные конфеты пахнут подсолнечным маслом. Мы тут в гостях. У нас в гостях московские актёры… В рамках проекта «Театр — юношеству». Директор обнимает меня с ненавистью, а худрук вообще не пришёл. Мы — зажравшиеся, успешные столичные актёры, и с нами Лена — звезда сериала по третьему каналу, и всё у нас впереди… Директор, похоже, думает, что у нас что-то там впереди, а ему остался задушенный осенней листвой город, где старухи идут в театр за крупой. Какая-то девушка в уголку молча смотрит то на меня, то на Лену сияющими глазами, и никто не представляет её нам.

Садимся в микрик у служебного входа. Темнота, и ветер пахнет огромной рекой, она тут, поблизости, ещё километров двадцать — и она.

Девушка, та, что молчала весь вечер, вдруг начинает говорить — это такой спектакль, такой спектакль, никогда не забуду, я тоже актриса, в этом театре, и даже в кино снималась, тут летом снимал режиссёр Пырываев, и я снималась, и он мне дал визитку, только он недоступен всегда по мобильному, наверное, я не так набираю…

Водитель Юра садится за руль. Девушка прощается с нами за руки. Нет, это не рукопожатие — она хватает нас за руки, за одежду, вцепляется в нас — приезжайте, здесь летом очень, очень красиво, тут есть святой источник, у нас такие рассветы…

Я боюсь, что она упадёт на колени…

Когда-то и Лена выкарабкивалась так же из своего посёлка, которого нет ни на одной даже самой подробной карте.

По чудовищным ухабам в кромешной тьме микрик выбирается на федеральную трассу номер четыре. Тут ещё темней. Юра врубает дальний. Наши гомонят, засыпая, и Лена с гримёршей Катей обсуждают тоник для лица… Под утро мы будем в Москве. Лена засыпает, прильнув ко мне, её детское лицо из тех, что минуют зрелость — сразу становятся старыми. Поэтому Лене предстоит как можно дольше оставаться девочкой, иначе не найти работу…

Вдоль шоссе тёмные избы… Остаться бы тут, в темноте, пахнущей близостью огромной реки. Ходить в лес, знать толк в опятах и подореховиках, жить огородом и лесом, пить водку. Спрятаться и выжить можно только здесь — скоро война похуже тех, про которые спектакли и книжки, и огромный, никем не любимый город одиноко и неотвратимо первым встретит её…

Ирга

1

Бабушка, расскажи про парад!

Опять про парад…

Ну бабушка, ну расскажи…

Ладно.

Сперва только объявили, что будет парад. В воскресенье. Мы с друзьями не верили, шутили, а сами уже присмотрели себе подходящую крышу, чтобы оттуда смотреть.

Нет, бабушка, ты с начала с самого, про море…

Ах, вам ещё и с начала, негодники?.. Ладно, так уж и быть…

«Ресницы у меня были такие длинные, что неудобно носить солнечные очки. Все всегда обращали внимание на эти ресницы. Ну вот. В августе мы с моей мамой, вашей прабабушкой, между прочим, уезжали в санаторий в Прибалтику. Нет, Прибалтика — это не одна страна, это несколько разных, а называются одним словом, потому что на берегу Балтийского моря все страны стоят. И вот Прибалтика, все три страны, — она была вся наша, то есть в нашей стране была такая одна большая страна, ну, это долго объяснять, потом, когда вырастете…

Ну вот.

Там были мальчики, сыновья санаторского доктора, местные, старший и младший. И вот со старшим мы ели иргу, такие сладкие чёрные ягоды на высоких кустах, ели иргу и целовались в дюнах, это такие из песка, из песка такие, а младшего всяко умасливали, чтобы за нами не ходил и ничего никому не говорил. Как их звали? Янис и Андрис? Юрис и Улдис? Как-то так… Балтийские белоголовые мальчики, загорелые и вежливые, докторовы сыновья. Когда мы целовались, полагалось закрывать глаза, а он всегда открывал. Я ему говорю — это же нечестно. А он — мне нравится видеть, какие у тебя длинные ресницы. Ещё он водил меня в луна-парк, кататься на каруселях.

Мы с ним не виделись после этого очень долго. Лет тридцать.

Он потом написал мне на фейсбук, была такая штука в компьютере, чтобы быстро найти кого угодно где угодно и пообщаться.

“Здесь теперь всё наше, нам всё вернули, называется «реституция», три дома и почти весь парк, приезжай ко мне и к морю, к нам с морем приезжай, здорово, что я тебя нашёл, я тебя всегда помнил”.

И тут этот парад! Все говорили, что это очень важно, провести парад, показать, какие мы мирные, сознательные и терпимые, и тогда нас всех примут в Единство Достойнейших Равных. Они там все ездят друг к другу без паспортов и печатей…

Мы заняли крышу, набрали с собой минералки, потому что жарко, да и крыша нагревается, и долго ждали. Фотики нацелили, видеокамеры, мобилы, чтобы снимать…

Но никто не пошёл. Парад отменили. Там кругом были надписи такие неприличные на стенах и везде, и священники выступали по телевизору. Парад отменили, потому что городские власти не могли гарантировать безопасности для участников.

Другой парад, или там демонстрация, которая специально снаряжалась бить этот, первый парад, — они стартовали от собора, от самого главного храма… А, да, это называлось не парад, а марш. “Наш марш” или так как-то… Хотели драться, пошли громить “Макдоналдс” и американское посольство, всегда начинают именно с этих точек. Увлеклись как-то, начались настоящие беспорядки, жгли машины, убивали случайных прохожих. А уж потом пришли войска, чтобы овладеть ситуацией, но в войсках не было единомыслия, разброд и шатания, и началось…

И нашу страну, ну, ту страну, которая тогда была, не приняли никуда, ни в какое Единство Достойных. Нет, Единство Достойных — это другое, это не та одна страна, где Прибалтика была наша, но тоже… По-другому, но похоже… Долго объяснять… Вырастете, прочтёте, если будут книжки… Словом, не приняли… Разве можно в Единство Достойнейших принимать тех, кто всё громит и убивает друг друга прямо на улицах?»

Тогда бабушка была молодая. Единственный раз в жизни, в первый и в последний, побила своего сына, здоровенного подростка, он теперь мой папа. Побила сильно, за то, что ходил с этими, которые против парада. Побила и плакала всю ночь — парад отменили, страну не примут в Единство Достойнейших Равных, никуда не поехать без печатей, не повидаться с Янисом и Улдисом.

Бабушка рассказывает про бывшую жизнь, про «Макдональдс», про компьютеры и электронную почту, пересказывает фильмы и поёт старинные песни своей молодости — композитора Бориса Гребенщикова, на улице зима, уже сумерки, но от снега ещё светло, снег всюду, кругом, выше домов, на высоких елях и соснах, а в избе тепло, трещит печка, горит лучина, бабушка рассказывает…

2

Поощряя браконьерство и поддерживая нищую старуху, покупаешь букетик васильков, они завёрнуты в клетчатый тетрадный листочек, и дома, на кухне, пока вода льётся в вазочку, освобождаешь тонкие сырые стебельки из бумажки и замечаешь расплывшуюся гелевую надпись: завтра в полдень с северной пристани уйдёт последний теплоход.

Я люблю свой город, вернее, то, чем он когда-то был, вернее, раньше любила, ведь это он меня вырастил, все эти проходные дворы, тёмные от зарослей лопухов и крапивы, где спят старые, укрытые многолетними слоями сухих листьев автомобили, проломы, заветные дырки, погнутые железные прутья в оградах садов, крутые переулки, бегущие вниз, к реке, к рекам, у нас две бедные городские реки. К тому же наш город такой многострадальный, то выборы, то кинофестиваль, гей-парад, День семьи и верности, марши и демонстрации, карантин, штормовое предупреждение…

Но постепенно мы с моим городом перестали узнавать друг друга в лицо, оба как-то изменились. Понятно, что я всё равно ему благодарна и никогда никому не позволю его бранить, хули припёрлись, на фиг торчите, если не нравится? Но теплоход — последний, а я люблю всё последнее, если в магазине есть что-то последнее, беру не глядя, какая разница, нужно мне это или нет? Ветер, надувающий пыльную занавеску, уже кажется мне морским, как когда-то, где-то там, в детстве. Я начинаю собираться на последний теплоход, беру самое необходимое — книжку Пильняка, банковские карточки, айпод, там много фотографий сына, когда он был мал и мил, несколько яблок пожевать в дорогу, косметичку (у меня аллергия, и нужны специальные жидкости для лица) и деревянный игрушечный парусник с чёрными парусами из коллекции моего папы, он собирал корабли до того, как придумал собирать колокольчики. Я знаю, что мне надо на последний теплоход, там, куда он доставит меня, — хорошо, и там меня не найдут ни Аня с Серёжей, ни Наташа, ни Петя, ни Дима с Олей, ни этот пень Царевнин. Они мне ужасно надоели, эти, блин, коллеги, кусачие лохи и лохушки, амбициозные лузеры, соплежуи высокой квалификации, истеричные мужики и бабы под пятьдесят, засидевшиеся в моих персонажах. Настоящие уроды! Грохочущим трамваем я приезжаю на конечную станцию и парком бегу на причал, в стеклянное здание. Оказывается, надо заполнить анкеты, они разбросаны тут же, на пластиковых стульях и на стойке неработающего бара. Все уже тут! И Царевнин в том числе, смотрит собачьими глазами, норовит прикоснуться… Петя подсказывает, как заполнять анкеты, но никто не знает, латиницей или кириллицей. К тому же у некоторых из нас такие фамилии, что возможны варианты… Вопросы какие-то идиотские, как из девчонской анкеты в школе, типа «ваш любимый цвет», но Наташа взволнована, боится ответить неверно, не так, как надо, боится, что от правильности ответов что-то зависит, вдруг не возьмут туда, куда так хочется попасть, говорит, что там, в другом городе, на далёком берегу, наконец найдёт своё счастье, там кто-то хороший и добрый оценит её внутреннюю красоту и духовное богатство… Там она выйдет замуж по любви, и ребёнок не будет видеть помойки и пробки. Аня тоже нервничает, кого-то ждёт, то и дело кому-то звонит, просит Серёжу подержать её скрипку, отходит в сторонку, говорит по мобильному и украдкой плачет, и Серёжа, неделю назад бросивший курить, просит у меня сигарету и передаёт скрипку Царевнину, подержать, пока он прикурит. Дима и Оля ссорятся из-за какой-то шкатулки, оставленной дома, к тому же Оля волнуется, что её сфотографируют папарацци, которых нет в помине сейчас на заброшенной северной пристани… Петя талдычит про свой очередной проект, что там, куда мы гипотетически уйдём на теплоходе, он наконец раздобудет денег на свой гениальный проект, но только его будет трудно снять не в России, значит, надо будет построить выгородку России где-то в павильоне, а это сложно…

Так, а вы-то как здесь оказались, спрашиваю я, кто вам сказал про этот теплоход? Они наперебой говорят про какие-то надписи на асфальте, листовки в почтовом ящике, ночные эсэмэски с неопределившегося номера и всякую такую чушь.

Как они мне остопиздели, у каждого человека в жизни наступает момент, когда друзей надо срочно послать… Вот и у меня момент настал, утром на северной пристани… Наташа решает позвонить Сане, чтобы Саня с матерью тоже успели на теплоход. Аня, лучшая подруга Наташи, уже перестала плакать, подходит ко мне близко и шепчет: Наташа какая-то странная, носится с этим Саней, он её трахнул несколько раз в прошлом году, просто по близорукости, так она до сих пор чувствует себя обязанной…

Проходит часа два, полдень давно миновал, все хотят есть и пить, жарко в стеклянном загоне, но никто не расходится… Я понимаю, что надо что-то делать, совершить поступок, сделать шаг, отличный от всего предыдущего соплежуйства, перестать играть в эти поддавки наконец, хоть раз в жизни сделать шаг. Послушайте, говорю я, неужели непонятно, что всё это розыгрыш, чья-то милая шутка, нет никакого теплохода, пошли лучше выпьем, но они не хотят уходить, и я ухожу одна, почему-то совершенно нет машин, ни одной, блин, попутки, я иду по проспекту, и трамваи мёртво стоят, вот так раз, а я иду-шагаю и пройти ещё смогу, но впереди неуклюже тыркается по пустой площади танк, потом другой, и люди на танках кричат непонятно… Короткими перебежками, прячась в подъездах, в подворотнях, а мимо куда-то бегут люди, бросая автомобили у тротуаров, я добираюсь до своего дома и останавливаюсь, глядя вверх.

У дома больше нет стены, моя комната обнажена, выворочена наружу, на всеобщее обозрение, но васильки стоят на столе…

Самое смешное, что теплоход пришёл, и они убрались на тот берег, куда-то туда, где уважают внутренний мир и духовное богатство, и даже успели прислать две фотографии.

Интернет некоторое время ещё работал…

3

На бульваре вскочить в пустой, утренний, ранний, прозрачный троллейбус…

На мне такое платье, что старичок в льняной рубашке щурит глаза, жмурится от удовольствия, радуется — как ребёнок большой конфете. Я улыбаюсь ему в ответ, и он подсаживается ко мне поближе, передвигается от окошка на край и спрашивает меня через проход:

— Какой ваш любимый аттракцион?

— Виски и «Харлей Дэвидсон»! — без запинки отвечаю я, и глаза его становятся строгими:

— Не надо обманывать старших.

Но я и не думала обманывать, послушай-ка, старичок, ты что, я тебя не обманывала, ещё даже и не начинала, не приступила, так сказать, к введению тебя в большое заблуждение, быть может, в последнее заблуждение твоей полной идиотизма жизни…

На фиг ты сдался, сказать по чести?

— Ваш любимый аттракцион — карусель цепочная, — строго и даже грустно говорит старичок.

Вот придумал! Карусель цепочная! Тоже мне аттракцион, я даже толком не знаю, что это такое, что-то старинное, как сам старичок, я смеюсь, и он улыбается тоже, снова радостно оглядывая меня, ну точно как ребёнок — игрушку или сладость. Сейчас он похвалит моё платье. Я жду, чтобы ответить на похвалу, поблагодарить за комплимент, но он качает головой и спрашивает, глядя то на платье, то мне прямо в глаза:

— И в этом вы собираетесь идти на коронацию?

Ах да, ведь коронация же! Уже совсем скоро, всюду постеры и огромные перетяжки.

— Это просто несерьёзно, — говорит старичок. — Вас могут не пропустить.

Как это — могут не пропустить? Пропустят всех, народу осталось мало, всего ничего, и теперь все будут жить дружно и счастливо, «Обнимитесь, уцелевшие!» — именно так и написано на перетяжках.

— У меня есть знакомые фэшн-дизайнеры, — говорит доверительно старичок. — Они вас оденут. Пойдёмте со мной.

Мне интересно посмотреть на этих фэшн-дизайнеров, и старичок выглядит вполне мирно, к тому же я моложе его раза в три и гораздо здоровее, мы всегда ели сало и картошку, запивая молоком…

Опираясь на руку старичка, я выпрыгиваю из троллейбуса, и крутым переулком мы приходим в дом с деревянной галереей на втором этаже. Это коммуналка! В детстве бабушка рассказывала, и я никак не могла запомнить это слово, думала, что это вопрос: кому жалко?

— Привёл? — радуется бородатый китаец.

Или кто-то ещё бородатый, похожий на китайца, чукча или бурят.

Входит старушка с мешком свежескошенной травы и принимается устилать ею пол. Это Троица, что ли? Сегодня Троица? Я пропустила Троицу, мой любимый праздник… В деревне мы всегда…

Нет, Троица после коронации, теперь всё будет после коронации, всё переносится, возможно, будет новый календарь и новое летоисчисление, а трава для того, чтобы мастеру, фэшн-дизайнеру, хорошо работалось, он любит, когда вот так вот трава…

Вокруг меня суетятся люди, советуют, каким должно быть платье, надо украсить его вологодскими кружевами и гуцульской резьбой, якутскими алмазами, чукотскими мехами и дагестанским серебром, самыми лучшими художествами народов, обретающих новую Отчизну, ведь такое бывает раз в жизни — коронация. Какое счастье, что все мы дожили до этого события, нам назначат царя, долго выбирали самого достойного, наконец нашли, мы это заслужили, была война, мы прятались в деревне, ели одну картошку с салом и пили молоко, и бабушка говорила нам про мирную жизнь, про несостоявшийся гей-парад, из-за которого наш город не приняли в Союз Достойных Равных и началась вся эта буча.

Уже стрекочет швейная машинка, старушка в инвалидном кресле спешно плетёт кружева — она делегат от семьи убийцы президента, это было давно, а их до сих пор уважают, меня обмеряют, щекоча старыми сантиметрами со стёртыми цифрами, какие ласковые, тёплые и мягкие руки у всех этих стариков.

— Мне будет жарко, — говорю я.

— Что ты, что ты, не будет, главное, не бойся.

Какие-то внутренние, потайные кармашки, и я понимаю, в чём дело — старики против коронации, они хотят, чтобы я надела их платье и подошла поближе к новому царю, а пульт будет у одного из них… Эти старики — ровесники бабушки, она умерла в деревне, не дождавшись конца войны, может быть, эти старики — её друзья, были вместе в каком-то там строительном пионерском отряде, она говорила нам что-то такое…

Люди с активной жизненной позицией.

И этот старичок, он что, тоже хочет, чтобы моё розовое тело, на которое он так облизывался в троллейбусе, разметало в клочки?

Старичок что-то замечает в моих глазах, замечает какое-то «Эх ты…», он понимает, что я догадалась про пульт и тротил, и встаёт со скамейки.

— Мы на минуту, — он властно берёт меня за руку, он тут главный, никто не возражает, и мы выходим задними комнатами, кладовками, перешагивая через сломанные компьютеры и прочее старьё, у последней комнаты недостаёт стены, словно разбомбили, но васильки стоят на столе, выходим в черничный лес, где пахнет прогретой сосной. Я не понимаю, как из московской коммуналки можно выйти в лес, и сбоку смотрю на него — жёсткие морщины старого морехода, военного, служилого человека. Мы идём лесом, впереди что-то светлеет между стволов. Море! С дюн — это такие песчаные, из песка, с травой и кустами — я вижу охваченный августовским закатом берег, там гуляют весёлые нарядные люди, играет музыка и море шумит, а подальше над дюнами взлетают и кружатся разноцветные кабинки карусели цепочной.

Не боясь испачкаться, он рвёт чёрные ягоды с высоких кустов, протягивает мне полные ладони:

— Попробуй, это ирга.

Мы едим иргу, пачкаясь соком, смешно и чудесно, ведь правда же, смешно? — это мальчик, с которым целовалась бабушка, но как чисто он научился по-русски, бабушка говорила, что прибалтийский акцент «не лечится». Я хочу сказать, что всё детство слушала истории про него, и вообще поблагодарить, что увёл от этих террористов-маразматиков, но он вынимает из-за пазухи наган и вскидывает руку, я зажмуриваюсь, чтобы проснуться, а он говорит:

— А ресницы у тебя стали короче.

Другие и снег

А.К. проснулся и понял, что ему снился важный сон. Но какой, про что, кто там был — А.К. не запомнил. Тогда он принял душ, позавтракал и снова лёг спать, чтобы вспомнить. И оделся поприличнее, и одеколоном набрызгался — мало ли кого во сне встретит…

А.К. уснул и стал думать про зиму.

«Зима строгая, умная, — думал А.К. — Не пустит болтаться по улицам, велит сидеть дома, усадит за письменный стол… Снег лежит на ветках умело, потому что уже привык…»

А.К. не то чтобы любил снег. Он снегу сочувствовал. Потому что в ноябрe каждый дурак любит снег, и ждёт его, и радуется ему, а уже в начале марта снег лежит такой некрасивый и знает, что ему осталось недолго, что он старый и всем надоел, а все его терпеть не могут, торопят его конец. А.К. находил отношение к снегу вероломным и нечестным. А.К. понимал снег всегда, и жалел его, и в марте ходил прощаться со снегом в поля.

Раньше А.К. думал, что он один — главный пониматель и защитник снега. Но осенью нашлись другие. Они позвонили в звонок на крылечке рано утром и, когда полуодетый, спящий на ходу А.К. отворил дверь, поклонились и сказали почтительно и радостно:

— Снег, хозяин.

А ведь А.К. чуть было не проспал приход снега, он любил дожидаться его ночного прихода, не то что всякие там «все остальные» — на всё готовенькое — проснулись, а уж кругом белым-бело. А тут А.К. засмотрелся снов и чуть было не прозевал встречу со снегом, когда он летит навстречу земле, а земля ещё тёплая, и снег сперва тает недолетев, а потом укрывает её.

А.К. поздоровался с бригадой любителей снега, и некоторое время они вместе молча смотрели, как снег обживает чёрный, притихший полулес, полусад А.К., скамейки и старые яблони, кривую вишню, укутанный шалями неисправный автомобиль и черепичную крышу дома. Налюбовавшись снегом, А.К. попрощался, велев приходить ещё, когда снега наберётся побольше.

И они стали приходить к нему часто, потому что зима удалась. Иногда они приходили слишком рано, и тогда специально для них А.К. повесил на дверь аккуратное объявление «ПРОСЬБА В ДВЕРЬ НЕ ЗВОНИТЬ». И стал запирать на замок калитку. Обидно, если вдруг сон не досмотришь.

А.К. мог спать когда и сколько хочет. Жил он в своём доме, окружённом лесным садом, где на заброшенных клумбах росли сыроежки, но по осени, собирая грибы, можно было вдруг набрать много яблок, которые падали с одичавших яблонь и часто оказывались под берёзами. На работу А.К. не надо было. Он и без всякой работы был богатый. Так получилось. Некоторые думают, что богатые обязательно глупые и злые, так это просто неправильные богатые. Ненастоящие. А.К. был настоящий и правильный. Он защищал справедливость. Ему не нравилась поговорка «нужно как рыбке зонтик» — ведь откуда кому известно, что нужно рыбке, — и он построил фабрику зонтиков для рыбок в зоне экономического бедствия. Безработные получили работу, обрадовались и очень зауважали А.К., писали ему открытки к праздникам, советовались по всяким вопросам или просто спрашивали, как жить дальше. Но про это А.К. только шутил, потому что сам не знал.

А.К. спал и шёл берегом моря. Было пасмурно и тепло. Поодаль впереди он увидел своего друга, пропавшего без вести давным-давно. Друг ждал А.К., улыбаясь, и он заспешил по светлому песку, чтобы обнять его и спросить, куда тот подевался и где его искать и надо ли вообще искать-то?..

В дверь позвонили.

Песок стал сырым и вязким, А.К. торопился, а друг помахал рукой и быстро пошел прочь.

Опять позвонили.

«Убью», — решил А.К., привычно нашаривая пистолет под вышитой шёлковой думочкой. Пистолет всегда под рукой, а то мало ли что во сне приключится.

В халате и с пистолетом А.К. вышел на крылечко.

Таджики сидели на корточках на снегу, как галки, в чёрных шапках и тощих куртёнках. Они не умели прочесть объявление и не знали, что, если калитка закрыта, не стоит лезть через забор. Но они любили снег. Никто не встречал снег так радостно, как таджики, — ведь снег можно убирать за деньги, покупать еду и папиросы, платить за постой бабульке в соседней деревне, откупаться от милиционеров, а если снега много, то можно послать кусочек денег домой.

— Снег, хозяин, — парень, который немножко говорил по-русски, встал и поклонился А.К.

Рядом с таджиками тусовались общественные собаки. Таджики и собаки смотрели на А.К. честными тёмно-карими глазами. И таджики, и собаки были неунывающие и бывалые.

А.К. подумал, что собаки не различают цвета и всю жизнь смотрят чёрно-белое кино про людей и кошек. И, наверное, это кино не очень весёлое.

И тут А.К. догадался, как жить дальше.

Жить надо так, чтобы собакам было не стыдно и не противно смотреть чёрно-белое кино про людей.

— Заходите, братцы, — сказал А.К. — Научу вас по-русски читать…

Научный атеизм

Никола покурил, и мы поехали.

Но километров через двадцать Алёша, который выпил кофейку на заправке (Никола на заправке не курил, нельзя курить там), Алёша, который выпил кофе, захотел пописать, и мы снова остановились.

Из графика выбились уже минут на сорок.

Стояли у обочины, мигали аварийкой.

Хотелось апреля. Хотелось быстрого сильного дождя и запаха отогревшейся земли, но был июль, усталая, пыльная листва замученного придорожного перелеска и до апреля ещё далеко.

Почему заросшие травой обочины всегда такие страшные? Там непременно что-то жуткое — исковерканное железо погибшего автомобиля, дохлая собака, ворох бомжового тряпья, под которым может быть что угодно…

Пописавши, на обратной дороге от обочины к машине Алёша умудрился вляпаться в какую-то мерзость правым ботинком. Расходуя влажные салфетки и питьевую воду, сочувствуя, ахая и охая, все помогали ему очищать подмётку.

Наконец очистили говняный ботинок, начали было усаживаться, чтобы ехать дальше, но в это время на заднем сиденье завозился дремавший до этого Игорёк. Игорёк проголодался и потребовал достать его рюкзак, лежащий в глубине багажника.

Ну и компашка!

Я молчу, я вообще ничего не говорю, а Орлова уже ни жива ни мертва, думает, что сейчас ей влетит.

Ася, добрым голосом говорю я Орловой, Ася, зачем мы взяли с собой этих болванов? Орлова бормочет какую-то прокисшую дребедень, что нельзя женщинам пускаться одним в такое далёкое путешествие, надо обязательно взять с собой мужчин, а то вдруг колесо отвалится….

Это, конечно, правда. Мужчины и женщины уже давно существуют порознь, но помогают друг другу, если вдруг что.

Ася, говорю я, в таком случае вполне хватило бы одного остолопа, зачем тебе целых трое мужчин, любую фразу начинающих со слова «ой»? Ой, я во что-то вляпался. Ой, мне надо что-нибудь пожевать…

Мы едем далеко и по важному делу, а эти — просто довески какие-то, лишний груз для твоего «доджа-каравана»! Ну и собрала же ты друзей детства и юности, Ася…

Дождь не то чтобы начинается, а хочет начаться. Алёша срочно нахлобучивает на лысеющую голову кепку фасона «дачник».

Ещё не хватало ехать по дождю! Так мы вообще до ночи не доедем. Ладно, всё, поехали.

Мы едем из-за Валентины Вадимовны, Наташиной матери. Вон она, сидит спереди, спокойная и терпеливая, словно не слышит наших препирательств, словно никуда не спешит. Валентина Вадимовна — заслуженный врач Российской Федерации, прекрасный хирург-абортник, больше сорока лет практики и ни одного осложнения. В молодости каждая из нашей девичьей компании хоть разок да попадала в опытные руки Наташиной мамы, пользуясь знакомством, что греха таить, или хотя бы как минимум ела вместе с Наташей дарёные шоколадные конфеты, которых у них дома был целый склад даже в самые голодные годы.

Хорошо ещё, что ни один из лопухов, устроившихся сейчас на заднем сиденье «доджа-каравана», не замешан в наших посещениях кабинета Валентины Вадимовны. Вот уж был бы полный пердюмонокль! Валентине Вадимовне уже к восьмидесяти, она давно не практикует. Она готовится к неотвратимому и даже ходила на исповедь. Батюшка велел класть поклоны и читать специальные молитвы, исповедоваться и причащаться, но тут дело не пошло — в молитвах слова непонятные, поклоны класть трудно физически, а причащаться тоже не очень-то выходит, потому что Валентина Вадимовна до сих пор много курит прямо с утра.

Но надо как-то готовиться к отплытию, и вот через знакомых знакомых знакомых Орлова, лучшая подруга Наташи, узнала про ясновидящего в далёком маленьком городке между Ивановым и Костромой. Может, он чего присоветует? Так что Валентина Вадимовна едет по делу, дочь сопровождает её, Орлова везёт всех в своей машине, я за компанию, могу подменить уставшую Орлову и вообще люблю ездить по закоулкам отчизны. Орлова рада поехать — квартира маленькая, а сыну надо налаживать личную жизнь. У неё всегда кто-то из родни налаживает личную жизнь. В младших и средних классах Орлову можно было в любое время дня и ночи встретить в троллейбусе шестьдесят девятого маршрута. Болталась во дворе или каталась в троллейбусе, пока её мама налаживала личную жизнь всё в той же маленькой квартире и малютка Орлова просто не могла открыть дверь, запертую изнутри. Тогда не было спецслужб по детям и прочих омбудсменов, уполномоченных взломать дверь, а потом долго стучать головой орловской мамы о косяк, и маленькая, проголодавшаяся, уставшая после школы девочка допоздна накручивала круги в шестьдесят девятом.

По идее, Орлова должна была стать стрелком, каким-нибудь Брейвиком или кем-то в этом роде. По итогам своего детского опыта. Так и вижу нашу Асеньку где-то на верхотуре, с выражением недоумения и обиды на бледном лице глядящую через оптический прицел, как праздничная толпа превращается в кровавые лохмотья.

Однако Орлова — владелица маленького агентства по организации детских праздников, в её распоряжении несколько клоунов, гелиевые шары и траченные молью ростовые куклы. Смех и радость мы приносим людям.

До Владимира мы доехали довольно бойко. Алёше несколько раз звонила мама. Один раз даже остановиться пришлось — на ходу плохо слышно или вообще пропадает сеть, а маму волновать нельзя. Алёшу я помню пышноусым румяным красавцем. Я его знаю давно, с юности. И его маму тоже. Помню, он хотел открыть железную банку с горошком, взял консервный нож… «Не трогай! — прикрикнула мама. — Поранишься!» И долго стучала ладонью по деревянной рукоятке, тщась вогнать нож в железо, от натуги и боли морща породистое лицо…

Алёша — актёр. Давным-давно, в середине девяностых, когда по театральным чердачкам и подвальчикам стало затеваться что-то интересное, я принесла Алёше стопку пьес новых авторов — товарищ юности всё-таки, актёр, пока что не у дел…

Через несколько дней Алёша позвонил и сказал, что они с мамой всё прочли, посоветовались и решили не размениваться, а ждать серьёзной роли у большого режиссёра. Пришлось обойтись без Алёши. В новых спектаклях сыграли Толя, Володя, Гриша, Вика, Маша, Лена, Виталий, Женя, Паша, Андрей, да-да, те самые, которые теперь на обложках журналов, в телевизоре, на красных дорожках…

Алёша иногда работает на озвучке, пооблез, каждую осень ездит в Кисловодск (с мамой), но всё ждёт серьёзной роли у большого режиссёра. Не вешает, что называется, носа… «Бертолуччи и Стораро ждут ребят», ага.

Пока стояли из-за Алёши, Никола и Валентина Вадимовна опять покурили, Игорёк пожевал, все пописали.

— Ась, ты не устала? — спросила я, когда проехали и Покров, и Ковров. — Хочешь, я поеду?

— Я тоже могу, — приосанился Игорёк. — Скажите, если что.

Игорёк может! С юных лет, с десятого класса, он всё норовил подружиться с девушкой из семьи побогаче, с машиной и заграничными командировками родителей. Почему-то некоторые, и главное, сам Игорёк, считали его красивым и каким-то необыкновенным. Может быть, просто необыкновенным лентяем и балбесом? Игорёк и по сей день продолжает финансово опираться на прекрасный пол, странствуя от тёти к тёте, канюча, что у него нет каких-то там часиков, которые есть у Вадика, и машина гораздо хуже, чем новая «вольво» этого гада Валеры… Самое интересное, что дамы, вместо того чтобы дать Игорьку хорошего пинка для ускорения, принимаются вкалывать побольше, стараясь обеспечить Игорька заветными часиками и достойным такого красавца автомобилем. Теперь, очевидно, у Игорька трудный период «межбабья», и он тащится с нами, притворяясь, что делает нам одолжение.

Вечером мы приезжаем в пгт. 12 Июня. Оказывается, прорицатель сидит в соседнем городке, где нет гостиницы, и нам предстоит ночевать здесь. Все это знали, только я как-то прошляпила, не поняла. В гостинице так в гостинице, тут никого нет, кроме нас, цены смешные, и мы жируем — живём по одному в трёхместных номерах.

Наутро выясняется, что мы должны ждать, когда нам дадут отмашку ехать к прорицателю. А когда — непонятно. Никто из нас не нервничает.

По-моему, всех всё устраивает, спешить некуда, никому никуда не надо, мы вольные стрелки. Главное, считать себя вольным стрелком, человеком, добившимся полной независимости, тогда не так лезет в глаза, что ты просто никому даром не нужен, даже самому себе…

Двое суток мы торчим в пэгэтэ, посещаем секонд-хенд и рынок, выясняем, что раньше этот самый пгт. 12 Июня назывался Дзержинское, а при царе-батюшке — и вовсе Жабоедово. По вечерам нас мучают комары и проститутки — одни зудят, другие названивают к нам в комнаты, и старые, похожие на лягушек телефонные аппараты хрипло верещат, транслируя скуку и нищету Жабоедова — Дзержинского — 12 Июня.

Тем временем жизнь налаживается: я захожу к Орловой и застаю у неё Николу, они сидят, прильнув друг к другу, и смотрят альбом с детскими фотографиями. Никола на ёлке в костюме зайчика. Здорово! Пошёл процесс сближения. Однако молодец какой, алкаш-алкаш, а до чего смекалист — дотумкал ведь захватить фотографии, это ужасно трогательно, алкашей особенно жалко, когда думаешь, что когда-то они, пятилетние, полные новогодних надежд, плясали в костюме зайчика. Вон у Орловой уже глаза на мокром месте… Молодец, Никола, куй железо, нам всем уже крепко за сорок, пора, в конце концов, «оседать». А жить они с Орловой будут в машине.

Наконец в ячейке для ключей на ресепшене мы обнаруживаем записку со словами «завтра в двенадцать».

Но машиной туда не попасть — это в глухом углу соседнего района, с дорогами там уже давно беда, можно паромом, но очень далеко объезжать, так что лучше всего — вертолётом.

Когда-то в пгт. 12 Июня была вертолётная часть, теперь всё пришло в упадок, но кое-какие вертолётики ещё фурычат, работают как такси.

Погнали на аэродром! Машину там оставим, парковка есть.

Вот здорово, никогда не летала на вертолётах!

Орлова шарит по карманам, роется в сумке, стучит ящиками комода…

Нет ключей от машины.

Мужчины ойкают, женщины матерятся.

Ася, погоди, не нервничай, говорим мы всё громче и громче, начинаем орать на Орлову, друг на друга, ключи находятся в кармане у Николы, ну да, говорит Орлова, вечером я выходила в Николкиной куртке…

Все молчат, уже загрузившись в машину. Все как бы немножко поссорились. Недовольны друг другом.

Я начинаю рассказывать историю. Вы что, не знаете, что у ключей такая привычка — теряться? Тут от человека вообще ничего не зависит. Вот у меня однажды потерялся ключ от целого собрания.

От собрания партийного бюро всех коммунистов нашего сценарно-киноведческого факультета. Между прочим, не с каждым случается. Ну, слушайте.

Научный атеизм отменился. Пришла девушка из учебной части и сказала, что преподавательница сломала ногу.

— Ага, во-во, то-то и оно, «Бога нет», — усмехнулся мой однокурсник, зороастрист, курд из Ирака.

— Мне надо срочно уйти, по семейным обстоятельствам, — объяснила девушка. — В учебной части никого не будет. Кто староста курса? Заприте дверь, возьмите ключ и принесите его сюда в три часа, в этой аудитории будет заседать партийное бюро факультета.

Спрашивается, почему она не отдала ключ в деканат или на кафедру? Неизвестно. Бывают такие странные закавыки, непонятные пустяки, способные потянуть за собой большую путаницу.

Старостой была я. Принимая ключ из рук девушки, я его уронила. Умед, однокурсник-курд-зороастрист, посмотрел на меня строго и положил ключ к себе в карман.

Мы с Умедом пошли в буфет. Мы сочиняли сценарий вместе. Там под огромным старым деревом отдыхал усталый партизан, а дерево предсказывало ему счастливое будущее его многострадального народа с богатым боевым прошлым и вообще советовало, как жить дальше. Выходила комбинация Довженко, Эйзенштейна и Параджанова. В четвёртом часу мы вспомнили про ключ. Возле триста десятой аудитории уже кучковались коммунисты, недобро поблёскивая очками.

— Извините, пожалуйста, — сказал Умед и по своей восточной привычке слегка поклонился, сложив ладони с очень красивыми пальцами.

У нас с Умедом были репутации вежливых, хороших студентов — московская девочка из приличной семьи и восточный человек-коммунист.

— Извините. Ключ у нас. Вот ключ.

Сказал Умед и вытащил из кармана зажигалку. Потом номерок из гардероба. Студенческий билет. Колпачок от ручки. Проездной в пластиковой рамочке. Фантик от шоколадки. Очень классный складной ножик.

Я тоже вытащила из карманов всё. Вытряхнула сумку.

Мы сходили в буфет, спросили у тёти Гали, перерыли подносы с грязной посудой. Ключа не было. Нигде. Коммунисты подозрительно и близоруко смотрели на нас, а потом туго набились в кабинет кафедры кинодраматургии и обсуждали причудливые решения партии. (Стоял восемьдесят шестой или восемьдесят седьмой год.) Нас с Умедом заставили написать объяснительную записку. Девушке из учебной части слегка влетело, но в целом всё обошлось. Наверное, потому что Умед сам коммунист. Иначе нам несдобровать. Вот какая история… Ха-ха-ха…

Смешно им… А я из-за всей этой истории не попала в одно хорошее место. Были такие коммуналки, где читали стихи и пили вино, хозяева обязательно издавали ротапринтный журнальчик, и там легко могли повязать. Кто не боится, тот приходит. Пока мы валандались с поисками ключа, пока разбирались с коммунистами и писали объяснительную, друзья, назначившие мне встречу на «Кропоткинской», ушли, а адреса я не знала. Потом они все дразнили меня, что я забоялась «повязки». Особо рьяные вообще чёрт знает в чём заподозрили, чуть ли не бойкот объявили. «Там был Никола! — вспоминаю я. — Никола писал стихи!» Он «подавал надежды». Это действует покруче костюма зайчика… Мы дружили в юности, потом не виделись очень долго, и мне известны только две точки Николиной жизни — чудесные стихи в двадцать лет, алкоголизм и работа курьером в сорок пять. Между этими точками — жизненный опыт, мужание, столкновение с окружающей действительностью, жёны, дети…

Алкоголизм как результат лобового столкновения с реальностью. Это ещё цветочки. Лобовое столкновение с реальностью может повлечь за собой травмы, несовместимые с жизнью.

Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть на Николу, и он по привычке виновато улыбается.

На машине мы приезжаем прямо на лётное поле, вертолётики выстроились в ряд, мы едем вдоль этого ряда, у каждого борта стоит кто-то типа кондуктора из пригородных автобусов (только вот сумки с мелочью и рулонов с билетами на животе не хватает). Мы все вопросительно смотрим на этих кондукторов, но они качают головами и показывают — езжайте дальше. Последний вертолёт самый маленький, стрекоза стрекозой, мы забираемся в железную утробу этого бедняги. Лавки вдоль стен и даже кто-то вроде стюардессы — пожилая тётка в ватнике, с ярко накрашенным ртом гостеприимно пошучивает, раздаёт карамельки и семечки.

Наш главный пассажир, из-за которого, собственно, мы и пустились в это путешествие, держится молодцом, с интересом смотрит на удаляющуюся землю.

Вот мы и тут. Да тут премило! Городок со странным, наверное, угро-финским названием — чистый, уютный. Традиционно здесь скрывались от царского гнева опальные бояре и вольнодумцы. Каждый домик подписан — прибита деревяшка, на которой аккуратно выжжено красивыми крупными буквами, чей это домик был раньше, когда построен и кто тут живёт теперь. Впечатляет большая чёрная доска на главном храме — на ней вырезаны и прокрашены алым имена священников, расстрелянных прямо в церковном дворе в восемнадцатом году прошлого века. Спрашиваем, где тут можно искупаться, — нам чертят прутиком на песке подробную схему проезда на дамбу. Навстречу попадаются дети, улыбчивые и милые, одна девочка держит на руках увесистую трёхцветную кошку. Идём болеть за своих, сейчас соревнования по шахматам, а Июньку несём, потому что Гриха просил, Июнька — Грихин талисман, она старше Грихи… Ну да. Кошку зовут Июнь. Она родилась в июне, и вообще «июнь» похоже на «мяу».

А ещё у нас конкурс красоты среди дворняг будет, приходите.

На рынке тоже приветливо и ни соринки, а пирожки с капустой такой величины, вкусноты и дешевизны, что хочется немедленно попросить политического убежища в этом городке, остаться на ПМЖ, а что? Сгонять в Мск за самым необходимым, снять домик с печкой, зимовать, читать, писать… Всё тут дышит достоинством, неспешностью и осмысленностью, местные рады-радёшеньки, что добраться до них можно только вертолётом или редкими паромами с мая по сентябрь, и такое чувство, что этот городок ещё всем покажет, о нём ещё услышат.

Чудо-городок.

