Надежда Дмитриева Псинка
Для детей среднего возраста
Рисунки и обложка Г. Ечеистова
(Сохранена устаревшая орфография.)
Ребята спорили с ожесточением.
Сережа, вихрастый, быстроглазый мальчуган лет двенадцати, только что вернулся с собачьей выставки, куда ходил со школой, и с великим запалом рассказывал братишке с сестрой о том, что он там видел.
Тася, востроносенькая, рыженькая, вся в веснушках и с косичкой хвостиком, слушала недоверчиво и, по своему обыкновению, оспаривала каждое слово.
А Андрейка, скромный круглоголовый пузырь, открыв рот, влюбленными глазами смотрел на брата, налету подхватывая каждое его слово.
В углу сидела двухлетняя Лялька и аккуратно пеленала тряпочную замызганную куклу в бесчисленные пестрые лоскутки.
— Самая умная собака — бульдог, — ораторствовал Сережа, сидя верхом на стуле и зацепившись ногами за его задние ножки. — На свете нет породы умнее бульдогов. Вопервых, верные. Необыкновенно верные! Вовторых, сторожа отличные…
— А втретьих, уроды, — ехидно вставила Тася, сморщив тупой носик, густо усеянный веснушками. — Нос пятачком, зубы торчат… У-у, гадины твои бульдоги!
— Сама ты после этого гадина! — разозлился Сережа не на шутку. — И вовсе не уроды, и глаза у них совсем человечьи. Только что говорить они не умеют, а понимают все как есть.
— Понима-а-ют! — ехидничает Таська. — Только бы за пятку ухватить. Злюки!
Таська вовсе уж не так уверена, что бульдоги глупые от природы, а спорит больше из упрямства, так сказать, для порядка.
— Ну, что ж! Ну, так что ж! — кипятится Сережа. — И пусть хватают, коли за дело. Они жуликов только хватают, и еще, — кто дразнит…
— Вот и врешь! — злорадно опровергает Тася, розовея в свою очередь. — Третьего дня головинский Булька татарина на дворе за ногу тяпнул. А татары все честные, они не крадут.
— Татарин его ногой в живот ткнул, — вопит возмущенный Сережа. — Он защищался! А ты почем знаешь, что у татарина в мешке было? — мелькает у Сережи в голове счастливая мысль. — Может, он чье-нибудь белье с чердака украл, а Булька его учуял.
Сережин голос крепнет, переходит в крик.
— Да тише вы, ребята! — раздраженно вступается отец, поднимая голову от вороха наваленных на письменном столе бумаг. — Галдите, как на базаре.
У отца спешная работа: к завтрашнему дню нужно подвести месячный баланс, а ребята, как на грех, разорались на всю квартиру.
Шум стихает, и отец, закурив, снова погружается в работу.
— А помоему, самые умные фоксы, — громким шопотом вступает в разговор Андрейка.
— Эх, спорол, — тоном ниже, но с глубоким презреньем отзывается Сережа. — Фоксы-то самые дураки и есть. Только и знают, что свой собственный хвост ловить.
— Нет, они и мышей еще ловят, — ласково настаивает Андрейка, стараясь замять неприятный разговор про бульдогов. — А еще пуделя. Те тоже страшно умные, разные штуки выделывают.
— Пуделя — ничего, неглупые собаки, — снисходительно соглашается Сережа. — Только пользы от них мало. На охоту не ходят, все больше по комнатам…
— Нет, уж самые умные так это водолазы, — заявляет Тася, косясь на брата. — Они людей из воды спасают. Умнее их нет.
— Водолазы!
Сережа опять заливается яркой краской. Маленькие, упрямые уши его пылают огнем.
Опять эта ехида Таська! Вечно подсидит! Ведь про водолазов-то он и забыл. Ведь на самом деле водолазы спасают.
Но уступить, согласиться — ни за что, никогда. Водолазы! — снова забывшись, вопит он во весь голос, ероша и без того торчащие копром густые вихры. — Так что ж, что водолазы спасают!
Отец отрывается от бумаг и, потягиваясь, прислушивается.
— Ну чтож, что спасают? А, ты думаешь, бульдог не спасает? Обязательно спасет, если при нем кто утопнет. Зато твои водолазы только и умеют, что из воды таскать, а бульдоги…
— А бульдоги что? — невинно осведомляется Таська и нагло ухмыляется во весь рот.
— Что, что! Чего привязалась! — окончательно вязнет Сережа, не зная собственно, как быть с бульдогами. — Бульдоги могут… Бульдоги все могут! — неожиданно для самого себя выпаливает он и с ужасом, предвкушая неизбежный провал, умоляюще взглядывает на отца.
Тот немедленно приходит на помощь.
— Все высказались, граждане? — улыбается он в бороду и пропускает голубую струйку дыма в два ровненьких дымных колечка. — Теперь позвольте слова.
— Просим, просим! — кричат ребята.
Сережа кричит громче всех.
— Вот вы чуть не все собачьи породы перебрали, а про самую умную-то и не вспомнили, — укоризненно говорит отец, шурша бумагами. — За что ж это вы, ребята, дворняжку-то изобидели?
— Дворняжку!
Сережа даже свистнул от разочарования.
— Такой и породы-то нет. Дворняжки — они без породы, а ты говоришь, самые умные.
— Вот и говорю, — не смущаясь отпором, продолжал отец. — Вы, городские ребята, с ними не знаетесь, а носитесь с разными фоксами да бульдогами. Не удивительное дело, коли породистый пес умен и талантлив. А вот, хотите, я вам про одну дворняжку такое расскажу, что вы сразу от всяких своих пород откажетесь. Уж очень мне за дворняжек обидно стало, — добавляет он, усаживаясь поудобней.
