Юджин О'Нил Алчба под вязами Пьеса в трех частях
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА[1]
Эфраим Кэбот.
Симеон, Питер, Ибен – его сыновья.
Эбби Патнэм.
Девушка; два фермера; скрипач; шериф; люди с окрестных ферм.
Действие пьесы происходит в Новой Англии, в 1850 году, на ферме Кэбота: или в доме, или около него. Напротив южной стены дома – каменная ограда, посередине ее деревянные ворота, выходящие на проселочную дорогу. Дом в хорошем состоянии, но краска на нем полиняла. Стены его – болезненно-серого цвета, зеленые ставни пожухли. По сторонам дома – два громадных вяза. Они склоняют стелющиеся ветви низко над крышей, как бы охраняя и в то же время подавляя; в их виде – некое зловещее материнство, сокрушительная, ревностная сосредоточенность. Когда ветер не колышет их, от близости к людской жизни в них сквозит нечто ужасающе человеческое. Они гнетуще задумались, склоняясь над домом. Они подобны изможденным женщинам, простершим на крыше обвислые груди, руки и волосы, а когда идет дождь, их слезы монотонно капают и застаиваются на кровельных дранках.
От ворот вокруг правого угла дома к парадному ведет тропка. С этой стороны расположено узкое крыльцо. У стены, видной нам, два окна на верхнем этаже и два, больших размером, – на нижнем. Верхние окна – в спальне отца и спальне братьев. На первом этаже слева – кухня, справа – гостиная, в которой всегда опущены шторы.
Часть первая
Сцена первая
У дома. Начало лета. Закат. Ветра нет, все тихо. Небо над крышей ярко расцвечено, зелень вязов светится, но дом – в тени и по контрасту кажется бледным и выцветшим.
Дверь отворяется, на крыльцо выходит Ибен Кэбот, останавливается и смотрит вправо вдоль дороги. В руке у него большой колокольчик, который он машинально трясет, поднимая оглушительный звон. Потом кладет руки на бедра и смотрит в небо. Недоумевающий и потрясенный, он вздыхает и, запинаясь, восторженно выпаливает.
Ибен. Ишь ты! Красота-то какая!
Опускает глаза и хмуро озирается. Ему двадцать пять лет, он высок и жилист. У него красивое лицо с хорошими чертами, но выражение лица недовольное и недоброжелательное. Его полные вызова темные глаза напоминают глаза дикого зверя в неволе. Каждый день для него – клетка, в которую его заперли, но внутренне он не смирился. В нем затаена бешеная, но подавленная энергия. У него черные волосы, усы, редкая курчавая бородка. Одет грубо, по-деревенски.
Ибен с крайним отвращением плюет на землю, поворачивается и возвращается в дом.
Симеон и Питер идут к дому с полевых работ. Оба высокие, гораздо старше единокровного брата (Симеону тридцать девять лет, Питеру – тридцать семь), коренастее, грубее и грузнее его, их лица более тупы и некрасивы, они более проницательны и более практичны. От многолетней работы в поле слегка сутулятся. Они тяжело топают неуклюжими сапогами с толстыми подметками, облепленными землей. Их одежда, их лица, голые руки и шеи – в земле. Они пахнут землею. На миг они одновременно останавливаются перед домом и, как бы единым порывом, тупо смотрят в небо, опершись на мотыги. Когда они смотрят ввысь, напряженное, недовольное выражение их лиц смягчается.
Симеон (неохотно). Красиво.
Питер. Ага.
Симеон (неожиданно). Восемнадцать лет назад.
Питер. Чевой?
Симеон. Дженн. Баба моя. Померла.
Питер. А я и позабыл.
Симеон. А я вспоминаю – иногда. Скучно одному. Волосы у ей были длиннее конского хвоста, а желтые, что твое золото!
Питер (равнодушно, тоном, не терпящим возражений). Ну, и нету ее. (После паузы.) Золото – оно, Сим, на Западе.
Симеон (все еще под впечатлением заката – неопределенно). В небе?
Питер. Нну… можно и так сказать… вроде бы обещание. (Волнуясь.) Золото в небе – на Западе – Золотые Ворота – Калифорния! Золотой Запад! Золотые прииски!
Симеон (тоже волнуется). Там богатство прямо-таки на земле валяется! Говорят, что твои копи Соломона!
Какое-то время они еще смотрят в небо, затем опускают глаза.
Питеру (с горьким сарказмом). А тут на земле – камни, на камнях – камни, стены ложим из камня – год за годом – он да ты, да я, да еще Ибен – и ложим каменные стены, чтобы ему нас отсюда никуда не выпустить!
Симеон. Мы работали. Силы свои тратили. Годы тратили. В пашню их втоптали (топает ногой – это бунт) – и гниют они там, хлеба ему удобряют! (Пауза.) Нну – для здешних мест ферма доходная.
Питер. А коли пахать бы нам в Калифорнии, так мы бы в бороздах самородки находили!..
Симеон. Калифорния – она, почитай, на другом конце земли. Почти. Прикинуть надо…
Питер (после паузы). Да и мне тяжело бросать все, что мы нашим потом заработали.
Пауза. Из окна столовой высовывается Ибен и слушает.
Симеон. Ага. (Пауза.) А может… А может, он помрет скоро.
Питер (с сомнением). Может.
Симеон. А почем нам знать, может, он и сейчас помер.
Питер. А попробуй докажи…
Симеон. Два месяца, как сгинул, и ни слуху ни духу.
Питер. В такой же вечер, вроде этого, пропал, пока мы в поле были. Запрёг телегу и ходу на запад. Ни на что это не похоже. С тех пор, как он женился на мамаше Ибена, он тридцать лет, а то и больше, с фермы ни ногой, кроме как в село. (После паузы, проницательно.) Сдается мне, можно добиться, чтобы суд объявил его тронутым.
Симеон. Больно уж он их всех надувал. Всех облапошил. Не поверят, будто он тронутый. (Пауза.) Ждать нам надо, пока не закопают его.
Ибен (с сардоническим смешком). Чти отца твоего!
Они испуганно поворачиваются и тупо смотрят на него. Он ухмыляется, а затем злобно оскаливается.
Я молюсь, чтобы он помер.
Они смотрят на него. Он небрежно продолжает.
Ужин готов.
Симеон и Питер (вместе). Ага.
Ибен (смотрит на небо). А красиво солнце заходит!
Симеон и Питер (вместе). Ага. Золото на Западе.
Ибен. Ага. (Показывает.) То бишь на том пастбище, что на холме?
Симеон и Питер (вместе). В Калифорнии!
Ибен. А? (Секунду равнодушно смотрит на них, затем протяжно говорит.) Нну – ужин стынет. (Поворачивается к кухне.)
Симеон (ошеломлен – чмокает губами). А и оголодал же я!
Питер (принюхивается). Грудинкой пахнет!
Симеон (с предвкушением). Грудинка – это здорово!
Питер (тем же тоном). Грудинка – это грудинка!
Поворачиваются плечом к плечу, торопясь к ужину, толкаются и трутся друг о друга, похожие на добродушных быков. Скрываются за правым углом, и слышно, как они входят в дверь.
Занавес
Сцена вторая
Небо поблекло. Смеркается. Теперь видна внутренность кухни. Посередине – сосновый стол, в правом заднем углу – кухонная плита, четыре грубых деревянных стула, на столе – сальная свеча. На середине задней стены висит рекламный плакат, на котором изображено судно с развернутыми парусами и крупными буквами написано: «КАЛИФОРНИЯ». На гвоздях развешена кухонная посуда. Все опрятно и в порядке, но чувствуется атмосфера, скорее, походной кухни, а не жилого дома. Стол накрыт на троих. Ибен снимает с плиты грудинку и вареную картошку и ставит на стол, а затем – каравай хлеба и кувшин с водой. Вваливаются Симеон и Питер и, ни слова не говоря, бухаются на стулья. Ибен тоже садится. Какое-то время все трое едят молча, двое старших – со скотской непринужденностью, Ибен же – вяло, без аппетита, смотря на братьев со снисходительной неприязнью.
Симеон (внезапно поворачивается к Ибену). Слышь-ка! Не след бы тебе такое говорить.
Питер. Грех.
Ибен. Чевой-то?
Симеон. Ты молился, чтобы он помер.
Ибен. Нну – а вы-то не молитесь?
Пауза.
Питер. Он нам отец.
Ибен (свирепо). А мне – не отец!
Симеон (сухо). Другому ты бы сказать этакое про свою мамашу не позволил! Ха! (Издает один отрывистый саркастический смешок.)
Питер (ухмыляется).
Ибен (очень бледен). Я не про то… Я не его… Я на его не похожий… Он – не я…
Питер (сухо). Доживи-ка до его годов!
Ибен (напряженно). Я в маманю – кажной каплей крови.
Пауза. Они смотрят на него с равнодушным любопытством.
Питер (вспоминая). Она ко мне с Симом добрая была. Добрую мачеху редко встретишь.
Симеон. Она ко всем добрая была.
Ибен (крайне растроганный, встает и неуклюже кланяется каждому. Говорит, запинаясь). Большое вам спасибо. Я ейный. Ейный наследник. (Садится смущенный.)
Питер (после паузы, тоном приговора). Она даже к нему добрая была.
Ибен (свирепо). А он за это ее убил.
Симеон (после паузы). Никто никого не убивает. Не кто-то убивает, а что-то. Вот в чем соль.
Ибен. А не заставлял он маманю работать до смерти?
Питер. Он и сам работал до смерти. Он и Сима, и меня, и тебя заставил работать до смерти, только никто из нас не помер – пока.
Симеон. Что-то его гонит… и нас…
Ибен. Ну, а я так его не прощу! (Презрительно.) Что-то! А что именно?
Симеон. Не знаю.
Ибен (язвительно). Может, то самое, что вас в Калифорнию гонит?
Они изумленно смотрят на него.
Да слышал я, что вы говорили! (После паузы.) Только приисков вам не видать!
Питер (утвердительно). Может, и увидим!
Ибен. А денег откудова добудете?
Питер. Пёхом допрем. Далеко она, Калифорния, но коли сосчитать все шаги, что мы тут, на ферме, сделали, так до луны дойтить можно!
Ибен. Индейцы в прериях скальпы с вас посымают.
Симеон (с мрачным юмором). А может, мы сами их платить заставим – волосок за волосок!
Ибен (тоном, не допускающим возражений). Да не в том дело. Никогда вы не отправитесь, потому как тут будете свою долю наследства ждать да думать, что он скоро помрет.
Ибен (после паузы). У нас есть права.
Питер. Две трети – наши.
Ибен (вскакивает). Нету у вас никаких правов! Не вашей матерью она была! Это ейная ферма! Нешто он не у нее ферму отобрал? Она померла. Ферма – моя.
Симеон (язвительно). Ты это папане скажи, когда он возвернется! Ставлю доллар об заклад, что он смеяться будет – первый раз в жизни! (И смеется сам: издает единственный невеселый смешок.) Ха!
Питер (ему тоже смешно, он вторит брату). Ха!
Симеон (после паузы). Ты что-то против нас держишь, Ибен. Я вот уж много лет примечаю. По глазам видать.
Питер. Ага.
Ибен. Ага. Что-то держу. (Неожиданно взрывается.) А чевой-то вы ни разу не заступились за маманю, покудова он в гроб ее вгонял, не отплатили ей за доброту?
Долгая пауза. Они смотрят на него в изумлении.
Симеон. Нну… Надо было скотину поить.
Питер. Дрова рубить.
Симеон. Пахать.
Питер. Косить.
Симеон. Навоз возить.
Питер. Полоть.
Симеон. Ветки подрезать.
Питер. Коров доить.
Ибен (резко перебивает их). И стены ложить – камень за камнем. А там и сердце у вас каменным заделалось!
Симеон (легко). Недосуг нам было встревать.
Питер (Ибену). Когда твоя мамаша померла, тебе пятнадцать стукнуло. Ты-то почему ничего не сделал?
Ибен (грубо). А работа? (После паузы, медленно.) Задумался я только после того, как она померла. Я заместо ее работал – стряпал, – тогда-то и понял, что она вынесла, сам выношу, а она и нынче приходит помочь: картошку варить, грудинку жарить, лепешки печь – ее всю сведет, а она приходит, вся скорченная, огонь раздувает да золу выносит, а сама плачет, и глаза у ей красные от дыма да золы, совсем, как у живой. До сих пор она приходит – стоит вечерами вон там у плиты – ненаученная она спать да отдыхать. Не привыкши она к свободе, даже в могиле.
Симеон. Она ведь не жалилась.
Ибен. Чересчур устала. Чересчур привыкла к тому, что устала. Вот что он сделал. (Страстно и мстительно.) А я встряну – рано или поздно. Все ему выложу, что тогда не посмел! Во всю глотку заору. Я уж позабочусь, чтобы маманя хоть в могиле отдохнула да поспала!
Снова садится и погружается в задумчивое молчание. Братья смотрят на него со странным, безучастным любопытством.
Питер (после паузы). Сим, а куда, по-твоему, его нелегкая понесла?
Симеон. Кто же его знает. Вырядился он, едет на таратайке, кобыла вычищена, аж лоснится вся, а он знай языком щелкает да кнутом машет. Я хорошо помню. Я только пахать кончал, была весна, май, закат, золото на Западе, а он-то к золоту и поехал. Я как заору: «Ты куда, папаня?», а он у каменной стены чуток замешкался. Глаза евоные гадючьи на закате сверкают, ровно бы он цельный кувшин вылакал. Ухмыльнулся по-ослиному да и говорит: «Смотри, покудова я не возвернусь, не сбегай!»
Питер. Неужто же он знал, что мы в Калифорнию собираемся?
Симеон. Может, и знал. Я стою себе, молчу, а у него вид чудной, вроде бы захворал он. И говорит он: «Цельный день я слухал, как петухи кукарекают да куры квохчут, будь они неладны. Слухал я, как скотина мычит да брыкается, ну и невмоготу мне стало. Сейчас, – говорит, – весна, и погано мне стало, вроде бы я – старая голая орешина, какая только, – говорит, – в печь и годится». И видать, в глазах у меня надежда какая-то мелькнула, потому как он мне говорит, да как еще злобно: «Только не задуряй себе башку и не думай, будто я мертвяк. Я клятву дал до ста лет прожить – и проживу, хотя бы вам, жадюгам этаким, назло! А таперя поеду услыхать, что мне Бог по весне прикажет – так старопрежние пророки делали. А ты ступай паши», – говорит. И поехал, а сам горланит псалом. Я думал, пьяный он, а то бы не пустил его.
Ибен (презрительно). Ты бы не пустил! Да ты его боишься. Он сильнее – внутрях – чем вы оба вместе!
Питер (ехидно). А ты кто – Самсон?
Ибен. А я все сильнее делаюсь. Чую, как сила во мне растет – все растет и растет – меня прямо-таки распирает!
Встает, надевает куртку и шляпу. Братья следят за ним и понемногу начинают ухмыляться. Ибен смущен и старается не смотреть им в глаза.
Ибен. Пойду чуток пройдусь по дороге.
Питер. В деревню?
Симеон. К Минни?
Ибен (вызывающе). Ага!
Питер (издевательски). К Блуднице вавилонской!
Симеон. Знаем, от чего тебя распирает!
Ибен. Нну… она красивая!
Питер. Двадцать лет красивая!
Симеон. Свежая краска и сорокалетнюю молоденькой телушкой сделает.
Ибен. Да нет ей сорока!
Питер. Стало быть, скоро будет.
Ибен (в отчаянии). А что ты знаешь?
Питер. Все… Сим ее знал… А потом – я…
Симеон. И папаня тебе тоже кое-что может рассказать! Он первый был!
Ибен. То есть как? Он…
Симеон (ухмыляется). Ага! Мы во всем его наследники!
Ибен. Этого еще не хватало! Везде он! Я прямо-таки лопну! (Бешено.) Я ей морду разобью! (Бешено распахивает дверь в задней стене.)
Симеон (подмигивает Питеру и говорит нараспев). Может, и разобьешь… Только ночка-то нынче теплая, красивая – покудова ты дойдешь до нее, так, может, тебе скорее целоваться захочется!
Питер. Так оно и есть!
Оба ржут. Ибен вылетает наружу и хлопает дверью, затем слышно, как хлопает входная дверь. Он появляется из-за угла, становится у ворот и смотрит в небо.
Симеон (смотря ему вслед). Весь в папаню!
Питер. Две капли воды!
Симеон. Пущай собаку собака и сожрет!
Питер. Ага. (После паузы, с вожделением.) А может, через год мы будем в Калифорнии.
Симеон. Ага.
Пауза. Оба зевают.
Пошли-ка спать. (Задувает свечу.)
Симеон и Питер выходят через дверь в задней стене.
Ибен (простирает руки к небу – мятежно). Нну – вон звезда, а он где-то шатается, а я тут, а выше по дороге – Мин, и всё в одну ночь. Целоваться? Ну, так что ж! Она сама, как ночь, такая мягкая и теплая, и мигает, как звезда, а губы у ей теплые, и руки теплые, и пахнет она, ровно теплое вспаханное поле, и такая-то она красивая… Ага! Ей-Богу, она красивая, и плевать я хотел, сколько раз она до меня грешила и с кем грешила, потому как грех мой ничем не хуже никакого прочего!
Быстрыми, широкими шагами Ибен уходит по дороге влево.
Сцена третья
Кромешная предрассветная тьма. Ибен входит слева и идет на ощупь к крыльцу. Он сердито посмеивается и вполголоса ругается.
Ибен. Чертов старый скряга!
Слышно, как он входит в парадную дверь. Пока он идет наверх, все тихо, затем в дверь спальни братьев раздается громкий стук.
Эй, вставайте!
Симеон (ошеломленно). Ктой-то?
Ибен распахивает дверь и входит, держа горящую свечу. Видна спальня братьев. Это комната с косым потолком, образованным крышей. Выпрямиться во весь рост можно только став у стены, делящей верхний этаж пополам. Симеон и Питер спят в двуспальной кровати на переднем плане. Койка Ибена – на заднем.
Ибен (то ли глупо ухмыляется, то ли злобно скалится). Я!
Питер. Да какого черта…
Ибен. У меня новости! (Издает единственный отрывистый, ехидный и грубый смешок.) Ха!
Симеон (сердито). А ты не мог обождать, покудова мы не проснемся?
Ибен. Сейчас рассветет. (Яростно.) А он взял да сызнова женился!
Симеон и Питер (потрясены). Папаня?
Ибен. Окрутился с какой-то бабой лет тридцати пяти – говорят, красивая…
Симеон (в ужасе). Вранье!
Питер. Кто сказал?
Симеон. Надули тебя.
Ибен. За дурня меня считаете, да? Вся деревня говорит. Это проповедник из Нью-Довера приехал, нашему проповеднику рассказал – а в Нью-Довере наш хрыч и окрутился – из ума, знать, выжил – там эта баба и жила…
Питер (больше не сомневается – ошеломлен). Ннну!..
Симеон (так же). Ннну!..
Ибен (садится на кровать, говорит с бешеной ненавистью). Ну, не чертово ли он исчадье? Ведь это нам назло – проклятый старый осел!
Питер (после паузы). Теперь все к ей отойдет.
Симеон. Ага. (После паузы, подавленно.) Нну… дело сделано…
Питер. Дело-то сделано, а вот мы-то уделаны. (После паузы принимается убеждать.) Есть еще золото в Калифорнии, Сим. Нечего нам тут больше оставаться.
Симеон. Я сам об этом подумал. (Решительно.) Так тому и быть! Давай нынче же утром смоемся.
Питер. Я согласный.
Ибен. Видать, любите вы пешком ходить.
Симеон (язвительно). А ты скажи, как нам крылья отрастить – полетим!
Ибен. А по морю вам больше бы подошло? (Лезет в карман и достает лист гербовой бумаги.) Ну-к что ж, ежели вы тут подпишете, можете отправляться морем. Я давно это выправил на случай, ежели бы вы решили уехать. Тут сказано, что вы оба согласные уступить мне свои доли фермы за триста долларов каждому.
Они подозрительно смотрят на бумагу. Пауза.
Симеон. Но коли он опять окрутился…
Питер. А где ты такие деньги достал?
