Джоэль Кармайкл ТРОЦКИЙ
Глава первая В ДЕТСКОЙ
Евреев помещиков в России было не так уж много; Давид Бронштейн был одним из них.
Весной 1879 года Бронштейн вместе с женой и маленькими детьми — Александром и Лизой — обосновался в своем недавно купленном имении Яновка. Той же осенью, 26 октября, у него родился еще один сын. Родители назвали его Лейб, по-русски — Лев. Позже, на других языках, его называли еще Лео или Леон.
Давид Бронштейн был человеком неграмотным; читать он научился только в старости, — очень хотел прочесть, что написал его знаменитый сын. Но сил и энергии ему было не занимать, — не зря ему удалось заполучить невесту из еврейской городской семьи, хоть городские были весьма невысокого мнения о евреях-земледельцах. Однажды впрягшись в повседневную рутину мелкопоместного хозяйства, молодая жена Давида Бронштейна так навсегда и осталась в принятой на себя роли. Сорок пять лет, не зная передышки, она трудилась бок о бок со своим честолюбивым мужем; четверо из восьми их детей умерли в младенчестве; зато один из оставшихся — Лев — прославился на весь мир.
В семь лет Льва отправили в хедер — начальную еврейскую школу — в маленькой еврейской колонии в Громоклее, в нескольких километрах от Яновки. Переговоры с учителем вела мать; за сколько-то рублей и сколько-то мешков муки маленького Льва зачислили в хедер и обязались обучать русскому языку, арифметике и Библии на иврите.
В сбивчивых воспоминаниях взрослого Троцкого о своей семье очень мало тепла и понимания. О брате и сестрах он едва упоминает; то, что он пишет о родителях, как правило, весьма туманно. Впрочем, сама эта уклончивость в определенном смысле многозначительна. Троцкий нигде не вспоминает «о каком-либо проявлении родительской любви, особенно во времена моего детства». Зато он подчеркивает «чувство товарищества в труде», характерное для родителей. По его воспоминаниям, «отец несомненно превосходил мать и умом, и характером… Он судил о людях по их манерам, одежде и привычкам, и суждения его всегда были правильны…»
О матери Троцкий упоминает без всяких эмоций. По его словам, она была полуграмотной — «Любила, громко шепча про себя слова, читать какие-то растрепанные романы, водя при этом сморщенным от стирки пальцем по строчкам. Зачастую она путала слова и застревала на какой-нибудь слишком сложной фразе».
Давид Бронштейн хозяйничал по старинке, — все расчеты он производил, как правило, в уме. Со временем, однако, разросшееся хозяйство потребовало систематического учета; вскоре Лев сменил старшего брата в должности счетовода отцовского имения. Он складывал цифры, записывал цены, подсчитывал, сколько причитается работникам, и подводил баланс расходов и доходов. Впоследствии он говорил, что именно тогда в нем впервые зашевелилось первое сочувствие к занятым в имении рабочим; он воочию увидел, что, как бы тяжело они ни трудились, они не могли дотянуть от сезона до сезона.
Чтение уводило мальчика все дальше и дальше от скучной яновской реальности в бескрайние просторы литературного вымысла. В его сознании всё больше расширялась пропасть между видимыми вещами и воображаемыми литературными конструкциями: по одну сторону была далекая жизнь литературных героев, по другую — грубая реальность «сельской вселенной». Постепенно он научился, конечно, кое-как стыковать эти миры; но и тогда, когда он уже навел, так сказать, мосты между жизнью и литературой, он все же продолжал чувствовать себя более уверенно в мире книг: жизнь, сконструированная в воображении, оставалась для него более «реальной», чем собственно реальная жизнь. Уже почти пятидесятилетним он писал:
«С ранних лет любовь к словам была неотъемлемой частью моего существа, иногда на время ослабевавшей, иногда усиливавшейся, но в целом из года в год растущей. Мир писателей, журналистов и художников всегда казался мне самым привлекательным из миров, доступ в который открыт только избранным… Хорошо написанная книга, в которой можно почерпнуть новые идеи, казалась и продолжает казаться мне самым ценным и значительным продуктом человеческой культуры».
Подобно тому, как «чтение открыло новую эру» в его жизни, так контакт с «древом познания» (в лице двоюродного брата, приехавшего из большого города) внезапно направил все интересы маленького Льва по новому руслу. Моисей Спенстер приехал в Яновку к родственникам лечиться от туберкулеза; полагали, что свежий деревенский воздух, молоко, яйца окажутся полезными для его здоровья. В деревенском кругу Спенстер был белой вороной. Он закончил русскую школу и был, как тогда говорили, «из пострадавших» — за политику, разумеется. Изгнанный из университета, он стал зарабатывать на жизнь писательством, не чураясь при этом никакой работы: писал книги для детей, переводил с греческого, сочинял школьные учебники. В глазах яновцев он был важной «шишкой» — занимал должность директора государственной школы для еврейских девочек.
Спенстер пробудил не только мысли, но и чувства своего маленького двоюродного братца. Он придал им, если можно так выразиться, политическую окраску. Во всяком случае позднее Лев вспоминал, как возмущался Спенстер, когда при нем наказывали какого-нибудь провинившегося пастуха. «Это отвратительно! — восклицал он. — И я начинал чувствовать, что это отвратительно. Не знаю, почувствовал ли бы я то же самое, если бы не он… Но как бы то ни было, он помог мне это почувствовать, и за одно это я остался ему на всю жизнь благодарен».
Весной следующего года, когда Льву исполнилось девять с половиной лет, его отправили в Одессу к Моисею и его молодой жене, чтобы продолжить образование.
Процентная норма помешала Льву поступить в классическую школу (гимназию); доморощенное сельское образование не позволило ему заработать те отметки, которые нужны были, чтобы преодолеть барьер пресловутых десяти процентов. Поэтому Спенстеры определили его в учебное заведение более практического склада — в реальное училище, основанное местными колонистами из немцев, которые предпочитали, чтобы их дети получили основательное современное воспитание, включающее языки, математику, естественные науки, а не всю эту гуманитарную «дребедень».
Маленький Лев не терял времени даром; в следующем учебном году он уже был первым в классе по математике и русскому языку. Книги, на которые он набросился с жадностью, и постоянная помощь Спенстера, позволили ему опередить своих соучеников и по русскому «сочинению»; позже эти его сочинения даже зачитывались вслух в классе.
В первый же свой приезд домой он был поражен контрастом между городом и деревней:
«Я направился домой в большом возбуждении. Сердце мое радостно билось. Мне хотелось всех повидать и всем показаться. На станции меня встретил отец; я показал ему свои пятерки и объяснил, что теперь я уже в первом классе и мне нужна школьная форма. Всю дорогу я безостановочно рассказывал о школе, о моем друге Косте, о театре… Отец слушал и не слушал, дремал и просыпался и время от времени насмешливо ухмылялся… Родительский дом показался мне ужасно маленьким, деревенский пшеничный хлеб — грязно-серым, вся обстановка — знакомой и одновременно совершенно чужой. Между мной теперешним и моим детством выросла какая-то стена… С этого первого приезда домой началось мое постепенное отчуждение от семьи, сначала неглубокое, по мелочам, но с годами — всё более серьезное и основательное».
В доме Спенстеров все были неверующие, кроме старухи-тетки, которая «не шла в счет»; тем не менее спустя некоторое время после своего приезда Лев возобновил занятия ивритом. Ему было тогда, должно быть, 11–12 лет. Отец хотел, чтобы он «знал Библию в оригинале; то была одна из его родительских амбиций». В течение нескольких месяцев Лев брал «частные уроки Библии у одного очень ученого старика». Учился он, видимо, неплохо; вскоре он уже мог обсуждать со своим учителем какие-то философские тонкости ивритского текста.
Кем был этот «ученый старик»? Раввином? Быть может, Лев готовился к своей Бар-Мицве (еврейскому обряду достижения зрелости)? В своих воспоминаниях Троцкий уклончив: его рассказ не объясняет, почему эти уроки неожиданно прервались. Что же всё-таки было: прошел он через Бар-Мицву или нет? Не здесь ли источник его разногласий с отцом, позже столь обострившихся в связи с выбором профессии?
Чтение, к которому Льва приохотил в Яновке его доброжелательный кузен, в Одессе стало запойным.
«Выбор книг был здесь куда шире, а к тому же всегда было внимательное и благожелательное руководство. Я набросился на книги с прожорливостью изголодавшегося, меня приходилось силой выгонять из дому на прогулки. Гуляя, я вновь и вновь переживал прочитанное и торопился домой — продолжать чтение. Пробуждающаяся жажда знания нашла выход в этом ненасытном поглощении печатных строк… Всё интересное и волнующее, радостное и печальное в моей последующей жизни уже содержалось в прочитанном мною тогда, — как намек, как обещание…»
Спенстер издавна мечтал стал издателем; как раз ко времени приезда Льва в Одессу он затеял собственное дело. Позднее его фирма стала крупнейшей на юге России. Для Льва это было самое близкое соприкосновение с реальным трудом: он рос, вовлеченный в каждодневные дела типографии, ему доводилось набирать и готовить оттиски, и печатать, и брошюровать готовую продукцию, а порой и держать корректуру. Так суждено было сложиться его пожизненной привязанности — самому набирать и разглядывать свеженабранный текст.
Читая, он теперь скользил по страницам в поисках наиболее удачных, острых или цветистых фраз, которые старался запомнить, чтобы потом поразить своих учителей. Он выискивал упоминания о всевозможных сложных материях (или, по крайней мере, таких, которые ему казались сложными). Он исхитрялся улавливать множество намеков из повседневных разговоров в доме Спенстеров. Комбинируя всё это, он создавал довольно впечатляющий набор слов, который мог сойти за свидетельство образованности. Впрочем, он немедленно приходил в смущение, когда сталкивался с реальностью.
Еще в Яновке кузен научил его «правильно» умываться и «правильно» держать стакан; в Одессе Спенстеры продолжили это обучение Льва светским манерам, личной гигиене, самодисциплине. В результате они сделали из него маленького педанта. Их неустанное стремление отучить его от грубых деревенских выражений на всю жизнь придало его речи оттенок чрезмерной отделанности.
Весьма показательно, что в свои школьные годы Лев не завязал ни одной дружбы. В сущности, он за всю свою жизнь мало с кем подружился: число людей, с которыми он был на короткой ноге, можно пересчитать по пальцам. По той же причине он не был особенно привязан и к своей семье, за исключением, разве что, младшей сестры — Ольги.
«Не только в мои школьные годы, но и позднее, в годы моей юности, природа и люди занимали в моей духовной жизни гораздо меньше места, чем книги и отвлеченные идеи. Вопреки моему деревенскому происхождению, я был нечувствителен к природе. Чуткость к ней и понимание ее я приобрел гораздо позднее, когда не только детство, но и юность моя уже были позади. Долгое время я воспринимал окружающих людей, как бледные тени, скользившие на периферии моего сознания. Я вглядывался только в себя и в книги в поисках своего «Я» и своего будущего».
В школьные годы он не проявлял никакого интереса к шумной, пестрой одесской жизни; так и не научился плавать; никогда не выходил в море на лодке, никогда не рыбачил, не удил. Одесса замыкалась для него тесным кругом: школа, библиотека, несколько театров, несколько знакомых семей. Не могло быть и речи о том, чтобы он участвовал в мальчишеских уличных драках; его воинственность находила выход в более возвышенной форме интеллектуального соперничества, — он предпочитал блистать в классе.
Он был учеником, примерным во всех отношениях:
«Я вставал рано поутру, торопливо выпивал стакан чаю, совал в карман завернутый в бумагу завтрак и мчался в школу, чтобы поспеть к утренней молитве. Я никогда не опаздывал. В классе я не баловался. Я внимательно слушал и тщательно всё записывал. Дома я усердно выполнял все задания. В положенный час я отправлялся спать, чтобы наутро опять торопливо проглотить стакан чаю и бежать в школу, боясь опоздать к молитве. Из класса в класс я переходил без всяких затруднений. Встречая кого-нибудь из учителей на улице, я кланялся со всем возможным почтением».
И всё же, вопреки своему образцовому поведению, он оказался однажды втянутым в школьную эскападу, которая едва не стоила ему аттестата. Один из учителей постоянно преследовал отстающего мальчика — частично по причине его немецкого происхождения. Школьные друзья несчастной жертвы, в том числе и Лев — впрочем, не питавшей к жертве особого расположения, — сговорились проучить мучителя: когда тот собрался выходить из класса, они начали жужжать, не открывая рта. С десяток «смутьянов» были пойманы на месте преступления; Лев не попался, но был выдан соучениками (среди которых, как ни странно, был и тот, из-за которого всё и произошло). Эта занятная история получила достойное завершение, когда один из учеников обрисовал Льва Бронштейна как «архисмутьяна», сообщив, что он предлагал потребовать от дирекции увольнения упомянутого учителя.
То смешение разнородных национальных элементов, которое господствовало в школе, да и во всей Одессе, полностью стерло всякие специфически еврейские переживания, которые могли возникнуть у Льва после 1881 года, когда евреи были сильно стеснены во всех правах. Сын зажиточного землевладельца, он «принадлежал скорее к классу привилегированных, нежели к классу угнетенных». В школе с ее процентной нормой он «всегда был во главе класса и не ощущал на себе никаких ограничений». В результате, проявления национальной дискриминации — хоть они и могли быть первопричиной его общего недовольства социальным порядком, — казались Льву, как он вспоминал позднее, чем-то несущественным в сравнении с другими проявлениями социальной несправедливости.
Социальные контрасты — вот что формировало его сознание: воспоминания рисуют нам облик молодого рационалиста, стремящегося к тому, что ему представляется логически доказуемой причинностью, и испытывающего высокомерное презрение ко всему алогичному. Вот почему в юные годы его выводило из себя, буквально бесило пренебрежение к общим законам, справедливость которых он уже успел понять. «Когда мне случалось слышать, как мальчики, изучавшие в школе физику и природоведение, продолжают на переменах повторять суеверные нелепости вроде «понедельник — день тяжелый»… я испытывал глубокое негодование».
Он приводит яркий пример такого неприятия науки невежеством: «В Яновке, когда местные жители потратили уйму времени даром, пытаясь измерить площадь участка неправильной формы, я применил геометрические формулы и за несколько минут вычислил ответ; они, однако, отказались поверить моему результату, потому что он, дескать, не совпадал с тем, что «на самом деле». Я принес свой учебник геометрии, я заклинал их именем науки, я был вне себя и ругался самыми последними словами, — всё напрасно. Люди отказывались видеть истину, и это приводило меня в отчаяние».
Когда он попытался доказать яновскому механику, что невозможно построить вечный двигатель, тот попросту высмеял его доказательства. «Книги — это одно, а жизнь — совсем другое», — твердил механик. Льву казалось непостижимым и невыносимым, что «люди могут отрицать бесспорную истину во имя привычных заблуждений и причудливых вымыслов».
Он писал:
«Сознание превосходства общего над частным, закона над отдельным случаем, теории над личным опытом сформировалось во мне очень рано и укреплялось с каждым годом. Позже это убеждение стало неотъемлемой частью моего литературного творчества и моей политической деятельности. Унылый эмпиризм, откровенное пресмыкательство перед фактами, иногда просто воображаемыми и зачастую ложно понимаемыми, всегда было мне ненавистно. Я стремился к общим законам, которые скрыты за единичными фактами. Это часто приводило, понятно, к поспешным и ошибочным обобщениям, особенно в юности, когда мои книжные познания и личный опыт были далеко не достаточны для таких обобщений. Но во всех без исключения областях я ощущал способность ориентироваться и действовать лишь тогда, когда держал в руках нить общего закона. Тот социально-революционный радикализм, который стал стержнем всей моей духовной жизни, вырос из этого интеллектуального неприятия мелочности, эмпирики, всего интеллектуально расплывчатого и теоретически не обобщенного».
Читая эти строки, написанные пятидесятилетним Троцким, но несомненно правдиво отражающие склад его юношеского ума, нельзя не поразиться почти религиозной страсти, которой пронизан этот отрывок, — особенно, слова: «Я стремился к законам, скрытым за единичными фактами».
Это пристрастие к системе сливалось, судя по воспоминаниям Троцкого, с яростной «ненавистью к существующим порядкам, к несправедливости, к деспотизму». Ненависть была порождена «условиями», столкновениями с «социальной несправедливостью», контактами с детьми, с прислугой и работниками в имении, разговорами в типографии, общей гуманной атмосферой дома Спенстеров, чтением — короче, всей «социальной атмосферой». В общем, он был «против». Его идеалом была либеральная Западная Европа с ее культурой, чувством равенства и братства, демократией и свободой слова.
Оглядываясь на себя-подростка, взрослый Троцкий вспоминал, что он был, конечно же, «самонадеян, раздражителен и наверняка труден для окружающих… Стоило ему оказаться первым в классе… как он почувствовал, что может быть лучше других… Он укорял себя за то, что не читал книг, о которых другие упоминали так небрежно… Всё это очень напоминало тщеславие. Мысль о том, что он должен быть лучше, выше и начитаннее остальных, непрерывно подхлестывала его…»
О таком о себе взрослому Троцкому легче было говорить в третьем лице.
В 1896 году Лев окончил последний, шестой, класс одесского реального училища. Это был конец его систематического образования, хотя ему еще предстояло окончить курс средней школы. Из шестнадцати лет своей жизни он провел девять — почти безвыездно — в Яновке и следующие семь — в Одессе, отправляясь на каникулы, как правило, домой. Школьные годы не произвели на него глубокого впечатления; ни учителя, ни соученики не привлекли его внимания, — разве что дали ему предчувствие его будущих «политических симпатий и антипатий». Он чувствовал, что вполне подготовлен к тому, чтобы вступить в «реальную жизнь».
Четверть века спустя одесское реальное училище Св. Павла было переименовано в школу имени Троцкого.
Глава вторая НА ВОЛЕ
Годы юности Льва совпали с тем периодом, когда пытливая, образованная молодежь увлекалась идеями революции. В 1896 году в стране произошли крупные забастовки; политические платформы множились и всё более отходили друг от друга. Возникло несколько различных точек зрения на революцию. Некоторые из будущих сподвижников молодого Льва, сами в ту пору еще молодые люди — Ленин, Мартов, — находились в тюрьме; вскоре им предстояло быть высланными в Сибирь.
Отец хотел, чтобы сын стал инженером; споры о будущей карьере превратились в нескончаемые перебранки; старый Бронштейн, одинаково ярый враг и отвлеченной математики, и великой революции, руководствовался здравым смыслом и, подобно большинству обеспеченных евреев, был глубоко консервативен.
Как правило, евреи в России тех лет — а они составляли там самую большую еврейскую общину в истории, — были очень далеки от политики. Почти половина из них занималась мелочной торговлей; около 30 % были заняты в ремесле и промышленности; доля осевших на земле была ничтожной.
Но именно этот высокий процент ремесленников и рабочих с их характерной открытостью новым идеям означал, что евреям было суждено впитать эти идеи гораздо раньше, чем какой бы то ни было другой группе в России, — за исключением разве что самой русской интеллигенции с ее многочисленными корнями в аристократии предшествующего поколения. В результате оказалось, что именно еврейские ремесленники и рабочие дали начальный толчок к созданию массовой организации, первой не только в их среде, но и вообще среди русских рабочих и крестьян. По правде говоря, эта большая еврейская революционная организация, получившая название Бунд (Союз еврейских рабочих Польши и Литвы), была любопытным и едва ли не уникальным исключением из всех русских революционных организаций, ибо только среди ее руководителей действительно были хоть какие-то рабочие!
С другой стороны, еврейские интеллигенты и рабочие были, конечно, не типичны для России: большинство русских евреев того времени ощущали более или менее сильную привязанность к традиционному иудаизму.
Разумеется, эта традиция подверглась значительной эрозии за предшествующие десятилетия. Наполеоновские походы распространили идеи французской революции по всей Европе. Впервые за многие столетия в стенах еврейского гетто появились зияющие бреши: евреи Западной Европы стали уходить из гетто, а в Восточной Европе иудаизм, вынужденный — в обстановке еврейской замкнутости — питаться своими собственными соками, начал подвергаться заметному и разрушительному влиянию секулярных тенденций, проникавших с Запада, особенно из среды эмансипированного европейского еврейства.
Среди факторов, разрушавших прежнее еврейское единство, два главных — не считая тех или иных вариантов, связанных с революцией, — были порождены движением Просвещения, направленным на сохранение иудаизма посредством его модернизации, и сионизмом, ставившим своей целью возрождение еврейского государства в Палестине.
Семейству Бронштейнов все эти новые идеи были бесконечно чужды. Старик Бронштейн был обыкновенным землевладельцем, врожденный консерватизм которого лишь усиливался при мысли о том труде, который он вложил, чтобы выбиться в люди.
Лев приезжал в имение каждое лето, а иногда — еще и на Рождество или на Пасху. По мере того как он взрослел, становилось всё более очевидным, что в деревенской жизни он — белая ворона. Семь лет, проведенных со Спенстерами в Одессе, подошли к концу. Ему было шестнадцать с половиной лет.
Отец решил, что было бы благоразумно забрать сына из Одессы совсем и отправить его завершать образование в Николаев, где у Бронштейнов был свой оптовый агент по продаже зерна за границу и где Лев был бы все-таки поближе к дому.
И вот в конце лета 1896 года Лев приехал в Николаев. Он поселился в этом маленьком городке, и вскоре все воспоминания об одесских знакомствах выветрились из его памяти.
В жизни Льва это был критический год. Он снял комнату в доме, где оказалось много социалистически настроенной молодежи. Он был среди них самым молодым. Он с ходу попал в атмосферу жарких политических споров, исходной точкой которых неизменно был социализм в его народнической модификации.
Поначалу Лев был настроен враждебно ко всем этим новым теориям. Первые несколько месяцев он яростно отстаивал «свои собственные идеи», выискивая слабые места в народнических аргументах своих оппонентов.
Для него, прирожденного полемиста, было несомненно самым естественным выступать против любой достаточно обоснованной теории, которая не была его собственным изобретением. «Поначалу я решительно противился обсуждению всяких «социалистических утопий». Он играл роль этакого «разочарованного скептика, который через всё это уже прошел» и теперь выслушивает политические споры со скучающей миной «иронического превосходства».
Знакомая ситуация! Точно так же сопротивлялся святой Павел накануне своего обращения. Наверно, еще более подходящей параллелью может служить первоначальное отвращение молодого Маркса к социалистическим теориям своего времени.
Осенью того же года Лев в последний раз побывал в Яновке. Теперь уже он решительно расходился со своим отцом по всем общим вопросах. Временами между ними наступало краткое примирение, но всякий раз, когда — неизбежно — всплывал вопрос, что Лев собирается делать дальше, разражался очередной скандал. Происходили бурные сцены; все в доме ходили угнетенные, старшая сестра Лиза плакала, семья распадалась на глазах. Из Яновки Лев вернулся в Николаев, где вскоре с головой ушел в нескончаемые споры. На этот раз он быстро подчинился новой среде. Он продолжал посещать школу, где, невзирая на полное равнодушие к учебе, легко и непринужденно утвердил себя первым учеником. Все свободные часы он проводил, однако, в бесконечных беседах с товарищами и прогулках по улицам портового города.
Поздней осенью или в самом начале зимы один из соучеников, чех по национальности, ввел его в своеобразный дискуссионный клуб своего старшего брата.
Франц Швиговский в прошлом был рабочим; теперь он работал для себя в своем саду. Впервые Лев увидел «рабочего, который интересовался газетами, читал по-немецки и мог на равных участвовать в спорах между народниками и марксистами».
В саду Швиговского обсуждалось всё на свете, но преимущественно, конечно, вопросы политические, спектр которых в тогдашней России был неисчерпаем. Швиговский снабжал молодежь запрещенными книжками и заграничными газетами; страстный народник и антимарксист, он был неистощимым кладезем рассказов о Народной воле.
Неудивительно поэтому, что молодежь валом валила в его небольшую хижину в саду, где велись жаркие споры о будущем России: обречена ли она пройти через капитализм или может пойти собственным путем?
В этот семнадцатый год своей жизни Лев последовательно увлекался множеством идей. Он бросился было, очертя голову, в «Логику» Милля, но вынырнул из нее полузадохнувшись, так и не осилив даже половины. Затем он ухватился за Бентама и несколько месяцев был «несокрушимым бентамистом»: утилитаризм казался ему последним словом человеческой мысли.
Он искал «общей теории», какой-то «системы идей». Разумеется, в «системах», которые объясняют «всё», есть много привлекательного. Для подростка, вступающего в мир, вся сложность которого только сейчас начинает ему полностью открываться и, более того, явно приходит в противоречие со стройной конструкцией, вынесенной из школы, потребность в подобной системе может быть поистине мучительной.
Те же, в ком отказ от своей среды сочетается с врожденным предрасположением к абстрактным идеям, в которые они вносят собственные эмоции, особенно легко попадаются на крючок всевозможных «теорий» и особенно жадно стремятся включить свое новообретенное «Я» в рамки законченной интеллектуальной доктрины, которая обеспечит этому «Я» надежную поддержку.
Будучи рационалистом, молодой Лев страстно нуждался в такой доктрине. И в то же время он был враждебен марксизму — именно из-за его чрезмерного доктринерства!
Весь этот год его отношения с семьей только ухудшались. Во время одной из своих деловых поездок в Николаев старик Бронштейн обнаружил, что его сын проводит время, предназначенное для занятий, в разговорах с друзьями. Разыгралась бурная сцена; отец предъявил сыну ультиматум. В результате Лев покинул пансион, за который платил отец, и переселился к Швиговскому, который тем временем перешел в другой сад, побольше, где и дом был большой. Здесь Лев и еще пять других ребят создали коммуну.
Для мальчиков из среднего сословия коммунальная жизнь была волнующим новшеством. У них не было подходящей одежды, не было простыней, они питались похлебками, которые готовили из садовых растений, изредка подбавляя в них дешевое масло. Лев время от времени давал частные уроки; другие члены коммуны зарабатывали кто как мог. Они много читали; вечерние споры в доме были еще более шумными, чем прежде. «Мы носили синие блузы, круглые соломенные шляпы и черные палки. В городе думали, что мы принадлежим к какой-то таинственной секретной организации. Мы жадно и беспорядочно читали, с надеждой смотрели в будущее и были по-своему счастливы».
Тем не менее кое-какие дела постепенно они все-таки делали. Например, когда народнический журнал «Новое слово» был захвачен марксистами и стал первым легальным марксистским изданием в России, Лев не только направил в библиотеку жалобу, но и послал издателям «Русских новостей» гневное протестующее письмо, в котором информировал их, что «вся интеллигенция и рабочие массы возмущены произошедшей переменой». Он даже пытался убедить одного из своих друзей подписаться под этим протестом, на что тот с естественным удивлением возразил: «Какая интеллигенция, какие рабочие массы? У нас в лучшем случае будет три-четыре подписи и среди них — ни одной рабочей!» Лев ответил совершенно невозмутимо: «Ну и что? А мы напишем, что тысячи!»
По инициативе Швиговского молодые коммунары основали общество по распространению «полезных книг среди народа». Средства общества складывались из скудных пожертвований завсегдатаев дискуссий; вся его деятельность, несмотря на полную легальность распространяемой литературы, должна была сохраняться в секрете от полиции. Впрочем, николаевская полиция проявила себя весьма ленивой и столь же малоопытной, как и юные конспираторы.
Насущным вопросом было: среди кого распространять литературу? Для молодых народников из коммуны «народ», естественно, означал крестьянство, большинство русского населения. Но где найти крестьян, которые захотели бы читать брошюры? Или хотя бы вообще умели читать?
Наконец они нашли одного такого. Швиговский, поглощенный делами коммуны, вынужден был нанять себе в помощь садовника и подсобного рабочего. Члены коммуны с жадностью набросились на этих «истинных» представителей народа. И действительно, поскольку они работали в саду, их можно было рассматривать и как крестьян, и как рабочих одновременно, — чем не народ?! Особенно пригодным оказался старший из новых работников: он задавал бесконечные вопросы о методах организации, пропаганды, заговоров, конкретных действий, короче — о революции.
Подростки лезли из кожи вон, чтобы ответить на все вопросы «пролетарствующего крестьянина». Они читали все, что могло бы помочь воспитанию этого будущего революционера. «Революционер», как оказалось впоследствии, одновременно сотрудничал с полицией. Досье, заведенное на молодых бунтовщиков, быстро распухло. Кроме того, «революционер» и сам вел агитацию: вскоре его ученик тоже стал работать на полицию.
Григорий Зив, студент-медик, который повстречался со Львом на рождественских каникулах 1896 года и близко с ним сошелся, вспоминал, что уже в ту пору «дарования и таланты» выделяли его из окружающей среды.
Именно тогда, в нескончаемых спорах в саду, впервые обнаружилось красноречие Льва, его необычайный сарказм и темперамент спорщика. Говоря о его исключительном ораторском даровании и, в особенности, логичности, Зив отмечает, что жизнь в провинциальном городе никак не способствовала приобретению им достаточных знаний, в частности — по социальным вопросам. Тем не менее Лев ухитрялся побеждать в спорах людей, которые знали гораздо больше него. Никогда не затрудняя себя кропотливой работой по изучению фактов, он «всегда был самым страстным спорщиком среди завсегдатаев «салона» и участвовал буквально во всех дискуссиях», так и не прочитав ни одной книги — ни о народничестве, которое он с жаром отстаивал, ни о марксизме, который он с яростью ниспровергал. Блестящая память помогала ему схватывать буквально на лету аргументы своих единомышленников и противников, быстро усваивать то, что он считал необходимым, и затем ошеломлять слушателей искрометными импровизациями: «пробелы в знаниях были надежно прикрыты его несокрушимой логикой».
Лев не удосужился ничего прочитать и по логике, кроме известного эссе Шопенгауэра об искусстве спора. В этом эссе Шопенгауэр излагает правила, ведущие к победе в споре независимо от правоты или ошибочности защищаемой позиции. В своей обычной язвительной и циничной манере он сперва излагает приемы, к которым прибегают спорящие, чтобы выиграть спор, а затем, в конце каждого параграфа, дает свое опровержение их доводов.
Лев нашел книгу восхитительной; эта работа Шопенгауэра, говорит Зив, произвела на него куда большее впечатление, чем множество научных книг.
Макс Истмен, который много встречался с Троцким позднее, подтверждает наблюдения Зива: «Как многие интеллектуально одаренные люди, способные быстро соображать, (он) обладал поразительным умением блефовать. Он мгновенно улавливал ход мысли противника, вплоть до ее окончательных выводов, и победить его с помощью одних только знаний было чрезвычайно трудно».
Хотя в маленьком салоне в саду было полным-полно «диссидентов», среди них не было ни одного марксиста, — не считая Александры Соколовской. Она была здесь самой старшей, «лет на десять старше Льва», и ее уже предупредили о возможном сопернике и его опасных талантах — находчивости, красноречии и, особенно, способности к язвительным и разящим контратакам.
Самому Льву марксизм с его претензией на научность и логичность казался в то время чудовищно скучным; его неудержимо привлекало народничество с его романтическим ореолом вокруг героев-заговорщиков с их бомбами и динамитом.
За отсутствием другой компании Александра ринулась в водоворот юношеских дискуссий в саду. Почти в одиночку — если не считать Зива, который помогал ей во время каникул, — она отстаивала марксизм от нападок этой своры юнцов-народников. С течением времени стало очевидным, что самоуверенность Льва сильно пошатнулась в ходе этих споров. Его хладнокровие было скорее всего только кажущимся, тем более что он, по-видимому, не смог устоять против женских чар Александры Соколовской.
Вскоре Лев предпринял свою первую серьезную «акцию». В своих воспоминаниях Троцкий так рассказывает об этом:
«Мы шли по улице вместе с младшим членом коммуны Гришей Соколовским, юношей моего возраста.
— Пора и нам начинать, в конце концов, — сказал я.
— Пора, — согласился Соколовский. — Но как?
— Вот именно — как? Мы должны идти к рабочим. Не ждать, не спрашивать, а идти к рабочим и начинать.
— Я уверен, что это можно сделать, — сказал Соколовский. — У меня тут на бульваре есть знакомый сторож, он увлекается Библией. Я поищу его.
И пошел искать».
Сектант, которого он искал, куда-то переехал, но Соколовского направили к другому сектанту, а тот, в свою очередь, свел его со своими единомышленниками. В конце концов Соколовский за один день познакомился с целой группой рабочих, — и все благодаря человеку, которого так никогда и не встретил! Он вернулся ко Льву «с сияющими глазами: это настоящие люди!»
Прибежав в сад, они поделились с другими своей потрясающей новостью: установлен контакт с рабочими!
На следующий день пять или шесть рабочих встретились с юношами в трактире. Электрик Мухин, позднее сыгравший заметную роль в новой жизни молодого Бронштейна, излагал свои взгляды, пользуясь тем, что за оглушительным шумом музыкального автомата посторонние ничего не могли услышать.
Религиозное сектантство издавна было признанной формой протеста в России (как правило — весьма умеренного). Эта оппозиция существующему порядку вещей приводила к выходу за рамки окостеневшей официальной религии, была «возвратом к первохристианству» с его простотой и высокой нравственностью. Этот русский вариант протестантизма давал молодым «смутьянам» достаточную опору для развертывания широкой пропагандистской кампании. Что с того, что сектанты набожны, — зато они настоящие рабочие!
Одно из затруднений состояло в том, что диссидентство этих людей не имело ничего общего с «социальными условиями»; оно было скорее протестом против условий человеческого существования вообще; они стремились к просвещению, к подлинному знанию, к подлинной справедливости. Они увлекали еврейских школьников грандиозностью своей мечты — а почему бы, действительно, не реформировать человеческое общество вообще?!
Семья Соколовских, состоявшая из четырех молодых людей, возглавляемых «ветераном марксизма» Александрой, составляла самую большую боевую единицу; юный Бронштейн был движущей силой всей затеи. Благодаря его активности дело шло полным ходом, и когда Зив приехал в Николаев, Лев — под величайшим секретом — обратился к нему с предложением вступить в «рабочий союз», который он, Лев, намеревается создать. Он даже придумал для него название: Южно-русский рабочий союз.
Молодые руководители — младший Соколовский, Александра, несколько коммунаров, Зив — настолько сблизились на этом общем деле, что стали называть друг друга на «ты»; желая наглядно удостоверить свою дружбу, они пошли на прямое нарушение элементарных правил конспирации и сфотографировались на общую фотокарточку (позднее это привело их всех в тюрьму по общему делу).
В этой тесной маленькой группе, поглощенной работой, в которую молодой Бронштейн окунулся со всей своей кипучей энергией, уже не оставалось и следа бывшего народничества.
Зив убежден, что и тогда и даже позднее Лев не разрабатывал никаких «планов революции»; он был слишком поглощен своей собственной ролью в ней. Зив считал, что именно этот нарциссов комплекс избавлял Льва от серьезных размышлений о разительном противоречии между его теоретическими взглядами и характером практической деятельности, позволял ему оставаться народником в теории и действовать — организуя рабочих — по-марксистски на практике.
Дела новой организации, по мнению ее юных руководителей, шли столь успешно, что все они, а в особенности Бронштейн, стали вскорости мечтать о расширении своей активности. Лев установил контакты с подпольем в Одессе и некоторых других южнорусских городах; во многих местах возникли небольшие социал-демократические группы. Каждую неделю он отправлялся ночным пароходом в Одессу, где проводил целый день, а затем — опять ночным рейсом — возвращался обратно. Он познакомился с подпольщиком — ветераном нелегальных типографий — и время от времени раздобывал запрещенную литературу, которая печаталась на Западе и тайком доставлялась в Россию.
Учитывая его врожденный дилетантизм, позднее отмеченный им самим в воспоминаниях, это было незаурядным достижением. Ему ведь было тогда всего семнадцать с половиной лет.
Южнорусский рабочий союз, этот гибрид из христианствующих сектантов и новообращенных марксиствующих юнцов, не ставил перед собой задачу свержения существующего строя. Его целью было повышение нравственного и культурного уровня жизни рабочего класса. На тайных сборищах в лесу юные руководители выступали перед слушателями с небольшими лекциями, декламировали стихи, пели песни, зачастую собственного творчества. Читали вслух и «Коммунистический манифест» по безнадежно стершейся мимеографической копии: это была «самая опасная» нелегальщина.
Эти встречи удивительно напоминают собрания, описанные Энгельсом за поколение до того, когда он с Моисеем Гессом распространяли «коммунизм», играя на арфах и декламируя Шелли.
Типографские навыки, приобретенные Львом в доме двоюродного брата, тоже пошли в дело. Он изготовил гектограф; он сам придал каждой литере печатного текста такую форму, чтобы полуграмотным читателям было легче читать; изготовление одной страницы занимало у него два часа. Он делал до двухсот розовато-лиловых оттисков, намного превосходивших по качеству другие нелегальные издания, плохо отпечатанные и зачастую совершенно «слепые».
Хотя организация, созданная молодым Бронштейном, была любительской, в своих рамках она имела значительные достижения. Его маленькие, изящно изданные листовки производили неплохое впечатление; их стиль отличался лаконичным красноречием. Они казались написанными со знанием дела, так что у общественности — равно как и у полиции, — возникало ощущение серьезности всей затеи.
Организация росла и численно: она уже насчитывала свыше двухсот членов. Некоторые листовки Бронштейна, изобличавшие тяготы фабричного труда, даже заставили местную полицию предпринять определенные меры против злоупотреблений на фабриках. Лев был в восторге.
Успех собственного начинания побудил его затеять выпуск настоящей газеты, тоже на гектографе, — предприятие, требовавшее еще более отчаянных усилий, чем те, которые он приложил к выпуску листовок. Он не только сам писал большую часть текста, но еще и очень изобретательно комбинировал материал, который раздобывал в библиотеках. В результате его газета «Наш путь» приобрела не по масштабу серьезный характер.
В свои семнадцать с половиной лет он создал организационные, идеологические и пропагандистские рамки для деятельности большой группы сектантов, которые, в свою очередь, заражали молодых идеалистов своим простодушным энтузиазмом. Пробуждение масс «воодушевляло интеллигенцию», как говаривал Троцкий в зрелости.
За всякий успех приходится платить. Полиция, настроенная поначалу довольно скептически, постепенно заинтересовалась всерьез. В маленькую организацию стали засылать провокаторов — весьма эффективный способ борьбы с любой нелегальной организацией. Для организации Льва оказалось достаточно одного провокатора. Плотник, который прославился в кружке фразой о «великом пророке Марксе», был очень быстро завербован полицией и стал регулярно доставлять ей нужные сведения. Менее чем через год, как раз к тому времени, когда вышел в свет третий номер «Нашего пути», полиция уже была готова к ликвидации группы.
В январе 1898 года Лев направлялся с пакетом нелегальных материалов к Швиговскому; их арестовали вместе. В общей сложности было арестовано около двухсот человек. Суда не было; все было решено полицейским начальством.
Пребывание в тюрьме раз и навсегда разрешило всякие сомнения относительно будущей карьеры Льва: не математика и не инженерное дело, а — революция.
В тюремном заключении он не видел ничего унизительного. Напротив, ощущение близости к истории, уже посетившее его во времена увлечения народничеством, теперь усилилось: он прошел главный обряд посвящения. Разве можно было стать участником движения, не побывав в тюрьме?! Он получил пропуск в бессмертие.
Родители имели на этот счет иное мнение и упорно держались его вплоть до того момента, когда — несколькими годами позже — их сын стал знаменитым революционером и они утратили всякую надежду увидеть его уважаемым членом общества. А для него они стали с того времени просто источником средств к существованию. Лев, с его странной отчужденностью или равнодушием ко всем, кто не был непосредственно связан с ним общим Делом, вообще не думал о них. Долгие годы, преследуемый нуждой, он попросту позволял им снабжать себя тем, что ему было необходимо — деньгами, одеждой, бельем, — ни на йоту не меняя своего к ним отношения.
В николаевской тюрьме Лев провел несколько недель. Затем его перевели в Херсон. Здесь его поместили в одиночку. Он провел в ней три ужасных месяца. Не давали ни мыла, ни воды для мытья, ни смены белья; блохи кусали нещадно; кусок хлеба и жалкая похлебка составляли весь дневной рацион. Еще более угнетало его отсутствие книг и письменных принадлежностей. Наконец его перевели из примитивной херсонской тюрьмы в великолепную тюрьму в Одессе, построенную «по последнему слову техники».
Хотя в Одессе его тоже держали в одиночке, здесь у него появилось большое общество. Заключенные постоянно перестукивались с помощью традиционного шифра. В здешней тюрьме царские власти соблюдали права политических: ко Льву относились вполне гуманно и позволили пользоваться тюремной библиотекой.
Здесь, в одесской одиночке, Лев пережил минуту озарения — он окончательно уверовал в марксизм. По тюремному «телеграфу» он сообщил об этом одному из братьев Александры, тот передал Зиву, тот — Швиговскому. Швиговский рассердился; Александра, услышав новость, пришла в восторг.
В этой революционной среде приход к марксизму был равносилен религиозному обращению. Быть марксистом означало вести определенный образ жизни: читать, изучать и обсуждать определенные книги и не читать, не изучать, не обсуждать другие; дружить с одними людьми и не дружить с другими и, сверх всего, придерживаться определенного мировоззрения, занимать определенную позицию. Быть марксистом в среде, где каждый придерживался той или иной политической ориентации, было равносильно принадлежности к определенной секте, определенному кругу лиц, за пределами которого находилась всякая «мелкобуржуазная филистерская шушера».
Обращение имело свои неизбежные последствия: Лев изменился настолько радикально, что стал таким же фанатичным марксистом, каким был прежде фанатичным народником.
Ольга и Спенстеры передали ему несколько основополагающих книг; он прочел знаменитую работу Плеханова «О развитии монистического взгляда на историю», несколько эссе по историческому материализму пера итальянского марксиста Лабриола и дарвиновские «Происхождение видов» и «Автобиографию». Дарвин произвел на него такое же неизгладимое впечатление, как когда-то на Маркса.
В образцовой одесской тюрьме Лев впервые занялся оригинальным сочинительством. В его теоретическом невежестве Лабриола показался ему блестящим мыслителем; он решил заняться вопросом о масонах, чтобы на этом углубить свои представления об историческом материализме.
Он начал с истории масонов и заполнил добрую тысячу листков тем микроскопическим почерком, который в подполье использовали для записи важных сообщений. Закончив очередной раздел, он снова переписывал его — на этот раз на листочках тонкой бумаги — и передавал другим заключенным, оставляя в спичечном коробке в уборной, куда заключенных выводили по одному в порядке строгой очередности. (Оригиналы этих записей, увезенные им позднее в ссылку, к его сожалению, там и пропали.)
Здесь небезынтересно будет опять привести мнение Зива о влиянии марксизма на формирование взглядов молодого Троцкого. Зив довольно скептически отзывался о глубине его познаний. Будучи убежден в научности марксизма, Зив полагал, что бесстрастный марксистский анализ социально-экономических сил, движущих общество в том или ином направлении, был совершенно чужд характеру Троцкого, поглощенного не столько размышлениями о социальной эволюции, сколько мыслями о своей роли в данной исторической ситуации. Теперь, познакомившись с рукописью, Зив был поражен отточенностью марксистской фразеологии молодого Бронштейна: когда он успел так начитаться? Откуда у него это все? На самом деле — ниоткуда: он просто впитал это из воздуха, и сразу, без перехода, пришел к марксистской зрелости.
Зив дает любопытное описание восемнадцатилетнего Бронштейна.
Он говорит, что главной целью его жизни было попросту всегда и во всем быть первым; все прочие стороны его характера были не более чем орудиями для достижения этой цели. Но поскольку он полностью принял идею революции, то не видел противоречия между Делом и своим «Я»: все, что могло послужить Делу, служило одновременно утверждению его «Я».
Вот почему его родители были так же чужды ему, как миллионы прочих буржуа и нереволюционеров. Для пользы Дела их можно было эксплуатировать как угодно. Позже, когда он уже приобрел известную материальную независимость, его дочери от первого брака все равно продолжали жить с его родителями. Это освобождало Троцкого от семейных тягот, — и он мог полностью посвятить себя Делу.
Зив считал, что Бронштейн страдает гипертрофированным самомнением, болезненным тщеславием, которое отражает его беспредельный эгоцентризм. Он отметил также крайнюю экстравагантность его речи и поведения и склонность к определенной педантичности («логике», как он ее определял), выражавшейся в его изящном аккуратном почерке.
Со Львом иногда случались обмороки. Позднее это стало широко известно; иногда он терял сознание во время публичных выступлений. Знакомые объясняли это сердечным заболеванием, хотя на внешний взгляд Бронштейн выглядел исключительно здоровым молодым человеком и силы его казались неисчерпаемыми.
Его вторая жена рассказывала, что «накануне ответственных выступлений его нервное напряжение зачастую давало себя знать в виде физических недомоганий».
Лев Дейч, известный революционер и один из основателей группы «Освобождение труда», который позже покровительствовал молодому Бронштейну, рассказывал Зиву, с которым много лет спустя познакомился в Нью-Йорке, что обмороки Бронштейна имеют эпилептический характер. Зив, будучи врачом, выражает свое согласие с этим диагнозом.
Однако сам Троцкий отрицает это объяснение. «Я унаследовал от матери предрасположение к обморокам в случае сильной боли или недомогания».
Лев оставался в одесской тюрьме до ноября 1899 года. Затем ему сообщили приговор — четыре года ссылки в Восточной Сибири. Такой же срок получили братья Соколовские и Александра; Зив получил три года.
Узники были отправлены в пересыльную тюрьму в Москву, откуда им предстояло направиться к месту ссылки, как только их наберется достаточно, чтобы снарядить специальный конвой.
Однообразие одиночного заключения сменилось суматошной подготовкой к предстоящему отъезду. По царским законам жены и невесты пользовались особыми льготами при посещениях; было поэтому вполне естественно, что перед отъездом многие женились — всерьез или фиктивно.
Бронштейн сделал предложение Александре. Церемония была проведена раввином там же, в Московской тюрьме.
В мае 1900 года, после двух лет заключения, Лев и Александра направились по этапу в Сибирь — через Иркутск, затем на арестантских баржах вниз по реке Лене до селения Усть-Кут, насчитывавшего меньше сотни дворов.
Условия жизни были довольно суровыми. И все же ссылка чем-то напоминала каникулы. Делать было совершенно нечего — оставалось читать, разговаривать да встречаться с другими ссыльными — в основном тоже революционерами. Вскоре Александра родила первого ребенка, затем второго.
Ссыльные постоянно встречались друг с другом; переписка ничем не ограничивалась; при желании можно было легко добиться перевода из одного места в другое; вообще их жизнь была сносной, даже приемлемой. Кому нравилось, мог охотиться, уходить в походы, бродить по окрестностям.
Общество ссыльных разделялось на четко обособленные группы. Элиту составляли старые народники, которых сплотила их долгая ссылка. Более молодые марксисты держались своим кружком. Вынужденная житейская близость порой порождала сложные, напряженные личные отношения. Многие кончали жизнь самоубийством на романтической почве. Некоторые из ссыльных растворялись в массе местного населения, особенно в городах; многие становились алкоголиками. Бронштейн быстро понял, что «только напряженный интеллектуальный труд может спасти человека».
Еще на пути в Усть-Кут, в Иркутске, он познакомился с издателем тамошней газеты «Восточный вестник», который предложил ему первый в жизни настоящий контракт. Как это часто бывало, газета, начавшаяся как орган народников, постепенно попала под влияние марксистов; Бронштейн стал одним из ее самых плодовитых авторов. Обосновавшись в Усть-Куте, он немедленно начал высылать свои корреспонденции, которые вскоре принесли ему широкую известность.
Одной из его забот был выбор псевдонима; в конце концов он выбрал довольно экстравагантное словосочетание: «Антид Ото». Сам Троцкий объяснял свой выбор тем, что это было первое выражение, на которое он наткнулся, листая в поисках псевдонима итальянский словарь. Он «хотел впрыснуть марксово «противоядие» («антидот») в легальную прессу».
Зив иронически комментирует этот выбор: конечно же, Бронштейн не мог, как Ленин или Мартов, выбрать простой, невзрачный псевдоним и уж тем более ему не пришло бы в голову пользоваться своим настоящим именем, — хотя в его тогдашней среде это было бы тоже уникальным поступком. Но собственное имя привлекало бы внимание к его еврейскому происхождению, которое, по мнению Зива, всегда тяготило его.
Троцкий был одним из немногих революционеров, писательское дарование которых было настолько велико, что позволяло им писать и не на политические темы. Он всегда мог заработать на жизнь статьями и обзорами такого рода, которые при всех их марксистских исходных пунктах были достаточно общими, чтобы заинтересовать любого читателя.
Вскоре Бронштейны переехали в другую, более крупную колонию — Верхоленск. Здесь среди ссыльных ширилось ощущение приближающейся бури; приходили вести, что социал-демократические организации возникают уже и в Сибири — в частности на Транссибирской железнодорожной магистрали. В дополнение к своим прежним общим статьям Бронштейн начал писать прокламации и листовки.
Летом 1902 года начали прибывать книжные посылки. В переплетах книг были спрятаны самые свежие образчики заграничных революционных публикаций, напечатанные на сверхтонкой бумаге. Ссыльные узнали, что за границей началось издание марксистской газеты «Искра». Ее целью, как писал позже Троцкий, было «создание централизованной организации профессиональных революционеров, связанных железной дисциплиной действия».
Пошла волна побегов. Люди были так возбуждены перспективой непосредственного действия, что приходилось тянуть жребий, чтобы определить, кому раньше бежать из ссылки. Симпатизирующие «политикам» крестьяне помогли им выбираться из Сибири на лодках, в санях и на телегах. Шансов попасться было довольно мало: полиция была редко рассеяна по бескрайним просторам Сибири. Главной опасностью в пути были реки и мороз.
Идиллический перерыв подходил к концу. Сочинять все новые статьи и прокламации казалось уже бессмысленным; пришло время бежать.
Хотя у них было теперь уже двое маленьких детей — младшей было всего четыре месяца — и ясно было, что Александре придется тяжело одной, она сказала, как утверждает Троцкий: «Ты должен». Он вспоминает, что это она «пресекла все его сомнения».
Наступила его очередь: спрятавшись под соломой в крестьянской телеге, он выехал из поселка вместе с еще одним ссыльным. Александра выполнила свою часть плана: в течение нескольких дней она укладывала в постель чучело; полицейский надзиратель с сочувствием выслушивал ее рассказ…
Свою разлуку с Александрой он описывает с характерной для него лаконичностью:
«В течение первых дней моего побега она успешно скрывала мое отсутствие от полиции. Из-за границы мне трудно было переписываться с ней. Затем я был сослан вторично. Позднее мы встречались лишь эпизодически. Жизнь разделила нас, но мы сохранили нерушимыми нашу интеллектуальную близость и нашу дружбу».
Бронштейн вынырнул из ссылки совершенно иным человеком: он выглядел теперь весьма почетным членом общества. Од сел в попутный поезд, подмышкой у него была «Иллиада» в русском переводе, а в кармане — чистенький паспорт на имя Троцкого, которое, как он утверждал, было выбрано им случайно, но отныне приклеилось к нему на всю жизнь. Он никогда не упоминал, что эта фамилия принадлежала внушавшему ему трепет надзирателю одесской тюрьмы. Зив считает, что, если это совпадение и было случайным, побег все равно послужил Бронштейну поводом еще немного замаскировать свое еврейское происхождение выбором нейтрального псевдонима.
Прибыв в Самару, Троцкий связался с местным подпольщиком, инженером и другом Ленина, который был тогда главным агентом «Искры» в России и был известен под псевдонимом Клер (Кржижановский).
Беглеца сразу же запрягли в работу. Клер дал ему кличку Перо — дань уважения к его журналистским успехам в Сибири — и отправил в поездку по трем городам, чтобы установить контакт с тамошними революционерами; некоторые из них уже были сторонниками «искровской группы», других предстояло завербовать. Результаты поездки были более чем средними: «Связи на юге были очень слабыми, харьковский адрес оказался неверным, в Полтаве я столкнулся с местным патриотизмом».
Между тем Ленин, которому Клер горячо рекомендовал Перо, убеждал Троцкого выехать за границу. По словам Клера, Перо был «настоящий молодой орел» — и стопроцентный искровец. Ленин уговаривал Перо эмигрировать на Запад и писать для «Искры».
Клер раздобыл деньги, документы и адреса, необходимые для перехода австрийской границы. Все обошлось удивительно легко. Единственная трудность состояла в том, что, добравшись до Вены, Троцкий оказался без копейки денег, — он растратил все, что ему дал Клер.
Хотя Троцкому было всего двадцать два года, он уже считал себя представителем русских революционеров. Он полагал само собой разумеющимся, что марксистские лидеры массовых партий континента так же жаждут встречи с ним, как он жаждал встречи с ними. Поэтому он счел вполне нормальным разбудить Виктора Адлера, самого блестящего журналиста австрийской социал-демократической партии, в совершенно неподходящий утренний воскресный час. Адлер — которого Троцкий позднее обвинял в мелкобуржуазной пассивности, — принял его очень тепло и помог добраться до следующего пункта назначения — Цюриха, где Троцкий разбудил очередного товарища в три часа пополуночи, — ему не хватило денег расплатиться с извозчиком, а ждать до утра он не хотел.
К тому времени, как он добрался до Лондона, за ним уже прочно установилась репутация ранней пташки. Ленина он тоже разбудил. Во всяком случае Крупская, услышав громкий троекратный стук в двери, спустилась вниз, опасаясь, что ранний гость разбудит весь дом.
«Перо!» — воскликнула она и побежала расплачиваться с извозчиком.
Глава третья НА ПОДМОСТКАХ
На переломе века, накануне раскола революционного движения вдоль жестко обозначившихся разграничительных линий, многочисленная русская эмиграция была рассеяна по всей Европе — в Париже, Лондоне, Цюрихе, Женеве, Вене, Брюсселе. Ее «спаянные братством, энтузиазмом и усердными занятиями группы» вели довольно приятную светскую богемную жизнь. Энтузиазм этой студенческой среды, возбуждаемый общением с немногочисленными профессиональными революционерами, дополнительно подогревался еще одним фактором — приверженностью общему делу. Общей для всех революционных течений была некая внутренняя убежденность, почти что вера в неизбежную революцию, которая вскоре освободит Россию».
Эта беспечная, яркая, захватывающая жизнь немедленно увлекла молодого Троцкого. В свои 23 года (сам Ленин был всего лишь на 9 лет старше) он вдруг оказался в самой гуще событий.
Для начала его испробовали как лектора — Ленин направил его с выступлениями к лондонским эмигрантам.
Если искать общий признак, характеризующий динамичность как ораторской, так и писательской манеры Троцкого, то таким признаком скорее всего является его склонность к эффектным противопоставлениям наряду со склонностью к диалектическим расщеплениям и воссоединениям понятий. Присущее Троцкому специфическое сочетание театральности, рассудочности и холодной страсти оказалось как нельзя более приспособленным именно для такого рода драматических противопоставлений, которые он в выступлениях блистательно осуществлял, комбинируя марксистскую лиричность с площадной бранью. Излюбленным его приемом было переплетение марксистского детерминизма — идеи неотвратимого движения к заранее предопределенному апогею — с издевательскими выпадами в адрес всевозможных подлецов, пигмеев и тупиц, путающихся в ногах этого величественного шествия.
Его внешний облик был теперь подстать этому ораторскому стилю. Один из знакомых так описывает его: «Высокий, худощавый, молодой, с длинными волосами и — в желтых ботинках. Эти желтые ботинки тем более привлекали мое внимание, что в то время никто из нас таких не носил. Он был похож на свою сестру (жену Каменева) с той разницей, что у нее глаза были серые, а у него скорее светло-серые. У обоих было что-то одинаково хищное в выражении лица. В нем эта хищность еще более бросалась в глаза благодаря его особенному рту — большому, кривому, вот-вот готовому укусить. Жуткий рот!»
Ораторской виртуозности молодого Троцкого и суждено было проложить ему путь к славе. Многие из революционеров умели неплохо писать. Некоторые умели выступать. Мало кто говорил хорошо. И лишь очень немногие — блестяще. Ораторское дарование Троцкого взорвалось в этой среде подобно бомбе. Те идеи, которые он так стремительно усваивал в свои двадцать-двадцать два года, теперь внезапно сплавились с его столь же стремительно развернувшимся ораторским талантом; этот синтез превратил его в первоклассного актера на тех подмостках, где суждено было разыграться судьбам русского революционного движения.
Ленин проявил к нему исключительную благосклонность. Оказалось, что и его приглашение было частью задуманного Лениным плана создания организации: для этого Ленин нуждался в талантливых новобранцах. Он тут же предложил Троцкому переделать свое первое выступление в статью для марксистского теоретического органа «Рассвет»; по сравнению с этим серьезным журналом «Искра», почти невразумительная за пределами узкого круга посвященных, казалась чуть ли не бульварным листком.
Троцкий не чувствовал себя готовым к этому; он ограничился более короткой статьей для популярной «Искры»; Ленин, в свою очередь, ограничился довольно снисходительной правкой статьи, после чего направил Троцкого в обычное для таких случаев турне по западноевропейским столицам, куда по каплям просачивались русские изгнанники.
Путешествие в Париж перевернуло его личные планы. Первая встретившаяся на его пути девушка — Наталья Седова, своего рода опекунша всех заезжих лекторов, — немедленно влюбилась в него.
Наталья была типичной представительницей «кающегося дворянства». Еще в Московском университете она втянулась в нелегальное распространение запрещенной литературы; затем она отправилась продолжать учебу в Женеве. Подобно многим другим девушкам ее возраста, она была «бунтарем из благополучных»; идеалистические мотивы увлекли ее в нараставшее революционное движение, где она с радостью посвятила себя той будничной деятельности, которая составляла основную обязанность бесталанной и на все готовой революционной молодежи.
Троцкому было тогда двадцать три; как писала потом Наталья в дневнике, который она вела многие годы, «его энергия, живость ума и работоспособность» выделяли его из всех прочих.
И в Париже первое выступление Троцкого прошло удачно: «Аудитория осталась весьма довольна, молодой искровец превзошел все ожидания».
По окончании лекции пара юных марксистов отправилась осматривать Париж. Эта вылазка вполне могла сойти за тривиальнейшую идиллию влюбленных — каковой она и была, — но идиллию весьма поучительную. Наталья неутомимо рекламировала достопамятные исторические места Парижа, равно как и прочие его прелести — красоту, культуру, — тогда как Троцкий защищался стандартными фразами всякого провинциала. «Париж похож на Одессу, — твердил он, — только Одесса лучше».
Кончилось тем, что они обосновались в квартире на рю Гассенди, в оживленном районе, к которому тянулась «наша эмиграция». Наталья получала двадцать рублей (около пятидесяти франков) в месяц от родителей; Троцкий зарабатывал столько же пером. «Наш бюджет был весьма скромен, зато у нас были Париж, дружба товарищей по эмиграции, неослабный интерес к России и великие идеалы, ради которых мы жили…»
Более поздние комментарии самого Троцкого отличаются той суховатостью, которая была у него припасена для такого рода признаний: «Я был несравненно более увлечен знакомством с Парижем, чем с Лондоном, благодаря присутствию и влиянию Н. И. Седовой».
Наталье суждено было остаться с ним до конца жизни, невзирая на несколько беглых его увлечений. Видимо, его чувства к Александре были не особенно глубокими; он был тогда очень молод; увлечение оказалось кратковременным. Хотя она формально осталась его женой и сохранила фамилию Бронштейн, он никогда не помогал ни ей, ни двум их детям. Как ни странно, именно его отец, который поначалу противился их браку, давал ей деньги в случае нужды.
Троцкий не сразу расстался с Лондоном. После своей первой лекционной поездки он вернулся туда, чтобы тут же с головой уйти в дрязги внутри искровской группы. Поначалу эта группа, сложившаяся вокруг журнала, его даже увлекла. Он писал позднее, что «влюбился в «Искру», то есть в газету, как идею и как факт, независимо от всех разногласий, противоречий и оттенков мнений. Первое время он, казалось, даже не замечал той противоречивой путаницы, которая скрывалась почти за каждым общим утверждением и которую люди посторонние (и, несомненно, недружелюбные) характеризовали как софистику, казуистику и резонерство. Возможно, его прирожденные наклонности спорщика были на первых порах просто подавлены уважением к опыту старших товарищей.
Популярный журнал издавали шесть человек, которых более или менее поровну разделял их возраст: трое «молодых» (Ленин, Мартов и Потресов), как правило, выступали против трех «стариков» (Плеханова, Аксельрода и Засулич).
Троцкий появился весьма кстати для Ленина, который вскоре предложил ввести его в редколлегию. Это немедленно дало бы перевес ленинской группе благодаря появлению седьмого голоса. Иными словами, одновременно с увеличением состава редколлегии, увеличилась бы и относительная сила Ленина в ней.
Между двумя группами, сложившимися в этой крохотной редакции, существовали и другие трения. Плеханов и Ленин, более или менее признанные лидеры соответствующих поколений, были антагонистами по складу характера. Плеханов, будучи много старше Ленина, пользовался в кругах русской эмиграции громадным уважением за свой литературный дар и эрудицию. Авторитет его был весьма внушителен — ведь он был близок с самим Энгельсом. Слава его, как выдающегося писателя, в сущности — философа, выходила за рамки собственно русского движения. В придачу он обладал элегантным «буржуазным» стилем: ленинской бульдожьей настырности и бесцветности ленинских призывов к будничной кропотливой работе он противопоставлял этакую снисходительную иронию. Ленина, вполне сложившегося человека, которому уже перевалило за 30 и который с детства шпиговал свой мозг всевозможными знаниями, эта снисходительность Плеханова, естественно, бесила.
Другая представительница старшего поколения, прославленная террористка Вера Засулич, вела некогда переписку с самим Марксом и давно обратилась в марксизм. Переводчица «Коммунистического манифеста», она стояла у истоков группы Освобождение труда и в свое время, еще до рождения Троцкого, совершила покушение на одного из царских сановников (генерала Трепова).
Настоящая фамилия Мартова была Цедербаум; его семья была известна своим участием в возрождении языка иврит среди русских евреев предыдущего поколения. Мартов участвовал в создании Бунда; позже он отказался от идеи еврейской автономии в рабочем движении и вместе с Лениным основал в 1895 году Петербургский союз борьбы за освобождение рабочего класса. Эмигрировав за границу, он и Ленин объединились со старыми эмигрантами для издания «Искры».
По характеру Ленин и Мартов тоже не вполне подходили друг другу, хотя тут скорее Мартов плохо уживался с Лениным; Ленин же до самой смерти сохранял к нему какую-то необычную привязанность.
Говорить о личной неприязни было не принято, хотя она и была для всех очевидна. Поэтому личные чувства маскировались под «теоретические разногласия», причем в теории все, разумеется, считали себя «классическими марксистами». Но это было так по-человечески: пытаться использовать теорию в чисто практических целях! Ведь убедить кого-либо в правоте своей теории означало привлечь его на свою сторону, а это была, что ни говори, своя сторона.
Выдающееся упрямство Ленина имело тенденцию приводить не только к теоретическим, но и к организационным последствиям. В этом отношении Ленин стоял особняком среди своих соратников, хотя даже и здесь его особая линия была далеко не всегда очевидна. Ведь и сам факт сколачивания собственной группы тоже маскировался теоретическими аргументами.
Считалось, что Мартов заправляет литературной стороной «Искры», тогда как Ленин занимается политикой и прежде всего созданием организации, на которую опиралась крохотная газетка. Таким образом, на практике Ленин был главной опорой всего дела. Неутомимый человек и поразительно плодовитый автор, Ленин редко принимал участие в бесконечных дискуссиях, столь характерных для эмигрантской среды; дискуссия его интересовала прежде всего как прелюдия к какому-либо конкретному действию. Эта же особенность была примечательной чертой его ораторского искусства.
Плеханов невзлюбил Троцкого с первого же взгляда. Эта неприязнь, вскоре ставшая взаимной, переросла в открытую вражду — видимо, потому, что им обоим были одинаково присущи сварливое высокомерие, самовлюбленность, полемический блеск и склонность к театральным эффектам. Плеханову, кроме того, не был, вероятно, чужд самый обычный, старомодный, вульгарный антисемитизм: к евреям он относился неоднозначно.
Ленин, хотя и приветливый и обворожительный, был не очень-то доступен. Вдобавок ко всем своим делам, он жил настоящей семейной жизнью, которой заправляла его жена Крупская. Его нельзя было перехватить просто так, на минутку; встреча с ним, как говорил Троцкий, всегда была «событием».
Получилось, что Троцкий короче сошелся с более простым в обращении Мартовым. Им обоим была по вкусу богемная сторона эмигрантской жизни: в Лондоне, а позже в Женеве они подолгу болтали в кафе и ресторанчиках; иногда к ним присоединялась Засулич — заядлая курильщица и любительница чая, огромная, неряшливая, всклокоченная, простодушная и неутомимая труженица.
Помимо личной неприязни к Троцкому, Плеханов вообще не находил нужным увеличивать редакцию в угоду ленинским целям. Благодаря своей проницательности, помноженной на враждебность к Троцкому, он сумел свести на нет все ленинские восхваления талантов Троцкого одним простым вопросом: каких именно талантов? Так сопротивление Плеханова; в сущности, преградило Троцкому путь в редколлегию «Искры».
Довольно расплывчатое революционное движение в этот момент находилось «на пороге организационной кристаллизации. Ровно через девять месяцев после прибытия Троцкого в Европе собралось некоторое количество делегатов с намерением создать Российскую социал-демократическую рабочую партию. В результате небольшой интрижки Ленина Троцкий тоже задержался в Европе, чтобы принять участие в этом съезде.
Ленин манипулировал Троцким без его ведома. Плохо укомплектованное и маломощное русское подполье умоляло Троцкого вернуться; но поскольку Ленину он нужен был в «Искре», то Ленин, ничего не говоря об этом Троцкому, ответил подпольному центру, что Троцкий, по всей видимости, не очень-то жаждет возвращаться.
Съезду, открывшемуся 30 июля 1903 года в Брюсселе, предстояло заложить организационные основы русского марксистского движения на многие годы вперед. Предполагалось, что он объединит разрозненные группы и организации революционного движения, главной целью которого было — провозгласить и довести до победного конца совершенно неизбежную, по мнению всех, революцию.
Около шестидесяти делегатов, представлявших собой довольно разношерстную группу, собрались в кишевшем клопами складском помещении на задах Народного дома, принадлежавшего бельгийской социал-демократической партии; почти все отцы-основатели этой так называемой «рабочей» партии так или иначе принадлежали к интеллигенции (в основном эмигрантской). Правда, четверо из них некоторое время были рабочими, но они составляли экзотическое исключение, не имевшее на съезде никакого значения.
Троцкий, юноша, еще не достигший 24 лет и успевший приобрести некоторую известность как оратор и публицист искровской группы, прибыл на съезд из Женевы — одной из важнейших промежуточных станций всякого лекционного маршрута. На съезде он представлял наспех придуманную организацию — Сибирский социал-демократический рабочий союз.
Искровцы во главе с Лениным имели на съезде большинство — 33 голоса из 51. Большинство это состояло в основном из людей заранее подобранных самим Лениным: это он отправил многих из них в Россию, чтобы их тотчас послали обратно на Брюссельский съезд в качестве делегатов тех или иных «местных организаций».
Поскольку даже в зале съезда не всегда можно было толком разобраться в тонкостях обсуждаемых вопросов, а порой — и в самих вопросах, то понятно, что ленинские «делегаты» не могли представлять точку зрения крохотных групп, находившихся в далекой России. Это означало, что для центра с самого начала стала обычной практика диктовать свою точку зрения вопреки формально провозглашенной «преданности принципам демократии».
Очень показательным было число голосов, предоставленных еврейскому Бунду — к тому времени самой многочисленной и наиболее эффективно организованной рабочей партии в России. Его пять голосов даже отдаленно не отражали его реального влияния.
Вскоре после открытия съезд уже запутался в клубке противоречий, причины которых были во многом подсознательными.
Разногласия возникли уже по вопросу о самой сути партии; этим словесным распрям суждено было впоследствии вызвать раскол партии, но тогда эти последствия только смутно угадывались.
Жаркие споры разгорелись по вопросу о статусе Бунда в новообразуемой партии. Вопрос был принципиальный, частично вследствие большого влияния Бунда, частично же потому, что тут всплывала основная организационная дилемма — кто кем должен руководить?
Бунд был единственным соперником сионизма среди широких масс постепенно пробуждавшегося восточноевропейского еврейства. Сионизм и Бунд состязались в привлечении на свою сторону всех тех евреев царской империи — общей численностью до пяти миллионов, — которые хотели порвать с религией, не теряя своего еврейства.
В своих попытках привлечь русских рабочих Бунд столкнулся с фактом куда более высокой сознательности рабочих-евреев; поэтому он отказался от своей прежней идеи просвещения русских пролетариев, которые якобы должны были помочь евреям решить их специфические проблемы, и в своей борьбе с сионизмом принял на вооружение народный язык идиш и идею национальной автономии.
Соответственно на втором съезде в Брюсселе Бунд добивался признания евреев национальным меньшинством, а себя — их официальным представителем. Учитывая многонациональность царской России, это угрожало привести к тому, что партия в конечном счете окажется не более, чем федерацией национальных партий, и далее — что каждая национальная группа сохранит за собой право на свободное самоопределение.
Ленин был настроен решительно против этой идеи: она шла вразрез с его приверженностью к централизму, как методу руководства партией и государством. К тому же он имел свою собственную теорию национального самоопределения, которая исходила не из культуры, а из понятия территории и поэтому не признавала никакой еврейской нации (позднее это повлекло за собой роковые последствия для советских евреев).
Программа Бунда была разгромлена; в этой схватке Ленина поддержали многие делегаты евреи, в том числе Мартов (сам бывший бундовец), Аксельрод и Троцкий, который на этот раз был полностью солидарен с Лениным.
Кстати, именно в ходе дебатов о Бунде Троцкий — чуть ли не единственный раз — выступил как еврей и в связи с еврейскими проблемами.
Троцкий стоял за исчезновение евреев. Поскольку марксисты выступают как против религии, так и, теоретически, против национализма, они, естественно, возражают против самого существования евреев, сохранение которых как группы они объясняют сочетанием религии с искусственно подогреваемыми националистическими чувствами (в ту эпоху — сионистскими). Для Троцкого и тогда, в 24 года, и на протяжении почти всей последующей жизни «решение» еврейского вопроса представлялось в виде поголовной интернационализации общества, которое, понятно, предполагало полное взаимное доверие евреев и христиан в процессе их «слияния». Если вспомнить об ужасном Кишиневском погроме, произошедшем всего за несколько месяцев до съезда, легко представить, как трагикомично звучали эти высказывания Троцкого.
Даже если не говорить о всегда остающейся угрозе искусственно разжигаемого антисемитизма, в этих высказываниях нельзя не заметить характерную для Троцкого умозрительность в той абсолютно нереальной предпосылке, на которой он основывал свое «решение» еврейского вопроса — предположении о возможности ликвидировать все национальные различия при одновременном исчезновении антисемитизма.
Во время оживленной дискуссии по вопросу об экономизме Троцкий отстаивал крайнюю форму тезиса об усилении контроля партийного руководства над партией; он требовал, чтобы формулировки устава отражали «организованное недоверие руководства» к массе рядовых членов.
Это было, конечно, классическим выражением концепции элитизма. Именно эта чреватая последствиями идея вскоре стала отличительной чертой политики Ленина. Итак, уже в 24-летнем возрасте Троцкий уже высказывал взгляды, за которые он позднее критиковал Ленина и к которым вернулся лишь много позже, в водовороте 1917 года.
Пожалуй, самое странное в итогах съезда, которые свелись к фактическому расколу партии, была почти полная невозможность понять, что же, собственно, произошло.
Трудно было догадаться о том взаимном озлоблении, в котором погряз съезд, поскольку все споры, естественно, велись в форме логических дискуссий, апеллировавших к авторитету марксистских доктрин. А так как реальность, которую стремились заключить в эти логические рамки, была почти неуловимой, у делегатов возникало ощущение, что они сражаются с призраками.
Позднее, когда партия уже раскололась на независимые фракции — большевиков и меньшевиков, естественно было изображать дело так, будто раскол произошел из-за различных толкований пресловутого первого параграфа устава. В действительности, однако, атмосфера всеобщей ненависти на съезде возникла отнюдь не из-за разногласий по политическим или организационным вопросам. Отравило всю атмосферу предложение Ленина сократить число членов редакции «Искры».
Ленин хотел, чтобы небольшое ядро — три человека, три искровца — решали все. Он внес это предложение во время предварительного обсуждения повестки дня; поскольку искровцы имели большинство, предложение было принято. В результате в президиум съезда были избраны Ленин и два других его кандидата — Плеханов и Мартов.
Троцкий, расхоложенный или, может быть, разочарованный ленинской «жестокостью», заявил возмущение ленинским предложением. Казалось, сама мысль об отстранении таких знаменитостей, как Засулич и Аксельрод, теперь, к тому же его личных знакомых, вызывает в нем благородное негодование.
Именно это предложение, этот «семейный скандал», и послужило началом вспышки взаимного озлобления. Раскол в маленькой и сплоченной группе искровцев немедленно отразился на всех других организационных вопросах, самым важным из которых была формулировка первого параграфа устава.
В обстановке растущего замешательства и взаимного недовольства, воцарившейся на съезде, Троцкий сделал шаг, который имел роковые последствия для всей его партийной карьеры. В запутанной перебранке по поводу первого параграфа он выступил противником Ленина.
Он обвинял Ленина в стремлении создать замкнутую группу заговорщиков, подменяющую широкую партию рабочего класса. Возбужденный ленинским бессердечием по отношению к ветеранам «Искры», он обрушился на Ленина с исключительной враждебностью, избрав предлогом те, казалось бы, чисто теоретические вопросы, которые были подняты в дискуссии о членстве в партии. Он не смягчился даже тогда, когда Ленин попытался убедить его, ограничившись сдержанной критикой его юношеской неопытности, — на этом накаленном съезде такой мягкий упрек был верхом умеренности.
Враждебность Троцкого к Ленину вряд ли может быть объяснена теоретическими разногласиями или юношеской обидой за старших товарищей по «Искре». Причины ее коренились прежде всего в его характере.
