Анастасия Витальевна Перфильева Пять моих собак
БУЛЯ
Однажды я вернулась с работы домой и увидела у нас на кухне… чудовище. Чудовище сидело в углу возле плиты. Лапы у него были раскорякой, нос приплюснутый, морда в глубоких складках. Красный кончик языка высовывался между зубами, а глаза были угрюмые, печальные.
Я спросила соседку:
– Откуда… оно?
Соседку звали Хая Львовна. Она была очень добрая и бестолковая. Всплеснула руками и быстро-быстро рассказала: приходил один наш знакомый, нашёл чудовище где-то в лесу за городом, откуда-то сбежало или потерялось – видите, на шее верёвка? Голодное, а ничего не ест. Знакомый просил подержать денёк-другой, пока позвонит в собачье учреждение: пёс, мол, денег стоит, породой не то прыгун, не то бегун… «Боксёр!» – догадалась я.
Вскоре чудовище показалось мне страшным, но и красивым.
На крепкой широкой груди у него была белая манишка, могучие лапы-раскоряки в белых носках, по коричневой спине, как у тигра, бежали чёрные полоски.
Мой пятилетний сын вышел из комнаты, зажмурился:
– Ух какой! Мама, знаешь, я подходил, он на меня не рычит!
Пёс повернул к нему голову и посмотрел ещё печальнее.
– Как же тебя зовут, бедняга? – спросила я. – Может быть, Джек? Бой? Томми? Или просто Булька?
Пёс едва заметно вздрогнул.
– Буля! – радостно закричал Андрейка. – Его зовут Буленька!
Кроме Хаи Львовны и её дочки Фриды, у нас в квартире жила вторая соседка, Каречка. Она терпеть не могла собак. Сейчас её не было дома. Но когда придёт, конечно, устроит скандальчик, что в кухне животное, да ещё неизвестно откуда. Посоветоваться мне было не с кем: муж накануне уехал в командировку. Значит, придётся взять пока Булю к себе в комнату.
Я тихонько потянула конец верёвки, болтавшейся у него на шее. Буля встал покорно, только сильно засопел.
В комнате я постелила ему между печкой и шкафом свой старый халат, налила в банку воды, положила в миску макароны. Буля посмотрел совсем грустно. Я прибавила котлету, но он всё равно есть не стал. Так и лёг спать в первый вечер голодный.
– Конечно, так я и знала! Мало того, что с утра до ночи ходят уличные ребята, теперь ещё этот ужас! Предупреждаю: если хоть раз услышу в передней лай, заявлю в домоуправление. У бульдогов мёртвая хватка!..
– Мёртвая? Чтобы мне быть такой мёртвой! Ходит живой и здоровый, виданное ли дело…
Так пререкались на кухне Каречка с Хаей Львовной; они и без Були не очень-то ладили.
Буля жил у нас уже две недели.
Знакомый обзвонил служебные собаководства, питомники, даже поместил в газете объявление, – хозяин Були так и не нашёлся. Возможно, его не было в Москве или Буля отстал где-нибудь проездом… Куда же было девать пса? К тому же Андрейку уже было просто невозможно оторвать от него. Поел Буля впервые из его рук и стал очень быстро слушаться каждого слова. Андрейка кричал:
– Сидеть!
Буля с тяжёлым вздохом садился. Сидел он как-то странно, по-человечьи, откинувшись на заднюю часть туловища.
Андрейка кричал:
– Лежать!
Буля медленно вытягивал передние лапы и валился на бок. Он знал, в награду за послушание Андрейка сейчас почешет ему брюхо.
– Голос!
Буля отвечал густым басом: «Гав!» Вот этого «гав!» я больше всего и боялась. Из-за Каречки. А ещё у нашей Каречки был котёнок. Чудесный, сибирский, очень редкой масти котёнок. Что будет, если котёнок встретится с Булей? Гулять-то мы его выводим через переднюю… Буля может проглотить котёнка, как муху!
Каречка заявила:
– А уж если ОН посмеет обидеть Пушка (так звали котёнка), извините, я сразу иду в милицию…
Пушок обычно смирнёхонько сидел в Каречкиной комнате, пока она куда-нибудь уходила. Как и всякий котёнок, он возился там и лазал повсюду, дёргал коготками нитки из дивана, свалил один раз хрустальную вазу. Но из-за двери почти не выглядывал: мал был и труслив.
Но вот пришло время, Пушок сунул нос в переднюю. И как раз, когда мы с Андрейкой вели Булю на поводке с очередной прогулки.
Что было!
От ужаса Пушок взвился дугой. Маленький, щуплый, он сразу стал вдвое толще – распушился. Глаза превратились в зелёные пуговицы, он угрожающе зашипел. А Буля, хоть Андрейка и натянул изо всех сил поводок, естественно, ринулся в атаку.
Пушка отшвырнуло к стене. Потом он взлетел на меня, как на дерево. Буля же оглушительно лаял, лаял… Только не зло, а весело, точно звал:
«Слезай, дурачок, поиграем!»
И я решилась. Благо, Каречка вышла в квартиру напротив, я осторожно оторвала, отцепила от себя котёнка – ох как билось его испуганное сердчишко! – и, погладив, поставила на пол. Тут уж Пушка от страха сморило совсем, он трясся, маленький, жалкий. Буля же быстро подошёл, пофыркивая, обнюхал его – хвост, грудку, нос, глаза, – лизнул раза два и, отойдя, спокойно улёгся у порога нашей комнаты.
– Андрейка, смотри! – шепнула я сыну. Пушок постоял-постоял, дрыгнул лапкой, точно отгоняя страх. Загладил шёрстку и мягко, бодро пошёл к Буле. Через минуту мы с Андрейкой, замерев от удивления, увидели: Пушок кувыркается возле Були на спине, ловит собственный хвост, заезжает им Буле в морду… А тот дремлет, помаргивая, и словно оберегает котёныша, загородив его сильной лапой. Хлопнула дверь, вошла Каречка.
– Боже мой! – Она задохнулась от ужаса. – Несчастный!..
– Да они уже подружились, – сказала я. – Видите, играют вместе.
– Нет уж!
Каречка нагнулась, схватила, как коршун цыплёнка, свою драгоценность и уволокла в комнату. Буля посмотрел ей вслед удивлённо.
Знакомство с котёнком вскоре перешло в настоящую дружбу.
Иногда, подкараулив пса, Пушок вихрем вылетал из-за двери и, ловко вцепившись в короткий собачий хвост, повисал на нём. Буля стряхивал малыша, валился в передней на пол, и Пушок тотчас начинал возню: влезал и съезжал с Були, как с горы, или теребил ему уши, кусал нос. Пёс только недовольно отворачивал голову, но ни разу не огрызнулся. А то, налакавшись из одной миски с Булей молока, причём всегда бесцеремонно отталкивая его, Пушок пристраивался у Булиного брюха и, мурлыча, сладко засыпал, попихивая его лапками. Делалось это всё, правда, без Каречки – никак она не могла привыкнуть к мысли, что собака и кошка, особенно если собака взрослая, а кот ещё маленький, прекрасно уживаются…
У нас во дворе был мальчишка, по прозвищу капитан Сопелькин.
За что его так прозвали, догадаться нетрудно. Андрейка и капитан Сопелькин были большие друзья. Но Буля, признавая их дружбу, никогда не позволял капитану Сопелькину, как, впрочем, и остальным Андрейкиным товарищам, подходить к своему маленькому хозяину, если тот спит.
Окна в доме были низкие, и летом ребята часто влезали к нам в комнату прямо через подоконник. Обычно Буля, как только Андрейка ляжет днём спать, укладывался на коврике у его кровати, но чутко поворачивал голову при малейшем шорохе за окном.
Вот скрипнул подоконник, за ним показалась голова капитана Сопелькина. Лицо мальчишки сияло: на груди, вернее, на животе висел роскошный красный барабан! Оказывается, был его день рождения и родители подарили ему обещанный барабан. (Я была на работе и узнала обо всём по рассказу.)
Капитан Сопелькин благополучно перелез через подоконник.
Увидев спящего Андрейку, он решил подшутить: вытащил из-за пазухи барабанные палочки, торжественно взмахнул ими…
Из-за кровати медленно поднялась, точно выросла, большая Булина голова. Потом встал он сам, во весь свой могучий рост. Вид у пса был угрожающий…
Все ребята во дворе уже отлично знали, что Буля очень добрый. Не раз они катались на нём верхом, Буля даже позволял тискать себя, тормошить. А если ему очень надоедали, осторожно стряхивал с себя кого-нибудь из маленьких сорванцов и удалялся домой.
Знал всё это и капитан Сопелькин.
Но сейчас грозный Булин вид и оскаленные нижние зубы (они у него всегда-то выдавались вперёд) говорили, что пёс не шутит. И капитан Сопелькин струсил тоже не на шутку.
Влезть в комнату он влез, а вот как вылезти? Буля же спокойно подошёл, отстранил его туловищем и загородил собой весь подоконник. Капитан Сопелькин оробел вконец.
Ручаюсь, Буля ни за что не обидел, не укусил бы ребёнка! Он просто считал своим долгом оберегать спящего Андрейку. А чутьё сторожевого пса подсказывало: нарушителя покоя впустить можно, но выпускать нельзя.
Капитан Сопелькин замер против Були.
Стояли они так довольно долго, и капитан Сопелькин устал. Маленький-маленький, он пустился на хитрость: еле заметно стал садиться на корточки. Ослабить коленки, придерживая барабан, опускаться ниже, ниже… Склонив голову, Буля следил за своим пленником. Бац!.. Мальчишка не рассчитал и плюхнулся на пол. Барабан на его животе глухо рявкнул, а его владелец решил, что ему пришёл конец.
Но Буля сидел у подоконника спокойно, как изваяние. Хитрости непрошеного гостя его не касались, лишь бы спал Андрейка.
А тот в это время уже не спал: вытаращив глаза, наблюдал он из-под одеяла за странным поведением обоих своих друзей.
– Буля, ты что? Ой, барабанище какой!.. Идите скорей сюда!
Слова эти были для Були как бы разрешением покинуть пост. Миролюбиво, ласково обнюхал он испуганного нарушителя и, вздохнув, удалился на законную подстилку в углу…
Недели через две после этого случая мы с Андрейкой получили от его папы письмо:
«Ребятишки! (Мой муж Вася часто называл нас так.) Знаете что? Пусть мама оформляет отпуск, приезжайте-ка вы оба ко мне! Командировка моя затягивается, а недалеко от здешнего завода есть чудная тихая деревушка с лесом и рекой. Согласны? О дне выезда сообщите, встречу».
Разумеется, мы были согласны!
Я быстро получила на работе отпуск. Хая Львовна, помогавшая мне по хозяйству, собрала нас в дорогу…
Да, но как же Буля? Оставить его дома с той же Хаей Львовной? Андрейка запищал в негодовании:
– С нами пусть едет! С нами!
Я ничего ещё не писала Васе о Буле. Нарочно.
Пускай познакомится с ним по приезде, нежданно-негаданно. Да и не знала я толком, надолго ли Буля останется у нас… Ладно. Пусть так же неожиданно мы предстанем перед Васей с огромным боксёром…
Буле заранее был куплен новый, в блестящих блямбах ошейник, намордник и, по совету Хаи Львовны, не поводок, а металлическая цепочка.
Когда мы для репетиции обрядили пса в эти грозные доспехи, Буля посмотрел на нас из-под тесного намордника с таким укором, что я нерешительно сказала:
– А может быть, всё-таки достаточно обычного поводка? (О наморднике сомнений не было – без него нашу добрую страшилу и в вагон-то не пустят.)
– Что вы, что вы! – замахала руками Хая Львовна. – Виданное ли дело… Да ему какую-то там кожу перегрызть – тьфу! – В азарте она плюнула.
Буля посмотрел на Хаю Львовну с упрёком, он точно понимал все наши слова.
Наконец сборы были кончены, и мы важно, хоть и пешком, благо вокзал был рядом, отправились. Хая Львовна махала нам из окна платком. Стоя в воротах, долго махал нам, а вернее, Буле ещё один жилец с нашего двора, молодой Саша-сапожник, о котором речь будет впереди…
Не пришлось мне раскаяться, что снабдили Булю цепью и намордником. Ещё на перроне, завидя пса, пассажиры и провожающие почтительно и боязливо расступались. Только один старичок в старомодном пальто, воскликнув восторженно:
– Ну и экземпляр! – отважился потрепать Булю по шее.
Проводница, дотошно проверив собачий билет, покачала головой:
– Не знаю, что другие пассажиры скажут. Как бы недоразумения не вышло! Ишь ведь страсть какая…
– Да нам всего шесть часов ехать, – поспешила я успокоить её.
– И за шесть часов с перепугу рехнуться можно. Но всё сошло благополучно.
Оба пассажира из нашего купе, завидя Булю, смирно сидящего у полки, быстро перебрались куда-то в конец вагона, и мы доехали прекрасно…
– Мама, а где же наш папа? – спросил Андрейка.
Мы стояли на платформе небольшой станции растерянные и смущённые. Всех приехавших давно встретили и увели, а нас – нет. По рассеянности Вася толком не написал, где его искать.
Делать нечего. Я взвалила на плечо чемодан, взяла Булю на цепь, Андрейка зашагал впереди по пыльной просёлочной дороге. Метров через двести сын стал канючить, что устал.
– Потерпи. Или садись верхом на Булю! – пошутила я.
Андрейка принял это всерьёз. Деловито вскарабкался он на широкую Булину спину. И можете себе представить, – Буля покорно повёз его!
Любопытное получилось шествие. Я не решалась выпустить цепь, и мы шли так: впереди, раскачиваясь, как гружёный верблюд, Буля с Андрейкой на загорбке, сзади я с чемоданом и цепью. Встречные прохожие смотрели на нас, как на циркачей…
Наконец где-то вдалеке застрекотал мотоцикл с коляской, и, чуть не съехав в кювет, из облака пыли выскочил Вася – он просто опоздал к поезду.
– Что… это? – удивлённо, как и недавно я, проговорил Вася.
Встречные прохожие смотрели на нас, как на циркачей.
Андрейка сидел на Буле гордо, сжимая ногами его мощные бока. Он закричал, размахивая панамкой:
– Это тебе!.. Наш!.. Сюрприз!.. Удивительно: Буля с первой минуты как будто понял, что Вася ему не чужой, а тоже хозяин.
Он позволил ему схватить Андрейку, подкинуть вверх, обнять меня. Потом Вася потрепал самого Булю, погладил и сказал:
– Ну что же, садись! Будем знакомиться. Давай лапу!
Буля сел. Закряхтел и вдруг медленно поднял, протянул Васе как-то косо, вбок, правую лапу. Сделал то, чего ни я, ни Андрейка до сих пор добиться не смогли. Стало ясно: Вася и Буля понравились друг другу.
Шествие наше и дальше, наверно, вызывало удивление прохожих. Мы с Андрейкой сидели в коляске, Вася трясся за рулём, чемодан на багажнике. А Буля ровной грузной рысью бежал за мотоциклом (Вася ехал медленно). Так мы и доползли до места назначения – маленькой деревни на берегу заросшей вётлами реки.
* * *
– Знаешь, Вася, пожалуй, мы с Андрейкой будем ночевать не в доме, а в саду. Или ещё лучше; в поле есть сарай, сеновал… Очень уж душно в комнате!
Жара и правда с нашим приездом установилась необычайная, даже ночью не спадала… Вася согласился; сам он приезжал к нам с завода только на субботу и воскресенье.
– А не забоишься одна на сеновале-то? – спросила хозяйка, наглухо повязанная тёмным платком старуха. – Не ровён час забредёт кто, попугает.
– У них своё пугало есть, – засмеялся Вася, показывая на Булю, мирно лежавшего у крыльца. – Сторож он должен быть отличный!
Хозяйка недоверчиво покосилась на Булю. Она, хоть и не говорила, от души невзлюбила его, наверно, как раз за свирепый вид.
– Этот сторож только тюрю с салом горазд хлебать. И на что таку страшну животину без проку в доме держите? Он вас усторожит…
Вася уехал, а мы с сыном в первый же вечер перекочевали на сеновал. Сеновал был рассохшийся, в щелях, сквозь которые приветливо мерцали частые летние звёзды. Сухое прошлогоднее сено ворохом возвышалось до самой крыши. Узкая, зарытая в нём лесенка вела наверх.
Я приготовила подушки, простыни, залезла, устроила уютное логово для себя и Андрейки. Булю я всё-таки положила спать внизу, у притворенных ворот. Чтобы он не убежал, на всякий случай привязала к столбу бечёвкой. Забрались мы с Андрейкой в сено и, радуясь свежему воздуху, тишине – только деревенские собаки брехали вдалеке, – быстро уснули. Спала я так сладко, что проснулась лишь на рассвете. Потянулась, свесила вниз голову и… чуть не вскрикнула.
Буля сидел в своей любимой человеческой позе, привалившись к воротам. Слегка раскачиваясь, он дремал: голова опускалась, глаза закрывались, он тут же просыпался, встряхивался и опять начинал клевать носом. А поодаль от него, на земляном полу, свернувшись калачиком и прикрыв рукой лицо – видна была только нестриженая патлатая голова, – лежал и как будто тоже спал незнакомый и непонятно как попавший в сарай подросток лет пятнадцати.
– Буля! – тихо позвала я.
Пёс открыл глаза, перевёл их кверху, на меня, и снова на неподвижную мальчишескую фигуру. Но сам не пошевелился.
– Кто это там внизу, мама? – Андрейка проснулся, свесил рядом с моей взлохмаченную, в сене, головенку.
– Понятия не имею.
Я тихонько слезла с лестницы. Может быть, парнишка на полу вовсе не спит, ему плохо? Кто он и зачем пришёл сюда ночью? Почему лёг на землю?
Я нагнулась, тронула спящего за плечо.
Рука медленно сползла с лица, открыла его. Да это же был сын нашей соседки, Ванятка, которого я мельком видела уже не раз возле забора!
Он как-то съёжился весь, потом, узнав меня, прояснел и вдруг снова испуганно загородился рукой.
– Ваня, зачем ты здесь?
– Уйти… не пускает… – шёпотом ответил парнишка.
– Кто? Куда?
Но я уже догадалась.
Буля же, вероятно решив, что раз хозяйка занялась непрошеным гостем – я не сомневалась, это пёс задержал Ванятку! – и он больше не нужен, встал, отошёл и развалился с видом исполненного долга в глубине сарая.
– Ваня, для чего ж ты на сеновал-то пришёл? Парень, увидев, что свирепый часовой больше не стережёт его, вздохнул с облегчением. И рассказал сперва неохотно, потом весело о том, что случайно слышал наш с хозяйкой разговор про Булю-сторожа да решил проверить, каков сторож-то; в сарай Буля его впустил, а назад – ни в какую. Только шагнёт – ка-ак он двинется, зарычит, аж душа в пятки… Насилу прилечь дал! После уж сам не помнит, как и заснул. На земле-то…
И Ванятка звонко расхохотался. А Буля в углу сеновала крепко спал – пришёл и его черёд.
Наш Буля очень легко поддавался воспитанию.
Когда мы после отпуска вернулись в Москву, Вася заявил, что займётся им всерьёз. Я спросила, что это значит. Вася ответил:
– На что, например, похоже, когда ты или Андрейка бросаете псу во время обеда под стол куски еды? Это похоже на безобразие, на распущенность. Нет. Кладу им конец!
Уселись мы обедать. Почуяв запах мяса, Буля слез с подстилки, подошёл, завилял коротким хвостом и сказал: «гав!»
– Буля, – строго произнёс Вася, – когда люди обедают, собаки всегда отправляются на место.
Вася сказал это, не выделив голосом последних слов, и Буля недопонял.
– Ты слышишь? – повторил Вася более чётко. – Когда люди обедают, собаки идут на место.
Буля недовольно повернулся, дошел до подстилки, однако не лёг, а ждал, скосив на нас глаза.
– Так, правильно, хорошо, – поощрил его Вася. – И лежать!
Буля послушался, лёг с тяжёлым вздохом – он всегда вздыхал, выражая неудовольствие.
На другой день, как только пёс появился у стола, Вася негромко и ровно произнёс ту же фразу:
– А ведь когда люди обедают, умные собаки идут на место!
С полминуты Буля грустно стоял, как бы размышляя, относится ли это к нему. И, всё же решив, что относится, покорно ушёл на подстилку. Вася торжествовал.
– Ну, что? – сказал он, с аппетитом обгладывая кость.
С тех пор стоило кому-либо из нас за столом при виде Були начать:
– Когда люди обедают… – не дожидаясь конца фразы, пёс поспешно, хоть и мрачно, удалялся.
И ещё у Були была такая черта: он любил часами лежать и, казалось, думать или вспоминать что-то; он то поднимал голову и глаза, словно всматривался в далёкое, забытое, иногда с грустью или, наоборот, весело; то, вздохнув, собирал морщины на лбу и тихо урчал. Может быть, вспоминал своих потерянных хозяев? Или ещё что-нибудь?
Я подходила, гладила крутую, могучую шею, спрашивала:
– Ты что? Скучаешь? Эх, Буля, Буля, если бы ты умел разговаривать…
И пёс со вздохом, лизнув мне руку, отвечал густым ласковым ворчанием.
Мы ведь ничего, ничего не знали о его прежней жизни. Не знали даже точно, сколько ему лет…
Наступила зима. Выпал первый снег. Не стаял, а сразу лёг прочно. Улицы, переулки, бульвары – всё в городе похорошело. Андрейка часами играл во дворе на свежем морозном воздухе.
Однажды Вася, гуляя с сыном и Булей, шутя запряг пса в Андрейкины сани, обмотал верёвкой шею и велел тащить в гору. Сразу на санки с визгом и хохотом навалились ребятишки.
И Буля, представьте, легко, точно ему это ничего не стоило, потащил тяжёлые санки наверх, к воротам.
Ну и началась у нас во дворе с этого дня потеха!
По утрам к окну липли азартные лица – капитана Сопелькина и других. В форточку кричали требовательные голоса:
– Буля скоро гулять выйдет?
– Андрюшка, мы ему сегодня зараз три санки свяжем!
– А дядя Саша-сапожник ему вожди настоящие сшил! С бубенчиками!
Андрейка мигом натягивал валенки, шубейку, нахлобучив ушанку и крикнув Булю, загремев в передней санками, исчезал.
