Виктория Угрюмова ТРИ ЭССЕ
Евангелие от потерянных
г. Киев, 14 октября 1998 г.В последнее время всем нам не хватает любви.
Не потому, что любить разучились, а потому что просто некогда — времена не те. Впрочем, времена всегда были «не те», и в своем непомерном одиночестве и тоске по любви и счастью мы, как это ни парадоксально, вовсе не одиноки.
Кто-то мудрый сказал, что наши страхи — это нереализованные возможности любви; а значит любовь (хоть априори принято не давать ей определения) — это преодоленный страх, в том числе.
Все страхи, как преодоленные, так и не-гнездятся в нашей памяти, и отсюда естественно вытекает: чтобы любить, нужно прежде всего помнить. Только умеем ли мы это? Мнемосина — богиня разборчивая, и драгоценный свой дар предлагает далеко не всякому. А может это нам теплые, слегка мутноватые воды Леты милее и слаще, чем хрустально-прозрачная ледяная вода ее источника?[1] И может именно поэтому девять изысканных муз так редко посещают наши серые, пугающе похожие друг на друга жилища?
Науки и искусства — не просто дети Мнемосины и Зевса, но дети нашей Памяти и Божественного начала в человеке, того самого начала, которое заставляет нас творить, чтобы напомнить о том, насколько близко мы находимся к Творцу, созданные по Его образу и подобию.
Бог есть Любовь.
Любое настоящее произведение искусства либо достижение человеческой мысли, выразившееся в научной формуле — это производное от соединения нашей любви и нашей памяти. И та, и другая всегда деятельны.
Все сказанное выше — это даже не вступление, а, скорее, заключение, но заключение, которое будет неуместно в конце этого небольшого повествования.
Наверное, трудно отыскать среди великого и славного народа читателей тех отдельных его представителей, которые никогда не слышали о великом насмешнике Франсуа Рабле и о мушкетере гвардейского полка, поэте, дуэлянте, ученом, забияке и весельчаке — Савинии-Сирано-Эркюле бароне де Бержераке. Еще труднее представить себе, что не так уж и давно, всего лишь в прошлом веке, на своей собственной родине оба эти великих имени были прочно забыты и наверняка бы канули в реку забвения, если бы не один удивительный человек.
Разрешите представить: Шарль Нодье.
— Знаменитый в свое время писатель, книгами которого зачитывалась вся Европа. Его роман «Жан Сбогар» Пушкин упоминает в «Евгении Онегине» в списке самых читаемых, «модных» тогда книг:
И стал теперь ее кумир Или задумчивый Вампир, Или Мельмот, бродяга мрачный, Иль вечный жид, или Корсар, Или таинственный Сбогар.А Тургенев в письме к Вяземскому с печалью сообщает, что заплатил за одно прочтение «Сбогара» десять рублей — сумму по тем временам более чем солидную — но своей книги до сих пор достать не может.
— Один из первых авторов фантастических произведений.
— Профессиональный энтомолог, автор «Рассуждения о назначении усиков у насекомых и об их органах слуха» и «Энтомологической библиографии».
— Профессиональный лингвист, автор «Толкового словаря французских ономатопей», «Критического рассмотрения французских словарей» и «Начала лингвистики», а также множества статей по проблемам языка.
— Профессиональный литературный критик.
— Один из самых известных библиографов и библиофилов 19 — начала 20 века.
Не так уж и мало для одного человека, прожившего обыкновенную жизнь. Шестьдесят четыре года — это срок ни короткий, ни чрезмерно длинный. Каждый волен распорядиться им по-своему. Шарлю Нодье этого времени хватило не только на то, чтобы войти в историю и занять в ней свое достойное место, но и ввести в нее за собой многих других, тех, без которых теперь человек историю себе и не мыслит. А то, что сегодня сам он несправедливо забыт, это уже не его вина, а наша с вами; и даже не столько вина, сколько общая беда. Это означает только то, что непреодоленных страхов в нашей жизни сегодня больше, чем преодоленных — как уже говорилось выше; и поэтому я предлагаю моим читателям обратиться к своей памяти в надежде на то, что она возвратится к нам Любовью.
Шарль Нодье родился в 1780 году в Безансоне. Ему было всего девять лет, когда началась Великая французская буржуазная революция. Спустя год или полтора его отец — Антуан Нодье, адвокат по профессии и страстный поклонник просветителей, особенно Руссо, — становится мэром города, а его мать председательницей женского якобинского клуба.
Вполне естественно, что мальчик был буквально заражен якобинскими идеями, и с восторгом произносил революционные речи и стихи собственного сочинения. Это принесло ему славу чудо-ребенка. В четырнадцать лет на празднике, устроенном Конвентом в честь героев революции, он выступил на городской площади с пылкой речью, посвященной памяти санкюлотов Барра и Виала — своих сверстников.
Но немного позже ему случилось присутствовать при казни бывшего капуцина — человека достойного и доброго; а позже и при гибели под ножом гильотины Эложа Шнейдера — неистового приверженца революции, который и сам послал на плаху множество людей.? Нодье слишком хорошо умел помнить, а значит — любить, чтобы когда-либо забыть об этих своих впечатлениях. Двойственное отношение к восставшей толпе остается у него на всю жизнь. Он перестает быть пламенным якобинцем, но не становится бонапартистом, и не боится ни тех, ни других.
В 1797 году он поступает на работу в безансонскую публичную библиотеку — место, которое в его системе ценностей сопоставимо разве что с раем. Ведь недаром о каком-то из словарей он пишет своему другу: «Эта книга составляет предмет моих самых упоительных мечтаний. Я думаю о ней непрестанно; в ночной тиши передо мной встает ее желанный образ…» — это конец цитаты, но вовсе не конец письма.
А когда в своих повестях «Фея хлебных крошек» и «Бобовое зернышко и Цветок горошка» он хотел вознаградить двух своих героев счастливой жизнью в неком «земном раю», то главным украшением этих райских уголков оказались, конечно же, великолепные библиотеки, в которых «было собрано все самое превосходное и полезное, что создали изящная словесность и наука, все, что необходимо для услаждения души и развития ума в течение долгой-долгой жизни».
Райская жизнь длится не слишком долго.
Затем обстоятельства вынуждают его на какое-то время перебраться в Париж, и там он пишет, пишет, пишет… Из-под его пера выходят первые романы: «Стелла, или Изгнанники» в 1802, «Живописец из Зальцбурга» в 1803 году. В эти же годы он публикует множество статей по энтомологии и лингвистике.
В 1801 или 1802 году Нодье пишет памфлет на Наполеона — тогда еще просто первого консула, и уже в 1804 на месяц или полтора попадает за эту шалость в тюрьму Сен-Пелажи, после чего его высылают обратно в Безансон под надзор полиции. Он бы и остался там насовсем, прикованный к своей обожаемой библиотеке страстью не менее поглощающей, чем любовь к женщине, но консул Наполеон Бонапарт становится императором Франции Наполеоном I, и Нодье бежит в Швейцарию, подальше от монаршьего гнева, открывая таким образом новую страницу своей жизни — страницу странствий.
В нем открывается несомненный талант путешественника. Это ведь тоже дар Божий — уметь наслаждаться одиночеством, природой, ночевками под открытым небом, ледяной водой горных ручьев… В часы досуга он бродит по горам, собирая новые растения для своего гербария и сочиняя стихи. А вообще Шарль Нодье работает библиотекарем — в разных библиотеках. Ни в одном из швейцарских городков он не задерживался надолго; в 1806 читал в Доле курс лекций по литературе, и можно не сомневаться в том, что его слушатели получили блестящее образование; в 1808 он уже служил секретарем и библиотекарем у Герберта Крофта — английского филолога, живущего в Амьене. В 1812 году судьба заносит Нодье на Балканы.
Судьба любит иронию: человек, испытывающий острую необходимость в постоянном общении с книгами, любивший их совершенно уж необычной любовью, получавший удовольствие от одного только прикосновения к плотным страницам, к кожаным переплетам, от самого запаха пыльных фолиантов наконец, — вынужден был скитаться, и подобная кочевая жизнь лишала его возможности завести собственную библиотеку. Правда, позднее он объясняет, что помогло ему пережить подобное испытание. Шарль Нодье цитирует своего современника, библиофила и владельца огромной библиотеки Валенкура, который, утратив в пламени пожара свою драгоценную коллекцию, сказал: «Мало пользы принесли бы мне эти книги, не научись я обходиться без них».
После крушения наполеоновской империи Нодье возвращается в Париж. Он работает и рецензентом многих столичных изданий, и редактором, и постоянным сотрудником ежедневной газеты. Он издает несколько своих романов и множество рассказов. А в 1824 году приходит и награда от судьбы за все перенесенные испытания — Шарля Нодье назначают главным хранителем библиотеки Арсенала, и эту должность он занимает до самой своей смерти.
В те времена памятники старины переживали не лучший период в своей долгой жизни: старые замки со всем их содержимым скупались «нуворишами» за бесценок, и многие вещи, не пришедшиеся ко двору, попросту безжалостно уничтожались. Книги ценились менее всего, зато в цене были кожа и сафьян их переплетов; и потому появился даже новый род промысла — «книжное живодерство». Редчайшие старинные экземпляры «обдирали», а затем продавали на вес торговцам-кондитерам и бакалейщикам. Из больших и плотных страниц было удобно делать кулечки и конвертики для конфет, пирожных и специй. Помните незабываемую сцену у Э. Ростана, когда добряк Рагно спасает от жены кулечки, свернутые ею из поэм и баллад?