В конце концов, Троцкий тоже ведь склонялся к волюнтаризму в марксизме, то есть к стремлению сделать так, чтобы то, что должно произойти, — произошло. И эта черта его характера, казалось бы, должна была подталкивать его к более тесному сотрудничеству со старшим товарищем, столь к нему снисходительным.
Но нельзя забывать, что в силу своей одаренности и склада души Троцкий не мог — сознательно или бессознательно — не искать путей к завоеванию первенства. Но именно на этом съезде его цели были для него совершенно недосягаемы.
Начать с того, что он был слишком молод; престиж Ленина исключал возможность замены его первым же явившимся новичком. Вдобавок ленинская целеустремленность, та его твердость, которой Троцкий впоследствии восхищался, заранее предусматривала для Троцкого вечную роль подчиненного.
Учредительный съезд кончился тем, что учредил вместо одной партии две различные и в целом враждебные фракции, в сущности — две различные партии. В самый момент зачатия РСДРП разделилась на двух близнецов.
Первоначально съезд принял мартовскую «мягкую» формулировку устава, но почти немедленно вслед за тем прочное большинство, сложившееся по этому вопросу, было подорвано уходом со съезда бундовцев и «экономистов». Поэтому, когда после их ухода Ленин внес свое предложение о сокращении состава редакции «Искры», он сумел получить — хотя и ничтожный — перевес (большинство было в два голоса). То же самое произошло при голосовании его кандидатов в Центральный комитет.
Именно это голосование породило термины, вскоре ставшие знаменитыми в качестве названий двух фракций РСДРП — «большевики» и «меньшевики». Впрочем, буквальное значение этих терминов почти тотчас же было забыто и во всяком случае никогда не было устойчивым: как правило, меньшевики всегда имели большее число последователей.
По окончании Учредительного съезда Троцкий неожиданно углубился в еврейские дела. Судя по всему, рационалистический подход к еврейскому вопросу, которого требовал от него исповедуемый им марксизм, никак не выражал его подлинных чувств. Кажется даже, что он был по-своему «одержим» этим вопросом; он писал о нем чуть ли не больше, чем любой другой революционер. К примеру, его описание погрома, опубликованное именно в это время, проникнуто трагической патетикой, в которой явственно ощущается что-то глубоко личное. В негодовании, которое у другого автора могло бы показаться просто проявлением нейтральной гуманности, здесь ощущается какая-то специфически еврейская нота. Враждебность, которую Троцкий проявлял к сионизму, видимо, также проистекала из глубоко скрытого интереса к нему. По некоторым сведениям, прямо с Учредительного съезда он направился на съезд совершенно иного рода — знаменитый сионистский конгресс, происходивший летом 1903 года в Базеле. Здесь он оказался свидетелем ожесточенных дискуссий, которые вспыхнули среди сионистов в связи с так называемым Угандийским проектом[1]. Он написал для «Искры» статью, бешено атакующую сионизм. Статья была выдержана в хлестком тоне, характерном для марксистской среды: считая сионизм окончательно взорванным спорами из-за Уганды, Троцкий клеймил как самого Теодора Герцля, основоположника политического сионизма, именуя его «бесстыдным авантюристом», так и его оппонентов, «романтиков Сиона», высмеивая их «истерические вопли».
И все же интерес к еврейским делам, при всей его глубине, оставался на периферии главных интересов Троцкого. Его политическая траектория не выходила за пределы революционного движения. В августе 1904 года, через несколько месяцев после своего выхода из «Искры» (состоявшегося в апреле), он продолжил свою атаку на Ленина, как «дезорганизатора» партии, начатую еще на съезде. На этот раз он систематизировал все свои обвинения в серьезной брошюре, содержавшей сто страниц убористого текста и посвященной «дорогому учителю» Аксельроду. Брошюра называлась «Наши политические задачи».
В этой брошюре Троцкий сформулировал свои взгляды на взаимоотношения между идеей и ее носителем. Судя по всему, споры с Лениным привели его к глубокому проникновению в характер эволюции большевистской партии. Позже он отбросил свои дурные предчувствия ради участия в непосредственном действии, но в данный момент глубокое предвидение помогло ему теоретически обосновать свою психологическую неприязнь к Ленину.
Изобличив Ленина в предпочтении такого вида партии, которая будет представлять не рабочий класс, а революционную интеллигенцию, Троцкий вслед за тем высмеял представление о том, будто такая интеллигенция способна повести нерешительный и незрелый рабочий класс к революции. Такое представление, по его мнению, базировалось в конечном счете на идее некой «ортодоксальной теократии», играющей роль партии и «подменяющей собой рабочие массы», независимо от любых действий и даже настроений этих масс.
Именно здесь Троцкий впервые употребил понятие «подмены» (заместительства), с поразительной точностью характеризовавшее некий происходивший в партии психологический процесс, смысл которого был много шире партийных дискуссий 1903 и последующих годов. Это понятие концентрированно выражало самую суть того, как интеллектуалы, сначала только «представляющие» интересы рабочего класса, в конце концов начинают отождествлять себя с ним.
Вот каковы, по Троцкому, основные последствия этой «подмены»:
«Методы Ленина ведут к следующему: сначала партийная организация (группа) подменяет собой партию как целое; затем Центральный комитет подменяет собой партийную организацию; и наконец единоличный «диктатор» подменяет собой Центральный комитет». Такая трансформация с помощью подмены давала партии возможность на всем протяжении ее существования, от зарождения и до наших дней, вполне искренне утверждать, что она и есть рабочий класс. В рамках того же мифа любой потенциальный диктатор способен был внушать партии и всему миру (а может быть, даже и себе самому), что он-то и составляет партию, поскольку он представляет Политбюро, которое, в свою очередь, представляет Центральный комитет, который представляет партию, которая представляет рабочий класс. Стоило заявить, что никакой подмены на самом деле нет и в помине, и партия (или группа, контролировавшая партию, или диктатор, контролировавший эту группу) могла с полной естественностью демонстрировать цельность и уверенность в себе.
Несколькими годами позже, в 1912 году, Троцкий выразил свое понимание природы большевизма в еще более отточенной форме. В пространной статье, написанной для известной русской либеральной газеты «Киевская мысль», он, с характерным для него стремлением подвести широкий исторический фон под свои обобщения, проследил процесс такой подмены на протяжении всей русской истории или, точнее — истории всех попыток русской интеллигенции возглавить различные политические движения, при которых те или иные интеллектуалы «выражали» взгляды и идеи других слоев. Так, аристократы-декабристы в 1825 году «выражали» идеи среднего сословия, хотя оно еще и не существовало тогда в России; народники «представляли» инертное крестьянство, а теперь вот марксистская интеллигенция стремится сама себя произвести в выразители интересов рабочего класса, который еще не способен выступать самостоятельно.
Подводя итоги своим резким и одновременно точным обобщениям, он обвинял всех этих интеллектуалов в пренебрежении интересами реальных классов ради служения, в сущности, не более, чем идее класса — идее, оправдывающей, разумеется, их стремление к главенству. (Много позже Троцкий отказался от всех этих рассуждений; к 1917 году он фактически сделал полный «поворот кругом».)
В политическом плане этому эпизоду в жизни Троцкого — его злобной враждебности к Ленину на съезде, усиленной притом полемической манерой статьи, — суждено было иметь весьма далеко идущие последствия. Статья Троцкого заложила основы его последующего отчуждения от всех основных групп русского революционного движения.
Он оказался в полной изоляции. Разумеется, тогда это не было так очевидно. Ведь все эти ядовитые споры затрагивали лишь несколько десятков человек. Если бы не последующие исторические события, все это могло обернуться бурей в стакане воды.
Изгнанный из «Искры» и почти что изгнанный из обеих фракций партии, Троцкий покинул Женеву и направился в Мюнхен. Здесь он поселился в доме одного из самых необычных деятелей тогдашнего революционного движения — Александра Израилевича Гельфанда. Несколько позднее туда же приехала и Наталья.
Гельфанд был более известен под своим псевдонимом Парвус. Он происходил из не очень обеспеченной еврейской семьи, проживавшей в Минской губернии, где евреи тогда составляли почти половину населения. Как и Троцкий, он вырос в Одессе. Образование свое он сумел завершить в Швейцарии.
Парвус весьма авторитетно писал на самые разные темы, включая вопросы экономики и техники, и завоевал положение постоянного автора ведущего социалистического журнала Европы «Нойе цайт», редактируемого Карлом Каутским. В то время Парвусу было 37 лет, на 12 больше, чем Троцкому. Вскоре они подружились.
Троцкий высоко ценил ум Гельфанда. Он считал его «не только самым выдающимся марксистом начала века», но также «замечательным публицистом, отличающимся бесстрашием ума и живым, энергичным стилем». С другой стороны, «в нем всегда была какая-то сумасшедшинка и чертовщина. Вдобавок к другим своим страстям, этот революционер был одержим поразительным стремлением во что бы то ни стало разбогатеть… Мысли о революции постоянно переплетались в этой тяжелой, мясистой, бульдожьей голове с мечтами о богатстве».
Гельфанд действительно сделал уникальную карьеру. Он стал единственным настоящим марксистом-мультимиллионером.
Хотя в то время он был всего лишь журналистом, его особое положение в немецком социалистическом движении способствовало его высокому авторитету среди русских марксистов. Он издавал и собственный журнальчик («Аус дер вельтполитик») и снискал уважение одним своим марксистским предсказанием, которое вскоре оправдалось: еще в 1895 году он начал предсказывать скорую войну между Россией и Японией и последующую революцию в России. И то, и другое произошло через десять лет.
Но особенно важен был вклад Гельфанда в марксистскую практику: в соавторстве с Троцким (трудно сказать, кто кому был больше обязан) он создал теорию перманентной революции, которой суждено было сыграть определенную роль в большевистской стратегии.
Сам Гельфанд ограничился предсказанием грядущего политического переворота и «авангардной роли» русского пролетариата. Он не говорил о «социалистической» революции в России: революция в России может быть только «буржуазной» в силу сельскохозяйственного, полуфеодального характера этой отсталой страны.
Пророчество Гельфанда послужило Троцкому отправной точкой для оригинального построения. Он предсказал, что именно вследствие слабости русской буржуазии, та окажется неспособной провести свою собственную революцию. Поэтому перед русским рабочим классом возникнет необходимость установить пролетарскую диктатуру, чтобы самому провести буржуазную революцию, независимо от того, вспыхнет революция на Западе или нет.
Вплоть до событий 1917 года эта теория не играла существенной роли. Затем, однако, Ленин взял на вооружение один из ее вариантов.
Но в то время, в 1904 году, когда Троцкий совместно с Гельфандом разрабатывали свою теорию перманентной революции, Ленин яростно напал на него. Впрочем, Ленин всегда нападал яростно.
Ленин подчеркнул, что, по его мнению, мысль о «возможности немедленного осуществления программы-максимум, то есть о захвате власти для проведения социалистической революции» является «абсурдной и полуанархической». Он снова привел базирующееся на обычном здравом смысле соображение: поскольку мало кто из рабочих хоть что-либо понимает в социализме, было бы нелепо ожидать, что они могут совершить социалистическую революцию. Ленин завершал свой анализ необычайно проницательным замечанием, — которым сам, впрочем, вскоре пренебрег: «Тот, кто попытается достичь социализма любым иным путем, кроме пути политической демократии, неизбежно обречен прийти к абсурдным и реакционным выводам как в политическом, так и в экономическом плане».
По существу, и Ленин, и Троцкий предсказывали одно и то же — один для партии, другой для государства. Если же партии суждено было стать государством, то обе опасные ситуации неизбежно должны были наложиться одна на другую.
Ни Ленин, ни Троцкий никогда не предвидели, что может произойти из такого наложения.
Партийный статус Троцкого по-прежнему оставался неопределенным. Даже когда он формально порвал с меньшевиками, его письмо об этом в «Искру» (в конце сентября 1904 г.) не было опубликовано. В результате в партийной среде с ее несколько зыбкими границами его неизменно ассоциировали с меньшевистской фракцией.
Но как бы там ни было эти партийные дрязги все более заслонялись фактом первостепенного значения — бурными событиями в России.
9 января 1905 года огромная демонстрация под руководством священника Талона направилась к Зимнему дворцу царя в Петербурге. Демонстрация была совершенно мирной. Демонстранты несли иконы, хоругви и портреты царя. Они намеревались вручить царю довольно умеренную петицию, взывающую о помощи.
Войска, охранявшие Зимний дворец, получили приказание стрелять по демонстрантам. Мирная процессия превратилась в кровавое побоище, тотчас получившее название Кровавого воскресенья.
Троцкий услышал о побоище по своем возвращении в Женеву из одной, из многочисленных поездок. Выслушав рассказ Мартова о демонстрации к Зимнему дворцу, «он побледнел, почувствовал головокружение, чуть не потерял сознание». Эмоциональное возбуждение, хотя и обычное для Троцкого, на сей раз имело вполне объективную причину. Весть о Кровавом воскресенье пришла буквально по пятам нескольких оптимистических предсказаний, сделанных им на основании хода русско-японской войны. В ноябре и декабре 1904 года Троцкий опубликовал статьи, в которых критиковал чересчур «снисходительное» отношение меньшевиков к русским либералам; в этих статьях содержались страстные предсказания приближающегося переворота в России. Большинство соратников считали надежды Троцкого сильно преувеличенными. Вот почему теперь, услышав от Мартова о Кровавом воскресенье. Троцкий так возбудился. То, что его соратникам казалось результатом эйфории, теперь подтверждалось жизнью. События разворачивались стремительно. Эмигранты завороженно следили, как история сливается с их собственными мечтами.
Троцкий решил броситься в неизвестное. У него не было никаких организационных связей и никакого плана. В самой попытке возвращения в Россию таился немалый риск. Его могли арестовать как беглого ссыльного. Его могли даже приговорить к каторжным работам.
Но в феврале 1905 года сомневаться было уже невозможно. «Я больше не мог оставаться за границей. С самого съезда я не имел никаких контактов с большевиками. Я порвал организационно с меньшевиками. Единственное, что мне оставалось, — действовать по собственному усмотрению». Этим словам суждено было, по существу, оставаться его девизом вплоть до 1917 года.
Прежде всего он выслал вперед Наталью, чтобы приготовить жилье. Сделать это надлежало, конечно, втайне. Затем он должен был укрепить свои «теоретические позиции». Он бросился назад в Мюнхен, чтобы показать Гельфанду гранки своего нового памфлета. В нем он разносил меньшевиков за половинчатость и нерешительность. Гельфанд прочел статью с восторгом, нараставшим по мере чтения. Содержание, а особенно предмет статьи, настолько его разожгли, что он тут же выразил желание под ней подписаться. Это был чуть ли не первый пример марксистского документа, в котором теоретический анализ ситуации переплетался с практическими возможностями. Гельфанд согласился написать предисловие к статье. В этом предисловии он пророчески предсказал — впервые в истории, — что марксистская партия может «взять власть» в России. Дерзость этого пророчества превосходила даже смелость самого Троцкого.
И большевики, и меньшевики выступили против этого пророческого предсказания, хотя и по разным причинам. Как марксисты, они не могли согласиться с выводом, который Гельфанд сделал, исходя из здравого смысла. При всей смелости своего предсказания он, однако, не говорил о «диктатуре пролетариата». Он употреблял термин «рабочее правительство», исходя из того, что коль скоро рабочий класс сможет сбросить буржуазию, то его делегаты естественным образом станут решающей силой в любом временном правительстве.
Пробыв несколько недель в Мюнхене и написав еще несколько статей, в которых безудержные мечты чередовались с бесстрастным анализом предстоящих действий, Троцкий в конце концов выехал вслед за Натальей в Киев. Это был в то время один из центров марксистского подполья. К тому же полиция там была не так активна.
В Киеве он встретился с одним из самых выдающихся членов крохотной большевистской верхушки Леонидом Красиным. Обеспеченный инженер, Красин занимался сбором денег для партии. Будучи сторонником примирения двух партийных группировок, он в этом вопросе сочувствовал Троцкому.
Троцкий намного опередил других эмигрантов. Те все еще не имели четкого представления о том, что происходит в России, и продолжали обсуждать положение, оставаясь в Европе. Таким образом, он с самого начала вырвался вперед.
В середине октября из Петербурга пришло сообщение о всеобщей забастовке. «Шуршание газетного листа в тишине гостиницы показалось мне грохотом обрушившейся лавины… Революция была в разгаре».
Троцкий помчался в Петербург. Уже на следующий вечер он впервые выступил перед подлинно широкой аудиторией на импровизированном массовом митинге.
Это было совершенно не похоже на его прежнюю жизнь в узком кругу с его специфическим профессиональным жаргоном. Теперь он впервые имел возможность обращаться не к марксистам, социалистам или народникам, а к обыкновенным людям. Большинство из них не знало или не понимало специфических революционных терминов. Этим выступлениям суждено было выдвинуть Троцкого на его особую роль «публичного» революционера. Троцкий, именно потому, что он был относительно свободен от фракционных привязанностей, мог выражать общие цели революции на ее нынешнем общественном этапе. Поэтому ему было легче выступать перед невовлеченными в партийные распри массами, чем любому другому марксисту.
Его внешний вид тоже разительно изменился. Он был «элегантно одет и выглядел благовоспитанным и чрезвычайно важным господином. В нем трудно было узнать Леву Бронштейна с его небрежно заправленной рубашкой и другими приметами прежней простоты».
Петербургская забастовка началась с требования печатников об улучшении условий труда. Почин был подхвачен в других областях промышленности и перебросился даже в провинцию. Подпольные марксистские группы были застигнуты врасплох. Вскоре к экономическим требованиям рабочих присоединились требования конституционных реформ.
Забастовки положили начало организации, которая приобрела всемирную известность под названием Совета рабочих депутатов.
Крохотная группка большевиков столицы не имела никакого отношения к созданию Совета. По правде говоря, на этой стадии своего развития большевизм относился к Совету неодобрительно. Большевики, которые как раз в это время пытались создать массовую партию, видели в Совете конкурента. Поэтому в целом они относились к Совету настороженно.
Любопытно, что Совет возник в результате директивы царских властей. После трагедии Кровавого воскресенья царь распорядился назначить следственную комиссию, которая должна была заслушать жалобы рабочих, переданные через их представителей, избранных на предприятиях. Но дело не сдвинулось с места, пока забастовщики почти пятидесяти типографий не дали своим депутатам наказ создать Совет. Так возникло ядро организации, которая вскоре была усилена депутатами, избранными на других предприятиях.
Это и был прообраз петербургского Совета 1905 года. До сих пор рабочий класс был конституционно бесправен. Поэтому Совет играл роль законного выразителя воли значительной части населения. Почти половина рабочих Петербурга — около 200000 человек — приняла участие в выборах нескольких сотен (400–560) депутатов Совета.
Марксисты разделились по вопросу об участии в Совете. А пока они продолжали спорить, царь опубликовал манифест, в котором обещал провести основные конституционные реформы и ввести всеобщее избирательное право.
Внезапность этого шага и само содержание манифеста вызвали немалое общественное оживление. Манифест казался свидетельством бескровной капитуляции царизма.
18 октября Троцкий шагал вместе с большой, шумной толпой по направлению к Технологическому институту. Демонстрантов сопровождали конные жандармы, однако никаких инцидентов не произошло. Лишь изредка жандармы теснили людей лошадьми. Молодые рабочие срывали бело-красно-голубые царские знамена с окон домов и вешали вместо них самодельные красные флаги. Когда полиция и жандармы преградили толпе путь к Технологическому институту, она двинулась к университету, обычному месту массовых митингов. В университетском дворе демонстрация слилась с митингующими толпами.
Накануне Троцкий впервые появился в Совете. Он заявил, что представляет меньшевиков. Он назвался Яновским — по имени деревни, которую когда-то купил его отец. Кое-кто из присутствующих знал, что это тот самый Троцкий, который писал для «Искры» и назывался также Петром Петровичем.
Теперь он перегнулся через край балкона, чтобы произнести свою первую речь перед «беспартийной массой».
«Десятки тысяч людей, еще разгоряченных борьбой и опьяненных своей первой победой, стояли перед университетом. Я выкрикнул им с балкона, что половинчатая победа не надежна, что противник упрям и несговорчив и что их ожидает ловушка. Я разорвал царский манифест и пустил его обрывки по ветру».
Троцкий весьма сдержан в этом описании своего первого шага в большой политике. На самом деле эта его речь и последовавшие за ней другие сделали его знаменитым.
В конце октября в Петербург прибыл Гельфанд, тоже возбужденный происходившими событиями. Он был избран в члены Совета. Троцкий и Гельфанд немедленно заняли исключительное положение. Ленин и Мартов прибыли в Россию только в ноябре, после общей политической амнистии, провозглашенной царем 30 октября. К тому времени, когда они прибыли, Троцкий и Гельфанд уже представляли собой весьма влиятельный тандем.
Все недолгое время существования Совета — оно продолжалось 50 дней, — Троцкий проявлял невероятную активность. В начале ноября он и Гельфанд завладели маленькой, прежде неприметной, либеральной «Русской газетой» и превратили ее в пользовавшееся шумным успехом массовое издание. Это несомненно была первая популярная социалистическая газета в России. Кроме того, Троцкий писал в газету, издававшуюся самим Советом — «Известия». Она отличалась примитивным, рассчитанным на массы языком и появлялась от случая к случаю. Позже он стал писать еще и для большой ежедневной меньшевистской газеты «Начало».
В свои 26 лет Троцкий достиг такого положения, при котором он мог заказывать статьи у самых знаменитых европейских социалистов — Бебеля, Каутского, Розы Люксембург, Франца Меринга, а также Плеханова. Как журналист, он пользовался огромной популярностью. Он не только поднял тираж «Русской газеты» с 30 тысяч до 100 тысяч за несколько дней и до полумиллиона — в течение месяца, но вдобавок ухитрился превратить меньшевистское «Начало» почти что в свой собственный орган.
«Начало» пользовалось значительно большим влиянием, чем большевистская печать, несмотря на участие в последней Горького и Луначарского, не говоря уже о Ленине. Большевистское периодическое издание «Новая жизнь» имело тираж всего 50 тысяч экземпляров.
Совет был совершенно бессилен. Несмотря на поддержку большевиков, меньшевиков и социал-революционеров (эсеров), он был мертворожденным детищем революции. Его непреклонные требования, предъявляемые от имени огромного числа рабочих столицы, оставались требованиями, предъявляемыми к властям. Он был лишен возможности воплотить их в жизнь.
Деятельность Совета свелась фактически к одной агитации. Но для Троцкого именно этот вид деятельности был самым важным.
Совет, возникший чуть ли не за одну ночь, прекратил существование почти столь же внезапно. Некоторые его руководители были арестованы 22 ноября, после восстановления цензуры. Председатель Совета оказался среди арестованных. Троцкий был избран одним из трех новых сопредседателей. В своем выступлении по этому поводу он обнаружил явную двойственность. Он проявил себя умеренным, выступив против призыва некоторых членов Совета ответить террором на царский манифест (любопытно, что эти предложения были внесены эсерами). В то же время он выступил как экстремист, когда призывал к вооруженному восстанию.
Этот призыв был, несомненно, столь же опасен, сколь и бесплоден. Не было ни оружия, ни организации. Для Троцкого это был всего лишь еще один способ радикализировать таким призывом психологию рабочих масс.
Совет не только призвал к вооруженному восстанию, идею которого защищал Троцкий, но и опубликовал так называемый Финансовый манифест, составленный Гельфандом и пространно осуждавший все действия администрации. Манифест призывал народ не пользоваться государственными банкнотами, не платить налогов, забирать свои деньги из банков и так далее.
Как Финансовый манифест, так и призыв к вооруженному восстанию были явно выше возможностей Совета. По сути они отражали тот факт, что Совет, по самой своей природе, вообще ничего не может осуществить. Всё это были очевидные суррогаты реальных действий. Троцкий жонглировал словами или, быть может, идеями.
Правительство наконец решило вмешаться. 3 декабря полиция обрушилась на Совет. Известие о готовящемся налете поступило в тот момент, когда шло заседание Исполкома под председательством Троцкого. Исполком принял решение продолжать заседание как ни в чем не бывало, но не оказывать сопротивления. Полицейских сопровождали гвардейцы, жандармы и казаки.
Раздался топот сапог и бряцание сабель. Троцкий с балкона приказал всем немедленно подчиниться и сломать затворы своих револьверов перед тем, как отдать их полицейским. «Мы еще раньше решили, что стрелять здесь будут только провокаторы или полицейские!» Затем он снова занял свое место в рядах Исполкома.
Отряд полицейских и солдат занял наружные коридоры. Офицер вошел в комнату Исполкома, прервав на полуслове очередного оратора. Обратившись к Исполкому, он начал зачитывать приказ об аресте.
Троцкий резко оборвал его: «Не мешайте докладчику. Если вы хотите выступить, сообщите мне свою фамилию. Я запрошу собравшихся, хотят ли они вас слушать».
Сбитый с толку офицер замолчал. Когда оратор кончил свою речь, Троцкий обратился к Исполкому с вопросом, следует ли разрешить офицеру выступить с заявлением «для информации». Затем офицеру было разрешено зачитать приказ. Троцкий заявил, что Исполком принимает приказ к сведению и переходит к очередным делам. На трибуну поднялся следующий оратор.
Растерявшийся офицер пробормотал: «Прошу прощения, но…» Троцкий снова резко оборвал его: «Прошу вас не мешать. Вы получили слово, вы сделали свое заявление, мы приняли его к сведению». Затем он повернулся к Исполкому: «Будем ли мы вступать в дальнейшие переговоры с полицейским?» «Нет». «Тогда попрошу вас покинуть помещение», — сказал Троцкий.
Смутившийся офицер что-то пробормотал и вышел. Троцкий предложил всем присутствующим избавиться от компрометирующих документов и не называть свои имена полиции.
Спустя несколько минут офицер вернулся в сопровождении взвода солдат. Оратор обратился к солдатам на свой революционно-патетический манер, призвав к солидарности солдат и рабочих перед лицом отказа царя выполнить обещания собственного манифеста. Офицер вывел солдат из комнаты и приказал им стоять в коридоре.
В конце концов на подмогу полиции прибыл большой отряд. Троцкий торжественно произнес: «Заседание Исполкома объявляю закрытым». С этой минуты первый Совет стал достоянием истории и, что еще важнее, — мифологии.
Глава четвертая ВОЛЬНЫЙ СТРЕЛОК
1905 год сделал Троцкого знаменитым. Хотя он скрывался мод псевдонимом, «профессиональные» социалисты знали, кто он такой. В кругах эмиграции он стал известной фигурой. Его слава, хоть и ограниченная рамками Совета и продолжавшаяся всего несколько месяцев, была бесспорной. А его поведение на процессе руководителей Совета ярко продемонстрировало его огромные сценические возможности.
Луначарский суммировал всё это следующим образом:
«В революцию 1905 года Троцкий выиграл в популярности больше всех. Ленин же и Мартов, в сущности, не выиграли ничего. С этого времени Троцкий всегда находился в первых рядах. Невзирая на молодость, он оказался наиболее подготовленным. В нем менее всего ощущалась та особая эмигрантская узость, которая в то время мешала даже Ленину. Помню, как кто-то сказал в присутствии Ленина: «Ну, сегодня сильная личность — это Троцкий». Ленин на мгновение нахмурился, а потом произнес: «О да, Троцкий заслужил это своей неутомимой, блестящей работой».
До 1905 года группки эмигрантов, рассеянные по всей западной Европе, были всего лишь дискуссионными клубами. Разумеется, они предпринимали попытки организовать поддержку в России. Но если припомнить образ жизни, которую вела основная масса эмигрантов, то становится совершенно очевидно, что лишь крохотная частица их энергии уходила на задачи реальной политической деятельности.
С другой стороны, Совет, независимо от того, чем он был в действительности, можно было представить как символ совершенно иной политики, а именно — линии на широкую демократическую деятельность. Уже сам тот факт, что Совет, в сущности, привлек к себе доселе безучастные слои населения, позволял говорить о «политической работе партии», направленной на провозглашение, выражение и формирование мнения «широких масс» по важнейшим общественным вопросам.
Троцкий сразу почувствовал себя как рыба в воде. В сущности, именно демократическая среда более всего отвечала особенностям его дарований. Его ораторское искусство и артистические способности в сочетании с мощной жизненной силой и умением облекать отвлеченные истины в простые эмоциональные формы делали его идеальным народным трибуном.
Демократическая обстановка легального Совета способствовала выдвижению Троцкого еще и по другой причине. Как раз к тому времени большевики и меньшевики пришли к выводу, что их «теоретические» распри — это бессмысленная трата времени, порожденная условиями подпольного существования. С выходом партии из подполья перебранка по поводу техники конспирации становилась нелепой.
Будь раскол в партии действительно преодолен, стань она подлинно массовой организацией, Троцкий мог бы сыграть в ней выдающуюся роль. Этого, однако, не произошло. Партия почти тотчас была снова загнана в подполье. Большевики и меньшевики снова возобновили свою яростную борьбу.
Зиву, который после разгрома 1905 года снова оказался с ним в одной камере, было совершенно ясно, что, хотя Троцкий был, так сказать, «большевиком по характеру», ему пришлось стать «меньшевиком по необходимости».
На протяжении всего 1905 года личная враждебность Троцкого к Ленину не давала ему войти в довольно тесную маленькую группу ленинских соратников. Со времени их разрыва Ленин неизменно осыпал Троцкого унизительными прозвищами вроде «пустомели», «пустозвона», «революционной балалайки», «фразера» и тому подобное. В более развернутой форме он характеризовал его, как «типично полуобразованного семинаристского болтуна», «университетского лектора, рассуждающего о марксизме» и «стряпчего по темным делишкам».
В тюрьме Троцкий провел пятнадцать весьма приятных месяцев. Царские власти относились к руководителям Совета с особой снисходительностью. Их содержали в открытых камеpax и всячески баловали: им разрешалось гулять, получать книги, принимать гостей и даже вести едва завуалированную агитацию.
Суд то и дело откладывался. Царское правительство еще не чувствовало себя достаточно прочно. Поражение в войне с Японией потрясло основы государства. По всей стране шли многочисленные мелкие волнения. Вслед за несколькими забастовками в Петербурге произошла очень большая стачка в Москве.
В марте 1906 года прошли выборы в Первую Думу. Социалисты их бойкотировали, зато либералы-кадеты добились внушительного успеха.
Суд состоялся только в сентябре 1906 года, когда к правительству вернулась уверенность. Суд был гражданский (это означало, что никому из подсудимых не угрожает смертная казнь) и продолжался несколько недель. Обвиняемых защищала целая армия адвокатов. Аудитория насчитывала около сотни человек. Среди них были и родители Троцкого.
250 свидетелей дали показания о деятельности Совета. Суд получил множество петиций, подписанных десятками тысяч рабочих. Обвиняемые пользовались также благосклонностью широкой общественности. Троцкий вспоминал впоследствии о непрерывном потоке газет, писем, коробок конфет и, особенно, цветов. Прокурор в конце концов отказался от некоторых пунктов обвинения (подстрекательство к всеобщей забастовке и манифестациям) и сосредоточил внимание на единственном вопросе — о вооруженном восстании.
Естественно, что в таких благоприятных условиях зал судебного заседания превратился в идеальную трибуну. Троцкий, который призывал всех обвиняемых держаться тактики полного пренебрежения к суду, получил великолепную возможность использовать процесс для провозглашения своих идей.
В своей речи, которая была подражанием аналогичным речам Маркса и Лассаля после разгрома революции 1848 года, он характеризовал вооруженное восстание как мощную волну, которую революционеры, с их исключительной прозорливостью, могут лишь предвидеть, но не могут сами, по предварительному сговору, вызвать.
Его речь произвела большое впечатление на слушателей.
Сам прокурор поздравил его с блестящим выступлением. Она вызвала такое волнение в зале, что защита вынуждена была просить о перерыве заседания. Во время перерыва Троцкого окружила толпа адвокатов и присутствующих. Отец не сводил с него глаз. Матери, которая сидела рядом с ним, то и дело всхлипывая, казалось, что уважение, которое все оказывают ее сыну, означает, что всё обойдется благополучно.
Приговор действительно снял с Совета обвинение в мятеже. Однако сам Троцкий и 14 других обвиняемых были лишены всех гражданских прав и приговорены к пожизненной ссылке в Сибирь. Из остальных трехсот человек, арестованных вместе с Троцким, 284 были освобождены. Только двое были приговорены к небольшим срокам тюремного заключения.
Многих осужденных сопровождали их семьи. К ним относились в целом снисходительно. Впрочем, вагон сопровождал усиленный жандармский конвой, и приговоренным не сообщали, куда их везут. То и дело их встречали небольшие группы ссыльных, которые приветствовали их революционными песнями и красными знаменами.
Три недели спустя они прибыли в Тобольск, где их ожидал тяжелый удар: оказалось, что местом их назначения был Обдорск, ссыльный поселок за Полярным кругом, в 1000 километрах от железной дороги и в 500 — от телеграфной станции. Дорога в Обдорск шла через необозримые снежные и ледяные пространства, по унылой тундре и тайге, где не было никаких признаков жизни, если не считать одиноких туземных юрт.
Бежать с этапа тоже было трудно. Троцкий был теперь настолько известен, что в случае поимки ему автоматически грозило три года каторжных работ. Кроме того, ссыльные считали делом чести «не подводить» конвоиров побегом с этапа.
Тем не менее в Березове, последнем населенном пункте перед огромным броском за Полярный круг, мысль о побеге все-таки овладела Троцким. Ссыльный врач объяснил ему, как симулировать ишиас. Это давало возможность избежать последнего этапа пути — из Березова в Обдорск. Троцкий мог остаться в березовском госпитале, где наблюдение было не очень строгим. Симуляция ишиаса требовала немалой решимости, но была тем не менее возможной — при условии полного самообладания. Зато она избавляла от ужасного перехода через ледяные безлюдные просторы.
Троцкий решил воспользоваться советом врача. Дружелюбно настроенный крестьянин готов был помочь в организации побега и даже нашел для него проводника, местного пьяницу, который знал дорогу через тундру и мог объясняться на местных языках. Троцкий дал проводнику денег на покупку оленей и мехов, которые нужны были для перехода.
Симуляция ишиаса оказалась успешной. Поскольку считалось очевидным, что недомогание невозможно проверить, а побега в такую пору года не опасались, Троцкий получил в госпитале полную свободу. Когда он «чувствовал себя лучше», ему разрешалось покидать госпиталь на долгие часы.
Побег был назначен на воскресный вечер, когда местное начальство устраивало любительский спектакль. Столкнувшись в антракте с начальником местной полиции, Троцкий сказал ему, что чувствует себя намного лучше. Вскоре он наверное сможет отправиться дальше в Обдорск.
Сам побег, растянувшийся на 700 с лишним километров, продолжался восемь дней. Идти приходилось почти непрерывно. Проводник, постоянно пьяный, то и дело засыпал. К ужасу Троцкого сани шли без управления куда-то в снежную метель. У самого Троцкого не было ни еды, ни питья. Он не мог позволить себе вздремнуть. Стоило ему ослабить бдительность, как проводник немедленно исчез бы в одной из туземных юрт или хижин, разбросанных там и сям по тундре, и тогда не миновать обнаружить его запившим с туземцами или уже непробудно пьяным. Несмотря на все эти трудности, Троцкий оставался неутомимым литератором: он описывал всё, что попадалось навстречу — ледяные поля, обычаи туземцев, привычки животных, всё подряд.
В Богословске, где начиналась одноколейная железная дорога, Троцкий сел на поезд. Весь горя от возбуждения, он помчался прямо в Петербург.
С первой же станции он телеграфировал Наталье, которая жила с их маленьким сыном в финском городке неподалеку от Петербурга. Наталья полагала, что Троцкий все еще на пути к Полярному кругу. И на самом деле этап в Березов продолжался более месяца. Весь обратный путь Троцкий проделал за одиннадцать дней.
«Вне себя от радости и возбуждения» Наталья не сразу поняла, что в телеграмме не была поименована станция, где нужно встречать Троцкого. Говорилось лишь о «станции, где встречаются поезда». В результате ей пришлось отправиться, на ночь глядя, с маленьким ребенком на руках, совершенно не представляя, куда, собственно, ехать. Оказавшись в одном купе с компанией хуторян, она стала прислушиваться к их разговорам. Наконец они упомянули нужную ей станцию — Самино!
Когда поезда, идущие в противоположных направлениях, встретились в Самино, Наталья бросилась высматривать Троцкого. Его не было! Она побежала ко второму поезду — тоже нет! Внезапно она увидела его шубу. Здесь! Он уже выходил к ней из зала ожидания, куда бегал ее искать. Раздраженный искажением телеграммы, он чуть было не устроил ей сцену. Наталье пришлось его успокаивать.
Они вернулись в поезд и совершенно открыто («Троцкий громко разговаривал и смеялся», полагая это «лучшей маскировкой») направились в Петербург. Здесь они сделали короткую остановку перед тем, как отправиться в Финляндию, это естественное убежище всех противников царского режима. Вскоре Ленин и Мартов уже одобрительно хлопали Троцкого по плечу, выражая свое восхищение его поведением на суде.
И еще раз Троцкий решил попробовать свои силы в роли организатора, на этот раз уже в качестве «знаменитости». Он отправился в Лондон на очередной партийный съезд, на сей раз тайный.
Это был последний съезд, на котором присутствовали и большевики, и меньшевики. В нем принимало участие около 350 делегатов, в шесть раз больше, чем на Учредительном съезде 1903 года. Несмотря на психологическую растерянность, царившую в России, настроение у делегатов было приподнятое.
Лично для Троцкого ситуация складывалась хуже, чем в 1903 году. Теперь обе главные фракции уже приобрели более или менее четкие очертания. Они имели утвердившихся лидеров. В некотором смысле для Троцкого попросту не оставалось места. Возможно, именно его громкая слава делала его неподходящим для обеих фракций. Поэтому «примиренчество», которое обычно связывалось с его именем, теперь по необходимости стало его платформой. Оно позволяло ему говорить «от имени», а не просто как частное лицо. Но ему суждено было остаться единственным представителем этой платформы. По язвительному замечанию Мартова, он везде появлялся со своим собственным складным стулом.
По теоретическим вопросам Троцкий также выработал для себя особую позицию. Он был теперь глашатаем своей патентованной теории перманентной революции. Это давало ему определенное преимущество, компенсировавшее его относительную молодость. Он мог опираться на ту популярность, которую приобрел как оратор в 1905 году. Кроме того, это позволяло ему поучать и большевиков, и меньшевиков с высоты своей «особой» платформы.
Подобно всем русским марксистам после 1905 года, Троцкий оказался неспособным по достоинству оценить тот единственный реальный фактор, который обеспечил победу большевиков в 1917 году — организацию. Марксисты всегда полагали, что они способны предсказать будущее. Если принять справедливость теории перманентной революции, этого вклада Троцкого в марксизм, то становится совершенно очевидно, что в любой чреватой волнениями ситуации подход Троцкого требовал «большевистского» пути, то есть создания организации, призванной направлять (а точнее — творить) нужные события, а не пути «меньшевистского», который, независимо от теоретических посылок, был изначально основан на психологической предрасположенности меньшевиков к пассивной роли.
Однако трудность выбора между этими возможностями состояла в том, что они оставались теоретическими абстракциями. На практике, в чисто человеческом плане, Троцкий не мог преодолеть собственной отчужденности на фоне фракционного раскола. Он оставался в более дружеских отношениях с Мартовым, между тем как политически был настолько близок к Ленину, что по существу ничто не мешало ему присоединиться к ленинской фракции. Но враждебность, которая тлела со времени давнего разрыва с Лениным, делала невозможным установление каких бы то ни было политических контактов. Когда эта враждебность снова всплыла на поверхность во время Лондонского съезда, она окончательно исключила всякую возможность сближения.
Один из самых жарких споров на съезде разгорелся по вопросу о скандальных «экспроприациях», как завуалированно именовались грабежи на больших дорогах, широко практиковавшиеся ленинской группой. В этих грабежах особенно отличился некий Коба, он же Джугашвили, присутствовавший на съезде под псевдонимом Иванович. Невысокий, смуглый, с покрытым оспинами лицом, этот грузин угрюмо молчал на всем протяжении съезда. Троцкий даже не запомнил, что встречал Кобу в Лондоне. Зато Коба запомнил Троцкого.
Бандитские отряды Ленина опустошали все земли в юго-восточной России, особенно на Кавказе. Меньшевики осуждали эти «эксы», как чистейшей воды грабеж. Их нравственное возмущение вынудило и других делегатов съезда, которые во всем остальном следовали за Лениным, выступить за запрет «экспроприаций». Сам Ленин был весьма уклончив в этом вопросе. И не мудрено, — ведь «эксы» были одним из важнейших источников столь необходимых средств!
Троцкий объединился с меньшевиками. Позже он пошел еще дальше и предал все дело огласке в зарубежной социалистической печати Западной Европы.
Со съезда Троцкий отправился в Берлин, где наконец встретился с семьей. Сюда же прибыл из Сибири Гельфанд, которому за все его дела 1905 года дали конфузно маленький срок (три года ссылки). Он тотчас же устроил публикацию очерка Троцкого о побеге из Сибири на немецком языке.
С этого момента статьи Троцкого стали регулярно появляться в Германии, где социалистическая пресса успела создать большой шум вокруг его героического поведения на процессе по делу Петербургского совета. Троцкий начал неплохо зарабатывать журналистикой.
Троцкому с его словесной гибкостью было легко писать для немецкой публики. Он выбрал для себя роль толкователя проблем русского социализма со своей собственной, оригинальной точки зрения. Он казался (и в определенном смысле так оно и было) не принадлежащим ни к одной из фракций, чьи дрязги представлялись совершенно непостижимыми даже видавшим виды марксистским схоластам.
Злобные догматические распри русских эмигрантов пользовались печальной славой в эмигрантской среде. Жан Жорес, редактор французской социалистической газеты «Юманите», дал даже специальное указание своей редакции никогда не предоставлять русской партии место на газетных страницах, опасаясь, что в противном случае газету захлестнут путаные взаимные обвинения враждующих сторон.
Троцкий был относительно свободен от этого недостатка. Его ясный, остроумный, энергичный стиль привлекал к нему читателей как из среды европейских социалистов, так и из либеральной русской публики.
Гельфанд представил своего протеже лидерам социалистической партии Германии, самым примечательным из которых был Карл Каутский — патриарх марксистского социализма на континенте. Троцкий стал довольно частым гостем в доме Каутского, где он проводил вечера в разговорах о социализме с самыми почтенными руководителями немецкой партии.
Троцкому не удалось получить право на жительство в Берлине, и поэтому через несколько месяцев он переехал в Вену.
Он вернулся к своему старому псевдониму — Антид Ото. Все эти предвоенные годы он много писал для русских либеральных изданий — главным образом, для «Киевской мысли» и еще полдюжины других русских, немецких и французских газет. Время от времени финансовое положение Троцких становилось затруднительным — к концу каждого месяца не хватало денег уплатить за квартиру, появлялись предупреждения от судебного исполнителя, приходилось продавать книги, — но в целом они ухитрялись жить сравнительно сносно. Они были постоянно заняты. В свободные минуты говорили о политике или совершали — изредка — вылазки в великолепные леса, окружающие Вену.
Некоторую поддержку им оказывал отец Троцкого, к тому времени основательно разбогатевший. Второй их сын, Сергей, двумя годами моложе Седова, родился уже в Вене.
В Троцком было много от образцового семьянина. Он помогал Наталье по дому и возился с мальчиками. Некоторое время, невзирая на свою чудовищную загруженность, он ухитрялся даже помогать им в занятиях. Родители стали навещать его за границей. Сначала они приехали к ним с Натальей в Париж, потом в Вену. К тому времени они уже примирились с образом жизни сына. Они окончательно смягчились, когда увидели его первую книгу, изданную в Германии.
Когда старшему сыну Троцкого — Седову, подошло время идти в школу, перед Львом и Натальей встал вопрос о религиозном воспитании детей. По закону дети до 14 лет должны были воспитываться в вере родителей. Но ни Троцкий, ни Наталья не принадлежали ни к какому вероисповеданию. Поразмыслив, они избрали для детей протестантство, — эта религия казалась им наименее тяжкой ношей «для тела и для души».
Годы жизни в Вене позволили Троцкому приобрести широкий кругозор. Он отличался чрезвычайным разнообразием интересов, необычным для профессионала-марксиста. Он, например, был единственным из русских марксистов, который когда-либо читал Фрейда. На страницах «Киевской мысли» он обсуждал вопросы литературы, живописи, поэзии, политики — всё, что угодно.
Одну из своих статей он посвятил знаменитому процессу Бейлиса — русского еврея, подвергшегося кровавому навету. Троцкий подробно анализировал этот процесс, который впервые в новейшей истории Европы воскресил старинное обвинение против евреев (что они якобы употребляют кровь христианских детей для ритуальных целей). Как и в статье о погромах, Троцкий воспользовался этим случаем, чтобы поставить свое несомненно личное возмущение делом Бейлиса на службу марксистским идеям.
Много позже Троцкий вспоминал о венском периоде своей жизни с изрядной долей пренебрежения и даже презрения по отношению к немецким социалистам, которые, по его мнению, превратились в отъявленных реформистов. Однако, живя в Вене, он получал явное наслаждение от деловой, оживленной, красочной атмосферы этого города.
Будучи членом местного отделения социал-демократической партии, он посещал ее собрания, писал статьи для местной социалистической печати и подолгу болтал с друзьями и знакомыми в венских кафе.
Было вполне естественно, что русские марксисты подпали под очарование величественной немецкой социал-демократии — такой организованной, такой солидной, такой образованной. Как говорил Троцкий, «немецкая социал-демократия была для нас, русских, матерью, учителем и живым примером. Издали мы идеализировали ее».
И всё же — если верить тому, что пишет Троцкий об этом периоде своей жизни, — он неизменно ощущал глубокую отчужденность всякий раз, когда вступал в контакт с этими людьми, воплощавшими «великие традиции марксизма». Почти все они казались ему отталкивающе неприятными. Каково бы ни было их превосходство в теории, в жизни они казались ему рутинными обывателями и мелкими буржуа. В сущности, все они были «чужими» для Троцкого. Когда они не говорили о марксизме, в них обнаруживался «либо неприкрытый шовинизм, либо хвастливость мелких собственников, либо священный страх перед полицией, либо пошлое отношение к женщинам. Я часто восклицал в изумлении: «И это революционеры?!»
Не следует думать, будто эта неприязнь Троцкого была только рассудочной. Она брала начало в глубочайших особенностях личности Троцкого. Он всегда был убежден, что только великая сверхчеловеческая цель, ради которой человек готов пожертвовать своей жизнью, придает этой жизни смысл. Он всегда испытывал духовный дискомфорт при столкновении с бытовой, «низкой» стороной жизни, проявлявшейся в элементарных фактах. Точно так же он всегда испытывал глубочайшее презрение ко всему негероическому.
Рассказывая о своем разочаровании в австро-марксизме, он приоткрывает нечто весьма существенное в себе самом, когда говорит о своих кумирах — Марксе и Энгельсе:
«Переписка Маркса и Энгельса была самой поучительной и самой близкой мне книгой — самой серьезной и самой надежной проверкой не столько моих взглядов, сколько моего отношения к миру вообще. Эта переписка была для меня не теоретическим, а психологическим откровением. Каждая страница убеждала меня в существовании органической связи между мной и этими двумя людьми. Их отношение к людям и идеям были близко к моему. Я разделял их симпатии, вместе с ними я испытывал отвращение и ненависть. Маркс и Энгельс были подлинными революционерами, в них не было и тени сектантства или аскетизма. Оба они, особенно Энгельс, могли бы сказать, что ничто человеческое им не чуждо. Но революционное мировоззрение, которое буквально пронизывало всё их существо, поднимало их над случайностями судьбы и мелочами жизни. Не только в них самих, но и в их присутствии не было места мелочности. Их суждения, их привязанности, их шутки всегда овеяны горным воздухом духовного величия…»
Это звучит особенно поразительно, если учесть, что даже сокращенное издание переписки Маркса и Энгельса, которое читал Троцкий (задолго до того, как в СССР было опубликовано полное издание), на каждом шагу демонстрирует злобность, завистливость и мелочность авторов. Они непрерывно унижают своих соперников, посторонних людей и даже собственных друзей, насмехаются и сплетничают о них самым вульгарным образом.
Заметив в них лишь интеллектуальный блеск и идеалистические мечты и отмахнувшись от «слишком человеческого» за этими масками благородства, Троцкий попросту обнаруживал, каким он видел самого себя.
В октябре 1908 года он начал редактировать «Правду» — русско-язычное издание, выходившее — без особой регулярности — с 1903 года. Это был орган небольшой группы украинских меньшевиков. Теперь он стал газетой Троцкого — при условии, разумеется, что ему удалось бы справиться с финансовыми трудностями.
Деньги, которые он зарабатывал статьями в европейской прессе, стали уходить на типографские и почтовые расходы по «Правде». Время от времени он продавал книги и закладывал личные вещи, чтобы переправить пакеты с экземплярами своей маленькой газеты в Россию. Иногда удавалось получить деньги взаймы у немецких социал-демократов; тогда Наталья выкупала заложенные вещи, и какое-то время газета выходила, как и предполагалось, каждые две недели. В 1909 году Троцкий приложил огромные усилия, чтобы уговорить большевиков поддержать «Правду».
В январе 1910 года в Париже было достигнуто перемирие: большевики и меньшевики согласились взаимно избавиться от своих экстремистов. В большевистской фракции это были отзовисты, упрямо противившиеся сотрудничеству с какими бы то ни было буржуазными организациями в России. В меньшевистской фракции такими горячими головами были ликвидаторы, упрямо требовавшие полной ликвидации подполья.
Казалось, примиренческая линия Троцкого восторжествовала. Обе фракции согласились объединить свои ресурсы и издательские возможности (под арбитражем немецких социалистов — Каутского, Меринга и Клары Цеткин). Венская «Правда» Троцкого удостоилась похвал и обещаний денежной помощи.
Но через каких-нибудь несколько недель все эти соглашения с треском лопнули. Они не отражали реального положения вещей. Вздумай меньшевики действительно очистить свою фракцию от ликвидаторов, они лишились бы поддержки значительной части своих сторонников, между тем как превосходство большевиков в подполье осталось бы прежним.
К 1912 году раскол стал окончательным. Ленин провозгласил в Праге, что большевистская фракция партии представляет собой всю партию. Троцкий в своей крохотной «Правде» яростно обрушился на Ленина и его затею. Его нападки стали еще более резкими, когда Ленин начал издавать свою собственную газету под тем же названием «Правда» — в Петербурге! Троцкий почему-то полагал, что название «Правда» является, в известном смысле, его собственностью. Ленин же считал, что, поскольку его Центральный комитет субсидировал «Правду» Троцкого, он имеет право рассматривать эту газету как политическое издание, а не как частное предприятие.
Любопытно, что первым редактором петербургской «Правды» был Иосиф Джугашвили, в те времена почти не известный никому, кроме узкого круга большевиков.
Кипя от бешенства, Троцкий прекратил издание «Правды», которой он успел придать столь отличимый отпечаток собственной личности. Что касается второй «Правды», то она, как известно, продолжает существовать — с определенными модификациями! — и поныне.
Было совершенно очевидно, что обе фракции — большевики и меньшевики — окончательно порвали связывавшую их пуповину и стали функционально независимыми.
Троцкий сделал еще одну попытку сыграть своей козырной картой единства. В августе 1912 года он убедил так называемый Организационный комитет, основанный в противовес заявлению Ленина о том, что большевики представляют собой всю партию, созвать конференцию русских социал-демократов в Вене. Ленинская группа, разумеется, игнорировала это начинание и, более того, запретила своим членам участие в нем.
Эта мертворожденная затея — получившая название Августовского блока — привлекла к себе нескольких меньшевиков, пару-другую твердокаменных упрямцев типа отзовистов и нескольких большевиков, выступивших против ленинского запрета участвовать в конференции. Присутствовали также представители Бунда и несколько сторонников Троцкого. Выступая от имени этой разношерстной компании Троцкий осудил Ленина по всем статьям как дезорганизатора.
Мертворожденный Августовский блок, чуть ли не последний вклад Троцкого в эмигрантские распри, был всего лишь краткой интерлюдией в его деятельной жизни журналиста и писателя. Вскоре после этого он предпринял большую журналистскую поездку по Балканам.
Он уже был там однажды, в июле 1910 года, на Панславянском конгрессе. С тех пор он довольно часто совершал короткие поездки в Белград и Софию и стал по существу чем-то вроде «специалиста по балканским делам».
Его репортажи о первой Балканской войне (южные славяне против турок) были выдержаны в лучшем стиле европейской и дореволюционной русской журналистики. Его статьи напоминали маленькие, сжатые эссе, в которых необычайная насыщенность фактическим материалом сочеталась с репортерским блеском, зарисовками людей и размышлениями, преподнесенными с обычной для Троцкого яркостью и отточенностью. Как журналист, Троцкий был необыкновенно дотошен — он интервьюировал официальных лиц, собирал данные по передвижению войск, маневрам и учениям, военной тактике и в то же время не забывал описывать ужасы самой войны.
Последним штрихом в этой его журналистской эпопее было разоблачение болгарских зверств по отношению к мирным туркам, и это в то время, когда русская либеральная печать предпочитала смягчать и затушевывать их. Разоблачения Троцкого навлекли на него неудовольствие болгар и не оказали, разумеется, никакого влияния на турок, — те ведь не читали по-русски.
Его репортажи разожгли продолжительную, яростную дискуссию в русской либеральной прессе, внезапно оборвавшуюся лишь потому, что болгары и сербы, разгромив турок, тотчас набросились друг на друга. Русские, поддерживавшие сербов, естественно начали немедленно разоблачать болгар. Во всей этой истории Троцкий проявил себя как решительный, честный и бесстрашный репортер.
Вернувшись ненадолго в Вену — где он обнаружил, что меньшевики весьма довольны окончательным расколом, а примиренчество вышло из моды, даже как тема для словопрений, — Троцкий снова отправился на Балканы, где теперь Сербия в союзе с Грецией грабили Болгарию (вторая Балканская война). Он написал еще несколько статей, в том числе очень интересный репортаж о Румынии. На сей раз он, естественно, выступал в защиту болгар.
Если рассматривать деятельность Троцкого в это десятилетие перед 1917 годом в перспективе его личной жизни, то придется признать, что журналистика явно составляла в ней основную часть. Его собственное толкование тогдашних событий, предложенное в 1929 году, после высылки, конечно же, является чистейшей апологетикой: «В годы реакции я весьма много занимался осмыслением опыта революции 1905 года и подготовкой базы для следующей революции».
Правда состоит в том, что в это десятилетие им не было сделано ни малейшего вклада в теорию или практику революции.
Фактически ничего подобного не было сделано со времени Учредительного съезда 1903 года. И сам Троцкий ничего не добавил к своей теории перманентной революции, разработанной еще в 1905 году. После краха прежнего порядка в 1917 году, когда открылась дорога всевозможным новациям, решающим фактором оказалась вовсе не новизна теории, а эффективность и сила организации. Вот почему отвращение, которое Троцкий питал к организационным делам, сыграло роковую роль в его дальнейшей судьбе.
Именно в этот период всеобщего застоя Ленин создал свой генштаб, возглавлявшийся людьми, которым предстояло прославиться вместе с партией — Зиновьевым, Каменевым и Сталиным. Этот последний, тогда еще совершенно не известный вне партии, внутри нее приобрел репутацию выдающегося «практика». Этим «практикам», на которых партийные «орлы» мыслители, ораторы и писатели — смотрели сверху вниз, предстояло вскоре сыграть решающую роль.
Всё это время Троцкий был писателем и оратором, то есть обыкновенным зрителем. Большевикам, с высоты их победы в 1917 году, его политическая деятельность не могла казаться чем-то большим, чем любительством. В разительном контрасте с тем организационным динамизмом, который он проявил некогда в Николаеве, Троцкий после первой ссылки инстинктивно тяготел всё больше к публичной стороне жизни — публичным выступлениям и сочинительству на абстрактные темы — вместо того, чтобы погрузиться в тягомотину повседневных мелочей и наладить тесные контакты с соратниками.
Недолгий расцвет его независимой практической деятельности кончился в тот момент, когда он из юношеского, похожего на родственный, круга вступил во «взрослый» мир больших групп, естественным костяком которого является иерархия. Едва лишь его неспособность к подчинению и дисциплине, столь характерная для многих одаренных выходцев из среднего сословия, пришла в столкновение с интересами других людей и приобрела форму социального качества, он счел более естественным для себя воспарить над «жалкой» практической деятельностью в область абстрактных идей.
Но именно эта смена курса роковым образом привела его накануне 1917 года к полной организационной летаргии — противоположность муравьино-кропотливой повседневной работе его будущих коллег, соперников и врагов.
Когда 2 августа 1914 года вспыхнула первая мировая война, Троцкий, Наталья и оба их сына тотчас выехали в Цюрих, это естественное прибежище всяких эмигрантов.
Среди всех прочих жертв этой мировой войны одной из первых была иллюзия европейского социалистического единства и надежда, что социализм станет спасителем европейской цивилизации. Все национальные секции Второго Интернационала (за немногими несущественными исключениями) сразу же поддались воинственному угару, быстро охватившему Европу.
Для русских социал-демократов это был тяжелый удар. Эмигранты были поражены шовинистическими настроениями других европейских социалистов.
Троцкий, разоблачая «социал-предательство», направлял свою критику прежде всего против партии, ему наиболее близкой — немецкой социал-демократической, которая для русских революционеров до той поры была символом Партии с большой буквы. Свое негодование он выразил в написанной в Цюрихе статье «Война и Интернационал». Она была опубликована по-немецки в ноябре 1914 года. За эту статью он был заочно приговорен к нескольким месяцам тюремного заключения.
Давняя дружба Троцкого с Гельфандом, фактическим вдохновителем теории перманентной революции, тоже, казалось, прервалась с войной, ибо Гельфанд начал выдвигать всяческие резоны в пользу необходимости защищать немецкую цивилизацию. В действительности, у Гельфанда были два рода таких резонов — явные и тайные.
В теории у него было прекрасное марксистское оправдание — он, как-никак, поддерживал немецкую парламентарную демократию, опиравшуюся на мощный индустриальный рабочий класс в ее борьбе с феодальным царским строем; опиравшимся на отсталую экономику и огромные крестьянские массы. Собственно, такова же была и аргументация всех других марксистов, защищавших Германию, включая, разумеется, и самих немецких социалистов.
Но Гельфанд вдобавок преследовал и более прозаические или во всяком случае более личные и несравненно более грандиозные цели. Он разработал конкретный план свержения царизма и осуществления революции в России, и план этот предполагал победу немцев в войне.
Еще в ноябре 1910 года Гельфанд перебрался в Константинополь, где благодаря обширным финансовым операциям вскоре заложил основы недюжинного состояния. К 1912 году, когда начались Балканские войны, он уже был, судя по всему, преуспевающим торговым агентом и представителем нескольких крупных европейских концернов. Во время первой мировой войны он вдобавок проявил себя исключительно ловким военным спекулянтом: его теоретические познания в вопросах капиталистической экономики оказались весьма полезными на практике.
Гельфанду немало помогали его социалистические связи. Имя его было хорошо известно сербским, румынским и болгарским социалистам, традиционным местом встреч которых издавна была столица Оттоманской империи. Особенно дружен он был с Христианом Раковским, богатым болгарским социалистом, который стал также большим другом Троцкого во время журналистских поездок последнего по Балканам.
В начале января 1916 года Гельфанд был представлен немецкому послу в Константинополе. Во время этой встречи он заметил послу, что «интересы германского правительства идентичны интересам русских революционеров» и что он, Гельфанд, видит свой долг в том, чтобы «создать единый союз» этих революционеров, который позволил бы «организовать на широкой основе восстание» против царского режима. В заключение он попросил выделить изрядную сумму для передачи революционным группам, прежде всего — большевикам, на цели агитации и пропаганды.
За этой беседой, состоявшейся в январе, последовал (в марте) весьма примечательный меморандум, в котором Гельфанд несколько более подробно излагал, какие шаги, по его мнению, необходимо предпринять для свержения царского режима. В меморандуме он предлагал придерживаться двойной тактики — поддержки русских революционеров и поддержки национальных меньшинств, борющихся за свою независимость.
На первый взгляд, это было весьма соблазнительное предложение. Во всяком случае соответствующие чины в германском министерстве иностранных дел и в германском генштабе встретили его с воодушевлением.
Это были первые из многочисленных контактов Гельфанда с германскими официальными лицами. В предложенном им плане роль естественного канала для поступления денег отводилась его торговой сети, превратившейся в небольшую финансовую империю.
Вплоть до конца войны всё это оставалось в тайне, да и потом все замешанные в этом деле революционеры страстно отрицали наличие подобного плана.
Троцкий, насколько можно было бы судить по внешности, считал, что Гельфанд просто превратился в воинствующего немецкого фанатика. И этого в сущности было достаточно для разрыва отношений. Воздавая должное «львиной доле», вложенной Гельфандом в «диагноз и анализ событий», проведенный им самим, Троцкий затем свершал над ним печальный обряд политического погребения: «Гельфанда больше нет. Вместо него по Балканам шныряет некий политический Фальстаф, компрометирующий своего исчезнувшего двойника».
Но, видимо, его истинные отношения с Гельфандом были намного более сложными — может быть, именно потому, что они не могли быть преданы огласке. Как раз к этому времени относится весьма любопытное изменение общей политической линии Троцкого, которое в то время казалось необъяснимым; оно становится понятным только в связи с пресловутыми «немецкими деньгами». (См. примечание.)
Троцкий пробыл с семьей в Цюрихе лишь несколько месяцев; затем он перебрался в Париж, где стал военным корреспондентом «Киевской, мысли»; это было 19 ноября 1914 года.
В Париже Троцкий стал работать вместе с Мартовым в пацифистской газете русских эмигрантов «Голос». Газета была запрещена цензурой. Она перестала выходить 15 января 1915 года, спустя шесть-семь недель после приезда Троцкого. Почти немедленно (29 января) Троцкий и Мартов начали выпускать вместо «Голоса» небольшой листок «Наше слово», состоявший из двух, изредка четырех страниц.
Несмотря на наличие второго редактора, Мартова, «Наше слово» вскоре стало рупором идей Троцкого. Троцкий со свойственной ему старательностью писал обычно до трех утра, чтобы сыновья по дороге в школу могли занести статьи отца в типографию.
Хотя его французские статьи клеймили войну вообще, войну как таковую, они были направлены прежде всего против союзников, особенно против России и Франции, которых Троцкий поносил с особенной яростью. Тут он демонстрировал такую ненависть, что русские эмигранты в Нью-Йорке, например, считали его несомненным германским агентом.
Известно также, что значительная часть средств на издание «Нашего слова» поступала от Раковского, который, в свою очередь, получал деньги от немцев за то, что старался способствовать выходу Румынии из войны. Связь Раковского с Гельфандом только укрепляла его собственные отношения с немцами.
Таким образом, вполне возможно, что «Наше слово» действительно косвенно финансировалось германским правительством. Не менее примечательным фактом следует, несомненно, признать то, что все сотрудники «Нашего слова» (за исключением Мартова) в 1917 году присоединились к Ленину.
14 февраля 1915 года Троцкий опубликовал статью, в которой сводил старые счеты с меньшевиками, — что он прежде позволял себе делать только в переписке и в личных разговорах. Теперь его последние формальные связи с ними (Августовский блок) были порваны.
В мини-вселенной русской эмиграции это означало расчистку пути, который в конечном счете облегчил Троцкому, после отказа от прежних союзов, вступление в большевистскую партию.
Летом 1915 года жаркие споры об отношении к войне, которые шли среди пацифистской части русских социалистов, нашли организационное выражение в созыве международной конференции в Циммервальде (Швейцария). Эта конференция, первая с начала войны, была единственным общественным событием этого бесцветного десятилетия, в котором Троцкий сыграл существенную роль.
В истории этой конференции есть что-то темное. Официально она была созвана Эмилем Вандервельде, бельгийским социалистом и президентом Второго Интернационала. Но некоторые факты указывают на то, что инициаторами и главными закулисными организаторами встречи были два польских еврея-социалиста, Радек и Ганецкий, близкие друзья Ленина, а также швейцарский социалист Роберт Гримм, позднее арестованный и высланный из России в 1917 году как германский агент. Похоже также, что действовали они с молчаливого одобрения германского правительства.
В любом случае, конференция совершенно не представляла собой социалистического движения Европы. Ее значение было позднее раздуто большевистской мифологией. Единственной солидной социалистической партией, представленной в Циммервальде, была итальянская. Остальные участники представляли только самих себя или осколки эмигрантских социалистических групп. Швейцарская социалистическая партия не была даже извещена о созыве конференции. Еще более забавно, что руководители пацифистской оппозиции в немецкой социалистической партии — Карл Каутский, Эдуард Бернштейн и Гуго Гаазе — вообще не были приглашены в Циммервальд; они узнали о конференции, только когда она закончилась.
Ленин и Зиновьев «представляли» большевиков; Мартов и Аксельрод — меньшевиков. Польша была «представлена» Радеком и Ганецким. Троцкий представлял «Наше слово». Вопреки ленинским протестам ему был предоставлен не совещательный, а полновесный решающий голос. В целом, в Циммервальде собралось 38 социалистов из 11 стран как воюющих, так и нейтральных.
Хотя Ленин представлял на конференции большевиков, он впервые играл здесь роль руководителя международного, а не только русского движения. Ленин в это время стоял на позициях «революционного пораженчества». Он утверждал, что империалистическую войну нужно превратить в войну гражданскую и что необходимо провозгласить новый, третий, интернационал. Однако большинство участников конференции составляли обыкновенные пацифисты.
Троцкий всё еще не отказался от надежды каким-нибудь образом пробиться на самостоятельные роли. Мы находим поразительное высказывание на этот счет у самого Ленина. Когда во время конференции Анжелика Балабанова (русская марксистка, поселившаяся в Италии и игравшая некоторую роль в итальянских делах) услышала, как Троцкий высказывает по определенным вопросам более «ленинские» взгляды, чем сам Ленин, она напрямик спросила Ленина, что, собственно, разделяет его с Троцким: «Что заставляет его держаться в стороне от вашей группы?» — «Вы не догадываетесь?» — резко спросил удивленный и раздраженный моей наивностью Ленин. — «Амбиция, амбиция и еще раз амбиция!»
Все это время Троцкий продолжал жить на гонорары от либеральной «Киевской мысли». Поскольку газета стояла на патриотической платформе, Троцкому приходилось довольно искусно лавировать, то есть скрывать или искажать свои взгляды, чтобы не испортить отношений с издателями. Он мог рассчитывать на опубликование лишь тех своих статей, где критиковались противники России. Это, понятно, понуждало его ограничиваться более или менее объективными репортажами, включая также анализы военных действий. По существу он стал не только репортером, но и военным корреспондентом. Он разъезжал по Франции, расцвечивая свои репортажи местным колоритом, атмосферой, впечатлениями и т. п. Он посещал госпитали и беседовал с солдатами, подслушивая их разговоры в кафе и на улицах. В то же время он читал много серьезной военной литературы. Вообще военные корреспонденции у него получались исключительно удачные.
Хотя Троцкий и старался быть «объективным», он всё же впал в немилость: французскому правительству не понравились его нападки на союзников. Подстрекаемые вдобавок царским правительством, французы в конце концов потеряли терпение. 15 сентября 1916 года они закрыли «Наш мир»; на следующий день Троцкому и его семье было предложено покинуть Францию.
Троцкий боялся, что его вышлют в Россию, поэтому он приложил все старания, чтобы вернуться в Швейцарию или, в крайнем случае, перебраться в Италию или через Англию — в Скандинавию. Переговоры продолжались целых шесть недель, пока 30 октября парочка полицейских не препроводила его силой через испанскую границу.
Оставалась еще надежда перебраться в Италию, но для этого нужно было задержаться в Испании. Между тем французы информировали испанскую полицию о том, что Троцкий — «опасный анархист». Две недели спустя его арестовали и бросили в тюрьму.
Все эти обстоятельства безумно нервировали Троцкого; ему приходилось сидеть сложа руки, в то время как его друзья в Италии и Швейцарии добивались для него визы. Выпущенный из тюрьмы, он провел шесть недель в Кадиксе, роясь, как книжный червь, в тамошней старинной библиотеке; предполагалось, что он покинет страну с первым же судном; но, когда это оказалось судном, идущим на Кубу, Троцкий воспротивился отправке так энергично, что ему разрешили ждать корабля, направляющегося в Соединенные Штаты.
В конце декабря он был отправлен в Барселону, в сопровождении полицейских; туда же наконец-то прибыли Наталья и сыновья; еще через несколько дней, на Рождество 1916 года, они погрузились на корабль, идущий в Нью-Йорк. Путешествие продолжалось две с половиной недели.
В Нью-Йорке их встречал друг и будущий соратник Николай Бухарин. Как вспоминает Наталья, «Бухарин встретил нас с распростертыми объятиями. В свои 29 лет он был воплощенная жизнерадостность: открытое смеющееся лицо, привлекательный характер, яркий ораторский дар в сочетании с незаурядным чувством юмора».
Не успели Троцкие сойти на берег, как в девять вечера Бухарин явился к ним снова — всего лишь затем, чтобы показать местную библиотеку. Уже на следующий день Троцкий начал работу в местном русском издании «Новый мир».
Нью-йоркская колония русских эмигрантов и социалистов устроила Троцкому восторженный прием. Как-никак он был теперь одним из самых выдающихся деятелей русского социалистического движения и вдобавок — автором Циммервальдского манифеста. Для здешней пацифистски настроенной русской колонии, большинство в которой составляли к тому же евреи, он был идеальным героем. Его прибытие в Нью-Йорк было отмечено везде, даже в буржуазной печати.
Семья поселилась в маленькой квартирке в Бронксе, за 18 долларов в месяц. Троцкий, как обычно, зарабатывал на жизнь статьями и лекциями. Много позже рассказывали, будто во время своего недолгого пребывания в Нью-Йорке ему довелось мыть посуду, кроить одежду, аккомпанировать в кинотеатрах и тому подобное. Все это, разумеется, было чистейшим вымыслом, основанным на представлении о Троцком, как о типичном еврее (не случайно в этом перечне упоминается закройщик — типично еврейская специальность). Троцкий решительно опровергал все эти слухи, и ни в одном заслуживающем доверия источнике они даже не упоминаются.
Он был «звездой сезона», одно присутствие которой на званом вечере позволяло назначить самую высокую цену за вход. Случалось, что такой вечер задерживался на несколько часов, потому что Троцкий, которому приходилось участвовать во множестве подобных мероприятий одновременно, просто физически не мог успеть повсюду.
Понятно, что на небольшую нью-йоркскую колонию он произвел сильнейшее впечатление. Особенно поражало, как пишет Зив, то, что он держался весьма замкнуто. Он произносил речь, ему аплодировали, и он тут же исчезал: не смешивался с собравшейся толпой, как было принято среди социал-демократов, а попросту исчезал с вечера; он общался только с руководителями, а не с простыми людьми. Он вел себя, как августейшая особа: никогда не забывал подчеркивать дистанцию между собой и, скажем, каким-нибудь репортером.
В Штатах Троцкий пробыл всего несколько месяцев. За это время он, конечно, не мог познакомиться со страной. Да он к этому и не стремился. Его жизнь протекала в узком кругу эмигрантов — социал-демократов и американских социалистов. Он посетил лишь несколько городов на восточном побережье, где выступил с лекциями перед тамошними русскоязычными или немецкоязычными социалистами (латышами, немцами, финнами, русскими и евреями).
Марксистские метафоры, как обычно, завораживали его и заслоняли от него реальность. Америка всегда составляла для марксистов головоломную загадку: по их теориям пролетариат самой промышленно развитой страны должен обладать самым развитым классовым сознанием; Троцкий не переставал надеяться, что это обнаружится с минуты на минуту, и выражал эту надежду во всех своих речах. Действительность между тем весьма отличалась от теоретических постулатов. Хотя социализм и достиг в Америке некоторых успехов, но марксизм — решительно никаких. Американский же социализм казался Троцкому ограниченным, выхолощенным и обывательским. Руководителя американских социалистов Морриса Хиллквита он характеризовал, например, как «Бэббита из Бэббитов, идеального социалистического вождя преуспевающих зубных врачей». Впрочем, он делал исключение для Юджина Дебса. Его «он считал искренним революционером, хотя в то же время ни в грош не ставил его политические и организаторские способности, видя в нем скорее возвышенного проповедника и миссионера. Дебс, вечно пьяненький и редко «просыхавший», при каждой встрече бросался Троцкому на шею.
Американский эпизод в жизни Троцкого был прерван дошедшими в Нью-Йорк известиями о февральских беспорядках в Петрограде. «Испорченный телефон» характеризовал эти события как «бунты в очередях за хлебом».
Троцкий, само собой разумеется, тут же решил, что долгожданный Великий Переворот начался и что сообщения из Петрограда возвещают наступление не только русской, но и общеевропейской революции. Невнятным газетным сообщениям он немедленно придал самое широкое толкование. Он пророчествовал, что начавшаяся революция тотчас и неизбежно охватит всю Европу и в первую очередь — Германию. Не только тогда, на заре новой эры, но и многие годы, в сущности — весь остаток жизни, он никак не мог примириться с мыслью, что революция ограничится рамками одной страны — да еще такой отсталой, аграрной страны, как Россия. Он продолжал верить, что революция вот-вот перебросится на Запад, а там — и на весь капиталистический мир.
Всего лишь через две недели после первых сообщений о петроградских «бунтах» Троцкие уже отплыли в Россию. Впервые в жизни у Троцкого на этот раз были настоящие документы.
Тем не менее едва только судно пристало в Галифаксе, английская полиция тут же сняла Троцкого с палубы. Его интернировали, а Наталью с детьми взяли под строжайшее наблюдение. Троцкий начал бомбардировать телеграммами новое русское правительство и британские власти. Ему ничего не помогло: его телеграммы попросту не доставлялись адресатам.