Ибен (хитро). Я знаю, где они спрятаны. Я ждал… Маманя мне сказала. Это ейные деньги – те, что он выжал из ее фермы и спрятал от мамани. А теперь они по праву мои.
Питер. Где они спрятанные?
Ибен (хитро). Там, где без меня вам не сыскать. Маманя за им подглядела, а то так бы ей и не узнать.
Пауза. Они подозрительно смотрят на него, а он – на них.
Нну, по рукам?
Симеон. Не знаю.
Питер. Не знаю.
Симеон (смотрит в окно). Светает.
Питер. Раздуй-ка огонь, Ибен.
Симеон. Да сообрази чего-нибудь поесть.
Ибен. Ага. (С неискренней бодростью и веселостью.) Уж я вас покормлю, как следовает. Ежели вы думаете пёхом до Калифорнии переться, то надо вам на ребрах мяса нагулять. (Поворачивается к двери и многозначительно добавляет.) А ежели согласитесь, так можете и морем.
Останавливается у двери и замолкает. Они уставились на него.
Симеон (подозрительно). А где ты всю ночь пропадал?
Ибен (вызывающе). У Мин. (Медленно.) Иду я туда, и охота мне целовать ее; а потом подумал я, что вы сказывали про его да про ее, и говорю себе: да я ей за это кровь носом пущу. А там дошел я до села да услышал вести, ну, и обозлился, как черт, и всю дорогу до Мин бегом бежал и сам не знал, что сделаю… (После паузы говорит смущенно; но еще более вызывающе.) Нну… как увидал ее, так бить не стал, целовать – тоже, а как заору, что твой бык, да как забранюсь – до того я был злой, – она перепужалась, а я – цап, да и взял ее! (Гордо.) Да-с, взял. Может, она была евоная, да и ваша, а таперя – моя!
Симеон (сухо). Влюбился?
Ибен (высокомерно и презрительно). Влюбился! Больно-то мне надобно!
Питер (подмигивает Симеону). Может, Ибен тоже думает жениться.
Симеон. Из Мин выйдет верная подруга – для цельной армии!
Хихикают.
Ибен. Да на кой она мне, кроме того, что она пухлявая да теплая? В том дело, что она была евоная, а таперя моя! (Идет к двери, потом оборачивается. Мятежно.) А Минни-то не такая уж плохая. Похуже ее сыщутся! Погодите, вот поглядим, с какой такой коровой старый хрыч окрутится! Сдается мне, что она даст Минни сто очков вперед! (Собирается уходить.)
Симеон (внезапно). Может, и ее попробуешь?
Питер. Ха! (От такой идеи он в восторге.)
Ибен (с отвращением плюет). Ее – здесь – а она будет с ним спать, оттягает маманину ферму! Да уж лучше вонючку ласкать или с гадюкой целоваться!
Ибен уходит. Братья подозрительно смотрят ему вслед. Пауза. Они слушают, как затихают его шаги.
Питер. Огонь раздувает.
Симеон. По морю-то в Калифорнию лучше… да только…
Питер. Может, это Мин его подучила.
Симеон. А может, и наврали, будто папаня женился. Уж лучше обождать да поглядеть на ее.
Питер. А покамест ничего не подписывать…
Симеон. Да проверить, что деньги настоящие! (Ухмыляется.) А коли папаня и вправду окрутился, так ведь мы продадим Ибену то, что нам все равно нипочем не достанется!
Питер. Поживем – увидим. (С внезапным мстительным гневом.) А пока он не приедет, давай совсем бросим работать, пущай Ибен работает, коли ему охота, а мы давай только спать, да жрать, да пьянствовать, и гори она, эта чертова ферма!
Симеон (взволнованно). Господи, да ведь мы отдых заслужили. Давай покудова барствовать. А я так не вылезу из постели, пока завтрак не поспеет.
Питер. И не будет на столе!
Симеон (после паузы, в раздумье). А какая она, по-твоему, будет, наша новая мамаша? Такая, как Ибен полагает?
Питер. Оченно может быть.
Симеон (злорадно). Ну, так пущай она чертовкой окажется, пущай он от ее ради тишины и спокоя в пекло к нечистому запросится!
Питер (горячо). Аминь!
Симеон (передразнивает отца). «Таперя я еду услыхать, что мне Бог по весне прикажет – так старопрежние пророки делали», – говорит. Да голову на отсечение даю: он и тогда понимал, что по бабам пойдет, ханжа вонючий!
Сцена четвертая
Обстановка сцены второй. Кухня. На столе горящая свеча. Серый рассвет. Симеон и Питер заканчивают завтрак. Ибен сидит перед нетронутой тарелкой. Он угрюм и задумчив.
Питер (смотрит на Ибена с некоторым раздражением). Хмурься не хмурься – проку никакого.
Симеон (ехидно). Скорбит о грехах плоти своея.
Питер (осклабился). Она у тебя первая?
Ибен (сердито). Не твое дело. (Пауза). Я про него думаю. Вот чую, что он близко, что скоро тут будет – так чуешь, что вот-вот тебя лихоманка скрутит.
Питер. Рано еще.
Симеон. Как сказать. Он бы рад застать нас в постели, чтобы лишний раз придраться да облаять.
Питер автоматически встает, Симеон – тоже.
Питер. Нну, пора на работу.
Оба автоматически идут к двери. Потом спохватываются и разом останавливаются.
Симеон (ухмыляется). Дурачина же ты, Пит, а я и того пуще! Надобно показать ему, что у нас с им все покончено.
Опять садятся. Ибен изумленно смотрит то на того, то на другого.
Симеон (ухмыляется Ибену). Мы таперя, что твои птицы небесные.
Питер. Не сеем, не жнем!
Симеон. Таперя ты единственный владелец – пока он не возвернется – ты ведь этого хотел. Но ты же и единственный работник.
Ибен (с волнением и восторгом). Стало быть, подпишете?
Симеон (сухо). Может, и подпишем.
Питер. Может, подпишем.
Симеон. Мы думаем. (Тоном приказа.) Шел бы ты работать.
Ибен (странно взволнован). Это опять маманина ферма! Она моя! Коровы мои! Я моих коров доить буду, пока пальцы не отвалятся!
Уходит в дверь в задней стене, братья равнодушно смотрят ему вслед.
Симеон. Весь в папаню.
Питер. Две капли воды!
Симеон. Пущай собаку собака и сожрет!
Ибен выходит через парадную дверь и огибает угол дома. Брезжит рассвет. Ибен становится у ворот и осматривает все горящим взором обладателя. Взглядом, полным вожделения, он как бы вбирает в себя всю ферму.
Ибен. Красота-то какая! Красота-то! И все – мое! (Внезапно смелым рывком откидывает голову и смотрит в небо жестким, вызывающим взглядом.) Мое, слышишь ты? Мое!
Поворачивается и уходит в сторону сарая. Братья закуривают трубки.
Симеон (кладет ноги в грязных сапогах на стол, качается на стуле и вызывающе попыхивает трубкой). Нну, хоть разик пороскошествуем.
Питер. Ага. (Следует его примеру.)
Пауза. Оба бессознательно вздыхают.
Симеон (неожиданно). А ведь Ибен не умеет доить, как следовает.
Питер (фыркает). У него не руки, а копыта!
Симеон. Достань-ка оттудова кувшинчик! Давай тяпнем. А то чтой-то скучно.
Питер. Это да!
Достает кувшин и два стакана, они разливают виски.
За золото в Калифорнии!
Симеон. И чтоб нам его сыскать!
Они пьют, дымят, потом вздыхают и снимают ноги со стола.
Питер. Чтой-то не пьется.
Симеон. Не привыкши с утра-то.
Пауза. Ими овладевает сильное беспокойство.
Питер. Чтой-то душно в кухне.
Симеон (С крайним облегчением.) Пошли подышим воздухом.
Быстро встают, выходят через дверь и, обогнув дом, останавливаются у ворот. С немым восхищением смотрят на небо.
Питер. Красиво!
Симеон. Ага. Таперя золото – на востоке.
Питер. Солнышко-то вместе с нами на Золотой Запад пойдет.
Симеон (оглядывает ферму, сжимает губы, не в силах скрыть чувство). Нну… Может это наше последнее утро тут.
Питер (так же). Ага.
Симеон (топает ногой о землю и с отчаянием говорит земле). Нну, я тридцать лет моих в тебе закопал, в тебя покидал – кровь и плоть и пот, все сгнило, пуще всякого навоза тебя удобряло! Вот кем, черт подери, я для тебя был!
Питер. Ага! Я тоже!
Симеон. И ты тоже, Питер. (Вздыхает, затем плюет.) Нну, чего тужить, назад не возвернешь.
Питер. А на Западе золото – может, и воля. А тут мы – рабы каменных стен.
Симеон (вызывающе). Больше не рабы – и никогда рабами не будем. (После паузы, с беспокойством.) К слову о рабах, как-то Ибен там управляется?
Питер. Видать, управляется.
Симеон. Может, пособить ему – один-то раз?
Питер. А что ж. Коровы нас знают.
Симеон. И любят. А его мало знают.
Питер. И лошади, и свиньи, и куры. Они его мало знают.
Симеон. А нас-то знают и любят – мы им, ровно братья родные! (Гордо.) Нешто не мы их растили да холили?
Питер. А таперя бросаем.
Симеон (уныло). А я и позабыл. (Решительно.) Ну-ка, давай пособим Ибену, сон и пройдет.
Питер. Это можно.
Собираются идти в коровник, когда с той стороны быстро вбегает взволнованный Ибен.
Ибен (задыхаясь). Нну, они тут! Старый осел с бабой! Я из сарая видел. Они внизу у поворота.
Питер. Как ты разглядел? Далеко ведь.
Ибен. Нешто же я не вижу так же хорошо, как он – плохо? Нешто не признаю таратайку да кобылу, да то, что сидят там двое? Кто же еще? Да ведь я говорил вам, что чуял это! (Его передергивает, как от зуда.)
Питер (сердится). Нну, пущай сам и распрягает!
Симеон (тоже сердится). Давай-как поторопимся, соберем барахло да и дадим ходу, потому как он близко. После того, как он возвернется, я и шагу на порог ступить не желаю.
Идут за угол дома, Ибен – за ними.
Ибен (нетерпеливо). А подпишете?
Питер. Попервоначалу покажи деньги старого скряги, а там и подпишем.
Братья, топая, идут наверх укладываться. Ибен появляется в кухне, бежит к окну, выглядывает, возвращается и поднимает половицу под плитой, откуда вынимает брезентовый мешочек, который кладет на стол, и возвращает половицу на место. Через мгновение появляются братья. Они несут старые ковровые саквояжи.
Ибен (начеку, кладет руку на мешочек). Подписали?
Симеон (показывает бумагу). Ага. (Жадно.) Деньги тут?
Ибен (высыпает кучку двадцатидолларовых золотых). Ага. Золотые двадцатки, всего тридцать штук. Сочтите-ка.
Питер (считает, складывая столбики по пять монет). Шесть сотен. (Кладет монеты в мешочек и тщательно прячет его за пазуху.)
Симеон (протягивает Ибену бумагу). На.
Ибен (бросает на бумагу взгляд, аккуратно складывает ее и прячет за пазуху; говорит признательно). Спасибо.
Питер. И тебе спасибо.
Симеон. Мы тебе к Рождеству самородок пришлем.
Пауза. Они смотрят друг на друга.
Питер (неловко). Нну… Мы пошли.
Симеон. Выйдешь во двор?
Ибен. Нет. Я тут чуток погожу.
Новая пауза. Братья неуклюже подвигаются к двери, затем поворачиваются и застывают.
Симеон. Нну… Прощевай.
Питер. Прощевай.
Ибен. Прощевайте.
Они выходят. Ибен садится к столу, лицом к плите, и достает бумагу. Смотрит то на бумагу, то на плиту. На его лице, озаренном через окнотонким лучом солнца, застыло выражение транса. Губы его шевелятся. Братья подходят к воротам.
Питер (смотрит в сторону сарая). А вон он – распрягает.
Симеон (посмеиваясь). Ух, и взъерепенится!
Питер. А вон и она.
Симеон. Давай обождем да поглядим, что у нас за новая мамаша.
Питер (осклабился). И облаем его на прощанье!
Симеон (ухмыляясь). Пошутковать охота. В голове легко и в ногах легко.
Питер. И у меня. Ржать охота, покудова животики не надорвешь.
Симеон. От выпивки, что ли?
Питер. Не-а. Ноги так и зудят, охота идти да идти, да прыгать да еще…
Симеон. Плясать? (Пауза.)
Питер (недоумевая). Ни на что не похоже.
Симеон (его осенило). Видать, это потому как занятиям конец. Каникулы в школе. Первый раз мы свободные!
Питер (ошеломлен). Свободные?
Симеон. Уздечка порвалась, хомут лопнул, забор сломался, каменные стены полетели! А таперя-то мы ка-ак припустим по дороге!
Питер (сделав глубокий вдох, говорит тоном оратора). А кто захочет эту вонючую ферму, пущай берет на здоровье. А нам ее не надобно!
Симеон (снимает ворота с петель, берет створки под мышку). И нету больше ворот – ни открытых, ни закрытых, никаких!
Питер. Возьмем их на счастье да и пустим плыть по какой-нибудь реке!
Симеон (услышав голоса слева). Они!
Братья застывают и превращаются в два неподвижных, мрачных изваяния. Входят Эфрaим Кэбот и Эбби Патнэм. Кэботу семьдесят пять лет, он высокий, мосластый, полный огромной сконцентрированной силы, но согбенный трудом. Лицо у него жесткое, как бы вытесанное из валуна, но есть в нем и слабость, и мелочная кичливость своей ограниченной силой. У него маленькие, близко посаженные глазки, он очень близорук и постоянно моргает, взгляд его напряжен и как бы направлен внутрь. Одет он в унылый черный воскресный костюм. Эбби тридцать пять лет, она полная, живая. Ее миловидное круглое лицо портит налет довольно грубой чувственности. В ее челюсти сила и упрямство, в глазах – жесткая решимость, а во всем ее облике – то же отчаянное, неуемное, неприкаянное начало, которое так очевидно в Ибене.
Кэбот (входя, со странной сдавленной эмоцией в сухом, резком голосе). Вот мы и дома, Эбби.
Эбби (жадно). Дома! (Ее взор алчно обнимает дом, она как будто не замечает две застывшие фигуры у ворот.) Красиво – красиво! Аш не верится, что он и вправду мой.
Кэбот (резко). Твой? Мой!
Пристально смотрит на нее, она так же пристально – на него. Он, как бы отступая, добавляет.
Ну, скажем, наш! Уж оченно долго я тосковал. По весне совсем старым себя чуйствовал. Дому нельзя без женщины.
Эбби (в ее голосе – жажда обладания). А женщине – без дома!
Кэбот (неуверенно кивает). Ага. (И сразу же, раздраженно.) А где все? Работают – или что?
Эбби (замечает братьев. С любопытством отвечает на их взгляды, полные холодного, оценивающего презрения. Говорит медленно). А вон два мужика торчат у ворот и ничегошеньки не делают, знай себе глазеют на меня, ровно два заблудших борова.
Кэбот (напрягая взор). Вижу, да не разгляжу.
Симеон. Я Симеон.
Питер. Я Питер.
Кэбот (взрывается). Так какого же черта вы не на работе?
Симеон (сухо). Тебя поджидали, чтобы с тобой поздоровкаться – с тобой да с хозяюшкой!
Кэбот (растерянно). М? Нну, так вот вам новая мать, ребята.
Она пристально смотрит на них, они – на нее.
Симеон (отворачивается и презрительно сплевывает). Вижу!
Питер (тоже сплевывает). И я вижу!
Эбби (с сознательным превосходством победительницы). Пойти поглядеть на мой дом. (Медленно идет к крыльцу.)
Симеон (фыркнув). Ейный дом!
Питер (кричит ей вслед). Там внутрях Ибен. Лучше не сказывай ему, что это твой дом.
Эбби (как бы пробуя имя на вкус). Ибен. (И тихо.) Я скажу Ибену.
Кэбот (презрительно скривился). Да плюнь ты на Ибена. Ибен – сущий дурень, весь в мамашу, простофиля да слюнтяй!
Симеон (со взрывом саркастического смеха). Ха! Ибен весь в тебя – две капли воды – жесткий да горький, что твоя орешина! Собака собаку сожрет. И он тебя сожрет, старикан!
Кэбот (командует). А ну, марш работать!
Эбби скрывается в доме.
Симеон (подмигивает Питеру, говорит издеваясь). Так это наша новая мамаша? И где только ты этакую откопал?
Питер. Ха! Ты бы лучше в хлев ее загнал, к другим свиньям! (Оба бешено хохочут, хлопая себя по бедрам.)
Кэбот (настолько поражен их наглостью, что растерялся и говорит, заикаясь). Симеон! Питер! Да вы что? Пьяные, что ли?
Симеон. Свободные мы, старый хрыч, – и от тебя, и от фермы этой поганой свободные!
Они делаются все веселее и взвинченнее.
Питер. И собираемся мы в Калифорнию, золото намывать!
Симеон. А ферму эту можешь запалить с четырех сторон!
Питер. А что от нее останется – в землю закопай!
Симеон. Мы, старик, свободные! (Откалывает коленце.)
Питер. Свободные! (Делает антраша.)
Симеон (исступленно). Ух ты!
Питер. Ух ты!
Пляшут вокруг старика нелепый индейский воинственный танец, а тот окаменел: в нем борются гнев и опасение, что они сошли с ума.
Симеон. Мы свободные, что твои индейцы! Скажи спасибо, что скальп с тебя не сымем!
Питер. Сарай не спалим да скотину не перебьем!
Симеон. Да бабу твою новую не снасильничаем! Ух ты!
Они останавливаются и качаются от дикого хохота, держась за бока.
Кэбот. Жадность к золоту, к легкому, греховному золоту Калифорнии. Вот что вас с ума свело!
Симеон (издевательски). А ты бы не хотел, чтобы мы тебе этого самого греховного золота прислали, старый ты греховодник?
Питер. Золото не только в Калифорнии сыщется! (Выходит из поля зрения старика, достает мешочек с золотыми и, смеясь, размахивает им над головой.)
Симеон. А это золото еще греховней!
Питер. Мы по морю поплывем! Ух ты! (Прыгает.)
Симеон. Свободные будем! Ух ты! (Тоже прыгает.)
Кэбот (вдруг яростно взревел). Проклинаю!
Симеон. А мы – тебя! Ух ты!
Кэбот. Да я вас на цепь в желтый дом посажу!
Питер. Старый ты скряга! Прощевай!
Симеон. Старый ты кровосос! Прощевай!
Кэбот. Проваливайте, не то…
Питер. Ух ты!
Поднимает камень, Симеон тоже.
Симеон. А мамаша-то в гостиной.
Питер. Ага! Раз! Два!
Кэбот (перепуган). Да вы что?…
Питер. Три!
Они бросают камни, которые разбивают в гостиной окна и прорывают шторы.
Симеон. Ух ты!
Питер. Ух ты!
Кэбот (к этому времени пришел в ярость, кидается на них). Да я вам все кости переломаю!
Но они, приплясывая, отходят от него, причем Симеон все еще держит под мышкой створки ворот. Симеон и Питер уходят. Кэбот возвращается, задыхаясь от бессильной ярости. Слышно, как братья запевают песню золотоискателей на старый мотив «О, Сюзанна!»:
Я плыл под парусами Над пенною волной, И очень грустно было мне Припомнить дом родной! Ох, Калифорния, То-то благодать: Я еду в Калифорнию Золотишко намывать!Тем временем отворяется правое окно верхнего этажа, и оттуда выглядывает Эбби. Она смотрит на Кэбота и с облегчением вздыхает.
Эбби. Нну – убрались они, что ли? (Ответа нет. Она продолжает тоном хозяйки.) А хорошая тут спальня, Эфраим. И кровать хорошая. Это моя комната, Эфраим?
Кэбот (угрюмо, не поднимая глаз). Наша!
Эбби, не в силах сдержать гримасу отвращения, медленно убирает голову и затворяет окно. Внезапно Кэбота осеняет ужасная мысль.