Ребята приготовились слушать и сбились в кучку у письменного стола. Даже Лялька выползла из своего уголка и вскарабкалась на отцовское колено.
— Дело было давно, — начал отец, закуривая и ласково щуря на ребят усталые, окруженные сеточкой мелких морщин глаза. — Мне тогда было лет девять, а сестренке Галке только что, значит, минуло семь. Жили мы по зимам в уездном городишке, где отец работал в земской больнице, а летом переезжали на маленький хуторок Дубки, за двадцать пять верст от города, к дедушке Акиму Васильевичу.
Был дед Аким Васильевич большой чудак: на весь уезд слыл нелюдимом, ворчуном и великим собачником. Одной из его странностей было то, что он не долюбливал, однако, породистых собак и утверждал, что нет на свете собачьей породы, которая по верности и уму сравнялась бы с обыкновенной русской дворняжкой.
Мы ему, конечно, не верили, трунили над его чудным пристрастием и относились к дворняжкам без всякого уважения.
Отец наш тоже подсмеивался над дедом и каждую весну дарил ему по породистому щенку, так что в конце концов в Дубках развелся целый собачий питомник.
Весна в тот год наступила дружная, и в конце апреля, как только стаял снег и прошла полая вода, отправились мы с мамой и сестренкой Галкой в Дубки. Отец все лето оставался в городе и наезжал в Дубки изредка, больше проездом.
Дорога была плохая, ехали мы медленно и все подгоняли ямщика Федота: «скорей, да скорей».
Добрались наконец.
Дубки нас встретили попрежнему.
Когда наш рыдван, скрипя и переваливаясь по жидкой весенней грязи, въехал в дубковский двор, навстречу нам вырвалась целая стая лохматых, рыжих, черных и пегих псов, дружно облаивая нас на все голоса.
— Том! Шарик! Мушенька! — визжала Галка, вываливаясь из тарантаса и обнимая за шею своих приятелей.
Я тоже скатился с подножки в самую гущу скачущих и одуревших от радости псов, в то время как мама здоровалась с дедушкой и отвечала да его расспросы.
Когда первая радость свидания миновала, и псы поуспокоились, мы поднялись на крыльцо.
— А это кто? — первым долгом спросил я у деда, отряхивая налипшую на поддевку грязь.
Прямо передо мной, скривив лапы и умильно поглядывая на Акима Васильевича, топтался невзрачный тощий щенок неопределенной грязнорыжей масти.
— Да приблудный какой-то, — отвечал дед, ласково тыча щенка в живот кончиком сапога. — Приплелся неведомо откуда с неделю тому назад, да так и остался. Прижился.
— Тощенький какой, — жалостливо протянула Галка, такая же собачница, как и Аким Васильевич.
— Вся в деда пошла, — бывало смеялся над ней отец. — Самых шелудивых псов ей подавай. Скоро собачий лазарет в Дубках откроет.
Так случилось и здесь.
При виде приблудного щенка Галка исполнилась нежностью и, присев на корточки, начала его подманивать.
— Собачка! Собачушка! — чмокала она губами и прищелкивала пальцами.
Щенок нескладно, боком, косясь на нее, подошел и прилег животом на крыльцо, подметая неуклюжим хвостом ступеньки.
— Ах ты, псинка ты этакая! — причитала Галка и обхватила щенка за шею. — Псинушка глуу-пая…
С того и пошло.
Прозвали щенка Псинкой, и с первого же дня перешел он в неотъемлемое владение Галки.
Псинка росла не по дням, а по часам, и с первой же поры жизни в Дубках проявила необыкновенно геройские свойства собачьей своей души…
Началось вот с чего.
Надо дам сказать, что в Дубках существовал строгий порядок, заведенный испокон веков.
Дед Аким Васильевич занимался садом и огородом. Дама, как только переезжала из города, брала в свои руки бразды правления птичником и двумя коровами, в чем ей помогала рябая стряпка Анисья, а на нас с Галкой возлагались обязанности по кормежке дубковской песьей оравы.
Занимались мы этим делом охотно и очень серьезно.
Каждый день после обеда мы с Галкой отправлялись на кухню и собственноручно сливали в собачье специальное ведро жирные обеденные помои. Туда же складывались все хлебные корки, кости, объедки и подливалось снятое молоко.
Затем мы тащили ведро во двор.
А там уже рядком, высунув языки и заранее облизываясь, ждали все шестеро псов и умильно поглядывали на кухонные окна.
Я доставал из-под крыльца шесть плошек и расставлял их в ряд, а Галка, вооружившись щербатым половником, поровну разливала помои в каждую посудину.
Псы стояли смирно и, затаив дыхание, ждали команды.
— Пиль! — говорил я наконец, когда все было готово, и все шестеро стремглав бросались каждый к своей плошке.
Громкое чмоканье и чавканье оглашало двор.
Этой весной пришлось прибавить седьмую плошку для Псинки.
Когда на другой день после приезда в положенный час псы собрались у крыльца, Псинка была тут же.
Она скромно отошла в сторону и ждала.
Галка налила седьмой черепок до краев и подманила ее пальцем.
Псинка вежливо вильнула хвостом, подойдя боком, ткнулась холодным носом в Галкину руку и потом уже принялись за еду.
Мало-помалу тощее брюшко ее на наших глазах округлялось, а черепок быстро мелел.
В это время вышло недоразумение между рыжим сеттером Томом и овчаркой Мухой: Том нацелился на косточку в соседней плошке и попытался выудить ее из-под носу у зазевавшейся не ко времени Мухи.
Началась потасовка.
— Том! Томка! Прочь, негодяй!