Вообще, Эдмон Ростан, равно как и его современник — Теофиль Готье бесконечно много почерпнули у Шарля Нодье. Ростану прежде всего был сделан царский подарок — фигура дуэлянта, ученого и фантаста Сирано, которого сам Нодье считал незаслуженно забытым.
Нодье писал о нем, о Рабле, и многих и многих других в своей знаменитой «Библиографии безумцев», отмечая, что Свифт и Вольтер очень много почерпнули из «Путешествия на Луну» гениального француза, и многим, соответственно, обязаны ему.
Он был настоящим рыцарем — миролюбивый, кроткий библиофил Шарль Нодье. Говорят, что тема непризнанного гения — его излюбленная тема, но это не совсем так. Непризнанный гений — это человек, по определению, не замеченный современниками и несправедливо забытый потомками лишь потому, что толпа не в состоянии оценить его труд и мастерство. Однако Нодье волнует не столько несправедливость человеческих суждений, сколько неравная битва между человеком и гораздо более серьезным противником — Временем, либо Историей. Его пугает жестокость и непредсказуемость, слепота случая, лишающего автора надежды на признание. Нодье воюет против несправедливости истории, стараясь всякой малости отыскать место в ее необъятном пространстве.
Каждый день, невзирая на любое ненастье, он отправлялся в свое неспешное странствие по набережной Сены, где в ту пору располагались букинистические лавочки и лотки под открытым небом. На них связками продавались книги. Когда дешевые и грубые поделки, которые страшили изысканного и утонченного библиофила своей непритязательностью и примитивностью, когда — редкие экземпляры, продаваемые за вполне разумные деньги, а когда и редчайшие сокровища — потемневшие от времени и одиночества, лишившиеся заботливых и любящих хозяев, вещи, которым сам продавец не знал цены.
Нодье спасал их — потерянных, неприкаянных, обреченных на гибель в кондитерских и бакалейных лавках, в сапожных и кожевенных мастерских. Он измерял линейкой поля, по-детски радуясь, если в найденном экземпляре они, необрезанные, были на несколько миллиметров шире, нежели в ранее найденных; он скрупулезно изучал факсимильные оттиски, заметки на полях и примечания.
Он, может быть, единственный понимал, насколько важны эти заметки, сделанные рукой де Ту и Вольтера, кого-нибудь из Людовиков, Руссо или Гролье и предсказывал во многих своих статьях, что с течением времени подобные заметки станут цениться намного выше самой книги.
Он с равным восторгом пишет о бумаге и о переплетах, о формате и о монограммах владельцев. Его восторгает рукописная помета Гролье на книгах его библиотеки: «Я принадлежу Гролье и его друзьям». Кстати, Шарль Нодье не выносил экслибрисов, считая их пустыми и выхолощенными значками, ничего нового книге не дающими и только портящими ее прекрасную внешность. В чем-то он был прав, если учесть, что в его библиотеке хранился том, подаренный Монтенем Шаррону с заметками обоих, или уморительная «Маранзакиниана» книжечка, отпечатанная аббатом де Грекуром в Бурбонском дворце тиражом всего 50 (!) экземпляров и сплетенная с несколькими листками меньшего формата с собственноручными пометками Жаме-младшего.
Казалось бы, он помешан на книгах: он пишет в основном о них, он пылает неизлечимой страстью — но при ближайшем рассмотрении оказывается, что книги для него всего лишь связующее звено, материальный след ушедшей либо уходящей эпохи, и с их помощью он разговаривает с людьми.
«Парижский часослов» — один из бриллиантов собранной им коллекции — это голос молодого и влюбленного Ронсара, написавшего в конце книги свой сонет, ставший известным именно благодаря Нодье. «Нравственные и политические максимы, извлеченные из «Телемака»», книга, переплетенная дофином, будущим королем Людовиком 16 — это жуткая усмешка судьбы, кровавый ее росчерк, предсказание, которое один французский король сделал другому. Его исследования о знаменитых переплетах — это поэтический рассказ о переплетчиках, боготворивших свою работу. Он знал их по именам, и преклонялся перед ними, как перед любыми другими художниками.
Библиофильские истории Шарля Нодье — это способ любить и помнить людей через книги, написанные ими и о них.
Его обожал слушать Александр Дюма, который вспоминал впоследствии, что Нодье говорил так, будто знал их всех — бесконечных королей Карлов и Людовиков, Монтеня и Руссо, Стерна и Вольтера, Рабле и Сирано…
Квартира Нодье при библиотеке Арсенала была местом свидания «всей романтической литературы», как заметил кто-то из современников. Отсюда почти не выходили Виктор Гюго и Стендаль, Теофиль Готье и Жерар де Нерваль, Мериме и Ростан, Сент-Бев и Мюссе.
В 1834 году Шарля Нодье избрали во Французскую Академию. Он стал одним из «сорока бессмертных», и таким образом подшутил над безжалостной историей, которая уже не могла отнять у него это бессмертие.
Спустя десять лет, в 1844 году он умер в окружении своих друзей и своих милых книг. Надо полагать, что он умер счастливым. А еще вернее будет сказать, что он не умер, а просто переступил незримую черту, которая отделяет бессмертие прижизненное от бессмертия посмертного.
Его книги остались навсегда.
Как-то, в своей статье о Чарльзе Форте, я уже писала о том, что любой реформатор не столько переделывает окружающую его реальность, сколько ставит вопрос иначе, смотрит на проблему под другим углом зрения — и этот взгляд открывает новый, ранее не существовавший мир, который — и это очень важно намного превосходит и существующую реальность, и самого ее реформатора.
Шарль Нодье — фигура во французской литературе весьма своеобразная.
Литературное творчество его неотделимо от истории французского романтизма, но вместе с тем среди французских романтиков он всегда стоял особняком.
Дело в том, что Шарлю Нодье «посчастливилось» родиться и большую часть своей жизни прожить в «интересное время» (знаменитое китайское проклятие: чтоб тебе родиться в интересное время). Такие времена лучше изучать, а жить в них очень и очень сложно. Еще сложнее в такие времена не потерять любовь к людям и память.
Человеку всегда приходится выбирать, кто он, с кем он и где он. В переломные моменты истории этот выбор становится неизбежным и к тому же резко ограничивается. Мир оказывается поделен как бы на черную и белую половины — неважно, где какая и кто при этом прав, а кто нет — и поневоле приходится решать, «за гвельфов или за гибеллинов» — даже понимая нелепость не только самого выбора, но и подобной постановки вопроса.
Человеку пишущему приходится выбирать дважды. Сперва — как жить. Затем — как писать.
Нодье выбрал «мир чудесного». Он и свою жизнь прожил, оставив о себе чудесные воспоминания — память, а значит и возможность любви.
В мир фантастики уходили и до него, и многие опыты были не менее, а, может, и гораздо более удачными. Заслуга же Нодье заключается в том, что он стал писать фантастику осознанно.
В начале 1830-х годов он пишет программную статью «Фантастическое в литературе», впервые отделяя собственно фантастику от сказки или легенды и объясняя, почему художник имеет право уйти в вымысел. Очень часто литературные критики определяют такой выбор темы как уход от действительности, но на самом деле все обстоит гораздо сложнее. И именно Шарлю Нодье первому удалось объяснить, либо вплотную подойти к объяснению почему порой о добре и зле, о любви и ненависти, о верности, о душевной чистоте нужно говорить в отрыве от действительности. При этом действительность — это только часть нашей реальности, всего только клочок окружающего нас пространства и времени.
Возможно, сам Нодье не осознавал, что написал он в своей статье — его фантастические новеллы многим из нас покажутся наивными, но именно после выхода в свет его «Фантастического в литературе» Франция стала зачитываться Гофманом, обеспечив ему литературный успех; а следом за Нодье и другие французские писатели обращаются к фантастике.
Пробуют силы в этом жанре и Бальзак в своей «Шагреневой коже», «Философских романах и сказках»; и Мериме, и Нерваль.
Фантастика — это болезнь, которой Нодье заразился от своего любимого героя Сирано де Бержерака.
Он написал множество сказок и фэнтезийных (как определили бы теперь) произведений: «Смарра», «Трильби», «Фея хлебных крошек», «Золотой век», «Жан-Франсуа Синие чулки», «Иннес де Лас Сьеррас», «Бобовое зернышко и Цветок горошка» и многие, многие другие. И, как водится, то, что он сделал ДЛЯ фантастики — выявив иную ее реальность — гораздо больше того, что он сделал В фантастике.
Здесь будет уместно заметить, что Франция в 19 веке, как раз в период жизни Шарля Нодье, переживала те же самые проблемы, что сейчас так волнуют нас. Надвигался капитализм, молодая буржуазия вставала на ноги — и это было так ужасно, так уродливо, так неприятно. Как много ошибок, падений, нелепых и ненужных движений.
Нодье не мог примириться с уродством буржуазного века; впрочем, так и надо — с уродством не должен мириться ни один человек. Говоря, что «мир чистогана» недостоин поэтического вымысла и сказки, Шарль Нодье попросту менял угол зрения. Ему был дан редкий дар отделять явление от людей — и поэтому он помещал своих героев в принципиально иное измерение, где были уместны все те вещи, о которых он хотел рассказать подробнее.
Собственно, это и есть единственно верный подход к фантастической литературе. Автор имеет право на вымысел — на любой вымысел — если с помощью этого вымысла он пытается описать реальность, настоящее.