Вот только с прорицателем опять какие-то непонятки. Мы находим домик в низине, последний, крайний дом на улице, долго спускающейся к сырому лугу. Домик почему-то белёный, с голубыми окошками, украинская белёная хатка посреди болот меря. Стучим в дверь, в окошко — на подоконнике, между чистыми занавесками и надраенным стеклом — пластмассовые цветные игрушки, Чебурашка с другом, зайка с морковкой, Мишутка.

Никто не отзывается. Осока с очень широкими, темно-зелёными листьями и ольха возле скамеечки ничего нам не говорят.

Осторожно стучимся к соседям, выходит женщина в платье поверх треников и дядя в майке с ночным Манхэттеном на обширном пузе. В открытую дверь видна добротная горница с огромным экраном — громко идёт «Модный приговор». Выясняется — всё не так. В процессе передачи сведений по цепочке «знакомые знакомых знакомых — знакомые знакомых — знакомые Орловой — Орлова» произошёл сбой. Эта хатка с синими оконцами — дом женщины, от которой нам и пришла записка. Она няней в интернате для больных детишек работает, сутки через двое, только сегодня на дежурство ушла…

А про самого прорицателя соседи что-то слышали, но точно не знают. Это вам на Погост надо. Катер на Погост через час пойдёт.

Какой такой Погост?

Посёлок Высокое на том берегу. Там монастырь восстанавливают, Михайло-Архангельский погост называется, в монастыре много всяких чудных крутится, может, и провидец ваш там.

Мы думаем, что делать, что всё это значит, задумываемся не на шутку, а наш главный пассажир, главный нуждающийся во встрече с прорицателем, вдруг спокойно говорит:

— Это перст Божий. Ну какие ещё прорицания? Чего неизвестного в моём будущем?

Она усмехается. Это решение словно придаёт ей сил, она без посторонней помощи поднимается с низенькой скамеечки и бодро первая шагает в гору. Мы плетёмся за ней, Игорёк шипит на Орлову, что всегда у неё всё наперекосяк, что надо заранее всё выяснять внимательно, просчитывать до мелочей, что с ней лучше не связываться, и вообще у него что-то в зубе застряло и не выковыривается, катастрофа, горюшко, кругом враги…

Я уже готова придушить Игорька, просто напрыгнуть сейчас со спины и каким-то образом укокошить, а тушку сбросить в речку. Мне даже хочется выступить в роли этакого воина-освободителя для многих несчастных лохушек, на чьи увядающие шеи ещё непременно уютно усядется этот плечистый кровосос, но не хочется огорчать городок, нет, труп Игорька в речке — с моей стороны это было бы непорядочно.

Разбредаемся кто куда. Здесь есть музей — большая изба с домоткаными половиками, полная старых утюгов и самоваров, ступок, бусин, берестяных коробов, осколков знаменитой дырчато-пупырчатой керамики, а во дворе под навесом стоят первый трактор и настоящая карета.

Я разглядываю старые и нынешние карты — эту землю кроили и перекраивали, войны, распри, междоусобицы, нашествия иноплеменных, укрупнения и разукрупнения, объединения и разъединения административных единиц… Странно, что земля выстояла и здесь всё ещё говорят по-русски, пекут дивные пирожки, таскают на шахматные соревнования кошек и вяжут шерстяные носки в весёлую полоску.

— Послушайте, а что мы теряем? — спрашивает Алёша за обедом на лавочке, запивая ряженкой пирожок. — Давайте уже сгоняем на этот Погост, когда ещё в этой глуши окажемся? Всё равно обратный вертолёт только вечером. Поплыли уже, а? Валентина Вадимовна, вы себя хорошо чувствуете?

Мы на Погосте.

На площади, напротив входа в монастырь, прямо напротив старых, покривившихся ворот с новодельной мозаикой, — магазин для женщин «Три Б». Блузки, брюки, бриджи.

Действительно, в монастыре и вокруг него много народу. Игорёк и Алёша уходят, мы с Наташей и Орловой ищем, у кого бы спросить про ясновидящего, Никола усаживает Валентину Вадимовну в тенёк.

Мы несколько раз спрашиваем, где найти Ивана Даниловича, наконец мужик в панамке, с длинным, свёрнутым набок носом, говорит, сплюнув:

— Приболел Имран Дамирыч.

Нет, Иван Данилович, а не Имран Дамирович.

— Ну. Это те, кто выговорить не может, Иванданилычем зовут. Он сам разрешил. А так — Имран. Говорю, он. На скорой вчера увезли. Заболел, ага. Много сахару поел. И всё в жидком виде. Золотой мужик, умнющий, всё чует, любого насквозь видит. К нему со всей области за советом едут. Бухает только… А как не бухать? За науку переживает, за космос наш советский… Раньше-то космонавты в почёте были, а теперь… Тут кто хошь забухает по-чёрному… На земле-то несладко, а в космосе поди поболтайся на благо Родины, всю психику надорвёшь. Вот и бухает, значит…

(Гундосит забулдыга в панамке, не желая от нас отставать, рассчитывая, наверное, на какой-то московский гостинчик вроде полташа на пивко.)

Я даю ему горсть жёлтых гривенников, и он растворяется в тёплом травяном воздухе.

Это какой-то подсадной абориген. Такого быть не может. Во-первых, отсюда нельзя увезти на скорой, если она, конечно, не катер… Во-вторых, этого всего вообще не может быть… А в-третьих…

Я смотрю на Орлову и вспоминаю… Она давно хочет открыть ивент-агентство или агентство по эксклюзивному туризму. Так вот что это такое, наша поездка, — прогон, репетиция эксклюзивного туризма, первый опыт на этом хлопотном, но, говорят, доходном поприще…

Послушай, Ася…

(очень тихо говорю я)

Вот это всё, наша команда, экипаж, экспедиция –

лечёный алкаш,

неведомый никому, кроме мамы, актёр,

альфонс на «пересменке»,

заслуженный абортник с дочерью — старой девой,

а уж про нас с тобой и говорить нечего,

— мы все, едущие в глушь, в заброшенный монастырь,

где на ролях ясновидящего сидит спившийся космонавт –

это же какой-то голимый, отпетый, отъявленный артхаус,

снятый на мобильный телефон, но с Машей Голубкиной в главной роли.

Ася, ты это сама придумала или помогал кто?

В ответ глаза её наполняются слезами. У неё есть какой-то механизм для экстренного наполнения глаз слезами, невидимая миру кнопка для моментально предъявляемых миру слёз. Раз и готово.

Это совпадение… Я ничего не знала… Как ты можешь… Надо верить людям…

— Дорогая моя, — прокуренным голосом решительно вмешивается доктор. Она всё слышит морщинистыми ушами и всё видит выцветшими глазами, которыми сейчас сердито глядит на меня. — В жизни случаются такие превращения, такие совпадения и сюжетные повороты, что никакому драмоделу эту жизнь никогда не перещеголять. Уж поверьте мне. Потому что это жизнь, а не пьеса про сыр.

Куснуть норовит, бедная… Пьесу вспомнила про русский камамбер.

— Верю, Валентина Вадимовна, — мирно говорю я.

Всех жалко, хоть плачь… Но моя слёзная кнопка уже давно не работает или вообще потерялась…

Возвращаются Игорёк и Алёша, довольные и повеселевшие — должно быть, Алёша пописал, а Игорёк «пожевал».

— Зато тут есть родник типа святой источник, — наперебой гомонят они. — Пошли уже, что ли, туда?

Орлова радостно соглашается — Николе полезно попить водички, соглашается уже так заботливо, по-хозяйски, по-семейному, просто любо-дорого смотреть.

Тропинка в высокой траве ведёт к земляным ступенькам вниз, в овражек. Мужчины ойкают и щебечут, боятся змей, но мы идём вперёд.

Мы нуждаемся в чуде, мы проделали такой путь, и будьте любезны, дайте нам теперь наше чудо, нам положено.

Дайте нам чудо!

Дайте нам чудо!

Дайте нам чудо, мы попьём водички, исцелимся, очистимся и будем дальше ждать серьёзных ролей и больших любовей и изо всех сил не догадываться, что наша долгая мимолётная жизнь прошла…

Перед началом земляной лесенки табличка: «Без провожатого просим на источник не ходить», а поодаль прогуливается рослая, широкая старуха в тёмном, с седым пучком. Мы окликаем её, и она оборачивается…

Плотные седые волосы собраны в пучок, крупная фигура в подряснике, строгие глаза за очками… Мы встречаемся взглядами. Первый раз вижу у человека седые ресницы. У собак видела, а у людей — никогда.

— Добро пожаловать, — говорит человек, складывая ладони и чуть кланяясь. У него изумительные пальцы, руки невероятно красивые — он боролся за независимость своего народа, пускал под откос поезда, взрывал дома, добивал раненых — вот этими прекрасными руками.

Я хочу спросить его, скоро ли коммунизм и как дела с национально-освободительным движением, но никакой гонец из прошлой жизни ему не страшен, он смотрит на меня строго-приветливо, как и подобает смотреть на бестолковых паломников, и с некоторым акцентом говорит:

— Братья и сестры, сохраняем благоговейное молчание, осторожно спускаемся за мной, и я покажу вам ключ.

Глушь

Владыка

— Отлично! — сказал батюшка, выслушав мою исповедь.

Перед этим он долго молчал, и я даже испугалась, что сильно огорчила его. У нас один тоже пошёл исповедоваться, такого наговорил — у батюшки сердечный приступ случился. Правда, тот уже старенький и в Москве, а этот молодой, нашего возраста, и живёт круглый год на свежем воздухе, одним парным молоком и питается, молоком и своей картошкой, цвет лица — как из рекламы.

— Отлично, — сказал батюшка и торопливо прочёл надо мной разрешительную молитву. Батюшка спешил, потому что на завтра была объявлена архиерейская служба — в деревенский храм пожалует сам Владыка, и вот уже третий день храм мыли, начищали, надраивали, и старшие дети занимались «промышленным альпинизмом» — мыли высокие окна.

Батюшка волновался, что будет мало народу.

Кинем эсэмэски, созовём народ, предложили мы. Ещё успеют, подтянутся. Если кто-то интересуется такими мероприятиями… Мало ли…

— Да не надо. Пусть будет как на самом деле есть. Пусть видят, что мы в затруднительном положении. Приход деревенский, далёкий, бедный…

Действительно далеко.

Мы ехали целый день, с раннего утра, по пробкам на кольцевой и на трассе, останавливались заправляться, перекусывать, даже купались, когда съехали на просёлочную.

Увидели речку за домами, на задах деревни, чёрные баньки вдоль берега.

Остановились искупаться, но Вадик не хочет, не идёт в воду, говорит, в этой речке проститутки с трассы купаются.

Вадик, говорим мы, не хочешь — не купайся, может, у тебя трусы такие, что стыдно людям показать, не купайся, фиг с тобой, нам-то что, но это открытый водоём с быстрым течением, далеко от больших городов, нормальная вода. Мы тебя очень любим, спасибо, что везёшь нас к батюшке, который твой одноклассник, но, пожалуйста, не гундось, сиди на бережку. Где ты тут видел проституток с трассы, где сама трасса, это такая глушь, мы битый час трясёмся по грунтовке… А ты, Вадик, тормоз и бестолочь.

И мы купаемся. Вода прозрачная до самого дна, и мелкие рыбки шныряют. Блаженство!

Приходят две грязноватые девушки, они курят и сплёвывают. Н-да, Вадик… Ты, конечно, лучше нас знаешь местную реальность… Пошли-ка отсюда. Где тут ближайшая аптека? Берём три пузыря миромистина на всю братию… Да нет, это не проститутки, говорит Вадик. Это из поселковой школы, библиотекарша и по физкультуре, я их знаю, они за малиной ходили…

Архиерей прибыл назавтра к вечеру, караваном, цугом, на нескольких машинах и микриках, со своими певчими и ассистентами.

Кадило архиерейское необыкновенно звонкое, звонкий шелест, мы такого никогда раньше не слышали. И ладан, ладан тоже несказанный, особенный, архиерейский, дышать не надышаться. У простого батюшки такого ладана не бывает.

Отслужили быстро, чуть больше часа.

Владыка высокий, статный, седой. И видно, что болеет, привык служить и быть на людях, превозмогая боль, а уйми эту боль — не почувствует облегчения, только недоумевать станет, так уже с ней свыкся.

И всё равно до сих пор ясно, что в молодости был красив сногсшибательно, ураганом «Виктория» прошёлся по женским судьбам, ну а потом уж… Что уж… Не наших умов дело… Пути Господни неисповедимы…

Старушки в нарядных платочках и мамаши из тех, кто потрезвее, с младенцами на руках, а ещё дачницы пенсионного возраста в самых лучших, «выходных» спортивных костюмах выстроились в очередь под благословение.

— Спаси вас всех Господи, прошу ваших молитв, — строго блеснув очками, Владыка перекрестил всех собравшихся и пошёл из храма на раскалённый, выжженный небывалой жарой двор.

Там его сотрудники уже грузили в машины чёрные кофры с облачением и реквизитом.

За трапезой было тихо. Архиерей рассказал несколько украинских анекдотов. Никто не понял. Несмешные какие-то. Это потому, что здесь украинских слов не знают, а переспросить стесняются.

Он встал из-за стола и, не обращая внимания на хлопотливые возражения сопровождающей братии и матушки, самолично собрал себе в маленькую корзиночку кушанья, которые не возбраняются ему в соответствии с диетой по состоянию здоровья.

Архиерей побыл совсем немножко, с полчаса. Ему завтра служить в другой сельской церкви, в далёком районе, на границе с Псковской областью.

Уехал архиерей, увёз своё волшебное кадило…

Матушка сняла с головы косынку, пригладила волосы, присела у окошка, а мы помогали прибраться на столе и молчали.

— А я знаю, почему Владыка любит к нам приезжать, — сказал меньшой сын батюшки. — Он потом на плотине останавливается, купаться.

— Ждали-ждали, а нам даже слова доброго не сказали, не спросили, как мы тут, — сказал батюшка.

Но тут стала подваливать родня, матушкины племянники и сёстры, друзья и соседи, доедать архиерейское угощение.

Теперь, при своих, батюшка повеселел, попросил разрешения снять подрясник, остался в белой маечке и джинсах, умылся ледяной водой.

Он выпил рюмочку, потом половинку и ещё половинку и заговорил о пришельцах, о роботах и клонах. Скоро коров будут доить роботы.

— А если коровы сами будут роботами? — спрашивает меньшой сын.

— Ну как это коровы — роботы? А молоко тогда откуда… Коровы пока что будут живые, настоящие, если, конечно, пришельцы нам своих не пришлют. А они уже скоро… Зачем повесили красные телефонные аппараты на синих железных столбах в каждой деревне?

— Так это… чтобы люди звонили…

— А как звонить?

— Так это… карточку надо, и звонишь…

— То-то и оно, а карточек ни у кого нет, и не сказали, где брать карточки, а телефоны висят и даже сами собой звонят иногда.

— Уж и звонят?

— Да, точно, — подключается кто-то из гостей, — помнишь, стояли в очереди в автолавку, ещё Саня-тракторист бухой всё шутил, а тут телефон как зазвонит…

— Вы трубку-то сняли?

— Саня и снял, так он бухой, «алё-алё», а там ни звука…

— Кто ж с бухим разговаривать будет?

— Трубку всегда надо снимать, — серьёзно сказал батюшка. — Это пришельцы звонят. Проверяют, есть ещё в деревне кто живой или можно уже высаживаться…

— У нас батюшка всё время шутит, — объяснила матушка.

— Значит, если трубку не снимают, они подумают, что сюда уже можно пришелиться? — глаза младшего сына батюшки загораются.

Мы сходили искупаться. Эта речка (не та, на которую грешил Вадик, другая, её соседка и подруга) привыкала принимать всё больше и больше людей, и выражение у неё было почти такое же кроткое и усталое, как у подмосковных.

А Вадик опять не хотел купаться. Говорил, там внизу, на дне, кто-то сидит. Сидит и на него смотрит. Вадик постоял на берегу и домой пошёл. Уникальный тормоз.

С купания мы вернулись уже в светлых сумерках, а в этих краях очень долго светло, всё-таки триста вёрст к северу от Москвы.

За столом Вадик и батюшка негромко пели Гребенщикова под гитару.

Мы выпили чаю с толчёной чёрной смородиной и разбрелись спать.

На рассвете что-то звякнуло и стукнуло негромко, железякой об дерево, как будто открывали калитку, вынимали из петельки большой старый крючок. И ещё раз, так же, железкой об деревяшку, когда закрывали калитку.

В чердачном окошке виднелось светло-серое небо.

Казалось, что день будет пасмурный, а это просто солнце ещё не взошло.

Утром ждали батюшку, он не вышел, мы думали, ну мало ли, дел много, требы и хозяйство, искупались, позавтракали и уехали.

А батюшку потом долго искали, на серьёзном уровне. И вертолёты поднимали, и спасатели прочёсывали леса. Представитель епархии и следователь по особо важным из области жали друг другу руки…

Но не помогло.

Матушка с детьми переехала к родителям. Дом закрыли, и доброхоты присматривали, чтобы электрогенератор и картошку на огороде не растащили местные колдыри.

Старушки ждали, что вот-вот пришлют нового батюшку. Молились по домам. Шептались и про медведя, и про беглых зэков, и про любовницу в соседнем районе…

Мы тоже молились, кстати. Ходили искать.

Он ушёл, а мы остались ходить в полях, оглядывать холмистый простор, и небо, облачное и тёплое, наклоняется к нам поближе, чтобы лучше расслышать, как мы спрашиваем: «Где он теперь? Почему? Что случилось?»

И дерево, дикая яблоня у грунтовой дороги, качается в ответ: «Не знаю, ой, не знаю, что и сказать…»

А Вадик, хоть и тормоз и бестолочь, сразу догадался.

Позвали человека, и он ушёл — к тем, кто гораздо понятнее архиерея, важнее детей и матушки, роднее мокрой травы и птиц…

Народы

Действуют:

Вадим Иванович, представитель местной власти

Надежда, сельская учительница

Гость

Рассказчик

Октябрь, в полях ветер и листья, и кажется, что октябрь везде, на всём белом свете, и листья летят по всей земле…

В кабинете Вадима Ивановича, главы сельской администрации, уютно, натоплено, пахнет яблоками, печкой.

На стене портрет президента, икона Николая Чудотворца и карта района.

Вадим Иванович сидит за столом и смотрит на своего гостя — невысокого щуплого мужчину в кепочке, джинсах и пиджаке, смуглого, темноглазого, явно нездешнего, «неместной» наружности.

Гость сидит на стуле перед столом Председателя, с любопытством глядя по сторонам.

Входит Надежда, молодая учительница сельской школы.

Надежда. Звали, Вадим Иваныч?

Председ. Давай, Надежда, помогай разбираться. Видишь, гость у нас.

Надежда смотрит на гостя, и он молча приветливо улыбается ей.

Надежда вопросительно смотрит на Председателя.

Председ. Не пойму, кто такой. Хоть милицию вызывай.

Надежда. Может, Оли Мухиной родня, с Пеновского района? Они там, в Пено, все рёхнутые маленько.

Председ. Ты ксенофобию не разводи, пеновские — нормальные ребята. Какой язык детишкам преподаёшь?

Надежда. Английский.

Председ. Вот и действуй. По-русски он не шарит, вот что. Мужики у колодца обнаружили. И сидит на корточках, и курит, совсем как наш. А по-русски-то не шарит.

Надежда поправляет косыночку на голове и строго, как на ученика, смотрит на Гостя.

Надежда. Инглиш?

Гость нерешительно кивает.

Надежда. Нид хелп?

Гость. Вай-фай?

Председ (усмехается, так как от детей своих и внуков знает, что такое вай-фай). Вай-фай, как же… «Макдоналдс» ещё… Суши-бар… Надя, скажи ему, у нас Интернет только на кладбище. Кладбище на пригорке, на кладбище колокольня, на колокольне модем хорошо ловит.

Надежда. Что вы здесь делаете? Откуда вы?

Гость говорит по-английски, короткими предложениями.

Гость. Нуй-Вэм. Остров. Океан. Плохой прогноз. Ураган. Опасно. Эвакуация. Россия. Места много.

Надежда. Ничего не пойму… Это что, телепередача «Программа “Розыгрыш”»?

Надежда смотрит по сторонам, словно пытаясь разглядеть где-то скрытую камеру или другие признаки телепередачи.

Гость. Живём на острове. Нуй-Вэм. Остров-страна. Моя страна. Кругом океан. Обещают сильный ураган. Надо готовиться к эвакуации. У вас много места. Мы к вам. Переждать ураган. Нас больше тысячи человек. Я первый.

Надежда (Председателю). Пляшите, Вадим Иванович. К нам от урагана эвакуироваться приехали.

Председ. Это чьё же распоряжение? Телефонограмма была? Мне ничего не спускали.

Гость достаёт из кармана пиджака портмоне, бережно вынимает сложенный вчетверо листок, показывает Надежде.

Надежда. Тверская область, Торжокский район, деревня Пирогово, дом тридцать. Орехов Николай.

Председ. Это с Питера, что ли, бородатый такой, на «лексусе» убитом?

Надежда. Он дачник.

Гость. Что-то плохое?

Надежда. Дачники, понимаете? Летние люди. Живут здесь только летом. А осенью уезжают в свои города. Работают там, всё такое. Сюда — только летом. Дачники.

Гость. Николай. Русский. Загорал всю прошлую зиму. Всегда обедал у меня. Руку жал. Прощались — говорит, если что, приезжай к нам, друг, у нас земли много. Адрес дал.

Пауза.

Надежда. Нет, всё-таки это программа «Розыгрыш»…

Председ. Садись на велосипед, сгоняй до этого Николая, разбираться будем.

Надежда. Он уж в Питере давно, октябрь на дворе, Вадим Иванович.

Гость. Я стучал, закрыто.

Председ. Ничего, я его теперь из-под земли достану. Загорал он… Нормально… Он загорал, а мы разгребай…

Надежда (Гостю). Произошло недоразумение. Вы с Николаем друг друга не поняли. Понимаете, когда он сказал: «Приезжай, друг, всегда рады», это были просто вежливые слова. Как «спасибо, до свидания». Вежливые слова. Он совершенно не думал, что вы приедете.

Гость. Обманул?

Надежда. Нет… Он не хотел обмануть. Но это просто вежливые слова. Не надо было понимать их так серьёзно.

Гость. У нас много русских. Приезжают надолго. Загорают. У нас всегда лето. А ещё музыканты были. Красиво… Музыка… Русские весёлые, добрые, хорошо платят…

Гость умолкает, вспоминая солнечный парк на набережной, открытую сцену, на которой оркестр молодых, красивых русских играл невыносимо прекрасную музыку.

Председатель задумывается.

За окном проходит бабуся в ватнике и трениках, с помощью большой палки руководя рослым козлом.

Слышно, как поёт ветер и трещат поленья в печке.

Председ. Нельзя им сюда. Во-первых, холодно зимой, акклиматизация, всё такое… Во-вторых…

Надежда (терпеливо, по-учительски). Послушайте. Вы видели русских, которые приезжают к вам, загорают, тратят деньги или играют красивую музыку. Но здесь, в деревне, живут другие русские. Они почти не пользуются деньгами, потому что у них вообще денег нет. Едят то, что выросло на огороде. Иногда крепко выпивают, дерутся и гоняются друг за другом с топорами. Они тоже русские, но другие, понимаете?

Гость. Нет.

Надежда. Страна большая. Народу много. По-разному люди живут. Например, в нашей столице, в Москве, люди живут в двадцать первом веке. В остальных городах — в двадцатом. А в деревнях — в девятнадцатом.

Гость. Интересно…

Надежда. Очень!

Председ. Спроси, их же всё равно эвакуировать будут? Не оставят же посреди урагана?

Гость. Переселят к соседям, на материк. Но и там опасно. Соседние страны тоже маленькие, не получится весь народ в одно место. Так и потеряться можно. Мало нас… Нам всем вместе надо.

Председ. Сто раз просил — обеспечьте сельсовет вай-фаем… Счас бы щёлк-щёлк, и политическая карта мира… Звони географичке, пусть берёт в школе глобус и бежит сюда, хоть глянем, где этот Нуй-Вэм…

Надежда. Петрова по географии сегодня свинью режет.

Председ. Нашла время… Привыкли жить в медвежьем углу, а мир, между прочим, меняется, стираются границы…

Снова пауза, слышен ветер и треск поленьев и отдалённый нестройный хор, похожий на визг и вой.

Надежда (Председу). Луковы свадьбу догуливают. Третью неделю уже. (Гостю.) Поют люди. Настроение хорошее.

Председ. Ладно, переведи ему — счас пойдём ко мне, пообедаем по полной, и я его до райцентра доброшу, до станции. Посмотри, что там у него с обратным билетом, напиши подробно, как ему, куда… И это, кстати… Он как вообще в страну попал? Не нарушал ли?

Надежда. Покажите, пожалуйста, паспорт.

Гость. У нас с вами безвизовый режим. Дружба. Взаимопонимание. Вы у нас зимой загораете…

В голосе его укор. Он встаёт и закидывает за плечо свой рюкзачок, маленький, детский, ярких цветов.

Трое выходят на крыльцо.

Вадим Иванович смотрит в узкую, как у подростка, спину гостя и думает о далёком острове в Тихом океане, где в ожидании урагана сидит тысяча человек с доверчивыми тёмно-карими глазами и надеется только на них, на Вадима Ивановича, на дачника Николая, на весь их полуразвалившийся колхоз «Победа Октября».

Вадиму Ивановичу вдруг становится интересно и весело, как не бывало уже давно, с детства, когда отец брал его на ночную рыбалку со старшими. Словно десятилетний мальчишка, он думает, как удивятся другие сельские округа, а председатель соседнего колхоза «Первое Мая» в запой уйдёт от зависти…

Председ. А знаешь, брат… Давай! Переведи, Надя. Пусть едут!

Надежда. Вадим Иванович, да вы что?!

Председ. А в войну как жили? Поместимся! Россия — щедрая душа! Люди посреди океана в тесноте болтаются, не сегодня-завтра сдует к чертям собачьим, а у нас вон места сколько, поля берёзками зарастают… Они пока ехать будут, мы турбазу заброшенную подготовим…

Надежда. Да тут что ни день — пьяная драка, поджог, поножовщина…

Председ. Правильно. Одичали совсем одни сидеть. А при гостях подтянуться придётся, в руках себя держать…

Надежда. А миграционный контроль?

Председ. Ты что, Курочкина из миграционки не знаешь? Нормальный мужик. С ним посидеть, выпить по-человечески — любой вопрос решит.

Надежда. Ну, Вадим Иванович, смотрите…

Председ. Шутка ли — тыща человек, рук рабочих… Да мы с вами горы свернём! Водокачку починим, мост… Давай, брат, собирай своих и двигайте к нам! И для детишек наших полезно, пусть видят — велик мир, разные люди бывают, долой ксенофобию! Гут! Нормал! Вэлком!

Надежда качает головой и уезжает на велосипеде.

Дует ветер. Стоя на крыльце, Председатель оглядывает бескрайний русский простор, ему приятно, что земля его так велика и может легко приютить далёкий незнакомый народ, попавший в беду.

Председатель приобнимает Гостя за плечо и приглашает полюбоваться красотой осенней округи.

Председ. Пиздато листья летят… Как в детстве…

Местное

1

— Белку не видели? Не приводили Белку ещё? Да тут не то что корова, тут мильцанер с конём потеряется, что за деревня такая, ни хрена не найдёшь, как после пожара!.. Может, хоть зонтик мой кто видел? Сломанный, дырявый, я на скамейку поклала? Где зонтик мой? Упёрли…

Деушка, как тебя, ты положь кота моего. Положь где взяла. Иди, Рыжик, домой… Вот так. А то прошлым летом у Татьяны снимали москвичи, такие тоже культурные, вы, баушк, да мы, баушк, какой у вас котик, а как съехали, я гляжу — где Барсик-то мой? Упёрли! А вы уже купались у нас? Река хорошая… Мы молодые на большак купаться ходили, возле сосёнок, где ключи бьют… Только аккуратно надо, а то течения сильная, снесёт. Ведь Борька мой почему в Васильково женился? Выпили с ребятами, пошли купаться, он звёздочкой растопырился и задремал. И сне-сло его. Очнулся — Васильково. А там уже эта (образное, цветистое, крайне нецензурное, не поддающееся переводу выражение с участием слова «мармеладина») стоит, руки потирает, Натаха… И женился. Снесло потому что. Течения большая…

2

— Слышь, Виктрна, тебе молоко надо? Токо подоил… Возьми за писят… Во, блин, времена, никому молоко не надо… Во люди… Совсем дошли… Как сама-то? Ну да, это да… Конечно… Этсамого… Рыбнадзор пришёл, а у меня всё попрятавши… Восемнадцать кошек, и всем жрать надо… Сети поставил, а шуга идёт, снесло… У нас тут один весной за сморчками ушёл… На третий день хватились, стали искать… Тут течение быстрое… Потом кости-то нашли… Во, навкапывали телефон-автоматов. И у колонки один, и у сельсовета… Если звонит — не бери. Нам оттудова гадости говорят. Кто сколько за свет задолжал или там у кого строение пожароопасное, разбирать надо… Вон Кольки Луковкина дом… Колька сам в Питер уехавши, к другу армейскому на свадьбу… Уж лет двадцать как… А вдруг приедет… Если избу разберём, где ему жить, как воротится… Государство нас в расчёт не берёт… Прошлый год приезжали какие-то, меряли-меряли, а тут мерь, не мерь… Один тут на рыбалку пошёл, ветролёт лётал-лётал, да где уж, а кости потом нашли… Места тут хорошие, ягодные… Хотя всяко бывает, конечно… У нас одни из Машкина по весне на «патриоте» поехали в сельсовет, голосовать, что ли, или выбирать кого… Так и костей не нашли потом-то…

Счас у меня делов много — Витьку похмелить надо… Одной там в Фомино обещал помочь, поросёнка резать… Подруга в Глинках тоже зовёт, котят топить… Моя с Василькова звонит — дети шалят, тоже надо… Ну, бывай…

3

А вот тоже дело было… Юрка с пятого дома… Напротив колонки, зелёная изба, с крылечком с таким… Юрка, значит… Его Нина корову держит, молоко у ней берут по сорок рублей. Она мелочь в пакетики по сто рублей ложит, а пакеты — в кулёк. Этим кульком Юрку била чуть что… Она раз к сестре поехала, а Юрка до того опилси€, девку с трассы привёл, да на ней и помер. Нина в дом — Юрка стынет, девка в шоке…

Нина её сперва кульком, а потом смотрит — пригодится ведь девка.

С Пеновского района, мать с отцом через пьянку погибли, в интернате росла, ни специальности, ничего, а жрать-то надо… У Нины с Юркой своих ребят нет… Оставила её при себе, стала к хозяйству приучать, то-сё… Отмылась девка, отъелась, Нину мамой звать стала… Нина ей парня присмотрела, хромой с Леспромхоза, тихий, трезвый, выдала замуж путём… Близнята родились — «баба, баба»… И как живут… Это ж лучшая семья на посёлке. Любо-дорого смотреть…

Без понтов

— Так он крутой, что ли, какой-то был?

Славка-тракторист привёз доски для столов и теперь присел покурить на бабушкину лавочку. Мускулы у Славки такие большие и крепкие — вот-вот лопнут короткие рукава футболки. На руках — татуировки и шрамы. И толстая золотая цепочка на шее. Подарила Света-магазинщица, привезла из самой Турции.

— Ну пипец… Я за водой чисто вышел, смотрю, тачка незнакомая, и на меня этот прёт… Как его… Из передачи-то, блин, про справедливость, по первой кнопке… Я думаю — ё-ё-ё-ё-ёш твою…

— Крутой не крутой, один конец, закопают теперь в Высоком на кладбище, — бабушка вздохнула и перекрестилась.

Дядя Юра умер позавчера вечером, сообщили в Москву родне, и назавтра, прямо с утра, в деревню начали съезжаться машины с московскими и питерскими номерами. А уж сегодня по деревне ходили люди, которых раньше видели только по телевизору, и пахло повсюду непривычно и сильно, гораздо сильней, чем травой и землёй. Это пахло духами стройных заплаканных женщин, таких красивых, каких здесь не бы-ло никогда.

— Я видел, он лежит, так я думал, он обожравши… — Славка пожал плечами.

— Умный ты больно — «обожравши», — строго сказала бабушка. — Ты его с нашими не равняй.

Дядя Юра лежал в канаве, и это ничего. В деревне принято отдыхать в канаве, если ноги не идут. Так все делают, и Витя Корабель, и мать Ленки Балабановой, и Толич. Отдыхаешь в канаве, а потом приходят какие-нибудь свои, родня, и тащат тебя домой, ругаясь и пинаясь. Но у дяди Юры в деревне не было никаких своих, только старая Первомаевна пыталась потащить его, но сил не хватило.

В деревне часто лежали в канавах обожравши, но никто от этого не умирал. Только дядя Юра. Стало плохо со здоровьем, присел у обочины, прилёг. Дачник из Питера, противный пацан с длинными чёрными волосами, какое-то там «эмо», прочухал — что-то не то, принёс воды.

Дядя Юра попил воды и умер.

Он появился в деревне позапрошлой весной, пришёл с рюкзаком и чемоданом от автобусной остановки, и в давно заколоченном доме Беловых стал гореть свет. Говорили, что он им родня. Дачник. Поживёт лето и уедет. Но пришла осень и зима, а он всё жил в доме с подгнившим крыльцом. Вспоминал с Риткиной бабушкой жизнь после войны, когда оба были малыми детьми. Дарил Ритке ракушки и камушки с моря. Собирал грибы и ягоды, рыбачил. Ездил на старом велосипеде. Сидел за широким деревянным столом у окна и писал на листках, а листки клал в чемодан, чтобы не потерялись.

Похоронили дядю Юру под ветлой, в хорошем месте, и говорили, называя Гошей, — талантливый, искренний, честный. Пожалуй, талантливее и честнее всех нас. И седой дядька из телевизора называл его своим любимым учителем с большой буквы. Почему же они никогда не приезжали к дяде Юре, не помогали ему посадить картошку или починить крышу? Седой запросто мог бы срубить новое крыльцо. А эта, которую ведут под руки, сварила бы ему суп с тушёнкой. Привезла бы денег, ведь за пенсией, даже если в банкомат, надо ехать в райцентр, а весной автобус совсем перестаёт ходить из-за дороги…

Когда уже собрались уходить, красивая тётенька в чёрном (ой, да это же звезда, артистка из сериала, из этого, как его, просто она сейчас ненакрашенная…) молча упала на свежую могилку и пачкала свои светлые волосы и длинные красные ногти влажной землёй, а все стояли и смотрели.

Загорелый парень с серьгой оглянулся на всех, а потом подошёл, легко поднял её за локти и увёл с кладбища.

Поминки справляли во дворе у бабушки, ведь у неё самый красивый двор с цветами, яблонями и старой липой и дом самый лучший и чистый. За длинными столами звёзды из телевизора сидели вперемешку с местными и говорили, что не оставят Гошиных односельчан, здесь будут дни памяти, библиотека, нет, даже культурный центр имени Гоши. И фестиваль! Да, фестиваль… Деревня, ставшая Гоше последним приютом, должна быть вознаграждена… После третьей рюмки деревенские совсем перестали стесняться и стали фотографироваться с гостями на мобильники.

Колька Сорокиных вернётся — вообще, упадёт. Он больше всех дружил с дядей Юрой. Колька сейчас на шабашке под Москвой, денег хочет поднять, ему на свадьбу надо.

Славка-тракторист встал и сказал речь:

— Без понтов он был, вот что. Бывает понтов — до небес. Нет человека, одни понты. А у Юры понтов не было, вот что. Настоящий был Юра.

Все выпили, и Славка сел.

Говорили вполголоса про неприехавших сыновей дяди Юры, сводных братьев. Егор хотел поехать, а мать ему не велела, думала, тут Вася с матерью будут. Ну и Вася с матерью то же самое. Они не во Франции разве? Да как раз в Питере, лето же, каждое лето здесь… Господи, постыдились бы, уж сколько лет прошло, всё травой поросло, умер человек, что делить-то… Да… Жизнь, жизнь, эх, Гоша, Гоша… А Марина-то… Прямо боюсь за неё. Ходит как слепая… Знаешь, она тоже в большой мере ответственна… Если бы она не… Ладно, тихо, тихо… Говорят, он уходил — ей всё оставил? А завещание есть? Теперь начнутся «прения», стыда не оберёшься… Эх, Гоша, Гоша… Ладно, всё, всё, тихо, тихо…

Бабушка поговорила с седым и повела его в дом Беловых. Ритка увязалась с ними и ещё раз оглядела комнату с большим деревянным столом у окна.

— От него имущество осталось, — сказала бабушка. — Чемодан с бумагами.

— Рукописи? — оживился седой.

У дяди Юры в Москве начались неприятности на работе, и его за это жена выгнала, догадалась Ритка. Перестал приносить в дом, вот и выгнала. Это часто так. Витя Корабель тоже — работал на фабрике в райцентре, встала фабрика, получки нету, и жена прогнала. Он вернулся в деревню, бухать и рыбачить, но умирать даже не думает.

А дядя Юра совсем не бухал. Может, он от обид умер? Вон бабушка раз говорила, что, если много обид молча терпеть, в животе болезнь расти начнёт и сгложет…

Высокий седой, такой же строгий и учёный, как в телевизоре, не спеша, бережно перебирал листочки со словами в старом чемодане, гладил их ладонью, как живых, и уважительно, на «вы», разговаривал с бабушкой.

Ритка вышла на терраску с клочковатыми, из разных тканей занавесками.

Тут ещё пахло дядь-Юриным куревом — вон и бычок в глиняной пепельнице, и на обоях свежая надпись карандашом — должен в автолавку семь пятьдесят.

А дяди Юры больше не будет нигде и никогда.

Дядя Юра в матерчатой кепке часто курил на корточках возле колонки, вместе с другими мужиками, вроде такой же, как они, но совсем другой. Улыбался хорошо, говорил серьёзно и вежливо со всеми, даже с малышнёй. И девчонки стеснялись при дяде Юре ругаться матом. Даже Ленка Балабанова.

Дядя Юра был без понтов. Настоящий. Он оставил после себя чемодан слов и умер в канаве.

Ритке страшно — а вдруг она тоже такая? Ритка оглядывает себя сверху вниз, смотрит на ладони и колени. Или это только с дядьками бывает? У кого спросить? Или про такое никак не узнаешь загодя, а только потом, когда уже умрёшь в канаве, друзья придут и скажут?

Надо что-то делать, чтобы не стать талантливой, искренней, честной и скромной. Надо быть как Славка-тракторист — с зоны татуировки, с войны шрамы, все его боятся, магазинщица дарит золотые цепочки, а бабушка говорит, что «из Славки батя сызмала душу выбил». Надо как Славка, и будешь жить долго и хорошо…

Ритке до того страшно стать как дядя Юра, что она смотрит далеко через поле, в сторону церкви, и шепчет:

— Господи! Господи! Господи!

Триста грамм

У выезда на трассу мы поняли, что забыли Франсуа.

Вот это да. Настоящие чудеса русского гостеприимства. Чтобы осознать происходящее — полное отсутствие Франсуа в нашей машине, взявшей курс на Москву, — нам пришлось остановиться и помолчать, глядя друг на друга. Потом начали ругаться.

Больше всех возмущался Володя-патриот, который сперва нос воротил, рифмовал «Европа-жопа» и говорил, что раз француз, то уж непременно гомик. Нашёл гомика, молодец. За те двое суток, что Франсуа был с нами, ему сто раз звонили девушки, и он всем говорил “salut, ma belle” или “salut, ma petite”.

А уж финтифлюшек финифтевых, глиняных бус и фенечек из бересты накупил килограмма два, всем «ма птитам» и «ма белям».

— Что за коллективное помрачение рассудка? Как можно забыть человека? — возмущался Володя.

— А «Франсуа» и «Фирс» — однокоренные слова? — спросил Вася.

Смешно, конечно, но не так чтобы вот прямо очень…

Особенно учитывая необходимость пилить обратно километров пятьдесят.

— Последняя водка была плохая, — подвёл базу Гоша. — Не надо было в магазине у Петровны брать, надо было в «Магните» взять больше, так нет, решили трезвость разводить, потом, вестимо, побежали к Петровне, и вот вам результат.

— Да при чём тут водка? — пожал плечами Володя. — Девчонки-то не пили.

Как мило! Получилось, что это именно мы с Нюрой забыли Франсуа. Как какую-нибудь куртку или зонтик забыли Франсуа в деревне Усладки.

Деревенский дом Димы и Ксюши был последней точкой, финальным аккордом в ностальгическом путешествии по любимейшим дорогам Р104 и Р156, маршрутом Сергиев Посад — Калязин — Углич — Ростов Великий. И вот решили зарулить к Диме и Ксю — баня, речка, коллекция самоваров и утюгов. Пока топилась баня, все квасили в резной беседке. Нарисовалась какая-то местная девушка, студентка педагогического колледжа, будущая учительница французского языка. Франсуа принялся исправлять её произношение, лимонничал-миндальничал, подливал вина, блестел карими глазами и намеревался по приглашению будущего педагога идти ночью на костёр. В деревне нет Дома культуры, и молодёжь по ночам тусуется у костра на краю леса, танцует под автомагнитолу.