— Муха, оставь! — кричали мы, расправляясь с воришкой, как вдруг сзади нас раздался пронзительный дай.
Мы обернулись и обомлели.
Перед псинкиным черепком, веером раздув огромный хвост, с налитыми кровью, длинными трясущимися сережками, стоял старый индюк Иваныч. Злобно косясь по сторонам, он норовил выхватить из черепка аппетитно размокшую хлебную корочку.
Псинка, припав на задние лапы и прижав от ужаса уши, тявкала на него дрожаще и звонко.
— Ах ты… — рванулась было к нему Галка, но я схватил ее за руку, и мы замерли, готовые каждую минуту броситься на помощь.
Индюк наступал.
Он еще шире распустил веер и, посинев от злости, гневно залопотал.
Псинка не робела: она дрожала мелкой дрожью, но храбро скалила мелкие зубы, ощетинивала загривок и яростно тявкала.
Галка порывалась в бой.
Иваныч все наступал. Шерсть на псинкином загривке поднялась и встала дыбом. Несколько секунд огромный индюк и крохотная лохматая дворняжка, смотрели друг на друга горящими от ненависти глазами. Но тут произошло невероятное.
Иваныч, не переставая лопотать, распустил по земле крылья и решительно шагнул к плошке, как вдруг Псинка пронзительно взвизгнула и, подпрыгнув всеми четырьмя кривыми лапками, цапнула одну из болтавшихся прямо над ее головой яркокрасных сережек Иваныча.
Индюк обалдело рванулся, свернул свой веер и с пронзительным воплем обратился в бегство.
— Псинка, да ты герой! — визжала Галка, вне себя от восторга размахивая половником.
А Псинка припадала на задние лапки, лизала нам руки и все еще тряслась с головы до ног, с опаской поглядывая в сторону птичника, куда постыдно скрылся оскандалившийся Иваныч.
* * *
Каждый день по утрам мы с дедушкой Акимом Васильевичем, невзирая ни на какую погоду, кололи дрова для кухни.
Порядок этот тоже был заведен исстари и пришелся мне очень по душе: приятно было в утреннем холодке поразмять плечи и руки.
Сосновые дрова сочились свежей янтарной смолой, и колун с легким визгом врезался в розовато-золотистую древесину.
Было раннее утро, и по небу плыли рваные пухлые облачка.
Аким Васильевич, сев на пенек, раскуривал старую пенковую трубочку. Я же наладил толстое полено и норовил его расколоть одним махом, когда из дому вышла Галка.
Она вчера только напорола на стекляшку ногу, и теперь, куксясь и прихрамывая, направлялась к нам через двор.
Навстречу ей, переваливаясь на низких красных лапах, шел толстый старый гусак.
Галка смутилась: гусак этот славился в Дубках своим злобным нравом, и она его сильно недолюбливала.
Поэтому Галка миролюбиво свернула в сторонку и прибавила шагу. И тут, — не то ей просто стало больно, или она второпях наступила на камешек, — но только Галка взвизгнула и присела.
Гусак, приняв это за личное оскорбление, вытянул позмеиному шею и, злобно зашипев, бросился на нее, как вдруг что-то маленькое и лохматое стрелой мелькнуло мимо нас и, шаром подкатившись к гусаку, с силой дернуло его за хвост.
Гусак, загоготав от неожиданности, перевернулся, беспомощно взмахнув в воздухе красными лапами, а Псинка — это была она — уже неслась прочь, растерянно поджав хвост и унося в зубах победный трофей — белое гусиное перо.
Все это произошло с такой молниеносной быстротой, что мы с дедом не успели оглянуться. И когда гусак, перевалившись на бок, встал наконец на ноги и обиженно заголосил, глупо оглядываясь до сторонам, поле сражения было пусто.
Галка спаслась на террасу, а Псинка забилась под крыльцо и выглядывала оттуда воровато и как будто сконфуженно.
В зубах ее все еще торчало добытое в бою белоснежное гусиное перо.
* * *
Лето бежало.
Незаметно подошел июль.
Псинка росла не по дням, а по часам, и за два месяца превратилась в рослую, основательную собаку самой чистокровной дворняжьей породы.
Характера она была веселого, вечно рыскала по полям и лесам, и в лохматом хвосте ее всегда красовались целые гроздья репейника. Она очень любила и уважала нас всех, но к Галке была привязана какой-то особенной, поистине собачьей любовью: могла часами сидеть, не спуская с нее глаз, неизменно сопровождала ее во всех похождениях и ухитрялась разыскивать всюду, где бы она ни была.
Однажды отправились мы с Галкой к реке.
Купались. Потом валялись на скошенном сене. Псинка носилась вокруг нас, как сумасшедшая, лаяла, кувыркалась, одним словом, совсем одурела от восторга.
Навалявшись вдосталь, я засучил штаны и полез ловить раков, а Галка, не умевшая плавать, да к тому же боявшаяся раков за их цепкие клешни, отправилась вдоль берега собирать кувшинки.
Раков было мало, и скоро стало скучно.
А из ракитника доносилась веселая возня, звонкий псинкин лай и хохот Галки.
— Вон ту, вон ту достань, Псинка! — кричала она.
Затем слышался громкий плеск воды: это Псинка со всего маху бухалась в воду в погоне за желтыми кубышками.
Я вылез на берег и направился в сторону, как вдруг раздался громкий галкин крик, за ним второй, еще отчаяннее.
Я бросился со всех ног и, продравшись сквозь ракитник, увидел такую картину: по тихой речной воде шли большие круги, а в самой середине их плыла Псинка, вцепившись зубами в красное галкино платье. Сама Галка беспомощно барахталась руками и ногами и, окунаясь в воду с головкой, тянула Псинку ко дну.