Хая Львовна потеряла покой: раньше Андрейка мирно гулял во дворе, пока она готовила обед. Теперь же вся мелюзга с нашего переулка – виданное ли дело! – несётся чуть свет к нам во двор и только успевай смотреть за очередью «кататься на Буле». Не то передерутся! И Буля – виданное ли дело! – катает всех, как добрый конь!..
Каречка, слышавшая наш разговор с Хаей Львовной, от себя ехидно прибавила:
– Не иначе, скоро вашего учёного бульдога в Уголок Дурова пригласят. В артисты, хи-хи-хи!.. Ещё деньги платить будут.
Пришло теперь время рассказать, кто же такой был дядя Саша-сапожник, смастеривший Буле «вожди» – настоящую, с постромками и бубенчиками, сбрую из обрезков кожи.
Саша жил у нас во дворе во флигеле. Никакой он был не сапожник. Просто работал на обувной фабрике электромонтёром.
Саша был кумиром всех дворовых ребят. У него самого детей не было, только хорошенькая, на редкость чистоплотная и приветливая жена Ксюша, которая всё убиралась, убиралась…
Летом Саша мастерил ребятам великолепных змеев; осенью сажал во дворе жалкие прутья, чудом расцветавшие к весне; зимой выпиливал клюшки, точил коньки, чинил лыжные крепления – словом, вникал во все ребячьи дела. Ребята платили ему горячей привязанностью – за Сашей вечно тянулась цепочка мальчишек и девчонок.
А ещё у Саши была неудовлетворённая страсть к собакам. То ли Ксюша-чистюля не позволяла ему завести свою, то ли комната была мала. Знаю только, что Саша с первого взгляда полюбил нашего Булю. Ксюша – та его боялась. Саша же в свободный день, только Буля появится во дворе, готов был заниматься с ним часами. Он почти не ласкал Булю, не кидал ему подачек. Он разговаривал с Булей по-особенному, спрашивал что-то, играл с ним. Выучил нашего грузного, могучего боксёра с разбегу вскакивать на ствол старой липы во дворе и с высоты в два-три метра тяжело, но ловко прыгать на землю. Выучил довольно чётко произносить слово «мама». Обступив Булю, ребята хором кричали:
– Твоя хозяйка Андрейке кто? «М-м-ма-м-ма…» – глухо, но внятно отвечал Буля.
Как-то Саша пришёл и спросил, не разрешим ли мы свозить Андрейку с Булей погулять в парк. Мы разрешили. Только посоветовали на всякий случай не снимать с Були намордника.
– Ладно, не сниму, – усмехнулся Саша. – Я-то об заклад побьюсь, никого он не обидит…
Саша привёл такси, насажал в него ребятишек, уселся рядом с Булей, постелив под него вынесенную Ксюшей чистую тряпку. Буля сидел важный, словно идол. Саша увёз всех на целый тёплый весенний день в Фили, Андрейка долго вспоминал об этом чудесном дне…
А однажды, когда я гуляла с Булей по улице, Саша подошёл и, откашлявшись, сказал:
– Я, конечно, извиняюсь. Может, всё-таки, если когда надумаете, продадите мне… его? – и тронул Булю за ошейник.
– Что вы, Саша, он у нас непродажный! Вам бы своего щенка завести, лучше смолоду привыкнет. Можно ведь и боксёра достать…
– Нет. Мне ваш очень уж по сердцу пришёлся. Не слыхали, как мы с ним песню петь выучились?
Я засмеялась.
– Пойдёмте во двор, покажите.
Во дворе Саша сел на скамейку – из ребят никто не гулял, было поздно, – усадил рядом Булю.
– Споём? – спросил серьёзно. Буля явственно ответил:
«Уг-гу…»
Саша положил ему на спину руку, стал гладить, перебирать шерсть и запел удивительно приятным высоким голосом:
Вни-из по ма-атушке-е по Волге, По-о широ-окому раздолью…Буля насторожил уши и – я слышала это, можете поверить! – вдруг, подняв голову, низко, протяжно, но в тон стал подтягивать, подпевать по-своему…
– Саша, – сказала я, когда их необычный дуэт кончился, – вам бы не монтёром работать, а дрессировщиком. Пёс же вас понимает с полуслова!
Саша смутился, словно его уличили в плохом, заторопился и ушёл, крикнув:
– А то, может быть, продадите? Я бы хороших денег не пожалел…
Саша-сапожник сыграл в Булиной судьбе важную роль.
Буля жил у нас уже третий год.
Андрейка по-прежнему возился и забавлялся с ним, но кататься на санках, особенно где-нибудь на бульваре или в сквере, уже стеснялся – подрос. Зато охотно катал малышей, запрягая пса в сильно потрёпанную сбрую.
Случилось так, что Буля заболел.
Бульдоги и боксёры, оказывается, несмотря на могучее сложение, довольно нежные животные. Они легко простужаются. Может, оттого, что носы у них курносые, короткие? Простудился и Буля.
Стал он кашлять, чихать, нос сделался сухим и горячим. Мы с Васей боялись, уж не зачумился ли, и решили вызвать ветеринара. Вдруг прибегает со двора Андрейка и кричит:
– Мама, дядя Саша ветеринара к Буле привёз! Саша долго вытирал о половик ноги, как всегда извиняясь, вошёл в комнату. За ним следовал высокий парень в кожанке.
Тронутая Сашиным вниманием, я поблагодарила его. Он буркнул:
– Пустяки… Это ж брательник мой!.. Ветеринар, осмотрев Булю, нашёл у него катар верхних дыхательных путей, прописал лекарство. А ещё сказал, что у него суставы на лапах опухшие, хорошо бы, когда вылечится, повозить недельки две к ним в институт. И записал адрес. Это было очень далеко, где-то на Звенигородском шоссе. Я смутилась – понимала, что не сможем мы возить пса регулярно в такую даль…
Когда Буля поправился совсем, в нашей квартире снова появился Саша.
– Знаете что? – застенчиво предложил он. – Давайте я Булю в братнин ветеринарный институт повожу. С суставами-то… Ему там процедуры сделают.
– Саша, Саша, – сказала я, – славный вы человек! Право же, не могу я утруждать вас! Да и что-то не замечаю, чтобы у Були лапы болели…
– Нет, болят, – живо возразил Саша. – Он и с дерева не так свободно прыгает. И на глаз видно. Дай-ка, друг, лапу! – Он осторожно взял её, поднял.
Ничего я не увидела. Но договорились мы всё же возить Булю на процедуры по очереди: день – мы, день – Саша.
Первый раз отправилась с Булей я.
Мы пошли пешком, погода была отличная. На бульваре осыпались жёлтые листья, малыши гоняли мяч, старики читали газеты, играли в шахматы.
Завидя Булю, дети бежали навстречу, но пугливо останавливались, хотя он был в наморднике. Я решила позабавить их. Выбрала дерево с толстым стволом, показала Буле и крикнула: «Хоп!» Он разбежался, хотел подпрыгнуть, но не смог: подогнув лапу, сел и виновато опустил голову. Больно ему было, наверно, очень…
Добрались мы до ветеринарного института с трудом. Под конец Буля еле плёлся, хотя раньше одолевал шутя расстояния побольше.
Я никогда не подозревала о существовании такого института у нас в Москве! Это была настоящая клиника для животных. Помню огромный, огороженный высоким забором двор с рядом опрятных, просторных помещений для коров, овец, собак, кошек. Птицы размещались в специальном птичнике, в клетках. По коридорам большого светлого здания с операционными и лечебными кабинетами мелькали люди в белых халатах. Всё было, как в настоящей больнице.
К нам спустился Сашин брат, повёл наверх, в процедурную. Здесь всё блистало и сверкало. Посреди стоял большой, покрытый клеёнкой стол с ремнями. Дежурный врач осмотрел, прощупал все четыре Булины лапы и сказал:
– Намордник не снимайте, сейчас сделаем ему соллюкс. Или нет, погодите…
Он приставил к столу лесенку, а я позвала:
– Буленька, хоп!
Пёс преспокойно забрался по ступенькам на стол, мы только положили его на бок и закрепили ремни…
Вероятно, Буле было приятно, что его греют. Он лежал тихо, помаргивая, изредка взглядывал на меня, точно проверяя, тут ли я.
– Молодец! – похвалил его врач. – Знаете, вы ведь можете оставить его у нас, в стационаре. Далеконько вам ходить…
Я подумала и… согласилась. Но расставание наше с Булей было тяжёлым. Он же не знал, что это ненадолго!
Когда я отвела его на первый этаж, где в клетках лежали или тоскливо бродили другие заболевшие собаки, Буля заметался, заскулил, прижался к моей ноге…
Я убежала, боясь оглянуться.
А на следующий день вечером к нам пришёл Саша.
– Я извиняюсь, конечно, – взволнованно начал он. – Брательник на фабрику звонил: тоскует Буля! Не пьёт и не ест. Хотя сам, без понуканий, лечиться под аппарат лезет, даже на бочок ложится, и ремней не надо привязывать. Зачем его у них оставлять? Я через день машиной туда-обратно возить берусь: у меня дружок есть, таксист. Только ваше согласие требуется…
Вася было воспротивился, я тоже. Один Андрейка горячо сказал:
– Да, дядя Саша, да! Буля вас ещё больше полюбит! Не оставляйте его в больнице! Пожалуйста!..
И Буля начал через день, как почётный пациент, ездить лечиться. Радость его, когда Саша первый раз привёз его домой, была безгранична. Он бросался то ко мне, то к Васе с Андрейкой, то к Саше. Он так безудержно и восторженно лаял, стараясь подпрыгнуть на больных лапах, чтобы лизнуть каждого в лицо, что прибежала Каречка и «выразила возмущение».
Мы с Васей решили отблагодарить Сашу каким-нибудь хорошим подарком. Как только Булины процедуры кончились, лапы окрепли и он стал по-прежнему ловко прыгать на дерево и играть с ребятишками в футбол – это была последняя Сашина затея, к общему восторгу он ставил Булю вратарём, – мы выбрали и купили Саше красивый дорогой подстаканник…
Но Саша не принял подарка. Даже, мне показалось, слегка обиделся.
А ещё через месяц он зашёл к нам прощаться. Уезжал из Москвы совсем: решил переселиться к старикам родителям в деревню.
– А как же работа? – спросила я. – Ведь у вас хорошая профессия!
– Электрики и в колхозе нужны.
Саша всё гладил, гладил привалившегося к его ноге Булю.
И, помолчав, сказал:
– А может, теперь, раз не в городе будем с Ксюшей жить, продадите нам как-никак Бульку?
– Нет, Саша. Уж вам-то, если бы и решилась, не продала, просто отдала бы его.
– А… не решитесь? – Саша ждал моего ответа, я чувствовала, с надеждой.
Андрейка, сидевший за букварём – этой зимой он пошёл в первый класс, – встрепенулся, отложил книгу.
– Не знаю, Сашенька, право, не знаю. Да вам и Ксюша, пожалуй, не позволит…
Зачем я сказала это?
– Нет, она против не имеет. – Саша тоже встрепенулся. – Здесь, в городе, не скрою, с трудом согласилась бы. Чистоту сильно уважает. А за собакой, раз взялся, уход большой нужен. Ксюша Були не боится теперь, перестала…
– Не знаю, Саша, – повторила я. – Уверена, вы были бы лучшим хозяином для Були, чем мы.
– Мама, ему у нас тоже хорошо! Сорвавшись со стула, обиженный Андрейка бросился к Буле, обнял за шею, прижался.
– Сынок, я ведь не говорила, что отдаю собаку.
Но если бы пришлось, Саше отдала бы со спокойной душой.
– Ему у нас в деревне хорошо было б! – Глаза у Саши засияли. – Сад большой, воля, река… И в избе просторно, и во дворе.
– Вы волжанин, Саша?
– Да. Места у нас такой красоты… – Он замолчал.
А потом, отбросив стеснение, долго и вдохновенно рассказывал о своей родной деревне, так что мы с Андрейкой заслушались.
Буля всё сидел у Сашиных ног, преданно следя за ним своим глубоким, умным взглядом.
Ведь отдала я в конце концов Булю!..
Саша тогда задержался с отъездом: на фабрике случилась авария и ему пришлось поработать ещё с месяц. За это время у нас в семье тоже случилось несколько событий: Вася снова уехал в командировку, надолго. Андрейка заболел скарлатиной, его увезли в больницу. И Хая Львовна, следившая за Булей, когда я бывала на работе, захворала…
Рано утром, наспех, выпускала я Булю погулять, и до позднего вечера, пока прибегу после работы и больницы, он тосковал в комнате один.
Буля словно понял: настало время, когда некогда и некому о нём заботиться. Молча и терпеливо, часами ждал он меня в зимней темноте. И только изредка, устав от одиночества, начинал уныло, протяжно подвывать.
Хая Львовна, охая, с трудом сползала тогда с кровати, чтобы успокоить его, потом ложилась снова. А Каречка…
– Нету вашего права похоронные собачьи концерты соседей заставлять слушать! – раздражённо заявила она мне в один из вечеров, когда я, расстроенная и усталая, пришла домой.
Да, к сожалению, она была права.
И вот, подумав, я сама пошла к Саше.
Они сидели с Ксюшей вдвоём, пили чай. Ксюша вскочила, обмахнув, подала мне табуретку. В маленькой комнате так хорошо пахло пирогами, ванилью… И хотя в углу, прикрытые, стояли уже собранные узлы и чемоданы, всё равно было уютно.
Я сказала, что, если Саша по-прежнему хочет, пусть берёт Булю. Совсем…
Буля переехал к Саше со своей подстилкой, поводком и намордником на другой вечер.
Я сама разложила подстилку в указанном Ксюшей углу. Позвала Булю. Он подошёл, лёг послушно, но с недоумением.
– Вот теперь твои новые хозяева, Буля, – показала я на Сашу и Ксюшу. – Ты уж извини нас, пожалуйста…
Буля посмотрел на обоих внимательно, ещё внимательнее и строже на меня.
Знаю, хорошо знаю, это было всё-таки предательство! И Буля не простил мне его…
Ещё несколько дней Саша прожил в городе.
Потеплело, и Ксюша выставила зимние рамы. Буля всё сидел на подоконнике. Он больше не рвался к нам, как первые вечера, понял, что это безнадёжно. Сашу уже отпустили с фабрики, он доделывал что-то по дому, напевая. И Буля с подоконника подпевал ему. А если видел меня, когда я, стараясь не смотреть на него и всё-таки оглядываясь, пробегала через двор к воротам, не начинал скулить и волноваться. Он гордо поднимал голову и ОТВОРАЧИВАЛСЯ от меня, от своей бывшей хозяйки!
В день отъезда Ксюша с Сашей зашли, оставили адрес, настойчиво звали побывать у них на Волге этим же летом, уверяли, что мы отлично отдохнём, отлично. Я сказала, что постараемся…
Прощаться с Булей я не пошла, чтобы не тревожить его, да и очень спешила в больницу. В больнице мне передали влажную от дезинфекции, мутную, с кривыми буквами записку от сына:
Дарагая мама напиши как живёт Буля?..
А Буля уехал.
Никогда мы больше не увидели его. Никогда!
Вернулся из командировки Вася. Привезли из больницы похудевшего и выросшего Андрейку. Мы стали строить планы на лето: действительно думали махнуть на Волгу, повидать Булю, потом прокатиться на пароходе…
Но осуществить эти планы не удалось. Слишком важные, серьёзные события нахлынули, спутали всё, перевернули жизнь. Началась война…
ТОБИК
Нам с Андрейкой пришлось уехать из Москвы.
Вася с первого дня ушёл на фронт, а всем женщинам с детьми предложили временно покинуть столицу. Вместе с другими мы уехали в Горький и поселились неподалёку, в заводском посёлке. С каким трудом туда добирались и что увидели по дороге, рассказывать не буду – книжка ведь не об этом.
Как семье фронтовика, нам дали ордер на комнату в новом доме против парка, превращенного в танкодром.
Хозяйка квартиры встретила нас не очень приветливо. Низенькая, с медвежьими глазками, в мелких слинявших кудряшках, она напоминала Каречку. Звали её Александра Николаевна. У неё был муж Александр Николаевич – молчаливый, очень усталый человек, механик здешнего завода – и две дочки, Рона и Лёля. Рона оказалась чудесной девочкой. А Лёля…
Каждое утро, как только Александра Николаевна уходила в магазин, начиналось: – Ронка! – кричала из комнаты Лёля. – Я потеряла чулок.
– Сейчас найду, – отвечала Рона, разжигая в кухне керосинку.
– Нет. Сперва принеси мне оттудова кошку!
– Сейчас принесу.
Кроткая Рона, подставив табуретку, лезла на шкаф, где, мерцая глазами, восседала рыжая кошка, и та перекочёвывала в комнату. Тотчас оттуда раздавалось жалобное мяуканье – Лёля, потискав кошку, выбрасывала её за дверь. И сразу:
– Ронка, я потеряла лифчик!
– Сейчас найду.
– Нет. Сперва принеси мне из буфета коржик, вчера остался!
Иногда я не выдерживала и, заглянув в комнату девочек, строго говорила:
– Как только не стыдно мучить сестру! Уже не маленькая, семь лет. Рона греет тебе молоко.
– Нет. Мне ещё шесть. Мой день рождения будет на Новый год. Я ещё ребёнок.
– Ну, знаешь ли, это не считается. Особенно в такое время.
– Нет, считается. Даже в военное время! Последнее слово непременно оставалось за дерзкой девчонкой.
– Рона! – через минуту начинала она снова. – У меня оторвалась пуговица.
– Какая пуговица, какая пуговица! – всплёскивала худенькими руками Рона. – Я тебе вчера пришила.
– Она всё равно оборвалась.
Рона бежала в комнату; удостоверившись, что пуговица сидит на месте, бегом возвращалась в кухню. – Одевайся сию минуту! – говорила она, старательно дуя на молоко. – Твоя кофта на стуле… Пфуу!.. Твои туфли – на батарее… Пфуу!.. Одевайся сейчас же!
– Нет. Одна туфля убежала под стол. Ронка, принеси…
Затем в комнате что-нибудь грохало, Рона опять мчалась туда. И так каждое утро.
Вскоре я поступила на работу и перестала быть свидетельницей этих утренних издевательств. Вечерами же, при матери и особенно при отце, хитрая Лёля превращалась в послушную овечку, а за все её грехи доставалось той же Роне.
Андрейка быстро подружился с Роной, тем более что оба учились в одной школе во втором классе. А Лёлю невзлюбил.
Маленькая негодница преследовала их с Роной всюду: дома, во дворе, на улице, в парке, где эвакуированные и местные ребята строили дзоты или катались на самодельных лыжах. И всюду Лёля чинила Роне с Андрейкой каверзы: в разгаре игры заставляла сестру щупать, не промокли ли у неё валенки, запихивала в снег варежку и хныкала, что отморозила пальцы. Словом, тиранила безропотную Рону, как могла.
Я возвращалась с работы усталая, продрогшая.
Снег сыпал весь день, огромные сугробы завалили тропинку через заводской пустырь, которым все ходили, сокращая дорогу. Фонарей почти не было, ноги то проваливались до колен в снег, то скользили по колдобинам.
Я с трудом тащила сумку полученных в заводском распределителе бараньих ножек, предвкушая, как дома наварю студень, накормлю Андрейку и наемся сама. Вдруг услышала: кто-то лёгкий и осторожный шагает за мной по пятам; вот перепрыгнул следом канаву, вот чуть слышно фыркнул…
Оглянувшись, я увидела собаку. Она шла за моей сумкой неотступно, как за магнитом. Но когда я остановилась, тотчас отпрянула в темноту. Однако запах пересилил. Животное медленно приблизилось.
Косматая, тощая, с испуганно втиснутым в задние лапы хвостом, собака стояла возле сумки как привидение.
– Ты, псина, – сказала я, – ничего всё равно не получишь…
Собака точно поняла.
Опустив голову, отбежала и села на снег. Мне стало её жаль. Нашарив, я вытащила и бросила голяшку. Собака, приняв кость за камень, отскочила, но тут же вернулась, схватила кость и исчезла, словно провалилась в сугроб.
Снег повалил сильнее, завьюжило, я пошла быстро. Уже у парка снова послышалось сзади лёгкое движение. Так и есть! Собака шла за мной как тень.
У подъезда при свете я разглядела её. Дворняжка, исхудавшая, заросшая грязью, как будто молодая. Однако разглядывать было некогда, я захлопнула дверь.
Утром Андрейка пошёл в школу, я работала во вторую смену. Вдруг – звонок. Андрейка громко шептал с лестничной площадки:
– Мама, чей-то пёс! Смотри, у нашей двери спит…
Я выглянула, ворча:
– Ну и что? Не задерживайся, опоздаешь.
Прижавшись вытянутым телом к стене, положив морду на лапы, на каменном полу лежала вчерашняя собака. Она не спала. Она пристально следила за нами. Из двери высунулась Рона с половой щёткой в руке.
– Чья? Откуда?
Лёлин заспанный голосок прокричал:
– Ронка, где ты? Я проснулась. Дай моё платье!.. Я торопливо закрыла дверь, махнув Андрейке, и вовремя: в коридоре шлёпала стоптанными тапками Александра Николаевна.
– Зачем квартиру студите? Не лето… Вероника, марш к себе!
Она подозрительно осмотрела меня, шаркнула к двери, и тотчас по всей лестнице раздалось:
– Это ещё что за тварь? Мало люди грязи носят… Я т-тебя! Пшла!
Собака стремглав понеслась вниз. В этот день она больше не приходила. А на следующий…
– Мама, он здесь! Из подъезда прогнали, побегал, побегал в парке и опять у нас…
– Кто – он?
– Пёс. Тот самый…
– Что ты болтаешь? Надо его выгнать, скандалу не оберёшься.
– Мама, слушай. Мы студень ели? Ели. Кости остались? Остались. Давай…
– С ума сошёл! Это значит приваживать к дому.
– Хорошо. Тогда я заберу кости, да? В газету! Вот так… И отнесу в парк, где мы на лыжах катаемся, ладно?
– Нет, дальше неси. Куда-нибудь на соседнюю улицу…
Я помогала Андрейке заворачивать кости, выпроваживала его.
– А я знаю, кому ваш Андрюшка кости тащит. Той поганой собачонке! – пропел из коридора нежный Лёлин голосок.