Во всем этом было что-то непонятное. Действия англичан, впрочем, легко объяснить: с их стороны было вполне разумным задержать заклятого пацифиста и врага союзников. Было странно то, что новое русское правительство так долго размышляло, прежде чем вмешаться в защиту Троцкого. Вся эта история тянулась около месяца. За это время Троцкий успел развернуть успешную пропаганду среди немецких военнопленных в лагере, но это привело в бешенство офицеров-немцев, и они потребовали от коменданта лагеря запретить Троцкому его выступления.
В конце концов, новый русский (буржуазный) министр иностранных дел Милюков вынужден был вмешаться в дело: ни одна политическая партия в России не хотела открыто выступать против приезда Троцкого. Ему разрешили въезд; три недели спустя (и на месяц позже Ленина) Троцкий прибыл в Петроград.
На границе его никто не встречал. Зато в Петрограде огромная толпа под красными знаменами буквально вынесла его из поезда на руках.
Троцкий снова появился на подмостках революции.
Глава пятая ЗВЕЗДА
Обширному полю деятельности, возникшему в результате переворота 1917 года в Петрограде, недоставало той подвижности и неопределенности, которые верно служили талантам Троцкого до сих пор. Оно было слишком упорядоченным.
Падение царизма произошло с поразительной быстротой. Какое-то время русским революционерам казалось, что теперь нет преград для осуществления любой их мечты.
Само падение царизма выглядело, как некое случайное происшествие. Казалось, что оно произошло почти спонтанно; во всяком случае никакая политическая группировка не сделала ничего, чтобы вызвать переворот. Все вожди левых были за границей; не было никаких массовых выступлений — ни забастовок, ни демонстраций, ни восстаний.
Тем не менее династия Романовых, правившая в России триста лет, пала за три дня. Место Романовых заняли — в один и тот же день и в одном и том же здании — две организации, которые вместе и образовали новый режим.
Это было Временное правительство, состоявшее из членов бывшего парламента — Думы, и Советы рабочих и крестьянских депутатов, состоявшие из левых разных направлений — из интеллигенции и членов рабочих и крестьянских организаций.
Формально Временное правительство и являлось собственно правительством; вначале предполагалось, что Советы должны только наблюдать за его деятельностью. Но по сути именно Советы обладали всей властью, которой должно обладать любое правительство. Поскольку они представляли все организации рабочего класса и крестьянства, то без их разрешения нельзя было ни сесть в поезд, ни послать телеграмму, ни распределять хлеб, ни пошить пару сапог, ни отдать приказ солдатам.
Режим этот по сути был двоевластием, которому предстояло существовать после переворота почти восемь месяцев.
За эту парадоксальную ситуацию, при которой верховная власть — Временное правительство — была бессильна, а подчиненные ей Советы контролировали всю практическую деятельность, но не являлись властью, была ответственна Теория Социализма.
Для марксистов свержение царизма означало лишь начало революции. В самом деле, с марксистской точки зрения тот факт, что царизм пал сам по себе, а не в результате сознательных политических выступлений, казалось, подтверждал марксистскую схему; внеличностные социально-экономические силы сами о себе заявили.
И все же основное положение марксизма, примененное к нынешнему состоянию России, казалось, обнаруживало некий дефект: трудно было объяснить, почему революция произошла не в Берлине, Манчестере, Париже или Детройте, как того следовало ожидать, а в Петрограде — столице отсталой аграрной страны.
Этот факт поставил перед марксистскими лидерами в Советах особую проблему. Марксистские лидеры были признанными вождями организаций рабочего класса и крестьянства, представленных в Советах, без согласия которых в течение нескольких месяцев после свержения царизма нельзя было осуществить самые элементарные административные мероприятия.
И тем не менее Советы не решались взять власть в свои руки, т. е. не решались объявить о своей реальной власти, а, в конце концов, политическая власть становится ею именно тогда, когда она признает себя таковой.
Дело заключалось в том, что из-за марксистской ориентации Советов их вожди были парализованы: если Россия согласно марксистским критериям созрела только для буржуазной революции, то как могла социалистическая партия взять власть? И с какой целью?
Ведь при том, что невероятно быстрый крах царизма странным образом произошел без участия народных масс, еще меньшим (если это только можно себе представить) было участие в этом процессе центристских организаций. Все, что буржуазия сделала — это признала свержение царя и провела несколько социально-экономических реформ, нисколько не изменивших классовую структуру страны.
Основным немедленным результатом свержения царизма было немедленное создание демократического общества. В мгновение ока Россия стала замечательно свободной страной — появилась свобода слова, печати, собраний, возникло демократическое представительство. Подполье исчезло: русские революционеры всех оттенков открыто вступили в свободное соревнование со своими соперниками. Марксисты тоже признали принцип демократической выборности; они боролись за влияние, власть и голоса с представителями всех других направлений. Разумеется, марксистская партия и в большевистской и в меньшевистской фракциях сохраняла, так сказать, свою административную структуру, но перед остальным обществом она прикрывалась демократической личиной.
Это и было достижение, составлявшее сущность буржуазной революции; и этого первого важного следствия свержения династии Романовых оказалось для марксистов достаточно, чтобы они увидели в нем ликвидацию феодально-монархического строя и предвосхищение новой эры.
И поскольку с этой точки зрения отсталость России была помехой для дальнейшей социалистической революции, то социалистическая партия могла бы только скомпрометировать себя в глазах своих последователей, если бы она захватила власть, чтобы защищать то, что согласно определению — было только буржуазной революцией. Короче, все, что честная социалистическая партия могла сделать — это наблюдать за буржуазным правительством, чтобы убедиться, что оно не отклоняется в своей деятельности от марксистских предписаний.
К началу мая, когда Троцкий появился в Петрограде, эта теория уже дышала на ладан.
Троцкий и Наталья приехали в Петроград без копейки денег. Наталья начала искать жилье, а Троцкий поспешил в Смольный монастырь, где до революции помещался Институт благородных девиц, ныне превращенный в штаб-квартиру Советов.
Советы приветствовали Троцкого восторженно, несмотря на холодный прием, оказанный ему руководством; в Смольном Троцкому выделили целый этаж.
В 1905 году Троцкий был председателем Совета рабочих и крестьянских депутатов, возрожденного сейчас в 1917 году, и само собой подразумевалось, что он мог рассчитывать попасть в число руководителей, но меньшевики, а также социал-революционеры, управлявшие Советами, соглашались лишь на то, чтобы допустить его на роль сотрудника без права голоса.
Сказывались ссоры предыдущего десятилетия; границы между направлениями внутри движения, когда-то неопределенные, стали теперь гораздо жестче.
К моменту своего первого появления перед аудиторией Троцкий еще не принял решения, какой линии придерживаться — поддерживать участие социалистов в буржуазном правительстве или нет. Он не был уверен в реакции аудитории, и, что еще более важно, он был вынужден выступать не от имени какой-либо группы, а лично от себя.
«Дикий», т. е. беспартийный, меньшевик Суханов, автор известных воспоминаний о перевороте 1917 года, так описывает первое публичное выступление Троцкого после его возвращения в Россию:
«На Троцкого уже начали обращать внимание; в зале раздались возгласы: «Троцкий! Мы хотим услышать товарища Троцкого!» Это было первое появление знаменитого оратора на революционной трибуне. Его тепло приветствовали. Троцкий с присущим ему блеском произнес свою первую речь о русской революции и ее влиянии в Европе и Америке. Он говорил о пролетарской солидарности и международной борьбе за мир; он затронул и вопрос о коалиции. В столь ему не свойственных мягких и осторожных выражениях Троцкий указал на практическую бесплодность и принципиальную ошибочность сделанного шага.
Троцкий заметно волновался, впервые выступая перед незнакомой равнодушной аудиторией, да еще под аккомпанемент враждебных возгласов дюжины «социал-предателей». Вначале он не ожидал никакой поддержки. И как нарочно, чтобы еще усугубить положение, из рукава у него все время выскакивала манжета, грозя свалиться на головы ближайших слушателей. Троцкий всякий раз пытался отправить ее на место, но своевольная манжета выскакивала снова — это отвлекало и раздражало оратора».
Троцкий явно изо всех сил старался, чтобы его выступление прозвучало примирительно, однако дважды его высказывания — о том, что коалиция не должна уничтожить двоевластие, и о том, что двоевластие затем должно быть вытеснено Советами, — напоминали точку зрения, высказываемую в это время Лениным.
В сущности, Троцкий опоздал. Он не только оказался в изоляции от главных партийных фракций, но и основной элемент его собственной теории перманентной революции был втихомолку взят на вооружение Лениным.
Из-за изоляции, в которой он оказался, Троцкий, по-видимому, об этом даже не знал. Тем не менее теория перманентной революции стала главным теоретическим и практическим направлением целого периода разрухи, предшествовавшего большевистскому перевороту, для совершения которого она была абсолютно необходимой.
Ленин появился в Петрограде месяцем раньше при обстоятельствах, постыдных для любого русского, а тем более русского марксиста — он вместе с несколькими другими революционерами был переправлен немецким генеральным штабом из места их ссылки в Швейцарии через Германию в Россию в запломбированном поезде. По приезде в Петроград Ленин быстро справился с этой неловкостью, а затем изумил — в основном своих последователей и соратников-революционеров, но также и своих врагов, — в мгновение ока изменив свою точку зрения на роль большевиков в свержении царизма.
До появления Ленина большевики по вопросу революции в крестьянской России придерживались более или менее той же точки зрения, что и остальные марксисты. Они также принимали на веру положение, что революция проходит буржуазную фазу, в соответствии с чем социалистической партии остается только заботиться об интересах пролетариата и следить за тем, как буржуазия справляется с буржуазной революцией.
Ленин по приезде начал с того, что попросту отбросил эту концепцию, ставшую к тому времени общепринятой, и прямо заявил, что для завершения буржуазной революции пролетариату придется покончить с буржуазией.
Сторонники Ленина были поражены. Суханов описывает первую речь Ленина после его прибытия на Финляндском вокзале; эта речь была построена в форме ответа меньшевику Чхеидзе — в то время председателю Совета депутатов трудящихся:
«Ленин не вошел, а вбежал в комнату. На нем была круглая кепка, лицо замерзло, в руках — огромный букет. Добежав до середины комнаты, он остановился перед Чхеидзе, как будто натолкнулся на совершенно неожиданное препятствие. Мрачный Чхеидзе произнес «приветственную речь»; не только дух и слова этой речи, но и интонация, с которой она была произнесена, напоминали проповедь:
«Товарищ Ленин, от имени Петроградского Совета, от имени всей революции мы приветствуем вас в России… Но — мы считаем, что в настоящее время главной задачей революционной демократии является защита ее от любых посягательств как изнутри, так и извне. Мы считаем, что эта задача требует не разъединения, а, напротив, сплочения рядов демократии. Мы надеемся, что вы вместе с нами будете стремиться к достижению этой цели». Чхеидзе остановился. Я был ошарашен, в самом деле, что скрывалось за этим «приветствием» и за этим восхитительным «Но»? Однако Ленин хорошо знал, как следует себя вести. Он стоял, как будто всё, что происходило, не имело к нему ни малейшего отношения: он оглядывался, рассматривал окружающих и даже интересовался потолком императорской приемной, поправлял букет (этот букет никак не вязался со всем его обликом) и наконец, вовсе повернувшись к делегации спиной, произнес свой «ответ»:
«Дорогие товарищи, солдаты, матросы и трудящиеся! Я счастлив приветствовать в вашем лице победоносную русскую революцию и вас как авангард мировой армии пролетариата… Пиратская империалистическая война является началом гражданской войны во всей Европе. Недалек час, когда по зову нашего товарища Карла Либкнехта народы возьмутся за оружие для борьбы с капиталистическими эксплуататорами… Мировая социалистическая революция уже приближается… Германия клокочет… В любой день вся система европейского капитализма может пасть. Русская революция, которую мы совершили, указала путь и открыла новую эпоху. Да здравствует мировая социалистическая революция!»
Это было чрезвычайно интересно! Мы полностью были поглощены тяжелой будничной революционной работой, и вдруг перед нами поставили цель — яркую, ослепляющую, экзотическую, полностью уничтожающую все то, чем мы жили. Ленинский голос, прозвучавший прямо с поезда, был «голосом извне». Здесь в нашу революцию вторглась новая нота — неприятная и в какой-то степени оглушающая».
В беседе, которая состоялась в то время у Суханова с Милюковым, министром иностранных дел и вождем кадетской партии (буржуазной par excellence), оба пришли к мнению, что взгляды Ленина неопасны во всяком случае для буржуазного правительства, поскольку они неприемлемы ни для кого. Но они оба считали, что Ленин свои взгляды может изменить, стать больше марксистом, и тогда он будет опасен.
Мы отказывались верить, что Ленин может упрямо стоять на своих абстрактных позициях. Еще меньше мы допускали, что эти абстракции помогут ему направить течение революции по его желанию и завоевать доверие не только активно выступающих масс, не только всех Советов, — но даже своих большевиков. Мы жестоко ошиблись…
В сущности, взгляды Ленина в этот момент воспроизводили теорию перманентной революции Троцкого. Заявляя, что в отсталой сельскохозяйственной стране буржуазия слишком слаба, чтобы совершить свою собственную революцию, и, следовательно, буржуазная революция должна быть делом рук самого пролетариата, который затем должен продолжить ее до тех пор, пока позднее пролетариат в развитых капиталистических странах сможет подхватить ее, и тем самым подразумевая, что пролетариат сам в состоянии нести все бремя социалистических преобразований общества — заявляя все это, теория Троцкого, по сути, обосновывала право социалистической партии на немедленный захват власти в отсталой, крестьянской России.
Правда, в прошлом Ленин не на жизнь, а на смерть боролся с этой теорией, как он боролся со всем, что не совпадало с его собственными взглядами. Теперь, однако, не заявляя об этом открыто, он заимствовал теоретические положения Троцкого и с момента своего приезда в Россию в апреле 1917 года действовал согласно этой теории.
Таким образом, для Троцкого больше не существовало никаких причин отказываться от сотрудничества с Лениным, тем более что, несмотря на весь его ораторский и писательский блеск, у него не было настоящих последователей, и, в сущности, он выглядел скорей одинокой звездой, абстрактно взывающей к широкой аудитории, а не оратором от имени одной из партийных организаций, входящих в Советы. Со своей стороны, у Ленина тоже не было оснований не принять услуг талантливого свободного художника: Троцкий был на девять лет моложе его и к тому же еврей — так что не могло быть и речи о соперничестве внутри партии. Ленин оценивал революцию эйфорически, и, возможно, это послужило главной причиной, заставившей его принять точку зрения Троцкого. Убежденный в том, что революция должна вот-вот разразиться по меньшей мере на всем континенте, Ленин мог рассматривать Россию только как одно из звеньев цепи: если Европа в целом «созрела» для социализма, то разве имело значение, что Россия — всего лишь часть Европы — еще не готова? Можно было относиться к захвату власти в России только, как к средству сломать хребет, по крайней мере, одному из капиталистических классов и затем устремиться к осуществлению революции на континенте в целом.
Придерживаясь такой международной точки зрения, до сих пор более характерной для Троцкого, чем для него, Ленин теперь мог считать, что революция в России преодолеет границы буржуазной фазы и будет развиваться дальше таким образом, чтобы привести к пролетарской диктатуре, как законному средству уничтожения капиталистов и помещиков.
В сумятице 1917 года самым заметным препятствием во всем, что позволяло Троцкому рассчитывать на выдающуюся роль, было, возможно, присутствие Ленина.
Описывая Ленина в канун его торжества как основателя советского государства, Суханов так объясняет его превосходство:
«Ленин — это выдающееся явление, человек совершенно исключительной интеллектуальной мощи; это величина мирового калибра, счастливая комбинация теоретика и народного вождя. Если бы нужны были еще какие-нибудь эпитеты, я бы, не колеблясь, назвал Ленина гением.
Гений, как известно, это отклонение от нормы. Говоря конкретно, гений — это зачастую человек с весьма узким полем интеллектуальной деятельности, в котором эта деятельность осуществляется с необычайной силой и продуктивностью. Гений может быть зачастую чрезвычайно ограниченным человеком, не способным понять или уловить самые простые и доступные вещи.
В дополнение к этим внутренним, так сказать, теоретическим, качествам Ленина и его гению, решающую роль в его победе над старыми большевиками-марксистами сыграли также следующие обстоятельства. Исторически сложилось так, что в течение многих лет, с самого зарождения партии, Ленин был практически ее единственным полноправным и бесспорным главой. Большевистская партия как таковая была делом его и только его рук. Несколько солидных партийных генералов были без Ленина таким же пустым местом, как громадные планеты без солнца (я не говорю сейчас о Троцком, который в это время был все еще вне рядов партии, то есть в лагере «врагов пролетариата, лакеев буржуазии» и т. д.). В большевистской партии не могло существовать ни независимого мышления, ни организационной структуры, которые обходились бы без Ленина».
Проблема Троцкого — проблема подобающей для него роли — была осложнена крутым теоретическим поворотом Ленина; этот поворот выбил у Троцкого из-под ног его индивидуальную позицию.
Короче говоря, Троцкий был поставлен перед необходимостью важного организационного решения: к какой группе присоединиться?
В конце концов, теоретическое сближение Ленина и Троцкого практически не влияло на соотношение их сил. При желании Троцкий мог, разумеется, испытывать некое самодовольное удовлетворение от того, что опередил Ленина в формулировке тех же идей. Но это не имело никакого значения.
Значение имело то, что у Ленина была партия. А кроме того, у него не было никакой нужды платить Троцкому за его теоретические построения: переход «при помощи марксистских методов» от одной точки зрения к другой был делом обычным и неизменно производился для «отражения» изменившихся обстоятельств.
У Ленина не было причин сомневаться в своей правоте, да он в ней и не сомневался. Когда, например, в апреле Каменев резко упрекал его в троцкизме, Ленин остался абсолютно равнодушным.
Несмотря на свою изоляцию, Троцкий все же имел последователей — так называемых межрайонцев — небольшую группу, не примыкавшую ни к большевикам, ни к меньшевикам, которую он пестовал с самого ее зарождения в 1913 году. Межрайонцы пользовались некоторой поддержкой в нескольких районах Петрограда и нигде больше, а объединяло их теперь несколько весьма расплывчатых и общих лозунгов — против войны, против буржуазного Временного правительства и т. д.
В теоретическом плане межрайонцев трудно было отличить от большевиков, которые весьма успешно переманивали их потенциальных последователей. Когда в мае Троцкий приехал в Петроград и был вскоре приглашен на совместный прием, устроенный в его честь межрайонцами и большевиками, главной темой всех разговоров был уже вопрос об их объединении.
Если не считать межрайонцев, за Троцким не было никакой организации. У него была группа его бывших, так сказать, редакционных сотрудников — множество талантливых журналистов, писавших для разных газет, которые он в разные годы издавал: Луначарский, Рязанов, Иоффе и другие; часть из них стали впоследствии широко известными, но, хотя эту литературную братию, в которой такие люди, как, например, Рязанов, были еще и «мыслителями» или, по крайней мере, учеными, и можно было назвать сливками движения, лидерами их никак нельзя было назвать.
Троцкий, который не видел Ленина со времени их прохладной встречи в Циммервальде в 1915 году, впервые снова встретился с ним на собрании большевиков и межрайонцев десятого мая.
На этом собрании Троцкому пришлось признать, что любое объединение большевиков и меньшевиков больше не имеет смысла. Уже это само по себе подразумевало, естественно, что теперь он сам склоняется к большевикам.
Ленин предложил Троцкому и небольшой группе его последователей немедленно войти в большевистскую партию; он даже предложил им ведущие посты в партийных органах и в «Правде». Троцкому это показалось неудобным, и, поскольку прошлое не позволяло ему назвать себя большевиком, он предложил создать новую партию путем слияния соответствующих организаций большевиков и межрайонцев на общем съезде, который заодно провозгласил бы и новое название единой партии.
Но такое неравное «слияние» было явно нереальным. Идея объединения неравных сил Троцкого и большевиков была на время оставлена.
В организационном смысле Троцкий оказался теперь без определенного дела: предпринятая им без особого энтузиазма попытка найти для себя рупор в журнале Горького «Новая жизнь», который подобно самому Троцкому висел в неком вакууме между меньшевиками и большевиками, не привела ни к чему. Он попытался создать собственную газету «Вперед»; но удалось выпустить только шестнадцать номеров, да и то без всякой регулярности.
В общем, Троцкому оставалось реализовать свое влияние только с помощью своего уникального дара — речи! Изолированный на время от всяких организаций, но имея в своем распоряжении огромные массы людей, взбудораженных новыми идеями, пришедшими вслед за переворотом, Троцкий-оратор стал незаурядным фактором, формировавшим настроения Петрограда.
В течение нескольких месяцев весь город кипел от митингов: в сущности, почти в любой момент где-то, в каком-то месте обязательно шел митинг и бурлила ненасытная аудитория, жаждавшая ораторов. К концу мая Троцкий и Луначарский, тоже талантливый оратор и литератор, стали самыми популярными среди левого крыла сторонников Советов.
Конечно, в высшей степени безнадежно пытаться воспроизвести на бумаге воздействие устного слова. В случае Троцкого такая попытка кажется необходимой: ведь именно своему ораторскому дару он прежде всего обязан большей частью своей карьеры.
Вот что пишет Луначарский.
«Я считаю Троцкого едва ли не величайшим оратором нашего времени. В свое время я слышал почти всех величайших парламентских и народных глашатаев социализма и великое множество знаменитых ораторов буржуазного мира, и я затрудняюсь назвать кого-либо, кроме Жореса… кого бы я мог поставить рядом с Троцким.
Его впечатляющее появление, великолепные широкие жесты, мощная, ритмичная речь, громкий, звучащий без устали голос, замечательная связность мысли, литературное построение фразы, блеск образов, жалящая ирония, возвышенный пафос, совершенно исключительная логика его особенного стального сарказма — таковы качества ораторского дара Троцкого. Он умел говорить очень кратко — буквально несколько язвительных выпадов, но мог и произнести огромнейшую политическую речь… Я видел Троцкого, говорящего по 2,5–3 часа подряд перед совершенно безмолвной аудиторией; люди — все до единого — стояли завороженные этим грандиозным политическим трактатом. Все, что говорил Троцкий, в большинстве случаев было мне знакомо; в этом смысле, конечно, каждый агитатор вынужден снова и снова повторять многие из своих идей перед все новыми и новыми толпами, но Троцкий всякий раз преподносил ту же самую идею в новом одеянии…
Троцкий — это великий агитатор. Его статьи и книги представляют, так сказать, застывшую речь — он писатель в своих речах и оратор в своих книгах».
Вот как сам Троцкий описывает источники своего великого дара:
«Каждому подлинному оратору ведомы мгновения, когда нечто много более мощное, нежели его заурядное «я», говорит его голосом. Это и есть вдохновение. Оно возникает благодаря высочайшей творческой концентрации всех твоих сил. Подсознательное поднимается из самых глубин и подчиняет себе сознательную работу мысли, сплавляясь с ней в высшее целое».
Троцкий выступал почти регулярно перед огромными толпами народа в цирке «Модерн». Именно в присутствии этих чудовищных масс людей, среди которых лишь немногие были марксистами или профессиональными революционерами, талант Троцкого мог развернуться во всей полноте. Именно здесь могла полностью проявиться не интеллектуальная, а эмоциональная, артистическая и лирическая сторона его личности: он поддавался, как отмечал позднее, напору, вихрю эмоций, которые были в полном соответствии с бесформенными эмоциями стоявших перед ним темных масс, и это подсознательное сметало все его чисто рассудочные соображения о том, как начать, каким образом доказывать и где ставить политические акценты. Он облекал в звуковую плоть эмоции бесформенной толпы. Все это лишний раз подчеркивает разницу между оратором и участником дискуссий.
В цирке «Модерн» почти всегда была такая давка, что Троцкий не мог пройти к трибуне: его приходилось проносить на руках над собравшейся шумной толпой. Иногда он ловил взгляды двух своих дочерей, Зинаиды и Нины; юные девушки горящими глазами следили за своим знаменитым отцом.
Митинговый период русской революции был, по сути, наиболее благоприятным для Троцкого: всплеск идей, дискуссий, планов и проектов всякого рода был так интенсивен, что такой оратор, как Троцкий, умевший найти общий язык с самыми разными людьми и, по словам Суханова, замечательно «разогревавший» самые разные аудитории, был абсолютно в своей стихии. В ситуации, когда люди были поглощены общественной жизнью — массовыми митингами, коллективным проецированием эмоций, символами и т. д., завораживающие ораторы были, конечно, нарасхват.
На митинге Троцкий был на месте гораздо больше, чем сам Ленин: вот суждение Луначарского:
«Весной 1917 года, под влиянием огромного размаха агитационной работы и ее ослепительного успеха, многие люди близкие Троцкому даже склонны были видеть в нем подлинного вождя русской революции. Так, покойный М.С. Урицкий однажды сказал мне: «Вот произошла великая революция, и сейчас у меня появилось чувство, что, как ни способен Ленин, его личность начинает блекнуть рядом с гением Троцкого».
Это суждение оказалось неверным не потому, что Урицкий преувеличивал таланты и способности Троцкого, а потому, что в это время масштаб государственного гения Ленина был еще не ясен.
В самом деле, после первоначального громоподобного успеха в момент своего появления в России и вплоть до июльских дней Ленин до некоторой степени находился в тени: он редко выступал, мало писал; но, пока Троцкий витийствовал на массовых митингах в Петрограде, Ленин занимался текущей организационной работой в большевистском лагере».
Именно это «витийство» Троцкого на массовых митингах сделало его звездой на небосклоне того периода. Он воплощал собой народное обличье революции как таковое, а поскольку даже главных действующих лиц этой драмы неизбежно завораживала героика, с которой осуществлялась Идея, то и роль Троцкого соответственно раздувалась.
Во всяком случае, поскольку на данный момент Троцкому «ничего не оставалось», кроме того, чтобы объединиться с Лениным, он вынужден был сделать это достаточно быстро.
К июлю стало совершенно ясно, что не может быть и речи об изменении названия партии, которое позволило бы Троцкому изобразить вхождение в нее как «слияние»: теперь он должен был формально присоединиться к большевикам на их Шестом съезде.
Но формальное объединение или скорее поглощение Троцкого и его свиты большевиками пришлось отсрочить из-за уникальных Июльских дней — уникальных потому, что не так легко понять, что же они на самом деле означали, или точнее: насколько зрелой была решимость большевиков совершить переворот.
Июльские дни были следствием центрального противоречия существующего режима — поразительно упрямого отказа лидеров Совета осуществлять на практике те права, которыми они, чуть не вопреки желанию, обладали. По самой природе вещей происходящие события постоянно обостряли это противоречие. Для левого крыла Советов, представленного большевиками и Троцким с его крохотной свитой, стало обычным призывать руководство Совета, состоящее из меньшевиков и эсеров, взять власть, т. е. осуществить и провозгласить власть, которая уже была в их руках.
В течение тех трех недель, что шли заседания собравшегося в начале июня Первого всероссийского съезда Советов, выяснилось, что мощная поддержка, которую получили Советы в целом, распределяется следующим образом: умеренные социалисты (меньшевики и эсеры), которые составляли пять шестых всех делегатов, представляли собой широкие слои населения, включающие крестьян и большую часть солдат, в основном тоже крестьян, тогда как левое экстремистское крыло вербовало своих сторонников почти исключительно в рабочих предместьях больших городов.
Перед самым открытием съезда в Петрограде состоялись городские выборы, которые нанесли сокрушительный удар по партии кадетов, составлявшей правительственное большинство; в результате этих выборов половина мандатов досталась меньшевикам. Большевики истолковали эту победу меньшевиков как свидетельство поворота городских масс в целом влево и, следовательно, как обнадеживающее явление для них самих.
Далее Ленин уже сформулировал, что в своем развитии революция придет к прорыву границ буржуазной фазы и перейдет в фазу чисто социалистическую. В тот момент, когда Ленин высказал эту точку зрения, имевшую фундаментальное значение для его марксистских сторонников, он еще не решился заявить, что именно большевики должны взять власть. Будучи все еще небольшим меньшинством в Совете, более того, даже не претендуя на то, что они представляют широкие массы, большевики не могли обосновать подобные претензии в традиционных марксистских терминах.
Однако в июне, выступая перед собравшимися со всех концов страны делегатами Всероссийского съезда Советов, Ленин выдвинул новые задачи.
Когда один из ораторов попытался защитить идею союза между Советами и Временным правительством, предложив делегатам, если они могут, выступить и отважиться назвать такую партию, которая готова взять власть одна, Ленин выкрикнул с места: «Есть такая партия!»
Ленинское восклицание выглядело чрезвычайно комично, и большинство делегатов встретило его хохотом. Успехи, достигнутые большевиками в Петрограде, еще не были оценены по достоинству.
Но даже и тогда намерение Ленина, по-видимому, не сводилось к захвату власти: большевикам еще предстояло увеличить свое влияние внутри Советов. Следовательно большевистские лозунги все еще не были направлены против правительства как такового — это было не «Долой правительство!», а просто «Долой десять министров-капиталистов». Но такая формулировка означала — «Всю власть Советам!», что звучало весьма неприятно для руководителей Совета, которые сделали ставку на сохранение альянса с кадетами в буржуазном Временном правительстве — во имя буржуазной революции.
В основе их позиции лежала несомненно совершенно заурядная и обычная неуверенность — им не доставало самонадеянности, чтобы править! Троцкий во многом использовал это мелкобуржуазное нежелание принять на себя ответственность.
На 18 июня Совет назначил демонстрацию, которая должна была засвидетельствовать широкую поддержку Советам в целом. Эта демонстрация была назначена через неделю после того, как Исполнительный комитет Совета запретил большевикам провести их собственное шествие. Но и демонстрация Совета превратилась в шествие, которое, несмотря ни на что, проходило под большевистскими лозунгами — «Долой десять министров-капиталистов!», «Долой войну!», «Вся власть Советам!»
Большевистские лозунги были рассчитаны на то, чтобы отразить как можно более широкие, общие настроения потенциальных сторонников; выступление большевиков против войны пользовалось наибольшей популярностью.
Эти привлекающие своей прямолинейностью лозунги, естественно, разжигали среди рабочих и крестьян волнения, которые быстро разрастались.
В последнюю неделю июля возникла угроза забастовки на огромном Путиловском заводе при поддержке нескольких других фабрик и некоторых рабочих организаций. Бастующие выдвинули ряд экономических требований, включая требование контроля над производством, которое все более укоренялось в рабочем сознании по мере безостановочного роста стоимости жизни.
Кроме того, настроение солдат, которых ввиду все более очевидной бесплодности военных действий призывали на фронт, также менялось на глазах! 21 июня Первый пулеметный полк, уже давно настроенный очень «по-большевистски», отказался послать на фронт требуемое количество людей; солдаты угрожали, что если их попытаются заставить силой, то они без колебаний применят оружие и разгонят Временное правительство и организации, поддерживающие его (т. е. Советы).
Выступление Первого пулеметного полка явно свидетельствовало о враждебном отношении к самому Совету, об отходе от лозунга «Вся власть Советам!», столь популярного в мае и июне. Это, в сущности, указывало на открытое размежевание отношений: с одной стороны, из-за своего бесхребетного руководства Советы представляли собой организацию ненадежную, даже предательскую; с другой стороны, у них был авторитет, поскольку они выражали чувства масс вопреки своему руководству.
2 июля Первый пулеметный полк собрался на прощальный митинг по поводу отправки на фронт нескольких военных подразделений. На этом митинге одним из главных ораторов был Троцкий; он и другие ораторы без конца повторяли, что единственный путь вывести Россию из войны — передать всю власть Советам.
Несколько министров-кадетов подали в отставку. Начались демонстрации. Первый пулеметный полк назначил на следующий день шествие и призвал другие подразделения к активной поддержке и сотрудничеству. В тот же вечер Первый пулеметный вместе с некоторыми другими полками направился к штаб-квартирам большевиков: по дороге, однако, они повернули к Таврическому дворцу, где располагались центральные учреждения Совета.
Суханов так описывает напряжение, царившее в начале июля:
«Тем временем движение уже охватило весь город. Буре дали разразиться. На всех заводах и фабриках происходило одно и то же: появлялись делегации рабочих и солдат, обращались ко «всем остальным» и требовали, чтобы те выступили. Конечно, на демонстрацию выходило меньшинство, но работа останавливалась повсюду. С Финляндского вокзала перестали отходить поезда. В казармах происходили короткие массовые митинги, а затем к центру со всех сторон устремлялись большие отряды вооруженных солдат — некоторые из них двигались к Таврическому дворцу. Отдельные солдаты начали стрелять в воздух: ружья, казалось, стреляли сами.
С темнотой в городе появились грузовики и автомашины, заполненные гражданскими и военными, лица их были устрашающе свирепы, винтовки наизготовку. Откуда и зачем они появились, никто не знал.
Очень быстро город стал выглядеть, как в последние дни февраля…С тех пор прошло четыре месяца революции и свободы. Теперь гарнизон столицы и в еще большей степени ее пролетариат были гораздо организованнее. Но, по-видимому, движение не стало более сознательным, дисциплинированным и упорядоченным. Бушевали стихийные силы.
Один из восставших полков под командованием лейтенанта-большевика двигался по Невскому. Это была впечатляющая картина. Такой силы, казалось, было бы достаточно, чтобы удержать весь город — если только против нее не подымется другая такая же вооруженная сила. Передние ряды полка уже начали заворачивать на Литейный, как вдруг со стороны Знаменской площади послышалось несколько выстрелов. Командир колонны (он ехал на автомобиле) обернулся и увидел сверкающие пятки своих солдат, которые разбегались кто куда. Через несколько минут автомобиль уже стоял один-одинешенек посреди Невского проспекта в центре глумящейся толпы. Раненых не было. Аналогичные случаи происходили в это время и в других местах столицы.
Восставшая армия не знала, куда и зачем она должна идти. Ее не вело ничего, кроме настроения.
Короче говоря, 3 июля по городу шаталась армия — без дисциплины, возможно, без руководства, но все же армия. Армия эта была явно раздражена: не столько Временным правительством, сколько Советами, которые его поддерживали. Общее настроение выразил один из рабочих: размахивая кулаком в сторону министра социал-революционного правительства, он крикнул в бешенстве: «Сволочь! Бери власть, пока дают!»
На следующий день уличные демонстрации достигли своего апогея, когда большевики устроили то, что они называли «мирной вооруженной демонстрацией» в поддержку ныне уже классического лозунга «Вся власть Советам!»
«Мирная демонстрация» тотчас приобрела взрывчатую силу: 20000 вооруженных кронштадтских матросов присоединились к демонстрации четвертого июля; они направились прямо к штаб-квартирам большевиков.
Ленин выступил перед ними довольно осторожно. Он старался не брать на себя никаких обязательств, только советовал морякам проявлять «твердость и бдительность»: «в надлежащее время власть перейдет Советам».
Во всем этом трудно разобраться, поскольку большевики впоследствии стали начисто отрицать всякую свою ответственность за беспорядки, которые, по их утверждению, явились «спонтанным» взрывом негодования масс, хотя не подлежит сомнению, что вооруженные моряки были самой главной и самой опасной силой этих беспорядков, а их Кронштадтская крепость давно уже славилась, как самая яростная и воинственная боевая единица.
Во всяком случае 4 июля вокруг штаб-квартиры Советов в Таврическом дворце собралась огромная разъяренная толпа. Возглавляемая зачинщиками насилия, кронштадтскими моряками, эта толпа угрожала находившимся во дворце социалистам физической расправой; собравшиеся отказывались разойтись, пока социалисты не отрекутся от коалиции с Временным правительством.
Размеры толпы, ее возбуждение, угроза насилия — все это сильно взбудоражило столицу. По всему городу происходили столкновения и беспорядки. Большевики, прежде подстрекавшие толпу, теперь сами старались ее сдержать; но поскольку манифестации не имели цели, а призыв к восстанию был отменен, то для страстей толпы не было выхода. Лишь когда несколько отрядов с передовой вступили в столицу, эти страсти стали постепенно утихать.
Но на сей раз правые элементы столицы, притихшие было в первые дни беспорядков, в свою очередь были возбуждены пришедшими в этот момент сообщениями о провале последнего наступления на фронте. Эти сообщения пришли одновременно со сногсшибательной сенсацией: большевики оказались германскими агентами! Эта новость была опубликована в патриотической прессе в виде документов, показывающих, что Ленин получал субсидии от германского генерального штаба.
Речь шла ни больше ни меньше, как о государственной измене в военное время! Всем замешанным угрожала смертельная опасность.
Сообщение о германских субсидиях произвело сокрушительный эффект. Ведь и история с пломбированным вагоном, и ленинская антивоенная агитация были общеизвестны.
Насилие, поощряемое большевиками, неизбежно должно было вызвать такую же яростную реакцию. Провал наступления на фронте, страшный удар по армии, правым элементам и правительству в целом и одновременно нараставший, ныне многократно усиленный страх перед переворотом вызвали страшную волну ярости.
Были выписаны ордера на арест Ленина, Зиновьева и Каменева. Ленин вынужден был бежать и прятаться, два его товарища — тоже.
Связи Ленина с германским правительством были раскрыты в самое неподходящее время — после провала попытки мятежа. Ленин был разоблачен.
Правда, его пока еще поддерживал из чувства солидарности «демократический» Совет. Каковы бы ни были разногласия Ленина с другими руководителями Совета, никто из них не думал, что он в самом деле был немецким шпионом, хотя всем было так или иначе очевидно, что немцы должны были давать большевикам деньги. Поэтому, когда Сталина, который сам находился в крайне взвинченном состоянии, послали просить Церетели и Чхеидзе, чтобы те использовали свой авторитет руководителей Совета и убедили прессу не предавать гласности связи большевиков с немцами, эти два лидера, ярые противники Ленина, сочли вполне естественным эту просьбу исполнить. И действительно, разоблачение было опубликовано только потому, что одна из крайних правых газет отказалась участвовать в этом сговоре.
Как бы то ни было, но большевики входили в Совет, и их дискредитация повредила бы также и самому Совету; она сыграла бы на руку Временному правительству и особенно правым элементам. И, поскольку казалось, что юридически доказать связь большевиков с немцами очень трудно (передаточная система была весьма окольной и хорошо замаскированной), а главный грех большевиков состоял в той пропаганде, которую они вели открыто (способствуя развалу армии), многие социалисты-антибольшевики весьма скептически оценивали шансы на практические результаты полицейского расследования.
События показали, что их скептицизм был совершенно оправданным. Сами документы, опубликованные Временным правительством летом 1917 г., выглядели поразительно несолидными. (В них утверждалось, что связь между Лениным и германским генеральным штабом была установлена через некоего младшего офицера, которого выпустили из лагеря для военнопленных, снабдили деньгами и послали в Россию, чтобы подстрекать к беспорядкам!)
В сущности, документы были настолько нелепыми, что вполне можно предположить, что Ленин сам организовал их «утечку», чтобы заранее дискредитировать всякое настоящее разоблачение. Подлинные документы не всплыли вплоть до окончания второй мировой войны.
Суммы, переведенные немцами, были колоссальны. Эдуард Бернштейн, честность и проницательность которого никогда и никем не ставились под сомнение, позднее (в 1921 г.) сообщил, что они превышали пятьдесят миллионов золотых марок[2]. Эти деньги позволили большевикам содержать громадную ежедневную прессу по всей стране (что явно намного превосходило доходы от партийных взносов) и вести мощную пропаганду в широких массах.
Главный канал несомненно шел через Гельфанда. Он принял прусское подданство и был произведен то ли в агенты, то ли в союзники германского правительства. Предложения, которые он сделал зимой и весной 1915 года, принесли плоды; он получал большие суммы для передачи противникам войны в Россию, среди которых к весне 1917 года единственную серьезную силу составляли большевики.
Ситуация Ленина радикально изменилась именно в начале 1917 г. До сговора о запломбированном вагоне Ленин чувствовал себя «закупоренным в бутылке»; он говорил, что готов, если это необходимо, заключить союз с самим дьяволом, лишь бы добраться до Петрограда.
Изменение его ситуации наступило, судя по всему, внезапно. У него даже не хватило времени подготовить своих сторонников в Петрограде к такому резкому «теоретическому» повороту, который он впервые последовательно изложил по прибытии в Петроград в апреле 1917 г., о чем так ярко рассказал Суханов, отметивший также, насколько этот поворот ошеломил ближайшее окружение Ленина.
Наконец-то произошло слияние теории и практики! Марксистская теория, ловко преображенная Лениным в нечто аналогичное теории Троцкого, была реализована на практике благодаря германским субсидиям, направленным на подрыв Восточного фронта.
Это был поистине один из самых негласных союзов в истории. Ни та, ни другая сторона так и не признала его существование — ни тогда, ни позднее.
Для большевиков это был не только вопрос жизни и смерти — измена родине в военное время — это еще ставило крест и на их «революционной чести» — они брали деньги у империалистов! И брали их уже не для того, чтобы свергнуть царизм, а для того, чтобы подорвать демократию, возникшую после его свержения.
Хотя для германского штаба соображение чести не играло никакой роли — почему бы и не подорвать врага изнутри? — но поражение Германии и последующее установление большевистского режима с его невообразимыми возможностями подрывной работы во всем мире превратили то, что могло стать хитроумным стратегическим замыслом, в источник крайних затруднений. Именно это несомненно объясняет, почему их ведущие деятели проявляли такую сдержанность, едва речь заходила о фактах, зафиксированных в их собственном меморандуме.
В более широком плане следует заметить, что многие специалисты по русским делам, даже те, кто настроен враждебно к большевикам (и собственно к марксизму), весьма неохотно принимают идею сотрудничества Ленина с немцами. Их позиция в этом вопросе основывается в конечном счете на вере в ленинскую честность; они утверждают, что Ленин никогда не мог бы стать агентом германского правительства.
Такие рассуждения ставят весь вопрос о сотрудничестве с немцами с ног на голову: именно неколебимая бескомпромиссность Ленина и особенно его решимость во что бы то ни стало прекратить войну, чтобы тем самым способствовать революции, заставили германское правительство увидеть в нем не агента, а союзника, в котором оно нуждалось, чтобы подорвать Восточный фронт.
На самом деле представляется очевидным (как говорил Гельфанд в январе 1915 г. германскому послу и позднее, в марте, подробнее писал в своем знаменитом меморандуме), что свержение царского правительства и наступившая за этим в 1917 г. деморализация армий нового режима является целью общей как для германского правительства, так и для русских революционеров (или, по крайней мере, во втором периоде русской революции для большевиков). Общность цели вела к искреннему сближению тактик — почему было не стать союзниками?
Совершенно ясно, что это не имеет никакого отношения к ленинской честности или к тому, что он был слишком «революционным», чтобы принять такую помощь. Чрезмерное подчеркивание моральных или психологических аспектов, характерное для многих историков, представляется нам несостоятельным.
Конечно, остается вопрос о том, насколько честными были мотивы самого Ленина. Это связано совсем не с его взглядами на царизм, а с его отношением к Временному правительству и Советам — институтам, занявшим место царского правительства.
Немцы хотели подорвать Восточный фронт. На первом этапе это требовало ослабления русского правительства; затем, после краха царизма в феврале 17 года, это требовало выхода России из войны. Как в первом, так и во втором случае деморализация фронта оставалась первостепенной задачей.
Но коль скоро царизм уже пал, как можно было марксистски обосновать саботаж новой «революционной» власти?
Соответственно, из всех социалистов-революционеров большевики были единственными, кто продолжал борьбу с новым режимом, как со старым, рука об руку с германским правительством. Следовательно, их действия можно объяснить только, как стремление к победе… большевиков.
Если так подходить к вопросу, то вся эта игра, в которой каждая из сторон рассчитывала на поражение другой, с точки зрения Ленина была совершенно «достойной», как «достойным» было принять людендорфский запломбированный вагон.
Сегодня, задним числом, видно, что исторически важна вовсе не большевистская «революционная честь», а то, насколько законными были их стремления.
Немецкие субсидии были столь огромны, что они могли быть и в последнем итоге несомненно были основным фактором, обеспечившим победу большевиков.
Конъюнктура была шаткой, отношения — изменчивыми, перекрытие интересов — незначительным, возможности — ненадежными.
Следует напомнить, что немецкие деньги шли главным образом на сеть большевистской печати, в одну ночь созданной партией по всей России; эти газеты — сорок одна! — были заняты тем, что вколачивали в сознание масс совокупность весьма расплывчатых, то есть немарксистских, призывов — в основном к прекращению войны, — поддержанных темой «хлеба и земли».
Результатом этой газетной обработки было то, что массы, как целое, были приучены к чрезвычайно популярным лозунгам и, с другой стороны, как естественное следствие, они были приучены воспринимать большевиков, как вполне респектабельную группу, чуть ли не самую принципиальную из всех других вполне респектабельных партий во вполне респектабельном Совете.
А поскольку большевики действовали под прикрытием Советов, эффективность этой шумной газетной кампании трудно переоценить.
Опять же, с ленинской точки зрения весь переворот был не более, чем прелюдией мировой революции. Таким образом, Ленину вся структура операции, видимо, представлялась примерно так:
Под прикрытием агитации за «общие» цели, совершенно не связанные со специфическими марксистскими целями, большевики захватывают власть и удерживают ее до тех пор, пока мировая революция — в частности в виде мощного вооруженного восстания в Германии — не перевернет весь мир и попутно сметет временных покровителей большевиков — германское правительство. В результате этот тайный союз врагов, в котором каждая из сторон рассчитывала на уничтожение другой, сыграет не более чем эфемерную, чисто тактическую роль в развертывании грандиозного исторического процесса.
Отношение Троцкого к вопросу о немецких деньгах как в «Истории русской революции», так и в его «Моя жизнь» (не говоря уже о его публичных высказываниях по этому поводу в пылу борьбы) является особенно неискренним.
В «Истории», например, Троцкий цитирует Суханова, который, как и большая часть общественности, был обманут заверениями большевиков об их невиновности.
Суханов считал поведение Ленина просто невероятным:
«Кроме обвинения в организации восстания, на Ленина возвели еще и чудовищную клевету, которой поверили сотни тысяч, а может быть, и миллионы людей. Его обвинили в преступлении, постыдном и гнусном с любой точки зрения, будто бы он был подкуплен германским генеральным штабом… Такие обвинения невозможно было просто игнорировать… Но Ленин предпочел скрыться, не смыв с себя такого позора.
В этом было нечто особенное, беспримерное и непостижимое. Любой другой смертный немедленно потребовал бы расследования и суда, даже при самых неблагоприятных обстоятельствах. Любой другой смертный сделал бы все возможное, чтобы реабилитировать себя…
Мне кажется… что бегство Ленина должно лечь в основу всякого описания личности будущего руководителя России. Во всем мире только он один мог повести себя таким образом».
Троцкий парирует: «Да, любой другой смертный!», а затем добавляет благочестивую сентенцию: «но никакой другой смертный не мог бы стать объектом такой яростной ненависти правящих классов».
Но Суханов сам же указывает на всю нелепость этой фразы:
«Был ли Ленин на самом деле в опасности? Для лета 1917 года это звучит нелепо. Не могло быть и речи о самосуде, или о смертном приговоре или о каторге… Ленин не рисковал абсолютно ничем, может быть, только тюремным заключением. Пример его товарищей полностью подтверждает это. Многие из них были арестованы и судимы за те же самые преступления. Они безопасно отсиживали шесть-восемь недель в тюрьме, продолжая писать там, что хотели. Их мученический венец служил неисчерпаемым источником пропаганды… Затем без малейших дурных последствий они вернулись на свои посты…»
Эти обстоятельства объясняют один небольшой эпизод в «Истории» Троцкого, который иначе невозможно понять: он сообщает, что 5 июля Ленин спросил его: «Разве они не собирались всех нас расстрелять?»
Понять этот вопрос можно только в том случае, если поверить в то, что обвинения были в сущности правдивы, и поэтому Ленин не мог пойти на риск дотошного расследования; это также объясняет, разумеется, его решение бежать без оглядки.
Троцкий обсуждает этот вопрос более чем лицемерно, если не сказать — лживо. В своей «Истории» он рассуждает в связи с разоблачениями 1917 года о чем угодно — о Французской революции, Исааке Ньютоне, Распутине, антисемитизме, только не о статьях Бернштейна 1921 г., в которых упоминаются размеры немецких субсидий и в связи с этим о контактах самого Троцкого с немцами. Аналогично он ведет себя в своей «Моя жизнь», где он не оставил камня на камне от отчета Керенского по этому вопросу, опубликованного в 1928 г. Он направляет весь свой убийственный сарказм только на опровержение плохо аргументированной и неумело изложенной версии Керенского.
Здесь Троцкий, несомненно, стремился оказать еще одну услугу революции. Но вряд ли можно думать, что летом 1917 г., когда его приняли в партию большевиков, и позже, став одним из высших руководителей нового большевистского правительства, он не знал о немецких субсидиях. Без сомнения, он просто защищал свою собственную революционную честь и честь большевистской партии в целом.
В своих доводах он вынужден поэтому принять хорошо известный факт предоставления революционерам пломбированного вагона, в котором они и прибыли в апреле в Россию.
Троцкий так формулирует суть этой сделки:
«Для Людендорфа это была авантюра, на которую он вынужден был пойти из-за тяжелого военного положения немцев. А Ленин воспользовался расчетами Людендорфа в своих собственных интересах. Людендорф рассчитывал про себя так: «Ленин победит патриотов, а затем я удушу Ленина и его друзей». Расчет Ленина был таков: «Я проеду на людендорфском поезде, а потом отплачу ему за услугу по-своему».
Троцкий тут, по всей видимости, ухитрился признать как пломбированный вагон, так и — неявно — возможное обвинение в передаче денег.
Действительно, ведь никто не может утверждать, что Ленин развивал свои взгляды, сообразуясь с пользой Германии. Следовательно, если он счел приемлемым пломбированный вагон, то почему бы не счесть приемлемыми немецкие деньги? Обе услуги одинаковы. Последующее поражение Германии и победа большевиков сделали в принципе возможным примирить большевистские теории и немецкие субсидии. Оказалось, что сама история была на стороне большевиков!
Таким образом, можно считать, что в такой форме аргументация Троцкого явно обходит настоящее обвинение, которое на самом деле должно было заключаться в том, что большевики одержали победу в какой-то степени благодаря немецкой помощи.
Все эти усилия Троцкого выглядят особенно пикантно, если учесть, что они направлены также на то, чтобы скрыть некий фактор его карьеры. Именно немецкие субсидии катапультировали его в решающий момент в руководство большевистской партии.
Ленин, которому после скандальных Июльских дней пришлось бежать из Петрограда, вынужден был на время отойти от тактического и, в определенной степени, даже стратегического руководства событиями.
Троцкий, несмотря на свое недавнее появление на сцене и отсутствие популярности в большевистских верхах, смог взять это руководство на себя благодаря тому, что он главенствовал на демократической арене и, в частности, благодаря своему положению председателя Петроградского совета, которым он был избран до переворота.
Звездный час Троцкого пробил не только благодаря его талантам, но еще и потому, что в решающий момент дисквалификация подлинного большевистского вождя очистила сцену для его выступления.
Это обстоятельство, несомненно, должно было повлиять на взаимоотношения Троцкого с его новообретенными товарищами по команде.
Пока Ленин скрывался, Троцкий получил возможность «заступить на вахту».
Поскольку он еще не был официально большевиком и в отношении его лично не было ни единого свидетельства связи с немцами, его не могли арестовать немедленно. Но против него могли использовать факт его бывшей дружбы с Гельфандом; и, кроме того, газета, издаваемая Милюковым, сообщила, что он получил десять тысяч долларов от каких-то немцев американского происхождения для ведения пораженческой кампании в России.
Теперь он публично солидаризировался с «товарищами» Лениным, Зиновьевым и Каменевым, заявив об этом в последнем из своих трех «Открытых писем» (один из его излюбленных жанров), адресованных Временному правительству. Троцкий потребовал, чтобы его арестовали, после чего для верности скрылся в квартире своего друга, дав возможность Федору Дану саркастически заметить, что «своего адреса он при этом не оставил». Но спустя несколько дней он вновь появился на сцене, как громогласный защитник Ленина и большевиков.
В тот момент даже социалисты, которые полагали малоправдоподобным, что Ленин был немецким шпионом, считали весьма правдоподобным, что он пытался совершить переворот, который попросту провалился, что заставило Ленина спустить дело на тормозах и начисто все отрицать. Во всяком случае его попытка саботировать военные действия казалась им возмутительной.
Через пару недель Троцкого и Луначарского действительно посадили в ту же тюрьму, в которой Троцкого содержали после поражения революции 1905 года.
Их арест вызвал гнев Совета. Когда Суханов сообщил об этом на массовом митинге меньшевиков в цирке «Модерн» — излюбленном месте выступлений Троцкого, — разразилась буря негодования.
Положение Совета усложнялось все более стремительно и поистине парадоксальным образом: в кульминационный момент Июльских дней, когда бунтующая толпа вышла даже из-под контроля большевиков, ее подстрекавших, министры-социалисты, в страхе притаившиеся в штаб-квартире Совета, фактически нашли защиту в лице подразделений, оставшихся верными Временному правительству.
Но вместе с оживлением надежд правого крыла, вызванного потрясением Июльских дней, конфронтация между правыми и левыми, маскировавшаяся решением социалистов поддерживать Временное правительство, выявилась снова и весьма резко.
Теперь, уже с точки зрения буржуазных партий, все без исключения социалисты были замешаны в подрывной деятельности, а само существование Совета было преступным посягательством на власть. Если раньше казалось, что социалисты нужны для прикрытия Временного правительства слева, то теперь они сами оказались незащищенными от резких нападок справа.
В сущности, социалистов-небольшевиков еще мучительней, чем прежде, терзала их собственная противоречивость: они поддерживали режим, принципы и политика которого отталкивала как их самих, так и их последователей. Меньшевики и эсеры стояли, скажем, за права солдат, поскольку они сами, естественно, стояли за Советы. И одновременно они считали, что могут использовать свое положение в Совете и влияние на огромную массу сторонников среди крестьян и солдат для защиты Временного правительства, которое по-прежнему стояло за войну, за армейские традиции и за свою собственную исключительную власть.
В результате, по мере того как условия жизни ухудшались, как война становилась все более и более безумной, нетерпимая ситуация позволяла большевикам все шире использовать эффектные лозунги, пропасть между правыми и левыми разверзалась все глубже и наконец наступило положение, при котором даже самые гибкие из демагогов должны были произнести «да» или «нет».
Среди консервативных антиреволюционных сил большинство жаждало твердой диктаторской руки.
После Июльских дней было сформировано второе коалиционное правительство, возглавляемое Керенским; в нем преобладали социалисты — именно в тот момент, когда они были слабее, чем когда-либо раньше, поскольку их поддержка слева была подорвана большевиками, а авторитет, даже иллюзорный, Временного правительства они растеряли.
Генерал Корнилов, которого Керенский назначил главнокомандующим и на которого с большой надеждой взирали консерваторы, попытался изменить ситуацию на свой лад. 24 августа он выступил во главе своих частей сразу против Временного правительства и особенно против Советов.
Троцкий, все еще находившийся в тюрьме, откуда он наводнял прессу статьями и памфлетами, оказался в чрезвычайно опасном положении. Если бы корниловские части одержали победу, его самого и всех с ним сидевших наверняка бы прикончили. (В сущности, в «Крестах» полным-полно было людей, которые вскоре стали руководящими фигурами Октябрьского переворота, а позднее — большевистского военного комиссариата.)
С другой стороны, конечно, затея Корнилова таила в себе в случае ее провала и другую возможность: благоприятный крен в противоположную сторону. Но для этого, конечно, нужны были большевики, поскольку теперь перед лицом вооруженного наступления справа другие социалисты вряд ли могли продолжать свои нападки на большевиков. Коротко говоря, ситуация была прямо противоположной Июльским дням, когда социалисты считали, что для защиты мятежников, руководимых большевиками, нужны лояльные правительству войска и генералы.
В сущности, правительство вынуждено было тотчас обратиться к большевикам и Красной гвардии — наспех сколоченным отрядам вооруженных рабочих, придуманным большевиками. В тот самый момент, когда большевистские вожди были в тюрьме или в подполье из-за обвинений в связях с немцами, красногвардейцам раздавали винтовки, а Керенский призывал кронштадтских матросов — самые разнузданные элементы большевистского лагеря и главных защитников Июльских дней — скорее выступить на защиту Временного правительства.
Тюремное заключение «немецкого агента» Троцкого приобрело поистине фарсовый характер: в самый разгар следствия его посетила делегация кронштадтских матросов, чтобы спросить совета — защитить ли им Керенского, остановив Корнилова, или прикончить их обоих?
Троцкий напомнил морякам, что, защищая их в Совете в мае, он говорил тогда, что в случае любых контрреволюционных выступлений «кронштадтские моряки должны выступить, бороться и умереть с нами»; исходя из этого, они должны пока что остановить Корнилова, пусть даже помогая Керенскому, а уж до него-то они вскоре доберутся, что бы ни случилось. Престиж Троцкого среди моряков был так высок, что они последовали его совету, звучавшему, в сущности, как настоящий приказ, и приняли участие в сопротивлении корниловским войскам.
К этому времени большевики и их значительно приумножившиеся теперь сторонники оправились от замешательства, последовавшего за Июльскими днями.
Негодование по поводу шумно разрекламированного решения Корнилова раз и навсегда разогнать Советы, вслед за его заявлением, что он собирается поручить всю операцию генералу, который с удовольствием «вздернет всех членов Советов до единого», парализовало всю корниловскую авантюру.
Точно так же, как Временное правительство даже в своей обычной деятельности, например, на железных дорогах или телеграфе, зависело от доброй воли рабочих, занимавших там ключевые позиции, так и действия корниловской армии встречали систематический саботаж.
Полки Корнилова продвигались в плотном пропагандистском тумане, созданном левыми партиями во главе с сильной большевистской организацией; это тормозило их продвижение и в конце концов привело к полному разброду в корниловских войсках.
Так, для передвижения войск необходимо было согласие железнодорожников; когда железнодорожники не смели открыто выступить против Корнилова, они всегда могли просто остановить поезда. В итоге корниловцам не удалось составить сколько-нибудь эффективного графика наступления. Корниловские генералы не имели связи друг с другом, а меж тем на каждой станции толпы местных рабочих и солдат окружали корниловские отряды, агитировали их и полностью разлагали их моральное состояние.
При наличии всенародной поддержки распространение пропаганды по наиболее эффективным каналам было детской заботой для левых лидеров.
Совершенно естественно, что большевики стали главным рычагом антикорниловской организации. Комитет по борьбе с контрреволюцией, который Керенский вынужден был разрешить и который состоял из большевиков, меньшевиков и эсеров, начал создавать вооруженную рабочую милицию; понадобилось всего несколько дней после 27 августа, чтобы собрать примерно 25000 человек.
Этот комитет попросту разложил корниловские отряды, причем с минимальными потерями.
В то же время, поскольку выступление Корнилова было не только серьезным, но и отражало реальный страх в консервативных и средних классах, вызванный все более широким распространением революционных идей и пропаганды, успех этого или другого подобного путча явно мог бесповоротно и радикально изменить всю ситуацию. Это, несомненно, привело бы к восстановлению монархии и к истреблению социалистов, вообще, и большевиков, в частности.
Столь бесславный провал корниловского несостоявшегося мятежа поднял моральный дух левых, объединил их под наиболее экстремистским — большевистским — руководством и, таким образом, проложил дорогу к большевистскому перевороту, который и произошел несколько недель спустя.
Чрезвычайно знаменательно, например, что в тот момент, когда корниловское движение провалилось, главные Советы — Петроградский и Московский — отдали большинство голосов за резолюции, предложенные большевиками.
На чисто политическом уровне непосредственные результаты мятежа можно подытожить весьма просто: правительство распалось. С одной стороны, ушли в отставку министры-кадеты, которые были раздражены вынужденными действиями Керенского против Корнилова; с другой стороны, ушли из правительства министры-социалисты, которым роль Керенского казалась сомнительной. Керенский, оставшийся с развалившейся администрацией, становился все более и более безумным. Центральная власть перестала существовать: «правительство» Керенского, кучка бесцветных личностей, именуемая Директорией, явно не пользовалась ничьей поддержкой.
«Дело» против Троцкого было столь неосновательно, да и обычная судебная процедура так явно не соответствовала тому, что происходило вне стен тюрьмы, что они наконец сдались: четвертого сентября Троцкий был выпущен из тюрьмы, правда, только на поруки.
Во время пребывания в тюрьме Троцкий, которого общественность теперь недвусмысленно считала большевиком, и в самом деле стал таковым: он был избран в Центральный комитет партии и в течение тех семи недель, что отделяли большевиков от успешного захвата власти в конце октября, приобрел известность не просто как большевик, а как этакое воплощение большевизма — все благодаря своим блестящим выступлениям в это время. Ленин полностью отошел на второй план; в свете рампы был один Троцкий. Его слияние с большевиками было полным; их совместные действия начали набирать силу.
Прямо из тюрьмы Троцкий устремился в Смольный, чтобы присутствовать на заседании Комитета по борьбе с контрреволюцией.
После провала Корнилова меньшевики и эсеры не имели никаких причин цепляться за идею коалиции с кадетами. Что ни говори, некоторые кадеты были инициаторами выступления Корнилова; вдобавок кадеты на глазах теряли сторонников. В соответствии со сложившейся обстановкой Троцкий и другие большевики начали проталкивать в Советах идею чисто социалистического правительства; на этот раз они провели голосование: девятого сентября большевистская резолюция о недоверии меньшевистскому президиуму Советов, выдвинутая Троцким, получила большинство; впервые большевистское предложение прошло столь успешно.
Большевики были на подъеме; к началу сентября они уже были в большинстве в Петрограде, Москве и нескольких других промышленных центрах; они могли предвкушать с полным основанием, что на предстоящем съезде Советов станут самой большой партией.
В середине сентября меньшевики и их союзники попытались противостоять большевистскому натиску — они созвали «Демократическую конференцию», делегаты на которую не выбирались, а были назначены от различных неполитических организаций, известных своим отрицательным отношением к большевикам. Советы, состоявшие из политических партий, которые заявляли, что они представляют рабочий класс, армию и крестьянство, не вполне олицетворяли собой национальную идею; зато все коалиционные правительства с самого начала революции постоянно выдвигали идею Учредительного собрания как непременное условие, и меньшевики эту идею поддерживали.
Приглушение лозунга Учредительного собрания было еще одной платой, которую меньшевики готовы были заплатить кадетам за то, чтобы удержать буржуазную революцию в надлежащих рамках. Кадеты же были против Учредительного собрания по вполне понятным причинам: они боялись, и вполне обоснованно, что оно будет слишком радикальным.
В этот момент такое положение устраивало большевиков — они могли одновременно выдвинуть два лозунга, которые по смыслу противоречили друг другу, хотя, разумеется, с помощью казуистики их можно было совместить. Большевики требовали и всю власть Советам, и созыва Учредительного собрания, что противоречило одно другому со всех точек зрения: логической, конституционной и политической.
Созыв Демократической конференции, на которой был создан так называемый Предпарламент, был одним из выходов из создавшегося тупика; у меньшевиков и их союзников появилось что-то вроде псевдопарламента, который к тому же обладал счастливой особенностью — на него не влияли никакие случайности голосования.
Задача Троцкого как главного большевистского оратора состояла в том, чтобы показать, что конференция не более чем фарс, а затем объявить ей бойкот. Он произнес одну из своих самых эффектных речей, посвященных в основном разоблачению непредставительного характера конференции; убедительнейшим образом доказав это, Троцкий демонстративно возглавил уход большевиков.
23 сентября, через несколько дней после того, как большевики под руководством Троцкого покинули Демократическую конференцию, он был избран председателем Петроградского совета. После того как Троцкий напомнил выбравшей его аудитории о том, что не он занимает место бывшего председателя Чхеидзе, а, напротив, Чхеидзе занимал его место, поскольку именно он, Троцкий, был председателем Петербургского совета в 1905 году, он затем, по свидетельству Суханова, произнес еще несколько слов, не предполагая, что со временем ему придется решительно отбросить то, что он сказал сейчас, и создать теорию для оправдания прямо противоположных положений. Вот что он сказал:
«Мы все — люди партийные, и мы еще не раз скрестим свои мечи. Но в работе Петербургского совета мы намерены руководствоваться духом справедливости и полной независимости фракций; рука президиума никогда не будет подавлять меньшинство».
Боже мой! Что за либеральные взгляды! Что за насмешка над самим собой! Но самое смешное, — что три года спустя, вспоминая вместе со мной эту речь, Троцкий, вернувшись к этому моменту, воскликнул: «Что за счастливое было время!»
На протяжении всего 1917 года — самого активного периода жизни Троцкого — разумеется, не могло быть и речи о личной жизни. Политика поглощала каждую секунду.
В течение двух месяцев перед октябрьским переворотом Троцкий, Наталья и мальчики жили в одной-единственной комнате около Таврического дворца — раньше это был район среднего класса — и получали официальный паек. Троцкие не развлекались и не отдыхали; у них не было времени принимать гостей или самим наносить визиты. Контакты с бойцами, коллегами и т. п. заменяли им все личные связи.
После того как в конце сентября Троцкий был избран председателем Совета, он каждое утро чуть засветло уходил из этой маленькой комнатки и отправлялся работать в свой председательский кабинет в Смольном. Остались записки Натальи о рабочей атмосфере Смольного:
«Это была большая квадратная комната, пустая, со случайной мебелью. Каждый день ее заполняли сотни делегатов из разных организаций… На креслах — груды шелухи от семечек; все стены увешаны плакатами и написанными от руки листками; толпа людей в шапках и темно-зеленых шинелях постоянно толпилась в коридорах. Телефоны непрерывно звонили… Лев Давидович изо всех сил пытался не растрачивать свою энергию напрасно, но при этом не жалел себя. Он всегда стремился не перерабатывать зря, стремился к самодисциплине в работе, чтобы дать «максимальный выход».
В то время было модно одеваться как можно небрежнее: но он никогда не следовал этой моде. Лев Давидович не заботился об элегантности, не понимал, что можно задуматься об оттенке галстука, но обладал врожденным чувством правильности и врожденным отвращением — прежде всего в отношении самого себя — к любой портновской небрежности, как, впрочем, и к любой другой небрежности тоже.
Обычно он обедал в столовой Петроградского совета, большом зале с деревянными столами и скамейками. Обед был посредственный — щи, рыба, каша, компот, чай. Он не пил.
Он был чуть выше среднего роста, без излишней полноты, хорошо сложен.
У него была прекрасная кожа, оттененная пышными темными волосами, он носил небольшие усы и эспаньолку.
Пенсне делало его взгляд острым».
Таким он был за пару месяцев до своего тридцативосьмилетия. Его нервы были напряжены до предела; он был, как «электрическая батарея, каждый контакт с ним давал разряд».
И все же, если революция, как Идея, должна была осуществиться, то нужно признать, что должна была существовать и какая-то технология ее осуществления.
Глава шестая АЗАРТНАЯ ИГРА
В апреле, вернувшись в Россию, Ленин отказался от своих прежних взглядов; теперь, в сентябре, он уже считал, что условия, при которых большевистская партия, «представляющая» авангард российского пролетариата, может захватить власть от имени и в интересах революции, — налицо. Этот исходный постулат диктовал и специфический образ действий — конспирацию. Тайна плюс точность — непременные условия всякого путча.
Ленин все еще скрывался в Финляндии; оттуда он направил Центральному Комитету письмо, в котором потребовал немедленно взять курс на переворот. 6 сентября, когда Троцкий впервые появился на заседании ЦК, этот вопрос уже обсуждался. ЦК, однако, еще не принял окончательного решения; Зиновьев возражал против переворота и просил разрешения покинуть убежище, где он скрывался вместе с Лениным, чтобы публично заявить об этих разногласиях.
Хотя Троцкий, ныне пылкий большевик, был принят в партию без особых возражений, этому сопутствовал, однако, некий невнятный ропот. Широкой публике он, возможно, и казался воплощением большевизма, но партийные ветераны предчувствовали, что еще хлебнут с ним горя. Ленину не удалось убедить своих соратников дать Троцкому соответствующий пост в большевистской печати; 4 августа, когда Троцкий еще находился в тюрьме, его забаллотировали (11 голосами против 10) на выборах состава центральной редколлегии большевистских газет; и только после выхода из тюрьмы он был наконец назначен одним из главных партийных редакторов. Соответственно и он поначалу вел себя осторожно: не бросался со своим обычным пылом во внутрипартийные дискуссии.
Ближайшие соратники Ленина — Зиновьев и Каменев — яростно выступили против всей ленинской затеи; они считали ее авантюризмом, не имевшим ничего общего с марксистским учением о медленной поступи исторических сил.
Вся практическая сторона переворота сводилась к простому вопросу: способны ли большевики собрать достаточно сил, чтобы одолеть противостоящую им оппозицию? В долговременной же перспективе главной причиной, оправдывавшей захват власти, была, по Троцкому и Ленину, неизбежность великого переворота — революции в мировом или, по крайней мере, континентальном масштабе.
И Троцкий, и Ленин были убеждены, что революция в Европе неизбежно произойдет и притом — в самом ближайшем будущем. Троцкий давно утверждал, что социалистическая революция в России может быть только прелюдией к общеевропейскому взрыву — это составляло часть его теории перманентной революции; Ленин придерживался аналогичных взглядов.
В этом-то состоянии мессианского возбуждения, сочетавшегося со вполне реалистической оценкой практических возможностей, Ленин, поддерживаемый Троцким, двинул партию на штурм.
В чем они отличались — это в своем отношении к юридическому обоснованию переворота. Ленин полагал, что неустойчивость и подвижность всей ситуации делают выбор времени и тактики куда важнее всяких юридических тонкостей типа: что представляет собой переворот, кто его совершает, от чьего имени? Не будучи догматиком в деталях (неважно, где начать — в Москве или даже в Финляндии), он хотел, чтобы большевики открыто захватили власть именно как большевики.
Троцкий был куда дипломатичнее. Его осторожность была частично связана с его положением новичка в партии, но главным образом — со званием председателя Петроградского совета. Он считал разумным воспользоваться пробольшевистскими настроениями масс и, приурочив переворот к предстоящему съезду Советов, именно ему передать захваченную тем временем власть. По его плану большевики должны были захватить власть от имени Петроградского совета и с помощью его аппарата. Это, понятно, тоже был камуфляж, поскольку в Совете у большевиков было автоматическое большинство, а сам Троцкий был его председателем, так что независимо от названия власть все равно переходила к тем же людям. Зато в этом случае можно было изобразить переворот не как большевистскую затею, а как реализацию популярного в массах лозунга «Вся власть Советам!»
Вышло так, что именно Троцкий, придумавший этот «легальный» вариант переворота, оказался в результате автором самого первого обмана, который и поныне содержится в названии режима: «Советский Союз», — предполагающем, будто большевики «представляют» массы по принципу выборности.
Конечно же, все эти тонкости ничего не меняли по существу, потому что и Ленин, и Троцкий считали, что реальная власть должна находиться в руках большевиков, тогда как съезд Советов будет лишь «легальным» их рупором. И понятно, что эта комбинация была приемлемой для большевиков постольку, поскольку они обеспечили себе большинство на съезде.
Оказалось, однако, что главным в подготовке переворота стал именно его «юридический» аспект. Техническая сторона операции, сам захват власти, оказался самым незначительным ее звеном. Забавно, что для оправдания переворота в глазах своих же союзников большевики пустили в ход все тонкости логических построений, все резонерство так называемой «марксистской диалектики», которые не имели ни малейшего отношения к тому, что они одновременно говорили широким массам.
Массы устали от войны — большевики призывали к миру.
Не хватало буквально всего, особенно продуктов — большевики требовали хлеба.
Крестьяне требовали переделить землю — большевики призывали к экспроприации земли.
Все эти лозунги, которые не имели никакого отношения не только к большевизму, но даже к марксизму, были выдвинуты большевиками, чтобы обеспечить себе широкую общественную поддержку.
ЦК, однако, все еще не мог прийти к единодушию.
Одна из главных несообразностей этого странного переходного периода состояла в том, что в отсутствие Ленина роль самого авторитетного большевистского лидера — во всяком случае в глазах общественного мнения — перешла к Троцкому. Человек, который на протяжении пятнадцати лет был самым непримиримым врагом большевиков, вдруг стал их самым авторитетным трибуном!
Фактически именно Троцкий, опираясь на партийную печать и аппарат партии, а также на свое положение законно избранного председателя Петроградского совета, задумал и осуществил весь переворот.
Форма, в которой он преподнес его общественности, была элементарно проста: никакого переворота нет и в помине! На протяжении всего времени подготовки, когда главную роль играла психологическая обработка масс, он тщательно маскировал свои действия, чтобы на всякий случай сохранить возможность изобразить их, как нечто совершенно невинное. Общий развал экономики и катастрофическая ситуация на фронте облегчили ему эту задачу. Экономическое положение было ужасным: вся система продовольственного снабжения в Петрограде попросту рухнула; в провинции шло непрерывное брожение; то и дело вспыхивали крестьянские бунты; горели имения. На фронте армия терпела одно поражение за другим. Возрастала опасность наступления немцев на столицу.
Большевикам сыграл на руку тот факт, что Петроград, с военной точки зрения, был не только столицей страны, но и ее революционным центром. Это позволяло Троцкому проповедовать революцию под видом защиты национальной столицы. Именно в этой двусмысленной форме: защиты столицы и одновременно защиты центра революции — и развернулась вся борьба Троцкого с Керенским. В то время как Керенский старался перетасовать расположенные в Петрограде части, чтобы удалить из города наиболее замешанные в политику подразделения, Троцкий старался оставить их в городе под предлогом защиты столицы и, таким образом, как бы походя, поднял первостепенной важности политический вопрос: кто распоряжается столичным гарнизоном? В результате Совет сформировал новый орган — Военно-Революционный Комитет, которому предстояло стать главным исполнительным органом большевистского переворота.
После создания комитета ситуация обострилась.
Троцкий, по требованию Ленина, заявил об отказе большевиков от участия в выборах в Предпарламент и демонстративно увел за собой большевистскую делегацию; стало ясно, что теперь партии предстоит сделать окончательный выбор. Ожидать предстоящего съезда Советов было теперь, в ленинской терминологии, «преступлением и изменой».