Чтой-то они сотворили! Может… может, скотину потравили или еще что!
Почти бегом Кэбот устремляется к сараю. Через мгновение дверь в кухню отворяется и входит Эбби. Какой-то момент она стоит и смотрит на Ибена. Вначале он ее не замечает. Она проницательно продолжает смотреть на него, оценивая его силу. Но помимо этого в ней пробуждается неясное вожделение, вызванное его молодостью и красотой. Внезапно он замечает ее присутствие и поднимает глаза. Их взгляды встречаются.
Он вскакивает на ноги, молча и сердито смотрит на нее.
Эбби (самым обольстительным тоном – и так на протяжении всей этой сцены). Это ты будешь Ибен? А я Эбби… (Смеется.) То бишь твоя новая мать.
Ибен (злобно). Ни черта подобного!
Эбби (как будто не расслышав – со странной улыбкой). Папаша твой много про тебя сказывал…
Ибен. Ха!
Эбби. Да ты не обижайся. Он старый.
Долгая пауза. Они пристально смотрят друг на друга.
Я не хочу корчить твою мать, Ибен. (Любуется им.) Больно ты для этого сильный да большой. Хочу я с тобой в дружбе жить. Может, тогда тебе здесь лучше будет. И, может, я и с им у тебя все улажу. (С презрительным сознанием силы.) Он для меня, почитай, все сделает.
Ибен (со злобным презрением). Ха!
Они снова смотрят друг на друга. Ибен чувствует смутное волнение, физическое влечение к ней и говорит вымученно и напыщенно.
Иди ты к черту!
Эбби (спокойно). Ежели тебе от ругани легче станет, ругайся, сколько влезет. Понимаю, что будешь зуб на меня точить – сперва, я к этому готовая. Я на тебя не обижаюсь. И я бы то же чуйствовала, ежели какая чужая на место моей матушки пришла.
Его передергивает. Она внимательно следит за ним.
Ты, видать, очень матушку свою любил, так ведь? А моя преставилась, когда я совсем маленькая была. Я и не помню ее. (Пауза.) Но ты долго злиться на меня не будешь, Ибен. Бывают и хуже моего, а мы с тобой друг на дружку похожие, это сразу видать. И мне тоже ох до чего круто пришлось: беды всякой море разливанное, а взамен только знай работай да работай. Я рано осиротела, и пришлось мне работать на чужих людей да в чужих домах. Там я и замуж вышла, а муж-то мой оказался забулдыгой да пьяницей, и оттого пришлось ему тоже работать на чужих, и я опять же в чужие дома пошла, а там ребеночек наш помер, и муж мой захворал да помер, а я рада была: ну, говорю, наконец-то я теперь свободная, только свободная-то я стала, чтобы опять работать в чужих домах на чужих людей, и совсем уж было я отчаялась, думаю, не придется мне когда-либо работать на себя да в собственном доме, а тут папаша твой и появись…
Кэбот возвращается из сарая. Он подходит к воротам и смотрит вслед ушедшим братьям. Еле слышится песня: «Ох, Калифорния, то-то благодать!» Он стоит, сжимая кулаки, перекошенный от ярости.
Ибен (сопротивляясь возникающей симпатии, резко). И купил тебя, как потаскуху!
Она оскорблена, вспыхивает: она сама была искренне растрогана рассказом о своих бедствиях. Он яростно добавляет:
А ценой тебе эта ферма была, мамани моей ферма, чтоб тебе пусто было! А таперя она моя!
Эбби (с холодным, уверенным смешком). Твоя? Ну, это мы еще посмотрим! (С силой.) Ну, а ежели мне дом нужен – что из того? Еще-то на кой мне за старика выходить?
Ибен (злорадно). Это я ему скажу!
Эбби (улыбаясь). А я ему скажу, что ты нарочно врал – он тебя и прогонит!
Ибен. Стерва!
Эбби (вызывающе). Это моя ферма – мой дом – моя кухня!..
Ибен (разъярен, готов на нее броситься). Заткнись, черт тебя дери!
Эбби (подходит к нему – ее лицо и тело полны странным, грубым влечением. Говорит медленно). А наверху – моя спальня… И моя постель!
Он пристально смотрит ей в глаза. Он ужасно смущен, его раздирают противоречивые чувства. Она мягко добавляет:
Я ведь не плохая, не злая, кроме как с недругами, но приходится мне драться за все, что я могу в жизни получить. (Кладет ему руку на плечо, говорит, обольщая.) Давай дружить, Ибен.
Ибен (тупо, как бы загипнотизированный). Ага. (Затем в бешенстве отбрасывает ее руку.) Нет, ведьма ты этакая! Видеть тебя не могу!
Выбегает.
Эбби (смотрит ему вслед с довольной улыбкой, затем раздельно говорит почти про себя.) А Ибен славный. (Гордо, смотря на стол.) А теперь надо перемыть мою посуду.
Ибен появляется снаружи, хлопая за собой дверью. Он огибает угол, останавливается, видя отца, и неотрывно, с ненавистью на него смотрит.
Кэбот (простирает руки к небу в ярости, которую более не в силах сдерживать). Господи Всемогущий, порази нерадивых сынов моих горшим проклятием Твоим!
Ибен (бешено перебивает). Да ну тебя с твоим Богом! Все-то ты проклинаешь да изводишь!
Кэбот (не обращает на него внимания и говорит, как бы заклиная). Боже престарелых! Боже одиноких!
Ибен (издевательски). Ко греху понуждающий пасомых Твоих!
Кэбот поворачивается. Они с Ибеном злобно смотрят друг на друга.
Кэбот (резко). Ах, стало быть, это ты! (Грозит ему пальцем.) Кощун безмозглый! (Быстро.) А чевой ты не работаешь?
Ибен. А ты? Они ушли. А я в одиночку не могу.
Кэбот (презрительно). Где уж тебе! Я десятка таких, как ты, стою, даром что старик! А ты недоделанным так и останешься! (И вскользь.) Нну, пошли в коровник.
Ибен и Кэбот уходят. Последний раз издалека доносятся звуки песни «Калифорния». Эбби моет посуду.
Занавес
Часть вторая
Сцена первая
У дома, как в части первой. Жаркий воскресный день два месяца спустя. Эбби, в лучшем своем наряде, сидит на крыльце в кресле-качалке. Разморенная жарой, она вяло качается и тупо водит перед собой скучающими, полузакрытыми глазами.
Ибен высовывает голову из окна спальни. Он настороженно оглядывается, пытаясь увидеть или расслышать, есть ли кто ни крыльце, но, хотя он всячески старается не шуметь, Эбби почуяла его движения. Она перестает качаться, лицо ее делается оживленным, исполненным вожделением, она сосредоточенно ждет. Ибен как будто ощущает ее присутствие; отгоняя мысли о ней, он делает злое лицо и плюет с преувеличенным презрением – а затем скрывается в комнате. Эбби ждет, затаив дыхание, и со страстным нетерпением прислушивается ко всем звукам внутри дома. Ибен выходит наружу. Их взгляды встречаются. Он отводит глаза, смущенно отворачивается и с негодованием захлопывает дверь. При этом жесте Эбби дразняще смеется: ей забавно, однако в то же время она задета и раздражена. Злобно оскалясь, он широкими шагами сходит с крыльца на дорожку и, проходя мимо Эбби, подчеркнуто ее игнорирует. На нем праздничный костюм, он при полном параде, умытое с мылом лицо лоснится. Эбби в качалке подается вперед, глаза ее стали жесткими и сердитыми, и когда он проходит мимо нее, она издает ехидный, глумливый смешок.
Ибен (свирепо к ней поворачивается, он задет). Ты чевой-то кудахчешь?
Эбби (торжествующе). Над тобой.
Ибен. А что во мне такого?
Эбби. Уж больно ты гладкий – совсем как премированный бык.
Ибен (презрительно). Сама-то не ахти какая красуля.
Они смотрят друг другу в глаза, не отрываясь, он – сам того не желая, она – с жаркой властностью. Их физическое влечение делается осязаемым началом, трепещущим в горячем воздухе.
Эбби (мягко). Ты не хочешь это сказать, Ибен. Может, полагаешь, будто хочешь, но это не так. Да ты и не можешь. Это супротив естества, Ибен. А ты с естеством твоим сражаешься с того самого дня, как я сюда приехала – все хочешь уговорить себя, что я, по-твоему, некрасивая. (Издает тихий, влажный смешок, не отводя взора от его глаз. Пауза; ее тело чувственно извивается, говорит она еле слышно, полная истомы.) А до чего же солнце припекает. Ну, так вот и чуешь, как оно в землю вжигается… Естество… От него все из земли и растет… делается все больше да больше… и внутри у тебя горит, и самой охота расти, пока чем-нибудь иным не сделаешься… пока ты с ним одним не сделаешься… и оно – твое… но и ты – его… и оно тебя делает больше да больше… на манер дерева… на манер вот этих вязов…
Она снова смеется – мягко, не отводя взора от его глаз. Вопреки себе, он делает шаг в ее сторону.
Естество тебя одолеет, Ибен. Уж лучше тебе это признать – раз и навсегда.
Ибен (смятенно, пытаясь стряхнуть с себя ее чары). Услыхал бы тебя папаня… (Возмущенно), Да ты из его, черта старого, такого идиёта сделала!..
Эбби (смеется), Нну – а нешто не легче тебе стало после того, как он умягчился?
Ибен (с вызовом). Нет. Я с ним борюсь – и с тобой борюсь – ради маманиных правов на ейный дом! (И это разрушило ее чары. Он смотрит на нее со злобой,) И я тебя раскусил. Ты меня и на самую малость не околпачишь. Ты все тут нацелилась пожрать, присвоить. Нну, так увидишь – велик я для тебя кус, не прожуешь! (С презрительной ухмылкой отворачивается от нее.)
Эбби (пытаясь вернуть свою власть, говорит обольстительно). Ибен!
Ибен. Отвяжись! (Собирается уходить.)
Эбби (более повелительно). Ибен!
Ибен (остановился, говорит с неприязнью). Нну, чего тебе?
Эбби (пытается скрыть растущее волнение). Ты куда?
Ибен (со злонамеренной небрежностью). Да так – прогуляться чуток по дороге.
Эбби. В село?
Ибен (легко). Может, и в село.
Эбби (взволнованно). К этой самой Мин?
Ибен. Может, и к ней.
Эбби (слабо). Чего это ради ты на нее время тратишь?
Ибен (мстительно ухмыляясь). Ты ведь сама сказала, что супротив естества не попрешь! (Смеется и опять направляется прочь.)
Эбби (взрывается). Она старая уродина!
Ибен (издевательски). Уж покрасивше тебя!
Эбби. Да с ней каждый негодный пьянчужка в округе…
Ибен (желая оскорбить). Может, оно и так – да она все ж таки лучше тебя. По крайности, ничего не скрывает.
Эбби (разъяренно). Да как ты смеешь сравнивать…
Ибен. Она хоша бы не юлит, не старается мое добро присвоить.
Эбби (исступленно старается посильнее уязвить его). Твое? То бишь мою ферму?
Ибен. То бишь ферму, за которую ты продалась, как все шлюхи непотребные продаются – мою ферму!
Эбби (задета за живое – свирепо). Не доживешь ты до того дня, когда тебе на ней хоть один вонючий сорняк достанется! (Истошно заорала.) Пошел с глаз моих долой! Ступай к своей паскуде, позорь отца своего и меня! Да он тебя отсюда кнутом прогонит, стоит мне только захотеть! Ты и живешь-то здесь только потому, что я тебя терплю! Пошел! Видеть тебя не хочу! (Задыхается и злобно смотрит на него.)
Ибен (смотрит на нее так же злобно). А я – тебя!
Ибен поворачивается и размашистыми шагами уходит по дороге. Со стороны коровника появляется старый Кэбот. Жесткое, угрюмое выражение лица его изменилось. Каким-то странным образом он словно смягчился, подобрел. Глаза его обрели странную, несвойственную ему мечтательность. И при этом в нем нет и намека на физическую слабость – напротив, он как будто поздоровел и помолодел. Эбби видит его и с нескрываемым омерзением отворачивается.
Кэбот (мягко). Опять с Ибеном полаялись?
Эбби (кратко). Нет.
Кэбот. Уж больно вы громко разговаривали. (Садится на краю крыльца.)
Эбби (огрызается). А слышал, так нечего и спрашивать.
Кэбот. Да слов-то я не расслышал.
Эбби (с облегчением). Нну… да в общем, так, чепуха.
Кэбот (после паузы). А Ибен – чудной.
Эбби (с горечью). Весь в тебя!
Кэбот (странно заинтересован). Ты так полагаешь, Эбби? (После паузы, в раздумье.) Мы с Ибеном все время ссорились. Терпеть его не могу. Ужастенно он слабый – в мамашу.
Эбби (презрительно). Вот именно: слабый – вроде тебя!
Кэбот (как будто не слышал). Может, я с ним чересчур круто обходился.
Эбби (глумливо). Нну… теперь ты сам слабодушным делаешься – мякиш да и только. Ибен это и говорил.
Кэбот (лицо его мгновенно делается угрюмым и зловещим). Ибен говорил? Нну, лучше ему не испытывать меня, а то скоро узнает…
Пауза. Эбби сидит, по-прежнему отвернувшись. Он постепенно смягчается, смотрит в небо.
Красиво, правда?
Эбби (резко). Не вижу ничего красивого.
Кэбот. Я про небо. Там вроде бы поле, а земля на ём теплая.
Эбби (саркастически). И там собираешься недвижимость купить? (Презрительно хихикает.)
Кэбот (странно). А хотел бы я там обзавестись жильем. (Пауза.) Я, Эбби, старею. Созрел, ровно плод на ветке.
Пауза. Она в недоумении смотрит на него. Он продолжает: А в доме завсегда тоскливо и холодно – даже ежели снаружи страшенная жара. Ты это приметила?
Эбби. Нет.
Кэбот. Зато в коровнике тепло – приятно пахнет и тепло – с коровами. (Пауза.) А коровы – чудные.
Эбби. Вроде тебя?
Кэбот. Вроде Ибена. (Пауза.) Я вроде бы с Ибеном примиряюсь – вот как с матерью евоной примирился. И слабость евоную начинаю переносить, совсем как с ею. Я бы его, почитай, полюбил – не будь он таким дурындой! (Пауза.) Видать, это старость.
Эбби (равнодушно). Нну – ты ведь еще не помер.
Кэбот (взвился). Нет уж, будь уверена, не помер – черта с два – я здоровый, крепкий, что твоя орешина! (Затем говорит расстроенно.) Но после того, как пойдет восьмой десяток, Господь Бог упреждает, чтобы ты готовился. (Пауза.) Потому у меня Ибен из головы и не выходит. Таперя, когда евоные грешники-братцы отправились прямиком в преисподнюю, у меня один Ибен и остался.
Эбби (обиженно). А я? (Взволнованно.) С чего бы это Ибен тебе вдруг полюбился? И почему ты про меня не говоришь? Нешто я тебе не законная жена?
Кэбот (просто). Ага. Жена. (Пауза. Он с вожделением смотрит на нее, глаза его делаются алчными – и внезапно он хватает ее за руки, крепко их сжимает и странно, как бродячий проповедник, декламирует.) Ты – мой нарцисс Саронский! О, ты прекрасна, глаза твои голубиные, как лента алая – губы твои, два сосца твои, как двойня молодой серны, живот твой – круглая чаша, чрево твое – ворох пшеницы…
Осыпает ей руку поцелуями. Она как будто это не замечает, смотрит прямо перед собой жесткими и гневными глазами, а затем рывком выдергивает руки.
Эбби (резко). Стало быть, ферму ты оставишь Ибену?
Кэбот (поражен). Оставлю? (Враждебно и угрюмо.) Никому я ее не отдам!
Эбби (безжалостно). С собой не возьмешь.
Кэбот (на миг задумался, а потом с неохотой говорит). Пожалуй, что и не возьмешь. (После паузы, по-странному страстно.) Но кабы я мог, то, клянусь Предвечным, взял бы! И кабы мог, то когда стал бы помирать, поджег бы ее да поглядел бы, как она гореть будет: и дом этот, и кажный колос пшеницы, и кажное дерево – все, до последнего клочка сена! Сидел бы я и знал, что все это вместе со мной помирает и никому ни крохи моего не достанется – того, что я из ничего сотворил моими потом-кровью! (Пауза, после которой он говорит со странной нежностью.) Только не коров. Их я отпустил бы.
Эбби (резко). А меня?
Кэбот (со странной улыбкой). И тебя отпустил бы.
Эбби (в ярости). Ничего себе, отблагодарил за то, что я женой тебе стала: к Ибену подобрел, а меня так на все четыре стороны!
Кэбот (поспешно). Эбби! Ты же знаешь, я не это…
Эбби (мстительно). Уж дай тебе сказать кое-что насчет Ибена! И куда же это он пошел? К этой мрази, к Мин! Я не хотела его пускать. И тебя позорит, и меня позорит – да еще в воскресенье!
Кэбот (слегка виновато). Грешник он, таким уж уродился. Сердце ему похоть гложет.
Эбби (совершенно вне себя от ярости, мстительно до исступления). И ко мне у него похоть! Можешь ты это чем-нибудь оправить?
Кэбот (ошеломленно смотрит на нее и после мертвой паузы говорит). Похоть… к тебе?
Эбби (с вызовом). Хотел меня полюбовницей заделать, когда ты услыхал, как мы ругаемся.
Кэбот (ошеломленно смотрит на нее, потом на лице его появляется выражение ужасной ярости, и он рывком вскакивает, причем его с ног до головы трясет). Вот как Бог свят – я его порешу!
Эбби (теперь она перепугана за Ибена). Нет! Нет!
Кэбот (в бешенстве). Возьму дробовик да мозги его хилые выпущу – так, что до верхушки этих вязов долетят!
Эбби (обхватывает его). Нет! Эфраим!
Кэбот (грубо ее отшвыривает). Ей-Богу, порешу!
Эбби (успокаивая его). Послушай, Эфраим. Ничего такого уж дурного не было, просто дурачился парнишка, он это несурьезно – так, шутковал, дразнился…
Кэбот. Тогда чего ж ты говорила – «похоть»?
Эбби. Видать, это сильнее вышло, чем я думала. Да я и осерчала, потому как ферму ты ему хочешь оставить.
Кэбот (тише, но все еще мрачно и жестоко). Нну, коли ты этим будешь довольная, то я его отсюдова кнутом прогоню.
Эбби (берет его за руку). Нет! Про меня не думай! И гнать его не надо. Это неразумно. Кто тебе тогда на ферме пособит? В округе никого нету.
Кэбот (обдумав ее слова, одобрительно кивает). А есть у тебя голова на плечах. (И – раздраженно.) Нну, пущай остается.
Садится на край крыльца, она – рядом с ним. Он презрительно бормочет:
Зря я так взъерепенился – из-за этого теленка безмозглого. (Пауза.) Но дело-то вот в чем. Какой мой сын тут на ферме останется, когда Господь меня к Себе призовет? Симеон и Питер отправились в преисподнюю, а Ибен – за ними вослед.
Эбби. Останусь я.
Кэбот. Ты – всего-навсего баба.
Эбби. Я тебе жена.
Кэбот. Жена – это не я. А сын – это я, моя кровь. Мое пущай моему и достанется. И тогда оно все по-прежнему будет моим, хоша бы я и лежал в земле. Ясно?
Эбби (смотря на него с ненавистью). Ага. Ясно. (Она делается очень задумчивой, лицо становится жестким, она с хитростью изучает Кэбота.)
Кэбот. Старею я – дозрел, ровно плод на ветке. (И внезапно, с принужденной уверенностью.) И все ж таки я и таперя еще крепкий орешек – и много лет буду таким! Клянусь Предвечным, я молодым в любой день года на любой работе нос утру!
Эбби (вдруг). Может, Господь и нам с тобой сына даст.
Кэбот (поворачивается и взволнованно, не отрываясь, смотрит на нее.) То бишь… сына… мне и тебе…
Эбби (улыбается, улещивая его). Ты ведь еще мужчина хоть куда, ведь правда? Не так-то уж это невозможно, а? Нам-то это известно. Ну чего ты так глядишь? Нешто прежде об этом не думал? А я так все время думала. Ага – и молилась.