– Да, голодной собачонке. И ничего в том плохого нет, – строго сказала я.
– А я всё равно маме скажу.
– Ну и говори! – прижав к груди свёрток, буркнул убегавший Андрейка.
Не знаю, откуда у Лёли, у ребёнка, была такая неприязнь к животным. Дети, как правило, любят, жалеют их. Лёля и кошку-то свою больше мучала, чем ласкала. А ведь с виду была ангелок ангелком: беленькая, с небесными глазами и кудряшками, как у Александры Николаевны, только не слинявшими, а золотыми. По сравнению с пухленькой розовой сестрёнкой длинноногая, тощая Рона казалась уродливой.
Андрейка пришёл домой не скоро. Наверно, он забыл уже о своём подопечном: с жаром стал рассказывать, что видели с ребятами настоящий подбитый фашистский танк, его волокла наша «тридцатьчетверка», а она уж не хуже «КВ» – дети нашего дома отлично разбирались в танках…
– Кости-то ты той собаке отнёс? – спросила я сына за ужином.
– Отнёс, конечно! Он их до сих пор в подъезде гложет.
– Как – в подъезде? – ужаснулась я.
– У отопления пригрелся и самую здоровую кость приволок. Я его назвал Тобик. Откликается…
Всё кончено! Битый час я втолковывала сыну, что не следует приучать бездомного пса, что мы сами живём не дома и сейчас вообще не до собак…
Андрейка слушал, глядя в пол. Потом его позвала Рона, и они стали о чём-то горячо шептаться.
Вдруг дверь в нашу комнату приоткрылась, в щёлке показалась лукавая Лёлина мордочка.
– А я знаю, что ваш Андрюшка и наша Ронка сделать хотят, – прошептала она.
– Они мне сами и скажут.
– Нет. Они хотят потихоньку! А я всё равно слышала. И маме скажу.
Щёлка сомкнулась.
Когда Андрей сел за уроки, я спросила как бы невзначай:
– Так что же ты и Рона решили делать с Тобиком?
– Мы ему во дворе за старым бомбоубежищем землянку выроем!
Ну, это-то я могла разрешить со спокойной совестью.
Прошло недели две. Занятая работой, тревожными мыслями, я и думать позабыла о Тобике. Иногда замечала, правда, что Андрейка тайком прячет со стола хлебные корки или сливает в банку остатки супа да Рона ковыряет зачем-то палкой в ведре с очистками…
Но вот грянули суровые морозы. Ветер за окнами рвал и метал, усиливая гнетущую тревогу военных ночей. И как раз в это время как проблеск пришла радостная весть: врага гонят от Москвы! И вторая: нам из Горького с оказией записка, что там в госпитале лежит Васин однополчанин, у него письмо и посылка для нас.
В тот же день, ещё засветло, мы собрались в Горький.
Метель разгулялась страшная, трамваи в город и накануне не ходили. Нетерпение наше было так велико, что мы решили идти: авось подкинет попутная машина. Я отговаривала, конечно, сына, но он посмотрел такими глазами, что смирилась. Вышли мы из дома, обвязанные платками, шарфами, чем попало…
– Мама, я сейчас, только доску к землянке привалю, чтобы Тобик за нами не увязался!.. – крикнул Андрейка, бросаясь в глубину двора.
– Да разве он в землянке так и живёт?.. – Ветер унёс мои слова.
Сын прибежал тут же, и мы бодро зашагали вперёд.
Как назло, на шоссе почти не было машин. Иногда, хлопая брезентом, проносился тёмный «виллис», но, видно, нас не замечал. Идти, в общем, было даже весело: ветер распевал во все горло, снег плясал как бешеный – шли мы не за плохим, за хорошим.
– Ой, мама, так я и знал! – крикнул вдруг Андрейка, оборачиваясь.
Заснеженный, радостно лающий комок вертелся возле него, раскидывая белые брызги. Тобик всё-таки вырвался и догнал нас.
– Что ж теперь? Может, домой с ним вернёшься, пока недалеко?
– Нет, мама. Вместе пойдём!
– А если попутная?..
Сын не ответил, и мы пошли снова. Тобик бежал в ногу с Андрейкой, деловито, молча, не отставая ни на шаг. Иногда он вопросительно посматривал на меня, точно проверял, очень ли я сержусь. Белый, он сливался со снегом, чернели лишь три точки – нос и два глаза.
Наконец нам удалось остановить попутный грузовик. Водитель, привычный к тому, что на шоссе «голосуют», крикнул не высовываясь:
– Залазьте быстро!
Я с колеса подсадила Андрейку с Тобиком на руках – будь что будет! – перемахнула через борт, и мы понеслись, обгоняя ветер.
Доехали отлично. Пока я пробивалась в госпиталь к Васиному товарищу, Андрейка с Тобиком ждали под аркой в воротах. Я вышла взволнованная, но радостная: товарищ был ранен легко, а Васино письмо оказалось бодрым, хорошим. Ещё раз, тут же под аркой, мы перечитали его, я сунула за пазуху драгоценную фронтовую посылочку, и тронулись в обратный путь.
Этот путь получился много труднее.
Стемнело совсем, а метель не стихала. Ветер хлестал порывами, с яростью. По городу, через мост и до окраины мы прошли довольно легко. А вот на шоссе…
След в след за нами шёл отважный Тобик.
Согнувшись, почти падая на ветер, с трудом вытаскивая из снега валенки, мы медленно, упорно двигались к дому. И так же упорно, дыша тяжело, высунув язык, след в след за нами, шёл отважный Тобик.
Андрейка молчал. Сам понимал, что напрасно не отпугнул пса. Ох как мы устали, промёрзли, намучились! Я только изредка растирала снегом себе и Андрейке щёки, нос. А Тобик в эти минуты садился на снег, даже ложился и жадно лизал его.
Наконец дошли.
Я уже взялась за дверь. Сын остановился. Тобик сразу лёг у его ног на ступеньку, бока у него ходили ходуном. Андрейка не сказал ничего, ни одного слова. Но лицо у него было страдающим.
– Возьмём? – всё-таки не выдержал он. – В землянку ведь снегу намело…
Я открыла дверь, пропустила их с Тобиком вперёд. По лестнице мы шли как воры. Может быть, на счастье, в квартире уже спят?
Тихо, бесшумно я повернула ключ. В комнате у Александры Николаевны горел свет. Скорей, скорей к себе!.. Тобик словно понимал: он юркнул под мою кровать, забился в угол за чемодан, притаился как мышь; выдали бы его только следы в передней и коридоре.
И тут в кухне что-то зашуршало. На пороге стояла Роночка, в одной рубашке, с расплетённой косичкой. Она видела всё. Но она всё и поняла: не спросив, не сказав ничего, схватила тряпку и мгновенно подтёрла на полу эти чёткие круглые собачьи следы!
И сразу же из комнаты Александры Николаевны:
– Рона, марш в постель! Полуночники изволили вернуться? Запри на цепочку…
Рона выполнила всё безмолвно, переглянувшись с Андрейкой. А мы были уже в своей крепости. Плотно закрыли дверь, отдышались, разделись, поели, сунув под кровать треть честно разделённого скромного ужина, и завалились спать, тоже втроём!
Несомненно, я допустила ошибку, приютив в ту морозную ночь усталого Тобика. Он уцепился за это первое разрешение как за спасение. Он прокрадывался к нам на третий этаж неслышно, при любой возможности. Не знаю, может быть, Рона с Андрейкой помогали этому. Я делала вид, что ничего не замечаю. И, как будто обнаружив неожиданно у себя или у Андрейки под кроватью спрятавшегося Тобика, по утрам начинала громко выговаривать:
– Опять пришёл и залез! Андрей, что за наказание? На двор, сейчас же на двор!
Я притворялась, и ребята прекрасно это понимали. Даже Лёля. Она нашёптывала матери в кухне:
– Они его вечером тихонько впускают. Нарочно. И ОНА тоже! (ОНА – это я.)
– Безобразие! Ещё культурные, москвичи!.. Увижу хоть раз собаку, в райсовет с жалобой пойду. Тоже мне эвакуированные… – шипела Александра Николаевна.
Конечно, не все жильцы в доме относились к Тобику плохо, некоторые даже приносили ему остатки еды. Но наша хозяйка…
А ведь Тобик ничем ей особенно не мешал.
Рона и Андрейка подтирали за ним малейшие следы. За всю зиму он ни разу не высунулся из нашей комнатушки, не тявкнул. Он был так благодарен за приют, за ласку! Для него еда значила меньше. Лежать в тепле – и на том спасибо. А уж если покормят…
Тобик ел всегда деликатно, не спеша, не чавкая, и при этом без устали крутил хвостом. Именно крутил, хвост совершал аккуратные, ровные круги… Лежал ли Тобик у батареи или спрятавшись под кровать, стоило кому-нибудь из нас произнести слова: пёс, собака, Тобик или просто «наш», – хвост сразу приходил в движение. Роночка уверяла, что «Тобик улыбается хвостом». Что ж, по-своему она была права! Он похорошел у нас от тепла или оттого, что чувствовал дом. Три чёрные точки на морде победно блестели, шерсть залоснилась, стала гуще.
Всё равно Александра Николаевна ненавидела Тобика!
Собаки безошибочно чувствуют, кто их любит, кто нет и кто их боится.
Рону или её отца, если тому случалось зайти к нам за газетой, Тобик всегда приветствовал стуком хвоста. Александру Николаевну, даже звук её шлёпанцев, не переносил. Он знал: ни лаять, ни ворчать нельзя. Он просто весь подбирался, настораживался, прижимаясь к полу. И Лёлю не любил, хотя ни разу не сделал попытки огрызнуться на неё. Трусишка Лёля, если ей случалось увидеть исчезавший за входной дверью хвост, поднимала такой визг, что Тобик стремглав удирал.
И всё-таки Александра Николаевна выследила его.
В один из хмурых мартовских дней, когда я на рассвете выпускала Тобика, она подкараулила нас в кухне и кинулась за ним со шваброй в руке.
Отчаянный лай огласил лестницу. Александра Николаевна настигла пса и била наотмашь, изо всей силы…
Выбежавшая полураздетая Рона, рыдая, оттаскивала мать. Андрейка выскочил из комнаты; ему удалось подтолкнуть Тобика – тот с воем понёсся вниз.
Лёля, свесившись над перилами, выставила розовое личико. Разбуженные соседи захлопали дверями…
И тут уж Александра Николаевна принялась честить меня, всех эвакуированных, всех собак…
Наконец утихомирились.
А вскоре у нас в квартире снова разыгрался скандал из-за того же Тобика.
Дело в том, что я получила из Москвы разрешение на въезд в столицу. Незадолго до войны, несмотря на солидный возраст, мне удалось поступить учиться в институт, и вызов пришёл оттуда.
Я сообщила Александре Николаевне, что мы уезжаем. Поблагодарила за приют, извинилась за причинённые беспокойства.
Александра Николаевна кисло улыбнулась:
– Беспокойства с вами не уедут. Других жильцов небось сразу вселют. На то и война. Что уж, не поминайте лихом…
В тот же вечер мы с Андрейкой стали собираться в дорогу. Радостный, увлечённый, сын вдруг изменился в лице и спросил:
– Мама, а как же Тобик?
– Не знаю, родной… Придётся здесь оставить, конечно. Сам понимаешь… Разве мы можем взять его с собой?
– Мама, но ведь…
– Андрюша, это невозможно. Сейчас люди с трудом пробираются к родному дому.
– Да, я знаю. Но как же?.. Подожди!.. – Сын выскочил в кухню, где Рона мыла посуду.
Потом в кухне что-то загремело, покатилось… Красный, взъерошенный Андрейка ворвался с криком:
– Мама, Александра Николаевна Рону ударила!
– Не вмешивайся, прошу тебя, ей же будет хуже!
Я пошла на кухню.
Бледная, с горящими глазами Роночка стояла у раковины и тихим ровным голосом повторяла:
– Всё равно возьму. Всё равно. Теперь мой будет. Всё равно…
– Нет, не возьмёшь! И корки завалящей ему не снесёшь! – кричала Александра Николаевна.
– Пускай опять в землянке живёт, всё равно… – упрямо твердила девочка.
В кухню, приплясывая, вбежала Лёля, за ней шёл Александр Николаевич. Рона бросилась к отцу:
– Папа, папочка, пускай Тобик у нас останется! Они ведь уезжают… – Духу его здесь не будет! – кричала Александра Николаевна.
– Теперь весна скоро, он и во дворе не замёрзнет. Днём же гуляет! – успокаивала я девочку.
– Мама, этот поганый Тобик вчера к нам в комнату зашёл и мою куклу нюхал! – пищала Лёля, явно сочиняя.
– Да ладно тебе, мать, пусть девчонка утешается, – гудел баском Александр Николаевич.
– Утешается? Нашёл утеху! Дрянь косматая… Да чтобы ноги его… – И пошла, пошла…
Я вернулась к себе.
До поздней ночи пререкались хозяева, ссора разгоралась. Мы уже легли, когда скрипнула дверь и Тобик под кроватью застучал хвостом. На пороге показалась Рона.
– Андрейка, – быстро зашептала она, – он в землянке опять будет ночевать, а папа дверку сверху собьёт и замок навесит, чтобы сюда не бегал. И половик мне старый дал. Кормить, папа сказал, можно, что от обеда останется, ты не бойся…
Рона исчезла. Мы заснули.
Собаки всегда угадывают, что близкие люди готовятся к отъезду.
Пока мы с Андрейкой исподволь собирали и перевязывали свои нехитрые пожитки, Тобик следил за нами внимательно, но спокойно.
Но вот я получила на заводе разрешение уволиться, и на свет появился из-под кровати старый чемодан, за которым столько раз находил Тобик пристанище.
Пёс встревожился. Беспокойно переводил он глаза с чемодана на дверь, на пол под кроватью, потом на нас, словно спрашивал:
«Что случилось? Зачем вытащили это?»
А потом пришло и памятное утро.
Стояли уже первые апрельские дни. На солнце буйная капель лила с крыш, с подоконников… В парке снег стал такой рыхлый, что ребятишки проваливались в сугробы по пояс. Свежий, сырой, пряный ветер рябил на подсыхающем асфальте у дома лужи. Горластые воробьи кричали в чёрных сучьях деревьев.
Чтобы снова приучить Тобика к землянке – это была просто заваленная ржавым железом и разным хламом яма возле бомбоубежища, – Рона с Андрейкой уже несколько вечеров заманивали туда пса какой-нибудь едой и запирали на замок. Александр Николаевич сдержал слово: он прибил к врытым над ямой столбам дощатую дверку с кольцами. Ключ Рона и Андрейка уносили домой, утром перед школой выпускали узника, и он гулял по парку или во дворе до вечера.
В последнее утро Андрейка уже не пошёл в школу, Рона пошла. За нами должен был заехать заводской грузовик, он сдавал на станции какой-то груз.
Тобик всё утро бродил за Андрейкой по пятам, сильно встревоженный. Свой багаж мы заранее снесли вниз. Тобик то садился у чемодана рядом с Андрейкой, то беспокойно трусил за мной к воротам, заглядывая в глаза. Грузовик опаздывал, я волновалась.
Во дворе собрались несколько ребят, кое-кто из соседей. Вышла и Лёля, в красной плюшевой шубке похожая на снегурочку.
– Андрей, пожалуй, лучше запереть Тобика. Как бы не побежал за машиной, – сказала я. – Прощайся с ним. Ну же, Андрюша!
Сын держался мужественно. Он сбегал наверх за ключом, грустно погладил и приласкал Тобика, позвал к землянке и, сдерживая слёзы, щёлкнул замком.
Тобик сразу стал рваться, царапать дверку, выть. Ребятишки, столпившиеся вокруг, переговаривались:
– Как уедете, почует и замолчит.
– Да, замолчит… У нас тоже собака была. Папка на пароходе поплыл, а она по берегу за ним бежала. Километров сто…
– Скажешь… Её дядя Володя аж в самой Казани у пристани видел! Так и не вернулась больше.
У ворот зарокотал грузовик. Я схватилась за чемодан, дорога была каждая минута.
– Андрей, что же ты? Помогай!
Сын всё держал в кулаке ключ от землянки.
– Лёлька, ключ наверх снесёшь? – крикнул он, протягивая его снегурочке. – Роне в стол положи, под тетрадки, слышишь?
– Слышу. Очень хорошо. – Лёля кокетливо улыбнулась, принимая ключ.
Через минуту мы уже сидели в кузове, махали руками, нам в ответ что-то кричали со двора. Грузовик, урча, развернулся и покатил по переулку к шоссе.
Серо-белое месиво покрывало шоссе. Тяжёлые струи мокрого снега с плеском летели из-под колёс. Прощайте, приютивший нас посёлок, завод, знакомые уже улицы!..
И вдруг я увидела: из-за угла отделилась светлая точка. Услышала далёкий захлёбывающийся лай…
Тобик!..
Это был он. Вырвался ли он сам, сломав шаткую дверцу? Или его выпустила Лёля? Ключ, ключ ведь остался у неё… Я хотела загородить спиной Андрейку, но он уже видел. Лицо его изменилось. Тобик мчался за быстро катившимся грузовиком, перелетал лужи, почти не касаясь их, распластавшись всем телом. Он громко лаял, звал нас.
Он догнал грузовик и бежал почти вровень с передними колёсами. Бежал изо всех сил, отчаянно – как говорится, не на жизнь, а на смерть…
Шоссе поднималось в гору, прямое, сверкающее от солнца и мокрого снега, в тёмных подпалинах асфальта. А Тобик всё мчался.
Я не могла остановить машину. Нас ждал поезд, до этого мы должны были ещё побывать на товарной станции.
Андрейка заметался.
Тобик не отставал, не сбавлял темпа. Он бежал ровно, сильно, упруго отталкиваясь лапами, и шум колёс заглушал теперь его лай, если он только лаял. Нет, видимо, он берёг силы даже на лай.
Я видела в стекло кабины затылок водителя, отворот его ушанки. Постучать, попросить остановиться? И в ту минуту, когда я уже была готова поднять руку, а сын, побледнев, вцепившись в тряский борт грузовика, не сводил глаз с шоссе, чей-то острый, короткий свист прорезал встречный ветер. На обочине стояла группа парней. Они увидели бегущего Тобика, свистнул кто-то из них… Тобик оглянулся, наверно, на одно мгновение, на какую-то долю секунды. Но и этого оказалось достаточно. Заднее колесо грузовика с силой ударило, далеко отшвырнуло его… Всё было кончено для бедного пса навсегда. И тут я заколотила в стену кабины. Водитель притормозил. Кое-как объяснив, в чём дело, спрыгнув, бросилась я по шоссе назад, туда, где лежало плоское, безжизненное тело. Оттащила его в кювет, вернулась, крикнула:
– Гоните быстрее… Как можете… Мы помчались.
Сын сидел у борта сгорбившись. Он уже не смотрел на дорогу, а куда-то вбок, на трущиеся доски кузова. Мы молчали долго, до самой товарной станции. И только когда показалось здание вокзала, я тихо проговорила:
– Вот и кончилась короткая собачья жизнь. Не горюй, сынок. Кто знает, как бы ему жилось теперь? Роночка ведь ещё мала…
Андрейка не ответил.
Где-то на путях вскрикнул паровоз. Пахнуло шлаком и гарью. Залязгали, сдвигаясь, пустые платформы. С трудом втиснулись мы с сыном в переполненный, душный вагон…
МУХА
В Москве нас ждала нелёгкая жизнь.
Она измерялась от сводки до сводки Совинформбюро, от полученного с фронта письма до нового письма.
Мы с Андрейкой жили так: я училась в институте, там же и работала, сын ходил в школу. Приходилось нам и голодать. Кто же ел вдоволь в те суровые годы? Скромного карточного пайка еле хватало на двоих…
Каречка из нашей квартиры эвакуировалась в Ташкент, Хая Львовна поступила на швейную фабрику, гладила шинели, а её дочка Фрида стала милиционером – худенькая, большеглазая девочка в перетянутой ремнём гимнастёрке.
Мы с Хаей Львовной вместе топили в кухне печку, вместе ходили в бомбоубежище, сообща варили выращенную на огороде картошку (всем москвичам в то время давали огороды).
И всё-таки наша с Андрейкой жизнь не обошлась без собаки.
Вероятно, эта собака и не пристала бы к нам в мирное время. А тут…
Каждый день в один и тот же час у нашего окна появлялась чёрная тонконогая собачонка с остренькой умной мордой, наверно помесь дворняжки и пинчера.
Встав на задние лапки, она поднимала передние и начинала быстро-быстро перебирать ими, словно барабанить, прося поесть: обычно мы сидели в этот час за столом. Андрейка бросал в окно картофельные очистки, иногда, если оставалось, ставил на подоконник суп в консервной банке.
Собачонка моментально вскакивала на подоконник, вылизывала банку, тоненько, благодарно тявкала и исчезала.
Андрейка узнал: она прибегает к нам из дома в переулке, её хозяева эвакуировались.
Так продолжалось довольно долго.
Бывали дни, когда Муха – мы прозвали собачонку за тонкие лапы и чёрный цвет Мухой – не приходила вовсе.
Иногда прибегала в течение целой недели с поразительной точностью. Если не заставала нас, терпеливо ждала, поскуливая, сидя, даже лёжа на земле у подоконника.
Но вот подошла осень. Мы стали открывать окно реже и реже. А Муха прибегала чаще и чаще; как-то, увидя её за окном мокрую и дрожащую, потому что лил холодный дождь, Андрейка попросил:
– Давай пустим Муху погреться? Ненадолго, а?
– Как Тобика? – спросила я. – Ты помнишь? Сын помрачнел, но повторил:
– Ну же, мама… Она дрожит вся. И не уходит.
Муха вошла к нам очень смело, как к себе домой. Сразу пофырчала на заглянувшую в дверь Хаю Львовну, поскребла зачем-то когтями у порога и тщательно обнюхала плинтусы, щели в полу. Потом легла посреди комнаты, откинув набок остроносую чёрную голову.
Она, видно, ждала: насовсем пустили или сейчас прогонят?
Андрейка бросил ей чёрный сухарь, Муха жадно полизала сухарь, но грызть не стала, а, прикрыв лапой, держала возле себя. Это удивило меня.