По забавному стечению обстоятельств решающее заседание ЦК произошло на квартире Суханова, который был теперь настроен враждебно к большевикам; впрочем, его жена оставалась верной большевичкой. Суханов сообщает:
«Ради такой важной встречи прибыли не только москвичи; сам великий Мастер Церемонии со своим прихвостнем выползли из укрытия. Ленин появился в парике, но без бороды, зато Зиновьев — с бородой, но без шевелюры. Заседание продолжалось десять часов, до трех утра».
Ленин буквально вырвал у членов ЦК одобрение предстоящего переворота: из двенадцати присутствующих (всего в ЦК был двадцать один человек) только двое — Зиновьев и Каменев — проголосовали против.
На этом же заседании было создано первое Политбюро партии; оно включало Ленина, Зиновьева, Каменева, Троцкого, Сталина, Сокольникова и Бубнова. Этому Политбюро хотели поручить каждодневное руководство подготовкой переворота. Вышло, однако, так, что вся работа легла на плечи Троцкого: Ленин сразу же после заседания снова отправился в свое финляндское убежище, Зиновьев и Каменев выступали против переворота, а Сталин был поглощен редакторской работой. Таким образом, кроме Троцкого, толкать все дело было некому.
13 октября Военно-Революционный Комитет (ВРК) известил командующего Петроградским военным округом Полковникова, что отныне его приказы недействительны без подписи ВРК. Еще через два дня партийные комитеты частей Петроградского гарнизона собрались в Смольном, штаб-квартире Советов, и запретили своим частям покидать столицу без особого разрешения Совета.
16 октября гарнизон официально провозгласил, что не покинет Петроград; иными словами, он отказался подчиняться приказам главы правительства. В тот же день Троцкий, фактический глава ВРК, распорядился, чтобы арсенал выдал Красной гвардии пять тысяч винтовок.
С этими двумя событиями совпало еще одно заседание ЦК. На него прибыл сильно загримированный Ленин, который решительно потребовал подтвердить резолюцию, принятую 10 октября, и немедленно принять меры к ее исполнению. Заседание, однако, закончилось тем, что Ленин уступил желанию Троцкого расширить намеченную инициативу: окончательное решение гласило, что ЦК и Совет в нужное время укажут наиболее выгодное направление атаки.
И тут, буквально накануне переворота, Зиновьев и Каменев решились на весьма необычный шаг: они опубликовали категорический протест против всей затеи, причем сделали это в беспартийной газете («Новой жизни» Горького). Это было открытое обращение к общественности, выход за партийные рамки, откровенное предупреждение врагам.
Ленин, конечно, пришел в бешенство. Обозвав Зиновьева и Каменева штрейкбрехерами революции, он потребовал их исключения из партии. Их не исключили; он не стал настаивать.
На следующий день меньшевики, все еще возглавлявшие Исполком Совета, отложили съезд на несколько дней. Тем самым они подарили Троцкому и большевикам драгоценное время для подготовки.
Выступая от имени Петроградского совета, Троцкий по-прежнему продолжал подчеркивать необходимость защиты города и делать вид, что у него только это на уме. И лишь 18 октября он заговорил наконец о вооруженных действиях, но и тут — под предлогом потребностей обороны:
«Мы ничего не скрываем. От имени Совета я заявляю: мы не планируем никаких вооруженных действий. Но если в ходе событий такое действие будет запланировано, рабочие и солдаты, все как один, выйдут по его призыву. Петроградский совет будет продолжать свою линию на организацию и вооружение рабочей гвардии. Мы должны быть постоянно готовыми к атаке со стороны контрреволюции. И мы ответим на нее беспощадной контратакой, которую доведем до конца».
Как стремительно менялась ситуация, если это заявление Троцкого было немедленно поддержано Зиновьевым и Каменевым — двумя главными противниками переворота! Но что Зиновьев и Каменев, если и сам Ленин — и тот был сбит с толку словесной эквилибристикой Троцкого. Он был настолько далек от каждодневных забот, связанных с подготовкой переворота, что его то и дело приходилось успокаивать; удавалось это с переменным успехом.
Все это время отношение Ленина к Троцкому вообще было несколько двойственным. Требование Троцкого обязательно приурочить переворот к съезду Советов казалось ему в высшей степени опасным — даже более опасным, чем открытое выступление Зиновьева и Каменева, которые отвергали самую идею переворота вообще. А поскольку по самой природе переворота его судьба зависела от точного выбора момента, то естественно, что в своих обращениях к ЦК Ленин называл тактику Троцкого практически предательской.
21 октября Троцкий провел через Совет резолюцию, по которой гарнизон должен отныне подчиняться только приказам ВРК. Он и тут еще остерегался заявить, что ВРК уже заменил собой военное командование. Комиссары ВРК, приданные к генеральному штабу якобы для связи, по-прежнему соблюдали установленный декорум. Но было совершенно очевидно, что резолюция Совета предрешила самый коренной вопрос — о верховной власти. Гарнизон недвусмысленно признал, что верховной властью является Совет и ВРК, как его исполнительный орган. Это означало, что Временное правительство фактически уже свергнуто; двоевластию, продолжавшемуся восемь месяцев, пришел конец, и законным правительством отныне является Совет. И даже несмотря на это, все оставалось по-прежнему!
Однако подлинный смысл событий постепенно становился все очевиднее: 22 октября ВРК, на основании принятой накануне резолюции, опубликовал обращение, в котором говорилось: «Приказы по гарнизону, не подписанные комитетом, недействительны».
Тем не менее психологически ситуация оставалась неизменной: новая власть еще нуждалась в признании. Переворот, фактически уже совершенный Петроградским гарнизоном 21 октября, еще должен был облечься в некие легальные формы. Вот как говорит об этом Суханов:
«В действительности переворот был совершен в тот момент, когда Петроградский гарнизон признал Совет своей высшей властью, а ВРК — своим командованием. Но в той неповторимой обстановке эта декларация была воспринята, как чисто риторическая. Никто не опознал в ней переворот. И неудивительно. Решение гарнизона практически ничего не изменило: уже и прежде правительство не имело ни реальной силы, ни власти. Реальная власть в стране давно уже находилась в руках большевиков из Петроградского совета, и тем не менее Зимний дворец оставался правительственным, а Смольный — частным учреждением. И все же Временное правительство было свергнуто именно 21 октября, точно так же, как царская власть — 28 февраля. Оставалось только завершить сделанное — во-первых, придать перевороту официальный характер, провозгласив новое правительство, и во-вторых — фактически устранить конкурентов, добившись тем самым всеобщего признания совершившегося факта. Значение того, что произошло 21 октября, было непонятно не только обывателю, но и самим революционным лидерам. Достаточно заглянуть в воспоминания одной из главных фигур октябрьских дней, секретаря Военно-Революционного Комитета Антонова-Овсеенко. Исход событий мог быть куда менее успешным (для большевиков), если бы они имели дело с другим противником. Вот что нужно обязательно учитывать: ни Смольный, ни Зимний не отдавали себе отчета в подлинном смысле происходящего. В конце концов, разве до этого гарнизон не принимал уже резолюций, подобных резолюции 21 октября? Разве он не присягал уже на верность Совету и после Июльских дней, и во время корниловского мятежа? Как же можно было утверждать, что сейчас произошло что-то новое?»
22 октября — в «День Петроградского совета» — несметные толпы «демократического населения» вышли по призыву Совета на массовые митинги. Это был еще один ловкий ход Троцкого в проводимой им психологической войне. Он хотел взвинтить настроения масс демонстрацией силы, вытравить из их памяти гнетущие воспоминания об Июльских днях, обнажить слабость правящих классов и правительства.
В этот день Троцкий произнес в Народном доме одну из самых эффективных своих речей. На этот раз, как сообщает наш главный свидетель Суханов, «все дело было в настроении. Сами лозунги давно навязли в зубах. Их можно было только заострить — с помощью подходящих эффектов. Троцкий сделал именно это. Но он пошел в этот день еще дальше: «Советское правительство дает беднякам и людям в окопах все, чем располагает страна. Ты, буржуй, у тебя две меховые шапки? — отдай одну солдату, который замерзает в окопе. У тебя есть теплая обувь? Останься дома. Твои ботинки нужнее рабочему…» Настроение окружающих граничило с экстазом. Казалось, что толпа вот-вот разразится каким-нибудь религиозным гимном. Троцкий предложил краткую и весьма расплывчатую резолюцию, что-то вроде «Защищать рабоче-крестьянское дело до последней капли крови! Кто за?» Взметнулись тысячи рук. Я видел эти поднятые руки и эти горящие глаза мужчин, женщин, юношей, солдат, крестьян. Что привело их в такой восторг? Может, им приоткрылся краешек того «царства справедливости», о котором они мечтали? Или под влиянием этой политической демагогии они прониклись ощущением, что присутствуют при историческом событии? Не знаю. Так оно было, и все. Троцкий продолжал говорить. Он проревел: «Пусть это будет вашей клятвой — отдавать все силы и принести все жертвы в поддержку Совета, который взял на себя славную задачу довести до конца победу революции!» Толпа не опускала рук. Она соглашалась. Она клялась. С гнетущим чувством взирал я на эту величественную сцену».
Разжигая настроения политически активных элементов Петрограда, Троцкий создавал обрамление, необходимое для успеха переворота. Оно позволяло облечь его в плоть и кровь нового социального организма.
23 октября был составлен список важнейших стратегических пунктов столицы и установлена связь между штаб-квартирой переворота и частями гарнизона. Оставался только один сомнительный пункт — Петропавловская крепость. Там находился первоклассный арсенал, насчитывавший сто тысяч винтовок; орудия крепости были нацелены прямо на Зимний дворец. Ее гарнизон составляли артиллеристы и верные Временному правительству мотоциклетные части. Крепость представляла собой единственную в своем роде и ключевую проблему. Комиссар, направленный туда большевиками, сообщил в Смольный, что его полномочий не приняли и ему самому угрожали чуть ли не арестом. О прямой атаке нечего было и думать: в отличие от других важных объектов Петропавловка была практически неприступной. В то же время правительство могло использовать ее как убежище и оттуда обратиться за помощью к фронтовым частям. Поэтому крепостью следовало овладеть во что бы то ни стало.
Задачу решил Троцкий. Кто-то предложил послать в крепость надежный отряд и разоружить тамошний гарнизон. Но это означало большой риск и открытые военные действия. И тогда Троцкий заявил, что сам отправится в Петропавловку и уговорит ее гарнизон сложить оружие. Это было в духе всей его тактики, которая до сих пор полностью себя оправдывала. Особого риска тут не было — разве что для самого Троцкого — зато при удаче этот шаг мог ускользнуть от внимания растерявшегося правительства.
Троцкий и сопровождавший его Лашевич (не большевик) произнесли перед гарнизоном страстные речи; их встретили с энтузиазмом; гарнизон почти единодушно высказался в поддержку советской власти, то есть против буржуазного правительства. Без единого выстрела Троцкий завоевал для ВРК грозную Петропавловку.
Но даже и на это решающее событие правительство не отреагировало. Апатия Керенского — вот самое непостижимое в истории Октябрьского переворота.
Утром 24 октября Смольный выглядел как вооруженная до зубов крепость. Шло последнее заседание большевистского ЦК; на нем присутствовали все, кроме Ленина, Зиновьева и, вот что занятно — Сталина. Троцкий предложил распределить функции между членами ЦК. Тем временем выяснилось, что правительство отослало крейсер «Аврора», который был пришвартован рядом с Зимним дворцом, и стянуло к самому дворцу женский(!) батальон. Последний оплот власти защищали наспех вооруженные женщины да небольшая кучка юнкеров с казаками. Немногочисленные отряды юнкеров были посланы также в разные пункты города; правительство распорядилось развести мосты через Неву в надежде отрезать рабочие кварталы города от центра; оно приказало отключить телефоны Смольного.
Все эти действия были немедленно сведены на нет приказами ВРК. Теперь решающим элементом переворота становилась военная организация, — что было проще всего. Руководили военной операцией три человека во главе с Троцким.
Большевики решили атаковать Зимний дворец в ночь на 24 октября, используя для этого кронштадтских моряков и Красную гвардию Выборгского района, а также экипажи «Авроры» и нескольких торпедных катеров. Операция могла оказаться трудной; поэтому нужны были достаточно воодушевленные части.
В эту ночь Троцкий впервые позволил себе открыто объявить, притом — как о чем-то будничном, — обо всех принятых им мерах, за которые большевики, ныне возглавлявшие Совет, взяли на себя полную ответственность. Он деловито перечислил открытие большевистских типографий и возвращение «Авроры» в город, как первые победы в вооруженном столкновении, которое стало теперь совершившимся фактом. Теперь-то он мог изобразить эти действия, как вполне легальные, поскольку законным правительством был теперь Совет; а то, что в Совете преобладали большевики, было, конечно же, лишь «счастливым совпадением».
На самом деле, разумеется, заявления, с которыми Троцкий выступал перед всем миром, были вдвойне лживыми: ведь, кроме открытых шагов, ВРК предпринимал также и конспиративные. В тот самый момент, когда Троцкий выступал перед массами как председатель Совета, он же как председатель ВРК посылал людей на вооруженный захват власти.
В два часа ночи его люди заняли главные вокзалы; в три тридцать «Аврора» бросила якорь возле Николаевского моста, и ее команда разогнала расположившихся там юнкеров; к восходу солнца из Гельсингфорса прибыло несколько торпедных катеров; в шесть утра был занят государственный банк; в семь была захвачена центральная телефонная станция, что позволило Совету немедленно отключить телефоны Зимнего дворца и генерального штаба. На Дворцовом мосту, рядом с правительственными зданиями, были размещены большевистские патрули.
Керенский ничего не мог предпринять. Он метался между бесплодными заседаниями министров в Зимнем и столь же бесплодными совещаниями с офицерами на Дворцовой площади: практических возможностей у него уже не оставалось.
Но даже в этот момент, когда переворот уже шел полным ходом, Троцкий все еще продолжал камуфлировать его напыщенными и туманными фразами: именно в эту ночь с 24 на 25 октября он опубликовал знаменитый приказ № 1, гласивший: «Чрезвычайная опасность угрожает Петроградскому совету. Вчера ночью контрреволюционные заговорщики попытались вызвать юнкеров и ударные части в Петроград. Настоящим приказываю привести вашу часть в полную готовность. Ожидайте дальнейших распоряжений. Всякое промедление и колебание будут рассматриваться, как измена революции».
Сам разгон Временного правительства занял считанные часы. Он произошел почти бескровно. Пострадавших оказалось не более десяти человек. В девять вечера с «Авроры» был дан холостой выстрел; затем около часа продолжалась совершенно безобидная ружейная и пулеметная перестрелка. Женский батальон попытался отойти; моряки согнали солдаток в кучу, кое-кого, походя, изнасиловали и всех отправили прочь в казармы — чтоб не совались не в свое дело! Зимний дворец был захвачен практически без всякого боя.
Октябрьский переворот был задуман, разработан и осуществлен Троцким, человеком, игравшим двойную роль — официального выразителя воли Совета и конспиративного руководителя военных отрядов. Ленин отчетливо это понимал. Троцкий провел всю операцию, не советуясь с ним. При создавшейся ситуации Ленин и не мог бы повлиять на решения, которые зачастую нужно было принимать немедленно: он был попросту слишком далеко от места действий. Эта невозможность прямого участия в деле в сочетании с давним недоверием к Троцкому как политическому союзнику все время настраивали Ленина несколько недоверчиво. Только теперь, когда стремительный и фантастический успех стал бесспорным, он понял: рискованная игра была действительно выиграна. Большевики пришли к власти.
Глава седьмая КУЛЬМИНАЦИЯ
Большевики пришли к власти. Но это не всем еще было понятно. Переворот произошел так стремительно, он был так непохож на пресловутую революцию, что обывателю все еще было неясно, что большевики — лишь вчера просто одна партия из многих — сегодня стали хозяевами страны.
Руководство партии тоже тыкалось наощупь. Перед ним стоял важнейший вопрос — кому и что делать?
Троцкий был и создателем плана захвата власти, и его вдохновителем. Широкой публике он в то время был известен лучше, чем Ленин, и даже в глазах рядовых членов партии играл почти такую же важную роль. Но, хотя переворот принес Троцкому личную славу, теперь партия больше нуждалась не в его личных талантах, а в том надежном партийном аппарате, на создание которого Ленин затратил пятнадцать лет жизни и к которому Троцкий присоединился чуть ли не в последний момент.
Захват власти потребовал от большевиков такой концентрации всех сил, что у них не осталось времени подумать о вопросах практического управления страной. Все, что они делали теперь, было — и не могло не быть — импровизацией. Троцкий вспоминает, как нащупывали название для новой власти:
«— Как мы ее назовем? — вслух размышлял Ленин. — Что угодно, только не министрами — отвратительное, устаревшее слово!
— Можно сказать — комиссары, — предложил я. — Но сегодня так много развелось комиссаров… Может быть, верховные комиссары? Нет, верховные — плохо звучит… Может быть — народные комиссары?
— Народные комиссары? Да, это неплохо, — согласился Ленин. — А тогда правительство в целом?
— Совет, конечно… Совет Народных Комиссаров, да?
— Совет Народных Комиссаров, — повторил Ленин. — Великолепно. Изумительно пахнет революцией.
И он посмотрел на меня с той застенчивостью, которая у него появлялась в минуты предельной откровенности.
— Знаете, — произнес он неуверенно, — от преследований и жизни в подполье — и вдруг сразу на вершину власти… Даже голова кружится, — закончил он, вдруг переходя на немецкий и показывая рукой, как кружится голова.
Мы глянули друг на друга и засмеялись. Все это продолжалось какую-нибудь минуту; в следующую мы уже перешли к очередным делам».
Троцкий сообщает, что на одном из первых же заседаний ЦК Ленин предложил назначить его главой Совета Народных Комиссаров, то есть фактически — главой государства. Троцкий решительно не согласился: предложение казалось ему совершенно неприемлемым. Ленин настаивал, заявив, что это только логично: в конце концов, Троцкий был председателем Петроградского совета, который — по крайней мере, теоретически — захватил власть.
В эти первые головокружительные минуты своего триумфа Ленин и Троцкий могли еще думать, будто существует какое-то различие между делами партийными и государственными. В таком случае предложение Ленина могло означать только, что он намеревался сделать Троцкого фигурой для государственного представительства. Вряд ли он всерьез собирался отдать ему власть, принадлежавшую большевистской партии — ведь власть-то в конечном счете захватила именно она.
Как бы то ни было, когда Троцкий отверг это предложение и Ленин согласился занять бесспорно положенное ему место председателя СНК, Троцкому был предложен — опять по инициативе Ленина — пост комиссара иностранных дел. Он отказался и от этого предложения. При этом он ссылался на свое еврейское происхождение. «Зачем давать врагам такое оружие?» — спросил он. Ленин почти возмущенно воскликнул: «Мы совершили великую интернациональную революцию, какое значение могут иметь сейчас такие банальности?!» Троцкий, однако, упрямился, твердя: «Не к чему с самого начала создавать лишние сложности!»
Весь этот эпизод великолепно продемонстрировал, что с той минуты, как большевики захватили власть, Петроградский совет, который и до того был не более чем удобным форпостом, вообще потерял всякое реальное значение, и прежнее высокое положение Троцкого, как его председателя, тоже утратило теперь свой смысл: он стал всего лишь «одним из упряжки».
Конечно, Троцкий был новичком в партии; более того, на протяжении пятнадцати лет он стрелял из укрытия по Ленину и большевикам; но он так отличился в сумятице, предшествовавшей перевороту, что совершенно естественно выдвинулся на второе место после Ленина. Политбюро, наспех сколоченное накануне переворота, оказалось нежизнеспособным; его сменило «Бюро ЦК», куда входили четыре человека — Ленин, Троцкий, Сталин и Свердлов. Сталин, никому за пределами партии не известный и считавшийся всего лишь практиком, отвечал, вместе со Свердловым, за организационные дела. Свердлов, действительно блестящий организатор и предшественник Сталина на посту генерального секретаря партии (хотя самого звания тогда еще не было), пытался познакомить Троцкого с внутренней структурой партии и деятельностью ее аппарата. Но Троцкого все это никогда и ни в малейшей степени не интересовало. В сущности, ему хотелось сейчас только одного — вернуться к журналистике, только, как сказали бы марксисты, на более высоком уровне — руководителя всей партийной печатью. Однако новое Политбюро решительно воспротивилось этому: «Товарищ Троцкий должен быть выставлен против буржуазной Европы как советский комиссар по иностранным делам», — гласило окончательное решение.
Троцкий описывает рабочие комнаты Смольного, которые он в эти первые дни делил с Лениным. Коридор, который соединял или, выражаясь словами Троцкого, разделял их, был такой длины, что Ленин даже предлагал ездить друг к другу на велосипеде. В действительности их связывал телефон; и все же Троцкому приходилось по нескольку раз в день пробегать этим коридором, торопясь на молниеносные совещания, посвященные бесчисленным проблемам, которые одолевали новую власть.
Троцкие жили в Смольном всей семьей — он сам, Наталья и двое сыновей.
Поначалу не было ни малейшей уверенности, что новая власть удержится. Понимая, какое ничтожное меньшинство они составляют в стране, большевики считали, что висят на волоске. Ленин хотел одного — удержать власть как можно дольше, чтобы использовать ее для разъяснения массам целей большевизма. Его правительственные декреты, по словам Троцкого, были главным образом своеобразной разновидностью большевистской пропаганды. К тому же у большевиков не было и намека на аппарат, который мог бы эти декреты реализовать. Ленин использовал всю полноту государственной власти на печатание классиков социализма и материализма, чтобы, как говорил Троцкий, «закрепить переворот в сознании масс, оставить как можно более глубокий след в народной памяти».
Самым первостепенным в эти дни был вопрос о войне. Большевики стремились выйти из нее как можно скорее. Такое решение диктовала им не только их идеология, но и просто здравый смысл. Страна была предельно истощена. Немцам сохранение власти за большевиками тоже казалось в тот момент желательным и даже необходимым: только они могли окончательно вывести Россию из войны. Поэтому немцы и после переворота продолжали материальную помощь большевикам. Немецкий посол в Москве граф Мирбах, то и дело телеграфировал в Берлин министру иностранных дел Рихарду фон Кюльману, требуя оказывать большевикам финансовую поддержку; Кюльмана, впрочем, не приходилось особенно уговаривать — он был полностью согласен с Мирбахом. Сразу же после переворота германское казначейство выделило на политические нужды России 15 миллионов марок (это — не считая 2 миллионов, уже раньше переправленных через германское консульство в Стокгольме).
С другой стороны, союзники проявили крайнюю враждебность к новой власти. Троцкий передал им через их представителей вполне резонную просьбу не оказывать чрезмерного давления, чтобы не побудить большевиков принять любые германские условия; но союзные правительства, не очень правильно, как оказалось, оценившие прочность новой власти, заняли весьма жесткую позицию.
Немцы торопились прийти к мирному соглашению: уже 14 ноября была достигнута принципиальная договоренность о перемирии. Новый главнокомандующий, Крыленко, бывший царский прапорщик, а ныне главный военный специалист партии, приказал прекратить огонь и распорядился начать братание между солдатами по обе стороны фронта.
Но все это было лишь краткой прелюдией. Почти сразу же вслед за переворотом вспыхнула гражданская война. Уже через месяц на Дону началось сколачивание Белой армии. Поднялись казаки. В самой столице против большевиков выступили кадеты и некоторые правые эсеры.
28 ноября Троцкий объявил партию кадетов вне закона. Этот шаг положил начало массовому террору, несомненно неизбежному при любом перевороте, но в данном случае удесятеренному полной оторванностью большевиков от широких масс.
Запрещение кадетской партии Троцкий преподнес публике следующим образом: «Мы начали очень сдержанно. Французская революция гильотинировала даже своих лучших людей, если они сопротивлялись воле народа. Мы же никого не казним и не имеем таких намерений. Конечно, бывают вспышки народного гнева…»
Упоминание о пресловутой «воле народа» и заявления, что большевики «не имеют намерения» уничтожить своих противников, были сами по себе достаточно грозным намеком.
Но все-таки прежде всего необходимо было покончить с войной. Тут требовались безотлагательные действия.
Большевики, эти наиболее экзальтированные марксисты, в вопросе о мире занимали весьма оригинальную позицию. Они считали свой переворот всего лишь прелюдией к той революции, которая, по их доверчивым ожиданиям, должна вот-вот охватить всю Европу. Поэтому выбор, перед которым они стояли: ждать революцию, которая «обязательно» разразится еще до заключения мира, или ускорить ее таким заключением — казалось им, в общем-то, второстепенным, преходящим, таким, что все равно рано или поздно будет сметено неудержимым, неизбежным потрясением космического масштаба.
Эта вера в близкий космический переворот и объясняет странное поведение Троцкого на переговорах о мире в Брест-Литовске. Троцкий прибыл туда в сопровождении партийного ветерана журналиста Карла Радека — человека довольно бесхарактерного и известного циника, хотя в то же время умного, разговорчивого и занятного собеседника. По пути в Брест-Литовск большевистские эмиссары воочию увидели то, что знали из телеграфных донесений в Смольный: армия развалилась, окопы пустуют, страна практически беззащитна.
С самого начала переговоров немецкие и австрийские представители превзошли себя в стремлении очаровать «неотесанных» большевиков. Троцкому и Радеку при всем их несомненном интеллектуальном блеске, разумеется, не хватало той самоуверенности и светского лоска, которым отличались их аристократические собеседники. Поэтому Троцкий выбрал иную тактику. Он решительно оборвал поток светских любезностей. Он хотел раз и навсегда покончить с представлением, будто война — это джентльменское занятие, а джентльмен даже в поражении должен оставаться джентльменом. Во всеоружии своего красноречия и язвительности он устремился в ожесточенные споры.
Обстоятельства сложились так, что в этот момент большевики и немцы отчаянно нуждались друг в друге. Стоило немцам нажать чуть посильнее — и большевистская власть могла бы рухнуть. Но тогда на смену ей могла прийти какая-нибудь другая партия, настроенная с прежней воинственностью — и немцы не увидели бы необходимого им мира, как своих ушей. С другой стороны, если бы большевики вздумали проявить излишнее упрямство и несговорчивость, немецкие армии могли их попросту раздавить. Эта скрытая подоплека превращала переговоры в пустые прения по всевозможным отвлеченным вопросам, вроде права наций на самоопределение, природы государственной власти и тому подобное. Разумеется, Троцкий в таких теоретических дискуссиях чувствовал себя как рыба в воде.
Он произвел сильное впечатление на немцев и австрийцев. Германский министр иностранных дел Кюльман увидел в нем незаурядного человека, недооценка которого была бы непростительной ошибкой. «Его выразительное, типично еврейское лицо, — писал Кюльман, — было в постоянном движении благодаря игре лицевых мускулов… Мне доставило особое удовольствие скрестить с ним диалектические шпаги». Австрийский министр граф Чернин был того же мнения. Троцкий, вспоминал он, «обладал совершенно исключительным ораторским дарованием и таким искусством парировать чужие доводы, которые мне редко доводилось встречать; это сочеталось в нем с наглым бесстыдством, так присущим его нации».
Между тем Троцкий только и делал, что тянул время. Казалось бы, скорейшее завершение переговоров было на руку обеим сторонам — ведь обе стремились к одной и той же цели: немедленному миру. И все же Троцкий, непременно настаивавший на том, чтобы высказать свою точку зрения по любому из затрагиваемых вопросов, невыносимо затягивал каждое заседание. Но даже и ему становилось все более очевидным, что расчеты на скорую революцию на Западе не соответствуют подлинному уровню революционных настроений европейского пролетариата.
Отправной точкой всей позиции Троцкого было убеждение в невозможности продолжения войны. С другой стороны, немецкие мирные предложения он считал абсолютно неприемлемыми. Постепенно он пришел к той формуле, которой суждено было вызвать бурные споры внутри партии: «Ни мира, ни войны».
Эту формулу Троцкий обосновывал своей уверенностью, что немецкая армия не в состоянии предпринять действительное наступление. Создавшееся положение он считал тупиковым, а выход из тупика видел по-прежнему только в общеевропейской революции.
7 января 1918 года Троцкий вернулся из Бреста в Петроград, чтобы доложить свою точку зрения руководству партии. За день до этого большевики разогнали Учредительное собрание — тот самый российский парламент, который в течение десятилетий был мечтой всех русских революционеров и созыв которого даже большевики считали раньше обязательным. Но вышло так, что на выборах в Учредительное собрание абсолютное большинство получили эсеры, а среди них — правое крыло, которое представляло, насколько это вообще было возможно, интересы русского крестьянства. В ту минуту, когда эсеровская «Учредилка» отказалась утвердить передачу власти Советам, а также различные ленинские декреты (о земле, мире и так далее), она была немедленно разогнана.
Этот разгон был первым свидетельством монопольной власти большевиков. Троцкий, надо заметить, одобрил этот шаг безоговорочно. Впрочем, перед лицом жгучей проблемы войны и мира большевикам и некогда было возиться с Учредилкой. Ее сторонники теперь автоматически оказались в числе того огромного множества людей, которые подвергались начавшимся репрессиям.
Партия же была поглощена вопросом жизни и смерти — возможностью немецкого наступления. Ленин стоял за мир любой ценой. Большая группа партийцев, возглавляемая Бухариным и Дзержинским (бывшим польским помещиком, который перешел к большевикам и стал первым шефом советской политической полиции), выступала за продолжение «революционной войны» против монархических режимов Центральных держав. Троцкий занимал скорее промежуточную позицию, поскольку его формула «ни войны, ни мира» — по сути, компромисс между реалистической оценкой возможностей и романтической жаждой дальнейшего взлета революции, — была применима лишь до тех пор, пока немцы не покажут когти.
Обе группировки, спорившие в тесном кругу ЦК, могли до некоторой степени единодушно, хотя и по разным причинам, сойтись на формуле Троцкого; в конце концов ему было поручено (большинством в несколько голосов) вернуться в Брест с этим же предложением, на сей раз сформулированным в виде резолюции: «Мы прекращаем войну, но не подписываем мира, — мы демобилизуем свою армию».
Тем временем втайне от ЦК Троцкий частным образом договорился с Лениным о том, что, если немцы вопреки его оптимистическим расчетам все же двинутся в наступление, он, Троцкий, уполномочен подписать мирные условия. Этот выход из двусмысленного положения, заложенного в формуле Троцкого, тоже был изрядно двусмысленным: в какой именно момент Троцкий должен был подписать мир?
В середине января Троцкий вернулся в Брест с таким ворохом двусмысленностей. Забастовки и демонстрации европейского пролетариата в пользу мира, которые раньше усиливали его оптимизм, были подавлены или попросту выдохлись; возросшей самоуверенности Кюльмана и прочих Троцкий мог противопоставить всего лишь эффектные жесты: он требовал, чтобы немецкие представители пригласили социалистов своих стран на переговоры, чтобы ему дали возможность проконсультироваться с Виктором Адлером в Вене и так далее. Единственной уступкой, которую он вырвал, было разрешение поехать в Варшаву, где его встретили довольно радушно, поскольку большевики выступали за независимость Польши.
Естественным объектом дискуссий, наравне с Польшей, была Украина. Она все еще не подчинялась большевикам Москвы и Петрограда, а местных большевиков было недостаточно, чтобы ее захватить. Некоторые украинцы, раньше выступавшие против независимости, теперь из враждебности к большевикам изменили свою позицию; напротив, большевики, объявившие национальную независимость одним из своих лозунгов, ныне видели резон в том, чтобы проглотить Украину. Немцы, поддерживая независимость Украины, руководствовались чисто практическими мотивами: украинская житница имела для них жизненно важное значение. Когда делегаты украинской Рады швырнули Троцкому в лицо его собственные декларации, яростно протестуя против большевистской политики, игнорировавшей украинские права и силой навязывавшей своих представителей, Троцкий «настолько потерял самообладание, что на него жалко было смотреть. Бледный как смерть, он уставился в пространство невидящим взглядом, машинально чертя что-то в своем блокноте. Крупные капли пота стекали по его лбу. Оскорбления, брошенные ему его соотечественниками в присутствии врага, жестоко ранили его самолюбие».
Объясняя свою растерянность во время этого инцидента, Троцкий, разумеется, приписывал ее не оскорблениям компатриотов, а тому, что ему больно было видеть людей — «несмотря ни на что, настоящих революционеров», — предающих собственные принципы в присутствии «надменных аристократов».
В ходе этих риторических перепалок с Кюльманом и прочими Троцкий находил отдохновение, как обычно, в занятиях литературой. Он написал краткий очерк советской истории — уже истории! — предвосхищавшей ту объемистую книгу, которую он закончил в изгнании десять лет спустя.
В самый разгар дискуссий, 21 января, Троцкий узнал, что Рада свергнута и большевики контролируют всю Украину; теперь он мог вернуться к своим «принципам».
Этот момент оказался переломным. Немцы, которых на самом деле не особенно волновала судьба Рады, сочли его подходящим для осуществления плана альянса с «независимой» Украиной. Еще через несколько дней их отношения с Троцким и его помощниками были прерваны.
В финальной сцене разрыва Троцкий пустил в ход свое напыщенное красноречие:
«Мы выходим из войны. Мы объявляем это всем народам и правительствам. Мы отдаем приказ о полной демобилизации наших армий… В то же время мы заявляем, что условия, предложенные нам Германией и Австро-Венгрией, находятся в кардинальном противоречии с интересами всех народов… Мы отказываемся принять условия, которые германские и австро-венгерские империалисты вырубают мечом по живому телу наций. Мы не можем поставить подпись русской революции под мирным договором, который несет угнетение, горе и несчастье миллионам людей».
Единственное, что могли в этих условиях предпринять немцы, оказавшиеся в совершенно отчаянном положении, — это снова начать наступление, хотя даже сейчас Троцкий отмахивался от такой возможности, как от пустой угрозы. Он пренебрежительно отказался сообщить Кюльману, каким образом Центральные державы могут продолжить контакты с новым русским правительством.
На пути обратно в Петроград Троцкий мог тешить себя мыслью, что его виртуозное красноречие привело к успеху; он еще находился в дороге, когда германская армия получила приказ перейти в наступление. 17 февраля она начала продвигаться вперед, не встречая никакого сопротивления.
Партийная дискуссия в Смольном велась в убийственно резких тонах; большевикам угрожала смертельная опасность. Практически выбор был очевиден: сопротивляться или сдаваться. Впрочем, само это сопротивление приобретало, в духе марксистской теории, специфическую окраску «революционной войны» против «буржуазных» сил. Центральный Комитет раскололся на партию мира во главе с Лениным и партию революционной войны, руководимую, среди прочих, Бухариным, Радеком и Дзержинским.
Троцкий оставался посредине: чувства влекли его к идее революционной войны, тогда как здравый смысл подсказывал ему, как и Ленину, что это безнадежная затея. Голосовать надо было безотлагательно, между 17 и 18 февраля. Голос Троцкого был решающим.
Троцкий производил впечатление человека, не способного принять решение: например, в первый день дискуссии он проголосовал и против предложения Ленина, призывавшего к немедленному миру, и против сторонников революционной войны.
Вся эта распря происходила на фоне мрачной реальности. Ибо русский фронт был практически неспособен к обороне; час от часу сообщения о германском наступлении становились все ужасней. За один только день 18 февраля положение на фронте ухудшилось катастрофически. Но даже когда стало известно об успехах немцев, Троцкий все еще продолжал колебаться: он предлагал выяснить у немцев, чего они требуют, но не предлагал вступить с ними в переговоры.
На следующий день он неожиданно круто изменил позицию в поддержку Ленина и стал еще более решительно, чем сам Ленин, настаивать на немедленных мирных переговорах; дело явно шло к тому, что формула Троцкого, которая казалась весьма хитроумной, вспыхни революция действительно, сейчас становилась попросту губительной. Как бы то ни было, его голос обеспечил большинство: 19 февраля большевики формально согласились начать мирные переговоры.
Теперь их позиция была намного хуже. Немцы тянули с ответом; они наказали большевиков четырьмя бессонными днями и ночами. В результате внутрипартийная схватка стала еще более яростной.
Пришедший наконец ответ немцев поверг большевиков в отчаяние: он был куда жестче, чем предложения в Брест-Литовске. Немцы требовали от большевиков полного отказа не только от Латвии и Эстонии, но и от Украины и Финляндии, оставляя только два дня на размышление и три — на сами переговоры. Когда Центральный Комитет собрался на заседание 23 февраля, у него не оставалось времени даже на обсуждение.
И снова ЦК разделился поровну, так что голос Троцкого предопределил решение, — опять отличавшееся предельной двусмысленностью, обусловленной противоречием между его теоретическими принципами и практическими рекомендациями.
Теперь Троцкий заявлял, что, когда он раньше соглашался с мирным проектом Ленина, он не связывал себя обязательством принять сколь угодно плохие условия, а они оказались настолько плохими, что теперь он вынужден поддержать сторонников продолжения войны и оспорить утверждение Ленина, будто советскую власть совершенно невозможно защитить. Отбросив, таким образом, все доводы Ленина, он тем не менее поддержал его резолюцию и не проголосовал вместе с противниками мира.
На этом решающем заседании ЦК партия мира победила в основном благодаря тому, что, кроме Троцкого, от голосования воздержались и все три главаря партии войны, двое из которых были сильно смущены словами Троцкого об опасности партийного раскола. Сторонники продолжения войны во главе с Бухариным подали в отставку.
В итоге 23 февраля ЦК принял немецкие требования, проголосовав одновременно — и единогласно — за то, чтобы немедленно начать подготовку к войне в более подходящих условиях. Этот мир даже в глазах его сторонников был столь позорным, что трудно было найти человека, который согласился бы снова отправиться в Брест; Ленину пришлось лично сделать выговор своим соратникам.
Весь этот партийный кризис был порожден сверхоптимизмом Троцкого, его уверенностью, что немцы ничего не предпримут. После решающего заседания, на котором были приняты германские условия, он на несколько дней, казалось, исчез из виду; когда он снова появился 27 февраля, чтобы выступить перед ЦИКом Советов, он был «настолько переполнен раскаянием, что не выдержал и после своего выступления заплакал».
Брестский договор был подписан 3 марта, но его еще предстояло ратифицировать. С захватом немцами всех важнейших пунктов, включая Киев и огромные территории Украины, большевистская Россия была существенно урезана и политически унижена. Поддержав требование о независимости Украины и заставив большевиков принять это их требование за чистую монету, немцы вынудили большевиков открыто отказаться от своих революционных обязательств по отношению к их украинским сторонникам.
На закрытом съезде партии, состоявшемся 6 марта, Троцкому пришлось защищать свою незадачливую политику «ни войны, ни мира», а также свой отход от поддержки лозунга революционной войны, по крайней мере, в принципе. Он дошел до того, что допустил возможность «марксистского разочарования». Если большевики вынуждены были подписать такой договор с немецкими марионетками на Украине, то есть вынуждены были предать «украинских рабочих и крестьян», то им следовало, вероятно, встать и публично признаться: «Мы начали преждевременно». Впрочем, Троцкий не стал углубляться в эту концепцию «разочарования» и в дальнейшем о ней не упоминал.
На том же съезде он высказал еще одну мысль, которая задним числом могла показаться весьма странной: он, видимо, всерьез полагал, что мог занять место Ленина в партии, поскольку положение Ленина было серьезнейшим образом подорвано партийным кризисом. Он объяснил, что поддержал Ленина, невзирая на разногласия с ним по поводу «священной революционной войны», потому что ему была невыносима мысль сменить Ленина на его партийном посту. Он намекнул, что последствия раскола в партии могут оказаться столь серьезными — гильотина! — что во избежание их стоит совершить «великий акт сдержанности»; его личный «акт самопожертвования» состоял в отказе рвать в клочья ленинскую мирную политику.
Необычайным было и само признание, и содержавшееся в нем утверждение, что он отступил ради высшей ценности — единства партии; эта концепция вскоре стала решающей во всем его поведении.
Весь этот спектакль был совершенно бессмысленным. Ленин и Троцкий были переизбраны в ЦК демонстративным большинством голосов.
Брестский договор был сокрушительным ударом; он ознаменовал начало мучительного для большевиков периода. Режим-выскочка был окружен многочисленными врагами: армии Антанты, немцы и японцы вместе с чехами оккупировали громадные территории страны — от Владивостока на востоке до Мурманска на севере, а также всю Украину, включая Крым и берега Черного и Азовского морей. Иностранная интервенция, в конечном счете провалившаяся из-за собственной медлительности, естественно сопровождалась выступлением русских антибольшевиков: гражданская война и иностранное вмешательство всегда идут рука об руку.
Ленин, все еще заигрывавший с мировым пролетариатом, в том числе с немецким и австрийским, не хотел нарушить самоубийственный Брестский договор: он отказывался санкционировать общее контрнаступление против германской армии.
Большевики вынуждены были перевести столицу в Москву — частично, чтобы обезопасить свое правительство, частично, чтобы сделать Петроград менее соблазнительной целью. Троцкий вместе со всем Совнаркомом переехал в Кремль. Теперь он был военным комиссаром; по его собственным словам, он начал «вооружать революцию».
Комнаты, в которых жила семья, были обставлены просто, хотя и не без удобств. Во всяком случае, когда Троцкий переехал, он мог сказать: «Наконец-то приличная квартира!»
Сталин, державшийся обособленно и замкнуто, занимал квартиру напротив Троцких. Его отношения с Троцким и Натальей ограничивались минимумом, продиктованным деловой необходимостью. Он был ворчлив, зачастую даже груб. С Натальей он здоровался изредка, а то и вовсе ее не замечал, хотя его молодая жена Надежда была с ней исключительно мила.
Троцкий был известен своей любовью к порядку. Вот как пишет об этом Наталья:
«Троцкий всегда был человеком методичным; его отличали пунктуальность, собранность, требовательность к себе и другим. Он не допускал опозданий на встречи, как огня боялся пустого времяпровождения, болтовни и безделья; он всегда ухитрялся окружать себя серьезными работниками, так что в гуще беспорядка его штат и личный секретариат были образцом деловитости, которая была притчей во языцех. Он вставал в 7.30 и точно в 9 был уже в комиссариате. Зачастую он возвращался в Кремль пообедать и поиграть с детьми; послеобеденные и вечерние часы были заняты заседаниями и работой в комиссариате. Кремлевская пища была плохой, но Троцкий никогда не разрешал ни себе, ни своей семье пользоваться выгодами своего положения. Он говорил: «Мы не должны есть лучше, чем ели в эмиграции». Однажды, заметив невесть откуда взявшееся масло, он вспыхнул: «А это еще откуда?»
В те дни их навестил отец Троцкого, которому уже перевалило за семьдесят. Некогда богатый помещик, он теперь потерял все, что имел; 200 километров от Херсона до Одессы ему пришлось прошагать пешком. Наталья говорит, что если он и гордился сыном, то никак этого не проявил; напротив, он произнес с оттенком злорадства: «Вот, отцы трудятся, трудятся, чтобы заработать что-нибудь на старость, а потом дети устраивают революцию…» Старому Бронштейну не удалось воспользоваться высоким положением сына (в чем, несомненно, было повинно пуританство Троцкого); он нашел работу на какой-то национализированной ферме и вскоре умер в возрасте семидесяти пяти лет.
В начале июля, на пятом съезде Советов, Троцкому пришлось защищать политику, в отношении которой у него самого не было окончательного мнения. Левые эсеры, кипя от возмущения, решительно выступили за полный разрыв с большевиками, согласившимися подписать какой бы то ни было договор с немецкими «империалистами». Вот как описывает свидетель реакцию Ленина и Троцкого на поток обвинений, брошенных в их адрес левыми эсерами:
«Ленин поднялся. Его странное лицо фавна оставалось, как всегда, спокойным и насмешливым. Он не переставал улыбаться под градом оскорблений, нападок и прямых угроз, сыпавшихся на него с трибуны и из зала. В эти трагические минуты, когда на карту было поставлено все его дело, его замыслы и сама его жизнь, его неудержимый, жизнерадостный смех, который многим казался неуместным, для меня был свидетельством исключительной силы. Сидевший рядом с ним Троцкий тоже пытался улыбаться. Но гнев, волнение, внутренняя напряженность превращали его улыбку в болезненную гримасу. Его выразительное лицо казалось стертым; черты его расплывались и исчезали под ужасной мефистофельской маской. Ему не хватало воли, хладнокровия и полноты самообладания, которые были у вождя. И все же он был лучше, я уверен, он не был столь неумолим».
Спустя несколько дней, 6 июля, был убит немецкий посол в Москве граф Мирбах.
Обстоятельства этого убийства остаются необычайно загадочными. По версии большевиков (которую в течение десятилетий никто не оспаривал) убийство было совершено двумя молодыми левыми эсерами и должно было послужить сигналом к восстанию левых эсеров, направленному на то, чтобы спровоцировать разрыв между большевиками и немецкими «империалистами». Сами левые эсеры яростно отрицали всякую подготовку к восстанию, хотя и не оспаривали своего участия в убийстве и даже похвалялись им. Однако несоответствия, содержащиеся в этой версии, начисто опровергают ее.
В тот самый момент, когда левые эсеры якобы готовились к своему выступлению, около 400 левоэсеровских делегатов — все, как один, «мускулистые крестьянские парни» — мирно сидели в зале заседаний пятого съезда Советов в Москве. Блюмкин, фактический убийца Мирбаха, не был привлечен к ответственности; он снова выплыл на поверхность в 1919 году, сообщив явно недостоверную и недоступную проверке версию самого убийства и своего побега; после этого он много лет работал с Троцким как большевик.
Левые эсеры некоторое время играли для большевиков неоценимую роль: они вначале прикрывали монопольный характер их власти. Троцкий, организуя переворот, использовал восемнадцатилетнего левого эсера Лазимира в качестве формального председателя Военно-Революционного комитета, который был теоретически внепартийной «советской» организацией. Позднее разгон Учредительного Собрания был облегчен утверждением Ленина, что эсеровское большинство Учредилки было избрано до того, как левые эсеры откололись от своей партии; иными словами, большинство, которое, как считалось, представляло крестьянские массы, должно было в действительности включать и левых эсеров.
Услуги левых эсеров были оплачены предоставлением им правительственных постов.
Большевики по-прежнему находились в ужасном положении: их могли свергнуть в любую минуту. В эти напряженные Июльские дни Троцкий так характеризовал положение: «Мы уже фактически покойники; теперь дело за гробовщиком». Отношения большевиков с их немецкими покровителями были, естественно, напряжены вследствие шаткости большевистской власти: немецкое посольство в Москве (как свидетельствует последний меморандум Мирбаха) убеждало германское правительство переключиться с поддержки большевиков на поддержку умеренных монархистов и других антибольшевистских сил. И действительно, с июня 1918 года немцы стали переводить большие суммы — в общей сложности до сорока миллионов марок золотом — не только большевикам, но и различным их соперникам, которых хотели держать наготове на случай, если большевистская власть рухнет, — что казалось вполне вероятным.
Расправа большевиков с их норовистыми левоэсеровскими соратниками была циничной и жестокой. Красин, близкий друг Ленина, «с глубоким отвращением» рассказывал советскому функционеру (Сэломону) о позиции Ленина:
«Уж на что я хорошо знаю Ленина, и то никогда бы не мог предположить, что он способен на такой предельный и жестокий цинизм. Обсуждая со мной предполагаемое решение конфликта, он сказал с кривой улыбкой — заметьте, с кривой улыбкой! — «Мы сделаем маленький внутренний заемчик за счет товарищей левых эсеров; и капитал приобретем, и невинность соблюдем…»
Очевидно, что «внутренний заемчик» означал обвинение простодушных левых эсеров в убийстве Мирбаха.
Ленин использовал убийство Мирбаха как предлог для истребления левых эсеров. Их пресловутое «восстание» было не более чем протестом против большевистских «преследований», состоявших в том, что большевики представили их общественности, в особенности германскому правительству, убийцами Мирбаха.
Эсеровский «бунт» был на редкость ребяческой затеей; кучка левых эсеров, которые сумели избежать большевистских репрессий, ухитрилась на время задержать Дзержинского и захватить здания почты и телеграфа. Их сопротивление было быстро подавлено: уже 9 июля Троцкий сделал первое заявление для печати. Он назвал бунтовщиков обезумевшими младенцами: «Партия, которая восстала против воли громадного большинства рабочих и крестьян, совершила окончательное политическое самоубийство. Такая партия уже не может воскреснуть».
Это был последний отголосок запутанной борьбы вокруг Брестского мира; на некоторое время брожение в большевистской партии затихло. Но большевики продолжали оставаться в смертельной опасности: самооборона была настоятельной необходимостью.
Именно в это время Троцкий сослужил свою прославленную службу большевикам. Почти на пустом месте он создал новую армию.
На первых порах военное положение большевиков выглядело в высшей степени безнадежным. Старая армия попросту развалилась; от нее практически ничего не осталось. Ее крохотные осколки — в Основном пробольшевистские части на Дону и в других местах — были ни на что не пригодны. Их распустили: лучше было начинать все с начала.
Фактически от русской армии к тому времени не осталось и следа. Кроме одной дивизии латышских стрелков, единственной более или менее организованной силой была Красная гвардия, которая не пополнялась с октября 1917 года. Летом 1918 года новая власть казалась беззащитной.
Для начала Троцкому предстояло найти военных специалистов вне рядов партии. Сам он, конечно, не имел никакой военной подготовки; он выступал всего лишь как главный организатор.
Вопрос стоял даже более широко: сможет ли новая власть вообще продержаться, если она отвергнет всех специалистов — врачей, ученых, техников, инженеров, писателей, интеллигенцию?
Троцкий исходил, естественно, из реального положения вещей: без царских офицеров не обойтись. Но его возможности были ограничены вульгарной формулировкой партийной доктрины: партия впряжет царских офицеров в упряжку только для того, чтобы «выжать их, как лимон, и выбросить прочь». Эта формулировка не только препятствовала привлечению в армию жизненно необходимого офицерского состава, но и оскорбляла чувства самого Троцкого, который был искренне возмущен таким пренебрежительным отношением к людям. Его собственные моральные принципы, ум и уверенность в себе производили благоприятное впечатление на многих царских офицеров, с которыми он разговаривал не надменно, напыщенно или осуждающе, а спокойно, серьезно и прежде всего интеллигентно. Кроме того, он решил обновить офицерский состав за счет нестроевых и младших офицеров.
Но оставался еще более фундаментальный вопрос: Троцкий чувствовал потребность на ходу пересмотреть традиционное марксистское отношение к милитаризму. Ему нужно было найти теоретическое обоснование самого факта создания армии.
Грубая сила фактов ускорила создание новой «идеологии». Большевики теперь не просто защищали свои жизни — они при этом защищали Дело; элементарная самозащита изображалась как чистейший идеализм.
Составной частью этого поворота на 180° было восстановление прежней системы командования, практически исчезнувшей после падения царизма в феврале 1917 года. Партия отвергла принцип выборности командиров и управления армией с помощью солдатских комитетов. Подлинная демократия, провозгласила она, вовсе не означает, что массы на самом деле руководят армией; они всего лишь «контролируют» руководство, которое «представляет» их интересы.
Троцкий ввел принцип, которому суждена была долгая жизнь: параллельно обычному армейскому командованию он назначал политических комиссаров. Эта система, скопированная с института политических комиссаров времен Французской революции, уже применялась Керенским; новаторство Троцкого состояло в том, что система параллельного руководства была распространена на все уровни командования, начиная с командира роты, причем обязанности тоже были распределены соответственно.
Троцкий ввел в армии централизованное единоначалие, усмиряя — порой с большим трудом и вопреки яростному сопротивлению — бесчисленные бандитствующие партизанские группы анархистов всех мастей. Это было постоянным источником иногда открытой, иногда скрытой оппозиции его политике, особенно когда речь шла о подчинении большевиков бывшим царским генералам.
Троцкий открыл «зеленую улицу» жестокости, присущей всякой гражданской войне: все, вплоть до смертной казни, могло быть оправдано интересами Дела. Полное слияние Троцкого с Великой Идеей делало его неумолимым; слово «безжалостно» стало его любимым выражением. Он казнил одного из адмиралов (Счастного) по обвинению в саботаже. Счастный был назначен самими большевиками; он спас Балтийский флот и, преодолевая огромные трудности, привел его в Кронштадт и в устье Невы. Он пользовался большой популярностью среди матросов; твердая позиция по отношению к новой власти делала его совершенно независимым. Это раздражало Троцкого, который самолично выступил — к тому же единственным — свидетелем; не затруднив себя доказательствами, он просто заявил на суде, что Счастный — опасный государственный преступник, который должен быть «безжалостно» наказан. Многие левые, равно как и матросы, были возмущены этим откровенным политическим убийством.
Троцкий ввел и другую варварскую меру: захват заложников; по его приказу был составлен список родственников офицеров, ушедших на фронт.
Большевистский режим спасло военное поражение Германии осенью 1918 года и последовавший за этим быстрый крах монархий в Германии и Австро-Венгрии; теперь большевики могли посвятить все свои силы разгоравшейся гражданской войне.
Ленин, поглощенный политическими и экономическими проблемами, мало разбирался в военных вопросах, в целом он поддерживал позицию Троцкого в деле централизации, но не был уверен в разумности использования царских офицеров; он был поражен, когда Троцкий сказал ему, что в Красной армии их служит не менее тридцати тысяч. Такой размах позволял пренебречь отдельными возможными случаями измены; Ленин похвалил Троцкого за то, что тот «строит коммунизм» с помощью обломков старого режима.
Горькому он сказал: «Назовите мне еще одного человека, который сумел бы в течение одного года организовать почти образцовую армию и к тому же завоевать уважение военных специалистов».
Обе воюющие стороны были необычайно медлительны в организации своих вооруженных сил, но проблема большевиков, хотя им и приходилось защищать пятитысячемильный фронт, была проще, поскольку они занимали центр страны. В ходе сменявшихся друг друга наступлений и контрнаступлений Белая гвардия предприняла три важные атаки: весеннее наступление Колчака из Сибири на Урал и Москву, летнее наступление Деникина на Москву с юга и осеннее наступление Юденича на Петроград.
Эти атаки не были скоординированы. Каждое было отрезано от других громадными расстояниями, развивалось по собственным планам и преследовало свои собственные, зачастую эгоистические цели.
Будучи по существу человеком глубоко штатским, Троцкий вынужден был с головой окунуться в путаницу фронтовых дел. 6 августа 1918 года большевистские части оставили Казань — важнейший пункт на восточном берегу Волги. Стоило белым переправиться через реку, и путь на Москву был бы для них открыт. На следующий день Троцкий лично выехал на фронт, в том самом поезде, в котором ему суждено было прожить, не считая кратких наездов в Москву, в течение двух с половиной лет. В Свияжске, лежащем на другом берегу Волги, против Казани, он застал полный хаос — массовое дезертирство и абсолютную растерянность среди командиров и большевистских комиссаров. Стоя под огнем вражеских орудий, он обратился к охваченным паникой солдатам и командирам с пламенной речью. Собрав их вокруг себя, Троцкий лично повел их обратно на линию огня. В сопровождении кронштадтских моряков он даже совершил ночную вылазку под Казань на разбитом торпедном катере; маленькая флотилия, проведенная кронштадтцами по Волге, заставила замолчать вражескую артиллерию на противоположном берегу. Троцкий вернулся без единой царапины; его присутствие решило судьбу вылазки.
Эта ничем не примечательная, но в данных обстоятельствах решающая битва стала началом военного образования Троцкого. Первый урок, длившийся целый месяц, был посвящен науке останавливать волну панического отступления — ведь даже новые подкрепления, прибывавшие в высоком боевом духе, быстро заражались вялостью и апатией. Под Казанью Троцкий воочию убедился, какие возможности таит в себе твердая решимость противостоять тому, что он называл «трусливым историческим фатализмом».
Бесчисленные телеграфные призывы Троцкого из Казани побудили к действию партийное руководство. Тысячи людей устремились к Казани. В течение месяца большевики сумели отбить не только Казань, но и Симбирск; все Поволжье снова перешло под их контроль. Это совпало с началом открытого большевистского террора, последовавшего за убийством партийного комиссара Урицкого и покушением эсерки Каплан на Ленина.
В конце сентября Троцкий провел в Москве реорганизацию Высшего военного совета в Революционный военный совет; в ходе этой реорганизации он столкнулся с сопротивлением Ворошилова из Десятой армии, самого крупного подразделения Красной армии на юге страны, где теперь сосредотачивались силы белых. 10-я армия оказалась главным камнем преткновения. Руководимая Сталиным, она блокировала все планы Троцкого, направленные на упорядочение и сколачивание всей армии; сам Сталин почти все лето 1918 года находился а Царицыне; в сентябре он стал главным комиссаром Южного фронта. Колчак к тому времени был разбит; у Троцкого было около полумиллиона людей под ружьем и почти полтора миллиона в армии вообще (после того как профсоюзы провели пятидесятипроцентную мобилизацию своего личного состава). После поражения Колчака встал вопрос об его изгнании из Сибири. Троцкий был против преследования разгромленных колчаковских частей: он предпочитал обеспечить безопасность европейской части России, а не подвергаться риску попасть в ловушку в Сибири, где, как предполагалось, у Колчака стояли резервные части. Возникновение весной 1918 года советских режимов в Баварии и Венгрии давало мощную поддержку большевикам и делало еще более целесообразным укрепление Европейского фронта.
Партийные комиссары Восточного фронта обратились непосредственно к Ленину; Троцкий был отозван. Как оказалось, он допустил стратегический просчет, сыграв на руку многочисленным личным врагам, которых сам себе и создал.
После разгрома Колчака Троцкий направился на Украину, где наступление Деникина развертывалось весьма успешно. Большевикам, и без того мало популярным в этих местах, к тому же непрестанно досаждали многочисленные анархистские отряды, партизанские банды, никому не подчинявшаяся Красная гвардия и другие не признававшие закона элементы, рыскавшие повсюду в обстановке почти полной дезорганизации и хаоса.
За Южный фронт отвечал Сталин; он сделал все возможное, чтобы максимальным образом использовать против Троцкого его ошибки и неудачи; ему удалось обыграть Троцкого в двух важнейших вопросах — в вопросе об отстранении назначенного Троцким командующего Восточным фронтом и в вопросе о перестройке Реввоенсовета. Сам Троцкий был оставлен председателем, но его приближенные были изгнаны и заменены комиссарами, которые конфликтовали с ним и которым покровительствовал Сталин.
Троцкий потерпел унизительное поражение и в третьем важном столкновении — по поводу Южного фронта, где линии Деникина тянулись от Волги и Дона до украинских степей на западе. Основные силы Деникина составляли донские казаки и Белая гвардия. Троцкий предлагал атаковать Белую гвардию, которая наступала на центральном и западном участках фронта. Он рассчитывал сыграть на отсутствии внутреннего единства между этими двумя частями деникинской армии и рекомендовал наступать на Харьков и Донбасс, чтобы отсечь казаков от Белой гвардии и использовать преимущества района, населенного просоветским и относительно пролетарским людом. Фактически он пытался опровергнуть чисто военные возражения командующего фронтом, исходя из веских общетеоретических социальных и экономических соображений. Эти соображения были снова отвергнуты Политбюро, которое постановило развернуть главную атаку на восточном направлении.
Через несколько недель фронт рухнул; Деникин занял почти всю Украину, включая Киев; он двигался кратчайшим путем на Москву.
Новая власть снова оказалась на грани катастрофы: Москва могла пасть. Троцкий снова потребовал перебросить основную часть армии с востока в центр для защиты Москвы. Предложение, хотя и с колебаниями, было наконец принято: в начале октября 1919 года армия Деникина подошла к Туле, последнему крупному городу перед Москвой, и одновременно Белая гвардия Юденича, вооруженная и поддержанная англичанами и их флотом, была уже почти в предместьях Петрограда.
Предложения Троцкого были приняты с опасным запозданием. Настроения в Политбюро круто изменились; даже Сталин присоединился к единодушному осуждению прежней стратегии. Троцкий воспрянул духом, ощутил очередной прилив энергии, который всегда испытывал, когда напряженная и опасная ситуация выдвигала его на передний край поддающихся контролю событий. Его оперативный план был приведен в исполнение; линия фронта была существенно сокращена;, боеприпасы начали поступать в изобилии. К этому моменту вражеские линии оказались чрезвычайно растянутыми. Вступил в игру и моральный фактор, который всегда был, так сказать, специальностью Троцкого. Он призывал бойцов совершить героические дела; его ораторские таланты очередной раз снискали бурные аплодисменты.
Заседание Политбюро, состоявшееся 15 октября, было мрачным: царило ощущение, что Петроград придется сдать. Ленин требовал любой ценой защищать Москву, но и Троцкий и Сталин энергично отстаивали необходимость защиты обоих городов. Позиция Троцкого была частично продиктована тем, что сдача Петрограда произвела бы самое гнетущее впечатление на всех, кто поддерживал Советы. Он вызвался лично заняться обороной Петрограда и изложил членам Политбюро план чрезвычайных мер, включавших полную мобилизацию. На следующий день, не дожидаясь, пока Политбюро одобрит его план, он уже был в пути.
В Петрограде Троцкий застал полнейший развал и растерянность. Армия Юденича уже захватила Красное Село на окраине города.
Вот что сообщает сам Троцкий.
«Я застал самое ужасное замешательство. Все трещало по швам. Войска отступали в полном беспорядке. Штаб армии взывал к коммунистам, коммунисты — к Зиновьеву. Зиновьев был центром всеобщей растерянности. Свердлов сказал мне: «Зиновьев — это воплощение паники». В спокойное время, когда, по словам Ленина, нечего было бояться, Зиновьев легко возносился на седьмое небо. Но стоило положению пошатнуться, и Зиновьев обычно ложился на диван — не метафорически, а в прямом смысле — и начинал вздыхать. С 1917 года я убедился, что у Зиновьева нет промежуточных состояний — или на седьмом небе, или на диване. На этот раз я застал его на диване».
Вот свидетельство очевидца:
«Присутствие Троцкого сказалось сразу же, подобно прибытию свежих подкреплений. Дисциплина была восстановлена. Неспособные были отстранены. Его четкие и ясные приказы тотчас обнаружили наличие твердой хозяйской руки. Началась внутренняя перегруппировка. Связь, до сих пор бездействующая, стала налаживаться. Служба снабжения начала функционировать. Дезертирство резко сократилось. Повсюду начали работать военные трибуналы. Все начали сознавать, что есть только один путь — вперед. Троцкий вникал в каждую деталь, вкладывая в дело свою кипучую, неуемную энергию и поразительное самообладание».
Через неделю после прибытия Троцкого в Петроград большевистские части перехватили инициативу. Белая гвардия, моральный дух которой был подорван коррупцией, апатией, внутренним разбродом и воспален еврейскими погромами, которые, по словам Деникина, «влияли также на боевой дух частей, развращали их сознание и разрушали дисциплину», повсюду терпела поражения.
С конца 1919 года участие Троцкого в военных делах резко сократилось. Хотя он и был создателем армии, его с самого начала мучительно раздражала необходимость сочетать командование с неизбежной текучкой и интригами.
Свой сороковой день рождения Троцкий встретил в Москве; шла вторая годовщина октябрьского переворота.
Находившийся в зените своей карьеры и в высшей точке своей судьбы, Троцкий, только что доложивший ЦИКу Советов о триумфе советской власти, был провозглашен архитектором ее победы и с помпой награжден орденом Красного Знамени.
Но даже в этом его триумфе прозвучала неприятная нота: Сталин, который не присутствовал на церемонии и не принимал никакого участия в отчаянной защите Петрограда, получил ту же награду. Троцкий отмечает этот инцидент с явным раздражением.
Еврейское происхождение Троцкого сыграло определенную роль в гражданской войне. Все, кто выступал против февральского и октябрьского переворотов, использовали классическую формулу: «Жиды виноваты». Любопытно, однако, что, за исключением отдельных, более или менее «выдающихся» личностей вроде самого Троцкого, Зиновьева, Свердлова и Каменева (полуеврея), большевики практически не имели сторонников среди евреев. Евреи как национальная группа еще долгие годы не могли примириться с новой властью. Практически большевистский переворот был разрушителен для еврейской общины.
Один только причиненный ей материальный ущерб был оценен в четыре-пять миллиардов рублей. А главное, поскольку около 80 % евреев были лавочниками, мелкими торговцами и тому подобное, «национализация частных предприятий и особенно запрещение частной торговли выбили почву из-под ног евреев». Что же касается их гражданского состояния, то «35 % еврейского населения были лишены всех прав; соответствующая прослойка среди нееврейского населения не превышала 6 %». Как сказал главный раввин Москвы Яков Мазе, «Троцкие делают революцию, а Бронштейны платят по счету». Молва утверждает, что когда Троцкий однажды отклонил какую-то просьбу Мазе о помощи еврейской общине, он произнес следующие слова: «Я революционер и большевик, а не еврей». Любопытно, что, хотя Троцкий сослался на свое еврейское происхождение, когда отклонял предложение Ленина назначить его комиссаром иностранных дел, он даже не упомянул об этом, когда был назначен военным комиссаром — пост, куда более приметный в разгар борьбы не на жизнь, а на смерть. И уж несомненно можно усмотреть высшую иронию судьбы в том, что «ответственными за большевистский переворот зачастую считают евреев, которые на самом деле от него пострадали, тогда как роль немецкого генерального штаба и министерства иностранных дел, поддерживавших большевиков как до, так и после переворота, так и осталась неразоблаченной». Главное действующее лицо этого сговора, генерал Людендорф, стал позднее последователем Гитлера, основная маниакальная идея которого была связана, конечно же, с «еврейско-большевистским» заговором, направленным на мировое господство.
Ключевая роль, сыгранная во всем этом деле русско-еврейским марксистом Гельфандом, мастерским штрихом завершает эту шутку истории.
Глава восьмая АППАРАТ
По завершении гражданской войны Троцкий прочно расположился в своих кремлевских апартаментах. Его шофера, механики, пулеметчики и секретари разбрелись кто куда; его военный поезд был сдан в музей.
Слегка тоскуя по славному прошлому, он после небольшой передышки снова окунулся в работу.
Он был теперь, без сомнения, самой выдающейся личностью в стране, второй после Ленина фигурой на государственной сцене. Более того, для широкой публики фигурой куда более яркой. Фактически вплоть до середины двадцатых годов его слава казалась вне конкуренции. Самая многоцветная звезда на партийном небосклоне, он имел множество интересов и вне политики. Плодовитый писатель, постоянный оратор на массовых митингах, он казался подлинным воплощением большевистской власти.
Но именно политика вскоре его погубила.
Выбравшись из-под обломков гражданской войны, большевики оказались перед сложнейшей проблемой.
Совершить переворот было легко; и гражданская война, несмотря на чудовищные потери, тоже не составляла принципиальных трудностей — общественные формы и идеи, которые защищали большевики, были общеприемлемы, даже общенациональны, поскольку большевики изображали себя защитниками интересов громадного большинства населения и пока что не провели никаких непопулярных преобразований.
Но что им надлежало делать сейчас?
В конечном счете они захватили власть под прикрытием лозунга «Хлеб, мир, земля», который не имел ничего общего с их дальними планами как социалистов; они все еще рассчитывали на победоносное пролетарское восстание на промышленном Западе. Какое-то время они еще находились в плену тех иллюзий, которые побудили их захватить власть, они верили, что их переворот — всего лишь первый этап мировой революции. Эту мечту можно было лелеять в течение нескольких первых лет; первая мировая война породила столько рабочих волнений, что порой надежды большевиков казались близкими к осуществлению. Начиная с ноября 1918 года, значительная часть центральной Европы была охвачена брожением, особенно сильным в Германии, в этой главной надежде марксистских мечтателей.
Но после одного-двух неудачных восстаний, революция на Западе выдохлась. Большевики оказались во враждебном кольце. Возникновение случайных и недолговечных социалистических режимов не привело к краху капитализма; большевики оставались в одиночестве. Какое-то время они еще цеплялись за надежду. Но иллюзии быстро рассеивались; основание Третьего Интернационала совпало, чуть ли не издевательски, с моментом, когда иллюзий уже не оставалось. К лету 1919 года большевистская эйфория сошла на нет: миниреволюции в Мюнхене и Будапеште тихо скончались при полном равнодушии пролетариев Берлина и Вены.
В тот момент, когда перспективы казались самыми мрачными, воображение Троцкого снова взыграло: он внезапно призвал к «переориентации на Азию», а именно — на Индию! 5 августа 1919 года он предложил Центральному Комитету создать «индустриальную базу на Урале (чтобы избежать зависимости от Донбасса), революционную академию за Уралом, военный и политический штаб в Азии, который руководил бы революционной борьбой…»
Эти фантастические предложения лишний раз демонстрировали способность Троцкого заглядывать в будущее, широту его политического кругозора. Реакцию Политбюро описать куда труднее. Впрочем, кое-какие попытки «перенести революцию за границы на штыках Красной армии» были действительно сделаны; но если не считать Грузии, все они оказались безрезультатными. Правда, была еще польская авантюра, порожденная главным образом беспечностью.
Перед Троцким международная изоляция России ставила болезненные теоретические проблемы. Социалистическая партия управляла страной, неподготовленной к социализму.
Почему же революция произошла в таком неподходящем месте?
В своей «Истории» Троцкий позже сформулировал, что «капитализм был прорван в самом слабом его звене».
Эта простенькая фраза, откровенно пренебрегавшая элементарным марксистским положением, что революция вспыхнет как раз в наиболее промышленно развитой стране, была очевиднейшим образом рассчитана на приспособление теории к свершившемуся факту: захвату власти большевиками, которые объявили себя представителями российского пролетариата.
С учетом идеи Революции с большой буквы, якобы стремительно назревающей за рубежом, Троцкий вынужден был прибегнуть к еще одной подгонке теории под факты: «История, — сказал он, — начала разматывать свой клубок с другого конца».
Это означало всего лишь, что классический марксизм не давал ответов на важнейшие вопросы, его самые фундаментальные прогнозы были опровергнуты реальными событиями.
С первых дней пребывания у власти Троцкий ощущал железную хватку противоречия, в котором оказались большевики, куда острее, вероятно, чем все его коллеги по партии, — хотя бы в силу своей приверженности к всеобъемлющим, логическим решениям. Попав в логический капкан, созданный необходимостью делать нечто такое, чего нельзя было делать, он заметался в поисках административных решений. Речь шла о принудительном труде.
Всей душой он был за военный коммунизм — по крайней мере, как за исходный пункт для построения управляемой экономики. Он вложил всю свою изобретательность в разработку целой системы контроля: еще будучи военным комиссаром, в середине декабря 1919 года, он предложил ввести принудительную милитаризацию труда, что в то время казалось вполне приемлемым продолжением принятого властью способа решения ее проблем и вполне соответствовало сиюминутной мифологии военного коммунизма. Но, несмотря на то, что Ленин счел эту идею первоклассной (поскольку военный комиссариат, и без того уже управлявший огромными массами людей, без труда мог расширить свою систему и на гражданское население), всеобщее возмущение помешало планам большевистского руководства.
На большой конференции профсоюзов 12 января 1920 года Троцкий защищал свое предложение, ссылаясь на железную логику: раз уж военный коммунизм, то и принудительный труд. Но его логика только усиливала раздражение делегатов. В результате не гражданское население было привлечено к воинским обязанностям, а солдаты были привлечены к обязанностям трудовым. Целые армии, направленные в промышленность и на землю, работали, подчиняясь военной дисциплине; регулярно публиковались сводки об успехах на «продовольственном фронте», «угольном фронте» и так далее (этот обычай, пышно расцветший в советском обиходе, был придуман Троцким во времена военного коммунизма); Троцкий употребил все свои риторические таланты и всю свою страсть на придание блеска тому, что в действительности было гнетущим, невыносимым временным средством; он обращался к своим слушателям так, будто они были всей душой преданы делу большевиков.
Когда Троцкий осознал, что военный коммунизм был пустой фразой, не имеющей никакого отношения к действительности, он ударился в другую крайность и внезапно «открыл» для себя рынок. В феврале 1920 года, вернувшись из поездки по Уралу, где он воочию убедился в полной некомпетентности режима, он предложил заменить военный коммунизм открытым рынком, хотя бы частично: это поощрило бы крестьян производить добавочное количество продуктов и обычным образом зарабатывать на их продаже.
В тот момент это предложение было преждевременным. Когда оно было отвергнуто, Троцкий снова обратился к идеям военного коммунизма, поставив себе задачей сделать его эффективным, несмотря ни на что.
Во время поездки на Урал он был переброшен на другую должность, как оказалось впоследствии, — последнюю его важную должность вообще. Ленин предложил ему возглавить управление транспортом; на этом посту он объединил все свои идеи касательно военизированного труда в некое подобие единого генерального плана, закладывавшего основы своеобразного социализма. Предложенные им меры, все без исключения — драконовские, сводились к прогрессивной системе оплаты труда, социалистическому «соревнованию», жестоким наказаниям (вплоть до концлагерей) за прогулы, в общем — к внедрению в советских условиях американской «псевдонауки» об эффективном производстве.
Его отношение к профсоюзам было прямым логическим продолжением его представлений о революции и роли рабочих в ней. Поскольку революция была совершена рабочими и поскольку советское государство было делом их собственных рук, теперь они якобы действительно работали на себя, а не на прежних капиталистов эксплуататоров.
На девятом съезде партии ригористические призывы Троцкого к интенсификации производства и к ужесточению контроля были одобрены огромным большинством вопреки энергичному меньшинству, которое изобличало их авторитарность.
Защищая свои драконовские меры, которые в конечном счете вели, как уже было видно на практике, к систематическому откровенному использованию принудительного труда, Троцкий едва не дошел до того, что стал отстаивать принудительный труд, как некий принцип. Опираясь на марксистское толкование истории — один этап неизбежно ведет к другому, более высокому, — он попытался доказать, что на любом историческом этапе принудительный труд играл «прогрессивную» роль: «Верно ли, будто принудительный труд всегда непродуктивен? Это самый гнусный, вульгарный либеральный предрассудок…»
Со всей свойственной ему энергией Троцкий атаковал хаос, царивший на железнодорожных путях. Услыхав от начальника путей сообщения, что только чудо может спасти транспорт России, Троцкий приступил к совершению этого чуда.