Кэбот (лицо его исполнено ликующей гордости, он говорит как бы в некоем религиозном экстазе). Молилась, Эбби? О сыне? О нашем?
Эбби. Ага. (С угрюмой решимостью.) Я сына хочу – теперь.
Кэбот (взбудораженно сжимает ей руки). Это будет мне благословение Господне, Эбби, благословение Господа Всемогущего – мне – на старости лет – одинокому! Тогда, Эбби, ничего не будет, что бы я для тебя ни сделал! Только попроси – все, чего пожелаешь!
Эбби (перебивая). А ферму тогда мне оставишь – мне и ему?
Кэбот (неистово). Да, говорю тебе, все сделаю, что ни попроси! Честное благородное! Чтоб мне вечно в аду гореть, коли не сделаю!
Опускается на колени и заставляет ее тоже стать на колени.
Помолись Господу сызнова, Эбби! Нынче – день субботний! А я – с тобой! Молитва – хорошо, а две – лучше! «И вспомнил Бог о Рахили и услышал ее Бог, и отверз утробу ея!» И вспомнил Бог про Эбби! Молись, Эбби! Молись, и пущай Он услышит!
Бормоча, он склоняет голову. Она притворяется молящейся, но при этом бросает на него взгляд, полный презрения и торжества.
Сцена вторая
Около восьми вечера. Видны обе спальни на верхнем этаже. В комнате слева Ибен сидит на краю своей кровати. Из-за жары он снял с себя все, кроме исподней рубахи и штанов. Он бос. Сидит он лицом к публике, опустив подбородок на ладони, и подавленно размышляет с выражением отчаяния на лице.
В другой комнате Кэбот и Эбби сидят рядом на краю кровати, старой, под балдахином, с периной. Оба в ночных рубахах. Он все еще в странном взволнованном состоянии, в которое был ввергнут мыслью о сыне.
Обе спальни тускло освещены мигающими сальными свечами.
Кэбот. Ферме надобно сына.
Эбби. Мне надобно сына.
Кэбот. Ага. Иногда ты – это ферма, а иногда ферма – это ты. Потому-то я, бобыль, к тебе и льнул. (Пауза. Он кулаком ударяет себя по колену.) Мне и ферме надобно произвести сына!
Эбби. Давай-ка лучше спи. А то все у тебя путается.
Кэбот (с нетерпеливым жестом). И ничего подобного. Голова у меня ясная, как стеклышко. Ты меня толком не понимаешь, вот в чем дело. (Безнадежно уставился в пол.)
У себя Ибен встает и взволнованно ходит взад и вперед по комнате. Эбби это слышит. Глаза ее сосредоточенно, внимательно обращены к стене, разделяющей спальни. Ибен останавливается и пристально смотрит. Их жаркие взоры как будто встречаются, пройдя сквозь стену. Он бессознательно протягивает к ней руки, она привстает. Затем он очнулся, вполголоса обругал себя и бросился ничком на кровать: сжатые кулаки – над головой, лицо – в подушке. Эбби слегка вздохнула, ее напряжение спадает, но глаза по-прежнему прикованы к стене. Она со всем доступным ей вниманием вслушивается, не шевельнулся ли Ибен.
Кэбот (внезапно поднимает голову, смотрит на нее и презрительно говорит). Да и поймет ли меня вопче кто-нибудь, хоша мужеского, хоша женского полу? (Качает головой.) Нет. Сдается мне, так и не поймут.
Оборачивается. Эбби смотрит на стену. Затем, видимо, не в силах оставить свои мысли невысказанными, он, не глядя на жену, протягивает руку и стискивает ей колено. Она резко дергается, смотрит на него, видит, что он за нею не следит, и опять сосредотачивается на стене, не обращая внимания на его слова.
Слухай, Эбби. Когда я сюда заявился полсотни с гаком лет назад, мне было всего двадцать, и таких сильных да выносливых ты, почитай, и не видала: в десять раз сильней Ибе-на и в пятьдесят – выносливей. А земля тут была – сплошь камни! Когда я купил ее, все надсмехались. Потому как не знали то, что знал я. Уж коли ты пшеницу заставишь расти на камнях, стало быть, Бог в тебе жив. А у их кишка тонка. Они полагали, будто Бог – Он легкий. Смеялись. Ну, так больше не смеются. Иные померли тут. Иные подались на Запад и померли там. И все в земле, потому как за легким Богом шли. А Бог – он не легкий. И заделался я жестким. Обо мне то и знай сказывали, что я, дескать, жесткий, ровно бы жестким быть – грех, так что в конце концов я им возьми да скажи: нну, тогда я, разрази меня гром, и впрямь жестким буду – и поглядим, как это вам по вкусу придется! (Внезапно.) Но единожды и я слабости поддался. На третий год, как тут поселился. Не выдержал, ослабел, в отчаянье впал – до того много было камней. А тут подобралась компания – на Запад идти. Ну, и я с ними. Идем, идем. И пришли на широкие луга, на равнины, а земля черная, богатая – золото, да и только. И ни камушка. Все оченно даже легко. Знай паши да сей, а там кури себе трубку да гляди, как зеленя всходят. Я бы мог богачом заделаться, да чтой-то у меня внутрях борется со мной да борется, – а глас Господен и рек: «Это Мне всего ничего. Ты домой возвертайся!» Испужался я да дернул назад, а надел да урожай так там и оставил – владей, кто хочет! Ага. Так-таки и бросил то, что мне по праву принадлежало! Бог – Он трудный, жесткий, а не легкий! Бог – Он в камнях! На сем камне Я создам Церковь Мою – из камней, и буду в них! Вот что Он Петру сказал! (Тяжело вздыхает. Пауза.) Камни. Я их подбирал да стены из них делал. Все годы жизни моей можешь по этим камням прочитать: что ни день, то и камень, лазал я по холмам, то вверх, то вниз, огораживал поля мои и то, что вырастил на них из ничего, по воле Господней, яко слуга десницы Его. Нелегко это было. Тяжкое было послушание, и жестким Он меня ради этого сотворил. (Пауза.) А одиночество мое росло да росло. И женился я. Родила жена Симеона да Питера. Хорошая была. Работала усердно. Двадцать лет мы женаты были. И ни чуточки она меня не понимала. Подмогой мне была, а в чем, так ей было и невдомек. И завсегда я одиноким оставался. Померла. После этого я какое-то время перестал унывать. (Пауза.) Я и счет годам потерял. Недосуг было их считать, на кой такая дурость? Сим и Питер помогали. Ферма росла. И все – мое! Как, бывало, об этом подумаю, то и одиночества не чуйствую. (Пауза.). Только думать об одном и том же денно и нощно нельзя. И я сызнова женился – на матери Ибена. Ейные родные со мной в суде тягались насчет моих правов на ферму – на мою ферму! Родила она Ибена. Красивая была – да мягкая. Жесткой быть старалась. Не могла. И меня она совсем не понимала, и вопче ничего не понимала. Одиноко с ней было, тоскливее, чем в аду. Прожили мы шестнадцать лет с чем-то, и померла она. (Пауза.) Я с ребятами жил. А они меня ох как ненавидели, потому как я жесткий. А я их ненавидел, потому как они слабые. И ферму они хотели заиметь, а что это значит – не понимали. Было это мне горше полыни, вот я и озлился. Это меня и состарило – что они мое пожелали. И вот нынешней весной был мне зов – глас Господа в пустыне моей, в одиночестве моем: идти, искать и найти! (Со странной страстностью поворачивается к ней.) Искал я и нашел – тебя! Ты – мой нарцисс Саронский! Глаза твои…
Она повернула к нему ничего не выражающее лицо, глаза, полные неприязни. Какой-то миг он пристально смотрит на нее, затем резко спрашивает:
Тебе из моих слов что-нибудь понятно сделалось?
Эбби (растерянно). Может, и сделалось.
Кэбот (отталкивает ее от себя, говорит гневно). Ничего ты из моих слов не понимаешь – и во веки веков не поймешь. (Тоном холодной угрозы.) Коли ты во искупление не родишь мне сына…
Эбби (обиженно). Я ведь молилась?
Кэбот (с горечью). Так еще помолись – чтобы понимать!
Эбби (с затаенной угрозой). Будет у тебя от меня сын, обещаю.
Кэбот. Это как же ты можешь обещать?
Эбби. А я, может, ясновидящая. Может, я будущее предвидеть могу. (Странно улыбается.)
Кэбот. А пожалуй, можешь. Порой меня от тебя дрожь пробирает. (Содрогается.) Холодно тут. Неуютно. Какие-то твари по углам тычутся. (Натягивает штаны, заправляя в них ночную рубашку, а затем сапоги.)
Эбби (удивленно). Ты куда?
Кэбот (странным тоном). Туда, где спокой, где тепло, – в коровник. (С горечью.) С коровами-то поговорить можно. Они меня понимают. И меня, и ферму понимают. Я у них спокой найду. (Поворачивается к двери.)
Эбби (с некоторым испугом). Тебе неможется?
Кэбот. Зрею. Зрею, ровно плод на ветке.
Поворачивается и уходит, сапоги его грохочут на лестнице. Ибен рывком садится, прислушивается. Эбби слышит его движения и опять, не отрываясь, смотрит на стену. Кэбот выходит наружу из-за угла, становится у ворот и, моргая, смотрит в небо. Мучительно воздымает руки.
Кэбот. Боже Всемогущий, воззови из тьмы!
Прислушивается, как бы в ожидании ответа. Затем руки его быстро опускаются, Кэбот качает головой и медленно, тяжелой походкой удаляется в сторону коровника. Ибен и Эбби пристально смотрят друг на друга сквозь стену. Ибен тяжело вздыхает, Эбби ему вторит. Оба страшно нервничают, им не по себе. Наконец, Эбби встает, прижимается ухом к стене и слушает. Он как будто видит каждое ее движение и решительно застывает на месте. Эбби, словно влекомая некоей силой, твердо выходит из спальни. Его взгляд следует за нею. Затем, пока дверь его спальни тихо открывается, он отворачивается и ждет в неподвижном напряжении. Секунду Эбби стоит, смотря ему прямо в глаза, со взором, горящим от вожделения. Затем с легким вскриком подбегает к нему, обхватывает ему шею, после чего откидывает ему голову назад и осыпает поцелуями. Сначала он тупо ей подчиняется, затем сам обхватывает ее шею и возвращает ее поцелуи, но наконец, внезапно вспомнив о своей ненависти, вскакивает на ноги и отшвыривает ее от себя. Они стоят неподвижно, задыхаясь, подобные животным.
Эбби (наконец мучительно заговорила). Зря ты это, Ибен, зря – я бы счастье тебе дала!
Ибен (грубо). Не хочу я счастья – от тебя!
Эбби (беспомощно). Хочешь, Ибен! Хочешь! Чего ты неправду говоришь?
Ибен (злобно). Ненадобна ты мне, говорю тебе! Видеть я тебя не могу!
Эбби (с неуверенным, встревоженным смешком). Нну, я тебя, как-никак, целовала, а ты меня – в ответ, и губы у тебя горели, уж об этом-то не спорь! (С напором.) Ежели тебе все равно, то почему ты меня целовал в ответ, почему у тебя губы горели?
Ибен (утирая губы). Это мне было ровно отрава. (Издевательски.) Когда я тебя целовал в ответ, то, может, о другой думал.
Эбби (исступленно). О Мин?
Ибен. Может, и о ней.
Эбби (испытывая муки). Ты к ней ходил? Вправду ходил? А я-то думала, что, может, и нет. Это ты поэтому меня сейчас отпихнул?
Ибен (спрезрительной ухмылкой). А коли так?
Эбби (в ярости). Поганый же ты кобель, Ибен Кэбот!
Ибен (угрожающе). Но-но, со мной так разговаривать нельзя!
Эбби (с пронзительным смехом). Ах, вот оно как! Или ты решил, будто я в тебя влюбившись – в такого-то хлюпика! Держи карман! Ты мне только для одного нужен – и я этого добьюсь, потому я сильнее тебя!
Ибен (враждебно). Я и знал, что тебе одно лишь и надобно – все тут слопать!
Эбби (дразня). Может, и так!
Ибен (в ярости). Пошла вон из моей комнаты!
Эбби. Это моя комната, а ты – всего-навсего батрак!
Ибен (угрожающе). Пошла вон, покудова живая!
Эбби (с полной уверенностью). Ничуточки я не испужалась. Ты ведь меня хочешь, правда? Да-да, хочешь! А сынок твоего-то папаши то, что хочет, не убьет! Ишь, глаза-то у тебя какие! В них похоть, они по мне горят-сгорают! А губы? Трясутся, хотят меня целовать, а зубы – кусать!
Теперь он за нею наблюдает, во власти жутких чар. Она разражается сумасшедшим, торжествующим смехом.
Дом этот я своим сделаю! В ём одна лишь комната покуда не моя, да этой ночью и она моею станет. Пойду-ка зажгу в ей свет. (Насмешливо ему кланяется.) Не соизволите ли вы за мной поухаживать в лучшей гостиной, мистер Кэбот?
Ибен (крайне растерянный, уставился на нее, говорит тупо). Не смей! Гостиную не отпирали с тех пор, как маманя померла! Там ейный гроб стоял! Не смей…
Но глаза ее до того жгуче впились в его глаза, что воля его как будто оказалась испепеленной ее волей. Он беспомощен, его качнуло в ее сторону.
Эбби (держит его взгляд на приколе своего и вкладывает в слова всю свою волю, пока пятится к двери). Жду тебя вскорости, Ибен.
Эбби уходит. Какое-то время Ибен смотрит ей вслед, двигаясь к двери. В окне гостиной загорается свет.
Ибен (бормочет). В гостиной? (Это, видимо, вызывает определенные ассоциации, потому что он возвращается, надевает белую рубашку, воротничок, автоматически завязывает наполовину галстук, берет шляпу, стоит босой, растерянно оглядываясь по сторонам, и недоуменно бормочет.) Маманя! Да где же ты?
И медленно направляется к двери.
Сцена третья
Через несколько минут. Открывается гостиная, мрачная, гнетущая комната, подобная склепу, в котором хоронят заживо. Эбби сидит на краю набитого конским волосом дивана. Она зажгла все свечи, и комната предстает во всем своем законсервированном уродстве. С Эбби произошла перемена. Теперь она охвачена ужасом, готова убежать.
Дверь отворяется, входит Ибен. На его лице написана смятенная одержимость. Он стоит уставясь на нее, босой, с безвольно повисшими руками, и держит шляпу.
Эбби (после паузы, с нервной, «светской» учтивостью). Ты не присядешь?
Ибен (тупо). Ага.
Автоматически, аккуратно кладет шляпу на пол возле двери и напряженно садится рядом с Эбби на край дивана. Оба неподвижны и смотрят прямо перед собой глазами, полными страха.
Эбби. Когда я сюда вошла – впотьмах – тут вроде что-то было.
Ибен (просто). Мать моя.
Эбби. Я и сейчас чувствую… что-то.
Ибен. Это мать моя.
Эбби. Попервоначалу я перепужалась. Так и подмывало закричать да убечь. А теперь ты пришел и оно вроде бы ко мне смягчилось, подобрело. (Обращаясь в пустоту – странно.) Спасибо.
Ибен. Мать завсегда меня любила.
Эбби. Может, понимает, что я тебя люблю. Может, потому и подобрела.
Ибен (тупо). Не знаю. Я бы думал, что она тебя ненавидеть будет.
Эбби (уверенно). Нет. Чую, ненависти ко мне больше нету.
Ибен. Ненавидеть за то, что ты место ейное заняла – тут, в ейном доме, сидишь в гостиной, где гроб ейный стоял… (Внезапно останавливается, в отупении уставясь перед собой.)
Эбби. Ты чего, Ибен?
Ибен (шепотом). Маманя вроде бы не хочет, чтобы я тебе напоминал.
Эбби (взволнованно). Чуяла я, Ибен! Она ко мне добрая! У ей ко мне вовсе нету недоброхотства за то, о чем я знать не знала и поправить не могла!
Ибен. У мамани к нему недоброхотство.
Эбби. Нну, и у всех нас тоже.
Ибен. Ага. (С жаром.) А уж у меня-то еще какое!
Эбби (берет его за руку и похлопывает по ней). Нну, нну… Ты об нем не думай, не серчай. Ты о матушке своей подумай, потому как она к нам добрая. Расскажи мне про матушку, Ибен.
Ибен. Да нечего особо рассказывать. Добрая она была. Хорошая была.
Эбби (одной рукой обнимает его за плечи, чего он как будто не замечает – страстно). Я с тобой буду хорошая да добрая!
Ибен. Иногда она пела.
Эбби. Я тебе петь буду!
Ибен. Это ейный дом. Это ейная ферма.
Эбби. Это мой дом! Это моя ферма!
Ибен. Он у ей все оттягал. Она была мягкая, слабая. Он ее не ценил.
Эбби. И меня не ценит!
Ибен. Он жестокостью своей ее убил.
Эбби. И меня убивает!
Ибен. Она померла. (Пауза.) Иногда она мне пела. (Разражается рыданиями.)
Эбби (обнимает его обеими руками – с буйной страстью). Я тебе петь буду! Я за тебя помру! (Несмотря на ее всепоглощающее вожделение к нему, в ее поведении и голосе сквозит искренняя материнская любовь – ужасающая смесь похоти и материнской любви.) Ты не плачь, Ибен! Я тебе заместо матери буду! Чем она была для тебя, я стану! Дай, я тебя поцелую, Ибен!
Поворачивает его голову к себе. Растерянный, он притворно сопротивляется. Она нежна.
Да ты не пужайся! Я тебя по-чистому поцелую, Ибен – совсем как мать, а ты меня как мой сын, мой мальчик, когда перед сном прощаешься! Поцелуй меня, Ибен.
Они сдержанно целуются. Внезапно ее обуревает бешеная страсть. Она похотливо целует его – снова и снова, – а он обхватывает ее и возвращает ей поцелуи. Внезапно, как в спальне, он бешено вырывается и вскакивает. Он весь дрожит, обуянный странным ужасом, Эбби со свирепой мольбой протягивает к нему руки.
Нет, Ибен, не бросай меня! Да ты нешто не видишь, до чего этого мало – любить тебя по-материнскому, – нешто не видишь, что кроме этого должно быть больше, куда как больше, во сто раз больше – чтобы я была счастливая, чтобы ты был счастливый?
Ибен (к той, чье присутствие ощущает). Маманя! Маманя! Чего тебе? Что ты хочешь мне сказать?
Эбби. Хочет сказать, чтобы ты меня любил. Она знает, что я тебя люблю, что я буду к тебе добрая. Ты это нешто не чуешь? Не понимаешь? Она велит мне любить тебя, Ибен!
Ибен. Ага. Я чую… может, она… только… невдомек мне, почему… когда ты все, что ей принадлежит, себе забрала… тут, у ей в доме… в гостиной, где фоб…
Эбби (яростно). Она знает, что я тебя люблю!
Ибен (лицо его внезапно озаряется свирепой, торжествующей улыбкой во весь рот). Ясно! Ясно, почему. Это она ему в отместку, чтобы ей в гробу спокойно лежать!
Эбби (исступленно). Всем нам Бог отомстит! Да нам-то плевать! Я люблю тебя, Ибен, Бог ведает, люблю! (Простирает к нему руки.)
Ибен (бросается на колени у дивана, хватает ее, даваяполную волю своей дотоле подавляемой страсти). И я тебя люблю, Эбби! Таперя и сказать можно! Как ты приехала, я кажный час помирал – до того желал тебя! Люблю тебя!
Их губы сближаются в поцелуе, яростном до боли.
Сцена четвертая
У дома. Только что рассвело. Парадная дверь справа отворяется, из нее выходит Ибен и, обогнув угол, идет к воротам. Он как будто изменился. На нем рабочая одежда. На лице у него – смелое, уверенное выражение, он улыбается про себя с явным удовлетворением. Когда он приближается к воротам, окно гостиной отворяется, ставни распахиваются, и Эбби высовывает голову наружу. Волосы ее в беспорядке разметались по плечам, лицо раскраснелось, она смотрит на Ибена томными, нежными глазами и ласково зовет.