– Что ж ты, дурочка? – сказала я. – Значит, не голодная? Ну уж извини: разносолов сейчас нет, сами с каши на картошку перебиваемся…
Муха опять лизнула сухарь и сгребла под брюхо. Пролежала она у нас часа полтора, явно наслаждаясь теплом, поворачиваясь с боку на бок, обсыхая – я как раз топила печурку. Потом вдруг вскочила, сцапала острыми белыми зубами так и не съеденный сухарь и стала проситься гулять, заскулила. Мы выпустили Муху, заперли дверь и вскоре легли спать. Но заснуть нам в этот вечер спокойно не удалось.
Часов в одиннадцать я услышала за входной дверью странные звуки. Кто-то настойчиво и осторожно царапал клеёнчатую обивку, словно котёнок попискивая или мяукая. Вот напасть!
Пришлось мне встать, зажечь коптилку и пойти в переднюю. Каково же было моё удивление, нет, возмущение, когда я открыла дверь и пятно света упало на порог. За порогом, на серой каменной ступеньке, лежал… маленький чёрный щенок. А рядом с ним, поджав тонкую лапку, сидела совершенно мокрая Муха.
– Мама, что там? – спросил из тёмной передней Андрейка.
– Не было печали! – сердито ответила я. – Уходи в комнату и не напускай холода. Муха явилась и приволокла откуда-то щенка…
– Щенка? Какого? Ой, мама…
Андрейка как был, в трусах и наброшенной Васиной фуфайке, выскочил из передней и присел над щенком. Это был ещё полуслепой, жалкий, коротконогий уродец.
– Что же, мы так и будем здесь мёрзнуть? – Я приготовилась втолкнуть сына в переднюю и захлопнуть дверь.
Но что-то беспомощное и отчаянное в глазах Мухи остановило меня. Глаза были покорные и в то же время умоляющие.
– Не можем мы заниматься благотворительностью по отношению… по отношению к животным в такое время!
Мне пришлось посторониться: Андрейка бережно, на ладонях, уже вносил крошечного уродца, а за ним, высоко поднимая лапки, словно боясь наследить, кралась Муха.
– Мама, мамочка, хоть на один денёк! – зашептал Андрейка. – Куда же их гнать? Там ведь дождь со снегом. Я положу его в папин ящик от инструментов… Вот эту тряпку ещё…
Одной рукой придерживая щенка, Андрейка торопливо рылся в шкафу, стоявшем в передней.
Через десять минут ящик от инструментов перекочевал к нам в комнату, и Муха, старательно утоптав тряпку, легла, пристроив возле себя щенка. Он зачавкал, засосал, а я подумала: «Уж не ему ли сберегала Муха сухарь?.. Куда там, вряд ли и кусать может, зубов, наверно, ещё нету…» И погасила коптилку.
Зубы у щенка уже были. Об этом мне сообщил Андрейка, когда я проснулась после беспокойной ночи. Кстати, эта ночь оказалась много спокойнее других: не было ни воя сирен, ни дальней стрельбы зениток…
Разумеется, оба незваные гостя поселились у нас прочно. Щенка Андрей назвал Мазепкой – у него мордашка была в чёрных пятнах, словно вымазанная гуталином. Он был очень забавен: толстенький, белопузый, он так приятно пах горьковатым материнским молоком…
Были ли у Мухи ещё щенки или только этот, единственный? Как она притащила его к нашему дому? Где бросила остальных? На эти вопросы мы и не искали ответа: некогда было, не до того. Но Муха прижилась у нас надолго. И даже стала нашей спасительницей.
Хая Львовна сначала пришла в ужас оттого, что у нас снова собака.
– Себя не жалеете, виданное ли дело! Мало вам забот?
Но вскоре и она стала посматривать на Муху с уважением, принося ей поесть всё, что могла, вплоть до селёдочных хвостов.
Дело в том, что на наш старенький деревянный дом обрушилось полчище крыс. Откуда они взялись – неизвестно. Но недаром Муха в день своего первого прихода, словно предчувствуя крысиное нашествие, так тщательно обнюхивала плинтусы и щели в полу!
Мы с Хаей Львовной обратились в санитарную станцию. Пришли две древние старушки, принесли крысиного яду. Его сунули в дырку за кухонной плитой, но крысы не переводились.
Это было настоящим бедствием.
В подъезде, например, поселилась старая седая крыса, которая никого, кроме Мухи, не боялась. На людей она спокойно посматривала со ступеньки и шипела, как жаба раскрывая рот. Если к нам случалось зайти кому-нибудь из знакомых, прежде всего стучали в окно:
– Выпустите, пожалуйста, Муху! Опять эта страшная крыса дежурит…
По ночам в нашей комнате крысы устраивали под полом непонятную возню: грохали чем-то, громко пищали, точно дрались, и с топотом носились из угла в угол. Мы с Андрейкой просто спать не могли! А бедная Хая Львовна ложилась в постель с палкой: услышит крысиную драку, давай стучать о ножку кровати…
Муха, наверно, по своей породе была отличным крысоловом. Как только где-нибудь во дворе или в соседней квартире позовут:
– Мушка, крыса!.. – она стремглав выскакивала из своего ящика, наступив на сладко спящего Мазепку, и мчалась на зов.
Как она гналась по двору за крысой! С истошным лаем, по пятам и почти всегда настигала отвратительное четвероногое. Но крыс всё равно оставалось много, и плодились они с невероятной быстротой.
Однажды я вернулась из института со своей подругой-студенткой. Танюшке негде было жить – в общежитии начался ремонт, и мы решили, что она поселится у нас.
Как обычно, затопили печку, поужинали, покормили остатками Муху с Мазепкой – он сильно вырос, ел всё вместе с матерью – и сели заниматься. Андрей за свой столик, мы с Таней залезли с ногами на тахту, взяли конспекты и принялись старательно зубрить. Назавтра у нас был важный экзамен.
– Ох! – сказала вдруг Татьяна, опуская конспект. – Ты знаешь, подо мною кто-то ползает…
Она съёжилась и со страхом посмотрела на тахту.
– Что ты, что ты! – успокоила я подругу. – Это не под тобой, а под полом. Там, понимаешь ли, завелись крысы.
– Крысы? – Татьяна побледнела.
– Ты просто о них не думай, вот и всё, – сказала я. – К тому же нас охраняет Муха… Она отличный крысолов.
Я ласково взглянула на собаку, лежавшую с Мазепкой в ящике.
Мы продолжали заниматься. Но скоро и я почувствовала: не под полом, а в пружинах тахты действительно кто-то шебаршит и возится – одна пружина слабо, протяжно зазвенела…
Чтобы совсем не напугать Танюшку, я включила радио, мы прослушали сводку и легли спать пораньше. Андрейка на кровати за ширмой, мы на той же тахте, валетом.
Среди ночи я проснулась. Татьяна сидела, обхватив колени руками, и глаза у неё были как плошки.
– Ты что?
– Опять… ползает.
Мы притихли. И снова в тахте легонько звякнула пружина, что-то зашуршало. Ничего себе удовольствие! Не хватает ещё, чтобы окаянная крыса, каким-то образом проникшая в тахту, выгрызла обивку и цапнула кого-нибудь из нас зубами!..
Я встала, взяла туфлю, громко шлёпая ею по тахте, прорычала:
– Кыш, прочь!..
Мушка гибко, бесшумно выпрыгнула из ящика, подбежала и сердито обнюхала низ тахты. Это массивное сооружение стояло не на ножках, а на деревянном, плотно прилегавшем к полу каркасе. Значит, крыса прогрызла доску, чтобы залезть внутрь.
Подождав, мы с Татьяной легли опять, а Муха вернулась на место, в ящик. Всё было спокойно. Предстоящий экзамен отогнал мысли о крысах, мы заснули.
А среди ночи началось.
Танюшка взлетела с тахты, как с трамплина. Я тоже вскочила. Муха выпрыгнула из ящика и вся ощерилась…
Пружины в тахте отчаянно звенели. Да там, наверно, была не одна, целый десяток крыс! Я сгребла простыни, одеяла, свалила на стол. Заспанный, босой Андрейка вылез из-за ширмы…
Кто-то невидимый толкался в обивку тахты, она вздымалась буграми. В пружинах шла битва: с шуршанием сыпалась труха и слышался злобный писк.
Муха от азарта вся извелась: она не скулила – она воинственно свистала, с ожесточением бросаясь то на один, то на другой угол тахты, пытаясь прокусить обивку…
Наконец, набравшись храбрости, мы решили действовать.
– Андрей, неси из передней половую щётку, это будет рычаг, – скомандовала я. – Татьяна, давай для второго рычага кочергу, вон там, в углу возле печки…
Общими усилиями мы подпихнули под тахту щётку с кочергой. Муха стояла наизготове, трясясь от напряжения. Даже проснувшийся Мазепка выставил мордочку из ящика.
– Раз-два, взяли!
Тахта скрипнула и поднялась. Захлебнувшись лаем, Муха ринулась, стараясь пролезть под каркас. Она бешено царапала пол лапами. Я кричала:
Огромная крыса выскочила из-под тахты, метнулась у Татьяниных ног и шмыгнула обратно.
– Поднимайте выше!
В двери показалась испуганная Хая Львовна, за ней Фрида… А крыса, огромная, ЕДИНСТВЕННАЯ, наделавшая столько переполоху крыса, метнулась у Татьяниных ног, выскочила из-под тахты и шмыгнула обратно. Муха только зубами лязгнула!
Бам! Бах!..
Наши самодельные рычаги полетели в стороны. Щётка сломалась, кочерга загремела. Тахта грохнула на место, с потолка посыпалась штукатурка. Но из-под каркаса – ура! – торчал трофей: прищемлённый крысиный хвост.
– Ф-фу! – выдохнула я, утирая со лба пот.
– Виданное ли дело! Мы с Фридочкой думали, воздушная тревога, нет? – прошамкала сзади Хая Львовна. – Фридочка только с дежурства пришла…
– Да нет, мы крысу ловили…
– Ой, боюсь, боюсь, боюсь! Ужасно боюсь крыс! – Зажмурившись, прикрыв лицо ладошками, маленький милиционер в расстёгнутой гимнастёрке убежал к себе в комнату.
Татьяна ничего не сказала, она ещё не оправилась от потрясения. Андрейка молча показал пальцем на Муху.
Та стояла прямая как струнка. Глаза у неё сверкали. Она не сводила их с крысиного хвоста: хвост иногда слабо вздрагивал, шевелился, иногда замирал, становясь похожим на безвредный, но препротивный обрывок верёвки.
– Товарищи, ничего не попишешь, необходимо ещё хоть немного поспать! Вспомним об экзамене и об Андрейкиной школе, – деловито сказала я. – Татьяна, давай стелить постель. Андрей, ложись к себе. Хая Львовна, вы уж простите, что мы вас разбудили!
– Я что, не понимаю? Каждому нашему врагу сто бы таких крыс!.. – прошамкала Хая Львовна, закрывая за собой дверь.
Андрейка полез в кровать: Муха неохотно, с окриком, – в ящик к Мазепке; я и Таня – всё на ту же тахту.
Проспали мы ещё несколько часов. В тахте никто больше не ворочался и не пищал. А утром, с отвращением поглядывая на торчавший хвост, наскоро поели и разошлись по делам.
Экзамен мы с Татьяной в то утро сдали благополучно.
По дороге из института Танюшка вдруг вспомнила:
– Да, но как же теперь с хвостом?
– С каким ещё хвостом? – удивилась я; студенты часто называют хвостами проваленные экзамены.
– С тем… крысиным.
– А-а! – Я и думать о нём позабыла.
Но хвоста больше не существовало. Поджидая нас, Муха в ярости понемногу сгрызла его.
Мы позвали на помощь соседа. Подняли снова тахту, и Муха задушила проклятую бесхвостую крысу.
Да, но что делать с Мазепкой?
Он вырастал на глазах, но и худел тоже на глазах. Кормить двух собак вдоволь мы не могли. Одного Мушкиного молока ему давно не хватало…
– Вот видишь, – упрекала я иногда Андрейку, – до чего доводит неуместная доброта. Куда, куда мы денем теперь щенка? Одну Муху, плохо ли, хорошо ли, как-нибудь прокормим. А Мазепка? Нет, придётся с ним что-то придумывать…
– Мамочка, мама… – возражал Андрейка. – Он же ещё маленький!
– Какой маленький! Здоровенный щен…
– Сегодня я ему из школы остатки обеда принесу, а завтра…
– Нет, – твёрдо сказала я. – Надо его куда-то пристроить.
Легко сказать – пристроить… Разве найдёшь в городе в военное время желающих завести собаку, да ещё непородистую и не блиставшую красотой?
Я пыталась найти. Узнавала, не нуждается ли кто в щенке за городом. Безуспешно. У кого были сторожевые собаки, тот берёг их, а заводить новую никто не хотел.
Вскоре с Мазепкой стало ещё труднее. Он слишком быстро превращался в славного, но крупного кобелька с отличным аппетитом, удовлетворить который мы просто не могли. И я решилась…
Это было нелегко.
Несколько лет назад мне пришлось работать в одном учреждении, рядом с которым находилось другое, со звучным и не совсем понятным названием: Институт питания. Часто, сидя за работой, я слышала разноголосый собачий лай, доносившийся из вивария этого института. Виварий – нечто вроде лаборатории, где на пользу людям и науке над собаками производят опыты, определяя достоинства или вред того или иного кушанья, концентрата…
Раз мы не можем прокормить Мазепку, пусть уж он лучше послужит науке.
В один из дней, когда Андрейка задержался в школе, я посадила Мазепку в корзину и пешком отправилась в Институт питания.
Был морозный зимний вечер. Я шла быстро, тяжёлый Мазепка оттягивал руку, но я никак не могла согреться.
Вот и знакомый переулок. Ворота института были заперты, но я нашла калитку и храбро двинулась к одноэтажному тёмному строению. В щели плохо замаскированных окон пробивался свет. Женщина в белом халате, утопая в сугробах, перебегала дорожку. Я объяснила ей, в чём дело.
– Напрасно вы пришли, – сказала она, – институт эвакуирован, виварий закрыт (кругом и правда всё было тихо). Работает одна наша лаборатория, где собака ни к чему. Я вам посоветую. Видите напротив клинику? Там нужны подопытные животные…
Грустно вернулась я к калитке. Мне казалось: в Институте питания собачья жизнь всё же легче! Да что поделаешь…
В длинном, освещенном тусклой лампочкой, холодном коридоре с засыпанным сырыми опилками кафельным полом служитель распахнул дверь клетки. В ней лежали четыре равнодушные собаки. Одна, забинтованная, с висевшей на шее пробиркой, печально посмотрела на служителя, когда он сильной рукой вынул из корзинки несчастного, недоумевающего Мазепку и бросил его на соломенную подстилку. Мне стало горько: Мазепка был всё-таки самый упитанный из собак.
– Плоховато им тут живётся, бедным животным? – спросила я. – Кормят ли их?
– Эх, милая… – ответил служитель. – Паёк-то они, само собой, получают. Да ведь сейчас война, будь она проклята… Ты не тужи, свыкнется твой пёс, не пропадёт.
Я возвращалась по тёмному переулку. Пустая корзина била меня по боку, и ветер швырял в лицо колючий снег.
* * *
И всё-таки война подходила к концу! Жизнь налаживалась. Город ещё был замаскирован, хотя по вечерам из окон домов прорывались весёлые огни. Все жили надеждой на будущее. Вася писал, что был ранен, но поправляется. Мы с Андрейкой трудились по-прежнему: я в институте, он переходил уже в пятый класс.
А Муха… Она жила у нас!
Крысы давно исчезли. Иногда соседские ребятишки шутки ради поднимали во дворе крик:
– Мушка, крыса!..
Как пружинка, вскакивала она на подоконник, неслась во двор, но быстро возвращалась недовольная. «Обман, обман и обман, сладу нет с этими сорванцами», – было написано у неё на морде.
Как-то вечером меня позвали к телефону.
– Настасья! – гудел в трубке далёкий знакомый голос. – Это я, Наталья. Вернулась из эвакуации. Что? Да, да, конечно, с Ванькой и Санькой. Представь себе, даже с Флёркой! Что? Жили на Урале, я работала в колхозе, пасла свиней, рыла картошку… А как вы? Мой Володя тоже ещё там… Настасья, помнишь, ты мечтала когда-то о щенке фокстерьере? Так вот: Флёрка недавно ощенилась… Чудесные!.. Всех расхватали, один, в знак дружбы, – твой. Какие ещё у тебя дворняжки? Слышать не хочу! Сегодня же приезжай за щенком, понятно?
Это говорила моя старая школьная подруга, страстная собачница, кандидат биологических наук, учёный секретарь Института пушнины. Ванька и Санька были её сыновья, Володя – муж, а Флёрка – знаменитая на всю Москву самка фокстерьера с чудовищным количеством золотых медалей и дипломов… Когда-то, задолго до войны, я правда хотела взять от Флёрки щенка. Но сейчас… Во-первых, у нас жила Муха. Во-вторых, заниматься воспитанием породистого пса было сложно, трудно, некогда… Но уж если моя дорогая взбалмошная Наташка что-нибудь задумает… Того гляди, нагрянет сама со щенком!
Было, правда, одно обстоятельство, которое заставило нас с Андрейкой подумать, не стоит ли согласиться.
Три дня назад вернулась из эвакуации и Мухина хозяйка. Всеведущие мальчишки, Андрейкины дворовые товарищи, донесли, кто она, как её зовут и что «эта тётка» расспрашивала о Мухе. Может быть, вернуть её хозяйке, а нам взять Флёркиного щенка?
Сын, конечно, завопил:
– Взять! И не возвращать! Пусть живут вместе!
– Андрей, вспомни Мазепку, – сказала я как могла строже.
– Я помню, – нахмурился он. – Так ведь тогда было трудно. А теперь же легче. Правда?
– Правда, – согласилась я. – Но ещё не совсем легко. Давай так: хочешь щенка фокстерьера – отдадим Муху. Это ведь нехорошо – присваивать чужую собаку. Сходим к её старой хозяйке, договоримся и тогда, пожалуй…
Андрей заорал:
– Сходим! Договоримся!.. – и умчался во двор. Муху он любил. Но, вероятно, втайне надеялся на то, что и произошло в самом деле.
Мы сходили вдвоём к Мухиной бывшей хозяйке. Это была довольно чопорная пожилая особа с крашеными волосами и манерами бывшей дамы. Она сказала, что берёт обратно свою Трильби (Муху, оказывается, звали Трильби), и весьма благодарна, что мы приютили животное «на эти мрачные времена».
Мы с Андрейкой принесли Мухин ящик (он уже стал её собственностью), подстилку и привели саму Муху-Трильби на верёвочке – поводка у неё не было.
Муха бежала охотно – наверно, вспомнила прежний дом. Но в подъезде вдруг почему-то стала тянуть верёвку в подвал, а потом послушно и бодро полезла на третий этаж.
Хозяйка при виде её прослезилась. Стала гладить и ласкать, кормить сухариками, а мы ушли, расстроенные и успокоенные одновременно. И на другой вечер поехали за щенком.
Это было маленькое, белое, с двумя коричневыми пятнышками у глаз, очаровательное, похожее на барашка создание. Мы везли его домой в чёрной вытертой ушанке, как в кошёлке. Барашек лежал в ушанке, вызывая восхищение всего вагона метро; я даже не боялась контролёра.
Но дома нас ждал сюрприз. И не один.
Хая Львовна, бывшая в курсе всех событий с Мухой и фокстерьером, открыла нам дверь, как-то странно приседая и делая таинственные знаки.
Оказывается, приехала Каречка. Вся передняя была завалена чемоданами, сумками, узлами. Но это ещё не всё.
Дверь в нашу комнату, которую мы никогда не запирали, оказалась на замке. А когда Хая Львовна открыла её, мы увидели преспокойно лежавшую в углу, где раньше стоял ящик от инструментов… Муху!
– Батюшки мои! – ахнула я.
– Мушечка! – радостно вскрикнул Андрейка.
– Я могла не пустить? – возбуждённо шептала Хая Львовна. – Вернулась, только вы уехали. Плачет возле двери, как всё равно ребёнок, виданное ли дело… Что, у меня нет сердца? Фридочка сказала: раз убежала от первой хозяйки, значит, та ей не хозяйка. А тут приехала ОНА… – Хая Львовна выразительно кивнула на Каречкину стену. – Ну, я и заперла её к вам, чтобы тихо, без шума.
Всё было ясно: кто «она», кто «её», куда «к вам»…
А между тем белый барашек выпрыгнул из чёрной ушанки на пол. И не только выпрыгнул, тут же напустил лужицу. И не только напустил, звонко тявкнул: к нему, ощерившись, как при виде крысы, медленно и грозно подходила Муха.
– Ох! – испугался Андрейка. – Они подерутся? Нет, они не подрались.
Сначала Муха долго и презрительно обнюхивала щенка, от головы до куцего хвостика; он стоял, растопырив высокие белые лапки, млея не то от страха, не то от восторга. Потом Муха отошла в сторону и вдруг легла на пол. Не просто легла, а как-то вызывающе развалилась, открыв брюшко, словно приманивая барашка. А сама внимательно, выжидающе смотрела на него.
Барашек постоял, подумал. Боком, боком, какими-то кругами начал двигаться к Мухе. Присел. Снова подумал. Тявкнул. И не успели мы с Андрейкой опомниться, скакнул, привалился к Мухиному брюху туловищем и, перебирая лапками, словно котёнок, стал искать соски!
Это было удивительное зрелище.
Муха, старая, не отличавшаяся добротой чёрная Муха, давным-давно забывшая о собственных щенках, ласкала и вылизывала маленького белого приёмыша. А тот играл с ней, кусал, тёрся об её шерсть.
– Проблема… – сказала я. – Что же, опять у нас две собаки? Не знаю, как посмотрит на это Каречка.
Андрейка не ответил. Заворожённый, просидел он до позднего вечера над Мухой с приёмышем. Его тайная надежда сбылась!
Каречка посмотрела на собачий вопрос неожиданно легко.
Она как-то помягчела за время эвакуации. Стала гораздо терпимее, снисходительнее. А может быть, просто была рада вернуться домой?
В первый же вечер, она сама пришла к нам и долго, умиляясь, просидела над Мухой с Мартиком. Мы получили щенка в день Восьмого марта, потому и назвали его так.