Слово «настоящее» в русском языке невероятно насыщенно: оно обозначает сразу два понятия — настоящее, то есть теперешнее; и Настоящее, то есть подлинное, действительное.
И в результате мы приходим к парадоксу: фантастика, а это как бы синоним не-реальности, не-настоящего — это способ предельно точно описывать настоящее, реальность, выделяя главное и отбрасывая ненужные подробности. Именно в фантастической литературе автору проще всего изложить и описать все свои непреодоленные страхи, самые темные, потаенные и трудно высказываемые, чтобы затем, вынесенные на свет, овеществленные — ибо слово материально (в начале было Слово) — они перестали существовать именно в качестве страхов.
Преодоленные страхи — это уже любовь.
Значит ли это, что человек, со-творивший подобное произведение, может хоть немного почувствовать себя творцом? — существом, которое пьет из источника Мнемосины…
Порой в нашей жизни не находится места многим вещам.
Не потому, что они бесцельны, не потому, что они бесполезны, а потому, что им еще не пришло время. Ведь время, как известно, это всего лишь еще одно измерение пространства. Иногда им не находится имени (Слова, которое должно быть в самом начале) — как сказал Станислав Ежи Лец: некоторые вещи не существуют только потому, что их не сумели назвать.
Потерянные вещи носятся во времени и пространстве, создавая Хаос.
Недаром сказано, что дьявол — враг всякого порядка. И еще сказано сохрани порядок и порядок сохранит тебя.
Хранитель библиотеки при парижском Арсенале, удивительный писатель, ученый, библиофил Шарль Нодье скрупулезно относился к каждой мелочи, каждому слову, каждой букве, сохраняя для потомков порядок, призванный хранить их. Он умел помнить, умел любить и преодолевать свои страхи. Возможно, в созданной (написанной ли, сохраненной ли, воссозданной ли) им реальности нашли себе место, приют и покой не только потерянные книги или потерянные и забытые некогда авторы, но и просто потерянные души его современников.
Евангелие в переводе означает «благая весть».
Любые созданные нами произведения, любые достижения мысли — весточка от тех, кто в противном случае затерялся бы в безбрежном океане времени.
Сколько их, этих весточек, вышли в путь, но затерялись на нем и так и не достигли желанной цели? Скольких авторов и мыслителей, поэтов и художников мы Не помним? Сколько еще голосов, звучащих из этой невероятной дали, нам только предстоит услышать? Сколько любви мы недополучаем, не вспоминая о них?
В конечном итоге, нам это уже важнее, чем им, ибо они-то вышли на дорогу, и у них у всех она прямая — а вот у нас — у недо-слышавших, недо-любивших, не-помнящих — эта дорога может быть и окольной, и кривой…
Евангелие от потерянных — не более чем один глоток в неиссякаемом источнике Мнемосины.
Круг замыкается.
Использованная литература:
Шарль Нодье, «Читайте старые книги»; Москва, «Книга», 1989 год
Шарль Нодье, «Избранные произведения»; Москва-Ленинград, Государственное издательство художственной литературы, 1960 год
Эдмонд Ростан, «Полное собрание сочинений в двух томах»; С.-Петербург, Издание т-ва Ф. Маркс, 1914 год
Жерар де Нерваль, «Дочери Огня»; Москва, 1989 год.
«Мифы народов мира» под редакцией Токарева; Москва, Советская энциклопедия, 1992 год
Сорок тысяч жизней Чарльза Форта
г. Киев, август 1998Жизнь Берлиоза складывалась так, что к необыкновенным явлениям он не привык.
М. Булгаков «Мастер и Маргарита»Всегда были и всегда, наверное, будут люди, которым уготована необыкновенная и странная судьба — они становятся первыми в каком-либо деле, они переворачивают наши представления о мире с ног на голову или, вернее, с головы на ноги, но при всем этом едва ли каждый сотый из их числа дожидается признания современников. Знать, что твоя жизнь не прожита напрасно, что то, чем ты занимался — действительно важно, а не только занимательно и неожиданно, это, пожалуй, больше того, на что может рассчитывать любой человек.
Каждое новое открытие или дело, новая отрасль знания, новый отдел науки по определению не могут привлечь к себе пристального внимания масс, хотя бы по той причине, что массы и не подозревают об их существовании. Они (открытия) попадают на расправу специалистам, и расправа эта бывает подчас очень жестокой. Все мы понемногу, по чуть-чуть, по мере необходимости видеть в аттестате удовлетворительные либо отличные оценки, учили историю. И поэтому помним (во всяком случае должны помнить) о том, как великий Лавуазье на заседании Французской академии наук во всеуслышание заявил, что метеориты не могут иметь небесного происхождения, ибо всем просвещенным людям известно, что небо — это не твердый свод, а, следовательно, и камням там взяться неоткуда. А Альберт Эйнштейн — человек, в корне изменивший взгляд человечества на время и пространство, человек, которому лучше других было известно, насколько нелепыми могут быть самые научные, самые обоснованные, казалось бы, убеждения — не поверил Максу Планку, и категорически отрицал его квантовую теорию. «Здравый смысл — это предрассудки, которые мы приобретаем до восемнадцати лет», — сказал создатель теории относительности. Смешно, что у него оказались свои предрассудки, которые он так и не смог преодолеть до конца жизни.
У каждого свой горизонт.
Гораздо чаще, чем прижизненное признание, «сумасшедших» исследователей настигала посмертная слава. И еще чаще — посмертное же существование в качестве неисчерпаемого источника чужих уже работ. В виду того, что автор не мог предъявить свои права на текст по причине отсутствия в данной конкретной реальности, предприимчивые эпигоны использовали их работы без ссылок на первоисточники, беззастенчиво проговаривая не свои слова и не свои мысли.
За примером далеко ходить не нужно. Блестящий историк, исследователь и знаток Киева, автор огромного труда, в котором он описал буквально каждый дом, улицу либо достопримечательность, Н. Закревский — и до сих пор известен только узкому кругу людей. Его заслуги стали признавать совсем недавно, а до сей поры все, кому только было не лень, переписывали из его работ основательные отрывки, не утруждая себя такой мелочью, как упоминание его имени.
Чарльз Форт, о котором мы собираемся вам рассказать, пережил и признание, и непонимание и неприятие современников; и славу — пусть и небольшую — но прижизненную, и славу посмертную; и глубокое забвение… Странная судьба, удивительная и непохожая на многие.
Он был неординарной личностью, и — теперь мы уже имеем право так сказать — неординарным явлением, неким загадочным феноменом, который положил начало серьезному изучению аномальных явлений.
Родился Чарльз Гой Форт 9 августа 1874 года, в Олбани, штат Нью-Йорк, в семье бакалейщика. Росту он был почти шесть футов — что для того времени являлось редкостью, — тяжеловатым, светловолосым, и носил усы, торчавшие только немногим меньше, чем у Ницше. И, как говорила его добрая приятельница и горячая поклонница Тиффани Тэйр: «…мне часто приходило в голову, что его телосложение требовало кожи и пряжек, что столешница должна быть голой и бурой, омытой потеками вина от кружек отъявленных пьяниц, и до лоска отполированной тяжелыми рукоятями мечей. Свет должен падать от факелов, и под стать нашим словам — к нам должны были заглянуть Фауст и Вийон по пути к месту казни или на совещание с дьяволом».
До конца своих дней Чарльз Форт вел жизнь странную и прекрасную одновременно.
В детстве он хотел стать натуралистом, и потому ненасытно читал, посвящая этому занятию львиную долю времени; стрелял птиц, делая из них чучела — и мастерски, надо признать; а также ловил бабочек, насаживал их на булавки и приклеивал этикетки, потому что на булавках и с этикетками он видел их в музеях. В этих не детских забавах не было уже детской наивной жестокости, а лишь неуемная страсть исследователя, не определившего окончательно свое призвание.
Кстати, умение засушивать бабочек и набивать чучела птиц довольно долго давало Чарльзу Форту небольшой доход, который в сочетании с мизерными репортерскими гонорарами, которые платили в Нью-Йоркских газетах, позволял ему кое-как существовать и даже заниматься его любимыми коллекциями птичьих яиц, минералов и насекомых.
Спустя какое-то время им овладела жажда написать книгу.
Здесь следует отступить от нашего повествования и на минуту задуматься: что это за страсть такая — писать?
Человек пишущий — существо необычное. Я, конечно, имею в виду не тех, кому случалось сколько-нибудь времени марать бумагу (все мы так или иначе через это проходили долгими и бессоными ночами), но тех, кому хватило терпения потратить большую часть своей единственной и драгоценной жизни на то, чтобы мучительно долго и трудно подыскивать слова на волнующую тему.
Литература — это не только и не столько развлечение, сколько попытка человека пишущего (созданного, кстати, по образу и подобию) наследовать своему творцу и тоже создать Нечто, поднявшись при этом выше себя повседневного. Попытка прыгнуть выше головы. Человек пишет тогда, когда что-то внутри у него болит настолько, что он не может с этим жить, и должен выплеснуть эту боль и страдание в произведении. А, возможно, здесь срабатывает то качество, которое вообще отличает человека — в Библии Адам дает имена всем существам и предметам. И поскольку язык — это один из самых отчных инструментов для описания действительности, и его трудно обмануть он сам, иногда помимо воли пишущего, проговаривает какие-то вещи, то именно с его помощью проще всего описывать действительность — настоящее, а одним из свойств настоящего является то, что оно действительно здесь и сейчас, но уже через короткий промежуток времени станет прошлым, а, значит, снова возникает настоятельная необходимость описывать настоящее. Именно это его свойство и позволяет огромному множеству людей писать, казалось бы, об одном и том же.