Эбби. Ибен!
Он оборачивается, она игриво говорит:
Поцелуй еще разок, покуда не ушел. Я весь день по тебе скучать буду.
Ибен. А я – по тебе, уж будь благонадежна!
Подходит к ней. Они целуются несколько раз. Он со смехом высвобождается.
Ну, вот. Не будет ли? Не то для другого разу не останется.
Эбби. Да я их тебе мильён припасла! (С легким волнением.) А ты меня и вправду любишь, Ибен?
Ибен (подчеркивая каждое слово). Ты мне по душе больше, чем любая другая, кого знал! Как перед Богом!
Эбби. По душе – это не любовь.
Ибен. Нну, стало быть, люблю. Таперя ты довольная?
Эбби. Ага, довольная. (Улыбается ему с обожанием.)
Ибен. А мне так пора в коровник. Старый хрыч, не ровен час, чего подумает да и подползет.
Эбби (с уверенным смешком). И пускай. Уж я-то его завсегда вокруг пальца обведу. А тут я ставни затворять не буду, впущу солнце да воздух. Полно уж этой комнате мертвой быть. Теперь она моей комнатой будет.
Ибен (хмурится). Ага.
Эбби (поспешно). Мы ведь ночью-то ее нашей сделали, правда? Мы ее оживили – любовью нашей.
Пауза.
Ибен (со странным выражением глаз). Маманя в могилу возвернулась. Таперя может спать.
Эбби. Да почиет в мире! (Затем, с нежным упреком.) Не след бы тебе о печальном говорить – этим-то утром.
Ибен. Да это само собой в голову пришло.
Эбби. И не надо.
Он не отвечает. Она зевает.
Нну, пойду соснуть малость. Скажу старикану, что неможется мне. Пускай сам поснедать готовит.
Ибен. А он – вон, из коровника идет. Ты лучше в порядок себя приведи да ступай наверх.
Эбби. Ага. Ну, прощай пока. Не забывай.
Посылает ему воздушный поцелуй. Он ухмыляется, затем распрямляет плечи и уверенно ждет отца. Слева медленно входит Кэбот, с неопределенным выражением лица смотря в небо.
Ибен (весело). С добрым утречком, папаня. Днем да звезды считаешь?
Кэбот. Хорошо, правда?
Ибен (оглядываясь по сторонам как собственник). Да, ферма куда как хороша.
Кэбот. Я про небо.
Ибен (с ухмылкой). А тебе откудова знать? Твои-то глаза так далеко не видят. (Это его забавляет, он хлопает себя по бедру и смеется.) Хо-хо! Вот это сказанул!
Кэбот (с угрюмым сарказмом). Ишь, какой бойкий! Где же это ты нализаться успел?
Ибен (добродушно). Ничего не нализаться. Просто жить хорошо. (Внезапно протягивает руки и очень серьезно говорит.) Мы с тобой квиты. Давай руки друг другу пожмем.
Кэбот (подозрительно). Да чтой-то с тобой?
Ибен. Нну, тогда не надобно. Может, оно и к лучшему. (Секундная пауза.) Что со мной? (Странно.) Ты нешто не слышал, как она проходила – обратно в могилу шла?
Кэбот (тупо). Кто?
Ибен. Маманя. Таперя она может отдыхать, спать спокойно. Она с тобой квиты.
Кэбот (сбит с толку). Это я отдыхал. Хорошо поспал – с коровами. Уж они-то спать мастерицы. И меня учат.
Ибен (внезапно опять повеселел). Молодцы коровы! Нну, тебе лучше приниматься за работу.
Кэбот (ему по-мрачному забавно). Командовать мной вздумал, теленок ты этакий?
Ибен (смеется). Ага. Командовать. Ха-ха-ха! Поглядим, как тебе это покажется. Ха-ха-ха! А я в этом курятнике первый петух. Ха-ха-ха!
Кэбот (презрительно смотрит ему вслед). С придурью.
Весь в мамашу. Тик в тик. (С отвращением плюет.) Так дураком на свет и уродился! (И вскользь.) Нну, а я так оголодал. (Идет к двери дома.)
Занавес
Часть третья
Сцена первая
Вечером в конце весны следующего года. Видны кухня и обе спальни наверху. Спальни тускло освещены: в каждой горит сальная свеча. Ибен сидит у себя на краю кровати, упершись подбородком в кулаки, на лице его написаны усилия, с какими он пытается понять свои противоречивые эмоции. Громкий смех и музыка танцев в кухне раздражают и отвлекают его. Он злобно смотрит в пол.
В соседней комнате возле двуспальной кровати стоит колыбель.
В кухне все празднично. Ради большего простора танцующим плиту убрали. Стулья, к которым добавили деревянные скамьи, придвинуты к стенам. На них сидят, плотно притиснувшись друг к другу, фермеры с женами и молодежь обоего пола с соседних ферм. Они громко болтают и смеются. Видимо, они втихомолку чем-то забавляются. Они то и дело перемигиваются, подталкивают друг друга локтями и многозначительно кивают в сторону Кэбота, а он, охваченный исступленным ликованием, подстегиваемым обильными возлияниями, стоит у задней двери, где находится бочонок виски, и угощает всех мужчин. На первом плане, в левом углу, деля внимание гостей с мужем, в качалке сидит Эбби, плечи ее укутаны шалью. Она очень бледна, лицо ее похудело, осунулось, глаза в нетерпении прикованы к двери на заднем плане, как будто она кого-то ждет.
Сидящий в правом углу на заднем плане скрипач настраивает инструмент. Это долговязый молодой малый с длинным, безвольным лицом. Его бледные глаза постоянно моргают, он смотрит по сторонам с лукавой улыбкой, полной жадной злобы.
Эбби (внезапно обращается к девушке справа от себя). А где Ибен?
Девушка (презрительно смеривает ее взглядом). Не знаю, миссис Кэбот. Я Ибена сто лет не видала. (Многозначительно.) Как вы приехали, он, почитай, все время дома сидит.
Эбби (неопределенно). Я ему заместо матери.
Девушка. Ага. Так и я слыхала.
Поворачивается и сплетничает с матерью, сидящей рядом. Эбби поворачивается налево, к крупному, полному мужчи не, чье раскрасневшееся лицо и выкаченные глаза показывают, сколько он «дерябнул».
Эбби. Вы Ибена не видали?
Мужчина. Нет, не видал. (И, подмигивая, добавляет.) Уж коли вы не видали, то кто же видал!
Эбби. Он лучший танцор в округе. Должен прийти и танцевать.
Мужчина (подмигивая). Может, он делает, что обязан, и ребенчишку убаюкивает. Это ведь мальчик?
Эбби (неопределенно кивая). Ага. Две недели назад родился, хорошенький – прямо картинка.
Мужчина. Все они такие – для ихних мамаш. (Шепчет, подтолкнув ее локтем и гнусно ухмыляясь.) Слышь-ка, Эбби, коли Ибен тебе надоест, ты про меня попомни. Стало быть, не забывай! (Секунду смотрит на ее лицо, видит, что Эбби ничего не поняла, и с отвращением бурчит.) Нну – пойти еще дерябнуть.
Переходит к Кэботу, который ведет со старым фермером громкий спор о коровах. Все трое пьют.
Эбби (на этот раз ни к кому определенному не обращаясь). И что это Ибен делает?
Ее реплика передается по цепочке с похохатываниями и хихиканьями, пока не доходит до скрипача. Он уставился на Эбби своими моргающими глазами.
Скрипач. А я-то уж наверняка знаю, что Ибен делает! В церкви благодарственную молитву возносит.
Все предвкушающе хихикают.
Один из мужчин. За что?
Опять хихиканье.
Скрипач. За то, что у его (замолкает ровно настолько, насколько нужно) братец родился!
Взрыв хохота. Все переводят глаза с Эбби на Кэбота. Эбби ничего не замечает, взор ее прикован к двери. Хотя Кэбот и не расслышал слов, смех раздражает его, и он выступает вперед, сердито смотря по сторонам.
Кэбот. Чевой-то вы ржете да ржете, ровно табун какой? Чего не танцуете, черт вас дери? Я вас позвал танцевать, кушать, пить да веселиться, а вы знай сидите да кудахчете, ровно мокрые курицы с типуном! Выпивку мою вы глохтали, пищу мою хряпали, ровно свиньи, так ведь? Тогда пляшите для меня – нешто не можете? Оно будет по справедливости, так ведь?
По собравшимся прокатывается ропот, но они, по всей очевидности, до такой степени его боятся, что не решаются выражать недовольство открыто.
Кэбот (со свирепым ликованием). К черту Ибена! Накрылся таперя Ибен! У меня таперя новый сын! (Его настроение меняется с пьяной внезапностью.) Одначе над ним нечего надсмехаться – всем говорю! Он – моя кровь, хоша и дурында. Он лучше всех вас будет! За день он почти такую же работу сделает, что и я – где уж вам, никудышникам!
Скрипач. Да он и по ночам славно работает!
Взрыв хохота.
Кэбот. Смейтесь, дурачье, смейтесь! А ты, скрипач, все ж таки правильно сказал. Он, коли надобно, и днем и ночью работать горазд – вроде меня!
Старый фермер (из-за бочонка, за которым пьяно раскачивался взад и вперед – с огромной простотой). Таких, как ты, мало, Эфраим: в семьдесят шесть и сына произвел. Вот уж богатырь, так богатырь! Мне-то всего-навсего шестьдесят восемь, а я ничего такого не могу.
Взрыв хохота, к которому Кэбот оглушительно присоединяется.
Кэбот (хлопая его по спине). Жалко мне тебя, Хай. Я и думать не мог, что ты такой вьюнош и такой слабый!
Старый фермер. А я так думать не мог, Эфраим, что ты такой сильный.
Снова смех.
Кэбот (внезапно мрачнеет). Я сильный, чертовски сильный, никто и не думает, до чего сильный. (Поворачивается к скрипачу.) А ну, валяй, наяривай, черт тебя дери! Пущай пляшут! Ты что здесь – для красоты? Нетто у нас не праздник? Так смажь локоть салом и сыпь!
Скрипач (хватает стакан с виски, поднесенный старым фермером, и залпом выпивает). Поехали!
Играет «Озерную владычицу». Четверо парней и четверо девиц становятся в два ряда и танцуют кадриль. Скрипач командует, выкрикивая в такт музыке названия разных фигур, и прослаивает команды веселыми репликами, обращенными к танцорам по отдельности. Сидящие по стенам в унисон хлопают в ладоши и притопывают. Особенно старается Кэбот. Одна лишь Эбби ко всему безразлична и неподвижно смотрит на дверь, словно сидит одна в тихой комнате.
Скрипач. Дамы – направо! Верно, Джим! Обними-ка ее по-медвежьему! Ейная мамаша не глядит!
Смех.
Меняйтесь дамами! Тебе, Эсси, видать по душе, ежели насупротив тебя – Руб? Ишь, гляньте-ка, до чего раскраснелась! Нну, жизнь коротка, и любовь, как я слыхал, тоже.
Смех.
Кэбот (возбужденно, топая ногой). Валяйте, девчонки! Валяйте, мальчонки! Валяйте, девчонки!
Скрипач. Да уж, Эфраим, таких могутных в семьдесят шесть лет я, почитай, и не встречал. Ежели бы вдобавок и видеть мог, как следовает!
Сдерживаемый смех. Скрипач не позволяет Кэботу ответить и орет:
Променад! Ты, Сара, шествуешь, ровно в церкви новобрачная к алтарю! Нну, покудова живешь, то завсегда надеешься, как я слыхал. Дамы – налево! Господи Боже мой, гляньте-ка, что Джонни Кук откалывает! Немного же силенок у него останется к завтрему, когда мотыжить придется!
Смех.
Кэбот. Валяйте! Наддайте! (И внезапно, более не в силах сдерживаться, прыгает между танцующими, расшвыривает их по сторонам, дико размахивает руками.) Не ноги у вас, а копыта! А ну, с дороги! Дайте место! Ужо я вам покажу, как плясать следовает! А у вас кишка тонка!
Грубо отталкивает танцоров. Они отходят к стенам, бормочут, смотрят с обиженным видом.
Скрипач (издевательски). Валяй, Эфраим! Валяй!
Играет «Пропил деньжата», с каждым куплетом увеличивая темп, и наконец – с сумасшедшей быстротой, с такой, на какую только способен. Сначала Кэбот пляшет очень хорошо, с огромной энергией. Затем импровизирует, выделывает невероятно гротескные коленца, подпрыгивает и щелкает в воздухе каблуками, движется по кругу, согнувшись пополам в подражание индейской боевой пляске, и как можно выше задирает ноги. Он – как обезьяна на поводу. И все время перемежает свои выходки выкриками и презрительными замечаниями.
Кэбот. Ух ты! Вот оно как плясать следовает! Ух ты! Видали? А мне так семьдесят шесть! И всё твердый, ровно железо! И завсегда впереди молодых! Гляньте-ка на меня! Пригласил бы вас к себе на день рождения, когда мне сто лет стукнет, да только все вы к тому времени перемрете! Кровь у вас не красная, а розовая! А в жилах текет грязная водица! Я во всей округе – один-единственный настоящий мужчина! Ух ты! Видали? Я индеец! Я индейцев на Западе убивал, когда вас еще на свете не было – и скальпы с их сымал! У меня на спине шрам от стрелы – могу показать! Все племя за мной гналось. А я от их утек – это со стрелой в спине! Нну, уж я с ими и поквитался! Десять очей за око – вот мое правило было. Ух ты! Видали? Да я потолок могу сшибить! Ух ты!
Скрипач (перестает играть – изнеможенно). Господи Боже мой, будет с меня. Силен ты, ровно черт.
Кэбот (в восторге). И тебя заездил? Нну, играл ты лихо. А ну-ка, тяпни.
Наливает виски себе и скрипачу. Они пьют. Прочие молча следят за Кэботом холодными, враждебными глазами. Мертвая пауза. Скрипач отдыхает. Кэбот облокачивается о бочонок, задыхается, в замешательстве смотрит по сторонам. В верхней комнате Ибен встает, уходит на цыпочках в дверь на заднем плане и тотчас появляется во второй спальне. Он бесшумно, даже испуганно приближается к колыбели и стоит, смотря на младенца. У его лица неопределенное выражение, поскольку чувства его перепутаны, однако в нем виден намек на нежность, на открытие, которое очень его заинтересовало. В тот самый миг, когда он подошел к колыбели, Эбби словно что-то учуяла. Она расслабленно встает и подходит к Кэботу.
Эбби. Пойду к маленькому.
Кэбот (с искренним участием). А лестницу ты осилишь? Может, пособить тебе, Эбби?
Эбби. Не надо. Осилю. Скоро опять спущусь.
Кэбот. Только смотри, не уставай! Помни: ты ему надобная – сыну ты нашему надобная!
Широко, нежно улыбается и похлопывает ее по спине. Она увертывается.
Эбби (тупо). Не трожь. Я пойду… наверх.
Эбби уходит. Кэбот смотрит ей вслед. По кухне прокатывается шепот. Кэбот оборачивается. Шепот прекращается. Он утирает лоб, по которому ручьями стекает пот. Он задыхается.
Кэбот. Пойти воздуху свежего глотнуть. А то голова чуток закружилась. А ну, скрипач, валяй! Танцуйте, все танцуйте! Кому охота выпить, пущай выпьет. Веселитесь. Я сейчас возвернусь.
Кэбот уходит, затворяя за собой дверь.
Скрипач (саркастически). Из-за нас не торопись!
Сдерживаемый смех. Он передразнивает Эбби:
А где Ибен?
Снова смех.
Женщина (громко). А что в этом доме приключилось – яснее ясного!
Эбби появляется наверху в дверях спальни и останавливается, с изумлением и обожанием смотря на Ибена, который ее не видит.
Мужчина. Тсс! Может, он у дверей подслушивает. На него похоже.
Их голоса понижаются до напряженного шепота. Их лица сосредоточены от сплетен. Кэбот сошел с крыльца, облокотился о ворота и, моргая, смотрит в небо. Эбби молча идет по комнате. Ибен ее замечает, лишь когда она подходит совсем близко к нему.
Ибен (вздрагивает). Эбби!
Эбби. Тсс!
Пылко его обнимает. Они целуются, затем вместе склоняются над колыбелью.
Хорошенький, правда? Вылитый ты!
Ибен (доволен). Да ну? А я так не вижу.
Эбби. В точности ты!
Ибен (хмурится). Это мне совсем не по нраву. Опять надобно что-то ему уступать. Всю жизнь только это и делаю. Скоро вовсе невмоготу станет!
Эбби (прижимая палец к его губам). Да ведь мы делаем все, что можем. Придется ждать. Должно же что-нибудь случиться. {Обнимает его.) Пора мне вниз.
Ибен. А я так вопче из дому пойду. Не могу я это переносить – скрипку да смех.
Эбби. Ты не унывай. Я люблю тебя, Ибен. Поцелуй меня.
Он целует ее. Они застывают в объятиях друг друга.
Кэбот (у ворот, в смятении). Даже музыка не может это «что-то» прогнать. Так и чуешь, как оно с вязов падает, по крыше взбирается, вниз по трубе сползает, по углам тычется. Нету мира в домах, нету спокою, коли с людьми живешь. Это «что-то» завсегда с тобой. (С глубоким вздохом.) Пойду-ка я в коровник да малость отдохну.
Кэбот устало направляется к коровнику.
Скрипач (настраивая скрипку). А ну-ка, отпразднуем то, что старую вонючку обдурили! Таперя-то, когда он ушедши, мы и вправду можем повеселиться.
Играет «Индюшку в соломе». Теперь веселятся от души. Молодежь встает танцевать.
Сцена вторая
Через полчаса, снаружи. Ибен стоит у ворот и смотрит в небо, на лице его выражение немой боли, ошеломленной самой собой. Вперив глаза в небо, из коровника усталой походкой возвращается Кэбот. Он видит Ибена, и его настроение тотчас меняется. Взволнованный, он жестоко и торжествующе ухмыляется, подходит к Ибену и хлопает его по спине. Из дома доносятся вой скрипки, топот, голоса, смех.
Кэбот. Так вот ты где!
Ибен (испуган, затем мгновение смотрит на него с ненавистью и тупо произносит). Ага.
Кэбот (с насмешкой его оглядывает). А чего ж ты не на танцах? Там все про тебя спрашивают.
Ибен. И пущай спрашивают!
Кэбот. Там красивых девиц уйма.
Ибен. И черт с ними!
Кэбот. Тебе следовало бы вскорости на одной из них жениться.
Ибен. Ни на ком я не женюсь.
Кэбот. Ты бы тогда часть фермы в приданое получил.
Ибен (глумливо улыбается). Это вроде тебя? Нет уж, я не из таковских.
Кэбот (задет за живое). Врешь! Это родня твоей мамаши метила мою ферму оттягать.
Ибен. Другие так не говорят. (После паузы, с вызовом.) Да у меня и так есть ферма!
Кэбот (с пренебрежением). Это где же?
Ибен (топает ногой). Тут!
Кэбот (откидывает голову и грубо хохочет). Хо-хо! Стало быть, тут? Ну и сказанул!
Ибен (сдерживается – угрюмо). Вот увидишь!
Кэбот (пристально, подозрительно смотрит на сына, пытаясь его понять, после паузы говорит с презрительной уверенностью). Ага. Увижу. И ты увидишь. Да коли кто и слепой, так ты – слепой, ровно крот в норе!
Ибен внезапно смеется: одно отрывистое «Ха!»
Ну, что «ха»?
Ибен, не отвечая, отворачивается. Кэбот рассердился.
Боже Всемогущий, и дурында же ты! Ничего-то у тебя в черепушке нету, ровно в пустом бочонке!
Ибен как будто не слышит. Гнев Кэбота растет.
Твоя ферма! Боже Всемогущий! Кабы ты не ослом уродился, ты бы понял, что ничегошеньки на ней твоего нету – ни камушка, ни щепочки – особливо после того, как он родился. Ферма – евоная, уж это я тебе говорю, его, после моей смерти – а я так до ста лет проживу, просто-напросто, чтобы всех вас обдурить, – а он тогда вырастет, почти в твоих годах будет!