Он продемонстрировал выдающиеся организаторские способности. Он ввел военно-полевые суды; он неистовствовал перед рабочими в ремонтных мастерских; он поставил на колеса и обновил подвижной состав. Он подошел ко всей этой операции на военный манер, смещая упрямых профсоюзных лидеров и силой вынуждая к подчинению рядовых работников; мелочи, подобные голосованию, он игнорировал, считая их недопустимой роскошью. Он настолько преуспел, что опередил все сроки, установленные для возрождения транспорта, его превозносили за то, что он возвратил к жизни «кровеносную систему экономического организма».
К концу польской кампании тот экстремизм, к которому привела его «железная» марксистская логика, перешел все границы. Он намеревался применить к рабочим других профсоюзов те методы, которые он применял на транспорте. На этот раз, однако, он зарвался; его открыто одернули и запретили выступать по вопросам взаимоотношений между государством и профсоюзами.
Несмотря на то, что ему заткнули рот в печати, Троцкий отстаивал свои взгляды с характерным для него упорством: выступая против предложения предоставить избранным представителям рабочих право решающего голоса, с чем он особенно был не согласен, он подчеркивал необходимость разумной бюрократической системы, без которой государственная машина не может работать. Разумеется, он был убежден, что со временем массы тоже поймут его правоту, но в том критическом положении, в котором находился режим, массы — уже хотя бы в силу своей отсталости — не могли, по его мнению, поспеть за событиями и демократическим путем их оценить.
В этом вопросе о бюрократии Троцкий тоже, так сказать, «забежал вперед»: централизация государственного контроля в гигантских масштабах тогда еще никем не рассматривалась всерьез. Решая социально-экономические проблемы абстрактно, Троцкий стрелял вхолостую: точно так же он раньше времени выскочил со своим предложением о свободном рынке, когда партийные руководители еще не хотели признать бесперспективность военного коммунизма. Поэтому и на сей раз Центральный Комитет отверг его предложение.
Его начинала переполнять глубокая, хотя и не находившая выражения, обида на Политбюро; в тесном кругу он жаловался, что, назначая его, ему рекомендовали руководствоваться исключительно соображениями эффективности и не обращать внимания на всякие «демократические» побрякушки, а теперь ЦК ведет себя по отношению к нему подчеркнуто нелояльно. Его принуждают молчать, между тем как ЦК делает перед общественностью вид, будто защищает демократические методы в противовес ему, Троцкому.
Отчаянное положение, в котором страна оказалась после гражданской войны, было бесконечным источником разочарований даже для тех, кто симпатизировал большевикам. Многие слои населения, независимо от своего отношения к Октябрю, были недовольны различными сторонами жизни при новой власти. Рабочие, среди которых многие надеялись на улучшения после Октября, находились, говоря словами Троцкого, в состоянии «опасного недовольства».
Дискуссия по профсоюзному вопросу, прошедшая в 1920-21 годах, снова привлекла внимание к извечной загадке марксизма: кого представляют руководители?
Партия никогда не представляла рабочий класс в прямом, количественном смысле. Скорее она представляла Идею пролетариата, точнее — утверждала, что выступает от его имени. Однако с момента установления «диктатуры пролетариата» пропасть между двумя трактовками представительства стала угрожающе расширяться. По мере того как реальные пролетарии все меньше соответствовали абстрактной схеме «диктатуры пролетариата», большевики все чаще оказывались перед классической проблемой любого меньшинства, «представляющего» некое большинство: им приходилось принуждать рабочих подчиняться рабочему государству.
В ходе профсоюзной дискуссии Троцкий тоже безоговорочно признавал, что большевистское государство представляет Идею пролетариата; если реальные пролетарии требовали чего-либо, что противоречило этой Идее, конфликт разрешался крайне просто: следовало заставить людей подчиниться Идее. В 1920-21 годах эта концепция упростилась до утверждения, что государство, представляющее интересы рабочих, должно указывать им, что делать и сколько производить для государства. Короче, государство будет приказывать рабочим и попутно вовлекать профсоюзное руководство в управление национальной экономикой.
«Рабочая оппозиция» внутри партии придерживалась противоположного взгляда: сами профсоюзы должны управлять национальной экономикой.
Когда Троцкий на десятом съезде партии назвал нелогичным предложение о посредничестве профсоюзов между рабочими и рабочим государством, рабочая оппозиция в ответ обвинила государство в том, что оно является разновидностью нового эксплуататорского класса.
Рабочая оппозиция искренне верила в идеальное государство, к которому якобы должна была привести революция. Она настаивала на немедленном выполнении всех требований рабочих: полное равенство заработной платы, бесплатное предоставление бесчисленных социальных услуг (бесплатное питание, одежда, жилье, лекарства, проезд и образование).
Конфликт этих двух принципов, а точнее — двух подходов к одному и тому же принципу, достиг высшей точки на десятом съезде в марте 1921 года. Вот что говорит об этом Троцкий:
«Рабочая оппозиция выступила с опасными лозунгами, фетишизирующими демократические принципы. Она ставила право голоса рабочих выше прав партии, как будто партия не имеет права защищать свою диктатуру, даже если эта диктатура иногда приходит в противоречие с сиюминутными стремлениями рабочей демократии. Нам необходимо сознание исконно принадлежащего партии революционного исторического права отстаивать свою диктатуру вопреки временным колебаниям элементарных инстинктов масс, вопреки временным колебаниям даже в рабочей среде».
Здесь словечко «даже» выразительно завершает концепцию обожествления партии, как инструмента исторических преобразований любой ценой.
Высказавшись столь откровенно, хотя и в высшей степени иносказательно, Троцкий тем самым открыто признал наличие раскола между партией и народом и даже подводил под этот раскол принципиальную базу. Грубо говоря, он весьма неосторожно выболтал истину. Между этими крайними полюсами — Троцким и рабочей оппозицией — располагалась основная масса, руководимая Лениным, которая стремилась перебросить мост над зияющей пропастью, отделявшей реальную ситуацию от идеалистических лозунгов власти. Ленин полагал, что ввиду принципиальной неустойчивости ситуации, которая, по его мнению, непрерывно менялась, — было бы глупо так однозначно все конкретизировать. Было совершенно очевидно, что партия обязана подавлять сопротивление, откуда бы оно ни исходило, но зачем превращать это в вопрос теории?
На десятом съезде точка зрения Троцкого, открыто провозглашавшая монолитную, ничем не замаскированную диктатуру, была отвергнута в пользу более мягкой — или, может быть, более лицемерной — ленинской формулировки.
Во время десятого съезда внезапно вспыхнул мятеж на военно-морской базе в Кронштадте, которая в дни революции была одной из самых надежных опор Троцкого. Бурные митинги моряков потребовали изменить политику в отношении крестьянства и, что было вовсе неприемлемо для большевиков, — в отношении прав рабочих; кроме того, они потребовали свободных выборов в Советы.
Большевики реагировали без промедления: они объявили кронштадтских моряков контрреволюционерами, действующими по указке белого генерала. Поскольку значительная часть страны еще была охвачена брожением, мятеж представлял собой очевидную угрозу. В то время в Поволжье, где крестьяне умирали с голоду, шли мятежи под лозунгом новой революции. Тухачевский во главе 27 стрелковых дивизий был послан на подавление этих мятежей.
Троцкий бросился в Кронштадт; 5 марта он предъявил мятежникам ультиматум: «Только те, кто сдастся безоговорочно, могут рассчитывать на милосердие республики Советов. Одновременно… я отдаю приказ подавить мятеж силой оружия… Это последнее предупреждение».
Сражение было более кровопролитным, чем все бывшие доселе жестокие сражения гражданской войны. Большевики, понеся большие потери, пришли в ярость: 17 марта, когда они, наконец, ворвались в крепость, вскарабкавшись на ее стены после изнурительного ночного перехода по льду Финского залива, они вырезали всех ее защитников.
Через несколько недель Троцкий принимал парад победы; теперь он мог позволить себе назвать зверски уничтоженных моряков «товарищами» и сочувственно отозваться о чистоте их мотивов.
Именно Кронштадт — эта комбинация кровавой бойни и официальной лжи — узаконил тоталитаризм еще до того, как само это слово вошло в обиход.
Кронштадтская бойня была ярким примером того противоречия, которое встало перед Троцким со времени Октябрьского переворота, точнее — с момента окончания гражданской войны, когда он, прикрываясь именем революции, мог еще позволить себе действовать без колебаний. К этому противоречию его привела необходимость действовать вопреки глубокому внутреннему убеждению, что в такой стране, как Россия, социализм попросту невозможен. Возлагая надежды на неминуемость следующей (и более успешной фазы) революции в какой-нибудь промышленно развитой стране, он должен был тем временем решать практические проблемы, стоявшие перед большевистской партией в России.
Когда десятый съезд в самый момент подавления кронштадтского мятежа отменил, наконец, военный коммунизм, Ленин вдруг взял на вооружение разработанную Троцким более года назад идею о возвращении к свободному рынку, названную новой экономической политикой (нэп). Экономика страны была либерализована именно тем путем, который предлагал Троцкий, но без всякой ссылки на него.
Противоречия большевистской программы вообще нельзя было разрешить до возникновения идеальных условий государства изобилия. Троцкий предвосхитил и создание тоталитарного государства, и переход к смешанной экономике. И то, и другое — в отчаянном стремлении приспособить идеологию к существующей реальности. В эти первые послевоенные годы, когда будущее большевиков, а с ними и всей России висело на волоске, он мужественно пытался найти выход из возникшего тупика. Когда казалось, что выход состоит в усилении принуждения, он ухватился за мысль о безжалостной дисциплине труда. Затем он бросился в другую крайность. В то время как Ленин и другие большевики все еще носились с инфантильными иллюзиями военного коммунизма, здравый смысл Троцкого, направляемый его способностью к далеким и резким обобщениям, привел его к наброску протонэпа.
Большевики, все еще прятавшиеся за иллюзорным авторитетом советской власти, до сих пор не преследовали своих товарищей-социалистов (за исключением особых случаев). Теперь, с восстановлением нормальной экономики, можно было ожидать, что их противники попытаются усилить свое сопротивление. Действительно, Кронштадтский мятеж встретил сочувствие все еще существовавших оппозиционных групп. Возрожденная буржуазия, которая вполне могла возникнуть при нэпе, плюс интеллигенция и бесчисленные массы крестьянства, конечно же, могли, объединившись, радикально изменить соотношение сил в стране не в пользу большевиков. Возможность появления той или иной антибольшевистской силы кошмаром нависала над большевиками.
Вот почему либерализация экономики привела к усилению политического деспотизма, заложенного в самой идее монопольной власти большевиков.
Троцкий полагал, что запрещение оппозиционных партий будет снято в тот момент, когда советская власть станет более устойчивой.
На самом деле деспотизм не только не уменьшился, а напротив — проник в саму большевистскую партию, большевики опасались, что любое несогласие с их политической монополией неизбежно станет прелюдией к контрреволюции. Этим самым большевики признавали, что им противостоит большинство населения, а поскольку они отождествляли себя с революцией, то всякое выступление против них, объявлялось выступлением против революции.
Такая формула неизбежно предполагала подавление любой оппозиции. Страх, открыто обнаруженный большевиками сразу же по окончании гражданской войны, привел сначала к подавлению фракций, потом к изгнанию их из партии и наконец к их физическому уничтожению. Коль скоро партия не могла терпеть оппозиции вовне, как могла она позволить себе разделиться на фракции внутри?
На десятом съезде по инициативе Ленина был предпринят первый шаг по пути подавления всех и всяких форм фракционности. Внесенная Лениным резолюция запрещала не сами высказывания, а организационную деятельность: разрешалась открытая, но не принимающая организованных форм дискуссия. Диссидентов даже призывали открыто выражать свои взгляды в большевистской печати. Но главное было сказано совершенно недвусмысленно: никаких организованных форм несогласия, поскольку они являются неизбежной прелюдией к политической организации как таковой.
Резолюция Ленина содержала секретный параграф, который давал Центральному Комитету право исключения любого, кто нарушит этот запрет. Троцкий от всей души поддержал резолюцию. Хотя она была непосредственно направлена только против руководства рабочей оппозиции, потенциальное ее значение, разумеется, далеко выходило за эти рамки.
Ленинская резолюция, поддержанная Троцким, вскоре ударила по самому Троцкому, — хотя бы потому, что он все еще был в сущности новичком в партии. Уже в 1922 году совершенно безвестный большевик (Микоян) мог позволить себе назвать Троцкого «человеком государства, но не партии», — и это не вызвало никакого протеста.
Едва лишь большевистские ветераны почувствовали себя в безопасности в удобных правительственных креслах, они тотчас начали мастерить себе славное прошлое на потребу публике. Никому не известные люди внезапно оказывались вождями миллионных масс. Этим массам, разумеется, приходилось внятно втолковывать, кто есть кто; естественно, что авторы этой пышно расцветшей псевдобиографической литературы, любовно придумывавшие себе славное прошлое, то и дело напоминали читателю, что Троцкий, собственно, в партии новичок. Когда речь заходила о прошлом партии, рассказ героя обрывался обычно в преддверии 1917 года, принесшего Троцкому его славу. Между тем до этого года жизнь Троцкого прошла не только вне рядов большевистской партии, но, более того, — в союзе с меньшевиками, которые теперь изображались, как самые заклятые враги большевиков.
Исключительно ядовитые споры между Лениным и Троцким в дооктябрьские годы характеризовали яростность любой марксистской полемики. Яростность эта была столь обычной для марксистов, что в сущности превратилась в особенность стиля; однако, что еще важнее, она выражала собой обычное для марксистов стремление, впервые продемонстрированное некогда самим Марксом, уничтожить своих оппонентов. Не составляло никакого труда выбрать все те уничтожающие эпитеты, которыми Троцкий и Ленин обменивались на протяжении многих лет. Все эти личные счеты давно были сведены на нет победой партии — той самой победой, которая положила начало созданию новых легендарных биографий. Но, поскольку эта победа положила начало также и немедленному расколу в правящей верхушке, минувшая очевидная враждебность и взаимные оскорбления двух нынешних вождей легко могли теперь быть преподнесены в свете, невыгодном для Троцкого. Это произошло сразу же после того, как его главная заслуга — гражданская война — отошла в прошлое.
В этих условиях все личные качества Троцкого, даже его действительные достоинства оборачивались против него. Его ораторский блеск, его талантливое и плодовитое перо, его полемическая неистощимость, его умозаключения, его неиссякаемая готовность выступать по любому вопросу, многие из которых были не по зубам даже ведущим партийным интеллектуалам — все это, естественно, выделяло его из той серой массы, в которую превратилось большевистское руководство буквально за несколько лет пребывания у власти. Все это в сочетании с его энергией, административным усердием, пунктуальностью, самоотверженностью руководителя, требовательностью к подчиненным — а он требовал от них качеств, ему, человеку исключительной силы, естественно присущих, — приводили к тому, что его непосредственные сотрудники и подчиненные чувствовали себя рядом с ним, мягко говоря, не вполне уютно.
Эта психологическая изоляция Троцкого вскоре приобрела специфическую политическую форму: в недрах партии происходило нечто столь элементарное, неизбежное, столь абсолютно очевидное, что неспособность большевистских лидеров заметить это порой кажется просто загадочной.
В начале апреля 1922 года Сталин был назначен генеральным секретарем партии; считалось, что генеральный секретарь — это простой исполнитель решений, принимаемых наверху. Предполагалось, что на посту генерального секретаря Сталин будет бороться с любой внутрипартийной оппозицией, как о том договорились на десятом съезде.
На самом же деле этот пост означал нечто неизмеримо более важное — распределение должностей, иными словами — контроль над личным составом партии, который целиком зависел от решений генерального секретаря.
Сосредоточение всех назначений в руках генерального секретаря само по себе усиливало централизацию, и без того присущую большевистской партии; какой-нибудь партийный чиновник в отдаленном районе считал очевидным, что своим назначением он обязан непосредственно решению Центра, то есть Сталину. В результате образовалась густая сеть местных и областных партийных секретарей, нити которой сходились в руках генерального секретаря в Москве. Это было, конечно, всего лишь логическим продолжением шедшего подспудно процесса, поскольку московский аппарат и без того руководил всем. Сеть партийных секретарей по всей стране была миниатюрным отражением повсеместной гегемонии партийного аппарата. В теории Политбюро должно было избираться съездом партии, но этот теоретический принцип всегда был не более чем фикцией. Со сталинских времен Политбюро все больше опиралось на партийных секретарей. Ведь формально только они могли назначать делегатов съезда.
Этот процесс, несмотря на его фундаментальную важность, никогда до конца не осознавался большевистской верхушкой, а в то время, вероятно, и самим Сталиным!
В том же апреле 1922 года, когда Сталин был назначен генеральным секретарем, Ленин сделал попытку назначить Троцкого заместителем председателя Совнаркома — видимо, в качестве противовеса; Троцкий отказался, вероятно, уязвленный тем, что ему предлагают быть всего лишь одним из многочисленных заместителей. Он заявил, что Ленин хочет сделать его просто номинальной фигурой, и это действительно так и было; всего лишь через несколько месяцев пребывания на посту генерального секретаря Сталин уже контролировал весь правительственный аппарат, то есть фактически захватил власть. Впрочем, этот решающий факт до поры до времени никем не осознавался. Во всяком случае Сталину все еще недоставало коренного атрибута власти — признания.
Отказ Троцкого от должности заместителя председателя Совнаркома означал практически, что он сам себя отстранил от всякой реальной деятельности; он избрал себе роль присяжного недовольного. Когда, например, летом того же года Ленин снова предложил назначить Троцкого своим заместителем, чтобы тог занялся борьбой с бюрократическими злоупотреблениями властью, Троцкий ограничился тривиальным возражением: причина злоупотреблений коренится-де в самой структуре партии. Ограничившись этим, он лишил себя возможности что-нибудь предпринять. Поскольку Ленин не мог справиться с этим сложным вопросом в одиночку, он принял психологически неизбежное решение — положиться на административные таланты Сталина!
Нечто похожее произошло и в истории с национальным вопросом, по которому Сталин, как грузин, считался в партии специалистом. В 1921 году Троцкий был против захвата Грузии, хотя потом оправдывал этот акт. Но в начале 1922 года Сталин, который был наркомом национальностей, запретил меньшевистскую партию в Грузии (в России она давно была запрещена). На сей раз Троцкий выступил в защиту грузинских меньшевиков — на том основании, что они «представляют» широкие слои населения, хотя было совершенно непонятно, почему Грузия, раз уж она все равно насильственно включена в советскую федерацию, должна быть исключением из правила.
Стоит присмотреться к поведению Троцкого по окончании гражданской войны, как становится очевидным, что, начав со страстной пропаганды большевистской дисциплины и авторитаризма как главного средства защиты революции, он незаметно. в течение одного года перешел к пропаганде абстрактных идеалов партии. Уже в конце 1922 года он превратился в защитника тех принципов, которые для партийного аппарата, находившегося в процессе превращения в организацию, стоящую над всякими принципами, имели лишь чисто маскировочный интерес. По мере того как партия под давлением реальности все более отходила от своих утопических мечтаний, Троцкий становился борцом за партийные идеалы против партии как таковой.
Только теперь Троцкий стал понимать, какие формы начинает принимать раскол в правительстве. Собственно, это был не столько раскол, сколько последовательная изоляция самого Троцкого. Режим становился все более отчетливо административным, параллельно конфликт между личностями превращался в борьбу между группировками в правящей верхушке. И тут обнаружился поразительный факт: у Троцкого не было своей группы. Он был знаменит — и совершенно бессилен.
Некоторые его взгляды пользовались популярностью; у него были сторонники. Но он оказался совершенно неспособным организовать их в эффективную силу внутри государственной структуры.
На первых порах это было далеко не очевидно. Троцкий еще мог высказывать свои взгляды; он еще был членом Политбюро, а Ленин еще пользовался безграничным авторитетом. Подлинные взаимоотношения, предопределенные складывавшейся партийной структурой, были пока скрыты. Беспомощный внутри этой структуры, Троцкий фактически полностью зависел от благосклонности Ленина. Но по мере того как состояние здоровья Ленина ухудшалось — в мае 1922 года он перенес первый удар, — звезда Троцкого начала клониться к закату.
Партийно-советский аппарат, быстро каменевший под сталинским руководством, приобретал собственную инерцию. Несомненно, Ленин имел в виду именно этот процесс, когда на одиннадцатом съезде партии в 1922 году обронил многозначительное сравнение, сказав, что на посту главы советского правительства он чувствует себя как шофер, вдруг увидевший, что его «машина вышла из-под контроля».
Троцкий приводит разговор с Лениным в начале декабря 1922 года. Частным, неофициальным образом Ленин снова предложил ему стать одним из его заместителей. Троцкий опять заявил, что все трудности порождены самим аппаратом, на что Ленин ответил: «О да, наш бюрократизм чудовищен», — и предложил, употребив слова, некогда сказанные самим Троцким, чтобы Троцкий «перетряхнул аппарат». Троцкий заметил, что он имел в виду не только советский аппарат, но и партийный, потому что вся беда в переплетении этих двух аппаратов и «взаимном прикрывании» разных «влиятельных групп, концентрирующихся вокруг иерархии партийных секретарей». Заканчивая разговор, Ленин сказал, что Троцкий, как ему кажется, хотел бы затеять войну против организационного бюро Центрального Комитета, то есть против канцелярии Сталина. Троцкий, «расхохотавшись от неожиданности», согласился с этим толкованием, и тогда Ленин предложил ему «блок» против «бюрократизма, в целом, и Оргбюро, в частности». Троцкий ответил изысканно вежливым согласием: «С хорошим человеком и хороший блок сколотить приятно».
К концу своей недолгой жизни Ленин был, несомненно, одержим проблемой «бюрократизма». Через несколько дней после этого разговора с ним случился второй удар; чуть позднее, 23 и 25 декабря, он изложил свои опасения в письме своим соратникам. Это было своего рода завещание; хотя юридически оно, конечно, не имело ни малейшей силы, ему придавалось большое значение в силу исключительного авторитета Ленина.
Завещание содержит краткий очерк основных проблем. В нем Ленин дает четкие характеристики шести человек, стоявших тогда во главе партии. В свете очевидной поляризации партии между Троцким и Сталиным главным пунктом завещания была ленинская оценка этих двух деятелей.
Ленин называл их «двумя самыми выдающимися лидерами нынешнего ЦК» и пригрозил, что конфликт между ними представляет роковую опасность. Троцкого он назвал более «способным» (много позже, когда этот документ был, наконец, опубликован, слово «способный» было во всех официальных советских изданиях заменено словом «хитрый») и заявил, что партия не должна припоминать ему его прежние антибольшевистские прегрешения. Он критиковал увлечение Троцкого «чисто административной стороной дела», его «излишнюю самоуверенность» и его «индивидуализм». Характеристика, которую Ленин дал Сталину, была краткой и довольно тривиальной: «Став генеральным секретарем, товарищ Сталин сосредоточил в своих руках непомерную власть; я не уверен, сумеет ли он всегда использовать эту власть с надлежащей предусмотрительностью».
Эта удивительно сдержанная критика была полторы недели спустя — 4 января 1923 года — дополнена довольно резкой припиской о грубости Сталина, нетерпимой на посту генерального секретаря; Ленин советовал партии заменить Сталина другим человеком. Он предостерегал, что в противном случае конфликт между Сталиным и Троцким еще более обострится.
Даже беглого взгляда достаточно, чтобы заметить содержащиеся в завещании противоречия; видимо, сознание Ленина было уже затуманено. Почему, в самом деле, он упомянул Сталина и Троцкого как двух самых выдающихся членов ЦК и противопоставил их друг другу? Совершенно очевидно, что речь шла не о личных талантах; это было продиктовано непомерной властью, которую захватил Сталин. Создается впечатление, что Ленин и сам не вполне мог переварить то, что произошло — превращение людей в «силы». Затемнение ленинского обычно ясного сознания проявилось также — несколько иронически — в его характеристике Бухарина, «любимца партии» и ее «выдающегося теоретика», который в то же время, однако, схоластичен и не вполне в ладах с диалектикой. С диалектикой — этой вершиной марксизма! Ее сутью!
Много лет спустя, развенчивая Бухарина, Сталин процитировал это замечание. Оно изумило его наивных слушателей: как мог крупнейший теоретик партии быть не в ладах с диалектикой?
В декабре 1922 г. смерть Ленина казалась неминуемой. В следующем месяце он не смог присутствовать на заседаниях Политбюро. По мере того как его присутствие перестало ощущаться, Троцкий начал обнаруживать, что ему противостоит совершенно неожиданная коалиция, против которой он был бессилен.
Разумеется, Сталину пришлось теперь просить Политбюро санкционировать ту власть, которой он уже обладал де-факто как генеральный секретарь; номинальная, «конституционная» власть, естественно, сохранялась за Политбюро. Сталин объединился с двумя ленинскими приспешниками — Зиновьевым и Каменевым. Это был предельно простой союз: он сводился всего лишь к договоренности всегда голосовать заодно.
Без Ленина Политбюро состояло из полудюжины человек; стоило еще хотя бы одному члену проголосовать вместе с тройкой, и она автоматически добивалась своего; поскольку другие не заключили между собой союза, никаких трудностей у тройки не было. Особая прелесть этого сговора состояла в том, что он оставался до поры до времени тайным — пока тройка не распалась изнутри!
Сговор был направлен, конечно, против Троцкого, которого по-прежнему считали самой выдающейся фигурой в партии после Ленина, опирающейся на значительную поддержку масс. Зиновьев был в сущности всего лишь оратором и агитатором; в ораторском искусстве он уступал только Троцкому и был кумиром бесчисленных массовых митингов. Он не отличался, однако, ни способностями, ни энергией; вдобавок, он был известен своим нерешительным, чтобы не сказать трусливым, поведением в трудные минуты. Каменев, человек довольно бесцветный, был женат на младшей сестре Троцкого Ольге; это был добросовестный и интеллигентный труженик, очень образованный и гораздо менее говорливый, чем Зиновьев. Он считался умеренным. Эта пара всегда составляла политический тандем, хорошо спаянный их взаимодополняющими качествами.
В тайном союзе тон задавал, на первый взгляд, Зиновьев; Каменев играл роль его соратника, а Сталин, поначалу, — младшего компаньона.
Троцкий проиграл после первых же ходов. В Политбюро у него не было преданных соратников; он мог действовать только убеждением, а тут его способности играли, увы, двойственную роль: когда искусные доводы неубедительны, они раздражают.
Самой любопытной психологической деталью всей этой истории было то, что Троцкий даже не подозревал о существовании тайного блока. Это свидетельствовало о том, что его уже начали вытеснять из центра власти. На протяжении 1923 года становилось все яснее, что Сталин распоряжается могущественным аппаратом, хотя даже тогда пристрастие большевистских интеллектуалов, прежде всего Троцкого, Зиновьева и Каменева, к теоретическим идеям приводило их к систематической недооценке роли этого аппарата. Бывший секретарь Сталина (Бажанов) вспоминает, как его удивляли умники вроде Зиновьева, которые могли не обращать внимания на такой очевидный факт, что все партийные руководители в стране назначались Сталиным.
Поскольку Троцкий не подозревал о существовании тайного сговора и не пытался сколотить собственную группу в Политбюро или на другом уровне, ему пришлось отстаивать свою позицию только с помощью дискуссий — дискуссий, проходивших к тому же в узком кругу, среди нескольких человек, правивших страной. И, поскольку его идеи исходили из более широкой и на данный момент нереальной перспективы мировой революции, у него не было никаких шансов кого бы то ни было убедить. Троцкому оставалось взывать к тройке, связанной тайным договором, убеждая ее согласиться с различными общими фразами: о внутрипартийной демократии и прочих высоких материях. Повлиять на ее поведение он был бессилен.
Не очень-то красноречивому Сталину было на диво легко в открытую атаковать Троцкого. В своих более или менее искренних речах и статьях Троцкий более или менее правдиво изображал ужасное положение страны; Сталин имел полную возможность обвинять его в пессимизме и пораженчестве. Он даже мог изобразить полную неспособность Троцкого к маневрированию, как свидетельство жажды власти! Отказ Троцкого стать одним из заместителей Ленина легко было представить, как доказательство его непомерных амбиций. Стоило какому-нибудь предложению Ленина (прикованный к постели, он все еще работал) разойтись со взглядами Троцкого, как Сталин и его союзники распускали в партийных кругах слухи, что Троцкий выступает против Ленина.
Между тем Ленин, хотя и очень больной, намеревался дать Сталину бой по национальному вопросу — в связи с его произволом в Грузии. 5 марта 1923 года Ленин обратился к Троцкому (впервые с декабря 1922 года, когда он предлагал ему союз). Троцкий увидел, что Ленин взбешен даже больше, чем он думал. Ленин сказал, что он готовит против Сталина «бомбу» на предстоящем в апреле двенадцатом съезде; он просил Троцкого ничего не говорить об этом и отказаться от любых «гнилых компромиссов». Вдобавок Каменев сообщил Троцкому, что из-за грубого обращения Сталина с Крупской (которая собирала некоторые данные по грузинскому вопросу) Ленин направил Сталину письмо, в котором «порывал все личные отношения с ним». Крупская сказала Каменеву, что Ленин собирается «сокрушить Сталина политически».
Когда Каменев 6 марта явился к Троцкому с предложением мира, Троцкий сказал, что его вполне удовлетворило бы включение в доклад Сталина съезду пункта о том, что партия выступает против отжившего «великорусского шовинизма», плюс извинение перед Крупской и обещание исправиться. И тогда все будет хорошо.
Сталин немедленно ухватился за это рыцарское предложение; он опасался серьезной открытой атаки со стороны Ленина. Но как раз в это время, за месяц до открытия съезда, с Лениным случился очередной удар; после этого он до самой смерти в январе 1924 года почти лишился речи и был полностью парализован.
Троцкий целиком полагался на Ленина; он думал, что, даже если Ленин умрет, он всегда сможет предать гласности его подлинные взгляды, использовав личные ленинские записки.
Сталин, однако, отметил, что, поскольку он выполняет требование Троцкого, незачем вообще докладывать съезду о каких-либо разногласиях. Не лучше ли предоставить Политбюро решить, в какой форме и когда об этих разногласиях сообщить?
Короче говоря, зачем бороться, когда можешь и без того выиграть?
Этот миротворческий ход оказался до того удачным, что взгляды Ленина на отношение к национальным меньшинствам в Советском Союзе оставались неизвестными вплоть до 1956 года. Политбюро уже обладало достаточной силой, чтобы скрыть от партии важные взгляды своего вождя даже при его жизни!
На самом съезде Сталин еще больше перехитрил Троцкого: он заявил, что именно Троцкий, как «самый популярный член ЦК», должен выступить с политическим докладом, с которым раньше всегда выступал Ленин. Троцкий отказался, поскольку это могло выглядеть так, будто он занял место Ленина, и предложил, чтобы доклад сделал Сталин — как генеральный секретарь, то есть как бы официально. В свою очередь Сталин сказал, что это может быть неправильно понято; разыгрывая скромника, он в конце концов заставил Троцкого отказаться от вполне приемлемого шага.
Сам съезд выглядел довольно демократично; делегаты еще не превратились в марионеток, Троцкий снова оказался героем дня: по всей стране партячейки, профсоюзы, рабочие и студенческие коллективы слали приветствия съезду, и почти каждое приветствие упоминало Ленина и Троцкого, пренебрегая всеми прочими. Каменев никогда не был заметной фигурой; репутация Зиновьева в провинции угасла, а Сталин был почти неизвестен вне партийных кругов.
Троцкий сыграл роковую роль в ликвидации всяких слухов о разногласиях между членами Политбюро: Ленина с его «бомбой» на съезде не было, Троцкий был надежно убран с дороги. Это, однако, не помешало тройке распространять слухи о нем самом, о его ненасытных амбициях, о его тайном, но несомненном желании стать Бонапартом.
На том же двенадцатом съезде был установлен культ Ленина, этот и поныне краеугольный камень советской ортодоксии. Первым его практическим приложением было устранение Троцкого. Позиция тройки на съезде была предельно проста: они все — скромные ученики Ленина; Троцкий же, этот новичок, полон личных амбиций. В результате почести, воздаваемые умирающему вождю, вылились в атаку против Троцкого. Ослабив его позиции, Сталин, Зиновьев и Каменев стали хозяевами съезда. Первый фактически контролировал всю партийную структуру, а двое других служили украшением витрины и провозглашали то, что нужно было провозгласить! Уже сам факт, что Сталин руководил всей партийной машиной, вызывал определенное расположение к нему; Зиновьев, авторитет которого быстро падал, оказался мишенью многих критических стрел, выпущенных на съезде. Рядом со Сталиным, этим «скромным слугой партии», даже Зиновьев проигрывал!
На этом съезде, где Троцкий впервые столкнулся с фракционной интригой, все было разыграно по ставшей затем традиционной схеме. Схема эта демонстрирует главные причины падения его авторитета — падения, которое в рамках партии было почти мгновенным и маскировалось только тем ореолом, которым Троцкий был устойчиво окружен в глазах широкой публики. Победители в этой партийной схватке управились с ним с необычайной легкостью; трудно им было лишь сохранить внешнее уважение.
Вопреки предостережению Ленина Троцкий пошел на «гнилой компромисс» со Сталиным: ему разрешили выступить с официальным докладом от Политбюро по основному государственному вопросу — о централизованном экономическом планировании. Его взгляды по этому вопросу представляют некоторый исторический интерес; он предлагал проекты, забегающие далеко вперед, и в существовавшей ситуации это только усиливало его изоляцию.
Троцкий пытался рассмотреть экономическое планирование на широком историческом фоне и поэтому стал разрабатывать проблему первоначального социалистического накопления; его идеи были столь недоступны аудитории, а нарисованная им перспектива — так сурова, что он отпугнул даже своих сторонников. В советских условиях первоначальное социалистическое накопление означало попросту эксплуатацию рабочих. С характерной для него прямотой Троцкий представил эту мысль в столь грубой форме, что аудитория похолодела; вдобавок его сложные интеллектуальные построения делали выводы совершенно невнятными. Массовой аудитории трудно было переварить такое, например, замечание: «Могут возникнуть ситуации, когда правительство вообще не будет платить вам жалованье или будет платить только половину, а второй половиной вы, рабочие, должны будете авансировать государство».
Главная мысль его доклада казалась устрашающей не только рабочим, но и крестьянам. Несложные размышления тотчас приводили к выводу, что эксплуатация рабочих означает также дальнейшую эксплуатацию крестьян с целью увеличения производства сельскохозяйственных продуктов для города.
Но что важнее всего, Троцкий привел в бешенство элиту, людей, которые практически управляли экономикой. Не составляло особого труда так изобразить недостатки, ошибки и беспомощность зачаточной советской экономики, чтобы общая картина, преподнесенная к тому же в виде широкой исторической схемы, базирующейся на некой философской концепции, выглядела абсолютно ужасной. Это взбесило администраторов, увидевших в словах Троцкого личный выпад, и в то же время укрепило всех в мысли, что Троцкий — законченный доктринер.
В итоге Троцкий сам способствовал своему поражению во фракционной борьбе, не сумев выступить достаточно демагогически; он разочаровал даже тех, кого он поддерживал. Он сам расчистил дорогу к своему устранению. Когда расширенный съездом Центральный Комитет снова избрал Сталина генеральным секретарем (это легко можно было предсказать, поскольку он контролировал выборы) — причем Троцкий, знавший настроения Ленина, даже не упомянул о возможности замены Сталина кем-нибудь другим, — Сталину не составило ни малейшего труда еще усилить влияние своего аппарата. Он начал теперь избавляться в центре и на местах от тех аппаратчиков, которые могли оказаться сторонниками Троцкого. По мере освобождения вакансий он заполнял их своими людьми; все это делалось без лишнего шума, и в каждом отдельном случае замена обосновывалась достоинствами нового кандидата. Еще Ленин постановил, что партийный стаж является важнейшим критерием; этот подход играл на руку партийным ветеранам, для которых Троцкий продолжал оставаться новичком.
То был переломный год, когда Сталин, доселе всего лишь влиятельный в партии человек, превратился в ее хозяина. Самым поразительным в истории краха Троцкого был контраст между множеством существовавших у него возможностей действия и его продолжавшейся пассивностью. Партия бурлила; люди все еще могли открыто выражать свое мнение. Когда 46 известных членов партии, многие из которых были сторонниками Троцкого, потребовали свободы слова внутри партии, Троцкий оказался невольно втянутым в эту историю. Но добровольно обязавшись не бороться с тройкой, он на всем протяжении «бунта 46» оставался в стороне и лишь увещевал обе стороны. Аппарат был теперь настолько силен, что тройка могла себе позволить весьма простой способ подавления недовольства 46-ти и критики самого Троцкого — признав их справедливость. В заявлении («Новый курс»), провозглашавшем возврат к внутрипартийной демократии, тройка попросту повторила требования 46-ти, а само заявление представила на подпись Троцкому. Он, разумеется, подписал: хотя он понимал всю цену этих бумажных обещаний, он не мог открыто об этом заявить. Его методы критики тройки сводились к изложению своих логических возражений перед неорганизованной аудиторией; в результате, когда он соглашался с тройкой на словах, он лишался возможности ее критиковать. Не имея организованной поддержки, он ничего не мог противопоставить тому факту, что тройка, заправлявшая аппаратом, могла признать что-либо на бумаге, а затем попросту не осуществлять этого на деле. Подписав «Новый курс», он очередной раз не использовал свое влияние публициста и оратора. Поскольку это заявление было представлено от имени Политбюро, членом которого он все еще был, он не мог выступить против него. Признав требование партийного единства, он лишил себя всякого тактического оружия в тот самый момент, когда это требование было использовано для его политического убийства.
К началу 1923 года все было кончено: Политбюро единогласно приняло резолюцию, в которой гарантировало выполнение всех требований Троцкого; он согласился подписать эту резолюцию, оговорив себе право включить в нее несколько примечаний, разъяснявших существо дела. В сложившихся условиях у тройки не было оснований не включить и его примечания!
Поворотным пунктом в карьере Троцкого был 1923 год, проложивший водораздел между Троцким — выдающимся государственным деятелем со славным прошлым (у которого, разумеется, могли быть разногласия с другими выдающимися руководителями) и Троцким — чужаком в партии. Его репутация была подорвана. И, поскольку это меняло весь характер большевистской политики, кампания против Троцкого была началом подавления всякой оппозиции вообще.
Все это переломное время Троцкий никак не мог выбраться из ослаблявшей его болезни. В конце года, когда беспрецедентно яростная кампания против него и его сторонников достигла апогея, состояние его здоровья еще более ухудшилось. Он был в состоянии полного истощения, его донимала непрекращавшаяся вялая лихорадка, его работоспособность даже и отдаленно не напоминала прежнюю, он потерял аппетит и непрерывно худел. То было странное сочетание крайнего нервного возбуждения и апатии. Когда доктора посоветовали ему отдохнуть в теплом климате Кавказской ривьеры, он ухватился за эту возможность. Решение было ответственным, поскольку на 16 января 1924 года была назначена тринадцатая партийная конференция, практически целиком посвященная его разгрому. Будь состояние здоровья Троцкого получше, он мог бы присутствовать на ней.
Но что-либо сделать было уже невозможно. Немногие его сторонники — Пятаков, Преображенский, В. Смирнов, Радек — пытались изложить свои соображения; огромное большинство, которое сумела сколотить тройка, реагировало с неслыханной злобой. Троцкий вместе с 46-ю был безоговорочно осужден, им было предъявлено обвинение с «мелкобуржуазном уклонении от ленинизма».
Троцкий, равнодушный и отчужденный, не стал дожидаться результатов; 18 января он отправился на юг; его поезд шел очень медленно; через несколько дней, когда поезд еще находился в Тифлисе, Троцкий получил от Сталина телеграмму о смерти Ленина.
Это известие, хотя и давно ожидавшееся, ошеломило его. Не говоря уже о личных чувствах, под ударом оказывалось его будущее: он всегда тешил себя надеждой, что поддержка Ленина поможет ему выскользнуть из сжимающегося кольца аппаратчиков. По свидетельству Крупской, «узнав о смерти (Ленина), Троцкий потерял сознание и целых два часа не приходил в себя».
Прежде всего предстояло решить, должен ли он возвращаться в Москву на похороны, которые были, несомненно, государственным событием исключительнейшей важности. Любители церемониала, большевики, конечно же, должны были устроить некий величественный спектакль, провожая в последний путь своего «отца-основателя». Но главное — со всей остротой вставал вопрос о наследовании.
Троцкий послал в Кремль шифрованную телеграмму; ему почти сразу же ответили, что, поскольку похороны произойдут раньше, чем он сможет вернуться, ему следует просто продолжать свой путь. На самом деле он легко мог поспеть: похороны были отложены. Но важно, от кого исходила информация: от Сталина! Еще более важно то, что говорил об этом инциденте позднее, в 1929 году, сам Троцкий: «Каким бы невероятным это ни показалось, меня обманули даже в отношении даты похорон. Конспираторы правильно предположили, что я и не подумаю проверить их сообщение». И это — после года нарастающего, разрушительного напряжения.
Ко всему равнодушный, сжигаемый лихорадкой, Троцкий оставался на тихих солнечных берегах Кавказа до самой весны.
В мае, вскоре после его возвращения в Москву, впервые всплыл вопрос о ленинском завещании. Теперь оно было для Троцкого его последней верительной грамотой. В нем, хотя и уклончиво, не впрямую, неоднозначно, все же предлагалась мера, которая в силу ленинского авторитета могла оказаться сокрушительной: устранение Сталина.
Завещание было зачитано Каменевым перед Центральным Комитетом на тринадцатом партийном съезде (в конце мая 1924 года). Эффект был ошеломляющий. Сталин, сидевший в президиуме, выглядел сгорбленным и подавленным; он явно хотел казаться безучастным, но лицо его ясно обнаруживало, что игра идет ва-банк.
Зиновьев и Каменев превзошли самих себя, защищая Сталина. Используя весь свой престиж и способности, они доказывали — преследуя, разумеется, свои скрытые цели, — что Сталин со времени смерти Ленина «исправился».
Завещание было сведено на нет.
Положение Троцкого было весьма затруднительным: он был той стороной, которая выигрывала в случае поражения Сталина. Ему не удалось найти нужной линии поведения; он отмалчивался; все, на что он оказался способен, — жестами и мимикой дать понять, что он, Троцкий, выше этого жалкого спектакля; к концу заседания он, казалось, сжался в комок от отвращения. В итоге, без единого слова протеста с его стороны, было принято решение — игнорировать завещание! Это означало, что оно вообще не будет опубликовано; такое пренебрежение ясно выраженной волей партийного божества в других обстоятельствах могло бы показаться непостижимым.
Тринадцатый съезд воспроизвел в более систематизированном виде все те обвинения против Троцкого, которые составляли главное содержание январской партийной конференции. Вот уже несколько месяцев Зиновьев домогался изгнания Троцкого; на сей раз он напал на него более ожесточенно, чем остальные. Он утверждал, что теперь партия должна быть сплоченнее, чем когда-либо, и что мир в партии невозможен, пока Троцкий не отречется от своих взглядов (это требование тогда прозвучало впервые). Троцкий, в очередной раз загнанный в угол, вынужден был принести себя в жертву на алтарь партийного единства. Его защитительная речь содержала те же напыщенные заверения в преданности партии, которые уже однажды стоили ему поражения в борьбе с тройкой. Более того, она опять была построена в форме обращения к широкой аудитории — все то же свидетельство его неспособности маневрировать в джунглях партийного аппарата:
«Никто из нас не хочет и не может быть прав вопреки партии. В конечном счете партия всегда права, потому что она является тем единственным историческим орудием, которым располагает рабочий класс для решения своих коренных задач.
Можно быть правым только вместе с партией и внутри нее, потому что история не дает нам иных способов реализовать свою правоту. Есть знаменитая английская поговорка: «Моя страна, права она или не права». С большим историческим основанием мы можем сказать: «Моя партия, права она или не права» — не права по отдельным, частным вопросам в отдельные моменты… Было бы абсурдным, даже неприличным выступать здесь с личными заявлениями, но я надеюсь, что, если дойдет до этого, я тоже буду не последним солдатом на последних большевистских баррикадах!»
Смысл этой речи очевиден: партия всегда права. Этот тезис выражает суть позиции Троцкого: не стремление к личной власти, а отождествление себя с Идеей до крайних пределов. Вот почему он не мог выступать против тех, кто ссылался на поддержку партии — независимо от того, во что эта партия превратилась.
Его заключительные слова: «не последний солдат» — сочетавшие патетику с самоуничижением, выдавали самую коренную причину его беспомощности.
Глава девятая МУЭДЗИН
К концу 1923 года звезда Троцкого начала клониться к закату. Смерть Ленина, наступившая в январе 1924 года, ускорила его падение; через год он был снят с должности наркомвоенмора.
В мае 1925 года он был назначен на несколько постов сразу — в Совете электрификации, в Научно-Техническом промышленном совете и в Комитете по концессиям.
Все эти занятия, как он говорил позднее, не имели ничего общего друг с другом; они были нарочно придуманы, чтобы «изолировать меня от партии, погрузить в рутину, поставить меня под особый контроль. Тем не менее я честно пытался работать в этих новых условиях. Приступив к работе в трех совершенно не знакомых мне организациях, я вскоре по уши погрузился в дела…»
Какие нелепые слова: «тем не менее…», «честно…»! То-то, должно быть, посмеивался Сталин: Троцкий снова в прилежных учениках.
Послушание не спасло Троцкого. Не успел он «по уши погрузиться» в незнакомую ему работу, как его вообще выбросили из партии; в январе 1928 года его с Натальей сослали на восток, а годом спустя — из Советского Союза.
Это произошло через пять лет после смерти Ленина.
Оглядываясь на карьеру Троцкого как вождя, нельзя не поразиться ее кратковременности.
Она началась в летние месяцы 1917 года, когда он вступил в большевистскую партию и вместе с Лениным повел ее на Октябрьский штурм; она закончилась вместе с гражданской войной; она продолжалась около трех лет.
Всё это время его использовали, так сказать, «для выполнения заданий» — при перевороте, в переговорах в Брест-Литовске, в гражданской войне, для реорганизации железнодорожного транспорта. Стоило этим заданиям исчерпаться, как стало очевидно, что у него нет корней в партии.
Блестяще выполнив всё, что ему поручалось, Троцкий обнаружил, что других дел для него нет — им положила конец накатившаяся волна советской эволюции, от которой у него не было защиты: ведь его надежды на Революцию так и не сбылись. Короче — он стал ненужен, и его прогнали.
Троцкий объяснял свое поражение тем, что Сталин, сам всего лишь «посредственность», был выражением отхода от революции, отхода, обусловленного отсталостью России, поражением революции в других местах и так далее; поскольку силы реакции были на подъеме, то силы, которые представлял Троцкий, вынуждены были временно сойти на нет.
После такого объяснения (правдоподобного лишь в его же собственных границах) было бы просто бестактно спрашивать, почему Троцкий не попытался как-то приостановить этот процесс — скажем, арестовать сталинскую камарилью, объединить своих сторонников, словом — как-то действовать.
И всё же этот бестактный вопрос следует задать — хотя бы потому, что в прошлом Троцкий действовал; в конце концов, разве не он (совместно с Лениным) своими действиями изменил ход истории?
Почему же теперь, в двадцатые годы, он не смог повернуть ее снова? Если Сталин и его камарилья были, всего лишь отступниками, почему Троцкий, этот истинный представитель революции, не сумел отсечь зловредный нарост?
Дело в том, что, всячески подчеркивая всемогущество социальных сил, Троцкий в действительности всецело верил в роль личности. Это яснее всего видно из его рассуждений о роли, сыгранной Лениным после апрельского возвращения в Россию и в захвате власти большевиками в октябре 17-го.
Разумеется, согласно классическому марксизму значение личности несравненно меньше социальных сил. Личности в лучшем случае заостряют или углубляют некоторые исторические тенденции; они могут лишь слегка изменить общее движение.
Троцкий целиком разделял эту точку зрения. Но именно поэтому русский переворот его озадачил; положим, кирпич упал бы Ленину на голову — что тогда?
В данном случае не приходилось сомневаться: все факты свидетельствовали о том, что, когда Ленин в апреле 1917 года вернулся в Россию, он обнаружил свою партию абсолютно не помышлявшей о захвате власти: даже ему при всем его огромном авторитете понадобились недели, чтобы убедить своих соратников. И даже убедив их, он еще должен был взять на себя решение выступить, что он и сделал в октябре; никто другой не мог бы этого сделать: никто другой не обладал таким сочетанием воли и авторитета.
Дело было не в самом перевороте, который оказался пустяковым, а в том, чтобы на него решиться; выходит, что именно личная инициатива сделала Ленина вершителем мировых судеб. Но как согласовать это с марксистской догмой о высшей, исключительной роли исторических законов?
Троцкий вынужден был признаться в своих сомнениях.
В «Дневнике» он пишет:
«Если бы меня не было в 1917 году в Петрограде, Октябрьская революция всё равно совершилась бы — при условии присутствия и руководства Ленина. Но если бы в Петрограде не было ни меня, ни Ленина, не было бы и Октябрьской революции; руководство большевистской партии не дало бы ей совершиться — в этом у меня нет никаких сомнений».
В «Истории» это тоже сказано, но с такой осторожностью, которую правильнее уже назвать уклончивостью. Троцкий ставит вопрос:
«Можно ли… со всей откровенностью сказать, что партия и без него нашла бы свою дорогу? Мы не можем взять на себя такую смелость. Растерянная и расколотая партия могла бы упустить революционную перспективу на многие годы…»
Пользуясь изворотливостью диалектики, Троцкий ухитряется тут высказать два совершенно противоположных мнения одновременно. С одной стороны, «Ленин не доверял Центральному Комитету» и был действительно «не так уж неправ в своем недоверии»; с другой — «Ленин не выступал против партии извне, а был полным воплощением ее воли».
Это противоречит хорошо известному факту разногласий партии с Лениным даже по общему вопросу захвата власти и тому еще более известному факту, что буквально накануне переворота двое ленинских прихлебал, Зиновьев и Каменев, выступили против всей затеи, а остальные члены Политбюро пошли на дело только под напором ленинской самоуверенности.
Откровенное признание Троцкого, что без Ленина «растерянная и расколотая партия могла бы упустить революционную перспективу на многие годы», в сущности, опровергает марксистскую догму. Ведь ситуация — штука капризная, и «многие годы» могли обернуться вечностью. Правоверный марксист, разумеется, мог бы продолжать лелеять мечту о революции, — но почему обязательно в России?
Вот почему Троцкий спешит залатать зияющую дыру риторическими лоскутками: с одной стороны, Ленин не был «демиургом революционного процесса» (что тогда осталось бы от марксизма?!), он всего лишь звено — но, конечно, «великое» звено — в цепи «объективных исторических факторов». А с другой стороны, без него все пошло бы совершенно иначе!
Всё это, однако, вполне укладывается в привычную для Троцкого схему противопоставления чудотворных возможностей марксизма и плачевных результатов, реально достигнутых бесчисленными марксистами. Когда-то, накануне 1917 года, немецкие социал-демократы поразили его своим нереволюционным толкованием подлинного марксизма; сейчас он точно так же был загипнотизирован контрастом между идеальным большевизмом и никудышными рядовыми большевиками.
«Ленин так неизмеримо превосходил даже своих ближайших учеников, что они чувствовали себя раз и навсегда свободными от необходимости самим решать теоретические и тактические задачи. Оказавшись в критический момент без него, они обнаруживали поразительную беспомощность. Так было осенью 1905 года. Так было и весной 1917-го».
Короче, все большевистские лидеры сами по себе — за исключением Ленина! — были неустойчивы и ненадежны. Зиновьев капризен и ничтожен; Каменев ничем не лучше; Сталин примитивен и груб, ограничен, в сущности — туп, в лучшем случае — «посредственность».
И тем не менее эти ничтожества могли «воспрепятствовать» Октябрьской революции! И в то же время они были вождями замечательной большевистской партии!
Троцкий перепрыгивает через этот логический провал, обращаясь через головы «учеников» к «массам», к «рядовым членам партии», которые, дескать, «угадывали правильную линию поведения куда лучше, чем их так называемые вожди, когда эти вожди были предоставлены сами себе».
Точно так же он вынужден подчеркивать ведущую (по крайней мере — в потенции) роль личности, в то же время тщательно обходя вопрос в потенциальных возможностях собственной личности в процессе эволюции аппарата.
Пересказывая, к примеру, свой разговор с Лениным о пугающем росте бюрократизма и прекрасно понимая, что речь идет о громадном социальном явлении, Троцкий, однако, считает, что «в тот момент Ленин, несомненно, мог произвести перегруппировку в намеченном направлении».
Здесь Троцкий, по сути, предполагает, что, будь он жив, Ленин с его широким кругозором, зорким предвидением и моральной чистотой сумел бы в одиночку предотвратить всю эволюцию советского аппарата.
«(Наше с Лениным) совместное выступление против ЦК без всякого сомнения увенчалось бы победой. Более того, я нисколько не сомневаюсь, что, выступи я в духе «союза Ленина и Троцкого» против сталинской бюрократии, я одержал бы победу, даже если бы Ленин не принимал непосредственного участия в этой борьбе».
Но, сказав это, он тут же, однако, делает реверанс в сторону марксизма, когда, обсуждая «надежность» такой победы, напоминает о необходимости «учесть множество объективных факторов в стране. Важен был не сам Сталин, а те силы, которые он, сам того не сознавая, выражал».
И после этого он заявляет: «Однако в 1922–1923 годах можно было еще захватить командные посты с помощью открытого наступления на быстро формировавшуюся фракцию националистических узурпаторов аппарата, незаконных наследников Октября, эпигонов большевизма».
«Незаконные», «узурпаторы», «эпигоны» — как странно звучат эти слова в контексте безжалостного марксистского анализа; ведь он сам только что говорил, что в любом случае «главным препятствием было состояние Ленина».
В тех ли, в других ли выражениях, Троцкий приписывает Ленину исключительную роль: точно так же, как Ленин был необходим для захвата власти, так на стадии возникновения бюрократии он был необходим, чтобы парализовать влияние Сталина. «Объективными процессами» тогда еще и не пахло!
Если принять, что допущения Троцкого обоснованы и Ленин действительно был необходим для захвата власти и предотвращения сталинизма, то это означает, что и сам Троцкий своими личными действиями мог изменить ход истории. Тогда сам собой напрашивается вопрос: а что, если бы Троцкий тоже…?
И вот тут, при анализе ответа на столь частый вопрос: «Как случилось, что вы потеряли власть?» — начинает сказываться его характер?
Чтобы объяснить потерю власти, нужно прежде всего объяснить, почему он оказался совершенно неспособным организовать собственную фракцию.
Дружеская характеристика Луначарского проливает некоторый свет на эту особенность:
«Троцкому не хватало способности создать не то что партию, но даже маленькую группу. У него практически не было сторонников: ему мешала исключительная очерченность его собственной личности. Если он и пользовался влиянием в партии, то только благодаря своим личным качествам. Чудовищная авторитарность, своего рода неспособность или нежелание быть хотя бы заботливым и внимательным к людям, отсутствие той привлекательности, которая свойственна была Ленину, обрекали Троцкого на известную изоляцию».
Эта изоляция была обусловлена теми чертами характера, в которых Троцкий не хотел признаваться даже самому себе. Вот характерный пример его отчужденности: старый приятель нашел его одиноко сидящим в кафе (это было вскоре после выхода из тюрьмы, на исходе Июльских дней):
«Я симпатизировал ему. Мы были так близки в прошлом. Я подошел, но тут же ощутил какую-то стену отчужденности, которая нас разделяла. В коридоре я по-приятельски обратился к нему и полушутливо, полусерьезно начал его распекать; вместо того, чтобы ответить мне в том же духе, он вдруг заговорил точно на митинге и стал громко ораторствовать. Я обиделся… и мы больше никогда не встречались».
Макс Истмен описывает появление Троцкого на одной из веселых, разгульных, шумных, пьяных вечеринок в Кремле в начале 20-х годов:
«Троцкий бродил среди этих ветеранов революции, лидером которых он всё еще был, с видом падшего ангела — как всегда, безукоризненно одетый, с новым сверкающим портфелем под мышкой, с приготовленной для такого случая снисходительной улыбкой секретаря молодежной христианской лиги на лице — и не мог выдавить из себя ни одного живого слова… Он напомнил мне маленького лорда Фаунтлероя».
Точное впечатление!
А вот рассказ самого Троцкого о тех же вечеринках:
«Если я не принимал участия в развлечениях, которые становились всё более обычными для нового правящего слоя, то не по каким-то этическим соображениям, а просто потому, что не хотел обрекать себя на пытку самой чудовищной скукой. Все эти светские визиты, усердное посещение балета, коллективные попойки с их сплетнями об отсутствующих нисколько меня не привлекали. Новая верхушка ощущала, что я не ее поля ягода. Она и не пыталась вовлечь меня. Вот почему при моем появлении все подобные разговоры обрывались и люди расходились, ощущая некоторое замешательство и враждебность ко мне. Это и означало, если угодно, что я начал терять власть».
Но, кроме этих бытовых наблюдений, Троцкий дает довольно четкий ответ на неприятный для него вопрос о причинах своего поражения; и ответ этот весьма примечателен. Он с предельной точностью выявляет два фактора, которые сделали это поражение неизбежным: с одной стороны, то объективное обстоятельство, что у него не было собственной фракции; с другой — его субъективные качества: неуверенность в себе плюс некая театральная сверхчувствительность к тому, как он выглядит со стороны:
«Всякий мой поступок мог быть истолкован или, точнее — изображен, как мое личное стремление захватить место Ленина в партии и государстве. Я не мог думать об этом без содрогания… Неужели партия не способна понять, что это борьба Ленина и Троцкого за революцию, а не борьба Троцкого за место угасающего Ленина? В силу особого положения Ленина в партии неопределенность его личного состояния оборачивалась неопределенностью состояния всей партии. Эта временная ситуация затягивалась, что играло на руку эпигонам, ибо на время «междуцарствия» Сталин как генеральный секретарь, естественно, становился хозяином аппарата».
Все это сводится к утверждению, что бороться было невозможно, поскольку люди могли подумать, что ты действительно борешься! При неспособности Троцкого к интригам это действительно означало, что ни о какой борьбе не могло быть и речи и только объективные силы могли бы его спасти.
Тут сама фразеология звучит, как признание: его «самостоятельные действия могли были быть истолкованы, точнее — изображены…» Мы подходим здесь к самому существу его позиции; его слова подтверждают, что он мнил себя актером на публике, а не действующим лицом в партии. Вся его пассивность проистекала из твердой убежденности, что его единственный способ бороться состоит в том, чтобы доказывать, провозглашать, настаивать на своем праве считаться наследником Ленина.
Располагая фракцией и всеми возможностями фракционной борьбы, он мог бы попросту вести маневренную войну против других фракций — «эпигонов»! — и притом всеми возможными средствами. Сталин, например, ухитрялся казаться необычайно неуверенным в то самое время, когда концентрировал в своих руках беспрецедентно большую власть.
Все написанное Троцким об этом трагическом периоде его жизни говорит лишь о том, что делали другие; сам он был так предельно изолирован, так выбит из колеи, что описать сталинскую победу способен лишь в пассивной форме: вот что они со мной сделали, эти бандиты!
Наиболее поразительной эта пассивность кажется, пожалуй, именно тогда, когда он рассуждает о необходимости конкретных действий: заметив, что Зиновьеву и Каменеву (с которыми он позднее вступил в довольно вялый союз) недоставало «крохотной детали, именуемой характером», он говорит, что «десятки раз твердил им: «Мы должны поставить перед собой далеко идущие цели, мы обязаны готовиться к длительной, серьезной борьбе».
Сам подбор этих слов, их мнимая дальновидность, равно как и люди, к которым они были обращены, — всё свидетельствует о том, что представление Троцкого о «длительной, серьезной борьбе» сводилось к тому, чтобы — ждать!
Ждать, что со временем что-то изменится…
Сама мысль об использовании силы была, видимо, органически неприятна ему — примечательно его упоминание об этом, относящееся к послеоктябрьским дням:
«Захват власти поставил передо мной вопрос о работе в правительстве — раньше я никогда об этом не думал. Вопреки опыту 1905 года мне никогда раньше не приходило в голову связывать размышления о будущем с вопросом о власти. С ранних лет, точнее — с юности, я мечтал стать писателем. Позднее я подчинил свою литературную деятельность — как, впрочем, и всякую другую, — требованиям революции. Передо мной всегда стоял вопрос о захвате партией власти. Десятки и сотни раз мне приходилось писать о задачах революционного правительства. Но вопрос о моем личном участии в нем никогда не приходил мне в голову. Поэтому события застигли меня врасплох. После восстания я попытался остаться в стороне от правительственной деятельности и предложил себя в руководители партийной печати… После 25 октября я ощутил какую-то пустоту. Я чувствовал себя, как хирург после тяжелой и опасной операции — мне хотелось вымыть руки, снять халат и отдохнуть».
Похоже, что это сквозной мотив его биографии:
«Стремление к научным занятиям никогда не покидало меня, и много раз в жизни мне казалось, что только революция не дает мне заняться систематической учебой».
Талант абстрагирования соединялся в Троцком с огромной энергией. С подростковых лет завороженный марксизмом, поднятый ввысь мощным толчком, который направил эту энергию к внеличным, если можно так выразиться, целям, он обнаружил исключительную предприимчивость. Его целью стало осуществление Идеи, — в чем заодно могли бы проявиться и его собственные таланты.
Виртуозные способности актера на демократической сцене создали ему известность во время революции 1905 года; но затем он снова вернулся на роль пассивного зрителя. С двадцать седьмого по тридцать седьмой год своей жизни — десятилетие, предшествовавшее Октябрю, — он был не более чем попутчиком движения, журналистом без определенной политической принадлежности.
В 1917 году обстановка снова позволила ему развернуться перед широкой публикой, но на сей раз в области активных действий. Теперь его виртуозность была поставлена на службу весьма специфическим целям. Возможность сыграть свою роль он получил благодаря тому, что вовремя вскочил на подножку ленинской брички.
В большевистской упряжке Троцкий сумел занять особое положение. Энергичность, самоотверженность, интеллигентность позволили ему совершить организационные чудеса — во время переворота, в гражданскую войну, при восстановлении транспорта в стране. В сущности, ему лучше всего удавалась роль исполнителя.
Вытесненный из партии, он снова оказался один на один со всем миром, на этот раз в такой ситуации, где пассивным зрителем оставаться не удавалось. Никакой демократической сцены больше не существовало: события и реакции на них формировались коллективом. Защищая себя и свои идеи, Троцкий не мог больше полагаться на абстрактные лозунги. Ему приходилось рекламировать самого себя.
Но так же, как рационализм — эта база его организационных способностей — мешал ему, по его словам, погрузиться в болото грубых, повседневных внутрипартийных политических дрязг, так особенности натуры — высокомерной, обособленной, замкнутой, благородной — исключали возможность его участия в паутине интриг, где любые союзы заключались лишь на основе взаимной выгоды.
Вопреки всем теоретическим рассуждениям Троцкого о волюнтаризме, его собственный волюнтаризм (как и волюнтаризм Ленина) состоял вовсе не в стремлении навязать свою волю, а в желании проявить свои таланты.
Указывая на амбиции Троцкого, как на причину своей ссоры с ним в 1915 году, Ленин принял манеру поведения за характер; есть амбиции и амбиции, и испытание властью обнажило различие между ними.
До 1917 года слава доставалась Троцкому без особых усилий с его стороны. Одаренный мальчик, надежда семьи, отцовская гордость, он без особого труда оправдывал возлагавшиеся на него ожидания. Сообразительность сделала его первым учеником в школе. Исключительная ораторская одаренность вкупе с образованностью принесли ему похвалы и награды в эмигрантской среде. Его таланты, казалось, исключали самую надобность в усилии воли.
Возможно, именно эта врожденная пассивность и привела его к переоценке значения чистых идей. Его «высокомерие» было в действительности способом воспарить над реальностью и необходимостью что-либо решать. Ведь идеи, в конце концов, могут осуществиться и сами собой!
Из-за своей неспособности принимать исходные решения Троцкий добивался успеха лишь там, где ему был задан заранее очерченный круг обязанностей, где для него была заранее приготовлена сцена. И он совершенно не умел сам себе создать ее — усилием собственной воли.
До 1917 года он всякий раз ухитрялся найти для себя готовую сцену: сначала демократическую арену революции 1905 года, затем приятную эмигрантскую среду, где его время было посвящено статьям, разговорам с друзьями и выступлениям перед случайной аудиторией. В 1917 году эту сцену ему предоставила организация, в которой он мог подчиняться указаниям руководителей. Склонность подчиняться руководству — вот, вероятно, психологическая причина другой его прославленной особенности: почти маниакальной педантичности и дотошности в мелочах, в связи с которой Ленин, видимо, и упомянул в завещании о чрезмерном увлечении Троцкого «административной стороной» дела.
Вопреки кажущейся безапелляционности, истинной причиной его замкнутости была робость. Выступая перед аудиторией в одиночку, под своими собственными знаменами, он чувствовал себя крайне неуверенно.
Он был неспособен создать собственную партию и руководить ею, неспособен использовать собственный авторитет.
Его поведение после смерти Ленина напоминает лихорадочное бездействие меньшевиков накануне Октябрьского переворота, когда они держали в своих руках власть и не могли решиться ее использовать. Насмешки Троцкого над их трусостью (в его «Истории русской революции») приобретают особую остроту, если их обратить против самого Троцкого.
Эту трусость особенно удивительно видеть у Троцкого, известного своей самоуверенностью и даже, как говорили, наглостью. Будь у него решимость использовать свой авторитет, он, энергичный и образованный человек, с его ораторским даром и личной привлекательностью, несомненно мог бы выдвинуться в лидеры.
Его приятельница Анжелика Балабанова с чисто женской проницательностью уловила этот парадокс: подчеркнув, что «Троцкий завоевал бы куда больше симпатий, если бы с самого начала боролся против подавления инакомыслия», она подытоживает: «Но для этого он был слишком слаб и слишком эгоистичен».
Не связана ли нерешительность Троцкого с его еврейским происхождением?
Ему самому такое предположение несомненно показалось бы возмутительным. Он утверждал, что стоит выше всяких национальных перегородок — обычная фраза всех евреев, которые в погоне за универсальными целями отреклись от своего прошлого.
Как и многие другие марксисты-евреи, он перегибал палку в этом отмежевании от национальных корней. Еще юношей он сформулировал свою принадлежность: когда в 23 года его попросили определить себя, он пылко отрицал любую национальную принадлежность — он «социал-демократ, вот и всё!» Спустя много лет, будучи одним из руководителей новой власти, он повторил в общем то же самое, когда отвечал еврейским просителям: «Я большевик, а не еврей!»
А поскольку, несмотря на это, он отчетливо сознавал себя евреем, это может означать лишь, что ему приходилось тем более энергично подавлять свои еврейские чувства. Высказывания Троцкого по этому вопросу чрезвычайно возвышенны:
«Даже в ранней юности… национальные предрассудки всегда порождали во мне одно лишь недоумение, которое порой переходило чуть не в отвращение. Марксистское образование углубило эти чувства и превратило их в подлинный интернационализм. Знакомство со многими странами, их языками и культурами сделало меня интернационалистом до мозга костей».
Типично «еврейская» позиция: все прочие люди страдают «национальными предрассудками», только евреи — в отличие от немецких, французских, английских и прочих интернационалистов — интернационалисты «абсолютные»!
Уже воспоминания о детстве демонстрируют полнейшее неприятие Троцким круга родительских интересов. Столь же однозначно он не принимал и самих родителей.
Не было для него существа «более отвратительного, чем обыватель, охваченный жаждой первичного накопления». В его подчеркнутом пренебрежении к деньгам, в презрении к «буржуазным» ценностям, в бунте против родного языка и религиозного воспитания, в книжничестве, в жажде исчезновения собственного народа — во всем этом проступает вывернутый наизнанку старый Бронштейн. Этот последовательный отказ от корней, обозначенный модным словечком «отчуждение», нашел суммарное выражение в контрасте между глубоким провинциализмом отца и широким космополитизмом сына.
Объясняя несостоятельность Троцкого в области отношений с людьми его робостью и нерешительностью, мы вынуждены саму эту нерешительность считать результатом процесса становления его «Я».
В глубине души Троцкий не был способен на важнейший для зрелого человека тип действия — принятие ответственности. Он не ощущал себя лидером, потому что в собственном «я» не ощущал достаточно авторитетной опоры.
Небезынтересно отметить, что эрозия традиционного иудаизма, начавшаяся в еврейской общине восточной Европы под влиянием идей Французской революции, направила прежний религиозный пыл евреев в русло всемирно-реформаторских проектов. Характерное для Троцкого страстное неприятие своего провинциального (местечкового) прошлого, послужившее трамплином для его прыжка в стратосферу космических абстракций, было типично для многих его единоплеменников и современников. Отношение к марксизму, как к Священному Писанию, присущее русским и особенно русско-еврейским марксистам, было попросту новым способом выражения старой традиции и при всем своем секуляризме сохраняло в себе аромат многовековой набожности.
В силу этой комбинации дефектов, коренившихся в подсознательных свойствах личности, Троцкий не мог не участвовать в иконизации Ленина. При жизни Ленин был его единственной опорой в борьбе с натиском растущего аппарата; Троцкий надеялся, что и после смерти Ленин, воплощенный в «ленинском наследии», будет играть ту же роль.
В молодые годы Троцкий пытался защитить свое «Я» от давящего превосходства Ленина, но в конечном счете вынужден был признать этот факт и подчиниться. Казалось, он нашел способ примириться со своей ролью подчиненного — он играл ее искренне. В итоге он пришел к преклонению перед Лениным, которое — при всех отличиях — было аналогично разраставшемуся официальному ленинскому культу.
Нетрудно проследить подсознательную основу этого процесса: будучи всего на 9 лет старше, Ленин был главой партии, преданность которой декларировал теперь Троцкий, и одновременно главой государства, то есть «отцом» сразу в двух ипостасях по меньшей мере. Со смертью Ленина Троцкому было еще легче найти в нем ту «отцовскую поддержку», которую в сфере идей он находил в Марксе, но в которой он, запутавшийся в бюрократических джунглях, нуждался теперь более ощутимо. Вопрос, следовательно, состоит в том, действительно ли он преклонялся перед Лениным? Было ли это преклонение проникнуто характерной для Троцкого искренностью, что позволяло ему подсознательно оставаться честным с собой? Или то была всего лишь удобная маска?
Нельзя забывать, что, поскольку личного авторитета у него не было, Троцкий отчаянно нуждался в какой-либо иной психологической поддержке внутри партии. В послеоктябрьской сумятице Ленин вполне мог служить ему такой поддержкой — отсюда превращение Ленина в символ, удовлетворявший и психологическим, и стратегическим чаяниям Троцкого. Было поэтому естественно, что Троцкий иконизировал идею партии, равно как и свои отношения с умершим вождем. Это давало ему возможность гордо цитировать слова Ленина, охарактеризовавшего его как прекрасного большевика, как абсолютно правоверного большевика.
В «Моей жизни» Троцкий не щадит сил, чтобы показать свою всегдашнюю близость к Ленину. Он характеризует их взгляды во время первой мировой войны, чтобы доказать, что вопреки отсутствию прямых контактов они идейно тяготели друг к другу. Эту идейную близость он противопоставляет линии тогдашнего партийного руководства в Петрограде, подразумевая при этом Сталина. Эту линию Ленин круто изменил, когда в апреле вернулся в Россию.
Все это бесспорно; но, защищаясь идейной близостью с Лениным от обвинений в несуществующем троцкизме, Троцкий в то же время не находит нужным упомянуть, что и Ленин был в свое время против перманентной революции и принял ее только в апреле, в разгар схватки.
Троцкий мог защитить себя, только противопоставив ходившей о нем клевете свое поведение примерного ученика, который независимо пришел к тем же взглядам, что учитель. Он размахивал свидетельством о своем примерном поведении, выданным самим Лениным, который в критический момент сказал: «Большевизм привлекает к себе всё лучшее, что есть в близкой к нему социалистической мысли». Троцкий вопрошает: «Можно ли сомневаться, что Ленин имел при этом в виду прежде всего то, что сейчас называют историческим троцкизмом? Для Ленина троцкизм был не враждебным и чуждым течением социалистической мысли, а напротив — ближайшим к большевизму».
Слабость этой аргументации очевидна.
Прежде всего Троцкий тем самым признавал, что существует такая вещь, как троцкизм, и, значит, подтверждал главное, совершенно вымышленное обвинение Сталина. Во-вторых, он ссылался на авторитет Ленина, а поскольку власть и наследие Ленина принадлежали Сталину, то он тем самым взывал к чужой иконе.
И все это — после революции, превратившей большевиков во всемирную силу и организованной самим Троцким в соответствии с его собственными идеями!
Глупо было бы отрицать эти идеи и роль Троцкого в их реализации, и тем не менее ему самому приходилось принижать их значение. Все написанное им в изгнании звучит патетически: ему неприятно было напоминать партии о своих заслугах перед ней.
Троцкий склонен был восхищаться в других только теми качествами, которыми он гордился в себе — своими же талантами. Именно поэтому он поначалу недооценил неяркого Ленина, а позднее недооценил грубого и косноязычного Сталина.
Преувеличивая роль идей, пытаясь логически оправдать свое нежелание «снизойти» и «опуститься», Троцкий, в сущности, пытался затушевать очевидный факт — свою неспособность к лавированию в многоликой системе взаимосвязей, характерной для любой большой организации. Он мог с колдовской силой преподнести марксистские абстракции, но совершенно не понимал реальных интересов своих противников, которые использовали эти абстракции в своих личных интересах.
Если бы он хоть раз реалистически оценил этот важнейший факт, он должен был бы признать, что его собственные шансы зависят не от столкновения идей, а от соперничества людей. Но именно до этого он не желал снизойти.