Точно так же рождаются музыка, живописные полотна, скульптуры и все прочее, что когда-либо создавалось на нашей планете.
То, что волновало Чарльза Форта, то, что рвалось наружу, было еще смутным, неясным и непонятным даже ему самому. Этим вещам не было найдено имени — оттого они как бы и не существовали. Впрочем, чаще всего именно так и бывает.
Он написал три с половиной миллиона слов. Это был роман, по словам самого Форта, похожий на отпрыска кенгуру — такой же нежизнеспособный, жалкий, недостаточный. Впоследствии, когда чикагская газета «Дейли Ньюз» опубликовала интервью с Чарльзом Фортом на своей Книжной странице, он признавался: «Я думал, что если я не буду писать романы…, то у меня не будет никаких побудительных мотивов для продолжения жизни. Юристы и натуралисты, портовые грузчики и сенаторы Соединенных Штатов — что за ужасная участь! Но я не написал того, что замышлял. Мне пришлось начинать заново и стать ультранаучным реалистом».
В прекрасной книге Ала Цукермана «Как написать бестселлер», недавно переведенной и изданной в России издательством «Армада», есть строки, которые могут служить своеобразным целеуказателем не только писателям, но всем, кто пытается создать что-либо свое, какой бы области человеческой деятельности это ни касалось. «Энергия, сила воли и выдержка — такие качества…, которым трудно обучить. Каждый, кто думает, что написать роман легко, просто обманывает себя. Упорство и настойчивость необходимы для того, чтобы покорить не одну высочайшую горную вершину, за первой вершиной вырастает следующая, а за ней — целая гряда. Автор, который не способен перечеркнуть пятьсот-восемьсот исписанных страниц и начать все заново…, никогда не сможет добиться высокого уровня».
Те книги, которые были написаны Фортом, безусловно, вызывают уважение и восхищение. Но еще большее уважение и восхищение вызывает у меня эта его способность — перечеркнуть все и начать заново, с чистого листа, не ропща при этом на судьбу, не сдаваясь, не отступая, а шаг за шагом следуя намеченной цели.
Три с половиной миллиона слов — это бесконечно много. Для многих и многих перечеркнуть такое количество слов и признать, что это не то, что им хотелось — невозможно, ибо равносильно тому, чтобы перечеркнуть собственную жизнь. Чарльз Форт с легкостью отказался от предыдущей жизни и начал новую, которая и принесла ему в конце концов бессмертие.
Когда ему исполнилось тридцать четыре года, его родители умерли. Форт продал бакалейную лавочку, принадлежавшую его отцу, и сумел, благодаря этому, получить маленькую ренту, которая давала ему возможность существовать скромно, но достойно, а главное — независимо.
С тех пор образ его жизни в корне меняется. Если и прежде Чарльз не был общительным и компанейским человеком, то теперь и вовсе выходит только в муниципальную библиотеку, где усердно работает над газетами, журналами, ежегодниками и справочниками всех стран и всех эпох, какие только находились в фондах. Именно в это время оформилась его основная страсть — он начал коллекционировать заметки о невероятных событиях и явлениях.
Вначале эти заметки были бессистемными. Он выписывал их на отдельные карточки. Это был титанический труд — исписать от руки двадцать пять тысяч! карточек, покрыв целую стену в комнате ячейками и отделениями для них. В то время его постоянно мучила мысль о возможном пожаре, и он всерьез задумывался над тем, чтобы делать заметки на несгораемом материале. В этом факте содержится горькая ирония, если вспомнить о том, как перестала существовать эта уникальная картотека.
Человек нестандартный, своеобразный, Форт стал как бы добровольным изгоем, предпочитая общество книг, газет и журналов обществу людей. Может, отчасти поэтому его так привлекали неприкаянные реальности; факты, изгнанные людьми из памяти и сознания только за то, что им не находилось удовлетворительного объяснения. Красный дождь над Бланкерберге в 1819, грязевой дождь над Тасманией в 1902, хлопья снега величиной с блюдце в Нэшвилле в 1891; а также дожди из головастиков, лягушек и рыб, самовозгорания людей, таинственные исчезновения и загадочные появления из ниоткуда, огненные шары и пылающие диски в небесах, летающие блюдца, загадочные надписи, кровавые ливни, черные снега, дикие люди, крохотные люди, легендарные великаны — не перечислить все загадочные, ненаучные и необъяснимые наблюдения, которые он приютил в своем кабинетике.
Даже если бы Форт в своей жизни проделал только эту работу, только этот титанический труд, то и тогда его бы запомнили потомки. Но для него это было слишком мало. И однажды он начал все заново. Ему пришло в голову, что собранные им данные — это всего лишь коллекция маньяка, никчемный труд. Он отказался от этого труда, бросив все 25 000 карточек и газетных вырезок в камин. Этого поступка Теодор Драйзер не мог простить ему до конца своих дней.
Восемь следующих лет Чарльз Форт изучал все науки и искусства, таким своеобразным способом совершив путешествие назад во времени и пространстве. Он начал не просто с начала, но с азов, и это сослужило ему добрую службу. Однажды он написал, что его настигло удивление — как можно ограничиться только одной работой, как можно удовлетвориться одним делом, неважно, каким — став писателем либо главой стального треста, портным либо губернатором, либо уборщиком улиц. Он решил создать произведение новое и революционное, охватывающее многие отрасли знания — и нельзя сказать, что он в этом не преуспел.
Как мы уже говорили, Чарльз Гой Форт жил отшельником. Правда, он был женат, и жена его — Анна — часто жаловалась, что ее Чарли (ах, как он не любил это «Чарли»!) необщителен. Она-то была в курсе всех дел всех соседей в округе, любила ходить в кино, и довольно часто вытаскивала с собой мужа, нимало не заботясь о том, что ему это неприятно. Она вела дом и готовила, проявляя при этом сноровку и какое-никакое воображение. Но она даже и не подумала поинтересоваться тем, чем занимался ее муж. Из четырех написанных им книг она не прочла ни одной, и единственное, что может служить оправданием — она не прочитала ни одной книги вообще. Странно, что такой эрудит и интеллектуал как Форт связал с ней свою жизнь.
В доме он принимал охотно и часто только двоих людей — писателя Теодора Драйзера, который бесконечно им восхищался и считал его «самой крупной литературной фигурой после Эдгара По», и свою приятельницу Тиффани Тэйр. К числу его друзей принадлежал и Дональд Вулхайм. А вот корреспондентов у него было очень много, и с выходом каждой последующей книги их число росло. Жил он в небольшой квартирке в Бронксе, где на стенах висели в рамках чучела гигантских пауков-птицеядов, многочисленные фотографии (скажем, фотография градины размером с бейсбольный мяч) — которые стали присылать ему многочисленные поклонники после выхода первой его книги, и под стеклом образец какого-то странного вещества, выпавшего с неба в одном из штатов. В остальном его квартира была вполне обычной, и по воспоминаниям его друзей более всего походила на те квартиры, которые в ремарках к театральной пьесе авторы определяют как «захудалое благородство». Он угощал их за круглым обеденным столом пахучими сырами, домашним вином, ржаным хлебом и виноградом. С ними он мог беседовать ночи напролет.
Впрочем, мы забежали вперед. Книги еще нет, даже первой. Есть только идея совершить нечто невозможное, и со свойственным ему упорством и терпением Чарльз Форт принимается за новый труд.
На сей раз он поставил перед собой задачу осознать все сущее, как единую систему. Он создал для облегчения этой гигантской работы свою собственную систему стенографии, и разбил огромную массу данных на 1300 разделов под такими странными и неожиданными заголовками, как «Предложение и спрос», «Насыщение», «Метаболизм», «Равновесие», «Гармония» и сотни других.
На крохотных аккуратных карточках он написал карандашом сорок тысяч заметок! Это был только промежуточный этап его работы. Ему приходится заново искать все отброшенные некогда факты, восстанавливать то, что было уничтожено несколькими годами раньше, но он никогда не жалел об этом — во всяком случае, вслух. Более того, теперь он еще старался проверять каждый из этих фактов. Он подчинил свою затею строгому плану, охватывавшему астрономию и химию, физику и биологию, социологию и магнетизм. Он больше не собирал диковинные коллекции — он решал загадку миров.
Такая напряженная работа не могла не сказаться на его здоровье. Он стал уставать все сильнее и сильнее, зрение его слабело, пока наконец не приблизилось к той опасной черте, за которой ждала полная слепота. Он остановился на долгое время; много месяцев размышлял и отдыхал, питаясь при этом только ситным хлебом и сыром. Впоследствии он утверждал, что простая пища его вылечила.
Возможно, спорить не берусь. Но все же мне представляется, что человек с такой силой воли и с таким терпением мог выздороветь и потому, что так было необходимо, чтобы продолжать работу. Просто начать видеть, как некогда — начать писать с чистого листа, перешагнув через все, что было когда-то, но осталось в его прошлом. Я думаю, Чарльз Форт обладал редким умением жить, не таща на себе груз прошедших лет. Многие философы и мыслители достигают этого умения после долгих лет бесконечного и кропотливого труда над собой, а Чарльзу Форту оно было дано свыше. Впрочем, его современники и последователи считали, что он сам — как явление — был дан свыше, потому что время пришло. Что ж, очень может быть.