Нам же надо было вернуть дочку Нюры и Васи обратно, бабушке с дедушкой, чтобы на следующее утро они вместе уехали отдыхать. Тогда при помощи будущего педагога мы предложили Франсуа такой финт ушами — он остаётся на костёр, наслаждается Россией, мы уезжаем ночевать к Нюре и Васе, а завтра днём, по дороге в Москву, забираем его. Дима и Ксю — гостеприимные и надёжные люди, приютят француза, устроят ему ночлег на мансарде и утром накормят завтраком. Пусть уж оттянется напоследок, несчастный банковский служащий из французской провинции, щедро решил Володя, чья неприязнь к жителям Европы под влиянием миляги Франсуа сменилась чем-то вроде сочувствия. Бедные, несчастные жители растленной Европы…

И мы уехали. Сдали девочку. Посидели на верандочке. Легли спать. Утром собрались не спеша и двинули в Москву, начисто забыв о Франсуа. Спокойно проехали поворот на деревню Усладки. Точно коллективное помрачение рассудка.

— А почему он нам не звонит? — спросила Нюра.

Мобик разрядился — или деликатный человек, сидит и ждёт, когда мы приедем, или, может, ему там очень нравится, или вообще спит после костра.

Набрав номер Франсуа, я дала всем послушать «абонент в сети не зарегистрирован». Скорее всего, в деревне просто дохлая сеть, но почему-то нам всем стало несколько не по себе.

Гоша развернулся, и мы поехали обратно.

Франсуа нам прислал Жан-Пьер, мой парижский приятель-режиссёр, поставивший мою пьесу «Русский камамбер». Написал в фейсбуке — дальняя родня моей жены, парень из крохотного южного городка, банковский работник, всю жизнь мечтал поехать в Россию, наконец скроил — Москва и Питер плюс хотел бы в Ярославскую область, в глушь. Жан-Пьер трогательно написал русское слово «глушь» — “glouche”. Конечно, отвезём в глушь! Мы с Гошей обожаем таскать гостей по закоулкам, к тому же в Ярославской области осело навалом друзей, «летних людей», деревенских дачников. Нюра и Вася. Дима и Ксю.

И мы погнали!

В качестве гостинца Франсуа преподнёс нам какой-то особенно злокозненный камамбер, провонявший весь самолёт, гостиничные номера и принявшийся за наш автомобиль. Инспектор, остановивший нас для проверки документов, поспешил попрощаться.

Между Угличем и Калязином очень красиво, и ужасно жалко, что невозможно объяснить дивные названия деревень вроде Волковойни или Выпуково.

Когда мы говорили между собой, Франсуа пытался повторять, и у него вышло чудесное слово «послю€шай».

Иногда он спрашивал названия рек и опять с радостным удивлением смотрел по сторонам.

А Гоша сказал:

— Самое лучшее, что есть в России, — лето.

Если бы за нами была погоня, то нас бы нашли по клочкам с неуклюжими рисунками. Они остаются после нас везде, где мы перекусываем. По-французски говорю я плохо, но понимаю вполне сносно и перевожу Гоше. Франсуа же не очень силён в английском. Когда словами объяснить невозможно, мы рисуем.

Причина интереса Франсуа к Ярославской глуши выходила такая.

В самом начале прошлого века прапрадед Франсуа приехал в Россию кем-то вроде технолога на сырный заводик помещика Мышляткина («Мёшьляткин», — прилежно выговаривает Франсуа), в большом селе у реки.

«Делали русский камамбер?» — шучу я.

«Да, верно! — он радуется. — Русский камамбер!»

И хохочет. Француз, хохочущий громко, как немец.

Приехали к Нюре и Васе, а у них в гостях Володя.

Патриотизм в сочетании с упёртостью довели его до мазохизма — Володя ездит на «ладе-калине». Вот она стоит, не на шутку занемогшая, рядом — замусоленная картонка с маслянистыми деталями «калининого» организма. Володя тоже довольно замусоленный, но смотрит на Франсуа «как солдат на вошь». Наверное, считает всех мужчин со свежевымытыми волосами гомиками. Володя — оголтелый натурал, а что не женат ни разу в свои сорок с лишним, так это потому, что честный и бескомпромиссный. Ждёт большой настоящей любви — вот-вот откуда ни возьмись появится юная, тонкая как тростинка девушка с русой косой и лучистыми глазами, хорошо зарабатывающая и прекрасно готовящая, скромная и целомудренная, жаждущая рожать до упаду. И чем старше и облезлее становится наш жених, тем крепче верит в волшебную встречу.

«Сказала мать — бывает всё, сынок…»

После ужина Франсуа достал планшет, и, подбирая слова и рисуя на листочках, мы погрузились в историю прапрадедушки-сыродела в России.

Прапрадедушка женился, обрусел, пошли де-ти, жили припеваючи, революцию толком не заметили. В конце весны 1918 года по реке пришёл пароходик с пулемётом, дали очередь по колокольне, матросы и солдаты спели и сплясали, дали ещё очередь по дому мельника, пароходик ушёл.

Все удивились, но жили дальше. Жена и дети прапрадедушки, помещик Мышляткин с семь-ёй и все жители села плакали и служили панихиду в конце июля того же года. И опять жили дальше.

Осенью приехали два комиссара, посадили помещика Мышляткина на телегу и повезли. Старая нянька помещиковых детей с пальто в руках бежала за телегой, норовила укрыть барина тёплым. А он бодрился и говорил:

— Это ничего, дружок, скоро вернусь.

Не вернулся.

Прапрадедушка с семейством ринулся на историческую родину. Ненадолго. Чисто пересидеть, пока уймутся эти шутники с пулемётами.

Прабабушка, старшая дочь прапрадедушки, очень не хотела уезжать. Родина. Закаты над рекой. Грибы-ягоды. Жених и подружки. Считала себя русской всю жизнь.

В детстве Франсуа несколько раз возили к прабабушке — она жила в приюте для стариков, салфеточки и иконки, называла «дружок» (дГужёкь, говорит Франсуа). Учила русским стишкам, названиям цветов и ягод. Ничего не понял. Показывала картинки, старые фото… Почему-то прабабушка чувствовала, что вся эта русская история может быть интересна именно Франсуа, а не кому-то другому из многочисленных правнуков.

Франсуа душевный, ответственный. Он всё сканировал.

Черно-белое, старое — деревянный дом с мезонином, сад, люди на ступеньках, чудесные дети. Вот эта девочка — прабабушка.

Володя возит по экрану толстыми пальцами — ему понадобилось рассмотреть, какие именно бусы на девочке. Говорит, похожи на рябиновые, и радуется как дитя.

А вот и сам помещик Мышляткин — усатый толстяк в белой шляпе, с добрым, бабьим лицом.

Ай да Франсуа! У него полный планшет ушедшей жизни!

— Это тема, это целая тема, — бубнит Володя.

Любитель старины, он так тронут вниманием Франсуа к своим русским корням, в таком восторге от фотографий, что смотрит на Франсуа дружелюбно, почти ласково.

Прапрадедушка, скучая по России, написал целый трактат об особенностях и секретах выработки французских сыров в условиях центральной России.

Володя застонал. Да и мы все тоже воодушевились.

— Это надо перевести и напечатать!

— Бесценные свидетельства!

— Это надо в музей Мологи, в Рыбинск!

— Да в любой журнал!

— Так у тебя одна шестнадцатая русской крови? — подсчитал Вася.

Мы ещё раз пересчитали. Да, одна шестнадцатая. А это, между прочим, грамм триста.

Теперь Володя глядит на Франсуа конкретно с нежностью. Вот-вот погладит или поцелует.

Франсуа слегка отодвигается от него.

— Это возможно, что мы поищем дом? — спросил Франсуа. — Вот у меня и адрес…

Сканированный конверт — прабабушка переписывалась с друзьями, пока можно было. Пошехонский уезд…

Тут мы немножко подзамялись.

Мы все, наша компания, дачники и их гости, худо-бедно знаем историю этого края, и нам понятно, где этот бревенчатый дом с мезонином.

Мы задумались и молчали, а Франсуа смотрел на нас.

Теперь предстояло решить, что лучше — сказать гостю грустную правду или изо всех сил изображать желание искать заветный дом.

— Да ладно вам, честное слово, — сказал Гоша. — Он же собирался как-то в эту поездку, именно в Ярославскую губернию. Что он, карту не видел, что ли?

— И почему мы должны стесняться истории своей страны? — прищурился Володя.

Правда, давайте не стесняться. Давайте рванём в Рыбинск, наймём катер, съездим на море и скажем ему:

— ПослЮшай…

Краткая лекция о Молого-Шекснинском междуречье, знаменитом сочностью своих трав и процветающей молочной промышленностью.

На этом месте решили построить море. Человек, особенно большевик, может всё. Затопили кучу сёл и несколько малых городов, всего семьсот населённых пунктов. Теперь тут местное море, никчёмная мелководная лужа, на дне лужи — дороги, деревни, храмы, кладбища и русский камамбер. Ничего не попишешь, кроме документальной пьесы или очень художественного сценария. А потом, безрезультатно помыкавшись по продюсерам, с надеждой и ненавистью глядя в их загорелые лица, можно с чистым сердцем завернуть в эти сценарии, в листочки, в бессмысленные страдания соотечественников жирную верхневолжскую воблу.

У нас не принято вспоминать плохое. Кто прошлое помянет, тому глаз вон, вот какая хорошая поговорка. Было и прошло, делов-то…

Это наша родина, земля Октября, тут постоянно идёт какое-то истребление, если повезёт, то бескровное, тихое, исподволь, вот и секрет русского камамбера, похоже, утрачен навсегда-навсегда, ничего не поделаешь — только пить, петь и плакать…

Такие пироги, droujoque.

Но мы решили этого не говорить, по трём серьёзным причинам.

1. Это непатриотично — не надо грузить интуриста мрачными страницами истории края. Всё-таки двести погибших при заполнении водохранилища — это не шутка. Не говоря уже об умирающих на стройке политзэках, тела которых (чтобы не снижать темпов труда) бросали в опалубку ГЭС.

2. Это неделикатно — человек приехал издалека на родину прабабушки, а ему такой облом. Ещё неизвестно, как он отреагирует. Расстроится. Французы — они такие трепетные…

3. ЛЕНЬ! Жарко и лень долго и плохо говорить по-французски.

Мы сказали, что деревянные дома плохо сохраняются, а обстановка всегда пожароопасная и вероятность увидеть прапрадедушкин дом с мезонином ничтожно мала.

Но мы постараемся.

И ещё сутки мы ездим вокруг до около.

Старые булыжники, мощёная дорога в лесу. Едем медленно, переваливась по булыжникам, слыша кузнечиков и птичек… Какой светлый лес… Хорошая дорога приведёт нас куда-то. На пустошь, где ничего нет, так, поляна и старые сосны, они будут делать вид, что всё хорошо, — здравствуйте, ребята. Деревья будут зубы заговаривать, и только кипрей не отведёт глаз, подаст знак — был дом, осталось пепелище, подойди, не бойся, наклонись, погляди, подбери осколок чашки, жили люди, пили чай…

Дорога не кончается и не кончается, только становится у€же, серые осины выкуривают, выживают, теснят берёзы, темнеет, и по обочинам — болото. Канавы с болотной жижей. Ясно, чем кончится дорога — она просто уйдёт под воду без предупреждения.

Мы останавливаемся. Мухи и слепни принимают машину за корову и сердятся, что не получается укусить.

С трудом, рискуя съехать в болото, разворачиваемся.

На берегу речки — заброшенный храм с травой на куполе. Он весь опутан железками и трубами, словно пророс ими. Видно, пытались приспособить подо что-то хозяйственное, не получилось, махнули рукой, ушли. Земля отчаялась докричаться до людей, привлечь их внимание и любовь и живёт сиротой. Поля зарастают берёзками, а яблони в заброшенных садах не понимают, что не нужны, и зацветают в мае и родят в августе…

Мы ездим в поисках лежащего на дне дома чокнутого французского сыродела.

Франсуа несколько приуныл, как будто догадался о чём-то. Но мы приехали к Диме и Ксюше, хлопнули по рюмашке под исключительно вкусные малосольные огурцы… В углу беседки шевелилась картонная коробка, полная мурчащих пёстрых котят. Франсуа миловался с котятами, фоткал их, пытался инстаграмить и снова повеселел.

А там и предстоящая баня и хихикающий педагог…

Если приезжать летом, то можно жить здесь светлую сказку про ёжиков, карасей, котят и местных пьяноватых дуралеев. А если остаться навсегда — то тёмную историю с нищетой, поножовщиной и мрачным алкоголизмом.

Мы въехали в Усладки. Без солнца деревня казалась хмурой и недоверчивой. Дома смотрели косо.

Димины ворота закрыты. Праздник закончился, кончается русское лето.

В беседке идеальный порядок, сидит трезвый и злой Дима с чашкой чаю. Он явно не в духе, а Ксюша и вовсе не выходит сказать «здрасьте», только слышно, что на веранде гремят кастрюли, грохочет мебель и со страшной силой хлопает дверь в избу, как будто там очень сердится кто-то очень большой.

Дима рассказывает.

Из чувства ответственности, чтобы Франсуа никто не обидел, он тоже попёрся на костёр. На машине поехали на опушку леса. Играла музыка, молодёжь разминалась пивком. Подъехали ребята на тракторе. Издалека раскланялись уважительно с Франсуа. Он по наущению Димы покивал им. Минут через десять парни сгрудились в кучку и наехали: хули не здороваешься путём? Мы не сидели, так на нас теперь надо как на говно смотреть? Да ты сам-то, у тебя статья «хулиганка», нашёл с чего жопу рвать…

Вы глазки-то разуйте, сказал им Дима. Мужик по-русски не шарит ни граммули, гость он наш из Франции. Обознатушки.

Пацаны пригляделись и стали бурно извиняться: пойми, брателло, думали, Лёхи Годзиллы шурин с зоны откинулся, а тут вот, значит, что… Ну дела…

Стали со страшной силой брататься с Франсуа, фоткаться в обнимку, учить матерным словам, выпивать.

Дима при помощи будущего педагога объяснил, что парни обознались в темноте и что среди местных парней считается престижным посидеть в тюрьме. Не сидел — вроде как и не мужик. Диму, дачника, за человека считают только потому, что у него одиннадцать приводов в милицию и он может хорошо насовать, если что. Вот как.

У них на всю братию была одна гранёная рюмка. Франсуа удивился этому, и один из трактористов спросил:

— А во Франции что, каждый со своей рюмкой на блядки идёт?

Словом — пили с трактористами, купались ночью в речке (Франсуа утопил мобик с русской симкой), а потом ещё, прихватив будущего педагога с подружками, гоняли на машине по лесу.

Димина «мазда» застряла между сосен. Не прошла. Налицо помятость крыла и ремонт.

Дима смотрит не очень дружественно. Нет в его взгляде обычной приветливости и веселья.

Хорошо, действительно, Франсуа оставили мы. Но по лесу на машине скакать тоже мы, что ли, заставляли?

— А Франсуа где?

Дима не спеша обводит нас глазами.

— Откуда я знаю, — с усталым раздражением говорит он. — С трактористами ночью уехал.

Возле дома местного тракториста — трактора и телеги, порванная собачья цепь.

— Хозяева! — бодро выкликает Володя, стуча в окно. Никто не отвечает, и он толкает тёмную дверь на крыльце.

В пустой комнате, в «зале», стоит новогодняя ёлка, порыжевшая, с поникшими ветками, игрушки и хвоя на полу. В углу — ёлка, на стене — плазма, на пустом деревянном столе — миска свежих огурцов.

Ёлка.

Плазма.

Огурцы.

В этом есть что-то жуткое и смешное. Непонятно, что делать.

Съесть огурец? Позвонить в МЧС?

Очень тихо, и слышится кряхтенье трактора. Мы выскакиваем из избы.

Пахнет осенью. По деревенской улице летит взмыленный трактор. В телеге — гора опревших, использованных дубовых веников. Они пахнут осенью. Трактор несётся вприпрыжку, осеняя август запахом октября.

На вениках валяются как попало тела мертвецки пьяных трактористов и их подруг.

Трактор резко тормозит. Со стороны пассажира, скромно потупившись, спрыгивает будущий педагог. На ней рябиновые бусы. И толстовка Франсуа.

Франсуа покидает место водителя. За ночь он изрядно обрусел — щетина превратилась в настоящую бороду, он босой, в расстёгнутой до пупа рваной рубахе, в руках топор и грязные шампуры…

Мы стоим и молча смотрим на него. А он длинно сплёвывает и говорит сдержанно, по-пацански:

— Нормально отдохнули…

Подмигивает нам и хозяином идёт в избу, толкнув дверь плечом…

Утро ковбойца

Оле Субботиной

В деревне В. Дворики…

А что значит «В»? Верхние, Веселые, а может — Вонючие? Непонятно. На трассе указатель — «В. Дворики 0,8». И стрелочка.

В деревне В. Дворики — чудесный лес с чистой травой, из травы то и дело весело торчат крепкие разноцветные грибы, в лесу живут ёжики, белки и всякая милая лесная мелкота, растут колокольчики на опушках.

По лесу гуляет девушка в светлом платье. Это молодой, но уже известный столичный литературовед Марина Дербарендикер. Она приехала погостить к знакомому, недавно купившему участок в В. Двориках.

Марина дышит вкусным воздухом, разглядывает сквозь очки молодых лягушат, слышит радостное мычание коров поодаль. Ей хорошо.

Как вдруг невесть откуда появляется перед Мариной человек — парень в пиджаке на голое тело, в кирзачах и панаме, весёлый и молодой.

Парень и Марина смотрят друг на друга.

— Напугалась? — радуется парень. — Это ещё что! А то вдруг из самой чащобы, из бурелома — полковник с портфелем как выскочит! В парадной форме, чин по чину. Места у нас здесь такие… Сказочные места…

— Вы кто? — оторопела Марина.

— Ковбоец местный, Валера Ладушкин. Могу по-мужичьи, могу по-бабьи…

Марина молча таращится на него.

А он спрашивает:

— Показать?

И поёт песню низким мужским голосом, потом высоким женским. Смотрит на обомлевшего литературоведа, смеётся, срывает травинку, хитро складывает в ладонях, дует, травинка пищит. Играет на травинке, ходит вокруг литературоведа, перестает играть, смеётся.

— Ковбоец, — спрашивает Марина, — а у вас там за голенищем — что?

— А ты глазастая… — веселится Ковбоец и вытаскивает из-за голенища средней величины нож. — Дудочки из орешины детям режу. Всем режу, кто попросит. Хочешь, и тебе вырежу?

Литературовед и Ковбоец садятся на мшистое бревно.

— Одна тут говорит: вырежь мне, Ковбоец, дудочку, я тебе за это Корсику покажу… Вырезал…

— Показала?

— А то! — улыбается Ковбоец. — Со мной не забалуешь. У неё вот здесь (на живот показывает) Корсика. Пятно родимое. По очертаниям — точно Корсика. Остров. Я по глобусу сверял. Корсика. Меня не обманешь. Ну на, держи…

Марина радостно дует в дудочку.

— Не слышно там, в космос никого запускать не собираются?

Марина пожимает плечами.

— Перебои теперь с этим делом, — грустит Ковбоец. — Три года назад полетели какие-то, на меня накатило. Куплеты сочинил.

Ковбоец чуть откашливается и читает.

Покинув неприметный отчий край, Два храбреца отважных полетели. А в черноте Вселенной дует ветер… И, за руки держась, Прильнув друг к дружке, Чуть не плача, Летят они неведомо куда. Но ангелы их ждут. Столы накрыты. А значит — долетят И выполнят наказ — Расскажут Богу правду.

— Хорошие какие стихи, — словно удивляясь, говорит Марина. — От души потому что. От чистого сердца. Правда хорошие…

— Да что там, ни складу ни ладу, — стесняется Ковбоец. — Но я рифмовать тоже могу. Я в районной печати печатался. И у нас в деревне, если помер кто или, наоборот, женился, всегда меня просят, чтобы на памятнике или вот на банкете…

— Почитай еще, Ковбоец, — просит Марина.

— Да у меня тетрадка с собой. Всегда ношу, если вдруг что записать…

Марина листает тетрадку и начинает волноваться.

— Очень интересно, — говорит она. — Как хорошо! Нет, просто замечательно… Слушай, Ковбоец… Ты… Вы… Вы талантливый человек, Валера. Вот это и есть настоящий народ! — то ли самой себе, то ли ещё кому-то радостно объясняет Марина. — Наш народ — народ-поэт, народ-сказочник! Валера, я про Вас в Москве расскажу… Вам надо развиваться, учиться. Что Вы сейчас читаете?

— Да у нас в клубе козы… — машет рукой Ковбоец.

— Какие козы?

— Козы последнюю книгу зажевали.

Марина смотрит на часы.

— Какая жалость, что я сейчас уезжаю. Послушайте, Валера. Завтра же поезжайте в районную газету, возьмите рекомендательное письмо, справки о публикациях, и скорее в Москву. Ещё не поздно подать работы на творческий конкурс… Вот мой телефон, я Вас познакомлю… Настоящий самородок, алмаз, а ходит при стаде… Только обязательно! Я Вас жду!

Прихватив ореховую дудочку, литературовед Марина убегает.

Ковбоец просыпается на рассвете от волнения и радости. Одевается почище и понаряднее, заворачивает тетрадку в пакет с лицом симпатичной девушки и выходит в светлое тёплое утро.

В В. Двориках уже все проснулись, всё живёт, хлопочет и шебуршится. Ковбоец охотно объясняет встречным, что едет в райцентр, а там и в самую Москву, чтобы стать поэтом. Земляки благословляют его и дают ему в дорогу кто что может — варёные картохи, яйцы вкрутую, пупырчатые крепкие огурцы и зелёный лук, телефонные и банковские карты.

Вот бежит Юля-скотница.

— Ты чего, Ковбоец, нарядный такой?

— В Москву еду, на поэта учиться.

— С Богом, Ковбоец, — по-сестрински говорит Юля. — Прославишься — не забывай нас.

— Я для тебя песню по радио закажу, — обещает он.

Вон торопится колдунья тётя Катя Шаурина.

— Куда собрался, Ковбоец?

— В Москву, поэтом становиться. Говорят, талант у меня.

— Хоть покажись потом-то. Мы тебя вспоминать будем, — по-матерински улыбается тётя Катя.

А вон председатель сельсовета Егор Игоревич. Молодой человек, а все его по-отчеству называют, с утра пораньше по жаре в галстуке рассекает.

— Куда путь держишь, Ковбоец?

— В Москву уезжаю, на поэта учиться. Специалисты у меня талант обнаружили, прямо смех. В Москву еду, Егор Игоревич.

И протягивает председателю тетрадку со стихами.

Председатель долго листает тетрадку, серьёзно шевеля губами, и возвращает Ковбойцу.

— Горе ты моё луковое, — устало и по-отечески говорит председатель. — Чтобы через пять минут при стаде был, мудило.

Председатель уходит, а Ковбоец остаётся стоять с тетрадкой в руке, остолбенев и поникнув. Точно очнувшись или спохватившись, пускается вдогонку, обгоняет Председателя и, взглянув в его спокойное пригожее лицо, наносит ему двадцать шесть ножевых ранений.

Устав кромсать бездыханное тело ножиком для дудочек, Ковбоец оглядывает тетрадку — не замарал ли? Не замарал. Вытерев руки и ножик о траву, Ковбоец спешит к шоссе, на автобус, боясь опоздать в редакцию или в самую Москву.

— Что, парень, в крови-то весь? — спрашивает кондукторша, плечистая тётя с густыми усами над алой губой. — Натворил чего?

— Председателя порезал, — объясняет Ковбоец.

— Бесплатно поезжай, — угощает кондукторша. — Можно, можно. Ничего, парень, — сурово глядя вдаль, обещает она. — Пришельцы придуть, они их всех разбомблять…

По шершавой дороге в хлипком дребезжащем автобусе едет Ковбоец.

И, радуясь быстрой езде и пахнущему травой ветру, во весь свой странный — то ломкий, то низкий — голос поёт лихую песню.

В Москве его ждет Марина Дербарендикер…

Восемь с половиной (тыс. руб.)

Егор смотрел на бабушку. Она нарядилась. Надела новую красную майку с надписью «МТС» (подарила дачница с того края) и голубые бриджи с блёстками. Из-под бриджей торчали бабушкины ноги — волосатые, как у зверя, и опухшие внизу, потому что жизнь тяжёлая. Ноги держали бабушкино тело, похожее на большой кубик.

А на фотографии — вон, на полочке, где иконки и газета с заметкой про неравнодушное сердце, — бабушка стройная и красивая, в кокошнике, стоит и улыбается, а какой-то лысый дядька целует ей руку. Бабушка в молодости пела народные песни в самодеятельном ансамбле.

Дачник один зашёл, увидел фотографию, помолчал, посмотрел на бабушку и долго качал головой, крякал что-то.

— У верблюда два горба, потому что жизнь — борьба, — сказала ему бабушка. — Не мы себе такую жизнь придумали.

Мелкая Нинка в розовом платье с бантом, с золотыми серёжками в оттопыренных ушах, ждала, когда бабушка соберётся. Было воскресенье. На улице — никого. Жарко. В церкви звонили. Туда только дачники ходят.

У бабушки — всё для внуков. Они — надежда последняя. Было три мужа, и все алкаши. До бомжей допились, на помойках помирали.

И дети тоже — мать Егора завербовалась солить рыбу на север и пропала. Дядя Серёжа — на зоне за тяжкие телесные, дядя Лёша бухает, тётя Зина рожает детей от разных узбеков. Одна тётя Марина, старшая, ещё ничего, она в райцентре, работает на вагоноремонтном заводе, красит поезда.

Все внуки живут с бабушкой, только от неё можно ума набраться, к хозяйству привыкнуть. Ей трудно. Все помогают, любую шабашку берут. Даже мелкая Нинка рвёт цветы и стучит в дома к дачникам — губки бантиком, в руках ромашки, хоть рубль, а дадут.

У бабушки корова, свиньи, куры. Всё своё. И на продажу тоже.

И Казбек Юсупыч приезжает на «рено сандеро», привозит спирт. Бабушка разбавляет его водой и продаёт. Полташ бутылка. А в милиции бабушкины друзья. Помогают. Бабушка умеет ладить с людьми.

И чего только некоторым не нравится? Чего носы воротят? Говорят, у бабушки рабы. Это у Мити-бобыля дом сгорел, и бабушка его к себе жить взяла. А он помогает. Хозяйство большое. А они говорят, что бабушка ему спецом дом сожгла, чтобы его в рабы. Гады, а? Да она его кормит, треники почти новые отдала.

Подъехало такси. Тётя Марина с серым от химической краски лицом и тётя Зина, нарядные и очень сильно пахнущие сладкими духами, вышли из машины покурить.

— Я скоро, — сказала бабушка и взяла Нинку за руку. Уехали в Стёпушкино, соседнюю деревню за полем, бить Толяна — бывшего мужа тёти Марины, отца Юльки и Тошки. Он алименты не платит. Говорит, получки нет, лесопилка встала. Несколько раз в год бабушка вызывает тётю Марину, Зину, берёт Нинку, и они едут его бить. Мужиков не берут. Толян бухой всегда. Плачет даже, не бить просит. Но вчетвером надёжнее. Для порядка.

Егор опять посмотрел на фотографию бабушки в кокошнике.

Бабушка храбрая, хитрая. Она самолёт грабить ходила. Тут года три назад самолёт Москва — Таллин упал. МЧС оцепление держало. А бабушка не забоялась — ни оцепления, ни мертвецов. Ходила с тележкой и грабила помаленьку. Столько добра привезла… Не пропадать же добру.

А все носы воротят. А из-за Катьки — вообще. Катька неродная. У неё родители на мотоцикле разбились, и бабушка её к себе жить взяла. Про это вот и заметка в газете была — неравнодушное сердце. Своих, типа, внуков полный двор, ещё и сироту обогрела, живи, помогай, будешь сыта-обута. Катькин дом бабушка сдаёт летом дачникам. Места вокруг крутые, река, сосны, воздух, грибов-ягод завались. Прямо хоть дома для больных ставь, чтобы выздоравливали.

Бабушка хотела как лучше, хотела Катьку по жизни устроить, замуж выдать за Диму Глупого. У него пенсия восемь с половиной тысяч. Деньжищи! Да с такой пенсией что угодно купить можно! Мотик новый! На море поехать! Бизнес раскрутить! За Димой Глупым и Федорчуки гонялись, и Лобановы. А бабушка всех объехала — подарила Диминой матери велик новый. Какая почтальонка без велика? И обладила всё — Диму Глупого женят на Катьке. Катька ревела. К дачникам за подмогой побежала, к попу. Поп на старенькой «нивке» приехал: «Надежда, тебе что, других грехов мало?» Дачница, старая докторица из Питера, пришла, не поленилась: «Нельзя человеку жизнь ломать».

Это в их Москвах с Питерами восемь с половиной тысяч без задержек, ежемесячно, может, на дорогах валяются. А здесь-то… И вообще пора Катьке отрабатывать. Бабушка её до восемнадцати лет дорастила, и картошку тратила, и молоко, и сало, вещи покупала, рюкзак в школу, тетрадки… Сволочь Катька. Ей свадьбу как человеку сделали, а она на следующий день в сарайке повесилась. Опозорила бабушку. Всех опозорила. Славка-тракторист при всех бабушке сказал — людоедина, как тебя только земля носит. Пацаны бычат. Дачники приходить перестали. Не понимают, что ли, как простой народ живёт? Потому что жизнь тяжёлая. И не бабушка такую жизнь придумала.

В Москву!

Собеседование-1

Абориген, «замкадыш», россиянин дорогой, житель Торжка, Мышкина или Выдропужска, а то и самой Калуги, превращается в Заявителя.

Одевшись тщательно, в сотый раз проверив все бумаги, сосредоточившись, уже двинувшись было к двери, он снова кладёт папку на стол и роется в документах. Это очень важно. Ничего не забыть. Всё по полочкам. Снова застёгивает папку, одёргивает пиджак и уходит.

Собеседование происходит в простой железнодорожной кассе. Беседуют Заявитель и некто вроде Инспектора в форме кассира ОАО «РЖД».

Инспектор долго изучает бумаги заявителя. Заявитель смотрит на Инспектора. Слишком долго молчат они. Неожиданно Инспектор отрывается от бумаг и открыто, приветливо улыбается Заявителю.

Инспектор. Значит, вы хотите купить билет до Москвы?

Заявитель. Да.

И. Прекрасно. Скажите «а».

З. А…

И. Великолепно. Говорят, Москва очень похорошела в последнее время. Теперь скажите, пожалуйста, «у».

З. У.

И. Ы?

З. Ы.

И. Где вы учились? Я имею в виду, кто вам сказал, что «ы» — это горизонтальное «у»?

З. Догадался.

И. Потрясающе… Итак… Как побыстрее добраться на трамвае от Брестского вокзала до Николаевского?

З. Добираться трамваем от Белорусского вокзала до Ленинградского теперь нет необходимости, так как эти вокзалы связывает с 1939 года московский метрополитен.

И. А вы подготовились, вас не собьёшь… Цель вашей поездки в Москву?

З. Посещение Третьяковской галереи и музеев Московского Кремля. Театра кошек и мышиной железной дороги.

И. Справка от психиатра у вас в порядке? Да… Справка о доходах? Так, вижу, ну да, на билет до Москвы хватит… Прививки… Очень приятно иметь дело с адекватным, хорошо подготовленным человеком. А то знаете, иной раз такие идут… Флюорография? Ой-ой-ой… Рано я вас похвалила… Зачем вы меня расстраиваете…

З. Что такое?

И. У вас старая флюорография.

З. Старая флюорография?

И. Вчерашняя. А срок годности флюорографии для нашего ведомства не более 24 часов. Так… Давайте знаете что? В следующий раз я дежурю… во вторник. Приходите во вторник. Со свежей флюорографией. Только обязательно, я вас жду…

Собеседование-2

Инспектор. Так, да-да, помню-помню… у вас должок какой-то был… Флюорография. Есть! Зачёт по самбо сдали? Правила пользования метрополитеном знаете? Точно? Пункт один точка три?

Заявитель (цитирует наизусть). «Лица, находящиеся на территории метрополитена, должны быть взаимно вежливыми, уступать места в вагонах поездов инвалидам, пожилым людям, пассажирам с детьми и женщинам, соблюдать чистоту и общественный порядок, бережно относиться к сооружениям и оборудованию метрополитена».

И. Отлично… Да, пожалуй, вам можно в Москву… Москва — наша столица, наш общий родной хлебосольный дом, и любой, абсолютно любой россиянин может приехать в этот прекрасный город… Надо только, чтобы всё было в порядке, чтобы не возникали непредвиденные обстоятельства, чтобы ничто не омрачило встречу с матушкой — Москвой белокаменной. Кстати, а всё-таки, если честно, вот кроме Третьяковской галереи и музеев Московского Кремля, зачем вам туда?

З. Там живёт мой близкий человек.

И. Где именно он живёт в Москве?

З. Проспект Новомучеников, дом шестнадцать, корпус восемь, квартира триста четырнадцать…

И. Прекрасно, всё по регламенту, всё согласно инструкции, это за кольцевой дорогой, и это вполне допустимо, так как вход в центр города запрещён тем, кто не в «Армани».

Инспектор бегло оглядывает Заявителя.

И. То есть в такой одежде вам разрешается только доехать до оговоренных достопримечательностей, воспользовавшись метрополитеном. Желательно в ночные часы, когда пассажиров мало. И срочно обратно. Вы согласны с этим? Распишитесь тут и тут.

Заявитель расписывается.

И. Проспект Новомучеников?

З. Дом шестнадцать, корпус восемь…

И. Но проспект Новомучеников переименовали. В бульвар Свободы, Равенства и Братства. Вы что, не знали?

Заявитель растерян.

И. Проспект переименовали. В июле были беспорядки, устроенные, кстати, иногородними, обманным путём проникшими в столицу.

З. Я знаю.

И. Жертвы?

З. Пять убитых и трое раненых.

И. Разгромленных магазинов?

З. Десять.

И. Сожжённых автомобилей?

З. Двенадцать…

И. Требования бунтующих?

З. Свободы, равенства и братства.

И. Ну вот. Главным результатом и стало переименование проспекта Новомучеников в бульвар Свободы, Равенства и Братства. Три дня назад. Это имело огромный общественный резонанс. А вы не знали. Ай-яй-яй. Никуда не годится. Вас придётся…

Заявитель с ужасом смотрит на Инспектора.

И. Выпороть. Значит, пройдите в пятый кабинет на третьем этаже. Там обычно очереди почти не бывает. Справку о пройденной процедуре заверьте у охранника — и ко мне. Я сейчас ухожу на обеденный перерыв, так что после перерыва со справкой — милости прошу…

Заявитель уходит ненадолго.

Заявитель возвращается.

Инспектор всплёскивает руками.

И. Как вы постарели! Но надеюсь, ваш близкий человек вас узнает. Кстати… Ваш этот близкий человек — он… Девушка?

З. Да.

И. Тогда мы должны вас огорчить. В Москве больше не живут девушки. Запрещено. Плохая экология, криминогенная обстановка… То есть ваша знакомая либо стала старушкой, либо переехала… Знаете — в общем-то, между нами, положа руку на сердце? Далась вам эта Москва? (Тут инспектор может разорвать или поджечь бумаги заявителя.) В Москве горя людского — что песка морского… Народная мудрость, врать не станет. А сейчас под Салехардом строят новый город… И туда требуются жители… А? Рискнём?

З. Нет.

И. Зря.

З. До свидания.

И. Как хотите.

ЗАНАВЕС

Сказка (для Димы)

У одного короля подданные много путешествовали по белу свету. Это потому что мода была на кухню ихнюю и на массажи. Вот почти весь народ и ходил на отхожие промыслы в другие страны. А потом однажды они пришли к королю и говорят:

— В других странах всякие там президенты такие крутые — один на медведя ходит, другой машины дорогущие коллекционирует, у третьего семь жён, и все красавицы, а ты что? Мямля…

Король стал думать.

Страна его была маленькая, один остров в тёплом океане, всегда хорошая погода, цветы и птички. Медведей нет. Машины коллекционировать — места мало. Семь жён ему не нужны.

А в конституции у них было записано, что в случае, если король и народ недовольны друг другом, король может отпустить свой народ.

Утром король вышел на балкон своего дворца и сказал в микрофон:

— Идите в жопу!

И народ ушёл на катерах и моторках — туда, где президенты женятся, охотятся на медведей и гоняют на машинах, — готовить еду и делать всем массажи.

А король объявил кастинг нового народа и отсматривал кандидатов по скайпу, учитывая их традиции, народные промыслы, художества и кулинарию. Много в скайпе по этому поводу бедолаг из бывшего СССР толпилось…

Про это даже несколько раз передавали по радио и по телевидению в воскресных новостях, в разделе «курьёзы» или «невероятно, но факт».

И вот в деревне Очухлики на озере Дербалызь был один такой Митюня, с шилом кой-где. Дурак дураком, а нос по ветру держит. Узнал он тоже скайп королевский, взял девчат посимпатичнее, детишек потолковее, учительницу английского для перевода, да и повёл на пригорок. (Там лучше всего модем брал.)

А королю после торжественного и вполне конституционного посылания своих подданных в жопу было как-то не очень. Загрустил король. Смотрит, бывало, из окошка на океан, а у самого на сердце прямо крокодилы зубами клацают.

А тут Митюня с компанией — лисичек нажарили, сидят такие на пригорке, рассказывают, как у них в Очухликах рыбу ловят, как грибы собирают, какие по пятницам дискотеки, дети стихи читают, песни поют. Король им тоже — про океан, про своих рыб и про плоды морские. Подружились. И то веселее.

А ещё, говорит Митюня королю, у нас умеют напиваться до синих чертей.

Это как же?

Ну вот пьём и пьём, пока не увидим синих чертей, и они открывают нам тайны бытия.

А можете показать?

Нет. Не будем. И это в нас самое хорошее и ценное — что мы умеем напиваться до синих чертей, но можем и не.

Давайте ко мне, решил король. Будете мои. Полюбил я вас. Давно слышал, что русские хорошие, но что такие хорошие, даже представить себе не мог…

Мы не просто русские, поправил Митюня. Мы очухлики. Уникальный, малочисленный народ, ещё не изученный толком мировой антропологической наукой. Мы от своей родины не откажемся. От лисичек своих никуда не уедем. Нету для нас на свете ничего краше рассвета на озере Дербалызь. А ты мужик неплохой, и вот тебе от нас бонус — есть тут по соседству деревня Удальцы, так ты с ними ухо востро держи. Во-первых, никакие это не Удальцы, это их переименовали. Настоящее название деревни — Головорезово. Но это ещё полбеды.

Ни удальцов, ни головорезов там нет, одни бабы, злющие и глупые. Ты с ними не связывайся, если по скайпу звонить начнут. Даже вот трубку не бери. Они тебе всё королевство по камушку разнесут. Океан запоганят, в войну тебя ввяжут, разорят. Ты мужик хороший, вот мы тебя и предупреждаем. Хочешь, к нам приезжай, у нас как раз председателя сельсовета надо выбирать. Мы выборы намухлюем, комар носа не подточит.

Король обещал подумать. Так с тех пор и переписываются. Даже посылки шлют. Очухлики королю сушёных грибов связочку, а он им — бусы коралловые. А когда из деревни Удальцы к нему в контакты попросились — отклонил, и всё тут.

Коренное население

Втихаря не годится. Как будто мы делаем что-то плохое и хотим скрыть, спрятать. А мы, наоборот, хорошее делаем. Надо, чтобы все знали.

Так что целых три дня тут торчали корреспонденты. Снимали, как люди грузятся, как отъезжают машины. От генерального пришла директива — надо, чтобы люди уезжали с песнями, с танцами. Пошли подготовить местных. Они не хотели сначала. Лёхе плюнули на бронежилет, в Миху камнем кинули. А Лёха заводной, мне пришлось из автомата два раза в воздух. Только после этого стали они танцевать. Блин, кто ж так танцует? Двадцать первый век на дворе… Доложили генеральному, он сделал выводы, принял решение, прислали тётку из района, из Дворца культуры, она их учила нормально танцевать.

Всё получилось — с песнями, с танцами погрузились, всё снимало телевидение, тронулись в путь. Куда, я не знаю. Нам не сообщали. В лучшие места, с газом и горячим водоснабжением, туда, где сайдингом обшито всё. Наше дело было их собрать. Сначала вели разъяснительную работу, это не мы, это группа специалистов. Убеждали. А мы уже потом подъехали, помогали собираться. В нашу службу не всякого, между прочим, берут. Надо, чтобы человек мог долго не выражаться, чтобы правильно произносил слово «инцидент» и мог оказать доврачебную помощь. И главное — самообладание. Там дед один всё не хотел, потому что у него картошка в погребе. Ему сказали: дадим новую картошку на новом месте. Он, чудак, свою картошку пересчитал. Чтобы не нагрели потом. Другая бабка всё про могилы талдычила, про какую-то ветлу, что у неё все похоронены под ветлой, и она тоже хочет к ним туда, под ветлу. Ей показали план кладбища на новом месте, что там тоже есть ветла, а землю со старого кладбища она может забрать с собой, сколько хочет. Чтобы без инцидентов. Они нам реально мозг вскрыли своими грибами и ягодами. Куда же мы поедем, тут же самая ягода пошла, самый гриб. Нытьё… Пришлось запросить, как там, на новом месте, с грибами и ягодами. Прислали фотки и статистические отчёты по грибам. Помогло. Вообще геморрою многовато, конечно.