Псинка фыркала, тяжело дышала и, разгребая воду сильными лапами, медленно приближалась к берегу. Она глядела на меня блестящими, совсем почеловечески взволнованными глазами.
Ну, тут я, разумеется, прыгнул в воду, и мы с Псинкой общими усилиями вытащили полузахлебнувшуюся Галку на берег.
Что тут было, и описать невозможно.
Когда Галка пришла в себя, Псинка положительно взбесилась от радости. Сначала она прыгала вокруг нее и заливалась лаем, а потом улеглась на живот и принялась лизать ей лицо, руки и мокрые, слипшиеся волосенки.
Да и я сам, признаюсь, вел себя не лучше Псинки, с той только разницей, что не знал хорошенько, кого мне сперва обнимать и целовать: выуженную из реки Галку или ее спасительницу.
Ну, рами вы, конечно, понимаете, что после этого случая Псинка заняла в Дубках самое привилегированное собачье положение. Через несколько дней после того отец привез ей из города великолепный кожаный ошейник, но Псинка не приняла этого почетного дара. Вероятно, она сочла его за знак рабства и пожелала остаться свободной. Почувствовав ошейник на своей шее, она отчаянно завертела головой, легла и обеими лапами стала сдирать его прочь.
Занималась она этим делом целый день, и с таким упорством, что к вечеру отцу пришлось лишить ее почетного отличия из боязни, что она удавится.
* * *
Вскоре после спасения утопающей Галки произошел с Псинкой следующий, не менее замечательный, случай.
Начался сенокос, и мы, дети, принимали в нем, разумеется, самое горячее участие. Ходили с косцами на луг, ворошили сено, складывали его в копны, и каждый день под вечер возвращались домой усталые, опаленные солнцем и по шиворот усыпанные колючей сенной трухой, которая забиралась к нам за пазуху и щекотала спину и шею…
Наконец сено свезли на опушку небольшой березовой рощи, километрах в полутора от дубковской усадьбы, и свили из него высокий зеленый стог.
Дедушка Аким Васильевич сам уложил на верхушке его последние душистые, пахнущие мятой и полынкой охапки и, спустившись по приставленной к стогу лестнице, направился к дому.
За ним последовали мы с Галкой, единственный дубковский работник, старый дядя Михей, а сзади всех трусила Псинка, свесив широкий язык, с которого каплями бежала слюна.
Вечером, укладываясь спать, я вспомнил, что впопыхах мы забыли взять с собой в Дубки лестницу и что она осталась у стога.
Это было мне как нельзя более наруку, и, засыпая, я накрепко решил завтра же воспользоваться ею в свое полное удовольствие.
На следующее утро, встав пораньше и вместе с Акимом Васильевичем напившись молока со свежим черным хлебом, я улизнул из дому и бегом направился к роще.
Еще издали завиднелся окутанный утренним голубым туманцем высокий стог и прислоненная к нему лестница.
Все было в порядке.
Взобраться до ней на самую верхушку было делом одной минуты. Затем я уселся на сыроватое от росы хрустящее сено, спустил ноги и слегка оттолкнулся.
Вз-з-з!.. И я был внизу и снова уже карабкался по лестнице.
Сначала все шло как нельзя лучше.
По склону стога накаталась скользкая дорожка, и я, всякий раз ухая от чувства легкой жути, стремглав соскальзывал вниз.
Но, как говорится, всему на свете приходит конец.
Так было и тут.
Чуть не в двадцатый раз скатываясь со стога, я как-то неловко повернулся, съехал на бок и со всего размаху грохнулся оземь.
Что было потом — не помню.
Когда я пришел в себя и попытался подняться, нестерпимая боль в плече и в левой ноге снова бросила меня плашмя на землю. Так я и остался, проливая горькие слезы и при каждой попытке пошевелиться теряя сознание от боли.
Сколько времени я пролежал так, точно сказать не могу. Солнце уже поднялось, припекало сильнее и сильнее, близился полдень, а надежды на скорое избавление не было.
До Дубков было не меньше полутора километров — не докричишься; двинуться я не мог. Самое же ужасное было то, что мне нередко на целые часы случалось пропадать из дому, так что никому в Дубках и в голову не могло притти, что на этот раз со мной приключилась самая настоящая беда.
Так я и лежал, заплаканный и несчастный, боясь пошевельнуться и потеряв уже всякую надежду на спасение, как вдруг за рощей раздался громкий, заливистый лай.
Через минуту из-за стога прямо на меня лохматым шаром выкатилась Псинка.
Сев передо мной, она весело завиляла хвостом и выжидательно уставилась на меня.
Обрадовался я ей так, что и сказать невозможно.
— Псинка, Псинушка, — бормотал я, глотая слезы и всхлипывая. Однако не двигался.
Псинка не понимала.
Она водила носом, виляла хвостом, пробовала даже играть со мной, тычась мне мордой в шею, но я лежал.
Тогда она забеспокоилась, обежала вокруг меня раз, потом другой и снова уселась, теперь уже с явно тревожным видом.
Наконец, ухватившись за мою рубашку, она решительно потянула меня за собой.
Я взвыл от боли, а Псинка снова уселась и, видимо, посвоему, пособачьи, размышляла над тем, что произошло.
Вдруг, приняв какое-то решение, она громко тявкнула, лизнула меня прямо в нос и понеслась прочь.
Я пришел в ужас. Единственное живое, сочувствовавшее мне существо, покидало меня в беде!
Было от чего разреветься во весь голос.
— Псинка! Псинушка, не уходи! Псинка! — кричал я, давясь слезами, но Псинка, не обращая на меня ни малейшего внимания, неслась по направлению к Дубкам.