Несомненно, его высокомерное или, говоря философски, идеалистическое отношение к политике мешало Троцкому понять историческую суть происходящего. Это приводило его к искаженному взгляду на реальную силу аппарата и побуждало считать себя подлинным образчиком большевизма — лишь на том основании, что его отождествляли с идеей революции; но он не задумался над тем, что его не отождествляли с ее аппаратом. Ситуация напоминала встречу сплоченной общей борьбой группы единомышленников с новообращенным, который требует принять его лишь по признаку общности идей. Неспособность увидеть в людях людей, а не воплощение идей, — вот что мешало Троцкому осознать шаткость своего положения.
Связанный по рукам и ногам догмой «единства партии», Троцкий не мог бросить вызов большевистской мифологии, не бросая одновременно вызов партийному руководству. С той минуты, как аппарат возник, влиять на него можно было только изнутри, а как раз этого Троцкий, неспособный собрать вокруг себя сторонников, сделать не мог. По мере своего разрастания аппарат все больше становился «миром в себе» и все менее — средой, пригодной для Троцкого.
Разговор с Лениным о «машине, потерявшей управление», переданный Троцким в воспоминаниях, показывает, насколько он недооценивал аппарат даже тогда, когда воображал, будто проник в его суть. Предложение Ленина «сблокироваться» с Троцким имело бы смысл только в том случае, если бы Троцкий действительно мог в одиночку «перетряхнуть» аппарат — уже тогда самый прочный в истории. Если этот разговор шел всерьез, то он говорит лишь о том, что, обсуждая злокачественное перерождение аппарата, и Ленин, и Троцкий не отдавали себе отчета в грандиозности сил, его породивших. И это весьма иронически оттеняется тем фактом, что первоначально Ленин предложил Троцкому портфель наркома просвещения, весьма далекий от всякого реального центра власти!
Только этой слепотой Ленина можно объяснить напыщенность его завещания, где предлагается во избежание раскола устранить грубого и нелояльного Сталина. Не говоря уже о том, что Сталин угрожал не расколом, а уничтожением своих соратников, просто поразительно, насколько неадекватно оценивает Ленин грандиозные социальные силы, воплощенные в аппарате.
Вот характерный случай времен гражданской войны. Менжинский был, по словам Троцкого, совершенно бесцветной личностью. «Он казался тенью какого-то иного, несуществующего человека, а еще лучше — эскизом для незавершенного портрета. Лишь время от времени подобострастная улыбка обнаруживала его желание подняться над собственной незначительностью». Ему покровительствовал Сталин. «Сталин, как правило, благоволил к людям, которые существовали исключительно из милости его аппарата». В конце концов Менжинский стал не только главой политической полиции, но еще и членом ЦК. Но однажды, еще задолго до своего возвышения, Менжинский обратился к Троцкому, тогда наркомвоенмору, с просьбой о должности в его штате. «Менжинский пришел ко мне в поезд с докладом. Закончив доклад, он начал мяться и ерзать с той своей льстивой улыбочкой, которая и пугала, и забавляла одновременно. В конце концов он спросил меня, знаю ли я, что Сталин затевает против меня очень сложную интригу. «Что?» — спросил я в полной растерянности. Я был бесконечно далек от подобных мыслей. «Да-да, он внушает Ленину и остальным, что вы собираете вокруг себя людей, враждебных Ленину». «Вы спятили, Менжинский, очнитесь! Я не желаю об этом говорить!» Менжинский вышел, покашливая, сутулясь. Я думаю, именно тогда он начал искать себе другого покровителя. Вскоре после этого, во время короткого визита в Москву, я, как обычно, отправился к Ленину. Мы говорили о делах на фронте, смеялись. Ленин бывал обычно жизнерадостен. Я тоже не могу причислить себя к угрюмым людям. Под конец я рассказал ему о визите Менжинского. «Есть в этом хоть крупица правды?»
Я сразу заметил, что Ленин встревожился. Ему даже кровь бросилась в лицо. «Чепуха!» — повторял он, хоть и не вполне уверенно. «Меня интересует только одно, — сказал я, — можете ли вы хоть на минуту допустить такую чудовищную мысль, что я собираю оппозицию против вас?» «Чепуха!» — отрезал Ленин, на сей раз так решительно, что это меня мигом убедило. Маленькая тучка над нашими головами рассеялась, и мы распрощались особенно тепло. Но я понял, что Менжинский не сболтнул просто так. Если Ленин возражал, оставляя что-то недоговоренным, видимо, он хотел избежать личного столкновения. В этом я его полностью понимал. Но я понял также, что Сталин явно сеет раздор».
Как показательна эта простенькая фраза о Сталине, «сеющем раздор», написанная много лет спустя! Случай, который так и просится в классический образчик интриги, Троцкий приписывает личной низости Сталина.
Несомненно, в его отношениях к Сталину с самого начала присутствовал элемент личной антипатии. Об этом убедительно свидетельствует другой рассказанный им случай:
«Подслушав любовное воркование сорокапятилетней аристократки Александры Коллонтай (меньшевички, перешедшей к большевикам) с каким-то жизнерадостным, самоуверенным 29-летним здоровяком-матросом, Сталин, с которым я до того никогда не имел интимных разговоров, подошел ко мне и, указывая плечом на перегородку, за которой матрос разговаривал по телефону с Коллонтай, сказал, подмигивая: «Это он с Коллонтай, с Коллонтай!» Его жест и смешочек показались мне невыносимо вульгарными и неуместными. Не помню, отвернулся ли я молча или сказал сухо: «Это их дело», но Сталин понял, что допустил ошибку. Его лицо помрачнело и в желтых глазах появилась та злоба, которую я уже видел однажды в Вене. Больше он не пытался заговаривать со мной на личные темы».
Даже десятилетия спустя можно ощутить, как у Троцкого мурашки пробежали по коже: Сталин допустил ошибку!
Троцкий, презиравший Сталина за «прирожденную угодливость», был настолько одержим мыслью о его «посредственности», что недооценил силы, которые тот воплощал. Если Троцкий был прав в своем анализе и «Сталин поднялся до роли высшего выражения посредственности своего аппарата», то он должен был понять, что человек, способный подчинить себе аппарат, столь жестоко манипулирующий миллионами людей, не может не обладать качествами, которых требует «исторический процесс».
«Посредственность» — это великая «социальная сила»!
Троцкий с его разносторонними талантами мог бы сделать выдающуюся карьеру в демократическом обществе, которое было полной противоположностью большевистской среде, какой она стала после переворота. В этой же среде он чувствовал себя как рыба, вытащенная из воды. Тем не менее в середине 20-х годов его ореол еще не померк. Глянем на него, тогдашнего:
«Простое, товарищеское рукопожатие; открытый, прямой взгляд; знакомая внезапная улыбка; голос, как бронзовый колокол — то вкрадчивый, то яростный. Седеющие волосы отброшены назад и продолжают линию лба, крутого, как утес. Твердый подбородок, смягченный эспаньолкой. Крупные плоские губы придают рту сходство с жерновом, выбрасывающим, мнущим, перемалывающим слова. Бесхитростные, небесно-голубые глаза за стеклышками пенсне, веселый, даже радостный блеск которых сообщает всему облику неуловимый отпечаток честного интеллигентного достоинства — этот безошибочный признак мужества и самообладания».
Широкая публика и не подозревала, что его влияние падает. Да это никогда и не было заявлено открыто; по мере развития аппарата одни пропагандистские шаблоны попросту незаметно сменялись другими. Все скрывалось — вплоть до ленинской смерти; Троцкий оставался самой яркой фигурой в партии; имя Сталина почти никому, кроме аппаратчиков, не было известно.
Троцкий трудился старательно, как бобер; Наталья пишет о его многочисленных делах и вдобавок о том нервном напряжении, в котором ему приходилось работать:
«Его работоспособность всегда была удивительной. Он жил в вечной спешке, занимаясь двадцатью делами сразу, изучая материалы, конспектируя, роясь в литературе, штудируя экономику, политику, международные отношения. Но здоровье его пошатнулось, его донимала непрекращающаяся лихорадка, которая временами сваливала его в постель или вынуждала отдыхать на Кавказе…»
Это увлечение Кавказом достойно внимания. В самые критические моменты своего политического заката Троцкий проводил там целые месяцы. О, это был совсем другой мир! Здесь никто не догадывался о его московских неприятностях: портреты его повсюду висели рядом с портретами Ленина. Отдыхавшие на Кавказе коммунисты искали встречи с ним и просили выступить с лекцией.
В скалистом зеленом Сухуми, на абхазском берегу, можно было отдохнуть душой, забыть о московских интригах и махинациях.
Троцкий всегда занимался множеством дел одновременно. Особенно близки были ему вопросы культуры. В эти промежутки отдыха, когда, по его мнению, политическая борьба замирала (поскольку высшие партийные сборища казались ему мертвыми без него), его неистощимо деятельная натура разворачивалась особенно широко.
Летом 1922 года, после перехода из армии на административную работу, он посвятил большую часть отпуска изучению литературы. Принятое незадолго до того постановление Госиздата о публикации собрания его сочинений (которое разрослось до тринадцати томов) подсказало ему новую мысль: написать предисловие к своим дореволюционным статьям о литературе, которое было бы обзором литературных достижений советской власти. Предисловие всё разрасталось, и он так и не сумел его закончить. Следующим летом, в разгар споров о революции в Германии, когда «тройка» связала его по рукам и ногам, он снова вернулся к своему замыслу и осуществил его — в виде объемистой книги «Литература и революция».
Лето и осень 1923 года он посвятил анализу торговых циклов XIX–XX веков, а также статьям о конфликте между павловской и фрейдовской школами в психологии. Он высказался за терпимость в науке и за предоставление свободы высказывания фрейдистам.
Среди всех этих занятий он ухитрился еще выкроить время, чтобы выразить и ту сторону своей натуры, которую иначе чем пуританской не назовешь. Поздним летом 1923 года, в тот самый момент, когда его политическая судьба, а с ней и вся жизнь висели буквально на волоске, он вдруг занялся серией статей, посвященных… нормам поведения воспитанного человека. Не ограничиваясь вопросами семейной этики, он обсуждал и такие темы, как «Воспитанность и вежливость», «Водка, церковь и кинематограф», «Русские ругательства» и тому подобное. Он выступал перед педагогами, журналистами, библиотечными работниками с нескончаемыми речами об ужасном падении уровня печати и насущных нуждах русского языка, красоту которого уродует поток партийной тарабарщины. Он буквально выходил из себя в своем пуританстве:
«Похабщина — это наследие рабства, унижений и презрения к человеческому достоинству. Но революция означает прежде всего пробуждение человеческой личности в массах. Несмотря на временную жестокость и кровавую беспомощность своих методов, революция — это прежде всего пробуждение гуманизма. Революция не была бы революцией, если бы она не помогла дважды и трижды закрепощенной женщине встать на путь личного и социального развития. Революция не была бы революцией, если бы она не проявила высшей любви к детям, ибо во имя их будущего она совершилась. Но можно ли построить новую жизнь в атмосфере, насыщенной русской похабщиной? Борьба с этим «языком» — такое же необходимое условие духовной культуры, как борьба с грязью и паразитами — необходимое условие культуры физической».
Ментора из Троцкого не вышло: сталинизм, который его победил, воплотил в себе как раз ту грубость, тупость и мерзость, непримиримую борьбу с которыми он считал своим долгом.
Переворот, а особенно последовавшее за ним насилие, уничтожили образованные классы русского общества. Интеллигенция, почти полностью враждебная большевизму, практически исчезла. За считанным исключением, никто из новых правителей не имел никакого образования. С них было достаточно марксизма. И если уж даже Троцкому марксизм служил великой отмычкой на все случаи жизни, легко представить, как быстро учение выродилось в пустое заклинание в руках партийных орангутангов!
Немногие интеллектуалы, решившие — иногда искренне — служить новой власти, вынуждены были выслушивать поучения высокопоставленных орангутангов, а те, ощущая неуверенность в присутствии этих чужаков с претензиями на культуру, искали выхода в хвастливой грубости.
Призывы Троцкого бережно относиться к старой русской интеллигенции (с которыми солидаризовались другие большевистские знаменитости — Луначарский, Бухарин, Красин и сам Ленин) возможны были только на первых порах.
По мере развития и усиления большевистского аппарата, по мере его превращения в подлинный социальный слой пропасть между старой интеллигенцией и выскочками, порожденными большевистской диктатурой, которую Троцкий и другие интеллектуалы пытались сгладить, начала все больше расширяться. Естественно, что функционеры уже сложившегося авторитарного режима стремились предписывать свои законы не только жизни, но и культуре. Это было так же естественно, как шедшее одновременно превращение большевиков из партии квазиинтеллигентов в армию бюрократов. Не приходится удивляться, что бюрократия пытается навязать свои примитивные представления окружающим. Прежняя интеллигенция, бесправная и беспомощная, вынуждена была подчиниться.
Троцкий куда энергичнее боролся с лицемерием, конформизмом, покорностью и авторитаризмом в области культуры, чем со своими политическими противниками. В этой области его таланты, особенно склонность к абстрактному морализированию, могли развернуться куда шире. Почти не уделяя внимания внутрипартийным интригам, он был, казалось, целиком поглощен вопросами культуры и страстным желанием произвести революцию в душах людей.
Опьяненные успехом рядовые большевики, а тем более всякого рода примазавшиеся, хлынувшие теперь в партию, неизбежно должны были прийти к навязыванию авторитарных суждений по всем вопросам, включая культуру. Термин «пролетарский», не имевший никакого отношения к большевистскому перевороту, вскоре был столь же надувательски привязан к широчайшему кругу явлений — «пролетарская культура», «пролетарское искусство», «пролетарская литература», даже «пролетарская военная стратегия», о которой много шумели в годы гражданской войны. Эта тенденция нашла завершающее выражение в «Пролеткульте», лицемерно названном движении, приведшем на стыке 20-х и 30-х годов к уродливым крайностям, большинство из которых сохранилось до наших дней.
Будучи утонченным марксистом, Троцкий считал все это надувательством и пытался ему противостоять. Из-за этого партийные орангутанги невзлюбили его, пожалуй, даже больше, чем из-за его политических взглядов. Когда-то крестьяне, не задумываясь, жгли библиотеки и картины, олицетворявшие в их глазах аристократические ценности; теперь плебс, принявший сторону большевиков, не понимал, почему, собственно, ему не вышвырнуть вон все наследие прошлого, которое олицетворяло образ жизни бывших высших классов. По мере того как позиция новой бюрократии становилась все прочнее, а сама она — все самоуверенней, ширилась замена старых культурных ценностей новой, вульгарной, упрощенной, сведенной до лозунгов тем самым марксизмом, который дубинкой прокладывал себе дорогу.
И Троцкий, и Ленин отрицательно относились к «пролеткультовским теориям». Но Пролеткульт в своей приспособленности к уровню нового правящего слоя был настолько серьезным социально-культурным явлением, что бороться с ним было делом трудным и безнадежным. Вынужденный ограничиваться в своей борьбе за культуру призывами к широким массам вести себя не так, как их заставляла жизнь, Троцкий все более напоминал надоедливую классную даму.
Поскольку марксизм претендовал на научность, марксисты считали само собой разумеющимся, что он должен руководить всеми науками. Поэтому Троцкий не мог не проявлять заботу о философском мировоззрении новой советской научно-технической интеллигенции. Он выступал на многочисленных собраниях, посвященных взаимосвязи между высшей наукой — марксизмом — и обычными науками. Забавно, что этот интерес получил дополнительный стимул после изгнания его из правительства и перевода на другую работу. В политическом плане этот перевод означал крах и предопределил его падение, но в личном плане его новые обязанности выглядели даже увлекательно. Они ведь давали ему возможность приобщать научно-техническую интеллигенцию к более глубокому пониманию марксистской науки. Этому были посвящены многочисленные его статьи, написанные в 1925–1926 годах — как раз в то время, когда его положение уже сделалось непоправимым.
Троцкий подвизался в философских науках, не требующих особой глубины. Он не кичился своей марксистской образованностью; в конце концов, он был не ученым-марксистом, а всего лишь талантливым интерпретатором чужих идей. С другой стороны, было вполне естественно, что он требовал от ученых, даже самых талантливых, не замыкаться в своей узкой области; новые достижения возможны лишь на широкой философской базе, а таковой он считал, конечно, марксистское мировоззрение.
В речи, произнесенной в марте 1926 года, он, упомянув о расщеплении атома, как неизбежном следствии развития физики, не преминул связать это предсказание с «социальной революцией», которая будет сопутствовать этому открытию.
Отстаивая если не сам фрейдизм, то во всяком случае терпимость к нему, Троцкий запутался в таких же сетях, как во внутрипартийной борьбе. Против Фрейда выступали как пуритански настроенные большевики (которые, будучи марксистами, считали, что чрезмерное увлечение сексом делает Фрейда несовместимым с Марксом), так и русская школа Павлова, монопольно владевшая отечественной психологией. И, хотя павловцы не были марксистами, их теории казались большевикам более «материалистическими», чем фрейдовское мистическое, «нематериалистическое», субъективное обожествление подсознания. Совместных усилий последователей Маркса и Павлова было достаточно, чтобы похоронить фрейдизм. На него яростно нападали уже с начала 20-х годов и в конце концов запретили. Троцкий был возмущен: в 1922 году он написал Павлову, призывая его проявить некоторую широту и выступить за свободу научной мысли. Неизвестно, получил ли Павлов это письмо, во всяком случае он на него не ответил. Троцкий не возвращался к этому вопросу на протяжении нескольких лет; когда же он в 1926 году, накануне исключения из партии, снова обратился к нему, то говорил о нем в том же духе, как обо всех прочих явлениях советской жизни — осуждая ту атмосферу подобострастия, которая окружала павловскую школу, как и другие советские институции. Заявляя, что «пока что нет оснований запрещать» фрейдизм, Троцкий, по существу, признавал, что в других условиях он был бы за запрещение. Он просто не дождался этих условий. Запрещение фрейдизма ненадолго опередило аналогичный запрет на теорию Эйнштейна, которую Троцкий тоже отстаивал. (Этот запрет продержался до самой смерти Сталина, а фрейдизм и по сию пору запрещен.)
Коньком Троцкого была литературная критика. Здесь он также высказывался в духе гуманной терпимости. Он не выносил ханжеского высокомерного пренебрежения прошлым и еще более высокомерной самоуверенности новой большевистской ортодоксии, которая быстро подчиняла себе все области художественного творчества в стране. Разумеется, все группировки в искусстве и литературе претендовали на ортодоксальность; в нормальном обществе дело свелось бы к обычному соревнованию между всевозможными формами новаторства, стремящимися привлечь на свою сторону более или менее инертную аудиторию. Но в советском обществе, где власть быстро концентрировалась в руках партийной верхушки и по пути обрастала атрибутами абсолютной правоты и полной нетерпимости, эти группировки начали соревноваться в том, которая из них «подлинно революционна» и т. д. Все это происходило на фоне почти полного отсутствия художественной жизни: образованной публики почти не было, наследие прошлого все еще отвергалось почти начисто, последствия великого революционного переворота в искусстве были ничтожны. В этой атмосфере одичания Пролеткульт яростно провозглашал свою исключительную монополию на культуру. Бухарин на посту редактора «Правды» и Луначарский на посту наркома просвещения поддерживали эти требования, Ленин презрительно посмеивался, чуть не сводя на нет все их попытки. Пролеткульт надеялся на поддержку Троцкого, но тот разделял убеждение Ленина, что искусству нельзя навязывать официальные лозунги.
В то время как переворот уже застыл в формах государственной мифологии и государственного аппарата, порожденная им крохотная художественная элита продолжала еще бурлить; это приводило к возникновению самых причудливых художественных направлений. Троцкий всегда относился к литературе благосклонно. В конце концов, он сам был писателем — правда, тенденциозно-односторонним, но тем не менее живо интересовавшимся всей литературной жизнью. Тенденциозность иногда накладывала отпечаток на его отношение к тем или иным авторам, но врожденное благородство характера исключало всякую мелочность. Его нравственная, точнее — эстетическая позиция была достаточно надежной: сам всегда ортодоксальный, он на практике никогда не впадал в фанатизм и живо сочувствовал попутчикам — это слово он изобрел для обозначения писателей, которые шли «по пути революции», не будучи сторонниками коммунизма. Некоторые из них, совершив этакий мозговой вывих, ухитрялись, не принимая коммунизм, тем не менее «принимать» большевизм — как некий истинно русский, варварский, примитивный, даже азиатский вариант революции в противоположность современному, пролетарскому, «европейскому» марксизму.
В своих нападках на Пролеткульт, составлявших основу книги «Литература и революция», Троцкий подчеркивал в нем именно те элементы, которым суждено было стать культурным содержанием сталинизма. Проницательность позволила ему понять не такую уж сложную, в сущности, истину, что подлинное искусство, хоть и зависит от социальных факторов, но не сводится к ним. По его словам:
«Было бы грубейшей ошибкой противопоставлять пролетарскую культуру и пролетарское искусство буржуазной культуре и буржуазному искусству. Первого вообще никогда не будет, ибо пролетарский режим — явление временное и переходное. Все историческое значение и моральное величие пролетарской революции состоит в том, что она закладывает фундамент бесклассовой, первой поистине всечеловеческой культуры».
Марксистское понимание истории обязывало Троцкого к такой характеристике; она совпадала с его представлением, что диктатура пролетариата, особенно в такой отсталой стране, как Россия, оправдана только как способ быстрого перехода к обществу изобилия, что в сочетании с социализмом сделает бесклассовое общество не только возможным, но и неизбежным. Отсюда определения «переходный», «временный». С быстрым (насколько это возможно в большевистской смирительной рубашке) развитием технологии даже варварство вынуждено будет покориться воле истории; поэтому все разговоры о «пролетарском» искусстве не только глупы, но и реакционны.
Троцкий давал волю своему воображению:
«Упорядочив экономику, человек разрушит устои современной прогнившей семейной жизни. Заботы о воспитании и прокормлении детей, камнем висящие на шее современной семьи, станут делом социальной инициативы и неистощимого коллективного творчества. Женщина освободится наконец от своей полурабской доли. Педагогика в смысле психологического формирования нового поколения станет царицей социальных наук. Социо-воспитательные эксперименты и соревнование между различными методами достигнут невиданных масштабов.
Но не только это: человек станет наконец по-настоящему гармоничным. Он поставит себе задачу довести свои действия — работу, прогулку, игру — до величайшей точности, целесообразности, экономичности и красоты. Он захочет овладеть полусознательными, а затем подсознательными процессами своего организма и подчинить их контролю разума и воли. Жизнь, даже в ее психическом аспекте, станет объектом коллективного творчества.
Человек поставит перед собой задачу овладеть своими чувствами, возвысить свои инстинкты до вершин сознательности, распространить свою волю на все подспудное в себе и тем самым поднимется на новый уровень, превратив себя в высший социо-биологический тип — если угодно, в Сверхчеловека. Средний человек достигнет уровня Аристотеля, Гете, Маркса. И над этими вершинами ему откроются новые, еще более высокие цели».
Такого рода фантастические прогнозы, основанные на идеализированных предположениях и чудовищно оторванные от реальной действительности, как раз и обуславливали все неудачи Троцкого. Его предвидения вступали в противоречие со стремлениями правящих слоев нового общества — партийных орангутангов и гигантской бюрократии. Вознося искусство выше их понимания, равно как и возможностей их контроля, Троцкий нарушал элементарные законы организационной дисциплины. Ведь таких идеальных творцов, какие ему мнились, не было в помине: их, по определению, еще и не могло быть. Троцкий и в области культуры оказывался одиночкой без сторонников. Он в очередной раз выступал глашатаем абстрактных идей, которые не имели реального воплощения.
В 20-е годы большевистская смирительная рубашка все туже затягивалась вокруг всех областей советской жизни. Генеральная линия партии, намеченная в области экономики и политики, не могла миновать культуру. Взгляды Троцкого в этой области были отмечены теми же чертами — гуманность, терпимость, универсализм, — что и его высказывания по вопросам политики и экономики. Естественно поэтому, что всё, что он говорил, объявлялось уклонением, которое к середине 20-х годов стало быстро превращаться в ересь. Поскольку к этому времени собственно пролетарский элемент в партии почти исчез, отрицание Троцким идеи Пролеткульта удобно было объявить главным содержанием этой ереси в области культуры. Точно так же как Троцкий проморгал превращение большевистской партии в группу, спаянную общей выгодой, так и в своих нападках на Пролеткульт и его сторонников он атаковал, по сути, такую же спаянную общей выгодой группу, собственной группы при этом не имея.
Эта ситуация отражала его отчуждение в новом обществе.
Глава десятая ПОД ГОРУ
Унизительный 1923 год вынудил Троцкого к политической пассивности. Он перестал открыто высказываться по вопросам, о которых спорили в Политбюро и Центральном Комитете. Но и сидеть сложа руки он не мог. И коль скоро ему запретили заниматься политикой, он занялся историей.
Незадолго до этого партия утвердила публикацию его сочинений. Теперь он воспользовался этим, чтобы написать новое предисловие к сборнику своих выступлений и статей 1917 года; он назвал его «Уроки Октября». Этот сборник, публикация которого совпала с установлением ленинского культа в партии, сыграл роковую роль в судьбе Троцкого.
Играя на полуменьшевистском прошлом Троцкого, партийная историография изображала его как более или менее последовательного меньшевика. С точки зрения быстро развивавшейся большевистской ордодоксии это было смертельное обвинение. Большевистская мифология давно уже подменила подлинную картину событий 17-го года. Люди, состоявшие в партии еще до революции, ныне составляли меньше одного процента ее общей численности. Молодое поколение даже об Октябрьском перевороте ничего толком не знало. Точнее говоря, оно знало о нем ровно столько, сколько сообщала партийная пропаганда. Участники революции могли припоминать что угодно, — их все равно была ничтожная горстка против миллионов уже обработанных этой пропагандой.
Публикация подлинных речей и статей 17-го года давала Троцкому первоклассную возможность разрушить миф, согласно которому он всегда был заклятым врагом большевистской партии. И, поскольку главной его революционной заслугой был Октябрьский переворот, было вполне естественно использовать именно это.
Большое предисловие Троцкого вышло отдельной брошюрой. Это было не просто напоминание о его героической роли в 1917 году, это была последовательная атака на всех его противников, то есть на все нынешнее руководство. Подчеркивая свою роль в Октябрьском перевороте, Троцкий тем самым сводил на нет роль других руководителей партии. «Уроки Октября» представляли собой яростный выпад против Политбюро. Троцкий противопоставлял в нем подлинное революционное руководство — свое и Ленина — пассивности остальных партийных лидеров.
«Уроки Октября» вызвали взрыв истерических самооправданий со стороны партийного руководства. Именно тогда была выработана стандартная схема всех подобных кампаний: сначала тенденциозные обвинения, потом искажение фактов и наконец прямая фальсификация истории.
Для начала «так называемая выдающаяся» роль Троцкого была представлена в «правильном свете». Затем, по мере того как в контратаку включалось все больше авторов, началась прямая фабрикация необходимых «фактов». И тут всех перещеголял Сталин. Он выступил со своей собственной версией главного события, без всякого стеснения заявив, что переворот был совершен не Военно-Революционным Комитетом во главе с Троцким, а совершенно другим «центром», которым руководил не Троцкий, а именно он, Сталин. Ни один партийный сочинитель ни в одном из бесчисленных исторических очерков никогда еще не заходил так далеко. Никто из знающих людей поначалу не принимал эту выдумку всерьез; но постепенно она проникла во все книги и учебники, стала единственной официальной версией Октябрьского переворота, существующей в России и поныне.
Итак, контратака против Троцкого приобрела форму фальсификации истории, рассчитанной защитить тех, на кого он нападал. Сделать это оказалось так просто, что схема тут же была принята на вооружение всей советской историографией и остается по сей день ее главным методом.
Прежде всего партийная пропаганда противопоставила небольшевистское или даже антибольшевистское прошлое Троцкого так называемой генеральной линии партии. Понятие «генеральная линия», которое было изобретено Сталиным и утвердилось в двадцатые годы, стало основой основ всей большевистской ортодоксии. Это орудие позволяло любой правящей группировке интерпретировать теорию в своих собственных интересах. Марксизм настолько изобилует неоднозначными положениями, что любой вывод, не освященный своего рода ритуалом, неизменно приводил бы к бесконечным спорам. Складывавшаяся в то время официальная идеология принимала, как аксиому, что в любой данной ситуации имеется только одна правильная линия действий; следовательно, все иные автоматически являются ошибочными. Отсюда вытекало, что любое отклонение от генеральной линии — преступно. Понятие «генеральная линия» приобрело почти религиозный характер, подобно первородному греху: если человек — антибольшевик по природе, он уже ничем иным стать не может; даже если кажется, что он борется за правое дело, его «злобная натура» неминуемо должна себя проявить.
С помощью этого приема можно было представить давние разногласия Троцкого с Лениным как свидетельство его врожденной злонамеренности. Точно так же их споры после переворота можно было раздуть до неузнаваемости, чтобы доказать, что, даже став большевиком, Троцкий в действительности оставался чужеродным и враждебным партии элементом. Все это было сделано, разумеется, с целью показать, что на нынешних законных наследников Ленина он нападает точно так же, как некогда нападал на самого Ленина.
Эта грандиозная «идеологическая дискуссия» расширялась и углублялась, пока не дошла в конце концов до событий 1905–1906 годов. Постепенно в ней выкристаллизовался некий главный обвинительный пункт, который с тех пор стал неизменным ярлыком для Троцкого и всех, кого прозвали троцкистами. Этим пунктом была теория перманентной революции, — та самая, что до 1924 года считалась одной из официальных партийных аксиом, именно с ее помощью партия оправдывала Октябрьский переворот. Поскольку Ленин, принявший эту теорию только в 1917 году, неоднократно нападал на нее до этого, нетрудно было припомнить пару-другую таких нападок — начиная с 1906 года! — и тем самым показать, что теория Троцкого была порочна с самого начала. Перманентная революция была предана анафеме; ее объявили лживым суррогатом «правильной доктрины» — теории «социализма в отдельно взятой стране», которую выдвинул Сталин в ходе этой уникальной идеологической дискуссии осенью 1924 года. Еще и полугода не прошло с тех пор, как он, а с ним и вся партия, говорил прямо противоположное: попытка построить социализм в России может увенчаться успехом только в качестве прелюдии к мировой революции.
Было что-то чудовищное в этой мобилизации всех сил страны для уничтожения одного из ее создателей. Вот как описывает Троцкий то, что произошло вскоре после смерти Ленина:
«Как только закончилась тайная подготовка, кампания против троцкизма вспыхнула по сигналу «Правды» одновременно со всех сторон, на всех уровнях, во всех газетах и статьях, изо всех углов и закоулков. Это был по-своему грандиозный спектакль. Журналисты и ораторы бросили все и занимались только разоблачением троцкизма. Никто не понимал, что это значит. День за днем вытаскивались на свет все новые эпизоды из прошлого и полемические цитаты из ленинских статей двадцатилетней давности; их путали, искажали и переиначивали, но главное — преподносили так, будто все это произошло только вчера. Никто ничего не мог понять. Если все было действительно так, то Ленин не мог не знать об этом. Но ведь портреты Троцкого висели повсюду рядом с портретами Ленина. Тем не менее клевета низвергалась лавиной…»
И по своей цели, и по содержанию эта кампания принципиально отличалась от тех схоластических дискуссий, которые некогда глухой стеной отгораживали марксистов от всего мира. Убедившись в успехе прямой фальсификации, полностью пренебрегающей тем, что и в каком контексте Троцкий сказал на самом деле, партийная пропаганда поначалу создала вымышленный его образ, удовлетворяющий тактическим нуждам правящей группировки, чтобы потом преувеличить его до масштабов космических, придав ему попросту черты сатаны.
Дальние последствия «Уроков Октября» были для Троцкого роковыми; ближайшие — катастрофическими. Обнародовав свои несогласия с ленинскими учениками, он буквально шокировал тех набожных партийцев, которые свято верили, что их вожди всегда и во всем заодно. И вдобавок эти свирепые нападки были только на руку Сталину — его они, в силу обычной сталинской немногословности, почти не задевали, тогда как от образов Зиновьева и Каменева, этих речистых интеллектуалов, буквально камня на камне не осталось. По сравнению с ними Сталин все больше и больше становился архибольшевиком чистой воды.
Противопоставив себя основной массе старых большевиков, Троцкий, естественно, вынужден был взять под защиту все репрессированные к тому времени небольшевистские диссидентские элементы. Тем самым он облегчил своим противникам задачу изобразить его как центр притяжения всех врагов партии — и это в то самое время, когда вожди партии призывали к «единству любой ценой», единству, за которое и сам Троцкий прежде всего ратовал.
Троцкий все еще занимал видное положение: он был наркомвоенмором и, как могло казаться, держал в своих руках всю армию. Когда он за год до этого подал в отставку со всех своих постов, Сталин, Зиновьев и Каменев не приняли ее — тогда они еще не были настолько уверены в своих силах. Зато теперь они горели желанием окончательно от него избавиться. В 1924 году он потерял последнюю линию обороны — свой наркомат. К тому времени тройка накрыла своей сетью всех политкомиссаров армии, так что ей не составляло труда повести парторганизации военных частей в атаку на Троцкого; военные ячейки послушно осудили Троцкого за «Уроки Октября» и так же послушно проголосовали за снятие его с поста наркомвоенмора; то же самое повторилось в Военно-Революционном Комитете, председателем которого Троцкий был с момента его создания.
Троцкий ничего не предпринимал; его снова мучили приступы малярии. 15 января 1925 года он известил ЦК (пленум которого был назначен на 17 января), что уезжает на Кавказ для лечения. В этом же письме он кратко ответил на основные обвинения, предъявленные ему в связи с «Уроками Октября» — это был его единственный ответ за все время «дискуссии», — и заявил о своей отставке с поста председателя Военно-Революционного Комитета.
Теперь он потерял все свои стратегические позиции, правда, он еще оставался членом Политбюро и ЦК, но и там он был в безнадежном меньшинстве.
На пленуме ЦК 17 января главным вопросом было «дело Троцкого». Зиновьев и Каменев требовали исключить его из Политбюро; и снова в роли благоразумного и умеренного выступил Сталин, который не согласился с ними. Троцкого оставили в руководстве, но условно, то есть под угрозой исключения, если он будет продолжать открытую полемику. ЦК формально прекратил «дискуссию», а сам тут же направил всем идеологическим секторам директиву продолжать «разъяснение всей партии антибольшевистского характера троцкизма, начиная с 1903 года» — когда Троцкому было двадцать четыре! — «и вплоть до «Уроков Октября». Параллельно было приказано начать еще одну пропагандистскую кампанию — по разъяснению низости троцкизма всему населению страны.
Троцкому, казалось, все было безразлично. На заседании ЦК он демонстративно читал книгу — французский роман, к тому же! Его отношение к Сталину, которого он назвал самой «блестящей посредственностью» в партии, выражало его отношение к руководству в целом. Он, так сказать, добровольно устранился из исторического процесса.
Однако в насквозь политизированном кругу партийной элиты трудно было долго оставаться в стороне от политики. Многие продолжали связывать имя Троцкого с определенными взглядами по основным вопросам, волновавшим партию. Впрочем, к началу 1925 года у него оставалась лишь крохотная горстка открытых сторонников — в Москве вроде Раковского, Пятакова, Преображенского, Радека и Крестинского, да небольшая группа в Ленинграде, встречавшаяся на квартире его первой жены Александры; в провинции не было практически никого.
Троцкий продолжал отмалчиваться. Он молчал даже тогда, когда разногласия между двумя подходами к экономическим проблемам страны стали перерастать в открытое столкновение. Его взгляды на индустриализацию были высказаны другими, прежде всего — Преображенским. Разница между ними состояла в том, что Троцкий полагал, будто успешная индустриализация возможна только при условии международной революции, а Преображенский считал, что для этого достаточно ресурсов самой России (это в конечном счете привело его к примирению с теорией «социализма в отдельно взятой стране»). Взгляды эти были противоположны воззрениям людей типа Бухарина, который призывал опереться на крестьян, особенно зажиточных, поскольку лишь они могли бы дать стране необходимые товарные излишки. Бухарин и его сторонники считали, что нужно поощрять частную инициативу в рамках социализма. Что касается Сталина, то его позиция всегда резко отличалась от позиций партийных идеологов; он избегал острых углов, да и всякой идеологии вообще. Такой прагматический подход позволял ему использовать любые аргументы, которые в данный момент были ему выгодны. Он мог себе позволить согласиться с рассуждениями Бухарина, не доходя до бухаринских крайностей; оба они были солидарны в главном — в вопросе о «социализме в отдельно взятой стране»; это делало их временными союзниками.
Принципиальные разногласия по этому главному политическому вопросу раскололи бывшую тройку.
Ленинградские большевики острее других переживали тяжелое состояние промышленности; предприятия Ленинграда бездействовали. К тому же более натасканные в политике ленинградские рабочие осознавали необходимость индустриализации и в более широком плане; поэтому им не по душе была мысль о зависимости темпа восстановления экономики от темпа оздоровления сельского хозяйства. Зиновьев, все еще возглавлявший ленинградскую партийную организацию, оказался естественным лидером этого «антикрестьянского» направления. Все члены партии и комсомола высказывали свои опасения в ленинградской печати.
Между Сталиным и его сотриумвирами никогда не было идейного единства; в сущности, их свел вместе всего лишь дикий страх перед Троцким. Теперь, когда они выбросили его из Наркомата обороны и надежно заткнули ему рот, их ничего больше не связывало.
К тому времени Сталин и его окружение стали именовать себя «Центром». Конфликт между располагавшимися влево и вправо от этого Центра «крыльями» дошел до такого накала, что уже невозможно было избежать открытого столкновения. В ЦК поступило заявление, подписанное Зиновьевым, Каменевым, Крупской и Сокольниковым с требованием провести открытую дискуссию по основным пунктам разногласий. Дискуссия должна была, по их мнению, предшествовать очередному, четырнадцатому, съезду партии, назначенному на конец 1925 года. Заявление означало открытое покушение на партийную машину. Пытаясь обратиться напрямую к партии, новая оппозиция хотела, таким образом, обойти Сталина, временно объединившегося с Бухариным.
Аппаратчики воспользовались тем же несложным приемом, с помощью которого они недавно заткнули рот Троцкому: ЦК немедленно запретил дискуссию (хотя прежде она всегда предшествовала любому съезду). Зиновьеву и Каменеву попросту не дали говорить — как раньше они сами не дали говорить…
Съезд проходил бурно. Троцкий словно в рот воды набрал. Зиновьев и Каменев яростно нападали на Сталина и его окружение. Крупская осуждала культ Ленина. Теория «социализма в отдельно взятой стране» подверглась последовательной критике. Полемика достигла такого накала, что бывшие триумвиры принялись при всех поливать друг друга грязью. Они во всех мелочах припоминали свои прежние дрязги, в том числе и те, которые касались Троцкого. Зиновьев рассказал съезду, как был немедленно разогнан Центральный Комитет комсомола, когда он подавляющим большинством проголосовал за Троцкого. Сталин парировал его разоблачения, рассказав о том, как он лично спас Троцкого от убийственных намерений Зиновьева и Каменева. Как обычно, он изобразил себя миротворцем и обвинил Зиновьева и Каменева в намерении затеять «ампутацию» и «кровопускание» в партии, начав этот процесс с изгнания Троцкого. В заключение он воскликнул: «А теперь они хотят крови Бухарина!»
Бурно протекавший съезд завершился жестоким поражением Зиновьева. Он был изгнан из ленинградской парторганизации, где его заменил ставленник Сталина Сергей Киров. Оппозиция была разгромлена и потеряла контроль над ленинградской партийной печатью. Известия об этом вызвали гневные демонстрации в Ленинграде, но эти демонстрации ни к чему не привели. Каменев был снят с поста руководителя московской парторганизации; его преемник тут же позаботился, чтобы под разными предлогами помешать Троцкому выступать перед партийными ячейками. Пропаганда, разумеется, изобразила это как его собственное решение. Троцкий как раз тогда выступал с лекциями на культурные темы перед различными группами интеллектуалов, в том числе ученых; воспользовавшись этим, рабочим «разъяснили», что Троцкий предпочитает «буржуазную аудиторию».
Сталин немедленно начал валить в одну кучу как сторонников Троцкого, так и сторонников Зиновьева. Их еврейское происхождение тоже сослужило при этом неплохую службу: официальные пропагандисты начали зловеще намекать, что «не-случайно»-де против Сталина выступают одни евреи. Глядя сквозь пальцы на грузинское происхождение самого Сталина, его камарилья стала напирать на то, что она-де чистокровно русская, настоящая, коренная, а все прочие — пришлые враги.
Троцкий и тут продолжал молчать. Прежние отношения с Зиновьевым и Каменевым оставили у него такой осадок, что он не мог и думать о союзе с ними. Он считал их правыми уклонистами, поскольку они когда-то выступали против Октябрьского переворота и принадлежали к тем самым ветеранам партии, которых он считал виновниками ее бюрократического перерождения. Понадобились месяцы, чтобы смогли наметиться первые признаки сближения, к которому их вынуждали действия Сталина. С весны 1926 года они начали, не сговариваясь, поддерживать друг друга на заседаниях ЦК; и наконец, с большими колебаниями, решили встретиться для обсуждения практических дел. Встреча была тайная и проходила довольно напряженно. Сорокатрехлетние Зиновьев и Каменев были тогда в расцвете сил. Зиновьев располнел; на его бледном круглом лице под гривой встрепанных волос выделялись серо-голубые глаза; густая борода степенного Каменева уже начинала седеть.
На этой встрече они из кожи вон лезли, чтобы расположить к себе Троцкого и развеять кошмары недавнего прошлого. Без тени смущения они поведали ему, как была придумана вся история с троцкизмом: «Если бы вы не написали «Уроки Октября», мы нашли бы какой-нибудь другой предлог. Нам надо было во что бы то ни стало связать старые разногласия с новыми».
За первым свиданием последовали другие — иногда в Кремле, иногда на квартире Троцкого или Каменева, Зиновьева, Радека. Зиновьев и Каменев припоминали свои обиды на Сталина, твердили о своем всегдашнем недоверии к нему, о его необразованности, неспособности к отвлеченным идеям, о том, как сильно сказывается на нем его дурное воспитание. Все это позволило Троцкому по-новому, вблизи, увидеть характер Сталина, постичь всю разницу между его внешне скромным, рассудительным, непритязательным поведением и подлинно коварной, злобной, жестокой сущностью. Любопытно, что Троцкому понадобились годы, чтобы поверить разоблачениям этих двух бывших триумвиров (один из которых как-никак был его шурином). Склонный витать в небесах, он не внял тогда этим предупреждениям.
Зиновьев и Каменев были настроены поразительно оптимистично. Они тоже не понимали подлинных причин чудовищного роста правительственного аппарата и приписывали падение своей популярности какому-то своенравному случаю, этакому «историческому недоразумению», которое, дескать, легко исправить. Все эти три интеллектуала воспринимали Сталина крайне субъективно, оценивали его качества со своих, надо признаться, довольно ограниченных позиций. Словно бы не замечая того очевидного факта, что он уже несколько лет, и даже при жизни Ленина, был хозяином страны, они упорно продолжали считать его этаким простаком — деревенщиной, намного уступающим им всем, а уж особенно Троцкому, как льстиво заверяли своего нового союзника бывшие триумвиры.
В начале июня 1926 года Троцкий направил в Политбюро открытое письмо, в котором намекал на опасность сталинской диктатуры, если члены Политбюро не проведут основательной чистки в своих рядах. Вооружившись одним лишь письмом, да к тому же — открытым, он предпринял лобовую атаку против сплоченной группы врагов!
Открыто провозгласив войну, оппозиционеры начали лихорадочно собирать своих разрозненных сторонников. Канцелярия Сталина немедленно ответила на это циркуляром во все партийные комитеты, предписывая разгонять любые собрания оппозиционеров как противозаконные; в случае сопротивления разрешалось использовать силу. В результате собрания пришлось проводить тайно. В случае провала это могло сыграть роковую роль.
Оппозиционерам все же удалось собрать вокруг себя несколько — четыре-восемь — тысяч человек, примерно поровну троцкистов и зиновьевцев. Объединенная оппозиция была заинтересована в том, чтобы собрать вокруг себя все диссидентствующие элементы внутри партии, независимо от их прошлых разногласий. Но сколоченный ими пестрый блок из нескольких тысяч диссидентов, далеко не всегда сходившихся друг с другом во мнениях, все равно был ничтожен по сравнению с партией, которая насчитывала теперь почти семьсот пятьдесят тысяч членов; Наконец организовавшись, объединенная оппозиция предприняла попытку выступления — одновременно в Центральном Комитете и в Центральной Контрольной Комиссии. В своем политическом заявлении она подвергла беспощадному анализу все главные проблемы страны и, открыто осудив теорию «социализма в отдельно взятой стране», в то же время оптимистически оценивала перспективы революции за рубежом. Эти мысли — давно высказываемые Троцким и другими — были впервые сформулированы сейчас в виде законченной политической программы, предъявленной правящей верхушке.
На совместном заседании ЦК и ЦКК развернулась жесточайшая полемика, которая увенчалась двухчасовой истерической антикаменевской речью председателя ОГПУ (Объединенного государственного политического управления) Феликса Дзержинского. Дзержинский, сойдя с трибуны после этой речи, упал и скончался от сердечного приступа.
Оппозиции не удалось пробить брешь в партийных рядах: ЦК решительно отверг политическую программу Троцкого — при этом отнюдь не по теоретическим, а по чисто дисциплинарным соображениям. Сталин обвинил объединенную оппозицию в нарушении ленинского запрета создавать фракции. Он заявил, что Зиновьев злоупотребил своим авторитетом председателя Коминтерна, и предложил немедленно исключить его из Политбюро. Каменева уже раньше, на четырнадцатом съезде, понизили до кандидата в члены Политбюро, и вот теперь настала очередь Зиновьева. Таким образом, Сталин, тщательно соблюдая все формальности, в один миг избавился от председателя Коминтерна. Он проявил несомненную предусмотрительность, когда в первую очередь напал на Зиновьева: Зиновьев был более слабым противником, чем Троцкий — во всяком случае сейчас, когда он потерял свою опору в Ленинграде. Кроме того, ничего не предпринимая в данный момент против Троцкого, Сталин снова продемонстрировал — да и на деле проявил — свою «умеренность».
4 октября 1926 года оппозиция предложила перемирие. Сталин немедленно согласился, но обусловил свое согласие тем, что сам сформулирует условия. В результате перемирие свелось к полной капитуляции: оппозиции пришлось снова подчиниться тому самому принципу, который делал ее тактически беспомощной — принципу обязательности решений Центрального Комитета.
Через неделю после этой капитуляции Сталин неожиданно аннулировал соглашение: он включил вопрос об оппозиции в доселе безобидную повестку дня партийной конференции. Это был, разумеется, повод к тому, чтобы заново поднять весь вопрос. Троцкий, естественно, потребовал, чтобы Сталин придерживался согласованных условий. От его требования просто отмахнулись. На заседании Политбюро, доведенный до бешенства собственным бессилием, Троцкий потерял самообладание. Он произнес яростную речь, в конце которой, повернувшись к Сталину, выкрикнул: «Первый секретарь примеряет на себя роль могильщика революции!»
Сталин побледнел, постоял секунду и выбежал из зала, грохнув дверью. Такое тяжелое обвинение морального порядка впервые прозвучало в истории большевистских споров; оно знаменовало собой открытый переход от споров, пусть даже самых ожесточенных, к прямым оскорблениям. Вот как описывает Наталья реакцию на эту вспышку Троцкого:
«Первым вернулся Пятаков. Он был бледен и взволнован. Он налил себе стакан воды, залпом проглотил его и сказал: «Знаете, я бывал по огнем, но это… это! Это было хуже всего. Зачем Троцкий это сказал? Теперь Сталин никогда ему не простит». Он был настолько потрясен, что даже не мог толком объяснить, что произошло. Когда наконец Троцкий вошел в столовую, Пятаков набросился на него: «Зачем, зачем вы это сказали?!» Троцкий отмахнулся. Он был бледен, но спокоен. Мы поняли, что разрыв непоправим».
На следующий день на заседании ЦК — многие члены которого были свидетелями вчерашней сцены в Политбюро — Троцкий был окончательно исключен из состава Политбюро, а снятие Зиновьева с поста председателя Коминтерна было формально предрешено его исключением из состава делегации советской коммунистической партии в Коминтерне.
На видных оппозиционеров посыпались назначения послами, консулами, атташе в зарубежные страны — классическая форма ссылки! Пока главари оппозиции осваивали громкие титулы — Каменев, например, был назначен послом к Муссолини! — на мелкую сошку обрушились увольнения с работы и другие административные наказания. Во всем соблюдалась строгая иерархия чинов: вожди получали посольские звания, а мелкую рыбешку попросту вышвыривали.
В разгар этой перетряски произошел очередной скандал. На середину июня был назначен отъезд из Москвы видного сторонника Зиновьева Смилги, который во время Октябрьского переворота командовал Балтийским флотом, а потом, в гражданскую войну, был комиссаром; теперь его отправляли на какой-то незначительный пост на далекую манчжурскую границу. На Ярославском вокзале Смилгу провожали тысячи друзей. Эти массовые проводы в таком месте сами по себе выглядели почти как митинг; но вдобавок ко всему туда прибыли Троцкий и Зиновьев, которые, естественно, выступили с речами и превратили проводы в демонстрацию против сталинской камарильи; впрочем, Троцкий тактично старался избегать всяких острых тем и даже сослался на напряженную международную обстановку и обязанность всех настоящих большевиков и советских людей объединиться вокруг партии.
Намеренно или нет, этот «митинг на Ярославском вокзале» превратился в первую политическую демонстрацию оппозиции. В глазах Сталина это выглядело, как попытка вынести семейный сор из партийной избы. Разбирательство «истории с митингом» затянулось на все лето.
Между тем 27 июня Троцкий обратился с письмом в ЦК, требуя снова пересмотреть сложившуюся ситуацию, и, воспользовавшись приближающимся пятнадцатым партийным съездом, восстановить «ленинский режим» в партии. В приближении съезда Троцкий видел удобный повод начать открытую дискуссию, в которой смогли бы участвовать все члены оппозиции. Письмо еще не успело дойти до адресата, а уже вся советская официальная печать на все лады обвиняла оппозиционеров в пособничестве «иностранным империалистам». Троцкий тут же направил в ЦК еще одно письмо, в котором обвинил Сталина в намерении физически расправиться с оппозицией. Некоторые из оппозиционеров настолько не верили в такую возможность и были так ошарашены тоном письма, что стали уговаривать Троцкого смягчить отдельные выражения, но тот остался непреклонен — он хотел, чтобы истина была сформулирована с величайшей точностью.
1 августа партийный суд собрался снова. Троцкому опять припомнили все его прегрешения, начиная с 23-летнего возраста. Однако судьи все еще не решались изгнать его из партии. Слова о большевистской солидарности, на практике давно уже ничего не значившие, все еще сохраняли некоторую сентиментальную власть над умами большевиков. Им хотелось соблюсти хотя бы внешнюю пристойность. После заявления Троцкого и Зиновьева о своей безоговорочной лояльности и «безусловной поддержке Советского Союза» президиум ограничился тем, что выразил им порицание.
Доверившись партсуду, Троцкий и Зиновьев подготовили первую в истории оппозиции практическую программу, которую они решили предложить предстоящему партийному съезду.
Тут-то Сталин и показал свою хозяйскую руку: хотя он не смог заставить высший партийный суд открыто исключить Троцкого и Зиновьева, но его огромной административной власти было достаточно, чтобы похоронить все надежды оппозиции — под тем предлогом, что их платформа представляет собой шаг к возобновлению враждебных фракционных действий. Желая выиграть время для своих закулисных приготовлений, он отложил открытие съезда на целый месяц. Когда Троцкий стал жаловаться и снова попросил Центральный Комитет разрешить открытую дискуссию и распространить платформу оппозиции среди членов партии, его требование было отвергнуто; более того — оппозиции не разрешили распространять свою платформу собственными силами. Но это был их последний шанс: если бы они не решились сейчас нарушить партийную дисциплину, им оставалось бы только подчиниться, как это уже бывало в прошлом. Загнанные в угол, Троцкий и Зиновьев решили сопротивляться. Они призвали своих сторонников подписывать платформу индивидуально. Это было решающее испытание: никогда раньше они не шли на такую пробу сил.
Сталин ответил в своем духе. Последовал налет на маленькую типографию, принадлежавшую оппозиционерам; наборщики были арестованы и несколько из них были обвинены в сговоре с бывшим белогвардейским офицером.
Как раз в этот день Троцкий выехал на Кавказ; поэтому наказание обрушилось на его сторонников, многие из которых были немедленно изгнаны из партии. Зиновьев, Каменев и спешно вернувшийся в Москву Троцкий бросились к председателю ОГПУ Менжинскому, чтобы объяснить, в чем дело. «Много шума из ничего! Несколько добровольцев попросту снимали копии платформы. Бывший белогвардеец вызвался помочь распространить эти копии». (Позднее обнаружилось, что этот пресловутый белогвардеец был провокатором партийной политической полиции — впрочем, она не стала докладывать об этом не только Троцкому с Зиновьевым, но и самому ЦК!)
Сталин, торопившийся ускорить разгром оппозиции, снова предложил исключить Троцкого и Зиновьева из ЦК. Заседание ЦК напоминало какой-то кошмар: со всех сторон неслась площадная брань, грязные ругательства, в Троцкого швыряли книги, чернильницы, стаканы. Сталин держался абсолютно спокойно; он холодно повторял все ставшие уже стандартными обвинения. Троцкий, невзирая на сыпавшиеся на него оскорбления (и даже предметы), тоже казался уверенным в себе. Его заключительное восклицание: «Вы можете нас выгнать — но вы не сможете помешать нам победить!» — было последним, что ему суждено было произнести в официальной партийной инстанции, и только членам ЦК суждено было услышать эту его речь под занавес.
Троцкий, Зиновьев и их сторонники были окончательно отрезаны от партии. Их платформа, под которой они деятельно собирали подписи, была запрещена как подрывной документ; ее успело подписать не более пяти-шести тысяч человек. И, поскольку террор уже начал ощущаться всерьез, имена многих — «подписантов» пришлось утаить.
На Троцкого опять навалились его обычные злосчастья: депрессия, головные боли, сонливость. Его нервное напряжение усугублялось тем потоком неслыханно яростных нападок, которые теперь изливала на него вся советская печать, добавлявшая к ним еще и телеграммы, якобы посланные со всех концов света. Наталья, которая по натуре была довольно аполитичной, переживала, конечно, вместе с ним.
Их двух сыновей Троцкого в его политической жизни участвовал только один — Седов. Для него отец был воплощением величия, и ему, в его двадцать один год, казалось естественным вступить на тот же путь, на который его отец когда-то вступил в том же возрасте, — путь революционного самопожертвования. Седов полностью разделял идеалы своего отца; он уже успел вступить в комсомол и даже пытался записаться в армию; родительскую квартиру в Кремле он покинул, чтобы поселиться в какой-то студенческой рабочей коммуне. С момента возникновения оппозиции он автоматически оказался в ее рядах. Он был свидетелем того, как комсомол, который до своего подчинения партийной машине чуть не боготворил Троцкого, теперь стал оплотом «антитроцкизма». Седов стал разъездным агитатором оппозиции и, пока это было еще возможно, выступал в партийных ячейках и колесил по провинции, собирая митинги в ее поддержку.
Младший сын Троцкого, девятнадцатилетний Сергей, держался вдалеке от политики. Он предпочитал более «простую жизнь — увлекался спортом, искусством; как-то даже на год или два сбежал из дому с какой-то цирковой труппой. К тому времени он уже жил с родителями, но по-прежнему избегал политики и занимался, как в юности сам Троцкий, науками и математикой. Однако в силу сыновней лояльности и он вскоре оказался запутанным в семейные дела.
Две дочери Троцкого от первого брака, Нина и Зинаида, попали в ту же ловушку, в которую угодил их отец; обе они были его страстными сторонницами. Его первая жена Александра, которой уже перевалило за пятьдесят, была тем центром, вокруг которого группировались немногочисленные сторонники Троцкого в Ленинграде; обе дочери, которым было за двадцать, активно действовали в Москве. Обе они с детства болели туберкулезом: у обеих было по два ребенка; у обеих мужья были уволены с работы и находились на пороге исключения из партии. Обе ветви клана Троцких попали под один и тот же пресс.
Оппозиция по-прежнему пыталась прошибить стену лбом. Ее лидеры, Троцкий и Зиновьев, призвали своих сторонников принять участие в праздновании десятой годовщины Октябрьского переворота и использовать его, чтобы продемонстрировать «массам» свои подлинные взгляды. Пусть лозунги, под которыми он пойдут, будут их лозунгами, но при этом будут выглядеть достаточно безобидными, чтобы Сталин не пришел в ярость. В итоге оппозиционеры вышли на демонстрацию под такими зашифрованными лозунгами, что только очень искушенный в политических распрях догматик мог бы уловить их двусмысленность. Они несли ничем не примечательные плакаты, вроде «Хранить большевистское единство!», «Предотвратить раскол партии!», которые мирно соседствовали с такими общими фразами, как «Долой оппортунизм!», или чуть более откровенным призывом «Выполнить ленинское завещание!»— что было несколько опасней, но нисколько не понятней, потому что, кроме узкого круга посвященных, никто и не знал, в чем состоит «ленинское завещание». Все эти призывы, в сущности, предназначены были для ветеранов партии, хотя видели их, разумеется, многотысячные толпы.
Все кончилось провалом: Сталин отдал милиции и аппаратчикам приказ подавить любую попытку самостоятельной демонстрации оппозиционеров. Он-то как раз принадлежал к тем немногим, которые прекрасно понимали, что означают все эти призывы. Поэтому малейшая попытка каких-либо действий со стороны демонстрантов немедленно наталкивалась на контрмеры политической полиции и большого числа партийных «орангутангов» — теперь их называли «активистами»: стоило им заметить человека, который нес портрет Троцкого или Зиновьева или выкрикивал какой-либо лозунг, расходившийся с официальным, его попросту выволакивали из толпы или избивали. В Москве эти попытки подавлялись еще более яростно, чем в Ленинграде; ни тут, ни там никто не оказал никакого сопротивления. Все плакаты оппозиционеров были разорваны в клочья, а им самим было приказано идти вместе со всеми, без всяких знамен и лозунгов и в полном молчании. Стоило в каком-нибудь окне появиться портрету Троцкого, как его тут же с завидной ловкостью стаскивали вниз, а с людьми, жившими в этой квартире, безжалостно расправлялись. Среди избитых оказалась и Наталья.
Троцкий и Каменев выехали на улицы Москвы; на площади Революции Троцкий попытался обратиться к колонне рабочих, направлявшихся к мавзолею Ленина; на него набросились милиционеры и партийные «орангутанги», раздались выстрелы, послышались крики: «Долой Троцкого, долой этого жида и предателя!»
Через семь дней Троцкий и Зиновьев были исключены из партии как контрреволюционеры. Другие лидеры оппозиции (Каменев, Раковский и еще кое-кто) были выброшены из ЦК. Сотни, если не больше, рядовых оппозиционеров, были изгнаны из рядов партии скопом, без разбора.
Превратившись в частное лицо, Троцкий счел благоразумным еще 7 ноября покинуть свою кремлевскую квартиру; это позволило ему избежать унизительного выселения, которое пришлось пережить другим лидерам оппозиции.
Приняв окончательное решение всех их выслать, Сталин постарался сделать это как можно более незаметно: посыпались назначения на «ответственную работу» в провинцию. 12 января 1928 года ОГПУ неожиданно уведомил Троцкого, что в течение ближайших четырех дней он будет выслан на китайскую границу.
Последние дни прошли в лихорадочной деятельности: совещания под занавес, встречи, инструкции, прощания — до самого дня отъезда. В назначенный день напряжение достигло предела. Выезжать предстояло в десять вечера — они ждали допоздна; наконец из ОГПУ. сообщили, что отъезд откладывается еще на двое суток. Были пущены слухи, что это сделано по просьбе самого Троцкого. В назначенный для отъезда вечер Раковский с друзьями, возбужденные до крайности, явились на вокзал, где уже собрались тысячные толпы. Над головами собравшихся поднимался огромный портрет Троцкого, звучали приветствия, люди окружили состав, лезли на подножки вагонов и звали Троцкого — прошел слух, что милиция тайком доставила его в вагон и не позволяет ему проститься со сторонниками. Несколько человек легли на рельсы, чтобы своими телами задержать поезд.
Тогда ОГПУ снова изменил свой план: они заявились на квартиру Троцкого до истечения обещанного двухдневного срока, семнадцатого января. Квартира не охранялась, и они застали там только Троцкого, Наталью, их сыновей, вдову Иоффе и еще одну женщину. Троцкий прибег к тактике, которую часто употреблял и раньше — насильственное сопротивление. Начались переговоры через закрытую дверь; потеряв терпение, сотрудник ОГПУ приказал ее взломать. Это был тот самый чекист, который во время гражданской войны служил личным телохранителем Троцкого; сейчас он совершенно потерял самообладание и кричал: «Товарищ Троцкий, застрелите меня, застрелите меня!» Троцкому пришлось его утешать и чуть ли не приказывать ему действовать согласно инструкции. Троцкий не был даже одет; солдатам пришлось самим снять с него домашние туфли и натянуть ему на ноги сапоги, а когда он отказался идти с ними — взять его на руки и понести вниз по лестнице под крики и вопли домашних и вдовы Иоффе, которых задержали в квартире. Им все же удалось вырваться — атлетически сложенный Сергей применил силу. Седов помчался по лестнице, колотя в каждую дверь с криком: «Они увозят товарища Троцкого!» Дом был заселен высокими партийными чинами; испуганные лица на миг появлялись в дверях и тут же исчезали.
На глазах у всех Троцкого, Наталью и обоих сыновей втолкнули в милицейскую машину, которая вместо Казанского направилась к совершенно другому — опять Ярославскому! — вокзалу. На этот раз — полностью безлюдному.
Троцкий опять отказался идти; агенты ОГПУ попросту вытащили его из машины и снова понесли на руках. Седов пытался обратиться к группе железнодорожников — людей, некогда известных своим революционным пылом: «Смотрите, товарищи! Они увозят товарища Троцкого!» Никто не проронил ни слова.
Наконец их посадили в поезд. В пятидесяти километрах от Москвы вагон прицепили к составу, следовавшему в центральную Азию. Сергею разрешили вернуться в Москву. Троцкий отправлялся в ссылку, сопровождаемый только Натальей, Седовым и небольшим нарядом ОГПУ. Арест был организован так ловко, что впервые в жизни Троцкий, несмотря на его предусмотрительность, оказался без ручки и бумаги. Ему не разрешили взять с собой даже смену белья и самые необходимые вещи, включая лекарства для Натальи, которую трясла лихорадка. Им оставалось только сидеть или лежать на грубых деревянных лавках в своем мрачном, тускло освещенном купе. Но, как вспоминает Наталья, Троцкий был «в хорошем, даже приподнятом настроении. Наконец-то все встало на свои места».
Он все еще был на советской земле, оставался заметным человеком и обращаться с ним приходилось дипломатично. Его поселили в Алма-Ата, где ему предстояло прожить почти год.
Какое-то время Троцкого не беспокоили. Ему наконец прислали все его книги и бумаги. Семье предоставили четырехкомнатную квартиру, разрешили охотиться, даже прислали из Москвы любимую собаку. На первый взгляд жизнь снова могла показаться идиллической. Наталья пишет:
«В июне и июле в маленьком соломенном шалаше в яблоневом саду кипела работа: безостановочно стрекотала пишущая машинка — вещь в этих местах неслыханная; Л.Д. диктовал критические замечания на программу Коминтерна… Наша почта была увесистой — по 10–15 писем в день и множество телеграмм». С апреля по октябрь 1928 года Троцкий отправил из Алма-Ата около 800 политических писем и 550 телеграмм; получил он за это же время 1000 писем и 700 телеграмм. Значительное время поглощала его собственная работа. В сущности, он снова превратился в профессионального литератора, снова стал человеком за письменным столом».
Зато семейные дела доставляли все больше и больше огорчений. Нина тяжело заболела, когда ее мужа арестовали и отправили в ссылку. 9 июня она умерла. Цензура задержала ее последние письма к отцу в течение десяти недель.
Старшая дочь Зинаида собиралась присоединиться к ним в Алма-Ата; ее муж тоже был сослан, а ее здоровье, и без того слабое, было подорвано уходом за Ниной. Она вынуждена была все откладывать и откладывать поездку, пока не стало поздно: Троцкий и Наталья узнали, что она слишком больна, чтобы ехать, и вдобавок ее болезнь оказалась из разряда тех, что называют «нервными». Сергей, однако, ухитрился приехать на каникулы и привез с собой жену и ребенка Седова; они пробыли в Алма-Ата несколько недель.
Осенью цензура, до сих пор довольно снисходительная, повела против Троцкого своего рода психологическую войну — к нему пропускали только огорчительные письма, от тех оппозиционеров, которые решили примириться с партией; его же письма вообще не вручались адресатам. Ходили слухи, что Сталин что-то замышляет. Но Троцкий пока еще не принимал всерьез возможность новой депортации — куда, в самом деле? За кремлевскими стенами варилась какая-то каша.
Расправившись во всеми прочими глашатаями идеи ускоренной индустриализации, Сталин получил теперь возможность объявить эту идею своей. Отбросив за ненадобностью союз с бухаринцами, с их проектами рыночной экономики, он от своего имени провозгласил все оригинальные мысли Троцкого о путях ускорения индустриализации. Этот внезапный переход к программе сокрушительных темпов был ознаменован лозунгами, выброшенными партийной пропагандой к одиннадцатой годовщине переворота: «Опасность справа!», «Ускорим индустриализацию!», «Ударим по кулаку!» Все эти лозунги, когда-то предложенные Троцким в полном административном вакууме, теперь были подкреплены весомой силой сложившегося аппарата и его главного орудия — ОГПУ.
В первый период этого массированного наступления новая программа Сталина была практически точной копией предложений Троцкого; сторонникам Троцкого буквально не к чему было придраться. К тому времени в стране оставалось еще несколько тысяч оппозиционеров, у которых Троцкий пользовался определенным авторитетом. Поскольку Сталин задумал грандиозную программу, частично основанную на известных всем высказываниях Троцкого, дальнейшее пребывание самого Троцкого в стране могло, понятно, привести к затруднениям. Когда же положение в партии стало напряженным, его присутствие стало попросту нетерпимым.
О том, чтобы его убить, тогда еще не могло быть и речи: это слишком резко противоречило бы репутации Сталина, как умеренного и благоразумного политика, да и затруднительно было бы объяснить такое убийство партийной верхушке и сохранившимся еще в партии идеалистам. Посадить его в тюрьму было не лучше — это означало те же затруднения, но без преимуществ совершившегося факта в виде покойника.
В середине декабря высокопоставленный чин ОГПУ вручил Троцкому ультиматум: раз и навсегда прекратить «свою контрреволюционную деятельность» под угрозой «полной изоляции от политической жизни» и «насильственной перемены места жительства». Троцкий ответил длинным — пять машинописных страниц — письмом, адресованным руководителям партии и Коминтерна; в течение месяца все оставалось как было; чин из ОГПУ слонялся по Алма-Ата в ожидании инструкции. Политбюро никак не могло решиться. С резкими возражениями против крайних мер выступили три его члена, особенно Бухарин, с которым во время решающего голосования случилась форменная истерика.
20 января 1929 года Сталину наконец удалось добиться большинства. Из ОГПУ Троцкому вручили уведомление о депортации «со всей территории СССР». Троцкий ответил: «Решение Политбюро, преступное по содержанию и незаконное по форме, было доведено до моего сведения 20 января 1929 года». Троцких посадили в поезд, шедший в центральную Россию; им сообщили, что местом ссылки назначен Стамбул.
В течение двенадцати дней поезд то шел вперед, то возвращался; затем его наконец сняли с главного пути и загнали на какой-то «крохотный вымерший полустанок», по словам Троцкого.
«Здесь он остановился между двумя полосками реденького леса. Шли дни… Лиса проложила вонючий след к самому составу. Раз в день паровоз с одним вагоном отправлялись на ближайшую станцию за едой и газетами. В нашем купе свирепствовал грипп. Мы перечитывали Франса и Ключевского… Мороз достигал пятидесяти трех градусов ниже нуля; кочегары работали непрерывно, чтоб не замерзнуть…»
Наконец поезд полным ходом двинулся на юг. Сергей и жена Седова вернулись в Москву; больше они никогда с депортированными не виделись.
Последний взгляд из окон вагона на Россию — поезд в темноте проходил через Одессу. В одесском порту уже стояли наготове войска; у причала Троцкого ждал пароход под знаменательным названием «Ильич».
Была непроглядная ночь и бушевала метель, когда «Ильич» покидал Одессу. Зима в том году была такая холодная, что Черное море, против всякого обыкновения, частично покрылось льдом; дорогу «Ильичу» прокладывал ледокол.
Глава одиннадцатая ГЕРОЙ
Сталин действовал все так же двусмысленно: он направил сотрудникам посольства в Турции весьма неопределенные инструкции. Там понятия не имели о происходящем — ведь о высылке Троцкого ничего не сообщалось. Троцкого немедленно препроводили в посольство и оказали ему всяческие знаки внимания. Некоторые из сотрудников служили под началом Троцкого в гражданскую войну; тут даже офицеры ОГПУ относились к нему с уважением — спешили выполнить любую его просьбу и бегали по городу с поручениями. Обширный его архив был доставлен в полной сохранности.
Но долго так продолжаться не могло. Во второй половине февраля в «Нью-Йорк таймс», лондонской «Дейли экспресс» и некоторых других западных газетах появились статьи Троцкого, в которых он весьма агрессивно нападал на советское руководство и излагал свою версию фракционной борьбы, завершившейся его изгнанием. Теперь и советская печать могла обрушиться на него в открытую.
Ему предложили немедленно покинуть посольство, где сотрудники ОГПУ, видите ли, не могли поручиться за его дальнейшую безопасность! Сопровождаемые агентами, Троцкие начали поиск нового жилья. Через несколько дней они переехали на островок Принкипо в Мраморном море, в полутора часах езды от Стамбула.
Будучи уже год частным гражданином, он теперь обрел наконец полную свободу действий. Единственной его заботой было заработать на жизнь.
Но разве нельзя было вернуться к занятиям, которым он посвятил куда больше времени в своей жизни, чем относительно коротким вспышкам организационной активности — перевороту, гражданской войне, первым годам в правительстве?
Увы, это исключалось. Теперь он был невольным борцом за идею; более того, опыт государственной деятельности только укрепил в нем преданность этой идее. Он был прикован к мифу о себе самом.
Загнанный в эту героическую позу, вынужденный оставаться революционером-профессионалом, Троцкий оценивал свои перспективы с профессиональным же оптимизмом. Он верил, что революция, хотя и потерпевшая провал в России, еще развернется: неизбежность ее подъема в промышленно развитой Европе выступала как бы противовесом торжеству тирании Сталина. Он надеялся привлечь сторонников из числа западных коммунистов, еще не закосневших в конформизме, который к концу 20-х годов только начинал распространяться в Коминтерне. Среди левой и «прогрессивной» части политического спектра того времени Троцкий все еще был популярен. Его таланты, приумноженные славой полководца, поразили фантазию многих молодых европейцев; в том, что они стали коммунистами, было, несомненно, и его влияние. В буржуазном мире, в частности в небольших кружках интеллигенции, его имя тоже было окружено особым ореолом. Его универсализм, сила его логики, его уникальные дарования магнетически воздействовали на молодых интеллектуалов вроде французского писателя (и авантюриста) Андре Мальро или американского критика Эдмунда Вильсона. И, поскольку эти поклонники Троцкого были людьми пишущими, они способствовали его рекламе.
Принкипо — маленький островок; бурые скалы обрываются к темно-голубому морю. Дом, который купили Троцкие, был полуразрушенный и старый. Воодушевляемый Натальей, питавшей чисто эстетическое пристрастие к порядку, они принялись убирать, выскребать грязь и красить свои новые владения.
Им суждено было прожить здесь четыре с половиной года. К тоске по Европе прибавлялось раздражение: Троцкий чувствовал себя в изоляции.
О визе в Германию он впервые просил, еще находясь в России; но социал-демократическое правительство, находившееся тогда у власти в Германии, ему отказало.
То же самое произошло в Англии, хотя у него была там влиятельная поддержка в лице Бернарда Шоу, супругов Вебб, Ллойд-Джорджа, Герберта Сэмюэля, Герберта Уэллса, Кейнса и многих других. Любопытно, что отказала ему в визе правящая лейбористская, то есть опять социалистическая, партия, тогда как все, кто его поддерживал, относились к нелейбористскому кругу.
Несмотря на эти разочарования, он активно работал, и работа вскоре начала приносить свои плоды. Статьи его пользовались большой популярностью. Уже первые публикации, еще до переезда на Принкипо, принесли ему 10 тысяч долларов; позднее он получил еще 7 в виде аванса за американское издание «Моей жизни». «История русской революции» была опубликована в виде серии статей в «Сатердей ивнинг пост» и принесла в общей сложности 45 тысяч долларов, что в 1932 году составляло кругленькую сумму.
Нельзя, конечно, по этим цифрам судить о его финансовом положении: значительная часть доходов уходила на политическую деятельность, в частности на периодические издания: русскоязычный «Бюллетень оппозиции» и некоторые другие его затеи целиком «съели» деньги, заработанные им в Стамбуле.
Высылка обострила и семейную трагедию. Дети Нины (их отец был арестован) находились на воспитании у Александры. Жена и ребенок Седова остались в России. Жизнь всех четырех его детей и десятков соратников была разбита. Но это было только начало его испытаний.
Постепенно отдельные лица и мелкие группы во Франции, Италии, Германии, Испании, Голландии, даже в Китае, США и Мексике, привлеченные именем Троцкого, как символом, и разочаровавшиеся в примитивно-ортодоксальном марксизме, начали выражать свою солидарность с новым течением. Троцкий был в растерянности: как его окрестить? В конце концов он назвал свое движение большевистским ленинизмом; однако повсюду его сторонников называли просто троцкистами. Круг их был так узок, а сам Троцкий так среди них выделялся, что он, естественно, сразу же стал их пророком: в его авторитете было что-то от культа.