Дети тоже на нас бычили. Охота им тут торчать, без Интернета, в школу на какой-то колымаге ездить за шесть километров? Они и в школе-то толком не учатся, потому что далеко. Походят первый-второй классы и дома сидят, по хозяйству. Журналистка такая с микрофоном к пацану: «Ты кем станешь, когда вырастешь?» А он ей так прямо в камеру по серьёзке: «Приду с армии, выучусь на тракторе, сопьюсь и помру». Вот такие у них тут перспективы. А отрываться от своих тёмных брёвен, переселяться всё равно не хотят.

Приехал третий зам исполнительного и от генерального нас так душевно поздравил, поблагодарил за сделанную работу. Сказал, что теперь сюда будут завозить строителей и сотрудников охраны, а мы можем дня три здесь побыть и отдохнуть. Природа-то какая, братцы! Сказал третий зам исполнительного. Так прямо и сказал.

Мы с Лёхой, Михой, Шумным и Зверюгой пошли пройтись по нашему сектору. Его разве обойдёшь! А таких секторов тридцать два. Луга и поля. Трава прямо реально сладкая.

Как-то они тут жили со своими печками и коровами. Лично я раньше даже не знал, что в двадцать первом веке люди так живут. Нам как-то не сообщали… Я думал, везде города, а чтобы отдохнуть — турбазы и зоны отдыха.

Грибы, ягоды, реки, леса, птицы. Валуны посреди полей. Холмистый простор. Отличная территория. И они совсем не могли ею пользоваться. Только бухали и рыбачили. А бухать вообще немодно. Ну и правильно, что их отсюда убрали. Переселили куда-то там вроде. Где сайдинг и газ.

А здесь теперь будет самый большой в мире природно-развлекательный заповедник «Страна мечты».

Грунтовка наверху, внизу луг и река. Мы купались, а Миха загорал. Наверху вообще никого не было, это точно. И чего он вдруг, этот валун? Пятьсот лет, может, на месте лежал… Здоровенный сизый валун на обочине качнулся и покатился вниз, ломая кусты. Миха загорал и не успел ничего понять, валун раздавил его, как мошку или как ягоду. Да, как ягоду — больше похоже. Как помидор, как помидор, точно, вот!!! Мы думали, несчастный случай. Но Бурму в речке покусали раки, поднялась температура, он умер через два дня.

У Лёхи вообще ничего не болело. Сидел, трындел чего-то, бряк, и нету. Остановка сердца. Недоглядели? Вообще-то, чтобы в наше подразделение попасть, медосмотр серьёзный проходят. И потом — раз в полгода.

Шумный, Зверюга, Баглаенко, Атас и Пень тоже быстро умерли. Какое-то общее отравление или типа того…

Когда умерло человек уже двадцать, пришла директива от генерального — ни к чему не прикасаться, не паниковать, скоро за вами прибудут.

Местные, что ли, постарались? Нет, они такие лохи, они не могли… Они сами питались огородом, рекой и лесом. Это не они. Конкуренты? Но у нас нет конкурентов. Их просто не может быть.

Это что-то другое…

Я спрятался в старом доме, решил как бы притвориться своим, здешним…

Смотрел на небо и твердил, что здесь красиво и что дом тоже хороший, красивый. Вертолёты забрали пятерых живых, из тысячи-то… Начали расследование. Территорию оцепили, там пока нет ничего, а коренные тоже не возвращаются. Где их теперь искать, коренных?

Я до сих пор чувствую себя живым, хотя точно не знаю… Вот бы дожить до конца расследования. Охота узнать, что это всё-таки такое. Должны выяснить, разобраться.

Но нам, скорее всего, не сообщат. Чтобы без инцидентов.

Ищущая щи

Записки боепослушницы

Когда стало ясно, что не вернусь…

Нет, мне это неясно до сих пор, я всё надеюсь вернуться, жду какого-нибудь знака, старой кириллической книжки, письма или звонка, имэйла без обратного адреса…

Когда стало ясно, что вернуться удастся не скоро, я начала писать эти заметки, не ради событий, а ради языка, слов. Писала или рассказывала сама себе, чтобы не забыть слова, язык, буквы.

Это кому-нибудь может пригодиться, например моим внукам и правнукам, если, конечно, найдётся доброхот, способный перевести для них эти заметки. Они не знают ни одной русской буквы. Так вышло. Надеюсь, что и для историков мои заметки тоже небезынтересны. Из детей Комитета национального спасения я была самой старшей; едва ли кому-либо ещё удалось уцелеть, или не утратить русский язык, или сохранить в памяти все события.

Двадцать первый век на исходе… В новостях — войны и катастрофы, меняются названия городов, страны исчезают с лица земли…

Постепенно сокращается время перелётов через океаны, снижаются цены на препараты для бессмертия и упорно совершенствуются средства массового уничтожения, а нищета, унижения и горечь гонятся за человеком, и так же, как двести и триста лет назад, пахнут жареным луком чёрные лестницы в бедных кварталах огромных городов…

Много лет назад, на отдыхе, за завтраком в гостиничном ресторане мои дети вели себя отвратительно, капризничали так, что было стыдно прислуги, «выкомаривались», как говорил отец Андрей, и я пригрозила, что буду всю жизнь кормить их только щами. Они не сразу смогли повторить это слово, а потом замучили меня вопросами про щи: что это за суп, почему он такой противный и где я его пробовала… Пришлось наплести, что давно в детстве жила в полуразвалившемся доме вместе с очень бедными людьми, детьми и взрослыми, у которых другого дома нет и они не могут приготовить себе то, что им нравится, а должны есть что дадут. «Остальное потом, когда вырастете…» Но показать им, что такое щи, дать попробовать — не удалось. Нигде нет ни такой воды с хлоркой, ни такой кастрюли с намалеванным масляной краской инвентарным номером, ни перекисшей квашеной капусты, ни, в конце концов, комбикорма.

В Австралии, в Аделаиде, зашла в русское кафе, обещавшее щи (причём для выражения этого уникального русского звука понадобилось пять латинских букв) — shtchee, как-то так.

Кафе, украшенное портретом Гагарина и фотографиями Москвы конца прошлого века, держал пожилой негр, а готовили и прислуживали его взрослые дочери — Казаков и Петренко. Негр назвал дочек в честь своих друзей по Саратовскому авиационному училищу, куда поступил ещё при советской власти, простым ангольским парнем. Негритянские щи были очень вкусные, никак не похожие на сиротскую похлёбку, хозяин с любовью вспоминал Советский Союз, Саратов и красавицу Москву…

И я ела русские щи в Австралии, за столиком, покрытым клетчатой клеёнкой, глядя на фотографии столицы моей родины, города, в котором я никогда не была, но который пыталась спасти…

У меня было несколько совершенно разных жизней. Сейчас я их пронумерую, чтобы самой не сбиться. Ну вот. Жизнь номер четыре началась с того, что я вошла в нашу комнату в общаге, вернувшись из супермаркета «Магнит», с пакетом ряженки и зефиром в руках.

— Тебя отобрали, — сказала Смирнова.

Чётко, в мельчайших подробностях помню комнату в общежитии золотошвейной фабрики, облезлую аляповатость ковра на стене, мою соседку Полю Смирнову, она собирается на танцы, сидит ближе к окну, к свету — начёсанная чёлка, чтобы скрыть прыщи на лбу, косоватые глаза.

— Тебя отобрали.

Я не понимаю, что это значит и как меня можно отобрать. Меня нельзя ни у кого отобрать, потому что у меня никого нет, я сирота, детдомовка, такая же, как Смирнова, как мы все в этой комнате, в этой общаге, на золотошвейной фабрике.

— Да не у кого, а куда… На курсы там на ка-кие-то…

Вот в чём дело… Приезжали военные, и штатские, и всякие в белых халатах, разговаривали или давали тесты, брали кровь на анализы, осматривали…

Это секрет, но все уже знают — меня отобрали, одну из всех молодых золотошвей, и ещё отобрали двух парней с кожевенной фабрики, а вообще ездят по всей стране и отбирают бывших детдомовцев, кто потолковее и поздоровее.

— Вы золотой запас, вас будут спаривать, чтобы был новый качественный народ на приоритетных землях, — уверенно говорит Смирнова. — Вас будут беречь, вы будете жить, а мы все погибнем.

Тогда уже что-то зрело, какие-то опасение, я часто видела в глазах окружающих людей растерянность, все словно бы ждали откуда-то помощи, сами не зная толком, какой именно и в чём.

Вторая моя товарка по комнате, Тоня Фрянова, плакала, лёжа на койке.

Мы со Смирновой переглянулись, и она кивнула.

У Фряновой была дальняя родня в самой Москве, очевидно, сердечные, ответственные люди, которые хотели вытащить девушку из нашего захолустья, устроив для начала прислугой в богатую московскую семью. Но для этого, как ни крути, надо приехать в Москву, а для жителя провинции с каждым днём это становилось всё сложнее и недоступнее. Вышло постановление, отменяющее продажу билетов на поезда и самолёты через Интернет. Билеты в Москву (от нас до столицы всего-то около четырёхсот километров) как бы продавались в кассах на станции и стоили хоть и дорого, но не заоблачно. Однако кассир имел право задать тебе любой вопрос, потребовать любую, самую невероятную справку и отложить выдачу тебе билета на неопределённое время. Бедная Фрянова уже несколько раз пыталась купить билет, и вот теперь, наверное, опять не получилось…

Надо объяснить, что Москва в ту пору невероятно поднялась, похорошела и расцвела, не просто на фоне всех остальных городов, что было бы неудивительно, но и среди столиц мира становилась на глазах дивным дивом. Движущиеся тротуары с подогревом, хрустальный Храм-Корабль Бракосочетаний класса «река — море», на котором можно было, расписавшись и обвенчавшись, сразу же отправиться в свадебное путешествие, специальные службы, разгоняющие облака, чтобы над Москвой всегда было чистое небо, тропические растения и птицы в московских парках, огромные зарплаты и пенсии — всё это обрастало слухами и будоражило воображение всей страны, а увидеть Москву своими глазами для простого человека становилось невозможным.

Тоня Фрянова горько плакала после очередной провальной попытки купить билет на поезд до Москвы, а Смирнова собиралась на танцы и всё твердила, что меня отобрали для какой-то хорошей жизни, которую ей, бедняге, никогда не видать.

— Ладно тебе, Поля, — сказала я тогда этой рыхлой, бледной, как непропечённая булка, девушке. — Харе пургу-то гнать…

(Так мы тогда говорили.)

Однако вскоре и недосягаемость сказочной Москвы, и моя «отобранность» оказались прочно связаны и так изменили мою жизнь, что искры из глаз…

Свою жизнь номер один я помню очень хорошо, с очень ранних пор, лет с двух, а может, и раньше. Хотелось есть и невыносимо чесалось тело. Всегда голод и зуд. Летом комары и блохи, зимой, очевидно, клопы. Меня всегда брили налысо, так что чужие не знали, девочка я или мальчик.

Мы жили в деревне, в Тверской или в Ярославской области, где-то в тех краях.

У меня был брат двумя годами старше и мать. Мать безбожно пила, всё время ходила на пьянки в соседние деревни. Летом мы плелись за ней, как щенки, а зимой подолгу сидели одни в избе.

Помню, мы с братом одни в избе, зима, холодно, матери нет, приходят какие-то доброхоты из соседей, топят печь, дают кашу…

В тёплое время года мы целыми днями слонялись по деревенской улице. В такой-то летний денёк мой брат решил посмотреть, чего интересного в трансформаторной будке, и его убило током.

Помню — кто-то несёт на руках его почерневшее тельце, толпа вокруг человека и его ужасной ноши разрастается, люди ломают палисад, входят к нам на усадьбу, где что-то стирает мать возле крыльца, кто-то, по-моему, бабы, принимается остервенело и с упоением бить её, но мужики отнимают, отбивают…

Почему после гибели брата мать не лишили родительских прав, я не знаю, но ещё два или три года я была с ней, голодная, вшивая, дикая…

Односельчане презирали мать, но не хотели выносить сор из избы, и всякий раз, когда кто-то из дачников-горожан наивно грозил, что заявит в опеку, ему отвечали: «Не ваше собачье дело, живёте и живите, вы нам не указ, что-то давненько у нас в деревне пожара не было» и прочие любезности в таком духе.

Помню старого мужика, деда, с синими от татуировок руками, по кличке Юра-вор, я сижу на терраске его дома, мы пьём чай и едим одну зефирину на двоих, этот страшный мужик говорит мне «кушай», сюсюкает, называет все окружающие предметы уменьшительными именами и тут же рассказывает, какой именно казни заслуживает моя мать за такое нерадение о детях и весь образ жизни.

Иногда на такси приезжала бабушка. Была ли она матерью моей матери, или тёткой, или ещё какой-то более дальней роднёй — теперь уже не узнать. Эта коренастая стриженая женщина с зычным голосом жила в райцентре и торговала дешёвой водкой, палёнкой, как тогда говорили. Она приезжала на такси, которое останавливалось в теньке под ветлой и ждало её сколько нужно. Теперь я понимаю, что это делалось нарочно — чтобы односельчане знали, какая она богатая. Бабушка колотила и ругала мать за грязь в избе и пьянство, обзывала последними словами, тут же сюсюкала со мной, давала много сладкого. Если бабушка приезжала в компании других женщин, в основном молодых, тоже нашей родни, то меня наряжали во всё новое, что они привозили с собой, и на такси мы ехали в соседнюю деревню, где жил мой отец.

Отец мой, разойдясь с матерью, жил бобылём в доме своих умерших родителей и работал на лесопилке, которая то действовала, то вставала. Бабушка, мать и остальные женщины вваливались в его дом, заставая его полусонным с похмелья, и начинали бить почём зря, требуя уплаты алиментов. Всякий раз отец мычал, что отдаст деньги, как только дадут получку. Тогда бабушка кричала: «Образ отдай, образ!», но отец говорил, что образа у него нет и ничего он не знает. Теперь я понимаю, что речь шла о какой-то ценной иконе. Когда бабы валили отца с ног, мне полагалось пинать его, за это бабушка меня хвалила. Вдоволь наколотив и потоптав мужчину, перевернув всё в его нищем доме, бабы уезжали на такси. (Я должна сказать — мы уезжали, так будет честнее.)

Когда появлялись грибы, мы с матерью ходили в лес, а потом на велосипеде добирались до развилки, до выезда на трассу, до «повёртки», как называли в деревне это место, садились на обочине и продавали лисички проезжающим. Вид у меня был, должно быть, очень жалкий, и городские «лохи», было такое словцо, покупали у нас рыжие грибы из жалости ко мне, говорили: «сдачи не надо», а мать радовалась, называла меня при покупателях «дочуня» и «зая».

Мы не одни там сидели, на обочине. Собиратели, деревенские жители, живущие рекой и лесом, были хорошо знакомы между собой, и к концу дня мать здорово набиралась.

Когда мне было лет семь, отец умер в районной больнице. Бабушка, мать и соседи говорили, что он отравился плохой палёнкой, купленной у непроверенных торговцев. Через несколько месяцев моя мать, допившись до ручки, облила себя керосином и подожгла.

Я шла с противоположного конца деревни, где дачники, собираясь уезжать на зиму, отдали мне консервы и крупу. С кульком в руках, надеясь порадовать мать нежданной добычей, я шла по большаку, а меня обогнали, подпрыгивая на ухабах, скорая, милицейский «козёл» и джип под названием «патриот», на нём ездил председатель сельсовета. Около нашего дома толпились люди и орали. Кто-то взял меня за руку — «тебе туда нельзя», пытался отвлечь, что-то показать…

Почуяв страшное, я орала: «Мама, мама», вырывалась, пытаясь прорваться во двор родного дома, где чужие люди прятали что-то в большой чёрный мешок…

Я куда-то побежала…

Рослый седой человек преградил мне путь, поймал, как зверька, накрыв одеялом, и взял на руки.

Это был отец Андрей, священник из соседнего села Высокое.

Жизнь номер два.

Матушка Евгения приняла меня, завёрнутую в одеяло, и отнесла в светлую, вкусно пахнущую баню. На шее у меня всегда был алюминиевый крестик на грязном шнурке, крестик я привыкла сосать и грызть, детский невроз, дети часто гры-зут ногти, а мои ногти были сгрызены по самые лунки. Этот полуобгрызенный крестик матушка Евгения сняла с меня, а после чудесного купания надела на меня маленький эмалевый образок с моей святой. Отец Андрей тут же причастил меня — я не знала, что это, такое вкусное, — и матушка накормила меня бульоном с яйцом и белыми сухарями. После этого я уснула и спала, как говорила потом матушка, почти сутки.

Началась жизнь номер два, которая была настоящим раем.

Я и сейчас точно знаю, что целых три с половиной года была в раю.

Батюшка и матушка жили в большой деревянном доме рядом с храмом. Этот дом был построен в середине девятнадцатого века специально для семьи служащего в храме священника. Дом, старый, но крепкий и уже почти двести лет населяемый хорошими, набожными и хозяйственными людьми, был в прекрасном состоянии. Тёплый зимой и прохладный в летнюю жару, с просторными сенями и большой «залой», в которую выходили четыре комнаты — спальня, две детских и кабинет батюшки. На окнах цветы, в комнатах там и тут клетки с птичками, по комнатам ходят кошки с маленькими колокольчиками на шеях: матушка обожала птичек, а батюшка — кошек, и вот, чтобы кошки не ловили птичек, даже «вольных», уличных, им вешали колокольчики. Пожалуй, кошки и птички было единственное, в чём разнились, не сходились характерами батюшка и матушка. В остальном же они действительно жили одной душой.

Какой невероятной казалась мне тишина в доме, где никто не ругается и не орёт, только матушка иногда садится поиграть на старом пианино, оставшемся от одного из батюшкиных предшественников. Ну ладно тишина… Это потому что никто пьяный не валяется и не приходит пить или просить деньги на водку. А почему пахнет-то так вкусно, почему не воняет ничем? Ведь и к этому дому тоже примыкает «двор» — там куры, гуси и индюшки, а в доме не воняет как положено. Не пахнет ничем, кроме цветов, матушкиных пирожков и иногда, по праздникам, — ладана.

Первое время я ждала, когда же матушка и батюшка напьются и начнут драться, стучать кулаками по столу, бить посуду. Мне казалось, что все взрослые должны пить и орать матом, драться до крови, иногда мириться с плачем и опять драться.

А они всё не начинали и не начинали.

Матушка была родом с Украины, прекрасно пела, разбиралась в музыке и пыталась учить меня нотам, но к музыке я была катастрофически неспособна, и матушка настаивать не стала. Зато грамоте я выучилась мигом, едва батюшка показал мне буквы, и очень полюбила читать. За остаток осени и зиму батюшка так хорошо подготовил меня, что в школу я поступила первым номером. Да не в ближнюю, дудниковскую, которая попроще, а в самую лучшую в нашей округе, в посёлке Шелехово. Если барахлил или вовсе не ходил наш школьный автобус, батюшка возил меня туда на своей старенькой «ниве». Когда батюшка и матушка вместе со мной приехали в шелеховскую школу служить молебен перед первым сентября, то собравшиеся учительницы и родители, все из соседних деревень, знавшие об участи моих отца с матерью и о моей прошлой жизни, просто замерли и примолкли, увидев меня, нарядную, улыбающуюся, с бантами в косах, с клетчатым ранцем за плечами. «Как она у них отогрелась-то…» — только и слышался шёпот в школьном дворе.

Да как не отогреться, если чувствуешь любовь, если тебя то и дело хвалят. Матушка и батюшка хвалили меня постоянно, за малейшую удачу или помощь.

Батюшка никогда не говорил о моих родителях, не осуждал их. Но, едва я научилась разборчиво писать печатными буквами, показал мне, как надо писать записку об покойном Анатолии и заздравную записку о моей бабушке или двоюродной бабушке, торговке палёнкой. В районном центре сменилось полицейское начальство, то ли действительно честные люди попались, то ли опять жулики, с которыми она не сошлась в цене, но новое начальство категорически не стало прикрывать, «крышевать», как тогда говорили, её бизнес, и беднягу посадили на несколько лет.

О своей матери-самоубийце могу молиться только я сама, объяснил мне батюшка.

Храм наш, не очень старый по сравнению с другими в нашей губернии, стоял на красивейшем возвышении, на самой высокой точке села Высокого.

Со двора храма, где росли огромные берёзы, открывался вид на луг, за которым круто поворачивала наша река.

Летнее воскресное утро после службы — батюшка переоблачился и стоит на храмовом крыльце, разговаривает с людьми. В чистом, тёплом небе носятся стрижи, пахнет травой с луга, блестит на солнце, изгибаясь, река… Из дому пахнет свежими плюшками — матушка подгадывала, чтобы они поспевали как раз к концу службы.

Я стою на крыльце рядом с батюшкой, и его тёплая ладонь лежит у меня на макушке.

Это ощущение полной защищённости, уверенности я запомнила навсегда и пыталась вызывать его, вспоминая эти летние утра…

В доме батюшки была жизнь девятнадцатого века. Только советские мультики, которые мне «заводили», и старенькая «нивка» отца Андрея намекали, что век уже двадцатый. На двадцать первый же не было похоже совсем. Мобильный батюшки чаще всего лежал выключенный на углу его письменного стола. В доме был большой чёрный телефон, трещавший, а не звонивший. Батюшка или матушка брали трубку и отвечали:

— Петропавловский храм, село Высокое.

Был и старый компьютер, которым умели, но не любили пользоваться и батюшка, и матушка. Писать письма своим товарищам и коллегам батюшка предпочитал от руки, по старинке, и лично отвозил их на шелеховскую почту.

Ближе к летним каникулам звонили на мобильный и писали по электронке дети матушки и батюшки. У них было трое весьма успешных детей. Старшая дочь — замужем за священником, настоятелем большого храма в ближайшем Подмосковье, другая дочь — музыкантша в Москве и сын — медик в Питере. В общей сложности у батюшки с матушкой было семь внуков. Когда вся эта братия приезжала на лето к нам в Высокое, становилось похоже, что век всё-таки двадцать первый. Компьютерные игры, гаджеты, музыка, но при этом вставали на молитвы, с радостью помогали в храме и на службе.

Все внуки батюшки отменно (и охотно) пели на клиросе.

Наверное, батюшка и матушка о чём-то предупредили внуков. Ребята приняли меня как родную, не задавали никаких лишних вопросов, всегда старались объяснить то, чего я не знала и не умела. С приездом ребят в доме постоянно дрожали стёкла и звенела посуда в старом буфете. Походы, конкурсы, концерты, домашние спектакли, поимки ёжиков, рыбалка, песни у костра — настоящее русское детство. Каждый год на престольный праздник — день апостолов Петра и Павла — в храм приезжал владыка, архиерей.

Хлеб-соль по традиции ему подносила какая-либо «наиболее заслуженная» девочка из батюшкиных внучек. Когда прихожане (а на приезд владыки народу в храм собиралось много) увидели меня с караваем, по храму прошёл изумлённый вздох.

— Какая она у вас стала-то, от ваших и не отличить… Совсем выровнялась… — говорили прихожанки матушке.

— Погодите, она у нас скоро и вовсе расцветёт, — просияла матушка.

Расцвести, однако, под крылом батюшки и матушки мне не довелось.

В Высоком, неподалёку от нас, жил некий дачный субъект под названием то Саша-физик, то Саша-химик, то просто Саша Питерский.

С виду он был форменное привидение — огромная голова, жёлто-бледное лицо, где лоб занимает добрых две трети и всё остальное кажется каким-то съехавшим книзу, лупатые светлые глаза без ресниц и торчащие вперёд редкие зубы. Тем не менее у него были жена и тёща в неизменных трениках и панамах, они очень уважали своего родственника за его «учёность» и даже гордились им.

Сейчас я понимаю, что это был никакой не учёный, а просто никчёмный, не совсем здоровый душевно и очень скверный человек.

Это был ярый, остервенелый, что называется, «воинствующий» атеист, ненавидевший батюшку всем своим протухшим организмом. Он любил прийти во двор храма (в храм не входил никогда) и завести с батюшкой разговор на какую-либо сложную богословскую или историческую тему. Надо сказать, что он довольно много знал, батюшка говорил с усмешкой, что он человек «зело почитавший».

В разговорах и спорах этих дачник норовил как-либо обескуражить или сбить с толку батюшку, скорее даже, просто вывести из себя. Однако это ему никак не удавалось, и Саша зеленел, скрежетал зубами и копил злобу.

Может быть, это было отчасти и что-то мужское, зависть какая-то — Саша был сущей каракатицей, уродской гусеницей по сравнению с батюшкой, которого боготворили все наши прихожанки от ноля до девяноста лет.

Потерпев поражение с затеей посрамить батюшку в спорах о высоких материях, дачник перешёл к простым бытовым пакостям — то и дело жаловался на батюшку в сельсовет, писал анонимки в лесничество, будто батюшка ворует дрова.

В лесничестве знали и уважали батюшку, и Сашу просто направили «вдаль по-русски». Опять не получилось…

Именно после этого у нас внезапно и мучительно умерла собака Дик, умнейший, добрый и очень красивый пёс, любимец батюшки и его внуков.

Уже потом я догадалась, что его отравил дачник, а батюшка, должно быть, догадался сразу — перестал вести с дачником беседы про умное и всячески сторонился его.

И тут в яйцевидную голову этого красавца пришла безошибочная, гениальная мысль. Рогатый послал ему настоящее озаренье.

Я. Деревенская сирота, живущая в доме батюшки непонятно на каких основаниях. Полетели письмишки в опеку — ребёнок не оформлен, находится без законного представителя… От опеки сперва досталось директору школы — приняла учиться неизвестно кого без роду-племени. Свидетельство о моём рождении у батюшки было — его отдал председатель сельсовета, когда стало понятно, что я надолго остаюсь в доме батюшки. Словом, начались разбирательства с опекой. Батюшка и матушка, естественно, тут же высказали не то что согласие, а огромное желание стать моими опекунами, оформить патронат, усыновление, что угодно… Но — нет! Начались проверки, не затаились ли где мои родственники, которые смогут на меня претендовать. Родители погибли, бабушка-самогонщица в тюрьме, какие могут быть вопросы? Тем не менее эти якобы поиски родни, желающей меня забрать, длились около года. Дальше начались придирки, что батюшка и матушка стары и малообеспеченны. Доказать, что мы живём скромно, но не голодаем и абсолютно ни в чём не нуждаемся, было просто невозможно. Вмешались журналисты из районной и даже областной газеты. Готовность оформить опеку надо мной выказали все трое детей батюшки. Но и это не устроило органы. Государство вело настоящую битву за сирот, словно боясь по какой-то причине остаться без граждан. За те месяцы, что длилась эта тяжба, матушка и батюшка совершенно извелись, подорвали здоровье. У батюшки открылась язва. Когда с нарочным прислали какую-то бумажку про то, что семья таких-то незаконно удерживает в своём доме несовершеннолетнюю и по этому поводу будет судебное разбирательство, у матушки случился сердечный приступ. Был суд, присудивший отправить меня в детский дом…

Батюшка успокаивал меня, уверял, что это временно, что они дойдут до самого президента и даже патриарха, что всё это искушения и надо их побороть. Надо молиться. В детдом я ухожу ненадолго и буду там получать письма и посылки от батюшки и матушки, от всей их семьи, а скоро всё решится, и я вернусь.

Провожал меня батюшка. Матушка слегла с сердцем и едва смогла помочь мне собраться. Когда шли от дома до гаража, где жила старенькая «нивка», я обернулась на наш храм с вековыми берёзами в ограде, на реку за широким лугом…

В это время матушка, распахнув окно старого дома, своим низким, красивым голосом крикнула:

— Ты русская! Молись, читай русские книжки, береги язык!

Наверное, бедная матушка опасалась, что меня могут усыновить в другую страну. Но усыновления российских сирот иностранцами запретили навсегда — государство нуждалось в казённых детях…

Началась моя жизнь номер три в детдоме.

Вспоминать эту жизнь я не хочу. Детдома — ад, национальный позор, надо сделать всё, чтобы их не было физически. Облегчить усыновление, поднимать престиж приёмного родительства и опекунства, а самое главное — пропагандировать противозачаточные средства среди группы риска и несовершеннолетних. Говорят, в России, вернее, в той новой стране, которая считается российской правопреемницей, теперь всё по-другому: сирот гораздо меньше, их быстро устраивают в семьи, вообще вроде бы как-то послеживают за тем, чтобы дети не рождались как бездомные щенки…

Дай Бог…

Старшеклассники притесняли малышню, имели место сексуальные домогательства. У запуганных детей не было возможности попросить помощи. Однажды ночью мелкие подкараулили одного из мучителей в туалете, связали, заклеили рот скотчем и всю ночь буквально резали на куски.

Воспитательницу, вошедшую в туалет утром, хватил удар. В детдоме начался форменный бунт с кровопролитием, который подавляла полиция и «перевозка» из психбольницы. Очень многих расформировали, передали в другие «детские учреждения».

Слабых и беззащитных обижать нельзя ещё и потому, что в конце концов месть их бывает страшна. Если они объединятся. Так что — или не обижать, или глядеть в оба, не допуская их объединения.

После бунта директором в детдом пришёл Ярослав Денисович со звездой героя России на камуфляжной куртке. Это был человек богатырского телосложения, похожий на памятник солдату. Лицо его, словно вытесанное из камня, с твёрдым квадратным подбородком, можно было бы назвать красивым, не будь оно изрыто оспинами или шрамами от ожогов. Он лично всё проверял. Своими глазами я видела, помогая на кухне, как он макнул головой в кастрюлю повариху, отведав водянистых щей из прогорклой квашеной капусты. Затем послал за врачихой и так же методично и спокойно макнул головой в кастрюлю и её, за то, что она визирует эту отвратительную жижу в качестве пищи для сирот. На утреннике ко Дню Победы воспитательница кричала на замешкавшегося малыша: «Урод, придурок!» Случившийся рядом Ярослав Денисович в белой рубашке под камуфляжным кителем легонько шлёпнул воспитательницу по накрашенным губам и, пока она вытирала кровь, очень спокойно объяснял, что, называя детей уродами, взрослые программируют их на поведение и жизнь уродов. Дважды на моей памяти Ярослав Денисович проводил расследования краж и происшествий и всякий раз прилюдно просил прощения у несправедливо наказанных и наказывал реально виноватых. Любил заводить караоке и петь с нами военные песни — старинные и совсем новые. Ярослав Денисович внёс в жизнь детдома справедливость. Больше всего он любил справедливость и, что бы ни случилось, мигом бросался её восстанавливать. При нём стало гораздо сытнее, спокойнее и даже несколько человечнее.

Я окончила девять классов и, как многие девочки из детдома, поступила в золотошвейное училище, одно из немногочисленных учебных заведений нашего городка.

Первым делом, оказавшись в общаге, я написала письмо батюшке и сама отнесла его на центральную почту нашего городка. Какая-то женщина, услышав, с каким пристрастием я спрашиваю, как понадёжнее отправить письмо, чтобы оно непременно дошло, помогла мне оформить письмо с уведомлением о вручении и сама за всё заплатила, очевидно, угадав во мне не приспособленную к жизни, нищую детдомовку.

Через некоторое время пришёл ответ от нового священника, служащего на месте отца Андрея. Батюшку отправили служить в далёкий приход на границе с Вологодской областью. Всё, что мог сообщить мне новый настоятель, — это название деревеньки. Зачем, кому понадобилось, в чём был смысл назначения пожилых людей, которым уже физически трудна деревенская жизнь, в абсолютную глушь — непонятно. Скорее всего, батюшка с его твёрдым характером имел конфликт с местным церковным начальством. Тогда я ещё не могла сформулировать, что в России здравый смысл не имеет никакого значения, всё зависит от личных отношений, всем управляют связи. Не могла сформулировать, но чувствовала это точно и сталкивалась с этим то и дело.

Я начала работать на золотошвейной фабрике и обдумывать возможности поездки в глушь к батюшке. Смотрела в Интернете карты и варианты проезда, которых практически не было. По картам за крупным селом, до которого ещё можно было добраться на перекладных, мало-мальски проезжая дорога обрывалась, шли бледные штришки, называемые «зимник», то есть доехать до батюшкиной деревни можно только зимой… Выходило, что поездка откладывалась почти на полгода… Ничего, утешала я себя, подкоплю денег и поеду.

И вдруг это таинственное «тебя отобрали», с завистью сказанное соседкой по комнате.

Действительно, прямо на следующий день меня вызвали в красный уголок нашей золотошвейной фабрики. Там сидела женщина. Говорила вежливо, на «вы», но как-то неприятно. Сказала, что завтра в шесть тридцать утра я должна, взяв с собой самое необходимое, стоять у входа в общежитие и ждать автобус, который отвезёт меня на турбазу для дальнейшего тестирования и тренировок. Я сказала, что не хочу.

— Если бы кого-нибудь интересовало, хотите вы или нет, — сказала женщина, — то вас бы обязательно спросили. В шесть тридцать у входа.

Автобус был неполный. Нас привезли не на турбазу, а в санаторий с прекрасным парком на берегу реки. Поселили в просторных комнатах по двое.

Вот было счастье!

Ведь после уютной детской в доме батюшки я больше десяти лет жила в казённых густонаселённых спальнях детдомов и общаг, где по ночам творились ужасы…

А тут — комната с большим окном и балконом, телевизор, письменный стол, круглый столик, чтобы пить чай, вместительный шкаф, хорошие кровати с белым, не драным и не запятнанным бельём…

Почти все девушки и ребята, бывшие детдомовцы, не могли привыкнуть жить по двое и в свободное («личное», как это там называлось) время набивались битком в одну комнату. Только после вечерней проверки строгого куратора нехотя разбредались ночевать по двое.

Моей соседкой была девочка, детдомовка из соседней губернии.

Её отец из ревности убил мать и получил пожизненное.

Девочка была красивая, как на картинке, но очень бестолковая, верила во все идиотские приметы, однако её не отчисляли, и я вспомнила слова Смирновой, что нас отобрали кто поздоровее и посимпатичнее и будут «спаривать» для заселения приоритетных земель на Дальнем Востоке и в Забайкалье. Уж такая-то красавица точно годится только для «спаривания», чтобы народить рослых, длинноногих, светловолосых. Но пока что «спаривать» нас никто не собирался, инструкторы и кураторы зорко следили за нашим целомудрием — никому из нас не было восемнадцати.

Занятия были спланированы довольно странно. Одну неделю занимались только спортом, верховой ездой, лёгкой атлетикой, другую — историей России, всемирной историей, историей культуры, третью неделю — информатикой, четвёртую — языками. Преподавали нам также манеры, танцы и культуру речи. Ежедневно были общие утренние и вечерние молитвы, много внимания уделялось изучению Нового Завета, толкованию молитв, житиям святых. Пожалуй, столько же долгих часов было отведено единоборствам, физической подготовке, стрельбе, навыкам оказания первой помощи.

Приезжал человек по имени Имран Дамирович. Кому трудно, говорите — Иван Данилович, разрешил он. Я мигом запомнила «Имран Дамирович» и видела, что ему это очень приятно. Имран Дамирович не был ни инструктором, ни куратором, он просто общался с нами, разговаривал на самые разные темы.

Задавал вопросы. Почему люди врут, что мешает жить людям в нашей стране и в мире, что важнее — мечта или цель жизни. Помню, я говорила о связи мечты и цели жизни. Например, говорила я, моя мечта — чтобы не было детских домов, не было сирот. Это мечта, может, и недостижимая. Но приблизиться к осуществлению этой мечты можно, став влиятельным человеком, кем-то, кто руководит жизнью.

Имран Дамирович несколько раз побывал в космосе. По образованию он был учёный-биофизик, но прекрасно разбирался в православии, цитировал святых отцов. В молодости Имран Дамирович был атеистом, но с годами понял, что без Бога ничто невозможно.

Мне всегда очень нравилось учиться. Благодаря привитой отцом Андреем любви к чтению я училась легко, знала гораздо больше своих товарищей и в этой группе быстро стала первой ученицей. Имран Дамирович выделял меня из всех, и иногда я отваживалась задавать ему вопросы не по уставу.

Например, я спросила его, кто мы такие. Некоторые инструкторы называли нас бойцами, а некоторые — послушниками. Имран Дамирович рассмеялся и сказал, что если мне нравится слово «боепослушник», «боепослушница», то я могу ввести его в обиход среди своих товарищей. Потому что мы и бойцы, и послушники одновременно.

Мы шли гурьбой по берегу реки. Было наше «личное» время. Мы с Имраном Дамировичем немножко отстали от всех, и он сказал:

— На вас вся надежда. Через некоторое время вас начнут готовить к экспедиции. Раньше в космос летали атеисты — коммунисты и комсомольцы, и диалога с Господом не получилось. Теперь же очень важно получить от Господа указания, советы по развитию нашей страны, по тому, какой путь ей выбирать дальше, куда двигаться. Для этого разговора будет снаряжена экспедиция молодых монахов.

Пытаясь понять, шутит он или нет, я молча смотрела в его серьёзные глаза.

«Это региональные курсы, — говорили нам. — Такие есть по всей стране, когда понадобится, вас объединят. Вы золотой запас, элита, гордость страны, на вас вся надежда…»

Нормально, элита, думала я, вспоминая своё раннее детство в деревне у матери.

Для чего же действительно нас отобрали и учили, был ли это просто чей-либо очередной «бизнес-проект» для отмывки денег, для галочки, или на самом деле нас для чего-то готовили — я и сейчас не могу понять до конца.

Я хотела бы читать хорошие книжки, разговаривать о прочитанном с кем-нибудь умным и добрым, как отец Андрей, хотела бы говорить правильным, даже нарочито старомодным русским языком, печь пироги, собирать букеты, заниматься огородом, садом, домом… Жизнь поповны, а потом и попадьи в деревне с храмом, который любят прихожане, была моей мечтой. Да, я мечтала стать женой священника и с нетерпением ждала окончания «курсов», чтобы поехать к отцу Андрею, он наверняка смог бы подыскать мне жениха. Навсегда забыть ненавистный детдомовский лексикон. Однако оказалось, что он мне ещё пригодится.

Скоро у меня началась ещё одна «другая жизнь».

Недосягаемость для жителей провинции сказочной, обрастающей легендами, богатой Москвы уже давно всех, как тогда говорили, «реально выбешивала».

Продажа билетов до Москвы через Интернет была запрещена, а в кассе тебе могли задать любой вопрос и потребовать любую, самую идиотскую и абсурдную, абсолютно издевательскую справку.

И вот в конце концов — прорвало.

Где-то, в районе Тамбова, кажется, группа молодёжи собралась в Москву на концерт каких-то знаменитых рок-музыкантов. Были куплены билеты на концерт через Интернет, и теперь им оставалось только купить заветные билеты до Москвы. Их уже несколько раз заворачивали, морочили справками и расписками и в конце концов за пятнадцать минут до поезда опять к чему-то придрались. Молодые люди по мобильным вызвали «подкрепление», разгромили кассу, снесли охранников и штурмом взяли поезд. В поезде ехали и жители глубинки, целиком разделявшие их гнев. Вместе они хорошо порезвились. Не доехав до Москвы, поезд был остановлен войсками безопасности, но новость о штурме поезда на Москву жителями провинции попала в Интернет, и примеру тамбовских ценителей рок-музыки последовали жители Центральной России. Начались массовые захваты поездов, на блокпостах при въезде в столицу шли настоящие бои…

Несколько наших «курсантов» бросили занятия и поехали «валить Москву».

Занятия в санатории ещё продолжались. Инструкторы и кураторы говорили нам, что ситуация под контролем и виновные будут наказаны со всей строгостью. То же самое мы слышали каждый вечер по телевизору. Однако через несколько дней отключили Интернет и телевидение, причём не только в нашем санатории, но и по всей Центральной России.

На поездах, автобусами и на автомобилях соотечественники, хорошенько вооружившись кто чем мог, ехали навестить столицу своей родины.

При неработающем Интернете и телевидении мы питались исключительно слухами. Якобы полиция и ОМОН перешли на сторону погромщиков. Якобы в Москве чиновников и депутатов вытаскивали из кабинетов и казнили прямо на улицах. Правительство и президент якобы эвакуировались на Северный Кавказ, и с тех пор о высшем руководстве страны никто не вспоминал. Полиция переходила на сторону погромщиков, вливалась в их ряды.

Город пал под натиском своего же, пусть и довольно удалённого, родного народа.

Командующий московским гарнизоном, уроженец подмосковных Люберец и, по слухам, порядочный человек, обратился за поддержкой в Питер. Власти Питера пообещали подмогу, но в тот же день достоверно выяснилось, что Питер помогает погромщикам оружием.