Мухе было неудобно лежать с приёмышем на полу. Она поднималась, снова ложилась, наконец, подтащила ушанку, пристроила между лапами, но Мартика в неё не пустила. Тогда Каречка сама, по собственной инициативе, пошла и принесла круглую картонку из-под шляп. Андрейка постелил в неё рваную фланелевую рубашку, Муха тотчас впрыгнула, улеглась. Мартик, грустно постояв с торчащим ухом, тоже одолел стенку, и получилась новая большая чёрная ушанка: Муха свернулась клубком, а внутри уютно лежал белый барашек. Так они и заснули.
И тем не менее нам пришлось вернуть моей подруге Мартика! Вернуть с извинениями и просьбой продать или подарить кому-нибудь другому.
Почему?
Да потому, что Муха так и не прижилась у своей старой хозяйки!
Несмотря на то что мы несколько раз строго и непреклонно отводили её к ней, стерегли свой дом, не открывали дверь, она неизменно, при первой возможности, удирала к нам.
Терпеливо, часами, ждала Муха нашего прихода, если мы уходили, и умудрялась тайком проникнуть в нашу комнату. В какой восторг приходил при этом Мартик! Они катались с Мухой по полу, он лизал её, а Муха любовно и старательно вылизывала его.
Андрейка бывал доволен не меньше Мухи. А я… Не могла я по-прежнему позволить себе роскошь держать двух собак! Щенок был ещё молод, легко привык бы к новым владельцам.
К тому же Мухина старая хозяйка обиделась на нас за то, что мы якобы переманиваем её Трильби. С каждым днём всё суше, холоднее встречала она меня или Андрейку, когда мы возвращали Муху. И под конец, выставив на лестничную площадку Мухин ящик с подстилкой, не вышла вовсе, велев передать через соседей, что отказывается от «непокорного животного» навсегда.
Мухе того и надо было!
Очень довольная прибежала она за Андрейкой к нам домой и стала весело лизаться с Мартиком.
Не буду рассказывать, как переживал Андрейка необходимость расстаться с Мартиком. Но его, как и меня, слишком тронула привязанность Мухи. Сын согласился оставить её, а Мартика вернуть.
В конце концов, не всё ли равно, кто у тебя живёт – породистый пёс или простая, но преданная, умная дворняжка?
БОБКА
Новая собака появилась только через два года, после смерти дожившей до глубокой старости Мухи. Война уже кончилась, радостные слова «мир» и «победа» звучали в каждом доме. В нашу семью тоже пришло долгожданное счастье – вернулся Вася.
Новый пёс был прямым родственником Мартика, сыном той же Флёрки, только нечистопородным. Нас это ничуть не смущало: подумаешь, важность!.. Стройный, лёгкий, с подвижными ушками и тёмным пятном у глаза, азартный месячный фокстерьерчик приехал от моей подруги в той же чёрной старой ушанке, что и Мартик.
– Ну и собака!.. – протянул Вася, когда Андрейка, вынув щенка из ушанки, поставил на пол. – Он же голый какой-то весь…
– Голый? – возмутилась я. – К твоему сведению, шерсть у гладкошёрстных фокстерьеров и должна быть короткая!
Щенок смотрел на Васю строго, подвернув коричневое ухо; потом скакнул всеми четырьмя лапками и стал обнюхивать его ботинок.
– Давайте назовём его Бэмби! – придумал Андрейка. – Он похож на белого оленёнка…
– Скорее уж на белую фасолину. Ну, на бобик, или как там они называются… – Вася придирчиво разглядывал щенка, пока тот глодал ему подмётку.
– Вот пусть и будет Бобик, – решила я. – Очень оригинальное собачье имя…
Бэмби-Бобик быстро утерял первую половину имени и стал просто Бобка.
Иногда мы звали его Биба – если сердились. А сердиться приходилось часто. В первую же неделю Биба обгрыз у нас в комнате всю обувь и все ножки у стульев, а в передней прикончил боты Хаи Львовны и Каречкин зонт.
Зато когда он без устали, хоть сто раз, готов был подпрыгнуть за старым теннисным мячом, ловко хватая его зубами, мы звали его ласково «Боба», «Бобочка».
Андрейке шёл уже тринадцатый год. Он был порядочный верзила, но забавлялся и играл с Бобкой, как маленький.
Учил носить палку – Бобка носил с восторгом; учил вскакивать с разбегу на липу во дворе, как это делал Буля: Бобка взлетал по стволу до верхних сучьев и плавно, изящно спрыгивал на землю; учил бесстрашно бросаться в ручей или в пруд за кинутой палкой. Бобка не только совершал стремительный прыжок чуть ли не на середину пруда. Он разыскивал и приносил палку, даже если она застревала далеко в осоке.
Бобка был неутомимый бегун.
Андрейка садился на велосипед и мчался с бешеной скоростью по дороге в поле. Я придерживала рвущегося Бобку, пока сын не скрывался из глаз за высокой рожью. Потом выпускала. По-заячьему выкидывая вперёд задние ноги, Бобка уносился сквозь рожь по тропинке, и вот уже его ликующий лай звенел где-то возле Андрея.
Во ржи Бобка умел прыгать, как в волнах, раздвигая её и не подминая колосьев. Ему забрасывали палку как можно дальше; высокими скачками, пружиня, сильно вскидывая гибкое узкое тело, Бобка добирался до палки, всегда угадывая, где она упадёт, часто опережая её. И такими же скачками, с палкой в зубах, возвращался. Приносил, но долго не отдавал, притворно рыча и грызя её.
Всё это он проделывал трёхмесячным щенком с неистощимой энергией и удовольствием. С таким же удовольствием приготовил он нам с Васей однажды сюрприз.
Мы уехали в город проводить Андрейку в пионерский лагерь; вернулись поздно. Ночь была лунная. Электричества на нашей «даче» не было, и луна, как огромный фонарь, освещала рожь в поле, дорогу, сосны на опушке леса.
Подошли к дому, – это была просто бывшая сторожка лесника. Всё было тихо. Бобку, уезжая, мы хорошо накормили, оставили воды и заперли.
– Вот, наверно, соскучился наш милый фоксик! – сказал Вася, гремя ключом. – Фьють, фьють! – свистнул он.
Бобка не ответил. Хотя обычно, издалека угадывая каким-то образом мои или Васины шаги, задолго до прихода срывался с подстилки и начинал молча высоко прыгать у двери.
Вася распахнул дверь. Я закричала, отшатнулась…
В комнате во весь рост стояло белое, освещенное зелёным светом луны привидение. Оно колыхалось.
– Вася, что это?..
Вася переступил порог. Привидение колыхнулось сильней, наклонилось и с шелестом поползло на дверь. А из-под него, отчаянно чихая, отфыркиваясь и с восторгом подпрыгивая, вырвался Бобка, волоча в зубах тёмную тряпку. И мы поняли…
Вместо матраца в сторожке были сложены на пол привезённые от моей мамы три большие старинные диванные подушки, набитые белым волосом. Во время нашего отсутствия Бобка придумал себе занятие: выпустил дух из всех подушек, взбил, распушил волос и превратил в привидение.
– Ах негодник!
Нагнувшись, схватив Бобку за шкирку, Вася несколько раз ткнул его носом в рваную наволочку, приговаривая:
– Нельзя!.. Нельзя!.. – и в сердцах больно шлёпнул.
Бобка взвизгнул, отскочил. И вдруг, подпрыгнув, с лёту вцепился зубами в Васину руку.
– Ах, ты так?
– Не бей, не бей его! Он ещё маленький! Но Вася уже снимал с гвоздя поводок.
– Будешь хозяина кусать? Будешь хозяина кусать?
Бобка завизжал пронзительно, увернулся и снова прыгнул на Васю.
– Да перестань же! Он несмышлёныш, всё равно ничего не поймёт, – взмолилась я.
– Отлично поймёт! – Вася тоже разошёлся. – Собаку смолоду надо учить… Маленький упрямец!..
По Васиному лицу я видела: ему смертельно жаль Бобку, но долг воспитателя сильнее.
Ох и наорался же Бобка в тот вечер! Он визжал как резаный поросёнок, так что звон стоял в ушах… И всё-таки не смирился. Не заскулил виновато, прося прощения, хотя Вася добивался именно этого.
Зато уже на другой день Бобка с утра до вечера не отходил от Васи, преданно ловя каждый его взгляд, слушаясь первого слова. Ну, а бедные растерзанные подушки?.. Нет худа без добра: Бобка проделал за меня огромную работу – я как раз хотела перебрать их…
А ещё через неделю Бобка пропал.
Мы давно уже приметили слонявшегося возле сторожки рыжего мальчишку из соседней деревни. Мальчишка делал вид, что собирает на опушке кору, шишки; заговаривал с Андрейкой; цыкая, подзывал к себе и Бобку. Бобка, конечно, прибегал. Вася запрещал ему брать пищу из чужих рук. Но щенок есть щенок, и один раз Бобка, виновато озираясь, слопал что-то принесённое рыжим парнишкой. Словом, тот явно приманивал Бобку, и я даже попросила Андрейку намотать это на ус. Вася ещё посмеялся, что усов у сына нет…
А Бобка пропал.
Мы свистали и звали его по лесу до поздней ночи. На рассвете чутьё повело меня в деревню.
Спрашивать про собачонку у встречных женщин, выгонявших коров, у пастуха или у идущих на работу колхозников? Нет, я не стала. Мальчишек спросила бы – они всегда всё знают. Но мальчишки в то утро точно сгинули из деревни, ни одного не было на улице. Это и убедило меня, что иду по верному следу.
Я пошла по задам деревни. Наверно, многие хозяйки смотрели подозрительно: чего, мол, шляется у нас за огородами эта бездельница горожанка?
А я шлялась не без дела: слушала во все уши. Бобка наш никогда не скулил. Он, если ему что не нравилось, свистал тонко и резко, пожалуй, как свистала воинственная Муха, сражаясь с крысами, только слабее.
И вот, проходя с безразличным лицом мимо одного из сараюшек на задах деревни, я увидела группу мальчишек. При моём приближении они прыснули в стороны, как стая воробьев.
«Ага, милые, попались!» – подумала я.
И тут же услышала в сараюшке знакомый приглушённый свист.
– Малый, пойди-ка! – позвала я единственного не убежавшего паренька, сосредоточенно ковырявшего изгородь.
– Ну, чего? – спросил он недружелюбно.
Это был совсем не тот рыжий мальчишка, что подкармливал Бобку, но я действовала безошибочно.
– Твой сарай?
– Ну мой.
– Отвори-ка.
– А зачем?
– Отвори, говорю. Хуже будет, если с милиционером приду.
Он нехотя повиновался. Так и есть! В тёмном, заваленном хламом сарае привязанный верёвкой к оглобле саней стоял жалкий, озадаченный Бобка. Морда у него была обмотана тряпкой.
– Отвязывай. Отвязывай сейчас же! И сними тряпку!
Парнишка, оробев, высвободил Бобку; тот со счастливым лаем прыгнул мне на грудь, успел облизать нос, щёки…
– А теперь позови того, кто привёл тебе пса, – сурово, но спокойно сказала я.
– На что?
– Выдавать его и жаловаться я не буду. Если он так хочет иметь собаку, может быть, помогу достать.
Мальчишка не очень-то поверил. Однако чтобы избавиться от кары – он был уверен в ней, – дал дёру. Мы с Бобкой вышли из сарая, уселись на валявшееся бревно. Бобка всё не мог успокоиться: вертелся, юлил, тянул куда-то…
Ждали мы долго. Наконец, словно стягиваясь к осаждённому врагу, стали появляться мальчишки. Отовсюду: из-за плетня, с огорода, из канавы, прямо из-под земли…
– Нечего прятаться! Что крадётесь, как разведчики? – крикнула я.
Мальчишки двинули в открытую. Бобка, увидя рыжего знакомца, засвистал, но и весело завилял хвостом.
– Ты увёл собачонку?
Рыжий молча ковырял ногой щепку.
– Даёшь слово, что никогда в жизни больше не сманишь чужую собаку? Тебе самому приятно будет, если ты вырастишь, воспитаешь пса, а кто-нибудь подкормит и уведёт его?
Рыжий молчал.
– Если дашь честное слово, а товарищи твои за тебя поручатся, помогу тебе достать такого же, как мой.
– Не буду я… – угрюмо выдавил рыжий. Мальчишки вокруг зашептались, заговорили.
– Ну ладно. Нечего с вами философствовать… – Я встала.
– Сказал ведь, не буду больше! – вскинул голову рыжий, ударив себя в грудь.
– Тогда приходи: напишу записку к знакомой. Поедешь в город. Думаю, она тебе не откажет. – Я знала, у подруги остался ещё один «нечистопородный» щенок, которого она не прочь пристроить.
Мальчишки проводили нас с Бобкой до конца деревни почётным караулом. Я выложила им по дороге все сведения о воспитании и дрессировке собак. Они слушали с интересом, а вслед нам по всей деревне несся разноголосый лай: почти в каждом дворе лежала или бегала на цепи собака. Одна, бело-чёрная, пушистая, с хвостиком-крендельком, нагнала нас. Бобка сразу ощерился, хотел ринуться в бой, но я удержала его. А рыжий мальчишка прикрикнул на собачонку грубоватым баском:
– Пушина, ты зачем здесь?
– Твоя собака? – удивилась я.
– Моя.
– Погоди. Тогда для чего же тебе вторая?
– Эта на цепи ночью сидит. Пушинка, поди сюда, не бойся… – Он ласково поцокал языком. – А такого, как… ваш, дрессировать можно. Фокстерьеры (он сделал ударение на ТЕ) и к охоте способные. На грызунов, на кротов…
– Интересуешься охотой?
Рыжий мальчишка широко, открыто улыбнулся. На том мы и расстались.
Этой же осенью Бобка заболел.
Он съел Васин химический карандаш. Съел не целиком, а разгрыз аккуратно деревяшку, уничтожив графит. Зачем это ему понадобилось? Скорее всего, из любопытства, он был ужасно любопытный… Нас не было дома. Наученные горьким опытом, мы попрятали от Бобки всю обувь, оставив для точки зубов только старую галошу и теннисный мяч.
Как балованный ребёнок предпочитает игрушкам запретные гвозди и обыкновенные чурбачки, так и Бобка, вероятно, для игры выбрал скатившийся со стола карандаш и съел его незаметно для самого себя.
Язык у Бобки стал лилово-чёрный. Изо рта забила сиреневая пена. Я вернулась с работы раньше своих и пришла в отчаяние. Несчастный пёс встретил меня как спасительницу, бросился с жалобным визгом. А чем я могла помочь?
Вспомнив, что при отравлениях лучшее лекарство – молоко, бросилась к Хае Львовне, к Каречке, притащила блюдце с тёплым молоком.
Бобка пить не мог. Ему было очень плохо. Он всё время старался убежать от боли: постоит-постоит среди комнаты с несчастной мордой, растопырив высокие лапки, вдруг взбрыкнёт ими, вроде жеребёнка, и бросится в угол. Не помогает, боль бежит с ним… Покрутится на месте – и боль крутится. Кинется к печке, потом под стол. Наконец я взяла его на колени, силком раскрыла пасть и влила молоко. Бобка всхлипнул горько, как обиженный ребёнок, и уткнулся мне чёрно-лиловым носом в платье. Вошла Каречка. Она собиралась в театр, была нарядная, завитая.
– Как? – спросила озабоченно.
– Да не пьёт… Вот вливаю понемногу. Каречка нагнулась над Бобкой. Её скуластенькое, засыпанное пудрой лицо было таким сочувствующим… Могла ли я думать, что Каречка, собаконенавистница, скандалистка, примет такое участие в бедном Бобке? Нет, определённо, испытания военных лет смягчили её.
– Может быть, сделать ему искусственное дыхание? – испуганным шёпотом спросила Каречка (она работала в поликлинике регистраторшей).
– Не знаю. Ветеринара бы надо… Вот когда Саши-сапожника нету…
– Минуточку! Каречка исчезла.
Не помню, где она раздобыла ветеринара, ко через час он был у нас, а Каречкин театр пошёл побоку.
Бобке приходил конец. Он лежал бездыханный, вытянувшись, только лиловая пена капала из стиснутых зубов.
– Усыпить могу, – сказал ветеринар.
– Нет! – решительно возразила Каречка.
И стоявшая сзади в дверях Хая Львовна, как эхо, повторила:
– Нет!..
Хорошо, что Васи с Андрейкой не было: они на весь вечер отправились куда-то…
– Дело ваше, – сказал ветеринар. – Налицо сильное отравление. Организм молодой…
– В том-то и дело, что молодой! – Каречка опять нагнулась над Бобкой, лежавшим у меня на коленях. – Молодые должны жить. Я знаю, как делают искусственное дыхание. Сейчас начнём…
Не знаю, почему Каречка считала, что при отравлении именно оно поможет. Но случилось чудо: ветеринар ушёл, а Каречка принялась энергично, не жалея нарядного платья, растирать бездыханному Бобке пузичко, поднимать и сгибать бессильные передние лапки. И Бобка медленно начал оживать. И вдруг ожил совсем. Посмотрел на меня, Каречку, Хаю Львовну удивлёнными карими глазами. Поднял ухо, слез с моих колен, с аппетитом долакал оставшееся в блюдце молоко. И, энергично подрыгав лапками, отправился к себе на место, в ту же старую картонку, в которой жил Мартик, где сладко-пресладко заснул.
Мы вздохнули с облегчением. Каречка с Хаей Львовной пришли попить со мной чайку, очень довольные.
Бобка никогда больше не ел карандашей, и зима прошла для него благополучно.
Следующий год до самой осени мы провели в городе, и лишь к началу сентября я и Вася смогли поехать к знакомым за Серпухов.
Андрейка остался под опекой Хаи Львовны. Мы с Бобкой должны были выехать первыми, Вася – через недельку.
Пока Бобка был малышом, мы всегда благополучно провозили его к вокзалам на трамвае. Сейчас он подрос, а ехать нам было до Курского вокзала, через весь город. Я решила запаковать Бобку в рюкзак и проскользнуть в метро – под землёй езды всего десять минут… Собрав чемодан с вещами, надела на спину рюкзак, взяла Бобку на поводок и отправилась. Как всегда, Бобка весело и охотно бежал у моей ноги, брезгливо перескакивая лужи – он был страшный чистюля. Против метро в переулке я завела его в первый же подъезд, поставила чемодан и стала запаковывать.
Подъезд был необычный, большой, пустой и гулкий. Под лестницей зачем-то стояла скамья. Недолго думая я взгромоздила на неё рюкзак; Бобка пытался выпрыгнуть, сердито щерил зубы, морщил нос. Я старательно затягивала его ремнями, приговаривая:
– Сидеть!.. Тихо… Слышишь, сидеть!
– Так, – спокойно и грозно произнёс надо мной чей-то голос. – Собачку прячем?
С лестницы над скамьёй свесилась голова в милицейской фуражке. Я обомлела: оказывается, как раз над нами висела табличка: «Отделение милиции», и стрелка с указателем наверх.
– Да… – пробормотала я. – Грязно очень. Лучше понесу его, понимаете?
– Чего уж, понимаю.
Милиционер спустился с лестницы, пристально оглядел меня и, хлопнув входной дверью, ушёл. Я допаковала Бобку.
Он, молодец, притих, смирился видно. Нацепила рюкзак на плечи, взяла чемодан и, оглянувшись на улице направо-налево (милиционера нигде не было), вошла в метро.
Мимо контролёрши мы спустились к поезду благополучно. Но на платформе – о, ужас! – стоял тот же ехидно улыбавшийся милиционер.
– Гражданочка, – ласково сказал он, – не вы первая… Как собаку в метро везти, все к нам в подъезд зайти норовят. Кто в корзину, кто в сумку прячет. Один гражданин в футляр от скрипки запихнул… Поднимемся-ка лучше от греха наверх! Сами знаете, животных в метро возить не положено.
– Это очень неправильное правило! – рассердилась я. – На чём же их прикажете возить? Для такси свободные деньги не у всех есть…
– Сказать по совести (поезд уже укатил, мы с милиционером стояли на опустевшей платформе вдвоём), понимаю вас и даже сочувствую – у самого овчарка. Да что поделаешь, закон!
– Очень глупый закон, – брякнула я. – А кошкам, птицам можно?
– Птицам – да, если в клетках. Насчёт кошек тоже запрет. И в трамваях, и в автобусах.
– Не понимаю! – горячо сказала я. – Если собака чистая, в наморднике…
Мы с милиционером уже поднимались к выходу, он любезно нёс мой чемодан.
– Ничего не могу поделать! Законы на то и писаны, чтобы их выполнять.
Наверно, глупо выглядела я со стороны: шагаю с красным, злым лицом, за спиной возится в рюкзаке Бобка, а рядом вежливо и строго выговаривающий мне милиционер тащит чемодан. Спасибо, никого знакомых не встретили: подумали бы, что меня вроде воровки в отделение ведут!
Милиционер перевёл нас с Бобкой через улицу, поставил на тротуар чемодан. Я сказала растерянно:
– Вот история с заковыкой… Что ж теперь, домой возвращаться? Нам же на вокзал надо. На Курский.
И тут милиционер вдруг, как мальчишка, воровато оглянулся, быстро шепнул мне:
– Вон троллейбус пустой как раз подходит, сидайте скоренько! Не дурак он у вас, молчит, шельмец. Какой породы-то?
– Фокстерьер гладкошёрст… – Я прямо-таки порхнула в открывшуюся дверь троллейбуса.
Милиционер подал мне чемодан, выразительно мигнул кондукторше… Мы покатили. Я успела помахать ему рукой. Вот славный попался!..
Часа через три мы с Бобкой были уже на месте.
От станции надо было пройти пешком четыре километра. Бобку я, конечно, ещё в поезде вытащила из рюкзака, а как сошли, спустила и с поводка. Он бойко побежал по тропинке, я с чемоданом следом.
Скоро мы вошли в берёзовую рощу, прекрасную, как в сказке.
С тихим шорохом сыпались на землю оранжевые и золотые листья. Белые стволы сливались в гуще. Тонконогие осины багровели на краю оврага, молодые дубки стояли в зелени как богатыри. То и дело нога сшибала грибы: подберёзовики, красноголовики – тропинка через рощу была малохоженая, заросшая.