Ибен опять издает сардоническое «ха!», от чего Кэбот впадает в ярость.
Сызнова «ха»? Полагаешь, будто как-нибудь все обстряпаешь? Нну: ферма и к ей отойдет, к Эбби – а уж ты ее вокруг пальца не обведешь, она твои штучки-дрючки понимает и верх над тобой возьмет – она сама ферму заиметь хочет – она тебя пужалась, поведала мне, как ты метил с ей шуры-муры завести, чтобы на свою сторону ее перетянуть… ты… рехнулся ты, дурак ты этакий! (Угрожающе поднимает кулаки.)
Ибен (становится против него, задыхаясь от ярости). Врешь, вонючка ты старая! Ничего такого Эбби не говорила!
Кэбот (торжествуя при виде того, как потрясен Ибен). Говорила. А я ей на это, что башку тебе размозжу и мозги твои на верхушках этих вот вязов развешаю, а она говорит: нет, в этом смысла нету – кто же заместо его на ферме тебе станет пособлять? А там и говорит, что мол нам с тобой надобно сына завести – знаю, говорит, что мы на это способные, а я ей говорю, что коли сын у нас и впрямь родится, то получай все, что душе твоей угодно. А она говорит: хочу, чтобы ничего ты Ибену не оставил, пущай ферма целиком будет моей, когда помрешь! (Сужасающим злорадством.) А так ведь оно и вышло, правда? И ферма таперя ей достанется! А тебе так только пыль на дороге! Ха! Нну, кто таперя говорит «ха»?
Ибен (слушал, окаменев от горя и ярости – и вдруг разражается исступленным, прерывистым смехом). Ха-ха-ха! Так вот, стало быть, в чем ее изворот – так я сперва на ее и думал – что ей бы только все пожрать и меня заодно! (Совершенно вне себя.) Убью ее!
Он метнулся к крыльцу, но Кэбот, более проворный, загородил ему дорогу.
Кэбот. Не смей!
Ибен. С дороги!
Пытается отшвырнуть Кэбота в сторону. Они схватываются, и тотчас начинается борьба не на жизнь, а на смерть. Ибен не в силах совладать с концентрированной силой старика. Тот одной рукой хватает Ибена за горло и притискивает к каменной стене. Одновременно на крыльцо выходит Эбби. Она бросается к ним с придушенным криком.
Эбби. Ибен! Эфраим! (Дергает Кэбота за руку, которой тот душит Ибена.) Пусти, Эфраим! Ты его задушишь!
Кэбот отнимает руку и швыряет Ибена вбок. Тот, задыхаясь, растягивается во весь рост на траве. Эбби с криком опускается возле него, пытаясь положить его голову себе на колени, но он ее отталкивает. Кэбот смотрит на них сверху вниз со свирепым торжеством.
Кэбот. Да ты, Эбби, не пужайся, я его убивать не хотел. Не стоит из-за его на виселицу идти – черта с два! (Все с большим и большим торжеством.) Семьдесят шесть, а ему и тридцати нету – и гляди-ка, до чего дошел, когда подумал, будто с отцом легко справиться! Нет, как перед Богом, не легко! А того, что наверху, выращу так, чтобы на меня похожий был! (Поворачивается, собираясь их оставить.) А я так в дом пойду – петь, плясать да веселиться!
(Всходит на крыльцо, затем оборачивается, осклабляясь до ушей.) Полагаю, у него на это кишка тонка, но коли, Эбби, он тебе дерзить учнет, так ты только кликни. Я мигом прибегу и, клянусь Отцом Предвечным, перегну его через колено да задам розгачей! Ха-ха-ха!
Смеясь, Кэбот входит в дом. Через мгновение изнутри доносится его громкое «Ух ты!»
Эбби (нежно). Ибен. Больно тебе?
Ибен (задыхаясь). А иди ты… к черту.
Эбби (не веря своим ушам). Да это я, Ибен – Эбби. Нетто не узнал?
Ибен (смотрит на нее горящими от ненависти глазами). Ага… Узнал – таперя! (И внезапно сламывается, тихо рыдая.)
Эбби (перепугана). Ибен… да что с тобой… чего это ты на меня глядишь, ровно бы ненавидишь меня?
Ибен (бешено, рыдая и задыхаясь). И ненавижу! Курва ты поганая, лиса продувная!
Эбби (в ужасе отшатывается). Ибен! Да ты сам не знаешь, что говоришь!
Ибен (с трудом встает на ноги и, следуя за нею, говорит тоном обвинителя). Ты вся – сплошная лжа! Ни словечка правды я от тебя не слыхал ни днем, ни ночью с той поры, как мы впервой… А ты все талдычила, будто любишь меня…
Эбби (неистово). И вправду люблю!
Берет его за руку, но он ее руку отбрасывает.
Ибен (не желая ничего слушать). Обдурила ты меня! Подло, паскудно обдурила – этого и добивалась! Все это время ты только и делала, что шельмовскую, сволочную игру свою со мной играла – склоняла меня с тобой переспать, а ему так сказать, будто сын – евоный, да уломала его ферму тебе оставить, а я пущай пыль дорожную жру, коли ты ему сына родишь! (Смотрит на нее взором, исполненным смятения и муки.) В тебе, видать, нечистый сидит! Не по-человеческому такой гадиной быть!
Эбби (ошеломлена, тупо говорит). Это он тебе сказал?…
Ибен. Нешто неправда? Таперя всякая твоя лжа зряшной будет.
Эбби (умоляюще). Ибен, послушай – ты должен послушать… это давно случилось, когда промеж нас с тобой ничего еще не было… ты мной гнушался, к Мин идти хотел – а я тебя уже любила… и этакое сказала тебе в отместку!
Ибен (не слушает, говорит мучительно и страстно). Издохнуть бы тебе! Да и мне с тобой вместе, прежде чем до этого дошло! (В бешенстве.) Но и я тебе той же монетой отплачу! Помолюсь, чтобы маманя возвернулась мне пособить да на тебя с им наложила бы проклятье!
Эбби (надломленно). Не надо, Ибен! Не надо! (Плача, бросается перед ним на колени.) Я тебе дурного не желала! Ты уж прости меня, ладно?
Ибен (как будто не слышит ее – свирепо). Ужо я со старой вонючкой разделаюсь – да и с тобой! Я ему всю правду поведаю насчет сыночка, из-за которого он гоголем ходит! А потом оставлю вас тут жизнь друг другу отравлять – и маманя станет к вам по ночам из могилы приходить, а я так отправлюсь к Симу и Питеру в Калифорнию – за золотом!
Эбби (в ужасе). Да ты нешто… бросишь меня? Нет, ты это не можешь!
Ибен (со свирепой решимостью). Говорю тебе, что отправлюсь, а как разбогатею, то возвернусь и учну с им судиться за ферму, что он у меня оттягал, а вас обоих по миру пущу – побирайтесь да дрыхните в лесу – с сыночком вашим вместе – и околевайте с голодухи!
Эбби (содрогаясь, кротко). Он ведь и твой сын, Ибен.
Ибен (в мучениях). Вовсе бы ему на свет не родиться! Помереть бы ему сей минут! Глаза бы мои его не видели! Это он – когда ты его родила, чтобы все у меня отнять, – это он все переменил!
Эбби (мягко). А ты верил, что я тебя люблю – прежде, чем он родился?
Ибен. Ага – осел безмозглый!
Эбби. А больше не веришь?
Ибен. Кому – врунье, воровке? Ха!
Эбби (содрогается, затем кротко говорит). А раньше ты и вправду меня любил?
Ибен (сломленно). Ага – а ты меня морочила!
Эбби. И теперь ты меня не любишь!
Ибен (бешено). Говорю тебе – ненавижу!
Эбби. И ты вправду на Запад собираешься, а меня оставишь – всё потому, что он родился?
Ибен. Утром уйду – или пущай меня гром разразит!
Эбби (после паузы, с жутким холодным напряжением). Ежели он такое мне сделал, когда родился, – любовь твою убил – тебя у меня отнял – тебя, радость мою единственную – что рай, эта радость мне была – краше рая, – тогда и я его ненавижу, хотя ему и мать!
Ибен (сгоречью). Враки! Ты его любишь! Он тебе ферму добудет! (Сломленно.) Да не только в ферме дело – по крайности, сейчас, – а в том, что ты меня обманывала – вызвала к тебе любовь – врала, будто меня и сама любишь – лишь бы сын твой ферму у меня отнял!
Эбби (в исступлении). Не отымет! Скорее убью его! Я и вправду тебя люблю! Я докажу…
Ибен (резко). Еще врать – пустое дело. Слов твоих уши мои больше не слышат! (Отворачивается.) Больше не увидимся. Прощевай!
Эбби (бледная от страданий). И ты не поцелуешь меня – хотя бы разик – после всей-то нашей любви?
Ибен (жестким голосом). Ни за что! Я вопче забыть хочу, что хоша раз тебя видел!
Эбби. Ибен! Ты не должен… погоди малость… хочу тебе сказать…
Ибен. Пойду внутрь и напьюсь. И попляшу.
Эбби (вцепившись ему в руку – со страстной настойчивостью). Кабы я только могла… кабы он промеж нас не стал… доказать бы тебе, что ничего у тебя отымать я не хотела… чтобы все меж нами стало по-прежнему, опять мы друг друга любили бы, целовались бы, счастливыми были бы, как до его… кабы я доказала – ты бы сызнова меня полюбил, правда? Ты бы меня больше не оставлял, правда?
Ибен (растроган). Видать, что так. (Затем стряхивает ее руку со своей и говорит с горькой улыбкой.) Но ты ведь не Господь Бог!
Эбби (ликуя). Помни, ты обещал! (И по-странному напряженно.) Может, я хоть одно смогу разделать, что Бог сделал!
Ибен (всматривается). Тронулась ты, что ли? (И, направляясь к двери, говорит.) Пойти поплясать.
Эбби (напряженно кричит ему вслед). Я тебе докажу! Докажу, что люблю тебя пуще…
Ибен входит внутрь, как будто не слыша ее. Она стоит как вкопанная и смотрит ему вслед. Затем с отчаянием договаривает:
…пуще всего на свете!
Сцена третья
Утро, вот-вот рассветет. Видны кухня и спальня Кэбота. В кухне, уткнув подбородок в ладони сидит Ибен, его осунувшееся лицо ничего не выражает. Рядом с ним на полу стоит его ковровый саквояж. В спальне, тускло освещенной ворванью в маленьком светильнике, спит Кэбот.
Эбби нагнулась над колыбелью и вслушивается, лицо ее исполнено ужасом, но угадывается в нем также смесь отчаяния и торжества. Внезапно она не выдерживает и рыдает, как будто собираясь упасть на колени возле колыбели, но старик беспокойно ворочается и стонет во сне, поэтому она сдерживается, отходит, съежившись, от колыбели с жестом, выражающим ужас, быстро пятится к двери и уходит. Через мгновение она появляется в кухне и, подбежав к Ибену, бурно обнимает и целует его. Он напрягается, остается безучастным и холодным и смотрит прямо перед собой.
Эбби (истерично). Я это сделала, Ибен! Говорила ведь, что сделаю! А теперь доказала, что люблю тебя… пуще всего прочего… так что больше ты во мне сумлеваться не будешь!
Ибен (тупо). Таперя уже всё зазря.
Эбби (исступленно). Нет, не говори! Поцелуй меня, Ибен, ну же! После того, что я сделала, мне надо, чтобы ты меня поцеловал! И сказал бы, что любишь!
Ибен (целует ее без малейших эмоций, говорит тупо). Это на прощанье. Я скоро поеду.
Эбби. Нет! Нет! Не поедешь – не сейчас!
Ибен (прерывая ход мыслей). Подумал я и решил ничего отцу не говорить. Пущай маманя с им расправляется. Коли ему сказать, старой вонючке достанет лютости на мальце это выместить. (В его голосе вопреки его желанию, проскальзывает чувство.) А ему-то я ничего худого не желаю. Он вовсе ни в чем не виноватый. (И добавляет с некоей странной гордостью.) Да еще на меня похожий! И, как Бог свят, он мой! А когда-нибудь я возвернусь и…
Эбби (настолько погружена в свои мысли, что не слушала его.) И теперь уезжать – никакого толку… все теперь по-прежнему… никаких нам больше нету помех – после того, что я сделала.
Ибен (настороженный чем-то в ее голосе, смотрит на нее с некоторым испугом). Ты вроде бы рехнулась, Эбби. Что ж ты это сделала?
Эбби. Я… я его убила, Ибен.
Ибен (ошеломлен). Убила?
Эбби (тупо). Ага.
Ибен (приходит в себя, говорит яростно). И поделом! Однако надобно позаботиться, чтобы подумали, будто он, вонючка старая, сам себя по пьяной лавочке ухайдакал. Все покажут, до чего он надрался.
Эбби (исступленно). Нет! Нет! Не его! (Безумно смеется.) Но ведь мне надо было это сделать! Лучше бы мне его убить. Чего ж ты это не сказал мне?
Ибен (потрясен). Лучше бы? То бишь как?
Эбби. Я не его.
Ибен (его лицо становится жутким). Неужто… неужто мальца!
Эбби (тупо). Ага.
Ибен (падает на колени, словно громом пораженный, голос его дрожит от ужаса). О Боже Всемогущий! Всемогущий Боже! Маманя, как же ты ее не удержала?
Эбби (просто). Да она к себе в могилу воротилась в ту ночь, когда мы первый раз… помнишь? Я ее с тех пор и не чуяла.
Пауза. Ибен прячет лицо в ладонях и весь дрожит, как в лихорадке. Она тупо продолжает:
Я на личике у его подушку оставила. Он сам себя убил. Дышать перестал.
Ибен (к его горю примешивается гнев). Он был на меня похожий. Он был мой, черт бы тебя взял!
Эбби (медленно и прерывисто). Я не хотела. Я сама себя за это ненавидела. Я его любила. Он такой был хорошенький – точка в точку ты. Но тебя я пуще любила – а ты уезжать собрался… далеко-далеко, где я больше тебя не увижу, больше тебя не поцелую, больше ко мне ты не прижмешься… а ты сказал, что его ненавидишь, помереть ему желаешь… сказал, что кабы не он, то все у нас по-прежнему было бы.
Ибен (не в силах это выносить, яростно вскакивает и угрожает ей, его пальцы дергаются, как бы добираясь до ее горла). Врешь! Никогда я не говорил… и в помышлении не было, чтобы ты… да и я бы скорее сам себе голову отрезал, чем хоть пальчику его больно сделал!
Эбби (жалостно, опускаясь на колени). Ибен, не гляди на меня так… не надо ненавидеть меня… это после того, что я для тебя сделала… для нас… чтобы нам сызнова быть счастливыми…
Ибен (теперь он разъярен). Заткнись, не то пришибу! Вижу я таперя твой изворот – не впервой эта подлость: убивство решила на меня свалить!
Эбби (стонет, зажимая себе уши). Не надо, Ибен! Не надо! (Обхватывает ему ноги.)
Ибен (внезапно охваченный ужасом, отшатывается от нее). Не трожь меня, отрава ты этакая! Какже ты это могла… ребеночка, бедняжечку, убить… Ты, видать, нечистому душу заложила. (С внезапной яростью.) Ха! Ясно мне, почему ты это сделала! Я вракам твоим не поверю – хотела ты напоследок сызнова меня обобрать… последнее отнять, что у меня еще оставалось… долю мою в ём – нет, его всего… видела ты, что он на меня похожий… знала, что он весь – мой… и вынести это не могла! Уж я тебя знаю! Ты за то его убила, что он – мой! (Все это почти лишило его рассудка. Он метнулся мимо нее к двери, затем повернулся и, тряся в ее сторону кулаками, буйно кричит.) Но таперя-то я тебе отомщу! Шерифа позову! А там запою «Я еду в Калифорнию!» – и поеду – к золоту – к Золотым Воротам – к золотому солнцу – к золотым россыпям на Западе! (Последние фразы он то бессвязно говорит, то выстанывает – и вдруг резко останавливается.) Пойду к шерифу – пущай тебя заарестует! Пущай тебя прочь от меня уволокут да под замок посадят! Видеть тебя не могу! Хоша ты убивица да мошенница, а меня к тебе все ж таки тянет! Шерифу тебя выдам!
Ибен поворачивается, выбегает наружу, огибает угол, задыхаясь и рыдая, и пускается бегом по дороге, причем его заносит.
Эбби (с трудом встает на ноги, бежит к двери и кричит ему вслед). Я люблю тебя, Ибен! Люблю! (Обессиленно становится в дверях и качается из стороны в сторону – вот-вот упадет.) Делай что угодно – только люби меня по-прежнему! (Обмякает и падает без чувств.)
Сцена четвертая
Обстановка третьей сцены. Видны кухня и спальня Кэбота. Прошло около часа. Рассвело. Небо сверкает в рассветных лучах. Эбби сидит за столом в кухне, ослабевшая, изнеможенная, голова склонилась на руки, лица не видно. Кэбот спит наверху, но вдруг просыпается. Смотрит в окно, с удивлением и раздражением фыркает, затем откидывает одеяло и одевается. Не оглядываясь, он заговариваете Эбби, которая, как он предполагает, лежит рядом.
Кэбот. Гром и молния, Эбби! Так допоздна я полсотни лет не спал. Солнце, почитай, совсем взошло. Это, видать, от пляски да от выпивки. Видать, старею. Надеюсь, Ибен уже работает. А ты-то могла бы побеспокоиться да и разбудить меня. (Поворачивается, видит, что ее нет, удивлен.) Нну – где же это она? Полагаю, стряпает. (Подходит на цыпочках к колыбели, смотрит в нее и гордо говорит.) С добрым утречком, сынок. Ишь, красавчик. Прямо картинка. И спит крепко. Другие-то почти всю ночь напролет орут.
Тихо выходит из спальни, через несколько мгновений появляется в кухне и видит Эбби.
Так вот ты где! Что-нибудь сготовила?
Эбби (не шевелясь). Нет.
Кэбот (подходит к ней и говорит почти сочувствуя). Неможется тебе?
Эбби. Нет.
Он похлопывает ее по плечу. Она содрогается.
Кэбот. Лучше поди приляжь. (Полушутливо.) А то вскорости сыну понадобишься. Наверно, он голодный, как волк, проснется, до того крепко спит.
Эбби (содрогается, затем говорит мертвенным голосом). Не проснется.
Кэбот (шутливо). Нынче утром он весь в меня. Я так долго не спал…
Эбби. Он помер.
Кэбот (растерянно уставился на нее). Что…
Эбби. Я его убила.
Кэбот (в ужасе отступает от нее). Рехнулась ты… или пьяная… или…
Эбби (рывком поднимает голову, поворачивается к нему, исступленно кричит). Говорю тебе, убила! Задушила. Ежели не веришь, ступай погляди!
Кэбот в оцепенении смотрит на нее, затем опрометью выбегает из кухни; слышен его топот на лестнице, он врывается в спальню и подбегает к колыбели. Эбби совершенно безжизненно возвращается в прежнюю позу. Кэбот кладет руку на тельце в колыбели. Испуг на его лице сменяется ужасом.
Кэбот (содрогаясь, отшатывается). Боже Всемогущий! Боже Всемогущий!
Спотыкаясь, идет к двери, возвращается в кухню, все еще ошеломленный подходит к Эбби и хрипло спрашивает:
Ты это почему? Почему?
Поскольку Эбби не отвечает, он грубо хватает ее за плечо и трясет. Я тебя спрашиваю, почему ты это сделала! Уж лучше сказывай, не то…
Эбби свирепо толкает его – так, что он, шатаясь, отлетает назад.
Эбби (вскакивает на ноги и говорит с дикой яростью и ненавистью). Не смей меня трогать! Какие такие у тебя права меня про него спрашивать? Не твой это сын! Думаешь, родила бы я сына от тебя? Скорей померла бы! Видеть мне тебя противно и завсегда было противно! Будь у меня хоть капля ума, я бы не его – тебя бы убила! Ненавижу тебя! А люблю Ибена. С самого начала. И сын-то он Ибена – мой да Ибена, а не твой!