Москвичи спасались как могли, разбегались по малым городам, прятались. Над ними издевались. Никто не хотел помогать этим людям, в одночасье потерявшим всё. Все словно не понимали, что в столице живут не только жулики и богатеи, но и люди, родившиеся там и из последних сил держащиеся за родной город, работающие на нескольких работах, чтобы справляться с дороговизной…

Иногда возникала полная путаница. Например, официальная Беларусь была против Москвы, но простые жители, проявляя чудеса героизма и самопожертвования, пытались спасти город. Русские из Прибалтики и Средней Азии готовы были жизнь отдать за Москву.

Война между Москвой и остальными переросла в войну всех против всех.

По всей Центральной России началось что-то дикое — автомобилисты и пешеходы убивали друг друга, одинокие и многодетные словно соревновались в жестокости. Курящие и некурящие выжигали друг другу окурками глаза… Говорят, были случаи столкновений между мужчинами и женщинами, особенно тяжёлыми увечьями кончавшиеся для мужчин. Какая-то неслыханная, вековая, дикая ненависть всех ко всем вдруг выплеснулась на поверхность. Те же люди, спокойно работавшие, сажающие цветочки на своих шести сотках, попивающие пивко и мирно смотревшие юмористические передачи по выходным, оказались озлобленными до полного одичания, готовыми на дикие жестокости по отношению друг к другу. Это было похоже на бунт в нашем детдоме. Бессмысленная жестокость и разрушения. Нация детдомовцев.

Однажды на занятиях нам сказали, что создан комитет национального спасения и что некоторые из нас, «отобранных», приглашены на заседание. Первой назвали мою фамилию.

Мы ехали довольно долго, иногда сворачивали с обычных дорог на просёлочные, перед которыми был знак «движение запрещено», но мы смело ехали под знак, затем сворачивали на лесную дорогу, и очень быстро под колёсами появлялся превосходный асфальт — это были дороги военного назначения. Мы прибыли в маленький городок с мудрёным угро-финским названием с окончанием «тьма».

Здесь, в четырёхстах километрах к северо-востоку от убиваемой столицы, было ещё тише, чем в нашем золотошвейном захолустье.

Возле городка был монастырь, там едва начались и теперь были прерваны восстановительные работы, хотя в монастыре жило несколько молодых послушников. Маленький, окружённый толстыми стенами Варварин монастырь и несколько домов вокруг образовывали населённый пункт Варварин Посад в пятнадцати километрах от городка. Там размещался штаб Временного Чрезвычайного Комитета по Национальному Спасению.

В большой комнате сидело много народу, в основном мужчин, военных и штатских. Были и священники. Когда первый раз в жизни я увидела копчёную ветчину (ни в детдоме, ни в училище, ни в общаге мы таких продуктов не встречали), я тут же вспомнила лица этих священнослужителей. Безукоризненно гладкие, загорело-розовые лица и белые-пребелые, как в рекламе пасты, зубы. Бороды чрезвычайно пушисты и даже на расстоянии тонко пахли духами.

Вот, оказывается, какие батюшки бывают! Отец Андрей, худой и высокий, в латаном свитере поверх подрясника, с двумя металлическими зубами, или наш детдомовский батюшка, замученный, понурый, вечно спешащий и пахнущий жареным луком… А тут такое диво…

О глубочайшем социальном неравенстве даже среди православных священников можно было легко догадаться.

Люди стали приветливо разговаривать с на-ми, прибывшими боепослушниками, задавать вопросы.

— Не то, не то, всё не то, — вдруг капризно сказал противного вида мужчина, с белым лицом и очень красными губами.

Мне показалось, что я видела его по телевизору и что он какой-то уважаемый деятель искусства.

— Это полумеры, «мёртвому припарки», надо смелее… Надо обострить образ… Нужна юродивая, настоящая юродивая, — говорил он. — Хромая, косая, гугнивая, а не этот «русский сувенир» со значком «ГТО», — он неприязненно, почти брезгливо окинул меня взглядом.

Ещё мне показалось, что он наркоман.

— Это не спектакль, — сказал военный.

— Тогда что же это? — улыбнулся длинными красными губами «деятель».

Военный тяжело посмотрел на него.

Вошёл Имран Дамирович. Ему я доверяла. Я поняла, что это он рекомендовал меня в этот комитет спасения! Значит, он их знает и ничего плохого тут затеваться не может.

— Нам надо расколдовать страну, — сказал Имран. — Это могут сделать только дети. Послезавтра в Москву войдут сознательные войска из Сибири. Заработает телевидение. Надо, чтобы к людям кто-то обратился, призывая их одуматься, прекратить бойню, сдать оружие, помогать военным налаживать жизнь и идти на референдум о дальнейшем политическом устройстве страны. Но люди никому не верят. Ни военному, ни космонавту, ни учёному, ни писателю, ни артисту, про политиков уже не стоит и говорить. Я надеюсь, что люди поверят детям. От имени детей будешь говорить ты.

Для записи речи было выбрано место — разрушенный деревенский дом неподалёку от Варварина Посада. Это был старый дом в северной традиции, бревенчатый, чёрный, с высоким крыльцом. Рядом с домом росло старое дерево, а вокруг шумел ветер в полях и виднелись несколько таких же, но уже вконец развалившихся чёрных домов.

Нас, детей и подростков, нарядили в тонкие белые, нарочно порванные рубашки и живописно рассадили на крыльце.

Детей, приближенных к ВЧКНС, было человек десять. Круглые сироты или детдомовцы, но не все с таинственных «курсов». В это «детское ВЧК» привлекли детей разных возрастов. Была девочка, очень толковая и милая, какой-то северной народности, чьих родителей убили фашиствующие отморозки в ночном метро. Отморозки… Было тогда такое слово. Младшего, шестилетнего Костика, нашли подкидышем на вокзале. Был парнишка, отобранный у родителей за долги по оплате жилищно-коммунальных услуг…

Мы сидели на высоком крыльце заброшенного деревенского дома.

Этот дом, с провалившейся крышей, прогнившими ступенями крыльца, заросший бурьяном до самых окон, всё равно стоял гордо, был красивым, как может быть красивым и гордым человек, бесстрашно смотрящий в лицо своей горькой судьбе и близкой кончине.

Своими корнями я была крестьянкой, поколения моих предков работали на земле, питались ею, служили ей, и я тоже больше всего на свете любила природу, землю и знала, что понимаю её и что она это тоже знает.

Сидя на высоком чёрном крыльце пустого крестьянского дома, слушая пение ветра и говоря в камеру слова о необходимости прекращения войны во имя сохранения нашей родины, я почувствовала такое родство с землёй, её сиротство отозвалось такой болью в моём сиротстве, что у меня физически сжалось сердце.

Впервые в жизни, не считая, наверное, младенчества, я разрыдалась.

Страна зарыдала вместе со мной.

С тем же вдохновением, с каким некоторое время назад жители провинции мчались громить ненавистную зажравшуюся столицу, они спешили теперь на помощь, удивляясь, почему же, по какому дьявольскому наущению произошли такие чудовищные безобразия. Находились умники, всерьёз высказывавшие предположения, что просто, дескать, имело место применение психотропного оружия, повлекшее за собой массовое помешательство, вот и начали бедные-несчастные отравленные граждане резать, грабить, крушить и жечь.

В Москву беспрепятственно вошли сознательные войска. Началась борьба с погромщиками.

Ни в детдоме, ни в училище нам не рассказывали, что в тюрьмах очень много политических, не уголовников, воров и убийц, а людей, которые пытались напомнить, что такое гигантское расслоение общества никогда до добра не доводило, собирали митинги, выступали везде, устраивали марши, заявляли, что результаты выборов подделаны.

Нас, успешно начавших «расколдовывание» страны, спросили, как с ними теперь следует поступить.

Всех, кто не убивал, не калечил и не призывал убивать и калечить, всех, кто не воровал казённые деньги в ущерб бедным, — надо отпустить. Кто захочет уехать — пусть уезжает. Границы закрыты в связи с «беспорядками», но можно обеспечить этим людям выезд.

Помню, я сказала — «меньше ртов будет, самим сейчас кусать нечего», что-то такое, деревенское.

Буквально на следующий день на свободу вышло очень много журналистов и литераторов, социологов, политологов и просто любителей побывать на митингах. В кратчайшие сроки почти вся эта публика разъехалась по белу свету, и всюду они говорили и писали, орали на каждом перекрёстке, в каждой газетке, везде — что не могли ни минуты оставаться в стране, которой фактически правят малолетние слабоумные детдомовцы.

Имран Дамирович сказал, что у нашей «детской» команды всё очень хорошо получается — люди нам верят, а это сейчас самое главное. Когда к людям обращается не по бумажке, а лично, от своего сердца, пусть нескладно, но искренне, совсем юный, чистый, ничем не запятнанный человек, имеющий за плечами горький опыт, человек, у которого на земле нет никого, кроме Родины, — это имеет огромный результат. Мы должны стать полноправными членами ВЧКНС, и все приказы этого органа будут считаться действительными, только если они подписаны нами.

Началась жизнь номер пять.

Меня предупредили, что меры по отношению к погромщикам должны быть жёсткими, иначе порядок не навести.

Для этого мне предстояло как-то уравновесить, помирить внутри себя то, что мне говорил отец Андрей, с тем, что я видела в детдоме при Ярославе Денисовиче.

Батюшка учил меня жить по заповедям, говорил, что о врагах надо молиться, что Господь управит, «мне отмщение и аз воздам», что в загробной жизни разберутся.

Ярослав Денисович показал мне наглядно, что наказание в земной жизни бывает очень полезно. Оно должно быть немедленным, неизбежным, публичным и строго адресным. Наказывать надо виновного, а не того, кто под руку попался.

Некоторые погромщики и убийцы — не некоторые, а очень даже многие — снимали свои зверства на мобильные телефоны. Думали, что их никто не найдёт? Что погромы не прекратятся никогда? Мне хватило увидеть, как дядя в трениках выкидывает в окно, словно огрызок, годовалого младенца.

Простите меня, отец Андрей. Жму вашу руку, Ярослав Денисович.

Погромщикам, чьи злодеяния достоверно доказаны, — смертную казнь, расстрел или повешение.

Нам принесли приказ. Самый младший член комитета, прелестный Костя, детдомовец лет шести, не умел толком расписаться и нарисовал под расстрельными списками машинку.

Возобновилась работа телевидения.

Расстрелы особо опасных изуверов, замешанных в истязаниях и убийствах людей, транслировались ежевечерне.

На улицах российских городов стало тихо и пусто.

Жизнь вроде бы налаживалась. Мы оставались в Варварином Посаде. Готовился референдум. Люди должны были ответить, какую форму правления они считают наиболее соответствующей нашей стране — президентскую республику, парламентскую республику или монархию.

Я снова стала думать о поездке к отцу Андрею.

Именно об отце Андрее и матушке я думала, сидя в большой общей комнате, когда человек по фамилии Семакин принёс несколько тяжёлых папок и пучок ручек.

Страниц, с мелкими буковками имён погромщиков, подлежащих уничтожению, были горы. Таблицы — имя, фамилия, год рождения, преступление… Выходило, что и стар и млад отличались особой жестокостью: там были кратко описаны их злодеяния и в последнем столбце — слово «аннулировать».

Подписывать полагалось каждую страницу.

Маленький Костик быстро устал рисовать свои машинки и захныкал.

Казалось, что списки должны кончиться, но папки становились всё толще, шрифт всё мельче.

— Кто эти люди? Почему они приговорены к смертной казни?

— Это враги возрождения, — строго сказал Семакин. — Списки должны быть подписаны вами, и завтра вы выступаете по телевидению, чтобы народ убедился, что всё справедливо и необходимо.

— Многовато у нас врагов…

— «Меньше народу, больше кислороду, самим кусать нечего», — с улыбкой процитировал Семакин мои же слова про необходимость выпустить из страны всех политзаключённых.

— Мне надо поговорить с Имраном Дамировичем, — сказала я.

— Он уже очень далеко, — усмехнулся Семакин.

За день до этого Имран подарил мне ладанку со словами: «Я с ней три раза вокруг земли облетел, надеюсь, и тебе она поможет».

Что значит — очень далеко? Где он?

Меня охватил ужас.

Батюшка, миленький, помоги, мысленно взмолилась я, пытаясь вызвать как можно более сильное и полное ощущение воскресного летнего утра, ладони отца Андрея на моей макушке, то ощущение покоя, которое давало мне уверенность и смелость, спасало всегда.

Вошёл Золовкин, военный, говоривший тогда, что это всё «не спектакль», и положил на стол новую туго набитую папку со списками людей, подлежащих «аннулированию».

Я «врубила детдом».

— Обломидзе, — сказала я, встала и пошла прочь.

Все члены «детского» комитета и двое взрослых уставились на меня. Золовкин глядел напряжённо, словно решая в уме что-то очень важное.

— Что это значит? — ледяным голосом спросил Семакин.

— Хуячь по азимуту, — сказала я.

Семакин рванулся было за мной. Золовкин остановил его.

Я пришла в свою комнату, крошечную бывшую келью, и смотрела в окно на монастырский двор, умоляя батюшку помочь мне.

Через двор шёл послушник, в подряснике поверх треников, с миской объедков в руках. Выглянув за монастырские ворота, он принялся подзывать местную собачонку, которую подкармливал:

— Пешка, Пешка, Пешка…

Надо бежать… Но как? Этот старый, с виду заброшенный монастырь был напичкан камерами слежения и всевозможной электроникой, как какой-нибудь космический корабль. Я бы ничуть не удивилась, если бы он вдруг поднялся в небо и вышел на околоземную орбиту.

За ужином подали очень красивые пирожные в форме овощей — пучок редиски, помидор, морковка, огурцы, репка. Нам роздали пирожные, положили на блюдечки. Золовкин положил мне «репку».

Была поздняя осень, и вокруг монастыря, в полях и лесах, в моей родной деревне и повсюду стояла тишина, которая бывает только в средней России перед снегом. Я смотрела на закатный луч в маленьком монастырском окошке и откусила кусочек пирожного.

Проснулась я уже в другой стране.

Началась моя новая жизнь номер шесть.

Боясь забыть русский, я всегда, будучи одна, разговаривала вслух сама с собой, или повторяла молитвы, или рассказывала сама себе, что со мной было от рождения. Наверное, именно поэтому я так хорошо всё помню.

В школе, в детдоме и даже в училище нам говорили, будто весь мир только и делает, что смотрит на Россию, что так было всегда, что Россия — едва ли не самая главная страна в мире, кому образец и друг, а кому — кость в горле. Уже потом, помотавшись по белу свету, я увидела, что простым людям никакого дела нет ни до России, ни до Америки, ни до всей этой политической тряхомудии. Других забот навалом. Собрать бы хороший урожай, на хлеб бы заработать, поставить детей на ноги… Когда в России началась кампания по восстановлению монархии, мои тогдашние соседи всего лишь раз, с равнодушной усмешкой, спросили меня:

— Что, твои совсем с жиру взбесились? Царя им теперь подавай… А завтра Луну захотят на Красной площади поставить?

Я прожила три года в балканской глуши, не зная ничего о судьбе своих товарищей, Имрана Дамировича и всего этого «детского ВЧК», не зная, как я оказалась в этой горной деревне — спасли меня, спрятали или заточили? Но кто-то за мной следил, присматривал: я жила у простых людей, не задававших никаких вопросов, но содержавших меня безбедно, на почте в крошечном посёлке среди журналов с рекламой вдруг появлялись русские книги. Очень разные и все старые — «Домоводство» сорок восьмого года издания. «Необыкновенное лето». Атлас грибов Украины.

На четвёртый год в деревню приехали археологи. С ними была женщина, остановившая меня однажды в хлебной лавке.

— Вы свободны, — строго сказала она. — Можете перемещаться. В Россию пока нельзя. Когда будет можно, вам сообщат.

Но мне было некуда «перемещаться», кроме России.

Мне хотелось спросить: что происходит? Кто всё это придумал и зачем? Атаку на Москву тоже кто-то организовал специально? А такую пропасть между Москвой и остальными тоже «выкапывали» загодя, много лет подряд? Что такое эти курсы, куда меня «отобрали»? Планировалось, что ли, уничтожение почти всех людей страны и выведение каких-то новых, улучшенных?

Но я спросила только про Имрана Дамировича.

Женщина не знала, кто это.

«Вам сообщат». Но никто никогда ничего не сообщил.

Россию я видела только в новостях — там ещё долго одни люди называли других врагами возрождения, другие называли третьих проходимцами, третьи четвёртых — бандой предателей.

То и дело в мире случается что-то страшное — войны, бунты, революции. После этого человечество приходит в себя, ужасается потерям, льёт слёзы, кается, зализывает раны, клянётся, что больше не будет, а через некоторое время — глядишь, как ни в чём не бывало, снова возникает живучая идея — надо просто уморить, перебить половину людей, и остальные заживут дружно и счастливо. Ситуацию с «волнениями» члены этого самого комитета хотели использовать именно с такими целями. От имени и во имя детей уничтожить огромное количество народу.

Мне и сейчас, до сих пор, интересно — кто же такой Имран Дамирович? Или Иван Данилович? Монах или космонавт? Волшебник или криминальный авторитет? Или и вовсе высокотехнологичное изделие в человеческом обличье?

Мне всегда хотелось заниматься землёй, помогать ей.

Земля не прощает заброшенности и небрежения. Вспоминая заросшие молодыми берёзками поля моей родины, я и сейчас всерьёз думаю: не заботились о земле, вот и ушла она, уплыла из рук. Что там теперь, в моих родных местах? Пустой простор с поющим ветром или кипит жизнь, которой рулят китайцы, чеченцы, шведы? Что стало с храмом отца Андрея? Превращён он в мечеть или пагоду? Россия, моя родина, детство и юность так далеки теперь от меня, что я не знаю — было это или нет. Тогда я достаю из укромного места образок матушки Евгении и ладанку Имрана.

А здесь, на острове, совсем мало земли, и почти все, кто не уезжает учиться на континент, оканчивают Институт морского хозяйства — там всё про рыбу, кораблестроение и судоходство…

Недавно приезжала фотовыставка из России. Всё-таки русские — ужасные хвастуны… Что было и что стало. Царь с семейством. Где берут этих царей? По какому признаку отбирают? Не только же портретное сходство с убиенным императором имеет значение? Нынешний царь действительно очень похож. Царь, столица — новый, с иголочки, город Свято-Москвоград, построенный между бывшими Москвой и Питером, дети на занятиях в танцевальной школе, девушки со снопами пшеницы, кирпичные домики под красными крышами в деревнях, горы Крыма и Краснодарского края…

А вот и позорное прошлое — бомжи, деревенские дома с провалившимися крышами, обочина, на обочине люди в ватниках, корзины с грибами… Молодая баба — красное носатое лицо, белёсые глаза, похожие на пуговицы на линялой детдомовской наволочке… Она только что с кем-то подралась или просто свалилась от выпитого, сидит на земле, растопырив ноги в резиновых сапогах, лисички рассыпаны, и хмурым бритым волчонком смотрит прямо в камеру дитя — не поймёшь, девочка или мальчик…

За ними сосновый лес, пылающие августовским закатом стволы, «повёртка», поворот на колдобины прилегающей дороги, а там рукой подать до деревни, и очень громко, разрывая голову до черноты в глазах, стрекочут кузнечики…

На этом заметки боепослушницы обрываются.

Она скончалась на восемьдесят восьмом году жизни в кругу родных и близких в своём доме в одном из островных государств Тихого океана.

Потомки покойной нашли возможность передать все материалы в руки специалистов.

Мы не можем гарантировать, что эти записки не являются мистификацией, но теперь дорог и интересен любой из последних кириллических, предреформенных текстов.

Подлинники бережно хранятся в Объединённом музее России, расположенном по адресу:

«Суверенное административно-территориальное образование Свято-Москвоград и Крымско-Сочинское благочиние»,

Город Свято-Москвоград, проспект Новомучеников, дом 100.

Экскурсия

Дедушка опустился на колени и поцеловал землю с клочком травы.

Мы переглянулись. Потом на всякий случай тоже стали целовать землю. Дедушка строгий.

Земля пахла чем-то сырым и живым. Там, где живём мы, пахнет совсем по-другому. А землю мы там никогда не целовали. Надо будет попробовать, когда вернёмся.

Мы приехали на родину прабабушки. Раньше мы и не знали, что она откуда-то отсюда. Когда она уже совсем заболела, она обо всём рассказала дедушке и даже дала фотографии. Мы чуть не передрались, когда их смотрели.

Прабабушка просила отвезти нас всех туда. В смысле, сюда.

Прабабушка уехала, когда была совсем молодая. Почти маленькая. Тогда все куда-то переезжали. Мне дедушка что-то такое рассказывал, и я сам читал в Интернете. И на экскурсии вчера тоже говорили.

Был Советский Союз. Там было плохо. Люди уезжали и увозили Советский Союз с собой. Его совсем не осталось. Стало другое. Было много всего, и президенты жили в мавзолеях.

Самый красивый город был Москва. Молодёжь из соседних стран приезжала туда убирать мусор. Смотрят соседские правительства — где молодёжь? Стали звать обратно. Но молодёжь уже не понимала на родных языках, плохо выглядела и боялась полицейских.

В Москве правительство хотело, чтобы все жили хорошо, чтобы бедных не было. А они всё были и были, не кончались никак. Ходили такие по улицам, портили красоту. А просто так выгонять — нецивилизованно. Правительство напридумывало всяких законов, чтобы бедные постепенно уехали подальше и больше не приезжали.

Люди обиделись и объединились с Питером, который обиделся уже очень давно. Началась война. Я помню, что моя мама плакала, когда узнала, что Москва и Питер уничтожены. Она мечтала увидеть эти города. Зато теперь построили оба города в одном, чтобы не ссориться. И вся страна называется Суверенное административно-территориальное образование Свято-Москвоград и Крымско-Сочинское благочиние. Длинновато, конечно, но тоже хорошо.

Тут теперь один сплошной музей. Музей всего, что раньше было, когда буквы ещё были старые и старая страна. Тут есть космодром, цирк, большой театр, Петербург, Мавзолей, Кремль… Всё маленькое, понарошку.

Это музей. На память. Про эти места тоже много всяких легенд и историй. Ведь раньше, до того как устроили музей, здесь жили люди. В деревянных домах с печками, растили коров и кур, сажали овощи. Называлось — деревня. Народу там оставалось мало, только те, кто не смог уехать в большие города. Тогда решили всех выселить, а вместо деревень сделать этот музей-заповедник «Страна мечты». И вот, когда все выселились и пришли другие люди, уже чтобы делать музей, тут начались ураганы и землетрясения. Земля как будто бы не хотела, чтобы музей. Поэтому строительство растянулось надолго. А может, это просто легенда, выдумка? Не знаю.

Я читал специально книжки про это всё. Ничего не понял. Выходит, что последние лет двести тут правили то одни бандиты, то другие. При этом люди надеялись, что следующие бандиты будут лучше предыдущих, боролись за них, помогали им залезть то на броневик, то на танк, а то и голосовали на настоящих выборах.

Здесь очень красиво. Я увидел церковь над рекой и вспомнил, что несколько раз видел это. В детстве, когда болел, оно мне снилось. И я после этого выздоравливал всегда.

Этот язык ужасно трудный. Хорошо ещё, что все здесь говорят по-английски и пишут тоже латинскими буквами. Можно вслух читать слова и удивляться. А раньше другими буквами писали. От прабабушки остались книжки. Значит, она знала эти буквы?

Мне даже не верится, что моя прабабушка могла их понимать. И не сознавалась. Ни разу не похвасталась. Прямо как настоящий герой.

Я тоже выучу. Мы с сестрой решили. Ничего, что эти буквы отменили и стали писать латинскими. Выучим. В память о прабабушке и просто… Мало ли что. Мы даже поклялись и, когда вернёмся домой, сделаем себе татуировки. Я вот такую — Ё. А сестра — Ы.

Ложь во спасение

Дурные наклонности

Запросто, легко умещаясь, я сижу на широком подоконнике.

На кухне взрослые говорят про жизнь, рассказывают анекдоты, понижая голоса, «это не при ребёнке», упоминают Галича и Солженицына. Хочется закричать, что я всё слышу и прекрасно знаю эти фамилии.

То-то они все там на кухне удивятся!

Я смотрю с одиннадцатого этажа на Садовое кольцо. Там машинки — «Волги»-такси с оранжевыми крышами, жёлто-синие милицейские «москвичата», «запорожцы», похожие на божьих коровок, и милые, грустно улыбающиеся троллейбусы, дальние родственники слонов и бегемотов. Посреди Садового кольца ещё толпятся старые дома, кафе «Радуга», мастерские ремонта обуви, лавчонки, норки, «мебелирашки», как говорит мама.

И машинки бегут по Садовому. Как я их люблю! Когда я вырасту, у меня непременно будут свои машинки, и я буду с ними дружить, лечить их и умывать, и мы вместе будем ездить туда, где весело и интересно.

Машинки — вот это да, это я понимаю…

Но все говорят: «Ты же девочка!» И дарят мне больших пластмассовых кукол. Их полагается пеленать. Пеленать у меня не получается, и девчонки в детском саду смеются надо мной. Ещё я лохматая, рыжие волосы не хотят сидеть в косичках, как туго их ни заплетай. К тому же я медленнее всех ем, последняя остаюсь за столом, воспитательницы злятся и грозят кормить меня кривой ложкой. Страшно…

Но сейчас ничего, терпимо. Я дома. На своём подоконнике. Всё ничего, жить можно.

Я решаю потренироваться пеленать, беру жёсткую крупную куклу, раскладываю на подоконнике тряпочки и начинаю. Так, сначала «с ручками». Это сюда, это сюда… Не получается. Что-то откуда-то торчит, какие-то неровности, лишние куски ткани.

На кухне смеются взрослые, мамин смех круглый и крепкий, как яблоки.

Теперь попробую запеленать «без ручек». Вдруг так лучше получится?

Так, это сюда… Это сюда… Заворачиваем. Какая жёсткая, твёрдая и холодная кукла… Не получается. Начинаю злиться, но пробую ещё и ещё.

На кухне ужинают и смеются.

Не получается пеленать! Раздражение и досада душат меня. Смотрю на лупоглазое твёрдое чучело, хватаю за розовую ногу и с наслаждением бью пустой белокурой головой о батарею. Ещё и ещё. Откручиваю руки и ноги. Пытаюсь выковырять распахнутые голубые глаза. Пинаю в угол комнаты, где красуется «псише», огромное, от пола до потолка, старое зеркало в резной раме…

И, желая удивить и позлить взрослых, злобно ору:

— Солженицын! Солженицын! Солженицын! Галич! Галич! Академик Сахаров!

Дурные наклонности, ничего не попишешь. Трудное детство.

Прошли годы, стемнело, дождик пошёл.

Снесли кафе «Радуга». Расширили Садовое.

Сын вырос и заранее предупредил, что не даст мне внуков, а то ведь я пеленать не умею и быстро злюсь, мало ли что…

И кукол я больше не потрошу.

Людей — интереснее…

А машинкам всё равно тесно на Садовом, и они жалобно, протяжно гудят, часами толпясь в знаменитых московских пробках…

Мужское воспитание

Однажды, когда я была в первом классе, моя мама уехала на две недели в командировку в Германию и Чехию. Тогда эти страны вот как назывались: ГДР и Чехословакия.

Со мной остался мой старший брат. А брат мой здорово старше меня, на целых пятнадцать лет, и, когда я была первоклассницей, он уже вовсю учился в Университете. Студенты обычно любят после занятий веселиться, пить пиво с друзьями, говорить про интересное. А тут надо забирать из школы и кормить какую-то сестру, делать с ней уроки, писать палочки и крючочки.

Одно сплошное занудство.

У моего брата был друг Коля. И вот, чтобы я им не надоедала, не мешала и не путалась под ногами, они меня пугали.

Они грозились отдать меня в Суворовское училище. Вернее, они даже не грозились, а просто спокойно так говорили между собой:

— Да, мундир ей очень пойдёт.

— Ну что, когда отвезём?

— Пожалуй, в среду с утра.

— Да… А что, хорошо…

— Там дисциплина…

Тогда я ещё не знала, что в Суворовское училище девчонок не берут, и страшно боялась, что они меня и правда отправят туда. И сидела тихо как мышь, просто пикнуть лишний раз боялась.

Другая шутка была про близкую свадьбу.

Этот Коля сказал, что, когда я чуть-чуть подрасту, он тут же на мне женится и целыми днями будет заниматься со мной математикой и кормить одним сплошным молочным супом.

Ничего себе будущее!

А они опять же спокойно так обсуждали:

— Ну что, Алла Васильевна возвращается, и я сразу сватаюсь, да? Ты-то за меня тоже словечко замолвишь, правда?

— Конечно, о чём разговор, я думаю, она возражать не будет. Ты парень толковый, серьёзный, из хорошей семьи.

— Да… Девчонка хоть молочный суп есть приучится, математику любить…

Больше всего я боялась, что Коля, который то и дело забирал меня с продлёнки вместо брата, скажет моим одноклассникам, что собирается на мне жениться, и меня задразнят.

Но про Суворовское училище они говорили чаще, готовили меня к отправке на военную службу и даже научили старинной солдатской песне со странными, бессмысленными словами:

— Тело вскрыли и зашили! Кровь из тела утекла! Белой крови в тело влили! Эх, такие, брат, дела…

И дальше тоже какая-то кровожадная, полунеприличная белиберда, куплетов пятнадцать или двадцать пять.

Ужас настоящий…

Эту песню полагалось даже не петь, а кричать, как Винни-Пух свои кричалки, как можно более низким, хриплым, «солдатским» голосом.

И вот однажды, когда мама уже несколько дней как приехала, привезла подарки и я тут же забыла про Суворовское училище и успокоилась, мы с ней отправились в гости к её подруге, у которой были дочки-близнецы.

Там было навалом девчонок в платьицах и с бантиками. Сначала все ели торт, потом была лотерея, а потом начался концерт. И все девчонки тонкими голосами пели «Ромашки спрятались, поникли лютики», или «Санта-Лючия», или «Опустела без тебя земля». Моя мама тоже уговаривала меня спеть. Петь я уже тогда совершенно не умела и, конечно, отказывалась. Моя мама стала как-то расстраиваться, что я не пою. Как-то она стала дуться. Какое-то такое стало у неё подозрительно задумчивое лицо. И, чтобы не огорчать милую мамочку, я тоже вышла на середину комнаты и что было сил, стараясь погромче, запела, «закричала» эту песню.

Я успела «исполнить» только первый куплет и начала было объяснять онемевшим зрителям, что этой песне меня научил мой брат и его друг Коля.

Уж не знаю, что за это брату с Колей было, но с тех пор мама меня на них не оставляла. И они спокойно вели свою весёлую студенческую жизнь с друзьями, пивом или чаем и разговорами.

Так вот, дружок! Если тебя просят посидеть с младшими братьями и сёстрами или помочь, а ты не хочешь — обязательно посиди или помоги. Но посиди и помоги так, чтобы больше уже не просили.

Меры по борьбе

Когда я была маленькая, моя мама каждый день с утра до вечера ходила на работу. Своих родных бабушек у меня не было, они умерли давным-давно, ещё до моего рождения.

На брата моя мама с некоторых пор меня не оставляла.

(Смотри рассказ «Мужское воспитание».)

И вместо родных бабушек меня воспитывали всякие чужие старушки.

Некоторые были вполне симпатичные, а некоторые — просто ужас. Например, Энгельсина Зиновьевна. Сразу понятно, что от человека с таким именем ничего хорошего не жди. И с виду она была тоже не самая симпатичная, огромная, усатая, с носом, похожим на колбасу. Чем-то она была похожа на кенгуру. Но кенгуру всё-таки довольно милые, а Энгельсина — не очень. Какое-то противное кенгуру.

Когда мне становилось совсем грустно, я представляла себе Энгельсину на лыжах или на велосипеде, и тут же мне становилось смешно.

Я и до сих пор иногда так делаю.

Она всё время заставляла меня делать уроки. А потом проверяла. И, если находила хоть одну помарку, заставляла переписывать. Всё время наводила везде порядок, и от этого порядка никогда ничего нигде нельзя было найти. Всё куда-то девалось, то, что раньше удобно лежало на глазах и под рукой.

Ещё она делала моей маме замечания:

— Как вы можете так жить, Аллочка? Вот я во многих культурных домах бываю, так у людей всё по полочкам разложено, а у вас в этом ящике просто милиционер с лошадью потеряется…

И я видела, что маме это очень неприятно.

А ящик-то — с молотками и гвоздями, мы туда по сто лет не заглядываем, ну зачем нам с мамой гвозди и молотки?

Тайком Энгельсина душилась мамиными духами. А мама думала, что это мы с девчонками тратим её дорогостоящие французские духи… Обидно и несправедливо!

К тому же Энгельсина всё время рассказывала мне про какую-то неведомую девочку, которая была отличницей, умницей, красавицей, хорошо ела всё, что ни дадут, слушалась старших, и все её обожали. Кончались эти истории всегда одинаково:

— Когда её хоронили, вся Одесса плакала…

Каждый раз выходило по-разному — то эту хорошую девочку переезжал трамвай, то она случайно глотала иголку, то заболевала непонятной болезнью…

На этом месте Энгельсина тоже начинала плакать, как вся Одесса, и от этого на душе у меня становилось тяжело и противно.

В общем, эта тётя здорово отравляла мою жизнь.

Однажды я совсем разозлилась и подумала: «Надоела до чего, Энгельсинище свиноподобное, забирай свой колбасный нос и уходи отсюда, чтобы ноги твоей слоновой не было в нашем доме…»

И она тут же сказала:

— Не груби мне!

Я испугалась, что она, наверное, колдунья и читает мысли.

Теперь-то я понимаю, что она просто привыкла мучить детей и прекрасно догадывалась, что они про неё тайком думают.

Надо что-то такое придумать, что-то сделать, чтобы она к нам больше не приходила… Но что? Надо, чтобы каждый раз, когда она к нам приходит, у неё случалась какая-нибудь неприятность.

Сначала я хотела спрятать что-нибудь из её вещей. Например, зонтик. «Где мой зонтик?» — примется искать Энгельсина. «Что это за ужасная некультурная квартира, где всё пропадает! Больше не приду!» — рассердится она. Но потом я сообразила, что мама даст ей другой зонтик или что она просто останется у нас жить, пока не пройдут дожди.

Тогда я решила, что надо каждый день делать какую-нибудь маленькую гадость — срезать пуговицу с её пальто, прятать перчатку. Подложить ей в ботинок что-нибудь мокрое и противное. А в карман подсыпать что-нибудь неприличное. Или даже наоборот: мокрое — в карман, а неприличное — в ботинок…

Можно, конечно, наврать маме что-нибудь про Энгельсину. Например, что она подговаривает меня взорвать Мавзолей или выйти из пионеров.

Нет, наврать, что Энгельсина подговаривает меня против правительства — не годится… Мама не поверит. Ведь Энгельсина, наоборот, обожает всё наше, советско-союзное, громко слушает по радио песни про партию и подпевает, а если я плохо ем, рассказывает мне про каких-то голодных африканских детей…

А как-то раз строго выговаривала маме за то, что у меня есть заграничная джинсовая юбка…

И вообще, не надо, чтобы мама Энгельсину увольняла. Надо, чтобы Энгельсина сама от меня отказалась.

Но как?!

Давным-давно, ещё в детском саду, у меня были друзья, двойняшки Паша и Егор. Потом их мама, тётя Рая, увезла их в Америку навсегда-навсегда. Оттуда они присылали мне красивые открытки и с каждым разом всё хуже и хуже писали русскими буквами.

Я решила написать двойняшкам настоящее длинное письмо. Почему-то мне казалось, что Энгельсине это очень не понравится.

— Здравствуйте, тётя Рая, Паша и Егор! — громко говорила я, выводя крупные буквы на клетчатом листке из тетрадки по математике. — Как вы поживаете? Мы живём хорошо. Только у нас совсем нет жвачки и джинсов. Пришлите, пожалуйста, побольше. А если не можете прислать, то мы сами к вам приедем и купим. Очень хочется посмотреть, как там, в Америке…

Сначала Энгельсина просто поджала губы. Потом стала стыдить меня, что я попрошайничаю жвачку и джинсы, пишу письма предателям родины, в ужасную страну, полную капиталистов и врагов. Потом принялась потирать руки и говорить, что вот сейчас придёт моя мама и тут уж я узнаю, почём фунт лиха.

— Полюбуйтесь-ка, Аллочка, что она тут творит! — едва мама вошла в квартиру, подплыла к ней Энгельсина. — Это ж надо!

Она сложила руки на животе и стала ждать, что мама сейчас разорвёт меня на куски.

Мама взглянула на письмо и сказала:

— Напиши ещё, чтобы передали привет дяде Игорю и Наташе, а то они что-то давно не пишут, я даже волнуюсь… И Соне с Полей и Ниночкой. Да, и Абраму Семёновичу с Марьей Петровной, как они там, интересно?..

Энгельсина быстро и глубоко вздохнула. Или это она просто громко ахнула?

— Что-то многовато у вас друзей в этой Америке, Аллочка, — заметила она.

— Да, Энгельсиночка, — просто согласилась мама. — Почти все уехали. Просто чаю не с кем попить…

На следующий день Энгельсина позвонила и сказала, что у неё высокое давление.

Надеюсь, что потом оно у неё прошло, но больше она не приходила.

Даже не понадобилось ничего в ботинок или карман подкладывать — ни мокрого, ни противного, ни неприличного.

Испарилась Энгельсина от одного простого листочка в клеточку!

Это потому, что раньше люди жили совсем не так, как сейчас, и очень редко ездили по белу свету. Это всё от этого, точно.

Сейчас-то по-другому: живи и работай где хочешь, и никто не скажет, что ты предатель родины.

Главное, письма домой пиши…

Но рассказ не про это, а вот про что.

Дружочек!!! Если к тебе тоже приставили какую-нибудь злую и глупую тётю, не грусти. Поговори с родителями. Объясни им, что именно в ней плохого и противного, почему она тебе не подходит. А если это не поможет — просто тихо и спокойно сам сделай так, чтобы она больше к вам никогда не приходила.

Про мальчишек

Наверное, вы знаете, что я написала пьесу «Все мальчишки дураки». Может быть, вы смотрели такой спектакль в театре, или читали эту пьесу, или просто знаете, что есть история с таким названием.

Так вот. Пора признаваться…

Когда я была маленькая, я организовала тайное девчонское общество «Все мальчишки дураки». Даже не помню теперь, с чего всё началось. Кажется, была начата какая-то война мальчишек и девчонок. Спрашивается, почему? Ведь я всю жизнь дружила с мальчишками.

В детском саду я дружила с мальчишками, потому что девчонки были вредины и воображалы с капроновыми бантами и розовыми пупсами в руках. А я ходила лохматая, моя мама не умела плести косички с бантами — ведь до меня у неё был мой брат совершенно без косичек. Пупсов пеленать у меня не получалось, и от злости я отламывала им руки-ноги. Так что с девчонками у меня не было общих интересов.

Кроме Саши Табаковой — мы с ней вместе придумывали пытки для воспитательниц.

Вот с мальчишками я хорошо дружила в детском саду. Мы тайком проносили чёрный хлеб в спальню и сушили сухари для предстоящего побега. Все они хотели на мне жениться, и мы договорились, что я выйду замуж за всех по очереди — за близнецов Пашу и Егора Коганов, потом за другого Егора, потом за Лёшу Королёва, Гришу, Никиту и, когда уже буду старенькая, за Юру Андреева. Однажды всю эту команду женихов наказали — за то, что у них на руках цветными ручками было написано «Ксюша» и нарисовано сердце, «пронзитое» стрелой. Ни за кого из них выйти замуж мне так и не удалось — Пашу и Егора их мама увезла в Америку, остальные женихи тоже куда-то подевались. Но я их до сих пор помню.

Дальше — школа.

Там вообще какое-то безобразие: девчонок тридцать штук, а приличных людей, то есть парней, — всего девять. Плюс Коля Агеев, его то и дело грозились отдать в школу для отсталых. Рот у него всегда был приоткрыт, и глаза сквозь толстые стёкла очков здорово косили. Однажды, классе в пятом, я опоздала и в пустой раздевалке долго стаскивала сапоги и ненавистные рейтузы. Поодаль возился тормознутый Коля. Вот он упаковал в мешок свои ботинки, поглядел на меня, и глаза его стали ещё косее. Тогда я тоже посмотрела на себя. Оказалось, что дома впопыхах я забыла надеть платье. На мне майка, х/б колготы расцветки типа «за наше счастливое детство спасибо, родная страна» и чёрный фартук. Я так застеснялась, что ушла домой и больше в тот день в школу не вернулась.

И на следующий день я шла туда с ужасом, что все будут надо мной смеяться, насмерть задразнят меня, ведь Агеев им всё рассказал.

Но никто ничего не узнал!

Потом Колю всё-таки перевели в школу для дураков, и я не успела поблагодарить его за благородство.

Недавно я встретила его в метро — рот у него так до конца и не закрывается и косовато-близорукие глаза устремлены во мрак тоннеля — Коля теперь машинист и водит поезда московского метро по оранжевой линии.

Спасибо тебе, Коля. Я тебя помню. Ты хороший. Счастливого пути!

Пожалуй, пора писать другую пьесу: «Не все мальчишки дураки».