Итак, зрение к нему вернулось. Правда, в конце жизни ему пришлось носить очки с толстыми линзами, но это не такая уж страшная беда. Работа была сделана, и он приступил к написанию первой книги, которую так и назвал «Книга проклятых — тысяча и одно забытое чудо». Вот что он пишет в предисловии:
«Под проклятыми я подразумеваю исключенных.
Перед нами пройдет процессия фактов, исключенных Наукой.»
Им владела безумная гениальная мысль осознать Целое. «Венера Милосская, — говорит он. — Для ребенка она безобразна. Когда ум настроится воспринимать ее как целостность, она прекрасна, хотя по физиологическим стандартам и неполна (отсутствуют руки). Рука, когда о ней думают только как о руке, может показаться прекрасной. Найденная на поле битвы, очевидно являющаяся частью, она не прекрасна. Но все в нашем опыте есть только часть чего-то другого, которое, в свою очередь, только часть чего-то еще…»
Собрав на трехстах страницах самые сенсационные из известных ему фактов, Форт не только опубликовал, но еще и сделал уникальную, единственную в своем роде попытку осмыслить и объяснить их. Он написал свой труд, щедро приправив его и юмором, и изрядной долей лукавства, отчего только выиграл, ибо любой человек, не умеющий относиться к себе и своему делу с известной долей иронии, уже не заслуживает доверия.
Первая его книга вышла в 1919 году в Нью-Йорке. Она произвела фурор и даже некий переворот в интеллектуальных кругах. После выхода книги посыпались статьи и самые разноречивые мнения. Кем только не называли Форта его современники — и апостолом исключения, и жрецом-мистификатором. Дж. В. Кэмпбелл считал, что в этом труде Форта есть зародыш шести — если не более — новых наук. Об отношении Теодора Драйзера и к автору, и к его книгам мы уже упоминали.
Ученые относились к нему с пренебрежением, считая его любителем, не способным ни на что серьезное дилетантом. Но о дилетантстве мы поговорим чуть ниже.
В 1923 году Форт публикует свое второе произведение — «Новые земли», в 1931 — «Ло», и, наконец, в 1932 году — «Дикие таланты». Все его книги имели огромный успех в англоязычных странах, особенно в США, Англии и Австралии.
Он первый всерьез пишет о существовании летающих предметов, утверждая, что их появление — это вовсе не галлюцинация очевидцев, не редкостное стечение обстоятельств и вовсе не совпадение, как принято было считать. Он допускает, что существуют иные миры, и странные предметы, происхождение и появление которых мы объяснить не можем, падают оттуда приблизительно так, как обломки судов и мелкие предметы могут быть прибиты морскими волнами к побережью Европы, проделав путь от самой Америки. При этом Форт ни ортодоксален, ни наивен. Он не верит всему — но только восстает против привычки отрицать сразу и безоговорочно все, что попадает под определение необъяснимого и непонятного. Он считает, что Земля — не единственная во Вселенной, и мы тоже не одиноки.
Журналисты чем дальше, тем чаще называли Чарльза Форта торговцем чудесами, упоминая о нем, как о «парне, который писал все эти книжки о синем снеге и красном дожде».
Однако Оливер Уэндел Хоумз — один из самых известных фортеанцев сказал как-то: «Уверенность — не есть мерило несомненности: мы так часто бывали уверены во многих вещах, которые не подтверждались».
Чарльз Форт был враг не науки, а догмы, которая способна погубить любую науку. Теперь уже нам, наученным горьким опытом, не нужно доказывать это так долго и яростно, как американцам 30-х годов. Ведь они не переживали суровых гонений на генетику или кибернетику, которые в нашей стране были признаны лженауками.
Нет ничего страшнее, чем наука, которая думает, что она нашла объяснение всему. Форт не пишет об этом прямо, но это одна из сквозных идей, пронизывающих все его произведения.
«Тинолл говорит это, Дарвин говорит то — везде авторитетность, несомненность. Химики, астрономы, геологи доказали то или это; тем не менее, монизм и восстание — заставляли меня писать, что не равны дважды два четырем, разве что произвольно и условно, и что не существует никакой несомненности; что даже наиболее глубоко загипнотизированный субъект сохраняет слабое сознание своего состояния. И что — с сомнением здесь и неудовлетворенностью там — я никогда не был менее верен научной ортодоксии, чем какой-нибудь средневековый монах или член Армии Спасения, то есть полно и без вопросов.» — это говорит Форт в своем интервью.
А вот мнение горячо любимого и глубоко почитаемого мной великого русского и грузинского философа Мераба Мамардашвили. Он пишет — это спустя почти полвека после Чарльза Форта и совсем по другому поводу — что мир науки отличается от мира мифа как раз тем, что в мифе все ясно и объяснено. Наука же вносит в мир непонятное, проблематизирует его.
Ну, что-что, а проблем, конечно, Форт доставил науке немало. В каком-то смысле, появление его книг стало кризисным моментом для многих современных наук. В этом же смысле один из богословов сформулировал, что христианство это не религия, а кризис религии. Все это явления принципиально иного, неожиданного порядка. Поворотные пункты в истории человечества.
Никто не писал того, что мне хотелось прочесть — пришлось написать это самому. Эту удивительную в своей простоте и точности фразу можно отнести к трудам множества ученых, которые своими идеями перевернули наши представления об окружающем мире.
Завершая усилия многих современников и еще большего числа предшественников, деятель, подобный Форту (а к таким можно отнести Архимеда, Демокрита, Галиллея, Ньютона, Эйнштейна и так далее до бесконечности), трансформирует давно назревший вопрос, задает его иначе, и только тогда открывается измерение, превосходящее весь наличный мир и самого реформатора. Ньютон говорил, что он чувствует себя мальчиком, играющим на берегу океана и подобравшим несколько камешков.
Чарльз Форт посвятил свои труды — да и всю свою жизнь тому, что оказалось невозможно проконтролировать человеческими силами. А неконтролируемое всегда рождает напряжение. Кризисный пункт помещен в середине устройства мира. Это простая тайна бытия. Когда же мы пытаемся, не в состоянии принять это измерение иного порядка, все-таки проконтролировать его и управлять, мы просто разрушаем живое, будет это взаимодействие народов или живое общение двух человек. В этом неконтролируемом промежутке может родиться что-нибудь страшное, но гораздо страшнее то, что если там что-то рождается и умирает, то очень часто мы стараемся закрывать на это глаза делая вид, что ничего не происходит вообще. Собственно, все книги Форта кричат во весь голос:
— Откройте глаза! В этот самый миг что-то где-то происходит. Вне зависимости от того, хотите вы этого или нет.
Если крепко закрыть глаза и затаиться, то ни война не закончится, ни пожар сам по себе не прекратится, ни наводнение не перестанет быть.
Наши предки считали, что Земля плоская и долгое время не желали знать, что это не так. Ну и что? Форма планеты изменилась? Ничуть…
Помните злого великана Прокруста из старого греческого мифа, который укладывал усталых путников на свое собственное ложе, а затем одним несчастным вытягивал ноги до тех пор, пока они не доставали до края, а другим, напротив, обрубал, если жертва была выше его самого и не умещалась на ложе?
Форт обращает внимание на очевидных изгоев науки, как бы узаканивает факты, не укладывающиеся в Прокрустово ложе догмы. Это происходит по тому же принципу, что и обычно: самые знаменитые научные открытия, Архимеда и Ньютона, прославились тем, что те увидели самые обыкновенные вещи: падающее яблоко и воду, поднимающуюся в ванной, когда погружаешься в нее. Количество сюжетных формул, как известно, ограничено: люди рождаются, находят любимое дело, женятся (или не находят и не женятся) и умирают. Великие события не делают великих поэтов, иначе все участники становились бы поэтами; их надо еще открыть в качестве великих.
Есть такая поговорка — «за деревьями не видеть леса». Когда огромное множество фактов так и остаются несобранными, неосознанными, существуя по отдельности — сами по себе, и каждый из них и есть своеобразное дерево какого-то незамеченного, неувиденного нами леса — возникает их автономность. Автомномность (ее еще можно для удобства определить английским словом free) не адекватна свободе (английское liber). Автономность, иначе не-связанность, определяет предмет или явление существующим вне связи с другими, вне принципа. Ведь проявление free в отличие от liber всегда локально, и в этом смысле liber-свобода — это сам принцип, внутри которого существует вещь или явление; тот самый лес. В живой науке (искусстве) и происходит постоянное движение, постоянное объединение множества автономностей в один принцип. Грамотная наука (культура) запрещает владение неким абсолютом, подразумевая вечное изменение. Так, в основе физики как науки лежит запрет на вечный двигатель; в основе химии — на философский камень, а в основе философии — на некое абсолютное учение. Исходя из этого любой движущийся предмет с точки зрения физики может быть описан только в связи с целостной системой: камень катится с горы не сам по себе, как и не сам по себе летит космический корабль — это два принципиально разных движения. И в этом описании внутри каждого принципа будет задействовано множество автономностей — сила тяготения, ускорение, сила трения и etc.
Основная заслуга Чарльза Форта и заключается в том, что он подобрал все эти бездомные, заброшенные, ненужные никому факты и нашел в себе достаточно смелости, чтобы признать их заслуживающими внимания; попытался за разрозненными частями увидеть целое; за деревьями — лес. В этом он и равен самым великим ученым нашей планеты. Теперь уже можно как угодно относиться собственно к его умозаключениям — принимать или категорически протестовать но нельзя отрицать того, что самый важный шаг, который ведет к открытию, к кризису, к перелому — он сделал.