Создание новой организации, которая бы выражала это направление марксистской мысли, казалось, напрашивалось само собой. Изгнанному из правительства, из партии, из Третьего Интернационала, — что ему еще оставалось?
Но как не мог он вопреки всем бюрократическим извращениям не считать Советский Союз рабочим государством, точно так же он не мог нарушить свою верность Третьему Интернационалу. Неважно, что его оттуда изгнали, — сам он отказывался уйти.
Однако все его расчеты обнаруживали полную несостоятельность.
Уже к концу первого года изгнания фракционная победа, так легко одержанная Сталиным, привела к неслыханному восхвалению победителя. Поток славословий, хлынувший в декабре 1929 года по случаю пятидесятилетия Сталина, ознаменовал начало явления, которое необычайно быстро превратилось в один из самых причудливых культов в истории. Прославление Сталина далеко превзошло все, что говорилось о Марксе, Энгельсе и даже о Ленине. Самым скромным эпитетом к его имени считалось слово «гениальный»; с 1930 года этот эпитет стал настолько обязательным, что опустить его означало автоматически навлечь на себя подозрение в нелояльности. Правда, Сталин так и не был обожествлен и в этом отношении отстал от Христа, — но зато Будду и Магомета он оставил далеко позади!
Его культ, сложившийся в 30-е годы, означал конец всякого инакомыслия и стал прочным фундаментом советского общества. Для несогласных большевики создали такую изуверскую систему наказаний, по сравнению с которой царские тюрьмы могли показаться домами отдыха.
Поначалу Сталин присваивал высказанные Троцким идеи и предложения с некоторой осторожностью. Однако к концу 1929 года всякая маскировка была отброшена: лихорадочный энтузиазм сменил прежнюю умеренность. Контрольные цифры пятилетнего плана были пересмотрены в сторону максимального увеличения; частный сектор в сельском хозяйстве был окончательно приговорен к уничтожению. Лозунгом дня стала «немедленная и сплошная коллективизация».
На практике это сопровождалось невероятной жестокостью. Хорошо вооруженным отрядам чекистов безоружные крестьяне могли противопоставить лишь колья, вилы и косы. Начавшись с административных декретов, коллективизация быстро превратилась в войну с миллионами крестьян, в ходе которой за каких-нибудь несколько лет погибло свыше 10 миллионов человек, в том числе женщины и дети.
Сталин сам назвал эту цифру Черчиллю после второй мировой войны; и, хотя заговор молчания окружал всю эту операцию, пока она была в разгаре, достоверность этой цифры подтверждается всеми другими источниками.
Одновременно Сталин навязал городской части населения страны головокружительную индустриализацию, размах и темпы которой Троцкому и не снились. Его мрачные прогнозы, во что обойдется «первичное социалистическое накопление», бестактность которых некогда возбудила против Троцкого всю партию, теперь показались бы жалкими по сравнению с тем чудовищным маршем, который начал Сталин под рев бесчисленных фанфар.
Троцкий оказался в положении человека, которому — чтобы парировать нападки буржуазных критиков, — приходится превозносить до небес потенциальные возможности советской плановой системы, одновременно воюя с цифрами ее конкретных планов. В своей собственной «критике слева» ему приходилось избегать излишней резкости — поэтому он всячески подчеркивал мощный революционный энтузиазм масс, который, дескать, позволил Сталину вообще чего-либо достичь. Но реальные настроения рабочего класса в Европе были таковы, что эти революционные пророчества Троцкого обернулись векселем без покрытия.
Его одиночество в этой полемической борьбе на два фронта еще более усилилось с выходом на политическую арену гитлеризма, который окончательно раздавил европейское рабочее движение и ускорил начало второй мировой войны.
На выборах 14 сентября 1930 года Гитлер, которого после провала Мюнхенского путча многие списали со счетов как безвредного безумца, получил голоса шести с половиной миллионов немецких избирателей; его партия стала второй по величине в рейхстаге.
Советское руководство отнеслось к победе Гитлера с поразительным легкомыслием. Поскольку число голосов, поданных на тех же выборах за германскую коммунистическую партию, тоже увеличилось — с трех до четырех с половиной миллионов, — коммунисты предпочли объявить результаты выборов своей выдающейся победой и продолжать выработанный к тому времени Третьим Интернационалом курс на отказ от всякого сотрудничества с социал-демократией; социал-демократы, в свою очередь, упрямо отказывались принимать Гитлера всерьез.
Троцкий, который поначалу относился к Гитлеру, как и к любому иному проявлению иррационализма, с изрядной долей презрения, вскоре, однако, пришел к глубокому пониманию той опасности, которую представлял собой Гитлер как стратег, трибун и организатор. В отличие от жесткой сталинской диктатуры обстановка в Германии была весьма подвижной. Троцкий видел, как умело маневрирует Гитлер в этой обстановке, соревнуясь с различными соперниками в борьбе за влияние на массы. Заинтересованность и проницательность помогли Троцкому: задолго до других, тем более до советских аналитиков, он дал глубокий анализ немецкой политической ситуации.
Он, несомненно, сознавал, в чем состоит привлекательность Гитлера для широких масс. Его апокалиптические пророчества о новом обществе одинаково воспламеняли и молодежь, и старшее поколение, разочарованное гнетущим зрелищем парламентарной болтовни и всеобщей коррупции. Решающим фактором Троцкий считал тактику немецких коммунистов.
Троцкий твердил, что, не различая между буржуазной демократией и фашизмом, руководители рабочего класса совершают роковую ошибку; как «последовательный марксист», он тоже вынужден был заявить, что и то, и другое суть «формы власти капиталистов», но нельзя было отрицать, что различие между ними имеет решающее значение. Троцкий четко обрисовал картину уничтожения нацистами всех форм независимости рабочего класса — профсоюзов, партий, печати, всего. Именно поэтому, говорил он, рабочие обязаны бороться, защищая эти «островки пролетарской демократии» от наступления гитлеровцев.
Предостережения Троцкого были своевременны и убедительны.
Они никого не убедили.
И левые, и правые поносили его, как злобного маньяка. Коммунистическая печать в Германии и в СССР называла его паникером, авантюристом, пособником контрреволюции и тому подобное. Его пророчества — на сей раз оказавшиеся верными, — снискали ему одни лишь насмешки. Его призывы были обращены к глухим. Его собственная группа, крайне малочисленная, была беспомощной сектой. Огромные организации рабочего класса — социал-демократическая и коммунистическая партии с их 13-ю миллионами голосов, бесчисленными профсоюзами и газетами, подлинное «общество в обществе», попросту не реагировали на его предостережения.
Увы, последние обращения Троцкого, написанные через неделю после прихода Гитлера к власти, еще находились в типографии, когда Гитлер начал окончательную расправу с организациями немецкого рабочего класса.
Поражение крупнейшего рабочего движения в мире было настоящей катастрофой. Этот провал Коминтерна напомнил Троцкому неспособность Второго Интернационала остановить первую мировую войну — то, что привело к возникновению самого Коминтерна. Но было и различие в этих двух «предательствах», которое выставляло Коминтерн в еще худшем свете, чем Второй Интернационал. Поражение Коминтерна и немецкой компартии было явным следствием окостенения коммунистической верхушки в СССР и в Германии. Окостенение это было чем-то более страшным, чем измена марксизму, — оно внушало сомнения в справедливости самого марксизма. Идейное наследие немецкого рабочего класса испарилось буквально за одну ночь — с молчаливого согласия многочисленных, отлично подготовленных, хорошо вооруженных лидеров немецкой компартии и Коминтерна. Они не только не попытались бороться, но — что было с точки зрения Троцкого еще хуже, — даже не выразили возмущения.
Несомненно, Троцкий мог надеяться, что уж теперь к нему прислушаются. Его журналистские выступления могли повлиять хотя бы на образованную, независимо мыслящую элиту рабочего класса.
Увы, было наивным ожидать, что окостеневший Третий Интернационал признает свою ошибку. Система, которую вот уже несколько лет создавал Сталин, покоилась как раз на принципе его непогрешимости: почти божественные почести «гениальному Сталину» составляли фундамент ортодоксальной советской идеологии.
На первом же совещании Исполкома Коминтерна, состоявшемся после победы Гитлера, действия немецкой компартии были признаны достойными всяческой похвалы — словно победа Гитлера не имела ни малейшего значения; вопрос же о пересмотре политической линии не был даже упомянут. Более того, Исполком решительно запретил даже дискутировать по этому вопросу — и ни один из его членов не попытался возразить…
Троцкий был ошеломлен: хотя он давно уже считал Коминтерн живым трупом, он еще верил в жизнеспособность отдельных компартий. Теперь он вынужден был заявить: «Организация, которую не разбудил даже громовой удар фашизма, умерла и больше не воскреснет».
У него буквально опускались руки: все попытки оживить коммунистическое движение изнутри казались безнадежными. Приходилось думать о разрыве с Третьим Интернационалом.
Он оттягивал решение, как только мог. В июне 1933 года он почувствовал, что окончательно загнан в угол; он начал сколачивать новый — Четвертый — Интернационал.
Несмотря на все свои яростные нападки на сталинскую бюрократию, Троцкий по-прежнему считал ее «злокачественным наростом на теле рабочего класса, а не новым правящим классом». Главной причиной его раздражения был тот факт, что провалы только укрепляли культ Сталина, хотя бы потому, что его аппарат террора успешней всех удач маскировал эти чудовищные провалы. Поражение в Германии, где могущественную страну возглавил фанатичный враг Советского Союза, еще более укрепило положение Сталина — теперь в нем нуждались отчаянней, чем прежде. В результате победы Гитлера число сторонников Сталина, пусть и не всегда поклонников его культа, возросло. Либералы всегда были податливы к советской пропаганде, а со времени гитлеровского триумфа Советский Союз стал единственной надеждой многих тысяч доброжелателей, число которых только увеличилось, когда Сталин, в качестве запоздалого ответа гитлеризму, выдвинул идею Народного фронта (означавшую отказ от прежней тактики бойкота социал-демократии).
Троцкий пожинал то, что вынужден был сеять и сеял с искренним энтузиазмом с момента своего присоединения к большевикам. Признав Ленина, признав партию «единственным инструментом истории», он сам себя загнал в безвыходную ловушку. Теперь он оказался в положении, в котором ему суждено было оставаться до конца дней: его сметали в сторону могущественные силы, с которыми не шли в сравнение ни его личное влияние, ни его способности к анализу событий.
Советский режим развивался не так, как он предсказывал; организованное рабочее движение оставалось равнодушным к его идеям. И вдобавок культ «гениального» Сталина расцветал пышным цветом. Отчаяние толкнуло Троцкого на создание нового Интернационала. Но и теперь он не думал, что разрозненные группы его сторонников смогут сами стать этим Интернационалом. Он все еще не решался провозгласить совершенно независимую организацию — его сторонники были слишком немногочисленны и маловлиятельны. Короче, внутри старого движения Троцкий был изолирован, а вне его — не имел опоры.
Другим важным предметом его размышлений в этот период была Испания. В апреле 1931 года испанская монархия уступила место назревшей республиканской форме правления; это сопровождалось социальными волнениями (сходными, по мнению Троцкого, с русскими событиями 17-го года) и — уже под конец жизни Троцкого — установлением, диктатуры Франко. С точки зрения Коминтерна испанские события следовало считать противоположностью немецких — здесь происходил явный сдвиг влево. Тем не менее Коминтерн, одержимый тогда манией борьбы с социал-демократией, подошел к обеим ситуациям одинаково. Точно так же, как немецкие коммунисты не придали значения конфликту между нацистами и Веймарской республикой, коммунисты в Испании игнорировали столкновение между республикой и монархией. Поэтому не был даже поставлен вопрос об использовании компартией этого столкновения: партия не проявила ни малейших амбиций. Коминтерн считал Испанию слишком отсталой страной, чтобы можно было говорить о диктатуре пролетариата. Такие разговоры напоминали теорию перманентной революции Троцкого, которая теперь была объявлена величайшей ересью. Между тем Троцкий предсказывал, что разъединяющие испанское рабочее движение разногласия его руководителей могут привести к победе фашистов; он изо всех сил призывал к единству. Как и в Германии, его пророчества оправдались, — но это было его единственным горьким утешением.
Осенью 1932 года исполнилось три с половиной года этой безумно напряженной жизни в изгнании. До сих пор Троцкий ни разу не покидал Турцию, да и в Стамбуле побывал только раз или два — посетил Айя-Софию и навестил зубного врача.
С приближением годовщины Октября он попытался разжать капкан — отправиться в Копенгаген, чтобы выступить перед студенческой социал-демократической аудиторией. У него и раньше было несколько приглашений, но ему не выдавали визу; на этот раз, однако, датское социал-демократическое правительство расщедрилось. Троцкий надеялся, что сумеет воспользоваться этим, чтобы не возвращаться в Турцию.
Увы, это оказалось лишь короткой передышкой.
В середине ноября он выехал в Европу, выдавая себя за «господина Седова, без определенного подданства». Разумеется, о его поездке сразу же раструбили; вся европейская пресса строила догадки о намерениях «пленного льва»; «Правда» раздраженно назвала его «сбежавшим львом».
В Афинах ему не разрешили сойти на берег; Помпеи он посетил под охраной полиции; в Марселе его не спустили с корабля — пришлось нанять моторку, высадиться за пределами порта и проехать через Францию без остановки (впрочем, в Париже ему разрешили выйти — на один час!). Корреспонденты, которые пытались его перехватить, настигли его только в Дюнкерке, где он садился на корабль, идущий в Данию.
В Дании он был помехой для всех — особенно, конечно, для его социал-демократических хозяев. Ему было приказано высадиться вне Копенгагена и проехать в город как можно незаметней — «с черного хода», как выразилась ведущая датская газета «Политикэн». Коммунисты подняли яростный и глумливый вой; датские монархисты объявили его «убийцей царской семьи» (русская царица была отпрыском датской королевской фамилии); с другой стороны, советский посол в Дании выразил неудовольствие своего правительства.
Недельное пребывание в Копенгагене не ознаменовалось никакими особыми событиями. Троцкий дал несколько интервью и сделал радиопередачу для Соединенных Штатов. Было много разговоров в тесному кругу, который вскоре значительно расширился после приезда 25 сторонников из Германии, Франции и Италии. Это была фактически импровизированная международная конференция.
Эту неделю в Копенгагене Троцкий напоминал Лаокоона, опутанного бюрократическими змеями. Когда на восьмой день срок его визы истек, он попытался вывернуться; отчаянно надеясь на случай, который даст ему возможность остаться, увидеть Седова, помочь Зинаиде вывезти сына и т. д., он стал твердить, что не готов к отъезду. Датчане, однако, были настроены решительно: они вывезли его в порт на машине, чтобы он, не дай Бог, не остался на датской земле с просроченной визой. На сей раз в порту не было никого — ни провожающих, ни улюлюкающих.
Корабль покинул Данию 2 декабря; антверпенский порт, через который проходил маршрут, был заполнен полицейскими — Троцкого допросили на борту корабля; он удивился — ведь они были транзитными пассажирами; последовала ссора, ему угрожали арестом. На берег сойти не разрешили.
6 декабря они прибыли в Цюрих; здесь они получили крохотную передышку. Седов, наконец, добился визы; он встречал их на Северном вокзале, за цепью полицейских. Когда Троцкий услышал, что ему придется задержаться на 9 дней в Марселе, он обрадовался — целых 9 дней во Франции. Радость была преждевременной — по прибытии в Марсель он был немедленно препровожден на судно, отплывавшее той же ночью.
Уже на борту выяснилось, что судно не оборудовано для перевозки пассажиров; а плавание должно было занять целых две недели. Была глубокая ночь; тем не менее Троцкий и Наталья немедленно покинули корабль. Их попробовали вернуть силой (впрочем — без рукоприкладства), но тщетно. Всю ночь маленькая семья провела в порту; даже погода им не благоприятствовала.
Троцкий направил телеграммы во все концы — Эррио, Блюму, даже лидеру французских коммунистов Торезу. Не дождавшись ответа, он обратился в Рим с просьбой о транзитной визе; фашистское правительство немедленно ответило согласием. Под утро их вывезли из отеля, проштамповали их итальянские визы и торопливо посадили их в первый же поезд, идущий в Италию. Седов оставался; они пробыли вместе всего один день и попрощались, разделенные цепью полицейских.
Поезд пересек итальянскую границу; Троцкий и Наталья «сидели одни в темном купе и не могли сдержать слез».
Через несколько дней они уже снова были в своей клетке на Принкипо.
Теперь Троцкий чувствовал свою беспомощность еще острее, чем прежде. Все его «организационные попытки» в Европе оказались тщетными; главное его издание — крохотный ежемесячный бюллетень «Перманентная революция» — не пользовалось никаким влиянием. Хотя его статьи, брошюры и прочее были переведены на многие языки, и его популярность, как журналиста, непрерывно росла, все это не имело никакого политического значения. «Бюллетень оппозиции» пришлось перевести из Парижа в Берлин; Троцкий предложил организовать там «Международный секретариат»; туда, естественно, пришлось направить Седова.
Седов был самым деятельным помощником Троцкого. Способный, образованный и независимый в суждениях, он был полностью предан делу отца. Но и он ощущал тяжкое бремя отцовской славы; эту ситуацию вдобавок обостряли чисто эмоциональные конфликты. Эмоциональный элемент присутствовал и в решении послать его в Берлин. В Париже Седов сошелся с Джоан Молинье, женой одного из главных французских сторонников Троцкого, к которому тот относился с особой симпатией. Джоан бросила мужа и перешла жить к Седову; это создавало добавочное психологическое осложнение и без того безнадежно запутанной политической ситуации. Отъезд Седова с Джоан несколько разрядил атмосферу.
Троцкий никогда не уделял большого внимания своим детям; подобно тому, как «жизнь разъединила» его с Александрой, она разъединила его и с дочерьми. Прошло уже почти 30 лет с тех пор, как он оставил Александру с двумя маленькими детьми в далекой сибирской ссылке. Вплоть до 17-го года он видел дочерей всего несколько раз и то очень недолго. Они его обожали. Только болезнь помешала Зинаиде приехать к отцу в Алма-Ата. В начале 1931 г., после нескольких месяцев борьбы, советские власти разрешили ей присоединиться к отцу.
Теперь, на Принкипо, ее болезнь снова обострилась. Возбужденная долгожданной встречей с отцом, Зинаида тотчас с головой ушла в его политические дела. Вначале она казалась всего лишь чрезмерно нервной и напряженной. Наталья была к ней подчеркнуто добра: она быстро разглядела болезнь и пыталась показать Зинаиду психиатру.
Нервная неустойчивость Зинаиды, обостренная напряженной деятельностью, стала вскоре проявляться все более открыто; она находилась в крайнем возбуждении, непрерывно рассуждала о дочери, оставленной в Москве, о муже, сосланном в Сибирь, жаловалась на жару; к тому же она нуждалась в операции. У нее начались истерические припадки, в которых находили выход эмоции, накопленные, несомненно, за годы разлуки с отцом. Девочкой она пережила тяжелый шок, когда после побега отца обнаружила в постели его чучело. Она писала, что всю жизнь была привязана к отцу и страдала даже не столько от вынужденной разлуки, сколько от его неспособности выразить свои чувства.
Троцкий старался избежать сцен, все больше замыкаясь в себе и в работе. Это обостряло в Зинаиде ощущение ненужности; ее попытки доказать свою преданность участием в политических делах отца тоже оказались безрезультатными. Возник замкнутый круг: ее психическая неустойчивость не позволяла доверять ей политические дела, а отсутствие доверия она воспринимала, как очередное доказательство своей ненужности.
Жизнь Седова тоже разладилась. Ноша, которую он на себя взвалил, была ему не под силу. К тому же у него была своя трагедия: его жена и дочь остались в России; жена писала ему отчаянные письма, в которых жаловалась на свое ужасное положение и угрожала самоубийством. Он не был счастлив с Джоан. В сущности, его личная жизнь была невыносимой, и к этому добавлялась еще чудовищная работа, которую он вел для отца. Ему приходилось поддерживать связь с многочисленными троцкистскими группами во всем мире, выпускать «Бюллетень», следить за публикациями в Германии всего написанного отцом и быть его литературным агентом. Вдобавок он часами метался по Берлину в надежде встретить приезжих из России, у которых можно было бы получить информацию и с которыми можно было бы передать послание туда. Одновременно ему приходилось еще посещать лекции в институте, где он довольно увлеченно изучал физику и математику, к которым у него обнаружилось некоторое призвание. И сверх всего — огромная переписка с родителями.
Развязка жизненной драмы Зинаиды оказалась, как и можно было предвидеть, трагической. Она отравилась газом; дверь своей квартиры она забаррикадировала так надежно, что спасти ее не было никакой возможности; в сухой предсмертной записке упоминалось «приближение ужасной болезни».
Александра потеряла теперь и вторую дочь; горе ее было безмерно. В одном из последних писем к ней Зинаида винила в своей болезни разрыв матери с Троцким; Александра, видимо, в приступе горькой женской муки, напомнила Троцкому об этом; она писала: «Во всем виноват твой характер, твоя неспособность проявить свои чувства даже тогда, когда ты хочешь это сделать».
Троцкий был потрясен. Они с Натальей заперлись в своей комнате. Несколько дней он не появлялся на люди, когда он вышел, волосы его были почти совсем седые.
Глава двенадцатая АГОНИЯ
Как только нацисты пришли к власти, Седов был вынужден скрыться и затем бежать во Францию.
К середине июля 1933 г. Троцкого наконец впустили во Францию, правда, виза, которую он получил, была с ограничениями: ему разрешалось жить на юге Франции при условии, что он будет сохранять инкогнито, находиться под наблюдением полиции и никогда не будет приезжать в Париж.
Он отплыл в Марсель на пароходе вместе с Натальей, Яном ван Хейнуртом, еще двумя секретарями и своим американским последователем Максом Шахтманом. Репортерам было сказано, что Троцкие нуждаются в медицинском наблюдении. Тем не менее мировая печать высказала свои обычные предположения по поводу истинных причин его отъезда.
Стараясь избежать журналистов, они добрались до Касси, расположенного недалеко от Марселя; здесь французский офицер службы безопасности вручил Троцкому документ об отмене полицейского приказа 1916 г. Троцкий развеселился: «Давно я не получал никакого официального документа с таким удовольствием».
Он все время жил в напряжении, вызванном множеством посетителей — вход к нему был свободный. За первые два месяца с небольшим он принял на вилле около пятидесяти визитеров: своих сторонников, а также известных деятелей европейского левого движения. Среди них были будущие знаменитости, такие, как Поль Анри Спаак и Андре Мальро.
Большую часть времени Троцкий был занят подготовкой конференции, которая должна была состояться в конце августа в Париже. Там он намеревался основать новый Интернационал. Хотя сам он не мог присутствовать на этой конференции, тем не менее, готовясь к ней, разрабатывая резолюции и тезисы, он был активнее, чем когда-либо.
В создании нового Интернационала были заинтересованы различные небольшие группы, однако они мало что делали, чтобы эту идею осуществить. Троцкому не удавалось убедить тех, кто должен был присутствовать в августе на парижской конференции, что им следует провозгласить создание Четвертого Интернационала. Даже те, кто был с ним принципиально согласен, предпочитали пока ограничиться созданием подготовительной комиссии. Троцкий старался сохранять хорошую мину при плохой игре, заявляя, что конференция, какой бы слабой она ни оказалась вначале, может сыграть такую же роль, как знаменитая Циммервальдская конференция, на которой большевики порвали со Вторым Интернационалом.
Среди близких он, однако, не скрывал, что удручен более, чем когда-либо. Наталья уехала в Париж, чтобы посетить врачей; его письма к ней, очень личные, чрезвычайно мрачны; тяжелое настроение становилось еще хуже из-за общего состояния здоровья, которое все больше и больше давало себя знать: он чувствовал, что слабеет. В одном из писем Наталье он рассказывает, что проснулся среди ночи и звал ее «как покинутый ребенок… Разве Гете не говорит, что старость настигает неожиданно и застает нас детьми?»
Наталья старалась его утешить: «Ты так грустен… Ты никогда не был таким… Я буквально вижу, какой ты бледный, усталый, печальный — это страшно угнетает меня».
Вскоре дела пошли на поправку, и к концу октября 1933 г. он уже снова впрягся в работу.
Они жили возле Барбизона, в часе езды от Парижа. Дом Троцкого был расположен в укромном месте, в уединенном маленьком парке и охранялся сторожами и собаками. Посыльные сновали в Париж и обратно к его последователям; зимой он несколько раз в сопровождении охраны тайком навестил столицу.
Он работал в это время главным образом над «Жизнью Ленина»; занимался ранними годами его жизни, обстановкой в его семье, изучал 1870–1880 годы, т. е. период жизни России, как раз предшествующий его рождению. Все это составило ту единственную часть книги, которую он закончил.
Его образование изобиловало пробелами, и сейчас ему пришлось одолеть огромный философский материал. Ленин во всем исходил непосредственно из Маркса, а Маркс все-таки был философом.
Организационные перспективы были устойчиво мрачными. Число его сторонников — не говоря уже о последователях! — оставалось жалким: во Франции (а Франция была единственно возможным центром) общее число его сторонников, объединенных в различные группки, насчитывало не больше сотни. Тираж официального органа «Верите» составлял менее 3000.
Что же касается революционного духа его сторонников, то с этим дело обстояло еще более удручающе; спустя два года (в 1936 году) Троцкий писал одному из своих приверженцев: «Я бывал в их домах и почувствовал запах их мелкобуржуазной жизни — мое чутье меня не обмануло».
Вскоре у Троцкого испортились отношения с самыми выдающимися его последователями: Альфред Розмер, человек преданный ему, тем не менее не виделся с ним в течение тех двух лет, которые Троцкий провел во Франции, Молинье Троцкий считал «политически безответственным», другого своего сторонника, Пьера Навиля — «надменным» и «лишенным революционного духа».
Надежды Троцкого организовать своих последователей в новый Интернационал постепенно рушились: учитывая неустойчивость французской политической жизни, его маленькому замкнутому кружку более чем когда-либо необходимо было укорениться в каком-либо массовом движении.
Поскольку коммунистическая партия была настроена против Троцкого, единственными возможными союзниками казались французские социалисты. Троцкий рекомендовал своим кружкам присоединиться к ним; но, разумеется, не для обращения в «реформистскую» веру, а для того, чтобы нести «в массы» революционную программу.
Так как французская социалистическая партия была организована как свободная конфедерация, такое присоединение было вполне осуществимо. Живая интеллектуальная атмосфера внутри социалистической партии была совершенно свободна от конформизма, характерного для партий, входящих в Коминтерн; поэтому вполне можно было предположить, что сторонники Троцкого смогут даже найти у социалистов какую-то поддержку своей идее Четвертого Интернационала.
Его рекомендация 30-х годов присоединиться к социалистам обсуждалась среди маленьких групп, еще остававшихся верными идее Четвертого Интернационала даже 30 лет спустя (на их жаргоне это присоединение называлось энтризмом).
Конечно, это было отступление, хотя и непризнанное, к более старой тактике агитации изнутри, которой Троцкий так не хотел поддаваться. Первоначальный план создания нового Интернационала, который мог бы привлечь авангард пролетариата, был молчаливо оставлен: остаткам кружков, которые группировались, в сущности, только вокруг имени Троцкого и его работ, теперь рекомендовалось вернуться в массовые организации и использовать их как отправной пункт для дальнейшей работы.
Это оказалось ничуть не более успешным, чем попытка основать новый Интернационал.
Не прошло и полугода с тех пор, как Троцкий поселился в лесу Фонтенбло, как его инкогнито случайно было раскрыто. Один из посыльных, немецкий беженец, нарушил дорожные правила и был задержан местной полицией; от него полиция узнала о Троцком.
Фашисты и консерваторы, с одной стороны, и коммунисты, с другой, подняли страшный шум по поводу пребывания Троцкого во Франции — для тех и других он был архипреступник; разумеется, по прямо противоположным причинам. Вдобавок нацисты распространили слух, что он прибыл во Францию для организации восстания.
Возмущение было так велико, что правительство вынуждено было выдворить Троцкого немедленно; правда, некоторое время распоряжение о высылке оставалось только на бумаге, поскольку возникла проблема: какая страна примет Троцкого?
Ему пришлось удирать самым унизительным образом. В середине апреля, через несколько дней после того, как его инкогнито было раскрыто, ему было приказано немедленно выехать из Барбизона. Боясь, и не без основания, нападения фашистов или коммунистов, он сбрил свою знаменитую эспаньолку, замаскировался как только мог и украдкой уехал в Париж; там сын устроил его на каком-то студенческом чердаке. Это решало проблему лишь на короткое время; через несколько дней он вместе с братом Молинье и своим главным секретарем ван Хейнуртом уехал на юг.
Следующие четырнадцать месяцев Троцкий скитался, как цыган; лишь иногда он задерживался в какой-нибудь отдаленной альпийской деревне. Он не мог останавливаться в одном месте более, чем на несколько дней. Однако скрываться и в самом деле было невозможно — местная пресса рассматривала его появление, как большую сенсацию.
Разумеется, Троцкий теперь работал меньше. О продолжении работы над «Жизнью Ленина» не могло быть и речи: вместо этого он писал памфлет о французской политике. К французской политике он, как и многие поколения русских интеллигентов, всегда питал определенную слабость.
Этот памфлет («Где ты, Франция?») был, к сожалению, построен по точному подобию его анализа политической ситуации в Германии; поскольку обстановка во Франции была совершенно иной, этот памфлет, несмотря на характерный для Троцкого блеск, с точки зрения анализа ситуации был неудачен. Взгляд Троцкого на Народный фронт, который с 1935 г. до гитлеровско-сталинского пакта в 1939 г. определял политику левых, был глубоко пессимистическим. «Реформистские иллюзии» Народного фронта, разоружив авангард рабочего класса, вымостят дорогу фашизму — таков был основной отправной пункт Троцкого, и он оказался несостоятельным: Франция ни тогда, ни потом не приняла фашизм.
До конца 1932 г. Троцкий еще поддерживал случайные контакты со своими сторонниками в Советском Союзе. Из тюрем, лагерей и других мест заключения на странных обрывках бумаги он получал послания, тайно переправленные ему самыми хитроумными способами, — тут были и выражения разногласий, и личные записки; эта корреспонденция, сохранившаяся в архиве Троцкого, свидетельствует о мучительных страданиях и — одновременно — об оптимизме. Но еще прежде, чем Троцкий оказался на Западе, эта связь полностью прервалась.
Таким образом, к 1933 г., когда он приехал во Францию, никаких связей с Советским Союзом уже не существовало; в феврале 1934 г., когда Троцкий еще жил недалеко от Фонтенбло, это его абсолютное одиночество получило символическое воплощение в капитуляции в СССР Христо Раковского, одного из самых стойких его сторонников, с которым он был ближе, чем с кем-либо из своих помощников.
Раковский долго и стойко противостоял все возрастающему давлению сталинской машины; почти в каждом номере «Бюллетеня» Троцкий уделял ему место.
В «Дневнике» Троцкий отметил это событие:
«Раковский действительно был моей последней связью со старым поколением революционеров… Сейчас не осталось никого. Теперь еще очень долго я не смогу ни обменяться идеями, ни обсудить спорные вопросы с кем-то еще. Я вынужден вести диалог с газетами или через газеты с событиями и мнениями.
Но я думаю, что та работа, которой я занят сегодня, несмотря на ее фрагментарность и неполноту, это самая важная работа, которую я делал в жизни — более важная, чем 1917 г., более важная, чем период гражданской войны или любая другая.
Я не могу считать, что моя работа была когда-либо совершенно незаменимой, даже в период с 1917 по 1921 год. Но нынешнее мое дело не может сделать никто, я «незаменим» — в полном смысле этого слова. В этом заявлении нет ни малейшего высокомерия. Крах двух Интернационалов породил проблему, которую не в состоянии разрешить ни один из лидеров этих Интернационалов. Превратности моей личной судьбы поставили меня лицом к лицу с этой проблемой и дали мне необходимый опыт, чтобы разобраться в ней. Сейчас нет никого, кроме меня, кто бы мог исполнить эту миссию — вооружить новое поколение революционным методом независимо от участия в этой работе лидеров Второго и Третьего Интернационалов. Но я совершенно согласен с Лениным (а точнее с Тургеневым), что нет более тяжелого порока, чем быть старше пятидесяти пяти. Чтобы обеспечить преемственность, мне нужно, по крайней мере, еще пять лет непрерывной работы».
Хотя Троцкий еще прожил более пяти лет, необходимых, как он говорил, чтобы обеспечить преемственность, эта его работа не была завершена. Его жизни предстояло радикально измениться.
В 1933—34 годах казалось, что в Кремле по отношению к оппозиционерам установилось примирительное настроение. Партия пыталась замести следы массового убийства крестьян во время коллективизации.
Но это примирение оказалось иллюзорным: у Сталина были совсем другие планы.
1 декабря 1934 было объявлено, что убит глава ленинградской партийной организации и член Политбюро Сергей Киров. Убийство Кирова ознаменовало начало нового периода в советской истории: оно открыло также заключительный период жизни Троцкого.
В течение нескольких недель после убийства в советской прессе было опубликовано множество противоречащих друг другу сообщений о произошедшем.
По одной версии, убийца — бывший коммунист, некий Николаев, — был нанят белогвардейцами-террористами через иностранного консула, действовавшего в качестве посредника и получившего деньги от Троцкого. Было объявлено, что 104 белогвардейца расстреляны. Затем сообщили, что Николаев действовал по заданию Зиновьева и Каменева — в этой версии о казни белогвардейцев совсем не упоминалось. После этого пресса сообщила, что Николаев и еще 14 человек — все молодые коммунисты — расстреляны; Зиновьев и Каменев были снова — в третий раз — исключены из партии и посажены в тюрьму. Сообщалось, что они находятся там в ожидании суда. И наконец появилась версия, в центре которой был Троцкий, причем сообщалось, что именно этот факт был законспирирован самым тщательным образом: Троцкий был приписан к «блоку» Зиновьева и Каменева и объявлен главным заговорщиком.
Последнее публичное заявление касалось нескольких высоких руководителей ленинградского отделения НКВД. Их обвинили «в небрежном исполнении служебного долга» и приговорили к тюремному заключению сроком от двух до трех лет.
Троцкий был ошеломлен. Он сразу понял, что шум вокруг убийства Кирова означает гораздо больше, чем само убийство. Он полагал, что убийство используется как предлог для какого-то далеко идущего сталинского плана. Но ему никогда не приходило в голову, что Сталин сам задумал и осуществил это убийство; сведения об этом еще много лет не просачивались наружу, даже и после убийства самого Троцкого.
Когда Каменев и Зиновьев получили очень мягкие приговоры — пять и десять лет тюрьмы соответственно, Троцкий думал, что теперь НКВД попытается получить от них фальшивые показания против него; ведь Каменева и Зиновьева заставили принять на себя «идейную» ответственность за убийство на том «основании», что, дескать, длительная критика Сталина с их стороны могла свести Николаева с ума и толкнуть его на убийство!
Убийство Кирова немедленно отразилось на семье Троцкого. Два его зятя, сосланные еще в 1928 г., были арестованы снова и приговорены к более длительным срокам. Александра, его первая жена (к этому времени ей было за шестьдесят) была выслана из Ленинграда и сослана в отдаленную область. Она воспитывала трех внуков, которых теперь отдали тетке.
События отразились и на младшем сыне Троцкого. Никакой прямой связи у него с Сергеем не было: начиная с 1929 г. Сергей писал только матери, причем его письма не касались политики; через неделю после убийства Кирова Сергей написал о своей «мрачной» ситуации, затем он замолчал. Вдова старого друга пыталась навести справки — ей было приказано немедленно покинуть страну.
Судьба Сергея оставалась для Троцкого источником непрекращающейся муки и несомненно заставляла его испытывать чувство вины: ведь это его политическая жизнь приносила горе ни в чем не повинным близким.
«Каждое воспоминание о Сереже отзывается острой болью. Но Наталья не вспоминает его, глубокая печаль всегда с ней. «Он верил нам… — сказала она мне однажды (ее голос все еще эхом отзывается в моем сердце)… Он думал, что если мы его оставили там, то это так и должно быть». А вышло, что мы просто принесли его в жертву. Вот и все».
Никогда раньше жизнь Троцкого не складывалась так неудачно. Хотя он еще испытывал прилив сил, но после убийства Кирова и всего, что за ним последовало, его жизнь пошла под откос, и он уже никогда не смог снова подняться.
Дневниковые записи этих дней раскрывают необычайную глубину его чувств к Наталье. Возможно, это было время, когда все его интересы сосредоточились на личной жизни.
«Сегодня во время прогулки мы поднялись на вершину холма. Наталья устала и неожиданно села на сухие листья, она была очень бледна… Даже сейчас она еще прекрасно и без устали ходит… Походка у нее совершенно молодая, как и вся ее фигура. Но… сердце ее все же время от времени дает себя знать… Она внезапно присела — явно не могла идти дальше — и жалко улыбнулась. Какой прилив сострадания я почувствовал к ней!»
Хотя судьба Натальи была полностью связана с Троцким, она сама никогда не была политической фигурой. Все же для спасения своего младшего сына она развернула своего рода агитационную кампанию. Она написала открытое письмо в защиту Сергея. Она писала, что не только НКВД, но и сам Сталин, «чей сын часто бывал в гостях у ее сына», знает, как далек был Сергей от политики. Ее письмо лишено политической окраски, это чисто человеческий документ.
Она просила вмешаться в дело ее сына видных общественных деятелей, таких, как Ромен Роллан, Андре Жид и Шоу; она требовала образования международной комиссии для проверки всего того, что произошло после убийства Кирова…
Взывая к сочувствию, Наталья вынуждена была обратиться к политике. Такова уж была участь Троцких, что политика — абстрактная, недосягаемая и бесполезная, неотступно вмешивалась в самые интимные их страдания.
«В связи с несчастьями, обрушившимися на нас, я напомнил Наташе некоторые моменты из жизни протопопа Аввакума. В Сибири они рядом брели, спотыкаясь, — непокорный священник и его верная жена. Их ноги тонули в снегу; бедная, измученная протопопица все время падала в сугробы. Аввакум рассказывает: «Я подошел к ней, и она, бедняга, стала упрекать меня, говоря: «Сколько, протопоп, еще продлится эта мука?» И я сказал ей; «До самой смерти нашей». И она ответила со вздохом: «Да будет так, продолжим наш путь».
Сразу после убийства Кирова орган компартии «Юманите» поместил статью Жака Дюкло о «руках Троцкого, обагренных кровью Кирова». Это стало лейтмотивом исступленной коммунистической кампании.
Народный фронт сформировался окончательно: весной 1935 года Сталин выступил в поддержку национально-оборонительной политики нового французского правительства; конечно, французские коммунисты тотчас же поспешили поддержать неожиданно вошедший в моду патриотизм. Разумеется, больше не существовало никаких препятствий, которые могли бы остановить французское правительство в его желании ублажить вновь обретенных союзников — приказ о депортации, врученный Троцкому год назад, был приведен в исполнение. Поскольку его никуда не хотели впускать, ему угрожала депортация в место еще более удаленное, чем Принкипо.
На миг Троцкому, казалось, улыбнулось счастье. Трудовая партия Норвегии, член Коминтерна до 1923 г., никогда не входившая во Второй Интернационал, занимала нейтральную позицию; некоторые члены этой партии воспользовались возможностью высказать Троцкому свое уважение.
В июне стало известно, что один из левых норвежских лидеров намекнул, что Троцкий может найти в Норвегии убежище.
В Париже, в квартире добросердечного врача, куда впустили его самых разных друзей и тем самым экспромтом превратили ее в место политической конференции, произошло его поспешное прощание с французскими сторонниками. Не было сомнений в том, что его поспешный отъезд в Норвегию — и сама Норвегия — были только крутым спадом в его общем падении вниз.
Ограничения в Норвегии были того же рода, что и во Франции; его заставили жить вдали от Осло.
Для лейбористского правительства он стал постоянным источником затруднений. С того момента, как он въехал в страну, его пребывание в ней все время было предметом обсуждения; консерваторы, разумеется, были против, но и рядовые граждане не желали, чтобы он жил в Норвегии. Само собой разумеется, его попросили держаться вне политики; он согласился, считая это требование условным.
Индивидуально члены трудовой партии всячески старались выразить свои дружеские чувства к человеку, которого они, как социалисты и бывшие члены Коминтерна, уважали. Сообщения в партийной прессе были полны доброжелательства; препятствия к пребыванию Троцкого в Норвегии рассматривались, как незначительные детали.
Редактора, социалиста Конрада Кнудсена, послали помочь найти Троцкому жилье; когда оказалось, что это невозможно, он поселил его и Наталью в собственном доме.
Три партийных лидера и среди них Трюгве Ли (позднее Генеральный Секретарь Организации Объединенных Наций) приехали навестить Троцкого. Беседуя в дружеской обстановке, Ли опять подчеркнул, что Троцкий должен избегать участия в политике.
Троцкий вел обширную и быстро расширявшуюся переписку с самыми разными группками своих сторонников. В самый разгар этой работы он вдруг начал большую статью «Обманутая революция» — последнюю из тех, что ему удалось закончить.
Здоровье досаждало ему. В сентябре, несмотря на то, что в доме большой семьи Кнудсенов жить было очень удобно, ему пришлось лечь в больницу: нервное возбуждение осложнилось необычным приступом общей слабости. Анализы ничего не показали, он вышел из больницы без всяких предписаний на будущее, по сути, без диагноза, и в таком состоянии провел в постели большую часть декабря 1935 г.
На здоровье Троцкого несомненно влияли сложности взаимоотношений с его последователями: большая часть их была во Франции, и отношения с ними были главным источником волнений. Он разрывался между настоящей работой, к которой еще был способен, и изматывающими личными отношениями.
К тому же он был постоянно стеснен в деньгах. Все же, к удивлению врачей, он поправился и в следующие полгода закончил «Обманутую революцию».
Из СССР от некоторых его сторонников и последователей, только что вышедших из заключения, просачивалась кое-какая информация. Один из них сообщил, что утвердительный ответ на вопрос — «Согласны ли вы, что Троцкий стоит во главе авангарда мировой контрреволюции?» — предлагается в СССР как «формула политической капитуляции».
Летом 1936 г. произошло еще одно зловещее событие: норвежский министр иностранных дел Кот был приглашен в Москву, и там ему устроили пышный прием. Уже зная новую «формулу капитуляции», Троцкий счел эти фанфары подозрительными: он сказал Кнудсену, что в Кремле «торговались» по поводу его головы.
Это не были напрасные страхи; в сущности, все это было очень недалеко от правды.
«Формула капитуляции» была незначительной деталью: массовый террор, разразившийся после убийства Кирова, приобрел невиданный размах. Он далеко вышел за круг бывшей оппозиции.
Громадные лагеря стали обычным явлением; обращение с заключенными отличалось систематической жестокостью.
Перед Троцким начинала разворачиваться новая картина советской жизни; несмотря на весь свой пессимизм, он не в состоянии был поспеть за размахом сталинского террора с начала тридцатых годов. Террор, который он знал лично, был относительно скромным. Сейчас он столкнулся с чем-то новым, что постепенно стало вырисовываться только теперь, за годы его ссылки, и это было явление совершенно другого порядка.
Рассказы бежавших из Советского Союза оппозиционеров были чрезвычайно мрачны: преследуемые, измученные и униженные, они не могли даже прийти к единому мнению о том, что происходит. Они были полностью дезориентированы.
В конце 1935 г. десятки тысяч рядовых членов партии, заклейменных в основном как троцкисты и зиновьевцы, были исключены из партии и комсомола. Сейчас это кажется злой насмешкой, но в тот момент Троцкий рассматривал этот факт как оптимистический: если все эти люди — по всей стране их примерно 40000 или даже больше и плюс те, кто исключен из комсомола, — выброшены как троцкисты, ну что ж, это означает, что до сих пор еще существует очень много троцкистов! Если в 1927 году, накануне окончательного разгрома Троцкого, внутри партии Платформу объединенной оппозиции подписало четыре-шесть тысяч человек, то теперь, к 1934-35 году, цифры были поразительно обнадеживающими — троцкистов стало в десять раз больше!
Троцкий все еще пытался быть оптимистом. Он был убежден, например, что во Франции созревает сильное революционное движение. Все выглядело «прекрасно»: экономика разваливалась, «имущие классы и их партии» были в панике, начинал просыпаться рабочий класс. В сущности, как он написал в заголовке статьи для «Нейшн», издающейся в Нью-Йорке, «Французская революция началась». Таким образом, несмотря на то, что фашистская Германия вовсю вооружалась и при этом заставляла молчать весь мир, несмотря на новости из Советского Союза о судьбе его сторонников, реальных или мнимых, Троцкий все еще храбрился.
4 августа 1936 г. Троцкий и Кнудсен поехали удить рыбу на необитаемый островок в Южном фьорде.
Утром их разбудил кто-то из Кнудсенов и рассказал, что люди Квислинга ворвались в дом; когда дочь и сын Кнудсена позвали соседей и оказали сопротивление, налетчики бежали, захватив с собой несколько машинописных листков. Позднее они признались, что хотели вломиться силой в дом именно в отсутствие Троцкого. Налетчики искали доказательств нелегальной деятельности Троцкого; это должно было помочь Квислингу на выборах; они утверждали, что им удалось найти то, что было нужно.
Происшествие выглядело странным; с точки зрения Троцкого, все это было похоже на шутку. Какие доказательства они могли добыть? На следующей неделе их посетил полицейский чин. Троцкий выступал как потерпевшая сторона в судебном разбирательстве по поводу налета. Полицейский чиновник уехал в тот же день и заявил прессе, что никаких данных против Троцкого у него нет.
На следующее утро Москва объявила, что Зиновьев, Каменев и еще четырнадцать человек должны предстать перед судом по обвинению в государственной измене, конспиративной деятельности и попытках покушения на жизнь Сталина. Кульминацией длинного обвинительного акта было заявление, что Троцкий является архитектором всего террористического замысла.
Это был первый московский показательный процесс, в течение ближайших полутора лет за ним последовало еще два; все они были частью общего плана.
Теперь уже нет надобности «опровергать» их: секретный доклад Хрущева на Двадцатом съезде партии в 1956 г. и официальная реабилитация, в основном полная, всех заключенных, подтверждает вывод, к которому неизбежно приходишь при внимательном чтении судебных отчетов — показательные процессы были просто сфабрикованы.
Они вызвали вал репрессий — Большую Чистку, которая уничтожила около девяти миллионов «троцкистских агентов».
Хотя показательные процессы были обнародованы, Большая Чистка проводилась втайне; о ней стало известно намного позже по воспоминаниям тех, кому удалось бежать или выжить в лагерях. Большая Чистка никогда не была официально признана.
Показательные процессы на самом деле не были процессами — в каком бы значении ни употреблять это слово. Может быть, правильнее всего назвать их Шарадами — театральными представлениями, предназначенными для достижения некоторых пропагандистских целей: форма процессов как раз должна была это скрыть — и это было существенной составляющей всего пропагандистского замысла. Сами слова «защитник», «прокурор», «признание», «судья», «зал суда» и т. д. были элементами фабрикации.
Большие Шарады были не только шедевром политического творчества, они были и шедевром мифосозидания: при помощи их был создан эффективный инструмент для удушения всякой крамолы внутри теологической структуры, инструмент, который позволял камуфлировать систематические кровопролития по всему Советскому Союзу.
Шестнадцать заключенных во главе с Зиновьевым и Каменевым, а также Троцкий и Седов, были обвинены в фантастических преступлениях, направленных на реставрацию капитализма.
Никаких вещественных доказательств не было представлено: первая Большая Шарада полностью основывалась на признаниях обвиняемых. Все они не только признали себя виновными, но в своих выступлениях шли гораздо дальше самых невероятных заявлений прокурора Вышинского; они обливали себя грязью так, что это граничило с помешательством.
Пять дней представления были переполнены сценами неслыханных самооговоров. Если даже допустить, что эти старые большевики совершили все то, в чем их обвиняют, то почему они вдруг признались и почему вели себя так бесхребетно?
Это оставалось загадкой еще долгие годы.
Все обвиняемые были приговорены к смертной казни, и приговор был немедленно приведен в исполнение. Что касается Троцкого и Седова, то приговор гласил, что в случае их появления в Советском Союзе, их ожидает арест и немедленный суд.
Положение Троцкого изменилось мгновенно. На второй день московского представления он начал делать заявления журналистам и газетным агентствам; он настаивал на экстрадиции в Советский Союз; он послал телеграмму в Лигу Наций с заявлением, что готов предстать перед комиссией по политическому терроризму, предложенной самим Советским Союзом, он посылал обращения к массовым митингам в Нью-Йорке…
Ему необходимо было какое-то время, чтобы успеть защититься до того момента, пока Москва не затопит все средства информации потоком своей пропаганды.
Именно во времени ему и было отказано; по сути, его заставили замолчать немедленно.
Официальное отношение к Троцкому резко изменилось. Советское правительство потребовало его высылки из Норвегии. Норвежский кабинет, испуганный возможными осложнениями в советско-норвежских отношениях и, возможно, боясь проигрыша на выборах, уступил.
Самым законным шагом для Советского Союза было бы требование об экстрадиции. Требование о немедленной выдаче Троцкого было наиболее естественным. Однако это бы означало, что судебные органы страны, выдающей преступника, должны быть согласны с обстоятельствами дела, т. е. в этом случае Троцкий мог бы защищаться в открытом суде, не подвластном сталинскому контролю. Для Сталина риск был слишком велик.
Ни одна страна не хотела впускать Троцкого; и если норвежцы не могли его выслать, они, по крайней мере, могли не дать ему защищаться публично.
Но каким образом заставить замолчать человека, которого они сами пригласили, которым многие из них восхищались и о чьей невиновности они заявляли публично? И в их собственной стране! Это выглядело бы трусостью. Важные правительственные чиновники были обязаны найти какой-нибудь приличный предлог.
В Осло в это время под судом находилась группа фашистов Квислинга, те, что ворвались к Троцкому в дом и украли какие-то материалы, в которых Троцкий обличал народное правительство Франции.
В любом случае эти материалы касались деятельности Троцкого, связанной с Четвертым Интернационалом, а власти и раньше были хорошо информированы об этой деятельности.
Да и как могли норвежские социалисты объединиться с нацистами, чтобы преследовать того, кто был в конце концов социалистом, их товарищем по партии?
Все же, хотя с человеческой точки зрения социалисты чувствовали себя неловко, у них, как у официальных лиц, не было выхода.
28 августа Троцкий должен был вторично давать показания на суде над норвежскими нацистами. Его стали допрашивать более сурово, чем их; как только Троцкий сказал «да» в ответ на один из вопросов, заданных ему по поводу его связей со своими последователями за границей (вопросы не имели никакого отношения к делу о взломе, направленному против нацистов), — судья заявил, что Троцкий должен признать за собой нарушение обязательств, обуславливающих решение на его въезд в Норвегию.
Троцкий в сопровождении полицейского был доставлен в министерство юстиции. В присутствии высоких чиновников министр вручил ему некий документ, который Троцкому надлежало подписать в нескольких местах. Это было правительственное заключение, которое гласило, что Троцкий вместе со своими сторонниками занимался конспиративной деятельностью и печатно нападал на иностранные правительства. Он должен был дать обязательство, что не будет заниматься ничем таким, что могло бы «вовлечь» его самого, Наталью или его секретарей в «политические события в Норвегии или за рубежом»; он обязывался впредь избегать в своих теоретических работах всяких «нападок на какое бы то ни было иностранное правительство». Более того, Троцкий должен был согласиться жить только там, где ему будет указано правительством, не возражать против перлюстрации его писем и прослушивания его телефонных разговоров.
Подписание этого позорного документа, равносильное прямому отказу от всякой политической деятельности, не могло даже подлежать обсуждению.
Тут проявились театральные таланты Троцкого. Он подтянулся, глаза его «сверкнули презрением».
Он попытался заставить Трюгве Ли признать, что он, Троцкий, никогда не вмешивался в местные дела, никогда не руководил никакой террористической деятельностью из Норвегии, никогда, в сущности, не нанес ни малейшего ущерба Норвегии. Странное обвинение правительства в том, что он нарушил «обещание воздерживаться от любой политической деятельности», смехотворно; он, как и любой социалист или коммунист, никогда не мог давать таких обещаний. С этой точки зрения, как могла его статья о Франции в «Нейшн» быть более преступной, чем то интервью, которое он дал самому Ли для официального правительственного органа? И как они могут судить о его деятельности на основании тех материалов, которые были украдены в его доме налетчиками, помогающими фашистам?
Троцкий заговорил громче, его голос был слышен во всем здании:
«Впервые вы спасовали перед нацизмом в своей собственной стране. Вы поплатитесь за это. Вы думаете, что находитесь в безопасности и вольны поступать с политическим эмигрантом, как вам заблагорассудится. Но близок день — запомните это! — близок день, когда нацисты выбросят вас из вашей собственной страны, вас всех вместе с вашим старомодным премьер-министром!»
Это предупреждение — в подтверждение древнейшей традиции — не было забыто: когда четыре года спустя нацисты выслали из страны это самое правительство, король Хаакон напомнил Ли о «проклятиях» Троцкого — они беседовали, дожидаясь корабля, который должен был увезти их в Англию.
Теперь Троцкий и Наталья находились под строгим домашним арестом. Они находились под охраной двадцать четыре часа в сутки; в доме было двадцать полицейских в сапогах; они курили трубки и играли в карты.
Запрещены были всякие посещения. Чтобы получить газету, ему требовалось специальное разрешение властей; все его письма перлюстрировались.
Единственное, что было доступно Троцкому и Наталье — это слушать радио. Московское радио развернуло широкую пропагандистскую кампанию по поводу Первой Шарады: обвинения, высказанные в зале суда, повторялись и комментировались всеми средствами массовой информации, доступной правительству большой державы.
Чтобы уничтожить Троцкого, поднялся настоящий пропагандистский шквал, причем в первую очередь использовался факт его молчания. Поскольку много недель подряд со стороны Троцкого не было никакого ответа, естественно возникал вопрос: может быть, за всем этим на самом деле что-то есть? Сам факт интернирования норвежскими властями также производил на многих определенное впечатление: в конце концов, не может же нейтральное правительство, к тому же социалистическое, поступать таким образом, если не..?
Он метался, как зверь в клетке. Он был бессилен, ему стало ясно, что он не может защищаться в международном масштабе; тогда он попытался сделать что-нибудь на месте. Троцкий возбудил дело против нескольких норвежских издателей, которые на страницах своих газет печатали «обвинения» Вышинского — правительство приостановило это дело.
Просто приостановить дело было бы незаконно: чтобы остановить Троцкого, Ли должен был выдумать специальный декрет, запрещающий иностранцам, интернированным по декрету от 31 августа, «выступать в качестве истца в норвежском суде без согласования с министерством юстиции». Троцкий был единственным иностранцем, к которому были применены оба декрета.
Тогда Троцкий предпринял попытку доказать свою правоту в иностранных судах — он возбудил в нескольких странах дело о диффамации против коммунистических издателей. На этот раз норвежское правительство, даже не пытаясь соблюсти видимость законности, приостановило его попытки без всяких оснований.
Теперь Троцкий был связан по рукам и ногам, его заставили замолчать. Ему разрешалось поддерживать связь только со своим сыном Седовым, причем содержание его писем было строго ограничено. Теперь Седов был единственным борцом за дело своего отца против всего вала злобной пропаганды Москвы.
Конечно, Седов был также причастен к делу, как и Троцкий: его имя, как соучастника преступлений, неизменно упоминалось вместе с именем отца. Он был главной опорой «террористического заговора»; привлечение его к делу расширяло возможности советского прокурора — Вышинский мог «устанавливать связи» между различными элементами всего сфабрикованного дела, становившегося все более разветвленным.
Положение Седова было даже более мучительным, чем положение Троцкого. Как человек молодой, он благоговел перед многими из тех, кто сейчас появлялся в зале суда в Москве. Каменев был его дядей (Троцкий почти никогда не упоминал об этом). Дети большевистских вождей росли вместе, и Седов всех их хорошо знал, в том числе и детей Сталина. Теперь все кумиры его горячей юности были обесчещены и уничтожены.
Через несколько недель после окончания Первой Шарады он опубликовал статью «Красная книга о московских процессах». Впервые обвинения, выдвинутые в Москве, были опровергнуты на основании фактических данных. Седов, используя чисто юридический подход, очень убедительно опровергал единственные вещественные доказательства, которые были представлены; в обвинении утверждалось, что отель «Бристоль» в Копенгагене был местом встречи сына с отцом, встречи, якобы необходимой для продолжения их конспиративной деятельности; Седов показал, что он вообще никогда не был в Копенгагене вместе с отцом. Это была одна из нескольких явных ошибок, допущенных режиссерами Первой Шарады; эта ошибка показала, насколько опасны для обвинения любые факты, во всяком случае те, которые недоступны Наркомату внутренних дел (НКВД). Защита сына ободрила Троцких — в их положении, которое, по сути, мало чем отличалось от одиночного заключения, это был первый сигнал помощи. Троцкий писал: «Наш дорогой храбрый Лева (Седов)! Мы с женой сказали друг другу: «У нас есть защитник».
Седов жил теперь в постоянном напряжении; физически он был даже более уязвим, чем отец — Троцкий находился, по крайней мере, в относительной безопасности. Седов был легко достижим для агентов НКВД; ему казалось, что кто-то следит за каждым его шагом, и впоследствии стало ясно, что это ощущение было оправдано. Из своих французских друзей троцкистов он был наиболее уверен в Марке Зборовском, молодом человеке, известном под именем Этьен.
Зборовский был очень полезен; он изучал медицину и философию и помогал издавать «Бюллетень»; он, кроме того, был членом небольшого Русского комитета, поддерживавшего связь с оппозицией в Советском Союзе. Седов и Троцкий полностью доверяли Зборовскому; ему даже поручали получать почту Седова; он хранил у себя в доме самые секретные бумаги Троцкого.
Намного позже выяснилось, что Зборовский был сталинским агентом; его задачей была слежка за французскими троцкистами. Именно присутствие Зборовского в окружении Троцкого, в сущности, объясняет тот факт, что НКВД никогда не пытался похитить его архивы, которые сам Троцкий считал чрезвычайно важной характеристикой своего политического облика.
Для точности нужно сказать, что одна небольшая попытка все же была совершена: в начале ноября 1936 г., испытывая финансовые затруднения, Троцкий продал часть своих архивов Нидерландскому институту социальной истории. Несколько папок были надлежащим образом переправлено в парижское отделение института, которым тогда руководил Борис Николаевский, известный меньшевистский архивариус; но основная масса архивных материалов по-прежнему хранилась на квартире у Зборовского. Папки должны были быть вот-вот положены в банк, когда на помещение института был совершен налет, и несколько папок было похищено. Налет был совершен гораздо более профессионально, чем это мог бы сделать обыкновенный вор; но, с другой стороны, ничего ценного не было взято — только пустяки, вроде газетных вырезок.
Налет был явно делом рук НКВД, однако на следствии Седов полностью отвел подозрение от тех троих людей, которые только и могли знать о пересылке архива — Николаевского, беженки-меньшевички мадам Лолы Эстрин и Зборовского — особенно последнего!
Эта маленькая тайна раскрылась много лет спустя, когда выяснилась истинная роль Зборовского: он в течение многих лет был таким близким другом Седова и Троцкого, что НКВД никогда не приходилось беспокоиться по поводу архивов Троцкого: у агентов НКВД всегда было достаточно фотокопий. Небольшой налет несомненно был устроен для того, чтобы Зборовский выглядел еще надежнее в глазах Троцкого — попытки НКВД похитить архив срываются только потому, что Зборовский всегда на страже, как верный пес!!!
Троцкий вынужден был оставаться в Норвегии в мучительном одиночестве еще несколько месяцев. Друзья в Соединенных Штатах делали все возможное, чтобы он мог выехать в Мексику; эго тоже было опасно, но выхода не было. Троцкий все еще не имел доступа в мировую прессу, которая беспрерывно поносила его всеми доступными Сталину средствами.
Во время домашнего ареста его два или три раза посетил Ли. В одно из посещений, 11 или 13 декабря, Ли заметил на столе книгу пьес Ибсена (Троцкий был большим почитателем Ибсена); Ли впоследствии вспоминал, что Троцкий ядовито сравнивал ситуацию, в которой оказались он и Ли, с положением некоторых персонажей в ибсеновской пьесе «Враг народа».
Похоже, у Троцкого хватило дерзости сравнить Ли с бургомистром Штокманом, пожертвовавшим ради статус-кво даже своим братом: «Ваше правительство обладает всеми пороками буржуазных правительств, и ни одним из его достоинств».
Ли был огорчен: он заметил, что было глупой ошибкой позволить Троцкому приехать в Норвегию. В ответ Троцкий сказал: «Теперь вы желаете исправить эту глупую ошибку, совершив преступление?» — и затем добавил реплику из «Врага народа»: «Мы еще посмотрим, станут ли низость и трусость настолько сильными, чтобы заткнуть рот свободному и честному человеку?»
Это избавило Троцкого от продолжения беседы: Ли поднялся. Он обернулся и протянул руку. Троцкий руки не подал. Это уже не имело значения — Троцкий должен был вот-вот покинуть Норвегию.
Через неделю Ли приехал еще раз и сообщил, что Троцкий может выехать в Мексику; ему с Натальей предстояло отплыть на следующий день на нефтяном танкере, который Ли нанял.
Они не могли даже привести в порядок свои дела, связаться с друзьями или сообщить что-либо мексиканскому правительству. Ему не было разрешено даже выбрать маршрут по своему усмотрению или позаботиться об обеспечении своей безопасности. Его просто перебрасывали из одного укрытия в другое — на незнакомом корабле в открытом море с ним и Натальей могло случиться всякое!
Троцкий попросил по пути сделать заход во Францию. В этом ему было тоже отказано. Ли объяснил, что он должен отправить Троцкого из Норвегии прежде, чем все дело может быть снова поднято в парламенте. И на этот раз Троцкий сказал пророческие слова — он заявил, что правительство Ли обречено: «Через три или пять лет… все вы будете эмигрантами!» Он снова отказался пожать Ли руку.
Троцкий был уверен, что ни за что не перенесет морского путешествия, его последнее письмо Седову «из Европы» от 18 декабря 1936 г. имело, как он говорил, «силу завещания».
Последнее, что он сделал — написал еще одну статью в свою защиту «Стыд!»; у него не было ни малейшей уверенности, что статья увидит свет. Статья касалась одного из наиболее отвратительных побочных явлений всей этой экстраординарной эпохи — того странного обстоятельства, что большинство либералов из среднего класса усердно защищало Большие Шарады. «Так бросает в море бутылку терпящий кораблекрушение моряк». Статья была написана бесцветными чернилами.
Танкер отошел от берегов Норвегии 19 декабря 1936 года. Его единственными пассажирами были семья Троцкого и ее охрана. Их отъезд сохранялся в абсолютной тайне.
Кораблю было велено избегать обычных океанских маршрутов; они лавировали в течение трех долгих недель. К тому времени тайна давно уже вышла наружу; мировая печать пыталась заполучить у Троцкого интервью по радио; ему, однако, не разрешали отвечать.
В канун Нового года он записал в дневнике: «Это был год Каина». Но даже эта оценка была слишком оптимистичной.
Троцкие все еще оставались узниками; за едой их охраняла полиция. На корабле царила странная нервозность: несмотря на спокойное плавание и отсутствие других судов, капитан и команда то и дело поговаривали о советских агентах НКВД.
В последний раз Троцкий покидал Европу два десятилетия назад, в конце первой мировой войны.
В то время самую большую опасность представляли немецкие субмарины.
Глава тринадцатая РАЗВЯЗКА
9 января 1937 года танкер бросил якорь в порту Тампико.
Троцкий и Наталья не хотели сходить на берег до встречи с кем-нибудь из друзей, и когда охрана хотела вывести их на берег силой, к судну подошел катер президента Мексики Карденаса, который приехал лично встретить гостя. Какое облегчение!
Вот как Наталья описывает эту встречу: «Журналисты, мексиканские официальные лица, товарищи — все встречали нас дружески, тепло и радостно… Поезд, предоставленный нам правительством Мексики, повез нас через поля, пальмовые рощи и заросли агавы в Мехико. Голубой дом в пригороде, утопающий в зелени дворик, просторные комнаты, коллекция искусства доколумбовой эпохи, картины, — мы оказались на новой планете в доме Диего Риверы».
Ривера был одним из организаторов мексиканской компартии, но в 1927 году вышел из нее (после устранения последователей Зиновьева и Троцкого). Другой мексиканский художник, Давид Сикейрос, остался с победителями.
Политическая обстановка в стране в то время была благоприятной. Мексиканская революция была в полном разгаре и Карденас мог себе позволить красивый жест: Троцкий, заявил он, нс беженец, а гость.
Всего через несколько дней после прибытия Троцкого в Мексику в Москве начался второй «показательный процесс». Еще одна группа старых большевиков (среди них Пятаков и Радек) оказались на скамье подсудимых. Троцкий и Наталья не отходили от радиоприемника, выслушивая потоки лжи и клеветы, перед которыми бледнели даже фантастические измышления Первой Шарады. По словам обвинения, подсудимые в сговоре с Гитлером и японским императором намеревались свергнуть советскую власть, в то время как Троцкий, опять в роли главного заговорщика, усиленно разрабатывал планы грандиозных диверсий во всех областях советской экономики, массовых отравлений рабочих и покушений на Сталина и членов Политбюро. Как и раньше, подсудимые сознались с невероятной горячностью. На этот раз были упомянуты оба сына Троцкого: Сергей — как исполнитель инструкций отца при подготовке массовых отравлений, Седов — как главный агент.
Троцкий решил во что бы то ни стало опровергнуть сделанные в суде голословные заявления; с этой целью он задумал организовать контрпроцесс, который намеревался провести весной 1937 года. Естественно, для этого был необходим юридический материал. Голубой дом Риверы стал похож на улей: вся маленькая группа — Троцкий, Наталья, секретари — усердно копались в грудах бумаг, чтобы подготовить подборки материалов для мировой прессы. Троцкий намеревался организовать комитеты по подготовке материалов для контрпроцессов во многих странах мира. Он не жалел сил на сбор свидетельских показаний обо всех своих перемещениях за долгие годы; имеющаяся информация часто нуждалась в подтверждении бесчисленных знакомых, друзей, ставших врагами, полицейских, домовладельцев и т. д.
Все близкие к Троцкому люди были доведены до изнеможения, но он требовал от них той же сверхчеловеческой работоспособности, какой обладал сам. Даже Седова, на которого легло все бремя европейской работы, он упрекал непрестанно, то и дело обвиняя его в «небрежности, граничащей с предательством».
Седов рассчитывал, что его нагрузка уменьшится после переезда отца из Норвегии в Мексику. Вместо этого оказалось, что порученное ему новое задание, в целесообразности которого он сомневался, требует еще больших усилий. По мнению Седова, книга Троцкого «Преступления Сталина» была бы гораздо лучшим опровержением клеветнических обвинений.
Седову к тому времени было тридцать лет, он работал до изнеможения: писал статьи, вел дела Троцкого с издательствами, управлял его финансами, издавал «Бюллетень». Бессонница его стала хронической, так как он жил страшно напряженно. Сам Троцкий, по словам Натальи, тоже «перевозбужденный, переутомленный, часто с высокой температурой, был поглощен списком измышлений, которых становилось так много, что опровергнуть их было невозможно».
Троцкий был вынужден вернуться назад — на тысячелетие! — к идее пролетарской солидарности. Он пытался добиться, чтобы враждебные ему Второй Интернационал и Интернационал Профсоюзов осудили показательные процессы. Хоть некоторые руководители Второго Интернационала, вроде его секретаря Фридриха Адлера, не нуждались в подсказках для осуждения этой «средневековой охоты на ведьм», большинство политических деятелей во главе с фактическим лидером Ком- и Профинтерна Леоном Блюмом в эпоху Народного фронта дорожили поддержкой Сталина. Когда Второй Интернационал по инициативе Адлера принял робкую резолюцию, осуждающую процессы, позиция Блюма стала двусмысленной, и он принял меры для предотвращения даже столь скромных действий в будущем.
Таким образом, Народный фронт заставил европейских социал-демократов обходить молчанием Большие Шарады. Многие политические деятели открыто одобряли действия Сталина, на стороне Троцкого оставалась лишь небольшая группка интеллектуалов. У Троцкого не было выбора, он был бы рад любой поддержке, но даже среди либеральной интеллигенции он был непопулярен. Зато Сталину легко удавалось привлекать даже правых либералов к «антифашистским» кампаниям и «борьбе за мир».
Это было время, когда власть Гитлера была в зените, а либеральная и левая мысль с обескураживающим рвением выступала в защиту Больших Шарад. Список деятелей культуры, воспевавших сталинизм — писателей, художников, ученых, — все расширялся и пополнялся новыми именами. Естественно, что советская интеллигенция, непосредственная жертва террора, не имела выбора в своих пристрастиях, но энтузиазм западных интеллектуалов по поводу сталинских фальшивок просто поразителен.
Троцкому не удалось привлечь к своим контрпроцессам даже Андре Жида и Герберта Уэллса, поначалу относившихся к его идее сочувственно. Тем не менее к весне 1937 года контрпроцесс был подготовлен. Комиссии по расследованию, подготовленные сторонниками Троцкого в Америке, Англии, Франции и Чехословакии, были сведены в объединенную комиссию, наиболее представительным членом которой был ее председатель, всемирно известный философ Джон Дьюи, в прошлом никогда не выражавший антисоветских настроений.
Дьюи, либерал старого толка, верил в демократию и был известен как абсолютно честный человек. В лихорадочной атмосфере эпохи, во всяком случае в либеральных и интеллектуальных кругах, согласие возглавить комиссию навлекло на Дьюи вихрь гнева сталинистов и их попутчиков. Он прекратил свою деятельность в «Нью рипаблик» после двадцатипятилетнего пребывания членом редакционной коллегии. Вокруг него сплетался клубок интриг, и все это лишь укрепило его желание выступить в защиту Троцкого, не как теоретика, но просто как человека, имеющего право на справедливый суд.
Отложив в сторону серьезную работу в области логики, Дьюи надолго погрузился в официальные отчеты о больших процессах, объемистые труды Троцкого и кипы документов.
В течение всего этого периода делались непрестанные попытки его запугать. Ему говорили, что поездка в Мексику необходима, потому что Троцкому не разрешали въезд в США, к тому же поездка для Троцкого физически опасна, так как Мексиканский союз рабочих находился под влиянием сталинистов.
Все это не оказывало никакого влияния; Дьюи был беспристрастен: будучи уверенным в том, что московские процессы не доказали вину Троцкого, он тем не менее еще не был уверен в его невиновности.
Контрпроцесс — по сути дела, неофициальное слушание — открылся 10 апреля. Дьюи председательствовал. С целью экономии средств, а также для предотвращения возможных беспорядков, слушание проводилось в кабинете Троцкого в Голубом доме Риверы и продолжалось неделю.
На последнем заседании комиссии измученный тяжелой работой Троцкий подвел итог двум состоявшимся к тому времени процессам. Он показал их несостоятельность следующим заявлением: либо он сам и практически все группировавшиеся вокруг Ленина члены Политбюро были ренегатами, либо Сталин и новое Политбюро — фальсификаторы. Речь Троцкого произвела сильное впечатление на собравшихся. После короткого выступления Дьюи («…все, что я могу сказать теперь, только снизит впечатление») и нескольких технических замечаний комиссия закончила работу.
Любопытно заметить, что, несмотря на огромный объем работы, осуществленной Троцким и его сотрудниками для подготовки контрпроцесса, конечный результат был основан просто на критериях здравого смысла, которые можно было бы применить и без контрпроцесса. Сила его заключалась не в серии технических алиби, не в технических деталях, а в политико-психологическом анализе проблем, поставленных московскими процессами и в опровержении обвинений посредством демонстрации их несостоятельности по сути.
Контрпроцесс прошел практически незамеченным. Английские и французские газеты опубликовали маленькие сообщения о нем, в США он не вызвал интереса даже в левых и либеральных кругах. Напряжение продолжало нарастать. Седов искренне жаловался только матери, в его письмах отцу можно увидеть лишь оскорбленное достоинство. Жизнь его, полная бесчисленных обязанностей, стала еще безрадостнее жизни Троцкого. К тому же ему стали очевидны собственные недостатки. Седов пишет в письме к матери: «Мне становится трудно писать — все время уходит на чтение, изучение материалов, на бесконечные технические хлопоты. Я превратился в эмиграции во вьючное животное. Я не могу и мечтать о литературной работе: у меня нет той легкости пера, которая может хоть частично заменить знания». В придачу ко всему, пишет Седов, «я вынужден буду скоро лечь в больницу на маленькую операцию».
Жизнь Троцкого в Мексике могла показаться стороннему наблюдателю весьма приятной: удобный дом, окруженный садом; долгий и уплотненный рабочий день с любовно продуманным распорядком.
Но гармония супружеских отношений Троцкого нарушилась. Наталья стала ревновать Троцкого к жене Риверы Фриде. Об этом эпизоде трудно писать. В среде русской интеллигенции о таких вещах молчат. Троцкий всегда нравился женщинам; и внешне, и своей мощной, хоть и несколько театральной мужественностью, и блестящим умом. В письмах Натальи упоминается некая Ф.; между двумя женщинами начались трения, так же между Троцким и Риверой. Наталье было 55, Фрида была гораздо моложе. Наталья и Троцкий были женаты 35 лет. Этот неожиданный удар причинил Наталье немало страданий. В разгар этих событий Троцкий уехал в горы на охоту. Ежедневно он писал Наталье письма: он вспоминает, как 70-летний Толстой, который был настоящим сексуальным атлетом, писал об охватившей его страсти к жене в день его возвращения из долгой поездки. Сравнивая себя в этом отношении с Толстым, Троцкий пишет Наталье, что оказался в таком же расположении духа в свои 58. Он вспоминает любовное увлечение Натальи двадцатилетней давности и просит ее не упрекать его, потому что он не сделал ничего, чтобы вызвать ее ревность.
Если верить Троцкому, то он вовсе не выходил с женой Риверы за рамки обычного флирта.