Ложь во спасение

Когда я была маленькая, моя мама работала учительницей английского языка в училище для медсестёр. Ей там ужасно не нравилось. Ну, заниматься английским с девочками — это ещё ничего. А вот всякие собрания, заседания и педсоветы мама просто терпеть не могла.

И вот однажды…

Пять уроков закончились. Половина второго. Мы с Иркой и Верой Ильинской идём по Садовому. В булочной куплены свежие булки с изюмом, идём и едим на ходу — красота, наслажденье, жизнь, товарищи, совсем хорошая, как верно заметил писатель Гайдар в рассказе «Голубая чашка».

Верка Ильинская грустит — получила двойку по математике, а дома её всегда ругают за плохие отметки.

— Убегу из дому, — решает Верка. — На стройку. На БАМ. Там нужны рабочие руки.

— Не надо, — отговариваю я. — Там плохо. На БАМе люди болеют и умирают, потому что им не привозят еду и лекарства. Так мой брат говорит, а он жутко умный, он даже родился с открытыми глазами.

— Почему не привозят еду? — Верка удивляется. — Потому что далеко, что ли?

— Воруют много, — с набитым булкой ртом объясняет Ирка. — Это всё потому, что вредителей всяких расстреливать перестали. Вот порядка и нет. Так мой дедушка говорит. Вот при Сталине…

Так беседуем мы, десятилетние пионерки. Прощаемся на углу Каретного и Садовой. Верка вздыхает:

— Везучая ты, Ксюшка… Никогда за отметки не ругают.

Да, за отметки меня не ругают. Но у меня свои «личные трудности».

Рано утром, когда я собиралась в школу, а мама на работу в училище, она дала мне важное и ответственное задание.

— Сегодня у нас в училище после занятий собрание, — сказала мама. — Мне совершенно не хочется там сидеть лишних два часа. Поэтому, пожалуйста, Ксюша, когда придёшь из школы, позвони ко мне на работу, в учительскую, и скажи мне, что у тебя болит живот и что ты просишь меня скорее прийти домой.

— Но у меня не болит живот!

— А ты скажи, что болит. Это никакое не враньё, а ложь во спасение, — строго сказала мама. — Всё, ровно в полчетвёртого звони в учительскую. Я уже буду сидеть там у телефона.

Время подходит к половине четвёртого. Я в ужасе таращусь на телефонный аппарат и даже несколько раз снимаю трубку. Но я не могу!!! Все поймут, что я вру, и вообще, я стесняюсь.

Время идёт. Я мучаюсь.

Звонит телефон.

— Что это значит? — сквозь зубы, то ли от раздражения, то ли чтобы никто не услышал, шипит мама. — Я кому сказала? Немедленно звони сюда…

— Ой, что-то я волнуюсь, — максимально громко и встревоженно говорит она, теперь наоборот, чтобы все слышали. — Дочка трубку не берёт… Ой… Она сегодня с утра что-то плохо себя чувствовала… Животик… А вдруг аппендицит?.. Она ведь там одна, нет у нас никого…

Мама приходит домой. Отпустили с собрания, ведь дома дочка одна с больным животиком.

— А если бы была война?! — взыскательно спрашивает она, и глаза у неё от злости становятся «зелёные, как крыжовник» (правильно папа в рассказах про Дениску написал). — А если бы фашисты тебя спросили, куда побежали партизаны? Ты бы тоже им правду сказала? Бывает просто ложь, а бывает ложь во спасение… Ты видела, что партизаны побежали в ту сторону. И вот приходят враги и спрашивают: «Куда побежали партизаны?» Ты что, им ответишь, как было на самом деле?

— Нет, — пищу я.

— Правильно! Ты скажешь врагам, что они побежали совсем в другую сторону, туда, где непроходимые болота, чтобы враги в них потонули. Это и есть ложь во спасение.

Мне очень стыдно, что я не умею врать, что у меня никак не получается научиться, я чувствую себя ужасно, ужасно виноватой и не решаюсь спросить у мамы:

— А почему партизаны именно побежали? Разве они могут бегать? Партизанам положено передвигаться ползком, по-пластунски, так в кино показывают…

Некоторые взрослые, конечно, скажут: да не может такого быть, чтобы мама учила врать!

Может.

Может! И в моей жизни полно такого, чего быть никак не может, а оно было и есть.

Другие некоторые взрослые скажут — как это нехорошо, писать про маму, что она так непедагогично себя вела, учила врать, ай-яй-яй…

Но ведь так и не научила. Именно поэтому мои истории — честные. Это честные истории, понятно? Не нравится — читайте другие, мне-то что!

До свидания. До новых встреч.

Интернациональная дружба

Когда я была маленькая, в школе я была членом КИДа.

Это сейчас люди из разных стран спокойно дружат, переписываются и ездят друг к другу в гости.

Раньше с этим было сложно. То есть все тоже друг с другом дружили, но как-то на расстоянии.

Зато в каждой школе непременно был Клуб интернациональной дружбы. Сокращённо — КИД.

И вот однажды президент этого самого КИДа Дима Халангот говорит:

— После шестого урока заседание, надо обсудить важные вопросы и задачи.

Лукьянову неохота оставаться после уроков, и он говорит:

— Я и так со всеми интернационально дружу. У нас в коммуналке Саитовы — татары, Цогоевы — осетины, и дядя Жора ещё, который в будке обувь чистит, он этот, как его, забыл… Древняя нация.

(Лукьянов жил в маленьком старом доме рядом с Центральным рынком. Теперь вместо этого дома — метро «Цветной бульвар».)

— Не умничай, — строго сказала Саломатина из десятого «А». — Саитовы, Цогоевы и дядя Жора — наш советский народ. Ничего с ними не случится, у них и так всё хорошо. А вот везде, во всём мире негров угнетают расисты и капиталисты. И мы как члены Клуба интернациональной дружбы должны им помогать.

Наша школа находилась на Самотёке во дворах. Она и сейчас там стоит.

А рядом с нашей школой, ближе к Садовому, был дом, где жили работники иностранных посольств и фирм. И негры в том числе. И вот негры действительно были какие-то очень грустные, в меховых шапках. Даже не в настоящих меховых, а в каких-то таких, из того же материала, из какого мягкие игрушки делают. Когда из-под такой ушанки, из меха мягких игрушек, негритянская физиономия виднеется — ну очень грустно выглядит.

Мы даже это обсуждали как-то с одноклассниками:

— Холодно в Москве, темнеет зимой рано, с бананами то и дело перебои.

— Зато никакой капиталист не достанет, а у нас в Советском Союзе неграм ото всех почёт и уважение.

— Всё равно. Вернутся на свои родины и опять будут угнетаемые. Вот они и грустят.

После шестого урока мы собрались на заседание КИДа и стали думать, как помочь бедным несчастным неграм. Лукьянов говорит:

— Давайте пригласим к себе немного угнетаемых негров из настоящей Африки. Поживут, отдохнут. Мы их в Кремль сводим. А они потом нас в Африку пригласят. Здорово же!

— Это сложно, — решила Саломатина.

— Тогда давайте им что-нибудь пошлём. Матрёшку, малиновое варенье. Затеем переписку, подружимся.

(Это я сказала, потому что приглашать к себе угнетаемых негров мне не очень хотелось, да и мама не разрешит, а письмо и посылка с гостинцами — как раз то, что нужно. Вроде мы о вас помним, всё хорошо, рот-фронт, дружба-френдшип).

Халангот говорит:

— Это долго. Ещё потеряется посылка, да и варенье в дороге прольётся. Давайте лучше устроим торжественную линейку и прочитаем стихи про мир и дружбу.

— Да, точно, — обрадовалась Саломатина. — Линейку солидарности! В общем, от каждого класса надо выбрать по одному человеку со стихотворением, и всё, в пятницу читаем. Не забудьте надеть парадную пионерскую форму.

— Глупость какая! — сказала моя мама, когда я стала собираться на линейку дружбы и солидарности. — Ничего себе дружба — людям плохо, у них болезни, голод, война, а их так называемые друзья собираются и читают стихи. Вот представь себе: ты заболела, у тебя температура, болит горло, а мы с Дениской, вместо того чтобы пойти в аптеку или вызвать врача, встанем рядом и начнём стихи декламировать с выражением…

Честно говоря, я тоже никак не могла понять, почему от чтения стихов в актовом зале неграм в далёкой Африке должно стать лучше. Но всё-таки в пятницу утром вся школа, с первых классов по десятые, надела парадную пионерскую форму и выстроилась в актовом зале читать стихи.

— За мир без войн идёт движенье, и заменить повсюду нужно оружие уничтоженья — уничтожением оружья!

Или вот это, моё любимое, про то, какие американцы плохие, а мы — хорошие:

— Они готовят новую войну, и бомбой атомной грозят они народам, а мы растём спокойно в вышину, под нашим тихим, мирным небосводом. Они пускают доллар в оборот, чтоб в руки дать оружие убийцам, а мы свой рубль даём, наоборот, чтобы построить школы и больницы!

Я никогда не понимала, почему, чтобы построить школы и больницы, надо как-то «наоборот» давать рубль. Что такое «рубль даём наоборот»? Рубль, что ли, наоборот? Это как? Другую какую-то деньгу, не рубль, а наоборот? Или всё-таки рубль, но как-то вверх тормашками? А где у рубля тормашки, вообще-то? Или — даём наоборот? В смысле, отнимаем? Непонятно…

Но до сих пор, когда я вспоминаю эти строчки, мне хочется смеяться и плакать одновременно. Хорошие, значит, стихи, душевные очень.

Прочитали мы стихи, нам похлопали, и мы пошли из школы домой.

И вот вы не поверите!

Идём мы такие по Большому Каретному, а навстречу — целая ватага негритосов в ушанках из меха мягких игрушек, и они, все до одного, совершенно не унылые — весёлые такие, играют в снежки и смеются своими белыми-белыми зубами.

Подействовали, значит, стихи-то!

Целоваться запрещено!

Когда я училась в школе, после восьмого класса надо было сдавать экзамены. А кому охота сдавать экзамены? Никому! И поэтому, как только наступила весна и зацвела черёмуха, все в нашем классе тут же стали ломать руки, ноги, выворачивать шеи, разбивать головы, два мальчика сморчками отравились, а одна девочка даже двоих детей родила, только чтобы экзамены не сдавать.

Правда, она была второгодница.

Я, конечно, тоже не хотела сдавать экзамены. Особенно по алгебре и геометрии. Мало того что я ничего не понимала в этих науках. Я ещё очень боялась учительницы. Её звали Джульетта Гамлетовна. Между собой мы называли её Котлета Омлетовна. Она была довольно сердитая. К тому же во рту у неё торчало всего два зуба. Зато железных! А на носу росла большая бородавка с тремя кудрявыми волосами.

Вот учителя по русскому я совсем не боялась. Я хорошо училась по русскому. Только я не любила, когда учитель гладил меня по голове, потому что на руках у него совсем не было пальцев.

Ну, английский — вообще ерунда. Англичанка нас никогда не мучила. У неё была аллергия на школьников. Она входила в класс и начинала чихать до упаду. Когда она падала, мы по очереди делали ей искусственное дыхание. У нас даже специальное расписание дежурств было составлено. Дежурные по искусственному дыханию.

Ну вот. Когда мы с моим одноклассником и лучшим другом Алёшей спохватились, что надо освобождаться от экзаменов, все больницы уже были заняты восьмиклассниками.

И вот однажды в нашем восьмом «А» было собрание. А Алёша, как всегда, спал. И вдруг ему приснилось что-то страшное, он закричал, замахал руками, заехал в ухо Ирке Беликовой, вскочил и говорит:

— Нет!!! Не может Круглов быть командиром класса! Он в детстве котят мучил, я с ним в одном детском саду был, я знаю. И вообще! Вот вы, Котлета Омлетовна! Разве может наш советский учитель иметь во рту всего два зуба, да и то железных?!

У учительницы алгебры-геометрии даже бородавка на носу позеленела.

Я ему шепчу:

— Ты что, Алексей, свихнулся?

А он мне:

— Папа сказал: если всем правду говорить, в сумасшедший дом посадят, экзамены сдавать не надо!

Тем временем учительница приосанилась и говорит:

— Вот, Алексей, если ты такой храбрый и мужественный, всем правду говоришь, ты и будешь командиром класса. Сдавай хорошо экзамены, ты теперь для всех пример.

Ха-ха-ха.

И вдруг учительница меня спрашивает:

— А что это ты там всё пишешь?

Я говорю:

— Стихи. О любви. Посвящённые учителю биологии. Не верите? Вот.

И прочла стихи:

Поскорей мне расскажи, Как размножаются ежи…

У учительницы чуть два железных зуба не вывалились.

— Это же сумасшедшая девчонка! — завопила она. — На собрании класса писать такие неприличные стихи! Про учителя биологии! Да тебя просто в сумасшедший дом упрятать надо! Ну-ка, немедленно к директору!

И повела меня к директору.

А директор у нас был очень хороший. Только очень маленького роста, прямо как гномик. Ну серьёзно — с кошку величиной. И, чтобы наябедничать ему, как я плохо себя веду, учительнице пришлось взять его на руки.

Вот держит она директора на руках и говорит:

— Евгений Николаевич, она на собрании класса стихи про любовь пишет. Давайте отправим её в сумасшедший дом.

А директор добрым голосом говорит:

— Про любовь — это хорошо. Значит, нормальная, здоровая девочка. Не надо её в сумасшедший дом. Вы, Джульетта Гамлетовна, всегда ко мне со всякой ерундой. Давайте-ка вот я лучше вас поцелую.

Я же говорю, что директор школы у нас хороший был. Обожал целоваться. Это специально для него на лестницах, в коридорах и туалетах низко-низко (чтобы он, маленький, прочитать мог) висели таблички «ЦЕЛОВАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО!».

Цвет морской волны

Всё время я что-то рассказываю и вспоминаю про Москву, про школу. А про летнюю дачную жизнь — почти ничего. А ведь сколько всего случалось на каникулах, за городом!

У нас там чего только не было…

Отличный лес, с оврагами и ручьями, и лесная речка, это если идти правее, а если левее — выйдешь в огромное поле. Поросшая подорожником колея с глубокими лужами, полными головастиков, приведёт в другую, дальнюю берёзовую рощу, где лисички и земляника. Не хочешь пешком идти в лес — катайся на велике, тогда из калитки налево, на первом перекрёстке — снова налево, там липовый парк, аллеи, на высокой клумбе — пьедестал без памятника. Говорят, раньше там стоял памятник Сталину, а потом его выбросили в речку возле плотины на Троицкой фабрике. Катаешься на велике по щербатому, со множеством трещин асфальту, мимо маленьких деревянных дач соседнего посёлка, забираешься в узкие аллейки на задворках парка, ветки шиповника и акаций трогают тебя за плечи, показывается забор пионерского лагеря, у забора изнутри всегда кто-то стоит, жадно и грустно смотрит. Бедные, несчастные пионеры, летом в лагере, ходят строем или парами, всё по горну, по команде.

А я на воле! Я вообще никогда не была в пионерском лагере. Каждые каникулы я здесь, где всё знакомо. Ура, лето!

Автобус от метро «Калужская». Дребезжащий, оранжевый, хлипкий, даже ещё не «Икарус», а какой-то отечественной неуклюжей породы, «советское значит отличное», долго-долго выбирается за кольцевую, где нет фонарей и асфальт в ухабах, едет, часто останавливаясь, переезжает через мост в деревне, и вот наша остановка, «Школа», выпрыгиваешь из автобуса, и пахнет совсем по-другому — свежескошенной травой, костром, снегом, талой водой, осенними листьями — июль, апрель, ноябрь, март, сентябрь? Пахнет, что Москва и учёба далеко, а впереди выходные, каникулы, вольница, кайф, дачная жизнь…

Велосипед, бадминтон, костры, лодочная станция…

На даче я дружила с речкой. Речка у нас маленькая, совсем не знаменитая, и почти никто не знает, как её зовут. У неё крупный рыжий песок и продолговатые ракушки. Когда мне становилась грустно или мама долго не приезжала, я приходила к речке и знала, что она меня понимает, жалеет и всегда на моей стороне. И я тоже её жалела. Например, за то, что в неё сбросили ненужный памятник. Она же всё-таки не помойка. И она ничего, промолчала, стерпела, течёт себе дальше.

С разными девочками и подружками я тоже дружила.

Но они никогда мне не верили. Что папа — это мой папа, а не дедушка, что волосы у меня на самом деле такого цвета, что у меня вообще нет ни дедушек, ни бабушек и на даче я живу с чужими тётьками, вроде нянек. (Смотри рассказ про Энгельсину Зиновьевну.)

Девчонки не верили мне. Какое-то я у них вызывала подозрение…

Поэтому я больше дружила с мальчишками.

У меня был дачный друг Костик. Ну, это теперь я могу его назвать другом, ведь столько лет прошло. А тогда, в детстве, мы были страшными врагами, всё время ругались, ссорились, обзывались и даже дрались иногда.

Мой лучший дачный враг — Костик, вот как можно сказать.

Из-за него я то и дело попадала в какие-то истории. Например, вот в такую.

Иду однажды из лесу, землянику для мамы собирала, смотрю — на поваленном дереве Костик сидит, улыбается.

— Привет! За земляникой ходила? Молодец. Как живёшь вообще? Горло не болит?

Не дразнится и не обзывается… Вот чудеса!

— Нет, горло не болит.

— Тогда пошли.

Выходим к самому краю леса. Сюда, к краю леса, примыкает дача певицы Людмилы Зыкиной, огромный дом за высоким забором. Поближе к забору, но стараясь прятаться за деревьями, стоят другие мальчишки.

— Три-четыре! — командует Костик, и мальчишки орут:

— ЗЫКИНА — ДУРА!!!

Тишина, хихикают. Смешно-то как… Здорово Костик придумал!

— Давай тоже ори, раз горло не болит, — велит Костик. — Или боишься?

— ЗЫКИНА — ДУРА!!! — с восторгом громче всех ору я.

Как здорово, как весело с большими мальчишками, они не пристают с вопросами, почему у меня такие волосы и ресницы, не думают, что я вру про то, что у меня нет бабушек, не спрашивают, сильно ли я плакала, когда умер мой папа. Они вообще мною не интересуются, даже издеваться надо мной сейчас не хотят.

— ЗЫКИНА — ДУРА!!!

Какое счастье…

Из-за угла не спеша выходит коренастый дядька в кепочке, по виду — сторож или водитель, а может, муж певицы, и спокойно всех «опрашивает» — кто с какой дачи.

И отпускает.

Никто даже не успел ни испугаться, ни смыться.

Зоя Константиновна, мама Костика, собрала провинившихся на веранде своей дачи. Участок у них неровный, и дом стоит так хитро, что входишь на первый этаж, проходишь в другую комнату и оказываешься уже на каком-то «полувтором» этаже. Следующая комната — и ты уже на настоящем втором.

Хитрая дача.

Зоя Константиновна смотрит на нас выпученными от возмущения глазами. Они у неё всегда такие, как будто она всё время негодует. Называется «базед».

А я смотрю на настоящий, тёмно-жёлтый человеческий череп, красующийся у них на старом, с цветными стёклышками буфете.

— Людмила Зыкина великая артистка, — гневно говорит мама Костика. — Она представляет нашу страну во всём мире. Спросите у кого угодно в любой стране, кто такая Людмила Зыкина, каждый ответит. Её все знают! Она как Юрий Гагарин. Для всех советских людей она является достоянием, нашей святыней, как вечный огонь. А вы… А вы… Здесь, в такой прекрасной стране, где всё во имя детей!..

— А почему у вас на шкафу череп? — некстати спрашиваю я.

Просто не могу не спросить. Не получается удивляться молча.

— Это череп друга Костиного дедушки, — строго отвечает Зоя Константиновна. — Череп его товарища по Гражданской войне, светлого человека, настоящего коммуниста. Он завещал свой скелет школе для изучения. Прошли годы, войны и потрясения, переезды с квартиру на квартиру, в результате от скелета остался только череп.

Но, когда после «воспитания» мы выходим на волю, Костик рассказывает мне другую историю…

— Мама, послушай! — ору я, влетая домой. — У Костика на буфете — настоящий череп! Знаешь откуда? Когда дедушка Костика воевал на Гражданской войне, у него была любимая девушка, Дашенька, комсомолка. Её убили враги, в деревне. И он взял себе на память её череп!!! Вот как сильно любил! Но бабушка, жена дедушки, всегда очень ревновала его к Дашеньке, и ему пришлось сказать, что это череп его друга, Оси Приборкера. Чтобы бабушка не волновалась. Тем более что Приборкер считался пропавшим без вести, и всё получалось вполне складно. Нет, действительно, а то возвращается человек с Гражданской войны в родную семью с черепом любимой девушки — ну что это такое? Как приниматься за мирное строительство? Череп Оси Приборкера, и никаких вопросов. Правда, когда в конце пятидесятых Приборкер вдруг прислал дедушке письмо из Канады: здравствуй, дружище, наконец-то я нашёл тебя, — возникла заминка, но дедушка как-то выкрутился. Представляешь, мама?

Мама слушает меня рассеянно, она сидит перед зеркалом, накрашивается, чтобы идти в гости, с каждым взмахом пушистой кисточки с синей тушью становится всё красивее и красивее, всё дальше и дальше от меня…

— Ксения, перестань повторять всякие глупости, — досадливо морщится она. — Нечего дружить с этим вруном Костиком! И нечего ходить в такой ужасный дом, где на шкафу череп. Немудрено, что от Зои этой безумной Костин папа в Америку сбежал, слыханное ли дело — череп на шкафу хранить…

Но с Костиком мы почему-то всё равно дружим, хоть и череп у него дома, и дразнит он меня всё время.

Вот, например, сидим мы на лодочной станции в привязанной лодке, потому что кататься одним нам не разрешают родители, сидим в привязанной лодке втроём, Костик, его друг — очкастый парнишка из соседнего посёлка — и я.

И Костик начинает…

— А знаешь, у философа Сократа жена была злющая…

— И что? — подозревая неладное, настораживаюсь я.

— Её знаешь как звали?

— Не знаю, — хмуро говорю я. Ясно ведь, сейчас скажет какое-нибудь гадкое имя, которое сам выдумал, и будет меня так дразнить.

— Ксантиппа! — провозглашает он.

Ну, это ещё ничего, переживём.

— А это знаешь что означает? — не унимается он.

— Ну, что?

— Рыжая лошадь! — орёт Костик и сам ржёт.

Я пожимаю плечами.

Очкастый смотрит на меня и сочувственно улыбается. Ну и зубищи!

— Ты пластинку носишь? — спрашиваю я очкастого.

— Да, только у меня сейчас перерыв, — охотно рассказывает он. — Осенью другую поставят, когда вон те, боковые, — он простодушно открывает рот пошире, — прорежутся. Я на нижние ношу сужающую, а на верхнюю — расширяющую, — чуть ли не хвалится он.

— Я тоже раньше носила расширяющую, но сказали, что больше уже не расширится, сняли.

— Я, когда только надел, говорить почти не мог. Шепелявил.

— С пластинками вообще мученье, — вспоминаю я. — Ключик этот для подкручиванья теряется всё время.

— А ты сколько раз подкручивала?

— Раз в неделю.

— А я — раз в десять дней. А ещё мне два коренных зуба удаляли. С уколами. А то иначе у вот этих вот, — опять показывает кошмарные зубы, — было бы «нёбное прорезывание», врачи сказали, прямо вот отсюда бы зубы стали расти, вот…

— Да ты мутант! — догадывается Костик.

— Мутант, кто язык трубочкой сворачивать умеет, — авторитетно говорит очкастый. — Это признак мутации, мне дядя Алик сказал, а он антрополог, он знает.

Мы с Костиком не сговариваясь сворачиваем языки трубочками, а у очкастого не выходит.

— Всё, ты попал к мутантам! — потирает руки Костик.

— А как твой папа поживает? — решает сменить тему очкастый.

Так. Вот это некстати. Меня часто спрашивают, как поживает мой папа. Просят передать ему привет и чтобы он писал ещё рассказы, побольше и посмешней. И я стесняюсь сказать, ответить, признаться, что папа давно умер. Потому что, во-первых, начнут спрашивать, сильно ли я плакала, а во-вторых, могут расхотеть дружить. Почему этот очкастый спрашивает про папу? Костик сказал, кто у меня папа? А может, что папа умер, он ему тоже сказал, и сейчас этот просто хитрит, чтобы вместе с Костиком поиздеваться надо мной?

Я не отвечаю.

Сейчас Костик должен ему сказать:

— Да очнись ты, нет у неё никакого папы, умер, когда ей шесть лет было, она и не помнит его…

Но тот, проявляя чудеса деликатности, вылезает из лодки и принимается крутить свой велосипед.

— Мне его рассказы так нравятся, — взахлёб, улыбаясь ужасными зубами, говорит очкастый. — Когда мне аппендицит вырезали, родичи книжку принесли, и я так ржал, мы все так ржали в палате, что медсестра книжку отобрала — а то, говорит, у вас у всех швы разойдутся. А мы потом слышим, они на посту сидят, сами вслух читают и так ржут… Там про кашу и про помидоры, когда они в цирке из-под купола падали…

Я улыбаюсь молча.

— Передай, пожалуйста, своему папе от меня привет, — серьёзно просит очкастый. — И чтобы он ещё рассказы писал, побольше и посмешней.

Я киваю.

Костик поднимает с травы свой велик, машет нам рукой и удаляется вверх по косогору, по узкой тропинке между зарослей крапивы. Видно, что он срывает и обламывает сухой, полый стебель сныти, вставляет сигарету, как в мундштук, и закуривает.

Костик курит!

Ну да, ему уже тринадцать…

— А я бороду отрастить хочу, — говорит очкастый. — Если зубы не исправятся, то отращу бороду и усы, не так заметно будет.

Молчим.

От ветра на воде рябь, и кажется, что лодка плывёт, если смотреть на воду.

Вдруг становится грустно и скучно.

— А хочешь, покатайся на моём велике? — предлагает очкастый. — Или хочешь, я тебя на багажнике покатаю?

— Нет, спасибо.

Ещё не хватало! Чтобы кто-нибудь увидел меня на багажнике у какого-то очкарика в болгарских джинсах?

— Мне домой надо…

— А хочешь, пойдём ко мне в гости, я тебе покажу мелки, которые у моего дедушки есть? Знаешь, какая коробка огромная? Там все на свете цвета. Даже цвет морской волны.

— Я домой. Пока!

Выхожу из лодки.

— А мы раньше в Югославии жили, — спешит рассказать вслед очкастый. — Я там родился. Только в четвёртом классе в Москву приехал. Я даже по-русски сначала плохо говорил.

А речка всё видит и понимает.

Девочка стоит на травяном берегу, и парнишка смотрит из лодочки, куда она пойдёт, и почему-то очень не хочет, чтобы она пошла вверх по косогору, вслед за его другом.

— Я до сих пор и по-сербски, и по-хорватски отлично умею, — говорит он.

Девочка идёт направо, по песчаной дорожке мимо лодочной станции.

И от этого парнишке становится радостно.

— Хочешь, скажу, как по-сербски «направо»? — кричит он ей вслед.

Девочка уходит, в светло-сиреневой рубашке фасона «крестьянка», в вышитых джинсах клёш, с длинными-длинными рыжими волосами.

И мальчик нащупывает в кармане джинс «Рила» гвоздик и на крашеных досках лодки выцарапывает слово «направо».

Сперва по-сербски, кириллицей. Потом по-хорватски, латиницей.

А речка думает, что это её имя пишут, только с буквой «о» на конце.

И речка радуется — вот, моим именем лодочку теперь зовут.

Когда Костик подрос, он уехал к своему папе в Америку. И долго-долго я про него вообще ничего не слышала. А недавно прислал письмо. Не электронное, а такое, на листочке. Там было написано, что он приболел и очень хочет поскорее вернуться обратно.

«Прошу тебя, Ксантиппа, найди моего друга Федьку, и вместе уговорите мою маму, чтобы она меня пустила обратно, а то она сильно обиделась, когда я уехал, и с тех пор слышать про меня не хочет. Мне очень нужно вернуться. И речке нашей передай от меня привет. Только бы увидеть её, присесть на рыжий песок, и всё у меня пройдёт, тут же выздоровлю, точно знаю…»

Ну, для друга детства, для лучшего дачного врага, дразнителя и обзывателя, чего не сделаешь. Даже Федьку отыщешь. Того самого, который цвет морской волны показать обещал. Уж он-то сможет с Зоей Константиновной правильно поговорить. Его люди слушаются, ведь очкастый Федька стал батюшкой, настоящим священником с большим крестом на животе, его даже по телевизору показывают то и дело — как представителя самых умных и хороших людей нашей большой и дружной страны.

И Зоя Константиновна разрешит Костику вернуться. И тогда мы все втроём придём к речке. И по шороху осоки, по выражению ряби на воде мы поймём, что она говорит: «Ксюха, Костян, Федька! Да вы совсем не изменились, трое из привязанной лодочки…»

Всё это совершенно невероятно и чудесно. Жить на свете вообще очень интересно и здорово, потому что всё время чудеса и превращения. А писатели для того и есть, чтобы про это рассказывать. Про это я скоро напишу большую книжку. И наверное, просто даже скорей всего, никто не поверит, что всё так и было на самом деле.

Только речка поверит. Она-то знает…

Дружочек мой дорогой! Наверное, тебе часто говорят: «Ах, как ты вырос!» Или рассказывают какие-нибудь истории про то, как ты был совсем маленьким. И наверное, тебе это уже здорово надоело. Но ты не сердись, потерпи. Постепенно это кончится. Даже совсем быстро…

Просто тех, кто помнит тебя маленьким, будет постепенно становиться всё меньше и меньше. А потом они и вовсе кончатся.

Останется только речка, где ты купался в детстве.

Дворы и переулки родного города…

Знакомое дерево посреди поля…

Мечты партизан

Недалеко от Москвы есть дачный посёлок с огромными заборами.

К самому огромному забору каждый вечер подъезжает чёрная машина с тёмными стёклами. Из неё выходит мужчина с незапоминающимся цветом волос. И, судя по голосу, неженатый.

— До завтра, Славик, — говорит он водителю своим неженатым голосом и идёт за забор с портфелем в руке.

Мы ведём за ним тайное наблюдение.

И ему от нас не уйти.

Мы тоже тут живём. Я живу в соседнем посёлке, круглый год на даче, потому что у меня аллергический бронхит и в Москве мне вредно.

А Снежанка, Костик, Рамиль и Вика живут в военном городке неподалёку. Мы учимся в школе при военном городке, в шестом классе.

У меня, например, никого нет. Ни старших братьев и сестёр, ни младших. А у них у всех есть, старшие…

И им всем предстоит ЕГЭ.

А оно знаете какое страшное?

Вот в одной школе случай был…

Одна девочка не написала ЕГЭ по литературе. Она лоханулась на Пастернаке. Я даже не знаю, что это значит, но наверняка что-то очень страшное. И ей сказали: «У тебя плохое ЕГЭ». Это же вообще звучит как «у тебя СПИД». Тогда она пришла домой, надела своё выпускное платье, легла на кровать и отравилась таблетками. Насмерть.

А в другой школе один пацан после ЕГЭ вообще… Вот его мама спрашивает, типа, Коля, ты что будешь на ужин — макароны с котлетками или тефтельки с рисом? А он такой: вариант В.

А какой В, если только А и Б, в смысле, макароны или рис. Мама ему объясняет, а он своё: «Вариант В». С ума сошёл, короче… Лечился долго потом…

А ещё в другой школе пацан, вообще отличник, готовился как сумасшедший, пришёл на ЕГЭ, как вынет из кармана автомат Калашникова, как пойдёт из него — та-та-та-та-та…

И, когда его забирала группа захвата, он кричал младшеклассникам:

— Отомстите за нас!!! Вы маленькие, вам ничего не будет!..

Правда, мой папа говорит, что эти истории — просто фольклор, устное народное творчество.

Ага, народное творчество… В той школе до сих пор дырки от пуль по всем стенам… И кишки с люстр свисают…

Так что теперь всё. Терпение лопнуло. Берегитесь, гражданин на машине с тёмными стёклами. Или не берегитесь. Потому что вам уже ничего не поможет. Мы знаем, кто вы.

Вы академик, который придумал ЕГЭ. То есть вы, конечно, не один его придумали, таких, как вы, там целая банда, но вы были главный. Мы точно узнали. По фамилии. И по телевизору вас видели.

Пощады не ждите.

Мы партизанский отряд беспощадных! Родители за нас, у них тоже это ЕГЭ давно в кишках сидит.

Папа Снежанки обещал принести гранату. Он работает начальником в военной части, и у него этих гранат просто девать некуда.

Пока он ещё не принёс гранату, и мы просто кидаем за высокий забор разные предметы. Например, бомбы-вонючки. Мы их специально заранее готовим. Мама Костика научила, она повар. Режешь капусту и чеснок, кладёшь в целлофановый пакет и держишь поближе к батарее два дня.

А ещё в штабе мы обсуждаем, кто будет камикадзе, когда гранату наконец принесут. Сначала решили, что Рамилькин кот. Просто привязать к нему гранату и как следует метнуть за забор.

Бадыж-ж-жь!..

ХА. ХА. ХА.

Но кота стало жалко.

Тогда придумали, что камикадзе станет двоюродная сестра Вики. Она подходит. Противная такая, маленькая и всюду лезет. Вот пусть и лезет в сад к врагу. Сразу двумя противными меньше. Удобно.

Короче, граната. Мы её ждём.

А пока у нас нет гранаты, мы просто сидим в нашем секретном штабе и мечтаем…

Вот если граната не сработает, то он хотя бы испугается, а в это время мы все вместе перелезем через забор и налетим на него, собьём с ног, начнём колошматить чем ни попадя, выковыривать глаза, откручивать нос, рвать на куски и приговаривать:

— Вот тебе, вот тебе, вот тебе за отравленное детство…

И тогда он попросит пощады, и взвоет, и взмолится:

— Простите меня, дети. Я отменю ЕГЭ.

Тогда мы дадим ему телефон, чтобы он позвонил и отменил ЕГЭ, а потом всё равно убьём.

На всякий случай.

Так мы мечтаем и ждём, когда же Снежанкин папа притащит гранату и другие боеприпасы. У нас есть план, и мы его выполним.

А мой папа говорит, гранату бросать не надо. Говорит, скоро всё само по себе станет очень хорошо. Скоро вообще школу отменят.

Вместо школы будут обязательные курсы обходчиков газопроводов, ведь у нас в стране много газа и надо, чтобы кто-то за ним присматривал. Чтобы другой кто-то его не украл через дырочку.

А зачем обходчикам газопровода Пастернак?

Папа у меня такой, всегда с надеждой смотрит в будуЮщее…

Время

Посвящается Ане Сабецкой и её папе Стасику

Когда в класс вошёл Иван Борисович по химии, в сумке у Саши Муриной залаяла собачка. Саша уже несколько дней приносит собачку с собой в школу. На всех уроках собачка вела себя прилично, но учитель химии ей очень не понравился. Может, от него пахло чем-нибудь? Химией? Иван Борисович страшно обиделся, когда узнал, что на других учителей собачка не лаяла. Он даже раскричался. Он вообще ужасно нервный. Ластиками кидается, если что не так. А однажды так разозлился, что все колбы переколотил. После этого я своими ушами слышал, как завуч Ольга Игоревна спросила его: «Таблетки пил?» А он ответил: «Нет, мы с мамой решили попробовать один день без таблеток». А Ольга Игоревна: «Вот пусть мама тебе зарплату и платит».

— Мурина, — сказала Ольга Игоревна, прибежавшая на крики Ивана Борисовича вместе с охранником и медсестрой. — Ты как додумалась собаку в школу притащить?

— К нам в гости приехала родственница из Мордовии, очень толстая и рассеянная. Я боялась, что она может просто сесть на собачку или случайно засосать пылесосом во время уборки.

Ей бы соврать что-нибудь, мол, ничего не знаю, это мне подкинули собачку, злоумышленники засунули в сумку… А она так серьёзно ответила. Саша Мурина очень честная и вообще хорошая. У неё задумчивые, немножко грустные глаза, и цвет у них меняется от погоды и времени суток, как цвет моря.

— Отведи собаку домой и возвращайся, — велела Ольга Игоревна.

«Отведи собаку»! Можно подумать, это целая овчарка или эрдельтерьер! Собачка у Саши маленькая и довольно противная, я таких не люблю, похожа на какую-то муху на ножках, но всё-таки не надо, чтобы её давила мордовская тётя.

— Я провожу Сашу и прослежу, чтобы она вернулась в школу, — предложил я.

Ольга Игоревна доверчиво кивнула, лично пощупала у Ивана Борисовича пульс и ушла.

Мы вышли из школы.

— Правильно, что собаку в школу принесла, — сказал я. — Обидно же, если эта мордовская тётя её случайно задавит. У меня однажды собака под машину попала, знаешь… Лучше не вспоминать.

— Вообще несправедливо — собака может попасть под машину, а машина под собаку — нет, — сказала Саша.

— Или даже если какая-то маленькая машинка угодит под большую собаку, то машинке ничего не будет, — согласился я. — Несправедливо!

— Никакой справедливости нет на свете, — нахмурившись, повторила Саша.

Я даже остановился.

— Если мы оба понимаем, что справедливости на свете нет, значит, детство кончилось. Мы оба взрослые, что ли? — спросил я.

— Наверно, — серьёзно сказала Саша.

— Тогда давай поженимся? — предложил я.

Я уже давно понял, что жениться всё равно придётся, чтобы родители не волновались и не ставили мне в пример какого-нибудь там Вовочку, у которого уже сто детей… А ведь жениться надо на ком-то хорошем, нормальном, кто тебя понимает. И ещё неизвестно, повстречается ли мне кто-то путный в будущем. Поэтому надо сразу, уже сейчас, зарезервировать Сашу Мурину, как авиабилет.

Саша внимательно посмотрела на меня своими морскими глазами.

— Давай, — серьёзно сказала она, — только не сейчас, а то завтра контрольная по инглишу.

— Конечно, попозже, когда разбогатеем. А пока что я тебя могу с родителями познакомить. Они у меня такие, что к ним лучше постепенно привыкать.

Мы пришли ко мне. Там всё было перевёрнуто кверху дном и разбито вдребезги. Саша даже не стала собачку на пол выпускать, так в руках и держала.

Бабушка, пыхтя и высунув язык, пыталась навести порядок.

— Это папа и мама утром собирались на работу и спорили, кто кого больше любит, — объяснила она.

Саша посмотрела на бабушку и сказала:

— Не знала, что у тебя есть сестрёнка.

— Это моя бабушка, — мне уже надоело объяснять всем. — Просто она выпила слишком много средств для омоложения и превратилась в восьмилетнюю девочку. Ей омолаживающие папа на прошлый Новый год подарил. А маме — талончик со скидкой на пластическую операцию.

На кухне дедушка пел песню Геннадию Васильевичу. Геннадий Васильевич — это чайный гриб редкой китайской породы. Он любит серьёзную музыку или старинные песни, которые дедушка называет «комсомольские». Welсome to the hotel California или Show me the way to the next whiskey bar… Кратко дедушка зовёт свой гриб Жорой. Почему Геннадия — Жорой? Непонятно. Дедушка строгий, с нами почти не разговаривает, всё с Жорой да с Жорой. «Один ты у меня и есть, Жора», — говорит он, а гриб в ответ пускает пузырьки, как будто понимает. Нам дедушка не разрешает называть гриб Жорой. Только по имени-отчеству — Геннадий Васильевич.

— Бабушка, что у нас на обед?

— Сегодня ничего особенного, как обычно — конфеты с ликёром на первое, вобла на третье, на четвёртое — чебуреки, а вместо второго могу наподдать вам веником.

Мы с Сашей с удовольствием пообедали.

— Здорово! — вздохнула Саша. — Весело вы живёте.

— Да, мы такие. А у вас как?

— Ну, у нас ничего интересного. Мы из тех, у кого на Новый год салат с зелёным горошком. Мои родители мечтают о втором ребёнке. Но сначала надо как-то обзавестись квартирой побольше. Так что пока они сидят вот так вот и мечтают, мечтают… А ещё у них всё время нет времени.

— Времени ни у кого нет.

Чтобы не грустить, мы пошли гулять. На пешеходке сидела гадалка, люди уходили от неё, удивлённо и радостно глядя на свои ладони. Я увидел, что это Варвара Вильямовна, наша учительница по инглишу.

— Узнаёшь? — спросил я Сашу.

— Но ведь она умерла ещё в пятом классе, — удивилась Саша. — Мы деньги на цветы собирали.

— Ты только ей не говори, это невежливо.

— Twinkle, twinkle, little star, Варвара Вильямовна, — рявкнули мы с Сашей.

— Тише, а то все догадаются, что я никакая не гадалка, — прошептала Варвара Вильямовна. — Просто хочется сказать людям что-нибудь хорошее. Что всё будет хорошо…

— Приходите на юбилей школы двадцать восьмого января.

— Не могу, ведь школа находится в Центральном округе, а туда запрещён вход тем, кто не в «Армани».

— Мы вам купим «Армани», — пообещал я.

— Варвара Вильямовна, а у вас время есть? — спросила Саша.

— Конечно, сколько угодно.

— Можете дать немножко, а то у моих родителей нету?

Я всегда говорил, что девчонки бывают очень хозяйственные.