Устали. Я опустила чемодан, села на него, любуясь закатом. А Бобка вдруг пригнулся, гладкая шерсть на загривке поднялась. Он напрягся, задрожал…
Нам навстречу медленно шла небольшая собака. В лучах закатного солнца она была огненно-рыжая, как падающая листва. Точёные лапки легко и грациозно ступали на землю. Животное внезапно застыло – почуяло Бобку. Мгновение, и гибкое тело взлетело, исчезло в кустах, мелькнул только большой пушистый хвост. Неужели лисица?
Белой пулькой пронёсся, скрылся в кустах и Бобка. Он лаял уже где-то вдалеке, коротко, страстно.
Я решила ждать. Лисицу он, конечно, не догонит. Порыщет, побегает и вернётся по своим же следам.
Время шло. Закат мерк. Я несколько раз свистала, звала, – Бобка не возвращался. Пошла на розыски, оставив чемодан под берёзой. Минут через десять, заслышав невнятное урчание, раздвинула кусты орешника и увидела: из-под земли торчит задняя половина Бобкиного туловища с куцым, бешено дёргавшимся хвостиком. Передняя половина ушла в землю.
Схватив Бобку за хвост, напрягая силы, вытащила извивавшегося, оскаленного, хрипящего от азарта, запорошённого землёй неудачника. В запале он прорыл к лисьей норе под берёзой ход – уши, ноздри, вся морда были в земле. А лисица, конечно, ушла другим ходом или притаилась где-нибудь в корнях…
Я с трудом успокоила Бобку. Лишь после того как мы вернулись за чемоданом, а потом вышли к реке и Бобка искупался – я зашвырнула ему далеко в воду палку – его перестала бить нервная дрожь.
Дом наших знакомых стоял на отлёте от деревни Солнышкино, возле пруда. Хозяева уехали на юг, и мы с Бобкой, ожидая приезда Васи, вели мирное существование. Днём я читала или шила, сидя в палисаднике; спать мы заваливались вместе с солнцем.
Бобка терпеть не мог нежничать. Я же, скучая, не только разговаривала с ним как с собеседником, а часто ласкала его, играла – словом, забавлялась. Бобку это злило. Стоило мне подсесть и начать воркотню, как он злобно морщил нос, показывал зубы, иногда даже хватал мою руку и держал, разумеется, не кусая (Васин урок запомнился). Я говорила:
– Что, не нравится? А мне вот приятно… Возьму и почешу тебе сейчас за ухом… – Бобка провожал насторожённым блестящим глазом мой палец. – Ах ты белый бесёнок! Ах ты зайчишка!
Я тормошила его – он не смел меня тронуть и от этого злился ещё больше. Зато только я лягу почитать, Бобка тут же бесцеремонно прыгал мне под бок и укладывался как ему угодно: поперёк моего туловища, через ноги, чуть не хвостом в лицо… Наверно, считал: раз он обязан терпеть мои глупые нежности, и я должна терпеть…
Однажды мы улеглись спать и вдруг услышали под окном жалкое, но громкое и неприятное мяуканье. В палисаднике настырно орал чей-то котёнок. Пришлось мне выйти с фонариком.
Действительно, это был котёнок; его, наверно, подбросили. Некрасивый, тощий, со слезящимися глазами… Должна признаться, я довольно равнодушна к кошкам. По-моему, они любят больше дом, чем хозяев, своенравны, живут как бы сами по себе. Сейчас же передо мной лежало хоть и противно орущее, но беспомощное, очевидно голодное, существо.
Я принесла из дома молока, накормила котёнка, он наелся и заорал ещё отвратительнее, с сипением разевая рот.
– Эк тебя разбирает… – проворчала я.
Пришлось пустить его в сени. Всю ночь Бобка беспокойно прислушивался к сиплому кошачьему мяву. Я тоже плохо спала. Наутро заперла Бобку, взяла котёнка и пошла в деревню отыскивать его хозяев.
– Не знаешь, чей это? – спросила первого встречного мальчишку.
– Ананьевский, – не задумываясь, ответил тот. – У них кошка трёх принесла. Двух раздали, этого, шелудивого, ещё вчера в овраг забросили. Он что, к вам приполз?
– Да, приполз.
Я отыскала дом Ананьевых, положила котёнка на крыльцо и ушла – пусть уж сами заботятся.
Среди дня мы с Бобкой услышали возле пруда гомон. Несколько деревенских ребят, мальчиков и девочек, возбуждённо горланя, собирались что-то делать. Я свистнула Бобку, и мы пошли к пруду.
Ребята стояли тесным кольцом. В середине старший – рослый, в цветной яркой рубахе, – присев, привязывал к шее лежавшего перед ним на земле котёнка завёрнутый в тряпку камень. Котёнок был тот самый, со слезящимися глазами. Сейчас он не орал, только беззвучно разевал рот. На лицах наблюдавших за ним ребят были написаны интерес, брезгливая жалость и… нетерпение. Котёнка собирались топить – это ясно; надо было помешать этому.
– Федька, бросай так, чего там! – не выдержал кто-то.
Я не успела протянуть руку. Федька крякнул, схватил котёнка, выпрямился и, сильно размахнувшись, запустил в пруд. Плеснуло, по воде пошли круги. Почти в то же мгновение Бобка, вырвав из моей руки поводок, совершив огромный прыжок, взлетел над прудом и бултыхнулся в воду.
Ребята шарахнулись.
– Собачонка, глядите!..
Бобка, усердно работая лапками, плыл к тёмному барахтавшемуся пятну. За Бобкой по воде стелилась полоска – плывущий поводок. Никто даже не оглянулся на мой возглас:
– Сюда неси, сюда! Все смотрели на пруд.
Бобка был уже возле котёнка. Он схватил его поперёк туловища зубами. И вот, как крошечный белый спасательный катер, фыркая, задвигался к берегу, а поводок снова полз сзади.
Бобка вылез и отряхнулся, не выпуская котёнка.
Мы ждали. Бобка вылез. Отряхнулся, не выпуская котёнка. Подбежал и вывалил к ногам Федьки свою жалкую мокрую ношу. Котёнок ещё не успел захлебнуться. Я сказала:
– Нет, друзья. Чему быть, того не миновать. Вы решили, бедное животное не жилец на этом свете? А вышло-то иначе…
Мне не ответили. Все смотрели на растекавшуюся от котёнка лужицу, на Бобку, сидящего рядом с высунутым языком. Один Федька бросил:
– Всё равно ему хана… Только мучаться дольше будет. Бездомный-то…
В его словах была жестокая правда. Я не нашлась сразу что ответить. А Федька молниеносно пригнулся, схватил котёнка и, размахнувшись, снова швырнул в пруд. Ребята, как один, громко ахнули…
И снова пущенной из лука стрелой взметнулся над прудом самоотверженный Бобка. Если в первый раз он принял спасение котёнка как игру, как привычную погоню за палкой, то сейчас спасал его всерьёз, напрягая силы. Доплыл, взял в зубы, повернул обратно, вынес, положил к Федькиным ногам.
И тут одна из девочек, всхлипнув, сказала:
– Пускай лучше у нас живёт. Маманя не заругает. Она добрая. В хлевушке будет спать…
Вторая – поменьше, очень похожая, босоногая, с красными, как у гусёнка, ступнями – повторила, тоже всхлипнув:
– Не заругает. Добрая. В хлевушке. Сестрички подобрали котёнка в подолы. Именно в подолы: встали друг против дружки, задрав платья, а кто-то из мальчишек положил им мокрого котёнка. Потом все облегчённо загомонили, зашумели и повели девочек к деревне. Федька отстал. Повернулся и долго, пристально смотрел на Бобку. Оглядывались и другие.
Я свистнула Бобку, и мы пошли домой.
С этого дня и до нашего с Васей отъезда в город Бобка пользовался у ребят деревни Солнышкино большой популярностью. Особенно у Федьки. Федька приходил за Бобкой с утра. Мы всегда отпускали его, и он часами играл в лесу, или возле пруда, или на лугу среди своих новых друзей.
* * *
Если бы мне предложили назвать отличительные черты Бобкиного характера, я бы, не задумываясь, ответила: энергия и смелость.
Энергию он проявлял во всём, кроме еды. К еде всегда подходил как к динамиту – медленно, брезгливо – и ел очень мало.
Смел же был безрассудно.
Однажды очертя голову бросился на громадную овчарку, раз в пять больше его самого – лишь за то, что та посмела заглянуть в наш двор.
С разгона Бобка вцепился овчарке в загривок, впился, как клещ, и повис, болтая лапками.
От неожиданности и ужаса овчарка взвыла, завертелась, пытаясь сбросить маленького негодяя. Но он только хрипел и вертелся вместе с нею, не разжимая зубов.
Сбежались ребятишки. Я кричала:
– Воды!.. Скорее воды!
Кто-то ринулся в подъезд, и через минуту я опрокинула над воющей овчаркой ведро. Мокрый, оскаленный Бобка свалился на землю. Но тут же вскочил и снова взвился в бесстрашном прыжке. Однако овчарка уже бросилась наутёк.
С тех пор, гуляя с хозяином по переулку, она всегда проходила мимо наших ворот со взъерошенной шерстью, боязливо озираясь, и не совала в них носа.
А ещё у Бобки была страсть к исследованиям.
Не было во дворе уголка, который бы он не облазил. Мало этого: с некоторых пор он решил заняться изучением окрестных переулков.
По утрам мы обычно выпускали его во двор одного, под надзор соседских детишек, зная твёрдо: в определённое время за дверью кухни раздастся требовательный короткий лай – Бобка возвращался домой сам. Днём, пока мы были на работе, а Андрейка в школе, за ним присматривала Хая Львовна. Вечером всегда выводили на поводке Вася или я.
Но вот как-то мы обнаружили, что Бобка нарушил запрет выходить за ворота, решительно семенит по переулку, обнюхивая подворотни, и вообще ведёт себя слишком самостоятельно. Мы стали следить за ним строже. И не напрасно.
Однажды нам в окно забарабанила чья-то девочка:
– Ваш Бобик на тот двор убежал!
Я оделась, выбежала, обыскала соседний двор, куда через забор вела узкая лазейка, но Бобки не нашла. Звала, свистала – безрезультатно. Спрашивала встретившихся женщин и детей. Нет, никто не видел белую маленькую собаку с пятном у глаза…
Вспомнилось, как я искала украденного Бобку в деревне.
Решила обойти все соседние подвальные помещения, сараи. И правда, вскоре в одном из подвалов услышала знакомый тонкий свист.
Бобка лежал на каменном полу у запертой двери в котельную и тонко, призывно свистал.
– Биба, что ты здесь делаешь? – сурово спросила я.
Он знал, что виноват и должен быть наказан.
Помедлив, распластавшись, пополз ко мне чуть ли не на брюхе, – он всегда полз, а не шёл, провинившись.
Я ждала как неумолимый судья. Хорошенько оттрепав, взяла его на поводок и увела домой.
Странное дело! Уже по Буле и Мухе, даже по бедному Тобику я заметила: собаки никогда не обижаются за заслуженное наказание. Они как бы радуются ему: отодрали, мол, и с плеч долой, опять мы с хозяином друзья… Весь этот день Бобка был очень послушен и мил. А на другое утро та же девочка оторвала меня от работы стуком в окно:
– Ваш Бобик обратно на тот двор ушёл!
Теперь я направилась прямо в соседский подвал. Так и есть! Бобка лежал, посвистывая, у двери в котельную, как на посту. Это было неспроста, и я поручила Андрейке узнать, в чём дело.
Оказалось, у истопника того дома была собака – симпатичная чёрная мохнатая дворняжка. Уходя по делам, хозяин запирал её всегда в тёплую котельную – жил он на втором этаже в населённой квартире, где жильцы не любили собак. Бобка познакомился со своей подружкой, наверно, через лазейку в заборе, а теперь решил навещать её в заточении.
С поразительной настойчивостью он стал удирать из дома. Откроет Хая Львовна ненароком кухонную дверь – Бобка, чутко прислушиваясь, вскочит с подстилки, бесшумно скользнёт на кухню, и будь здоров – только его и видели! Можно поручиться, уже дежурит возле котельной: не выйдет ли Лохматка на волю.
Мы с Андрейкой заделали дыру в заборе. Хитрый Бобка умудрялся проскочить наши ворота и, галопом обежав переулок, проникал в соседний двор.
Запирать его дома? Мне казалось это жестоким. Не лучше ли поговорить с хозяином Лохматки? Пусть тот пускает её иногда поиграть с нашим фоксиком…
Из разговора ничего не вышло.
Хозяин Лохматки, мрачный верзила, когда я пришла к нему, ответил грозно:
– Если ваш паршивый кобелёк ещё хоть раз в котельную прибежит, я его поленом пришибу. Мне из-за него и так жильцы покоя не дают. Давеча не у котельной, возле двери в квартиру часа два, зануда, скулил…
Я не могла понять, как грубость этого человека уживалась с нежностью к черномазой Лохматке. Говоря, он всё время ласково гладил её большой заскорузлой рукой. Но делать было нечего. Пришлось нам стеречь Бобку как узника…
Он затосковал. Перестал есть: выходя гулять, рвался на соседний двор, царапал заделанную в заборе дыру и грустно свистал.
Все эти дни я была очень занята: кончала большую работу, следила, чтобы Андрейка готовился к экзаменам, собирала Васю в очередную командировку… И как раз в эти дни проглядела нашего любимого пса!
Я вернулась с вокзала, проводив Васю на поезд. Было поздно, около часа ночи. Андрейка, конечно, спал, как и все в квартире. Я тихо отворила дверь в переднюю. Цокая коготками, как маленькая белая лошадь копытцами, из нашей комнаты тотчас выбежал Бобка.
Мне сильно жали новые туфли, я открыла из кухни дверь во двор, шепнув:
– Иди гуляй…
В ту же секунду он скрылся в темноте.
Переобувшись, я взяла поводок и вышла следом. Во дворе было черно, тихо. Показалось, что в воротах мелькнуло что-то светлое. Был ли это Бобка? Разве я могла думать, что вижу его последний раз?
Сердясь, побежала я переулком к Лохматкиному двору. Обутые наспех тапки слетали с ног, я с трудом добралась до подвала. Дверь в котельную освещала заросшая паутиной лампочка. Нет, конечно, Бобки там не было; наверно, он наверху, у Лохматкиной квартиры… Но его и тут не оказалось! А в доме все спали. И никаких решительно следов, что Бобка успел побывать здесь, я не обнаружила. Два здоровенных кота с горящими глазами чинно сидели на лестнице, прянув в стороны, когда я решила осмотреть её.
Озадаченная, спустилась я снова в подвал – пусто. Возможно, он и не прибегал сюда совсем; в подвале тоже бродили кошки.
Но где же он тогда?
Я поплелась домой. Вдруг Бобка ждёт меня уже у двери? Нет. Его не было нигде. Ни в нашем дворе, ни в соседних, ни в ближних переулках…
Я разбудила Андрейку, хотя назавтра у него была контрольная, и мы оба долго ходили, звали, искали… Куда же ты девался, наш маленький Боба-Бэмби, белый барашек на стройных лапках? Неужели над тобой зло подшутили или тебя подстерегла нежданная беда?
Светало. Небо над крышами порозовело, фонари побледнели. Прогромыхал за углом первый трамвай. Дворничиха вышла из ворот с метлой и большим совком.
– Вы что это, – удивлённо спросила она, – ни свет ни заря встали?
– Бобка у нас пропал… Всю ночь ищу.
– Прибежит, эко чудо… – Она сладко зевнула. – Спать бы шли.
Андрейку я давно уже отослала досыпать. А сама всё оглядывала пустой переулок, тёмные подворотни, первых прохожих…
Дворничиха подмела тротуар, ушла. Вдруг вернулась. Сказала таинственно:
– Вчера, чуть завиднелось, собачники у нас в районе ездили. Бездомных, говорят, ловили. Может, и нынче были?
У меня защемило сердце. На Бобке был, конечно, ошейник с регистрационным знаком. Ещё раз обошла я соседний двор, спустилась в подвал к котельной, поднялась на второй этаж. По лестнице шёл истопник.
– Здравствуйте, – сказала я. – Скажите, наш Бобка сегодня ночью к вам не прибегал? Он исчез. Понимаете, исчез! Давно уже.
Истопник ответил сумрачно:
– Я за вашей собакой не слежу.
– Очень вас прошу: если прибежит – не гоните его, не бейте… Мы придём за ним.
– Что я, зверь? Меня жильцы заездили. Не желаем твою псину терпеть, и всё.
Он косо, как-то странно посмотрел мимо меня и пошёл. Что значили его слова? Я решила побывать у его соседей.
Люди по-разному относятся к собакам. Одни – равнодушно, другие – с восторгом, многие – со злобой. Жильцы Лохматкиной квартиры встретили меня тоже по-разному.
Да, они все видели белого пёсика у двери, ещё он надоедал своим визгом.
– Когда последний раз-то прибегал? Вчера?
– Нет, что вы путаете, не вчера, давно уже.
– Давайте точно вспомним, человек ведь беспокоится!..
– Стану я из-за всякой твари мозги себе ломать! Не был он у нас давно, и кончен разговор.
– Скажите, а Лохматка… то есть собака вашего истопника, она сейчас дома? – спросила я.
– Её уж третий день хозяин в деревню свёз.
– Что грязи носила, что шерсти…
– Не говорите, славная была собачонка!
– Делать ему нечего, со всякой заразой возиться…
Я ушла.
Значит, Лохматки третьи сутки не было в доме. Неужели Бобка, каким-то образом почувствовав это, бросился на поиски? Говорят, у собак поразительное чутьё… А вдруг и правда его забрали собачники? Весной они вылавливают в городах бродячих и бездомных псов… Бобка, Бобка, что же я наделала, ты-то ведь был не бродячий, не бездомный!..
На душе у меня скребли кошки. Не порадовала даже Андрейкина пятёрка за контрольную. Сын собрал дворовых товарищей, рассказал о нашей беде. Ребята рассыпались по ближним переулкам и улицам, стали выспрашивать, искать…
Я не могла бездействовать. Взяла Бобкину фотографию – он сидит, подняв лапку, лукаво и весело смотрит в аппарат – и поехала в приёмник, куда свозят выловленных собак. Долго плутала я по бесконечным незнакомым улицам где-то за Ленинградским шоссе. Нашла приёмник. Грустное это было зрелище! В тесных, громоздившихся ряд за рядом клетках томились, хрипло и безнадёжно лая, собаки. Каких тут только не было! Их держали на карантине, чтобы потом раздать в лаборатории и институты. Сразу вспомнился маленький Мазепка… Принёс ли он пользу науке?
В приёмнике сторож разрешил мне обойти все клетки. Бобки не было ни в одной.
– У нас хозяева своих часто находят, – говорил сторож, запирая за мной ворота. – Найдут, заявление пишут. Если собака здоровая, может, и отдадим. Как кому. Потому порядок должен быть: если ты собаке хозяин, ты за ей и следи. В наморднике, на коротком поводке гулять выводи. А то долго ли до беды? Вот мы и приставлены безнадзорных вылавливать. Собака не только в удовольствие, она заботы требует. Так-то…
Слова сторожа были для меня горьким, но справедливым укором: «Собака не только в удовольствие, за ней следить надо». Да как же уследить, если всё время занята, работаешь? И всё равно…
Что я скажу теперь вернувшемуся из командировки Васе? Чем успокою Андрейку? Сама, сама во всём виновата…
Ещё с неделю продолжала я поиски. Объездила с Бобкиной фотографией несколько институтов, ветеринарных станций. Побывала опять у Лохматкиного хозяина. Спросила, где она теперь. Он увёз её очень далеко, к родным. Добраться туда сам Бобка, конечно, не мог.
А может быть, он всё-таки отправился разыскивать любимую подружку и блуждает где-нибудь до сих пор? Не знаю, ничего не знаю…
И никто этого никогда не узнал.
МАНЮНЯ
И ещё прошло два года.
Случилось так, что Васю положили на операцию в клинику, Андрейка уехал со старшеклассниками на зимние каникулы в Ленинград. У, как мне было одиноко, когда я возвращалась с работы домой!..
Хая Львовна приходила, садилась, утирая фартуком лицо, говорила:
– Зачем убиваться? Раз операция, значит, нужна операция. Ох, ох, ох… Мне тоже велят, я старая, боюсь. А он? Зачем убиваться?
– Да разве я убиваюсь?
– Я слепая, не вижу?
И, посидев молча, она выбегала на кухню. Однажды во время посещения клиники – Вася уже поправлялся – он сказал, оглянувшись на соседние койки:
– Собаку нам опять завести, что ли? Всё мне Бобка мерещится… Давай спаниеля, а?
– Спаниеля? Но ведь они же как будто охотничьи?
– А-а!.. – Вася махнул рукой. – Тут у нас один охотник лежит, профессионал. Так говорит, спаниели чудесны характером, верностью. А охота – так, забава для полковников в отставке.
– Ну, знаешь, твой профессионал того… Я слышала о спаниелях другое.
Этот разговор запал мне в душу.
Как-то, торопясь в клинику с передачей, я увидела в сквере медленно идущего военного в серой папахе и шинели без погон. На сворке он вёл двух спаниелей. Они были чёрные с серым, завитые, нарядные; кудрявые уши чуть не волочились по снегу, носы были уткнуты в землю. Собаки, подрагивая широкими спинами, раскачиваясь на коротких сильных лапах, азартно и тщательно вынюхивали затоптанную дорожку.
– Извините, пожалуйста, – догнала я военного. – Какие чудесные псы! Это ведь спаниели?
– Да, – ответил он с достоинством.
– А вы бы не могли мне посоветовать… Муж хочет завести маленького спаниеля, щенка. Как это сделать?
– Ваш муж охотник?
– Нет. Возможно, он и станет охотиться. – Я смутилась, потому что Вася за всю жизнь никого из животных, кроме мух, не убивал. Но, подумав, что военный в шинели без погон, может быть, и есть полковник в отставке, добавила: – А разве обязательно охотиться? Мы просто очень любим собак…
– Видите ли, – военный продолжал идти, так как его псы, энергично тряся хвостами, рвались вперёд и вперёд, – в охотничьем обществе вряд ли продадут щенка не охотнику. Тем более элиту или от дипломированных родителей с хорошей родословной.
Я понятия не имела, что такое элита; о дипломированных родителях с родословной тоже имела смутное представление. Но храбро сказала:
– Да нам вовсе не нужны дипломы! Был бы просто симпатичный щенок…
– Тогда я могу вам дать адрес. Есть два неплохих щенка, правда зимнего помёта.