Еврейский вопрос не выдвигался в Больших Шарадах на первый план. Только в послевоенные годы к троцкизму, как сатанинской заговорщической силе, был прибавлен сионизм — в процессах, проходивших в странах-сателлитах России.
Троцкий и в Больших Шарадах заметил следы антисемитизма как в отдельных деталях, так и в психологической подготовке процессов. На первом процессе его обвинили в засылке в СССР четырех террористов с явно еврейскими фамилиями. Характерно, что этих людей обвиняли в сотрудничестве с гестапо. В связи со вторым процессом, в январе 1937 года, Троцкий подробно изложил свое понимание еврейского вопроса. В интервью американской еврейской газете «Форвертс» он признал, что его мечтам об исчезновении евреев (ассимиляции) вряд ли суждено осуществиться: евреям понадобится в конце концов собственная земля. Он, конечно, не верил, что еврейское государство в Палестине сможет разрешить эту проблему. Впрочем, он считал, что она вообще не может быть решена в капиталистическом мире.
В либеральных кругах Запада еще спорили о двух первых Больших Шарадах, когда в мае 1937 советское правительство опубликовало заявление, в котором говорилось, что ряд выдающихся военачальников во главе с маршалом Тухачевским арестованы по обвинению в государственной измене. Все арестованные были признаны виновными в заговоре с Гитлером и Троцким с целью ведения подрывной деятельности в СССР и за исключением одного, покончившего собой, расстреляны. Как выяснилось позднее, вслед за генералами последовали тысячи офицеров Красной армии. Расстрелы и чистки в РККА продолжались до начала Великой Отечественной войны, причем, по всей видимости, офицеров расстреливали без суда и следствия.
Чистка офицерского корпуса была лишь частью Большой Чистки, затронувшей партийный аппарат, карательные органы, правительственные учреждения и широкие слои населения. От 5 до 10 процентов населения страны было уничтожено за два года от первого процесса летом 1936 до конца ежовщины в 1938 году.
Троцкий не понимал масштабов этого явления. Для него чистка все еще означала простое исключение из партии, а не тюрьмы, лагеря и расстрелы. Репрессии, как выяснилось гораздо позднее, коснулись не только оппортунистов, но и верных сталинцев, даже членов Политбюро. Жертвами террора стали иностранные коммунисты, искавшие убежища в СССР и даже заграничная агентура НКВД.
Особенно прочной базой советская агентура располагала в Испании. Играя на разногласиях в среде республиканцев, агенты НКВД развернули широкую кампанию убийств, похищений. шантажа и преследований «еретиков».
О Большой Чистке было известно так мало, что показания Игнаца Райса, перешедшего на Запад агента советской разведки, произвели сенсацию. Он рассказал одному из сторонников Троцкого в Голландии, что Сталин, покончив с троцкизмом в СССР, принялся за его искоренение за рубежом. Он описывал физические и духовные пытки, шантаж, клевету, рассказывал о том, как Сталин буквально стирал с лица земли поколение старых большевиков. Он рассказал также, что многие молодые коммунисты умирали с криком «Да здравствует Троцкий». Через семь недель после ухода из НКВД Райс был найден мертвым на дороге около Лозанны. Полиции вскоре стало известно, что убийцы принадлежат к организации, патронируемой советским посольством в Париже. За Седовым также велась слежка. Седов догадывался, что кто-то из его ближайшего окружения работает на советскую разведку. Было очевидно, что таким агентом мог быть только Зборовский. Удивительно, что, несмотря на растущую подозрительность Троцкого и Седова, они до своей смерти так и не раскусили Зборовского. В. Кривицкий и А. Бармин — к тому времени единственные советские дипломаты, попросившие убежища на Западе, — также ничего не знали о деятельности Зборовского.
Зборовский продолжал курировать переписку Троцкого и по мере сил сеять раздор в стане его сторонников. Одно время сам Седов находился под подозрением.
Полиция предоставила Седову охрану: жизнь его в Париже становилась все более опасной. Естественно было бы и ему перебраться в Мексику. Но Троцкий считал, что советская агентура в Мексике не менее опасна, чем в Париже, тем более, что напряжение и в Париже, и в Мексике продолжало нарастать. Седов был в ужасном состоянии, его мучила бессонница, усугубляемая приступами аппендицита. В начале февраля он прислал в Койоакан гранки «Бюллетеня» с отчетом комиссии Дьюи. Это было его последнее письмо родителям. 8 февраля у него был очередной приступ аппендицита, причем очень сильный. Нужно было договариваться об операции, но делать это осторожно, чтобы обмануть советскую агентуру. Седов подробно обсудил эту проблему со своим «самым лучшим и надежным товарищем» — Зборовским. Было решено, что Седов ляжет в больницу под именем мсье Мартена, французского инженера. Такой ход был крайне неосторожным, хотя бы потому, что в предложенной Зборовским клинике работали русские эмигранты. И Троцкий, и сам Седов прекрасно понимали, что именно среди этих людей советская разведка вела наиболее успешную вербовку агентов. Тем не менее Седов позволил Зборовскому отвезти себя в клинику, где безотлагательно была сделана операция. В течение первых четырех дней после операции Седов, казалось, поправлялся. Его посещали в больнице жена и Зборовский. На пятый день Седова стали мучить острые боли, ночью его нашли бродящим по коридорам в бреду, причем он говорил по-русски. На следующий день его жену спросили, не была ли это попытка самоубийства; она, плача, сказала: «Нет, но я подозреваю, что Седова пытались отравить». Через несколько дней Седов умер. Официально его смерть была объявлена результатом «осложнений» после операции и, разумеется, сердечной недостаточностью. Ему было 32 года. Полицейское расследование показало, что обстоятельства смерти Седова были более чем подозрительными: работники клиники в один голос заявили, что считали Седова французом, хотя многочисленные свидетели утверждали, что слышали, как он разговаривает по-русски. Доктора отрицали возможность отравления, но первый вопрос, который они задали наутро после памятной ночи, был о самоубийстве.
Троцкий жил в это время в доме одного из друзей Риверы (он переехал из Голубого дома после того, как возле дома видели подозрительных людей). О смерти Седова ему сообщил Ривера. Сначала Троцкий вышел из себя и хотел выгнать Риверу из дома; когда он несколько успокоился, они вдвоем поехали в Койоакан сообщить Наталье. Целую неделю Троцкий и Наталья провели взаперти в доме. Через месяц Троцкий писал Жанне: «Наталья еще не может ответить тебе… Она читает и перечитывает твои письма и плачет».
Троцкий чувствовал себя ответственным за смерть сына — ведь Седов оставался в Париже в основном по настоянию отца.
О Сергее не было никаких известий. Троцкий и Наталья считали, что он убит. Только позднее стало известно, что Сергея долгие месяцы «обрабатывали» на Лубянке, пытаясь заставить его осудить отца. Когда он отказался, его отправили в лагерь. Было объявлено, что он умер, хотя в 1939 году Троцкому рассказали, что в 1937-м его сына еще видели живым.
Из младших родственников Троцкого в живых остался только сын Зинаиды Сева, которому к тому времени было 12 лет. Севу опекали Седов и Жанна. После смерти Седова Троцкий пригласил Жанну и Севу к себе в Мексику. Это предложение странным образом привело к раздору в среде французских сторонников Троцкого, так как Жанна и Седов принадлежали к разным политическим группировкам. Жанна отказалась приехать к Троцким и не отпускала к ним внука. Троцкий был вынужден требовать передачи ему внука по суду. Жанна, находившаяся в состоянии крайнего нервного истощения, готова была удерживать ребенка любыми средствами. Она заявила, что у Троцкого нет никаких прав на Севу, так как оба его брака были незаконными. Троцкий был вынужден формально опровергать эти измышления. Он повторил тем не менее свое предложение принять Жанну в Мексике вместе с Севой. Он даже предложил отослать мальчика обратно во Францию после того, как они с Натальей с ним повидаются. Так как суд дважды выносил решение в пользу Троцкого, Жанна просто похитила ребенка, и только осенью 1939 года Севу наконец привезли в Мексику.
В начале марта 1938 года начался третий показательный процесс. В числе обвиняемых на этот раз были Бухарин, Рыков и Раковский, что потрясло Троцкого. Генрих Ягода, организатор первого процесса, тоже оказался на скамье подсудимых. Третий процесс оказался настолько фантастичнее даже первых двух, что выглядел просто фарсом. Как и на первых двух процессах, приводили в недоумение истерические саморазоблачения обвиняемых. Троцкий снова организовал огромный заговор, на этот раз — вместе с Бухариным, который, по сути дела, всегда был его политическим противником. Седов был одним из главных заговорщиков, причем на этот раз он находился в сговоре не только с Гитлером и японским императором, но и с английской военной разведкой и — для полноты картины — с польской дефензивой. Троцкого обвиняли не только в убийстве Кирова и попытках покушения на жизнь Сталина и других партийных лидеров, не только в подготовке обычного набора диверсий — крушений поездов, взрывов на шахтах и массовых отравлений, но и в убийстве Горького и даже Свердлова (в 1919 году!).
На этот раз заговор уходил корнями в глубокое прошлое: Троцкого обвинили в том, что еще в начале двадцатых годов он поддерживал контакты с германской армией, а впоследствии руководил действиями Ягоды, который в течение десяти лет занимался методическим истреблением сторонников Троцкого.
Троцкий был поражен масштабами ненависти Сталина. По широте охвата и по пренебрежению фактами этот процесс намного превзошел все предыдущие. На третьем показательном процессе прямо или косвенно обвинялись сотни, если не тысячи, людей, которых Сталин решил включить в свой фантастический сценарий.
Троцкий сравнивал Большие Шарады с делом Дрейфуса, процессом Бейлиса и обвинениями в сотрудничестве с немецкой разведкой, выдвинутыми правительством Керенского против Ленина. Все эти параллели явно не выдерживают критики. Дело Дрейфуса было, по существу, просто ошибкой правосудия. Процесс Бейлиса был отражением патологического антисемитизма, использованного для очевидных политических нужд. Большевики действительно получали субсидии от немецкого правительства, а если бы и не получали, то предположения о возможности такого сотрудничества были бы вполне правомерными. Большие Шарады, в отличие от всех вышеперечисленных случаев, в сочетании с культом Сталина представляли собой форму религиозного жертвоприношения.
Последняя фаза троцкизма, как мирового движения, по крайней мере, при жизни Троцкого, оформилась в Соединенных Штатах. В январе 1938 года в США была основана Социалистическая рабочая партия, которой суждено было стать «самой мощной секцией» Четвертого Интернационала. СРП издавала «Нью интернейшнл» и «Милитант» и, как ни странно, пользовалась определенным влиянием в некоторых профсоюзах. К тому же новое движение привлекло ряд литераторов, подобно тому как это происходило во Франции за несколько лет до того. Американская интеллигенция радикализовалась: экономический кризис, рост гитлеризма, гражданская война в Испании — все это вызвало повышенный интерес к политике, особенно в Нью-Йорке. Часть либералов примкнула к коммунизму, но большинство разочаровалось в советской власти, превратившейся к концу тридцатых годов в «респектабельное» государство; к тому же многих левых отпугивали зловещая загадочность Больших Шарад и жестокость сталинщины. Так возник культ Троцкого. Снова Троцкий столкнулся с ситуацией, ставшей в эмиграции классической: он вызывал восхищение людей, не имеющих ничего общего с рабочим классом. Он рассуждал о тактике, а потом и о принципах с благожелательными интеллигентами, которые, впрочем, мало чем могли помочь революции. Общение Троцкого с «литературными» троцкистами не нравилось лидерам СРП, которые были оскорблены вниманием вождя к «безродным» интеллигентам, пришедшим к тому же к своему пониманию троцкизма от столь же литературного увлечения сталинизмом. «Медовый месяц» Троцкого и американских интеллектуалов продолжался недолго. Былых почитателей Троцкого отпугивала его односторонность и то, что ему не удалось совместить развитие советского режима со своим понятием революции. Троцкий подвергся также нападению с тыла — сами основы марксизма стали предметом серьезного обсуждения. Все это только подчеркивало ненадежность американских сторонников. Зимой 1937/38 годов некоторые из критиков (в прошлом — сторонников) Троцкого — Макс Истмэн, Борис Суварин и Виктор Серж — выдвинули теорию, согласно которой большевизм стал вырождаться после кронштадтского восстания. Путч 1917 года не подвергся критике: неприятности, оказывается, начались с матросского бунта в 1921 году. Полемика о кронштадтских событиях, естественно, обернулась нападками на Троцкого: ведь он был тогда в Политбюро и санкционировал расправу с матросами. К тому же ни с кем, кроме него, поспорить на эту тему было невозможно. Полемика велась на фоне потрясения, вызванного Большими Шарадами. Она раздражала Троцкого еще и потому, что Кронштадт был лишь каплей в море зверств и кровопролитий гражданской войны и первых пятилеток. Для Троцкого это был удар в спину: он напрягает все силы для борьбы с Большими Шарадами, а его «почитатели» вытаскивают из архива уже запылившийся вопрос о его поведении возле рычагов власти. В чем значение акта насилия, совершенного в двадцатых годах, для людей тридцатых? Почему критики осуждают его за расстрелы заложников во время гражданской войны, когда он обвиняет Сталина в расстрелах жен и детей членов оппозиции?
Полемика о кронштадтских событиях неизбежно затронула и другие акты насилия. Естественным образом такая полемика вылилась в дебаты об абстрактной морали, о целях и средствах их достижения и, на более конкретном уровне, о расхождении между первоначальными целями большевиков и средствами, которыми они пользовались для удержания власти. Троцкий был вынужден вернуться к своему лозунгу 1924 года: «Моя партия, права она или неправа». Он стремился доказать, что большевистская диктатура, имеющая, по его мнению, право на существование, имеет такое же право на самозащиту. В пространной статье «Их и наши нравы» он подвел итог своим мыслям на эту тему. Статья была перепечатана на многих языках мира. Троцкий признал частично обоснованными выдвигаемые против большевиков обвинения в иезуитстве — благородные цели, по его мнению, действительно оправдывают ведущие к ним средства. Но возникал следующий, более специальный вопрос: имеет ли большевистская диктатура право на существование вообще. Правильно ли положение марксизма о том, что перемены в истории происходят вследствие классовой борьбы и приводит ли классовая борьба к желаемым результатам. Согласно марксистской доктрине, революционная классовая борьба оправдывается, поскольку она ведет к торжеству социализма; но, с другой стороны, она ведет к социализму просто потому, что так работает история. Получаем аксиому. Вышеприведенное утверждение позволило Джону Дьюи указать на общность религиозной основы ортодоксального марксизма и традиционного идеализма.
Но даже вне связи с вопросами абстрактной морали изложенная Троцким трактовка большевистской теории и практики в целом, особенно после коренных преобразований, произошедших в тридцатых годах, не удовлетворила многих. Действительно, трудно объяснить двадцатые и тридцатые годы Советского Союза, если считать, что первая, Октябрьская, фаза революции была осуществлена именно пролетариатом, что именно классовая борьба привела к установлению диктатуры пролетариата, что Россия продолжала переживать революционный подъем. Из разъяснений Троцкого оставалось абсолютно непонятным, как могла развиться сталинщина. Массы, терроризируемые партийным аппаратом, оставались, в общем и целом, вялыми и пассивными. Где же революция? И причем тут марксизм? Троцкий, несгибаемый марксист, не был в состоянии дать объяснения. «Классический» марксизм не был способен объяснить сталинщину: ни гигантский рост бюрократии, не жестокость ударных планов первых пятилеток, ни религиозный культ вождя. Сталин в зародыше подавил крестьянское сопротивление и тем укрепил диктатуру самозванцев; он уничтожил класс мелких землевладельцев, чем воспрепятствовал демократической эрозии диктатуры через возрождение капитализма, и одновременно начал проводить индустриализацию, необходимую для стабилизации режима. По мнению Троцкого, отмена мелкого землевладения и индустриализация экономики были прогрессивными факторами, поэтому жестокость первых пятилеток он считал простым искажением, а советскую бюрократию — признаком вырождения государства рабочих. Оставалось ответить на вопрос: от имени какого класса действовала сталинская диктатура?
Если революция и произошла вообще, то не в октябре семнадцатого года, а в период первых пятилеток. Октябрьский путч просто привел к власти группку людей с определенными взглядами. Если бы большевики выбрали другой путь, то, весьма вероятно, им было бы легче в дальнейшем. Если бы они, скажем, объединились со своими коллегами-социалистами или поддержали бы идею Учредительного Собрания, то в России вряд ли произошли бы страшные катаклизмы гражданской войны и последующих лет «диктатуры пролетариата». Ударная индустриализация привела к образованию новой промышленной структуры, гораздо более совершенной по сравнению с царской Россией, но на гораздо более узкой сельскохозяйственной основе. Городское население — удвоившееся за первое десятилетие «сумасшедшей скачки», — вынуждено было довольствоваться меньшим количеством пищи, что привело к фундаментальному нарушению экономического равновесия. Это была пародия на перманентную революцию Троцкого!
Отказавшись признать путч и первые пятилетки делом рук небольшой группы людей, а не результатом волеизъявления масс, Троцкий был вынужден атаковать практику ударных планов только косвенно, указывая на ошибки и просчеты. Он недооценил масштабы террора и культа «гениального» Сталина. Позиция Троцкого была слишком сложной, тонкой и непонятной его сторонникам, первоначально привлеченным к движению его резкой критикой Сталина. Советский режим не мог назвать истинный смысл ударной индустриализации, сводящейся к тому, что согласно марксистским догмам бесклассовое общество могло быть построено только на основе высокоразвитой экономики, а ни о чем подобном в России двадцатых годов нельзя было и говорить. Никакая пропаганда, никакая ложь не могли затушевать это несоответствие — тут нужен был террор.
Все это было выше понимания Троцкого, равно как и Большие Шарады. Эти чудовищные шедевры Сталина изобразили троцкизм высшей стадией той самой ереси, на основании которой сам Троцкий был в свое время изгнан из партии. Троцкизмом стали именовать любую ересь, это понятие стало антонимом понятия «советское». Если в середине двадцатых годов Троцкого обвиняли лишь в уклонизме, а Сталина превозносили, как единственного правомочного интерпретатора ленинизма, то произошедшая с быстротой молнии иконизация Сталина сопровождалась столь же стремительной сатанизацией его противников. К 1931 году уже нужно было говорить, что Троцкий всегда был контрреволюционером. Если поначалу сталинцам было просто выгодно искажать общеизвестные факты и фальсифицировать документы, то к середине тридцатых годов это стало элементом новой религии: когда Сталин стал богом, Троцкий стал сатаной.
Попытки Троцкого противостоять эффекту Больших Шарад с помощью логики и здравого смысла были заранее обречены на провал: ведь троцкизм из простого эпитета на марксистском жаргоне превратился в культовый элемент советской религии. Троцкий был поражен возникновением этого культа в начале двадцатых годов. Он возражал против религиозного поклонения Ленину, против постройки мавзолея, например. Но то, что он считал невежественными подделками сталинистов, было в действительности систематической, хоть и инстинктивной, подготовкой к созданию именно того культа, что достиг гигантских масштабов в тридцатых годах и по сей день продолжает формировать советский универсум. Скованный рамками теории, Троцкий недооценил сначала весь бюрократический аппарат, затем последствия его деятельности в СССР и за его пределами, железные культовые ограничения, которые со временем предоставили в распоряжение властей готовую схему для уничтожения миллионов людей как еретиков — причем стандарты ереси определял, конечно, НКВД. Так, не сумев объяснить сначала появление новой бюрократии, а затем — культа «гениального» Сталина, Троцкий не был готов к тому, чтобы понять смысл Больших Шарад, чисток и террора. О масштабах террора стало известно только после смерти Троцкого, но это лишь по-своему подтверждает несостоятельность его анализа.
Оценка Троцким Сталина, расплывчатая в двадцатых годах, стала просто ошибочной в тридцатых. Троцкий описывал возвышение Сталина следующей метафорой: «В какой-то момент его фигура во всем величии своей власти внезапно отделилась от кремлевской стены — и весь мир впервые увидел в Сталине законченного диктатора». Красиво сказано, но, к сожалению, малосодержательно. Сталин ведь не создал советского государства; он просто решал задачи, поставленные перед ним (как сказал бы Троцкий) историей, сначала в качестве партийного администратора, затем — лидера партии, диктатора и наконец — полубога. Задачи эти были плодами взаимодействия различных групповых интересов на фоне определенной исторической ситуации. И хотя характер Сталина сыграл свою роль в принятии жестоких решений, все-таки полубог подчинялся в своей деятельности влиянию внешних факторов. В своей биографии Сталина, оставшейся неоконченной, Троцкий приходи! к психологическому противоречию, потому что не может разобраться в этической проблеме существования сталинщины. С одной стороны, он любил говорить, что Сталин ничего собой не представляет. Его фраза о том, что Сталин — самая выдающаяся посредственность в партии, стала крылатой. Троцкий всегда говорил о Сталине пренебрежительно, как о никуда не годном мыслителе, трусе и интригане. С другой стороны, Троцкому предстояло объяснить, как такой посредственности удавалось управлять огромным аппаратом, создать целое «частное правительство», отладить до предела работу в учреждении, специальностью которого были массовые убийства, преобразовать бюрократическую структуру огромного государства, создать культ поклонения себе, короче: создать новое общество. Необходимо было либо описать его качества, либо провести анализ общественного строя, в котором такая посредственность смогла пробраться на вершину власти. Троцкий вообще не смог последовательно осмыслить роль личности в истории, и это сказывалось и на его трактовке взаимодействия между личностью и социальным процессом.
Мог ли Троцкий считать, что Сталин оказался на вершине общественной лестницы случайно, что он не приложил руки к формированию аппарата этой власти, что он был так же пассивен, как и сам Троцкий? Может быть, под влиянием кошмаров показательных процессов и кровавой бани, слухи о которой начали проникать на Запад, восприятие рационалистом Троцким фигуры Сталина исказилось? Троцкий, естественно, не мог обвинять одного лишь Сталина в отклонениях и вырождении большевистской идеи — слишком велики были масштабы этих отклонений для того, чтобы объявить их результатами деятельности такой «посредственности».
В «Сталине» Троцкий подробно останавливается на предположении о том, что Сталин отравил Ленина. Он демонстрирует, что у Сталина были и средства, и возможность, и мотив для убийства. Не хватает только улик. Это описание является частью общего замысла показать Сталина гротескной и зловещей фигурой на всем протяжении его политической деятельности — показать его мстительность, ограниченность, коварство и жестокость. Но Троцкий все-таки не подозревал, как далеко Сталин способен зайти в действительности. Поэтому, описывая гипотезу об отравлении Сталиным Ленина, он так увлекается вопросом исторической ответственности, что очередной раз отходит от материалистического толкования истории, чтобы приписать Сталину исключительно важную роль в событиях той поры. Он пишет: «Я не знаю, послал ли Сталин Ленину яд, который тот просил, намекая на то, что врачи потеряли надежду на его выздоровление, или прибег к более прямым мерам. Но я твердо убежден, что Сталин не мог сидеть сложа руки, когда его собственная судьба висела на волоске, и все могло быть решено слабым, очень слабым движением руки». Чем-то это утверждение напоминает сделанное в «Истории» признание о том, что без Ленина путч не мог бы произойти. Теперь Троцкий говорит практически о том, что, если бы Сталин не сделал этого «слабого движения», вся история Советского Союза пошла бы другим путем — без гибели десяти миллионов крестьян во время насильственной коллективизации, без чисток, процессов, лагерей и новой религии. В то же время из этой позиции прямо следует вывод о том, что судьбы Ленина и Сталина зависели от «слабого движения». В этом можно усмотреть нарциссову жалость Троцкого к себе: ведь это «слабое движение», практически случайность, привела его к собственному падению! Повышенный интерес Троцкого к этому темному инциденту представляется неоправданным хотя бы потому, что Сталин дошел до гораздо более грандиозных убийств.
Троцкий так и не смог понять, каким образом государство рабочих могло породить чудовище, подобное Сталину. Именно в этом коренной недостаток его выводов. Отношения между Сталиным и партией Троцкий характеризует поучительным образом — с помощью следующей параллели: «Из двенадцати апостолов Христа только Иуда оказался предателем. Но если бы он пришел к власти, он объявил бы предателями всех остальных апостолов».
Последняя законченная книга Троцкого, «Обманутая революция», представляет собой по сути отчаянную попытку найти в сталинской России хоть что-нибудь от «чистого марксизма». Темой этой полемической книги была конфронтация идеалов «классического марксизма» и сталинщины, отправным пунктом — советское заявление о том, что в России уже построен — под руководством Сталина — социализм. Вся беда была в том, что ни Маркс, ни Энгельс, ни кто-либо другой не сказал, каким должен быть социализм; известно было только, что он должен быть вызван к жизни космическими силами. Действительно, понятие «социализм» было настолько туманным, что Ленин мог убежденно говорить о победе социализма сразу же после путча (Троцкий, кстати, с ним в этом соглашался). Теперь, через много лет, Троцкий занялся схоластическим доказательством того, что определение не соответствует определяемому понятию: сталинщина — это не социализм! Сам Сталин не определял социализм — он держался за власть. Его культ был всеобъемлющим по историческим, теологическим и практическим причинам. Поэтому раскрытие Троцким контраста между идеальным марксизмом и фактами советской жизни было чисто абстрактным: он не объяснял, как возникло это раздвоение. Хоть анализ Троцкого показался убедительным части левых интеллектуалов и некоторым разрозненным группам его последователей, «Обманутая революция» не помогла ему удержать привязанность своих американских сторонников. Большинство салонных левых, чье отвращение к сталинщине побудило их на короткое время сблизиться с Троцким, отошли от него, продолжая свое бегство от марксизма. Троцкий же, несмотря на широту интересов в последний период жизни, никогда не порывал с традиционным марксизмом. Он так никогда и не вышел за рамки учения, которое Маркс и Энгельс разработали, когда сами были еще очень молодыми людьми.
Это можно безошибочно определить по написанному Троцким в 1939 году очерку, в котором он придерживался наиболее примитивного варианта марксизма — утверждая, что процесс «революционного созревания» нельзя остановить и, даже если буржуазные лидеры будут изучать Маркса, они все равно не смогут обойти «железные законы», действующие с «астрономической» точностью. Любая попытка реформировать капитализм представлялась ему «реакционным и безнадежным шаманством».
По работам Троцкого конца тридцатых годов нельзя понять, направлена ли его мысль к горизонтам вечности или это всего лишь прогнозы на завтра. Иногда кажется, что он обращается к грядущим поколениям: «Все великие движения начинались с раскола — протестантство откололось от католицизма, марксизм — от левого гегельянства, Третий Интернационал — от Второго». С другой стороны, программа, составленная им летом 1938 года для Учредительного конгресса Четвертого Интернационала, написана, как тактическое руководство для уже существующего движения. В граммофонной записи, сделанной Троцким для нью-йоркского митинга по случаю Учредительного конгресса, он сказал: «Наша партия является сегодня самым мощным рычагом истории» и закончил свою речь так: «В течение ближайшего десятилетия программа Четвертого Интернационала станет программой миллионов, и эти революционные миллионы пойдут на штурм неба и земли». Весной 1937 года он говорил, что всего через несколько лет Четвертый Интернационал станет огромной мировой силой.
Истинная трагедия Троцкого заключалась не в его личных мучениях, а в обнаружившейся несостоятельности его интеллектуальных построений, более того, в той ограниченности, которая помешала ему это понять. «Классический марксизм» был осуществлен на практике кошмарной действительностью большевизма, из чего следует, что в «чистой» своей форме он не мог помочь Троцкому ни влиять на событиями в конечном счете понять их. «Завоевания Октября» оказались сокрушительным ударом по обедненному марксизмом мышлению Троцкого.
Учредительный конгресс Четвертого Интернационала открылся 3 сентября 1938 года. Троцкий потратил на его подготовку все лето. Он написал и проект программы, и ряд резолюций.
Конгресс вылился просто во встречу 28 последователей Троцкого, представителей организаций в одиннадцати странах. Они собрались в доме Альфреда Росмера невдалеке от Парижа. Совсем недавно погибли Седов и два секретаря Троцкого, Рудольф Клемент и Эрвин Вольф, убитые в 1936 году в Испании агентами НКВД. В этой атмосфере убийств и шпионажа целесообразно было ограничиться лишь одним полноценным заседанием. Конференция продолжалась с утра до вечера без перерыва. Никто из посторонних не был допущен. «Русская секция» Четвертого Интернационала была «достойно представлена» — Зборовским. Среди немногих посторонних лиц, присутствовавших на заседании, была переводчица Сильвия Агелоф, молодая женщина из Нью-Йорка. Она появилась в Париже незадолго до конгресса и познакомилась там с человеком по имени Жак Морнар, который ожидал ее за дверями комнаты, где проходило заседание.
Председательствовал на конгрессе Макс Шахтман; были прослушаны доклады Троцкого и приняты подготовленные им резолюции.
«Доклад об успехах», сделанный Пьером Невилем, ясно показал всю пустоту предприятия. За громким набором названий — Исполнительный комитет, Международное бюро, Секретариат — практически ничего не стояло. Преследования агентов НКВД усугубили неспособность Движения расти. Количество членов в «национальных» группах было смехотворно малым.
По основным пунктам повестки дня разногласий не было; большинством 19 голосов против трех делегаты утвердили декларацию об основании Четвертого Интернационала. Во время выборов Исполнительного комитета Зборовский пожаловался, что не оставлено места для «русской секции»; Троцкий был незамедлительно введен в состав Исполнительного комитета Четвертого Интернационала в качестве одновременно «секретного» и «почетного» члена, но, так как он был, естественно, ограничен в передвижениях, было решено, что «русскую секцию» будет и впредь представлять Зборовский.
Может быть, преждевременно еще рассуждать о перспективах Четвертого Интернационала. Троцкий, естественно, сравнивал свое предприятие с историей большевизма — маленькая группа, не обладающая никаким влиянием, изменяет историю.
В этом надежда всех мелких движений. Но незначительность сама по себе не является, конечно, гарантией будущего величия. И в случае Троцкого трудно избежать впечатления, что история вряд ли предоставит его детищу случай повторить победу Ленина. Если целью является смена режима, свергнувшего демократических наследников царизма, то здесь трудно найти роль для марксизма Троцкого.
Он никогда не заявлял о чем-нибудь большем, чем простая верность Марксу и Энгельсу, поэтому любая деятельность, связанная с его именем, может быть лишь формой «чистого марксизма» — отличного от марксизма в понимании лидеров любого из существующих марксистских режимов. Имя Троцкого пережило его практически лишь как символ. За исключением разрозненных групп, почитающих хотя бы часть его сочинений и называющих себя троцкистами, что безусловно смутило бы самого Троцкого, для всех сегодняшних левых Троцкий окружен ореолом опального ментора. Лишенный официальных регалий «классического марксиста» он стал одним из немногих народных героев, стоящих за чистоту революционных идей. Его неспособность удержать власть — доказательство его чистоты — уже сама по себе превратила его имя в лозунг.
С потерей сторонников в среде американских интеллектуалов Троцкий начал испытывать денежные затруднения. Среди людей, с которыми он в это время разорвал отношения был и Ривера, агитировавший во время мексиканских выборов 1938 года против Карденаса, который приютил Троцкого в Мексике. Ривера — единственный из всего окружения Троцкого — стал сталинистом. Троцкий покинул Голубой дом после двух лет жизни в нем, и это усугубило финансовые затруднения. К тому же Троцкий гораздо меньше и медленнее, чем раньше, писал. Он так и не пошел дальше первой части «Жизни Ленина»; работа над «Сталиным» подвигалась крайне медленно. Американские издательства были сначала щедрыми: «Даблдэй» выдал Троцкому авансы 5000 долларов за «Ленина» и 2000 долларов за «Обманутую революцию» (книга эта даже не окупила аванса), но к 1938 году издательство «Харпер» уже отказывалось выплатить какой бы то ни было аванс за «Сталина».
Троцкий не хотел писать эту книгу: он предпочел бы любую другую тему, в особенности давно задуманную совместную биографию Маркса и Энгельса. Он предпочел бы писать о любви, о дружбе, о человеческих отношениях. К тому же о жизни Сталина, особенно в ранний период, да и в эпоху Октября, было известно очень мало.
Статьи Троцкого тоже плохо покупались журналами, несмотря на то, что эпоха изобиловала кризисами: усиление Японии, Мюнхен, вооружение России. Троцкому снова пришлось одалживать деньги. Он вел переговоры с университетом о продаже своего архива, но, хотя названная им цена была совсем невысокой, переговоры целый год велись безрезультатно. Несколько его статей были приняты журналом «Лайф» — эссе о личности Сталина, статья о смерти Ленина. Статьи вызывали противоречивую реакцию. Первая из них (октябрьский номер 1938 года) вызвала раздражение попутчиков-либералов, которые бомбардировали редакцию направленными против Троцкого письмами. Троцкий расценил эти письма, как клеветнические, и заявил, что они составлены советскими агентами в Нью-Йорке. Вторая статья так и не была опубликована в «Лайфе»; редакторы требовали «неопровержимых фактов» о зловещей роли Сталина в смерти Ленина. Троцкий подумывал о том, чтобы подать на журнал в суд, но журнал в конце концов заплатил за эту статью. Позднее она вышла в свет в «Либерти».
Зимой 1939 года Троцкий снял в аренду большой полуразрушенный дом в предместье Койоакана; дом был окружен большим садом, в котором разросшиеся лиственные деревья перемежались с кактусами и агавами. По утрам в саду стоял громкий щебет сотен птиц, гнездившихся на старых деревьях. Дом стоял на берегу красивого ручья, который, впрочем, пересыхал в жаркое время.
Троцкий и Наталья отремонтировали дом без затей. Он был обнесен стеной, посетители должны были проходить через массивные железные ворота, которые сторож открывал, предварительно посмотрев в глазок. Полиция выстроила небольшой кирпичный домик в тридцати шагах от входа. Двери и окна были зарешечены, стены были обложены мешками с песком, была установлена сигнализация. Пять полицейских патрулировали вокруг дома круглые сутки, а за железными воротами Троцкого защищали его секретари — их было от восьми до десяти, почти все — американцы. Как и в Голубом доме, молодые троцкисты сначала выполняли функции сторожей у ворот, где впоследствии была возведена наблюдательная вышка; потом они переходили в дом, где выполняли секретарские обязанности, работали по хозяйству и, конечно, принимали участие в ежевечерних дискуссиях. Большая комната около входа в дом была отведена под библиотеку и секретариат: в ней было тесно от стеллажей с книгами, картотек, рабочих столов, пишущих машинок. Из библиотеки можно было пройти в столовую, в которой стоял большой стол светлого дерева, стулья, орнаментированные в испано-индейском стиле, и буфеты. Следующая комната — кабинет Троцкого — была квадратная, с высоким потолком. В ней было много света и воздуха. В кабинете стоял деревянный стол, на полке — сочинения Ленина в красно-синем переплете. Вся обстановка была предельно проста — только самое необходимое. Уклад жизни Троцкого не изменился. Он по-прежнему начинал свой рабочий день рано. Он сохранил свою гордую и величественную осанку, энергичную походку, живость реакций. Хотя его пышные волосы поседели, он не производил впечатления старика.
Троцкий всегда был физически крепок. Странно, что бытует мнение, будто он был тщедушным книжным червем. Он любил целенаправленную деятельность и поэтому не просто прогуливался среди окрестных холмов, а организовывал экспедиции по сбору редких кактусов. Молодые секретари выбивались из сил, стремясь поспеть за ним, когда он, нагруженный коллекцией «штыковых» кактусов, поднимался по крутым склонам. Часто его можно было видеть бродящим среди огромных валунов под палящими лучами солнца, чаще всего в синей крестьянской рубахе, какие носят во Франции. Постепенно пеших походов становилось все меньше и меньше: увеличивалась опасность террористических действий со стороны сталинистов. Троцкому оставался лишь сад вокруг дома, где он выращивал кактусы и разводил кроликов. Эти кролики стали главной заботой Троцкого в часы досуга. Он занимался животными по строго научной системе. Даже когда он бывал нездоров, он продолжал кормить кроликов в строго установленные для этого часы.
В Койоакане из близких ему людей осталась только Наталья. Когда не было гостей, в присутствии которых в доме «поддерживалась марка», Троцкий и Наталья выглядели просто одинокими стариками. Им даже не с кем было говорить по-русски.
В Койоакан часто приезжали посетители, в последнее время — все больше американцы. Кроме членов американской организации Троцкого посещали ученые, журналисты, даже конгрессмены.
Прием гостей стал главным развлечением Троцкого. Кстати, незнакомым людям было удивительно легко проникнуть в его дом. В крепости постоянно велись дискуссии по широкому кругу вопросов.
В октябре 1939 года в странную крепость в Койоакане приехали Росмеры, единственные оставшиеся в живых друзья его молодости. Росмеры привезли с собой внука Троцкого Севу. Жизнь мальчика в течение семи лет со дня его отъезда из Принкипо была бурной и мучительной. Он потерял отца, мать его покончила с собой, его дядя и приемный отец Седов таинственно исчез — и Сева вдруг стал объектом ожесточенной семейной склоки. Сначала он был похищен и спрятан Жанной, а теперь его привезли в дом-крепость, где жил человек из легенды, осаждаемый толпами визитеров. Мальчик скитался по разным странам, говорил на разных языках, но русский практически забыл.
В феврале 1940 года Троцкий написал завещание. Это были всего полторы страницы рукописного текста, открывавшиеся словами о том, что вся жизнь его была жизнью преданного революционера и марксиста, и что ее не в силах опорочить злостная и грубая клевета Сталина и его приспешников. Затем Троцкий упоминает Наталью: «Судьба, в придачу к счастью быть борцом за дело социализма, дала мне счастье быть ее мужем. В течение почти сорока лет нашей совместной жизни она была настоящим источником любви, великодушия и нежности». Завещание заканчивается прочувственными словами: «Наташа подошла к окну и открыла его шире, чтобы больше воздуха проникало в мою комнату. Я вижу ярко-зеленую полоску травы под стеной, ясное голубое небо над ней, солнечный свет повсюду. Жизнь прекрасна. Пусть грядущие поколения очистят ее от зла, рабства и насилия и насладятся ею сполна».
Через несколько дней — 3 марта — Троцкий, казалось, готовился к концу: «Природа моей болезни (гипертония) такова, что — насколько я понимаю — конец должен наступить внезапно, скорее всего (это тоже моя личная гипотеза) в результате кровоизлияния в мозг. Это лучшая смерть, которой я могу ожидать. Возможно, я ошибаюсь: у меня нет желания читать специальную литературу по этому вопросу, а врачи, естественно, не скажут правды. Если склероз примет затяжной характер, и мне будет грозить долгая инвалидность (в настоящее время я, напротив, ощущаю прилив сил и энергии — по причине повышенного давления крови — но это не продлится долго), то я оставляю за собой право самому определить час своей смерти. Это «самоубийство» (если такой термин можно применить в данном контексте) ни в коем случае не будет вызвано отчаянием или безнадежностью. Мы с Наташей много раз говорили о том, что человек может оказаться в таком физическом состоянии, что ему лучше будет оборвать свою жизнь, которая уже превратилась, по сути дела, в медленное умирание… Но каковы бы ни были обстоятельства моей смерти, я умру с твердой верой в конечное торжество коммунизма. Эта вера в человека и его будущее даже сейчас придает мне столько сил к сопротивлению, сколько не может дать никакая религия».
Все это кажется странным: ведь Троцкий продолжал активно работать, состояние его здоровья, хоть и не было блестящим, но было стабильным уже в течение долгого времени. В чем же причина столь мрачного настроения? Зачем фиксировать это настроение на бумаге? Может быть, бесконечно пасмурная международная обстановка в сочетании с постепенной утечкой жизненных сил дала толчок к таким пророчествам. Троцкий не мог, разумеется, знать, что зловещее кольцо уже смыкалось вокруг него. К тому же, необходимость подозревать в каждом событии руку Москвы притупила его чувство реальности. Тем временем подготовка к диверсии шла уже полным ходом.
После победы Франко в Испании часть советской агентуры, специализировавшейся на устранении неугодных Сталину лиц, перебазировалась в Мексику. Им здесь покровительствовали толпы сталинистов. В начале 1940 года кампания травли Троцкого усиливалась. 1 мая 20000 коммунистов вышли на демонстрацию в Мехико с требованием его высылки. В этот период осатанелой пропаганды в доме Троцкого стал появляться некий Джексон, с которым один из секретарей Троцкого познакомился в Париже перед заседанием Учредительного конгресса Четвертого Интернационала.
О Джексоне было известно, что он преуспевающий буржуа, разбитной малый с пристрастием к спорту. Он, вроде бы, сотрудничал в одной из нефтяных компаний и появился в Мексике в одно время с Росмерами осенью 1939 года. Некоторое время он не появлялся в койоаканской крепости. Его знакомство с Сильвией Агелоф было, как выяснилось позднее, далеко не случайным: оно было подготовлено агентами НКВД. И Сильвия, и ее сестра были троцкистками; сестра Сильвии время от времени работала секретарем и курьером Троцкого. Сама Сильвия будто бы сошла со страниц бесчисленных детективных романов: одинокая, некрасивая, типичный «синий чулок». У нее были способности к языкам, и она знала русский.
Джексон (в Париже он назывался Морнаром) позднее оказался Рамоном Меркадером, испанцем из Каталонии, мать которого, по рождений) кубинка, была воинствующей сталинисткой. Жила она во Франции, и у нее были контакты с чекистами. Красивый, вежливый, всегда изысканно одетый Меркадер окружил Сильвию вниманием. Швыряя деньги направо и налево, он прокатил ее через всю Францию: она объясняла это его буржуазностью. Задним числом разработанная советскими агентами «легенда» Меркадера не кажется столь уж безупречной. Даже в то время Сильвия видела противоречивость его поведения. К тому же его безразличие к политике должно было насторожить даже троцкистку, пренебрежительно относящуюся к капиталистам. Именно это пренебрежение и заставило Сильвию клюнуть на его легенду.
Сильвия уехала домой в феврале 1939 года. В сентябре Меркадер приехал к ней в Нью-Йорк. Здесь его легенда тоже дала трещину; его снабдили, возможно, по причине технических трудностей в советской разведке, фальшивым канадским паспортом, в котором фамилия Джексон была написана не совсем правильно. Он объяснил Сильвии, что этот фальшивый паспорт он достал, чтобы избежать призыва в бельгийскую армию. В Нью-Йорке его поведение тоже было подозрительным. Он говорил Сильвии, что никогда не был в этом городе, но при этом было заметно, что он хорошо его знал, причем он даже давал Сильвии это почувствовать. Она время от времени требовала от него разъяснений; и, несмотря на массу случаев неосторожного поведения, ему всегда удавалось успокоить ее. Заметим, что с политической точки зрения Меркадер никогда не казался Сильвии подозрительным. Она продолжала считать его фривольным бонвиваном. Все ее попытки «перевоспитать» его регулярно разбивались о его апатию. Меркадер говорил, что он работает в экспортно-импортной фирме, поэтому ничего не было странного в том, что «по делам службы» ему понадобилось съездить в Мексику. Ничего странного не было и в том, что он пригласил Сильвию с собой. На деле он приехал в Мехико в начале октября, а Сильвия присоединилась к нему через несколько месяцев. Естественно, она посетила Троцкого в его крепости. Ничего удивительного нет в том, что она стала выполнять там секретарскую работу. По утрам Меркадер привозил ее к воротам виллы в своем роскошном автомобиле, а после работы забирал ее оттуда. Это не вызвало подозрений. Меркадер завязал приятельские отношения со сторожами, вовсе не делая при этом попыток проникнуть в крепость. Естественно, что он часто видел Росмеров, когда те входили или выходили из ворот. В качестве «мужа Сильвии» он достаточно подружился с ними, чтобы приглашать их на автомобильные прогулки по окрестностям Мехико. Сильвии стало казаться, что у него появился некоторый интерес к революционной деятельности. Это, конечно, было ей очень приятно. Он все еще выдавал себя за бизнесмена, говорил, что работает в качестве торгового агента. Позднее выяснилось, что он состоял в контакте с советской агентурой и со своей матерью, приехавшей в это время в Мексику. Сильвию он, разумеется, с матерью не познакомил. Меркадер продолжал делать оплошности, даже счастливая Сильвия стала это замечать. Однажды, без всякой необходимости он рассказал Сильвии, где находится его контора; когда она не нашла в указанном месте никакой конторы, он назвал другой адрес. Память Сильвии наконец начала работать: она припомнила аналогичный случай в Париже. Она обратилась за советом к Маргарите Росмер, которая успокоила Сильвию, выяснив, что новый адрес был подлинный — в том смысле, что существовал дом с таким номером. Росмеры считали, что единственная странность Мерка-дера — его непричастность к политике. Никто ни разу не был в «конторе» Меркадера. Позднее выяснилось, что это была явочная квартира мексиканских коммунистов. А ведь так легко было все это проверить! У Сильвии были свои соображения. Ее смущало то, что она привела человека с фальшивым паспортом в «крепость» Троцкого; может быть, она боялась, что Троцкому будет неприятно общение с представителем «разлагающегося класса». В марте она уехала в Нью-Йорк. Меркадер обещал ей не появляться на вилле Троцкого в ее отсутствие.
Все это было задолго до того, как он познакомился с Троцким. Меркадер терпеливо ждал момента, когда его появление на вилле покажется естественным. Когда Росмер заболел, то именно Меркадер возил его на своей машине в больницу в Мехико и обратно, выполнял всевозможные связанные с этим поручения. Ни у кого не возникло подозрений относительно того, как это энергичный бизнесмен находит время для подобных вещей. Меркадер к этому времени завязал приятельские отношения с большинством людей из окружения Троцкого. Но с самим Троцким он познакомился лишь через три месяца. Вряд ли его заданием в этот период было убийство; скорее он выполнял обязанности лазутчика.
Тем временем советская агентура готовила вооруженное нападение на виллу. Этим нападением должен был руководить Давид Сикейрос, известный коммунист, занимавший высокое положение в одной из мексиканских угледобывающих компаний. За год до того он вернулся из Испании, где был командиром ряда соединений республиканской армии. Он считал убийство Троцкого почетным заданием. Сикейрос разработал план атаки; для приведения его в действие он собрал ветеранов войны в Испании и группу шахтеров. Роль артиллерийской подготовки сыграла бурная кампания в сталинской прессе; жители виллы в Койоакане ожидали подобного развития событий. По колючей проволоке, окружавшей дом, был пропущен ток. На вышке и в доме были установлены пулеметы. На самой вилле и за ее стенами постоянно дежурил отряд из десяти полицейских. Секретари Троцкого, в большинстве своем выпускники американских колледжей, постоянно находились в состоянии готовности номер один. Конечно, американцы не могли оставаться в Мексике неопределенно долго, а найти им замену среди горстки приверженцев Троцкого было весьма не легко.
В ночь вооруженного рейда дежурство на воротах нес американский студент Шелдон Харт. Он жил в Койоакане уже шесть недель; красивый добродушный парень, всеобщий любимец, он был несколько простоват. Вскоре после приезда он передал ключ от ворот виллы строительному рабочему. Троцкий увидел это и сделал Харту выговор. Позднее вспоминали, что Харта часто видели в обществе Меркадера, с которым американец быстро сдружился.
Ни Троцкий, ни Наталья, от которой можно было ожидать большей проницательности в области человеческих отношений, нисколько не были озадачены увлечением светского бонвивана Меркадера некрасивой старой девой Сильвией; не менее странно было, что Маркадер находил удовольствие в обществе сентиментального тупицы Харта. Троцкий и Наталья понизили уровень бдительности; возможно, мужество стало изменять им.
Около четырех утра 23 мая 1940 года Троцкий закончил свой рабочий день и лег спать, приняв снотворное. Он был разбужен пулеметной стрельбой, которая ему со сна показалась фейерверком, обычным развлечением мексиканцев во время праздников. Но через секунду все стало ясно: «пули летали совсем близко, прямо в комнате, рядом с моей головой. Запах пороха становился все отчетливее… Нас атаковали».
Когда Троцкий проснулся, Наталья была уже на ногах и защищала его от пуль своим телом. Они спрятались на полу, между стеной и кроватью. Там они лежали в темноте, тихо, как мыши. Позднее подсчитали, что в самой кровати и вокруг нее было около ста пулевых отверстий, в стенах и дверях — около семидесяти. Наталья порывалась встать, но Троцкий удерживал ее внизу. Вдруг послышался крик Севы: «Дедушка!» Люди Сикейроса ворвались в его комнату. Наталья писала потом: «От этого крика Севы кровь остановилась в наших жилах». «Они похитили его» — прошептал Троцкий. В комнате Севы взорвалась зажигательная бомба и осветила силуэт человека в каске и мундире с блестящими пуговицами. Человек этот замешкался в коридоре, затем выпустил еще одну очередь по кроватям в спальне Троцкого и исчез. Комната Севы была объята пламенем. Во дворе продолжалась перестрелка. Наталья увидела кровавые следы, уходящие во внутренний дворик. Сева исчез.
Наталья подумала: «Где я могу его спрятать?.. Я теряю силы от напряжения и чувства безнадежности… В любой момент они могут вернуться и убить его… Тишина ночи была для нас могильной тишиной… Но вдруг из сада послышался голос внука. Он звучал энергично, как музыкальный пассаж стаккато, весело, храбро: «Альфред! Мар-га-ри-та!» Это вернуло нас к жизни». Выяснилось, что Сева тоже спрятался под кроватью; он решил, что Троцкого и Наталью убили, и, с раной в пальце ноги, пошел искать Росмеров.
Рейд, несмотря на тщательность подготовки и большое число людей в распоряжении Сикейроса, окончился провалом.
Как только окончилась стрельба, все выбежали во двор. Все были в целости и сохранности. Сторожа были крайне растеряны. Никто даже не посмотрел, что с полицейскими. Троцкий поспешил в сторожку за воротами виллы; часовые были обезоружены и связаны.
Все произошло очень просто: около двадцати человек в полицейской и военной форме, как снег на голову, свалились на часовых и беззвучно разоружили их. Затем отряд, во главе которого был человек в форме армейского майора, подошел к вилле. Харт немедленно открыл ворота; пришельцы просочились во двор, угрозами заставили сдаться ничего не подозревавших караульных, установили пулеметы и стали стрелять по спальне Троцкого и комнате Севы.
Длилась операция всего двадцать минут; кажется просто невероятным, как Троцкие остались в живых. Отряд ретировался, бросив несколько зажигательных бомб в дом и сад. Часть налетчиков уехала на автомобилях Троцкого, в которых всегда были ключи — на случай экстренного отъезда.
Харт не оказал никакого сопротивления и исчез вместе с отрядом. Троцкий, которому было присуще тонкое чувство юмора, заметил: «Чтобы обмануть советских агентов НКВД, достаточно залезть под кровать». Но через минуту на первый план выступили мысли об упущениях, позволивших агентам Сталина осуществить этот рейд. Во-первых, было очевидно, что пришельцы были хорошо знакомы с планом виллы. Непонятной оставалась и роль Шелдона Харта: мог ли даже круглый дурак впустить таких людей? Должно быть, кто-то из них был ему знаком. Но почему же его увезли? Все происшествие выглядело загадочным. Начальник мексиканской секретной полиции полковник Салазар в своем отчете о ночном рейде пишет, что он был ошарашен: «Троцкий улыбался; острый и глубоко проникающий взгляд его ясных глаз, спрятанных за очками в черепаховой оправе, весь его вид говорил о мефистофельской силе сарказма в этом человеке. Он был среднего роста, крепко сложен. У него был большой рот с тонкими губами, из которых нижняя слегка выдавалась вперед. Его волосы, усы и острая бородка были седые, почти белые. Прическа его казалась несколько неаккуратной. Его все еще молодые, твердые, энергичные черты привлекали к себе внимание… Тонкое лицо Натальи выражало большую нежность. Печаль и скитания, а не годы преждевременно состарили ее. Какой контраст! Он — энергичный и властный, она — мягкая, нежная, почти покорная». Салазар был поражен бесплодностью всего предприятия — это было настоящее фиаско! Неизбежно закрадывалось подозрение, что сам Троцкий организовал это нападение в каких-то собственных целях. Салазар спросил, подозревает ли Троцкий кого-либо в осуществлении налета. «Без сомнения!» — ответил он весьма решительно. — «Пойдемте»… Он положил руку мне на плечо и медленно повел меня вглубь сада, к клеткам кроликов… Он остановился, огляделся по сторонам, чтобы убедиться, что мы одни, приставил руку ко рту, как делают, передавая что-нибудь по секрету, и тихо, с большой убежденностью в голосе сказал: «Нападение было организовано Иосифом Сталиным».
Салазар решил, что его надувают: спокойствие Троцкого и Натальи показалось ему до смешного неестественным. «Чудесное спасение» стало казаться еще более сомнительным, когда над кроватью Троцкого обнаружили более 70 пулевых отверстий. Саркастические замечания Троцкого также показались Салазару подозрительными, хоть и не вызвали у него раздражения. Кроме того, он сомневался в том, что сталинисты могли пойти на такой рейд: ведь они поддерживали президента Карденаса.
Ни Салазар, ни Троцкий не могли даже предположить, что рейд был осуществлен с помощью агента разведки Меркадера. Причастность к делу Харта была очевидна, но Троцкий яростно, хоть и безосновательно, убеждал всех в его невиновности и, по-видимому, оставался при этом убеждении до конца. 25 июня, через месяц после налета, тело Харта было выкопано из земли на территории одной из ферм невдалеке от Мехико. Дом на этой ферме арендовался двумя художниками-сталинистами. К изумлению Салазара, Троцкий заплакал, увидев труп Харта.
Атмосфера на вилле стала гнетущей. У Троцкого появилась дежурная шутка — каждое утро он говорил Наталье: «Вот видишь, этой ночью нас не убили; а ты все еще недовольна!» Он продолжал активно работать, энергично помогал полицейскому расследованию. Ему предложили уйти в подполье, изменить имя и внешность и спрятаться где-нибудь в Соединенных Штатах. Троцкий отказался даже слушать об этом; единственной его уступкой было согласие на укрепление фортификаций на вилле. Стена была наращена, были установлены дополнительные вышки, стальные ставни и двери. Троцкий находил все эти изменения отвратительными. Он согласился на них только в виде одолжения своим друзьям и помощникам. Он отказался носить пуленепробиваемый жилет и отдал его часовому. Он не позволял обыскивать посетителей виллы, и был очень недоволен присутствием телохранителей при его разговорах с гостями. Все новые меры предосторожности были, конечно, классическим примером размахивания кулаками после драки. Советская разведка, безусловно, не пошла бы на новый рейд. И действительно, сталинская агентура применила новый метод — метод троянского коня. Возможно, он был уже давно утвержден в качестве запасного.
Роль троянского коня сыграл Джексон, торговый агент. Меркадер впервые встретился с Троцким через несколько дней после налета. Неизменно готовый к услугам, он предложил отвезти Росмеров в Вера-Крус, откуда они должны были уплыть назад во Францию после почти восьмимесячного пребывания в гостях у Троцких. Меркадер приехал рано утром. Его попросили подождать Росмеров во дворе. Троцкий, как всегда в это время, кормил кроликов; Меркадер подошел к нему и поздоровался. Он не стал надоедать хозяину, прошел в дом, подарил Севе игрушечный планер и был приглашен к чаю. За столом сидели впятером — Троцкие, Росмеры и Джексон. Потом Меркадер отвез Росмеров в порт. Он не появлялся в Койоакане около двух недель, затем приехал снова — попрощаться. Он уезжал в Нью-Йорк. Он оставил свой автомобиль телохранителям Троцкого. Меркадер вернулся в Мексику в июле, но в течение нескольких недель не показывался на вилле. 29 июля Троцкий пригласил его и Сильвию на чашку чаю. Это была единственная более или менее продолжительная встреча Меркадера с Троцким. Судя по записям в книге посетителей, которые аккуратно велись телохранителями Троцкого, после майского налета Меркадер появлялся на вилле 10 раз, но с Троцким он виделся всего два-три раза. Его «легенда» продолжала хромать; актерские способности часто подводили его, но ни у кого он так и не вызвал подозрений. В общении с Сильвией он старался казаться политически пассивным, но, разговаривая с телохранителями Троцкого, он сыпал именами видных троцкистов из разных стран, желая, видимо, подчеркнуть свою близость к движению. Он говорил о своем желании пожертвовать деньги в партийную кассу. В свое время он уже снабжал деньгами различные французские периодические издания «большевистско-ленинского» толка.
Очень правдоподобным кажется предположение, что Меркадер воспользовался бедностью Троцкого и его организации. Приманкой в приготовленной для Троцкого ловушке были деньги. Упомянутые Меркадером суммы были точно рассчитанной величины: 3000 долларов, подаренные им Сильвии, были и не слишком большой суммой, и не слишком маленькой. Рассказы Меркадера о том, что у его «босса» 60 миллионов долларов капитала, тоже были своего рода приманкой: сам я, мол, пока не так богат, но зато в будущем…
В немногочисленных разговорах с Натальей и Троцким Меркадер, застенчиво переминаясь с ноги на ногу, изображал чужака, который вот-вот станет «своим человеком». Предлогом для его поездок в крепость были подарки, которые Меркадер привозил Наталье от его «жены». Однажды он даже принял участие в политической дискуссии. В то время главным вопросом, занимавшим приверженцев Троцкого, был отход от движения таких ветеранов, как Джеймс Бернхем и Макс Шахтман. Сильвия, конечно, с головой ушла в распри. Меркадер, несмотря на свою роль бизнесмена, принял участие в горячих дебатах и выступил в поддержку Троцкого. Он очень старался не переиграть; его целью было продемонстрировать Сильвии свое политическое развитие. Никто не увидел в этом ничего странного… Но, в общем, он играл свою роль весьма посредственно. Присутствие духа изменяло ему по мере приближения рокового дня. Позднее вспоминали, что поведение Меркадера переменилось после его поездки в Нью-Йорк. Он вернулся в нервозном состоянии, цвет его лица стал странно нездоровым. Почти все время он проводил в постели, ни с кем не разговаривая, в том числе и с Сильвией. Временами на него находили приступы лихорадочного веселья. Он шумно разговаривал о своих успехах в альпинизме, хвастался своими деловыми связями, влиятельностью своего «босса», говорил о том, что начинает играть на бирже, зарабатывая таким способом деньги для Четвертого Интернационала.
Однажды, осматривая вместе с Троцким и главным телохранителем Джозефом Хансеном новые укрепления на вилле, Меркадер сделал разумное замечание: он сказал, что нет причины думать, будто советская агентура снова проведет налет, подобный майскому. Троцкий и Хансен не обратили на это заявление внимания. Точно так же не обращали внимания на странное поведение Меркадера и все остальные жители Койоаканской крепости. Короче, на вилле властвовала беспечность. Троцкому сообщили, например, что Меркадер не посетил штаб-квартиру партии во время своего визита в Нью-Йорк. Троцкий стал на сторону Меркадера, видя в нем потенциального прозелита. Однако хозяина виллы в Койоакане раздражали разговоры Меркадера о своем «боссе» и об игре на бирже. Раздражение Троцкого проявилось, как ни странно, в этическом аспекте. Троцкий как-то спросил у Натальи: «Кто этот очень богатый хозяин? Надо выяснить. Может, он какой-нибудь фашиствующий спекулянт? Может быть, нам лучше не принимать мужа Сильвии?»
Задается вопрос, почему хозяин Меркадера должен был обязательно быть фашистом, чтобы зарабатывать на бирже, если учесть, что для марксистов любой капиталист — угнетатель и спекулянт. И если поведение Меркадера казалось подозрительным, то почему это нужно было связывать именно с бизнесом? Но, поскольку Меркадер был уже в дружеских отношениях со всеми обитателями виллы, его нельзя было оскорблять расспросами.
К этому времени Меркадер уже придумал, как ему остаться наедине с Троцким. План был прост — написать какую-нибудь статью и попросить Троцкого высказать о ней свое мнение. 17 августа Меркадер сообщил, что написал статью о расколе в американской партии. Может быть, Троцкий согласится помочь ему, прочтет статью, внесет какие-либо изменения?
Хотя день выдался жарким, Меркадер явился на виллу в шляпе и держал в руках пальто. Они с Троцким зашли в кабинет; пока Троцкий просматривал черновик статьи Меркадер сидел на столе, не двигаясь и не снимая шляпы. Через десять минут Троцкий вышел из кабинета. Он был очень расстроен. Что-то в конце концов пробудило его подозрения. Вероятно, Троцкий обратил внимание на странное поведение Меркадера — он расценил его как неучтивое — и внезапно понял, что тот вовсе не ведет себя, как француз или бельгиец, выросший во Франции. Наталья была поражена; она гораздо больше мужа общалась с Меркадером и никогда не подвергала сомнению его национальную принадлежность.
Даже теперь никто не обратил на это особого внимания. Троцкий рассказал о своих подозрениях Хансену, но было уже поздно. Меркадер пришел на «консультацию» 17 августа вооруженный до зубов: ледорубом, ножом и пистолетом. Именно поэтому он был так странно одет. Это была генеральная репетиция. Через три дня после странной консультации в кабинете Троцкого Меркадер снова появился в Койоакане.
20 августа Троцкий проснулся в чудесном настроении. Погода была прекрасная. Он спешил пораньше начать рабочий день. Он вышел во двор покормить кроликов. За завтраком он говорил о том, что хочет продолжить работу над «Сталиным». (После майского налета работа эта была отложена — слишком много времени отнимало полицейское расследование.) С утренней почтой пришло известие о том, что архив Троцкого принят Гарвардским университетом. Троцкий написал несколько писем и начал работать над своей последней статьей. Статья так и не была закончена. Она сохранилась в виде бесформенной массы заметок по вопросу о современном значении классического лозунга «революционного пораженчества». Во время первой мировой войны этот лозунг принес большую пользу большевикам. Но можно ли использовать его сейчас, когда фашисты хозяйничают почти во всей Европе? Троцкий изменил тактику четвертьвековой давности: он и его маленькая партия выступили в поддержку американских рабочих, стремившихся в армию.
Троцкий провел обычный рабочий день. Под вечер он снова покормил кроликов. Наталья смотрела на него с балкона и вдруг увидела рядом с ним «незнакомую фигуру». Через минуту она поняла, что это был Меркадер. Он выглядел очень странно. Наталья вышла во двор. Меркадер попросил стакан воды. Она предложила ему чаю, но он отказался. «Нет, нет, я поздно пообедал — сказал он очень напряженным голосом — и мне просто хочется пить». Он прижимал к себе пальто. Во взгляде его сквозила нервозность. Наталья припомнила, что он в любую погоду всегда ходил без пальто и шляпы. «Почему это вы в шляпе и с пальто?» — спросила она. Он ответил, что может пойти дождь. Наталья не сказала вслух того, о чем подумала — в тот день никак не мог пойти дождь. Она спросила о Сильвии. Этот вопрос, казалось, смутил Меркадера. Потом она спросила о его статье. Не выпуская из рук пальто, он показал ей несколько отпечатанных на машинке листков. Наталья проводила Меркадера к Троцкому, который все еще кормил кроликов. Как всегда вежливый, Троцкий по-русски предложил ей пригласить Меркадера и Сильвию на обед — ведь назавтра они должны были уезжать в Нью-Йорк. Она сказала, что Меркадер нездоров — он отказался от чая. Троцкий повернулся к гостю: «Вы плохо выглядите, это нехорошо».
Троцкого абсолютно не интересовала статья, и он не хотел уходить от своих кроликов. Но все же он сказал: «Ну что же, давайте посмотрим вашу статью» и, не спеша, молча пошел с Натальей и Джексоном к дому. Наталья довела их до двери кабинета; дверь закрылась. Через минуту Наталья услышала «ужасный, душераздирающий крик». Сначала она не поняла, откуда он исходит. Она бросилась в кабинет и увидела Троцкого, который стоял, облокотившись о притолоку двери, ведущей из столовой на балкон. Лицо его было в крови, голубые глаза блестели.
Оставшись наедине с Троцким, Меркадер вынул из-под пальто ледоруб. Как он сам рассказал позднее: «Закрыв глаза, я изо всех сил ударил его ледорубом по голове». Меркадер рассчитывал убить Троцкого на месте и скрыться. Но Троцкий вскочил на ноги и начал бросать в Меркадера все, что попадалось под руку, в том числе диктофон, а потом сам набросился на него. Троцкий сражался яростно. Он выбил из руки Меркадера ледоруб, и тот был настолько ошеломлен, что не воспользовался ни ножом, ни пистолетом.
«Что случилось?» — спросила Наталья. — «Что случилось?». Он ответил не сразу. «Я подумала, что, может быть, что-то упало на него с потолка — в кабинете делали ремонт. И почему он стоял здесь? Спокойно, не выражая никаких чувств, он сказал: «Джексон». Похоже было, что он хотел сказать: «Вот это и случилось!» Он пошел несколько шагов и медленно опустился на пол. Вдруг, совершенно неожиданно, жестко и почти сурово он произнес: «Наташа, я тебя люблю». Я склонилась над ним… «Ты знаешь, там — он показал глазами на дверь кабинета — я заметил, что он хочет… снова… но я ему помешал». В этих его словах я услышала нотки удовлетворения. «Его нельзя убивать. Он должен говорить», — сказал он медленно.
Убийца, когда его схватили, закричал: «Меня заставили это сделать. Они посадили в тюрьму мою мать».
Хансену Троцкий сказал по-английски: «Это конец. Позаботьтесь о Наталье. Мы долго прожили вместе». Он сжал руки Натальи и Хансена. Потом, когда его несли на носилках, он снова сказал Хансену: «Я хочу, чтобы все, что у меня есть, осталось Наталье. Вы позаботитесь о ней». В больнице он спросил у Хансена, есть ли у него блокнот. Хансен записал несколько обрывков фраз: «Я умираю от руки политического убийцы. Он ударил меня в моем кабинете… Я боролся с ним… Мы… вошли… разговор о французской статистике… Передайте, пожалуйста, друзьям… я уверен… в победе Четвертого Интернационала… вперед…» Последними словами Троцкого Наталье, когда сиделки стали раздевать его, были: «Я не хочу, чтобы они раздевали меня, раздень меня ты».
Наталья наклонилась и поцеловала его. Он ответил на поцелуй. Наталья: «Это было нашим прощанием». В тот вечер Троцкий потерял сознание; через сутки после операции, проведенной пятью хирургами, он умер.
Ему было 60 лет.
Мозг Троцкого был сильно поврежден. Вскрытие показала — мозг весил 1250 граммов.
Примечание
Махинации Гельфанда невозможно восстановить во всех деталях. Незадолго до своей смерти в 1924 году он уничтожил практически все свои бумаги.
Тем не менее нет никаких сомнений в том, что размах его деловых операций был весьма значителен и что он получил большие суммы на финансирование различных русских групп, выступавших против войны, особенно же — после марта 1917 года — большевиков.
В 1916 году Гельфанд принял прусское подданство; он был откровенным агентом или союзником немецкого правительства.
Весной 1915 года он основал в Копенгагене «институт», предназначенный якобы для научных и статистических исследований; в этом институте работали многие русские эмигранты. Тогда же он создал там большую торговую контору; в самый разгар войны его контора вела оживленную торговлю, посредничая между Германией и Россией (только за один год, с августа 1915 по июль 1916, объем этих торговых операций составил более 11 миллионов рублей). Немецкие связи Гельфанда позволяли ему получать специальные импортные и экспортные лицензии.
Весной 1916 года Гельфанд создал угольный концерн, имевший целью вытеснить английский уголь из Дании и заменить его немецким; осенью того же года он создал собственное грузовое пароходство. И концерн, и пароходство вели операции в тесном контакте с датскими социалистами и профсоюзами. Одни только махинации с углем принесли Гельфанду огромные барыши.
Под вполне законным предлогом расширения своих деловых операций Гельфанд получил возможность создать собственную сеть в России. Его главным уполномоченным был Яков Фюрстенберг, больше известный под псевдонимом Ганецкий, выходец из богатой польской семьи. Фюрстенберг пользовался доверием Ленина: перед войной они прожили вместе два года. Летом 1915 года он переехал в Скандинавию — почти одновременно с Гельфандом. Работая в «институте» Гельфанда, Фюрстенберг был одновременно администратором его экспортной конторы и главным связным между Гельфандом и Лениным. Впоследствии Фюрстенберг занимал высокие посты в советской администрации: вплоть до 1932 года он возглавлял советский Государственный банк.
Вторым связным Ленина был Козловский, неприметный петербургский адвокат и бывший член польской социал-демократической партии.
Гельфанд и Фюрстенберг получали от немцев ряд товаров, в которых нуждалась Россия (хирургические инструменты, медикаменты — как, например, сальварсан для лечения сифилиса — и химикаты), а затем Фюрстенберг различными путями переправлял их в Россию. Деньги, вырученные за эти товары, не возвращались в Германию, а, начиная с весны 1917 года, шли на нужды ленинской пропаганды.
Весной 1917 года к Фюрстенбергу присоединился Карл Радек, тоже доверенное лицо Ленина. Вместе с Воровским (Орловским), инженером по образованию, они втроем составляли так называемую «Большевистскую заграничную службу», публиковавшую газеты на немецком языке. Боровский начал сотрудничать с Фюрстенбергом в феврале, после свержения царизма; с Гельфандом он познакомился, видимо, еще в студенческие годы в Мюнхене. Радек был самым активным членом «Заграничной службы» в Стокгольме.
На своем пути в Россию в апреле 1917 года Ленин отказался встретиться с Гельфандом, когда проезжал через Стокгольм. Но он контактировал с Радеком, который большую часть того дня провел с Гельфандом.
Немцы уполномочили Гельфанда предложить поддержку ленинской партии; Ленин уполномочил Радека принять это предложение. Радек остался в Стокгольме, чтобы руководить «Заграничной службой», а Гельфанд вернулся в Копенгаген для консультации со своими немецкими партнерами; затем он направился в Берлин, где встречался с немецкими социал-демократами и статс-секретарем Циммерманом. После этого он в течение нескольких недель курсировал между Копенгагеном и Стокгольмом, где большую часть времени проводил в большевистской «Заграничной службе».
Основным заданием «Службы» была доставка денег большевикам в Россию. Гельфанд был главным, хотя, видимо, и не единственным, посредником: немцы позволили большевистской «Службе» пользоваться своей дипломатической почтой.
Сообщение Эдуарда Бернштейна о том, что немецкие субсидии составили в сумме около 50 миллионов золотых марок, означает, что — в современной валюте — немцы передали в Россию в общей сложности около 660 миллионов долларов. Большая часть этих денег досталась, несомненно, большевикам, точнее — большевистской прессе. К августу 1917 года большевики выпускали сорок одну газету и журнал (из них двадцать одно издание — на русском языке). Тираж газет составлял 320 тысяч экземпляров ежедневно! Расходы были огромные, тем более что зачастую газеты раздавались задаром. Ежедневная газета с тиражом 4,5–4,8 тысяч экземпляров стоила от двухсот до двухсот пятидесяти рублей ежедневно! Разумеется, партийные доходы (в основном — взносы членов партии) не могли покрыть такие чудовищные траты. По данным Шапиро, поступления от взносов были ничтожными.
Невозможно предположить, что сеть большевистской пропаганды могла быть организована без благословения Ленина. Поэтому его роль во всем этом деле может считаться доказанной, несмотря на отсутствие расписок и других документов.
Троцкий тоже не мог не знать, откуда большевики берут такие огромные суммы. Он знал о тесных связях между Гельфандом, Радеком, Фюрстенбергом и Воровским. Будучи наркомом иностранных дел, Троцкий прекрасно знал также о контактах Воровского с советником немецкого посольства в Стокгольме Рицлером. Как наркомвоенмор, он знал, что большевики получали деньги от немцев вплоть до падения Западного фронта.
Как уже сказано, большевики всегда яростно отрицали всякий сговор с немцами. После того как Эдуард Бернштейн, тогда заместитель немецкого министра финансов, опубликовал в 1921 году свою первую статью в «Форвертс», где рассказывал об этом сговоре, орган немецких коммунистов газета «Роте фане» назвала его лжецом; в своей второй статье Бернштейн предложил предъявить доказательства любому партийному суду. Коммунисты не ответили на этот вызов. (Сам Бернштейн позднее замолчал, — видимо, по требованию немецких социал-демократов, опасавшихся ухудшения отношений между Германией и Россией.)
Ленин полностью отрицал всяческие финансовые контакты с Фюрстенбергом и Козловским и даже написал об этом письма в журнал «Нью лайф». Тем не менее сохранились два его письма, написанные Фюрстенбергу в апреле 1917 года. В первом из них Ленин пишет: «Мы все еще не получили от вас никаких денег», — а во втором: «Мы получили от вас деньги (2000) через Козловского». Эти письма были воспроизведены в журнале «Пролетарская революция» в сопровождении весьма путаных комментариев.
Позднее «дело» Фюрстенберга-Козловского восемь раз обсуждалось в ЦК партии, но в протоколах заседаний ЦК за этот период не содержится никаких материалов на этот счет. Вместо этого в тексте указывается, что «сохранившиеся материалы не дают возможности уточнить предмет дискуссии».
В июле 1917 года, когда разразился скандал с «немецкими субсидиями», Радек вынужден был признать, что Фюрстенберг сотрудничал с Гельфандом не только потому, что «должен был содержать семью, но и потому, что таким образом мог оказать большую финансовую поддержку польской партийной организации в русской Польше». Это «объяснение», вкупе с тем общеизвестным фактом, что «польская партийная организация» была простой марионеткой Ленина, сводится к признанию, что организация Гельфанда, по внешности чисто торговая, в действительности использовалась как канал для передачи денег чисто политической организации Ленина.
Фотоиллюстрации
Троцкий в 18 лет.
Ленин и Троцкий, 1920 год.
Жена Троцкого Наталья.
Троцкий.
Ленин, Троцкий и Каменев, 1920 год.
Троцкий и Наталья в Принкипо по возвращении из Копенгагена, 1932 год.
Троцкий в гробу.
Примечания
1
Предложение Герцля создать временный еврейский национальный очаг не в Палестине, а в Уганде. (Прим. перев.)
(обратно)2
Эта сумма соответствует сегодня примерно шестистам шестидесяти шести миллионам долларов.
(обратно)
Комментарии к книге «Троцкий», Джоэль Кармайкл
Всего 0 комментариев