Вравара Вильямовна стала давать Саше время горстями и говорила:

— Вот вам много, много времени, и дни станут долгими, как в детстве…

— Это в вашем детстве дни долгими были, а теперь у всех всегда очень короткие, — это я зря сказал, не в кассу что-то.

А люди на улице услышали, что тут раздают время, и стали толпиться вокруг Варвары Вильямовны. Хорошо ещё, что полицейский с автоматом пил пиво неподалёку…

Мы с Сашей и её собачкой пошли дальше, время Саша положила в сумку и набила им карманы, погода была такая, когда в конце января становится понятно, что скоро быстрый февраль, а потом длинная весна, и вдруг нам тоже захотелось сказать людям что-нибудь хорошее, и мы стали кричать погромче:

— Грибной дождь!

— Море!

— Каникулы!

— «Лексус джи-эл-икс»!

— Любовь и дружба!

— Айфоны и айпады!

— Вре-мя-а-а-а-а-а-а-а-а!..

Бабушка

В кармане у папы хрюкнуло и квакнуло. Папа достал айфон и прочёл письмо от Алисы Тарасовны, моей классной руководительницы.

— «Уважаемый Даниил Никитович, обратите внимание, что Ваш сын Кузьма на уроках неактивен, не слушает материал, всё время о чём-то думает…»

— На то и ребёнок, чтобы думать, — сказал папа и сунул айфон обратно в карман. — Не макакёнок же… Ну, рассказывай, о чём ты думаешь? — спросил он меня.

— Я думал, как бы вывести такую породу собак или, наоборот, породу машин, чтобы… В общем, как бы так скрестить машину, желательно пуленепробиваемую, и собаку? Тогда, во-первых, мы получим пуленепробиваемую собаку, а во-вторых, машину, которая сама отряхивается от снега, дождя и грязи. Вот об этом я и думаю всё время, а Алиса Тарасовна только мешает.

— Какой же ты молодец! — обрадовался папа. — Скрестить машину и собаку — отличная мысль! — Он очень добро посмотрел на меня, и я понял, что сейчас он скажет мне самое приятное. И он сказал: — Ты просто весь в бабушку!

Да, самый нормальный человек из моих родственников и вообще всех знакомых взрослых — это бабушка! Ни у кого такой бабушки нет…

Например, когда моему папе было семь лет и бабушка ещё называлась просто МАМА, перед тем как идти в школу, ровно тридцать первого августа, она провела с ним такой разговор:

— Сынок, завтра ты пойдёшь в школу, а это, между прочим, не сахар. Весёлого мало, прямо скажу. Но ты не беспокойся. Всё будет хорошо. Если тебе на уроке станет скучно или что-то не понравится, не шуми и не мешай учительнице. Тихо и спокойно встань, собери вещи, вежливо попрощайся и иди домой. А если тебя будут пугать завучем или директором — не обращай внимания. Я, твоя мама, гораздо главней директора и завуча. Так что никого не бойся. И когда начнут грозить, что выгонят из школы, тоже не переживай. Запомни — школ на свете много. А ты у меня один.

И папа пошёл в школу.

Там всё было довольно нормально, не считая того, что бабушка терпеть не могла ходить на родительские собрания. То есть она старалась, конечно. Честно шла. Но в последний момент передумывала. Один раз папа вёл её в школу за руку, и всё было в порядке, но в последний момент, уже прямо в классе, бабушка превратилась в кошку, прыгнула на шкаф и оттуда урчала с подвыванием, поглядывая на учительницу не очень добрыми глазами.

Тогда учительница сказала, что сама придёт поговорить с родителями, прямо домой. Бабушка честно навела порядок, приготовила обед из трёх блюд, нарядилась во всё приличное, а сама подговорила дедушку превратиться в большого лохматого барбоса и не пускать учительницу на порог…

Но папа учился в школе довольно долго, года два или три, пока однажды, тёмным зимним утром, глядя в окошко, как папа, маленький, с рюкзачком на спине, переходит улицу и шагает сквозь вьюгу, бабушка не подумала прямо вслух:

— А что, собственно, в этой школе такого уж интересного и важного, что маленький ребёнок должен туда идти почти что ночью, в мороз минус двадцать градусов? Ну чего уж такого может ему рассказать эта тётя? Вообще, что видели учителя в жизни? Учителя — это люди, которые оканчивают школу, поступают в институт, откуда идут на практику в школу, а потом оканчивают институт и идут на работу. Куда? В школу. Что интересного они могут рассказать? К тому же, как известно, учителя питаются шторами, а это не очень-то полезно для умственной деятельности.

— Откуда ты знаешь, что учителя едят шторы? — удивился дедушка.

— А почему, по-твоему, всё время собирают деньги на шторы? Когда я училась в школе (а бабушка, кстати, училась в той же школе, что и папа), каждый год собирали деньги на шторы. И теперь то же самое. Каждый год! Куда они девают шторы? Жуют, конечно же! Учителя питаются шторами, а в шторах маловато витаминов.

Но выбегать за папой на тёмную утреннюю улицу и не пускать его в школу бабушка не стала. Всё само устроилось.

На уроке учительница стала ругать одного там Аркашу за то, что он один до сих пор не сдал деньги на шторы. Папа видел, что Аркашка вот-вот заплачет от стыда и обиды. Тут-то папа и вспомнил, что ему говорила бабушка перед первым сентября. Папа быстро собрал свой рюкзак, вышел из-за стола, тихо сказал Аркашке: «Ничего не бойся, пошли отсюда» — и стал собирать Аркашкины вещи.

— Так, это что ещё такое? — спросила учительница. — Далеко собрались?

— Мне мама разрешила уйти, если что-то не понравится, — вежливо ответил папа и надел на Аркашку его рюкзак. — А мне вот очень сильно не нравится, что вы Аркашку ругаете. Потому что у него одна только мама, и они бедно живут. Небось Надю Собачатинову никогда не ругаете…

(В одном классе с папой училась дочка директора колбасных заводов, и её привозили на машине с охранником.)

— Правда, — сказала эта самая Надя. — Ругайте лучше меня, если очень хочется, а Аркашку ругать — нечестно и несправедливо! И вообще, куда вы шторы каждый год деваете?

И Надя тоже стала собирать свой розовый девчонский портфельчик.

— Точно! — решили все, собрались и ушли, вежливо попрощавшись.

Родители некоторых папиных одноклассников обиделись на нашу бабушку — ведь надо было куда-то девать детей, в другую школу. К тому же все дети почему-то очень хорошо запомнили, что в школе должно быть интересно. Если скучно и неприятно, надо встать и уйти. И поэтому запихнуть их в какую-то скучную школу со злыми глупыми учителями было уже невозможно.

И бабушка придумала новую школу. Такую, где географию преподавал бы капитан дальнего плавания. Для изучения зоологии часто ходили в зоопарк. Литературу пусть преподаёт настоящий писатель, который любит и понимает слова, математику с физикой и химией — настоящие учёные, которые обожают все эти пробирки, циферки и штучки. А изучать иностранные языки можно поехать в разные страны. Или к нам гостей оттуда пригласить. И вообще, в школе должны работать только те, кто хочет быть с детьми и их учить, а не те, кого просто больше никуда не взяли.

Такую школу бабушка придумала, и оставалось только её организовать.

Однажды на Новый год, вообще без пятнадцати минут двенадцать, бабушка оглядела ёлку с подарками, полный угощений и вкусностей стол и скомандовала всем идти на улицу — вдруг там кто-то гуляет, кому негде встретить Новый год, и мы их сейчас пригласим в гости.

Все вышли на улицу. Там никого не было. Только светофоры перемигивались и уличные ёлки светились, а кругом валялся мусор от салютов и фейерверков. Ну вот, что ты всегда выдумываешь, все уже сидят по домам, люди живут хорошо, весело, и все встречают Новый год, сказал дедушка, и все ушли.

Бабушка побыла на улице ещё немножко и привела большого барбоса в ошейнике — наверное, он испугался грохота от салютов и сорвался с поводка, — заплаканную девушку в ватнике поверх длинного прозрачного платья и дядьку, который не мог самостоятельно вылезти из сугроба. Этот дядька сразу захрапел и храпел до самого утра. А заплаканная девушка как-то развеселилась и спела песенку под гитару. Пса через два дня забрали хозяева и дали бабушке вознаграждение. Девушка помирилась с женихом и пригласила бабушку на свадьбу. А пьяный дядька оказался начальством. Утром, когда все спали, он ушёл, а потом прислал письмо. Спасибо, люди добрые, что вынули меня из сугроба, куда я попал совершенно случайно, и выпил-то всего ничего, это всё давление, экология… И подпись: первый помощник начальника по вопросам содействия противодействию. Что-то такое. Он так расчувствовался, что помог бабушке построить правильную школу. Ну, ту, где работают только те, кто хочет быть с детьми, а не те, кого больше никуда не взяли. А на оставшиеся деньги она построила кафе для стариков, зверей и детей, и чтобы там всё стоило дёшево.

Оно до сих пор работает.

— В ребёнка надо вкладывать, — говорила бабушка. — Вкладывать вкусности, сюрпризы, подарки, поездки к морю… Вкладывать в ребёнка надо побольше чудесного и приятного, а не трясти у него перед носом учебниками и нотными тетрадками!

Однажды, когда папа болел в детстве, бабушка лечила его щенками и котятами. Просто пошла куда-то и вернулась с целой охапкой котят и щенков. Когда я представляю себе эту охапку, мне уже становится весело и приятно. А папа вообще тут же выздоровел, просто от радости, от приятной неожиданности и сюрприза. Да, если играть со щенками и котятами, гладить их и прижимать к простуженному организму, то выздоровеешь гораздо быстрее, чем от лекарств. А если дышать котятами и щенками, запахом их тёплой шёрстки — то вообще никогда не заболеешь. Слух про лечебных щенков и котят пошёл по белу свету, и в городе стало гораздо меньше бездомных животных.

Бабушка и папа, когда он был маленький, ставили капканы на гостей, которые приезжали к ним на дачу в деревню. На самых любимых, конечно. Например, на Сергея Борисовича. Он умный, добрый, у него очень красивый голос, и этим голосом он всегда рассказывает только интересное. Ни разу ничего скучного не рассказал. Или на дядю Юру и тётю Зою Нечипоренко, с ними весело и хорошо, и тётя Зоя — очень угощательная, столько всяких вкусностей готовит! На этих гостей папа и бабушка ставили капканы, чтобы они подольше не уезжали. Но те гости, на которых капканы не ставились, начали обижаться. Решили, что их меньше любят. И пришлось ставить много капканов, чтобы хватило на всех гостей. По участку и дому ходили толпы пленных гостей и звякали капканами на ногах. Снять капканы они не умели, а с капканом далеко не уйдёшь и на машине рулить неудобно. Капканы папа и бабушка делали из дыроколов.

Бабушка знала рецепт от грустного настроения. Рецепт этот ей передала одна старушка. Это было очень давно, когда в нашем городе было навалом старушек. Тогда ещё не вышел приказ, что в столице должны жить только молодые или те, кто нарядно одет и хорошо выглядит. Этот приказ вышел, кажется, перед каким-то чемпионатом мира или Олимпиадой, и всех старичков куда-то девали. Ну вот. Давным-давно старички и старушки спокойно расхаживали по городу, сидели на лавочках или продавали возле метро у кого что было — яблоки, солёные огурцы, варежки… Бабушка тогда училась в институте, шла к метро и встретила там маленькую старушку с корзинкой яблок.

— Хотите, я у вас куплю все яблоки, то есть заплачу за целую корзинку, а себе могу вообще ничего не брать, вы ещё кому-нибудь продадите? Это я, в смысле, чтобы вам помочь, ведь старые люди живут бедно… — предложила бабушка старушке.

— Что ты, дочка, — ответила старушка. (Ведь бабушка тогда была ещё почти маленькая, после школы, и вообще тогда люди часто называли младших дочками или сынками, да-да, такое было.) Яблочки свои я не продаю, а дарю всем кто хочет.

— Почему? — удивилась бабушка.

— Потому что мне грустно. А когда грустно, надо кому-нибудь что-нибудь подарить… Тут же печаль пройдёт. А от денег какая радость?

Бабушка запомнила это на всю жизнь. И, когда ей вдруг становилось грустно, она пекла большой пирог и шла на улицу всем его раздавать. Все очень удивлялись, а бабушка радовалась. А если могла, то даже покупала специальные подарки. Так, например, дедушке она, когда вдруг загрустила, подарила настоящий тягач с прицепом. То-то дедушка обрадовался… От радости он разрешил бабушке взять с помойки бородатую собачку. Её назвали Мусорский. Из мусора потому что.

«Запомни, когда становится грустно, лучший способ развеселиться — это что-нибудь кому-нибудь подарить», — говорила бабушка. Мы с папой и мамой теперь всегда так делаем.

Когда на зиму бабушка, дедушка и папа уезжали из деревни, бабушка оставляла гостинцы и письмо для воров. «Товарищи воры», — писала бабушка, объяснявшая папе, что слово «товарищи» очень подходит ворам, так давным-давно кричали друг другу жулики, нападавшие на караваны с товарами, — товар ищи! «Товарищи воры, вот вам бутылка вина, пачка макарон и две банки консервов. Ведите себя прилично. Поели и убирайтесь вон». Самое интересное, что никакие воры не приходили. Один раз залез какой-то чудак, смотревший старинные диафильмы. Он, кстати, починил выключатель и забыл кепку. Но больше не возвращался.

Однажды у папы, когда он ещё не был папой, а был просто мальчиком, наступил день рожденья. Пришли гости и родственники, только бабушки, всё не было и не было. И вот, когда все уже совсем заждались, к воротам дома (дело было летом в деревне) подъехал грузовик, целая фура, доверху полная старых автомобилей. Вот это был подарок так подарок! Папа, как любой нормальный парень, обожал машины. И он с друзьями стал в них играть, чинить, красить, из двух маленьких машинок бабушка сделала клумбы, а в старом маршрутном такси поселились бродячие кошки, устроили себе домик, прятались от снега и дождя.

Бабушка тоже любила машины. Она называла их «машинки» и считала, что они живые и понимают всё. Каково это — состариться, стать ржавым, некрасивым или даже вообще без колёс, стоять где-нибудь в дальнем углу под снегом и ждать, когда увезут под пресс…

Нет, никакого пресса, машинки должны быть с людьми, и если не могут ездить, то пусть просто так живут в саду, радуют мальчишек…

Бабушка вообще всегда собирала всё старое и лишнее. Она считала, что старое и лишнее — это как раз самое нужное и важное. Однажды рано утром бабушка возвращалась домой из гостей, шла через парк и увидела на скамейке большого крокодила из ярко-зелёного плюша. Здоровый, во всю длину скамейки, немножко облезлый, но всё равно очень симпатичный. Грустный только. Ясно, что кто-то его нарочно забыл, чтобы выбросить. И бабушка взяла его с собой. Заскочить домой крокодила положить не было времени. И бабушка так и таскала его целый день повсюду. А ведь надо было к доктору за справкой, что всё в порядке с головой, в полицию за новыми водительскими правами, в телевизор дать интервью и в Государственную думу. И всё у неё хорошо в этот день получалось, с крокодилом в охапку. А крокодил потом поселился в деревне, в кресле-качалке у печки…

«Надо тренироваться быстро-быстро есть курицу, — говорила бабушка. — Ведь прогресс не остановить, поезда будут ходить всё быстрее и быстрее. А есть курицу в поезде — наша национальная традиция». Когда заговорили про телепортацию, бабушка даже стала устраивать соревнования по поеданию жареной курицы на время. Ведь съесть курицу за несколько секунд, пока тебя телепортируют, — это целая наука. Надо тренироваться.

Бабушка собирала купоны на скидки в косметические салоны. Кто наберёт сто купонов, тому большая скидка на пластическую операцию. И бабушка собирала, собирала… Но бабушка ничего не думала себе отрезать или наращивать. Купоны она копила, чтобы подарить папиной невесте, когда такая у него появится. Ведь невесте наверняка надо будет подрезать нос или удлинить ноги. «И она сразу поймёт, что я люблю её как родную дочь…»

Бабушка любила деревья, собак, кошек, траву и реки. Собак и кошек особенно. Учила уважать собак и помогать им. Ведь не всех после смерти берут на небо, это надо ещё заслужить… Надо, конечно, стараться, надеяться, но быть готовым и к другому. Может быть, в один прекрасный день ты проснёшься совсем не тётенькой и не дяденькой, а голопузым недотёпой щенком, случайно уцелевшим после отстрела родной стаи… Да и вообще… Некоторые остаются на земле навсегда — в собаках, кошках, и птицах, и ёжиках.

Бабушка говорила, что скоро станет модно быть бедным. А для очень многих людей в нашей стране быть модным — самое важное в жизни.

И вот богатые будут стесняться своего богатства, всё попрячут или раздарят второпях… И у всех всего станет поровну. Старики, бездомные собаки и все дети будут есть досыта, не спеша и не стесняясь…

Этого пока что ещё не случилось. Наверное, всё-таки случится, наступит. Бабушка никогда не обманывала. Она вообще такая… Лично мне ужасно жалко, что мы с ней так и не познакомились по-настоящему.

Дело в том, что мой папа сильно вдруг заболел, когда ему было двадцать два года. Прямо ну вот совсем заболел. Но тогда коррупцию ещё не побороли, и можно было договориться. И моя бабушка договорилась с Богом, что она умрёт вместо своего сына. Тогда ещё можно было так. И мой папа стал вообще как новый. Ему вот сейчас уже почти сорок, а он всё равно молодой. А бабушка умерла. Тихо так, чтобы никто сильно не огорчался. Тихо очень стало дома. И на учителей никто не рычал с подвыванием.

А для нас она записала эти истории, чтобы мы всё-таки знали её и помнили.

Мы точно не знаем, где теперь наша бабушка, надеемся, конечно, что на небе, но на всякий случай всегда помогаем собакам и всем зверям. Любая собака или кошка — да любая зверюга — может прийти к нам в сад в деревне или подойти на улице в городе, и мы обязательно поможем.

Однажды к нам пришла меховая рыжая собака, всех нас обнюхала, как будто проверила и пересчитала, лизнула меня в щёку прямо с причмоком и пошла дальше. Мы звали её, обещали угостить, а она обернулась, подмигнула и ушла в сторону реки…

Только этим летом

Мише Гульдану

В детстве она думала, что облака вкусные. Как кисель или желе. Попробовать хотелось.

В юности она покупала яблоки и сушёные грибы у старушек, просто из чувства сострадания, из жалости, даже если грибы и яблоки были ей не нужны. Грибы обычно оказывались малопригодными, а яблоки — жёсткими и пупырчатыми, кислятина, дичка…

Однажды пришла на чей-то день рожденья с большой пустой формой для пирога. В форме лежала скомканная льняная салфетка и крошки. Везла пирог в троллейбусе через весь центр, попутчики любопытствовали, и она их угощала пирогом.

Любила гулять в заброшенных домах, собирала старые фотографии, выброшенные, оставленные, ненужные даже родне чёрно-белые туманные лица…

С ней всегда случалось что-то невероятное. Она замечала то, что никто, кроме неё, заметить не мог. Все фрики, которых раньше называли городскими сумасшедшими, всё странное, чудно€е словно притягивалось к ней, лезло в глаза.

— Представляете, иду по Сретенке, навстречу два мальчика несут аквариум!

— Ну какие мальчики, какой аквариум? Угомонись, — говорили ей все.

— Ладно вам, — вступался какой-нибудь воздыхатель без малейшего шанса, тюлень в очках с толстыми стёклами. — Ну, подумаешь, невидаль, пацаны купили аквариум, сейчас запустят рыб…

— Да нет же, это был уже с рыбами аквариум, они его несли очень, очень медленно и осторожно, и рыбы такие там… — продолжала она.

И все хохотали…

Такая вот была девушка…

Теперь ей под пятьдесят. Она выправила разрешение и приценивается к ружьям и пистолетам. Листает оружейные каталоги.

У неё есть подруга, которая всех незнакомых мужчин профилактически называет «пидарасами».

А знакомых, достойных внимания, — «ассоциативными членами».

Такая подруга. Больше у неё никого нет.

Но она ещё ничего, и на неё клюют бойкие старички, загорелые и прижимистые, старые корнеплоды в кепочках, любители всего бодрящего и омолаживающего, особенно если это бесплатно. Бодрит, чёрт побери, держит в тонусе, полезно во всех отношениях, поди плохо?

Беда её в том, что она видит в людях детей и в старом корнеплоде, исковерканном приспособленчеством и безбожием, видит парнишку, лесного завсегдатая, птицелова и рыбака.

Она всё ещё ждёт каких-то там звонков или мейлов.

Прихорашивается перед выходом в скайп.

Это не лечится.

Лет через двадцать можно окликнуть её:

— Эй, пошли в собес, там долгожителям компенсацию дают!

Ответит со значением:

— Не могу, мне должен позвонить один человек и назначить встречу.

Сейчас она идёт знакомиться с собакой. Есть такая собака, с которой ей давно надо было познакомиться. Собака «одногочеловека».

Он, кстати, исключение — совсем не загорелый, не бодрый и не прижимистый.

И не старый. Грустный и много курит.

Однажды так долго сидели в сушечной на Селезнёвке, что никого из посетителей уже не осталось, и официанты вообще перестали их замечать, перестали притворяться японцами, заговорили между собой по-бурятски или по-хакасски…

— На похороны мои приходи обязательно, — сказал «одинчеловек». — Только помни — в гробу уже не я…

— Молодец, додумался! — сказала она, и он улыбнулся, ожидая, что сейчас она будет уговаривать его не умирать никогда.

Но она сказала:

— Так меня и пустили на твои похороны! У тебя супруга повышенной степени сложности, ещё рассердится, не поймёт, кто я такая и на фиг припёрлась. Тогда уж, будь добр, подготовь её как-то, проведи разъяснительную работу. Заблаговременно и предусмотрительно.

Он опять улыбнулся и спросил:

— Хочешь, я вас познакомлю?

— Нет уж, спасибо, — строго сказала она. — Познакомь меня лучше со своей собакой.

И вот теперь она идёт знакомиться с собакой. Зачем теперь знакомиться с собакой — непонятно.

Собаку забрали племянники жены.

«Властители дум, писатели толстых книг не ругаются, а разговаривают матом.

Люди, считающие себя интеллигенцией, не моргнув глазом называют человека “нетитульной” внешности “чуркой”.

Люди, считающие себя православными, зубами вцепляются в мавзолей, не дадут похоронить вождя.

Люди, считающие себя патриотами, ненавидят столицу своей родины и её жителей.

Представители правительства и власти своим стяжательством и цинизмом показывают отвратительный пример гражданам.

В головах соотечественников бурлит опасная каша.

В этих условиях очень трудно правильно воспитать детей.

Хотя вообще, конечно, у нас хорошо, очень красивая природа. Приезжайте к нам, на нашу пороховую бочку, сходим по ягоды…

Но воспитывать детей трудно. Непонятно, как и что объяснять.

Я часто чувствую себя неловко перед детьми.

Надо попросить у детей прощения за то, что мы по молодости, недомыслию, эгоизму и наивности выпустили их в этот чудовищный мир.

Это раньше жизнь была даром божьим, за который положено благодарить и почитать родителей. Теперь жизнь — непосильное испытание и путаница.

Мне хочется попросить у детей прощения. Может быть, не мне одному? Это очень важно. Я прошу всех желающих попросить прощения у детей собраться завтра в три часа дня на Библиотечной улице».

Такое вот запостил один дядька у себя в фейсбуке и лёг спать.

Когда он переходил из восьмого в девятый, за лето вырос на восемнадцать сантиметров, и ему было странно ходить, передвигать длинные ноги, поминутно натыкаясь на прохожих и спотыкаясь, размахивать долгими руками, а доктора обнаружили у него слабое от быстрого роста сердце.

И всё казалось, что главное — научиться ходить красиво, тогда все будут любить, главное — ходить красиво.

Потом он вырос уже окончательно и женился на хорошей девушке, чтобы родители не волновались. И сына родил, тоже чтобы родителям приятно было. А что? У всех так. Если любовь ждать, большую и настоящую, то вообще можно в бобылях засидеться, перед соседями неудобно — подумают, у тебя дефект какой. Женятся люди, чтобы родителям спокойно было. И чтобы соседи косо не смотрели.

Нормально жили. Как все. Только дома всё быстро тухло, мандарины высыхали, рыбки дохли и цветы вяли. И так долго было. Много мандаринов скукожилось.

Тогда он сказал жене:

— Разойтись нам надо, вот что…

И стал жить сам.

Утром он проснулся, глянул в фейсбук — а там целая дискуссия, комментов немерено, и от бывшей жены тоже:

— Саша, принимай глицин.

На Библиотечную улицу пришли: хитроватая старушка, тётя с причёской гнездом на голове и бомжик, оказавшийся одноклассником. Бомжик без лишних сантиментов занял тысячу и убежал, сказал — дела. Но оставил номер мобильного.

А старушка всё твердила:

— Я просто хочу посмотреть вам в глаза… Жизнь им не нравится… Откуда вы только берётесь, такие бессовестные… Что это за молодёжь?

Нормально, молодёжь — ему полтинник скоро.

Тётя с гнездом задыхалась от злости, что у детей не прощения надо просить, а пороть в обязательном порядке. Звала на пикет за введение телесных наказаний в школах. Учительница ведь, не иначе.

«Учительница первая моя…»

Такая вот встреча единомышленников.

Но он совсем не расстроился, даже рассмеялся. Взял пивка бутылочку, пошёл прогуляться.

Видит, женщина в скверике сидит. Одна на лавочке. Старается не плакать.

Он сел напротив и стал с ней разговаривать. Она отвечала, а сама вглядывалась в него с нарастающим ужасом. Тогда он спросил:

— Вы чем-то напуганы? Что случилось?

— Вчера в очереди к врачу я смотрела передачу «Федеральный судья». Там были вы. Вам пять с половиной лет дали, вы опасный дебошир. Почему вы на свободе? И ничего смешного. Что вы смеётесь?

— Я смеюсь от счастья. Ко мне пришла долгожданная слава. Вы меня видели по телевизору, потому что я актёр, я снимался в передаче «Федеральный судья» в роли дебошира и хулигана. Там все — актёры. И в «Пусть говорят» тоже. Страна большая. Театральные вузы, студии, народные театры. Актёров — завались. В Москве живёт очень много актёров, которых никто не знает и не узнает никогда. Я правда актёр. Хотите, прочту вам что-нибудь с выражением?

Он откашлялся и начал весело:

— Николай Носов. «Живая шляпа»!

Она сказала:

— Не надо. Я вам верю. Вы артист. Красивый, как знак «снятие всех ограничений».

— Да? — он удивился.

— Это мой любимый дорожный знак. Такой круглый, с полосками. А ваш какой?

Он подумал и сказал:

— Мне нравятся все в красных треугольниках.

Допил пиво, аккуратно поставил бутылку возле урны.

— Так что кругом артисты. Никаких дебоширов нет. И ничего плохого не происходит. Это всё сценаристы выдумывают. А жизнь на самом деле прекрасна, — он вздохнул. — Не грустите, пожалуйста.

Так душевно сказал… И она решила ему тоже сказать честно.

— Понимаете… Один человек подарил мне тыкву. Я потом это вспоминала. Особенно в трудные минуты. Вспоминала рыжую тыкву, как он её мне подарил, как улыбался, как смотрел на меня… Я хотела ему сказать, что тыква — самое лучшее, что у меня было в жизни. И замоталась как-то… Он умер… Говорил, что умрёт, а я думала, да ну, так все говорят… У него собака осталась. Хорошая такая собака. Скучает только. Её даже в музей паровозов возили. А она всё равно скучает…

— Он всё знает. Про тыкву и про вас… А самое лучшее у вас ещё впереди.

— Да? — она очень удивилась.

— Да! Вот увидите.

Помолчали. Сидят и молчат. Смотрят друг на друга.

Приглядываются.

Я их знаю.

Им надо было давно познакомиться. Это недоразумение, что они незнакомы. У них куча общих знакомых. Давным-давно, в юности, в разных компаниях, всегда так бывало:

— Ну куда ты уходишь, посиди, сейчас он придёт.

— Ну где тебя носит, она только что ушла…

Я их знаю.

Это мои самые любимые — Дронова из пьесы «Земля Октября» (или, может быть, Мглова из «Секрета русского камамбера») и Царевнин из «Пить, петь, плакать».

Мои самые любимые персонажи.

Почему бы им не посидеть теперь в скверике на Андроньевской площади, почему не познакомиться этим летом, в последнем рассказике?

Я вообще хочу, чтобы у них всё было хорошо. Заслужили. Намучились.

Дождь, собиравшийся ещё в самом начале этой книжки, наконец собрался и ливанул без дураков.

Я хочу, чтобы сейчас они спрятались от дождя в подворотне, как раньше, как мы прятались всегда, когда Москва ещё была любимым городом, а не разлюбленным…

Дронова и Царевнин входят в подворотню. Она длинная, как тоннель, и через некоторое время, соприкасаясь плечами, они выходят в дачную местность, в те дачные местности, какие были вокруг Москвы во времена их юности — с деревянными заборами и маленькими домами.

Царевнин и Дронова входят в заросший сад через дырку в заборе. В саду весело. Там люди варят молодую картошку, убирают с верёвок бельё, улыбаясь грибному дождю, а детей и щенков, наоборот, выводят под дождь, чтобы подросли… Накрывают на стол и говорят Царевнину и Дроновой, что давно их ждали…

К нам пришли Саша и Фрося, наконец-то.

Кто-то ещё вошёл в сад и стесняется, и ему машут руками, зовут к столу.

Это драматург, мечтающий стать книжным писателем, прибыл на троллейбусе, который давно отменили.

Всех зовут к дымящейся молодой картошке и пахучим малосольным огурцам.

В этом саду собираются все персонажи, читатели, зрители, актёры и режиссёры, даже если они давно умерли. Все за одним столом с дымящейся молодой картошкой и пахучими малосольными огурцами.

На скамейке лежит забытая кем-то книга, разбухшая от ночной влаги.

Там корабли и города, приключения и счастливые развязки. Там люди пьют чай на террасе, ловят рыбу, прощаются навсегда, уплывают на пароходе, возвращаются на велосипеде, едят красную редиску с чёрным хлебом, пишут друг другу длинные письма, строят планы, которым никогда не сбыться, стреляются, но тут же оживают как ни в чём не бывало…

«МНЕ СНИЛОСЬ, ЧТО НАЧАЛАСЬ ВОЙНА И МЫ ПОМИРИЛИСЬ…»

Но войны, к счастью, нет, просто долгое-долгое светлое лето, длится и длится, и можно ссориться насмерть и горячо мириться, можно пить, петь и плакать… И всё так чудесно кончается. Это книга про то, что всё будет хорошо.

Она ещё не написана.

Книга для чтения с яблоком и пледом в летний дождливый день.

Секрет русского Камамбера утрачен навсегда-навсегда

Комедия со странностями в 4 картинах

1996

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Крюксон

Папа Крюксона

Мглова

Мухов

Генварёв

Пушкин

Невеста Крюксона

Герои пьесы молоды, хороши собой,

здоровы, богаты, но страшно страдают

Первая картина

Крюксон дома один. Он долго дома один. Давно. «Никого со мною нет», — думает Крюксон. Он садится за туалетный столик и отражается в трёх его зеркалах. Крюксон разглядывает помаду и пудру, нюхает склянки с духами, долго расчесывает бороду. Берёт длинные белые бусы, переливает из ладони в ладонь. Украшает себя белыми бусами. Из ящичка торчит прозрачно-белый платок, Крюксон вытягивает — платок длинный, Крюксон наматывает его себе на голову, как фату, смотрит на себя в зеркало, поворачивается на крутящемся стульчике, вдруг всплёскивает руками и говорит томно, пискливым голосом, передразнивая женщину.

КРЮКСОН. Прости меня, Сергей. Я полюбила Павла.

Крюксон молча, понуро крутится на стульчике туда-сюда, стульчик скрипит. Вдруг Крюксон сдирает с головы белый платок, сдирает с себя бусы, раскидывает с ненавистью скляночки с духами, помаду, пудру и женские штучки и, кривляясь, передразнивает злобно.

КРЮКСОН. Прости меня! Сергей! Я полюбила! Павла! Бэ-бэ-бэ! Мэ-мэ-мэ!..

Крюксон умолкает, прячет лицо в прозрачно-белом платке, плечи его трясутся, наверно, он плачет. Крюксон отнимает лицо от платка, вскакивает, распахивает холодильник. В холодильнике ничего не хранится. Только тёмный пузырёк с железной пробкой. Крюксон хватает пузырёк, нетерпеливо сдирает пробку, держит в руке, замирает на миг, потом выпивает залпом. Растерянно озирается. Ложится на пол. Накрывает лицо белым платком.

В комнате натянута верёвка, за верёвку зацеплена вешалка, на вешалке висит очень красивое длинное платье, оно чуть покачивается и шевелится…

Крюксон лежит на полу. Тикают часы. Негромко работает радио. Передают сигналы точного времени. Прогноз погоды. Концерт по просьбам трудящихся. Во дворе гуляет свадьба. Немного погодя кричит младенец. Темнеет. За стеной нудно и сбивчиво разучивают пассаж на клавесине. Льёт дождь. Щёлкает замок. Входит папа Крюксона. Это красивый, хорошо одетый, вкусно пахнущий мужчина лет за пятьдесят. Бонвиван, Донжуан. У него всё хорошо. Папа оглядывает комнату, берет пепельницу, находит сигареты и зажигалку, закуривает, открывает форточку, то и дело перешагивая через лежащего на полу сына. Включает свет, замечает на столе или на окне муху, долго за ней охотится, громко бьёт её башмаком. Бережно оглядывает башмак, надевает, подходит к лежащему Крюксону, наклоняется, осторожно приподнимает белый платок, глядит в лицо сыну.

ПАПА (мечтательно, нежно). Сережа… Я, кажется, влюблён… Ах, Серёжа, что это такое — двадцать лет, белое платье, трепет… Кажется, я никогда ещё не был счастлив так, как сейчас… Поедем, Серёжа, куда-нибудь… Поедем танцевать, а? Я так люблю танцевать… (Папа трубно сморкается, долго хлюпает носом). У меня инфлуэнца…

Крюксон ничего не отвечает, так и лежит не шевелясь под бело-прозрачным платком. Борода торчит.

ПАПА. Так что вот… (Пауза. Папа встает с колен). Прости, Сергей, но я тебя не понимаю… Я не понимаю тебя… Зачем всё это? Что это значит? Чего ты этим добьёшься? Что это за позиция для мужчины — валяться на полу бородой кверху? Не понимаю… В твои годы я жил интересно, наполнено, работал как вол, пил вусмерть, хулиганил, трахался, дрался, спорил о судьбах Родины… Москвареку в самом широком месте переплывал! И это тогда, в те годы, в тисках тоталитаризма! А теперь, когда вокруг столько возможностей!

Папа замечает своё отражение в зеркале. Приосанивается. Придаёт своему лицо попеременно выражение то значительно-суровое, то мягко-лирическое. Разглядывает себя. Прихорашивается. Подтягивает живот.

ПАПА. Иногда мне кажется, что я уже давно никому не снюсь… А если седину слегка подголубить?.. Знаешь, тут в одном заведении в щеки вставляют золотые ниточки, и от этого якобы совершенно исчезают морщины вокруг рта…

Папа смотрит на Крюксона сверху вниз.

ПАПА. Почему ты со мной так?.. Почему ты никогда не позвонишь и не скажешь: «Здравствуй, папа»? Не зайдешь, не навестишь Никиту? Всё-таки он твой брат. И ты, будучи старше на двадцать три года, должен участвовать… А Максим? А Егор? И Васенька с Колюней… Не говоря уже о Филарете… Да и Кузьма… Это твои братья, Серёжа… Мои сыновья… И ничего, что вы все живете в разных городах… Надо же вам всё-таки как-то… Переписываться, что ли…

Пауза.

ПАПА. Ну, вставай же, Серёжа. Хватит, ей-богу… А может, тебе нужны деньги?

Пауза.

ПАПА (трагически хохочет). Называется, пришёл к старшему сыну! Поделиться сокровенным! Поговорить по душам! Ты ещё пожалеешь, что не стал разговаривать с отцом!

Пауза. Крюксон, укрытый белым платком, не реагирует.

ПАПА (решительно направляется к двери). Невыносимый характер! Весь в мать!

За стеной у соседей начинают играть на клавесине не в лад — невпопад, попросту тискают и терзают несчастный инструмент как попало.

Вторая картина

Новогодний вечер, наряжена ёлочка, накрыт стол. На тахте, свернувшись калачиком под клетчатым пледом, спит человек, Паша Мухов. Женщина, Мглова, нарядно одетая, теребит и будит его.

МГЛОВА. Паша, Паша, проснись… Вставай, пора, Паша…

Мухов покруче, поуютнее сворачивается калачиком, натягивает плед на голову, словно хочет спрятаться.

МГЛОВА. Паша, ну Пашенька, просыпайся же, Новый год!..

Мглова теребит и трясёт Мухова. Он рывком садится на кровати. Глаза его закрыты. Мухов ходит по комнате с закрытыми глазами.

МУХОВ. Ноябрь, сумерки, дождь, за окном озябший голый сад и черная река, я один в до-ме, ее нет, я один и понимаю, что так будет всегда…

Мглова плачет, хватает Мухова за руки, виснет на его рукавах.

МГЛОВА. Паша, Пашенька, ну проснись же, проснись, Новый год же, Господи…

Мухов открывает глаза.

МУХОВ (тоскливо). Опять Новый год…

Мглова смотрит на него снизу вверх, заглядывает ему в лицо, ласково улыбается.

МГЛОВА. Что тебе снилось?

МУХОВ (тоскливо). Ты.

МГЛОВА (радостно). Я?

МУХОВ. Как будто ты, беременная, уплываешь от меня на лодке. В тумане. По большой реке.

МГЛОВА (обиженно). Всё тебе гадости про меня снятся…

МУХОВ. Какие же гадости?

МГЛОВА. Должно, помру скоро.

МУХОВ. Нет, ну ты же сама гребла…

Мглова утирает слёзы. Мухов пристально смотрит на нее, гладит по голове, утешает.

МУХОВ. Ты, когда плачешь, похожа на Бузько.

МГЛОВА. Что за Бузько еще?

МУХОВ. Козёл один в армии со мной служил.

МГЛОВА. Он что там, плакал, в армии?

МУХОВ. Нет, просто лицо такое.

МГЛОВА. Давай, Паша, сядем за стол.

МУХОВ. Гостей надо дождаться.

МГЛОВА. Подумаешь, гости… Один Генварёв… И тот читать не умеет…

МУХОВ. Генварёв звёзд с неба не хватает, но парень — во такой!

МГЛОВА. Я, знаешь, люблю вот так вот немножко уже дербалызнуть, до гостей.

Мглова и Мухов усаживаются за стол, выпивают и закусывают.

МГЛОВА. Вот уже и зима… Я так люблю Новый год. Я вообще обожаю зиму. Пушкин тоже зиму очень любил.

Мухов ест и вздыхает.

МГЛОВА. Знаешь, Паш, я вот, когда была маленькая, очень хотела познакомиться с Пушкиным. Я даже не верила, что он давно умер. Мне всё казалось, что вот совсем скоро он ко мне придёт, такой весёлый, добрый, будет яблочный пирог есть. Он, между прочим, яблочный пирог тоже очень любил… Мне и сейчас иногда кажется, что он скоро придёт ко мне в гости.

МУХОВ. Что ты, Фрося, всё девочку из себя строишь? Малютку. Нашлась малютка… Ты уже была фактически замужем, ушла от мужа…

МГЛОВА. Я не нарочно ушла. Просто у него горячую воду отключили. А я не могу без горячей воды. Какие-то там ковшики, тазики, не мытьё, а мученье…

МУХОВ. И холодильник сломался…

МГЛОВА. Да, и холодильник. И соседи всё время на клавесине играют. Вот не умеют же играть, таланта нету, а всё долбят и долбят ка-кую-то муть… А главное, что Сергей не любил Пушкина. Вроде и стихов много наизусть знал, а любить вот чтобы по-настоящему — не любил.

Некоторое время выпивают и закусывают молча. Мглова хочет что-то сказать.

МУХОВ. А я знаю, что ты сейчас скажешь.

МГЛОВА. Что?

МУХОВ. Ну говори, говори…

МГЛОВА. А откуда ты знаешь, что я хочу сказать?

МУХОВ. Знаю.

МГЛОВА. Тогда я не буду говорить.

МУХОВ. О Господи…

Некоторое время опять молчат. Мглова роняет что-то на пол, прибор или угощение.

МУХОВ: Начинается… Руки-крюки…

Мглова лезет под стол, собирает.

МУХОВ. Что ты за нескладь, Фрося, ей-богу, просто безручь какая-то…

МГЛОВА. Нож упал, кавалер спешит…

МУХОВ. У тебя вечно так. В детском саду у тебя однажды кусок котлеты изо рта вывалился.

МГЛОВА (смеется). Какой еще котлеты, ты что?

МУХОВ. Я видел, я помню. Я еще тогда подумал: «Ну и чучело, ни за что на ней не женюсь!»