Кэбот (стоит в оцепенении; после паузы говорит отупело, с трудом подыскивая слова). Так вот оно что было… что я чуял… вот что по углам тыкалось… а тем временем ты врала… не давалась мне… говорила, будто уже затяжелела… (Погружается в гнетущее молчание – затем говорит со странным чувством.) Помер, так оно и есть. Я ему сердце пощупал. Бедненький! (Смигивает единственную слезу и рукавом утирает нос.)
Эбби (истерично). Не надо! Не надо!
Кэбот (со страшным усилием, напряженно распрямляется, превращает лицо в каменную маску и говорит сквозь зубы). Я должен быть, ровно камень, ровно скала Завета! {Пауза. Он полностью овладевает собой и резко говорит.) Коли он от Ибена – туда ему и дорога! А может, я так все время и держал в подозрении. Чуял я: тут где-то есть что-то супротив естества – до того одиноко в доме заделалось, то-то меня все в коровник тянуло, к зверям сельным… Ага. Надо быть, я и впрямь учуял… что-то. Нет, меня вы не надули, хоша бы не совсем… Старый я воробей… Зрею, ровно плод на ветке… (Понимает, что заболтался, и смотрит на Эбби с жестокой ухмылкой.) Стало быть, ты хотела скорей меня убить, а не его – так? Нну, а я так до ста лет доживу! И полюбуюсь, как тебя вешать будут! Я тебя предоставлю на суд Божий и человеческий! Пойду таперя за шерифом. (Направляется к двери.)
Эбби (тупо). Ни к чему. Ибен за ним пошел.
Кэбот (поражен). Ибен – к шерифу?
Эбби. Ага.
Кэбот. Про тебя докладать?
Эбби. Ага.
Кэбот (обдумав это, говорит после паузы жестким голосом). Ну, спасибо, что от хлопот меня избавил. Пойду работать. (Направляется к двери, затем поворачивается и говорит голосом, исполненным странным чувством.) Он моим сыном должон был быть, Эбби. Меня ты должна была любить. Я – мужчина. Кабы ты меня любила, никакому шерифу я бы на тебя не донес, что бы ты ни сделала, хоша живьем меня жарь!
Эбби (выгораживая Ибена). Стало быть, есть у него повод пойти донести, а какой – ты не знаешь.
Кэбот (сухо). Ради тебя надеюсь, что есть.
Кэбот выходит наружу, останавливается у ворот и смотрит в небо. Его самоконтроль слабеет. На какое-то мгновение он делается старым, усталым. Он в отчаянии бормочет:
Боже Всемогущий, таким-то одиноким я, почитай, вовек не бывал!
Слышит, что кто-то бежит, и моментально вновь становится самим собой. Вбегает Ибен, в изнеможении, задыхаясь, глаза у него дикие, сумасшедшие. Он входит в ворота, пошатываясь. Кэбот хватает его за плечо. Ибен непонимающе смотрит на него.
Сказал шерифу?
Ибен. Ага.
Кэбот толкает его так, что он кубарем летит на землю.
Кэбот (с испепеляющим презрением). Молодец! Весь в мамашу!
Направляется к коровнику, скрипуче смеясь. Ибен с трудом встал на ноги. Внезапно Кэбот оборачивается и говорит с мрачной угрозой:
А когда шериф ее заберет, проваливай с фермы – не то, как перед Богом, придется ему сюда сызнова прийти и меня тоже за убивство заарестовать!
Кэбот уходит. Ибен как будто его не слышал. Он вбегает в дом и появляется в кухне. Эбби смотрит на него и вскрикивает – страдальчески и радостно. Ибен, спотыкаясь, подходит к ней и, прерывисто рыдая, бросается на колени.
Ибен. Прости!
Эбби (счастливо). Я тебя люблю!
Целует его и прижимает его голову к груди.
Ибен. Я тебя люблю! Прости!
Эбби (в экстазе). Ты это так сказал – и за это я тебе все грехи адовы прощу!
Целует его в голову и прижимает ее к себе – свирепо, страстно, сознавая что он принадлежит ей.
Ибен. Но я ведь сказал шерифу. Он за тобой собирается!
Эбби. Все вижу – теперь!
Ибен. Я его разбудил. Рассказал. Он говорит: погоди, дай одеться. Я жду. И стал о тебе думать. Думать, до чего тебя люблю. Больно сделалось, ровно у меня в голове да в груди что-то разрывается. И как заплачу! Вдруг понял, что всё люблю тебя и завсегда любить буду!
Эбби (гладя его по голове). Ты ведь мой мальчик, правда?
Ибен. И побег я назад. Как припущу через поля да скрозь лес. Думал, может, успеешь ты убечь – со мной – и…
Эбби (качая головой). Я должна кару принять, за грех мой расплатиться.
Ибен. Тогда и я с тобой.
Эбби. Ты-то ничего не сделал.
Ибен. Я тебя на это навел. Я ему смерти желал! Я все одно как толкнул тебя на это!
Эбби. Нет. Одна я!
Ибен. Я такой же виноватый, как и ты! Он был дитё нашего греха.
Эбби (поднимает голову, как бы бросая вызов Богу). В этом грехе я не каюсь! За это я Бога о прощении не молю!
Ибен. И я – но одно потянуло другое, и ты убивство совершила и совершила ради меня – стало быть, я тоже убивец, и шерифу то же скажу, а коли выгораживать меня учнешь, скажу, что мы вместе это задумали – и все мне поверят, потому как они во всем, что мы делали, неладное видят, и подумают они, что все это оченно даже может быть. Да, по сути, оно так и есть. Я и помогал тебе – в некотором роде.
Эбби (сидит голова к голове с ним и рыдает). Нет! Не хочу, чтобы ты муки терпел!
Ибен. Должон я за мою долю греха уплатить! Коли я тебя брошу да на Запад отправлюсь, то горшие муки терпеть буду, о тебе денно и нощно думать стану: я-то на свободе, а ты… (Понижая голос.) Или: я живой, а ты мертвая. (Пауза.) Все хочу с тобой поделить, Эбби, тюрьму, или смерть, или ад, что тебе угодно. (Смотрит ей в глаза и принужденно улыбается дрожащими губами.) Коли я все с тобой поделю, то по крайности одиноким не буду.
Эбби (слабо). Ибен! Я тебе не позволю! Не могу позволить!
Ибен (целуя ее – нежно). Ничего ты поделать не можешь. Уж на сей раз моя взяла!
Эбби (заставляя себя улыбаться, с обожанием говорит). Ну, нет! Это моя взяла – ежели ты со мной!
Ибен (слышит снаружи шаги). Тсс! Слушай! Пришли за нами!
Эбби. Нет, это он. Не давай ему повод с тобой подраться, Ибен. И ни слова ему не отвечай, что бы он ни говорил. И я молчать буду.
Это и в самом деле Кэбот. Он идет из коровника, страшно взволнованный, шагает в дом, а там и в кухню. Ибен стоит на коленях возле Эбби, они, обнимая друг друга, неподвижно смотрят перед собой. Кэбот уставился на них, лицо его жестко. Долгая пауза.
Кэбот (мстительно). Ну что за чудо-парочка – голубки-убивцы! Вздернуть бы вас на одном суку да оставить бы вас качаться там на ветру да гнить в упреждение старым дурням вроде меня – пущай одинокость свою в одиночку и переносят, а молодые дурни вроде тебя пущай похоть свою обуздывают. (Пауза. Лицо его опять становится взволнованным, глаза сверкают, он выглядит не совсем нормальным.) Не работается нынче. Интересу нету. К черту ферму. Я ее бросаю! Коров и прочую скотину на волю выпустил. В лес их прогнал – пущай там свободными будут! Их освободил и сам себя освобождаю! Нынче уйду отсюдова. Дом да коровник подожгу да полюбуюсь, как они сгорят, и пущай твоя мамаша на пепелище маячит, а поля я возверну Господу Богу, дабы ничто человечье их не коснулось! А сам подамся в Калифорнию, к Симеону с Питером – истинные они мне сыны, хоша и дураки набитые – и уж Кэботы вместе разыщут копи соломоновы! (И вдруг откалывает сумасшедшее коленце.) Ух ты! Как это они пели? «Ох, Калифорния! То-то благодать!» (Поет, затем опускается на колени у половицы, под которой были спрятаны деньги.) И сяду на самый что ни есть лучший клиппер, какой найду! Деньги у меня есть! Жаль, не знал ты, где они были спрятанные, не то бы уворовал. (Поднял половицу. Взгляд его застывает, он шарит под полом, по-прежнему неподвижно смотря перед собой. Мертвая пауза. Он медленно поворачивается и плюхается на пол, принимая сидячее положение, глаза его подобны глазам дохлой рыбы, лицо болезненно позеленело, словно во время приступа тошноты. Он несколько раз глотает с усилием слюну – и наконец заставляет себя слабо улыбнуться.) Стало быть, все ж таки уворовал!
Ибен (бесстрастно). Я их отдал Симу и Питеру за ихнюю долю в ферме, оплатить дорогу в Калифорнию.
Кэбот (сардонически). Ха! (Понемногу приходит в себя. Медленно поднимается на ноги, говорит странно.) Думаю, Бог им деньги эти дал, а не ты! Бог, Он жесткий, а не легкий! Может, золото на Западе и легкое, да только не Божье оно. И не для меня оно. И внемлю я глас Его: велит Он мне сызнова жестким быть и на ферме оставаться. И зрю я десницу Его – это она послала Ибена обворовать меня. И чую, что нахожусь в длани Его и персты Его направляют меня. (Пауза, после которой он печально бормочет.) А уж одиноко будет пуще, нежели когда-нибудь прежде, и старею я, Господи – зрею, ровно плод на ветке… (Напрягается.) Нну – чего тебе надобно? Бог-то и Сам одинокий, правда? Бог, Он жесткий да одинокий!
Пауза. По дороге слева идут шериф и еще двое. Они подкрадываются к двери. Шериф стучит в дверь рукояткой револьвера.
Шериф. Именем закона, отворите!
Кэботы вздрагивают.
Кэбот. Пришли. (Направляется к двери.) Входи, Джим!
Трое входят. Кэбот встречает их в дверях.
Минуточку, Джим. Они тут, совсем безопасные.
Шериф кивает. Он и его помощники стали в дверях.
Ибен (неожиданно). Я утром соврал, Джим. Я ей помогал. Бери и меня.
Эбби (надломленно). Нет!
Кэбот. Берите обоих. (Выходит вперед и смотрит на Ибена – вопреки себе, с известным восхищением.) А ты молодец – не ожидал! Нну, пойду скотину соберу. Прощевайте.
Ибен. Прощевай.
Эбби. Прощай.
Кэбот поворачивается и шагает мимо пришедших, выходит наружу – плечи распрямлены, лицо каменное – и с угрюмой горделивостью следует к коровнику. Тем временем шериф с помощниками входят в кухню.
Шериф (смущенно). Нну – пожалуй, пора.
Эбби. Погодите. (Поворачивается к Ибену.) Я люблю тебя, Ибен.
Ибен. Я люблю тебе, Эбби.
Целуются. Трое улыбаются и смущенно переминаются с ноги на ногу. Они выходят наружу с шерифом и помощниками вслед и рука об руку направляются к воротам. Ибен останавливается и показывает на небо.
Солнце восходит. Красиво, правда?
Эбби. Ага.
На какое-то мгновение они застывают и одержимо, даже молитвенно смотрят ввысь.
Шериф (завистливо оглянувшись на ферму, обращается к помощнику). А ферма-то – красота, что и говорить. Мне бы ее!
Занавес
От переводчика
В свое время Ф.М. Достоевский выразил неодобрение тем писателям, у которых «купец или солдат в романе говорят эссенциями, т. е. как ни один купец и ни один солдат не говорит в натуре. […] у типиста-художника он говорит характерностями сплошь […]». («Дневник писателя», 1873).
Почти все пьесы Юджина О'Нила написаны именно «эссенциями», причем сделано это сознательно, демонстративно, утрированно и с бесспорной долей эпатажа.
И все русские переводы эти «эссенции» сглаживают, все они чрезмерно «залитературены».
Я поставил себе очень трудную, но увлекательную задачу: в отличие от предшественников, передать «эссенции» оригинала средствами русского просторечия. В оригинале текст реплик не содержит ни одной фразы, которая не нарушала бы элементарных норм литературного языка, хотя лексика персонажей и дифференцирована: старый Кэбот нередко употребляет библеизмы, Эбби – единственная горожанка среди действующих лиц – пусть из захолустного городишки, но все же горожанка! – поэтому и речь у нее несколько грамотнее, чем у всех остальных. И каким-то чудом в корявых, грубых фразах персонажей налицо явственно ощутимый поэтический субстрат – насколько мне удалось это воспроизвести, судить не мне…
Как бы там ни было, но, кажется, в переводе нет ни одной литературно грамотной фразы. Зато нет в нем и ни одного русизма, то есть речения, порожденного русской историей или русским национальным бытом. (Вот несколько примеров. «Ободрать липку» – русизм, ибо липку обдирают для плетения лаптей. «Знай, сверчок, свой шесток!» – русизм, ибо шесток – атрибут именно русской печи. «Бабки» в значении «деньги» – русизм, ибо в англоязычных странах игра в бабки неизвестна.)
Впрочем, такой подход к передаче просторечия давно перестал быть редкостью, первые же его образцы – блистательные! – появились более тридцати лет назад: относящиеся к жанру юмористической фантастики рассказы Г. Каттнера о семействе гротескных мутантов Хогбенов в виртуозном переводе Н.М. Евдокимовой.
Как сказал великий знаток русского языка Сергей Владимирович Петров (излагаю его мысль своими словами), пусть лучше в переводе французский крестьянин говорит, как тамбовский мужик, чем как профессор филологии, причем не в домашней обстановке!
Но прежде всего дело, конечно, «в чувстве соразмерности и сообразности».
Несколько слов о переводе заглавия. Давно внедрившийся в сознание нашего читателя и зрителя вариант «Любовь под вязами» явно не годится: можно подумать, будто главное в пьесе – именно любовь Ибена и Эбби. (Вероятно, когда эту роль играла Алиса Георгиевна Коонен, так оно и было!) Однако существительное desire, стоящее в английском заглавии, значит совсем другое. Среди восьми его значений, приведенных в англо-русском словаре В.К. Мюллера, читаем: «(сильное) желание; страсть, вожделение; предмет желания; мечта». Четвертое и пятое значения из приведенных здесь для данного контекста не подходят; более уместным было бы «вожделение» или «страсть», ибо имеется в виду не только взаимное чувство Ибена и Эбби, которое превращается в любовь лишь к финалу пьесы, а до того может быть названо именно вожделением, даже похотью, но и вожделение, страсть всех персонажей к земле, к наживе, к золоту… Последние годы пьеса эта шла у нас в разных театрах, озаглавленная «Страсти под вязами» и даже просто «Под вязами». Первое из этих заглавий вызывает возражения, ибо порождает ассоциации, во-первых, с крестными муками Иисуса Христа, во-вторых, с рассказом Горького «Страсти-мордасти»; второе остроумно, и все же в стипль-чезе барьер не взят, а обойден стороной! Как же быть? Страсть, вожделение, влечение… Как можно сказать иначе? Некто испытал вожделение… Некто взалкал… Ага, алчность! «Алчность под вязами»? Не звучит… Но ведь есть и более «высокий», патетический и при этом как будто более просторечный синоним – «алчба». «Алчба под вязами» – видимо, то, что надо! Компактно, четко… Именно этот вариант я и выбрал. Feci, quod potui, faciant meliora potentes.[2]
Впрочем, это относится к переводу не только заглавия, но и всей пьесы.
В. Рогов
Речь по случаю вручения Нобелевской премии[3]
Во-первых, я хочу выразить Вам глубокое сожаление в связи с тем, что обстоятельства не позволили мне посетить Швецию во время этих празднеств и, присутствуя на банкете, высказать Вам лично мою благодарную признательность.
Трудно облечь в соответствующие слова глубокую благодарность, которую я испытываю за ту величайшую честь, какой когда-либо могло удостоиться мое творчество и о какой только можно мечтать – присуждение Нобелевской премии. Эта величайшая из почестей тем более приятна для меня, что, по моему глубокому убеждению, тем самым честь оказана не только моему творчеству, но и творчеству всех моих американских собратьев, – что Нобелевская премия – символ признания в Европе зрелости американского театра. Поскольку, в силу счастливого стечения времени и обстоятельств, – это просто наиболее широко известные примеры того, что создали американские драматурги за годы, истекшие после мировой войны, – того, что в конечном счете сделало современную американскую драму в ее лучших проявлениях достижением, которым американцы могут по праву гордиться, достойным наконец заявить о кровных узах, связывающих ее с современной драмой Европы, несомненно, изначальным источником нашего вдохновения.
Мысль об изначальном источнике подводит меня к величайшему для меня счастью, какое даровано мне данной ситуацией и которое состоит в том, что она предоставляет мне возможность с гордостью и благодарностью признать перед Вами и народом Швеции, чем мое творчество обязано величайшему гению из всех современных драматургов, вашему Августу Стриндбергу. Именно чтение его пьес, когда я впервые начал писать еще зимой 1913–1914 гг., больше, чем что-либо иное, впервые показало мне, чем может стать современная драма, и впервые вдохновило меня, пробудив у меня самого желание писать для театра. Если есть в моем творчестве что-то неподвластное времени, оно восходит к этому изначальному данному им импульсу, с тех пор продолжавшему вдохновлять меня все эти годы, – к тому полученному мною тогда стремлению следовать по стопам гения с той же целеустремленностью и будучи настолько достойным его, насколько это мог бы позволить мой талант.
Для вас, в Швеции, не будет, конечно, новостью, что мое творчество во многом обязано влиянию Стриндберга. Это влияние ясно ощутимо в немалом числе моих пьес и без труда заметно каждому. Не будет это также новостью ни для кого из тех, кто когда-либо был знаком со мной, так как я сам всегда это подчеркивал. Я никогда не принадлежал к тем, кто так неуверен и сомневается в собственном своем вкладе, что им кажется, будто они не могут позволить себе признать, что на них кто-то когда-то оказал влияние, чтобы у них тогда не обнаружилось отсутствие всякой оригинальности.
Нет, я слишком горжусь тем, что я в долгу у Стриндберга, я слишком счастлив, что у меня есть возможность открыто объявить об этом его народу. Для меня он, как в своей области и Ницше, остается Мастером, все так же и по сей день более современным, чем любой из нас, все так же нашим лидером. И я с гордостью рисую в воображении, что его дух, размышляя о Нобелевской премии по литературе нынешнего года, быть может, улыбнется с некоторым удовлетворением и сочтет, что последователь не так уж недостоин Мастера.
Послесловие О'Нил и американская драма
Творчество Юджина О'Нила – одна из самых ярких страниц в богатой истории американской литературы двадцатого столетия. Современник Драйзера и Фроста, Скотта Фицджеральда и Эрнеста Хемингуэя, Уильяма Фолкнера и Томаса Стернса Элиота, Уоллеса Стивенса и Томаса Вулфа, Каммингса и Дос Пассоса, он своими произведениями бесстрашно пролагал новые пути в искусстве, помогая отечественной литературе освобождаться от мертвого груза окостеневших форм, непригодных для воплощения художественного сознания эпохи, мешающих постижению истины.
Особенно велика роль О'Нила в развитии американской драмы. Если проза и поэзия обосновались на американских берегах еще во времена первых поселенцев, достигнув необычайного расцвета в середине XIX в. в творчестве блестящей плеяды писателей, таких, как Вашингтон Ирвинг, Эдгар По, Генри Дэвид Торо, Натаниэль Готорн, Герман Мелвилл, а немного позже – Уолт Уитмен и Марк Твен, американская драма как вид национального искусства отсутствовала вообще вплоть до XX в. Своим рождением она обязана одному человеку – Юджину О'Нилу.