Зимний помёт! Любопытно…
На следующий день, ничего не сказав Васе (хотела сделать ему сюрприз), после работы я пришла в тихий переулок возле Зубовской площади и позвонила в одноэтажный деревянный дом. Открыла мне дверь девочка с косичкой. Она быстро сказала:
– Вы насчёт щенка? По коридору прямо. Как раз в это время дальняя дверь в коридоре распахнулась, и из неё выбежали – покатились, трепеща короткими туловищами, два маленьких толстеньких существа.
– Это они? Ой, какие славные!..
Присев, я гладила обоих. Щенки тыкались мне в руки чёрными носами, трясли длинными ушками; став на задние лапки, без устали вертя хвостами-коротышками, норовили лизнуть в лицо.
– Топа и Машенька, вернитесь! – тихо и строго позвала стоящая на пороге седая женщина.
Щенки так же радостно бросились и к ней. Меня провели, усадили. Оказывается, вчерашний военный звонил, что придут смотреть щенка.
– А где их мать? – спросила я.
– Черри! – властно позвала девочка.
Что-то заворочалось за шкафом, оттуда вышла мама. Она была совершенно чёрная, не первой молодости. Усы были седые и брови, а небольшие тёмные глаза смотрели мудро и подозрительно.
– Сама чёрная, а дети светлые! – удивилась я.
Топа была рыжеватой, Машенька золотисто-белой, уже длинноволосой, и по хребту бежала светлая завитая полоска.
– У них отец серебристой масти, – объяснила хозяйка. – Топа, вернись! – повторила она, потому что Топа снова ринулась к порогу.
А Машенька… Возле моего стула стояла скамейка для ног. Машенька проворно вскарабкалась на неё, оттуда ко мне на колени, свернулась, сунула нос в лапки и задышала спокойно-спокойно.
– Вообще-то мужу хотелось щенка-мальчика, – сказала я, гладя мягкую тёплую шерсть. – Но и эти прелестны.
– Кобельки, к сожалению, уже проданы, – сказала хозяйка. – Они улетели в Воркуту. А вот из них, – она показала на Топу и на мои колени, – выбирайте. Если хотите, разумеется…
Ещё бы не хотеть!
Но кого выбрать? Машенька грела меня сквозь пальто, посапывала, а мои пальцы всё перебирали шёлковую шерсть. Топа была тоже очень мила. Пока я раздумывала, она забралась на странное, стоявшее на полу среди комнаты сооружение: стопку книг покрывала гладильная доска. Топа влезла на доску, дошла до середины; доска накренилась, и она важно съехала по ней вниз.
– Кто же придумал им такую забаву? – засмеялась я.
– Это всё Зоя! – Женщина кивнула на девочку. – И качаться обеих на доске выучила…
– Забавно. Эй ты, соня, проснись, покажи!
Но Машенька не желала проснуться. Она только подняла голову, сладко зевнула и вдруг лизнула мне руку тёплым розовым языком. А потом свернулась, вздохнув, – заснула опять. Этим она и покорила меня. Ладно, значит, беру Машеньку!..
Я спросила, сколько стоит щенок. В ответ хозяйка стала спрашивать сама: что мы за люди, населённая ли квартира, много ли маленьких детей. Потом назвала цену, по тем временам большую. Но Машенька так тронула меня своей доверчивостью, что я согласилась. А хозяйка задумчиво сказала:
– Конечно, жаль, что она не будет работать. Однако по всему судя, вы любите животных.
Девочка во всё время нашего разговора стояла у окна и смотрела на меня с тайной неприязнью.
– Почему вы так странно назвали её – Машенька? Мою маму зовут Мария, – улыбнулась я.
– Это всё Зоя. – Хозяйка снова показала на девочку. – Вы можете переменить имя, щенки привыкают к новому быстро. Я, кстати, тоже Мария…
Теперь засмеялись мы обе.
Девочка, так же неприязненно взглядывая на меня, помогла завернуть Машеньку в захваченный старый платок, уложить в корзинку. Потом тихо спросила:
– А можно прийти её посмотреть? К вам.
– Конечно!
Я написала адрес. Хозяйка вручила мне собачий «паспорт» – книжицу с непонятным и длинным перечнем предков, с печатями. Позже мы с Васей и Андрейкой изучили паспорт: один из Машенькиных предков был вывезен из Германии, хозяин его носил фамилию Шлиффенбум. А бабку по отцу звали коротко и звучно – Мга…
Вскоре мы были уже дома. Пока ехали на трамвае, Машенька сладко спала в корзинке. В комнате же начала проявлять бурную деятельность: обнюхала углы, мебель, печку, подоконники. Полакав тёплого молока, залезла опять в корзинку и заснула.
Пришла Хая Львовна. Запричитала:
– Опять! Вам работы мало? Чтобы обо мне так заботились, как вы о собаках…
– Да она же маленькая, тихая. Это очень ласковая порода, комнатная, называется спаниель. И умная.
Хая Львовна только руками развела.
Ночью я проснулась оттого, что по моим ногам кто-то ходил. Включила свет. На полу тут и там поблёскивали аккуратные лужицы. А на тахте у меня в ногах, серьёзно помаргивая, сидела и грызла одеяло Машенька. Она выспалась и спать больше не собиралась.
* * *
– Но как же мы всё-таки будем её звать? – спросил Вася. – И надо серьёзно заняться её воспитанием.
Вся наша маленькая семья была уже в сборе. Вася приехал из больницы, Андрей – из Ленинграда. Я, конечно, не выдержала: рассказала мужу до срока, кто ждёт его дома.
Приехав, Вася сильно разочаровался.
Машенька оказалась порядочной флегмой, лентяйкой. Больше всего она любила поспать и поесть. А когда просыпалась, начинала грызть без разбора всё: книги, ножки стульев, мои босоножки, Андрейкин портфель… К тому же Машенька подурнела: у неё заболели глаза. Пришлось обратиться к врачу. Тот прописал альбуцид, и теперь каждый вечер начиналась мука.
– Машенька, иди сюда! – говорила я.
Увидя в моих руках пипетку с лекарством, она проворно забивалась под шкаф. Мы отодвигали шкаф – пряталась под стол или за книжную полку. Наконец, выманив с большими усилиями, я брала её себе на колени; Машенька напрочь пригибала голову и, только поняв, что сопротивление бесполезно, позволяла капнуть себе в глаза. Спрыгивала, отряхивалась, как после купания, и снова пряталась. Ещё долгие годы спустя при словах «Давай капнем в глаза?» Машенька всегда удирала…
– Так как же мы будем её звать?.. Знаете, я сегодня купил в охотничьем магазине книгу. Вот, смотрите!
Вася торжественно вытащил её из портфеля. На обложке были нарисованы два спаниеля: один плыл среди тёмных полос, изображавших болото, второй тащил в зубах похожую на куклу утку.
Вася отыскал в книге главу «Уход и воспитание щенков». Уход был сложный, а воспитание… Щенков первые три месяца полагалось, кроме каши и молока, кормить морковью, витаминами, рыбьим жиром, специальным фаршем, ещё и ещё чем-то. Учить надо было: гулять «у ноги»; поднятием руки укладывать на землю; опуская руку, приказывать встать; голосом звать «ко мне»; свистать как-то особенно; учить носить поводок, поноску…
Батюшки мои родимые! Да если выполнять все требования, когда же мы будем работать?
Из книги мы узнали также, что элита – просто высший сорт, а зимний помёт – это когда щенки родятся зимой, а не весной, что хуже, так как весной малышей можно вскоре выпускать гулять.
Мы решили: ничего страшного не случится, если будем воспитывать собаку не точно по книге!
А вот с выбором нового имени произошёл конфуз.
Вася предложил переделать Машеньку в Матрёшку, Андрейка – в Молли. Я робко сказала: «Лучше звать её Милка»… Спорили мы долго и решили бросить жребий. Нарезали бумажек в старую Андрейкину кепку и положили на пол. Какую Машенька вынет, так и назовём.
Она подошла охотно. Подрагивая хвостом, сунула нос в шапку, перешарила бумажки, обнюхала, но не взяла ни одной. Вася позвал строго:
– Матрёшка, ко мне!
Андрей крикнул баском, у него уже ломался голос:
– Молли, сюда!
Я сказала тоже строго:
– Милка!
Машенька не подумала подойти ни к кому; она залезла на подстилку и собралась всхрапнуть.
Как раз в эту минуту позвонил телефон, говорила моя мама.
– Мама! – воскликнула я. – Ты понимаешь, что у нас происходит? Мы же не можем больше звать новую собаку твоим именем! Выбираем другое, никак не выберем, а она ни одного не слушается…
– Прекратите заниматься глупостями, – спокойно скзала мама; она была старушкой строгой и с чувством юмора. – Считайте, что Машенька названа так в МОЮ ЧЕСТЬ, и перестаньте мучить ни в чём не повинное животное. Во всех колхозах сколько угодно коров и свиней Машек, козлов Борек и быков Весек. А уж если не хотите звать её Машей, зовите хотя бы Манькой!
– Значит, ты не обижаешься? – переспросила я. Мама сказала, что ждёт нас вместе с Манькой обедать в воскресенье, и положила трубку.
– Манька… – Вася покачал головой. – По крайней мере Манюня, это я ещё понимаю.
Так наша спаниелька превратилась в Манюню.
…Наступила очередная и всегда новая весна.
Даже в городе стало легче дышать. Прозрачное небо только к вечеру заволакивал дымный туман. На деревьях во дворе из лопнувших почек, как птенчики из гнёзд, выглядывали зелёные листья. Ребятишки под нашими низкими окнами устраивали такой галдёж, что Манюня (она подрастала поразительно быстро, хотя мы кормили её, конечно, не по книге) становилась на задние лапы и училась лаять. Первый её лай был просто возмущённым, срывающимся тявканьем. Однако скоро он перешёл в настоящий внушительный и басовитый лай. Кстати, басом Манюня не только лаяла: когда спала, она храпела низко и густо, как здоровый мужик. Её будили, она переваливалась на другой бочок и снова выводила басовитые рулады. Может быть, оттого, что любила спать необычно? Мордой книзу, задком кверху, в самых неудобных позах.
В один из свободных дней, когда потеплело, я решила навестить за городом родственников и взяла Манюню с собой.
В поезде она вела себя превосходно. Но когда сошли на платформу, замерла как вкопанная, я не могла сдвинуть её с места. Видимо, ошеломили новые запахи. Долго и тщательно, как следопыт, вынюхивала она каждую ступеньку платформы, валявшуюся в кустах ржавую консервную банку, редкие новые травинки и высохшие старые… Не помогали ни окрики, ни дёрганье поводка. Пока Манюня не освоилась с новыми запахами, она словно оглохла. Зато потом резво потащила меня по тропинке.
Мы зашли в рощу, и я спустила Манюню с поводка. Но она не побежала вперёд, хотя дальше виднелась чудная, поросшая травой поляна. Остановилась опять и стала изучать тропку: чёрный нос не подымался от земли, уши тряслись и хлопали; Манюня даже хрюкала, исследуя каждый валявшийся камень, сучок или комок земли.
– Ко мне! И вперёд! – протягивая руку, приказала я, теряя терпение.
Манюня оглянулась – мол, отстань, пожалуйста! – и, тщательно подрывая лапкой, втиснула морду под какую-то коряжину. Мне удалось оттащить её от коряжины, и я ахнула: светлая чистая морда по уши была заляпана землёй, а лапы, мохнатые чистые лапы превратились в грязные ошмётки.
«Ну и ну! – подумала я. – Всю красу сразу растеряла»…
Дальше мы шли довольно долго спокойно. И вдруг Манюня исчезла. Она исчезла в кустарнике с такой быстротой, что я не успела заметить, куда она устремилась.
– Манюня, вернись!
Этого памятного с детства слова она слушалась обычно беспрекословно. И сейчас послышалось невнятное бульканье, всплеск. Сквозь голые ветки показалось что-то светлое, скрылось…
«Неужели противная собачонка провалилась куда-нибудь?» – подумала я, раздвигая кусты.
Нет, она не провалилась – она сама залезла!
Между кустами, в глубокой, черневшей среди нестаявшего снега колдобине, полной тёмной воды, плавала Манюнина голова с распластанными ушами. Туловище было скрыто под прелыми листьями.
Что же делать?
Упираясь ногами в оползавшую землю, я нагнулась, ухватилась одной рукой за куст, другой за Манюнин ошейник. Бедный нарядный ошейник! Он был мокрый, в какой-то тухлятине. А вытащенная из колдобины Манюня превратилась в страшилище: чёрная вода стекала по шерсти, как по сосулькам, вся она была облеплена прелыми листьями, с хвоста и ушей лились мутные потоки. Чистым осталось только белое пятнышко на лбу, да светились восторгом чёрные блестящие глаза.
– Ну зачем, зачем ты полезла в эту грязную яму? – с негодованием спросила я.
Манюня, яростно отряхиваясь, всем видом показала, что она совершенно не согласна со мной.
– Ах глупая собака! Вот теперь ещё простудишься…
Нет, она не была глупой: в ней просто заговорил охотничий инстинкт.
С тех пор, увидя любое болотце, подёрнутую тиной заводь или просто грязную лужу, Манюня всегда норовила плюхнуться в них. И, поглядывая виновато, но непреклонно, бултыхалась в своё удовольствие. А вот в чистую проточную воду, в реку, особенно не у берега, а поглубже, она шла неохотно, хотя плавала отлично.
К следующему году Манюня сформировалась совсем. Она слушалась свиста, носила поноску, великолепно знала слова: «К ноге!», «Лежать!», «Сидеть!», «Вперёд!». Манюня стала большой, крепкой, с немного полным туловищем (оставалась по-прежнему обжорой и любила поспать). Морда у неё была хороша: на золотистой шерсти красиво выделялись выразительные чёрные глаза и уши были длинные, завитые, словно их завил искусный парикмахер. Короткий хвост тоже кудрявился, с боков свисала нарядная волнистая бахрома. Лапы, чуть вывернутые, покрывала длинная шелковистая шерсть. И всё-таки – увы! – Манюня оставалась обыкновенной комнатной, а не охотничьей собакой.
Конечно, живя за городом, мы много гуляли с ней в поле, по лесу. В лесу она сразу оживала. Делалась подвижной, челноком рыскала по кустам, вынюхивая и выслеживая кого-то, один раз спугнула и подняла крупную птицу… В другой раз мгновенно – мы не успели опомниться – разорила чьё-то гнездо и передушила птенцов. Мы не могли сердиться на неё – это была её естественная потребность! Но всё это была не настоящая для охотничьей собаки работа. Мы медленно и постепенно убивали заложенный в Манюне природный инстинкт. Никогда, никогда не прощу себе этого и не заведу больше охотничьей собаки, раз не могу с ней работать!
Но вот однажды – уже следующим летом – нам позвонили по телефону:
– Говорят из охотничьего собаководства. У вас находится спаниель кличкой Маша, регистрационное свидетельство номер такой-то, год рождения такой-то, масть золотисто-белая?
– У нас! – гордо ответил подошедший к телефону Андрейка. – Только её теперь зовут Манюня.
– Это не имеет значения. Приводите её в помещение охотничьего общества для осмотра и отбора к выставке. Выставка состоится в следующее воскресенье на стадионе станции Люблино, Курской железной дороги. Открытие в десять часов утра.
– Обязательно приведём, обязательно! – закричал Андрейка. – Только знаете, мы ведь с ней не охотились.
– Ничего. У вашей собаки могут быть щенки, которые потом попадут к охотникам. Поэтому привозите.
– Спасибо!..
Ох какое у нас дома поднялось волнение! Даже Хая Львовна и Каречка прибегали узнавать, всё ли в порядке.
В субботу вечером мы выкупали Манюню. Купаться она терпеть не могла. Стоило снять с неё ошейник, принести гремящее корыто, как Манюня забивалась во все углы, как от глазных капель. Правда, когда её загоняли в корыто, стояла покорно, грустно, со страдальческой мордой.
Манюню отмыли. А наутро, расчесав блестящую шерсть, Вася с Андрейкой повели её в охотничье общество.
Вернулись оба, сияя: Манюню отобрали на выставку!
– Значит, она ещё годится для охоты? – удивилась я.
– Ты ничего не понимаешь. У нашей собаки отличные данные для разведения потомства, а охотничье общество крайне заинтересовано в этом! – с жаром воскликнул Вася.
Вот тебе раз! Выходит, рано или поздно нам придётся заняться разведением щенков?
На выставку повезла Манюню я – Вася с Андрейкой были заняты.
Ну и томительный, тяжкий это был день!
Площадь у Курского вокзала была похожа на собачий базар: то и дело подъезжали машины, из них выскакивали распаренные хозяева, следом лезли собаки, иногда по две, по три. Каких только не было: и низенькие кривоногие злые таксы с умными мордами, и звонкоголосые жесткошерстые фокстерьеры, и гладкие, с прямыми, точно хлысты, хвостами пойнтеры, и гончие, и легавые, и лайки с острыми ушами.
Лай, визг, крики, шум, толчея… Очередь у билетных касс, наверно, никогда не была такой громкой и пёстрой. Хозяева отводили собак в сторону, чтобы не погрызлись, хотя все были в намордниках. Торопливо кричали кассиру: «Два взрослых, три собачьих!» или: «Один взрослый, два собачьих!»
Наконец мы втиснулись в переполненный вагон.
«Обыкновенные» пассажиры с сумками и авоськами то громко возмущались, негодуя на собачье засилье, то любезно заговаривали и помогали запихивать псов под скамьи. Какая-то разряженная толстуха требовала вызвать начальника электрички, чтобы запретить «этим отвратительным нарушителям» разъезжать в человеческих поездах. Да, как же, запретишь: по городу уже давно висели афиши с фотографиями собак и приглашениями посетить их выставку!
К самой выставке приехало ещё больше владельцев. Когда мы с притихшей и оробевшей от множества новых звуков и запахов Манюней сошли с поезда, по дороге к стадиону ползла лавина хозяев и собак. Казалось, воздух звенит от лая, хотя то и дело слышалось: «Спокойно!», «К ноге!», «Тихо!», «Назад!..»
Очередь у билетных касс, наверно, никогда не была такой громкой и пёстрой.
Над воротами стадиона развевались яркие флаги. Разноцветные стрелки-указатели поясняли, где какая будет выставлена порода. Владельцы и собаки растекались направо и налево. Вскоре я увидела на одной из боковых дорожек вереницу хозяев со спаниелями на поводках.
Спаниели были чёрные, чёрно-серые, шоколадные, бело-чёрные в пятнах… И только два, на которых я поглядела с завистью – у них уши были много длиннее Манюниных, – оказались похожей масти, серебристо-белой.
– Послушайте, дама! – крикнула мне хозяйка одного из спаниелей. – Ваша, случайно, не Черрина дочка?
– Да, её мать звали Черри…
– Ну так вот, знакомьтесь, – это её отец! Чарли, ко мне!
И она торжественно подвела к Манюне своего серебряного пса.
– Очень приятно, – сказала я, хотя шерсть у Манюни на загорбке при виде родного отца встала дыбом.
Но тут чёрный, подвешенный к столбу рупор прохрипел:
«Спаниели первого разряда – на ринг! Судейская коллегия в составе…» – дальше что-то невнятное.
Хозяйка Манюниного отца выпрямилась и мерным, горделивым шагом удалилась к центру стадиона.
– Скажите, пожалуйста, – спросила я сидевшую рядом прямо на земле женщину с рвущимся к нам бойким коричневым спаниелем, – когда должны вызвать нас? Моей – два года.
– О, это ещё не скоро, успеете намучиться! Вас продержат до вечера. И вызовут не один раз.
– До вечера?
Я и так уже изжарилась на солнце, а бедная Манюня, высунув язык, дышала часто, как посла бега.
– Вы дайте ей попить, – посоветовала хозяйка коричневого спаниеля.
– Но я не взяла воды.
– Вот нате плошку, воды у меня с запасом, целый бидон.
Я напоила Манюню. Она улеглась на траву, коричневый спаниельчик – рядом.
– Смотрите, они подружились! – обрадовалась я.
– Да. Вашу зовут Манюня? Моего – Том.
А Манюня с Томом и правда очень весело обнюхивали друг друга. Потом, вскочив, хоть и были на поводках, затеяли возню.
– Их бы сейчас пустить на волю где-нибудь в лесу… – сказала я, вытирая со лба пот.
– К сожалению, здесь негде. Да и вызвать могут в любую минуту. Ах, вот как раз и вызывают!
Хозяйка нового Манюниного приятеля поспешно ушла. А мы продолжали сидеть. И долго ещё сидели. Эх растяпа, даже газеты я не догадалась захватить от палящего солнца!
Каждый раз, услышав хрип рупора, мы с Манюней судорожно вскакивали, но это, оказывалось, не нам. И на ринг мы с ней попали действительно только под вечер.
Что такое ринг?
Да просто огороженная верёвками площадка в центре стадиона. Судьи степенно восседали за столом. Почти все пожилые, важные такие и чем-то очень похожие друг на друга. А мы – хозяева и собаки – должны были кругами ходить под их строгими взглядами, держа своих питомцев на коротком поводке, у ноги. И я ходила. И держала изнывавшую от тоски Манюню – церемонно, торжественно, как на параде.
Так повторилось несколько раз.
Наконец то же радио объявило результат. Моя измученная Манюня получила скромную оценку «хорошо». А мне от усталости уже было абсолютно всё равно, получит она «великолепно» или даже «очень плохо»…
* * *
У Манюни родились щенки.
Их было четыре. Маленькие, толстые, как белые колбаски, они лежали возле матери, и она, поддевая носом, яростно вылизывала то одного, то другого.
Я, Андрейка и Вася, заглядывая сверху, смотрели на щенков как на чудо.
– Они долго будут слепые? А сейчас ничего-ничего не видят? А почему они не сосут? Не умеют? – волновался Андрей – рослый, уже покуривавший тайком Андрей.
– Погоди, не спеши. Они великолепно умеют сосать. Просто наелись. Надо же и матери отдохнуть!
Я осторожно отодвинула от задней её лапы самого маленького щенка, но она, вильнув хвостом, тотчас подобрала его под себя.
– Да оставьте вы их в покое! – зашипел Вася. – Никогда мать не задавит своего ребёнка – это закон природы!
– Нет, может задавить, я читал в книге. За первыми щенками полагается следить! – авторитетным басом заявил Андрей.
– Давайте правда не будем им мешать!
Но разве можно было оторваться от такого зрелища?
Через полчаса, во время которых утомлённая, беспокойная, но со счастливой, умильной мордой Манюня всё лизала и лизала первенцев, Вася и Андрейка снова сидели около них на полу.
Мы жили у друзей за городом; торжественное событие произошло здесь, чему я очень радовалась. Был конец июля. Значит, за время нашего отпуска щенки успеют подрасти и окрепнуть на свежем воздухе. Конечно, это оказался не лучший «весенний» помёт, а летний, но все четверо родились крепышами.
Однако очень скоро, чуть не на второй день, стала обнаруживаться разница. Самый крупный и головастый щен, по прозвищу Биська (Вася утверждал, что в его брыластой, сморщенной мордашке есть что-то от Бисмарка), рос не по дням и часам – по минутам. А вот моя любимица Малявка, белая с коричневыми пятнышками, дольше всех оставалась малявкой. Третьего щенка мы назвали Томка, четвёртого ещё никак.
С рождением детей Манюня переменилась совершенно.
Куда девались её флегматичность, добродушное спокойствие! С утра до глубокой ночи да и ночью она была занята: лизала, мыла, кормила детёнышей, переворачивала, укладывала…
Первые сутки никакие наши уговоры не могли оторвать Манюню от детей. На вторые Вася надел ей поводок и, хоть она упиралась всеми четырьмя лапами, утащил по лестнице – мы жили на втором этаже – в сад гулять. Манюня со страшной быстротой сделала всё, что полагается, и, чуть не сбив Васю с ног, ринулась к дому. Раньше она была толстой, довольно неуклюжей; сейчас взлетела по лестнице, как пушинка. И только удостоверившись, что щенки спят, разинув рты, успокоилась.
– А вы помните, что им надо резать хвосты? – спросил нас Вася.
– В книге написано: чем раньше, тем лучше, – пробасил Андрейка.
– Придётся везти в город, в ветеринарную лечебницу, – сказала я. – Уложим всех в корзину, затянем марлей…
– А Манюня? И её везти?
Решили мы так: Вася поедет в город, пригласит к нам ветеринара из охотничьего общества – путешествие всего семейства слишком сложно.
Ветеринар приехал.
Он осмотрел щенков, сказал, что ребята неплохие, особенно хороши Биська и, как это ни странно, Малявка. Хвалил масть, уши, ещё какие-то статьи. Велел давать всем глюкозу, вливать пипеткой в рот, а Малявке витамины: у неё, видите ли, авитаминоз. И ещё велел, когда подрастут, кормить обязательно тёртой морковью. Я уж и так через день стирала щенкам подстилку, а тут ещё тёртая морковь, – кошмар какой-то!..
Потом ветеринар приступил к делу. Мы боялись, что обрезание хвостов – мучительная операция. Но ветеринар, седой, элегантный старичок, похожий на профессора-медика, успокоил, что малыши ничего не успеют почувствовать. Из книги мы знали, хвосты обрезают спаниелям для того, чтобы во время охоты за утками они не поранились осокой.
Ладно, резать так резать…
Ветеринар вскипятил инструменты. Манюня тревожно смотрела на него и на нас с Васей. (Андрейку мы выгнали, чтобы не мешал.) Она словно спрашивала: в чём дело? Он не обидит моих детей?
– Вы всё-таки лучше уведите её ненадолго, – посоветовал ветеринар.
Я надела Манюне поводок; она, недоверчиво оглядываясь, пошла за мной в сад. Но, дойдя до забора, стала бешено рваться назад. Я успокаивала, гладила её.
– Готово, кончено! – крикнул с балкона Вася. Манюня тотчас, вырвав поводок, пулей понеслась домой.
Операция прошла легко. Один Биська, слепой, слабый щенок, оказал сопротивление: вцепившись беззубыми дёснами в рукав державшего его Васи, он трепал этот рукав из стороны в сторону как врага! Сейчас малыши лежали колбасками друг возле друга с забинтованными обрубками хвостиков. Утомлённые переживаниями, они крепко спали…
Через две недели щенки уже бойко смотрели на мир.
Он казался им, наверно, огромным, интересным и страшным. Только возле матери было привычно и спокойно. Насосавшись молока, они часами кувыркались, влезали друг на друга, кусались и кусали Манюнины уши, хвост, засыпали в самых невероятных позах, как бы внезапно одурманенные сном: у матери на шее, уткнувшись носом братцу в бочок, кверху ногами. Малявка, например, любила спать на спине, растопырив лапки. Они точно так же кувыркались возле меня, когда я выносила их в сад, засыпали у меня на шее или под боком. Любопытно бы узнать, за кого щенки принимали нас? Они удивительно быстро научились различать мой голос. Я звала:
– Ко мне! Ко мне!
Сшибая друг друга, табунок несся по комнате к блюдцу с молоком; толкаясь, все четверо выстраивались вокруг блюдца и жадно лакали, фыркая, захлебываясь, дружно тряся короткими белыми хвостиками.
А вот была потеха, когда мы однажды положили на пол (по совету ветеринара) огромную кость.
Первым подкрался к ней силач Биська. Обнюхал, стал карабкаться, по дороге цапая кость зубами, срываясь и упрямо штурмуя высоту. Хитрая Томка, помаргивая длинными ресницами – честное слово, у неё были длинные загнутые ресницы! – пристроилась у кости внизу, где торчал хрящик. Старательно, как взрослая собака придерживая хрящик лапой, пыталась глодать его. Малявка сердито тявкала, прыгала на кость, падала и, наконец, нахально отвоевала у Томки хрящик.
Манюня наблюдала эту сцену со стороны. Была ли голодна или нет, она и позже всегда давала щенкам вдоволь порезвиться у кости и только тогда, зарычав – хватит, мол, налакомились! – отнимала и начинала грызть её сама…
* * *
Двое незнакомых мужчин остановились у калитки нашего дома. Их привела со станции ватага ребят. Ребята галдели:
– Здесь они живут! А вы кто? Охотники? Уй ты! За щенками приехали? Щенки у них мировые. Один к нам на участок вчера залез. Гавкает уже…
Я спустилась, провела приехавших в дом. Охотники узнали в охотничьем обществе, что у нас есть месячные спаниели, и приехали за ними.
Грустно нам стало.
Этот месяц, хоть вместо отдыха была сплошная возня с малышами, доставил всем столько радости!
Охотникам нужны были щенки в отъезд – куда-то очень далеко в Сибирь. Я сказала:
– Что ж, выбирайте.
Манюня с детьми лежала на подстилке в загоне. Мы отгородили в комнате угол досками, через которые все четверо очень быстро научились переваливать, как через крепостные стены.
Охотники присели у загона. Манюня смотрела на них пытливо, но без страха. Наверно догадалась: пришло время расставаться с детьми, они стали самостоятельными.
Щенки сначала, как обычно, барахтались и дрались, но вдруг, почуяв чужих, сбились в кучу. Биська первым перевалил доску и стал обнюхивать сапог одного из охотников. За Биськой потянулась Малявка. Что-то ей не понравилось в новом запахе, она тявкнула. Только Томка приветливо двигала хвостиком, трясла длинными ушками. Охотник пощёлкал пальцем, позвал, как и я:
– Ко мне! Ко мне!
Малявка не шла. Биська заворчал, как настоящий пёс. Ласковая Томка пошла охотно. Один из охотников сказал:
– Я вон ту возьму, с коричневыми пятнами! – Это про Малявку.
– А мне этих двух давайте: мордастого и красавицу. (Биську и Томку.) Нам для питомника и на племя. Подходящие.
Итак, оставался непристроенным самый тихий, спокойный щен. К этому времени он уже получил кличку «Прудон» за то, что оставлял бесчисленное количество лужиц – прудов. Прудона мы решили подарить Андрейкиному товарищу.
Прудон, или Прудик, был, наверно, менее породистый: ушки у него подгуляли, были коротковаты, и шерсть ещё не волнилась, хотя у Малявки уже завивалась. По характеру Прудон был в Манюню, уравновешенный такой, смирный. Не отличался азартом, как Малявка; не вынюхивал всё на свете, как Томка; не свирепел, как Биська.
Охотники уехали, забрав щенков. Андрейка печально и угрюмо проводил их глазами, стоя у калитки, как провожала когда-то меня с Манюней её маленькая хозяйка Зоя. А на другой день я решила увезти и Прудика: наш отпуск и Андрейкины каникулы подходили к концу.
Не будет ли тосковать Манюня, лишившись сразу всего потомства? Правда, она уже тяготилась последнее время своими выросшими бесцеремонными детьми, всё чаще оставляла их и лежала одна, отдыхая.
В городе я отнесла Прудика Андрейкиному другу, сама хотела задержаться дня на два. Но на следующий же вечер меня вызвали к телефону.
Говорил кто-то незнакомый:
– Вам просили срочно передать – вашей этой… собаке плохо! Тоскует без щенков, не ест, и началась грудница.
Вот беда! Как же теперь быть?
Спасти Манюню от грудницы, утешить её мог только Прудик. Пришлось мне бежать к Андрейкиному товарищу, просить щенка обратно на время, ещё на недельку.
И вот мы уселись с ним снова в пригородный поезд.
Прудик ехал в авоське, запелёнатый в тряпку, как младенец. Пассажиры любовались им: половину пути он молча и грустно висел в авоське, не делая попыток вылезти. Потом смирнёхонько сидел у меня на коленях.
Против нас на скамейке сидела девочка-подросток с русой косой. Она внимательно наблюдала за Прудиком и не менее внимательно за мной. Вдруг, когда мы уже подъезжали к станции, сказала:
– А я знаю вас. Это не Машенькин щенок?
– Да! – удивилась я. – Подожди: а ты… Зоя? Что же ты так и не зашла к нам ни разу?
Девочка настолько выросла и изменилась, что я с трудом узнала её. Она улыбнулась:
– А как… как Машенька?
– Хорошо, ничего. Да вон и она сама! Видишь, с той стороны, у платформы?
– Знаете что? – Девочка вскочила. – Мне через две остановки сходить – можно, я с вами? Другим поездом уеду.
– Можно, конечно, идём скорее.
Мы пробрались к выходу. Из окна хорошо видно было: за платформой под кустом красной бузины лежала Манюня. Андрейка, долговязый и мрачный, в роговых очках, держал её на поводке.
Значит, предстояло сразу две встречи: Манюни с Прудиком и Зои с Манюней. Мы сошли, пропустив пассажиров. Даже издали было видно, какая Манюня вялая, равнодушная. Длинные уши повисли уныло, глаза не блестели, она казалась совсем больной.
Мы распеленали Прудика и пустили его вперёд одного. А сами, подав Андрейке знак, спрятались за бузиной.
Прудик бойко засеменил по тропинке. Почти сразу, ещё не видя его, Манюня вздрогнула, подняла голову. Внезапно её точно подбросила неведомая сила: захлебываясь коротким нервным лаем, она кинулась навстречу своему щенку, ближе, ближе… А Прудик, визжа, уже тыкался матери в брюхо, прыгал, дрожал. Манюня поворачивала, валяла его в траве, вылизывала. Прудик ухитрился повиснуть у матери на животе, болтая лапками, и сосал, сосал, как будто снова превратился в малыша. Зоя смотрела на обоих из-за куста, теребя косу.
Наконец мать с сыном успокоились. Тогда настала Зоина очередь.
Медленно вышла она из-за куста, зовя тихо, еле слышно:
– Машенька, Машенька…
Манюня оттолкнула Прудика. Встрепенулась. Вскочила. На её морде появилось выражение полной растерянности. Собака словно силилась вспомнить что-то очень важное.
Зоя остановилась, повторяя ласково:
– Машенька, Машенька моя…
Манюня медлила ещё мгновение. И вдруг точно вспомнила. Забыв Прудика, тяжёлой рысью устремилась она к Зое, трепеща ноздрями, принюхиваясь. И вот уже, как маленькая, как только что Прудик, упала перед девочкой на землю, взвизгивая, раскинувшись на спине радостно, виновато, преданно.
Зоя, присев, гладила, почти обнимала её…
Манюня узнала, безошибочно узнала свою первую хозяйку, хотя с того дня, как они расстались, прошло три года!
Если когда-нибудь вы услышите, что среди спаниелей встречаются злые и упрямые, – поверьте, это исключение. Как правило, у них чудесный характер.
Наша Манюня была образцом кротости.
Случалось, наступишь ей на лапу – она кинется сама просить прощения, будто провинилась. За всю жизнь Манюня ни на кого ни разу не огрызнулась. Отнять у неё во время еды кость ничего не стоило. Скажешь: «Брось!» – она послушно вильнёт хвостом и выпустит кость. А сама смотрит так печально, умоляюще. Иногда во дворе Манюня откапывала под снегом завалящую корку или хрящик, может быть ею же самой зарытый ещё летом. Почему-то эти дворовые дары были особенно любимыми. Тотчас устремлялась она к крыльцу, бережно неся в зубах находку. Крикнешь: «Фу, как не стыдно, неужели голодная?» – стыдливо и покорно выронит она хрящик, но идёт домой, оглядываясь, грустная. Кстати: любую вкусную еду – колбасу, сахар – можно было положить перед Манюней, сказав: «Нельзя!» И она, не спуская с меня, Васи или Андрейки чёрных выжидающих глаз, будет сидеть неподвижно хоть полчаса. Зато сколько было удовольствия, когда мы говорили:
– Теперь можно, возьми!
Манюня была добра и всех вокруг, наверно, считала добрыми.
Когда во дворе пьяный прохожий пырнул её ногой, хотя она бежала к нему за лаской, Манюня забилась под крыльцо и от потрясения не вылезала больше суток.
Мы часто отлучались из дома по делам до позднего вечера. И неизменно, заслышав звук поворачиваемого ключа, Манюня вскакивала с подстилки, бежала к двери, радовалась, поскуливая, будто говоря что-то.
Она не переносила, если между мной и Васей случались размолвки. Бывало, повздорим, гуляя, споря о чём-нибудь, и разойдёмся в разные стороны, чтобы охладиться.
Манюня тяжёлым галопом бросится сначала за мной, но тут же остановится: а как же Вася? Пролает ему требовательно, настойчиво, кинется за ним и снова застынет: а как же я? Так и стоит на дороге или посреди переулка уныло, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, растерянная, не зная, что делать, как нас свести, помирить…
А уж когда мы остынем, повернём к ней, сойдёмся, – вот заколышется, вот запляшет, норовя лизнуть в руку и Васю и меня, счастливая оттого, что мы вместе, что всё опять в порядке.
Славное кроткое существо! Всегда приветливое, бескорыстное, преданное…
Следующим летом мы решили на отпуск поехать всей семьёй путешествовать, а Манюню пристроили у родственников. Здесь с ней произошло одно событие. У родственников был небольшой садовый участок с домом и молодым садом. Вокруг в строгом порядке стояли такие же дома. Семья наших родственников состояла из тёти Иры – хлопотливой, очень энергичной женщины, дяди Володи – молчаливого, вечно возившегося с поливкой и саженцами человека и девочки Юли – большой Манюниной поклонницы.
Манюня быстро завоевала любовь всех соседей. Один сосед, старичок пенсионер, даже проделал дыру в заборе, чтобы она могла ходить к нему в гости. Манюня ходила часто и охотно: сосед берёг для неё кости, а его жена прятала их под террасу в укромное, отлично известное собаке место. И вот однажды…
– Ты знаешь, – взволнованно сказала мужу тетя Ира, – что-то мне сегодня не нравится Манька! Не перегрелась ли она вчера на солнце? Лежит с утра на боку, дышит тяжело…
Дядя Володя молча нагнулся, потрогал Манюне нос. Нос был сухой, тёплый, а бока и правда вздымались и опускались с хрипом.
– Конечно, она уже не молода, – продолжала тётя Ира. – В эти годы у животных часто начинается эмфизема. Не дать ли ей сосудорасширяющего лекарства?
Тётя Ира не была медиком, но по доброте душевной очень любила всех лечить. Дядя Володя поморщился:
– Почему ты думаешь, что именно эмфизема? Уж если перегрелась, то, скорее, солнечный удар.
Манюня в это время подозрительно громко всхрапнула. Дядя Володя попробовал перевернуть её на другой бок – она, как тюфяк, шлёпнулась на подстилку.
– Нет, раз мне доверили породистую собаку, я не могу оставить её без внимания! – энергично сказала тётя Ира. – Иду на станцию в аптеку.
– Она больна! – с ужасом воскликнула Юлька. – Она всегда играет со мной по утрам, а сегодня даже не идёт гулять…
Услышав последнее слово, Манюня слабо постучала хвостом, но не пошевелилась. Дядя Володя подошёл к шкафу, отрезал кусочек колбасы, протянул Манюне – та отвернулась, только снова виновато двинула хвостом. – И не ест любимую колбасу! – ахнула Юлька.
– Надо ехать в город, вызывать ветеринара. – Тётя Ира совсем всполошилась.
– Подожди, – сказал дядя Володя. – Ещё сама перегреешься на солнце и заболеешь (стояла сильная жара).
– Давайте дадим ей воды?
Все склонились над Манюней, подвигая блюдце с водой.
Она моргала, отворачивалась, прикрывала глаза и пить отказалась наотрез.
– Водобоязнь, – твёрдо сказала тётя Ира. – В жару у собак с водобоязни обычно начинается бешенство. – Голос тёти Иры от волнения перешёл на шёпот. – Юля, немедленно отправляйся в сад и больше к собаке не подходи.
– Но ей же делали весной прививку! – успокоил жену дядя Володя. – Ну-ка, дайте из моего стола свидетельство.
Свидетельство ветеринарной лечебницы об очередной прививке было, к счастью, привезено нами перед отъездом вместе с Манюней. Его изучили и немного успокоились.
– Да, пожалуй, бешенство отпадает, – согласилась тётя Ира. – Но учтите: тяжёлое дыхание, повышение температуры и вялость у собак, как и у людей, – признаки лёгочного или сердечного заболевания.
– Почему лёгочного, почему сердечного? Ты же не ветеринар.
– Да, его надо вызвать, немедленно!
И добрейшая тётя Ира стала энергично собираться, куда – сама точно не знала.
– Она не умрёт? Она не умрёт? – со слезами твердила Юлька.
Манюня, чувствуя себя причиной общего волнения, опять слабо постучала об пол хвостом и тяжело засопела, почти захрюкала.
– Подождём вечера, – решил добрейший, но более разумный дядя Володя. – Вдруг ей станет лучше?
Настал вечер. Тётя Ира, дядя Володя и Юлька не отходили от Манюни. Казалось, ей и правда становилось лучше. Бока опадали, дыхание налаживалось, глаза веселели.
Часов в семь дядя Володя попробовал дать Манюне корочку сыра. Она лизнула её, подняла голову и съела.
– Ест! Уже ест! – радостно закричала Юлька. В это время, смущённо улыбаясь, к тёти Ириной террасе подошёл старичок сосед.
– Вы знаете, у нас такая неприятность! – встретила его тётя Ира. – Бедная Манюня заболела. Сейчас ей лучше. Мы так перепугались…
– Манюня? Заболела? Ничего удивительного. – Сосед добродушно засмеялся. – Да она просто объелась! Представьте: вчера вечером жена поставила под террасу кастрюлю с супом, где была порядочная кость, и полкило сарделек в миске. Поставила по рассеянности на собачье место. Манюня прибегала к нам рано утром. Все видели. Слазала, как обычно, под террасу, а недавно жена обнаружила, что от запасов осталась только одна сарделька! Нет-нет, собака не виновата: мы же сами учили её находить спрятанное! А крышку с посуды не так уж трудно спихнуть, правда? – И сосед снова весело рассмеялся.
Сконфуженная тётя Ира молча всплёскивала руками…
* * *
Манюня так и осталась на всю жизнь обжорой. Не то что Бобка или Буля. Кто знает, не этим ли объяснялся её ровный, спокойный характер? Хотя нет, Буля ел мало, а характер у него тоже был прекрасный.
Манюня и сейчас живёт у нас.
Мы давно уже получили новую квартиру. Старый дом наш сломали, на его месте теперь сквер. Каречка переселилась в Черёмушки, Хая Львовна – недалеко от нас. Они с Фридой часто приходят в гости.
Манюня начала быстро стареть.
На морде у неё проступила седина, возле глаз и усов вырос белый пух. Походка стала солиднее. Когда мы выводим её гулять в новый, просторный двор, она строго следит за порядком: облаивает молодых собак, огромного сильного пса дога… И все, представьте, уступают ей дорогу. Уважают старость!
У Манюни слабеют зрение и слух. Из-за этого случаются досадные ошибки. Этим летом на даче я пошла собирать грибы, оставив Манюню дома: шёл сильный дождь. Она обиделась. Подрыла забор и отправилась по моим следам. Следы были мокрые, неясные. Манюня увидела на дороге к станции женщину в синем плаще и побежала догонять.
Я вернулась из леса рано. Встретила соседку.
– А ваша собачка у станции бродит! Нюхает всех, печальная такая…
Пришлось мне идти к станции. Вот не было заботы…
Ещё издали увидела: на пустой платформе светлеет что-то. Одинокая Манюня мокла под проливным дождём, недоумевая, куда же я исчезла? Уверена, подойди сейчас электричка, она полезла бы в вагон и отправилась в Москву разыскивать меня: дежурила-то на той платформе, с которой я всегда уезжала в город!
Как же Манюня обрадовалась, когда я появилась!
Зимой Манюня уж больше не ездит с нами в Сокольники, где мы с Васей и Андрейкой по воскресеньям катаемся на лыжах. У неё стали болеть лапы. Она остаётся дома и мирно дремлет в своём углу, поджидая нас.
И вообще она теперь больше спит. Но если я сажусь за стол работать, всё-таки встаёт и устраивается у моих ног. Она лежит очень тихо, с закрытыми глазами, но, я знаю, не спит. Стоит мне пошевелиться, сразу открываются потускневшие чёрные, всё ещё красивые глаза, как будто спрашивают: «Ты что, куда-нибудь уходишь? Не уходи, мне будет грустно одной…»
И я, погладив Манюню по голове, продолжаю писать.
Комментарии к книге «Пять моих собак», Анастасия Витальевна Перфильева
Всего 1 комментариев
Коля
16 дек
Очень крутая книжка мне понравилось всём советую прочитать