Появление новых научных дисциплин и, кстати говоря, новых направлений в искусстве обусловило ту особенность, что их создатели выступали вначале исключительно как любители, самоучки, каждый из которых, проделав подобную работу, мог бы повторить вслед за Кантом, что вся метафизика не могла оказать ему никакой помощи, вследствие того, что она сама должна была доказать свое право на существование.
В самом деле, Маркс, Станиславский, Фрейд, Хлебников, зачинающие принципиально альтернативные — в тот период — явления (для которых как таковых еще не было создано языка. Стоит напомнить о создании специального математического аппарата теории относительности), выступают как любители. Эйнштейн, отвечая на вопрос, как делаются открытия, заметил: «Всем известно, что это сделать нельзя. Находится невежда, который этого не знает. Он и делает открытие.»
А великий Нильс Бор говорил: достаточно ли эта идея безумна, чтобы оказаться правильной?
Поклонники и последователи Чарльза Форта с восторгом говорили о его уме — «чудесно свободном от всякого школярского жаргона» и всяких корыстных целей. Они понимали, что Форт учит своих читателей думать — думать вообще, а не о том, что предписано на эту минуту.
Правда, среди поклонников обязательно находятся и такие, которые думать не хотят. Они просто готовы слепо следовать за любым учителем, который предложит им новую веру вместо старой. Земля не круглая? Тогда какая? Свет не имеет скорости — а что он имеет?
Таким читателям Форт отвечает весело, блестяще, красочно и ошеломительно. Поэтому, читая его произведения, никогда не забывайте о том, сколько в них юмора и иронии. Иначе существует риск воспринять все слишком серьезно. А ведь самые большие глупости в мире делались именно с серьезным выражением лица.
Вернемся к фактам.
26 ноября 1931 года было создано «Общество Чарльза Форта», которое в каком-то виде существует и поныне. Среди его основателей были Теодор Драйзер, Бен Гехт, Гарри Леон Уилсон и многие другие.
Форт умер 3 мая 1932 года, в Королевской больнице в Бронксе, не дожив совсем немного — неделю или две — до выхода в свет своей четвертой книги. Собранные им 40 000 заметок были завещаны «Обществу», и составили ядро архива, который стал сразу же после его смерти пополняться благодаря активному содействию членов общества из 49 стран, не считая США.
Напоследок стоит упомянуть, что в нашей стране о Форте слыхом не слыхивали до 1990 годов по многим причинам, основной из которых, конечно, был запрет, наложенный на все необъяснимое и непознанное вообще, и летающие тарелки в частности. Правда, была издана в советское время книга «Феномены книги чудес», где двое американских авторов цитировали некоторое количество фактов, взятых из архивов Форта, а также почерпнутых в журнале «Сомнение» и ему подобных — издаваемых фортеанским обществом. В предисловии они скромно упомянули о нем. Эта книга была весьма популярна, и очень скоро ее просто невозможно было достать, потому что — как и в случае с бессмертным трудом Д. Мензела — мы жадно читали между строк: факты проглатывали и запоминали, а объяснения, почему этого не может быть (ясно, почему — потому что не может, и все!), сосредоточенно пропускали. Много добрых слов о Форте нашел натуралист-исследователь Айвен Сандерсон. Но его книга «Твари» была почти недоступной, а само содержание ее настолько интересным, что сведения о об авторе «Книги проклятых» не поражали воображение.
Сейчас времена изменились, и Чарльз Форт наконец переведен и в России. Это — вне всякого сомнения — радостное событие. Но радоваться не получается.
«Книга проклятых» издана Санкт-Петербургским издательством «Лань» в 1998 году. Переводчик не указан, видимо, в целях безопасности последнего. Текст переведен бездарно, и читать его будет тяжело и неинтересно, в связи с чем возникает вопрос — для кого, собственно, было задумано это издание? Для редких знатоков и любителей Форта — так они уже давно всеми правдами и неправдами добыли себе английские варианты. А тем, кому знакомство только предстоит — что ж, глубоко сочувствую. Ибо при всем своем уважении к человеку, бывшему первым уфологом земли, не могу рекомендовать данную конкретную книгу уважаемым читателям. Не хочу, чтобы они начали свое знакомство с Фортом с глубокого разочарования и потери интереса к его творчеству.
Что же касается его самого…
Он многое осмыслил, многое успел, и оставил после себя добрую память, четыре талантливых книги и сорок тысяч крохотных карточек, в каждую из которых вложена частица его жизни. Если это не бессмертие — то я не знаю, каким оно может быть.
Во всяком случае, это гораздо больше того, на что может рассчитывать любой человек.
Список использованной литературы:
Дэвид Риччи, «Энциклопедия НЛО и пришельцев», Москва, 1998, изд-во «Вече», «Александр Корженевский»
П. Губанов, «Летающие тарелки из Бронкса», «Студенческий меридиан», сентябрь 1990 года.
Чарльз Форт, «Книга проклятых. 1001 забытое чудо», Санкт-Петербург, 1998, изд-во «Лань».
Роль фэнтэзи в эпоху отсутствия горячей воды (ошметки общих рассуждений о праве искусства на вымысел)
Не надо быть жестокими. Не будем спрашивать у людей, живут ли они.
С. Е. ЛецКогда-нибудь наши времена тоже станут легендарными, эти легенды стоило бы услышать — удовольствие заведомо гарантировано. Поверить в них нашим потомкам будет значительно труднее, чем нам в Троянскую войну и странствия Одиссея; приключения Гильгамеша и Энкиду; существование Вальгаллы, ясеня Иггдрасиля и дворца Бильскирмира; в Кетцалькоатля и Тескатлипоку — мало ли что еще. Ведь по большому счету и мы практически не верим в наше собственное прошлое, списывая самые яркие, потрясающие, удивительные картины на слишком бурную, слишком богатую фантазию тех, кто пытался это прошлое до нас каким-то образом донести.
И отчего же тогда мы уверены в том, что в нас, теперешних, можно поверить? Неужели только от того, что считаем, что иначе жить нельзя, претендуя таким образом на истину в последней инстанции, на безошибочность и непогрешимость своих суждений. Или вообще не задумываемся над этими вопросами в виду их риторичности, бессмысленности и ярко выраженной бесполезности, в противовес вопросу вопросов — когда же наконец дадут горячую воду (зарплату, квартиру, покой — нужное подчеркнуть).
А ведь о нас станут слагать легенды — хотим мы того или нет.
Когда-то — станут рассказывать о нас — люди даже не представляли себе толком, зачем они живут на этом свете: женились, потому что так вышло; жили вместе, потому что податься некуда; рожали детей, потому что время пришло; и работали не для того, чтобы увидеть плод трудов своих и порой даже не ради выгоды, а для того, чтобы была соответствующая отметка в трудовой книжке. Из кранов с горячей водой у них текло нечто невообразимо мутное и холодное; из кранов с холодной водой — грязное; а еще они любили говорить, что театр умирает, книги никому не нужны, в любовь верят одни глупцы и неудачники, а деньги важнее всего. Такую же роскошь, как свободу и чувство собственного достоинства могли себе позволить редкие безумцы, бессребреники или, напротив, миллионеры.
Станут о нас рассказывать и хорошее, и хорошего будет больше — иначе и быть не может, но суть не в этом.
Кстати, Гомер создал эпос вовсе не о Троянской войне. Он жил в период, который пришелся не на самый лучшие времена в истории Древней Греции, и это отразилось во всем, что он говорил, казалось бы, о далеком прошлом. Во времена бурного расцвета Микенского и Троянского царств не могли царицы прясть полотно вместе со своими рабынями, невозможно представить себе царей, копающихся в виноградниках или пашущих быками. Это не Трое или Итаке, или Микенах — это Гомер о себе и своем времени, когда было именно так и никак иначе. Ну и что с того?
С тех самых пор и повелось: о чем бы ни писали, пишут о себе и о своем времени.
Люди пишут книги. И сейчас, именно в нашем разговоре, неважно, хорошие или плохие, талантливые или не очень, мудрые или наивные, на века или на сезон. Главное, что все-таки пишут.
Все мы мучительно или машинально, автоматически, — но подбираем слова только на ту тему, что нас действительно волнует; и по этой же причине нельзя никого заставить сесть за письменный стол либо компьютер и угробить уйму времени на текст, посвященный чему-то, на что мы чихать хотели с высокой башни. Даже ставшие уже притчей во языцех диссертации и то подбирали по принципу наибольшего соответствия. К тому же и результаты писания диссертаций налицо — да и говорим мы сейчас не о вынужденном, а, наоборот, вымечтанном бумагомарательстве — одном из самых приятных действий, известных человеку разумному, и сравнимом разве что с гурманством.
Сколько воистину плотоядного удовольствия доставляет нам чистый лист бумаги — этого одной статьей не передашь.
Литература как таковая удивительна тем, что она — неприкрытая попытка каждого отдельно взятого человека, с головой ушедшего в эту работу, подняться над собой повседневным — замороченным и задерганным, прыгнуть выше головы, отрастить себе крылья, либо еще более, если только получится, приблизиться к своему оригиналу — к тому, по образу кого… Остальное молчание.
Соответственно, и волнуют того, кто взялся за перо, вопросы, к быту и скудной повседневности отношения не имеющие. Точнее, отношение они имеют самое прямое, однако перед пишущим стоит нелегкая задачка — доказать сей факт; и на то, чтобы это сделать, уходит порой не только вся жизнь, но еще и огромный кусок времени из посмертного существования, прежде чем кому-нибудь другому, уже читающему, придет в голову признать его правоту.
И если даже одного-единственного читателя автор побудит задуматься над «вечными» вопросами — это уже победа. К сожалению, одержанная немногими.
В эпоху, условно обозначенную как эпоха отсутствия горячей воды (читай также зарплат, жилищных условий, порядка, определенности и уверенности в завтрашнем дне), воспоминания о таких размытых понятиях, как, скажем, чувство собственного достоинства, всплывают только дискретно, если всплывают вообще. Напоминать о гордости, свободе, истине человеку, который решает проблему с уплатой за квартиру, конечно же, можно и должно, но не всегда результативно. Беда в том, что все мы живем не одни, а в обществе, от которого, по определению, не можем не зависеть (как бы отчаянно порой этого ни хотелось); и хотя в теории согласны с тем, что человек — это звучит гордо, но на практике существует родимое правительство, начальство, супруга и потомство, а еще тещи и свекрови, сварливые продавцы в магазинах и свирепые налоговые инспекторы, которые чью-либо, но не свою собственную гордость и независимость воспринимают исключительно как личное оскорбление…
Писатель пишет о том, что не дает ему покоя ни днем, ни ночью. Что-то у него где-то болит настолько, что он занимается странным — с точки зрения окружающих — делом, не дающим по теперешним временам ни прибыли, ни какой-либо иной, нематериальной выгоды. О писателях, сочиняющих что-то вроде сказок, высказываются и того хлеще. Чем они заняты, черт бы их побрал? Неужто пресловутое «viovo vicci», еще в школе изученное и тогда же прочно забытое?
Да и каких живых?
Напоминать — если это делать вообще — о высоких материях человеку, замученному бытовухой, необходимо осторожно, ненавязчиво и крайне деликатно. Иначе рискуешь нарваться на защитную реакцию организма — неприятие, раздражение, порой что-то покрепче, вроде неприкрытой ненависти и откровенного хамства.
Чем громче человек кричит на другого, тем больнее ему самому.
Чем яростнее отрицает очевидное — тем яснее отдает себе отчет в том, что неправ.
И такого читателя — как бы странно это ни звучало — необходимо лишить возможности сказать: «Попробовал бы он побыть в моей шкуре — живо пропала бы тяга совершать подвиги». Читателя вообще нужно лишить желания примерять, оправдываясь, на себя жизнь героя в привычных для него — читателя обстоятельствах; сравнивать себя и героя с постоянным перекосом в свою пользу вопреки логике и здравому смыслу; — и это очень сложно, поверьте, ибо в этом нелегком деле самоуспокоения и самоутешения он поднаторел, как, может, никто другой.
Недавно моя приятельница, упиваясь очередным детективом Марининой, заявила:
— Поставить бы ее Каменскую на мое место… Узнала бы, почем фунт лиха.
И в ответ на мои «???» бодро продолжила:
— У нее и мать в Швеции, и муж — профессор, и телячьи отбивные она полкниги ест, и переводами подрабатывает, и под горячим душем каждый день отмокает. Ну и что, что у нее сосуды плохие?! Попробовала бы она со своими сосудами постоять под нашим душем — под ледяным. А какие у меня сосуды, ты сама знаешь. Подумаешь, убийца — мне бы пожить ее жизнью, я бы всю преступность искоренила!
И все это с такой убежденностью, с таким торжеством в голосе, что мурашки по волосам и кожа дыбом… то есть наоборот.
И не говорите мне, что такой читатель — редкость и исключение из правила. Скорее, наоборот: читатель вымечтанный, желанный, интеллигентный и образованный — вот это редкость; и хотя таких людей немало, но и не чересчур много — к великому моему сожалению.
Даже самые элитные, самые сложные и непонятные книги пишутся в расчете на то, что однажды придет такое время, когда их сможет оценить большинство. Авторам не дают покоя не лавры Пушкина, но его литературная судьба понимание, которое настигло спустя столетие, его сегодняшняя уместность. И невероятная свобода: летящее перо, ничем не ограниченный простор фантазии, легкость…
Как же нам всем необходима свобода — даже если мы приучили себя не думать об этом, не вспоминать и даже не чувствовать ее нехватку как острую боль. Как же необходима.
Книги пишутся теми, у кого болит и ноет нехватка свободы в реальном мире. Фэнтези в этом отношении — самый благодатный жанр, нашу свободу не ограничивающий ни в чем. Единственное условие — писать, твердо помня о том, что правда и истина — это разные вещи, и что истина неизмеримо выше. Фэнтези — вымысел от первого и до последнего слова, и в этом смысле — сплошная неправда; но ничего не стоит только в том единственном случае, если писано просто на потеху, не во имя, а ради чего-то.
Непреодолимая пропасть лежит между этими двумя понятиями — ради и во имя.
То, что создается во имя — всегда вечно, независимо от того, чем является, под каким определением существует сегодня.
Литература существует во имя того, чтобы сделать человека на порядок лучше и выше. Но:
Описывая сегодняшнюю реальную ситуацию, русскоязычные авторы оказываются перед странной проблемой: в условиях полной и всепоглощающей неразберихи (чудное китайское проклятие: чтоб тебе родиться в интересное время! — сбывается в нашей жизни. Узнать бы, кто проклял, да надавать ему по шее) выводить на арену героя, который пренебрегает действительностью в стремлении к высшему и вечному — значит заведомо делать своего героя изгоем, чудаком и — что самое главное — единственным в своем роде. А потому от большинства читателей нельзя требовать, чтобы они присмотрелись к нему, прислушались, оценили его поступки и согласились с ним в конце концов. Как показывает практика, к нашему современнику и соотечественнику — буде он решится все-таки стать героем — пожалуй, никто не примкнет; и друзей-единомышленников у него скорее всего нет — во всяком случае таких, чтобы и на смерть за него, и на каторгу. И возвышенная и неземная любовь ему тоже не грозит; и противник какой-то не такой — не злобный, не всем обеспеченный, не могущественный настолько, что победа над ним почетна и душу греет, но иногда даже дряхлый и беспомощный, вроде соседки по коммунальной квартире — где и мечом как следует не взмахнешь, но кровь из тебя пососут. И на всех бабушек Раскольниковых не хватит, а топоров и подавно, не говоря о Достоевских.
Оттого книги, написанные в жанре фэнтэзи, обладают удивительной особенностью — правом автора на создание собственного мира, собственной реальности, где никто не имеет права диктовать ему — а значит и его герою условия игры. Где добро — всегда добро, а зло — всегда зло. И это единственное правильное.
Попытка поставить героя в принципиально ДРУГИЕ условия.
Либо попытка посмотреть на мир —, который иначе и быть не может, как кажется тем, кто в нем обитает — принципиально иным взглядом.
Булгакову потребовался Воланд, чтобы его глазами увидеть нелепость, невозможность окружающей действительности.
Марк Твену потребовался ангел по имени Сатана, чтобы от его лица ужаснуться, изумиться и встряхнуть людей, спокойно проживающих свой век так, как этого делать нельзя. Помните роман нашего детства «Таинственный незнакомец»? Средневековую австрийскую деревушку, живущую в нищете и полнейшей духовной тьме; где жгут на кострах ведьм и пытают инакомыслящих, где возможно любое зло, но трое мальчишек — главных героев — резвятся и предаются своим детским забавам все с той же радостью и беспечностью, как любые другие дети в любые другие времена. Для них все здесь в полном порядке, ну, может, чуть-чуть не так, и только странный незнакомец, вторгшийся в их жизнь со своим, принципиально другим взглядом, внезапно словно меняет освещение, и на картине проступает совсем другой рисунок.
И если автора волнуют такие вечные вопросы, как стремление к свободе, поиск истины и справедливости, любви и сострадания, то он может позволить себе стать понятным только десятилетия спустя; но не может позволить себе роскоши сделать своего героя недоумком, безумцем (в худшем смысле этого слова), эгоистом и т. д и т. п. Ему смертельно необходим герой, за которым последуют.
И если меня как автора интересует определенного толка герой, то я обязана создать соответствующие условия, а к ним уж заодно и пририсовать целый мир, в котором эти условия будут не высосаны из пальца, а вполне реальны. Если же я начну описывать действительность, то что бы я ни написала — мораль сей басни будет совсем другой.
То, что происходит сейчас с нами — это своеобразная война, разразившаяся без объявления войны. Человек поставлен в экстремальные условия, но вести себя так, как если бы это были экстремальные условия, права не имеет, ибо на страже стоит закон и правопорядок.
Сумерки мира.
Олди мог(ли) бы даже и не писать свою книгу — одного названия хватило бы для того, чтобы его (их) запомнили.
В каком-то смысле мы сейчас переживаем именно сумерки нашего мира — в серой мгле, балансируя на зыбкой грани между тьмой и светом, люди теряются гораздо быстрее, нежели ночью, и это неоднократно проверено. Ибо для ночи существует множество изобретений, вроде уличных фонарей и карманных фонариков, тот же спасительный во все века огонь, наконец. А вот для сумерек…
Сказано же, что переходный период — это такое время, когда люди перестают верить в светлое будущее и начинают верить в светлое прошлое.