Мглова вылезает из-под стола, сидит на корточках и смотрит на Мухова снизу вверх, заглядывает ему в лицо.

МГЛОВА. Ты такой красивый, Паша. На тебя на улицах прохожие оглядываются.

МУХОВ (угрюмо). Куда там… Милиционеры останавливают…

Мглова опять усаживается за стол.

МГЛОВА. Знаешь, мне сегодня приснилось, что мы с тобой сидим осенью на веранде, пьём чай, тут гости какие-то в преферанс играют, и вдруг дверь открывается, и входит Пушкин! Ну, все, конечно, стали пододвигаться, садитесь, мол, Александр Сергеевич, а он посмотрел на меня так внимательно-внимательно, рассмеялся и ушёл…

МУХОВ. Ну сколько можно, Фрося? Сколько можно врать? Что ты всё врёшь?

МГЛОВА. Я вру?

МУХОВ. Ну какой Пушкин тебе может присниться? Ты посмотри на себя. Снится тебе обычно траханье и жареная курица.

Мглова смотрит на Мухова, грустно оглядывает стол, берёт миску с салатом и надевает ему на голову. Мухов трясет головой, миска падает, Мухов весь в салате, отплёвывается, отряхивается.

МУХОВ. Что это такое? Это из чего вообще сделано? Ты что туда покрошила? Что это, Фрося?

МГЛОВА. Салат из мочёных яблок.

МУХОВ. Ты у кого рецепт списала? Сама, что ли, придумала? Господи, теперь вот голову мыть надо, тьфу ты, гадость какая…

МГЛОВА. Между прочим, этот салат очень любил Пушкин!

МУХОВ. Но я не Пушкин! Почему я должен есть то, что любил Пушкин! За что? За что?

Мглова уходит из комнаты.

Входит Генварёв, гость.

ГЕНВАРЁВ. Ну что, орлы? Заждались небось?

Вынимает из сумки гостинцы — баночки со съестным, бутылки, нарядные коробочки. Мухову он дарит что-нибудь мужское, например кило гвоздей, Мгловой — женское, допустим пяльцы. Или в крайнем случае наоборот.

ГЕНВАРЁВ: Паш, ты что, волосы, что ли, завил? Евфросинья!.. Ну, проводим старый год…

Генварёв и Мухов садятся за стол.

ГЕНВАРЁВ: А Фрося где?

МУХОВ: Плакать пошла. (Вынимает куски салата из волос.) Фрося, кончай обижаться, иди к нам. Ну и фиг с ней. Выпьем, брат Генварёв…

Выпивают.

МУХОВ. Ты закуси… Мочёной брусникой закуси…

ГЕНВАРЁВ. Я лучше картошечкой…

МУХОВ. Да при чём тут картошка?! (Возмущается ни с того ни с сего.) Что вы все вечно — «картошка, картошка»? Это пусть белорусы картошкой питаются! Бульбаши! А мы — русские! Мы русские люди, Коля!

ГЕНВАРЁВ (оторопел). Что ж нам теперь есть?

МУХОВ. Тюрю. Сныть. Мох! (Зовёт.) Фрось-Фрось-Фрось! Ну и имя! Так только кошек называть…

Мглова появляется в дверях, стоит, прислонясь к косяку.

МУХОВ. Эх, Фрося, Фрося… (Нажимает пальцем ей на нос.) Дз-з-зынь! Не обижайся на меня. Ведь кто, кроме меня, с тобой нянчиться будет?

МГЛОВА (серьёзно). Пушкин.

ГЕНВАРЁВ. Великий русский поэт.

МУХОВ. Солнце русской литературы.

Пауза.

МГЛОВА. Пушкин родился в Лефортове.

ГЕНВАРЁВ. Это в Бауманском районе или в Калининском?

МГЛОВА. У Пушкина было трудное детство. Зато у него хотя бы няня была. Добрая. Сказки рассказывает. А то просто дремлет под жужжанье своего веретена.

МУХОВ. Ха-ха-ха-ха-ха! Я так и знал, что ты сейчас это скажешь…

ГЕНВАРЁВ. У меня тоже нянька была. Циля Яковлевна. Ну, мать-то всё на химкомбинате в две смены припахивала, а мы с Цилей Яковлевной, значит. Она мне ещё песню пела. Колыбельную. Три танкиста выпили по триста… Боевая старуха была… Да…

МГЛОВА. Генварёв, а ты правда читать не умеешь?

МУХОВ (сквозь зубы). Идиотка…

ГЕНВАРЁВ. В детстве болел часто, не успел буквы выучить, а теперь что уж… Поздно теперь…

МУХОВ. Он зато азбукой морзе овладел в совершенстве. И вообще, Фрося. Отстань от Генварёва. Отстань от него. Он достойнейший человек. Ну подумаешь, читать не умеет. Ты-то вот кто такая? Умеешь читать, а что толку? Пушкин то, Пушкин сё, Пушкин ел яблочный пирог, обожал кошек, носил «Левайс» и брызгался одеколоном «Искейп»… И что? Что ты всё со своим Пушкиным? Лучше бы вон диван пропылесосила… У Генварёва прекрасная, нужная людям профессия!

ГЕНВАРЁВ. Не наезжай, Паша, брось… Ты, Евфросинья, молодец. Такие у тебя пирожки с луком… Прямо вот жениться сразу на тебе хочется…

МГЛОВА. За пирожки с луком каждый дурак жениться горазд. Ты бы вот лучше душу мою нежную полюбил.

МУХОВ. Ха-ха!

ГЕНВАРЁВ. Пойди докопайся до твоей души. Ты ж всё пирожками отбиваешься…

МГЛОВА. А знаете, однажды когда-то давно, ещё в институте или даже в школе, я шла по улице очень рано утром, а там весна, и утро такое серое, но не потому, что погода плохая, а просто солнца ещё не видно, но уже совсем, совсем тепло, уже, наверное, апрель, и вот у тротуара остановился грузовик, полный красных флагов, водитель стоит и курит, а ещё один мужик и ещё какой-то парень вешают флаги на дом, и они сразу так распрямляются и щёлкают на ветру, утро такое туманное, тёплое, пустое Садовое кольцо и красные флаги щёлкают на ветру…

Пауза. Генварёв ест. Мухов смотрит на Мглову.

МУХОВ. Ну и что?

МГЛОВА. Что?

МУХОВ. К чему это лирическое отступление?

МГЛОВА. Так… Просто.

МУХОВ. А, просто… Нечего на Новый год нас тут грузить. Никого не интересует твоя красножопая юность. Ясно?

Мглова молчит, пригорюнясь.

ГЕНВАРЁВ (ласково). Что ты, Фрося? Всё о Пушкине скучаешь? Ну ничего, ничего…

Генварёв смотрит на часы, выглядывает в окно, свистит, машет рукой. Улыбается, подмигивает Мгловой, наскоро прибирает на столе.

Входит тщедушный парнишка рабочего вида. Очень смущён.

ГЕНВАРЁВ. Встречай, Евфросинья. Знакомься. Пушкин Александр.

Мглова недоверчиво и почти брезгливо разглядывает гостя.

МГЛОВА (холодно). Вы что, господа, офонарели?

МУХОВ. Ну вы посмотрите! Какова, а? Целыми днями — Пушкин, Пушкин, а притащили Пушкина — нос воротит.

МГЛОВА. Это кто вообще такой? Как бы чего не спионерил.

ГЕНВАРЁВ. Обижаешь, подруга. Пушкин — парень надёжный, честный, рабочая косточка, не чета всяким там разгвоздяям…

Гость смотрит по сторонам, глядит на угощение.

МУХОВ. Говорят тебе, он Пушкин! Генварёв, может, по всей Москве за ним гонялся, чтобы тебе на Новый год приятное сделать…

МГЛОВА. Какой же это Пушкин?!

ГЕНВАРЁВ. А кто по-твоему? Шильбермахер? Пушкин! Александр. Саня, покажи ей документы.

Гость никак не отзывается.

ГЕНВАРЁВ (погромче, жестикулируя перед носом гостя). Документы, Саня, покажи ей, где фамилия написана.

Гость не шевелится. Генварёв хлопает его по карманам.

ГЕНВАРЁВ. Не захватил, видно… Глуховат он у нас после контузии. Садись, Санёк. (Усаживает Пушкина на стул, ставит перед ним чистый прибор.)

МГЛОВА. Что за контузия еще?

МУХОВ. Он на Кавказе срочную службу нёс.

МГЛОВА. Ага, понятно.

МУХОВ. Что тебе понятно? Понятно ей!

ГЕНВАРЁВ. Да он никого пальцем не тронул! Только прибыли, сразу колонна в засаду попала… На мине подорвались. Расскажи, как в засаду-то попали.

Пауза. Гость молчит.

ГЕНВАРЁВ. Эх, немтырь. Речь вот тоже не того что-то после контузии. Доктора говорят — восстановится.

МУХОВ. Пошли, братцы, рояль переставим. Втроём как раз сподручно.

ГЕНВАРЁВ. Пушкину тяжёлое нельзя поднимать. Вдвоём справимся. Евфросинья, пригляди за Пушкиным. Не обижай его.

Генварёв и Мухов уходят.

Мглова и гость остаются одни. Мглова пристально глядит на него. Он смущается. Улыбается неловко. Мглова приближается к нему вплотную.

МГЛОВА (злым шёпотом). Ты, сволочь, что сюда припёрся? Ну-ка, быстро отвечай, как твоя фамилия.

Гость кивает невпопад. Мглова отдаляется и снова разглядывает его.

МГЛОВА. Наверняка Сидорчук. Или вообще Гандрабура. Бесстыжие твои глаза. Ты хоть Пушкина читал? Жалко, салата из мочёных яблок не осталось. Небось голодный? (Пододвигает к нему угощение.)

Гость с удовольствием ест. Мглова смотрит на гостя.

Отворачивается.

МГЛОВА. Ужас… Вот ведь злодеи в начальствах сидят! Спрашивается, если у человека фамилия Пушкин, то зачем его на войну посылать? Его же беречь надо… В крайнем случае куда-нибудь в клуб или в оркестр… Зачем Пушкина-то в самое пекло? (Смотрит на гостя с жалостью и тревогой, дотрагивается до его плеча, он вздрагивает, перестаёт есть, смотрит на Мглову.) Страшно на войне? Тяжко? Бедный… (Гладит его по руке.)

Гость внимательно и печально смотрит на Мглову, виновато улыбается и вынимает изо рта разноцветный шарик. Потом ещё один, ещё. Тянет из кармана у Мгловой бесконечную алую ленту, показывает другие фокусы, подхватывает оторопевшую Мглову, они танцуют что-то похожее на танго.

Входят Генварёв и Мухов.

ГЕНВАРЁВ. Ты что? Ты что?! Ты что с Пушкиным вытворяешь? Ему резкие движения делать запрещено!

Мглова и гость перестают танцевать. Ни с того ни с сего гость начинает хихикать, просто давится от смеха, и убегает прочь.

ГЕНВАРЁВ. Эй, Саня, погоди! Ему же волноваться нельзя, он же контуженый.

МГЛОВА. Сами вы контуженые. Ты да Мухов. Оба. (Наливает себе вина.)

МУХОВ. И никакой благодарности! Человека в новогоднюю ночь потревожили, чтобы ей сюрприз сделать, а она и ухом не ведет.

ГЕНВАРЁВ. Ты, Фрося, можешь не верить, а он правда Пушкин Александр. Я тебе список покажу на улучшение жилья. У нас в клубе интернационалистов. Пушкин. Александр.

МУХОВ. Да какая разница — Пушкин, не Пушкин. Пришёл человек в гости первый раз. Даже ещё не огляделся путём, а ты его сразу танцевать тянешь. Что о нашем доме теперь подумают? Распущённость какая-то, одно слово.

Мглова берет бокал, выпивает залпом. Облизывается.

МГЛОВА. Разлюбила…

МУХОВ. Ах, ах, ах…

ГЕНВАРЁВ. Кого? Неужто Пушкина?

МГЛОВА. Да каберне…

МУХОВ. Я тебе, Фрося, человек не чужой и поэтому от души советую: удали аденоиды. Удали, и всё наладится.

МГЛОВА. Отстань ты со своими аденоидами.

МУХОВ. Со своими я к тебе и не пристаю. Свои я давно удалил. В детстве.

МГЛОВА. Оно и видно.

МУХОВ. Я бы никогда не стал заострять на этом внимание, но ведь ты, Фрося, страшно храпишь… Как сапожник! И нечего мне под столом на ногу наступать… Или храпишь, или гогочешь как я не знаю…

МГЛОВА. Где я тебе наступаю? Где ты сидишь, а где я… Ты нарочно всё это, чтобы при Генварёве меня срамить?..

ГЕНВАРЁВ. Ну что вы, братцы, в самом деле? О чём вы? Новый год, сидим, закусываем, всё хорошо… А слыхали про Крюксона-то?

Мглова молчит.

МУХОВ. Что про Крюксона?

ГЕНВАРЁВ. Умер.

МГЛОВА. Интересно, от чего? Со смеху или от неожиданности?

МУХОВ. Умер он, надо полагать, от смерти.

ГЕНВАРЁВ. Ядом отравился.

МУХОВ. А может, под поливальную машину на Красной площади угодил?

ГЕНВАРЁВ. Отец пришёл, а он лежит, белой шалью накрытый. Отец думал, так, прикидывается, хвать — а у него уже пульс не слышно…

МУХОВ. Без дураков, что ли?

ГЕНВАРЁВ. Ну.

Мглова прижимает ладонь к губам, словно удерживая вопль.

МУХОВ. Да ты что?..

Мглова вскакивает и убегает.

ГЕНВАРЁВ. В одночасье.

МУХОВ. Да… (Закуривает) Да… Крюксон… Это такой человек… Такой парень… Я вот когда-то давно прочитал его статью в газете Останкинского молочного комбината… Статья совсем ещё студенческая, но уже чувствовалась крепкая рука, дар журналистский прямо-таки необычайный. Статья о том, что у нас утрачен секрет выделки русского камамбера. И мне, знаешь ли, понравилась именно вот эта смелость. Все ведь обычно вокруг да около: что-то вот у нас не заладилось с русским камамбером, а он честно, бескомпромиссно, с плеча — секрет утрачен, ёлки-палки… Да, Крюксон… Бедняга… Да…

ГЕНВАРЁВ. Он ведь один всё, у других вон, понимаешь, а у него всё через пень-колоду, и денег нет, и такое кругом безбабье… А тут еще горячую воду отключили, холодильник сдох…

МУХОВ (встрепенувшись). Фрося! Фрося! Подойди, душенька, сюда.

Появляется Мглова.

МУХОВ. Ну, голубушка. Отвечай. Где наш старый холодильник?

МГЛОВА. Ты что, Паша? Мы же вместе решили его Крюксону отдать, потому что у нас новый, а у него сломался…

МУХОВ. Ну. Решили. И дальше что?

МГЛОВА. Дальше? Наняла я одного там с длинным кузовом и отвезла Крюксону холодильник.

МУХОВ. Деньги он заплатил тебе?

МГЛОВА. Какие деньги за такое старье…

МУХОВ. Значит, ты подарила ему холодильник?

Мглова раздраженно пожимает плечами.

МУХОВ. Встань ровно и отвечай: подарила ты Крюксону холодильник или нет?

МГЛОВА. Ну, подарила!

МУХОВ. Так я и думал… Так и знал… Такому человеку… Старый холодильник… Генварёв, завари ей шоколаду…

ГЕНВАРЁВ (напугался). Паш, да ты что, Паш, не надо, Паш…

МГЛОВА. Я не люблю горячий шоколад.

МУХОВ. А вот Крюксона, душенька, никто не спрашивал, любит ли он, когда всякие фифы дарят ему старые холодильники… Генварёв, шоколаду!

Генварёв протягивает чашку шоколаду, Мглова сопротивляется, трепыхается, Мухов и Генварёв вливают ей в рот глоток шоколаду, она перестает трепыхаться, умолкает, обмякает, двое опускают ее на диван. Мглова лежит на диване без признаков жизни. Генварёв и Мухов смотрят на нее.

МУХОВ. Наконец-то отстанет со своим Пушкиным.

Пауза. Генварёв глядит в окно.

ГЕНВАРЁВ. Сейчас снег пойдёт.

МУХОВ. Да вроде не объявляли…

Опять пауза. Генварёв смотрит на тело Мгловой.

ГЕНВАРЁВ. Пожалуй, правильно. Приличный человек должен умереть в молодости.

МУХОВ. Мало того что бросила парня, в душу ему наплевала, так ещё и холодильник подарила вдогонку, чтобы уж вконец растоптать. Покойся, милая, до радостного утра…

ГЕНВАРЁВ. Нет, смолоду умереть — это совсем не то что в старости. Ну, допустим, помер ты уже в летах, и что? Припрется к тебе на похороны всякое старпёрство, полтора человека, и будут нудить… А так — соберутся друзья, выставят тебе на отходняк ящик шампанского по православному обычаю… Будь я сейчас молодым, непременно бы умер.

МУХОВ. Крюксон, бедный Крюксон, такой человек, чистое сердце, такой классный парень! Как он сидел в своей квартире, один на один с дарёным холодильником, который отвратительно жужжит… И никого нет — ни в квартире, ни в холодильнике. Или есть? В холодильнике сидят только плавленый сырок «Дружба» и маленькая бутылка пива. Они дрожат от холода. «Я люблю вас», — шепчет маленькая бутылка пива. Но сырок не отвечает, потому что он старый и глухой. Или бутылка пива ничего не говорит, потому что она заграничная и не знает по-русски?

Мухов умолкает и тихо печалится. Генварёв, утешая, похлопывает его по плечу.

МУХОВ. Ну, Бог с ними со всеми, ничего не попишешь, чего уж там, Генварёв, с Новым годом, давай выпьем…

Выпивают.

МУХОВ. Он ведь её королевой считал! (Запальчиво обращается к бездыханному телу Мгловой.) Он же королевой тебя считал, кочерга!

ГЕНВАРЁВ. Я вот давно хотел спросить тебя, Паша. Ты зачем вообще на Фросе женился?

МУХОВ. А чтобы Гириной неповадно было… Когда меня Гирина кинула, я же сам не свой был… Иду раз по Яузскому бульвару вниз и думаю: на ком бы жениться, чтобы Гириной насолить? А тут навстречу как раз эта чума гребёт. Ой, здравствуй, Паша. Ну здравствуй, душенька. А сам думаю: дай-ка я на ней женюсь, вот Гирина-то изведётся! И думаю, надо что-то хорошее сказать, ну, подъехать как-то, и говорю: какие у тебя, Фрося, хорошенькие ушки, выходи за меня! Хвать её на руки при всём честном народе и потащил вниз по Яузскому… Чуть не надорвался.

ГЕНВАРЁВ. А она что?

МУХОВ. А она плакала у меня на руках и говорила, что она недостойна и что влюбилась в меня ещё в детском саду…

ГЕНВАРЁВ. Нет, Гирина что?

МУХОВ. Гирина в Америку уехала. Стажироваться. И вот я теперь кричу ей через океан: «Эй! Гирина! Трепещи! Ревнуй! Страдай! Я женат! На Мгловой! У нее котлеты изо рта вываливаются, и компот в том числе…»

Пауза.

МУХОВ. Господи, как мне фигово было, когда Гирина меня кинула. Я же спать не мог, не мог спать, я спать боялся, потому что вдруг мне во сне приснится, что Гирина снова со мной, а потом просыпаться — такой облом… Я спать не мог, я все ночные клубы обегал, я только и делал, что трахался, трахался, трахался… И трахался, и трахался, а потом опять трахался…

Генварёв утешает и утихомиривает Мухова.

МУХОВ. Странно. Вот я вроде писатель… А сегодня поутру пять раз подряд не мог написать слово «балалайка»… Всё запутывался в этих «ла-ла»…

ГЕНВАРЁВ. А зачем тебе писать слово «балалайка»? Напиши лучше, как живёт наш брат учитель…

МУХОВ. Славный ты парень, Генварёв… И ничего, что ты читать не умеешь. Это даже здорово. Зато у тебя тонкие, красивые, как у музыканта, пальцы, ты умеешь орудовать сапёрной лопаткой, знаешь, как вести себя при массовых беспорядках и как уцелеть в случае эпидемии чумы… И свои знания ты передаешь детям… И это прекрасно! Учитель по основам безопасности жизни — это гордо, прекрасно звучит!

Генварёв и Мухов обнимаются, выпивают, закусывают, поют под гитару «Когда я пьян, а пьян всегда я, я вспоминаю вас…» и всё в таком духе.

Два санитара выкатывают на сцену железную каталку с Крюксоном. Останавливаются. Ставят Крюксону капельницу и уходят.

Некоторое время Генварёв и Мухов продолжают шумно ужинать, но постепенно их голоса стихают. Они сидят, пьют, закусывают, разговаривают, хохочут и поют под гитару уже безмолвно.

Крюксон привстает на каталке.

КРЮКСОН. Мглова растяпа, растеряша, у нее часто насморк, ей надо чаю с малиной, ей надо шаль с кисточками, если целовать Мглову в глаза, она щекочет губы ресницами, её глаза пахнут чем-то смешным и милым, ночью Мгловой снятся детские сны, она смеётся, как гномик, Мглова носит деревянные бусы, Мглова помешалась на Пушкине, она сочиняет сказки про Пушкина, Пушкин и кошки, жил-был Пушкин, и нет на белом свете ничего лучше винегрета, который мне приготовила Мглова, нет ничего лучше этого винегрета в моей жизни, нет и не будет… Я недостоин Мгловой, я не умею починить утюг, у меня всегда всё ломается, а соседи за стеной целыми днями отвратительно тискают клавесин… Зачем нужны все? Зачем огромный город, а в нём десять миллионов каких-то людей, зачем они, кому они нужны, даже странно, что их кто-то ждёт и любит, как можно их любить, если они не Мглова, мне нужна Мглова, никто, кроме Мгловой, я не могу жить без Мгловой, я не хочу жить без Мгловой, Мглооо-ооо-ооова!

Третья картина

Светлое утро, весна. Ветер колышит белую занавеску. В комнате Крюксона стол накрыт к завтраку. Много зелени и овощей. Творог, молоко, белый сервиз. Зелёное и белое. У окна Крюксон с девушкой. Это его невеста. Крюксон и невеста целуются, щекочут друг друга и щиплют. Разговаривают.

КРЮКСОН. Тютьки путьки масясюльки?

НЕВЕСТА. Потютяки пуньки ботютюськи!

КРЮКСОН. Люкиляки!

НЕВЕСТА. Кулькульки-кутьки-бутьки! (И дальше в том же духе, такой сюсюкающий идиотизм. Просто сплошное сюсю-пупу, тютьки-путьки.)

Звонок в дверь.

НЕВЕСТА. Ой! Пришел кто-то…

КРЮКСОН. Коммунисты пришли.

Входит Мглова.

КРЮКСОН. А, это ты…

МГЛОВА (лепечет). Я только на минутку… Просто потому, что ты ближе всех живёшь… Я на минутку…

КРЮКСОН. Что тебе?

МГЛОВА. Понимаешь, мне надо по часам принимать хлористый кальций… Не могу же я на улице…

Крюксон поворачивается к Невесте, показывает глазами на Мглову, крутит пальцем у виска, машет рукой.

КРЮКСОН. А зачем тебе хлористый кальций?

МГЛОВА. Кровь часто идет…

НЕВЕСТА. Ну что ты, Серёжа! Разве так можно? Ведь сегодня наше первое утро, неужели человека обижать? Не на улице же ей, не из горла же этот кальций хлестать, в самом деле?.. Пейте, пожалуйста. Серёжа, дай столовую ложку. Вам ведь по столовой ложке принимать?

КРЮКСОН. Ладно, хлебай свой цианистый калий и отваливай.

МГЛОВА. Ой, спасибо вам огромное! Спасибо! (Роется в рюкзачке.)

КРЮКСОН. А что у тебя с кровью-то?

МГЛОВА. Да аденоиды вырезала…

КРЮКСОН. Кто ж на старости лет аденоиды вырезает?

МГЛОВА. Ну что ты, правда… Чёрт, где же этот флакон? (Роется в рюкзачке, выхватывает револьвер, дважды стреляет.)

Крюксон и Невеста падают замертво.

Мглова моет руки, приглаживает волосы, заглядывает в холодильник, похлопывает холодильник дружески, берёт огурец, вкусно хрустит, с аппетитом завтракает, лениво смотрит на тела жениха и невесты.

МГЛОВА (причитает). Ой, какая красивая пара! (Перестаёт причитать.) И что за манера такая — жениться на ком ни попадя? Мания просто какая-то… Нет, ну вы посмотрите на нее! А на него! Смех…

Пауза. Мглова пьёт кофе. Напившись кофе, Мглова начинает прибираться, достаёт из рюкзака всякие свои принадлежности, скляночки, вещицы, расставляет на туалетном столике, снимает с вешалки куртку Крюксона, чистит щеткой, обнаруживает, что оторвалась пуговица, принимается пришивать. Смотрит на Крюксона.

МГЛОВА. Что является украшением мужчины? Борода, товарищи! Завел себе бороду — умей ухаживать за ней, поддерживать её подобающий, благоухающий и, так сказать, товарный вид!

Достаёт из рюкзачка какое-то собачье чесало, чешет бороду лежащему без движения Крюксону. Брызгает бороду спреем. Оглядывает комнату, ходит, прибирается. За стеной соседи начинают мучить клавесин.

МГЛОВА: Вот уроды, а? Так и не выучились нормально играть…

Невеста начинает шевелиться. Мглова смотрит, как она шевелится. Невеста бормочет, сонно чмокает губами, привстаёт, безумными глазами смотрит на лежащего Крюксона и начинает орать.

НЕВЕСТА. Убили-и-и-и-и-и!!!

МГЛОВА. Ой, да ладно вам…

НЕВЕСТА (сквозь слёзы, решительно и склочно). Не имеете права! Мы уже заявление в загс подали!

МГЛОВА. А в какой?

Невеста шмыгает носом.

МГЛОВА (старушачьим голосом). В какой, говорю, загс заяву-то носили — в Перовский али в Краснопресненский?

НЕВЕСТА (гордо). В Краснопресненский!

МГЛОВА (обычным голосом). Ну вот. А Краснопресненский загс разбомбили. Снаряд попал. Случайно. Во время мафиозных разборок из-за сферы влияния на Тишинском рынке. Да.

Невеста рыдает над Крюксоном. Крюксон не подает ни малейшего признака жизни.

МГЛОВА. Вы Пушкина любите?

НЕВЕСТА. Читать?

МГЛОВА. Да при чём тут «читать»… Эх, девушка, девушка… Вы барышня видная. У вас таких Крюксонов ещё много будет… Неужели вы не понимаете, что он с вами захороводился, только чтобы меня ущучить? Со злости. Вот выйдете вы за него — он ведь шпынять вас будет. С неправильными Пушкиными знакомить. Аденоиды заставит вырезать. А потом и вовсе горячим шоколадом опоит. Потому что он на вас от отчаяния женился. Потому что любит он меня очень. Всё никак перестать не может.

НЕВЕСТА. Он говорил, что он меня любит!

МГЛОВА. А вот что у него родовая травма черепа — этого он вам не говорил?

НЕВЕСТА (оробела). Н-нет…

МГЛОВА. А что его дядя по линии матери всегда считался чудаком?

НЕВЕСТА. Не говорил!

МГЛОВА. Утаил, значит. Представляете, как это может сказаться на потомстве?

Невеста с беспокойством встаёт, поправляет одежду.

МГЛОВА. А про припадки свои — тоже не рассказывал? Ой! Иной раз как начнёт биться, и вот бьётся, и бьётся, и зубами скрипит… А, извините, вы с ним когда-нибудь ночевали? Он же по ночам, когда полнолуние, особенно в феврале, бродит по квартире в лунатическом сне и громко говорит на тарабарском языке…

Невеста берёт сумочку, наскоро приглаживает волосы.

НЕВЕСТА. Какое коварство — не предупредить меня об этом! А ещё журналист! Приличный человек! Статьи про сыр камамбер пишет! На маму произвел такое хорошее впечатление!

МГЛОВА. И вообще у него двенадцатый размер противогаза.

НЕВЕСТА. Да вы меня просто спасли! (Жмёт Мгловой руку.) Спасибо вам огромное! Всё! Скорее отсюда! (Убегает.)

Мглова остаётся одна. Весело, легко смеётся. Напевает и пританцовывает, просто пускается в пляс. Задевает вазу с цветами, вода льётся на пол.

КРЮКСОН (лёжа с закрытыми глазами). Мглова!

Мглова, улыбаясь, смотрит на него.

КРЮКСОН (не открывая глаз, манит её пальцем). Ну-ка пойди сюда.

Мглова опускается на колени рядом с лежащим Крюксоном. Наклоняется над ним.

МГЛОВА (шепчет). Се-рё-жа… Открой глаза.

КРЮКСОН. Не хочу.

Крюксон вытягивает ладонь.

КРЮКСОН. Ну-ка, пощекочи мне ладонь ресницами, как раньше.

Мглова изо всех сил моргает глазами.

КРЮКСОН. Н-да… (Отнимает ладонь от её глаз.) Ты что пришла-то?

МГЛОВА. Я увидела в газете объявление. И поняла, что ты меня ищешь и ждёшь.

КРЮКСОН. Какое объявление?

МГЛОВА. «В районе Лаврушинского переулка бродит потерявшийся ньюфаундленд».

КРЮКСОН. Какая ты, в самом деле… У кого-то, может, любимое животное пропало, а ты смеёшься.

МГЛОВА. А я думала, это ты дал объявление. Для меня.

Пауза.

МГЛОВА. Открой глаза.

КРЮКСОН. Мглова. Расскажи мне сказку.

МГЛОВА. Жил-был ты…

КРЮКСОН. И вдруг отравился ядом (смеётся). Господи, вот чушь, вот стыдобушка… Но меня вылечили. А мне всё равно было очень неважно, Мглова. И я поехал на поезде куда глаза глядят. Сначала я ехал в хорошем поезде, потом в похуже, потом еще похуже, потом в товарняке… Я всё ехал и ехал, потому что в дороге, когда колёса стучат, мне становилось как-то легче. И вот однажды я проснулся в почтовом вагоне. Поезд стоял. Было утро. На полустанке мальчик доил корову. Я проснулся от того, что мне было очень легко и хорошо. И я понял, что никого больше не люблю. Сошёл с поезда и долго купался в реке. Это так хорошо — никого не любить. Ничего на свете лучше этого нету, Мглова. Так что ты иди себе по своим делам. А то, что я из-за тебя ядом травился, так я на тебя совсем не обижаюсь. Если бы насмерть, тогда бы обижался. А так — нет… Уходи, Мглова. А глаза я открывать не буду, потому что видеть тебя мне совсем неинтересно.

Мглова встаёт.

МГЛОВА. Ну и пожалуйста.

Идёт уходить, наступает в лужу с водой, чертыхается, берёт швабру с намотанной тряпкой, хладнокровно трёт пол. Смотрит на тряпку. Наклоняется. Разматывает. Видит, что это её платье, которое в первой картине было такое красивое и висело на вешалке. Мглова изумлённо разглядывает превращённое в тряпку платье. Смотрит на лежащего с закрытыми глазами Крюксона. На платье. Распахивает холодильник. Достаёт склянку с железной крышечкой. Срывает крышечку зубами. Залпом выпивает тёмную жидкость. Сидит, глядя перед собой.

МГЛОВА. Жизнь Пушкина была сплошным потоком. Сияньем солнца в брызгах водопадных струй…

ЧЕТВЁРТАЯ КАРТИНА

Крюксон лежит на полу. Над ним тревожно склонились Генварёв и Мухов. Переглядываются. Молчат. Смотрят на Крюксона.

КРЮКСОН (открывая глаза и садясь). Ребята, вы чего?

Мухов и Генварёв шумно вздыхают.

МУХОВ. Уф-ф… Напугал.

ГЕНВАРЁВ. Я как увидел, что он тут валяется, сразу за пульс схватился. Вроде бьётся…

КРЮКСОН. Где Мглова?

МУХОВ. Здравствуйте.

ГЕНВАРЁВ. Да ты что, Серёня? Какая Мглова? Тебя же в психбольнице лечили. Я же сам тебе мармелад «Яблонька» носил. Ты же вылечился вроде…

МУХОВ. Лучше скажи, где невеста твоя? Ты ж нас помолвку праздновать пригласил. Ну, показывай своё сокровище.

КРЮКСОН. Какая, к чёрту, невеста…

МУХОВ И ГЕНВАРЁВ. Вот тебе и помолвка.

КРЮКСОН. Была здесь Мглова или нет? Я спал, но чувствовал, что она где-то тут.

МУХОВ. Генварёв, отвечай, ты раньше меня пришёл.

ГЕНВАРЁВ. Я раньше пришёл. Ну, гляжу. Ты вроде как отдыхаешь. А Мглова сидит на полу, куксится что-то, типа, худо ей и неизвестно, как жить дальше…

КРЮКСОН. Ну и?

ГЕНВАРЁВ. Потом парень какой-то за ней пришёл и увёл.

МУХОВ И КРЮКСОН. Что за парень?

ГЕНВАРЁВ. Где-то я его видел… Чудной такой. Росту маленького. Кудрявый. С лица немножко нерусский. И одет чудно. У меня, говорит, типа, дача большая под Псковом… Ну, типа, водоём, лес, в лесу грибы, ягоды, волки… Няня, говорит, у меня добрая… Ну, Мглова, ясное дело, обрадовалась. Плакать перестала. Сразу с ним и ушла. Только лошадка под окнами — цок, цок, цок…

КРЮКСОН. Какой еще «цок, цок, цок»?

МУХОВ. Что ты мелешь, Генварёв?

ГЕНВАРЁВ. Ну, заторопились они очень. Она его под руку так культурно взяла. Он даже вон шапочку забыл. Где же я его видел?..

Генварёв берет со стула черный пушкинский цилиндр. Мухов и Крюксон молча внимательно разглядывают цилиндр.

Входит папа Крюксона. Он в лирической задумчивости. С цветами.

ПАПА. Сережа… А у тебя братик родился. У меня, ребята, родился сын…

КРЮКСОН (подскакивает как ужаленный). Папа, ну сколько можно? Ты в паспорт свой загляни как-нибудь на досуге!

МУХОВ. Владимир Петрович, может, вам ислам принять?

КРЮКСОН. Вовнутрь. Не разбавляя.

ГЕНВАРЁВ. Не нападай на отца, Серёня. Вы, Владимир Петрович, герой. И всё ведь мальчики у вас, а? Это потому что от разных матерей. Если бы от одной, можно было бы подтасовать, чтобы дочка. Современная наука это точно установила. Вы вот как-нибудь попробуйте с одной и той же, Владимир Петрович.

ПАПА. Да? (Задумывается не на шутку.)

КРЮКСОН (устало и грустно). Зачем всё это, папа? Зачем ты так?

ПАПА. Как?

КРЮКСОН (страдальчески морщится). Зачем, когда я был маленький…

ПАПА. Не надо, Сережа… Я понимаю, о чём ты хочешь спросить. Я очень виноват перед тобой… Когда ты был маленький, я ушёл…

КРЮКСОН (не слушая). Зачем, когда я был маленький, ты писал эти страшные гадости в «Комсомольской правде»? «Перед стеной оказалась группа “Пинк Флойд”!» «До чего докатился “Роллинг Стоунз”»! Зачем ты писал всю эту ахинею? Ты же писал, что Тим Райс и Эндрю Ллойд Вебер — приспешники Гитлера! (Орёт во всю глотку.) Какого, на фиг, Гитлера, если оба родились в сороковых годах?! Ты даже про Моррисона писал гадости!..

ПАПА. Так что мне делать-то было, сынок? Надо было как-то… У меня ведь ртов сколько…

КРЮКСОН. Так шёл бы лучше в прачки! В белошвейки бы шёл… Шёл бы вообще куда-нибудь, папа… Про Моррисона — гадости, а? Про покойного, про музыканта!.. (Кидает в папу что-нибудь лёгкое, лист бумаги, или галстук, или цветы.)

ГЕНВАРЁВ. Не бей его, он пожилой.

ПАПА. Я больше не буду, сынок. Давай, Серёжа, всё бросим… Уедем далеко… Станем бакенщиками… Будем зажигать огни на ночной реке… Разведем сад… Побелим стволы… А твоя невеста будет готовить нам простую пищу.

Генварёв что-то шепчет ему на ухо.

ПАПА. Не может быть! (Осторожно гладит Крюксона по голове.) Серёжа. Не принимай близко к сердцу. Подумаешь, с невестой не сложилось…

МУХОВ И ГЕНВАРЁВ (с умилением и подхалимством): Это всё пустяки. Подумаешь — у молодёжи с личной жизнью не складывается. Главное, чтобы старенькие горячей взаимностью наслаждались.

КРЮКСОН. Да фиг с ней, с невестой, папа. Ну их всех вообще.

Главное, что настало время долгих светлых дней. Вот и пришло оно, долгожданное… На западе едва-едва соберётся темнота, а на востоке небо уже начинает стремительно зеленеть и светлеть, и кажется в полпятого утра, что стена монастыря над Яузой излучает белый свет… Пойдёмте, братцы, гулять. Так и быть, бери всех своих сыновей, папа… Пошли! Будем гулять до рассвета, мы поместимся в этом городе, во дворах, тёмных от зарослей тополей и крапивы, где спят заброшенные автомобили, будем идти тесными тротуарами, соприкасаясь плечами, спрячемся от дождя в подворотне, пойдём берегом ненаглядной, бедной городской реки, а если вдруг чума или массовые беспорядки, то Генварёв научит нас, как выжить, и мы пойдём дальше, и где-нибудь там, у заставы, из-за поворота, вдруг, ни с того ни с сего, на нас налетит новая, неслыханная, счастливая любовь…

За стеной у соседей духовой оркестр играет простую хорошую музыку.

ЗАНАВЕС

Приложение: статья Крюксона о русском камамбере

Трудовыми подарками встречают наступающий Новый год работники Останкинского молочного комбината! На сей раз столы москвичей и гостей белокаменной украсятся сырами мягких сортов — рокфором и камамбером.

Существует достаточно большое разнообразие мягких сыров отечественного производства. Наиболее известными являются «Смоленский», «Дорогобужский», «Медынский» и другие.

Рокфор (впервые об этом сыре упоминается в хронике одного из монастырей одноимённой французской провинции в 1070 году) среди мягких сыров занимает особое место — те, кто встречается с ним в первый раз, смотрят на сыр недоверчиво. Подозрение вызывают бело-голубые прожилки плесени на поверхности сыра.

Между тем таковы особенности классической технологии выделки рокфора: в определённый момент в сырную массу вносят культуру плесени penicillium roqueforti. При этом головку сыра прокалывают во многих местах иглами, потому что плесень хорошо развивается лишь при доступе воздуха. По мере развития внутри сыра именно плесень придаёт ему необычный, изысканный и сильный вкус наряду с характерной мраморно-голубой поверхностью.

Так что не следует опасаться плесени рокфора. Напротив, отсутствие её означает, что сыр незрел и пока не обладает необходимыми качествами.

Несомненно, рокфор — один из вкуснейших сыров. К тому же он улучшает пищеварение и возбуждает аппетит.

Чтобы привыкнуть к рокфору и стать его ценителем, необходимо некоторое время. Примерно так же происходит с оливками и маслинами — надо отведать их несколько раз, чтобы вникнуть в солоновато-горький вкус.

Ломтики рокфора рекомендуется подавать в качестве холодной закуски перед обедом и ужином. Сыр очень хорош к сухим винам и пиву.

Что же касается камамбера, то приходится признать, что все попытки работников Останкинского комбината возобновить его производство не увенчались успехом. Секрет выделки знаменитого русского камамбера безнадёжно утрачен, и многочисленные экспедиции сыроделов, историков и журналистов, неоднократно снаряжавшиеся на поиски сыроварни помещика Мышляткина в Ярославской области, таинственным образом исчезли навсегда-навсегда…

Оглавление

  • Мичиган и Кадосно
  • Ирга
  •   Куртка Воннегута
  •   Deadline
  •   Невеста
  •   Дачники
  •   Развязка
  •   Бедная машинка
  •   Театр — юношеству
  •   Ирга
  •   Другие и снег
  •   Научный атеизм
  • Глушь
  •   Владыка
  •   Народы
  •   Местное
  •   Без понтов
  •   Триста грамм
  •   Утро ковбойца
  •   Восемь с половиной (тыс. руб.)
  •   В Москву!
  •   Сказка (для Димы)
  •   Коренное население
  •   Ищущая щи
  •   Экскурсия
  • Ложь во спасение
  •   Дурные наклонности
  •   Мужское воспитание
  •   Меры по борьбе
  •   Про мальчишек
  •   Ложь во спасение
  •   Интернациональная дружба
  •   Целоваться запрещено!
  •   Цвет морской волны
  •   Мечты партизан
  •   Время
  •   Бабушка
  •   Только этим летом
  • Секрет русского Камамбера утрачен навсегда-навсегда
  •   Первая картина
  •   Вторая картина
  •   Третья картина
  • Приложение: статья Крюксона о русском камамбере Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Секрет русского камамбера», Ксения Викторовна Драгунская

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства