Анатолий Гордиенко Всем смертям назло
«Наш Люблин не был освобождён с первого удара. Немцы, укрепившиеся в городе, упорно оборонялись.
Во время одной из первых — а может быть и первой атаки в Люблин ворвались два советских танка. Остальные были задержаны немцами. Отрезанные от своих, не имея возможности возвратиться, два советских танка ворвались в центр города, истребляя немцев и сея среди них панику.
Об этом случае все мы хорошо знаем, однако до сих пор не были известны дальнейшие подробности, не было известно, что А. Н. Афанасьев, командир первого танка, считавшийся погибшим, жив и проживает в Петрозаводске, в КАССР.
Советскому Герою наше польское сердечное спасибо».
Люблинская областная газета «Штандар люду».
23 июля 1964 года.
РАННИМ УТРОМ
Алексей Николаевич проснулся от резкого гудка тепловоза. В комнату сквозь шторы пробивался яркий свет раннего солнца. Осторожно приподнявшись, чтобы не разбудить жену, нашёл часы на комоде. Долго всматривался, затем облегчённо вздохнул — не проспал. В запасе ещё был целый час.
Закрыл глаза, но сон не приходил больше. Пришлось вставать.
— Всё же решил ехать? — спросила тихо жена.
— Ты спи, Шура, спи, — скороговоркой зашептал Алексей Николаевич.
Снова протрубил тепловоз.
— Лекарства-то все взял? То, что вчера достала от сердца?
— Спи уж, внука разбудишь…
На цыпочках вышел в другую комнату. Внук лежал, как обычно, раскрывшись, просунув ножку между тонкими палочками кровати. Рука потянулась, укрыть бы надо, но затем раздумал — лето, пусть нагишом, не простудится — парень крепкий.
На кухне всё было, как он оставил с вечера. Плетёная корзина, берестяной короб, сверху к нему приторочен свёрнутый в трубку старый прорезиненный офицерский плащ…
Алексей Николаевич не спеша натянул потёртое диагоналевое галифе, поставил на газ чайник. Умываясь, вспомнил, что забыл положить мыло и полотенце.
Чай обжигал губы. Но Алексею Николаевичу это нравилось. Отдуваясь, он неторопливо прихлёбывал из синей эмалированной кружки чёрную жидкость. Кружка была давней, ещё с военных лет. Спроси у Алексея Николаевича, отчего он ею так дорожит — наверно и не ответит.
Бережно обернув кружку газеткой, сунул её на дно корзины.
На улице было непривычно тихо и пустынно. Алексей Николаевич с наслаждением вдохнул чистый прохладный воздух, вдохнул так глубоко, что вдруг остро кольнуло в сердце. Он остановился.
«Ничего, до автобусной станции рукой подать, оклемаюсь, времени ещё с лихвой. Неужели Шура права — не стоило всё это затевать…»
— До Гирваса, один билет, — сказал он в квадратное окошечко смешливой белозубой девушке. Отойдя в сторону, Алексей Николаевич отёр крупный пот с лица, подобрал под фуражку реденькие седые волосы, прилипшие к горячему лбу.
В автобусе было немного людей — понедельник.
— В пятницу вечером да в субботу здесь жарко, — сказал худенький, давно небритый дедок, сосед Алексея Николаевича. — Известное дело — наш брат рыбак едет. Удочки у каждого в чехле, будто винтовка, как на фронт, ей-богу. Особенно те, на открытых машинах — ну, чистое дело, пехота. Да норовят скорее, обгоняют друг дружку. На передовую, вишь, рвутся…
— Два дня выходных, вот и едут, а чего, спрашивается? — не оборачиваясь, сказала сидящая впереди женщина в городской шляпке.
Алексей Николаевич вспоминал, не забыл ли чего дома.
— Нам, пенсионерам, — Алексей Николаевич подмигнул деду, — каждый день выходной. Поезжай на все четыре стороны.
Женщина обернулась на голос, радостно улыбнулась.
— Тэрве[1], дядя Алексей. Признали меня? Вера я, у сельмага живём. На родину едете? Это хорошо. За грибам, за ягодам? На рыбалку? Нынче мужик мой полное ведро окуней принёс. А в газетах пишут — всю рыбу выловили.
Она говорила тем особенным говором, который можно встретить только в средней Карелии. Лицо у неё было доброе, улыбка чистая, и видно было, что она действительно очень рада встрече.
— Давно вы у нас не были, дядя Алексей. Конечно, от Петрозаводска далеко, понятное дело. Домик ваш весь в порядке — позавчера проходила, всё как следует быть. Замок в целости. Да кто у нас на чужое позарится? Там будете жить или к кому из родственников пойдёте? А мы тут вспоминали вас на день Победы. Вот, говорим, приехал бы из города наш Алексей Николаевич Афанасьев, перед нашими молодыми парнишками выступил бы. Пусть бы поглядели на него, послушали. Давно не были, иль дела какие важные не пускают?
Автобус выезжал из города. По правую руку стояли залитые солнцем кварталы нового микрорайона. Блеснули ярким сполохом окна высоких девятиэтажных домов. Мерно шелестели шины автобуса.
— Какие у меня дела, что ты, — сказал Алексей Николаевич, — в домоуправлении на общественных началах время коротаю. Под праздники дел прибавляется, правда. Бывает, в день по три раза со школьниками встречаюсь. Народ любопытный — расскажи да расскажи…
Автобус летел по мокрому глянцевому асфальту среди высокого густого ельника.
— Здоровье неважное, Вера. Вот и не еду в Койкары. А деревня, понимаешь, из головы не выходит. Всё думаю. Глаза закрою — дом наш вижу, речку нашу, улицу, земляков. Вот решил недельку пожить. Рыбу половлю, по лесу погуляю. Это лучшее лекарство для меня.
— Родина, конечно, зовёт, что говорить, — сказал старичок. — Так уж устроен человек наш…
— Похудели вы очень. Всему война проклятая, — заговорила Вера. — Понятное дело. Пять раз ваша мама похоронную получала. Так мол и так, погиб Алексей Афанасьев, а вы, как говорится, всем смертям назло. Ох, и выпала доля вам, дядя Алексей…
В приоткрытые окна влетал холодящий, настоянный на хвое ветерок, бил по глазам, пытался высечь слезу.
Вера повернулась к старику, сказала с гордостью:
— Алексей Николаевич у нас Герой Советского Союза. Наш койкарский карел. Танкистом был на фронте.
У БЫСТРОЙ СУНЫ
Солнце спускалось к окоёму. Река стала гладкой, словно остановилась. Алексей Николаевич не спеша налегал на вёсла. Остроносая старая лодка уверенно шла встречь течения. Дышалось легко, руки делали привычную работу свободно, весело. Сколько раз он плыл по этому месту! Вот тут на берегу он любил купаться, за тем холмиком на полянке росла крупная земляника. А на той, на другой стороне, малинник. Высокий, густой.
Лодка зашуршала по тростнику, и Алексей Николаевич, проплыв ещё немного, бросил якорь — тяжёлый голыш, опутанный толстой верёвкой. Торопясь, как много лет назад, стал готовить удочки.
Поплавки упали на гладь воды. Прошла минута, другая. Видимо, ещё не время, ещё солнцу висеть добрый час. Алексей Николаевич вздохнул, уселся поудобнее. Стал ждать зорьку.
— Хорошо, — вздохнул он, — хорошо, что поехал. — И улыбка разгладила жёсткие резкие складки на его лице.
Течение потихоньку поворачивало лодку. Вдалеке над обрывом оранжево светились под солнцем окна высоких чёрных изб. Алексей Николаевич вспомнил сегодняшнее утро, новые высотные дома в городе. А потом его мысли снова вернулись к родным Койкарам.
В старину деревню называли просто «под березняком» или «рядом с берёзами».
Деды ещё хорошо помнят, как село обступали могучие берёзы. С годами их повырубили, и теперь на том месте лишь кое-где зелёно-белыми островками шумят молодые деревца.
— Кормильца у нас два, — говорили белобородые старики. — Лес еловый да река Сунушка.
Бедовали карелы. Ничего не видели, ничего не знали — на сотни километров тайга. Два главных человека было в деревне — поп Аверьян да купец Филиппов. Оба гнули в одну сторону — трудитесь, смертные, не ропщите, такова воля божья и царёва.
Хлеб с сосновой корой да квас, заделанный на том хлебе. У кого коровёнка была — богатым считался, у таких дети росли не большеголовыми, не кривоногими.
Вырваться из села было нелегко. Да и куда подашься, не зная языка русского, не имея в руках пушкарского или горного ремесла? Тоску и беспросветную печаль женщины выплакивали в песнях длинными зимними вечерами, сидя с веретеном перед лучиной.
Песни были красивые: широкие и плавные, как родная Суна. Одни — недолгие, как кукование первой кукушки весной, другие — длинные-предлинные, как дорога в далёкий чужой край.
Иван Афанасьев, дед Алексея Николаевича, в рекруты шёл без печали, надеялся лучшего в жизни повидать. К тому же был он нрава живого и весёлого, вечный выдумщик и заводила среди деревенских парней. Была ещё в нем одна примечательная жилка — не боялся Иван ни бога, ни чёрта, ни худого глаза, ни бабьего пересказа. Зимой раз поехал в лес дров нарубить, на медвежью берлогу наткнулся. Другой бы примету сделал, за мужиками сбегал, а Иван жердину вырубил, да и стал ею шевелить, пока медведь к нему не вылез. В руках-то у Ивана всего топорик. Кто его знает, как оно там было, только вся деревня высыпала на улицу, когда он шёл рядом со своими дровнями, в которых лежал убитый медведь.
Осенью Ивана забрили, а летом он успел на прощанье ещё вот чем отличиться.
Бабы да девки бельё на камнях полоскали, на берегу. Глядь, а по Суне на бревне мимо них Иван плывёт. Стоит на брёвнышке, как свечечка ровно, багром поигрывает. А глазом косит на берег. Была у него зазноба — Марьюшка. Бросила она бельё в испуге, а Иван занурил тяжёлый багор в воду, затем быстро поднял его вверх да ещё одной правой рукой, побежала вода по багру, струйкой светленькой падает, а Иван рот приоткрыл — пьёт.
Напиться с багра один Микка Курккиев умел. Один на всю деревню. Мог он ещё, стоя на конце бревна, сапог снять и портянку перемотать…
Напился Иван и говорит:
— Поплыву я так, бабоньки, до Онега-озера.
Все так и ахнули, ведь впереди сунские пороги, не один там соколик загубил свою буйную голову.
Потрепало и его на порогах, сбросило в кипящий белый поток. Три раза всё начинал сначала и лишь на четвёртый переплыл через острые камни. Донесла-таки его быстрая красавица Суна до Онего.
Упрямый был Иван.
Ушёл он служить царю, и как-то пусто стало в селе. Марья ждала-ждала, плакала-плакала, да и вышла за другого замуж.
А Иван возвратился в деревню лишь через двадцать пять лет.
Помяли его годы, согнули. Служил он в кавалерии. Слово это для карел было непривычным, и стали вскоре звать Ивана «лерием», потому как у каждого в деревне было своё прозвище, неписаное, но пристававшее на многие годы, как свежая сосновая смола, — не отмыть никак, и всё тут.
Жили бедно. Как только подросли дети у Ивана-«лерия», пришлось отдать их батрачить. С ранних лет горбатился на чужих, батрачил у купца Филиппова Николка, старший сын.
Шли годы, женился Николка, умер старик «лерий».
Вскоре в Карелию пришла Советская власть. Поднялись койкарские бедняки на её защиту. Многие карелы шли в смертельный бой с беляками, белофиннами и англичанами.
Расстреляли белофинны Егора, брата жены Николая, одного из организаторов первой в Койкарах партячейки.
В том же двадцатом году на берегу родной Суны, на скалистой гряде, захваченный интервентами, принял смерть от английской пули второй шурин Николки-батрака — красный комиссар Алексей Фофанов.
Это в честь него, умного и справедливого, громкоголосого и смелого, главного правдоборца на селе, назвали таким же именем и сына Николая, который родился за год до революции — 15 октября 1916 года.
Как сквозь заиндевелое стекло Алексею видится лицо дяди-комиссара. Худое, скуластое, большие глаза, чёрная борода…
Помнит, как причитала бабушка, бегая по берегу реки, и как он, Алёшка, семенил за ней, хватаясь за полы старого полушубка.
Не нашли сельчане Алексея — красного комиссара, унесла его Суна.
Чёрный был для карел двадцатый год. Чёрным стал снег вокруг — спалили белофинны Койкары.
Для всей молодой Карельской республики это было тяжёлое время. С севера лезли англичане, с запада — белофинны, кулацкая контра голову подняла.
В том же двадцатом году, когда Алексею ещё не было четырёх лет, смерть первый раз приблизилась к нему вплотную, пробежала рядышком.
В погожий летний полдень койкарские ребятишки возились у реки, около широкого деревянного моста. Сейчас этого моста напротив Койкар нет, сгорел во вторую мировую войну.
Пускала малышня кораблики из толстой сосновой коры с берестяным беленьким ветрилом. Неслись по Суне коричневые лодочки под радостные ребячьи крики. Далеко-далеко белели крохотные паруса.
И вдруг из-за леса вылетела громадная серебристая чудо-птица. Стар и мал видели такое диво впервые. Кто в лес побежал с перепугу, кто шапки стал бросать от обуявшей вдруг непонятной радости. Многие думали, что самолёт-то наш, советский, а он вдруг бомбы стал бросать. В мост целил.
Ребятишки, как воробьи под градом, — кто куда. Кто под гору к избам, кто в речку прыгнул да поплыл, кто под мост залез.
Алёшка бегал по берегу и страшно кричал. Откуда ни возьмись выбежала тётка Фёкла, увидела Алексея, к нему бросилась.
Подбежала, схватила, а самолёт снова вылетает и низко так, низко, над самой водою. Бросил бомбу, не попал и на этот раз в мост, но упала тётка Фёкла, упала ниц, крепко прижав к груди Алёшку.
Улетел самолёт английский. Кинулись к Фёкле, а она не живая. Осколок в спине.
Под ней Алексея нашли, тоже без движения. Мать руки к небу вскинула, запричитала. Но тут Алексейка зашевелился. Живой оказался, живой.
МОЛОДЕЦ, ПАРНИШКА!
Быстро, словно сизые голуби, летели дни. Шла новая жизнь.
Отец работал на сплаве, Алексей помогал по дому.
Дружки подойдут — Шурка Филиппов, Лёша Никитин, Сеня Амосов — кричат в окна, гулять зовут.
Но малые не бездельничали. Из лесу таскали отцовскими берестяными кошелями грибы, полные, с верхом, туески малины, брусники. Знали нетопкие, пружинистые, подсыхающие быстро болотца, где бывала морошка, сочная, янтарная.
Пуще всего на свете любил Алексей рыбалку. Сколько на памяти у него было луд озёрных, где рыба кишмя кишела! Знал, где по весне на Суне брали крутоспинные, широкие, как сковородка, лещи.
Лесные ламбушки манили его своей первозданной чарующей красотой. Там можно было целый день просидеть наедине с густыми мерно покачивающимися елями, слушать, как шуршит тонкий тростник. Птицы поют, рыбёшка резвится, сверкая серебром.
О чём только не передумаешь, какие только мысли не придут в голову…
В этом году в школу, в первый класс, а что потом?..
Был бы живой дядя Алексей, на рыбалку вместе ходили бы… Он, бабушка рассказывала, любил… Может, жил бы он в городе… И тогда можно было бы поехать к нему в гости, посмотреть на большие дома, на улицы, мощённые гладкими камнями.
…Интересно, кто придумал такие красивые названия озеркам: Коокой-ламби, Хейне-ламби, Хебо-ламби, Киви-ламби.
Киви-ламби ясно почему. Там посредине озера большой розоватый камень. Вот и назвали Камень-озеро.
По воскресеньям после обеда за деревней перед берёзовым поредевшим лесочком собирались все мальчишки Койкар.
Хромой пулемётчик Емельян Лаврентьевич Петров делил их на две команды, долго объяснял, кто будет разведчиками, кто в кавалерии, кто пулемётчиками. Проверял самодельные деревянные винтовки, пулемёты «максим», гранаты. Командиры выбирались. Однажды, к удивлению и неописуемой тайной радости Алексея, он был выбран командиром эскадрона, а в эскадроне были даже третьеклассники.
— Шустрый он, и сметка военная у него имеется, — рекомендовал старый красноармеец ратному войску Алексея.
«Войны» были рьяными и заканчивались поздно. В белые ночи игры были ещё привлекательнее, ещё таинственнее и правдоподобнее.
Для многих они стали первыми уроками, которые пригодились через пятнадцать лет… Пригодились и Алексею…
Осенью Алёша пошёл в школу. Раиса Ивановна Рыболовлева, первая учительница в Койкарах, посадила его на парту прямо перед собой.
— Мал ты слишком, как зайчонок в траве, среди таких рослых ребят, — сказала она, смеясь.
И стало всем весело, и все долго смеялись. Потом дети рассказывали про свою деревню, про рыбные ламбушки — учительница была приезжая, из Петрозаводска.
В школе интересно. Уроки пролетали быстро, и уходить никак не хотелось. В бывшем поповском доме было тепло и уютно. А Раиса Ивановна столько всего знает. И про паровозы, и про самолёты, и про Москву, и про Кремль…
Наступил, наконец, такой день, который Алексею вошёл навсегда в память. Самостоятельно он вывел в своей тетрадке:
«Пахом пашет полосу сохой».
Это было для него праздником. Он показывал тетрадку всем дома, бегал, накинув наопашь шубейку, к соседям.
Незаметно пришла весна. Сошёл лёд на Суне, пригрело солнце, выступила реденькая ярко-зелёная трава… И уже сидеть в поповском доме, за самодельными партами, стало в тягость.
Первый класс Алёша окончил славно. Хвалила учительница, и дома радости не скрывали.
— Подрос ты, парень, станешь отцу обед носить, — сказала мать как-то вечером. — Далеко ему домой нынче ходить со сплава-то.
А Николаю Ивановичу тихонько заметила:
— Ты уж его к воде не подпускай. Пусть в силу войдёт, а то от горшка три вершка.
Каждый день в полдень Алёша шел узкой тропкой вдоль Суны. Рядом, по большой воде, плыли сосны, ели. Глухо постукивали, натолкнувшись друг на друга, а порой над Суной разносился тревожный шорох — лес шёл сплошь по реке, чиркая даже о прибрежные камни. Река, казалось, была покрыта липкой коричневой чешуёй.
Узелок с едой оттягивал руку, и Алёшка не раз садился передохнуть.
«Прыгнуть бы на бревно, мигом домчался бы к мужикам», — думал Алексей. Он представлял, как дедушка Евстафеев, приставив козырьком ладонь, долго всматривается и, наконец, кричит своим громкоголосым басом:
— Гляди-кось, Николай, твой плывёт! Вот чёрт!
Алёша встряхивает головой, отгоняет мысли и идёт дальше. Подоспел он вовремя. Как раз мужики, воткнув багры в подгнившее старое бревно, поднимались на крутой берег. На обжитой полянке тлел костёр. Кинули на угли заготовленного смолья, повесили закопчённый пузатый чайник.
— Надо бы на реке нам ещё двоих оставить, Фёдор, — заметил Николай Афанасьев десятнику.
— Ништо. Ровно идёт лес. Пыжа не будет…
Перед Гирвасскими порогами Суна сужалась. Место это было опасное, и поэтому с обеих сторон вдоль берега километра на два стоял сплавной дозор. Стоял, не сводя глаз с норовистой реки. Сплавщики споро подталкивали брёвна, застревавшие по берегам, разворачивали те, что пытались стать поперёк хода. Пуще всего боялись залома.
…Отец ел щи из небольшого чугунка. Хлебал не спеша, чинно, аккуратно облизывал за каждым разом большую деревянную ложку. Алексей сидел поодаль, строгал ножом толстый кусок сосновой коры, делал поплавки для невода.
Ровно шумела Суна. И вдруг внизу раздался страшный треск. Сплавщиков будто ветром сдуло. Они скатились с крутого берега, схватили багры, но уже было поздно. Снова послышался треск, и река замерла. Лес остановился. Впереди на пороге остановился. Сзади коричневая чешуя ещё двигалась, жила, но уже как-то по-другому — медленно, спокойно.
Сплавщики бегали по застывшей реке, ловко перескакивая с бревна на бревно, держа поперёк багор — если соскользнешь, нырнуть с головой не даст.
Залом был на первом пороге. Туда не добежишь, не сдвинешь бревно, потому что возвратиться на берег уже будет нельзя никак — понесёт и, как жернова, размелют тебя острые подводные камни.
Сплавщики собрались на берегу. Стояли молча, ждали, что скажут дед Евстафеев и десятник Фёдор.
— Бревно тое вижу. Вон оно там торчком стоит. Оно и заклинило, — гудел Евстафеев, глядя из-под ладони на залом.
— Туда лезть — верная гибель, — сказал Иван Рыкачев, старый сплавщик, человек не робкого десятка.
— Из-за обеда прозевали, будь он трижды… — ударил шапкой оземь десятник и сел на валун, обхватив голову руками.
— Слышь, Никола, а ежели твоего мальчонку на верёвках подымем? Помнишь, как когдась делали? — неожиданно сказал Евстафеев.
Все стали искать глазами Алёшку. Тот сидел высоко на краю обрыва, подтянув к подбородку коленки, смотрел вдаль, на пороги, где круто ходили белые гребни.
Потом мужики перевели взгляд на Николая. Он стоял, опустив голову, руки его одеревенели. Медленно стянул с головы старый, вылинявший картуз, поклонился в круг.
— Граждане сплавщики. Один он у меня. Как жить-то без помощника стану?
Стояла такая тишина, что слышно было, как тяжело и часто дышал Николай Афанасьев.
Старик Евстафеев ступил к нему, обнял большими чёрными руками, а потом тоже снял свою шапку.
— Мальчишка-то ровно из пуху, лёгонькой. Да мы его, как на струне, держать будем. Ножкой пнёт злодейское бревно, и делу конец. А не то сорвём сплав нонче. Лес-то кому нужен? Нам, карелам. Кондопогу строят…
Мужики загудели, затормошили Николая.
— Ну да я чего, — выдохнул тихо Николай. — Его спросите самого, никак человек тоже.
— Тулэ тянне, брихаччу![2] — закричали сплавщики сразу в несколько глоток.
Алёше не надо было долго объяснять, он и так всё понял, он тоже, сидя там, наверху, нашёл то главное бревно на заломе…
— Ну так как? — пряча глаза, спросил отец.
— Давайте, — прошептал Алексей.
На нём крепко затянули кожаный толстый ремень десятника. С обеих сторон по бокам к ремню привязали длинные верёвки. Один конец быстро потащили на тот берег, другой остался на этом.
По четверо мужиков с каждой стороны.
Когда все стали по своим местам, Алексей пошёл по брёвнам на середину Суны.
— Гляди! Пробуем! — крикнул Евстафеев.
Мужики враз натянули верёвки, и Алексей повис над брёвнами. Всё шло, как задумано.
Алексей стал пробираться вперёд, к залому. По берегу шли сплавщики.
— Эле варуа![3] — закричал Евстафеев.
Скок-скок по брёвнам.
Отец Алексея не выдержал, повернулся, побрёл к лесу.
— Гляди! — рявкнул дед.
Алёша подходил к залому. Вот уже в пяти метрах то самое злополучное бревно. Верёвки натянулись, и Алексей шёл легко, парил прямо, чуть-чуть носками ботинок касаясь брёвен. Наконец добрался.
— Расшатывай! — скомандовал Евстафеев.
Бревно не поддавалось. Мало силёнки было, видать, у Алексея. Он стал изо всей мочи толкать двумя ногами. Мешали ремни.
— Не могу! — крикнул он, но крик был тихий, и его не услыхали.
Три раза Алёша отдыхал и три раза снова принимался за дело. Пот заливал глаза, промокли ноги в худых ботинках, а он всё толкал бревно, толкал. Было бы во что упереться. Верёвка пружинила, отбрасывала его назад. Заныла спина, закололо в коленях. Но с каждой минутой в нём росло упрямство и злость. «Не сдамся, не сдамся. Дружки засмеют. Доверили такое дело первый раз в жизни… Не сдамся».
Внезапно он почувствовал, как плотный настил ожил, дрогнул и устремился вперёд.
Секунды три он летел вместе с этим страшным потоком. Но тут его подняли, и он повис над грозной рекой. Вдруг Алексей услыхал далёкий крик. Он глянул на берег, повернул голову назад. На него неслось бревно — остервенелое, ставшее на дыбы, голое, с ободранной корой, развевавшейся грязными лентами.
Казалось, оно было нацелено прямо в глаза. «Если бревно зацепит верёвку — пропал», — подумал Алексей. Резко подобрав ноги, он попытался подпрыгнуть вверх. И всё же бревно настигло его.
…Бережно подтягивали сплавщики Алексея к берегу.
— Чего он перестал кричать? — спрашивал без конца дед Евстафеев, показывая на обмякшее тело Алёшки.
Отец стоял на крутом берегу, не отрываясь глядел, как над быстро плывущими стволами медленно приближается привязанный Алексей. Правая рука его машинально тыкала тремя пальцами в лоб, опускалась вниз, находила правое, затем левое плечо.
— Давай быстрее! — крикнул дед тем, кто отпускал верёвку на том берегу.
— Погиб, видать, сынок наш, — прошептал десятник.
Алексея отнесли к костру, раздели. Трясущимися руками десятник снял с себя нательную рубаху, разорвал. Смыли кровь, перевязали, разжали ножом губы, влили тёплого чаю.
Алёша открыл глаза, застонал. Дед Евстафеев стал осторожно щупать, нет ли перелома в ногах. Алексей вздрагивал от прикосновений сильных рук, вскрикивал от боли.
— Слава Богу, цел парнишко, — вздохнул, наконец, дед.
Подбросили в костёр сухостоя, Алексея укутали полушубком. Вечером мужики принесли его в деревню.
Но у первого дома Алексей стал просить, чтоб его спустили на землю.
— Пусть идёт сам, я помогу, — сказал отец. Он боялся жены, боялся её слёз, крика, а Алексею стыдно было сверстников — вдруг бы увидели его на плечах у десятника.
К дому подходили, будто ничего не случилось. Отец помог взобраться на крыльцо, открыл дверь.
— Такое дело — вот, ударил ногу, запнулся о корень, — сказал виновато Алёша. Отец тяжело вздохнул, но вдруг по его лицу поползла безудержная улыбка, он похлопал сына по плечу, взлохматил давно не стриженные волосы. Ему захотелось поцеловать Алёшку, но это было не принято в их селе, в их доме.
НА КАРЕЛЬСКОМ ПЕРЕШЕЙКЕ
Солнце грело по-весеннему. Вороньё, всполошенное громом духового оркестра, низко летало над широкой снежной равниной. Порывистый ветер залетал в ворот широкой байковой куртки, холодил вспотевшую грудь. Алексей дышал ровно и глубоко, но ноги ещё были чужие, словно ватные. Вокруг трепетали небольшие красные флаги.
Под длинным транспарантом, на котором белыми буквами шла надпись «Будь готов к труду и обороне», совещались судьи. Оркестр резко оборвал только что начатый марш. Воцарилась тишина.
— Первое место в городских соревнованиях занял студент рабфака Петрозаводского педагогического института Алексей Афанасьев. Он награждается именными часами.
Высокий человек в длинной серой шинели долго тряс руку Алексею, а потом сам надел ему часы, прямо поверх рукава куртки.
— Ну, чемпион, — улыбнулся военный, — будь точным во всех делах, больших и малых, как эти кировские часы.
Что-то ещё говорил этот весёлый человек, но оркестр так громко играл туш, так тепло и радостно стало вдруг на душе, что Алексею запомнились только эти слова. Он быстро возвратился на своё место, смотрел, как награждали его товарищей, и всё время чувствовал, что руку непривычно сжимает крепко застёгнутый ремешок. Наконец, Алексей не выдержал, снял часы — ему казалось, что они остановятся на морозе, что он может нечаянно ударить их о лыжную палку. На тыльной стороне сверкала свеже выгравированная надпись: «Победителю лыжных соревнований в Петрозаводске. 1937 год».
Не пришлось Алексею стать учителем. Помешала финская война.
Сначала он был на Карельском перешейке в лыжном батальоне. Бегал на лыжах лучше всех в части, отлично стрелял, хорошо говорил по-фински.
Как-то после очередных стрельб Афанасьева вызвал командир полка. Ему понравился молодцеватый, худенький солдат. Понравился выправкой, сообразительностью, скромностью, ласковой сдержанной улыбкой. Командир пригласил Алексея к столу, к самовару. Разговорились, и оказалось, что они земляки — оба карелы — и что дядя Алексей, расстрелянный в гражданскую, был его другом.
— Значит, кончил ты семилетку в Гирвасе, приехал в Петрозаводск, — продолжал расспрашивать командир, кусая крепкими жёлтыми зубами кусковой сахар. — А зачем рабфак решил бросить?
— Специальность какая-то мирная, не мужская, — пожал плечами Алексей. — Мать не хотел огорчать. Всё она думала — учителем я стану. А мне инженером хочется. Технику я люблю. В машинах страсть как нравится копаться… Хотел было в автомобильный техникум перейти, но мама как услыхала — в слёзы. Тогда другая мысль стала голову сверлить — пойду, дескать, на курсы преподавателей физкультуры. Тренер мой по лыжам Виктор Иванович Лесовой переманивал, говорил, что очень у меня способность есть к этому делу, к спорту.
— Говоришь, способность есть, — засмеялся командир. — Вот за этим я тебя и вызвал, Лёша. Приказано сколотить разведвзвод. Пойдёшь? Работа опасная, что скрывать. Скажешь «нет» — настаивать не буду. Пойму тебя. Ваш род Афанасьевых должен жить и жить. А ты — последний мужчина.
Алексей молчал, широко открытые глаза его невидяще глядели на керосиновую чадящую лампу, на портрет усатого маршала, молодцевато сидящего на белом горячем коне.
— Ты можешь остаться в учебной роте инструктором, — донёсся до него сиплый голос командира.
— Вы не так поняли моё молчание, товарищ командир, — Алексей встал, одёрнул гимнастёрку. — Женат я, Шуре девятнадцать лет, она ожидает ребёнка. Вот я и поговорил с ней секундочку, так сказать, спросил разрешения.
Алексей улыбнулся и неожиданно для самого себя, удивляясь своей смелости, протянул командиру руку. Тот молча, понимающе пожал её.
…Это был их третий поход в тыл противника. Стоял сорокаградусный мороз. Разведчики были одеты в тёплые полушубки, новые валенки. Поверх, как и положено, белые маскировочные халаты. На плечах громоздкий вещмешок — продукты, патроны. Пошли одним отделением — десять человек.
Двигались осторожно, молча, изредка останавливались отдохнуть. Командир отделения Матти Матвеев — шутник. Всё смеётся, всё Алексея донимает.
— Ну-ка, погляди на свой будильник, сколько там натикало? — спрашивает он Афанасьева.
Алексей достаёт часы. Пройдут немного, сержант снова своё:
— Глянь-ка, который час, Афанасьев. Подсчитаем, с какой скоростью движемся.
Алексей понимает, что над ним подтрунивают, но терпеливо расстёгивает халат, полушубок. Часы он берёг, на руке не носил и прятал их в нагрудный кармашек гимнастёрки.
Сержант доволен, что рассмешил, — сил у ребят прибавится, тяжёлая дорога легче станет.
Ночью идут, а днём в молодом ельнике отдыхают — забываются в коротком тревожном сне.
На четвёртые сутки сели в засаду и ранним утром взяли без шума двух «языков» — солдата и унтера. Унтер шёл в санбат, солдат сопровождал его. Финны настолько растерялась, что первое время слова не могли вымолвить.
Разведчики быстро отошли в лес, запутали следы, вышли на знакомую разбитую лыжню, прошли часа полтора и свернули, чтоб отсидеться до сумерек.
Матти допросил пленных. Унтер сказал, что он из богатой семьи, что служит при штабе, а потом стал уговаривать разведчиков перейти на их сторону, обещал большой выкуп за себя. Алексей задрёмывал и уже сквозь сон слышал, как сержант ругался с пленным, доказывал ему что-то.
Часа через три Алексея разбудили. Сменщик улёгся на его место и сразу же уснул. Алексей проверил карабин, поглядел на спящих. Ребята лежали на еловых ветках, тесно прижавшись друг к другу, воротники полушубков заиндевели, и сразу нельзя было узнать, кто где. Пленные дремали сидя, прислонившись спинами друг к другу. Алексей попрыгал на одном месте, отгоняя сон, достал часы. Стрелка подходила к двенадцати. До сумерек ещё далеко. Алексей стал вспоминать.
…Словно со стороны он увидел худенького мальчика, бегущего на самодельных лыжах. Вот он идёт ночью один по лесной глухой дороге. Далеко вокруг слышно, как визжит под лыжами снег. Позади Спасская Губа, сейчас там в тёплом домике — школьном интернате — ребята, сбившись на чьей-то одной кровати, рассказывают страшные истории. А Алёша идёт в Койкары — передали, что мама заболела.
Лыжи он сделал сам. Отец только помог выбрать берёзу:
— Бери эту. Одна стоит на отшибе. Ветер гнёт её к земле, а она, как пружина в винтовочном затворе, выпрямляется.
Алёша вечерами строгал старым рубанком пластины. Делал всё не спеша, тщательно. Нагрел воды в бане, распарил пластины в старом ушате, загнул носки, завязал в колодки, положил в каменку. Через неделю принёс в избу, пристроил их на печке.
Алексей увидел дом, мать, колдующую молча у загнетка, и лицо её тёмно-красного, кровавого цвета. Это от пламени, бушующего под тесным сводом, — подумал Алексей и тут же открыл глаза.
Он сидел в снегу, обняв карабин, а напротив стоял унтер и целился в него из небольшого блестящего револьверчика.
«Как же я не нашёл это при обыске», — подумал Алексей и стал медленно приподниматься. Он хотел было закричать, но унтер, заговорщицки подмигнув, прижал палец к губам — приказал молчать. Унтер сделал несколько шагов назад, не сводя глаз с Алексея. Солдат поднёс своему начальнику лыжи, присев, стал затягивать ему крепление. Но, видно, у него замерзли руки. Унтер, прошептав ругательство, нагнулся, чтобы самому сделать то, что не может этот болван, трус. Алексей рванул с плеча карабин.
Унтер выстрелил. Алексей левой рукой схватился за грудь, успев крикнуть по-фински:
— Бросай оружие! Стреляю!
В один миг все были на ногах. Унтера разоружили, связали. Алексей сидел на снегу, бледный, с закрытыми глазами. Кровь стекала по руке, прижатой к сердцу, красила ярко-белый снег. Матти быстро расстегнул полушубок, гимнастёрку, разрезал ножом свитер. На левой стороне груди кровоточила круглая, величиной с пятак рана.
— Ну, что там? — прошептал Алексей.
Матти промакнул кровь бинтом и присвистнул от удивления. Рана оказалась совсем мелкой, похожей на ссадину.
— Поглядите, чудеса да и только, — обратился сержант к товарищам. — Пули не видно, срикошетила, что ли?
Нужно было уходить, не мешкая, с этого места.
Поддерживая под руки, Алексею помогли стать на лыжи.
— Как же я пойду, братцы? — укоризненно спросил он.
— Да ничего там нет. Не ной, — рассердился Матти.
— Пуля в меня вошла — ничего нет! — вскрикнул Алексей.
Пошли по лесу. Алексей шёл, держась за сердце. Его вещмешок взял Матти.
Через некоторое время Алексей повеселел — он почувствовал, что кровь перестала идти. Шёл уже не горбясь, пытался даже помогать себе лыжными палками.
Найдя глухое место, остановились.
— Ну, как дела, Лёха? — спросил сержант. — Вижу, ты парень стойкий, пуленепробиваемый, одним словом.
Ребята заулыбались, стали готовить обед.
— Эй, который час, чемпион? — спросил, как ни в чём не бывало, Матти. — Достань будильник.
Алексей долго расстёгивал халат, затем полушубок, боялся прикоснуться к ране. Наконец, нащупал в кармане часы. Вдруг пальцы почувствовали что-то неладное. Он быстро вытащил часы на свет.
— Глядите, парни, вот фокус-мокус! — закричал, захлёбываясь в радостном смехе, Алексей, забыв обо всех приказах быть осторожными. Стекла не было. В белом циферблате в центре, где сходились стрелки, зияла блестящая дыра. Шестерёнки свободно катались в серёдке. Алексей перевернул часы и сразу замолк. Из задней, слегка разорванной крышки, той, что прилегала к груди, словно жадный овод, хищно высовывалась маленькая тёмно-жёлтая пуля.
Матти не торопясь разлил по кружкам водку.
— Есть предложение выпить за новорожденного, — сказал сержант. — Кто за, кто против, кто воздержался? Все за. Ну, Алёшка, жить тебе сто лет, после сегодняшнего дня. Будь здоров!
ЗНАМЯ БРИГАДЫ
«Здравствуй, Шура. Пишу тебе из Восточной Померании. Идём мы вперёд. Перед нами Липштадт. Что за город, не знаю — завтра увидим. Проезжаем сёла, хутора. Здесь у них всё не так, как у нас. Дороги хорошие — можно жать на всю железку. Лесочки словно гребешком вычесаны, домики интересные, как мухоморы — с красными крышами. Диковинно мне — март, а тут уже весна. Травушка мягкая повылазила, мнём её гусеницами. Останавливаемся на ночёвку, занимаем барские дома. Там никого нет — все драпают на запад — нас боятся. Вина тут разного много в старых погребах, но ты меня знаешь, я не любитель. Сегодня утром встал, вышел в сад — сирень набухает. И берёзка в саду у них растёт. Так я заскучал по дому, прямо слёзы горло сжали. Товарища моего, Лёню Ризина, я тебе карточку с ним прислал, ранило, отвоевался».
— По машинам! — кричал комбат Кунилов, высокий хмурый человек. — Конспект на родину сочиняешь, лейтенант? — спросил он, проходя мимо сидящего на крыльце Афанасьева. — По машинам!
Один за другим взревели моторы, и мирный фольварк вмиг заволокло густым дизельным дымом.
Алексей Николаевич легко перекинул ноги в чернеющий люк, ощутил ладонью тёплую от полуденного весеннего солнца броню.
«И надо же, так рано тут весна», — удивился он, оглядывая по-летнему высокое синее небо. Потрогал для верности, застёгнут ли карман гимнастёрки, куда положил недописанное письмо, нахлобучил тяжёлый промасленный шлем и спустился вниз к ребятам.
— Эх, братцы, погодка-то прямо красота, — сказал, словно поняв настроение командира, заряжающий Владлен Егоров.
— Сплошная демобилизация боевого настроения, — заметил наводчик Трофимов. — Накинуть бы цивильный плащ и пойти с кем-нибудь искать подснежники. В лесу сейчас божья благодать. Птицы поют на любой вкус, я вам замечу.
— Земля распушилась, вот-вот сеять надобно, — шумно вздохнул механик Василий Фофанов.
Афанасьев промолчал, глянул на часы. Быстро прогрев моторы, танки выбирались на асфальт.
— Эх, война, проклятая война, Сколько ты нам горя принесла, —запел Трофимов, но голос его, простуженный и низкий, потонул в рокоте дизеля.
Алексей Николаевич достал из узенького карманчика на поясе ключ, открыл небольшой сейф — там лежало, завёрнутое в чистый клеёнчатый пакет, знамя бригады. Он вынул его, повертел в руках и снова спрятал на место.
Танки шли по широкой и добротной дороге, растянувшись длинной цепью. Афанасьев видел танк командира бригады, полковника Пескарёва, отыскал машину своего лучшего дружка Лёни Ризина. Там теперь сидел младший лейтенант Перетятько.
С полей шёл знакомый запах оттаявшей земли, прелой соломы. Где-то вдалеке раскатился гром — ударила тяжёлая артиллерия.
Алексей Николаевич спустился в танк, сел на своё место, посмотрел на наводчика, улыбнулся. Нет, что ни говори, окружающая обстановка, которая возникает вокруг новичка, это главное, — думал он. Трофимов всего месяц в экипаже, а ведь не узнать. Другой человек. Среди смелых и самые робкие делаются смелыми. Хорошие ребята подобрались, ничего не скажешь.
И Афанасьеву вспомнился прежний экипаж. Александр Яковенко — механик-водитель, Иван Жилин — наводчик, Ибрагим Мангушев — радист-пулемётчик, Александр Ушенин — младший механик. Двое русских, татарин, украинец и он сам, карел. Не экипаж, а прямо-таки Совет национальностей, будто специально кто подбирал, шутил бывало Сашок Яковенко, красивый парень с озорной улыбкой…
— О чём думаете, товарищ лейтенант, если не секрет? — спросил, подсаживаясь рядом, Трофимов. — Вы меня извините, конечно. Видел, как вы сирень рукой гладили. Так это ж ведь немецкая сирень. Была б моя воля — я бы её гусеницами на силос искромсал. Землю их всю гадючью перепахать надо. Всё заново посадить…
Афанасьев внимательно слушал, не отрывая глаз от лица Трофимова. Но вдруг поймал себя на том, что сейчас улыбнётся. Зелёный парень, учить его ещё да учить.
— Чего вы? — покосился Трофимов.
— Да так, много в тебе ещё детства. Не всё ещё по полочкам разложилось в голове-то. Напускаешь ты на себя, парень, всякого. Ну-ну, только не обижаться. Правду я тебе говорю.
— Но ведь нам досталось, товарищ лейтенант? Что скрывать тут? В сорок первом скрутил он нас, пленных сколько уничтожил, полстраны сжёг, по ветру пустил. Сколько сиротами оставил. Жизнь только наладилась — и всё прахом пошло.
…Да, сорок первый год. Сейчас март сорок пятого. Сколько беды и горя позади осталось! Кровавые бои на Ухтинском направлении, голод в блокадном Ленинграде, бессонные ночи на Ладожском озере, где он был регулировщиком легендарной «дороги жизни», первое ранение, затем напряжённая учёба в танковом училище…
Алексей Николаевич не мог припомнить, где и когда он заболел танками. Может, в финскую, а, может, ещё раньше, когда увидел впервые автомобиль, прогромыхавший по мосту в Койкарах. По лесу идёт — танки видятся, в машину сядет — кажется ему, что в танке мчится, заснёт — танки являются. Живые, приятно пахнущие машинным маслом. Но только лишь после ленинградской блокады сбылась мечта, нашёл добрую душу его сто первый рапорт. Послали учиться в Казань. И вот уже почти год он командир танка…
Мысли Алексея Николаевича прервал треск в наушниках, за которым сразу возник резкий знакомый голос Пескарёва:
— Воздух! Всем свернуть налево, под прикрытие леса!
Резво поднявшись наверх, Афанасьев увидел, как вдалеке прямо по курсу на колонну заходили «мессершмитты». Передние танки нырнули в лес. Натолкнувшись на сильный заградительный огонь крупнокалиберных пулемётов, «мессера» сделали только один заход и ушли дальше на восток.
После перекура стали выезжать на дорогу. Почти у самого шоссе танк Афанасьева забуксовал — правая гусеница попала в небольшое болотце.
— Что у вас? — спросил по рации комбат Кунилов.
— Пустяки! Следуйте дальше. Мы сейчас, — ответил Афанасьев.
Стали выбираться. И надо ж такому случиться — болотце сущий пустяк, но чем больше крутят гусеницы, тем глубже садится машина. Стали рубить молодые деревца, бросать под траки — ничего не помогает. Работали до десятого пота, и всё никак. Под вечер к ним возвратился бронетранспортёр — все облегчённо вздохнули, но увы, он не смог вытащить танк. Решили ждать утра. Разожгли костёр, стали готовить ужин.
— Ну, пехота, зимовать будешь с нами, — смеялся Трофимов над автоматчиками, приехавшими на выручку.
— Ты скажи спасибо, что примчались телохранители наши. Небось, чувствуют, что тоже в ответе за знамя, — сказал сердито сержант Фофанов.
Наступило неловкое молчание.
Трофимов щёлкнул трофейным портсигаром, протянул автоматчикам.
— Да, промашка вышла. Надо было, значит так, сразу Кунилова остановить. Взял бы на буксир и вся недолга, — виновато сказал Афанасьев. — Ну да горевать нечего. Быть не может, чтоб танки не проехали по этой дороге. Подсобят.
Мирно трещал костёр, освещая лица повеселевших танкистов. В густой ночи громадой чернел стоящий на асфальте бронетранспортёр, красные блики бегали по броне осевшего в трясину танка. Вдалеке, с той стороны, откуда пришли танкисты, послышался гул моторов.
— Прав наш командир, дорога здесь людная, — сказал Фофанов. — Пошли на шоссе, голосовать.
— И правда танки, ишь как далеко прожектора бьют, — сказал наводчик Трофимов и стал взбираться на дорогу.
В ту же секунду ночь разорвала белая вспышка. За ней вторая.
— К бою! — закричал Афанасьев.
Когда вскочили в танк, вспыхнул бронетранспортёр. Немцы, не заметив увязший танк, подходили всё ближе и ближе. Трофимов развернул орудие.
— Огонь!
Снаряд попал фашисту в бок, и он взорвался, словно цистерна с керосином.
— Огонь! Огонь! — злобно кричал Афанасьев, нажимая на гашетку.
Загорелся ещё один «тигр».
— Слушай, слушай, лейтенант, сейчас они за нас возьмутся, — кричал ему в ухо, дёргал за плечо Фофанов. — Тебе надо уходить, бери знамя. Захвати гранаты на крайний случай. Уходи, Алексей, слышишь?
Афанасьев не обращал на него внимания; прильнув к окуляру прицела, он пытался найти немецкие танки, отползшие в темноту. Фофанов силой оторвал его.
— Сумасшедший! Ты что задумал? Знамя погубить? А если он сейчас нас долбанёт? Что будет? Слышь, давай прощаться. Живо мне! Я приму командование.
Время словно остановилось. Тишина. Афанасьев будто сонный вылез из башни, пошёл к лесу. Он знал, где-то здесь должны быть автоматчики. Они окликнули его. Афанасьев достал из сейфа знамя, вынул из чехла, стал лихорадочно быстро обматывать его вокруг себя под гимнастёркой.
Уходили вдоль дороги. И вдруг откуда-то справа на них выскочили немцы. Заметили, что отходят, и решили окружить.
Пехотинцы открыли огонь из автоматов. Афанасьев бросил гранату. Граната попала в цель. Кто-то в темноте закричал, застонал. Немцы отстали.
Минут через двадцать остановились передохнуть. Ещё можно было различить, как позади пылали «тигры», как догорал бронетранспортёр. Но бой там не утих. Фофанов старался подороже продать свою жизнь.
Афанасьев остановился, замер. Затем медленно сел на росную холодную траву, прижав ладони к глазам.
— Товарищ лейтенант, надо идти. Успокойтесь, это у вас от контузии такое. Успокойтесь, пожалуйста. Берите его, хлопцы, — сказал пожилой сержант — командир отделения автоматчиков. Солдаты подхватили Афанасьева под руки. Пошли, тяжело ступая по мягкой весенней земле.
МИНУТА В ПРЕИСПОДНЕЙ
Окончилась война, но Алексея Николаевича оставили в армии.
— Так надо, дорогой мой лейтенант Афанасьев, — уговаривал его полковник Пушкарёв. — Воспитывать молодёжь кто будет? Мы с тобой. На тебя посмотришь — одно загляденье. Стройный, подтянутый. Вся грудь в орденах. Да ты пойми чувство солдата, когда у него командир не какой-нибудь там веник берёзовый, а фронтовик, Герой Советского Союза. Ты ведь на всю жизнь с танками породнился, признайся. Заскучаешь без машины. Вот тебе, Алексей, месяц отпуска, поезжай в Карелию, забирай семью, и начнём мы с тобой новую, мирную жизнь. Начнём, чтоб был порядок в танковых войсках.
В 1950 году старший лейтенант Афанасьев командует ротой средних танков.
Шёл конец ноября. Погода испортилась — дальше некуда. После нудных обложных дождей посыпался мокрый густой снег.
Ночью вся часть была поднята по тревоге — очередные ученья. Танкисты получили задание стремительным броском прорваться в «тыл противника». Рота Афанасьева была назначена головной в колонне.
На рассвете вышли по просёлку к небольшой речке с пологими берегами. Быстро осмотрели старый деревянный мостик. Для переправы он не годился. А танки всё подходят и подходят. Надо спешить. Стали обследовать реку.
— Ширина 30 метров, глубина 80 сантиметров, дно песчаное, — доложили Афанасьеву.
Тот чертыхнулся — столько времени потеряли, когда можно было сразу перескочить эту лужу.
— Почему пробка, командир роты? — закричал подъехавший полковник.
— Сейчас ликвидируем. Я пойду первым, — ответил Афанасьев.
Механик-водитель у Афанасьева был неопытный, неделю после школы.
— Значит так, братва, вылазь все, я за рычаги сяду! — крикнул вниз своим Алексей Николаевич. — Да поживее! Из танка надо белкой выскакивать!
Танк быстро подошёл к реке. Афанасьев переключил скорость. В открытую смотровую щель было хорошо видно, как трусливо расступилась вода, как взлетели грязные брызги, и в ту же секунду громадная машина, резко наклонившись вперёд, стала проваливаться куда-то в глубину. В танке стало темно. Сверху что-то загрохотало, и в танк ворвалась вода. Холодная, как лёд, струя ударила Афанасьева в разгорячённое лицо, в грудь.
Дьявольский поток сбивал его с ног, крутил, сорвал шлем. «Хорошо, что люк оставил открытым», — пронеслось в голове. Только Афанасьев сумел нащупать скобу, чтобы подняться в башню, как поток сорвал его и ударил головой о броню. Сейчас должно произойти самое страшное — потеряв силы, он захлебнётся. Но вдруг мысль, как молния, озарила меркнущее сознание: «В войну не погиб, а тут смерть меня по-смешному взять хочет. Не выйдет!» Ударяясь головой, не чувствуя боли, он рванулся вверх. Воздуху не было. Сейчас он не выдержит, откроет рот, сейчас, сию секунду — и в лёгкие так же, как минуту назад в пустой танк, ворвётся эта вонючая чёрная вода.
Ему показалось, что его выбросило из башни каким-то взрывом. Охнув, он глотнул воздуху, голова безвольно упала в воду, всё перед ним закружилось, забелело. Собрав остаток силы, он стал отгребать от танка. Вдруг его руки коснулись дна. Он не поверил. Но вот за дно стали цеплять ноги. Алексей Николаевич встал, его качнуло назад, но он удержался. Смахнув рукавом кровь, застилавшую глаза, он пошёл к берегу, где стояли онемевшие товарищи. Они ведь только что видели, как сапёры переходили реку, не зачерпнув сапогами воды. И вдруг прямо на их глазах танк исчез, провалился в преисподнюю.
Танкисты подхватили Афанасьева, вывели на взгорье, перевязали голову. Один снимал свои сапоги, другой протягивал сухой комбинезон, третий — шлем.
— Да, напугал ты меня, Алексей, — сказал повеселевший полковник, подавая флягу. — Бери, бери, коль дают. Тебе после такой купели неписаным уставом положено. Да глотни ты, чудак, ей-богу помогает. Смелее, тоже мне герой…
Мокрый снег падал густо, покрывая серым пухом землю.
— Документы испортил, часы на металлолом, — ругался Афанасьев. — Сколько у нас ещё времени? Три часа? Значит так, разводи костер, ребята. Левданский, обойди это проклятое место, выдь со своим танком на тот берег, приготовь буксир.
— Думаешь, вытянет он тебя? — спросил полковник.
— Края пологие, видать, воронка от бомбы. Рядом мост, вот и бомбили его, да мимо, — ответил Афанасьев. — Вы не задерживайтесь, товарищ полковник, поезжайте, мы тут сами справимся с Левданским. Гляди, ещё и вас догоним.
— Пожалуй, ты прав. Время — золото. Мы двинемся. А вы возвращайтесь домой, если что…
Танки переходили реку. Надев сапоги своего наводчика, Алексей Николаевич перебрался на ту сторону. Левданский размотал буксир, стал подъезжать к самой кромке воды.
— Разрешите мне, товарищ старший лейтенант. Вам надо погреться. Разрешите, у меня третий разряд по плаванию. И машина моя. Мне её надо выручать, — напористо просил водитель.
— А мне после сегодняшнего заплыва, думаешь, нельзя третий разряд присвоить? Завтра же пойду к нашему физруку, пусть мне засчитает, — шутил Алексей Николаевич. — Значит так, будешь меня подстраховывать. Я, браток, уже к воде этой привык. Признаюсь тебе — холодная и с душком. Так что семь бед — один ответ. Ну, не поминайте лихом, — крикнул Афанасьев и пошёл в воду, таща толстый трос с большой петлёй на конце. Дойдя до воронки, он стравил в неё трос и нырнул. Дело оказалось не из простых. Лишь на четвёртый раз удалось накинуть петлю на буксирный крюк.
— Давай! — крикнул Афанасьев Левданскому. Взревел мотор, запел высоким голосом.
— Ну, ещё, дай ещё газку!
Наконец танк Афанасьева, облепленный илом, нехотя вылез на берег.
— Значит так, проверить мотор, вычерпать воду. На всё даю вам десять минут! — крикнул своему экипажу Афанасьев, приплясывая на берегу. — Если провозитесь больше, я превращусь в сосульку. Понятно? Действуйте!
Снова пришлось переодеться, снова пришлось глотать из фляжки. Через два часа они догнали свою колонну.
В УСЛОВИЯХ, ПРИБЛИЖЕННЫХ К БОЕВЫМ
Сады отцветали. Под вишнями, яблонями лежали ещё упругие, белые чешуйки лепестков. Тёплый по-летнему ветерок озорно гонял их между ярко-зелёных гряд, заносил в небольшой чистенький дворик, сыпал сверху, нежно касаясь длинных загнутых ресниц, круглых румяных щёк спящего Вовки. Над яблонями гудели пчёлы. Тяжело отрываясь от последних цветов, медленно поднимались к свежевыкрашенной густо-малиновой крыше и улетали куда-то к своему дому.
Александра Васильевна бросила стирку, не торопясь вытерла передником руки, подошла к кроватке, отодвинула её в тень старой шелковицы. Затем сняла с верёвки ещё влажную марлевую накидку, пронзительно пахнущую чистым бельём, свежим ветром, и осторожно накрыла кровать сына, деревянную, сделанную в длинные зимние вечера самим Алексеем Николаевичем.
— Мама, у меня обед поспел! — закричала в распахнутое окно веранды Рая.
Александра Васильевна замахала дочери рукой, дескать, разбудишь парня. Думала закончить стирку к обеду, да не вышло — вишь сколько накопилось. Вовкиных пелёнок одних — весь двор завешан. Позавчера Алексей Николаевич пришёл с полигона — за голову схватился, говорит — такая картина, будто вражеский полк капитулировал.
— Значит, так, папа придёт на обед? Или мы сиротами сегодня будем? — послышалось с веранды.
— Вот я отцу расскажу, что ты над ним подтруниваешь. Он тебя на рыбалку завтра и не возьмёт, милая девушка. И будешь ты сидеть со мной, бельё гладить, — ответила ей Александра Васильевна.
— Мой папа — человек! Он шутки понимает. И вообще мы с ним друзья навек, — запела Рая.
Александра Васильевна засмеялась звонко, по-девичьи запрокинув голову, солнце засверкало на её ровных белых зубах, закупалось в густых чёрных волосах. Она так радостно и так щедро смеялась, что не услыхала, как хлопнула калитка, как зачастили чьи-то шаги по гладко утоптанной стёжке к дому, не услыхала, как её окликнули.
Смеялась она оттого, что сегодня выдался такой день, что у неё шалунья-дочка, что у неё есть Вовка, у которого столько пелёнок, что можно подумать, будто капитулировал целый полк.
— Шура! Милая!
Александра Васильевна замерла, медленно обернулась.
Соседка подбежала, обняла её.
— Только что санитарная помчала на полигон. Будто бы твоего Лёшу снарядом…
Она бежала по улице без крика. Чёрные волосы вставали густой копной, падали на глаза, и от этого ей казалось, что всё впереди: улица, белостенные низкие мазанки, деревья — покрыто чёрным туманом.
«А может, спутали, может, кто другой, не он», — проносилось в голове.
«Два раза похоронную получала — всё жив был. Неужто сейчас…» — кричало в ней.
Шёл последний день инспекторской поверки. На сегодня были назначены стрельбы. Рота Афанасьева, вот уже четыре года подряд занимавшая первое место в округе, решила и на этот раз удержать этот почётный рубеж.
Начали хорошо. Первый, второй, третий экипажи отстрелялись на «отлично». Командир части подмигивает Афанасьеву, ус свой будённовский покручивает — доволен. Наконец, остался последний танк изо всей роты. Командир доволен — уже есть семьдесят процентов отличных оценок. Теперь даже если этот последний пальнёт в чистое небо, первое место всё равно обеспечено роте Афанасьева.
— Ну, пускайте своего замыкающего, капитан, — сказал Афанасьеву поверяющий полковник, пытаясь разглядеть через щель блиндажа машину, выходившую на исходный рубеж.
— Погрузить боеприпасы, — тихо скомандовал в микрофон Афанасьев.
Полковник нажал на кнопку секундомера. Снаряды погрузили быстро, завели двигатель, рванулись вперёд. «Пока слава богу», — подумал Афанасьев, но поймал себя на том, что волнуется пуще прежнего. И волновался он не без основания. Наводчик в этом танке был прямо никудышный, почти год служил в хозчасти, сапожничал, и на тебе — за неделю перед инспекторской поверкой его подкинули Афанасьеву.
Был нехитрый расчёт у Алексея Николаевича. Решил выпустить этот экипаж последним, под занавес.
«Закончится поверка, я за тебя возьмусь, сапожник, снайпером сделаю. Телеграфный провод снарядом будешь перекусывать», — шептал Афанасьев, глядя, как танк пылит по полигону. Вдруг стоп, остановка.
— В чём дело? — спросил Афанасьев в микрофон.
Отвечал наводчик.
— Понимаете, прицел залепило песком. Боимся, в пушку попало. Разорвёт ведь…
— Идите, капитан, разберитесь, — нахмурившись, сказал полковник.
Алексей Николаевич выскочил из блиндажа. Наводчик, заряжающий и сержант — командир танка мялись около машины.
— Дайте угол снижения, опустите ствол, — еле сдерживаясь, скомандовал Афанасьев. Лицо его покрылось красными пятнами. Наводчик вскарабкался на башню, не торопясь скрылся в танке. Пушка медленно стала опускаться к земле. Алексей Николаевич вынул из кармана галифе отглаженный белый платок, сунул руку в ствол пушки, тернул по нарезам.
— Где пыль, от которой пушку может разорвать? — отчеканил Афанасьев, протягивая сержанту чистый платок.
И только успел он отвести руку от ствола, как раздался громоподобный выстрел. Всё вмиг окуталось столбом коричневой пыли.
Из блиндажа хорошо было видно, как выстрелила пушка, как, нелепо взмахнув руками, упал Афанасьев.
Пыль рассеивалась медленно. Оглушённые, с запорошенными глазами, сержант и заряжающий склонились над командиром роты. Из башни высунул голову наводчик:
— Товарищ капитан! Нога соскользнула на механический спуск. Товарищ капитан, честное слово…
Алексей Николаевич сел, потрогал уши — кровь. Слова наводчика долетали до него словно из глубокого колодца. Он выплюнул кровь изо рта, несколько раз тряхнул головой, словно пытался сбросить только что кем-то надетую фуражку.
— Почему орудие оказалось заряженным? — спросил он и не услыхал своего голоса.
— Я подал снаряд, — заспешил заряжающий, — мы ведь подходили к огневому рубежу.
— А вы знаете, что это грубое нарушение? — сказал Афанасьев, глядя на вспаханную впереди снарядом жирную глину. И тут же подумал: «Хорошо, что не осколочный, а простая болванка, размело бы всех начисто».
— Разворачивайтесь на исходный рубеж! Начинайте упражнение сначала! — приказал он, вставая.
«Пропало наше первое место, и поделом», — размышлял Афанасьев, подходя к блиндажу. Но поверяющий полковник повёл себя неожиданно.
Когда злополучный танк отстрелялся, и, как ни странно, отстрелялся на «хорошо», полковник крепко пожал руку Алексею Николаевичу.
— Молодцом, капитан. Действовали вы, можно сказать, в условиях, приближенных к боевым. Не растерялись. Первое место по-прежнему за вашей ротой. Поздравляю.
ПЕРВЫЕ В ЛЮБЛИНЕ
Это случилось за неделю до его поездки в Койкары.
Алексей Николаевич собирался идти в школу к пионерам, потом в Дом офицеров — он был избран в комиссию, которая занималась подготовкой вечера встречи допризывников с ветеранами, — как вдруг позвонили. Алексей Николаевич открыл дверь.
— А жены вашей нету, Александры Васильевны? — спросила немолодая женщина с большими руками, торчащими из коротких рукавов старого вылинявшего плащика.
— На работе она, я один дома, значит так, — сказал Афанасьев. — У вас что-то случилось, наверное?
— Да как вам сказать, — замялась женщина. — Стесняюсь я.
— Проходите в комнату, посидим, — пригласил Алексей Николаевич.
Женщина покосилась на чистые накрахмаленные чехлы, застыдилась своего плаща.
— Садитесь, ну что вы, — смутился Алексей Николаевич.
— Я с такой просьбой, что и не знаю, с чего начать. Все мне соседи про вас говорят. Я и пошла. Живу здесь недалеко. Работаю в швейной мастерской недавно, и нет у меня права ясли требовать. Девочка крохотная, полтора годка, как одну оставлю? Дитя не моё — сестры, та заболела крепко. Вот и советуют — пойди к Герою.
— Да, дело тут, прямо скажем, не лёгкое, — вздохнул Алексей Николаевич. — С яслями трудно. В садик проще место найти. Опыт-то у меня кой-какой есть. Я в домоуправлении нашем уже два года и ремонтом, и квартирами, и садиками занимаюсь. Значит так, сейчас я в школу должен идти — пригласили следопыты на встречу. Опаздывать не полагается, а вы мне адресок свой дайте, вечером забегу к вам, всё продумаем как следует. Договорились?
Не успела уйти женщина, как принесли почту. Почтальон, веснушчатая девчушка с тихим, всегда задумчивым взглядом, вручила ему пачку газет, журнал «Советский воин» и письма. Одно сразу же привлекло внимание Афанасьева.
Конверт был большой, буквы адреса тоже большие, печатные, от руки, но пуще всего бросились Алексею Николаевичу в глаза почтовые марки. На двух чинно сидели самодовольные, кудлатые, незнакомой породы коты, на третьей — бледно-розовый цветок, похожий на трубу старинного граммофона.
Отодвинув конверт подальше, медленно прочитал вслух обратный адрес: Люблин, улица Словацкого, 7, Ромуальду Вишневскому.
Алексей Николаевич почувствовал, как вдруг взмокли от холодного пота ладони, как гулко застучало сердце. Медленно подошёл к полке, взял ножницы, бережно отрезал тонкую полоску. Из конверта выглянули длинные фотооткрытки. Он стал не торопясь разглядывать их, письмо отложил в сторону.
Большой квадратный замок с готическими окнами, с башней, похожей на шахматную ладью, с толстыми парадными воротами. На башне тонким крестиком застыла телевизионная антенна. Мелькнула мысль, что новое легко уживается со старым.
На обороте второй открытки прочитал: «Люблин. Панорама Старого города».
Этот вид показался ему знакомым. Высокие дома с клинообразной крышей, острые шпили кирх, но особенно знакомой казалась полукруглая площадь, упиравшаяся в зелёный скверик.
Он заторопился, стал искать что-то. Вот осенний парк с могучими липами, под деревом сидят, обнявшись, девушка и парень, на коленях у неё букет из золотистых кленовых листьев.
Вот площадь, густо заполненная людьми. Одни спешат, другие просто гуляют. Мать катит колясочку. Старушка в белой кружевной кофточке читает что-то в огромной витрине магазина.
Вечерние огни у театра… Машины, празднично одетые люди.
А на этой, конечно, студенты, они с портфелями, с длинными линейками.
Дальше, дальше. Алексей Николаевич нервничал, руки слегка дрожали.
Вдруг он увидел то, что хотел. Это была широкая, длинная улица со старинными домами, не похожими друг на друга.
Вон там вдалеке гостиница, там мы повернули налево. А здесь впереди… Впереди слева и справа по тротуарам шли люди, посредине стояло несколько легковых машин. Мгновение, остановленное фотоаппаратом. Мирная улица. Тёплый солнечный день. Мужчины в белых рубашках, сгорбленный старичок, мальчик в носочках с кисточками, две смеющиеся девушки.
О чём думают эти люди? О том, что сегодня будет вкусный обед, что вечером пойдут в театр? А девушки, наверное, пройдут немного вперёд и вот здесь, в маленьком магазинчике, неожиданно для самих себя купят букет цветов…
Да, это началось, пожалуй, здесь, у этого магазинчика. Здесь, именно здесь…
Алексей Николаевич прочитал на обороте: Aleja Ractawickie. «Тот человек, с повязкой на руке, назвал её улицей, ведущей на Варшаву» — вспомнил Афанасьев. Отложив открытку, он взял письмо, о котором не забывал ни на секунду. Письмо было написано по-русски.
«В нашей люблинской газете появилась большая статья, написанная советским журналистом. Называется она „Первые в Люблине“. Там говорится о Вашем подвиге, сообщается Ваш адрес. Вот я и решил написать Вам в Карелию.
Мне двадцать шесть лет. Я не помню дня нашего освобождения, но вот что рассказывала мне моя мама, которая, к нашей большой печали, умерла недавно от рака.
Она рассказывала мне и моей младшей сестре, как на нашей улице фашисты подбили танк, как танк взорвался. Всё это они наблюдали из подвала нашего дома. Затем она и ещё двое соседей подобрали одного молоденького танкиста. На нём горела одежда, и он умирал. Когда в город вошли советские войска, моя мама позвала санитаров, и того человека забрали. Может, это Вы и есть, пан Афанасьев? Напишите мне ответ. Я буду очень ждать. Ромек Вишневский».
Алексей Николаевич встал из-за стола, прошёлся по комнате. Лицо его стало бледным и невесёлым. Он долго ходил из угла в угол, похрустывая пальцами, сцепленными за спиной. Шагать широко не давали кресло, стулья, диван, сервант, в котором, когда он подходил к нему, тоненько пели хрустальные рюмки.
Стулья были в чехлах, на диване тоже был белый чехол. Ни с того ни с сего это вдруг рассердило Афанасьева. Рассердили ярко разрисованные фарфоровые статуэтки музыкантов и танцоров на тумбочке у кровати дочери. Со стены, как заговорщики, глядели на него трое охотников, собственноручная копия навечно запомнившегося горе-наводчика, его подарок, когда Алексей Николаевич демобилизовался из армии.
Ему вдруг стало так тяжело, как под непосильной ношей. «Салфетки, слоники, половички, — бурчал Алексей Николаевич. — Нет, надо ехать в Койкары, в село, в тишину. А может, написать танкистам в полк: дескать, так и так, приезжаю на недельку — невмоготу без вас». Остановился у зеркала, стал внимательно разглядывать себя. Волосы будто мукой посыпанные, резко обозначились складки у рта.
«Постарел, старик, постарел», — сказал Алексей Николаевич в зеркало. Потом вдруг озорно улыбнулся, подмигнул. «А я вот одену китель, белую рубашку, и тогда увидите, что есть ещё порох, честное слово, есть…»
Он быстро пошёл в другую комнату, стал переодеваться. Свежая, белая рубашка приятно холодила шею. Не хотелось завязывать галстук, — на дворе нынче тепло, и без галстука было бы куда сподручнее, проще, слова сразу находятся при разговоре, — да что поделаешь, к пионерам надо по всей форме.
В заботах быстро бежало время…
Лишь через неделю выдался свободный день, и Афанасьев сел писать ответ в Польшу. Сначала думалось ему, что напишет несколько строк — дескать, жив-здоров, спасибо за письмо. Но когда взялся за перо, вернулся памятью к тем дням, то захотелось вдруг рассказать обо всём. Было тихо, никто не мешал. И он писал целый день, не выходя из дому.
20 июля 1944 года 8-й танковый корпус получил приказ войти в прорыв между Луцком и Ковелем. Тогда у танкистов и родился клич:
— Вперёд на Варшаву!
Путь же в столицу Польши лежал через Люблин, большой город, сильно укреплённый фашистами. С короткими, но жестокими боями стальная лавина двигалась вперёд. В ночь с двадцать первого на двадцать второе июля начался марш на Люблин.
Ещё днём пошёл дождь, а к ночи он превратился прямо-таки в настоящий ливень.
— Дождь — наш верный союзник, — сказал на совещании командир бригады Пескарёв. — Самолёты он накрепко пришил к аэродромам, а мы этим воспользуемся. Скрытно подойдём и на рассвете, как снег на голову, ринемся на немцев. Главное — неожиданность. Люблин мы должны взять с ходу, с налёту.
Танки, тяжёлые американские «Шерманы», на которых воевала 58-я бригада, шли по незнакомым раскисшим просёлкам. Надо было смотреть в оба, и командирам танков всё время приходилось торчать наверху в люке.
Форсировали две небольших речки. Раза три колонна останавливалась — кто-то застревал в грязи.
В машине было душно, воняло гарью. Афанасьев надел шинель от дождя — к полуночи она промокла, а к рассвету уже чавкало в сапогах — натекло с шинели. Снизу под полы шинели шёл горячий дух от мотора, а сверху по лицу хлестал дождь, заливал глаза. Сильный свет фар рассекал косую, гибкую, будто из стальной проволоки дождевую стену, за которой чернела, скрываясь время от времени, спина идущего впереди танка. Когда передний затормаживал, Афанасьев враз догонял его, и тогда комья грязи мягко шлёпали по люку, попадали в лицо.
Афанасьева от качки клонило ко сну, он переставал чувствовать дождь, глаза слипались, голова падала на грудь. Вдруг его дёрнули за полу шинели. Он нагнулся, посветил фонариком, увидел Ибрагима Мангушева, испуганно моргавшего раскосыми глазами. Рапорт его был неожиданным и тревожным — вышла из строя радиостанция. И это перед самым боем!
— Я всё испробовал. Разобрать боюсь — бросает сильно. Чёрт бы взял этих союзничков. Технику подсовывают, тоже мне Америка. Не пойму, в чём дело, не пойму, и всё, — бубнил Ибрагим.
К Люблину подошли, как и рассчитывал Пескарёв, на рассвете. Остановились перед небольшой высоткой. Афанасьев старался разглядеть город, но за дождём и туманом ничего не было видно. Мимо пробежал комбат, майор Кунилов.
— Как дела, Афанасьев?
Алексей Николаевич вспомнил о рации, спустился к Мангушеву. Тот времени не терял даром, менял лампы, проверял контакты. Теперь они возились уже вдвоём, но всё бесполезно. Вдруг в люке показалась голова командира роты Микова.
— Вы что тут копаетесь, цыганские дети? — кричал старший лейтенант. — Весь батальон ушёл вперёд, а вы что, оглохли? Почему не выполняете боевой приказ?
Крикнул и тут же исчез. Афанасьев быстро полез на своё место. Мангушев ставил рацию уже на ходу. Только рванули они с места, как справа за сопкой взметнулись сразу два столба чёрного дыма. Через минуту танк Афанасьева выскочил на высотку. Алексей Николаевич увидел перед собой четыре горящих машины. Но он смотрел вперёд, выбирал дорогу. Справа болотце, впереди речка. Мост. В пятидесяти метрах горит танк ротного. Никто не смог прорваться к мосту. И всё это свершилось в какие-то секунды. Там, в машинах, гибнут его товарищи. Две противотанковые батареи немцев били с того берега перекрёстным огнём, расстреливали почти в упор.
— Яковенко, вперёд! — закричал Афанасьев вниз изо всех сил. — Была не была! Вперёд! Молодец, Санька!
Танк маневрирует среди горящих танков, резко поворачивает влево, разворачивается, и вот уже рядом мостик, рукой подать, видно, как там фрицы копошатся. Вдруг танк дёрнулся назад, будто налетел на невидимую стену. Снаряд ударил в бок башни и ушёл рикошетом. В лицо Афанасьеву полетела мелкими острыми брызгами окалина, краска. Но он только зажмурился на секунду и раньше, чем хотел, непроизвольно нажал на гашетку башенного пулемёта. Потом только понял, что случилось.
«Взорвать хотите — не выйдет», — шептал он, видя, как немцы под его пулями панически прыгают в воду. Когда танк вылетел на мост, Афанасьев оглянулся и увидел, что за ним прямо по пятам идёт машина командира взвода лейтенанта Марышева. Снаряды рвались сзади, и Афанасьев облегчённо вздохнул — зона обстрела кончилась.
— Товарищ командир! — крикнул снизу Мангушев. — Включите шлемофон. Рация работает. Долбанул снаряд башню, она и заработала, проклятая! Вот дела-то!
Афанасьеву от такой новости стало весело. Он поглубже натянул шлем, щёлкнул выключателем, и сразу же в наушниках зазвучал голос командира бригады Пескарёва:
— 164-й, почему не отвечаешь? 164-й, вперёд!
Выскочили на противоположный берег, и вдруг сзади взрыв — подняли-таки на воздух мостик фашисты.
Вот так и остались отрезанными от своих экипажи Алексея Афанасьева и Серафима Марышева. Впереди в тишине стоял чужой незнакомый Люблин, справа послышалась канонада — там наступал 3-й танковый корпус, слева должна была быть 1-я Польская армия.
— Афанасьев! Заходим влево вдоль реки на батарею! — скомандовал Марышев.
Немцы, почувствовав опасность, впопыхах разворачивали орудия. Но не успели. Ваня Жилин бил с первого снаряда насмерть. Пустили ещё пять осколочных. Тут сбоку начал стрелять пулемёт, разорвалась одна граната, другая. Пулемётчиков взял на себя Марышев, а 164-й проутюжил для верности то, что осталось от двух пушек.
Теперь наступил черёд другой батареи, той, что вела огонь справа от моста. Решили зайти с тыла. Одно орудие разгромил Марышев, другое — Афанасьев.
А командир бригады кричит по радио:
— Вперёд, хлопцы! Вы первые в Люблине! Даёшь панику! Лупи гадов!
Танки осторожно вошли в предместье. Остановились. В рассеивающемся тумане проступали дома, виднелись шпили кирх. Стали держать совет.
— Отступать некуда, пойдём вперёд. Но смотреть надо в оба, Алёша, — сказал Марышев. — Вся у нас надежда на неожиданность. Для немцев мы как гром средь ясного неба.
Стали ориентироваться по карте, наметили, каким путём идти к центру города.
Продвигались осторожно. Алексей Николаевич стоял наверху, вглядываясь вперёд. 164-й шел, как и раньше, первым. Повернули налево, глядь — отделение автоматчиков идёт. В пустынной улице гулко застучал пулемёт Афанасьева. Ни один не ушёл. Прибавили скорость. Всё ближе становилась высокая кирха, слева от неё на возвышенности показалась старая крепость с высокими зубчатыми башнями. Людей на улице по-прежнему никого. Город будто вымер. Выехали на широкую, в густых каштанах улицу. По привычке Афанасьев оглянулся назад. Машины Марышева не было. Развернулись, выскочили за угол. Марышев горел. Кто подбил, когда? Подошли ближе, грозно поворачивая пушку по сторонам. Афанасьев побежал к танку Марышева. Но в живых никого из экипажа не осталось. Ну что же делать? Надо идти вперёд, в центр города.
— Будем пробираться тихими переулками, — сказал Афанасьев механику-водителю.
Широкую улицу в каштанах решили обойти.
— 164-й, докладывайте обстановку, — послышался голос Пескарёва.
— Марышев погиб. Я действую один. Нами уничтожены четыре противотанковых орудия за мостом, отделение автоматчиков. Только что подожгли три грузовика. В одном рвались боеприпасы. Пробираюсь в центр города. Ориентироваться трудно.
В узких улочках Афанасьев совсем заблудился.
— Поезжай, куда хочешь, чёрт его дери! — крикнул водителю Афанасьев в ответ на его бесконечные: «А теперь куда?»
Вышли на асфальтированную улицу. Проехали немного — улица поворачивает вправо. На левом углу — высокий дом с башенкой, с узкими длинными окнами, во дворе — пожарные машины, ручные насосы на красных телегах. Только отъехали от пожарной части, как из соседнего двора выскочил человек с велосипедом. На руке красная повязка. Яковенко остановил машину.
— Товарищи, я польский партизан! — закричал он Афанасьеву. — Поезжайте направо на Варшавское шоссе, там большущая колонна пеших немцев. Скорее, товарищи! Надо успеть, товарищи!
Рванулись направо. Афанасьев люк не закрыл, стоит в танке. Ветер свистит в ушах. Ещё один поворот направо, и 164-й оказался на широкой длинной улице с красивыми старинными домами. По улице лицом к танку идут немцы. «На фронт, значит, чешут голубчики», — мелькнуло у Афанасьева. Поляк-партизан был прав — колонне не было видно конца и края. Три штабные легковые машины, два тягача, тянущих пушки, а дальше несколько конных упряжек и пехота… Времени на раздумья нет. Вперёд! А немцы идут, никто не стреляет. Они и предположить не могли, что русские ворвались в город.
И была другая причина: американский «Шерман» внешне мало чем отличался от немецких танков. Ну, они и решили — свой мчится. До колонны триста метров. Двести. Сто! Вот уже можно разглядеть лица.
Почему они так широко раскрывают рты? Почему такие весёлые? Да ведь они поют! Афанасьеву стало не по себе. Он быстро опустил над головой люк, спрыгнул вниз и припал к окуляру перископа.
— Давай, Яковенко! Давай, браток! — крикнул Афанасьев.
Началось страшное. На огромной скорости тяжёлая машина налетела на колонну. Танк бьёт из пушки, поливает из пулемётов.
Саша Яковенко был богом в своём деле. Вот уже под гусеницами легковушки, повозки… фашисты ошеломлены. Многие так и не успевают сдвинуться с места.
Афанасьеву показалось, что всё длилось мгновение. Этот хруст железа под танком, удары, когда таранили тягач. И вдруг впереди пусто — нет никого, снова тихий спящий утренний город. Назад! Добивать тех, кто остался. Мстить за Марышева, за Микова…
Но теперь стало труднее — остатки пехоты жались к домам, залегли на тротуаре за толстыми липами. Вблизи рвались гранаты, по броне гулко и быстро стучали пули.
— Пулемёт нам не страшен! — азартно крикнул наводчик Жилин, лязгнув замком орудия.
Афанасьев глянул на него, засмеялся. Чёрный от копоти, потный, только зубы блестят.
— Мы с вами, братцы, как пальцы на руке, — закричал радостно Афанасьев. — Сожми их в кулак — так по зубам врежут, что всех богов и боженят вспомнишь!
— Командир, внимание. Слева из подъезда нас фаустами обстреливают, — прозвучал в наушниках тихий голос Яковенко.
И тут Афанасьев увидел летящее к ним острохвостое белое пламя.
— Задний ход! — скомандовал Афанасьев.
Жилин выстрелил из пушки в сторону немца с фауст-патроном.
Свернули в узенькую улицу. Нужно было осмотреться, передохнуть. Остановились у небольшого одноэтажного, почти деревенского домика, потонувшего в кустах сирени. Медленно вылезли из машины. Откуда-то из глубины двора выбежали две женщины, за ними ковылял старичок. Поляки закричали, обрадовались. Женщина помоложе побежала назад, ведро воды принесла, затем снова побежала в дом и уже через минуту угощала танкистов вином из оплетённой бутыли.
Алексей Николаевич оторвался от края ведра. Осторожно вытер рукой запекшиеся губы, поднял глаза и вздрогнул. Из-за чёрной грозовой тучи выглянуло солнце и осветило радостным летним лучом его танк. Не приведи никому видеть такое… Женщина постарше заметила, как задрожали руки у Афанасьева, как болезненно дёрнулась левая щека, подбежала к танку, стала бросать на гусеницы мокрый серый песок с дороги.
Жилин и Ушенин стали помогать ей, а Алексей Николаевич вошёл во двор, лёг грудью на высокую сырую траву. Он снял с головы шлем, слушал, как стрекотали кузнечики, вдыхал тонкий запах маттиол. Солнце грело его черноволосую голову, посыпанную первой редкой сединой. Он ещё не знал, что поседел. Оторвав щеку от травы, глянул на часы. Двенадцатый.
— Пора, — прошептал он, легко поднимаясь. Удивлённый и обрадованный, что так быстро прошла усталость, он подошёл к танку.
— Пора, ребята, — сказал он танкистам, сидевшим на лавочке у тоненького штакетника.
— Да куда вы? Немцы ж вас побьют, — заспешила молодая женщина. — Я так советую, пусть танк въедет в наш огород, в саду его не видно будет. А вас спрячем. Может, завтра ваши вступят. Правильно я говорю?
— Спасибо, но нам это не подходит. Надо идти бить гитлеровцев. Может, в эту секунду наша помощь кому-то нужна. Может, немцы сейчас людей ваших расстреливают. Укажите нам, где здесь тюрьма. Там, наверное, есть политзаключённые — спасти их надо.
Женщина молча заплакала, отвернулась, побрела к домику. Старичок стал рассказывать Жилину, как проехать к тюрьме.
— Вызови командира бригады, — попросил Афанасьев Мангушева.
Пескарёв отозвался не скоро, когда танк уже снова шёл по улицам.
— Я 164-й, докладываю, — рапортовал Алексей Николаевич, — разгромили немецкую колонну. Огнём и гусеницами уничтожили две штабные машины, два орудия и около батальона пехоты. Повреждений нет. Идём к тюрьме. Принял решение освободить заключённых.
— Молодец, Афанасьев. Спасибо всему экипажу. Так держать, чтоб был порядок в танковых войсках. Ориентируйся согласно обстановке. Держитесь, мы скоро подоспеем.
Танк петлял по улицам и, наконец, выскочил на знакомое Варшавское шоссе. Пришлось свернуть с него и прибавить скорость. Через несколько минут очутились на широкой полукруглой площади. Прямо перед ними у высокого дома с большими стеклянными дверями стоял бронетранспортёр, несколько мотоциклов и длинная камуфлированная легковая машина… «Наверное, штаб», — подумал Афанасьев и тут увидел, как из дверей выбежало несколько солдат с автоматами. Ваня Жилин вопросительно посмотрел на Афанасьева, тот кивнул головой. Немцы падали неестественно, выбрасывая вперёд руки, скатывались по широким ступеням.
— Притормози, Яковенко! — закричал Афанасьев. — Сейчас из пушки влепим разок в парадный подъезд!
Афанасьев решил, что танк качнула так сильно отдача. Но тут же Яковенко доложил, как всегда спокойно и деловито:
— Командир, перебита левая гусеница. Бьют сбоку из бронеколпака.
Жилин не ждал команды, он разворачивал пушку, прильнув к окуляру прицела, искал дот. Вот он рядышком. Огонь!
Высоким веером полетели чёрные куски брони, из зияющей дыры пополз жёлтый дым.
Но танк впёред идти не мог. Он лишь медленно поворачивался вокруг, пушка высматривала добычу. Немцы спрятались, притихли. Понимали, что русские танкисты хотят подороже продать свою жизнь.
— Притаились, клопы, — шептал Афанасьев. — Ваня, врежь ещё разок им в парадное! Чувствую я, штаб здесь.
Пушка выстрелила два раза. Вдруг в танке поплыл густой чёрный дым. Нет, это не пороховой дым танкового орудия. Жилин закашлялся, захрипел.
— У вас горит? — крикнул Афанасьев вниз водителям, но тут Жилин дёрнул его за рукав, показал вверх. Дым вползал сверху через открытый люк. Алексей Николаевич выглянул из люка. Сзади поднимался чёрный с красноватым пламенем столб дыма. Горела бочка с запасным горючим, привязанная сзади за башней. «Если горящий соляр попадёт через жалюзи на мотор — танк вспыхнет, как свечка», — пронеслось в голове.
Не раздумывая, Афанасьев выскочил из башни и, закрыв лицо руками, стал ногой что было силы сталкивать бочку. Но не тут-то было: бочка была привязана крепко. Соляр брызжет огненными каплями, падает на комбинезон, дым ест глаза, дышать нечем. Над головой запели пули. А он снова и снова бил ногой по бочке.
И вдруг раздался страшный взрыв. Что случилось, Алексей Николаевич так и не понял. То ли немцы противотанковой гранатой подорвали их, то ли ударили из пушки, а может, взорвалась бочка с горючим. В памяти Афанасьева осталось несколько мгновений — вот его подняло в воздух, завертело. И всё. Дальше тьма.
Очнулся он в госпитале — контуженный, обгоревший. Испугался, увидев темень перед собой, застонал. Еле дотянул руку до головы, потрогал — всё забинтовано.
— Глаза, — застонал он. — Глаза…
Издалека донёсся чей-то тягучий голос:
— Врач велел передать, что всё у тебя, браток, в целости. Глаза невредимые. Затылок, щёки обгорели, да спина малость. Поляки тебя подобрали. А когда наши вошли в город, они тебя сюда доставили. Не паникуй, браток, засни. Сон все болезни вылечивает. Спи.
Ожоги заживали медленно, особенно на лице, но дней через десять Афанасьев уже ковылял по палате. Всё здесь было непривычно, не так, как у нас. Госпиталь размещался в старой красивой гимназии, а сёстрами милосердия были самые настоящие монахини, добровольно вызвавшиеся ухаживать за ранеными русскими и поляками.
В длинных халатах, худенькие, испуганные криками раненых, личиком беленькие, услужливые. Особенно поражал головной убор — и не косынка, и шляпа не шляпа. С чьей-то лёгкой руки стали называть их «летучей мышью». И вправду, похоже.
Одна монашенка, совсем ещё подросток, звали её Кристиной, всё суетится у койки Алексея Николаевича. Простыню поправит, подушку подобьёт. Вишни носит, яблоки недозрелые из дому. Глядит он на неё сквозь щёлки бинтов, хочет улыбнуться, да боль страшная получается. Щёки покрылись жёсткой болезненной кожурой, зудят. Просит он её письмо написать — рука правая в гипсе. Не умеет по-русски, извиняется. Майор-сосед помог. Письмо было немногословным: «Милая моя Шура. Получишь похоронную — не верь, живой я. Скоро поправлюсь, пойду добивать фашистов».
Целую неделю Алексей Николаевич просил у врачей разрешения сходить в город. Его и слушать никто не хотел — раненого с постельным режимом на прогулку? — как бы не так. Но упросил всё-таки. Новый хирург — молодой лейтенантик, только что из медицинского института — понял его, отпустил на часок с условием, что Афанасьева будет сопровождать медицинская сестра.
Надо было видеть, с какой радостью и гордостью повела Алексея Николаевича по своему городу Кристина. Глаза её лучились, нежные тонкие руки заботливо поддерживали Афанасьева. «Глядите, — говорило всё её существо, — я веду русского героя-танкиста, нашего самого первого освободителя».
В левой руке у Афанасьева — старинная суковатая палка, подарок отца Кристины, голова ещё в бинтах, на ногах — растоптанные шлёпанцы. Идут они медленно, молча. Люди останавливаются, глядят на них, а Афанасьев торопится туда, на площадь.
Он узнал её сразу. Полукруглая, с большим домом посредине. Пройдя по ней несколько шагов, он остановился, окаменел.
«Лучше бы я ослеп, чем видеть такое», — прошептал, едва разлепляя не зажившие губы.
Посреди площади стоял чёрный, разорванный танк, похожий на искромсанную, полыхавшую в огне консервную банку. Тяжёлая стальная башня лежала метрах в тридцати от него. Кристина подвела Афанасьева к башне. Застонав, он сорвал с лица надоевшие бинты. Ему надо было видеть всё это не через узкую прорезь, а широко открытыми глазами. Он запоминал эту площадь на всю жизнь. На чёрной башне белела простая фанерная дощечка. Зелёной краской наспех были выведены слова:
«Экипаж этого танка геройски погиб,
первым ворвавшись в Люблин.
Вечная слава танкистам:
младшему лейтенанту АЛЕКСЕЮ АФАНАСЬЕВУ,
механику-водителю АЛЕКСАНДРУ ЯКОВЕНКО,
наводчику ИВАНУ ЖИЛИНУ,
радисту ИБРАГИМУ МАНГУШЕВУ,
младшему механику АЛЕКСАНДРУ УШЕНИНУ.
Спите спокойно, дорогие товарищи,
мы отомстим за вас…»
Возвратились они в госпиталь, и Афанасьева словно подменили. Он перестал разговаривать с соседями, не отвечал на заботливые вопросы Кристины — день и ночь лежал с открытыми глазами на своей жёсткой койке. Никого не хотел видеть, не хотел ничего слышать. А тут ещё и писем не было из дому.
Двадцать четвёртого августа, утром, как всегда, в палате читали вслух свежие газеты. Алексей Николаевич лежал, закрыв глаза, думал что-то своё. Вдруг он услыхал свою фамилию. Медленно оторвал голову от подушки. Окна были чуть зашторены, и он различил, что читали «Комсомольскую правду». Поднялся, зашлёпал по паркету босыми ногами. Протянул окрепшую правую руку за газетой, поднёс близко к глазам. Там был напечатан Указ о присвоении ему посмертно звания Героя Советского Союза.
Пошёл назад, упал на кровать, накрылся подушкой. Целый день пролежал, отказывался от еды. «Родные мои ребятки там, в танке, а я вот живой», — стучала в голове мысль.
В том же Указе звание Героя Советского Союза было присвоено и Саше Яковенко. Ваня Жилин, Саша Ушенин, Ибрагим Мангушев посмертно награждались орденами Отечественной войны.
Теперь Афанасьев целые дни просиживал на улице, неподалёку от госпиталя, караулил проезжающих танкистов. Он передавал с ними записки и ждал, нетерпеливо ждал. И дождался. Через неделю прямо к госпиталю подкатил на танке адъютант командира бригады. Привёз Афанасьеву новенькую форму, лейтенантские погоны…
Бригада стояла на отдыхе, и встречали Афанасьева всем коллективом. Воскресший из мёртвых! Первый Герой в бригаде!
Назначили Афанасьева командиром знаменного взвода. Высшую честь оказали — беречь, как зеницу ока, армейскую святыню — знамя гвардейской 58-ой танковой. Полковник Пескарёв перед строем вручал.
На алом полотнище красовался новенький орден Красного Знамени — награда за взятие Люблина. С этим знаменем Афанасьев прошёл до конца войны. Нёс его в июле 1945 года по Красной площади на параде Победы.
«Что-то не очень складно, может, надо было иначе», — думал Афанасьев, перечитывая написанное. Письмо вышло большое, двадцать страниц мелким почерком.
«Дорогой товарищ, дорогой друг! — писал в конце Алексей Николаевич. — Есть у меня к тебе просьба. Лет пять назад ко мне приезжал один военный историк из Москвы и рассказал о страшном деле, которое он узнал из польских газет и книг.
Фашисты понимали, что рано или поздно Люблин возьмут советские войска. И они решили сделать с городом то же, что и с Варшавой. Незаметно, ночами гитлеровцы начинили взрывчаткой подвалы центральных кварталов вашего города. Было заложено несколько тысяч тонн мин, снарядов, тола — целый железнодорожный состав. Оставалось только повернуть ручку динамки.
Но, как ты знаешь, немцам не удалось осуществить свой замысел. Историк говорил, что этому помешали мы — наш 164-й и танк Марышева. Возможно, это и так. Потому что слишком уж неожиданным для фашистов было наше появление в Люблине. Поднялась паника, гитлеровцы стали спасать свою шкуру. Когда я лежал у вас в госпитале, ребята говорили, что немецкий комендант Люблина не успел смотать удочки, просидел в подвале два дня, а на третий сдался в плен. Так что переполох, конечно, был.
Историк рассказывал, что дома „с начинкой“ сапёры разминировали быстро, но летом 1959 года у вас чуть не произошло несчастье. Якобы в центре города на месте старого сквера экскаватор рыл котлован под громадное здание универмага и наткнулся на штабель ржавых снарядов. Вызвали сапёров Войска Польского, и те почти месяц вывозили немецкие „сувениры“.
Вот такова суть этого дела. Я очень прошу тебя, вышли мне какую-нибудь книгу, брошюру, где писалось бы об этом случае. Сам понимаешь, для меня это очень важно.
Спасибо тебе за открытки. Ты попал прямо в цель. Мне сейчас особенно часто вспоминается Люблин. Закрою глаза и вижу себя в Люблине. Только я не раненый иду с монашенкой, а брожу по вашим улицам молодой-молодой, в белой рубашке. Город ваш — в зелёных скверах, белокаменный, люди улыбчивые, весёлые. А то вижу, как несу я на ту полукруглую площадь цветы. Там ведь могила моих товарищей-танкистов, моих побратимов.
Собираюсь приехать в Люблин на 25-ю годовщину освобождения города. Вот тогда мы с тобой свидимся, поговорим.
Низкий поклон твоей покойной маме, твоим соседям. Я жив, и настроение у меня бодрое — собираюсь жить до ста лет, всем смертям назло».
БЕРЁТЕ НАС В КОМПАНИЮ?
Неделя в Койкарах пролетела быстро, как один день. Лето разгоралось. Июльские дни были ленивые, томные от жары. Алексей Николаевич вставал на зорьке. Шёл через лес, и сапоги его тонули в густо-зелёных пружинистых моховищах, оставляя лишь на минуту влажный чернеющий след. Холодные, росные травы били его по ногам, но он смотрел вверх, туда, где вершины сосен золотило восходившее солнце, откуда летел на просыпающуюся землю звонкий птичий гомон. К запахам смолы, муравейников примешивался пьянящий аромат кашки, земляники, иван-чая.
Утрами над озером висел туман. И тогда Киви-ламби казалось загадочным, бескрайним. Пахло рыбой, гниющими валежинами. Тишину будили гагары. Они громко хлопали крыльями по воде, после длинного разбега тяжело поднимаясь ввысь, невидимые пробивали туман. Вырвавшись из сырой пелены, кричали радостно и дерзновенно.
Солнце сжигало туман. Ему на помощь спешил лёгкий северик, загоняя сероватые облачка в тростник, разрезал их тонкими суставчатыми прутьями.
Сколько раз видел всё это он в своей жизни? Тысячу, две, может ещё больше. Но всегда всё увиденное воспринималось с неослабевающей остротой, с непокидающим интересом. В такие минуты в душе происходили какие-то неуловимые движения. Хотелось сидеть здесь весь остаток жизни. Хотелось, чтоб было вечное утро, чтоб солнце, разрезая лучами глубину озера, освещало чёрные спинки плотичек, мирно плывущих беззаботными стайками, грело быстроногих коричневых муравьев, пробегающих в вечных заботах по своей трудовой дорожке, ласкало его огрубевшие шершавые щёки.
В полдень, как всегда, Алексей Николаевич возвращался домой. По селу шёл медленно — спешить некуда, останавливался охотно, если кто из встречных заводил с ним беседу.
Похоже, что на этот раз его поджидала Нюрка — внучка двоюродного брата, востроглазая, веснушчатая девчурка. Ноги у неё вечно были в цыпках, на локтях ссадины, а волосы белые-белые, ну прямо льняная куделька. Звали её в селе Нюрка-зоотехник — всякое зверьё тянула она из лесу. У неё жили две ондатры, ёжик, которого она покрасила жёлтой краской, чтоб сразу было видно его в сарайчике, там же стояла большая клетка с кролями, но настоящей её гордостью и завистью всех мальчишек была небольшая ещё, но очень сообразительная овчарка Спутник.
— А что я знаю, а что я знаю, — запела Нюрка, прыгая на одной ноге, когда Алексей Николаевич поравнялся с ней.
Спутник радостно щёлкал хвостом по знакомым голенищам, задирал голову вверх, будто пытался понять, что ответит Алексей Николаевич.
— А мне ни чуточку не интересно, — замурлыкал Афанасьев, поддразнивая удочками Спутника.
— Нет, интересно, дядя Алексей, очень будет интересно, — и тут Алексей Николаевич уловил, что за напускной беззаботностью скрыты слёзы.
Он снял со спины берестяной кошель, пошёл к плетню, не спеша уселся на траве, вытянув ноги.
— Показать, какого я окуня поймал? Могу даже подарить в твой зверинец, он у меня в таком специальном кисете, вода в нём держится.
— Дядя Алёша, они танк строят, — голос у Нюрки дрожал, глаза она отвела в сторону. — Настоящий, я видела, сама видела. Смеются, говорят, зоотехница. Куда ей.
…Всю команду они застали в сборе. На школьном дворе, около дровяного сарая кипела работа. Стучали молотки, повизгивала пила. Трое ребят приспосабливали дощатую платформу на толстые деревянные колёса. Двое других трудились у готового конусообразного ящика. Высокий парнишка в красной испанке старательно выводил кисточкой на борту ящика ярко-красную звезду. Вверху стояла цифра «164».
— Значит так, привёл вам медсестру, — сказал, поздоровавшись, Алексей Николаевич, делая вид, что ему здесь всё давно знакомо. — Без медицины в бой не ходят. Всякое ведь может стрястись, правда? Вот рекомендую — Нюра, человек стоящий.
Стук молотков умолк. Ребята были застигнуты врасплох.
— Вы плохо не думайте, доски нам в лесопункте дали, — сказал Федя Мишин. — Ну вот мы и решили… Потом игру организуем, «Зарницу»…
Алексей Николаевич засмеялся, хлопнул Федю по плечу.
— Нюра, отнеси-ка кошель своей маме, — крикнул Алексей Николаевич, снимая китель. — Пусть рыбу почистит. И вот ещё что. Принеси мне хлеба и луковицу, значит так. Да возвращайся побыстрее — тут, я гляжу, работа всем найдётся. Берёте нас в компанию, мужики, или как?
На восьмой день он уезжал. Проводить его пришли многие односельчане. Все они знали его, молодые сдержанно попрощались за руку. Старушка Лидия Захаровна, подруга матери, по старому карельскому обычаю прижала его к сердцу, три раза погладила по плечу рукой.
В Гирвас ехали на сельповской телеге. Лошадь шла медленно, останавливаясь, хватала на обочине пучки сочной травы.
— Мой Витёк уже четвёртый день ночью домой заявляется, — рассказывала смеющаяся Вера, та, что живёт у магазина. — Говорит, в войну играем. Разделяются на два лагеря и кто кого. Все хотят у них танкистами быть. А вчерась учитель наш, Терентий Иванович, приходит в магазин, гвозди требует, говорит, ребята ещё один танк задумали сделать. Печалился, что не на гусеницах, а колёсный танк будет. Кругляши, сказывал, отпилили крепкие. Да всё серьёзно так толкует мне. Я посмеялась, а он обиделся. Говорит, скажи спасибо, что Алексей Николаевич ребятам слово толковое сказал. «Зарница», говорит, игра называется. По всей стране будто играет детвора.
— Да уж какое там толковое слово, — сказал Афанасьев, покусывая травинку.
— Жалеете, что уезжаете от нас? — помолчав, спросила Вера.
— Понимаешь, дела у меня всё-таки там, в городе. Не могу я сидеть без дела, значит так. Может, кто меня ищет. Может, нужно кому что-либо сделать. А я тут прохлаждаюсь. Хворь мою как рукой сняло. Словно десять лет мне скостил кто. Дышится легко, как в молодости, в голове не шумит. Одним словом — подлечился. Хорошо, что поехал. Слов нет, как хорошо мне сейчас.
1969
Об издании
Анатолий Алексеевич Гордиенко
ВСЕМ СМЕРТЯМ НАЗЛО
Редактор В. И. Чернецова
Художник А. Л. Новиков
Художественный редактор Л. Н. Дегтярев
Технический редактор К. М. Подъельская
Корректор Л. П. Лихачева
Сдано в набор 28/VII 1969 г. Подписано к печати 13/X 1969. Е-00897. 2,5 печ. л. Тираж 30 000. Цена 8 коп.
Издательство «Карелия».
Петрозаводск, пл. им. В. И. Ленина, 1.
Примечания
1
Здравствуйте (карел.).
(обратно)2
Иди сюда, парень! (карел.).
(обратно)3
Не робей! (карел.)
(обратно)
Комментарии к книге «Всем смертям назло», Анатолий Алексеевич Гордиенко
Всего 0 комментариев