Скоро она скрылась из виду.
Я остался один и, уткнувшись носом в теплую землю, заливался слезами.
О том, что было дальше, мне вечером наперебой рассказывали мама, Галка и даже Аким Васильевич, на этот раз нарушивший свое молчание.
Когда Псинка примчалась в Дубки, там еще не заметили моего отсутствия.
Аким Васильевич возился с чем-то на огороде, мама была в коровнике и доила с Анисьей коров, а Галка от безделья шаталась по саду.
Псинка ткнулась туда, сюда, обежала дом и двор и, заслышав мамин голос, стремглав кинулась в коровник.
Шаром подкатившись к маме, она несколько раз тревожно тявкнула и, ухватив ее за рукав, с силой рванула за собой.
Мама, сидевшая на низенькой скамеечке, потеряла равновесие, и молочное ведро с целым полдневным удоем опрокинулось на землю.
— Ах ты, Псинка поганая! — сердито крикнула мама, стараясь спасти хоть часть молока, но Псинка, как очумелая, лаяла и хватала ее то за юбку, то за рукав.
— Да что ты, сбесилась, что ли? — кричала мама, отбиваясь и ничего не понимая.
— Прочь, оглашенная! — накинулась на Псинку Анисья и подхватила с полу полено.
Псинка принуждена была отступить.
Снова обежав двор, она сунулась в огород и, увидав там Акима Васильевича, с громким лаем бросилась к нему.
— Что ты, дурная? — удивился дед.
Псинка бегала вокруг него, лаяла и заглядывала ему в глаза.
— Да что с тобой? Что ты, ошалела, что ли? — недоумевал Аким Васильевич.
А Псинка надрывалась лаем, скакала ему на грудь и всем существом своим выражала тревогу и волнение.
Дед все не понимал.
Тогда Псинка стремглав бросилась в дом и через минуту показалась на террасе, волоча что-то в зубах.
Подбежав к Акиму Васильевичу, она положила перед ним на землю мой сапог и, усевшись, громко, зазывно залаяла.
— Э… Да тут что-то не ладно, — вдруг забеспокоился дед. — Сережкин сапог! Это неспроста, почуяла что-то Псинка.
И, подобрав сапог, дед заторопился во двор.
Обрадованная Псинка кинулась вперед, лая и поминутно оглядываясь.
Во дворе Аким Васильевич окликнул маму. Та всполошилась, вспомнив, что я пропадал с самого утра, и все они, прихватив дядю Михея, побежали за Псинкой, несшейся впереди, прямо по направлению к роще.
Через четверть часа Псинка привела их к месту моих злоключений и с громким лаем ткнулась холодной мордой в мое измазанное землей и опухшее от слез лицо.
Вечером, после того как мне вправили вывихнутое плечо и ногу, я лежал в постели, и мама поила меня чаем с ложечки.
— Как маленького, — хохотала Галка, тиская в объятиях сиявшую от удовольствия Псинку.
А Аким Васильевич, ласково почесывая Псинкин живот кончиком сапога, по своему обыкновению, ворчал.
— А вы говорите — дворняжка! Да я вот этой самой дворняжки на всех ваших драгоценных псов не променяю. Порода! Порода — вот что! — презрительно сплевывал он в сторону и пускал в (воздух сизые колечки табачного дыма.
* * *
Приближалась осень.
Рожь сжали, и голые поля рыжей щетиной раскинулись вокруг Дубков.
Давно уж отошли белые грибы, кончились и рыжики с груздями. За ними на короткую недельку высыпали спорые опенки, унизав пни и полянки круглыми, в коричневых крапинках, шишечками, и сгинули так же неожиданно, как и появились.
Наступил сентябрь, а с ним и отъезд в город.
В ясный свежий день, когда по небу быстро неслись рваные, пухлые облачка, усадил нас Аким Васильевич в тарантас, обложил кулечками и узелками всякой деревенской снедью и, махнув рукой, взошел на крыльцо.
Рыдван качнулся и с грохотом и скрипом выехал за околицу.
Орава дубковских псов высыпала за нами следом. Псинка была впереди всех. Она словно чуяла разлуку, была тиха и только время от времени вскакивала на подножку и смотрела на нас преданными, почеловечьи печальными глазами.
А мы, большие уже ребята, ревели навзрыд, уткнувшись в рукава маминой драповой кофты.
Понемножку песья орава отстала, и одна Псинка проводила нас верст за пять, до переправы.
Там она печально остановилась и, поджав хвост, долго смотрела вслед отходившему парому.
Река была поосеннему синяя, в ней отражались бегущие облачка, высоко на небе косым треугольником летели на юг журавли, и над рекой долго разносилось их далекое курлыканье…
До тех пор, пока они не потонули в беспредельной осенней сини.
* * *
Как всегда, приезд в город охватил нас массой новых впечатлений. Все нужно было осмотреть, проверить. Налаживалась постарому новая, зимняя жизнь.
И вскоре горечь разлуки с нашим лохматым другом потеряла свою первоначальную остроту.
Круто подошла зима. Навалила сугробы, сковала сине-зелеными льдами большое озеро за нашим домом, и начались веселые заботы.
Налаживали ледянки, чистили коньки. Одним словом, жизнь вступала во все свои права.
Помню, месяца через три после приезда проснулись мы с Галкой в своих постелях и принялись обсуждать порядок предстоящего дня, как вдруг в комнату вошла мама и, плотно прикрыв за собой дверь, весело сказала:
— А к вам гость. Да какой! Угадайте.
Мы перебрали всех своих приятелей и подружек, до мама все качала головой и посмеивалась.
В это время в коридоре что-то заскреблось, мягко навалилось на дверь, распахнуло ее, и лохматый живой шар, вкатившись в комнату, устремился нашим кроватям.