Сын известного актера ирландского происхождения, О'Нил (1888–1953), навсегда сохранивший верность своим ирландским корням, с детства был прекрасно знаком с американским театром. То, что он там видел, вызывало у него глубокое неприятие, столь резкое, что это долго мешало будущему великому драматургу осознать свое истинное призвание. На протяжении столетия в Америке существовал лишь коммерческий театр, откровенно ставивший своей целью обеспечение прочного кассового успеха и развлечение непритязательного зрителя, угождение вкусам которого прежде всего и определяло направление и характер его деятельности. В открытом противостоянии этому театру, пренебрегавшему ценностями искусства, не дававшему простора творческой мысли, и предстояло утвердиться американской драме.
Поставив перед собой высшие духовные цели, О'Нил противопоставил общепринятому в то время представлению о театре как развлечении идею театра-Храма, чье истинное предназначение – служить красоте и истине, утверждая высокие идеалы и несокрушимость человеческого духа. «Я имею в виду театр, – писал он в пору творческой зрелости, – возвратившийся к своему истинному и единственно исполненному значимости предназначению – Храму, где религия поэтической интерпретации и символического прославления жизни обращена к людям, ослабевшим духом в иссушающей душу повседневной борьбе за существование, в которой они маски среди масок жизни!»
Едва ли представления О'Нила о театре в начале его творческого пути отличались подобной четкостью. Однако он безусловно понимал, что служение искусству, которое стало для него целью всей жизни, коренным образом расходится с ценностями коммерческого театра. Ответом начинающего драматурга был в этой ситуации тотальный бунт, направленный против как идейной, так и художественной немощи коммерческого театра, упрямо державшегося за обветшалые эстетические каноны, насаждавшего рутину и заведомо предпочитавшего ремесленные поделки творческим исканиям.
Отказавшись идти торным путем, проложенным его предшественниками, сговорчивыми служителями театральной кассы, О'Нил изначально избрал путь смелого художественного эксперимента и с непреклонностью следовал им на протяжении всей творческой жизни. Он знал на этом пути высочайшие взлеты, признанные впоследствии как величайшие и по сей день достижения американской драмы, и жестокие поражения, но ни соблазны успеха, ни горечь провалов не заставили его поступиться своими идеалами, пойти на компромисс с силами, враждебными искусству.
Эксперимент О'Нила начался с его обращения к действительности, которая именно благодаря его усилиям впервые предстала на американских подмостках в своей неприкрашенной наготе, которая завсегдатаям театральных развлечений казалась оскорбительно грубой. Эксперимент, таким образом, оказался в творчестве О'Нила накрепко связан с реализмом, определившим не только своеобразие его художественного почерка, но и всей американской драмы.
Разумеется, первые пьесы О'Нила – это лишь робкие попытки воплощения его нового понимания взаимоотношений сцены и действительности. Но уже во второй половине 10-х гг. нашего века он создает цикл одноактных морских пьес, в которых ощутимо чувствуются предвестия многообещающего расцвета его гения. Круг представленных в них явлений действительности, характер персонажей, структура действия – все дышит неподдельной новизной. Запечатленные без прикрас повседневные тяготы морской жизни, полной неожиданных опасностей и изнурительного труда, беззлобное балагурство и соленые шутки матросов, крутые нравы и жесткие выяснения отношений, грозящие мгновенно перерасти в кровавые стычки, примитивность желаний и вызывающая грубость манер стали мерой художественного новаторства О'Нила, сумевшего вдохнуть в свои первые пьесы подлинное дыхание жизни. Новаторским было и отношение драматурга к его «низким» персонажам, которым до него на американской сцене сопутствовал ореол отвращения, презрения или насмешки. Глядя в лицо «низкой» действительности, О'Нил стремился в каждом из своих героев видеть прежде всего человека. Такое понимание придавало глубокую человеческую содержательность его произведениям. Хотя эти пьесы были поставлены небольшой полупрофессиональной труппой, не в сезон и вдали от театральной столицы Америки, событие это имело столь исключительное значение, что премьеру первой из них, «Курс на восток, в Кардифф» (1916), 28 августа 1916 г. принято считать датой рождения американской драмы.
Духовное формирование О'Нила происходило под заметным влиянием различных по направлению художников, мыслителей, общественных деятелей. Среди них были Бодлер и Джозеф Конрад, Ницше и Оскар Уайльд. По собственному признанию драматурга, знакомство с произведениями Достоевского и Стриндберга породило у него желание попробовать силы в самостоятельном творчестве. На художественный опыт этих писателей О'Нил неоднократно ссылался впоследствии, выразив, в частности, свою глубокую признательность шведскому классику в своей Нобелевской речи. В то же время сближение О'Нила в середине 10-х годов с леворадикальными кругами, в том числе с Джоном Ридом, проявлявшим тогда большой интерес к театру, способствовало укреплению антибуржуазных настроений драматурга, склонявшегося к анархизму. Отойдя впоследствии от этого политического движения, О'Нил на всю жизнь сохранил резко негативное отношение к буржуазному обществу, поставившему во главу угла накопительство и частный интерес, подавляющему высшие устремления человеческого духа. Художественное исследование национального бытия, каким стали его пьесы, вскрыло глубинную связь между жизненными потрясениями его героев и мощными катаклизмами современного ему общества. Прозрев социальную природу изображаемых им конфликтов, О'Нил возвысил американскую драматургию до философского обобщения, осмыслив проблему отчуждения личности как коренной вопрос современности.
Социальный радикализм позволил О'Нилу поставить в центр пьесы изгоев американского общества и американской сцены, о чем уже говорилось в связи с циклом морских пьес. В то же время в них уже начало пробиваться трагическое видение мира, определившее характер и направление его творческих устремлений.
Первым опытом создания современной трагедии стала первая многоактная пьеса О'Нила «За горизонтом» (1920), где впервые проявляется один из ведущих мотивов его творчества – невозможность реализации духовного потенциала личности в стоящем на ложных основаниях обществе. Представленная в ней история двух братьев, влюбленных в одну девушку, дает не только убедительные психологические портреты, но и поднимает важные социальные вопросы. Избранник Рут – Роберт, поэт в душе, мечтающий о морских странствиях, остается на ферме. Хозяйство приходит в упадок, и героя ждет разорение, нищета, разочарование и смерть. Не лучше складывается и судьба отвергнутого ею Эндрю – влюбленный в ферму и в землю, он отправляется в дальние края, где тоже не находит счастья.
Ныне отчетливо видны слабости и просчеты этой ранней о'ниловской пьесы с ее громоздким сюжетом и склонным к схематизму противопоставлением взаимоисключающих начал. Однако в свое время она поражала свежестью замысла, невиданной на американской сцене глубиной разработки характеров, бескомпромиссностью описания социальных условий, оригинальностью авторской мысли и художественным новаторством, связанным с утверждением реалистических принципов. Этим и объясняется присуждение О'Нилу первой в истории американской драмы Пулитцеровской премии, которой он впоследствии был удостоен еще трижды.
Выступив поборником реализма, О'Нил не воспринимал его как нечто чуждое эксперименту, чему дают немало подтверждений его пьесы 20-х гг., в которых тонкость психологического письма соединяется с активным использованием форм условного театра, прежде всего экспрессионистской драмы. При этом характерно довольно четкое разграничение сфер проявления тех и других тенденций в пределах художественной структуры: в обрисовке характера предпочтение неизменно отдается реалистическому методу, тогда как в построении действия нередко используются экспрессионистские приемы, обостряющие динамику действия, повышающие накал драматизма. К числу таких пьес принадлежат «Император Джонс» (пост. 1920, публ. 1921), «Косматая обезьяна» (1921, пост., публ. 1922), «Всем детям божьим даны крылья» (1923, пост., публ. 1924), «Великий Бог Браун» (1925, пост, публ. 1926), «Странная интерлюдия» (1927, пост., публ. 1928) и др.
Поиски средств художественной выразительности, которыми отмечено творчество О'Нила 20-х годов, не заслоняли для него значимости насущных проблем современного бытия. Эстетические задачи не исключали внимания к социальным аспектам действительности. Так, в «Императоре Джонсе» на американской сцене впервые была представлена трагедия американского негра. Бежавший на затерянный в океане остров после убийства приятеля бывший проводник пульмановского вагона, Джонс, объявил себя императором, но оказался жестоким и алчным тираном. Опасаясь бунта и справедливого возмездия туземцев, он вновь пытается спастись бегством, но гибнет в лесу, став жертвой собственных страхов. Истоки трагедии изображаются не как порождение характера героя – они зримо связаны с исторической судьбой его народа, на протяжении двух веков томившегося в рабстве, отмена которого не дала ему подлинной свободы, не уничтожила бесправия и угнетения. Введение эпизодов, не имеющих непосредственного отношения к самому Джонсу: продажи рабов на невольничьем рынке, сцены с шаманом в африканских дебрях – призвано высветить прошлое афро-американцев, сохраненный их коллективной памятью исторический опыт, подчеркнуть насильственность отторжения негра от родных корней, ту несправедливость, что изначально заложена в отношениях белой и черной расы. Этой же теме посвящена пьеса «Всем детям божьим даны крылья», где драматург приблизил ее к современности и, развернув действие в большом городе, усилил ее социальное звучание.
Глубокого трагизма исполнена и пьеса «Косматая обезьяна», где непримиримый конфликт труда и капитала претворен в драму сознания героя, Янка. В отличие от привычного изображения рабочего как забитого, затравленного существа, О'Нил наделяет протагониста, кочегара океанского лайнера, горделивым сознанием творца. Пребывание в низу социальной лестницы нимало не смущает Янка – он чувствует себя хозяином вселенной, приводящим своим трудом в движение весь мир. Подлинные владыки мира для него – не владельцы несметных капиталов, бледные тени, неспособные к созиданию, а такие люди, как он. Постепенно Янк приходит к пониманию, что отношения классов в американском обществе извращены: подлинное превосходство рабочего отменено господством денежного мешка. Пережив душевную ломку, Янк, низвергнутый с высот своего сознания в ад американской действительности, стремится разделаться не просто с капиталистом, но с самим капитализмом. Но он не встречает понимания среди участников социалистического движения, разъедаемого бюрократизмом, вырождающегося в доктринерскую говорильню и глубоко безразличного к судьбе рабочего человека. Одинокий бунт героя обречен на поражение. В отчаянии Янк ищет выхода в единстве с природой, но и руссоистская теория терпит крах. В объятиях гориллы его ждет не встреча с родственной душой, а смерть. Трагическое выступает здесь как мера происходящей под давлением общества непоправимой деформации сознания героя, приводящей его к гибели.
Творческая эволюция писателя показывает, что О'Нил стремился к созданию «всеобщей трагедии», где трагический исход – удел всех действующих лиц. Важной вехой на этом пути стало создание пьесы «Алчба под вязами» (1924), одного из высших достижений трагического гения О'Нила. Конфликт пьесы, действие которой происходит в середине прошлого века, многопланов и соединяет в себе любовную драму героев с их беспощадной борьбой, порождаемой собственническим инстинктом. Она превращает Эфраима Кэбота, его сыновей и их молодую мачеху Эбби в злейших врагов, заставляя их настолько забыть свою человеческую сущность, что, подчиняясь во всем голому расчету, они и самих себя перестают воспринимать как людей: они лишь бесчувственные пешки в сложной игре.
Попранная героями пьесы человеческая природа жестоко мстит за себя, приводя действие к трагической развязке: чтобы доказать возлюбленному, что ее любовь не запятнана низкой корыстью, Эбби в порыве отчаяния убивает новорожденного, дитя их любви, сделавшее ее владелицей фермы. Ее ждет смертная казнь. Решение Ибена, поначалу отшатнувшегося от нее, разделить ее участь, рожденное осознанием собственной причастности к преступлению Эбби, поднимает «Алчбу под вязами» на трагическую высоту, сближая ее с античной трагедией рока, которая, по собственному признанию драматурга, оказала большое влияние на его художественное мышление.
Американская критика тех лет нередко упрекала драматурга за чрезмерное сгущение красок, за неоправданную трагичность в изображении американской жизни, обвиняя его в беспросветном пессимизме. Возражая ревнителям идеи американской исключительности, О'Нил писал: «Предположим, однажды мы внутренним взором вдруг ясно увидим истинную ценность нашего победно шествующего под звуки литавр материализма; увидим его цену – и его результат – в категориях вечных истин! Какая это будет колоссальная, стопроцентная американская трагедия… Трагедия не свойственна нашей почве? Да как же – мы сами трагедия, ужаснейшая из всех написанных и ненаписанных!»
За «Алчбой под вязами» последовали уже упоминавшиеся пьесы «Великий Бог Браун», где расщепление сознания героев передано с помощью маски, которую они принуждены носить, чтобы скрыть свою истинную сущность; «Странная интерлюдия», где внутренний разлад утратившего гармонию и цельность современного человека претворяется посредством соединения диалога с «потоком сознания»; и оставшаяся недооцененной философская притча, написанная в форме восточной сказки «Марко-миллионщик» (1925, публ. 1927, пост. 1928). Обратившись к истории Марко Поло, первого европейца, побывавшего в Китае и Монголии, О'Нил развивает излюбленную тему проклятия стяжательства, тяготеющего не только над героем, но и над всем Западом, который в погоне за материальным богатством предал высшие идеалы, утратив дух и собственное счастье.
Менее удачными оказались попытки воплощения современной трагедии в пьесах, созданных на рубеже 20 – 30-х годов: «Динамо» (1929), где духовной опустошенности обывателей противопоставлены поиски нового бога, олицетворением которого выступает для героя динамо-машина, и «До скончания дней» (1934), герой которой пытается преодолеть мучительную разорванность сознания, наложив на себя узду религии. Монументальностью замысла отмечена пьеса «Лазарь смеялся» (1926, публ. 1927, пост. 1928), где трагизм бытия, по мысли драматурга, мечтавшего пригласить на роль главного героя Ф.И. Шаляпина, должен был преодолеваться смехом – смехом человека, победившего страх смерти.
30-е годы О'Нил открыл трилогией «Траур к лицу Электре» (1931). Сохраняя канву классического мифа о падении дома Атреев, он рисует крушение могущественного ново-английского клана Мэннонов, которых пуританская этика и дух индивидуализма лишили способности любить. Кристина-Клитемнестра убивает вернувшегося с Гражданской войны мужа, Эзру Мэннона. Их дети, Орин и Лавиния, мстят за отца убийством ее любовника и сообщника, Адама Бранта. Кристина, для которой жизнь потеряла смысл, кончает с собой. Считая себя виновным в смерти матери, кончает жизнь самоубийством и Орин. Один за другим герои этой монументальной трилогии пытаются преодолеть тяготеющую над ними власть прошлого, но вопреки своей воле все больше становятся его пленниками. Разорвать узы родового проклятия удается лишь Лавинии. Вступая в единоборство с судьбой, которое сулит ей неизбежную гибель, она с ясным сознанием нравственного долга входит в опустевший родной дом, приказывая наглухо заколотить его. Лавиния отказалась от надежды на личное счастье, связав свою жизнь с другим, и родовое проклятье умрет вместе с ней. Трагический финал трилогии знаменует, таким образом, нравственную победу героини. Победу, выношенную в глубинах человеческого сердца, которое единственное, по мысли автора, могло стать залогом благостных перемен. Высочайшее художественное мастерство драматурга, грандиозность замысла, глубина раскрытия конфликта, великолепно вылепленные характеры – позволяют отнести «Траур к лицу Электре» к числу вершинных творений О'Нила.
Драматург бесспорно находился в это время в расцвете творческих сил. Его пьесы совершали триумфальное шествие по всему миру. Отрадно, что они не просто стали известны в нашей стране, но и нашли в лице Александра Таирова и руководимого им Камерного театра достойного интерпретатора, сумевшего проникнуть в дух авторского замысла и донести его до советского зрителя. Тем более что О'Нил, видевший эти спектакли с великой Алисой Коонен в главной роли во время парижских гастролей театра, не колеблясь, назвал их лучшими из всех, какие ему доводилось видеть.
В 1936 г. О'Нилу была присуждена Нобелевская премия. Вообще не любивший никаких публичных выступлений, драматург был в это время болен, и премия вручалась ему в больнице. Написанная по этому случаю небольшая речь была данью восхищения Стриндбергом, чье творчество служило ему вдохновляющим примером.
Находясь на вершине славы, О'Нил неожиданно замолчал на долгие годы. При жизни он лишь дважды нарушил свое «великое молчание». Поставленная в 1946 г. философская притча «Продавец льда грядет» (оконч. 1939, публ. 1946), впоследствии признанная одним из шедевров О'Нила, фактически не имела успеха. Грандиозность ее замысла раскрывается не сразу. Замедленная экспозиция вводит в атмосферу убогого салуна, завсегдатаи которого – «бывшие люди» – представляют собой гротескный слепок с великого американского общества. Сила воздействия пьесы, в основу которой были положены воспоминания драматурга о временах собственной юности, определяется глубиной разработки темы иллюзии, которая выступает единственной опорой личности в ее конфликте с действительностью, безусловно, свидетельствуя о безграничном разочаровании О'Нила в окружающем мире, в перспективах прогресса.
Не имела успеха и поставленная в 1947 г. «Луна для пасынков судьбы» (оконч. 1943–1944, публ. 1952). Эти неудачи как бы подтверждали справедливость оценок американской критики, взявшей в то время по отношению к драматургу сугубо негативный тон.
Переоценка наследия О'Нила и его роли в судьбах отечественного театра началась во второй половине 50-х гг., когда была впервые осуществлена постановка «Долгого путешествия в ночь» (оконч. 1940, публ. 1956), хотя, согласно воле автора, пьеса должна была предстать перед взором публики не ранее чем через 25 лет после его смерти. В эту написанную на автобиографическом материале пьесу О'Нил вложил всю страсть и боль своего сердца. Долгий путь исканий привел драматурга к заветной цели – он создал «стопроцентную американскую трагедию», которая по праву признана вершиной его творчества и «величайшей американской пьесой».
Как видно из сказанного, годы «великого молчания» О'Нила, когда ему приходилось бороться с тяжелыми физическими недугами, не были бесплодны. Помимо уже названных пьес он упорно работал над грандиозным замыслом гигантского цикла исторических драм, в котором через судьбы одного большого клана прослеживалась бы судьба всей страны на протяжении двух столетий. Поразившая О'Нила болезнь не позволила ему довести эту работу до конца. Не желая выносить на суд потомства произведения, не отвечавшие его представлениям о художественном совершенстве, драматург уничтожил рукописи. Из всего цикла уцелела лишь «Душа поэта» (1940, пост., публ. 1957), черновые варианты пьесы «Дворцы побогаче», поставленной в 1962 г. в сценической обработке шведского режиссера Карла Гиерова, и «Штиль у тропика Козерога» (публ. 1982) в виде развернутого сценария. Впоследствии в архивах были обнаружены наброски еще трех пьес.
Параллельно с этим О'Нил вел работу над циклом одноактных пьес, написанных на современном материале, от которого сохранилась лишь пьеса «Хьюи» (пост. 1958, публ. 1959), где ведущим мотивом является неизбывное одиночество человека, затерянного в пустыне современного города.
Творчество Юджина О'Нила, оставившего богатейшее художественное наследие, сохраняет свое непреходящее значение как для американского театра и драмы, так и для мировой драматургии. Став родоначальником этого вида искусства в США, он положил конец безраздельному господству коммерческого театра. Он открыл перед американской драмой целые россыпи типично американских тем и конфликтов. Столкнувшись с неразвитостью драматургических традиций, он подарил отечественной драме огромное многообразие стилевых и жанровых форм, поставив ее вровень с романом и поэзией, переживавшими в те годы небывалый подъем, и вывел американскую драму на мировую арену. Достойное развитие получили заложенные О'Нилом традиции в творчестве Артура Миллера, Теннесси Уильямса, Эдварда Олби, Сэма Шепарда, что свидетельствовало о преемственности художественных идей, восходящих к великому основоположнику американской драмы.
М. Коренева
1998
Примечания
1
Все имена произносятся с ударением на первом слоге. © Перевод. В. Рогов, 1998.
(обратно)2
Я сделал все, что мог, кто может, пусть сделает лучше (лат.).
(обратно)3
© Перевод. М. Коренева, 1998.
(обратно)
Комментарии к книге «Любовь под вязами», Юджин О'Нил
Всего 0 комментариев