Ничего страшного с нами, вроде бы, не происходит. Души и жизни проедаются исподволь, но на улицах не стреляют, нас не убивают и не калечат в тех количествах, когда это вызывает уже народный гнев и вытекающее из него отчаянное сопротивление угнетателям. Просто замкнутый круг, по которому мы ходим, как лошади, крутившие ворот в беспросветной темноте шахт, и отпущенные на волю, поднятые на поверхность в последние дни своей жизни, продолжавшие и по зеленому лугу все так же ходить кругами — слепые, замученные, не умеющие ничего другого, и не имеющие сил уметь что-то еще.
Безысходность собственной жизни зашоривает взгляд.
Неправильности, ошибки выстроились однажды в стройную систему, и теперь она, как всякая жизнеспособная система, работает сама на себя самообучается, развивается, крепнет.
Ни один совет не оказывается верным.
В реальной жизни нужно найти в себе что-то иное, чем просто смелость встать и сказать откровенно, что большую часть своей жизни я делал не то и не так; но признать бесцельность и бесполезность многих лет, выбросить их на помойку с тем, чтобы начать все заново и с чистого листа — это уже больше, чем можно требовать от человека. Хотя бы потому, что еще никому и никогда не удавалось перечеркнуть только собственное прошлое — под эту косую летящую линию непременно попадают и другие жизни, судьбы, события.
И тогда созидание получается на костях. И называется совсем другим словом. Человек пишущий знает это, пожалуй, лучше других.
И ему, человеку пишущему, нужен взгляд со стороны; поскольку он сам человек и так же грешен и слаб.
В 37 году тоже жили — и в этом победительном «жили» столько гордости за человеческую несломимость, за силу духа и способность оставаться человеком в любых условиях, что поневоле забываешь, КАК ЖИЛИ. Может, это самое в человеке прекрасное и страшное одновременно — его способность забывать о том, как скудно, как дико и страшно он живет.
Нынче тоже живем.
Красть теперь не стыдно, зато как-то неудобно не красть, и люди оправдываются тем, что красть негде и нечего. Быть неправедным тоже не стыдно, гораздо стыднее быть неудачником, бедняком; принципы — особенно если они категорически соблюдаются за счет материальных благ — легко и просто перекрещиваются в жалкую попытку недотепы таким нехитрым образом оправдать свою недотепистость.
Тоже живем.
Условная реальность — порой единственный способ заглянуть на изнаночную сторону собственной реальности и задуматься, так ли все ладно, как кажется.
Тоже живем. В нас не стреляют на улицах, и потому отстреливаться нельзя. Кастрюли и сковородки, счета за свет и за газ, бесконечные выборы спикера вперемешку с бесконечными приключениями Уокера затмевают реальность похлеще, чем иные заклинания. Ни одному магу не наворотить сгоряча и по злому умыслу столько бед и несчастий, сколько может сотворить с нами наше собственное равнодушие, безразличие, привычки. И недаром Перикл — один из самых серьезных государственных и политических деятелей, которых только знала человеческая цивилизация, постановил, что тот, кто в дни гражданской смуты не примкнет ни к одному из враждующих лагерей, проявив безразличие либо заняв выжидательную позицию — должен быть наказан более сурово, нежели сторонники бунтовщиков. Потому что он был уверен, что безразличие величайшее зло.
По этому же поводу будет уместно привести знаменитое высказывание: «Когда фашисты пришли за евреями, я молчал — ибо не был евреем; когда они пришли за коммунистами, я молчал, ибо не был коммунистом; когда они пришли за католиками, я молчал, ибо не был католиком; а когда они пришли за мной, некому уже было говорить в мою пользу». К несчастью, осознание приходит уже ПОСЛЕ…
Зачарованные люди не знают о том, что они зачарованы. И бессмысленно требовать от спящей красавицы, чтобы она немедленно проснулась и отправилась обличать мачеху-ведьму — для этого нужен кто-то другой, по традиции называемый героем.
По большому счету, герой — это тот, кто может восстановить скелет по одной кости; в частном, мелком и обыденном увидеть целое; отдать себе отчет в том, что это целое настолько ему не нравится, что он готов заплатить максимальную цену за то, чтобы его изменить. Герой — это тот, у кого нет привычек, а есть понимание того, что именно и для чего он делает.
Человек привык просыпаться в одно и то же время; полусонным еще тащиться в ванную и там, не разлепляя опухших со сна век, чистить зубы; привык торопливо глотать на маленькой кухне маленький завтрак, привычно стараясь не натыкаться на предметы; привычно торопиться на привычную работу, привычно толкаясь в переполненном транспорте с привычно раздраженными людьми. И продолжая это монотонное до бесконечности, легко заметить, что живой мысли здесь втиснуться просто некуда. Для этого нужно остановиться, оглядеться… что-то изменить.
Впрочем, если один человек это и сделает, то вся система не то что бы рухнет окончательно, но рухнет именно на него, раздавив своей тяжестью. Наша реальность не подстраивается под героя. В отличие от реальности фэнтэзи.
Автор создает мир силой своей мысли — работа Творца, достойная того, кто создан по Образу и Подобию. Чаще всего фэнтезийные миры отчаянно (как и их создатели) нуждаются в героях — там все явнее, выпуклее, четче. И Добро, и Зло определены, вочеловечены либо материализованы каким-либо иным способом; но мир нуждается в герое. Мир, находящийся на грани катастрофы, на грани бытия и не-бытия — это проекция нашего мира, только там все развивается быстрее; сокращенное, сжатое во времени развитие событий не оставляет у читателя сомнений — жить так, как они живут сейчас, просто нельзя. Благословенный жанр, дающий возможность человеку остановиться и задуматься — пусть не над своими собственными проблемами, но над такими похожими.
Толкиену потребовался хоббит, чтобы убедить своих читателей в том, что мир стоит на их плечах — «малых сих», и они и есть подлинные его герои. Он и не скрывал никогда этой мысли; Фродо Торбинс и Сэм Скромби — те же забавные и смешные мистер Пиквик и Сэм Уэллер — оставляют свой уютный дом и тихие радости, отказываются от сытости и благополучия, чтобы встать на пути Зла и Тьмы. Диккенс, я уверена, гордился бы такими героями.
Человек читает сказку и обретает себя.
Что касается литературной иерархии — то сорт литературы, как свежесть осетрины, может быть только один — первый, он же и последний. И жанр тут роли не играет, ибо вполне могут существовать в природе прекрасный детектив и отвратительные стихи, дурацкое исследование и умная, тонкая фантастика.
Все это уже проходили и неоднократно.
Ведь побудило же что-то такого тонкого и возвышенного философа и мыслителя как Честертон написать: «Если бы о сонете было принято говорить в том же тоне, что и о водевиле, сонет вызывал бы не меньший ужас и недоверие… Если бы про эпическую поэму говорили, что она предназначена только для детей и горничных, «Потерянный рай» сошел бы за заштатную пантомиму, которая могла бы называться «Сатана-Арлекин, или Адам-в-ад-отдам». Зачем, спрашивается, Шекспиру писать «Отелло», если даже в случае успеха в панегирике будет значиться: «Мистеру Шекспиру вполне по плечу и более серьезные жанры, чем трагедия»?»
Его же, без сомнения, блестящему перу принадлежит и эссе «В защиту дешевого чтива» — и хотя в последнем ни слова не произнесено в защиту фантастики: а речь идет исключительно о приключенческой литературе — каждое слово может быть отнесено и к освещаемой нами проблеме.
Определенно, что веселое безрассудство «Лягушек» Аристофана за две тысячи лет устарело ничуть не больше, чем мудрость «Республики» Платона, хотя сегодня первое отнесли бы к разряду так называемых «легких», второсортных жанров. После Рабле, комедий Шекспира, О. Генри, Джерома, Ильфа и Петрова, Зощенко и Жванецкого на юмор и сатиру нападать страшновато. У фэнтези классиков, чьи слава и авторитет росли в течение десятилетий, гораздо меньше, а потому, помолясь, взялись за нее. Правда, ничто не бывает без причины.
Но говорят, говорят же, что фэнтэзи жанр вторичный, литература, так сказать, не первого сорта. Читают взахлеб, а после категорически отрицают. Не потому ли, что иначе придется признать, что не так живем. Если это первосортная, подлинная словесная живопись — то бишь, писание живого, действительного и настоящего — то действительны не мы, не большинство, а фэнтезийные герои, которые из книги в книгу, из романа в роман с горьким упорством покидают насиженные места, жертвуют благополучием и сытостью и отправляются искать правды, справедливости, истины.
Победа дьявола в том, что он сумел убедить всех, что его нет.
На нет и суда нет. Бороться не с кем. Вечная борьба Света и Тьмы, Добра и Зла уходит в область сказок, оставляя реальную жизнь.
Может, мы просто не хотим, чтобы фантастика была признана равной. Потому что в таком случае нам придется признать, насколько мы не правы, когда думаем, что ТОЖЕ ЖИВЕМ.
Примечания
1
Мнемосина — в греческой мифологии богиня памяти; титанида (дочь Урана и Геи). От Зевса родила девять дочерей-муз. Согласно сообщению Павсания в Лейбадее (Беотия), вблизи пещеры Трофония, находились два источника: Леты забвения и Мнемосины — памяти. («Мифы народов мира» под редакцией Токарева)
(обратно)
Комментарии к книге «Три эссе», Виктория Илларионовна Угрюмова
Всего 0 комментариев