Детская огласилась знакомым заливчатым лаем.
— Псинка! — дико взвизгнула Галка и в одной рубашонке скатилась на пол.
Это действительно была Псинка.
Лохматая, взволнованная, немножко отощалая, она урчала, валилась на бок, раскорячив ноги, и, повизгивая от счастья, лизала нам руки.
— Псинка, собачушка! — захлебывалась от радости Галка.
— С кем она пришла, мама? С Михеем, да? — приставал я.
— Без всякого Михея, одна прибежала. И как только дорогу нашла — прямо удивительно! — отвечала мама, почесывая Псинку за ухом.
После этого первого прихода Псинка стала навещать нас через каждые две-три недели. Придет, поживет с недельку, отдохнет, отъестся с дороги и опять в путь, к месту службы.
Случалось, не раз приезжие соседние с Дубками крестьяне, заходя к нам, говаривали: «В Починках видели нашу Псинку. Навестит, ждите». И действительно на другой день объявлялась Псинка, и наш маленький одноэтажный домик оглашался ее звонким, заливистым лаем.
* * *
Так проходила зима. Кончился февраль, пронеслись над нашим озером бурные весенние вьюги, и однажды ночью гулкий стон разнесся над его широкой почернелой поверхностью.
— Лед взломало, ребята, — сказал утром отец. Мы выбежали на крыльцо.
Озеро казалось живым: огромные сине-зеленые льдины ворошились, с глухим шорохом, налезая друг на друга, ползли по направлению к реке.
Солнце светило повесеннему, и в воздухе веяло мягким теплом.
После этого сразу наступила весна, в одну короткую недельку согнав снега и обнажив черную, жмыхающую под ногами землю.
Начались сборы в деревню, и наконец наступил день отъезда.
Весело звенели бубенцы под ямщицкой дугой, потряхивали пегими чолками пристяжные, и тарахтел тарантас, увозя нас в Дубки по просохшей под весенним ветерком проселочной дороге.
По примеру прошлых лет встретил нас за дубковской околицей дедушка Аким Васильевич, немножко постаревший и поседевший за зиму.
Он ласково улыбался из-под пушистых седых бровей, окруженный сворой лохматых своих сторожей.
Псинка была тут же и верховодила торжественной встречей.
Жизнь в Дубках вошла в привычную колею.
Этим летом произошло новое, замечательное событие, о котором я вам расскажу с особенным удовольствием.
В середине лета характер Псинки резко изменился.
Она стала полениваться, полеживать на припеке, щуря карие глаза на солнышко и подолгу, со вкусом спала.
— Что это ты, Псинка, разленилась? — укоряла ее Галка. — Этак совсем бегать разучишься, толстуха.
А Псинка прикрывала глаза, раскидывалась на спине, корячила ноги и всем своим видом выражала негу и полное довольство.
Вскоре выяснилось, что у Псинки будут щенки.
Мы торжествовали и заранее поделили будущее псинкино потомство на троих: Галке, дедушке Акиму Васильевичу и мне.
Псинка видимо отяжелела на подъем.
Сопровождая нас по долгу верности и дружбы в далекие походы, не неслась впереди, завив хвост закорючкой и лая на птиц, как прежде, а степенно трусила сзади и с удовольствием отдыхала в тени, пока мы собирали ягоды или ловили раков в реке.
Затем, как-то утром оказалось, что она исчезла.
Мы обыскали все ее любимые уголки, заглянули даже под дом и в старую заброшенную тепличку в саду, но Псинки все не было.
— Дедушка, Псинка пропала! — бросились мы в тревоге к Акиму Васильевичу.
— Отыщется — успокоил рас тот. — Денька через три объявится, да и не одна, поди. Время ей пришло…
Прошел день, два, прошел и третий, а Псинки все не было.
Мы уж начинали тревожиться.
Утром на четвертый день сидели мы с Галкой на крылечке, разбирая только что набранное к обеду лукошко молоденьких подберезовиков как вдруг из-за амбара нежданно-негаданно показалась Псинка.
В зубах она несла что-то живое.
Подбежав к нам, она в виде приветствия вильнула хвостом, положила на ступеньки толстенького слепого щенка и снова деловито скрылась за амбаром.
Щенушка, повизгивая, ворошился на слабеньких толстых лапках и прятал морду в галкиных теплых руках.
Из-за амбара снова показалась Псинка и сложила к нашим ногам второго детеныша, за ним третьего и снова скрылась.
— Э, да их целый полк! — добродушно ухмылялся подошедший на наши крики Аким Васильевич.
Но тут произошло нечто совсем неожиданное.
В четвертый раз Псинка выбежала из-за амбара и осторожно положила рядом с тремя щенками маленького серого зверя неизвестной породы.
— Батюшки, да это котенок! — взвизгнула Галка, от изумления, а Аким Васильевич даже нахмурился и, присев на корточки, взял в руки пискливого слепого коташку, похожего на крысенка.
— Действительно котенок, — проговорил он, осмотрев его со всех сторон, и протяжно свистнул. — Вот так история!
А Псинка уже тащила второго.
— Мама, Псинка котятами ощенилась! — кричала Галка на весь двор и стремглав кинулась в кухню.
Оттуда выбежала удивленная мама, а за ней, сгорая от любопытства, вразвалку торопилась рябая стряпуха Анисья.
На ступеньках, сбившись в кучку, лежали три рыженьких щенка вперемешку с серыми слепыми котятами.
А из-за амбара степенно приближалась Псинка, осторожно неся в зубах третьего.
Это был последний.
Псинка бережно опустила его рядом с другими и, улегшись подле, подмяла всю живую, пискливую кучку к себе под живот.
Малыши закопошились, тычась в него носом и, найдя, наконец, то, что им полагалось по чину, аппетитно зачмокали.
Дед Аким Васильевич недоуменно развел руками.
— Вот и подите же! Откуда тут быть котятам? — вслух размышлял он, покусывая белоснежный ус.
— Как откудова? — неожиданно выступила на сцену Анисья. — Да я самолично на прошлой неделе вон туда, за амбар, машинных котят выкинула. Наплодила, проклятая, полон дом кошек, пропасти на них нет. А Псинка, знать, подобрала. У, дуреха!.. — расплылась в широчайшую улыбку Анисья.
А Псинка вовсе не чувствовала себя дурехой.
Она благосклонно взирала на сосущее потомство и широким розовым языком нежно лизала брюшко одного из своих котячьих приемышей.
Так появилась в Дубках новая кошачья порода. Псинкины приемыши по внешнему, виду ничем не отличались от своих сородичей, но характером вышли какие-то чудные.
— Оглашенные! — говаривала про них Анисья и неизменно ухмылялась.
Они хвостом ходили за своей кормилицей, видимо, презирали обыкновенных домашних кошек и были в неразрывной дружбе со своими молочными братьями: ели с ними из одной плошки и целыми днями кучей валялись на солнце.
Замечательней же всего было то, что остальные дворовые псы, находившиеся в неизменной и непримиримой вражде с многочисленными дубковскими кошками, не только не выказывали вражды и неприязни к псинкиным котятам, но вскоре заключили с ними явно дружественный союз.
* * *
Теперь, когда прошло уже много лет с тех пор, трудно припомнить все, что случалось с Псинкой за время жизни ее в Дубках.
Но один случай запомнился мне накрепко, и им-то я и закончу свой рассказ.
Случилось это спустя года три после нашего с ней знакомства.
Дело было летом, кажется, в конце июня.
Как-то в полдень мы с Галкой по заведенному порядку кормили перед кухней собак.
По двору разносилось аппетитное чавканье. Псинка глодала большую жирную кость и урчала от удовольствия.
Вдруг во двор забежала маленькая черненькая собачонка.
Воровато оглянувшись и поджимая хвост, она метнулась туда, сюда и, с молниеносной быстротой подбежав к мирно обедавшим собакам, тяпнула их одну за другой — кого за ногу, кого за хвост.
Началась свалка. Обиженные псы с Псинкой во главе кинулись на обидчицу: собачонка оглянулась, лязгнула на них зубами и стремглав кинулась в лес.
Собаки взвыли, но остались на месте и испуганно поджали хвосты.
— Вот поганая! — возмутилась Галка, озабоченно осматривая пострадавших. — Тяпнула, словно дело сделала, и на утек.
Укусы оказались пустяковыми, и вскоре происшествие это забылось.
Прошло недели две.
Мы с Галкой шлялись у реки, собирали к обеду по маминому заказу молодой щавель.
Тут же бегала Псинка и огромная овчарка Муха.
— Что это с Мухой сегодня? — удивлялась Галка.
А Муха действительно вела себя странно.
Она то и дело подбегала к реке, точно испытывая жажду, тыкалась мордой в воду, но не пила, а хватала водоросли и, выплюнув их, громко, судорожно лаяла.
Псинка вела себя, как всегда — весело, но степенно.
По возвращении домой с Мухой произошло нечто странное.
По двору ходила курица.
Муха совершенно спокойно подошла к ней, неожиданно схватила ее за горло, удушила на наших глазах и, даже не взглянув на свою жертву, лениво ушла в тень.
Мама, наблюдавшая это через окно, с тревожным лицом вышла во двор и собственноручно посадила Муху на цепь.
— Что с Мухой, мама? — пристали мы.
— Не знаю — озабоченно пожала мама плечами. — Только не смейте подходить к собачнику. Неровен час…
Все произошедшее на наших глазах было так странно, что мы, вопреки обыкновению, послушались и к Мухе больше не подходили.
А она вела себя все странней и странней. Изредка хрипло лаяла и все что-то ловила в воздухе.
— Смотри, Муха бредит. И мух-то никаких около нее нет, а она ловит… — говорила Галка, издали наблюдая за собачником.
Дедушки Акима Васильевича, как на грех, не было дома — он должен был вернуться только к вечеру, но зато неожиданно, проездом в соседнюю земскую больницу, завернул в Дубки отец.
Явно встревоженный маминым рассказом, он сейчас же вышел во двор. Муха не вылезала из собачника, смотрела на него красными дикими глазами и, видимо, не узнавая, зловеще рычала.
С языка ее клочьями свисала белая пена.
— Бешенство, — словно припечатал отец и коротко скомандовал всем нам итти в дом.
Через минуту мы услышали выстрел, за ним другой, и все стихло.
Остальных собак отец тут же посадил на цепь и достал из дорожной аптечки шесть маленьких белых пилюль.
«Стрихнин», стояло на коробочке.
— Андрей Акимыч, помилосердствуй, — взмолилась мама. — Остальные пока еще здоровы. Как же здоровых-то… И Акима Васильевича нет. Без него невозможно!
Отец призадумался, взвешивая на ладони беленькие пилюли.
— Ну, ладно, — согласился он наконец. — Но если чуть что заметишь, трави без промедления, — добавил он сурово. — Никакой жалости быть не должно, тут не только мы, но и весь уезд в опасности.
Мама пообещала, и отец, наскоро напившись чаю, уселся на дрожки.
— Помни, ты дала мне слово, — серьезно крикнул он маме, выезжая за околицу. — Без жалости, и всех до последней.
Нас охватило отчаяние.
Мы знали, что таили в себе шесть белых пилюлек, и заранее оплакивали смерть верных друзей.
Но ужаснее всего была мысль о неизбежной гибели Псинки, нашей верной, преданной, такой жизнерадостной и любящей Псинки.
Все происходящее казалось нам чудовищной несправедливостью, какой-то жестокой местью, со стороны неизвестных, но могучих сил ничем неповинным, доверчивым существам.
Полные бессильного гнева, молча, чтобы не разреветься, бродили мы по четырем комнаткам дубковского дома, перебегая от одного окошка к другому.
И ждали конца.
Но все было спокойно — собаки не бесились.
К вечеру приехал Аким Васильевич.
Сумрачно выслушав сбивчивый мамин доклад, он вошел во двор и обошел все собачники поочередно.
Останавливался у каждого по долгу, молча смотрел в их черные дыры — откуда светились тревожные, чуявшие нависшую беду, собачьи глаза — и шел дальше.
В дом Аким Васильевич вернулся мрачнее тучи и, ни слова не говоря, пройдя к себе, заперся на ключ.
Плохо спали в эту ночь в Дубках.
До глубокой теми доносилось к нам в детскую мерное шарканье туфель — это Аким Васильевич, как маятник, мерил взад и вперед свою небольшую, насквозь пропахшую крепким табаком, горенку — да тревожный шопот из-за стены: мама с рябой Анисьей, кажется, так и не ложились до рассвета.
Нас с Галкой сморила таки наконец усталость, и всю ночь мы мучились безобразными снами и с первыми петухами вскочили, как встрепанные.
Со двора не доносилось ни звука.
Словно за ночь вымерли все живые обитатели Дубков.
Схватившись за руки, кинулись мы с Галкой к окну: три пустые собачника зияли черными дырами своих отверстий.
На земле валялись ржавые цепи.
— Отравили!.. — всхлипнула Галка, всплеснув руками.
У меня сжалось горло и защекотало в носу. Столовая встретила нас гробовым молчанием. Мама с заплаканными главами сидела перед нетронутой чашкой, Аким Васильевич взволнованно ходил вокруг стола, дрожащими пальцами свертывая самокрутку и рассыпая на своем пути табачную пыль.
В дверях стояла рябая Анисья и кончиком ситцевого платка утирала покрасневший и вздувшийся от слез нос.
— Дедушка! Мама! А Псинка? — в один голос, холодея от горя, воскликнули мы.
— Еще жива, — беззвучно ответила мама и отвернулась к окну.
А Аким Васильевич как-то странно хмыкнул носом, закрутился по комнате и дрожащими руками чиркал и ломал одну спичку за другой.
— Сам, своими собственными руками, ей в пасть сунул — хрипло произнес он наконец, закурив крученку. — Каково это? Может, и не покусали ее тогда… Никто, ведь, не помнит. Век ее глаз не забуду! — воскликнул он и, как-то беспомощно махнув рукой, круто выбежал из столовой.
Холодея от ужаса, подошли мы к окну.
Псинка лежала на пороге собачника.
Она вытянула перед собой обе передние лапы, положила, на них голову и влажными, печальными глазами смотрела на нас.
— Псинка… Пси-и-и-нушка… — стоном выдохнула Галка и тоненько заплакала.
А я кусал губы и чувствовал, как горячие слезы медленно сползали по моим щекам и носу.
День прошел, однако, спокойно.
Псинка не двигалась с места, не поднимала головы, но и не проявляла никаких признаков страшной болезни.
Мама вынесла ей плошку молока, но на утро оно оказалось нетронутым.
— Странно, — бормотал дед, посматривая в окно и дергая себя за ус. — Не может же быть, чтобы что-нибудь с пилюлей… Подействовали же те пять…
И старые глаза его светились робкой надеждой.
Как бы то ни было, но каким-то чудом Псинка осталась жива и не взбесилась.
Через неделю, когда все сроки скрытого периода миновали, отец сам спустил Псинку с цепи, и она стремглав кинулась в лес.
А вечером, во время ужина, в столовую вошел Аким Васильевич и молча положил перед отцом помятую белую пилюльку.
Мы с Галкой ахнули и выпустили ложки.
— В собачнике нашел, — коротко пояснил дед. — Выплюнула, забила в щелку и лапами прикрыла. Вот вам и дворняжка!
И все морщинистое лицо его сияло.
Псинка вернулась в Дубки через несколько дней, отощалая, вся в репьях, и первым долгом побежала здороваться.
Ткнулась холодным носом в руки нам с Галкой, маме, не забыла старого Михея и рябой Анисьи, но, когда навстречу ей вышел Аким Васильевич, молча отвернулась и, поджав хвост, отошла в сторону.
Аким Васильевич, не говоря ни слова, ушел в сад и пропадал там до самого вечера.
Псинка надолго запомнила горькую обиду, нанесенную дедом ее собачьей верности.
Она не рычала на него, ни разу не оскалила зубов, но неизменно отворачивалась при каждой попытке его к сближению, и взгляд ее карих глаз был полон такого, почти человеческого укора, что старик, махнув рукой, уходил восвояси.
И только через год, весной, в день нашего приезда в Дубки, Псинка, смягченная радостью свидания с нами, ее любимцами, неожиданно сама подошла к Акиму Васильевичу, сидящему на крылечке, и доверчиво положила лохматую голову ему на колено.
Аким Васильевич обхватил ее шею обеими руками и посмотрел на нас растроганными, словно помолодевшими глазами.
— Вот какие на свете бывают случаи, — закончил отец, доставая папиросу. — А вы говорите, — дворняжки!
Ребята молчали.
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Псинка», Надежда Всеволодовна Дмитриева
Всего 0 комментариев